«Богачи»

812

Описание

Как добывали и тратили деньги богатые и властьимущие разных времен и народов — от древних египтян и античных греков до современных российских и китайских олигархов? Что у них общего: предпринимательские инстинкты, амбиции, тщеславие, алчность, филантропия? Автор сводит воедино двухтысячелетний опыт человечества и задается вопросом: появилось ли что-либо новое в жизни сверхбогатой прослойки за последние двадцать лет?



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Богачи (fb2) - Богачи [Фараоны, магнаты, шейхи, олигархи] (пер. Антон Сергеевич Шириков) 2152K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Джон Кампфнер

Джон Кампфнер Богачи Фараоны, магнаты, шейхи, олигархи

John Kampfner

The Rich

From Slaves to Super Yachts:

A 2000-year History

This edition published by arrangement with David Higham Associates Ltd and Synopsis Literary Agency

© А. Шириков, перевод на русский язык, 2016

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2016

Издательство CORPUS ®

***

Посвящается моим родителям — Бетти и Фреду

Пролог

Ни один человек не богат настолько, чтобы купить свое прошлое.

Оскар Уайльд

Это был не какой-нибудь там обычный лобстер. Огромное ракообразное-переросток с трудом умещалось на тарелке из английского костяного фарфора. Сидевшая напротив жена британского дипломата нервно улыбалась, явно разделяя мое беспокойство — как же справиться с этим умерщвленным чудовищем? Шел 1992 год, и это была моя первая светская беседа с российским олигархом. Владимир Гусинский и его жена Лена пригласили нескольких избранных гостей в свою московскую квартиру; они жили в одном квартале от крупнейшего в стране памятника Ленину на Октябрьской площади[1]. Официанты в галстуках-бабочках суетились вокруг нас с преувеличенной вежливостью, постоянно подливая в бокалы Шабли Премьер Крю.

Россия менялась у меня на глазах. Крохотная горстка людей обогащалась с такой скоростью, какая не могла им привидеться даже в самых фантастических снах. Лишь год-два назад все обстояло совсем иначе. Хотя я не мог выставить на стол ничего лучше банки Heineken из магазина для иностранцев, где товары продавались только за валюту, я знал, что мне как представителю небольшой группы неплохо устроившихся западных экспатов завидовали. К середине же десятилетия, вернувшись в Лондон, я наблюдал за постепенно разворачивающимся нашествием первого поколения «новых русских». Некоторые из моих прежних друзей теперь пренебрежительно тыкали вилкой в поданные им блюда в ресторане Гордона Рамзи[2], демонстративно оставляя большую часть еды на тарелке, или же пускались в беседы о последнем своем «длинном уикенде» в Кап-Ферра[3].

Так родилось мое увлечение сверхбогатыми людьми мира, их стилем жизни, а еще больше их психологией. И давайте сразу признаем: мы одержимы этими супербогачами. Мы завидуем и ужасаемся их стилю жизни. Мы говорим, что нам ненавистно, во что они превращают наше общество, но обожаем читать о них в глянцевых журналах и оценивать их успехи в специальных рейтингах.

Как эти люди добились успеха — если правильно называть успехом внезапное обогащение? Почему им выпало это благословение? Может быть, они умнее, целеустремленнее всех остальных, или им просто больше везет? Отличается ли нынешнее поколение богачей от тех, что жили прежде? Люди, которых винят в экономическом кризисе и в усиливающемся неравенстве, по-прежнему живут в своих параллельных мирах, гребут лопатой бонусы, летают на частных самолетах на частные острова, изредка бросая обществу объедки со своего стола и называя это филантропией. Кажется, второе десятилетие третьего тысячелетия нашей эры стало эпохой неслыханного расслоения и неравенства. Но так ли это? Я решил исследовать вопрос, погрузиться в поисках ответов в прошлое — на целых две тысячи лет.

Эта история начинается в Древнем Риме, затем переносится в Англию эпохи нормандского завоевания, в королевство Мали, к флорентийским банкирам и европейским торговцам сырьем и завершается рассказом об олигархах современной России и Китая, элитах Кремниевой долины и Уолл-стрит. Все эти люди — жившие в древности и живущие сейчас, сколачивавшие состояние в периоды стабильности, высокомерия и упадка — имеют между собой больше общего, чем нам кажется. На каждого Романа Абрамовича, Билла Гейтса или шейха Мохаммеда найдется свой Альфред Крупп или Эндрю Карнеги. Супербогачи двадцать первого века — не причуда истории. Они многому могли поучиться у своих предшественников.

Как люди обретают богатство? Честными способами и грязными делами, путем наследования, предпринимательства и захвата чужих состояний. Они создают рынки и манипулируют ими. Они завоевывают или покупают влияние в кругах политической, культурной, общественной элиты. Больше ста лет в американской политике эта связь не скрывается — мало того, ею восхищаются. Чем более шикарным и дорогостоящим обещает быть благотворительный вечер, тем больше политиков считают своим долгом его посетить. Один из ярких примеров — ужин памяти Альфреда Смита[4], первого католика-кандидата в президенты страны. Ужин проводится в нью-йоркском отеле «Уолдорф Астория»: вход только во фраках, и никто из желающих попасть в будущем в Белый дом и думать не может о том, чтобы его пропустить. В октябре 2000 года Джордж Буш-младший пошутил (и в его шутке была изрядная доля правды): «Это впечатляющее собрание: те, у кого есть все, и те, у кого еще больше. Некоторые люди называют вас элитой; я же назову вас своей базой». Это довольно честное заявление могли бы примерить к себе многие политические лидеры во многие эпохи.

Такова топография глобальных кочевников: они общаются в узком кругу людей того же склада ума, сражаются друг с другом на одних и тех же аукционах, налаживают связи на яхтах друг друга. Они сравнивают себя только с людьми того же уровня, что часто приводит к неудовлетворенности своим уделом, к убеждению, что они недостаточно богаты или влиятельны. Они пытаются платить как можно меньше налогов — столько, сколько сходит им с рук. Они помогают друг другу укрепиться во мнении, что благодаря накоплению богатства и его расходованию на благотворительные мероприятия заслужили право принятия глобальных решений и право на моральное превосходство. Ллойд Бланкфейн, председатель совета директоров и генеральный директор Goldman Sachs, выразил мнение многих представителей этой группы, произнеся свою знаменитую фразу, что он «делает работу Бога».

Но прежде всего они одержимы конкуренцией — и в зарабатывании денег, и в их использовании. Первый этап после первоначального обогащения — показное потребление. В разные эпохи люди демонстрировали свое богатство по-разному, но психология, лежащая в основе этих демонстраций, всегда одна и та же. Рабы, наложницы, золото, замки древности и средневековья — те же частные самолеты, курортные острова, футбольные и бейсбольные клубы нашей эры. Для некоторых этого достаточно. Они перестают привлекать к себе внимание, скрываются за высокими стенами своих особняков, наслаждаясь изысканной роскошью в узком кругу друзей и прихлебателей.

И уже на ранних этапах вступают в силу законы притяжения. Чем вы богаче, тем богаче вы становитесь. И чем вы беднее, тем легче упасть еще ниже. Консультанты по инвестициям говорят, что самое трудное — заработать первые десять миллионов. Как только вы достигли этой вехи, остальное за вас сделают льготные налоговые режимы, юристы и законы. Лучшие умы обнаруживаются там, где находятся деньги, и законодатели и чиновники, зарабатывающие лишь малую долю дохода этих людей, не могут с ними тягаться. Плутократы убеждают государство отстать от них, но когда у них начинаются трудности, государство неизбежно превращается в их лучшего друга, готового выручать банки и другие институты — «слишком большие, чтобы рухнуть»[5]. Прибыль становится частной, долги национализируются. Как выразился американский экономист Джозеф Стиглиц, «сегодняшнее неравенство во многом объясняется манипулированием финансовой системой, которое стало возможным благодаря изменению правил, купленному и оплаченному самой финансовой индустрией, — это одна из самых выгодных инвестиций в истории».

Сегодня, как и в прошлые века, символов статуса бывает недостаточно. Насытившись самим богатством, люди хотят больше. Некоторые (хотя и немногие) стремятся занять государственные посты. Можно вспомнить Сильвио Берлускони, который, в свою очередь, следовал пути Марка Лициния Красса. Более безопасная и проторенная дорожка — путь бизнесмена или банкира, пользующегося политическим влиянием без формальной власти, не уходящего полностью в тень, но и не стремящегося быть на виду. Вспомните Козимо Медичи, да и любого человека, добившегося богатства и публичности в наши дни, от банкиров до предпринимателей и интернет-магнатов. Членство в правительственной комиссии или в попечительском совете культурного учреждения обеспечивает им и столь желаемую респектабельность, и ощущение, что их труд не пропал зря.

Богатство редко приносит покой. Сверхбогатые люди постоянно раздумывают над тем, что их ждет дальше. Они боятся за свое наследие и своих детей. Будут ли заработанные ими деньги в безопасности в руках наследников? Не исчезнут ли позиция и влияние, завоеванные ими в обществе? Начнут ли воздвигать памятники в их честь?

Они хотят запомниться не только тем, что заработали состояние.

Важнее всего для них репутация. Современные богачи нанимают целую армию для заботы о своем бренде, чтобы стереть неудобные факты прошлого. Границу между хищнической и продуктивной деятельностью, между юридической нечистоплотностью и безнравственностью зачастую провести нелегко. Они нанимают юристов, чтобы пачками выписывать иски о клевете, и пиар-агентов, чтобы внедрять нужные мысли. Бурно развивается кризисный пиар, помогающий отвлечь внимание общества от проделок их блудных отпрысков. Дружественно настроенные журналисты помогают им в этом. У «лидерства мнений» есть своя цена.

Чем туманнее дорога к богатству — от использования картельных сговоров и неявного давления до открытого насилия, — тем более решительно миллиардеры настроены стать столпами новой элиты, воспроизводя манеры и стиль жизни тех, кто разбогател прежде них. В древние времена для них было важно финансировать армию. В средневековой Европе ключевым пунктом на пути вверх по социальной лестнице являлся папский престол. Что теперь? Сегодня всякий, кто хоть что-то собой представляет, бывает в Давосе, или на закрытых конференциях Бильдербергского клуба, или на великосветской свадьбе в английской усадьбе — и желательно, чтобы в числе гостей был какой-нибудь юный представитель королевской семьи. Арт-галереи и благотворительные организации впадают в экстаз от небывалой щедрости богачей. Успех в обществе им практически гарантирован. Новая элита сливается со старой. Ведь предки нынешних потомственных богачей тоже когда-то были нуворишами.

У них в распоряжении все рычаги, и тех, кто оказывается в тюрьме или в опале, можно считать исключительными неудачниками. Чтобы навлечь на себя немилость закона или элиты, встающей на защиту своих членов, нужно постараться. По крайней мере, так обстоит дело при жизни. Управлять посмертной репутацией, своим историческим наследием — гораздо более тонкое дело. Но при определенных мерах, предпринятых заранее, и это вполне осуществимо.

Кого я называю «богатыми» (rich)? Это слово происходит из того же индоевропейского корня, от какого произошли кельтское rix, латинское rex и rajah на санскрите: все они означают «король». Во многих культурах идея богатства традиционно ассоциировалась с царским достоинством. Формальные структуры общества могут отличаться в разные эры и в разных культурах, но связь между деньгами и высоким общественным положением неизменна. Богатые — термин относительный, и такого статуса добиваются довольно многие. В разные периоды истории богатые люди принадлежали к числу придворных, торговому классу или — в двадцатом веке — к классу профессионалов. Их жизнь гораздо комфортнее, чем у большинства людей, но они склонны полностью ассимилироваться в обществе. Люди же, которых я избрал предметом своего исследования, на протяжении двух последних тысячелетий благодаря накоплению богатства и освоению жизненных стилей отделяют себя от остальных. Их можно назвать сверхбогатыми.

Практически в каждой стране мира есть свой список богатейших людей. В некоторых странах таких рейтингов несколько. Есть списки и международные. Все они вызывают смешанную реакцию как у публики, так и у самих фигурантов. И тем не менее все они — от рейтинга самых богатых людей Британии, составляемого газетой Sunday Times, и рейтинга миллиардеров Forbes до китайского Hurun Report — вызывают восхищение. У агентства Bloomberg есть ежедневно обновляемый список 200 самых богатых людей мира. Перемещения в этих рейтингах отслеживаются столь же внимательно, как курсы акций. Некоторые в восторге от того, что попадают в эти списки, и обижаются, упав на несколько позиций. Другие платят консультантам солидные суммы, чтобы избежать внимания публики, и с неудовольствием воспринимают любое сообщение об их богатстве. Однако следует заметить, что скромных и склонных к уединению становится все меньше. Сейчас гораздо труднее быть тайным миллиардером — хотя зачем отказываться от сопутствующих такой жизни преимуществ?

Что касается самих рейтингов, то довольно очевидное решение — составлять их в рамках какого-то ограниченного периода времени, по крайней мере, когда речь идет об известных и задекларированных доходах и активах. Гораздо труднее сравнивать богатство людей разных поколений. Даже сопоставить стоимость денег разных эпох — уже непростое дело. Важно учитывать не только сами суммы, но и те материальные товары, власть и влияние, которые можно было на них купить, а их исчислить гораздо сложнее. Большинство списков касаются абсолютного богатства, а не относительного — иными словами, покупательной способности индивида в разных странах и на глобальном уровне.

Эта книга — не перечисление самых богатых людей прошлого или настоящего. Многие, если не все, мои герои входили в число богатейших людей своей эпохи, но вовсе не обязательно брали в этом смысле первенство. У каждого из них своя история о том, как деньги зарабатываются и как тратятся, как создаются и формируются репутации. Эти истории также проливают свет на устройство обществ разных времен и помогают понять их отношение к богатству.

Мое повествование состоит из двух частей: более длинная — о прошлом, более короткая — о настоящем. В каждой главе первой части рассказывается история, которую можно прочитать и отдельно, уловив мотивы, связывающие сверхбогатых людей того времени с богачами последующих столетий и, конечно, настоящего времени. Некоторые главы посвящены одному человеку, в других объединены рассказы о людях одного времени или же разных тысячелетий.

Современные главы устроены иначе. Они сосредоточены на группах богатых: шейхах, олигархах и технических гениях Кремниевой долины, также известных как «гики». Последними идут банкиры, менеджеры хедж-фондов и фондов прямых инвестиций, то есть те карикатурные злодеи, которых винят в финансовом кризисе 2007–2008 годов, но которые по-прежнему получают огромные бонусы. К моменту, когда читатели доберутся до современных богачей, они, вероятно, увидят одну закономерность: ничто из случившегося в неспокойные последние годы нельзя назвать уникальным порождением нашей эпохи. История — по части богатства и богачей — имеет склонность повторяться.

Путешествие начинается в первом веке нашей эры. Марк Лициний Красс сделал состояние методами, которыми гордились бы самые сомнительные сегодняшние риелторы. Он отправлял своих рабов поджигать здания, наблюдал за тем, как они горят, затем отстраивал дома заново и отлично на этом зарабатывал. Красс настолько преуспел в спекуляциях с недвижимостью (вспоминаем пузыри на жилищном рынке и изъятия заложенных ипотечных квартир), что стал самым богатым человеком в республиканском Риме. Свои доходы он реинвестировал в обретение политической власти. Красс стал одним из столпов общества, вступил в альянс с Помпеем Великим и «открыл» Юлия Цезаря, прежде чем встретить смерть.

Более масштабный пример захвата территорий случился на тысячу лет позже. Одним из богатейших англичан всех времен стал Ален Руфус, он же Ален Рыжий, человек, о котором история практически забыла. Ален, одно из доверенных лиц Вильгельма Завоевателя, участвовал в битве при Гастингсе и подчинении Северной Англии — то есть в вырезании большей части ее населения. Наградой за его старания стала полоса земли, простирающаяся от севера к югу страны. История Руфуса повествует о замене одной элиты на другую и о том, как вознаграждалась верность. Систематическое применение насилия и этнических чисток, в которых Ален Рыжий сыграл ключевую роль, перекроило карту Англии и привело к появлению той политической и экономической элиты, которая существует в Британии по сей день.

Если говорить о случаях эффектной демонстрации богатства, то ничто не сравнится с историей хаджа мансы Мусы. В 1325 году правитель империи Мали взял с собой в великое паломничество в Мекку тысячи богато одетых солдат и рабов. По дороге он потратил столько золота, что обрушил глобальный рынок этого металла. Во время правления Мусы выставление богатства напоказ перемежалось с публичной демонстрацией благочестия. Богатство и власть были неразделимы. И все же через два столетия после смерти Мусы европейцы уничтожили его царство и стерли его имя из истории — им казалось немыслимым, чтобы черный африканец владел такими сокровищами.

Немногие помнят, мягко говоря, неэтичную банковскую практику Козимо Медичи. Он добился места в истории благодаря поддержке великих художников и писателей и строительству великолепных церквей во Флоренции эпохи раннего Возрождения. Библия осуждает ростовщичество — ссуживание денег в долг. Но Козимо Медичи и папы, которых он спонсировал, нашли способ увильнуть от этого морального крюка. Банк и Ватикан нуждались друг в друге и гребли деньги лопатой точно так же, как банки и политики двадцать первого века. Отношения во власти и управление репутацией — основные темы этой главы.

Конкистадор Франсиско Писарро — пример человека, самостоятельно сделавшего карьеру. Этот незаконнорожденный сын полковника инфантерии и служанки сколотил огромное состояние (но не добился высокого статуса) благодаря захвату земель и ресурсов в Новом Свете. Глава 5 посвящена роли насилия в накоплении капитала, а также напряженным отношениям между старой и новой экономической элитой.

В главе 6 рассматриваются истории двух правителей, эпохи которых разделяет больше тысячи лет, — речь идет о наследуемом богатстве королей. Французский король Людовик XIV и египетский фараон Эхнатон обладали такой монополией на власть и такими богатствами, что строили дворцы и города, чтобы добиться подлинного благоговения подданных. Эхнатон даже создал свою собственную религию. В жизни эти короли-солнца, практически полубоги, обладали абсолютной властью, но сразу же после их смерти наследие обоих рухнуло. Такие судьбы поучительны для современных шейхов Персидского залива.

Голландская Ост-Индская компания стала первым примером акционерного капитализма, когда мелкие инвесторы на родине компании получают выгоду от ее высокодоходной торговой деятельности. Это эквивалент успешного выхода на биржу (IPO) в наши дни. Директора компании считали методы своего управляющего Яна Питерсоона Куна немного вульгарными и жестокими, но богатства, которые им приносили он и подобные ему молодые авантюристы, перевешивали любые этические сомнения, которые — мимолетно — у них возникали. Спустя чуть более сотни лет Роберт Клайв превратил Ост-Индскую компанию в доминирующую силу глобальной торговли, закрепив британское правление в этой части света на два века. Но когда события обернулись против него, любовь Клайва к внешним проявлениям богатства и неспособность продемонстрировать раскаяние перед парламентом привели его к бесславному концу. Жизнь Роберта Клайва удивительно перекликается с историями банкиров двадцать первого века.

Альфред Крупп, герой главы 8, — истинный предприниматель, превративший семейную фирму в глобальную корпорацию на пике промышленной революции. Его сталелитейные предприятия вели дела со всеми — русскими, британцами, французами, — но когда компании нужно было упрочить свою репутацию на родине, она потакала патриотическим запросам кайзера. Крупп построил вокруг своих заводов целый корпоративный город, контролируя жизнь работников от колыбели до могилы. Он был одним из первых приверженцев теории «просачивания благ»[6]. От успехов компании выигрывали все, но некоторые заслуживали получать больше других.

Легко понять, почему так называемые бароны-разбойники[7] считаются предшественниками сегодняшних сверхбогатых. Разделяя между собой железные дороги, сталелитейную, нефтяную отрасль и банки, они создали монополистические империи, принесшие небольшой группе людей неслыханные богатства. Их вечеринки и особняки задают контекст для дебатов об излишествах двадцать первого века. Но более интригуют идеологические сходства, и именно поэтому в главе 8 я говорю об Эндрю Карнеги. Его «Евангелие богатства», в котором соединились идеи генетического превосходства, свободного рынка и филантропии, стало обязательным чтением для миллиардеров с турбонаддувом современной эпохи.

Что же сказать о периоде после Карнеги, между концом Второй мировой и крахом коммунизма? Не так уж много ярких примеров сверхбогатых найдется в 1950-х, 1960-х и 1970-х — это была эпоха массированного государственного вмешательства и недолговечного сужения пропасти между богатыми и всеми остальными. Но была одна довольно необычная группа, о которой стоит поговорить: лидеры-клептократы, которым их американские или советские покровители давали полную свободу грабить и разбойничать. Из этого жуткого списка диктаторов, увешанных драгоценностями, я мог бы выбрать индонезийского Хаджи Мухаммеда Сухарто, филиппинского Фердинанда Маркоса или, может быть, Анастасио Сомосу из Никарагуа. Но я решил изучить правителя Заира Мобуту Сесе Секо. Пока его страна рушилась, он строил дворцы из мрамора и отдельную взлетно-посадочную полосу для своего частного самолета. Мобуту — ярчайший пример репутационного провала сверхбогатых людей. А его умеренная реабилитация в последние годы подсказывает, что даже у самых хищных и ненасытных богачей находятся сторонники.

Дальше история движется от XX века в нашу эру — слияние глобализации, технологического прогресса и гегемонии англосаксонских свободных рынков, начавшееся в 1990-х. Вместо того чтобы рассказывать истории отдельных героев, я анализирую группы людей и их связи с историей.

Если у вас достаточно денег, почему бы не создать собственный культурный рай, не приманить Лувр или Музей Гуггенхайма в пустыню? Так действовали шейхи, правящие в Абу-Даби. Правители Катара тоже одержимы искусством, но их модель проще: купить как можно больше работ великих мастеров на аукционах, а до кучи добавить чемпионат мира по футболу. Дубай, более дерзкий, чем два других эмирата ОАЭ, решил переплюнуть своих соседей, построив самые высокие, пафосные и аляповатые здания в мире. В основе этих глупостей лежат неуемные амбиции. Лидеры этих трех арабских государств, подобно Людовику XIV и Эхнатону, унаследовали богатства целой страны. Их цель — с помощью этих богатств обратить в свою пользу глобальную власть и повысить престиж. Они уже много сделали для этого, но когда Дубай чуть не обанкротился в 2009 году[8], стало ясно, что их модель весьма неустойчива.

Далее я анализирую новый растущий класс сверхбогатых людей в России и Китае, а также автократов, правящих этими странами. Президент Владимир Путин вынудил российских миллиардеров, многие из которых сколотили состояния в лихих девяностых, когда природные ресурсы страны распродавались по дешевке, пойти на компромисс. По неписаным правилам этой сделки олигархи могут зарабатывать столько, сколько им хочется, при условии, что они не вмешиваются в политику и гарантируют узкой группе руководителей и других важных чиновников долю в их колоссальных прибылях. В Китае контроль коммунистической партии над новыми капиталистами более формальный. Те, кто играет в эту игру, могут беспрепятственно наслаждаться роскошью и дома, и за границей, пользуясь огромным почтением со стороны агентств недвижимости, юристов и финансовых консультантов в Лондоне и Нью-Йорке.

Самые романтические истории мгновенного обогащения — это истории гиков. Нескладные программисты и математики стали главными фигурами инновационного предпринимательства, опираясь на монополистические практики и другие махинации, переводя свои компании из гаражей в залы заседаний венчурных инвесторов. Схемы уклонения от налогов, нанесшие удар по многим корпоративным и личным репутациям, происходят не только из желания максимизировать прибыль. Сегодняшние миллиардеры, как и бароны-разбойники, убеждены, что они лучше других знают, как потратить деньги, не уплаченные в бюджет. Титаны интернет-рынка уверены, что интеллектуальная мощь, принесшая столько технологических прорывов, может быть задействована для решения самых непреодолимых мировых проблем — здравоохранения и бедности.

Последняя остановка в нашем повествовании о сверхбогатых людях в разные эпохи — это карикатурные злодеибанкиры. Многие из героев главы 14 продемонстрировали не только общую профнепригодность, но и поразительную некомпетентность в плане управления репутацией. Оказаться в общественной моральной иерархии еще ниже олигархов — это все-таки достижение. Высокомерие и жадность, ставшие движущими силами глобального финансового краха, быстро сменились самобичеванием. Хотя некоторые финансисты были вынуждены уволиться — удар, смягченный приобретением необычайных богатств, — немногим из них хватило навыков самопознания, чтобы внятно объяснить свои действия. И тем не менее, вероятно, не все потеряно. Крупные фигуры из банковского мира снова становятся почетными гостями на приемах у президентов и премьеров. Что касается общественного мнения, то, как показывает история, оно тоже смягчается по мере того, как экономика восстанавливается, а прошлое забывается. Какими бы серьезными ни были нарушения, богатые обычно могут добиться реабилитации… если достаточно сосредоточатся на этой задаче.

Судьбы и решения, о которых рассказывается в этой книге, можно изучать отдельно, как индивидуальные истории. Но это еще и хрестоматийные примеры, помогающие связать настоящее с прошлым. В каждом из них просматриваются особенности эпохи и определенные мотивы — от присвоения собственности и ее использования для самовосхваления до роли, которую религия, искусство и филантропия играют в обелении и освящении богатства, от концепций класса, покорения и одобрения до картелей, индустриализации и банальных краж. Так почему же я выбрал именно этих героев, а не других из огромного количества доступных альтернатив?

У каждого читателя может быть свой список, и мне было бы любопытно узнать, кого бы вы включили в него и почему. Среди исторических фигур самым состоятельным монархом был, как утверждается, русский царь Николай II. К моменту свержения династии Романовых ее семейное состояние, по оценкам, составило 45 миллиардов долларов (в сегодняшних ценах). Это было, безусловно, значительное богатство, но оно в основном хранилось и копилось, а не направлялось на более масштабные цели. Николаю я предпочел Людовика, Короля-Солнце, из-за более явных параллелей с древними временами и современностью.

Что касается банкиров, то альтернативой средневековому финансисту и филантропу Медичи мог бы послужить немец Якоб Фуггер, живший в шестнадцатом веке и организовавший первый в мире проект социального жилья. Или я мог бы выбрать Томаса Гая, богатого владельца верфей и торговца углем, который даже по стандартам семнадцатого века сурово обходился со своими работниками, но большую часть своего состояния завещал потратить на заботу о бедных и больных, в том числе на строительство больницы, которая до сих пор носит его имя. Еще одной альтернативой был Альфред Нобель, шведский химик, который, сделав состояние благодаря изобретению динамита, пожертвовал его для учреждения одноименной премии. Я мог бы выбрать Ротшильдов — из-за долговечности их династии. Но, по-моему, никто не сравнится с Козимо Медичи в его фантастическом умении очищать репутацию.

Когда изучаешь деньги и власть, находится предостаточно кандидатов среди богатейших императоров и королей. Чингисхан заслуживает баллов хотя бы за свою жестокость. Красса порой путают с другой фигурой древности — Крезом, лидийским царем и изобретателем монет, от чьего правления пошла поговорка «богат как Крез». Но жадность Красса — жилищного магната, политика, мастера налаживать связи, махинатора — позволяет провести слишком много параллелей с современностью, чтобы его можно было проигнорировать.

В книге нет главы о титанах бизнеса двадцатого века — Генри Форде, других великих автомобильных магнатах или же Ричарде Брэнсоне, заработавшем свой первый миллиард в авиабизнесе. Поддержка Фордом Гитлера стала страшным пятном на семейной репутации. Однако отношения между богатством и диктатурой подробно раскрыты в главе о династии Круппов, а также в историях разного рода деспотов в других главах. В книге могло бы найтись место для судовладельца Аристотеля Онассиса или нефтяного магната Джона Пола Гетти, профинансировавшего одну из крупнейших частных арт-галерей мира. Не написал я и о колоритных мультимиллионерах послевоенной Британии вроде «Крошки» Роуленда, Роберта Максвелла и Мохаммеда аль-Файеда. Какими бы яркими и спорными ни были эти фигуры, какое бы влияние они ни оказывали на конкретных политиков, они не настолько проникали во все уголки политического процесса, как современные банкиры, олигархи или интернет-миллиардеры.

Возвращаюсь к современности: я мог бы взяться за знаменитых футболистов или поп-звезд — особую категорию людей, чьими контрактами, рекламными сделками на астрономические суммы и безумными выходками в частной жизни развлекается публика. Я мог бы поговорить о руководителях крупных торговых компаний вроде братьев Кох[9] или Сэма Уолтона, знаменитого создателя Wal — Mart. Однако их вклад в практику обогащения — умение дергать за политические ниточки и добиваться низких затрат на рабочую силу, повышая прибыльность бизнеса, — описаны в других книгах и статьях, в том числе посвященных Amazon. Что касается инвесторов, Джордж Сорос упоминается в книге, а щедрый подход Уоррена Баффета к благотворительности стал частью моего рассуждения о Билле Гейтсе и его фонде.

Я больше говорю о банкирах, чем о финансистах из хедж-фондов и фондов прямых инвестиций, ввиду более явной роли первых в финансовом обвале 2007–2008 годов. Но здесь стоит отметить одного владельца хедж-фонда, чья история не вошла в главу 14. Решение Джона Полсона купить кредитно-дефолтные свопы на миллиарды долларов против некачественных ипотечных облигаций[10] до обвала рынка осенью 2007 года принесло лично ему почти 4 миллиарда долларов и превратило из малоизвестного инвестиционного менеджера в финансовую легенду. Внимание публики его обескуражило, особенно когда во время краха некоторые люди потеряли все свои деньги. Полсон был обижен, когда кто-то заметил, что его годовой доход равен зарплатам восьми тысяч медсестер. «Большинство юрисдикций хотели бы, чтобы успешные компании вроде нашей были зарегистрированы именно в них. Мы предпочли остаться здесь и слушать крики в наш адрес. Я уверен, что если бы мы задумались о переезде в Сингапур, перед нами бы расстелили красную ковровую дорожку, лишь бы заманить нас к себе», — заметил он. Это очень важная мысль. Почти все правительства мира отчаянно борются за то, чтобы завлечь к себе сверхбогатых людей и выстраивающуюся благодаря им доходную микроэкономику. Если не Нью-Йорк, Лондон или Сингапур, то почему не Мумбаи, Рио-де-Жанейро или Дубай — или даже Мехико, быстро становящийся гостеприимным городом для миллиардеров?

Это заставляет нас вспомнить о Карлосе Слиме. Недавний взлет мексиканского телекоммуникационного магната к вершинам списка богатейших людей мира обсуждается в заключении книги, где я задаюсь вопросом — почему к одним формам богатства мы терпимы более, чем к другим? У многих жителей западных стран, пострадавших от недавней рецессии, враждебность в отношении сверхбогатых людей переплетается с определенным снобизмом и даже расизмом (как это было в случае с мансой Мусой и его царством Мали). Один вид русских, китайцев или мексиканцев, отрывающихся по полной, для многих на Западе есть оскорбление. Это вызов устоявшимся представлениям о том, что положено, а что нет. Поразительный факт нынешней эпохи — не само существование сверхбогатых людей, но то, что они существуют практически в любой стране. Это действительно глобальный феномен. Разрастается разрыв не между разными обществами, а внутри этих обществ.

Наконец, следует заметить, что в моем повествовании нет ни одной женщины. Я мог бы выбрать Клеопатру или одну из средневековых королев, а в наши дни, например, наследницу империи L’Oréal Лилиан Бетанкур. Хорошим кандидатом была бы богатейшая женщина Австралии, наследница горнорудных магнатов Джина Райнхарт. Или я мог бы поговорить о королеве Елизавете II, которая неизменно входит в списки богатейших людей мира. Это грустно, но необходимо признать, что подавляющее большинство женщин в истории, которые могли бы считаться сверхбогатыми, получили свое состояние благодаря браку или наследованию. В последние две тысячи лет именно мужчины сколачивали и накапливали состояния, и происходило это в обществах исключительно патриархальных.

Поэтому я решил держаться своего «сугубо мужского» списка, чтобы обозначить некое послание. Я убежден, что если в будущем — может быть, даже через пять или десять лет — окажется написанной некая новая версия этой книги, то этот дисбаланс будет в ней исправлен. Перемены все ускоряются, и первые кандидаты-женщины, вероятнее всего, появятся в технологическом секторе. Шерил Сэндберг из Facebook и Марисса Майер из Yahoo (обе упоминаются в этом повествовании) быстро становятся влиятельными фигурами в среде богатых и могущественных интернет-предпринимателей. Немалое число женщин быстро поднимаются в рейтинге самых богатых людей Китая. По данным рейтинга миллиардеров Forbes 2014 года, 42 из 268 новичков в этом списке — женщины. Впрочем, отмечается, что только 32 женщины-миллиардера — скромные 1,9 % всех миллиардеров мира — сыграли значимую роль в формировании своих состояний (остальные же их унаследовали). Следует обратить внимание и на таких новых миллиардерш, как Фолоруншо Алакиджа из Нигерии, которая перешла от дизайна модной одежды к разработке нефтяных месторождений, и Дениз Коутс — британка, управляющая крупным онлайн-казино.

В сентябре 2012 года левая французская газета Libération вышла с заголовком «Casse-toirichecon!» Это можно перевести примерно как «Ну и вали отсюда, богатый ублюдок!» Объектом этих поношений был Бернар Арно, богатейший человек Франции, который только что объявил, что переедет в Бельгию в знак протеста против 75 %-ого подоходного налога, введенного социалистическим правительством. Арно, управляющий конгломератом люксовых брендов LVMH, в конце концов отказался от своих планов, но перед этим пригрозил судом газете, оскорбившей его достоинство.

Весьма примечательно не то, что богачи стремятся найти себе и своему бизнесу налоговый рай, но то, что критика в их адрес пока что не произвела совершенно никакого эффекта. Если посмотреть, что происходит по другую сторону Ла-Манша, мы увидим, что британские власти всех мастей действовали и действуют противоположным образом — делают все, чтобы привлечь в страну богачей. Они исходят из двух аргументов, принципиального и прагматического: обогащение — это хорошо (как бы оно ни происходило), а некая щедрость со стороны богатых людей, пусть даже в форме налогов, — это лучше, чем ничего. Британские политики сделали серьезную ставку на сверхбогатых и на эффект «просачивания благ».

Французский подход — исключение. Англосаксонская модель принимается по всему миру, страны соревнуются в снижении «барьеров» для самообогащения. И в этом они следуют самой истории. Период с 1945 года до тэтчеровско-рейгановских реформ начала 1980-х — редкая эпоха, когда государство стремилось вмешаться и сгладить некоторые углы неравенства. В то же время богатые стали отходить от активной роли в политике, когда — по крайней мере, поначалу — этот эгалитарный подход казался более справедливым и экономически эффективным. Сейчас предостаточно статистики, подчеркивающей необычайные перемены, происшедшие за последние тридцать лет. Вот лишь некоторые факты.

По данным бюджетного управления Конгресса США, в период с 1979 (перед избранием Рональда Рейгана) по 2007 год (начало финансового обвала) доходы американцев в целом выросли на 62 %, с учетом налогов и инфляции. Однако доходы 20 % самых бедных американцев выросли лишь на 18 %. Для 20 % самых обеспеченных этот показатель составил 65 %, а для 1 % самых богатых — 275 %. Тридцать лет назад руководители американских компаний зарабатывали в среднем в 42 раза больше, чем работники. К середине 2000-х годов соотношение выросло до 380 к 1.

Пресловутый 1 % самых состоятельных американцев (главные цели движения Occupy) сейчас владеют 40 % всего национального богатства США. 300 тысяч самых богатых американцев обладают почти таким же доходом, как 150 миллионов наименее обеспеченных. Но при этом самые масштабные сдвиги произошли не в этой группе, а среди 0,1 и 0,01 % самых богатых. Чем меньше группа богачей, тем быстрее экспоненциальный рост их доходов. 16 тысяч богатейших семей США сегодня получают доход в среднем 24 миллиона долларов в год. Их доля в национальных доходах за последние тридцать лет увеличилась вчетверо: с чуть более 1 % до почти 5 %. Эта доля выше, чем в первый «позолоченный век»[11] в конце XIX столетия. По данным объединения Oxfam, в 2012 году доход сотни богатейших миллиардеров мира составил 240 миллиардов долларов — в четыре раза больше, чем требуется, чтобы уничтожить крайнюю нищету во всем мире.

В Америке прогрессивная шкала налогообложения начала снижать неравенство в 1930-х. В Европе дело до этого дошло только в конце 1940-х и в начале 1950-х. Коэффициент Джини — статистический показатель, который измеряет неравенство, — в середине 1970-х достиг своего минимума в 0,3. Теперь он опять резко вырос и в среднем по миру составляет около 0,4 — то есть поднялся на треть. Эти десятые доли могут показаться мелочью, но они ясно показывают отношения между богатыми и бедными внутри стран и между странами. Коэффициент Джини ниже 0,3 говорит о высокой эгалитарности (ниже этой линии Швеция и другие северные страны, а также Германия). Показатель выше 0,5 считается опасным, говорящим о расколе в обществе. США держатся на уровне заметно выше 0,4. В Китае неравенство после реформ Дэн Сяопина выросло на 50 % и сегодня находится на уровне 0,48. Такого рода статистика — еще одна часть нашей истории, притом сухая ее часть.

Изменилось ли что-нибудь за несколько лет после финансового кризиса? Законы и другие нормы слегка ужесточились. Коэффициент Джини чуть-чуть сместился. Инвестиционные портфели некоторых сверхбогачей пошатнулись. Некоторые ушли в тень, униженные и обиженные отношением к ним. Ни одной более или менее значимой фигуре в банках или других организациях не было предъявлено обвинения. Политики не проявляли никакого желания призвать к ответу виновных в кризисе — в ход пошли юридические усложнения и увертки, разработанные специально для богатых людей (и зачастую ими самими). Подавляющее большинство выдержало эту бурю совершенно легко. Есть даже серьезные основания полагать, что во время рецессии, когда подавляющему большинству пришлось затянуть пояса, сверхбогатые еще более преуспели. Экономики сокращались, люди теряли работу (и прекращали платить налоги), и доля подоходного налога, уплачиваемого богатейшими людьми, выросла. Повысилась и зависимость правительств от «щедрости» этих людей. В 2010 году Алан Гринспен, бывший председатель Федеральной резервной системы США, который после кризиса признался, что неверно понимал работу неограниченно свободных рынков, заметил: «Проблема, по существу, состоит в том, что наша экономика сильно перекошена — в том смысле, что значительное восстановление произошло в ограниченной сфере экономики, среди индивидов с высоким доходом».

Мэра Лондона Бориса Джонсона очень критиковали за его выступление в ноябре 2013 года, в котором он заговорил о роли сверхбогатых в экономике в целом. В 1979 году 1 % самых богатых людей в Британии обеспечили 11 % всех поступлений от подоходного налога. Сегодня это уже почти 30 %. 0,1 % самых богатых — всего 29 тысяч человек — платят 14 % всех налогов. Джонсон заключил: «Некоторая мера неравенства крайне важна, чтобы подстегнуть дух зависти и желание не отставать от соседей — это, как и жадность, ценный импульс экономической активности». За этой неудачной формулировкой скрывается резкая и неоспоримая истина: все политики рассуждают так, раболепствуя перед богачами ради денежных подачек.

Разница между нынешним поколением и поколениями прошлых эпох — не в ширине пропасти между богатыми и бедными. Она касается взаимоотношений между сверхбогатыми и средним классом, которые драматически рушатся. Эти отношения наполнены амбициями и острыми желаниями, завистью и растущим чувством несправедливости. Часто эти группы имеют сходное социоэкономическое происхождение — жизнь в комфорте, но не богатство. Медичи, Коэн и Клайв — примеры их представителей в прошлом, а Джефф Безос и Фред Гуд — в наши дни. Но в силу выбора карьеры, удачи, а в некоторых случаях и умения они оказываются в очень разном финансовом положении. Приведет ли эта обида со стороны среднего класса к какому-то эффекту? Обстоятельства последних лет подсказывают, что нет.

Проблема кроется не только в экономических моделях и власти, но и в психологии. Редакторы газет знают, что нет лучшего способа возбудить интерес читателей или поднять продажи, чем публиковать рейтинги богачей и истории об их шикарных домах и яхтах. Политики знают, что у публики смешанное отношение к налогам. Люди согласны, что налоги — социальное благо, но когда возникает возможность заплатить меньше — особенно если есть кому передать деньги в наследство, — ею живо пользуются. Пусть вежливость и не дает это признать, но для многих людей внешний блеск важен так же, как и прежде.

Вот почему богачи непременно побеждают. Если история о чем-то и говорит, то она демонстрирует: хотя какие-то состояния улетучиваются, а династии вымирают, сверхбогатые поразительно искусно не только сохраняют экономическую и политическую власть, но и отмывают репутации. Каким бы способом они ни заработали свои деньги, они остаются в памяти следующих поколений, которые зачастую более благосклонны к ним, чем они того заслуживают.

Часть I Тогда

Глава 1 Марк Лициний Красс: скандалы, пожары и войны

Пока музыка играет, нужно вставать и танцевать.

Чарльз «Чак» Принс, генеральный директор Citigroup

Возможно, он был богатейшим из них. Марк Лициний Красс — абсолютный олигарх, который, опираясь на связь богатства с политикой, стал одной из самых могущественных фигур в Римской республике. Он — типичный человек своего времени, когда коррупция была видом искусства, а насилие, политика и прибыль сливались воедино. Это была эпоха быстрого экономического роста, когда из вновь покоренных земель рекой текли доходы. Друзей и врагов, верность и предательство можно было купить и продать. Вся элита занималась этим, но не всем это давалось одинаково успешно.

Навыки Красса могли бы пригодиться и в другие эпохи. Он бы чувствовал себя как дома в последние двадцать лет в России — да и в других обществах, где безжалостность и жадность воспринимались как неизбежная часть общественной жизни.

«Римляне утверждают, что блеск его многочисленных добродетелей омрачается одним лишь пороком — жаждой наживы». Кто бы осмелился возражать Плутарху, великому философу-моралисту и биографу древних военачальников и политиков? «Первоначально Красс имел не более трехсот талантов… а при подсчете своих богатств перед парфянским походом все же нашел, что стоимость их равна семи тысячам ста талантам. Если говорить правду, далеко не делающую ему чести, то большую часть этих богатств он извлек из пламени пожаров и бедствий войны, использовав общественные несчастья как средство для получения огромнейших барышей»[12]

Красс мог разглядеть деловые возможности на расстоянии. Как только становилось известно, что горит какое-то здание, он отправлял своих специалистов-рабов разбираться со случившимся. И не важно, что пожар могли устроить его же подчиненные. Затем Красс выкупал горящее здание у его злополучных жильцов, которые понимали, что даже те гроши, что он им предлагает, — лучше, чем ничего. Если же они все-таки не соглашались на сделку, рабы просто стояли в стороне и ждали, пока здание не сгорит дотла. А потом так или иначе забирали освобожденную, выжженную землю.

С помощью денег Красс сделался незаменимым человеком. Он строил дома сенаторам и финансировал армии. Таким образом он управлял своей репутацией в верхах — один из первых примеров той цели, которая завораживала сверхбогачей в последние два тысячелетия. Опираясь не на какие-то особые умения, а прежде всего на хитрость и предприимчивость, Красс стал доминирующей фигурой в Риме наряду со своим давним соперником Помпеем и молодым дарованием Юлием Цезарем. Впоследствии этих троих стали называть Первым триумвиратом.

Красс был скорее предпринимателем, чем генералом, но искушению битвы противостоять было трудно. После одной успешной кампании он решил попытать удачу в боях с парфянами. Его смерть была унизительной и болезненной: враги влили ему в рот расплавленное золото в качестве мести за то свирепое стремление к богатству, которое определяло его жизнь.

Марк Лициний Красс родился в семье знатного римского сенатора около 115 года до нашей эры (точная дата неизвестна). Его отец Публий Лициний Красс был олицетворением успешного аристократа. В 97 году до н. э. он стал консулом — высший политический пост в Римской республике — и три года управлял Дальней Испанией[13]. Публий вернулся домой, где его ждал триумф — высшая военная честь — за успехи в подчинении Лузитании (территория, сегодня относящаяся к югу Португалии и западу Испании). В 89 году он был избран цензором и в этой должности надзирал за общественными нравами и управлял государственными финансами.

Воспитание Красса по меркам аристократии было скромным. Он рос в маленьком доме с двумя братьями, Публием и Гаем[14], получив требуемую подготовку в риторике и проявив умеренный интерес к истории и философии[15]. В юношеские и молодые годы он служил под началом отца в военных кампаниях в Испании и Лукании (территория на юге Италии). Будучи вторым сыном в семье, Марк Лициний Красс мог рассчитывать на солидную сенаторскую карьеру, но вряд ли на наследство.

Надежды на стабильное и традиционное восхождение по политической лестнице разбились вдребезги, когда разразилась первая римская гражданская война. В 88 году до н. э. Луций Корнелий Цинна, Гай Марий и их сторонники захватили город, пока их соперник Сулла воевал на востоке. Некоторое время город сопротивлялся, но когда он пал, Марий и Цинна устроили бойню, мстя своим политическим врагам. Тогда были убиты многие сенаторы и вырезаны их семьи, а их головы были выставлены на Форуме. Среди них был и брат Красса Гай. До его отца преследователи так и не добрались — тот покончил с собой, что считалось поступком самоотверженным и благородным. Другой его брат, Публий, умер двумя годами ранее во время первой Союзнической войны, и поэтому когда Красс женился на его вдове, это выглядело вполне естественно. В то время в Риме почти все было предметом сделок, почти у всего была своя цена. У Красса было двое детей от Тертуллы, и он «с этой стороны не уступал в добронравии никому из римлян»[16].

Внезапно Красс стал главой семьи, унаследовал небольшое состояние в 7 миллионов сестерциев (именно эти бронзовые и серебряные валюты были основной валютой того времени — таланты, о которых говорит Плутарх, в основном были в ходу у греков). Земельные владения семьи были конфискованы, и надежды на политическое будущее в Риме казались сомнительными. На первом месте для Красса стояло выживание. Вовсю разворачивались чистки, и Красс бежал из города в Испанию, где когда-то правил его отец, вместе с тремя друзьями и десятью слугами. Его сравнительная молодость (ему еще не было тридцати), возможно, помогла избежать объявления вне закона и жестокой смерти.

Плутарх замечал, что, сталкиваясь с враждебным к себе отношением, Красс с самого начала не проявлял особого мужества. Добравшись до Испании, он «кинулся в приморское поместье Вибия Пациана», местного властителя, где имелась «большая пещера». В ней он благодаря Вибию получал изысканные блюда, приносимые человеком, которому под страхом смерти запрещалось смотреть на Красса. Нельзя сказать, что жизнь Красса там была суровой. Из пещеры открывался чудесный вид, «а в ширину она расходится в виде просторных, сообщающихся между собой гротов». И это были далеко не все почести, полагающиеся аристократу его положения: «Вибий решил в заботах своих о Крассе всячески выказывать ему радушие. Пришла ему также в голову мысль о возрасте Красса, о том, что он еще молод и что следует подумать о приличествующих его годам удовольствиях». Потому были доставлены «две красивые прислужницы», что, несомненно, помогло развеять скуку в эти восемь месяцев добровольной изоляции. Надо сказать, что Плутарх, на чьих данных во многом основана эта история, не гнушался приукрасить свое повествование. Но даже если он и сочинил какие-то цветистые детали, его биография Красса в целом соответствует историческим фактам.

И хотя в духе времени повествование это строится вокруг военной доблести, у Красса были более далеко идущие планы. В начале 84 года он узнал, что Цинна убит, и вскоре решил вновь выступить открыто. Он собрал армию численностью в две с половиной тысячи человек — в основном ветеранов, служивших с его отцом и теперь поселившихся в этой местности. Красс уже тогда продемонстрировал начатки хищнического стиля бизнеса — с помощью военной силы он выбил у властей соседних испанских городов деньги на свою кампанию. Такова была благодарность за гостеприимство. Красс погрузил войско на корабли и отправился в Северную Африку, а в конце концов присоединился к Сулле, который вел в Италии войну со сторонниками Мария и Цинны. Сулла был рад Крассу как заслуживающему доверия полководцу, полагая, что тот желает отомстить «за отца, брата, друзей и родных, незаконно и без вины казненных»[17]. В то же время на горизонте возник со своими тремя легионами нахальный молодой генерал Гней Помпей, на десять лет младше Красса; враги называли его «юный мясник». Помпей стал союзником и соперником Красса на всю жизнь[18].

Когда Сулла вторгся в Италию в 83 году до н. э., Красс с Помпеем выступили на его стороне. Исход первой гражданской войны решился в битве при Коллинских воротах, прямо у стен города, в конце 82 года до н. э. Армии Суллы уже грозило поражение, но силы Красса взяли свое на одном из флангов, обратив врагов в бегство. Красс ворвался в ряды элиты. Его превозносили как публичную фигуру, патриота, сыгравшего ключевую роль в возвращении Рима Сулле. И его старания не остались без награды.

Формально приняв власть, Сулла очистил Рим от всех, кто испытывал симпатии к Марию и его сторонникам. Был составлен проскрипционный список всех подлежащих наказанию, и никого из прежнего руководства не пощадили. Но Сулла пошел гораздо дальше: чистки коснулись сотен сочувствующих предыдущему режиму людей, чьи связи с Цинной и Марием были в лучшем случае поверхностными. Их осудили на смерть, имущество конфисковали, сыновьям и внукам запретили занимать государственные посты. Это была смена режима, уничтожение политического класса, безжалостное даже по римским меркам, в результате чего открылись масса вакансий в правящем Сенате и огромные возможности заработать на патронаже. Возмездие было страшным — и прибыльным. Проскрипции стали фундаментом империи недвижимости, благодаря которой Красс и сколотил свое состояние. Солдат убивали на месте, когда они ретировались с поля боя; их отрубленные головы привозили в Рим, чтобы обменять на объявленную награду. Их вдовам и дочерям запрещалось вступать в брак. В основе этой системы объявления вне закона лежали доносы. У тех, кто помогал избавиться от кого-то, были неплохие шансы получить часть его активов. Практику эту суммирует следующая история.

Некоего Торануса, бывшего претора (правителя), внесли в проскрипционный список. Он умолял центуриона, явившегося казнить его, повременить, пока его сын, любимец Марка Антония, не упросит того о пощаде. «Он уже упросил, — рассмеялся офицер, — но в другом смысле». Иными словами, сын намеревался получить награду, обещанную тем, кто донесет на осужденного. Старик воззвал к своей дочери, прося ее не требовать своей части наследства после его кончины, иначе ее брат потребует отнять и ее жизнь. Затем он отдался своей судьбе[19].

Красс, должно быть, с радостью обрушивал возмездие на людей, ответственных за смерть его отца и брата (хотя он был вполне удовлетворен наследством). Но самым важным для него было получить контроль над землями врагов своей семьи. Их конфискованная недвижимость продавалась с аукциона, чтобы хватило средств на демобилизацию солдат-победителей. Красс как правая рука Суллы имел все возможности для того, чтобы пожать плоды этой победы. Он и его агенты определяли, что им требуется, и затем приобретали дома по бросовым ценам. Представьте: сотни домов, оставшихся без хозяев, уходят к одному покупателю. Плутарх так описывает эту ситуацию: «Ибо, когда Сулла, овладев Римом, стал распродавать имущество казненных, считая и называя его своей добычей, и стремился сделать соучастниками своего преступления возможно большее число лиц, и притом самых влиятельных, Красс не отказывался ни брать от него, ни покупать»[20].

Деньги текли рекой, но и этого Крассу было мало. Он приобрел вкус к мгновенному обогащению, и азарт приобретения радовал его больше, чем удовольствие от трат. Он захватывал дома тех, на чью недвижимость и богатство положил глаз, даже если они не играли никакой роли в режиме Мария. Притеснитель-домовладелец; спекулянт, играющий на бедственном положении других; нечистоплотный застройщик, доящий бесчисленные многоквартирные дома; владелец трущоб, не стесняющийся отправлять к своим жильцам судебных приставов; нечестный банкир в период кризиса низкокачественных ипотечных долгов — на жилищном рынке двадцатого и двадцать первого веков возникли свои злодеи и порочные методы. Вспомним Питера Рахмана, печально известного домовладельца из западного Лондона, который запугивал и эксплуатировал своих жильцов в 1950-х и 1960-х. Подобным людям не требовалось долго искать образцы для подражания: перед глазами у них был Красс.

Красс, похоже, был готов на все в своей погоне за недвижимостью. Покупать и продавать землю было легко, особенно когда Рим завоевывал все новые территории. В республике возник первый настоящий рынок недвижимости в истории, хотя он и был открыт для ведения дел лишь немногим счастливчикам.

Одна из самых гротескных махинаций Красса упоминается в начале жизнеописания, данного Плутархом. Красса обвинили в прелюбодеянии с Лицинией, одной из известных дев-весталок Рима. Плутарх, впрочем, полагает, что Красс получал большее наслаждение не от плотских удовольствий, а совсем от другого:

У Лицинии было прекрасное имение в окрестностях Рима, и Красс, желая дешево его купить, усердно ухаживал за Лицинией, оказывал ей услуги и тем навлек на себя подозрения. Но он как-то сумел, ссылаясь на корыстолюбивые свои побуждения, снять с себя обвинение в прелюбодеянии, и судьи оправдали его. От Лицинии же он отстал не раньше, чем завладел ее имением.

Его страсть к приобретению недвижимости, иными словами, спасла ему жизнь.

Сулла внес в проскрипционный список и Красса, не столько в связи с моральным осуждением его поступков (в конце концов, он сам показал всем яркий пример), сколько чтобы ограничить растущую власть своего полководца. Но теперь Красс мог уже не обращать на это внимания. Он ловко инвестировал деньги, заработанные на проскрипциях, вложив их как в товары, так и в живую силу, то есть в рабов. Его новые приобретения включали и серебряные рудники в Испании, и крупные земельные поместья страны, и дома в Риме. Но его земельные владения были «ничтожными по сравнению со стоимостью его рабов», пишет Плутарх. «Столько их у него было, да притом таких, как чтецы, писцы, пробирщики серебра, домоправители, подавальщики. За обучением их он надзирал сам, внимательно наблюдая и давая указания, и вообще держался того мнения, что господину прежде всего надлежит заботиться о своих рабах как об одушевленных хозяйственных орудиях».

На более утонченный современный вкус это может показаться оксюмороном, но Красс относился к своим рабам как довольно умелый управленец. Он придавал крайне важное значение образованию. Он задавал показатели производительности для своей рабочей силы. Рабы должны были выполнять для него разные задачи, зачастую квалифицированные; и о них надлежало заботиться, пока они его слушаются. У него также был побочный бизнес — сдача рабов напрокат друзьям и партнерам. Рабы были привязаны к недвижимому имуществу, продавались вместе с механизмами и скотом.

Сулла, сам того не желая, помог Крассу расширить инвестиционный портфель. Он назначил 450 новых сенаторов (одним из них был сам Красс). Сулла стремился расширить свою базу поддержки, так что он пригласил в Сенат не только нобилей, стоявших на верху иерархии, но и новую поросль[21] — три сотни состоятельных членов более низкого по статусу сословия всадников[22]. Сенат был, в сущности, собранием землевладельцев, и новые его члены нуждались в земле, соответствующей их статусу. Цена членства в Сенате для эквитов, членов сословия всадников, составляла 400 тысяч сестерциев (при Августе она выросла до 1 миллиона). Однако стоимость земли для многих из них была непозволительно высока, поэтому Красс сдавал отдельным сенаторам недвижимость в аренду со скидкой, вследствие чего они оказывались у него в долгу. Это было прекрасное бизнес-решение. Новые члены этого элитарного клуба, которым доставались места в расширенной курии (палате заседаний Сената) на Форуме, обеспечивали Крассу влияние и рычаги управления в новом политическом мире, что складывался после гражданской войны. Он держал стоимость аренды на приемлемом уровне для тех, в ком нуждался; другую же недвижимость продавал с большой прибылью людям, которые для него не имели значения.

Это было лишь начало захвата земель Крассом. Мирное время открыло новые возможности для расширения его земельной империи. Он избавился от мертвецов, и теперь настало время выселять живых.

В I веке до нашей эры Рим был огромным, перенаселенным и быстро растущим городом; в нем жило около миллиона человек. Для богачей, у которых были большие дома в городе и загородные виллы, где они наслаждались свежим воздухом и куда сбегали от страшной летней жары, жизнь казалась более чем терпимой. Поскольку для высших классов большинство видов работ считались унизительными, а служба в Сенате не оплачивалась, изрядная доля доходов богатых складывалась благодаря войнам. Чем больше провинций Рим создавал на далеких территориях, тем больше налогов получала республика — и тем больше богатые выигрывали от мужества их армий-победительниц (так же получилось впоследствии во время освоения европейцами Нового Света). Периодическое объявление вне закона политических соперников в самом Риме также обеспечивало желанное пополнение доходов.

Примерно две тысячи членов римской элиты не страдали от унижений и бесправия, выпадавших на долю масс. У них были запасы золота и серебра, они участвовали в активно развивающемся рынке предметов искусства, захваченных во время завоевательных войн. Недвижимость также была удобным инвестиционным инструментом. Кроме того, как и в другие эпохи, она являлась символом статуса и власти. Обособленные дома элиты, которые называли domus, располагались в основном на семи холмах Рима. Это были места обитания и налаживания связей. Форум же считался местом ведения государственных дел, площадкой для дебатов, трибуналов, храмов, мемориальных служб и триумфальных процессий. С вершины Палатинского, Капитолийского или Эсквилинского холма аристократы взирали на кишащие людьми улицы внизу. Подобно сверхбогатым нашего времени в Мэйфере, на Парк-авеню или в Пало-Альто[23], они изолировали себя от трудностей остальных членов общества. В их шикарных домах всего было вдоволь — атриумов, конюшен, фонтанов и даже холодной воды, подававшейся по водопроводу. Они как можно чаще старались выезжать в свои загородные особняки — фантастические виллы с колоннадами и огромными садами, обслуживаемые несколькими сотнями рабов.

Внимание Красса к городской недвижимости и ее потенциалу в плане обогащения было довольно необычным. Он внимательно следил за инсулами — домами для простых смертных в перенаселенных кварталах Рима. Это были здания до восьми этажей в высоту, где на первом этаже располагались обычно лавки или другие мелкие хозяйства. Более состоятельные люди простого происхождения жили на нижних этажах. Инсулы возводились спешно и зачастую небрежно — это были деревянные или глинобитные сооружения, стоявшие на узких, заваленных экскрементами улочках. На этажах выше первого не было воды, ночные горшки опустошали в соседние общественные уборные, в местную навозную кучу или же отдавали в устроенные неподалеку суконные мастерские, которые использовали мочу для очистки или размягчения ткани. Рабы служили водоносами, носильщиками и подметальщиками.

Эти районы были чрезвычайно огнеопасны. Камины и дымоходы тогда еще не изобрели; тепло поступало только от открытого огня на медниках. Ювенал писал в своих «Сатирах», лишь немного преувеличивая: «А мы населяем столицу всю среди тонких подпор, которыми держит обвалы домоправитель: прикрыв зияние трещин давнишних, нам предлагают спокойно спать в нависших руинах»[24]. Инфраструктурой и ассенизацией практически никто не занимался, так что пожары случались повсеместно.

При этом в республике отсутствовала пожарная служба. Заметив этот пробел на рынке, Красс начал обучать своих рабов, превращая их в пожарных и архитекторов. Набрав пять сотен квалифицированных работников, он приставил их к делу. Они прибывали на места пожаров, быстро выражали жильцам соболезнования и предлагали выкупить здание, исчезающее прямо на глазах. Владельцы, опасаясь, что останутся ни с чем, были вынуждены соглашаться на сделку. Затем рабы Красса тушили пламя. Здания перестраивали, добиваясь еще более плотной застройки, и продавали с приличной прибылью. Историки терялись в догадках, действительно ли проворные бригады Красса сами устраивали пожары или способствовали их распространению. Возможно, это и не требовалось, но ясно, что они не бросались на помощь, пока пламя не разгоралось вовсю. «Таким-то образом, — довольно сухо замечает Плутарх, — большая часть Рима стала его собственностью»[25].

Насколько аморален был Красс? Как и многие другие политики-бизнесмены, он манипулировал государственными и правовыми институтами ради собственной выгоды. Он рассматривал все отношения как сделки. Что угодно и кого угодно можно было купить. Современный ему историк Саллюстий выражал мнение многих членов старой республиканской элиты, наблюдавших, как их социальная иерархия рушится перед наступлением дерзкого нового поколения: «Сначала усилилась жажда денег, затем — власти; все это было как бы главной пищей для всяческих зол. Ибо алчность уничтожила верность слову, порядочность и другие добрые качества; вместо них она научила людей быть гордыми, жестокими, продажными во всем и пренебрегать богами»[26].

Ювенал, писавший в I веке нашей эры, когда республика была уже далеким воспоминанием, аналогично обрушивался на культуру времен Красса: «Между нами священней всего — величие денег. Правда, еще роковая Деньга обитает не в храме, мы не воздвигли еще алтарей, и монетам не создан культ, как Верности, Миру, как Доблести, или Победе, или Согласью».

Американский историк Уильям Стернс Дэвис писал о «позолоченной юности» поздней Римской республики. Его исследование политической коррупции и больших денег было опубликовано в 1910 году, в позднюю фазу эпохи баронов-разбойников, к которым он и многие либеральные интеллектуалы относились с презрением (глава 9). Возмущение Дэвиса неравенством и беспощадным обогащением этого времени видно в его напыщенном описании Красса, Помпея и Цезаря:

Похоже, римлянин в своих деловых отношениях обходился без сантиментов даже в большей степени, чем самый обиженный семит. В денежных делах он был либо угнетателем, либо угнетаемым, либо молотом, либо наковальней. В частной жизни его симпатии распространялись лишь на узкий круг товарищей. Его инстинкты морального существа всегда были подчинены инстинктам финансиста, причем финансиста, чей кодекс — абсолютный меркантилизм.

Дэвис описывает коррупцию этого периода, которая достигла пика в эпоху Августа, вскоре после смерти Красса, и привела к потере престижа старых аристократических семей (в образах которых можно было увидеть и старую американскую финансовую аристократию середины девятнадцатого века). «Их отпрыски, которые не заработали, а унаследовали свои богатства, больше жаждали тратить, чем копить. Роскошь и мотовство поднимались до все больших вершин и достигли кульминации при Нероне». Нужно было время, писал Дэвис, чтобы в Римской империи появился более скромный и ответственный образец поведения:

Философия стоицизма, а постепенно и христианство начали внедрять другие идеалы, помимо приобретения и наслаждения. Высокородные семьи, накопившие большие богатства, почти все вымерли благодаря бездетности, вызванной расточительной жизнью и массовым кровопролитием во время гражданских войн и притеснений тиранов; и имущество переходило в руки бывших рабов и провинциальных деятелей, у которых было более справедливое понимание, для чего нужны богатства[27].

Были ли одержимые деньгами и приобретениями жители республики действительно слишком заняты, чтобы заводить детей, мягко говоря, спорный вопрос. Это экстремальная версия повествования о Крассе и его жажде наживы, но она отражает точку зрения, распространенную в годы Дэвиса, а также среди последующих поколений историков. Великий немецкий историк Рима середины двадцатого столетия Маттиас Гельцер высмеивает Красса как выскочку и мелкого афериста: «Несмотря на его происхождение из старой аристократии, он был лишен атрибутов истинного вельможи и всегда оставался расчетливым буржуа, который рассматривал даже политику как экономическое предприятие».

Удивительная деталь: несмотря на свои обширные владения, Красс жил относительно скромно. У него был только один дом. Плутарх, обычно критичный к своему герою, описывает Красса как гостеприимного хозяина, чье жилище «было открыто для всех». Когда он устраивал обеды, «приглашались преимущественно люди из народа, простота стола соединялась с опрятностью и радушием, более приятным, чем роскошь». Что касается его манеры поведения в Риме, он считался «человеком, заботящимся о других и готовым помочь. Нравились также его обходительность и доступность, проявлявшиеся в том, как он здоровался с приветствовавшими его. Не было в Риме такого безвестного и незначительного человека, которого он при встрече, отвечая на приветствие, не назвал бы по имени»[28].

Козимо Медичи из Флоренции времен раннего Ренессанса (глава 4) демонстрировал схожие социальные навыки. Красс и Медичи умели заводить связи, не только кропотливо обхаживая тех, у кого были власть и влияние, но и тщательно управляя своей репутацией в нижних слоях общества. Никогда не знаешь, когда понадобится чья-то помощь.

Поэтому для Красса деньги являлись не самоцелью, а лишь средством достижения цели. Он не нуждался в роскошных особняках, чтобы потешить свое эго. Он накапливал огромное состояние, чтобы реализовать амбиции, достичь самого верха, добиться влиятельной и независимой политической позиции. В денежных делах он никому не давал пощады. Друзьям он одалживал деньги без процентов, «но вместе с тем по истечении срока требовал их от должников без снисхождения, так что бескорыстие его становилось тяжелее высоких процентов». У него было особенное умение — получать прибыль от неудач других, будь то пожары, война или политические интриги. Однажды, в 75 году до н. э., когда Цезаря ненадолго захватили пираты, тот, как рассказывали, посетовал: «Какую радость вкусишь ты, Красс, когда узнаешь о моем пленении!»[29]

Если цели Красса были однозначными, то средства их достижения — гибкими. В 70 году до н. э., когда Помпей погнался за очередной военной победой вдалеке от Рима, Красс консолидировал свои позиции на родине. Он трудился над созданием сети связей и влияния на римской политической сцене, опираясь на деньги, очарование и мечи. Он охотно предлагал советы, юридическую помощь и финансовую поддержку сенаторам и другим важным людям. Он редко придерживался какой-то определенной политической позиции или вступал в альянсы. Как замечает Плутарх, вместо него говорили деньги. «Сила его заключалась и в умении угождать, но прежде всего — во внушаемом им страхе»[30]. Римляне даже говорили, что у Красса «сено на рогах»; речь шла о распространенной тогда практике привязывать бодливым быкам сено на рога, чтобы проходящие мимо остерегались. Благодаря этой пьянящей микстуре из зависимости и страха Красс и выстроил свою базу поддержки.

То время считалось неспокойным: восстания рабов, заговоры, перевороты и чистки усугубляли ощущение нестабильности и масштабы коррупции. В каждом поколении появлялись новые законы, запрещающие покупку голосов. В эпоху Красса наказанием за их нарушение было изгнание сроком на десять лет. Но законы эти обычно нарушались. Самым простым способом обойти ограничения было договориться с посредниками, известными как divisores, «раздатчики». «Эти профессиональные господа занимались тем, что делили римские племена на более мелкие и легко управляемые части, организовывали избирателей в клубы и братства, расставляли верных помощников в электоральных комициях и, как положено, уплачивали избирателям оговоренные гонорары после проведения выборов», — пишет Дэвис, замечая, что это «до боли знакомая» история в Америке его времени. Он прибавляет: «Достаточно сказать, что в поздние годы республики почти любой человек из аристократической семьи с пухлым кошельком мог довольно высоко подняться по политической лестнице, если был готов легко расставаться с деньгами».

Красс был специалистом по покупке влияния, и добивался он этого не только с помощью своего портфеля недвижимости, но и с помощью столь презренной вещи, как взятки. Однако после взятия очередной высоты все же было важно выполнять свои обязанности. В 73 году до н. э., когда Красс стал претором — это высокий пост с правом военного командования, — он столкнулся с восстанием рабов, угрожавшим ударить в самое сердце римской власти. Эту историю сделали популярной книга и фильм: Спартак возглавил побег своих товарищей из школы гладиаторов и спровоцировал массовый бунт. Сперва Сенат отреагировал вяло; предполагалось, что милиция из Капуи быстро подавит восстание. Но рабы одержали верх над солдатами, завладели их оружием и разграбили несколько загородных поместий. Только тогда римские политики начали действовать. Бунт угрожал политическому лидерству и экономическому фундаменту республики, поскольку рабы, находившиеся в собственности у римских граждан, бежали, чтобы присоединиться к Спартаку. Риму не хватало ресурсов, чтобы справиться с растущей армией бунтовщиков: основная часть республиканских сил и ведущие генералы, включая Помпея, воевали где-то далеко в Испании и на востоке.

Так Красс, пообещавший экипировать, обучить армию за свой счет и возглавить ее, превратился в национального спасителя. Это был, как обычно, не альтруистический и патриотический жест, а рассчитанный риск с очень высокой вероятностью возврата вложений. Красс дождался, пока у Рима не осталось других вариантов, кроме как положиться на него. Гарантированное финансирование римской армии было для него инвестицией — он, по сути, купил акции республики, когда их курс упал до минимума. Победа над армией рабов обещала Крассу возможность затмить своего соперника Помпея и достичь власти благодаря воинской славе. «Не может считаться богатым тот, — заявил он, — кто не в состоянии на свои средства поддержать армию»[31].

Сенат дал Крассу абсолютную власть делать все, что потребуется, чтобы вернуть нарушенный порядок. В дополнение к остаткам двух разбитых Спартаком армий он профинансировал из своего кармана создание еще шести легионов[32]. Солдат он рекрутировал в основном из числа ветеранов гражданской войны Суллы, которые поселились в центральной Италии, получив землю и рабов. Их владения оказались под угрозой из-за восстания, и поэтому они были верными и готовыми к бою солдатами; к тому же они знали, что Красс гарантирует им оплату. Первоначально его стратегия заключалась в том, чтобы отбить центральную Италию, вынудив Спартака к битве на юге. Однако непослушный легат Луций Муммий, надеясь отхватить собственный кусочек славы, преждевременно атаковал армию Спартака без разрешения Красса и потерпел сокрушительное поражение.

В ответ Красс восстановил древнеримское наказание — децимацию — для дезертиров. Он выбрал каждого десятого из тех, кто бежал, и приказал другим солдатам забить их дубинами. Такая судьба ждала пятьдесят легионеров. «Этот вид казни сопряжен с позором и сопровождается жуткими и мрачными обрядами, совершающимися у всех на глазах». Насаждая такую показную дисциплину, Красс внушил своим людям, что он для них «опаснее врага»[33].

При всей этой жестокости у Красса все же ушло полгода на разгром восстания рабов и спасение римской власти от угрозы, которую представлял для нее Спартак. Красс окружил войска повстанцев на южном оконечье Италии, выкопав укрепленный ров поперек всего перешейка. Армия Спартака смогла прорваться сквозь проведенную Крассом черту, но вскоре потерпела поражение в бою. Спартак держался до самого конца. «Покинутый своими соратниками, бежавшими с поля битвы, окруженный врагами, он пал под их ударами, не отступая ни на шаг и сражаясь до конца»[34]. Красс и его армия захватили и распяли шесть тысяч солдат Спартака на Аппиевой дороге, ведущей из Капуи в Рим. Их тела бросили разлагаться вдоль дороги как предупреждение будущим бунтарям[35].

Чем древнее общество, тем труднее пользоваться современными показателями, чтобы делать выводы о распределении в нем доходов и покупательной способности. Тем не менее, по ряду оценок, 1 % самых богатых людей в римском обществе контролировал примерно такую же долю национального богатства, как и их «коллеги» в эпоху баронов-разбойников девятнадцатого века и в наше время[36]. Коэффициент Джини (стандартный показатель неравенства) в Риме времен Красса оценивается на уровне 0,42–0,44[37] — почти столько же, сколько в США в 2013 году.

При всей формальной власти плебса в Древнем Риме элита контролировала экономические ресурсы и монополизировала политические посты. Аристократы на словах выражали верность таким институтам республики, как выборы, но на этих выборах соревновались люди из одного и того же общественного класса. Они смотрели на другие классы как на морально и интеллектуально низших существ. Автоматическое приравнивание бедности к моральной второсортности настолько укоренилось, что слово egens — бедный, нищий — стало распространенным оскорблением. По той же логике термин locuples — богатый — также приобрел более широкое значение и использовался в аристократических кругах как комплимент. Представление о богатстве как о личной доблести происходило из убеждения аристократов, что лишь богатый человек имеет свободу выбора и, как следствие, способен действовать соответственно моральным принципам. Как выразился автор мимов[38] Публий Сир, «нужда превращает бедняка в лжеца». Материальная необходимость вынуждала людей браться за дела, считающиеся унизительными для человека чести, и прежде всего продавать свой труд в обмен на плату — что в глазах элиты было, по сути, формой рабства[39].

Красс не получил того, на что надеялся в результате победы над Спартаком и восставшими рабами. Отчасти так вышло потому, что перед последним наступлением он попросил в Риме подкреплений — и тут же пожалел об этом решении. Его соперник Помпей, возвращавшийся в Рим с севера Италии после покорения Малой Азии, увидел, какую выгоду он может извлечь, придя на помощь Крассу. Его войско легко справилось с деморализованными рабами. А затем он отправил в Сенат послание: хотя вначале победу над армией рабов одержал действительно Красс, именно он, Помпей, положил официальный конец кампании. Так Помпей продемонстрировал, что римляне столь же умело, как и современные политики, умели манипулировать общественным мнением, доказывая, что на войне, как и в бизнесе и политике, пиар значит не меньше, чем реальные факты.

Итак, Помпей перебежал сопернику дорогу. Красс был в бешенстве и испытывал жестокое разочарование. Конкуренция между ними становилась серьезной опасностью для Рима. По словам Плутарха, Красса изводила мысль, «что Помпей достиг замечательных успехов, предводительствуя войсками… и что сограждане прозвали его Магном (то есть Великим). И когда однажды кто-то сказал, что пришел Помпей Великий, Красс со смехом спросил, какой же он величины». Возможно, обида Красса имела какое-то отношение к ходившему в то время слуху, что Помпей сам присвоил себе этот титул.

Ни тот, ни другой не были готовы распустить армии, оба требовали триумфа в связи со своими победами и консульского поста. Надеясь задобрить обоих и избежать конфликта, Сенат пошел им навстречу. Но одному из соперников повезло больше. Консулами избрали обоих, хотя Помпею недоставало опыта и возраста: ему было всего тридцать четыре года, и до того он не занимал политических постов. Помпею был устроен триумф за его более ранние победы на востоке, тогда как Красс получил менее престижное чествование — овацию (за победу в войне с рабами триумф не полагался)[40]. В качестве компенсации Крассу позволили в порядке исключения на время парада надеть лавровый венок — символ, обычно используемый на триумфах, — а не более скромный венок из мирта. В борьбе за статус, занимавшей римскую элиту, эти символы имели отчаянно важное значение.

Несмотря на обиду, Красс устроил роскошный праздник для жителей Рима, оплатив его из собственного кармана: организовал десять тысяч столов и угощал народ фазанами, устрицами, мясом дикого кабана и павлинами. Пусть в домашних развлечениях он и демонстрировал подчеркнутую сдержанность, но в роли мецената и благодетеля не скупился; этот политик и человек со средствами председательствовал на уличном банкете для средних и низших классов, оказывавших ему поддержку.

Укрепляя свою репутацию патриотически настроенного бизнесмена и государственного деятеля, Красс финансировал спортивные состязания и давал деньги на другие общественные нужды. Он выделил каждой семье зерна на три месяца вперед. Традиция требовала, чтобы победитель в войне отдал храмам десятую долю своих трофеев, Красс же пожертвовал храму Геракла десятую часть всего своего личного состояния. (Генералы, добившиеся военных побед, всегда стремились ассоциироваться в общественном сознании с этим полубогом.) Пусть он и не мог предъявить что-то сравнимое с победами Помпея на далеких полях битвы, но зато мог продемонстрировать небывалую щедрость в самом Риме.

Красс и Помпей хотя и были соперниками, все же много выигрывали от того, что работали вместе, объединяя свои популярность, престиж, богатство и связи, чтобы главенствовать в Сенате. В некоторые моменты они делили власть, всякий раз нервно оглядываясь друг на друга. Во время своего первого консулата в 71–70 годах до н. э. они восстановили власть народных трибунов[41], которая пришла в упадок при Сулле. Они также укрепили полномочия цензоров. Обе эти меры принесли им народную поддержку и помогли перестроить структуры власти Рима в свою пользу. В ходе ценза[42]70-го года шестьдесят четыре сенатора, подозреваемых в моральном падении или финансовой коррупции, были исключены и заменены лоялистами. Можно предположить, что их преступление состояло в том, что они впали в немилость у двух политических воротил республики.

Пока Помпей в эти годы пытался добиться новой военной славы на востоке, Красс укреплял свои позиции в центре римской политики, продолжая мастерски плести сеть патронажа. Он ставил на молодых политиков, предоставляя им необходимые деньги в расчете на будущие прибыли — как только те пристроятся на выгодные губернаторские посты в провинциях. Самым знаменитым из его протеже был Гай Юлий Цезарь, который перешел под крыло Красса в середине 60-х годов до н. э. В 62 году Красс обеспечил Цезарю избрание на пост претора, а на следующий год — губернаторскую должность в одной из испанских провинций, а также кредит на сумму до 830 талантов. «Когда людям нужна была помощь, их нужда становилась его возможностью»[43].

Союзы строились и разрывались. Многие римляне утверждали, что Красс стоял как минимум за одной попыткой переворота со стороны Луция Сергия Катилины, одного из своих протеже, против консула Цицерона. Заговор вскрылся, и многие его участники были казнены. Осторожный Красс держался подальше от сенатских дебатов о судьбе бунтарей. Катилина, популярный в народе, во второй раз почти что добился успеха, но погиб на поле боя. И хотя один из свидетелей прямо заявил, что Красс участвовал в заговоре, сенаторы отмахнулись от этого утверждения, поскольку были Крассу лично обязаны.

Как замечает Плутарх, Красс не был «ни надежным другом, ни непримиримым врагом, а легко отказывался ради личной выгоды как от расположения, так и от вражды, так что в короткое время много раз был то сторонником, то противником одних и тех же людей либо одних и тех же законов»[44]. Это тонкое наблюдение Плутарха можно применить ко многим финансистам в последующие эпохи. Будьте ближе к могущественным людям, но тщательно следите за их передвижениями во власти.

Именно инвестиция в Цезаря принесла Крассу наибольшую отдачу. В 60 году до н. э. Красс и Помпей вновь объединили свое влияние, чтобы помочь Цезарю избраться в консулы. Помпей хотел, чтобы Сенат ратифицировал его новую восточную колонию; Крассу же было нужно пересмотреть условия контракта с влиятельной группой деловых людей, чтобы повысить сбор налогов в Азии. В этот момент Цезарь еще не имел всей полноты власти, а был инструментом двух могущественных людей — своего политического патрона Красса и Помпея, которому приходился тестем. Цезарь, как и предполагалось, был избран, но группа сенаторов добилась, чтобы вместе с ним был избран и их союзник, Марк Кальпурний Бибул; это должно было помешать всевластию Помпея и Красса. Римская элита боялась этого нового мощного союза. Писатель Варрон дал Цезарю, Помпею и Крассу общее имя tricaranus — «трехглавый монстр». И тревога эта не была безосновательной.

Цезарь приносил своим нанимателям нужный результат. С помощью насилия и угроз он довел Бибула фактически до домашнего ареста и запугивал сенаторов, пока те не ратифицировали его законы, а поддержку плебса покупал с помощью своей популистской политики. Но от политических махинаций ему становилось скучно. Теперь, когда деньги и власть снова консолидировались в руках трех правителей, Цезарь стал искать славы в авантюрах. Он отправился в Галлию. Но как только он покинул Рим, альянс между Помпеем и Крассом затрещал по швам. Ни один из них не имел формальной власти, оба работали закулисно на свои личные интересы. Улицы Рима содрогнулись от насилия, деньги же, как никогда, лились рекой. Победы Помпея в Азии практически удвоили национальный доход. Рим покорил большую часть цивилизованного мира, и все же взрывной рост богатства и порожденная им жадность дестабилизировали республику. Политик-популист Публий Клодий использовал народных трибунов и вооруженные уличные банды для атак на ряд высокопоставленных государственных деятелей. Действия Цезаря осудили как неконституционные, а его кампания в Галлии вызывала вопросы — даже несмотря на то, что она позволила расширить владения Рима до Рейна и Ла-Манша. На Помпея набросилисьс обвинениями. Красс же, как всегда, оставался неприкосновенным. Клодий, как и большинство римлян, был у него в долгу: Красс когда-то защитил его от обвинений в святотатстве и добился его оправдания. Хотя Красс открыто не поддержал действий Клодия, они несомненно играли ему на руку — запугивали его политических соперников и ограничивали их власть.

Пять лет спустя, когда первый срок службы Цезаря в Галлии подошел к концу, взаимные интересы троих политиков снова пересеклись. Цезарь теперь был самостоятельным игроком, авторитетным и успешным военачальником, могущим выступать наравне с остальными двумя. В апреле 56 года до н. э. неформальный триумвират встретился в Лукке на севере Италии, чтобы возродить союз, который так отлично помогал им в прошлом. Цезарь хотел продлить срок своего командования в Галлии, чтобы развить кампанию и закрепить победы. Красс и Помпей охотно согласились дать ему командование еще на пять лет, с условием, что остальные доминионы Рима будут разделены между ними двоими. По этой сделке Помпей получил право заочного правления Испанией, а Красс — юрисдикцию над Ближним Востоком, семь легионов и право принимать решения о войне и мире, не советуясь с Сенатом и народом Рима.

Из всех троих Красс потенциально приобрел больше всего. Парфянская империя — современный Иран и Ирак — планировала расширяться на Запад, к Армении. Но она была охвачена гражданским неповиновением, и в Риме посчитали, что империя не устоит перед вторжением. Связи парфян с Великим Шелковым Путем и другими торговыми маршрутами открывали возможности для вмешательства и извлечения прибыли. Красс понимал, что если ему удастся покорить эту империю, он реализует давнюю мечту Рима — продвинуться вглубь Евразии. Как писал Плутарх, «к старой болезни Красса — корыстолюбию — из-за подвигов Цезаря присоединилась новая неудержимая страсть к трофеям и триумфам»[45].

Амбиции Красса до сих пор умерялись определенным благоразумием. Но теперь ему уже исполнилось шестьдесят, и он был поглощен желанием оставить после себя великое наследие благодаря военным победам. Возможно, это был поздний кризис среднего возраста — а может, ревность к Помпею и Цезарю? Консул и историк Кассий Дион утверждал, что Красс хотел «совершить нечто, предполагающее славу и в то же время прибыль»[46]. Его амбиции казались безграничными: «Уже не Сирией и не парфянами ограничивал он поле своих успехов, называл детскими забавами походы Лукулла против Тиграна и Помпея против Митридата, и мечты его простирались до бактрийцев, индийцев и до моря, за ними лежащего»[47].

Когда в конце 55 года Красс отправился на восток, римская элита встретила эту идею прохладно. Ряд ключевых политиков выразил сомнения в военной логике кампании и в ее перспективах. У парфян была выстроена впечатляющая военная машина. Недоброжелатели подозревали, что жажда наживы лишила Красса здравого смысла — и что какими бы великими ни были его амбиции, он не мог сравниться с Помпеем в доблести и умении на поле боя. Помпей, оставив свои дурные предчувствия при себе, сопроводил Красса до ворот Рима.

Однако легенда гласит, что когда он подошел к городским пределам, народный трибун Гай Атей Капитон показался наверху ворот и провел ритуал, который должен был принести Крассу неудачу, — ибо тот попирает честь республики. Согласно Плутарху, Атей «начал изрекать страшные, приводящие в трепет заклятия» в адрес Красса и его кампании[48].

Но Красс, совершенно не смущенный, направил армию в Сирию через Грецию и Малую Азию, прибыв в пункт назначения в середине 54 года. Он планировал победить парфян и аннексировать Месопотамию, что открыло бы доступ к Персидскому заливу и заморским торговым маршрутам. Однако Красс был уже не тот — он не вел военных кампаний целых пятнадцать лет. Его семь легионов состояли в основном из молодых и неопытных солдат, привлеченных мечтой о богатой наживе, и лишь немногие служили Помпею во время его восточных войн. Плутарх рассказывает, как Красс по пути в Сирию проезжал через Галатию (это большая часть территории современной Турции), где старый царь строил новый город. Красс сказал ему: «Царь! В двенадцатом часу начинаешь ты строить». На что царь ответил: «Да и ты, император, как я вижу, не слишком-то рано идешь на парфян»[49].

Добравшись до Сирии, Красс решил вторгнуться на запад Месопотамии вдоль Евфрата, вместо того чтобы пройти через Армению и воспользоваться помощью местного царя Артабаза, который предложил ему свое войско. Поначалу все шло успешно: Красс захватил западную и северную Месопотамию и осадил несколько стратегически важных городов. Затем на зиму он вернулся в Сирию, чтобы дождаться своего сына Публия с тысячей всадников, ветеранов недавних галльских войн Цезаря. Древние и современные историки критикуют Красса за решение отступить, когда удача оказалась на его стороне. Плутарх считал, что он должен был двинуться в Вавилон и Селевкию, города, враждебные к парфянам. Но он остановился и дал врагам время подготовиться. Почему? Из-за жадности. «Обвиняли Красса и за дела его в Сирии, которые подобали скорее дельцу, чем полководцу. Ибо не проверкою своих вооруженных сил занимался он и не упражнением солдат в военных состязаниях, а исчислял доходы с городов и много дней подряд взвешивал и мерил сокровища богини в Иераполе»[50].

Во время кампании часть войск Красса вошла в Маккавейское иудейское царство и разграбила Иерусалимский храм, повторив путь Помпея десятком лет ранее. Красс также конфисковал драгоценности храма Венеры в Иераполе[51]. Пошли ли трофеи на дальнейшее финансирование кампании, обогатили ли лично Красса или попали в карманы солдат, неясно — скорее всего, и то, и другое, и третье.

Военная стратегия Красса пала жертвой не только целой зимы грабежей; когда пришла весна, он, похоже, потерял способность различать, кто приносит ему прибыль, а кто эксплуатирует его самого. Когда Красс снова вошел в Месопотамию, арабский вождь Абгар посоветовал ему атаковать молниеносно и рассказал, что парфянские войска слабы и неорганизованны. Несмотря на свидетельства обратного, Красс поверил этому «лукавому и коварному человеку» — который в действительности состоял на службе у парфян — и по его указаниям двинулся в пустыню, чтобы дать бой врагу[52]. В описании Плутарха Красс в этот период кампании предстает еще более запутавшимся, принимающим решения вопреки разумным советам и фактам и не учитывающим многочисленные недобрые предзнаменования, усеявшие его путь. Рассказ Плутарха переполнен суеверными приметами:

В то время как Красс переправлял свое войско [через Евфрат], много раз прогрохотал небывалой силы гром, частые молнии засверкали навстречу войску, и ветер, сопровождаемый тучами и грозой, налетев на понтонный мост, разрушил и разметал большую его часть. Место, где Красс предполагал разбить лагерь, было дважды поражено молнией. Одна из лошадей полководца в блестящей сбруе увлекла возничего к реке и исчезла под водою. Говорят также, что первый орел, который был поднят, сам собою повернул назад.

На безжизненной равнине, неподалеку от города Карры, Красс вступил в бой с Суреной — выдающимся полководцем, служившим у парфянского царя Орода. Сурена «и погубил Красса, ибо тот, отуманенный сначала самонадеянностью и гордыней, а позже под влиянием страхов и несчастий стал легко поддаваться на обманы». Битва при Каррах стала результатом неверных суждений Красса, его нерешительности и отказа прислушаться к совету своих генералов. На каждом шагу парфяне обыгрывали его, демонстрируя более искусную тактику.

В первый день они завели Публия, сына Красса, и его кавалерию в ловушку. Храбрый Публий, «ободрив конницу, стремительно ринулся на врагов и схватился с ними врукопашную. Но не равны были его силы с неприятельскими ни в нападении, ни в обороне: галлы били легкими, коротенькими дротиками в панцири из сыромятной кожи или железные, а сами получали удары копьем в слабо защищенные, обнаженные тела». Даже получив ранение в руку, Публий и не думал оставлять своих солдат. «Он ответил, что нет такой страшной смерти, испугавшись которой, Публий покинул бы людей, погибающих по его вине, приказал [им] спасаться и, попрощавшись, расстался с ними… Затем, отрезав голову Публию, [парфяне] тотчас же поскакали к Крассу»[53].

Парфянские войска триумфально атаковали римские силы, неся «воткнутую на копье голову Публия, подъехали ближе, показали ее врагам и, издеваясь, спрашивали, кто его родители и какого он роду, ибо ни с чем не сообразно, чтобы от такого отца, как Красс, — малодушнейшего и худшего из людей, мог родиться столь благородный и блистающий доблестью сын». Вместо того чтобы возбудить у римских солдат жажду мести, эта картина внушила им мрачные предчувствия и желание сдаться. Крассом, по словам Плутарха, «овладели одновременно многие чувства, и он уже ни в чем не отдавал себе ясного отчета». Он видел, что «лишь немногие [из его солдат] мужественно внимали» его приказам.

Развязка наступила на следующий день. Сурена предложил перемирие. Вражеский лидер подвел Крассу коня, «украшенного золотой уздой», чтобы тот отправился через реку для переговоров. Несколько римских генералов уговаривали его не принимать предложение, убежденные, что это ловушка. Красс проигнорировал их предостережения и взобрался на лошадь. Как только он поскакал, началась сумятица, и Красс был убит. Есть несколько противоречащих друг другу версий его гибели. По данным Диона, «парфяне, как утверждают некоторые, насмехаясь, влили ему в рот расплавленное золото; ибо хотя он считался человеком грандиозного богатства, он слишком много полагался на деньги, жалея тех, кто не в состоянии экипировать легион на свои средства, полагая их бедняками»[54]. Подобной смертью с тех пор гибли и другие люди, считавшиеся жадными. В начале XIII века Чингисхан, как утверждалось, казнил Иналчука, хана из Центральной Азии, отказавшегося платить ему дань, влив ему в глаза и уши расплавленное серебро.

По версии Плутарха, Сурена, отправив Ороду голову и правую руку Красса, устроил потешный триумф для своей жертвы: на одного из римских солдат надели женское платье, объявили его императором и выставили под видом Красса во главе процессии, которая везла отрубленные головы римлян. Плутарх писал: «Позади следовали селевкийские гетеры-актрисы, в шутовских песнях на все лады издевавшиеся над слабостью и малодушием Красса. А народ смотрел на это». И заключал: «Таков, говорят, был трагический конец, которым завершился поход Красса»[55].

Красс потерял свое состояние и престиж во время парфянской кампании. Результатом стало одно из самых унизительных поражений в истории Рима. За свою жадность он уплатил сполна: его легионы были сметены, двадцать тысяч солдат мертвы, а еще десять тысяч захвачены в плен.

Красс задал курс, которым шла Римская республика в свои поздние годы — в эпоху, когда главенствовали богатство и конкуренция за него. Он умер всего за двадцать четыре года до падения республики, просуществовавшей больше половины тысячелетия. Хрупкий баланс сил оказался разбит вдребезги. Плутарх указывает, что «ввиду страха перед [Крассом] и Помпей, и Цезарь так или иначе продолжали вести дела друг с другом достойно»[56] Но во время вакуума, возникшего после смерти Красса, Рим охватили насилие, раздробленность и коррупция, и кульминацией этого кризиса стала очередная гражданская война 49 года до н. э. Помпей, давно ревновавший к воинской удали Цезаря, воспользовался отъездом своего соперника в Галлию, чтобы подчинить себе Сенат. Цезарю было приказано оставить армию и вернуться в Рим как обычному гражданину. Он отказался. Переход его войсками Рубикона — реки, которую римское право запрещало генералам переходить, не распустив свою армию, — стало началом неизбежного краха республики. Рим оказался под властью автократического режима Цезаря. В результате его убийства к власти в конце концов пришел Август, первый римский император. Стоит вспомнить, что без финансовой поддержки Красса Цезарь почти наверняка зачах бы где-нибудь в среднем звене римской иерархии. Можно сказать, что Красс оставил и такое наследство.

Плутарх видит в характере Красса черты, которые обнаруживались и у многих других богатых и влиятельных людей в последующие эпохи. Мошенничая с недвижимостью, он накопил такое колоссальное состояние, что считался богатейшим человеком в истории Рима и одним из богатейших людей всех времен. Его ежегодный доход (от недвижимости и многих других инвестиций) к моменту смерти оценивался в 12 миллионов сестерциев. В обществе, раздираемом расколами, жадностью и неравенством, он сумел сколотить капитал в 170–200 миллионов сестерциев — эквивалент годового дохода всей римской казны.

Так как же выглядит Красс в сравнении со сверхбогачами других эпох? Невозможно дать исчерпывающий ответ, хотя были кое-какие попытки это сделать. Учитывая, что стоимость валюты в разные эпохи трудно сравнить, а покупательная способность резко различается, один экономист предлагает оценивать состояния на основе человеческого труда: как много работников мог бы нанять тот или иной богач в свое время? Для Красса это, вероятно, около 32 тысяч римлян — достаточно, чтобы заполнить половину Колизея. Для Джона Рокфеллера в 1937 году это 116 тысяч американцев, а для Билла Гейтса в 2005-м — 75 тысяч. Богатейшим из всех по этой шкале был бы Карлос Слим, который в 2009 году на все свое состояние мог бы нанять примерно 440 тысяч мексиканцев. Другие экономисты предлагают свои матрицы и свои результаты. Но какие бы из них мы ни использовали, Красс так или иначе стоит в ряду богатейших людей за всю историю[57].

Повествование Плутарха о Крассе — это история о морали. В момент последней атаки солдаты все еще ждали слов от своего лидера, но тот не показывался: «Он, закутавшись, лежал в темноте, служа для толпы примером непостоянства судьбы, для людей же здравомыслящих — примером безрассудного честолюбия; ибо Красс не удовольствовался тем, что был первым и влиятельнейшим человеком среди тысяч и тысяч людей, но считал себя совсем обездоленным только потому, что его ставили ниже тех двоих»[58].

Те двое, конечно, Помпей и Цезарь. Красс был не столь одарен, как они; он достиг своего положения благодаря коварству, упорству и безжалостности. Сколотив колоссальное состояние и закрепив свои позиции, он мог бы остановиться на этом, и история была бы добрее к нему.

Такова позиция обвинения. Был ли Красс, в конечном счете, большим стяжателем, чем другие богачи, или он просто не так стремился скрывать свои амбиции? Некоторые современные историки считают, что в отношении Красса сложилась предвзятость и за его описаниями как человека, запачкавшего руки корыстолюбием, стоит обыкновенный снобизм. Красс не только проиграл войну, но и нарушил кодекс древности, заработав состояние презренным бизнесом, а не более «доблестным» путем войн и захвата чужой собственности. У такого анализа есть свои плюсы, он подчеркивает вечную обиду старой аристократии на нуворишей. Но никакой исторический ревизионизм не в состоянии преуменьшить стремление Красса к богатству и статусу любыми доступными средствами.

В отличие от Мария, Суллы, Цицерона, Помпея и Цезаря, Красс не слишком активно заказывал свои бюсты и портреты. В итоге он провалил самый важный экзамен: на умение застолбить себе место в истории. И хотя деньги позволяли ему купить политическую власть, они не гарантировали военных заслуг, которые в те времена были главным решающим фактором при определении статуса. Возможно, он слишком поддался высокомерию и ошибки на поле битвы стали причиной его гибели, но он задал новую парадигму для тех, кто стремится к богатству. Предприниматель, олигарх и политический игрок Красс стал первым и архетипическим членом клуба сверхбогатых.

Глава 2 Ален Руфус: зачистка земли

Безжалостность — это не всегда плохо.

Стэн О’Нил, генеральный директор Merrill Lynch

Он был одним из богатейших людей в истории Англии, и все же ему не досталось особого места в массовом воображении. Ален Руфус, один из приближенных Вильгельма Завоевателя в конце XI века, этот бретонский оппортунист, бесцеремонно подключившийся к процессу Нормандского завоевания, получил в уплату за свою верность полосу земли, простирающуюся вдоль всей страны.

Период после 1066 года — один из старейших примеров смены режима, передачи богатства и власти, происшедших по большей части вследствие актов геноцида — подчинения Северной Англии. По оценкам историков, в Йоркшире и соседних землях за сопротивление правлению Вильгельма было убито до ста тысяч человек. Захватчики вырезали население целых деревень, сжигали дома и поля. Многие из выживших впоследствии погибли от голода.

Аристократы, участвующие с Вильгельмом в битве при Гастингсе, а также перешедшие на его сторону после нее, получили в награду земли и недвижимость, конфискованные у коренного населения. «Книга страшного суда»[59] тщательно фиксирует масштабы его колоссальной программы экспроприации: к 1086 году лишь 5 % английских земель к югу от реки Тис[60] оставались в руках англосаксов. Людей местного происхождения лишили высоких постов в церкви и государстве. Французский стал общепринятым языком. К 1096 году не осталось ни одного епископа-англичанина. Когда власть взяла новая элита, началась огромная программа строительства. За следующие двадцать лет было возведено больше тысячи замков, которые должны были укрепить власть нормандцев и продемонстрировать их авторитет.

Отъем земли при поддержке государства и кумовство стали определяющими характеристиками эпохи. Разбогатеть можно было благодаря знакомству с королем либо его родственником. Среди разбогатевших таким образом — его сводный брат, епископ Одо из Байе (ставший графом Кентским), и Вильгельм де Варенн, первый граф Суррей. Небольшая клика этих людей стала эквивалентом миллиардеров наших дней. Одним из богатейших — и умнейших — из них был Ален Рыжий, также известный как Ален Руфус и позднее граф Ричмондский. Ален был троюродным братом Вильгельма. Его доля в военных трофеях составила почти двести маноров[61], располагавшихся на территории около 250 тысяч акров[62]. Земли графа Алена простирались от Йоркшира до Лондона, включали Норфолк, Саффолк, Кембриджшир и Нортгемптоншир, а также владения в Нормандии и Бретани. К моменту смерти в 1093 году (ему было пятьдесят три года) собственность Алена стоила не менее 1100 фунтов, что на нынешние деньги составляет более 8 миллиардов фунтов. Его можно считать одним из богатейших англичан в истории. Правда, Ален не был англичанином, пока он и его потомки не начали ассоциировать себя со страной, которую расхватали по частям. Руфус не только разбогател сам, но и протоптал дорожку для формирования новой элиты, очистившей свою репутацию и ставшей землевладельческим истеблишментом на следующую тысячу лет.

Нормандское завоевание 1066 года до сих пор рассматривается как, вероятно, самое главное событие, положившее начало современной Англии. Оно означало вытеснение одной культуры другой и полномасштабный переход богатства и власти из рук прежней элиты в руки элиты новой. Гийом ле Батар, он же Вильгельм Бастард, незаконный сын Роберта II Великолепного, герцога Нормандии, вторгся в Англию и экспроприировал имущество и землю целой нации, распределив их между группой своих верных военачальников. Поэтому едва ли стоит удивляться, что в недавнем рейтинге четыре рыцаря, участвовавшие в Нормандском завоевании, оказались в шестерке самых богатых людей за всю британскую историю[63].

Герцог Вильгельм Нормандский был — по крайней мере, как он сам заявлял — законным и провозглашенным наследником английского престола еще с 1051 года по воле короля Эдуарда Исповедника. Его главным препятствием на пути к короне оказалась саксонская семья Годвинов, которой принадлежали все значимые графства в Англии и большая часть ее земли. Старший из братьев Годвинов, Гарольд, играл главную роль при дворе короля Эдуарда в 1060-х годах. В 1064 году Гарольд отправился через Ла-Манш в Нормандию и по пути туда потерпел кораблекрушение, после чего оказался почти что заложником при дворе Вильгельма. Там — неизвестно, по собственной ли воле — он поклялся на святых мощах поддержать притязания Вильгельма на трон: «[Вильгельм] вынудил Гарольда остаться на некоторое время и взял его с собой в экспедицию против бретонцев. После этого Гарольд принес ему клятву верности и многократными присягами обещал, что отдаст за него свою дочь Аделизу и половину королевства Английского»[64].

Однако год спустя, когда умер Эдуард, вернувшийся в Англию Гарольд вступил на престол, заявив, что его клятва Вильгельму была дана под принуждением. Гарольд вскоре был коронован в своем новом Вестминстерском аббатстве. Гобелен из Байе — вышивка на ткани со сценами начала Нормандского завоевания — изображает, как члены конгрегации взирают на комету Галлея, будто бы предвещавшую несчастье.

Так началась борьба не просто за корону, но за историю. Нормандские историки использовали одно-единственное, да и то оспариваемое притязание на престол, чтобы легитимировать изъятие земель и богатств и установление нового порядка власти на целое тысячелетие. Вот что значит управлять репутацией.

Вильгельм методично собирал армию и планировал нападение. Но поддержка вассалов еще не была ему гарантирована. Требовалось обосновать свою позицию перед папой, и Вильгельм собрал военачальников в новом аббатстве Сент-Этьен, попросив о благословении свыше. Он получил папское знамя, которое мог развернуть во время битвы, демонстрируя праведность притязаний. Рассказы о честном и скромном Вильгельме противопоставлялись образу распутного и коварного Гарольда, профукавшего достояние своих подданных. Вильгельм сообщил собравшимся войскам: «Он попусту растрачивает богатства, разбрасывается золотом, а не укрепляет земли. Он будет биться из страха потерять то, что незаконно захватил; мы же принимаем то, что досталось нам, как дар, заслуженную нашу привилегию»[65]. Папа превратил частный спор по поводу английской короны в священную войну, узаконив все последующие действия и все выгоды, проистекающие из победы. Внезапно каждый авантюрист, солдат и рыцарь-самозванец в Западной Европе воспылал желанием подключиться к этому прибыльному делу.

Одним из таких искателей приключений, пересекшим Ла-Манш, чтобы попытать удачи, был Ален, сын Эда, графа де Пентьевра из Бретани и Агнессы Корнуайской (из региона на юго-западе Бретанского полуострова, где селились англосаксонские князья). Ален получил прозвище Рыжий из-за цвета бороды. Этот эпитет также позволял отличать его от брата, Алена Черного. Поскольку отец Алена Рыжего был аристократом, тот мог использовать титул comes, то есть граф, хотя он не обладал земельными владениями в Бретани. Но у Алена было целых семь братьев, так что на наследство он надеяться не мог (земли отходили старшему брату) и должен был сам строить свою судьбу, искать свою удачу. Участие в захватнической армии Вильгельма казалось лучшим способом добиться богатства и высокого статуса. Это стало моделью для амбициозных младших сыновей: таковыми были и Вильгельм де Варенн, ставший одним из богатейших людей Англии, и брат Алена Бриан. Незаконные сыновья, как и сам Вильгельм Бастард, еще больше стремились продемонстрировать свою доблесть.

Кампания Вильгельма явилась чрезвычайно рискованным предприятием. За предыдущие два столетия Англия несколько раз становилась жертвой вторжений. Не было практически никаких гарантий, что эта оккупация окажется более долговечной. У бретонцев сложились непростые отношения с нормандцами, поскольку всего несколькими годами ранее между ними шли боевые действия. Вильгельм даже взял Гарольда Годвинсона на войну с бретонцами, чтобы впечатлить того своей военной мощью. Ален был кузеном того самого герцога Бретани, с которым сражался Вильгельм. И этот герцог обвинял Вильгельма в том, что тот отравил его предшественника — дядю Алена, — пропитав ядом его перчатки для верховой езды[66]. Но все это не помешало Алену примкнуть к нормандцам. Он, кстати, был родственником Вильгельма: в то время многочисленные браки между двумя домами перемежались военными столкновениями.

Крупный бретонский контингент под командованием Алена и Бриана направился на кораблях вдоль северного побережья Франции, чтобы затем присоединиться к армии Вильгельма. Войско братьев насчитывало до пяти тысяч человек, и в составе армии они являли собой меньшинство, вполне, впрочем, существенное. Завоевание было не только нормандским, но и бретонским, фламандским и лотарингским (Лотарингия простиралась до современных Кельна и Страсбурга). Молодые авантюристы со всей Западной Европы собрались под папским знаменем, соблазнившись богатствами Англии и возможностью заполучить собственные поместья.

История вторжения хорошо описана. Гарольд защищал английскую землю на двух фронтах. Сначала он направил армию к северу, чтобы подавить вторжение своего обиженного брата Тостига Годвинсона, когда-то бывшего правителем Нортумбрии. Вторжение было организовано при помощи и подстрекательстве Гаральда Гардрада[67], авантюриста, пытавшегося возродить королевство викингов в той части Англии. Гарольд обратил их в бегство при Стамфорд-Бридже, на востоке Йорка. В боях он полагался по большей части на крестьян и на силы, сколоченные двумя братьями-эрлами, Эдвином и Моркаром.

После победы Гарольд распустил армию, считая, что в это время года[68] Вильгельму уже поздно совершать столь опасный морской переход. Но возвращаясь на юг, он услышал, что на побережье Ла-Манша замечен флот — армада из семисот кораблей, уже почти достигшая английских берегов. Сразу после высадки в октябре 1066 года нормандцы взяли на вооружение стратегию, которую затем весьма успешно применяли следующие несколько лет: целенаправленное разрушение и устрашение. Они сжигали деревни и грабили запасы продовольствия, чтобы двигаться дальше. Это навязывало Гарольду невыгодную для него логику действий, и он отрядил поспешно собранную вновь армию на юг, чтобы отбросить захватчиков назад. Нормандцы застали его врасплох. Так произошла, как знает любой английский школьник, битва при Гастингсе.

Ален Рыжий командовал в Гастингсе значительным бретонским контингентом на левом фланге нормандской армии, которая поначалу не слишком справлялась с задачей. Силы Вильгельма натолкнулись на «стену щитов»[69] англосаксов, хотя, казалось бы, пять тысяч измученных войной солдат Гарольда не могли всерьез сопротивляться пятнадцатитысячной армии Вильгельма, включавшей пехоту, лучников и кавалерию. Нормандцы вынужденно отошли назад и выглядели при этом отступающей армией. Историки по-прежнему спорят, было ли это уловкой, ложным бегством, которое соблазнило англосаксов покинуть позиции на возвышении и привело их к бесславному поражению, а Гарольда — к гибели.

Вильгельм знал, что его притязания на престол основаны исключительно на сомнительном обещании, данном пятнадцать лет назад, и на том факте, что его прадед приходился Эдуарду дедом по матери. Но право было на стороне сильного, и он бросился закреплять свою власть. Те, кто хорошо послужил ему в Гастингсе, получили награду. Так начался захват земли нормандцами.

Хотя «Англосаксонские хроники» — о чем свидетельствует и их название — решительно пристрастны, они остаются одним из важнейших исторических источников эпохи после ухода из Британии римлян и до начала XII века. Они изображают битву при Гастингсе как начало величайшей национальной катастрофы, принесенной Господом на землю Англии:

Там были убиты король Гарольд и эрл Леофвин, брат его, и эрл Гирт, брат его, и многие добрые люди. И французы овладели местом этой резни по велению Господа, за грехи людей. Архиепископ Алдред и войско в Лондоне хотели короновать принца Эдгара, так как то было его право по рождению; и Эдвин и Моркар обещали ему, что будут сражаться за него, но ничего не сделали, и день ото дня дела шли хуже и хуже, и затем настал конец[70].

Все, кто сражался с Гарольдом, лишились своих земель. Новые землевладельцы отправили агентов — старост — в злополучные деревни и на фермы на юге страны для изъятия земель. «Англосаксонские хроники» описывают их действия в терминах, которые вполне подошли бы для описания действий мафии: «Время от времени они облагали деревни податями, называя их «платой за защиту». А когда обездоленным уже нечего было отдать, они грабили и жгли деревни. Несчастные умирали от голода; некоторые, кто раньше был богат, теперь жили, выпрашивая милостыню»[71]. «Хроники» утверждают, что Вильгельм «продавал землю на самых невыгодных условиях, на каких только мог. Король отдавал ее в руки тех, кто предлагал ему больше всех, не глядя на то, как неправедно старосты отбирали ее у бедных людей». Король и его приближенные «любили наживу, а того боле золото и серебро, невзирая на то, каким греховным образом все это было получено, лишь бы досталось им»[72]. Можно предположить, что Ален, одним из первых поживившийся на конфискованной земле, явился одним из главных объектов возмущения для составителей «Хроник».

Первейшей целью Вильгельма было разграбить английские земли, чтобы заплатить всем, кто помог ему одержать победу. Большую часть владений, конфискованных у тэнов (англосаксонских землевладельцев), погибших в Гастингсе, получили его наемные рыцари, которые в то время были хребтом всех армий[73]. Этих людей мотивировали прежде всего трофеи, а не феодальные обязанности перед господином. Они мародерствовали в английских поместьях, пока с ними расплачивались участками земли, где они могли поселиться. Завоевание также принесло немедленную выгоду церквям и аббатствам, как саксонским, так и нормандским. Вильгельм пообещал нормандским аббатствам английские земли в обмен на то, что они помогли экипировать его солдат и отрядили к нему своих собственных рекрутов. Саксонские же церкви из кожи вон лезли и сулили новому королю деньги, лишь бы он разрешил местные земельные споры в их пользу. Чтобы умаслить его, они предлагали даже принять нормандских рыцарей в качестве арендаторов на своих землях[74].

Долгосрочные же планы Вильгельма состояли в том, чтобы пустить корни на новых территориях. Он подчеркивал преемство своего правления от эпохи Эдуарда Исповедника, чтобы укрепить представление, что он — его естественный и легитимный продолжатель. Когда разорение закончилось, Вильгельм был готов сосуществовать с саксонскими землевладельцами, если те открыто не бунтовали против него. Он даже выдал тело Гарольда его вдове Эдите Лебединой Шее (также известной как Эдита Честная) для похорон, не требуя выкупа, хотя она будто бы предложила в обмен золото, эквивалентное весу ее покойного мужа[75].

Через два месяца после того, как Вильгельм переплыл Ла-Манш, на Рождество 1066 года его короновали в Вестминстере — там же, где и Гарольда несколькими месяцами раньше. Служба проходила по английским обычаям. Чтобы не разжигать страсти, Вильгельм даже попросил присутствовать на церемонии англосакса Стиганда, архиепископа Кентерберийского. Его сопровождала пестрая компания нормандцев и бретонцев. Тщательно пестуемое ощущение триумфа, величия и преемственности разбилось вдребезги, когда отряд солдат Вильгельма, посчитав одобрительные крики из толпы выражением протеста, поджег несколько зданий вокруг аббатства. Члены конгрегации в ужасе ринулись прочь, но несколько оставшихся епископов довели церемонию до конца. Это было предзнаменование будущей напряженности и погромов.

Вильгельм контролировал Кентербери, религиозный центр, и Уинчестер, официальную столицу английских королей, но в стране в целом его позиции оставались шаткими — население было настроено враждебно и воспринимало его как чужака. Только что коронованный правитель нуждался в группе приближенных, которым он мог бы доверять. В самом начале оккупации Вильгельм мог полагаться на столь немногих, что в этом было даже страшно признаваться. Многие из рыцарей, прибывших с ним, в конце концов предпочли вернуться в свои французские поместья, невзирая на все те выгоды, что им предлагались в Англии. Некоторые уехали из опасений за собственную безопасность. У них не было особых оснований полагать, что нормандская власть долго продержится в этой стране, столь часто становившейся жертвой нашествий. Другие рыцари — возможно, в них на мгновение проснулись моральные инстинкты — даже уклонились от участия в дележе земель. Нормандский аристократ Жильбер д’Оффре «отказался как-либо участвовать в разграблении. Довольный тем, что имел, он отверг чужие блага»[76].

Ален Леру, однако, играл вдолгую. Вернувшись на короткий срок в Нормандию в 1067 году, Вильгельм взял с собой в качестве заложников нескольких важных представителей англосаксонской знати. Стиганда и северных эрлов Эдвина и Моркара вывезли за море, где Завоеватель мог за ними присматривать[77]. Там он торжественно провез их по городу Руан, демонстрируя также многочисленные сокровища, награбленные в английских аббатствах[78]. Ален, Одо, Вильям Фиц-Осберн, первый граф Херефорд, и Роберт де Мортен — самые верные союзники Вильгельма — остались в Англии в качестве его главных наместников и педантично занялись собственным обогащением. Не понадобилось много времени, чтобы упрямые англичане восстали против завоевателей.

Город Эксетер, где нашла приют вдова Гарольда, восстал первым. Поводом были высокие налоги, требуемые с местных жителей. У всякого, кто был не в состоянии платить, земли конфисковывали, как у участника восстания. Сыновья Гарольда причалили на западе страны со своей армией, набранной в Ирландии, но брат Алена Бриан победил их в кровавой битве[79]. Несмотря на победу и успешное подчинение Эксетера, продолжающаяся война, должно быть, убедила Бриана, что задерживаться в Англии не стоит. Вскоре он вернулся домой.

Главное восстание зарождалось на непокорном севере. На полосе английской земли между заливом Хамбер и шотландской границей жили в основном неистовые датчане, и местная знать упорно сопротивлялась внешнему давлению. Через несколько месяцев после вторжения Вильгельм назначил сакса Копсига новым эрлом Нортумбрии. Копсиг был чиновником эрла Тостига Годвинсона, брата Гарольда, прежде правившего на севере и чрезвычайно непопулярного там. Наладить отношения с населением у Копсига не вышло. В процессе сбора сурового налога, введенного, чтобы оплатить содержание нормандской армии, на Копсига напала группа нортумбрийцев. Тот спрятался в церкви, но преследователи подожгли ее, чтобы выманить его наружу, а затем убили и отрезали ему голову[80]. В Йорке, согласно одному из источников, эрл-англосакс Вальтеоф, «собственноручно убил множество нормандцев, отрубая им головы одному за другим, когда они бежали к воротам». Вильгельм в ответ назначил взамен Копсига первого эрла-нормандца, Роберта де Комина, которого постигла похожая судьба.

Летом 1069 года северные эрлы организовали полномасштабное восстание против нормандской власти. Эдвин и Моркар, вернувшись в страну, привлекли на свою сторону Эдгара Этелинга, потомка английской королевской династии, у которого по правилам наследования было больше оснований претендовать на престол, чем у Вильгельма или даже у Гарольда. Вскоре против короля восстали почти все богатые и заметные представители северной знати, за исключением архиепископа Йоркского, который призывал бунтарей не вступать в заранее проигрышную битву против нормандской военной машины.

Но те возлагали надежды на внешнюю помощь. В сентябре крупное датское войско высадилось в заливе Хамбер и пошло на Йорк. Нормандцы так боялись атаки датчан на замок, что принялись жечь окрестные дома, чтобы их нельзя было разобрать и использовать для осады. Хронист Иоанн Вустерский сообщал: «Пламя распространилось слишком далеко, охватило весь город и спалило его, как и монастырь Святого Петра». Эта тактика, однако, не остановила датчан, которые ворвались в город, вырезали до трех тысяч нормандцев и «скрылись с громадной добычей»[81]. Но датчане сражались ради трофеев, а не ради престола. Им нужно было кормить гигантскую армию, и когда Вильгельм подкупил их, чтобы они вернулись домой, датчане с радостью уступили, предоставив местных бунтовщиков самим себе.

Пока мятежные эрлы созывали свою разношерстную армию, в которую плохо обученных деревенских жителей сгоняли либо принудительно, либо обещаниями выделить скот и зерно, Вильгельм — услышавший о восстании, будучи в Ноттингеме, — собрал армию совсем другого масштаба. Он вызвал подкрепления из северной Франции, потому что твердо намеревался выиграть это сражение: ему нужно было застолбить свою власть раз и навсегда. Эдвин и Моркар бросились в бега. Вильгельм, как отмечают «Англосаксонские хроники», действовал стремительно: «Король Вильгельм застал их врасплох, наступая с Запада с несметным войском, обратил их в бегство, убивая всех, кто не успел бежать — их были многие сотни, — и разорил город».

Подчинение севера стало одной из самых бесчеловечных глав в британской истории — это было нечто среднее между геноцидом и этническими чистками. Но прежде всего шел захват активов: сотни квадратных миль земли приходили в запустение, готовые для новой застройки[82].

По всему Йоркширу, Нортумбрии и Дарему наступающие нормандские силы уничтожали все, с чем сталкивались. С самого начала планировалось стереть сопротивлявшихся с лица земли и голодом вынудить выживших покориться. Не имело значения, поднимали ли местные жители оружие против захватчиков: вина предполагалась по умолчанию. Зерно конфисковывали или сжигали, пахотные орудия ломали, скот забивали[83]. Земля опустошалась, становясь бесплодной на годы, — отчасти это делалось в наказание, а отчасти — чтобы лишить продовольственных запасов любую армию противника. Иоанн Вустерский писал, что жизненные условия были столь невыносимыми, «а голод столь всепожирающим, что люди питались плотью лошадей, собак, кошек и других живых существ»[84]. Некоторые крестьяне добровольно шли в рабство лишь для того, чтобы хозяева кормили их. Другой историк, Симеон Даремский, замечал, что трупы людей, умерших от голода, лежали вдоль дорог в таком количестве, что от них массово распространялись болезни, и что волки забредали в деревни, чтобы поживиться телами погибших[85]. В хронике Ившемского аббатства говорится, что и несколько лет спустя группы обездоленных жертв войны стекались в монастырь за подаянием[86].

Помилование не допускалось. По словам Ордерика Виталия, монаха-бенедиктинца и одного из великих хронистов той эпохи, Вильгельм «продолжал прочесывать леса и далекие горные местности, не останавливаясь ни перед чем, лишь бы разыскать скрывавшихся там врагов»[87]. Немногих выживших ждали разные наказания: одним мятежникам разрешалось отправиться в изгнание, других сажали в заключение, третьим давали «свободу», лишь отрубив руки или выколов глаза.

Разгневанный повторяющимися восстаниями против его власти, Вильгельм отказался от попыток прийти к согласию с англосаксонской знатью и решил полностью устранить прежнюю элиту. Подчинение северной Англии было сознательной политикой выжженной земли, а не перегибами и излишествами, что позволила бы себе победоносная армия. Историк Вильям Мальмсберийский рассказывает, как до последней запятой выполнялись указания, отданные лично Вильгельмом:

Он затем приказал разорить и город, и поля всего Йорка, плоды и зерно уничтожить в огне или воде, особенно на побережье, также ввиду его недавнего неудовольствия, ибо прошел слух, что Кнут, король Дании, приближается вместе со своим войском. Причина такого указания была в том, что пират-грабитель не должен был найти на побережье никакой поживы, чтобы унести с собой[88].

Даже в первой половине XII века, когда Вильям Мальмсберийский сочинял свои труды, эта территория все еще испытывала последствия побоища:

Так богатства провинции, когда-то процветавшей и пестовавшей тиранов, были иссечены огнем, расправами и разрушениями; земля больше чем на шестьдесят миль, совершенно невозделанная и бесплодная, остается пустынной по сей день… И когда видит ее любой странник, оплакивает он когда-то великолепные города, башни, грозившие самим небесам своей надменностью, поля, изобилующие пастбищами и увлажняемые реками; и если кто и остался из прежних обитателей этой земли, он более не узнает ее[89].

В Йоркшире и не было никогда столь надменных башен, но у историков того времени не нашлось других слов для описания такого опустошения, кроме как перефразировать описания библейских ужасов вроде осады Иерихона. Территория была столь разорена, что она оказалась самым логичным местом для переселения монахов-цистерцианцев из восточной Франции, дававших обет нищеты и живших как можно ближе к природе. В XII веке они основали несколько крупных йоркширских аббатств, в том числе Жерво и Риво, но условия были столь тяжелыми, что поначалу некоторым приходилось голодать.

После многих месяцев этого систематического варварства Вильгельм отметил Рождество 1070 года в выжженных стенах Йоркского собора. Завоеватель, которого обступали руины обуглившегося города и опустевшие — если не считать стаи бродячих собак, одинокую голодную, сбитую с толку старуху да ребенка в лохмотьях — улицы, крепко обхватил свой скипетр и облачился в лучшую мантию ради церемонии в свою честь.

Разорив северные земли, Вильгельм отправился за деньгами. В мире, где не было банков, это означало повальные обыски монастырей, в которых землевладельцы хранили золото, доверяя Богу свои активы. Позабыв о благословении папы, нормандцы бросились разорять церкви и аббатства, покидая их с огромными богатствами в руках. Возможно, главной целью было конфисковать капиталы англосаксонской знати, а не наказывать английскую церковь, но факты говорят о том, что нормандские солдаты не могли удержаться и не стянуть пару безделушек с алтаря. Вильгельм, отринув свое прежнее благочестие, «приказал обыскать монастыри по всей Англии, изъять сокровища, что богатые англичане помещали в них из-за устроенного им опустошения и кровопролития, и доставить их в его казну». Затем он созвал особое совещание, на котором снял с постов английских аббатов и назначил вместо них «людей своего племени»[90]. Епископов тоже не обошли стороной. Этельвин, епископ Даремский, попал в заключение и начал голодовку, от которой скончался[91]. Вильгельм изъял состояние Стиганда, отправленное на хранение в собор Эли.

Англия была ценной добычей — благодаря стабильной системе сбора налогов и унифицированной денежной системе она считалась довольно богатой страной. Но для Вильгельма и его свиты Англия оставалась аванпостом, территорией второго порядка (и второстепенной в культурном смысле) по отношению к Нормандии. В его армии оппортунистов и авантюристов не придавали особого значения верности. Вильям Мальмсберийский описывает легко меняющиеся настроения среди нормандских главарей и будущих аристократов. Они, по его словам:

Чрезвычайно придирчивы к своим одеяниям и разборчивы в пище, хотя и не чересчур. Это племя, приученное к войне, и они вправду едва ли могут без нее прожить; они яростно бросаются на врага, а когда сила не приносит успеха, с готовностью идут на уловки или же соблазняют противника подкупом. Они живут в больших строениях, бережливо, завидуют равным себе, жаждут превзойти тех, кто выше их, и разоряют своих подданных, хотя и защищают их от чужаков; они верны своим правителям, хотя даже легкая обида пробуждает в них вероломство. Они взвешивают предательство по его шансам на успех, а мнения свои меняют, если это сулит им деньги[92].

Мятежи продолжались даже после подчинения севера, особенно в периоды отсутствия Вильгельма. В 1075 году произошел бунт с участием двух английских эрлов, Сиварда и Вальтеофа, а также нормандца Роже де Бретея. Ключевую же роль играл граф Восточной Англии Ральф де Гвадер, бретонец, которому еще до завоевания принадлежали земли по обе стороны Ла-Манша. Поводом послужил отказ короля дать согласие на свадьбу Ральфа; восстание было скорее инструментом борьбы за влияние, чем целенаправленной попыткой восстановить англосаксонскую монархию. Но оно было обречено на поражение: его главные фигуры с самого начала действовали неорганизованно и без особого энтузиазма. Вальтеоф признался в заговоре новому архиепископу Кентерберийскому Ланфранку, аббату из Кана — итальянцу по происхождению и одному из самых доверенных лиц Вильгельма.

Королевские силы под командованием Одо, много превосходившие противника числом, разбили мятежников. Победители потребовали отрубить всем бунтовщикам правые ступни. Вальтеофа, последнего значимого эрла-англосакса, вывели за ворота Уинчестера и обезглавили с помощью топора, а затем бросили тело в безымянную могилу, невзирая на то, что его предательство помогло короне. Лишь потом сочувствующие местные жители извлекли тело и похоронили, как полагалось[93]. Ральфу и его графине, оставшейся в Норвиче, пока муж поплыл за помощью в Данию, дали сорок дней, чтобы покинуть страну — с условием, что они расстанутся со всеми своими землями.

По возвращении Вильгельм созвал в Вестминстере королевский суд, который вынес бунтовщикам приговоры:

И король был в Вестминстере той зимой; там все бретонцы, кто был на свадебном пиру [у Ральфа] в Норвиче, были осуждены. Одних ослепили, других изгнали прочь, а третьих подвергли бесчестью. Так покарал король предателей[94].

Под «бесчестьем» подразумевалась конфискация всего имущества.

Кого же следовало наградить землями Ральфа, как не Алена Рыжего? Он отказался участвовать в восстании под предводительством своего соплеменника, и Вильгельм был заинтересован отблагодарить его. Недостатка в землях не было. Ален получил земли Ральфа, а также Элдгиты Честной, состоятельной английской аристократки, мачехи Ральфа, которая тоже выступила на стороне повстанцев. Ее поместья в восточной Англии стоили 366 фунтов, и Ален завладел ими без малейших усилий[95]. На геральдическом щите в Кембриджском университете можно найти горностая — символ Бретани, который проник в Англию вместе с бретонцами, верными Алену.

К середине 1070-х Вильгельм настолько проредил ряды англосаксонской знати — большинство ее представителей были убиты или отправлены в ссылку, — что не смог найти дружественно настроенного местного аристократа на пост графа Нортумбрии. Ему пришлось оставить этот титул за собой. Небольшой группе нормандской знати были розданы огромные сопредельные территории по всей стране. Это означало изменения в политике Вильгельма: раньше он дробил завоеванные земли, чтобы никто из его прежних военачальников не смог сформировать альтернативную базу власти. В каждом регионе беспокойного севера ему требовался один бесспорный правитель, и таковыми должны были стать люди, которым он доверял. В первую очередь Вильгельм обратился к Алену Рыжему.

Возвращаясь на юг после подчинения севера, Вильгельм распределял земли прямо на ходу, но лишь между верными ему людьми. Он дал Алену «онер» (то есть власть над территорией) в Ричмонде, на севере Йоркшира.

Я, Вильгельм, называемый Король-бастард Англии, сим препоручаю и уступаю тебе, моему племяннику Алену, графу Бретани, и твоим наследникам на вечные времена все маноры и земли, что прежде принадлежали эрлу Эдвину в Йоркшире, со всеми королевскими пошлинами, свободами и податями, столь же беспрепятственно и почетно, как указанный Эдвин владел ими.

Так звучит королевская прокламация, хранящаяся в Ричмондском реестре. Земля, поданная Алену на блюдечке, простиралась на тридцать миль вниз вдоль Великой северной дороги[96] и покрывала несколько стратегически важных переходов через Пеннинские горы[97], которыми могли пользоваться шотландцы или бунтующие нортумбрийцы. Территория состояла из 199 феодов, или маноров, принадлежавших либо самому Алену, либо арендаторам, связанным с ним вассальной клятвой[98]. Эдвин был уже мертв — убит его собственными сторонниками во время бегства в Шотландию от неумолимой нормандской армии. Ален сохранил большую часть йоркширских земель Эдвина почти в прежнем состоянии, за ними даже приглядывали английские приказчики[99].

За тридцать лет нормандского правления были воздвигнуты больше сотни замков, каких в Англии прежде не видели. Англосаксонская знать жила в менее внушительных крепостях, построенных внутри обнесенных стенами городов, а не снаружи их. Новые неприступные каменные строения возводились специально для того, чтобы запугать окрестное население и вынудить его покориться. Они давали ясный сигнал: сопротивление бесполезно. Эти замки доминировали над английским ландшафтом: говорили, что между ними не больше часа езды. Такая милитаризация земли была отчасти демонстрацией богатства и силы, а отчасти способом самосохранения. Эти компактные военные базы позволяли относительно небольшим отрядам вооруженных людей, их постоянным гарнизонам, осуществлять стратегический контроль за большими территориями. «Англосаксонские хроники» видели в этой череде замков, возводимых по приказу Одо, корень всех бед местного населения. Одо, утверждали они, «строил замки по всей этой стране и угнетал обездоленных людей; и впоследствии всегда становилось гораздо хуже»[100].

Ален оставался преданным сторонником новой королевской власти. Он был обручен с Матильдой (при рождении названной Эдитой), дочерью шотландского короля Малкольма III. Но свадьбы не случилось — почему, историки расходятся во мнениях. По одной версии, Ален отверг предложение, посчитав его хитростью шотландского короля, желавшего укрепить свое влияние в Англии[101]. По другой, образованная и эффектная Матильда сама дала от ворот поворот нескольким ухажерам, в том числе Алену. По третьей, брачные планы разрушились после того, как Малкольм поссорился с Вильгельмом Руфусом (третьим сыном Завоевателя, который унаследовал его престол под именем Вильгельм II), сделал попытку захватить его земли и погиб в бою. Матильда, впрочем, не прогадала — позже она вышла замуж за Генриха I и стала королевой Англии. Так или иначе, у Алена были другие интересы. По одним источникам, его связывали продолжительные отношения с Гуннхильд, дочерью Гарольда Годвинсона, а по другим, они даже были женаты. Была и несколько иная версия — Ален похитил Гуннхильд, которая должна была стать монахиней. Как бы там ни было, архиепископ Кентерберийский Ансельм не пришел от этого в восторг. После смерти Алена он предложил Гуннхильд возлечь с его телом и «целовать его нагие зубы, ибо губы теперь уже сгнили». Та же не последовала его совету и, как сообщалось, стала жить с братом и наследником Алена Аленом Черным — возможно, даже вышла за него замуж[102].

Центром власти Алена Руфуса был Ричмондский замок. Строительство этого колоссального сооружения началось вскоре после того, как Ален получил землю от Вильгельма. Он выбрал место на северной оконечности своей территории, рядом с древней римской крепостью Катарактоний, ныне известной как Каттерик, и в нескольких милях от прежнего замка Эдвина, называвшегося Гиллинг. Это была пустынная, заброшенная земля, но топография местности идеально подходила для строительства крепости. С одной стороны находился утес, резко обрывавшийся в реку Свэйл — отличная защита, на которой и вырос замок Riche Monte, или «прочный холм».

Замок строился по стандартам того времени. Это была треугольная структура, выходившая на стратегический горный перевал, в центре которой находился каменный помещичий дом, резиденция лорда[103]. Эти приземистые двухэтажные здания, с каменными стенами до трех с половиной метров толщиной и главной башней до тридцати метров в высоту, являлись в те дни статусными символами. Изначально нормандские крепости не выглядели шикарными или напыщенными, но новизна присутствовала в их масштабе. План строительных работ по возведению Ричмондского замка был столь сложным, что пришлось завозить каменщиков из Нормандии и Бретани. В Ричмонде до сих пор сохранились места с названиями вроде Френчгейт и Ломбардс-Уинд[104], свидетельствующие, что в то время в городе работало много чужеземцев[105]. Привезти иностранных работников из-за Ла-Манша и так далеко на север, должно быть, стоило чрезвычайно дорого, но в своем стремлении не только к военному, но и к культурному доминированию в Англии нормандцы были готовы тратить все больше и больше — и все более демонстративно[106].

Это были архитектура и политика доминирования, навязывания себя всему этому унылому ландшафту. У нового замка была одна цель — внушить англичанам благоговение перед твердыней, отбрасывающей любые будущие попытки восстаний или набегов шотландцев и датчан. Неясно, часто ли Ален посещал этот замок (большой зал, вероятно, достроили лишь после его смерти), но он вполне мог торжественно дирижировать рыцарскими турнирами на соседнем поле Эрлс-Орчард. В следующие столетия в Ричмонде не было никаких боевых действий, вероятно, потому, что само существование замка побуждало возможных агрессоров еще раз взвесить свои шансы, а может, и потому, что с самого начала угроза была преувеличена, чтобы закрепить чувство страха.

Солдат, стоявших гарнизоном во всех нормандских замках, обеспечивали местные деревни. Если еда не поступала, ее попросту изымали. Местные старосты, нормандские посредники, должны были взимать долю, причитающуюся правителю от местной продукции, и хранить ее в замке. Средневековый писатель Генрих Хантингдон считал этих людей «более опасными, чем воры и грабители»[107].

Со временем вокруг Ричмондского замка вырос город. Понесшее тяжелые потери местное население постепенно пополнялось вновь прибывшими; понадобилось немало времени, чтобы выжженную землю можно было возделывать. Замок оставался в руках бретонских герцогов еще почти три сотни лет. Лишь в XIV веке связи с Францией были разорваны; к тому моменту постоянное отсутствие бретонской знати в английских поместьях стало свидетельствовать, что прежняя феодальная система пришла в упадок. В георгианскую эпоху[108] Ричмонд стал преуспевающим городом благодаря производству шерсти и стали. Но сам замок постепенно терял свое значение и разрушался (хотя некоторые его комнаты использовались для содержания людей, отказавшихся нести военную службу во время Первой мировой).

Империя недвижимости Алена быстро росла, теперь она охватывала восемь графств и простиралась вдоль всей Эрмин-стрит — старой римской дороги из Лондона в Линкольн и Йорк. По большей части земля приобреталась путем конфискаций или прямого насилия, но иногда новый правящий класс давил на англичан и другими методами. Нормандцы обращались за поддержкой своих требований в суды и, разумеется, выигрывали. Ален настолько пекся о собственных поместьях, что вызвал в суд одного сакса-священника из-за единственной гайды[109] земли в Кембриджшире — это была самая мелкая единица измерения в то время[110].

Он не только строил военные фортификации, но и осуществлял патронаж над церковью, основал в Восточной Англии ряд монастырей, в том числе аббатства в Бери-Сент-Эдмундс и в Йорке — впоследствии оба вошли в число богатейших церковных институций Англии[111]. И это были не просто акты благочестия. Наличие церкви позволяло владельцу земель предъявлять права на соседние территории. Церкви становились неотъемлемой частью феодальной системы, при необходимости они предоставляли правителю отряды вооруженных людей. Нормандские аббаты воевали в Гастингсе, потому что Вильгельм обещал им английские земли. В каждой церкви соблюдалась и утверждалась иерархия: священник ждал лорда, прежде чем начать службу, и у правителя и его семьи была своя скамейка, что внушало местным жителям уважительное отношение к ним[112]. Культовые здания, как и замки с их главными залами, были символами статуса. От человека в ранге Алена непременно ожидали основания церквей и монастырей или пожертвования им крупных сумм. Это задавало более высокий социальный престиж новой элиты и гарантировало, что монахи будут молиться за их души в загробной жизни — своего рода страховка после недостойных поступков, совершенных на этом свете. Возможно, и возведение аббатства Святой Марии в Йорке явилось для Алена способом искупить участие в подчинении севера?

Есть одна книга, благодаря которой историки смогли отслеживать крупные изменения в народонаселении и землевладении во второй половине XI века, — «Книга Cтрашного суда». Этот необычайный документ, или, точнее, набор документов, не только дает всеобъемлющее представление о земельных активах, богатстве и статусе, но также проливает свет на навязчивое стремление Вильгельма Завоевателя взять под контроль непокорную нацию. В 1085 году Вильгельм сообщил своему совету в Глостере, что хочет точно знать, что произошло с каждым участком земли в его королевстве. В «Англосаксонских хрониках» история излагается так:

После того провел король большое собрание и долго совещался с ним об этой земле, насколько она была занята и кем. Потом он отправил своих людей по всей Англии, в каждое графство, поручив им выяснить, «сколько сотен гайд в этом графстве, какой землей владеет сам король, что за скот на этой земле или же какие подати ему причитаются в год с этого графства». И он также поручил им записать, «сколько земли у его архиепископов, и у его епископов, и у его аббатов, и у его эрлов», и, как бы многословно и скрупулезно это ни звучало, «что и сколько имеет каждый человек, кто занимает землю в Англии, количество земельных наделов и голов скота, и какова цена этому в деньгах». И так пристально он требовал от них разыскивать все это, что не осталось ни одной гайды, ни ярда земли, и более того (о чем стыдно говорить, хотя он не видел в этом никакого стыда), ни быка, ни коровы, ни свиньи не осталось, что не оказались в его переписи. И все записанные отчеты были потом представлены ему.

Посчитали всех. От сборщиков податей нельзя было скрыть никаких, даже самых мелких активов. Страх, который внушила перепись, побудил англосаксов назвать ее «Книгой Страшного суда», или «Книгой Судного дня». Агенты короля обыскали каждый уголок страны, исследуя ее с беспрецедентной точностью. Были описаны и оценены — в прежних ценах и ценах того времени — 45 тысяч земельных владений в более чем 13 тысячах поселений. Эти записи на латыни, составившие два больших тома — 2 миллиона слов, 913 страниц, — затем хранились в королевской казне в Уинчестере. Как ни странно, данные по Уинчестеру и Лондону не были собраны. Возможно, в переписи были пробелы, но это собрание статистической и социально-экономической информации не имело аналогов в Европе[113].

«Книга Страшного суда», составленная с поразительной скоростью — в считанные месяцы, — позволяет историкам оценить, насколько Вильгельм изменил экономическое и социальное устройство Англии, заменив одну элиту другой. Цифры неумолимы. Из девяти сотен главных землевладельцев — тех, кто получил земли непосредственно по указу короля, — всего лишь тринадцать были англичанами. Старой англосаксонской королевской семье, потомкам Эдуарда Исповедника, в 1086 году принадлежала земля стоимостью лишь 65 фунтов. Земля Эдгара Этелинга после его заигрываний с северными мятежниками оценивалась, к его полному унижению, лишь в 10 фунтов[114].

Среди субарендаторов англичане встречались чаще, но и тут их было лишь около одной пятой от общего числа, причем им принадлежало в среднем гораздо меньше земли, чем равным им по рангу нормандцам[115]. В новой Англии король и королева лично владели пятой частью всей земли, церкви принадлежало чуть больше четверти. Соплеменники Вильгельма получили половину всех частных земель в королевстве, а прежним главным землевладельцам осталось лишь 5 %[116]. И радикальные демографические перемены постигли не только сельскую местность. В Уинчестере, древней королевской столице, доля населения с англосаксонскими именами сократилась с 70 % на момент составления «Книги Страшного суда» до менее чем 40 % к 1110 году[117].

С 1070-х Ален стал основоположником политики расселения, воплощенной в жаловании поместий: земля вручалась новым владельцам в обмен на клятву вассальной верности правителю, распространяющуюся как на мирное, так и на военное время. Ален привел ряд новых вассалов, которые выступали в роли посредников между ним и английскими крестьянами, работавшими на его земле. По некоторым оценкам, 38 из 40 мелких землевладельцев, которым он пожаловал землю, были бретонцами. Похоже, Ален также воспользовался случаем и поделился долей своих военных трофеев с тремя сводными братьями — Рибальдом, Боденом и Бардульфом, — которые не могли унаследовать какие-либо семейные земли в Бретани[118]. Так он отступил от своей обычной политики в восточно-английских поместьях; там большому числу англичан было позволено сохранить свои земли[119]. Масштабы опустошений на севере не оставляли ему иного выбора, кроме как искать новых землевладельцев где-то еще, — иначе эти владения просто некому было бы обрабатывать.

К 1086 году пятая часть Англии оказалась в руках бретонцев. Завоевание уже не ограничивалось заменой одной элиты на другую — расчленению подверглась и средняя страта общества. Ильбер и Дрого — также крупные землевладельцы в Йоркшире — пригласили множество нормандцев, бретонцев и фламандцев, чтобы защитить захваченные земли[120]. Масштабы миграции и колонизации были столь велики, что к 1140 году местный хронист указал фламандцев в числе шести главных групп населения на северо-востоке Англии[121]. Иностранцам передавались целые поместья, порой практически мгновенно. Бритрик — возможно, богатейший тэн-англосакс в 1066 году — потерял все свои земли; эта недвижимость стоимостью в 560 фунтов отошла к Вильяму Фиц-Осберну[122]. Однако эти примеры показывают, что речь шла именно о перераспределении имущества между элитами, а не о появлении чего-то принципиально нового. Небольшой слой чрезвычайно богатых людей доминировал в английском обществе задолго до пришествия нормандцев. Отец Гарольда, эрл Годвин, был в свое время бесспорным лидером и крупнейшим землевладельцем, возможно, даже более могущественным, чем сам король. Вильгельм усвоил этот урок. Он создал касту могущественных — но не чрезмерно влиятельных — вассалов, каждый из которых имел свою вотчину, но при этом был лично обязан королю.

Новая нормандская аристократия была более тонко сбалансирована в плане богатства и влияния, чем англосаксонская. Ален Руфус, Вильгельм де Варенн, Вильям Фиц-Осберн, Одо и Роберт де Мортен имели схожий статус. Земли для раздачи хватало. Больше всего политического влияния имел и, вероятно, больше всего страха (после Завоевателя) внушал Одо. Он чрезвычайно пекся о своей репутации и, судя по всему, был спонсором знаменитого гобелена, носящего название его нормандской епархии. На гобелене он представлен в героической роли — «подбадривая юношей», как говорится в подписи, перед битвой при Гастингсе. Будучи графом Кентским, Одо добавил к своим французским владениям большую часть юго-восточной Англии и в течение нескольких лет верно служил королю, руководя своими войсками при подавлении ряда восстаний. Другой сводный брат короля, де Мортен, получил к моменту составления «Книги Страшного суда» в награду за верность порядка восьмисот маноров, в основном на юге и юго-западе Англии.

Ален, в отличие от многих других союзников Вильгельма родом не из Нормандии, успешно встроился в элиту, основанную на нормандских королевских родственных связях. Большинство разбогатевших после битвы при Гастингсе и до того были крупными магнатами в герцогстве Нормандия и имели тесные связи с семьей герцога[123]. Некоторые — скажем, семья Варенн — считались на родине относительно мелкими аристократами, но теперь, благодаря землям, захваченным после завоевания, мгновенно заполучили крупные состояния и высокий статус.

Ален настолько прочно утвердился в северном Йоркшире, что эта часть Англии в «Книге Страшного суда» описывается как «земля графа Алена». Он правил всеми, кого переписывал. Но хотя масштабы принадлежащих ему территорий казались беспрецедентными, со стоимостью активов, как ни парадоксально, была совсем другая история. Север еще не оправился тогда от зверств нормандских армий. И если в других частях страны стоимость земли выросла, в Йоркшире она рухнула. В Ричмонде была выше доля маноров, помеченных как «пустошь», — то есть они не производили ничего. В соответствии с одной из интерпретаций «Книги Страшного суда», йоркширские поместья Алена могли с 1066 года упасть в цене больше чем наполовину. Дрого пострадал еще больше: до завоевания его земли стоили 553 фунта, к 1086 году их стоимость упала до 93 фунтов[124]. В этом и состоит парадокс покорения севера — чтобы заполучить абсолютную экономическую власть над территорией, нормандцы решили сначала уничтожить местную экономику. В тех обстоятельствах Ален не так уж плохо управлялся с самим Ричмондом: тут цена земли составляла 80 % от прежней стоимости, то есть те маноры, где хозяйство все-таки велось, были прибыльны[125].

Мгновенное падение стоимости земли, вызванное подчинением севера, подсказывает, что Ален должен был искать источники дохода в других частях Англии. К моменту переписи он владел 43 манорами за пределами Ричмонда, в основном в восточных графствах. За исключением нескольких территорий, которые он получил в награду сразу после Гастингса, эти земли попали в его руки после поражения и изгнания северных английских эрлов в начале 1070-х. Как указывал Ордерик Виталий в своей «Церковной истории», Вильгельм «разделил главные провинции Англии между своими сторонниками»[126]. У Алена были владения в общей сложности в двенадцати графствах, и в Линкольншире и Кембриджшире ему принадлежало в два с лишним раза больше земли, чем любому другому аристократу[127].

Помимо сверхбогатых, были и просто богатые. Ильберу из Ласи досталось больше 150 маноров на западе Йоркшира, десять в Ноттингемшире и четыре в Линкольншире. Он построил замок в Понтефракте. Его брат Вальтер поселился на западе Англии, получив земли в Херефордшире и Глостершире. Роджер де Бусли управлял 86 манорами в Ноттингемшире, 46 в Йоркшире, несколькими манорами в Дербишире, Линкольншире и Лестершире, а также одним в Девоне. Он построил ряд замков, в том числе крепость Тикхилл в Вест-Райдинге, ставшую одной из важных фортификаций в правление короля Иоанна Безземельного. Дрого де ла Бюврье получил полуостров Холдернесс, раньше принадлежавший Вильгельму Мале (бывшему союзнику Вильгельма Завоевателя, а впоследствии незадачливому первому шерифу графства Йоркшир) и мятежному эрлу Моркару. В Тотнесе (Девон) бретонский аристократ Юдаэль завладел поместьями не менее тридцати девяти англосаксонских землевладельцев[128].

Многие крупные магнаты эпохи Вильгельма продержались недолго. Их склонность к заговорам и стремление сосредоточить в своих руках слишком много власти часто приводили к опале. Ральф Гэльский впал в немилость в 1075 году. Неистово честолюбивый Одо тоже потерял все, когда решил поднять бунт. Он был арестован в 1082 году и провел в заключении пять лет. Как обычно, его земли конфисковали. Ему позволили вернуться во Францию. Но после смерти Вильгельма Одо решил попытать удачи и вернуть свои земли. Он объединил силы с Робертом, одним из сыновей Завоевателя, в неудачной попытке свергнуть Вильгельма II с английского престола. Одо был взят в плен в замке Певенси и изгнан из страны; ему не разрешили взять с собой ничего, кроме одежды, что на нем была. Он умер в 1097 году по пути в Первый крестовый поход — возможно, так он пытался заново сколотить состояние.

Судьба Одо, тем не менее, не остановила других — бунты против нового монарха продолжались[129]. Но Ален Руфус не принимал в них участия. Он умер в 1093 году, сохранив свое состояние, земли и титулы, полученные при Вильгельме I, которому оставался верным до конца. В отличие от других членов клуба сверхбогатых последующих лет, он, похоже, не обладал непомерно раздутым эго. Даже в самом конце жизни он с радостью выполнял для своих королей грязную работу — например, разграбил город Дарем в наказание его епископу, посмевшему перечить королю[130]. Последний акт феодальной верности Ален совершил на смертном одре — завещал аббатство Святой Марии в Йорке Вильгельму II Руфусу[131]. В свои поздние годы, вероятно, с подачи Гуннхильд, он проявлял большую привязанность к восточной Англии. Учитывая, что его политическая и религиозная база находилась в Йоркшире, было удивительно, что он попросил похоронить себя в аббатстве Бери-Сент-Эдмундс. Сорок с лишним лет спустя по просьбе бретонских элит его тело извлекли и перезахоронили в аббатстве Святой Марии.

У Алена не было законных сыновей, поэтому его земли в Йоркшире перешли к брату Алену Черному, а позднее к младшему брату Стефану, графу Трегье. В 1140-х сын Стефана Ален стал называть себя первым графом Ричмондским (похоже, самый первый Ален не слишком интересовался такими званиями, и его устраивал более скромный французский титул)[132]. Графство принадлежало семье лишь до 1171 года, когда наследников по мужской линии не осталось и земли вернулись в собственность короны. К тому моменту население Англии изменилось безвозвратно: захватчики, нормандцы и бретонцы, ассимилировались в новой стране и стали доминировать в ее культуре.

Кончина Вильгельма Завоевателя в 1087 году оказалась отнюдь не мирной. Ему было пятьдесят девять лет, из которых он двадцать один год правил Англией и тридцать один — Нормандией. Есть две версии его смерти; одна дана анонимным монахом из Кана, другая — более поздняя, но и более надежная — принадлежит Ордерику Виталию. Это жуткая история о жадности и насилии, а также о мольбах короля о прощении свыше.

Согласно этой версии, тучный король отправился брать штурмом город Мант на южной границе Нормандии и во время сражения ударился о луку седла, в результате чего его внутренние органы разорвались. Его отвезли в Руан, но там состояние лишь ухудшилось. Думая о загробной жизни, он «постоянно вздыхал и стонал». Боясь, что конец близок, Вильгельм исповедался и приказал распределить свое состояние между церквями и бедняками, «чтобы то, что я нажил своими злодеяниями, было передано на праведные нужды добрых людей». Затем, как утверждает Ордерик Виталий, он попытался искупить свою вину в подчинении севера:

Я непомерно сурово обходился с коренными жителями королевства, жестоко притеснял и знать, и простой люд, неправедно отнял у многих наследие и многих обрек на смерть от голода и на войне, и прежде всего в Йоркшире. В своей безумной ярости я обрушился на англичан севера, как разгневанный лев, и приказал, не медля, жечь их дома и поля со всеми приспособлениями и утварью, а все их огромные стада овец и коров забить. И я карал огромное множество мужчин и женщин бичом голода, и был, увы, жестоким убийцей многих тысяч и юных, и старых людей этого достойного народа.

Как только Вильгельм скончался, многочисленные аристократы и другие прихлебатели, бдевшие у его одра, ринулись прочь, отчаянно надеясь защитить свое имущество от конфискации. Те, кто остались, пишет Ордерик, «похватали оружие, посуду, белье и прочие королевские принадлежности и поспешили прочь, оставив почти нагое тело короля на полу того дома». Но на долю Вильгельма выпал еще больший позор. Сначала Руан сгорел почти дотла. Затем, говорит монах из Кана, когда пришло время хоронить его отяжелевшее тело, обнаружилось, что каменный саркофаг слишком мал для него. Когда собравшиеся представители духовенства попытались втиснуть туда раздувшийся труп, «распухшие внутренности лопнули, и нестерпимая вонь атаковала ноздри всей толпы».

Эта отвратительная сцена напоминает историю (вероятно, также апокрифическую) гибели Красса от расплавленного золота. Современные Вильгельму исторические записи полны упреков и обвинений. «Англосаксонские хроники» не мешкали с выводом:

Он строил замки и жалких людей притеснял. Король неистовым был и у подданных своих захватил много мер золота, и еще боле сотен фунтов серебра, которые на вес отбирал, и великую несправедливость причинил народу своей страны без всякой на то нужды. Он в алчность впал и любил жадность превыше всего[133]. Тогда началась вторая битва — за наследие.

Захватив землю и богатства целой страны, нормандцы стремились создать свою версию истории, которая выставила бы их в правильном свете. Первую ревизионистскую трактовку составил капеллан Завоевателя, Вильгельм из Пуатье. В своей хронике «Деяния Вильгельма, герцога норманнов и короля англов» он описывает порочность англосаксов, благочестие и достоинство Вильгельма и его людей. Нормандцы изображаются как более цивилизованные люди и более правильные христиане, чем землевладельцы, которых они вытеснили. Историк более поздней эпохи объясняет это этническим или генетическим чувством превосходства: «У нормандцев было ясное представление о себе как об особом роде, экспансионистской расе завоевателей, помыкавшей другими народами благодаря своей военной доблести и хитрости»[134].

Впрочем, все было не настолько прямолинейно — нельзя сказать, что одна группа людей просто сменила другую. Браки между аристократическими семьями двух стран казались обычным делом задолго до завоевания. И хотя нормандский двор отделял себя от остальной страны, ведя делопроизводство на французском языке, в рядах элиты начала возникать новая общая идентичность, которую некоторые историки (но не современники) назвали «англо-нормандской». Перед одной битвой в 1130-х годах епископ Оркнейский обратился к собравшейся аристократии как к «великим дворянам Англии, нормандцам по рождению»[135]. Тогда Нормандское завоевание стало считаться моментом рождения нации, явлением исторического прогресса.

В XII веке, когда начали появляться фамилии в их современной нам форме, многие аристократы смешанного происхождения предпочитали нормандские имена, а не саксонские, даже если они доставались им по материнской линии. К примеру, Джоффри из Раби принял фамилию Невилл и основал дом графов Уориков, ставший самым могущественным семейством Англии в эпоху Войны роз[136].

За принятием фамильных имен следовала разработка геральдики. Гербовые щиты использовались для указания на земли, которые принадлежали дворянам, и на деяния, ими совершенные. Англо-нормандские семьи, такие как Хертфорды и Пембруки, добавляли к гербам шевроны, чтобы подчеркнуть величие своих парадных залов[137]. Бомонты — еще одно семейство, обогатившееся во время завоевания, — особенно гордились тем, что ведут свою родословную от Карла Великого (хотя неизвестно, правда это или нет), поскольку этот король франков и правитель Священной Римской империи считался воплощением духа рыцарства, входившего в моду у тогдашней феодальной элиты Европы[138].

Но, несмотря на это слияние культур, попасть в элиту теперь стало еще труднее. До завоевания наследование являлось предметом переговоров. Оно не было уделом лишь старших сыновей: поместья и богатства обычно делились между несколькими потомками. Нормандцы же принесли с собой понятие первородства, при котором наследство отходило к единственному наследнику по мужской линии; это со временем привело к созданию более узкой и устойчивой землевладельческой элиты. Эта система стала основой не только имущественного права, но и той аристократии и мелкого дворянства, из которых по большей части формировался политический класс вплоть до XX века.

В радикальных кругах 1066 год еще несколько столетий считался полосой, когда все пошло не так, когда небольшая группа грабителей присвоила национальное богатство и лишила большую часть населения ее естественных прав. Саксонская Англия, напротив, воспевалась как дофеодальное, более справедливое и демократическое общество, где у крестьян и женщин было больше прав. Это по большей части неправда: саксонские тэны задолго до завоевания централизовали свои поместья и ограничивали свободу труда и перемещения крестьян. Они настаивали, чтобы те, кто обрабатывает их земли, жили в пределах видимости от их главного каменного зала — чтобы у крестьян не было шанса сбежать[139]. Эльфрик вкладывает в уста пахаря-сакса такие слова: «Нет зимы столь суровой, чтобы посмел я спрятаться в своем доме, ибо боюсь я моего лорда. Каждый день мне нужно хомутать волов и привязывать лемех к плугу. И затем я должен вспахать за день целый акр, если не больше». И напротив, как писал Святой Вульфстан, тэны-англосаксы проводили свои дни «за игрой в кости и пирами» в тени деревьев, пока их крестьяне работали до изнеможения в полях[140]. В этом контексте нормандская практика строительства замков для контроля за определенной территорией не выглядит такой уж новаторской.

Представление о нормандском завоевании как о пришествии паразитической, эксплуататорской иностранной аристократии было столь расхожим, что некоторые средневековые дворянские семьи решились платить за очищение своей репутации. Они приглашали хронистов, чтобы с их помощью доказать, что их притязания на землю и геральдику уходят корнями во времена до 1066 года. Например, около 1200 года граф Уорик заказал историку романс, в котором указывалось, что его семья ведет свой род с эпохи короля-сакса Этельстана[141].

Радикальные силы во время Английской революции 1640-х считали завоевание началом деградации страны, ее скатывания в абсолютизм и тиранию. Левеллерские памфлетисты возвещали, что выступления против короля Карла I — это историческая борьба за то, чтобы избавить Англию от «нормандского ярма». Эти радикалы видели в казни Карла и провозглашении Содружества возвращение во времена, когда «свободный англосакс» в полной мере пользовался своими правами. Даже политический мыслитель XVIII века тори Уильям Блэкстон полагал, что «феодализм» — эта система, основанная, по его мнению, на тирании короля, — был навязан Англии извне[142].

Современные оценки состояний тысячелетней давности по определению неточны. Они опираются на оценки инфляции, покупательной способности (а ведь речь идет о временах, когда кроме земли и титулов, покупать было почти нечего) и на ряд других факторов. Но нет сомнений, что в Англии 1086 года небольшое число вельмож владело колоссальными частями национального достояния. По некоторым современным оценкам, Ален Руфус был богатейшим из них; его состояние в 1100 фунтов примерно равнялось 1,5 % всего годового национального дохода страны. Сравните это с состоянием Алишера Усманова — олигарха узбекского происхождения, которого Sunday Times в 2013 году назвала богатейшим человеком Англии (см. Главу 12): его 11,3 миллиарда фунтов[143] составляют «всего лишь» 0,5 % национального дохода страны[144]. (Любопытно отметить, что сегодня, как и тогда, наблюдается перевес иностранцев среди английских сверхбогатых.) А в 2007 году один из заголовков Sunday Times звучал так: «Ален Рыжий — британец, по сравнению с которым Билл Гейтс нищий».

Ален Леру был, вероятно, богатейшим из дворян, не состоявших в прямом родстве с королем или священнослужителем; лишь двое, Вильгельм де Варенн и Роджер де Монтгомери (первый граф Шрусбери), имели сравнимые состояния. Среди других птиц высокого полета — Одо и Роберт де Мортен, а также итальянец Ланфранк, архиепископ Кентерберийский, чьи богатства, возможно, происходили от церковных владений, возникших до завоевания. Каждый из этих магнатов был богаче нынешнего герцога Вестминстерского, самого богатого аристократа Британии, чье состояние оценивается в 7 миллиардов фунтов.

Как Ален Руфус избежал позора и осуждения при его роли в подчинении севера, других экспроприациях и с разнообразными проявлениями его жадности? Ответ может быть прозаическим. Несмотря на несметные богатства Руфуса, о нем известно так мало, что история, можно сказать, обошла его стороной. Отсутствие склонности бунтовать или интриговать против сложившегося порядка вещей помогало ему держаться в тени и не навлекать на себя беду. Он был скорее подпевалой, чем лидером, и сосредоточился на своем любимом занятии — расширении земельных владений.

Многие сверхбогатые следовали его примеру — шли на все, чтобы оставаться в фаворе у власти. Яркий пример — второе поколение российских олигархов, прислушавшееся к предупреждению Владимира Путина: они могут спокойно наращивать свои состояния, если только не вмешиваются в его дела (см. Главу 12).

Ален Руфус получил за свою жизнь один настоящий шанс сколотить состояние — и в полной мере им воспользовался. Он и другие нормандские захватчики обеспечили колоссальные богатства себе, своим семьям и приспешникам. Но они сделали и нечто большее: захватив земли, установили новый политический и финансовый порядок, новую социальную иерархию, на много столетий вперед определивший жизнь английского общества.

Глава 3 Манса Муса: театр на гастролях

Бегите изо всех сил от любого, кто скажет вам, что деньги — зло. Эти слова — верный признак, что вас вот-вот ограбят.

Айн Рэнд

Немногие люди могли бы похвастаться тем, что потратили столько золота, что цена на этот металл по всему миру рухнула на десятилетие. Но манса Муса был не рядовым государственным деятелем и не обычным членом клуба сверхбогатых. Лидер империи Мали в четырнадцатом столетии — десятый манса, «король королей», «правитель Моисей», как его называли, — руководил одним из богатейших королевских дворов в истории. И все же сама мысль о богатейшем африканском монархе эпохи Средневековья казалась историкам столь дикой, а уничтожение наследия его когда-то великой страны было столь беспричинным и бессмысленным, что мало кто сегодня вообще слышал о таком правителе.

Манса Муса, вероятно, с наибольшим основанием может считаться богатейшим человеком в истории — по крайней мере, так следует из множества рейтингов богачей. В одном из них его состояние в современных деньгах оценивается в 400 миллиардов долларов, хотя к таким оценкам инфляции следует относиться с осторожностью.

Муса был классическим примером человека, завладевшего монополией на сырьевые товары. Но, в отличие от современных нам российских олигархов, ему не нужно было ничего захватывать. О мансе Мусе никак не скажешь, что он обязан своими успехами самому себе. Нет, ему выпало счастье унаследовать королевство, где в изобилии имелся металл, искомый торговцами всего мира. Королевский указ постановлял, что все золото страны должно принадлежать правителю, и это предоставило последнему нескончаемый поток богатств.

Место в истории Мусе обеспечило одно событие — его грандиозное паломничество в Мекку в 1324 году. Караван Мусы впечатлял всех, кому удалось его лицезреть: тысячи богато одетых рабов и торговцев, вытянувшихся в цепочку до самого горизонта, и один блистательный всадник. Где бы Муса ни оказывался за время своего годичного пути, он осыпал золотом всех, кто встречался ему на пути. По мере приближения к пункту назначения росла и его религиозность; говорили, что каждую пятницу он выделял деньги на строительство новой мечети на указанном им месте. Он потратил так много, что исчерпал свои запасы и вынужден был брать в долг, чтобы продержаться до конца путешествия. Покидая Мекку, он предлагал заплатить тем, кто утверждал, что ведет свой род от пророка Мухаммеда, чтобы они поехали с ним назад, проповедовать ислам. По дороге на родину он побывал в Тимбукту, городе-оазисе, который — благодаря вложенным Мусой деньгам — стал впоследствии одним из прославленных мировых научных центров.

К концу двадцатипятилетнего правления Мусы его королевство превратилось в одно из самых могущественных в мире и одно из самых процветающих. Оно простиралось с запада на восток от побережья Атлантики до государства Сонгай вниз по Нигеру и с севера на юг от соляных копей в Тегазе до легендарных золотых шахт Вангары. Под его властью находились четыре сотни городов; тогда эта страна ассоциировалась у всех с богатством, культурой и исламскими научными штудиями. Его правление было одним из самых ярких примеров выставления напоказ богатства и благочестия. И для мансы Мусы между этими понятиями не существовало противоречия. И то, и другое он считал само собой разумеющимся.

В 1324 году, как и миллионы людей до и после него, этот правоверный мусульманин приготовился совершить хадж — паломничество в священные для ислама места. Отправляясь в пешее путешествие из Западной Африки в Мекку и Медину (путь в 4 тыс. км), манса Муса почти ничего не оставил на волю случая. Полагаясь на любопытную смесь исламских и доисламских верований, он посоветовался со своими прорицателями, чтобы установить наиболее благоприятный для отправления день. Двадцатью пятью годами ранее один из его предшественников султан Сакура был убит, когда возвращался из хаджа. После гибели Сакуры — освобожденного раба, захватившего трон Мали, — королевство вновь оказалось в руках у семьи Мусы. Сакура ехал опасным маршрутом по Красному морю, через Эритрею и Судан.

Муса поклялся не повторить этой ошибки. Он решил придерживаться наземных путей через Египет и по обширной пустыне, отделявшей большую часть Африки от Средиземноморья. Во время пути ему предстояло побывать на восточных окраинах своей огромной империи, на территориях, которые теперь входят в состав Нигера, Чада и Ливии; после того он планировал на три месяца остановиться для пополнения запасов в Каире, где Африка встречает Ближний Восток. Этот маршрут был не только безопаснее, но и позволял мансе продемонстрировать всем окружающим немыслимые богатства, а значит, и потенциальное могущество своего царства. Он особенно желал обозначить свое первенство перед султаном Египта, человеком, чья репутация и авторитет в регионе прежде превосходили репутацию и влияние Мусы. Паломничество позволяло правителю Мали добиться известности в тех частях света, где его страна если и была известна, то лишь как загадочная и экзотическая земля. Он хотел застолбить себе место на мировой арене.

Правители Мали совершали хадж с начала XIII века. Но путешествие Мусы было иного масштаба, чем все те, что случились до и после него. Его сопровождали в общей сложности шестьдесят тысяч подданных и двенадцать тысяч рабов, все пышно разодетые, в облачениях из парчи и персидского шелка. По несколько личных слуг было у его жены Инари Кунате и других придворных. Торговцы и священники — главные по части денег и набожности — были непременными спутниками мансы. Каждый раб всю дорогу нес на спине слиток золота весом в шесть фунтов. Верблюжий караван вез до ста мешков с золотым песком и самородками, каждый весом в триста фунтов. Но большая часть людей и грузов, ими перевозимых, отправились в путь лишь ради одного человека, гордо восседавшего на коне в центре громадного каравана, — самого властителя.

Основание империи Мали приписывают магу Сундиате Кейте, правившему с 1230 по 1255 год. Сундиата был придворным рабом у царя народа сусу, унаследовавшего в VIII веке — когда Европа погружалась в Темные века — остатки империи Гана. Согласно легенде, Сундиата поднял армии воинов-призраков, чтобы сокрушить своих врагов, и так захватил главные территории, через которые шла торговля золотом. Эта история воспроизводится в поэме «Эпос о Сундиате», которую передавали друг другу через поколения гриоты — певцы и сказочники. Сундиату, сына одного из местных царей, в детстве выгнали из дома с подачи одной из жен его отца; он жил в изгнании при дворах других правителей. Повзрослев, он смог собрать армию, объединить несколько городов и победить сусу. Гриот по имени Джели Мамаду Койате описывает Сундиату как «парня, полного сил; руки его имели силу десяти мужчин, и его мускулы внушали страх его спутникам. Он уже тогда имел властный тон, свойственный тем, кому суждено повелевать». В эпосе описывается три источника обогащения:

Те, кто будут сеять, Пусть сеют! Те, кто будут торговать, Пусть торгуют! Те, кто будут сражаться, Пусть с ражаются! И с ражения избрал Сундиата!

Муса, чей род восходил к внуку сводного брата Сундиаты, взошел на трон в 1312 году. К этому моменту империя Мали была уже внушительной. Она состояла из земель королевства Ганы и территории под названием Мелле; но немногие путешественники забирались так далеко. К концу жизни Мусы его королевство стало одним из самых могущественных в мире, одолев соперничавшее государство Сонгай и распространив свою власть на знаменитые города Гао и Тимбукту.

Золото довлело над всеми аспектами жизни в Мали. Оно было мерой власти лидера и престижа его страны. Правители Мали долгие годы считали пышную демонстрацию материальных благ своим долгом; Муса же вывел это занятие на новый уровень. Но при всем своем богатстве Мали считалось захолустьем, далеким от средиземноморских и прочих центров образования и торговли. Муса так жаждал серьезного отношения к себе, что всякий раз, когда в гости прибывал некий сановник из другой страны, от него требовалось действовать в соответствии со строгим ритуалом. Аудиенции проводились под богато украшенным куполом во дворце Мусы в Ниани — ныне забытой столице империи. Там он восседал на троне из слоновой кости под шелковым навесом от солнца, увенчанным золотым орлом. Муса был при оружии из золота, в частности, при луке со стрелами. Все делалось ради того, чтобы произвести впечатление на подданных и иностранцев. По словам писателя ибн Хальдуна, самым дорогим сердцу Мусы предметом был золотой слиток необычайного веса — двадцать кантаров, или семьсот килограммов.

В центре имперского двора на возвышении стоял трон из твердого эбенового дерева. Муса никогда не говорил громко, а лишь шептал что-то своему глашатаю, который и произносил слова правителя вслух. Любого, навлекшего на себя его гнев, могла ждать жестокая смерть. Его указы требовали абсолютного послушания. Среди множества преступлений, за которые назначалась смертная казнь, было чихание в его присутствии. Исторические документы не дают представления о том, многих ли несчастных придворных ждала такая судьба. Если же нужно было чихнуть самому Мусе, все присутствующие громко били себя в грудь, чтобы заглушить этот звук. Никому не позволялось видеть его за едой — он всегда, даже во время поездок, делал это в уединении. Ауру царя-полубога следовало сохранять всегда, в любой момент.

Закон, действовавший еще со времен ганского правления, навеки определял богатства царей Мали. Он устанавливал, что все более крупные слитки золота являются неотъемлемой собственностью мансы. «Более крупные» означало больше нескольких грамм, то есть практически все, что представляло какую-то ценность. Шахтерам разрешалось оставлять себе золотой песок и стружку. Империя облагала налогом каждую унцию золота, пересекавшую ее границы, а частная купля-продажа золота в стране была под запретом и, естественно, наказывалась смертью. Все извлеченное или найденное золото следовало взвесить, упаковать и немедленно сдать в казну, что гарантировало королю стабильный и неисчерпаемый источник богатства. Вероятно, Мусе не приходило в голову, что это вымогательство. В конце концов, все и так принадлежало ему одному.

Царя одолевали все новые и новые амбиции. Каким бы богатым он ни был (размеры его состояния никто не считал), он подозревал, что его подданные могли бы приносить ему еще больше. Он заключил, что лучший способ поднять производительность, а следовательно, и свой доход — наделить управляющих золотыми шахтами определенной автономией. Это был один из первых примеров участия в прибылях как экономического стимула: Муса постановил, что они могут оставлять себе больше мелких самородков золота, главное, чтобы все остальное доставалось ему. Опыт подсказывал, что когда административные указания навязываются слишком жестко, рабочие начинают саботировать и выход продукции резко падает. Муса не совершил этой ошибки, и его тактика сработала великолепно. Ему оставалось откинуться на спинку трона и получать обильную и постоянную дань с рудников. Его сокровищница, где скапливались ресурсы для путешествия в Мекку, неуклонно пополнялась.

История о необычайном хадже мансы Мусы столетиями передавалась из уст в уста, а также в летописях. Арабские писатели и путешественники заполняли некоторые пробелы в повествовании, подробно рассказывая о людях и городах тех времен. Кое-какие записи оставались неизвестными публике много лет. Еще предстоит расшифровать тысячи рукописей, передававшиеся семьями из Мали в частные коллекции в прошлые века и обнаруженные совсем недавно. Один из самых важных рассказов составил дипломат и литератор конца XV века Махмуд Кати. Его сочинение «Тарих ал-Фатташ» сначала (в 1913 году) было переведено на французский, а потом на английский под названием «Хроника искателя знаний». Неизвестно, сам ли он закончил книгу или оставил эту задачу своим потомкам. Махмуд Кати называет мансу Мусу «Мали-кой Канкан Муса» и описывает его как «справедливого, благочестивого и набожного султана». Он пишет: «Его владения простирались от границ Мали вплоть до Сибиридугу [ныне это Сьерра-Леоне — прим. авт.], и все народы этих стран, сонгайцы и другие, подчинялись ему. Среди знаков его доблести — освобождение по одному рабу ежедневно, совершение паломничества в священный храм Господень и возведение в ходе этого паломничества великой мечети Тимбукту».

Кати во многом подтверждает устные рассказы, но предлагает и новое объяснение хаджу Мусы:

Его мать Канкан была местной женщиной, хотя некоторые говорят, что она арабского происхождения. Причину его паломничества сообщил мне, как излагается ниже, богослов Мухаммад Кума, да смилостивится над ним Господь, который запоминал традиции древних. Он говорил, что Мали-кой Канкан Муса по ошибке убил свою мать Нану Канкан. И он чувствовал глубокое сожаление и раскаяние и боялся возмездия. Чтобы искупить вину, он отдал огромные суммы денег просящим милостыню и решил всю жизнь поститься. Он спросил одного из улемов [мудрецов] своего времени, что он может сделать, чтобы искупить свое страшное преступление, и тот ответил: "Ты должен искать спасения у Пророка, да сохранит и благословит его Господь. Беги к нему, встань под его защиту и проси молить Бога о снисхождении к тебе, и Бог примет его мольбу. Таково мое мнение». Канкан Муса принял решение в тот самый день и начал собирать деньги и снаряжение, необходимые для путешествия. Он велел объявить об этом во всех частях страны.

Муса, как утверждается, «выступил с большими силами, множеством денег и многочисленной армией». Социальная структура его свиты была жесткой. Каждый знал свое место и свою роль. Первыми шли специально отобранные солдаты, в общей сложности до восьми тысяч. За ними следовала особая гвардия мансы численностью в пятьсот человек — они маршировали перед ним, и каждый нес декоративный посох из золота. За ними скакал сам Муса на коне, а его жена ехала в карете. Их окружала знать. Вослед двигались торговцы с рабами, которых по мере необходимости покупали и продавали во время пути. «Сопровождавшие Мусу покупали турецких и эфиопских рабынь, певиц и одеяния в таких количествах, — писал историк XV века аль-Макризи, — что цена золотого динара упала на шесть дирамов. Вручив свои дары, он отправлялся дальше с караваном».

Еще один знаменитый хронист — марокканский путешественник Ибн Баттута — проследовал маршрутом Мусы через несколько месяцев после него самого. Вот что он написал о более позднем путешествии, предпринятом богатым пилигримом из Ирака в 1326 году:

В его караване было множество верблюдов-водовозов, которые снабжали чистой водой неимущих пилигримов, и верблюдов, везших провизию для раздачи бедным, а также лекарства, зелья и сахар для тех, кого поражала болезнь. Всякий раз, как караван останавливался, слуги готовили пищу в огромных медных котлах и раздавали ее нуждающимся пилигримам.

Социальные нормы требовали от богатых делиться своими средствами с бедняками во время путешествий. Эта форма благотворительности в самом грубом приближении являлась способом обеспечения минимального дохода. Чем богаче человек, тем больше щедрости от него ожидалось (это правило много веков спустя восприняли и люди вроде Эндрю Карнеги и Уоррена Баффета). Муса относился к филантропии — по крайней мере, в своем понимании — чрезвычайно серьезно. На каждой остановке каравана люди Мусы по его приказанию раздавали в больших количествах золото. Впрочем, приказания эти были хотя и пафосными, но весьма туманными. Сколько следует раздать и кому именно? Это Муса предоставлял решать путешествовавшим с ним торговцам.

Чем дальше они продвигались к востоку, тем активнее распространялись новости о путешествии. Манса Муса стал сенсацией. Куда бы ни прибывал караван, в крошечную деревню или в огромный город, местные в изумлении бросали все свои дела, тараща глаза на экзотического царя из незнакомой страны. Историк XX века Э. В. Бовилл считает, что Муса «в сущности, первым пробил железный занавес расовых предубеждений, которые отрезали черных от цивилизованного мира»[145]. Жители Мали XIV века вполне могли считать, что цивилизованный мир — это они, особенно по сравнению с бедными странами на севере Средиземноморья.

Проделав трудный путь по Сахаре, его караван, наконец, прибыл в Каир. Муса повелел остановиться в тени пирамид, чтобы пополнить запасы. Уже тогда Каир слыл одним из величайших городов мира и крупнейшим рынком золота. Следовало произвести правильное впечатление. Они несколько дней стояли лагерем на окраине города, а затем проследовали через западные ворота, где их встретили шумно и возбужденно. Историки задавались вопросом, в чем была причина этой задержки. Возможно, так Муса проявлял уважение к принимающей стороне, не желая демонстрировать свое превосходство и задевать достоинство египетского султана и его двора. Но скорее всего, он соревновался с султаном в репутационной игре. Муса хотел выглядеть более благочестивым, более влиятельным. По протоколу при встрече с султаном Мусе полагалось склонить голову. Но для него это было бы унижением.

Один из сановников султана Аль-Аббас Ахмад несколько лет спустя рассказал ученому и историку Чибабу аль-Умари такую историю: «Когда я вышел встретить его по приказу великого султана Аль-Малика Аль-Насира, он обошелся со мной великодушно и обратился ко мне самым уважительным образом. Но он говорил со мной только через переводчика, хотя и владел арабским. Потом он отправил в королевскую казну большой запас золотых слитков». Этот подарок оценивался в 50 тысяч динаров, эквивалент сегодняшних 6 миллионов фунтов, что немало для символического знака уважения. Намерения Мусы были понятны: он хотел продемонстрировать султану масштабы своего богатства. Статус был для него всем. Но Муса не подумал о том, какой эффект его щедрость окажет на рынок. Этот дар и другие его пожертвования в пути обрушили цены на золото. Аль-Умари впоследствии писал, что и через десять лет цена на золото в Египте по-прежнему оставалась как минимум на 10 % ниже прежней. Другой такой акт щедрости (или надменной беспечности), способный вызвать столь долговечный эффект, надо еще поискать.

Что касается встречи с султаном, то в последний момент нашелся искусный компромисс. «Когда мы встали в присутствии султана, мы попросили [царя Мали] пасть ниц и поцеловать пол», — сообщал Аль-Аббас Ахмад. Муса «заколебался, и казалось, он готов ответить упрямым отказом. Один из спутников прошептал ему что-то на ухо, после чего гость произнес: «Я падаю ниц перед Аллахом, сотворившим меня». И после того простерся на полу».

Такая формулировка позволила обеим сторонам сохранить лицо. Муса был готов вывалить на султана громадные запасы золота, но не склониться перед ним. Для него важнее всех богатств, какие могла дать ему земная жизнь, были репутация и статус.

Покинув Каир и отправившись в последнюю часть своего путешествия, манса Муса ломал голову над другим болезненным вопросом — кто ответствен за содержание святых мест? Каиром прежде правила шиитская династия Фатимидов, вызывавшая критику за то, что зарабатывала на пилигримах. Знатоки исламского права вывели, что налог на паломников по шариатским законам недопустим, однако Фатимидам, как и другим правителям, удавалось эти ограничения обойти. В 1169 году Саладин сверг прежних правителей и первым делом отменил налоги. Такое решение принесло ему заметную популярность. Ибн Джубайр писал о схемах заработка Фатимидов и их союзников в городах Хиджаза[146]: паломники «были обязаны платить семь с половиной динаров с человека, невзирая на то, что для некоторых сумма была непосильной. Среди наказаний, изобретенных [Фатимидами], было подвешивание за яички и кое-что еще не менее пугающее. В Джидде такие же или даже худшие пытки ожидали тех, кто не уплатил налог в Айдабе и против чьих имен не стояло отметки об уплате».

Муса увидел в этом возможность заработать, то есть воспользоваться отчуждением, которое некоторые поклоняющиеся испытывали в отношении своих земных правителей. Он стал еще активнее раздавать золото тем, кто путешествовал в Мекку, чтобы им хватило средств на дорогу и на жилье. Особенно он старался демонстрировать набожность и щедрость по пятницам, в день молитвенных собраний. Именно в этот день каждую неделю он распоряжался начать строительство мечети в том месте, где оказывался его караван. Целенаправленная филантропия — знакомая формула.

В считанные месяцы малоизвестный король из далекой страны стал ключевой фигурой на политическом и религиозном поле. Шумная реакция на его прибытие подстегивала Мусу, и он приказал своим торговцам раздавать все больше и больше золотого песка. Приток золота с рудников на родине, вероятно, был настолько стабильным, что манса мог потратить все, что привез с собой. А может, его просто не занимали подсчеты. Когда караван приближался к святейшему из городов ислама, перед придворными Мусы встала непростая задача: сообщить царю, что золото на исходе. К их удивлению и явному облегчению, его это не смутило. Инвестиции приносили дивиденды. По всей Северной и Восточной Африке, да и в самом сердце исламского мира Муса привлек своим хаджем колоссальное внимание.

Правда, когда пришла пора возвращаться в Мали, Муса оказался в любопытном положении: ему пришлось занимать деньги. В данном случае Мусе не хватило деловой хватки, подобающей человеку с его средствами. Ростовщики в Каире и других городах знали, что у Мусы не возникнет проблем с возвращением долгов, поэтому требовали с него любые проценты. Они видели, что во время путешествия Мусы в Мекку местные торговцы, пользуясь золотой лихорадкой, распродавали свои товары по завышенным ценам. Больше всего эскорт Мусы интересовался дорогой одеждой и рабынями, которых египтяне продавали по ценам порой в пять раз выше рыночных. Муса увидел еще одну возможность поднять свой авторитет. Он просил в долг по ошеломительно высокой ставке в 150 %, хотя мог договориться о более льготных условиях. Но он желал подчеркнуть свою щедрость, показать, что таким, как он, нет необходимости утруждать себя деталями.

В XIV веке государство Мали поставляло две трети всего золота в мире. Этот самый ценный и престижный из всех редких металлов — и вообще всех видов сырья — обнаружился в королевстве площадью миллион квадратных километров. И доступ ко всем этим запасам имел один-единственный человек! Такая концентрация собственности на самый притягательный ресурс в одной стране не имела и не имеет аналогов в истории. Монополия на золото принесла Мали не только неслыханные богатства, но и нечто большее — величайшую демонстрацию престижа и авторитета, невозможную в случае, если бы аналогичное состояние было накоплено благодаря нефти или алюминию.

Чтобы понять легенду мансы Мусы, важно вникнуть в психологическое значение золота. У человечества с ним давний роман. Отчасти эти отношения денежные, отчасти эстетические, отчасти эмоциональные. Редкость золота — вот сущность таких отношений. Даже сегодня, при современной технологии добычи золота, его общие мировые запасы могли бы поместиться в один нефтяной танкер[147]. Золото стало чем-то большим, чем просто деньги, оно символ богатства, успехов, материального благополучия. В прошлые же времена золото предназначалось лишь для публичной демонстрации, частного хранения или даже захоронения (вместе с владельцем).

Древние цари говорили о золоте как о сокровище, а не как об источнике пополнения казны. Игра цветов придавала ему некое неземное качество. Некоторые туземные народы верили, что это металл божественного происхождения, что он сродни солнцу. Обладание золотом возносило королей народа ашанти[148] на недосягаемую высоту, позволяя им общаться с богами и предками. Недаром в Западной Африке и в других мировых культурах было принято хоронить богатых людей вместе с их золотыми украшениями или опрыскивать их тела золотой краской. Золото надлежало копить, держать взаперти, ибо на него могли позариться соседи-завистники. Лидийский царь Крез, чье имя стало синонимом богача, слыл настоящим скопидомом. Его огромные золотые запасы, как и у многих правителей древности, не предназначались для обращения в обществе, кроме случаев, когда он хвастливо приносил их в дар. Однажды Крез вручил какому-то оракулу 117 слитков чистого золота, каждый весом в 150 фунтов, а также золотого льва в 600 фунтов[149].

Постепенно люди стали понимать, что золото приносит гораздо больше пользы как средство обмена, чем как предмет владения. В средние века оно стало главной мировой торговой валютой. Правда в Европе, где с деньгами тогда было плохо, в отличие от богатых королевств вроде Мали, запасов золота не хватало. Отсюда и возникла золотая лихорадка — демоническое стремление обладать этим волшебным веществом, проявленное первыми колонизаторами в Америке и Африке.

Цари Мали контролировали три крупных месторождения золота — в Бамбуке, Буре и Галаме. Большую часть золота было нетрудно извлечь путем отмывки и неглубокого вычерпывания. Буре стало главным месторождением золота в регионе в XII веке, после чего центр власти сместился на юг, из Ганы в Мали. Мансы контролировали доступ к Тимбукту и караванные пути через Сахару. Там торговцы слитками платили высокую дань местным посредникам, которые передавали ее правителю. Через поколение после паломничества Мусы, как рассказывали, золото использовалось в Мали для производства не только украшений, но и музыкальных инструментов, а также — довольно непрактичное решение — оружия[150]. Такое изобилие золота в Мали обеспечило жителям репутацию людей, готовых сколь угодно переплачивать за товары из других стран, как это делал Муса во время своего хаджа. Каирские торговцы рассказывали аль-Умари: «Кто-то из них мог купить рубашку, плащ, халат или другую одежду за пять динаров, когда та не стоила и одного»[151]. Хотя большая часть населения Мали бедствовала, обычно в семьях имелся хотя бы один ценный предмет или украшение из золота, который предназначался для особых случаев вроде свадеб. Те же, кто не мог себе этого позволить, использовали как альтернативу раскрашенные глиняные украшения — это считалось эстетически приемлемым.

Вторым по степени важности символом власти значились лошади. Привезти их в пустынное королевство и обеспечить им должный уход было делом сложным и дорогостоящим, что повышало их символический статус и денежную ценность. Животных перевозили через Сахару, и о каждом из них, кто дожил до прибытия в Мали, старательно заботились по нескольку — до шести — рабов. Когда один из царей народа сонинке, еще одной богатой золотом страны к западу от Мали, смог «стреножить своего коня с помощью золотого слитка размером с большой камень»[152], это выглядело для современников абсолютным символом статуса.

Однако, если верить легендам, Муса не был безгранично подвержен золотому соблазну. Он родился богатым и, возможно, даже испытывал скуку от богатства. Ему потребовалось в жизни что-то иное, и он обратился к религии. Восхищенный благочестием хаджа, он твердо решил отложить все прочие обязательства и целиком посвятить себя богослужению. Аль-Умари утверждал, что на мансу так глубоко повлияло его паломничество, что он якобы собирался вернуться в Ниани лишь на короткое время, чтобы привести в порядок государственные дела, «с намерением отречься от власти в пользу сына и оставить всю власть в руках того, чтобы самому вернуться в Досточтимую Мекку и жить вблизи ее святынь».

Невозможно сказать, в какой степени путешествие Мусы было вызвано потребностью в утверждении статуса и признании, а в какой — реальным религиозным чувством. Вероятно, его вдохновляло и то, и другое. Деньги, власть и религия были неразрывно связаны. После конверсии правящего класса в ислам в XIII веке политическая легитимность правителей Мали опиралась и на религиозный авторитет. В клане Кейта, к которому принадлежали Муса и большинство других манс, утверждали, что происходят от Биляла ибн Рабаха, первого муэдзина — призывающего на молитву — в исламе. Это утверждение, вероятно, надуманно, хотя известно, что Билял был черным.

Пока Муса находился в Мекке, к нему отправляли посланцев из Мали, чтобы держать его в курсе событий на родине. Новости были не радостные: народ роптал. Его сын Магхан, которого Муса оставил править вместо себя (точно так же отец Мусы оставлял его в качестве правителя, когда путешествовал), плохо справлялся с делами. Возможно, таков профессиональный риск для второго поколения богачей. При Магхане город Гао попал в руки мятежников-сонгайцев, и подданные проявляли беспокойство.

Муса пришел в отчаяние, поняв, что не сможет реализовать свою цель — расстаться с богатством и передать власть сыну. Он выбрал компромиссное решение: вернуться в Мали, но вместо того чтобы рекламировать достоинство страны с помощью золота, посвятить оставшиеся годы правления распространению ислама на ее территории. И он сразу приступил к этой задаче. Перед тем как покинуть священный город, Муса предложил крупную сумму в золотых монетах любому богослову, ведущему свой род от пророка Мухаммеда, который согласится вместе с семьей переехать в Мали. Махмуд Кати продолжает рассказ: «Затем Мали-кой отправил глашатая в мечети, чтобы тот кричал: «Кто хочет иметь тысячу мискалов[153] золота, пусть последует за мной в мою страну, и эта тысяча будет ждать его»». Четверо ученых воспользовались предложением короля. Заинтересовался им также поэт и архитектор Абу Исхак Ибрахим аль-Сахили, живший в Гранаде, в мусульманской части Испании. Но до того как начать воплощать свои новые религиозные планы для Мали, Мусе было необходимо восстановить порядок. По дороге домой он свернул в сторону Гао. Один из его генералов, Сагмандир, вдохновленный решением Мусы остаться на троне, изгнал из Гао мятежников и вернул город под власть империи Мали. Муса вошел в Гао во главе роскошной процессии. Он напомнил подданным о своей власти, взяв в заложники двух сыновей своего нового вассала.

Мансу Мусу стоит вспоминать не только благодаря его золоту или путешествию в Мекку, какой бы впечатляющей ни была эта история. Мир также обязан ему возвышением Тимбукту, одного из великих городов нашей цивилизации; там Муса с головокружительной скоростью принялся строить мечети. До того город обычно ассоциировался с опасностью и чем-то далеким. Как выражаются составители Оксфордского английского словаря, «более отдаленное место вообразить трудно». Тимбукту был основан туарегскими кочевниками в XII веке, но лишь в эпоху Мусы стал глобальным культурным и образовательным центром, самым видным из четырехсот городов в империи Мали. Его стали называть «город золота». Один ученый писал: «Он располагается на большой территории, благоприятной для возделывания, плотно населенной, и рынки там процветают. Сегодня это конечная цель для караванов из Магриба, Ифрикии[154] и Египта, и товары привозят туда со всех уголков земли»[155].

Империя Мали находилась между обильными золотыми месторождениями Западной Африки и рекой Нигер, жизненно важной транспортной артерией для этой внутриматериковой страны. Это местоположение открывало превосходные возможности для торговли сырьем — от золота и серебра до тканей и кожи, от риса и инжира до орехов и вина. Золото и серебро продавались через Тунис на весьма привлекательные европейские рынки Валенсии, Неаполя и Флоренции. Города, стоявшие на этих торговых маршрутах, в том числе Тимбукту и Гао, привлекали специалистов по металлообработке и ювелиров, известных как «сану фагала», или «убийцы золота»[156].

Европейцы от Гранады до Генуи хотели золота. Шахтеры Черной Африки хотели соли. Эти два вещества добывались далеко друг от друга, так что посредники заключали сделки в Тимбукту, Валате и Гао. Обычно использовалась практика «молчаливой торговли». Торговцы выкладывали свои товары на полу рынка и уходили. Затем входили покупатели и раскладывали рядом с товарами то количество золота, которое готовы были за них заплатить, — и тоже выходили. Торговцы возвращались, и если предложенное золото, на их взгляд, соответствовало цене товара, сделка считалась заключенной. В этих городах также велась торговля суданскими рабами: у порабощенных людей не было возможности сбежать, разве что в бесконечные пески Сахары.

Задачей Мусы было обеспечить безопасность для торговцев, ведущих дела, и обложить эту торговлю податями и налогами. Ибн Баттута писал, что благодаря большой регулярной королевской армии страна стала лучше многих других защищена от нападений бандитов[157]. Страх перед гневом мансы сделал торговые маршруты Африки относительно спокойными, в то время как на многих европейских трактах царили беззаконие и опасность.

Архитектор аль-Сахили построил в Тимбукту медресе[158] Санкоре, древний центр науки, который каждый год готовил тысячи астрономов, математиков и исламских правоведов. Грандиозной постройкой стала и мечеть Джингеребер, основанная примерно в 1327 году, сразу после возвращения Мусы из хаджа. Санкоре, Джингеребер и еще одна мечеть, Сиди Яхья, образовали, возможно, первый в мире университет — но западные историки о нем почти не знали и его не признавали[159]. Красота и величие города в XIV веке были столь несравненны, что в Западной Африке появилась поговорка: «Соль приходит с севера, золото с юга, а серебро из страны белых людей. Но слово Божье и сокровища знания найдешь только в Тимбукту»[160].

В правление Мусы империя Мали не только слыла богатой, но и потрясала своими размерами — в этом она уступала лишь империи монголов. В отличие от Чингисхана, правившего с невероятной жестокостью столетием ранее, Муса был не столь склонен к насильственному порабощению народов. Он контролировал все аспекты жизни на своей земле, но делал это ловко и со сноровкой. Он назначал провинциальных губернаторов (их называли «фербы») и мэров («мокрифов»), но давал провинциям и городам, особенно богатым, вроде Тимбукту, значительную автономию в управлении делами; главное, чтобы они поклялись ему в верности и передавали все произведенные ими богатства. В разные моменты Мусе платили дань от тринадцати до двадцати четырех его вассалов.

Писатель Кати заключает хронику следующим наблюдением: «Что касается Мали, это обширный регион и огромная страна, в которой множество городов и деревень. Султан Мали правит всеми ими властно и могущественно. Мы слышали, как простые люди нашего времени говорят, что в мире четыре султана, не считая верховного султана, и это султан Багдада, султан Египта, султан Борну[161] и султан Мали». После смерти Мусы началось увядание империи. Когда Ибн Баттута вернулся в Мали после своего хаджа, он узнал, что на троне восседает новый правитель. Это не был сын мансы Мусы Магхан. Как и боялся его отец, он оказался никчемным лидером, и всего через четыре года его сместил дядя, манса Сулейман. По словам Баттуты, правление Сулеймана также принесло одни разочарования, но таков уж был авторитет мансы Мусы, что, наверное, его просто невозможно было заменить другим человеком. «Щедрый и добродетельный» Муса передал свое богатство и богатства своей нации Сулейману, «скаредному царю, от которого не следует ждать больших даров», писал хронист.

История Мусы во многом основана на домыслах, она излагается в сочинениях некоторых арабских ученых и в устных рассказах. Даже его смерть — предмет догадок: по одной версии, он умер в 1332 году, по другой — в 1337-м. Но хотя отдельные подробности его жизни могут быть спорными или туманными, его значимость сомнений не вызывает. Муса не просто контролировал рынки — он был единственным человеком, напрямую определявшим цену золота для средиземноморских потребителей, — ему удалось выстроить модель филантропии, пусть и примитивную, которую последующие поколения сверхбогатых доводили до совершенства. Он задал образец, которому другие, особенно в мусульманском мире, следовали на протяжении многих веков. В следующие столетия паломниками становились торговцы, надеявшиеся завести новые контакты и расширить бизнес. Теоретики ислама считали торговлю достойным занятием, отнюдь не несовместимым с благочестием. Османский богослов XVI века Хасан Челеби Кинализаде впоследствии советовал суверенам: «Согласно Имаму Шафии, торговля была лучшим [способом обретения богатства], потому что такова была благородная профессия Пророка Мухаммеда». Он также писал: «Приобретая богатство, следует воздерживаться, во-первых, от угнетения и несправедливости, во-вторых, от постыдных деяний и, в-третьих, от позорных или грязных занятий».

Хадж Мусы возбудил интерес торговцев всего мира, услышавших о возможных богатствах его королевства. Но почти никто из них не знал, как добраться туда, и потому резко вырос спрос на надежные маршруты для караванов. В 1339 году Мали впервые появилась на европейской mappamundi — карте мира. Человек, изображенный на ней, именовался «Rex Melly», «Король Мали»[162]. Анджелино Дульчерт с Майорки закончил свою навигационную карту вскоре после смерти Мусы. В Европе и не думали, что после кончины Мусы привлекательность и богатство Мали пойдут на спад.

В 1367 году была составлена еще одна карта, на которой обозначалась дорога из Северной Африки через горы Атлас в западный Судан. В «Каталонском Атласе» 1375 года на территории к югу от Сахары был изображен богато одетый монарх с крупным золотым слитком в руках. Эту карту подготовил для французского короля Карла V арагонский еврей Авраам Крескес, предположительно на основе информации, полученной от торговцев, которые проделали путешествие по Сахаре. Муса на ней изображен сидящим, одетым в царственную мантию, в короне, с золотым скипетром в одной руке и большим слитком золота в другой. К нему подъезжает купец на верблюде, символизируя караваны, обеспечившие Мали ее неслыханные богатства. Подпись на латыни гласит: «Этот негритянский правитель именуется Муса Мали, повелитель негров Гвинеи. Столь изобильно золото, находимое в его стране, что он есть богатейший и благороднейший король во всей этой земле»[163]. Картографы и иллюстраторы, создававшие карты XIV века, не могли представлять себе детали внешности Мусы. Они облачали его в знакомые им одежды, делавшие его похожим на европейского или североафриканского короля.

Картографы, как и историки, отражают ситуацию своего времени. И к середине XV века, когда до Мали впервые добрались португальские путешественники, королевство стало бледной тенью своего прежнего величия. Поэтому на картах 1480-х манса Муса выглядел уже пародией на имперские предрассудки — голый дикарь в короне. Тогда империя Мали увядала, будучи ослаблена дворцовыми интригами, которые помешали законной передаче власти, и желанием более мелких государств выйти из ее подчинения, чтобы самим зарабатывать на торговле солью и золотом. Ее торговые маршруты потеряли былую привлекательность для нового поколения европейцев, предпочитавших морские путешествия переходам по пустыне. А самое главное, к концу XIV века цена на золото рухнула. В 1468 году Сонгайская империя захватила Тимбукту. Потеря «золотого города» серьезно ударила по доходам и влиянию Мали, и сонгайцы перехватили у нее роль региональной сверхдержавы. Основы, заложенные Мусой после возвращения из Мекки, были разбазарены.

Тимбукту процветал еще какое-то время и при сонгайских правителях. Город был настолько могущественным и богатым, что новые цари сохраняли там большой военный контингент, на случай, если Тимбукту захочет жить самостоятельно и отделиться от их империи. Однако они оставили городским властям определенную автономию в вопросах образования. В то время в Тимбукту работало около ста восьмидесяти коранических школ, в которых занимались пять тысяч учеников[164]. В обществе, где золото было широко распространено достаточно долго, новым важным символом власти и богатства становилась власть над словом, выраженная в форме книги. Богатые граждане тратили время на составление библиотек, на споры о священных текстах, пытаясь перещеголять друг друга в знании исламского права. Мечетей, которые можно отремонтировать, всегда было ограниченное количество, а вот число книг, которые можно было заказать, изготовить и поместить в коллекцию, для достаточно богатого человека было практически бесконечным. Андалузский хронист Лев Африканский отмечал: «Здесь великое множество врачей, судей, священнослужителей и других ученых людей, которых щедро содержит король за свой счет. И сюда привозятся разнообразные рукописи и книги из Берберии, которые продаются дороже, чем любые другие товары»[165].

Это было редкое время, когда репутации строились не на войнах и завоеваниях, а на образовании. Ученые из Тимбукту много путешествовали и вели исследования в других частях мусульманского мира, например, в мечети аль-Азхар в Каире и в мечети Карауин в марокканском городе Фес. Тимбукту считался городом знаний, но эти знания были доступны только богатым. Общественных библиотек не существовало. Чтобы стать частью образованной, интеллектуальной элиты, нужны были правильное происхождение, опыт учебы в одной из городских школ и личные связи с учеными. Клерикальная элита едва ли насчитывала более трехсот человек.

Город становился все более уязвим для внешних угроз. Сначала им управляла группа туарегов. Номинальный правитель Акил жил за пределами города, поручив сбор налогов своему агенту Аммару. Аммар делал это с условием, что ему достается треть доходов, но всякий раз, когда он собирал налоги, Акил врывался в город со своим войском и исчезал, прихватив все деньги[166]. В конце концов Аммар, которого это понятным образом возмущало, написал сонайцам, предложив предать своего правителя и вернуть им город. Сонгайская армия с радостью откликнулась и за свои труды сочла правильным разграбить Тимбукту.

Империя прекратила свое существование внезапно. Примерно через двести пятьдесят лет после того, как манса Муса с помощью своих огромных запасов золота превратил Тимбукту в один из величайших городов мира, нападение с севера положило конец его воплощенной мечте. В 1591 году правитель Марокко султан Ахмад аль-Мансур отправил армию наемников под руководством Джудар-паши взять Сонгай. Они осадили Тимбукту и убили или заключили в тюрьму большинство ученых. Причиной атаки было все то же стремление контролировать ресурсы — торговые пути Сахары[167]. Султан использовал в качестве повода для резни то, что сонгайцы не уплатили ему некий таможенный тариф. Но у Ахмада имелись и другие причины для вторжения: контроль над престижнейшим исламским городом помог бы ему претендовать на статус халифа — номинального главы исламского мира, — за который он конкурировал с османскими султанами.

Мали столкнулось с разорением эпических масштабов. К примеру, писатель и ученый Ахмад Баба аль-Массуфи, депортированный в Марокко, потерял тысячу шестьсот томов личной коллекции — они были украдены или уничтожены захватчиками. При этом аль-Массуфи утверждал, что его библиотека уступала в размерах коллекциям других богатых жителей Тимбукту. В результате этого вторжения были навсегда утрачены десятки тысяч документов. Никакие деньги не могли бы вернуть городу потерянную им культуру, и Тимбукту перестал быть центром образования и письменности. Один из главных предметов наследия Мусы был уничтожен.

К этому моменту европейцы начали заниматься работорговлей на западном побережье Африки. Ее жертвами стали и многие жители империй Мали и Сонгай. Имперское влияние Европы на континент сохранялось еще пятьсот лет. В сознании европейцев Африка превратилась в примитивную территорию, требующую цивилизующего воздействия. Мысль, что когда-то существовало африканское общество, сравнимое с Британской империей по богатству и культурному влиянию, викторианцам показалась бы смехотворной. Центром мирового благосостояния стала Европа, и прежние богатства африканских и азиатских стран были забыты или игнорировались. Мали после своего развала стало государством-изгоем. Тимбукту превратился в нищий и забытый город глинобитных домов, его имя вновь стало синонимом глухомани. Следы величия Мали практически исчезли. Бедность и жадность, а также возникшая на Западе мода на «экзотическое» искусство из далеких стран провоцировали систематические разграбления археологических памятников. Жизнь и достижения мансы Мусы были вычеркнуты из истории.

Невозможно представить себе более резкий контраст с той славой, которой Муса пользовался при жизни. И определенную роль и в том и в другом случае могла сыграть его этничность. Его внешность, несомненно, производила впечатление, когда он следовал в Мекку. Богатый черный африканец-мусульманин казался экзотикой, и Муса успешно разыграл эту карту. Постоянно следя за своим имиджем и стараясь показать себя с лучшей стороны, он стал на время путешествия собственным пиар-агентом — рассказывал необычайные истории о Мали, стране невообразимых богатств. По словам аль-Умари, Муса повествовал о «золотом растении, которое расцветает после дождя» и имеет «листья подобно траве и корни из золота». Жители Мали и других стран Черной Африки воспринимали более светлокожих арабов вроде путешественника Ибн Баттуты как «белых людей». Явно имели место представления о разных этнических идентичностях — но не о том, что одна имеет превосходство над другой. Ибн Баттута был впечатлен богатством и научными достижениями, увиденными в Мали, и манса Муса демонстрировал должный почет арабским правителям, которых встречал во время своего паломничества. И только европейский империализм принес с собой представления о расовом превосходстве и отбросил африканские богатства на задворки истории.

Мали было «вновь открыто» в ходе европейской колонизации Африки в первой половине XIX века. В 1892 году Альфред Теннисон в своей поэме «Тимбукту» охарактеризовал страну как загадочную и непостижимую. Притягательность города была столь велика, что он сравнил его с Эльдорадо, великой затерянной страной из золота, и мифическим островом Атлантида. Во время раздела континента Франция захватила земли, составлявшие большую часть территории империи Мали, включив их в состав Французского Судана. В этот период Мали воспринималось как культурное захолустье, перевалочный пункт для рабов, а позднее и для других товаров. С 1890-х экономика французских колоний в Западной Африке основывалась на плантациях сырья вроде хлопка. Чтобы сократить транспортные издержки, работников вывозили трудиться на побережье; внутриматериковая часть страны оставалась неразвитой. Государство Мали вновь пало жертвой сырьевой экономики, и в этот раз подавляющее большинство населения было обездолено.

Мысль об африканском культурном наследии считалась абсурдной. Один путешественник восклицал: «Я не описывал страну черных африканцев, ибо как я мог вообще заметить народ, подобный им, при моей естественной любви к мудрости, уму, религии, справедливости и регулярному правительству?»[168] Французский политик-империалист Жюль Ферри говорил в 1880-х: «У высших рас есть права на низшие расы, у них есть обязанность цивилизовать низшие расы». Жители Мали классифицировались как подданные, а не как граждане Французской Республики. Французы не могли вообразить главу в истории, в которой африканское королевство имело власть над такими обширными землями и добилось такого уважения в далеких государствах.

Но благодаря изобретательности и самоотверженности многих жителей Мали тысячи рукописей сохранились в частных «библиотеках», скрытые от марокканских, а потом и европейских захватчиков в деревянных сундуках, захороненные в них под слоем песка или в пещерах. Первая системная попытка выявить и помочь сохранить древние манускрипты Мали произошла в 1970 году, когда ЮНЕСКО участвовало в учреждении Института Ахмеда Бабы по документам и исследованиям Тимбукту (он был назван в честь великого ученого XVI века). Постепенно институт собрал и описал порядка двадцати тысяч рукописей, даты написания которых начинались еще с 1204 года — то есть до прихода к власти мансы Мусы. Многие были без переплета и в очень плохом состоянии. Другими поживились термиты. Но кропотливая работа принесла несколько настоящих исторических жемчужин. Подавляющее большинство документов было написано на арабском, некоторые — на африканских языках, таких как сонгайский и тамашек. Один был на иврите. Предметы их были разнообразны, от астрономии до музыки, медицины, поэзии и даже прав женщин.

В 1993 году ЮНЕСКО снова вмешалось, на этот раз чтобы помешать вывозу из страны ценных культурных артефактов, прежде всего глиняных статуй эпохи Мусы[169]. В 2003 году американский Фонд Форда составил доклад, в котором описывал ценность обнаруженных работ: «При более внимательном изучении они могут подтолкнуть ученых к тому, чтобы заново написать историю ислама и Африки и раз и навсегда опровергнуть устойчивое стереотипное представление Запада о черных африканцах как о людях примитивных, лишенных каких-либо интеллектуальных традиций».

В 2012 году произошел один из самых крупных в современном мире актов культурного вандализма. Мятежники-туареги — часть из которых бежала из Ливии после свержения Муаммара Каддафи, происшедшего под руководством Запада, — захватили север страны, отправили в отставку президента и объявили о создании фундаменталистского исламского государства. В апреле того же года они захватили Тимбукту и ввели жесткий вариант шариатского права. Начались публичные казни и наказания в виде отсечения конечностей. Женщину могли высечь за появление в общественном месте без хиджаба, а мужчин бичевать за хранение сигарет. Одновременно с этим повстанцы систематически уничтожали культурные памятники, в том числе древние могилы суфийских святых, которых они назвали антиисламскими, так как они якобы побуждали мусульман поклоняться святым, а не Аллаху. Французские войска в конце концов выбили их из страны и восстановили некое подобие порядка, но во время отступления исламистские силы сожгли Институт Ахмеда Бабы и библиотеку Тимбукту. К этому моменту удалось оцифровать лишь малую часть документов. Большая часть коллекции была утеряна — и как раз в тот момент, когда зарождалась надежда, что мир получит возможность оценить великое культурное наследие империи Мали.

Пока что повстанцы покинули страну, но положение в Мали остается чрезвычайно неустойчивым. Сегодня Мали — одна из десяти самых бедных стран мира, даже несмотря на то, что это третий по значимости поставщик золота в Африке (после ЮАР и Ганы). Нет более жалкого примера страны, ставшей жертвой ресурсного проклятия. В недавнем докладе Human Rights Watch описывалось, как крестьяне работают в примитивных и опасных условиях, мотыгами раскапывая землю в поисках золота. Они прокапывают шахты до шестидесяти метров глубиной и зачастую спускают туда детей, чтобы достать найденное. Для расщепления разных металлов в составе руды часто используется уран, причем безо всяких средств защиты. Эти так называемые кустарные шахты дают доход порядка двух долларов в день для взрослых и около 50 центов в день для детей, которые начинают работать с шести лет. Весь найденный золотой песок и слитки передаются посредникам, после чего это золото оказывается в модных ювелирных магазинах Манхэттена и Цюриха. Половина населения страны живет за чертой бедности (которая, по версии ООН, составляет 1,25 доллара в день). Но этот самый металл восемью столетиями ранее лежал в основе богатства и имперского могущества страны. Многие африканские общества пали жертвой ресурсного проклятья — от Египта, покоренного Римом из-за зерновых поставок, до Конго времен Мобуту и клептократов XX века (см. Главу 10).

Прошло восемь веков после смерти мансы Мусы, и теперь мы признаем и его демонстративное богатство, и его власть и патронат над большими культурными начинаниями. Он регулярно попадает в списки самых богатых людей всех времен и народов. Имя мансы Мусы могло бы войти в историю точно так же, как имя Козимо де Медичи, фигура которого ассоциируется с великими научными достижениями и произведениями искусства, созданными во Флоренции времен Возрождения (см. Главу 4). Но история мансы Мусы малоизвестна и редко обсуждается. Мир только начинает открывать и ценить его наследие. Он был совершенным примером человека, который лишь унаследовал, а не заработал свое богатство, который лишь наблюдал за тем, как в его казну поступают прибыли от торговли золотом. Но он был человеком набожным и ученым, он создавал университеты и добивался развития своих огромных владений. Его филантропические усилия сопоставимы с усилиями любых других сверхбогатых людей в истории человечества, а то и превосходят их.

Глава 4 Козимо Медичи: искусство, деньги и совесть

Что толку от богатства, лежащего в банке? Это довольно жалкое применение вашим деньгам.

Тед Тернер

Он был страстно увлечен своей профессией. «Даже если бы деньги можно было добыть, взмахнув волшебной палочкой, я все-таки был бы банкиром», — так заявлял Козимо де Медичи, некоронованный король Флорентийской республики, кредитор самого папы[170].

В 1397 году Джованни ди Биччи де Медичи основал во Флоренции Банк Медичи. Почти сто лет спустя, в 1494 году, банк рухнул, но состоялась династия — череда пап и королевских особ. Финансисты достигли вершины респектабельности. Козимо, самый успешный банкир в семье, знал все правила… и то, как их обходить. Человек, сделавший состояние благодаря монополиям, картелям и противоправным сделкам, стоял в центре сети, простиравшейся по всей Европе.

Но сегодня его помнят не в этом качестве, а как одного из величайших деятелей в истории искусства, как спонсора Возрождения. В течение почти половины XV века он правил Флоренцией, не занимая почти никаких официальных постов. Взятки были его любимым методом развития бизнеса и сохранения своей рыночной монополии. Даже когда в начале карьеры Козимо оказался в тюрьме — конкурирующие силы пытались устранить его как угрозу, — нашлись друзья в нужных местах, которые смогли за него заступиться.

История Козимо Медичи — или Козимо Старого, как его еще называют, — это история о деньгах и совести. Он раскрутил бизнес отца, превратив его в банковскую империю благодаря страшному греху — ростовщичеству. И какая организация была главным получателем его кредитов? Папство. Классический трюк, которым бы гордились современные сверхбогачи: бухгалтерские книги велись особым образом, с использованием лазеек, позволяющих обойти обвинения в ростовщичестве. Но в конце жизни Козимо озаботился своими поступками. Он боялся, что Бог насквозь видит все его дела, но надеялся на прощение, если пожертвует свое богатство на высокие цели.

Козимо потратил большую часть семейного состояния на сотворение новой Флоренции. Он строил дворцы и церкви, собрал одну из крупнейших в Европе библиотек, заказал перевод всех трудов Платона на латынь. Он поддерживал художников от Донателло до Фра Анджелико. Он был одним из отцов-основателей движения гуманистов, ставшего краеугольным камнем итальянской жизни. После смерти он заслужил прозвание paterpatriae — отец отечества.

Он стал примером для будущих поколений, от американских баронов-разбойников, дававших свои имена музеям и благотворительным фондам, до технологических и финансовых магнатов XXI века: не так важно, как заработаны деньги, если в будущем их часть направить на благие нужды. Патронаж со стороны Медичи — вызванный главным образом его страхом перед небесным возмездием — помог очистить его репутацию для потомков.

В XIV столетии Италия была раздроблена на множество княжеств и республик, пораженных войнами и эпидемиями. Крупные города, в каждом из которых были свое правительство и своя конституция, произвольно вступали в союзы друг с другом и разрывали их. В основе всего этого беспорядочного движения лежало соперничество между Священной Римской империей и Папской областью на юге: и та, и другая провозглашали себя моральным лидером христианского мира. Феодальные права старорежимных дворян в сельских районах зависели от признания со стороны империи, тогда как новые городские классы поддерживали папу. Итальянская политика тех времен представляла собой постоянное бурление: плелись заговоры, множились фракции, города провозглашали независимость.

В центре этого междоусобного болота находилась Флорентийская республика. В 1348 году бубонная чума уничтожила более половины ее населения (и треть населения Европы). В городской политике царила полная неразбериха. Торговый класс, постепенно присваивавший себе власть, прежде принадлежавшую аристократам, столкнулся с восстанием. В июне 1378 года городские чесальщики шерсти напали на официальные здания, ненадолго объявили себя правительством и потребовали дополнительных прав для бедных рабочих, не входивших ни в одну из городских гильдий. Восстание чомпи — это название происходило от деревянных башмаков, которые бунтовщики носили на фабриках, — было подавлено за пару месяцев, когда гильдии сплотились против них под предводительством мясников. Но бунт подорвал существующий порядок. Он повлиял на философию Никколо Макиавелли.

У дома Медичи начались неприятности. Они сделали неверный выбор, поддержав восстание. В качестве наказания все ветви семьи были отправлены в изгнание, за исключением Аверардо де Медичи. Его сын, Джованни ди Биччи де Медичи, основал банк, которому дал семейное имя; а его внуком и был Козимо Медичи. Семейное древо можно отследить до начала XIII века. Медичи постепенно поднимались в социальной иерархии благодаря торговле шерстью. В течение следующих пяти столетий Медичи стали одной из величайших семей Европы, породившей четырех пап, и наследственной герцогской династией.

Первым заметным членом семьи Медичи был Джованни. Он поднимался к вершинам медленно и осмотрительно. Помня об истории с чомпи, о войнах, гражданских распрях и ненадежности богатства, он решил, что лучший, а может, и единственный способ преуспеть — не высовываться. От богатых торговцев требовалось время от времени участвовать в работе правительства, но всякий раз, как выдвигалась кандидатура Джованни, он предпочитал платить штрафы, но не служить. На смертном одре он предупреждал сыновей: «Если вы хотите жить спокойно, в делах государственных принимайте лишь то участие, на какое дает вам право закон и согласие сограждан: тогда вам не будет грозить ни зависть, ни опасность, ибо ненависть в людях возбуждает не то, что человеку дается, а то, что он присваивает».

Он также сказал: «Не давайте советов явно, но осведомляйте о своих взглядах незаметно, во время разговора. Не думайте ходить на Площадь Синьории; ждите, когда вас вызовут, и когда вызовут, делайте, что просят, и не выказывайте никакой гордости, если получите много голосов».

Закончил Джованни самым главным указанием: «Избегайте тяжб и политических диспутов и всегда держитесь подальше от внимания общественности»[171].

История Джованни не из разряда «из грязи в князи», но не был он и по-настоящему богатым; ему с братьями после смерти матери досталось небольшое состояние в восемьсот флоринов[172]. Семья Медичи занималась коммерцией и банковским делом, но не считалась лидером рынка. Огромные состояния накопили тогда банки Барди и Перуцци — но в 1340-х они с треском лопнули, во многом потому, что английский король Эдуард III отказался платить по своим долгам. Эти банкротства открыли просвет, в который и прошествовали Медичи. Богатый кузен Джованни принял его с братом на работу в свой банк. В 1385 году Джованни, воспользовавшись приданым жены, возглавил римское отделение банка. В 1393 году, когда кузен отошел от дел, Джованни выкупил у него банк. Он нашел клиента, который должен был стать для него источником нескончаемых доходов, а если правильно разыграть карту, то и политическим прикрытием, — церковь.

Сын Джованни, Козимо ди Джованни де Медичи, родился 27 сентября 1389 года, в день памяти христианских мучеников Космы и Дамиана, считавшихся святыми покровителями врачей (впоследствии Козимо велел изображать их на заказанных им картинах)[173]. В честь святых и назвали Козимо и его брата Дамиано, но последний умер сразу после рождения. Эта смерть стала вечным приговором, и Козимо всегда беспокоили обстоятельства его появления на свет. Он и его младший брат Лоренцо получили образование в монастыре Санта-Мария-дельи-Анджели. Это была особенная школа: там изучали главным образом вновь обнаруженные тексты классического мира. Он также овладел немецким, французским и латынью, освоил основы иврита, греческого и арабского. Мальчики оказались под попечительством Роберто де Росси, который представил их ученым-гуманистам вроде Поджо Браччолини, Леонардо Бруни и Никколо де Никколи. Они привили Козимо увлечение дохристианским, классическим миром, возрождением языков, наук и искусств древних греков и римлян. У его отца, однако, оказались другие приоритеты: он отправил Козимо на ученичество в семейную фирму, где тот продемонстрировал врожденные склонности к бизнесу.

Это двоякое образование, полученное Козимо, и сделало его тем, кем он стал. Поколение спустя в своей «Истории Флоренции» восхищенный Макиавелли писал: «Роста он был среднего, лицо имел смугло-оливковое, но вся внешность его вызывала почтение. Не обладая ученостью, он был весьма красноречив и от природы одарен рассудительностью. Он был отзывчив к друзьям, милосерден к бедным. Поучителен в беседе, мудр и осмотрителен в советах, никогда не медлил в действиях, а речи его и ответы всегда бывали содержательны и остроумны»[174].

В момент учреждения Банка Медичи Козимо исполнилось восемь лет. Отец уже готовил его, старшего сына, себе на смену. Даже в семейных делах Джованни весьма прозорливо обнаруживал бизнес-возможности. В начале 1416 года он потребовал от 27-летнего Козимо жениться на племяннице своего партнера по банковскому делу — Контессине Барди. Для Барди, чьи финансы и общественное положение потерпели крах, это была выгодная сделка. А для Медичи — шаг к более высокому статусу. Козимо не жаловался; он столь же по-деловому отнесся к своему браку, как и другие члены двух семей. Это был брак по расчету, стратегический брак. Такие контракты считались в то время нормой. Она — Барди, он — Медичи. Они должны были лишь выполнить свои обязательства.

Приданое Контессины было невелико, хотя в него входил семейный дворец, Палаццо Барди. Она была суетливой и жизнерадостной толстушкой, обожала сыр. Ей запрещалось входить в кабинет мужа, как нередко было заведено в те времена, и она терпела его долгие отлучки без каких-либо жалоб. Козимо был вежлив с женой, но не часто давал себе труд написать ей, будучи в отъезде. Контессина принесла ему двух сыновей — Пьеро по прозвищу il Gotoso (Подагрик) и Джованни. У Козимо имелся и третий сын, от рабыни, который был зачат во время его деловой поездки в Рим. Его агент в городе получил задание раздобыть рабыню и гордо представил ему «явно девственницу, не страдающую никакими болезнями, возраста примерно двадцати одного года». У их сына Карло были явно черкесские черты лица. Он воспитывался вместе с другими мальчиками в семейном доме. Козимо готовил сыновей к разным карьерам. Пьеро, старший, воспитывался в расчете, что займется государственными делами; Джованни, любимому сыну, предстояло возглавить банк; Карло, незаконный сын, должен был сразу по достижении совершеннолетия стать прелатом.

Одна из многих этических странностей этой эпохи заключалась в том, что владеть рабынями и иметь от них детей было вполне респектабельно, а заниматься повседневными банковскими делами — нет. Козимо, по крайней мере тогда, не забивал себе голову такими вопросами, и банк развивался энергично. Отец назначил его постоянным управляющим римского филиала, имевшего прямой доступ к церкви и бывшего главным источником прибыли для всего бизнеса.

Медичи были не только банкирами, но и торговцами. Опираясь на растущую сеть своих агентов по всей Европе, они закупали и поставляли для богатых клиентов разнообразные товары: гобелены, картины, иконы, канделябры, рукописи, столовое серебро, драгоценности, рабов. Они занимались спекуляциями, покупали крупными партиями квасцы (для текстильных фабрик), шерсть, специи, миндаль или шелк, перевозили их из северной Европы в южную и наоборот и продавали с выгодой для себя.

Таким же арбитражем[175] они занимались и в банковском деле: играли на разности валютных курсов, пользуясь тем, что на путешествие из одного финансового центра в другой требовалось время. Методы международных финансов тогда уже вполне устоялись: двойная запись (бухгалтерский учет, при котором записываются как дебет, так и кредит), переводной вексель (письменный приказ, обязывающий две стороны к определенной сделке в определенный момент в будущем), аккредитив[176], депозитный счет. В 1420 году, когда Джованни отошел от дел, у его банка были филиалы не только во Флоренции и Риме, но и в Венеции и Женеве. Под его руководством бизнес стабильно рос. Его первоначальные инвестиции составляли 5500 золотых флоринов, а двое его бизнес-партнеров вложили 4500. За следующие двадцать три года банк получил в общей сложности более 150 тысяч флоринов прибыли, из которых Джованни достались три четверти — это в двадцать с лишним раз превышало его первоначальные вложения[177].

В 1429 году, когда Джованни умер, преемником мог стать лишь один человек. Козимо было сорок лет, его хорошо знали как во Флоренции, так и за ее пределами. Хотя он проявлял осторожность и держался поближе к правильным людям, Козимо был куда менее осмотрителен, чем его отец. Макиавелли делился наблюдениями:

После кончины Джованни Медичи сын его Козимо стал проявлять к делам государственным еще больший пыл, а к друзьям своим еще больше внимания и щедрости, чем даже его отец. Так что те, кто радовался смерти Джованни, приуныли, видя, что представляет собою его сын. Человек, полный исключительной рассудительности, по внешности своей и приятный, и в то же время весьма представительный, беспредельно щедрый, исключительно благожелательный к людям, Козимо никогда не предпринимал ничего ни против гвельфской партии, ни против государства, а стремился только всех ублаготворить и лишь щедростью своей приобретать сторонников. Пример его был живым укором власть имущим[178].

Если Джованни заложил прочный фундамент, то Козимо возвел ослепительный храм могущества Медичи и закрепил их будущее. Он унаследовал от отца острое осознание опасности своей профессии и прибавил к этому безжалостность, подпитываемую жестокой борьбой за власть. Используя деньги и влияние, он манипулировал флорентийской политикой, не принимая никаких формальных званий. Это мнимое самоуничижение было лишь тактическим приемом; за кулисами именно он нажимал все пружины.

Еще до того, как Козимо встал во главе банка, его амбиции привлекли внимание конкурирующих семей. Против растущей власти нуворишей Медичи выступили старые семьи Флоренции под предводительством Ринальдо Альбицци. Они видели в Козимо угрозу своему правлению и были возмущены новой налоговой системой, введенной в 1427 году, — в ее появлении они винили отца Козимо. Козимо тщательно соблюдал приличия, но, как замечает писатель-гуманист Веспасиано да Бистиччи, его дипломатичное поведение было лишь маской: «Он был человеком стремительным, сурового склада, склонным к общению с людьми высокого положения, не любителями фривольности, и питал отвращение к фиглярам, актерам и всем тем, кто проводил свое время неприбыльно». Веспасиано также пишет: «К двадцати пяти годам он создал себе в городе прекрасную репутацию, и как стало ясно, что он нацеливается на высокие позиции, настроения резко обратились против него»[179].

Флоренция была одним из пяти крупнейших городов Европы, ее население составляло почти сто тысяч человек. Ее экономическая мощь не всегда соответствовала ее влиянию и амбициям. Деньги часто были в дефиците, главным образом ввиду множества войн, которым предавались города-государства. Последние столкновения на тот момент были с Миланом. Альбицци и его союзники попытались вернуть себе народную поддержку, объявив войну городу Лукка, у которого хватило опрометчивости поддержать Милан. Козимо сомневался в таком решении, но боялся, что его переиграют, и потому держал сомнения при себе, вступив в Комитет Десяти, отвечавший за ведение войны. Кампания обернулась катастрофой: Милан заплатил устрашающему кондотьеру (командиру отряда наемников) Франческо Сфорца за защиту Лукки. После многодневных атак на город, которые ни к чему не привели, флорентийской армии тоже пришлось заплатить Сфорце огромную взятку в пятьдесят тысяч флоринов — за возможность покинуть город. Козимо пришел в ужас от этих бессмысленных трат[180]. Но даже когда Сфорца вышел из игры, флорентийское войско под руководством Альбицци все равно потерпело поражение. Козимо ушел в отставку из Комитета Десяти и уехал в Верону, что позволило Альбицци настроить против него публику ввиду его предполагаемой непатриотичности.

К 1433 году напряжение между правящими фракциями достигло пика. В мае дверь особняка Козимо облили кровью. Тот понял намек и принялся защищать свои активы. Он уединился на вилле Треббио — маленькой средневековой крепости вдали от города — и тайно отправил крупные суммы денег из Флоренции в римский и венецианский филиалы своего банка, а также в несколько монастырей, предложивших свои услуги в качестве хранилищ.

Альбицци вскоре выступил против него, задействовав сложную политическую систему города для организации переворота. Хотя для прихода к власти использовались взятки, угрозы и насилие, флорентийцы безмерно гордились своей республиканской системой выборов, считая ее гарантией свободы и противоположностью тираническому правлению в соседних государствах. Устроена она была так: восемь сильных мира сего, представлявших разные кварталы города и разные гильдии, выбирались (извлечением записок с их именами из кожаных мешков, называвшихся borse и хранимых в ризнице церкви Санта-Кроче) в качестве приоров — priori. Они были обязаны покинуть свои дома и запереться в Палаццо деи Приори (ныне Палаццо Веккьо), величественном здании со сторожевой башней. Им платили небольшую зарплату, чтобы покрывать их издержки, и в их распоряжении находилось множество слуг в зеленых ливреях, а также буффоны, рассказывавшие им смешные истории и певшие для них во время еды[181]. К ним также присоединялся еще один человек из высшей гильдии, который исполнял роль «гонфалоньера справедливости», или главы правительства. Эти девять человек образовывали синьорию, городской совет. В теории это была коллективная администрация со своей системой сдержек, противовесов и подотчетности, соответствовавшая всем представлениям о конституционном правлении. Если они не могли прийти к решению или хотели добиться более широкой поддержки, то собирали более многочисленный «парламент»[182] снаружи, на Площади Синьории.

Действительность была куда более мутной. Тот, кто управлял всем этим представлением, контролировал не только политические, но и деловые интересы Флоренции. Было жизненно важно провести своих людей в синьорию. Это Альбицци и сделал: семь из девяти членов синьории являлись его сторонниками.

В сентябре 1433 года Альбицци и флорентийское правительство потребовали от Козимо вернуться во Флоренцию и предстать перед синьорией. Он не послушался совета друзей ответить отказом и согласился. Сразу же после прибытия на Палаццо деи Приори его заключили в маленькую сырую камеру на одном из верхних этажей башни, единственное крошечное окно которой выглядывало в противоположную от города сторону, на реку Арно. Он обвинялся в «попытке вознести себя выше рядовых граждан»[183]. Это было одно из самых серьезных обвинений, которые могли прозвучать в стенах города. Возмущение было наигранным: все главные финансисты города занимались именно этим. Однако периодически раздражение в адрес богатых могло быть задействовано ради конкретной цели. Против Медичи шли в ход все доказательства, что подворачивались под руку. Дворец, который он строил себе вдоль улицы Виа Ларго, подавался как свидетельство его непомерных амбиций, как слишком демонстративный признак опасного самовосхваления.

Рост влияния Козимо недаром встревожил какие-то конкретные семьи. Медичи разрушал сложившийся порядок. По словам Макиавелли, Альбицци жаловался, что один только Козимо «из-за влияния, которое обеспечили ему чрезмерные его богатства, повинен в бессилии нобилей. Козимо настолько уже возвысился, что если не принять немедленных мер, он неизбежно станет во Флоренции единоличным государем»[184]. Деловые люди были вынуждены выбирать, какую сторону им занять. Никколо да Уццано, пожилой и влиятельный государственный деятель, осыпал его похвалами:

«Что с нашей точки зрения подозрительно в поведении Козимо? Он помогает своими деньгами всем решительно: и частным лицам, и государству, и флорентийцам, и кондотьерам. Он хлопочет перед магистратами за любого гражданина и благодаря всеобщему расположению к себе может продвигать то того, то другого из своих сторонников на самые почетные должности. Выходит, что присудить его к изгнанию надо за то, что он сострадателен, услужлив, щедр и всеми любим»[185].

Альбицци упорно настаивал на смертном приговоре, но обычно податливые члены синьории в этот раз засомневались, стоит ли заходить так далеко. Они не хотели складывать все яйца в одну корзину; многие были в долгу у Козимо. Может быть, изгнания будет достаточно? О решении спорили целыми днями. Альбицци, чье недовольство все усиливалось, созвал парламент флорентийских граждан и сделал так, чтобы сторонники Медичи на площадь не попали. Козимо, сидя в тесной камере, известной под ироничным названием alberghetto — «гостиничка», — пытался понять, какая его ждет судьба. Он отказывался есть и пить, подозревая, что пища может быть отравлена, пока тюремщик Федериго Малавольти не попытался разубедить его в этом:

Козимо, ты боишься отравления и из-за этого моришь себя голодом, мне же оказываешь весьма мало чести, если полагаешь, что я способен приложить руку к такому гнусному делу. Не думаю, чтобы тебе надо было опасаться за свою жизнь, имея столько друзей и во дворце, и за его стенами. Но даже если бы тебе и грозила смерть, можешь быть уверен, что не моими услугами, а каким-либо иным способом воспользуются, чтобы отнять у тебя жизнь. Никогда я не замараю рук своих чьей-либо кровью, особенно твоей, ибо от тебя никогда я не видел ничего худого. Успокойся же, принимай обычную пищу и живи для друзей своих и для отечества. А чтобы у тебя не оставалось никаких сомнений, я буду разделять вместе с тобой всю еду, которую тебе будут приносить[186].

Малавольти привел к нему какого-то артиста по имени Фарганаччо, чтобы успокоить нервы пленника. Этот шутник был знакомым Козимо, а также другом гонфалоньера. Когда тюремщик тактично удалился, Козимо передал Фарганаччо бумагу на получение у казначея больницы Санта Мария Нуова тысячи ста венецианских дукатов, из которых тот должен был взять себе в уплату сотню, а остальное передать в качестве взятки гонфалоньеру.

Пока парламент продолжал дебатировать, до Козимо дошли вести, что его союзники собирают силы, чтобы его поддержать. Никколо да Толентино, капитан коммуны[187], выступил со своей армией наемников в шести милях от городских стен, а местные крестьяне взялись за оружие в поддержку Лоренцо, брата Козимо. Венецианская республика, финансирование обширных торговых предприятий которой зависело от местного отделения Банка Медичи, отправила посольство, чтобы договориться об освобождении Козимо. Папа Евгений IV также послал сообщение с требованием о вмешательстве.

Времени уже не было. Альбицци, твердо вознамерившийся добиться смертного приговора, арестовал нескольких союзников Козимо и приказал местному заплечных дел мастеру пытать их. В конце концов поэт-гуманист Никколо Тинуччи подписал признание, в котором заявлял, что Козимо намеревался спровоцировать революцию, опираясь на иностранных солдат. Это было то самое неопровержимое свидетельство, в котором нуждался Альбицци, но к этому моменту члены синьории, как и гонфалоньер, были уже подкуплены.

Козимо и остальных членов семьи Медичи отправили в изгнание в Падую на десять лет. Им навсегда запретили занимать государственные должности во Флоренции. 5 октября 1433 года Козимо под вооруженной охраной доставили к горному перевалу на северо-восточной границе республики и выдворили за ее пределы. Благодаря подкупу и обширной сети влиятельных знакомых Козимо Медичи избежал гибели.

В изгнании, сначала в Падуе, а потом в Венеции, Козимо внимательно наблюдал за тем, как развиваются события во Флоренции. Республика не справлялась с уплатой огромных долгов без денег Медичи. Ему сообщили, что ни один банкир не отважится ссудить правительству «даже фисташковый орех»[188]. Это, как пишет Веспасиано, явилось блестящей возможностью: «Его богатства были так велики, что он мог отправить в Рим достаточно денег, чтобы восстановить свое положение. Его репутация весьма укрепилась повсюду, и в Риме многие, забравшие свои деньги, снова вернули их в его банк»[189]. Через полгода после начала ссылки, когда городская казна опустела, а флорентийская армия потерпела поражение от миланских наемников, сторонники Медичи заняли все места в синьории, а один получил пост гонфалоньера. Через месяц, когда Альбицци уехал по делам, синьория направила в Венецию письмо, в котором призывала Козимо вернуться.

Альбицци же был вызван на Палаццо деи Приори. Он проигнорировал требование, бежал на окраину города и приготовился к битве. Кровопролития удалось избежать только благодаря вмешательству папы Евгения. Тот убедил Альбицци прекратить сопротивление в обмен на устраивающие его условия ссылки. На следующий день парламент проголосовал за отмену изгнания городского казначея. Макиавелли пафосно описывает триумфальное возвращение Медичи в город: «И редко бывает, чтобы гражданина, вступающего в город с триумфом после победы, встречало в отечестве такое стечение народа и такое проявление любви, с какими приняли возвращение этого изгнанника. И каждый по собственному своему побуждению громко приветствовал его как благодетеля народа и отца отечества»[190]. Когда Козимо подъезжал к своему дому на Палаццо Барди, — менее чем через год после того, как ему грозила казнь, — толпы выстроились на улицах и приветствовали его «таким образом, что можно было подумать, что он их князь»[191].

Финансы республики были в ужасном состоянии. Козимо приказал своему банку расплатиться по долгам казны, хотя и подозревал, что не получит назад этих денег, не говоря уж о процентах. Он вознаградил тех, кто помог ему вернуться, и организовал все так, чтобы на этот раз уже не подвергать свою власть опасности, на собственном опыте поняв, что «если хочешь править успешно, то всем должно казаться, что ты вовсе не правишь»[192].

Однако это публично демонстрируемое нежелание вступать в борьбу было лукавством. За кулисами Медичи правил, и правил безжалостно. Он добился того, чтобы Альбицци и его приспешники больше не могли представлять для него угрозу. В этом смысле он полностью полагался на синьорию, члены которой были у него в долгу и в прямом, и в переносном смысле слова. Всех близких к Альбицци людей отправили в изгнание, и стандартная ссылка на десять лет систематически продлевалась, чтобы они не вставали на пути у Медичи. За их деятельностью в изгнании следили платные информаторы. Многие семьи оказались разделены. Был принят закон, по которому запрещалось вступать в переписку с этими изгнанниками и даже получать от них письма. Макиавелли отмечал:

Каждое слово, каждый жест, малейшее общение граждан друг с другом, если они в какой бы то ни было мере вызывали неудовольствие властей, подлежали самой суровой каре. И если во Флоренции оставался хоть один подозрительный властям человек, которого не затронули эти ограничительные меры, то он уж во всяком случае не мог не страдать от установленных новых обложений. Так за самое короткое время изгнав и обездолив своих противников, партия победителей укрепила положение в государстве. А чтобы иметь также и внешнюю поддержку, она лишила противников возможности прибегнуть к ней, заключив соглашение о взаимной защите государства и с папой, и с Венецией, и с герцогом Миланским[193].

Налоги — значимый политический инструмент. В 1427 году был введен новый налог на имущество и составлен его кадастр. Это был первый эффективный механизм сбора данных и доходов, что-то среднее между «Книгой Страшного суда» и уплатой муниципального налога. В итоге (как это случается в современной Италии со всеми налогами) он оказался чрезвычайно непопулярен. Козимо решил подать пример и поддержать налог, хотя он ему и не нравился. По патриотическим соображениям он стал крупнейшим налогоплательщиком во Флоренции. Однако сумма, которую он фактически уплатил, была куда ниже той, что с него причиталась. Он использовал испытанную временем методику — вел особые книги, в которых преувеличивались суммы его безнадежных долгов. Его налоговое бремя рассчитывалось по весьма сокращенной декларации о доходах. Налоговая оптимизация и минимизация — любимые методы современных богачей.

В силу своего влияния на административный аппарат Козимо мог погубить любого, кто противостоял ему, сделав так, чтобы имущество этого человека получило сильно завышенную оценку. Сборщики налогов не отличались беспристрастностью при оценке сумм, причитающихся с критиков режима[194]. Они также выкупали по бросовым ценам имения людей, высланных из республики. Это напоминает одновременно и древнюю, и современную эпоху. И в XX, и в XXI веках правительства натравливали налоговые службы на своих оппонентов; в этом обвиняли самые разные режимы, от военной диктатуры Пиночета в Чили до левого правительства Кристины Фернандес де Киршнер в Аргентине. Никто так ловко не пользовался налоговой системой, чтобы сокрушить своих врагов, как Владимир Путин. Никто так безжалостно не пользовался недвижимостью в целях вымогательства и самовозвышения, как Красс.

Финансовые манипуляции были более эффективным инструментом контроля, чем грубая политическая или военная сила. Для верности Медичи выключил семью Барди изо всех своих обширных операций. Неизвестно, возражала ли его жена; надо думать, она держала это мнение при себе. Козимо вовсю пользовался двусмысленностью своего положения, извлекая из него все возможное… Любой, кто хотел добиться чего-то во Флоренции, знал, куда обращаться. Родители то и дело упрашивали его стать крестным отцом их первых сыновей.

Как замечал Веспасиано, «если он хотел добиться чего-то, устраивал все так, чтобы казалось, будто инициатива исходит от других, а не от него, тем самым всячески избегая зависти»[195]. Макиавелли подтверждает эту оценку:

Хотя [его] постройки, замыслы, деяния можно назвать царственными и во Флоренции он был подлинным государем, его благоразумие и сдержанность были так велики, что он никогда не переступал пределов скромности, подобающей простому гражданину. В собраниях, в домашнем обиходе, в выездах, во всем образе жизни и в брачных союзах он уподоблялся любому скромному гражданину, ибо хорошо понимал, что роскошь, постоянно выставляемая напоказ, порождает в людях большую зависть, чем настоящее богатство, которому всегда можно придать благовидность[196].

В этом заключался один из секретов его постоянных успехов. Другим секретом была бизнес-модель Козимо. Modus operandi его банка немного отличался от сегодняшних методов банкиров. Он мог бы считаться их предтечей. Банкиры занимали определенные позиции по валютам; они делали ставки вдолгую на более рискованные предприятия, компенсируя их более стабильными операциями. И устраивали так, что даже если они нарушали закон, его дух или букву, то высокопоставленные друзья обеспечивали им юридическое и политическое прикрытие.

До середины XVII века термины «банкир» и «казначей» считались взаимозаменяемыми. Благодаря переводным векселям были возможны краткосрочные займы: деньги ссужали клиентам в одной стране, а спустя определенное время долг подлежал оплате в другой. К примеру, Банк Медичи во Флоренции выдавал кредит торговцу, а девяносто дней спустя этот купец или его агент должен был вернуть долг Банку Медичи, допустим, в Лондоне. В сроке кредита учитывалось среднее время поездки. А затем банк спекулировал на валютных курсах. Медичи внимательно следили за колебаниями этих курсов благодаря своим корреспондентам в различных европейских городах. Разница между курсами обычно оказывалась наибольшей в весеннее время, перед тем как корабли купцов отправлялись в плавание и когда спрос на кредиты, позволявшие финансировать торговлю, был максимальным. И если ветры судьбы и обменных курсов дули в нужном направлении, не составляло труда заработать целое состояние. Это был фантастически прибыльный бизнес. Только одна из таких обменных операций Козимо закончилась убытками[197].

Торговая деятельность приносила банку лишь небольшую долю его прибыли, но это был важный инструмент балансирования денежных потоков по всей Европе. Сделка купли-продажи считалась заключенной только после того, как покупатель видел товар, поэтому груз, отправлявшийся из Флоренции в Брюгге, находил определенного покупателя лишь в конце своего пути. Само по себе путешествие было рискованным: корабль мог потонуть, пираты могли захватить груз. Медичи распределяли риск между огромным множеством товаров и клиентов: они торговали шелком-сырцом, оливковым маслом, шерстью, цитрусовыми и другими позициями, которые пользовались устойчивым спросом.

Во Флоренции тех времен было две параллельных экономики и две параллельных валюты. Бедные люди существовали ради производства сырья и обслуживания богачей, а в иных смыслах не являлись экономическими игроками, хотя восстание чомпи преподнесло важный урок: ремесленников разумнее сохранять на своей стороне. Для богатых людей и для среднего класса в ходу были золотые флорины — валюта для товаров длительного пользования и предметов роскоши, от гобеленов до столового серебра, от рукописей до драгоценностей и рабов. Она считалась базисом бухгалтерского учета, внутренней и внешней торговли. Все остальные — сапожники и шорники, цирюльники и чесальщики шерсти — должны были обходиться пикколо. Эти монеты, сделанные из низкопробного серебра, часто обесценивались. За двести лет их покупательная способность относительно флорина упала в семь раз. Естественно, именно в этой валюте Банк Медичи предпочитал платить работникам своего шерстяного бизнеса, которых держали на сдельной оплате. Когда прибыли падали, производители призывали монетный двор снизить содержание серебра в пикколо, то есть зарплаты номинально оставались прежними, но реальные выплаты сокращались[198]. И хотя самые бедные работники не платили подоходный налог, с них ежедневно взимали плату за самые элементарные вещи. Всякий раз, когда они проходили через городские ворота, их встречал сборщик налогов и собирал с них дань за корзины с рыбой или зерном, что они брали на мельнице. Те, кто зарабатывал меньше всех, несли самое тяжелое налоговое бремя. И чтобы оградить их от искушений на случай, если у них все-таки появятся деньги, законы запрещали низшему классу покупать предметы роскоши. Такие законы о потреблении были известны еще со времен Древней Греции и, помимо прочего, регламентировали одежду для женщин, проституток, евреев, мусульман и прочих еретиков.

Самые же главные деловые отношения у Медичи выстроились с церковью. Все нормы формулировались таким образом, чтобы максимизировать прибыль, при этом защищая банк от обвинений в противоречии воле божьей. Козимо перенял эту практику от отца. В 1402 году Джованни подружился с неаполитанским священником Бальтазаром Коссой, когда тот стал кардиналом. В мае 1410 года с помощью банка Косса был посвящен в сан папы римского и принял имя Иоанна XXIII — хотя и не был полноценным папой. За этот титул сражались трое. Коссу признали Франция, Англия, Пруссия и некоторые территории Священной Римской империи, а также Венеция и Флоренция. Но Рим считал его «антипапой». Авиньонский папа, Бенедикт XIII, представлял Арагонское, Кастильское и Сицилийское королевства, тогда как некоторые германоязычные области предпочитали Григория XII. Обычно осторожный и сдержанный флорентийский банкир заключил союз с Коссой — бывшим пиратом с колоритным прошлым. Это была неправдоподобная дружба и рискованная ставка.

В 1413 году германский император созвал Констанцский собор, чтобы положить конец этому расколу папской власти. Туда были приглашены все трое претендентов. Иоанн XXIII, нашедший убежище во Флоренции, отправился на собор со своей свитой. С ним поехали двадцатипятилетний Козимо и работники римского отделения Банка Медичи. Никому не казалось странным, что молодой банкир сопровождает человека, предъявляющего претензии на папский престол.

На три недели сонный город Констанц (что на юге современной Германии) стал местом встречи трех пап, многочисленных священников, епископов, теологов, правоведов, банкиров и более тысячи проституток — в общей сложности там собралось до ста тысяч гостей[199]. Когда собор постановил, что все три папы должны отречься и надлежит провести выборы, Иоанн XXIII тайно бежал во Фрайбург, где попросил убежища, а затем потребовал признать его легатом Италии[200] и положить пенсию в тридцать тысяч флоринов. В убежище ему отказали, а впоследствии он был арестован и обвинен в ереси, инцесте, содомии и прелюбодеянии с двумя сотнями болонских дам. Его характеризовали как «пристрастившегося к плоти, к худшим порокам, зеркало позора», и он оказался в тюрьме[201].

Римское отделение Банка Медичи тут же нашло выход на нового папу — Мартина V; Медичи шли туда, где была власть. Хотя втайне они сохранили лояльность Коссе и выплатили (через посредников) выкуп в 3500 флоринов за его освобождение из тюрьмы в Гейдельбергском замке. Банк добивался, чтобы обе стороны спора оказались у него в долгу. В качестве благодарности Косса подарил Медичи святую реликвию, палец Иоанна Крестителя, и свою коллекцию редких драгоценностей, а те убедили Мартина V простить Коссе его грехи. Так Медичи с выгодой сохраняли верность одному из своих друзей, при этом успешно управляясь с бурными поворотами папского престолонаследия.

Теперь деятельность банка была сосредоточена в основном в одном городе: римский филиал обслуживал папу в течение большей части XV века, управлял счетами церкви и ее торговлей с иностранными державами, а также ее сбережениями и займами. Как правило, такие операции обеспечивали банку более 50 % его прибыли[202].

В то же время ростовщичество — получение прибыли от кредитов — считалось грехом. Оно противоречило увещеванию Святого Луки: «И взаймы давайте, не ожидая ничего». Как замечает один автор, «в дантовском аду содомиты и ростовщики несут наказание в третьем поясе седьмого круга ада, где хлопья пылающей пыли вечно оседают на неестественном ландшафте из опаленного песка»[203]. Он также пишет: «В первой истории «Декамерона» Боккаччо двое ростовщиков напуганы тем, что их умирающему гостю, страшному и нераскаявшемуся грешнику, будет отказано в похоронах, а их самих местные люди выгонят из города или даже устроят над ними расправу, и они тоже останутся непохороненными»[204]. Латеранский церковный собор 1179 года постановил, что ростовщики не заслуживают христианских похорон, а Второй Лионский собор 1274 года подтвердил это правило. Ростовщичество можно было искупить лишь полным возвратом всего, что было нажито греховным образом. Чтобы избежать всяких сомнений, «их тела следует хоронить во рвах, вместе с собаками и скотом», писал Фра Филиппо деи Агаззари, аббат из Сиены[205].

Как же обе стороны обходили это неудобство? Благодаря своей изобретательности и этической гибкости они пришли к договоренности, которая удовлетворяла запросы всех.

Хотя ростовщичество запрещалось, так называемые «дискреционные депозиты» были разрешены. Когда папа или епископ помещали деньги в банк, они хотели получить прибыль на свои инвестиции, однако фиксированная процентная ставка была под запретом. Вместо этого банк по своему усмотрению выдавал владельцу депозита «дар», обычно составлявший примерно 8–12 % суммы депозита в год. Банк по контракту не имел такого обязательства, и поэтому речь не шла о том, что инвестор дает, ожидая что-то взамен.

Другим преимуществом таких договоренностей было то, что имя вкладчика оставалось в тайне, как и его финансовые дела, — прообраз швейцарских банков и оффшорных налоговых гаваней нашего времени. Непрозрачные счета, в отличие от вложений в недвижимость, защищали активы от внезапных превратностей передачи папской власти[206]. С другой стороны, когда церковь обращалась за кредитом, банк не мог требовать с нее проценты. Вместо этого он завышал для нее цены на товары — драгоценности, шелк, — чтобы вернуть ссуженные деньги. Все были довольны. Все закрывали на это глаза. Некоторые церковные деятели возмущались такой практикой — архиепископ Антонино из Флоренции назвал ее «духовным ростовщичеством», — но страх перед публичным отлучением от церкви обычно заставлял священнослужителей молчать. Большинство же были рады воспользоваться намеренной двусмысленностью выражений для сокрытия пагубной практики. Среди владельцев таких счетов были высокопоставленные кардиналы, к примеру, племянник папы Мартина V.

Механизмы папского банкинга были сложны. Местные сборщики получали плату за индульгенцию (сертификат, подписанный папой, который снимал с получателя все грехи и открывал дорогу в рай) и множество других налогов, причитающихся церкви. Затем они сдавали полученное в ближайший филиал или дочернюю компанию Банка Медичи. Те переводили деньги в Рим, записывая суммы, полученные от сборщиков, в приход. Так возникали проблемы с денежными потоками: Рим купался в деньгах, а многие отделения по всей Европе были должны ему значительные суммы[207].

Перевозки денег по Европе считались занятием опасным — по дороге могли ограбить. Чтобы этого избежать, использовались разного рода запутанные схемы. Популярной альтернативой была покупка предметов роскоши вроде шелка, произведений искусства и столового серебра из северной Европы, а также английской шерсти. Почти все банки вели такие параллельные торговые операции.

Ведение папских счетов имело для Медичи и другие преимущества. Положение Козимо позволяло ему определять, кто в фаворе, а кто нет, — как в церкви, так и в публичной жизни. Его чиновники собирали плату с новых епископов в обмен за их номинацию; если деньги не уплачивались, Медичи жаловались папе, и епископа лишали сана. Духовные санкции были для Козимо еще одним из множества инструментов сбора доходов и реализации власти. В 1438 году церковь подарила ему величайшую на тот момент возможность. Раскол между двумя частями древней Римской империи — Византией и Римом — достиг высшей точки в XIII веке, во время Четвертого крестового похода, когда армии Запада осквернили и разрушили Константинополь, насилуя и убивая местных жителей. После этого окончательно укрепился Великий раскол между восточной и западной церквями. Два века спустя общий враг, ислам, вынудил обе ветви церкви пойти на своего рода примирение. Иоанн VIII Палеолог, византийский император и глава константинопольской православной церкви, обратился к папе Евгению IV с просьбой защитить христианский мир от надвигающихся из Турции мусульманских османских армий. Главы церквей договорились встретиться в Ферраре и обсудить союз. В апреле 1438 года Иоанн прибыл туда со своей делегацией в семьсот человек. Их содержание быстро истощило ресурсы Евгения. Папа оказался на мели и вынужден был обратиться за кредитом к одному-единственному человеку — а речь шла о сумме в десять тысяч золотых флоринов. Козимо с радостью откликнулся. Прекрасно устроившись во Флоренции, он внимательно наблюдал оттуда за развитием ситуации.

Жуткие события сыграли ему на руку. В Ферраре разразилась чума — привычная угроза в те времена. Козимо отправил в город брата Лоренцо с предложением: экуменический собор может переместиться во Флоренцию. Он сообщил, что город готов платить полторы тысячи флоринов в месяц на содержание гостей — так долго, сколько понадобится. Это обещало колоссальный престиж и поразительные политические выгоды. Козимо просчитал свою щедрость до последней копейки. На собор во Флоренции в 1439 году пришелся пик прибыльности банка — порядка 14 400 флоринов, в два с лишним раза больше, чем средние ежегодные прибыли римского отделения банка за следующие двенадцать лет[208].

Козимо отказался от жизни в тени, которую поначалу избрал; великий политический спектакль оказался слишком большим искушением для его эго. Перед прибытием собора он добился избрания его гонфалоньером, чтобы получить возможность возглавить городскую делегацию, встречавшую папу и императора. Это были политические игры, в которые играют знаменитости. Но все же его тщательно продуманные планы сорвались. Во время церемониального вступления в город двух делегаций небеса разверзлись, собравшиеся толпы были вынуждены освободить улицы, а процессии укрылись в стоявшем по соседству дворце.

В течение шести месяцев этого гигантского конклава во Флоренции сосуществовали Восток и Запад. Город заполонили люди из экзотических стран: русские, армяне, эфиопы. Одним из самых важных членов свиты Иоанна VIII был восьмидесятилетний греческий теолог Гемист Плифон. Во время своего пребывания во Флоренции Плифон выступал с лекциями о Платоне, о котором в Италии в то время было мало что известно. Козимо не преминул побывать на этих лекциях. Идеи, изложенные Плифоном, вдохновили Медичи взять под свое покровительство кружок гуманистически настроенных коллекционеров, переводчиков и ученых, позже ставший известным как Платоновская академия. В последующие годы ученые, бежавшие из Константинополя, привозили с собой редкие греческие рукописи по самым разным темам, от философии до алхимии и астрологии, что повышало статус Флоренции как научного и культурного центра.

Финансовая поддержка, которую Козимо оказал собору, была не просто стратегическим ходом хитроумного банкира или виртуозного игрока на политической сцене: она знаменовала начало его роли как одного из величайших патронов искусства и культуры. Он понимал всю силу патронажа, притягательность искусства и архитектуры и их способность обеспечить ему место в умах потомков, а может, и отпущение грехов. Веспасиано передает его слова: «Я знаю флорентийские порядки; через пятьдесят лет мы, Медичи, будем изгнаны, но мои строения останутся»[209]. Интеллектуальный и культурный обмен, который Козимо начал поддерживать во время собора, удобрил ранний расцвет Ренессанса — возрождения древних знаний, которое происходило до конца XV века. Поэты и ученые вроде Данте, Петрарки и Боккаччо уже заложили основания для этого процесса. Но лишь благодаря деньгам Медичи была проделана коллективная работа по розыску рукописей, лежавших в небрежении в европейских монастырях; они были доставлены во Флоренцию.

Прошло столетие после «великой чумы», Флоренция уже не вела войны на всех фронтах, и город снова процветал. Вовсю разворачивался строительный бум. В 1436 году — после ста сорока лет строительства — был освящен собор Санта-Мария-дель-Фьоре, он же Дуомо. Прошла реконструкция соседней базилики Сан-Лоренцо, ставшей семейной церковью Медичи, хотя работа затянулась на многие годы из-за архитектурных разногласий. Вокруг при поддержке Медичи и других богатых семей один за другим возводились более мелкие храмы.

Навязчивое стремление к конкуренции, присущее сверхбогатым, распространилось на весь город — ведь они нуждались в статусных символах. Было возведено до сотни шикарных частных дворцов. Шерстяной магнат Джованни Паоло Ручеллаи построил в центре города впечатляющий особняк. Рядом находился Палаццо Строцци — дом единственной семьи, которая могла считаться серьезным соперником Медичи. Палла Строцци — один из тех, кто добился краткого изгнания Козимо, и за это был соответствующим образом наказан. Его сын Филиппо Строцци-младший, который стал банкиром в Неаполе и сколотил там состояние, решил примириться с Медичи и получил разрешение вернуться во Флоренцию в 1462 году. Он сделал то же, что и другие такие же семьи: начал строить резиденцию, призванную продемонстрировать возвращение его династии. Но Филиппо не дожил до конца строительства, и после очередного конфликта Медичи конфисковали особняк. На другом берегу реки Арно стоял дворец, построенный Люкой Питти — банкиром, который во всем следовал за Козимо Медичи. Палаццо Питти стал резиденцией некоторых великих герцогов Флоренции (в том числе и Медичи) и первого короля объединенной Италии в XIX веке.

Козимо хотел, чтобы его особняк внушал в равной мере восторг и душевный трепет. Ему уже довелось пофлиртовать со смертью, и он не желал, чтобы его обвиняли в показушности и тщеславии. «Он любил говорить, что в большинстве садов растет сорняк, который не следует поливать, а следует лишь дать ему иссохнуть, — писал Веспасиано. — Но большинство людей поливают его, не давая ему погибнуть от засухи. Этот сорняк — худший из всех — зависть, и мало кто, лишь истинно мудрые, не потерпели краха из-за него»[210]. Медичи отверг план Филиппо Брунеллески, и это решение вызвало всеобщее изумление. Брунеллески был виднейшим архитектором города: кафедральный собор, который внушает благоговение по сей день, — его работа. Но Медичи обратился к своему старому другу Микелоццо ди Бартоломео. Он вместе со скульптором Донателло сопровождал Медичи в изгнании.

Строительство началось в 1444 году. Здание должно было стать и домом, и посольством, и деловым центром. Внешний облик Палаццо Медичи был строгим и внушал ощущение неприступной городской крепости. Его также открыли для публики, но на условиях, поставленных хозяином. Две арки позволяли флорентийцам бродить по внутреннему двору, где можно было обсуждать деловые и гражданские вопросы, а также обратиться к сотрудникам с просьбой оформить кредит. Это был сознательный сигнал: власть теперь переместилась с Палаццо деи Приори, где по-прежнему собиралась синьория, вверх по дороге, к дворцу Медичи. Иностранные делегации сразу после прибытия отправлялись на встречу с Козимо. Во время церковного собора в конце 1430-х он считал, что для демонстрации своей власти нуждается в титуле гонфалоньера. Теперь уже нет — было достаточно лишь имени. Медичи был человеком, который дергает за ниточки. Энеа Сильвио Пикколомини, епископ Сиены, а позднее папа Пий II, отмечал: «Политические вопросы решались в доме [Козимо]. Те, кого он выбирает, занимают посты. Это он решает дела войны и мира. Он король во всем, хотя и без титула»[211].

В апреле 1459 года Козимо изо всех сил развлекал Галеаццо Марию Сфорца, юного сына его нового друга и союзника Франческо Сфорца, наемника из Милана. Было необходимо закрепить примирение двух семей. Юный Сфорца в ответ рассыпался в похвалах по поводу нового дворца, чья ценность заключалась «как в красоте потолков, высоте стен, блестящей отделке дверных проемов и окон, множестве залов и салонов, элегантности кабинетов, богатстве книг, аккуратности и изяществе садов, так и в настенных гобеленах, сундуках искусной выделки и немыслимой стоимости, благородных скульптурах, всевозможных рисунках и ценном серебре, лучшем, какое я видел».

Все это делалось ради впечатления. Козимо хотел выглядеть авангардным, но не чересчур. Он заказал Донателло бронзовую скульптуру библейского Давида для своего внутреннего дворика. Это была первая самостоятельная обнаженная скульптура после античных времен, радикальное возрожденческое отражение человеческой красоты. Сзади была нанесена гравировка: «Победитель — тот, кто защищает отечество. Господь сокрушает гнев чудовищного врага. Глядите! Мальчик одолел великого тирана. Торжествуйте, граждане!»[212] Кто-то осудил бы это как выступление в поддержку гомосексуальности. Но для Медичи был важнее республиканский смысл этой скульптуры: Давид против Голиафа. Республика была влиятельной политической силой, демонстрирующей триумф справедливости над тиранией, выступающей от лица угнетенных перед сверхмогущественной элитой.

Хотя на первом этаже мог побывать кто угодно, доступ к одной из его комнат был признаком социального и политического успеха. Пусть Козимо и исповедовал двойственные взгляды на религию, он понимал ее значение. Появление на закрытой мессе в его личной часовне, в этом крохотном храме, где насчитывалось едва ли десять сидячих мест, было честью, доступной лишь избранным. Гости восхищались потолками, вырубленными из дерева и декорированными золотыми листьями, а также полами, покрытыми мраморной мозаикой. Центральная панель алтаря, изображающая Мадонну, в восхищении разглядывающую младенца Христа, была работой выдающегося художника Фра Филиппо Липпи.

Гвоздем программы служила фреска, опоясывающая по периметру всю часовню, — серия настенных изображений, представляющих Медичи и их друзей в библейских сценах. Присутствовал там и Козимо, в простой купеческой одежде, верхом на буром муле. Рядом — его сыновья Пьеро и Джованни и внуки Лоренцо и Джулиано. Незаконнорожденный Карло — в эпизодической роли. Также изображены люди с медведями (вероятно, представители Византийской империи), леопард, рысь и обезьяна, что отсылало к экзотическому восточному зверинцу, который привез с собой на собор император Иоанн. Представлен там — как и на других великих флорентийских произведениях — и герб Медичи, состоящий из пяти красных шаров. «Коронование Девы Марии» Фра Анджелико — одну из множества картин, заказанных Козимо, когда он взялся отстраивать заново монастырь Сан-Марко, находящийся по соседству с Палаццо Медичи, — можно рассматривать как упражнение в банковском брендинге. У края роскошного ковра, изображенного на картине, находятся красные шары Медичи на золотом поле.

Публичные результаты трудов Козимо — церкви, больницы, монастыри и приюты — стали ареной, где он под видом проявления щедрости заявлял о власти своей семьи. Он был главным спонсором статуи Святого Матвея в церкви Орсанмикеле. Затем последовали опочивальня для послушниц и молельная в Санта-Кроче, хоры в соборе Сантиссима-Аннунциата, библиотека церкви Сан-Бартоломео и многое другое. Он стоял у истоков религиозного братства «Добрые люди Сан-Мартино». Результатом его щедрости стали и колледж для студентов-флорентийцев в Париже, и реновация церкви Святого духа в Иерусалиме, и достройка францисканского монастыря в Ассизи[213]. По совету папы Евгения он взялся за один из самых любимых своих проектов — перестройку церкви Святого Марка. Он оплатил проживание там доминиканских монахов и передачу в библиотеку ряда книг. Он вливал в этот проект столько денег, что монахи сочли должным запротестовать, но безуспешно. «Никогда я не смогу дать Господу столько, чтобы записать его в мои книги как должника», — отвечал Козимо. Кредитный рейтинг Бога вполне устраивал этого банкира.

Совет Джованни Медичи, данный на смертном одре, был раз и навсегда забыт. Козимо молчаливо поощрял создание культа личности. Некоторые его церковные проекты заключались лишь в попытках самопрославления. Заказывались поэмы, возносящие ему хвалу. Автор одной из них Ансельмо Кальдерони, официальный герольд синьории, писал:

О свет земного народа, Зерцало яркое купца, Друг истинный всех добрых дел, Честь флорентийцев славных, Помощник любезный всех в нужде, Спаситель вдов и сирот, Щит прочный границ тосканских![214]

В старости над жизнью Медичи довлели два соперничающих побуждения. Жажда контролировать из-за кулис все аспекты флорентийской жизни становилась все сильнее. В то же время им овладел страх смерти и небесного возмездия. Эпидемии, землетрясения и войны продолжали сотрясать Флоренцию, и бедные страдали более всего. Его было нелегко критиковать публично — во Флоренции того времени это явно не обещало успеха, — но раздражение, особенно по поводу внешней политики, копилось и росло. Козимо постановил, что Флоренция должна заключить союз с Миланом, а не со своим старым союзником Венецией. Почему? Сфорца, теперь герцог миланский, которого прозывали «чиновным бастардом-выскочкой» (он был одним из семи незаконнорожденных сыновей в семье), стал одним из крупнейших клиентов Банка Медичи. Банк вывел деньги из Венеции перед тем, как было принято это политическое решение, — классический случай инсайдерских операций. Венеция попыталась раздуть недовольство против Флоренции и объединила силы с Неаполем, чтобы напасть на нее. У населения не было другого выбора, кроме как сплотить силы. Ситуацию разрешило вмешательство общего врага, османского султана Мехмета II. Захват турками Константинополя вынудил христианские города-государства отложить в сторону свои разногласия. В 1454 году был подписан Лодийский мир и провозглашена «святейшая лига», объединявшая Рим, Милан, Венецию, Флоренцию и Неаполь в борьбе с турками.

В последние годы жизни, помимо грандиозных архитектурных проектов и иконографии, Медичи тратил изрядную долю времени и денег на патронаж исследователей-гуманистов. Макиавелли писал:

Козимо любил людей, искушенных в изящной словесности, и оказывал им покровительство. Он пригласил во Флоренцию Аргиропуло, грека, одного из ученейших людей того времени, чтобы флорентийская молодежь изучала с его помощью греческий язык и другие науки. В доме его жил на хлебах Марсилио Фичино, второй отец платоновской философии, к коему Козимо был горячо привязан. А чтобы друг мог с удобством предаваться литературным занятиям, а он сам имел возможность легче видеться с ним, он подарил ему в Кареджи имение неподалеку от своего собственного[215].

Козимо разместил Фичино, сына его семейного доктора, в коттедже своего поместья Муджелло — это сельская местность к северо-востоку от Флоренции. Там ученый переводил труды Платона на латынь, читал и обсуждал их с Козимо. Так впервые представители западного христианства смогли прочесть все диалоги Платона. Никколи, влиятельный гуманист и друг Козимо, увлеченно коллекционировавший редкие древние рукописи, платил агентам, чтобы те разыскивали их в Европе, что чуть не привело его к банкротству. Козимо оплатил его долги, и Никколи, умерший в 1437 году, завещал ему свою коллекцию из восьмисот рукописей. Половина из них легла в основу библиотеки Медичи, основанной в 1444 году[216], остальные были поделены между частной коллекцией Козимо и библиотекой, которую он учредил в соборе Сан-Джорджо Маджорев Венеции в благодарность за гостеприимство, оказанное ему во время изгнания. Одно время на Козимо работало более сорока пяти переписчиков, которые за два года создали более двухсот рукописей. Он также спонсировал коллекционеров вроде Поджо Браччолини, с которым познакомился на Констанцском соборе. Браччолини вел розыск древних текстов по всей Европе, зачастую работая негласно; он давал взятки колеблющимся аббатам и копировал рукописи в нарушение запрета.

В конце жизни Козимо стал проводить больше времени в своих горных поместьях. Ему было все труднее двигаться из-за подагры — наследственной формы артрита, вызывающей болезненное хроническое раздражение суставов. Если бы Козимо и двоих его сыновей, и без того не слишком привлекательных для окружающих, пришлось поднимать на носилках по ступеням Палаццо Медичи, это стало бы невыносимым унижением. Козимо все больше мучил вопрос о его репутации и наследии. Веспасиано проливает на это свет в следующем трогательном пассаже:

Теперь у Козимо, когда-то вовлеченного в мирские дела государства, руководство которыми должно было оставить на его совести определенные материи — как бывает со всеми, кто вынужден управлять государствами и занимать руководящие посты, — пробудилось осознание его положения, и он стал тревожиться о том, простит ли его Господь, и о том, как упрочить владение своими земными благами. По этой причине он чувствовал, что необходимо встать на путь благочестия, иначе его богатства будут потеряны для него. Он чувствовал уколы совести, ибо некоторая часть его богатств — откуда они взялись, я сказать не могу, — была получена недостойным путем»[217].

Он волновался, что династия, которую они с отцом строили с таким старанием, зачахнет. «Я знаю, что после моей смерти моих сыновей постигнут большие бедствия, чем сыновей любого гражданина Флоренции за многие годы», — говорил он[218]. Мизантропию усугубляло его состояние здоровья. Смерть всегда ждет за углом, подозревал он. «Он всегда спешил составлять доверенности, потому что боялся, что умрет молодым из-за своей подагры», — замечал Веспасиано.

Из-за болезни Козимо расстался с официальными делами. Он подрезал виноградные лозы и ухаживал за оливковыми деревьями (в те краткие моменты, когда мог ходить) либо беседовал с местными жителями в имении в Иль Треббио или на вилле Карегги. Часами он сидел, погрузившись в свои мысли, а большинством дел занимался в часовне без окон при свете свечей. Пытаясь найти интеллектуальное и духовное оправдание своим действиям, он просил Фичино читать ему вслух Платона. Особенно он интересовался идеями философа о бессмертии души; обдумывал идею республики, которой правит царь-философ, и задавался вопросом, не относится ли это к нему. Он вызвал Бартоломео да Колле, дворцового канцлера, чтобы тот читал ему вслух «Этику» Аристотеля. Регулярно посещал мессу.

Когда его жена Контессина спросила, почему он так много времени проводит с закрытыми глазами, он отвечал: «Чтобы они привыкли к этому». Когда она призывала его попытаться встать из кресла, он, как говорят, отвечал: «Когда мы едем в какую-то землю, ты неделями готовишься к пути. Дай и мне немного времени, чтобы подготовиться к пути в землю, из которой я не вернусь»[219]. В семье царило уныние. Козимино, один из внуков Козимо, умер, чуть-чуть не дожив до своего шестилетия. Два года спустя его любимый сын Джованни, страдавший сильным ожирением, умер от сердечного приступа.

В 1464 году Козимо умер в возрасте семидесяти пяти лет, слушая, как Фичино читает ему Платона. Он заранее отдал распоряжения по своим похоронам. Самым главным для него было примирение с богом. Он отчаянно хотел христианских похорон. Зная, что ростовщикам они не позволены, в стиле, типичном и для Медичи, и для пап, в последние дни жизни Козимо заключил с папой Евгением сделку, выгодную обеим сторонам. Он получал отпущение грехов при условии, что вложит еще больше денег в восстановление церквей. На это он охотно согласился. Он оплатил 365 дней мессы за упокой своей души.

«Весь народ в торжественнейшей процессии сопровождал прах его к месту погребения в церкви Сан-Лоренцо, и по правительственному указу на надгробии начертано было «Отец отечества»», — писал Макиавелли[220]. Прах Козимо Старого погребен в самом центре нефа церкви Сан-Лоренцо, где впоследствии был построен мавзолей для остальных членов семьи Медичи. Там похоронен и его друг, скульптор Донателло.

Семейный бизнес быстро пришел в упадок. Козимо оставил банк с недостатком капитала и в слишком большом финансовом напряжении — в ожидании выплаты нескольких крупных долгов. Его сын Пьеро Подагрик стал главой банка, когда ему было почти пятьдесят, и большую часть следующих пяти лет провел прикованным к кровати. Лишь внук Козимо, Лоренцо, поднял династию на новые высоты, правда, не благодаря банковскому делу. Широко известный под прозванием «Великолепный», он выжил во время покушения на его жизнь в 1478 году и стал неофициальным королем Флоренции в общей сложности на двадцать три года. Его эпоха стала кульминацией Возрождения; при его дворе расцвели искусства, музыка и поэзия, и Флоренция стала культурной столицей Италии. В его доме пять лет жил Микеланджело — на пике своего творчества. Он был спонсором и другом Боттичелли и Леонардо да Винчи. Это был золотой век Флоренции.

Но Лоренцо не обладал склонностью к бизнесу. Незадолго до его смерти — он дожил до сорока трех лет — Банк Медичи обанкротился, и семья была изгнана из города. Флоренция оказалась под властью Джироламо Савонаролы, доминиканского монаха, который создал пуританскую республику, выступая против ереси и «язычества» гуманистов. Рукописи, картины и музыкальные инструменты, а равно и игорные столы, косметику и женские шляпы бросили в «костер тщеславия» на Площади Синьории, взметнувшийся на два десятка метров в высоту и имевший дюжину метров в ширину. Савонарола успешно разыграл карту народного недовольства показным богатством новой Флоренции, которое особенно сильно распространилось среди бедняков. Впоследствии и сам он был осужден как еретик, оказался в «гостиничке» (где сидел в заключении Козимо) и был сожжен на костре.

Медичи вернулись во Флоренцию. Но теперь, в отличие от времен Козимо Старого, им уже не было нужды работать в тени. Члены семьи стали занимать государственные посты — среди них были папы Лев X и Климент VII, — а затем и французский престол: Екатерина Медичи стала невестой Генриха II, а Мария вышла замуж за Генриха IV.

Семья, которая в 1378 году поддержала восстание городской бедноты, превратилась в один из самых долговечных аристократических домов Европы. Козимо Медичи успешно обеспечил ей сначала богатство, а потом и статус. Примерно через восемьдесят лет после его смерти флорентийский историк Франческо Гвиччардини сказал: «У него была репутация, какой не обладал, наверное, ни один частный гражданин со времен падения Рима и до наших дней»[221].

Модель Медичи — накопление капитала, переоценка и затем филантропия — повторяли и другие исторические персоны, не в последнюю очередь барон-разбойник Эндрю Карнеги (см. Главу 9). Макиавелли суммировал этические изгибы Медичи: «Хотя он непрерывно тратил деньги на постройку церквей и на пожертвования, он порою жаловался в кругу друзей, что никогда ему не удавалось так потратиться во славу Божию, чтобы вписать Господа Бога в свои книги как должника»[222].

Согласно «Зибальдоне», «записным книжкам» (или «хронике») предпринимателя Ручеллаи, Козимо говорил ему: «Все это принесло мне величайшее удовлетворение и довольство, потому что сделано оно не только во славу Господа, но и также ради памяти обо мне самом. Пятьдесят лет я не занимался ничем иным, лишь зарабатывал деньги и тратил деньги; и стало ясно, что трата денег приносит мне большее удовольствие, чем их зарабатывание».

Глава 5 Франсиско Писарро: завоевания и добыча

У всех равные возможности, и я думаю, что это касается всего.

Мукеш Амбани[223]

Простейшая форма обогащения — это грабеж, или, в более современных выражениях, эксплуатация ресурсов. В начале XVI столетия испанцы и португальцы вступили в глобальную гонку по извлечению природных ресурсов из земель Нового Света, которые неистовыми темпами открывали молодые авантюристы. Франсиско Писарро и его коллеги-конкистадоры принесли своему королю несметные богатства. Но многие из них погибли в ходе завоеваний или лишились захваченных активов. Они провалили первый базовый экзамен для тех, кто стремится к обогащению, — обеспечить себя и своих потомков, создав тем самым долговечное наследие.

Многие годы эти люди отправлялись в неизведанные территории на поиски золота и серебра. Их целеустремленность в конце концов принесла плоды: правитель инков предложил все богатства своей империи в обмен на личную свободу. Они получили столько золота, что даже не успевали его плавить. Как только инкский император сыграл свою роль, его бесцеремонно удавили. Когда золото достигло родины завоевателей и стали распространяться рассказы о немыслимых богатствах, испанцы отправились в путь по неспокойным океанам, и между конкурирующими группировками начались войны. Скорость, с какой был исследован, подчинен и заселен целый континент, изумляла даже самих конкистадоров. К 1550 году — через девять лет после смерти Писарро — на этих огромных землях обосновались десятки тысяч колонистов.

На их родине, в Кастилии, социальные нормы были настолько жесткими, что многие захватчики решили остаться на новых территориях, где они могли наслаждаться богатством, не утомляя себя вопросами классовой принадлежности. Но хотя в своих новообретенных домах они имели больше свободы и жили более шикарно, имея земли, жен, наложниц и рабов, немногие смогли удержать трофеи, когда испанское государство стало укреплять свою власть. Самым главным выгодоприобретателем и в политическом, и в экономическом смысле оказалась испанская корона. Представители власти ставили подписи на контрактах, гарантирующих им долю минимум в 20 % от всего захваченного, известную как «королевская пятина».

Первые конкистадоры преподнесли Старому Свету источник капитала и богатства, гарантировавший его гегемонию на протяжении еще пяти столетий. Их бизнес-модель оказалась поразительно долговечной. Экстрактивная колонизация неослабно продолжалась даже в XX веке силами западных многонациональных компаний, работавших в так называемом третьем мире. В последние десятилетия подобным образом горстка россиян поделила между собой сырьевые ресурсы страны при попустительстве государства и его руководителей. Хотя со временем характер колонизации становился более изощренным, сама гонка за ресурсами нисколько не изменилась.

Первым в путешествие через Атлантику отплыл Христофор Колумб — Кристофоро Коломбо, как его называли в родной Генуе, или Кристобаль Колон, как его именовали на новой родине в Испании. За десять с небольшим лет, с 1492 по 1503 год, он совершил четыре путешествия в земли, которые считал Индией, но вместо того открыл Америку. До этого он много лет добивался от европейских королей ресурсов для своих экспедиций, но все его рискованные проекты отвергались. Получив отказ от португальского короля Жуана II и английского Генриха VII, Колумб с трудом добился согласия от Изабеллы Кастильской, которая убедила своего супруга, Фердинанда II Арагонского, присоединиться к проекту. Монархи, приняв Колумба во дворце Алькасар в Кордове (это была столица незадолго до того присоединенной Гранады), выделили ему ежегодное жалование в двенадцать тысяч мараведи (так назывались золотые и серебряные монеты, имевшие хождение в Испании в то время) и право стать губернатором всех земель, где ступит его нога. Ему также было пожаловано право на 10 % всего обнаруженного им золота и серебра. А также, что не менее важно, он получил передающийся по наследству дворянский титул — статус, которого жаждали многие путешественники-авантюристы. Договор получил название «Капитуляция Санта-Фе»[224], и впоследствии его условия распространялись на целое поколение первооткрывателей.

Первая экспедиция Колумба обошлась всего лишь в два миллиона мараведи — годовой доход мелкого испанского аристократа[225]. Из этой скромной инвестиции выросла одна из богатейших империй мира, положившая начало множеству состояний, сколоченных европейцами в Новом Свете. Но история Колумба — как и многих других — имела горький конец. Когда испанцы организовали свою первую колонию на острове Эспаньола (сегодня это Гаити и Доминиканская республика), они столкнулись с упорным сопротивлением местного населения. Потребовалось время, чтобы восстановить испанскую власть и заново отстроить колонию, что вызвало большое неудовольствие у короля. В 1495 году корона отказалась от монопольной сделки с Колумбом и начала выдавать лицензии другим искателям приключений. Конкуренция становилась все более острой.

В те годы ни один первооткрыватель не знал в точности, чего ожидать от новых земель и сколько ему в действительности достанется. Они иногда даже не знали, где находятся; Колумб встретил свою смерть, по-прежнему утверждая, что высадился в Азии. Новый губернатор Эспаньолы отправил его домой в кандалах, поскольку на острове воцарился полный беспорядок. Его обвинили в пытках, нанесении увечий и прочих злоупотреблениях властью. Впрочем, такое поведение было вполне обычным делом, и его оппоненты, вероятно, руководствовались лишь стремлением избавиться от конкурента. По возвращении в Испанию Колумб и его братья ненадолго оказались в тюрьме. По освобождении Колумб лишился титула губернатора Вест-Индии и 10 % — ной доли доходов от новых земель, хотя это было предусмотрено в «Капитуляции». Больной и ожесточенный, он умер в пятьдесят четыре года, задолго до того, как его открытие было должным образом признано.

Такого рода столкновения задали тон последующим отношениям между короной и первооткрывателями, в том числе конфликтам, в которые погрузились братья Писарро в Перу четыре десятилетия спустя. Золото, изумруды и жемчуг обнаруживались во все возрастающих количествах. Мир, привлекавший Франсиско Писарро, был миром беззакония и большой наживы.

Трухильо — окруженный каменной стеной живописный город в полузабытой области Испании, юго-западной провинции Эстремадура на некотором расстоянии от моря. Именно из этого маленького уголка страны происходил целый ряд конкистадоров. Трухильо был домом и для четырех юношей Писарро, трое из которых (включая Франсиско) были незаконнорожденными.

Франсиско родился, вероятно, в 1471 году (точная дата неизвестна). Его отец — капитан испанской пехоты Гонсало Писарро Родригес де Агилара, служивший в Наварре и в итальянских кампаниях под началом полковника Гонсало Фернандеса де Кордова[226]. Мать, Франсиска Гонсалес Матеос, была прислужницей тети Агилара, жившей в монастыре. Поскольку считалось неподобающим, чтобы бастард дворянина не первого калибра жил в семейном доме на главной площади города, Франсиско поселили с матерью в доме за городскими стенами. Он столь отчаянно пытался укрепить свой статус и повторить успехи отца, что называл себя «сыном капитана Гонсало Писарро». Был у него и другой образец для подражания (и соперник), которого он мечтал затмить: его троюродный брат со стороны отца, не кто иной, как Эрнан Кортес, чье завоевание ацтекской империи вошло в легенды.

Статус самого Писарро — предмет для дебатов у историков. Родители не уделяли особого внимания его образованию, и он вырос неграмотным, что не было таким уж редким явлением в то время даже для аристократа[227]. Некоторые историки называют его свинопасом. Но хотя его дом находился в сельской местности и свое детство он провел рядом с животными, это прозвище кажется чересчур унизительным[228]. Споры того времени дошли и до наших дней, и защитники Писарро обвиняют историков, благосклонных к Кортесу, в преднамеренном распространении таких рассказов.

«Эффект Трухильо» оказал заметное влияние на завоевания в Новом Свете. Из одного маленького городка произошло значительное число конкистадоров. Кровное родство считалось важным в те времена. История Кортеса поощряла молодых людей региона, и в первую очередь Писарро, попытать удачи в этом деле.

Франсиско впервые отправился в Америку в 1502 году, в составе крупнейшего флота, когда-либо отплывавшего в новые земли. Тридцать кораблей под командованием губернатора Эспаньолы Николаса де Овандо везли две тысячи пятьсот испанцев для усмирения непокорного острова. Семь лет спустя Писарро участвовал в экспедиции к заливу Ураба (на побережье нынешней Колумбии) под командованием Алонсо де Охеды, еще одного неуемного авантюриста, охотно игравшего со смертью и попутно обнаружившего огромные богатства на территории, ныне известной как Венесуэла.

Карьера Писарро развивалась по стандартам того времени медленно. Следующей экспедиции ему пришлось ждать еще четыре года. Тогда ему было уже больше сорока лет, но это стало для него временем прорыва. В сентябре 1513 года небольшая группа испанцев под начальством Васко Нуньеса де Бальбоа добралась до вершины горной гряды, поднимающейся над рекой Чукунаке на Панамском перешейке. Люди Бальбоа двинулись на юг от испанских поселений на Карибах, привлеченные слухами о «реках из золота». Там их взгляду открылись воды, которые они назвали Южным морем (Mar del Sur). Они были первыми европейцами, увидевшими Тихий океан. Возблагодарив Господа, они взялись за мечи и вырезали на деревьях кресты и имя Фердинанда, арагонского короля[229].

Тогда Писарро уже считался одним из наиболее опытных и надежных конкистадоров. Его дядя Хуан приобрел землю в Эспаньоле, которая стала подходящей базой для Франсиско и выбранной им карьеры. В нескольких экспедициях его сопровождал Винсенте де Вальверде, монах-францисканец и дальний родственник самого Писарро и Кортеса. Тот рассказывал, что Писарро вел себя естественно, будто был «рожден в Индиях»[230].

Конкистадоры первого поколения часто объединялись в «компании» — как правило, временные партнерства — друг с другом, чтобы защитить и расширить свои деловые интересы. Они предпочитали называть друг друга «компаньеро» (партнер), пользуясь деловым, а не военным языком[231]. Они считали себя предпринимателями. Определив цель экспедиции, компания должна была привлечь частный капитал на покупку кораблей и припасов и наём людей. Источником этого капитала могли быть кастильские дворяне и покровители конкистадоров при дворе, но часто он поступал от итальянских банков, прежде всего из Генуи. Компания должна была получить королевское разрешение на экспедицию, убедив корону, что она того стоит. В результате успешные экспедиции включали людей самого разного социального статуса. Им нужны были солдаты и моряки; они привлекали бедных людей, пытавшихся заработать; они нуждались и в счетоводах и священнослужителях, чтобы обращать в свою веру местное население. А больше всего — во влиятельных людях с контактами при дворе.

Класс играл важную роль при балансировании риска и вознаграждения. Для Писарро, незаконнорожденного сына, определенные дороги в Испании были закрыты. В Новом Свете все было по-другому. Там имелось больше возможностей самому прокладывать свой путь в зарождающемся колониальном обществе, не обремененном строгими социальными нормами отечества. Многие матросы и пехотинцы, происходившие из низших слоев испанского общества, участвовавшие в экспедициях, решили остаться в новых землях, а не возвращаться на родину, где на них будут смотреть сверху вниз, сколько бы денег они ни заработали. Некоторые люди, сопровождавшие Колумба в первом путешествии, еще до отправления продавали полученное оружие и лошадей, покупали более дешевую и менее качественную замену и клали разницу в карман[232]. Они хотели остаться в Новом Свете и испытывали активное и упорное желание жить там как настоящие землевладельцы.

Писарро быстро поднимался в иерархии нового общества, заработав репутацию сильного командира, лояльного ко всякому, кто становился его начальником. Он всегда был готов действовать беспощадно и держал нос по ветру, выступая против старых союзников, когда это казалось целесообразным. Он снискал расположение губернатора новых колоний Педрариаса Давилы. В 1518 году по приказанию начальника он арестовал своего прежнего капитана Бальбоа по обвинению в измене. Бальбоа был куда более популярной фигурой, чем его преемник Давила, и поэтому воспринимался как угроза. Рассказывали, что когда взволнованный Бальбоа увидел приближение Писарро со взводом тяжеловооруженных солдат, он воскликнул: «Но ты же Писарро! Ты никогда не привечал меня так»[233]. В следующем году над Бальбоа состоялся поспешный суд, после чего его обезглавили.

Избавившись от Бальбоа, Писарро получил в награду титулы мэра и магистрата только что основанного города Панама. Во время его четырехлетнего правления до испанской колонии дошли новости о новой богатой золотом территории, которую называли Виру — производное от близлежащей реки Пиру.

Начальник экспедиции Паскуаль де Андагоя заболел и вынужден был отказаться от дальнейшего движения на юг. Писарро ухватился за эту возможность и собрал компанию для разведки потенциальных ресурсов в незнакомой земле. В 1524 году он договорился с военным Диего Альмагро и священником Эрнандо де Лука о совместном исследовании тихоокеанского побережья к югу от Панамы. Де Лука обеспечил корабли и деньги. Альмагро, еще один незаконнорожденный сын и бывший слуга, зарезал соперника в драке на родине, в Испании, и бежал в Новый Свет, чтобы начать все заново. Он также был известен как Эль Аделантадо и Эль Вьехо и считался другом и соратником Бальбоа. Но такого рода соображения отметались в сторону. Предложение Писарро было слишком выгодным, чтобы от него отказываться. Альмагро и Писарро являлись людьми Нового Света, и на родине их мало что ожидало. По условиям договора, который они назвали Empresadel Levante, Писарро становился начальником. Но проблема состояла в том, что соглашение было устным, джентльменским, а люди эти не были джентльменами.

Первая экспедиция отправилась в Перу в сентябре 1524 года и насчитывала восемьдесят человек и сорок лошадей. Они добрались лишь до побережья Колумбии и повернули назад из-за плохой погоды, недостатка запасов пищи и стычек с аборигенами. Два года спустя они снова выступили в поход, хотя на Давилу не произвело впечатления их первое предприятие и он дал разрешение с неохотой, уступив отчасти потому, что сам был занят другими делами. Он тоже снаряжал экспедицию — на разведку богатств Никарагуа. Во второй раз — в 1526 году — Писарро и его честная компания добрались до устья колумбийской реки Сан-Хуан. Писарро остался там и отправил своего опытного капитана Бартоломе Руиса обследовать побережье. Руис пересек экватор и наткнулся на плот с индейцами-инками, а также с поживой в виде тканей, керамики, золота, серебра и изумрудов. Он оставил при себе троих инков, чтобы превратить их в переводчиков, а остальных отпустил.

Эти истории и найденные предметы разжигали аппетит других путешественников. Было решено, что Альмагро и де Лука поплывут назад в Панаму за подкреплением. Но хотя они привезли с собой немного золота, новый губернатор Педро де лос Риос приказал всей экспедиции вернуться назад и послал за Писарро два корабля. Писарро пришел в бешенство и отказался подчиниться. Он провел по песку линию и написал:

«Здесь лежит Перу с его богатствами;

А там Панама с ее бедностью.

Выбирайте, каждый из вас, что лучше для храброго кастильца».

Тринадцать человек решили остаться с ним — и потом стали известны как «Тринадцать воспетых славой». Они соорудили небольшую лодку и отплыли на близлежащий остров Горгона, где оставались семь месяцев, пока не прибыли новые запасы провианта. К ним присоединились Альмагро и де Лука, и к апрелю 1528 года они добрались до северо-западного региона Тумбес на территории Перу. Местные жители тепло приветствовали иностранцев, окрестив «Детьми Солнца» за их сияющие доспехи. Спустившись вниз по побережью, они решили вернуться в Панаму, чтобы подготовиться к решающей экспедиции, которая откроет новые золотоносные земли юга.

Но Риос, все более ревниво относившийся к исследователям, отказался дать разрешение на третью экспедицию. Писарро немедленно вернулся в Испанию и попросил аудиенции у короля Карла I в Толедо. Он описал монарху территорию, которую исследовал, чтобы «умножить Кастильскую империю». Король был впечатлен, но поскольку сам вот-вот собирался отплыть в Италию, оставил подписание «Капитуляции Толедо» — разрешение на покорение Перу — королеве Изабелле Португальской. Писарро получил официальный титул губернатора еще не покоренной земли и был наделен всей властью и полномочиями. Эта формализация его статуса впоследствии посеяла семена раздора между ним и Альмагро. Писарро отправился в свой родной город Трухильо, чтобы убедить друзей и родственников присоединиться к нему. Среди них были трое его братьев — Гонсало, Хуан и Эрнандо. Последний был единственным законнорожденным сыном и единственным, кто пережил все их приключения.

В 1530 году Писарро и Альмагро было уже за пятьдесят. Богатства, заполученные в походе, могли вроде бы умерить их прежние амбиции. Но нет! Писарро набрал новый отряд: сто восемьдесят солдат, двадцать семь лошадей и три корабля. Прибыв в Тумбес в июле 1532 года, они обнаружили его заброшенным и разрушенным. Тогда они двинулись вглубь континента, будоража местное население выстрелами в воздух и лихаческой скачкой на лошадях.

Верховный лидер инков Атауальпа внимательно наблюдал за пришельцами, но не чинил препятствий их путешествию. Он, вероятно, не понимал, что такая маленькая группа нежданных гостей может представлять угрозу — к тому моменту ряды и без того небольшого батальона Писарро сократились из-за болезней. Империя инков простиралась по Андам от Эквадора до Аргентины, от перуанского побережья до извивов бассейна Амазонки. В распоряжении Атауальпы были десятки тысяч воинов, что придавало ему еще большую уверенность. Два года он сражался со своим старшим братом Уаскаром за титул и наследие, которые их отец Уайна-Капак разделил между ними. В итоге Атауальпа победил и пленил Уаскара в битве при Кито (столица современного Эквадора).

Во время триумфального возвращения в столицу Куско Атауальпа приказал своим людям задержаться у города Кахамарка и дождаться прибытия странных людей из далекой страны. Это стало одним из определяющих моментов в завоевании Нового Света, одним из самых ярких проявлений жестокости и жажды золота европейцев, лишь слегка прикрытой религиозностью. А еще — свидетельством хитрости, упорства и необычайной смелости Писарро.

Атауальпа не мог и предполагать, что в Кахамарке его ждет опасность, и намеревался встретить гостей на своих условиях. Он привел их в одну из самых гористых и недосягаемых частей империи и приказал восьмидесяти тысячам вооруженных мужчин, в том числе закаленным в бою ветеранам и аристократам, разбить лагерь у границ города.

Испанцы же боялись, что колоссальная армия инков может в любой момент обрушиться на них и вырезать всех до единого. Ближайшее подкрепление находилось в тысяче километров, в Панаме. Страх уравнял, по словам хрониста Кристобаля де Мена[234], людей высокого и низкого происхождения: «Не было различий между великими и малыми, между пехотинцами и всадниками. Каждый в полном вооружении стоял смену в карауле в ту ночь. Стоял там и старый добрый губернатор [Писарро], который обходил людей, ободряя их. В тот день все мы были рыцарями»[235].

Атауальпа вошел в город в сопровождении семи тысяч человек в церемониальных одеждах, вооруженных лишь топориками. Он не знал, что испанцы установили свои пушки на крышах домов в центре города. Всадники скрывались на соседних улицах. Капеллан экспедиции (позже ставший архиепископом Перу) Висенте Вальверде вышел навстречу царю инков на главной площади Кахамарки. С Библией и требником в руках он с помощью переводчика произнес проповедь для Атауальпы, начинавшуюся с рассказа об Адаме и Еве и повествовавшую о смерти Иисуса на кресте и его вознесении. Звучным голосом Вальверде провозгласил, что все должны склониться перед Господом, Иисусом Христом и королем Испании, «монархом мира». Он закончил свою речь словами: «Господь наш Бог, живой и вечный, создал небеса и землю, и мужчину и женщину, от которых ты и я, и все люди мира произошли»[236]. Так говорилось в «Рекверименто» — документе, который зачитывали группам аборигенов, требуя от них подчиниться власти папы и испанской короны, а также принять христианство[237]. Реакции, как часто бывало в таких случаях, не последовало, и испанцы посчитали себя вправе начать «справедливую войну» против еретиков.

Дальнейшие показания расходятся. По одной версии, Атауальпе протянули Библию, но он не знал, что с ней делать. Вальверде, желая помочь, забрал ее назад, но при этом прикоснулся к царю. Атауальпа в ответ ударил его по руке. Более простая версия гласит, что правитель инков взял Евангелие и бросил его на землю, объявив, что не будет «ничьим данником». Так или иначе, Писарро воспринял его реакцию как повод преподать местным жителям урок. Также возможно, что некоторые жители города, сохранявшие верность Уаскару, снабдили испанцев разведданными из мести Атауальпе. Вальверде отпустил солдатам грехи за кровь, которую они вот-вот должны были пролить. Так началась резня, немыслимая даже по понятиям конкистадоров.

Кавалеристы Писарро гарцевали по городу, уничтожая всякого, кто попадал в их поле зрения. Инки никогда прежде не видели лошадей; они пришли в полный ужас и были, по сути, беззащитны. Лишь немногие из семи тысяч человек Атауальпы выжили. Если данные верны (испанские историки спорят о числе погибших), то каждый конкистадор убивал по одному индейцу примерно каждые двадцать секунд[238].

Кортеж Атауальпы оставался верным ему до конца. Они не бросали паланкин правителя, даже когда им отрубали руки и ноги, поддерживая его обрубками. По улицам, согласно хроникам, реками текла кровь — но из картины, нарисованной Эрнандо Писарро, складывалось другое впечатление. В письме на имя королевской аудиенции[239] в Санто-Доминго, столице Эспаньолы, он описывает довольно подробно события, которые привели к резне в Кахамарке. Что касается собственно убийств, он пишет:

Брат [Вальверде] подошел к губернатору и сообщил, что происходит и что времени терять нельзя. Губернатор послал за мной, и я условился с капитаном артиллерии, что когда будет подан знак, он должен дать залп из орудий — сигнал солдатам для немедленного выступления. Так и произошло, невооруженные индейцы были побеждены, и никакого вреда не причинили ни одному христианину.

Единственный, кого Писарро намеревался пощадить, — сам Атауальпа. По одной версии, он лично защищал царя инков, даже приняв на себя несколько ударов. Что на самом деле произошло в Кахамарке, теперь никто не узнает, но неравенство сил сторон и невероятный характер победы, одержанной Писарро, выдвинули его в первые ряды испанских конкистадоров.

Когда Атауальпа был пленен, началось разграбление. Рассказ личного секретаря и хрониста Писарро Франсиско де Хереса, вернувшегося в Севилью на следующий год, показывает, на что был готов пойти отчаявшийся Атауальпа, лишь бы собрать выкуп за себя. Херес воспроизводит, как тот умолял захватчиков: «Я дам золота достаточно, чтобы наполнить комнату двадцать два фута в длину и семнадцать в ширину, до белой линии посередине между полом и потолком». Херес добавляет: «Это была высота в полтора человеческих роста. Что касается серебра, то он сказал, что наполнит им целую комнату, причем дважды. Он обязался сделать это за два месяца».

Дань поступала изо всех уголков империи Атауальпы. Многие недели преданные инки — мужчины, женщины и дети — стекались в Кахамарку, неся на плечах драгоценные предметы из золота и серебра, чтобы наполнить комнаты выкупом. Со всей страны прибывали религиозные предметы, тарелки, кубки, блюда и урны, взятые из храмов, усыпальниц и дворцов. Все, что требовалось от испанцев, — сидеть и ждать. Метод Писарро стал прецедентным для сбора дани в захваченном испанцами Перу. Трое из его людей отправились в Куско с отрядом из местных жителей, чтобы ускорить доставку партии из столицы. Она включала семьсот золотых пластин, сорванных с храмовых стен. Эрнандо де Сото, один из капитанов Писарро, только в одном военном лагере инков нашел золото на восемьдесят тысяч песо и четырнадцать крупных изумрудов[240].

С мая по июль 1533 года под бдительным надзором конкистадоров команда местных работников плавила золото в девяти печах. Необычайные произведения искусства были утрачены навсегда. Золото отливалось в слитки, взвешивалось, на нем проставлялась королевская печать, и оно отправлялось в Испанию. Для конкистадоров золотые предметы не имели собственной ценности, эстетической или романтической притягательности; его ценность определялась лишь весом. Каждый день кузнецы расплавляли золота на шестьдесят тысяч песо[241].

Была введена четкая система вознаграждений. Запрещалось прятать и красть золотые и серебряные предметы; все они собирались централизованно, расплавлялись и разделялись согласно указаниям Писарро. Пехотинцам полагалось по одной доле, примерно равной сорока пяти фунтам золота и девяноста фунтам серебра. Всадники получали вдвое больше, хотя доля отдельно взятого человека часто менялась в зависимости от его личной роли в завоевании. Люди низкого звания редко получали все положенное, но мало кто жаловался. Таких денег они прежде никогда не видели.

Франсиско Писарро получил в тринадцать раз больше, чем рядовой пехотинец, а также золотой трон Атауальпы (а это еще две доли). В общей сложности четверо братьев Писарро взяли двадцать четыре из двухсот семнадцати частей выкупа — относительно демократично[242]. Они могли забрать и больше, но, наверное, боялись недовольства солдат. В основе же всех таких сделок, начиная со времен Колумба, был «откат» короне — королевская пятина, которая взималась со всей добычи из колоний независимо от способа ее получения. Эти условия напоминают правила игры в современной России: мы не трогаем вас, пока в нашу казну плывут денежки.

Золота в Перу было так много, что европейцы расплачивались им между собой, даже не утруждаясь его измерением или взвешиванием[243]. Многие конкистадоры, собираясь в экспедию, набрали долгов, зная, что выплатят их, как только начнет поступать золото[244]. Завещания многих испанцев, умерших от болезней, от рук инков или в последующих гражданских войнах, показывают, что заметную долю завещанного ими имущества составляли деньги, которые им были должны их «компаньеро».

Поразительные успехи Писарро в ограблении Атауальпы принесли ему огромное уважение, но и вызывали все большую зависть. Когда прибыл Альмагро со своим отрядом из ста пятидесяти солдат, производство (а точнее, расплавление) золота шло полным ходом. Вновь прибывшие не присутствовали в Кахамарке, поэтому жаждали заполучить собственную добычу[245].

Сохранение Атауальпы в качестве официального правителя инков было продуманным шагом. Это гарантировало, что его будут слушаться и что золото будет поступать стабильными темпами. Атауальпа считал, что захватчики получат свой выкуп и покинут страну. Он не понимал, как столь малое число людей намеревается заселить его империю и отобрать его земли. Он недооценил их решительность.

Когда выкуп собрали, Писарро уже не нуждался в Атауальпе. Но ему требовалось убрать с дороги де Сото, который подружился с пленным инкским правителем: они вместе играли в шахматы. Писарро под надуманным предлогом отправил защитника Атауальпы в экспедицию в захолустье, а затем внезапно устроил над царем суд за убийство его брата, о чем все давно знали и с чем тогда молчаливо согласились. Писарро приказал его удушить, но сначала силой обратить в христианство.

По возвращении де Сото заявил, что Испания не вправе была казнить суверенного правителя в его собственной стране. Писарро лишь пожал плечами. Потом король Карл также выразил свое возмущение тем, что незаконнорожденный авантюрист из Трухильо совершил цареубийство: «Мы недовольны гибелью Атауальпы, ибо он был монархом, и особенно возмущены тем, что это совершилось под именем правосудия». Но Писарро знал, что при всем своем деланном гневе король скоро забудет этот инцидент, в восхищении наблюдая за стекавшимися в страну богатствами. Кроме того, он сделал одной из своих наложниц десятилетнюю[246] жену Атауальпы Кусиримай Окльо Юпанки. Она взяла имя Анхелина и впоследствии родила Писарро двоих сыновей, Хуана и Франсиско.

Империя инков пришла в смятение, и Писарро начал процесс формальной колонизации Перу, чего так ждала испанская корона. Выбрав нового марионеточного императора, испанцы двинулись в Куско. Их капитаны въехали во дворцы инков, выбросив оттуда прежнюю знать. Солдаты получили участки земли в центре города, что позволяло защищать его колонизированную часть. Снова началась переплавка золотых изделий. Золота в Куско оставалось вдвое меньше, чем в Кахамарке, — значительная его часть ушла на уплату выкупа за Атауальпу, — но зато в городе хранилось в четыре раза больше серебра. Люди Альмагро наконец получили свою награду. Они разрушили храм Кориканча — важнейшее место поклонения богу солнца во всей империи. В нем находился искусственный сад, где стебли растений были выполнены из серебра, а початки — из золота. Все это изъяли и переплавили. Кристобаль де Молина — священник, наблюдавший за процессом, отметил: «Их единственной заботой было забрать золото и серебро, чтобы всем обогатиться; но уничтожалось нечто куда более совершенное, чем все, чем они когда-либо наслаждались и обладали»[247]. Очистив храм от золота, они устроили в нем свою церковь.

Расхищение культурных ценностей происходило в колоссальных масштабах. После попадания Куско в руки испанцев покорение Перу завершилось. «Этот город — величайший и прекраснейший из всех в этой стране и где-либо еще в Индии, — сообщал Писарро королю. — Мы можем заверить Ваше Величество, что он столь красив, в нем столь великолепные здания, что даже в Испании он был бы достопримечательностью». Однако было решено, что Куско — неподходящее место для столицы новых территорий, и в январе 1535 года Писарро заложил на побережье новый город Лиму. Это было одно из тех достижений, которыми он более всего гордился.

Между тем в Испанию отправились первые партии перуанского золота; их сопровождал Эрнандо Писарро. На четырех кораблях поместилось[248] более 700 тысяч золотых песо и 49 тысяч серебряных марок[249]. Семья Писарро функционировала как солидное коммерческое предприятие, и Франсиско с радостью доверил своему брату эту добычу. Король Карл — при всем предполагаемом недовольстве поведением конкистадоров — разрешил привезти некоторые изделия в их оригинальном виде, чтобы продемонстрировать изумленной публике, а затем уже расплавить. Один из тех, кто вернулся с этой первой партией, писал: «В Мадриде нас было двенадцать конкистадоров, и мы потратили изрядно денег, так как король отсутствовал, а при дворе не было рыцарей. Мы устроили столько вечеринок, что у некоторых кончились деньги. Поединки, празднования, турниры были столь пышными, что люди диву давались»[250].

Смысл всех этих празднеств состоял не просто в демонстрации богатства, но и в том, чтобы убедить корону: последующие экспедиции и отправка подкреплений в Новый Свет окупятся. Братья Писарро также хотели показать, что им можно доверить правление новыми землями. Эрнандо занялся закупкой провианта и наймом работников для своих братьев, оставшихся в Перу. Конкистадоры заманивали людей со всей Европы: те видели в них образцы для подражания или же наставников, которые помогут им сделать карьеру в Новом Свете.

Но испанское правительство все более подозрительно относилось к Писарро и подобным ему людям. Короля тревожило бахвальство этих авантюристов. Многие испанцы, потрясенные количеством золота, поступавшего из Кахамарки и Куско, организовали собственные экспедиции в Амазонию. В других колониях жаловались, что от их скромного числа поселенцев почти ничего не осталось: люди ринулись за золотом на юг. Губернатор Пуэрто-Рико поймал нескольких испанцев, пытавшихся бежать с острова, и велел отрубить им ступни[251]. Корона ввела новые правила. В одном из указов говорилось, что в Перу вправе отплыть только женатые люди или состоятельные торговцы. На деле это требование по большей части игнорировалось.

Обычно испанцам удавалось запугать местных инкских лидеров и подчинить их своей воле. Но в 1536 году, когда золотые доходы достигли пика, правитель инков Манко Юпанки поднял восстание. Сначала он сотрудничал с Писарро, обеспечивая захватчиков золотом и молодыми женщинами. Но придя в гнев от того, как с ним обращались братья Писарро — порой они сажали его под замок, — Манко собрал армию из нескольких десятков тысяч воинов, пошел наступлением на Куско и осаждал город десять месяцев. Многие его люди пали жертвой оспы, остальных испанцы и их союзники разбили у близлежащей крепости Ольянтайтамбо. Манко скрылся в джунглях и до смерти оставался номинальным правителем бунтующих инков; он погиб в 1544 году от рук сторонников Альмагро. После ни один инкский лидер не организовывал столь масштабных выступлений.

Теперь инкская цивилизация была окончательно покорена. Обогащение нового колониального класса и обнищание местного населения шли синхронно. По некоторым оценкам, коэффициент Джини в регионе в 1491 году — перед испанским вторжением — составлял 0,22, то есть неравенство было невелико. В последующие столетия он стабильно увеличивался и в 1790 году достиг 0,58 — как в тех современных обществах, где больше всего процветает неравенство в доходах, — а после объявления о независимости Перу немного упал[252]. Деньги, которые перетекали из Америки в Испанию, многие столетия давали возможность обогащения лишь верхней страте общества. В 1750-х доля национального дохода, приходившаяся на богатейшие 10 %, была в пятнадцать раз выше, чем у беднейших 40 %.

Для конкистадоров главным мотивом, вероятно, служила эксплуатация ресурсов. Но у испанской короны имелись более масштабные амбиции: заселить Новый Свет своими подданными и «цивилизовать» его. Для этого нужно было переселять в колонии целые семьи, а не оставлять землю в руках одиноких и распущенных мужчин. Для начала правительство установило стимулы, побуждающие женатых людей к переезду. Еще в 1502 году Фердинанд велел идальго (рыцарю) Луису де Арьяга, который сопровождал Колумба в одном из первых путешествий, основать на Карибах пятьдесят новых городов с «крепкими испанскими семьями»[253]. Мужчины, перевозившие в колонии свои близких, получали в награду бесплатных работников-индейцев в количестве, зависящем от их социального статуса. Идальго, переселявшимся в Новый Свет с женами, полагалось «по восемьдесят индейцев, пехотинцам — по шестьдесят, и даже простым работникам — по тридцать»[254]. При этом существовали жесткие этнические правила: евреям и мусульманам запрещалось путешествовать на запад, а черные африканцы могли находиться в колониях только в качестве рабов. Выполнить это условие оказалось сложно. По крайней мере двое участников перуанской экспедиции Писарро 1530 года были африканского происхождения, но губернатор, похоже, не предъявлял к ним никаких претензий[255]. В целом же первые путешествия переселенцев тщательно планировались: корона намеревалась пересадить на новые территории весь социальный порядок, сложившийся в Испании, в том числе дворян, идальго и священнослужителей.

Молниеносные завоевания Мексики и Перу изменили этот уклад. Их организовали небольшие группы одиноких мужчин, в итоге оказавшихся правителями обширных территорий с большим населением, значительная часть которого проживала в развитых городских центрах. Корона не могла помешать завоевателям брать местных женщин в жены и наложницы или насиловать их, что порождало метисов, группу людей смешанного происхождения. У самого Франсиско было четверо таких детей от бывших жен инкских аристократов, и по сравнению с большинством конкистадоров он выглядел еще умеренным и воздержанным. Говорили, что у Кортеса была сотня наложниц.

Легальность разметки территорий являла собой сложную проблему. Земля, выделяемая конкистадорам, управлялась на основе «энкомьенда» — контрактов, дающих новым хозяевам право эксплуатировать труд индейцев. В Перу земля формально оставалась в руках правителей-инков, но произведенная на ней продукция направлялась в виде дани испанцам[256]. Единственным обязательством самозваных помещиков было присматривать за духовным благополучием работников, в массовом порядке обращая их в христианство[257].

Энкомьенда распространилась в испанских колониях еще до покорения Перу; Писарро уже принадлежал крупнейший такой контракт в Панаме. Похожая система, корнями уходившая в годы Реконкисты — отвоевания Андалусии у мусульман, — использовалась для раздела земли в первой колонии на Эспаньоле, когда губернатором там был Колумб[258]. Энкомендеро должны были жить отдельно от своих работников. Они селились в городах, становясь заочными землевладельцами и нанимая исполнителей-мажордомов, в чью задачу входило обеспечить сбор дани, часто весьма жестокими методами. Порой мажордомами становились инкские вожди, которые могли сохранить некое подобие власти — и увернуться от уплаты дани, — делая за колонистов их грязную работу (подобно старостам в Англии времен нормандского завоевания). Такие уступки были еще одним способом уклонения от налогов, хотя и с позиции слабости, а не силы.

У братьев Писарро имелась возможность занять лучшие земли в самых плодородных долинах — так они и поступили. Они поделили между собой личную территорию инкского правителя Уайны Капака и уже из этой территории выделяли участки членам своего отряда[259]. С помощью этой системы и сопутствующих ей правил патронажа они нейтрализовали политическую угрозу, исходящую от прежней инкской знати. Энкомьенды выдали двум внукам Капака, а также дочерям бывших императоров, вышедшим замуж за конкистадоров[260]. Так что хотя инки не вымерли физически — возникла крупная популяция метисов, — их культура постепенно выхолащивалась.

За жестокостью и расправами скрывалось стремление конкистадоров к более высокому статусу. Они радовались новым титулам — коллеги именовали их «донами» — и вознаграждали себя желанными гербами[261]. Высокородные идальго, которые и так уже имели эти привилегии, довольно часто возвращались на родину в Испанию. Старая знать с отвращением относилась к нуворишам, которых именовали arrivistes — «выскочками».

Хотя Писарро и жаждал богатств и титулов, считая их заслуженными, его поведение отличалось от образа действий нового дворянства. Обычно он сражался пешим, рядом с простыми солдатами, а не на лошади. На своих плантациях он, как рассказывали, сам выходил в поля собирать кукурузу — серьезное нарушение кодекса поведения колонистов. Он также лично контролировал стройки и работал на них[262]. Похоже, фамильные ценности и наследие волновали Писсаро меньше, чем его братьев, — он до конца жизни во всех отношениях оставался настоящим авантюристом. В 1540 году около тридцати тысяч местных жителей платили дань ему и его сыновьям. Эти доходы, естественно, гарантировали роскошную жизнь.

Корона давно была недовольна идеей энкомьенд. Еще в 1512 году — задолго до того, как Писарро сделал себе имя в Америке, — королевская комиссия объявила туземное население формально свободным. «Недостойно для христианских князей вести войну с неверными лишь из намерения овладеть их богатствами», — отмечала комиссия. Но «свободные» работники не получали зарплату: им лишь выделялись одежда и жилье. Дома и деревни стирали с лица земли, чтобы поселить их прежних жителей в новых испанских городах или на плантациях[263]. В 1530 году король Карл, озаботившись тем, что эта система фактического рабства подрывала «цивилизующую», миссионерскую функцию завоеваний, объявил энкомьенды вне закона. Однако вскоре стало ясно, что это был самый быстрый и простейший способ присвоения земли и ресурсов и подчинения местных жителей. Экономическая выгода была неоспорима, и в 1534 году практику восстановили. В начале завоеваний раздавались единичные голоса (обычно священников), осуждавшие методы обращения с местным населением и погоню за прибылью. Против системы прямо высказывались некоторые члены Доминиканского ордена. В 1510 году проповедник-доминиканец Фрай Монтесино вызвал недовольство у других поселенцев Эспаньолы, провозгласив с кафедры:

Чтобы вы осознали свои грехи против индейцев, я поднялся на эту кафедру, я, голос Христа, кричащий в глуши этого острова. По какому праву вы вели столь гнусную войну против людей, которые прежде жили тихо и мирно на своей земле? Ибо от чрезмерного труда, что вы требуете от них, они болеют и умирают, или вы убиваете их своим каждодневным желанием извлечь и заиметь все больше золота[264].

Но обычно верх брал прагматизм. Церковь также значительно выигрывала от бесплатного труда местных жителей и благодаря землям, которые приобретала наряду с конкистадорами. Братья Писарро были близки к доминиканцам, и Эрнандо каждый год жертвовал доминиканскому монастырю в Куско сотню мешков листьев коки со своих плантаций. Стоимость растений с каждым годом быстро росла, что давало духовенству возможности обширной торговли. Доминиканский миссионер Гаспар де Карвахаль говорил: «Все, что есть у нас в этом доме, дано нам семьей Писарро»[265]. Лояльность ордена была гарантирована.

Выживанию местного населения угрожали и принесенные из-за Атлантического океана болезни. Первой из них стал тиф; эпидемию оспы зафиксировали в 1518 году, перед тем как Кортес закончил покорять ацтеков. Масштабы ее были столь велики, что хронист Франсиско Лопес де Гомара писал: «Ацтеки впоследствии отсчитывали от нее годы, как от какого-нибудь знаменитого события»[266]. Местное население сокращалось так стремительно, что колонизаторы начали отправлять экспедиции за рабами на другие территории Карибского региона, чтобы пополнять свои трудовые ресурсы. Но это было непросто. Две трети рабов, которых везли в Эспаньолу во время одного из первых таких путешествий, умерли по дороге[267].

Писарро тоже сталкивался с эпидемиями во время покорения Перу, и они порой оказывались для него небесполезны. Капак, первый правитель инков, с которым он столкнулся, погиб от оспы, занесенной в ходе одной из первых экспедиций Писарро. После смерти тело вождя провезли для поклонения по всей империи, что способствовало распространению болезни[268]. Жертвой таких эпидемий стали до двухсот тысяч инков, в том числе большая часть знати[269]. Это создало проблемы с престолонаследием, которые захлестнули империю инков как раз в тот момент, когда на сцене вновь появился Писарро со своей экспедицией 1530 года. Невозможно представить, чтобы завоевание прошло так гладко, если бы не эти эпидемии, которые не только стали формой регулирования численности населения, но и подрывали силы и отвлекали внимание оставшихся в живых. Экономика дани также сокращала ряды местного населения — вынужденное переселение огромного числа людей не прошло бесследно. Внезапное разрушение прежнего образа жизни подорвало рождаемость. Испанский чиновник и ученый Эрнандо де Сантильян так описывал жизнь индейцев в то время:

Жизнь их самая несчастная и жалкая из всех народов земли. Если они здоровы, они полностью заняты лишь принесением дани. Даже больным нет избавления, и мало кто переживает свою первую болезнь, даже самую незначительную, ввиду ужасающего существования, которое они влачат. И из-за этого они отчаиваются, так как просят лишь о хлебе насущном, но не могут получить даже этого. Нет на земле людей столь же усердных, скромных и послушных[270].

Большую часть населения в буквальном смысле сводили в могилу работой, особенно на рудниках. Когда в Потоси открыли залежи серебра (открытие принадлежало одному из инков), это стало большим прорывом. Писарро решил не терять время зря: срочно мобилизованные работники, спущенные в шахты, могли работать там неделю подряд, не поднимаясь на поверхность. Серебро смешивалось с ртутью и нагревалось до очищения. Это был чрезвычайно опасный процесс[271]. Но никто не жаловался — ни конкистадоры, ни церковь, ни корона. Шахты Потоси обеспечивали королевскую пятину в размере 1,5 миллиона песо в год. Это был один из крупнейших и самых стабильных источников доходов в Новом Свете.

Эрнандо, главный предприниматель среди братьев Писарро, считал шахты долгосрочной инвестицией. Уже в 1536 году он начал завозить туда инструменты из Испании и черных рабов[272]. К бизнесу Эрнандо и Гонсало в Потоси добавились серебряные рудники в Порко[273]. На главной городской площади доминировали здания, принадлежащие Писарро, и Порко стал ранним образцом «моногорода»; в последующие столетия эту модель копировали по всему миру. «Рудники Вашей Милости стоят больше, чем вся Кастилия», — писал Гонсало один его приспешник[274]. Миссионер Доминго де Санто Томас сообщал в Совет Индий[275]: «Года четыре назад, чтобы довершить погибель этой земли, раскрылась адская пасть, куда каждый год попадает великое множество людей и приносится жадными испанцами в жертву их «Богу». Это ваши серебряные рудники под названием Потоси[276]». Но критики вроде него были в абсолютном меньшинстве.

В 1570 году население Перу, Мексики и остальной Центральной Америки сократилось из-за эпидемий и принудительного труда ни много ни мало на 80 %[277]. В одном лишь Перу за пятьдесят лет после завоевания население уменьшилось с семи миллионов до менее чем двух миллионов человек[278].

Масштабы обретенных богатств, титулов и земли, стоявшие на кону, вкупе с беззакониями и правом сильного, царившем на новом фронтире, порождали острое соперничество среди конкистадоров. Чем больше экономической выгоды приносила колония, тем более неустойчивыми были договоренности, приводившие туда наших героев. В Перу обстановка казалась особенно напряженной. Альмагро был недоволен тем, что вынужден играть вторую скрипку при Франсиско Писарро и его братьях. Прошло много лет, а он все не мог смириться с тем, что не поучаствовал в разграблении Кахамарки. (Очень похоже на современного банкира, не допущенного к сделке, или интернет-магната, не завладевшего акциями перспективного стартапа в первые годы его существования.) Альмагро считал, что заслуживает большего, так как помог отбить осаду Куско, устроенную Манко. В 1537 году он, наконец, сорвался с цепи, отправив Эрнандо и Гонсало Писарро в тюрьму и установив в городе собственную власть. Конфликт между сторонниками Альмагро и Писарро вылился в гражданскую войну. Поначалу братья Писарро подумывали добиться компромисса; Франсиско предлагал передать Куско под контроль трех «нейтральных» фигур. Эрнандо был согласен — при условии, что все трое «нейтральных» будут из семьи Писарро[279].

Когда Альмагро и Писарро встретились лицом к лицу, Писарро возмутился: «По какой причине ты взял город Куско, который я завоевал и открыл с таким трудом?» Альмагро отвечал: «Следи за своими словами; ты говоришь, что я забрал Куско у тебя и что ты покорил его лично. Но ты хорошо знаешь, кто его завоевал. И земля эта — не пастбища Трухильо, только король решит, отдать ли ее мне»[280]. Он был прав в том, что ключевые вопросы прав собственности не были прояснены.

Хотя две семьи имели больше золота и серебра, чем когда-либо могли потратить, жажда еще большего богатства привела обе к падению. Войска Писарро победили силы Альмагро в битве при Лас-Салинас в апреле 1538 года. По традиции, Альмагро был удавлен гарротой. Его сын Диего-младший лишился своих земель и остался банкротом.

Три года спустя, в июне 1541 года, Диего отомстил. Разыгрывался один из знаменитых эпизодов испанского завоевания Америки. Двадцать солдат Альмагро атаковали дворец Писарро. Большинство придворных бежали, и лишь несколько остались сражаться с нападавшими. Писарро убил двоих атакующих и пронзил мечом третьего. Пытаясь извлечь оружие из его тела, он получил удар в горло. Писарро упал, и на него посыпались удары мечей. Согласно легенде, умирая, он изобразил на полу крест собственной кровью и закричал, обращаясь к Иисусу: «Приди, мой верный меч, соратник всех моих дел». Возможно, Писарро принял смерть, будучи убежденным в моральности своих поступков. Эти экспрессивные последние слова стали важной частью его наследия.

Старые друзья и деловые партнеры, искавшие удачу в Новом Свете, уничтожили друг друга в погоне за богатством. Убийцы пытали, а потом прикончили секретаря Франсиско, пытаясь узнать местонахождение спрятанных им сокровищ. Они обыскали городской дом Писарро и забрали оттуда драгоценности, изъяли или уничтожили завещание Франсиско, где описывалось его состояние и перечислялись наследники. Его детей поспешно вывезли из страны[281]. Альмагро и его союзники сосредоточили контроль в своих руках — но ненадолго. Эрнандо провел перегруппировку сил, после чего захватил и убил Диего.

Франсиско был мертв. Хуана, наименее известного из братьев Писарро, убили инки в 1536 году при осаде Куско. Гонсало на время принял официальный пост — в 1541 году он стал губернатором Кито в только что открытом Эквадоре. Оттуда он вместе с коллегой-конкистадором Франсиско де Орельяна (также из Трухильо и, вероятно, родственником) выдвинулся в сторону Амазонки в поисках легендарного затерянного города из золота, который они называли Эльдорадо. Экспедиция кончилась неудачей, многие путешественники погибли от болезней.

К тому времени испанская оккупация Нового Света обрела большее постоянство. Корона видела в этих землях не только ресурс для разграбления, но и средство увеличения своей власти и престижа. Хотя чрезмерное насилие, творимое конкистадорами, могло внушить некоторое чувство стыда, а их свободолюбие было, мягко говоря, раздражающим, они прекрасно служили интересам королевской семьи. Новообретенное благодаря золоту богатство позволило испанской монархии укрепить свою власть и противостоять мятежам, самым опасным из которых было восстание коммунерос в 1520–1521 годах[282]. С тех пор у короля и королевы было в распоряжении достаточно средств, чтобы вознаграждать нужные им партии аристократов. Сокровища Кортеса и Писарро раскрутили кредитный бум, позволивший Испании профинансировать новые имперские амбиции и опередить своих европейских соседей.

Массовое обогащение и растущая потребность государства в увеличении доходов побуждали все большее число испанцев провозглашать себя идальго. Аристократы не просто имели более высокий социальный статус, но и освобождались на своей земле от многих налогов (так было и во Франции при Людовике XIV, когда самое тяжкое налоговое бремя ложилось на беднейшую часть населения). С каждым новым налогом, вводимым, чтобы оплачивать имперскую экспансию, все больше недавно обогатившихся испанцев (в том числе вернувшихся из Нового Света) принимались фабриковать свидетельства своей знатности. К 1542 году, вероятно, уже 12 % населения «добились» статуса идальго — или купили его. Поскольку идальго не должны были зарабатывать себе на жизнь «подлыми и низкими профессиями», они не занимались никаким продуктивным трудом, что и стало одной из причин затяжного экономического упадка Испании с XVIII века[283].

В Америке же чрезвычайная жестокость конкистадоров сыграла свою роль. В 1544 году — с удобным для многих запозданием — были приняты «Новые законы», которые теоретически защищали права остатков местного населения. Но главным образом это была попытка предотвратить появление нового автономного класса в тысячах миль от королевского двора, вне зоны его политического контроля. Предполагалось остановить выдачу энкомьенд и запретить их передачу по наследству, чтобы семьи вроде Писарро не смогли выступать как аристократы[284].

Многие конкистадоры увидели в этом угрозу своей бизнес-модели, независимости и попросту выживанию. Гонсало Писарро выступил маршем на Лиму — его брат Франсиско погиб, и он горел желанием защитить семейные владения. Он одержал несколько быстрых побед над теми, кто оставался лоялен короне. Кульминацией стала гибель первого вице-короля Перу Бласко Нуньеса Вела в январе 1546 года. Прошло чуть менее пяти лет после убийства Франсиско, и семья Писарро снова была на коне. Заговорили даже о том, чтобы короновать Гонсало как правителя новой страны, а всех его сторонников произвести в ранг аристократов[285]. Один из них, Франсиско Карвахаль, призывал Гонсало объявить себя королем, потому что иначе он останется вассалом короны и будет подпадать под юрисдикцию испанского правосудия за убийство Нуньеса Вела. Единственным способом избежать такой судьбы было окончательно порвать с Испанией:

Король не бывает предателем. Эта земля принадлежит инкам, их прирожденным правителям, и если она не будет им возвращена, то у тебя больше прав на нее, чем у короля Кастилии, ведь ты и твои братья покорили ее за свой счет и на свой страх и риск. Я прошу тебя, что бы ни случилось, коронуй себя и назовись королем, ибо никакое иное имя не надлежит носить тому, кто завоевал империю своей силой и мужеством. Умри королем, а не вассалом[286].

Гонсало не поддавался на такие уговоры. Наверное, при всех своих амбициях он желал быть принятым в испанском обществе, как часто случается с людьми, внезапно разбогатевшими. Корни конкистадоров оставались в Эстремадуре и Кастилии.

Вскоре после гибели Нуньеса Вела новый представитель короля в Перу заключил с колонистами сделку, пообещав отменить «Новые законы» в обмен на их верность короне. Как только согласие было достигнуто, Гонсало захватили и обезглавили. Вот вам и джентльменские договоренности. Впрочем, братья Писарро и сами не раз предавали своих партнеров.

Из братьев Писарро в живых оставался только один, Эрнандо — законнорожденный и грамотный. Он был не склонен решать вопросы военной силой и предпочитал переговоры. Современник описал его как «дурного христианина, лишенного страха перед Господом и еще менее верного королю»[287]. Эрнандо считал королевскую пятину жульничеством. Несколько лет он содержал в Панаме своего агента, который должен был искать обходные пути на таможне и минимизировать его выплаты в королевскую казну[288]. Так он создал одну из первых в истории налоговых гаваней, и Карибские острова (например, Бермудские) усвоили этот урок на будущее.

Теперь, когда все братья Эрнандо были мертвы, а корона укрепляла свои позиции в Перу и вообще на новых территориях, он вернулся в Испанию. Он знал, что там его ждет наказание, но был готов принять его, чтобы вернуть на родину часть семейных денег. Совет Индий в Мадриде вынес ему приговор за участие в убийстве Альмагро. Это был не более чем повод убрать его с дороги. Главной задачей для короля и его советников было укрепить свою власть над конкистадорами и забрать у них побольше денег.

Эрнандо провел в заключении двадцать один год. В основном он находился в замке Ла Мота в Вальядолиде — в том же самом здании, где он хранил первое полученное семьей золото после триумфального возвращения из Нового Света в 1534 году[289]. Замок был скорее местом домашнего ареста знаменитостей, чем тюрьмой (один из представителей семьи Борджиа, Чезаре, оказался там тридцатью годами ранее, но, как утверждалось, сбежал, спустившись по веревке из окна). У Эрнандо были перо и чернила, возможность хорошо питаться — все это оплачивалось перуанским золотом. Разрешались визиты гостей и любовниц[290].

Так завершался цикл разорения, бездумных разрушений, убийств и возмездия. Франсиско Писарро открыл для испанской империи одну из важнейших ее территорий и, насладившись определенной роскошью в самом Перу, умер, так и не добившись никаких долговременных выгод для своей семьи. Единственный, кто выжил и в итоге выиграл, — хитрый Эрнандо.

Творчески настроенные счетоводы семьи Писарро старательно скрывали их активы в Новом Свете, минимизируя риски семьи[291], но в конце концов потерпели неудачу. Многие энкомьенды были конфискованы и переданы третьим лицам. Испанский суд даже постановил изъять городской дом, что Франсиско построил в Лиме, и приспособил его под собственные нужды[292].

Большую часть оставшейся жизни — как в заключении, так и после него — Эрнандо провел, отбиваясь от судебных исков. В 1563 году Совет Индий объявил, что его земли добыты нечестным путем и что «его» индейцы должны быть переданы для службы короне. Затянувшийся судебный процесс позволял семье Писарро еще сколько-то лет сохранять свои приобретения и пользоваться ими. Приказ о продаже рудников в Порко, самой главной опоры семейного состояния, был исполнен лишь в 1580 году, когда Эрнандо уже умер. В итоге часть семейных богатств изъяли, но значительную массу удалось сохранить. Писарро также зарабатывал на бурно развивавшейся торговле кокой. Его годовой доход в районе 1550 года составлял 32 тысячи песо, что было сопоставимо с доходами семьи Кортеса[293]. Ко времени освобождения из заключения в 1561 году Эрнандо был крупнейшим землевладельцем Трухильо[294]. Он вернулся в родной город уважаемым, состоятельным господином.

Юпанки, наложница Франсиско Писарро и вдова Атауальпы, отвезла их с Франсиско дочь в Испанию, где та получала изрядную долю дохода от завоеванных территорий. В восемнадцать лет, чтобы семья сохранила право на землю, она вышла замуж за своего дядю Эрнандо — хотя тот еще томился в тюрьме. Впоследствии ее положение было легализовано имперским указом, она получила титул донья Франсиска. Так инкскую кровь поженили с испанской знатью (пусть и второстепенной значимости). Остаток жизни она провела в Трухильо, считаясь дамой высокого положения. Эрнандо же дожил до глубокой старости и умер в комфортной обстановке.

Последующие поколения укрепляли семейное финансовое положение, но все так же с трудом отбивались от претензий в судах. В 1629 году тогдашний глава семьи Писарро — также Франсиско — получил по королевскому велению титул маркиза в обмен на отказ от старых семейных требований о возврате перуанских энкомьенд[295]. Ему также был пожалован достойный годовой доход. В итоге Писарро обменяли часть своих богатств на статус, став официальной частью испанского дворянства. Новые деньги, полученные от завоеваний, превратились в старые деньги, как это обычно и бывает.

В центре сонного городишка Трухильо до сих пор стоит дворец, построенный Франсиской Писарро. На противоположной стороне площади Пласа-Майор высится гигантская статуя ее отца Франсиско, на лошади и при полном параде — конкистадор как он есть. История статуи — один из многочисленных спорных моментов в жизни Писарро. Ходили слухи (вероятно, злонамеренные), что на самом деле это памятник Кортесу. Эта версия даже попала в туристические справочники. Предполагается, что скульптор-американец, Чарльз Рамзи из Баффало, предлагал статую мексиканцам, но те отказались, так что он сгрузил ее в Трухильо. Такого рода истории приводят в бешенство маленькую, но горластую компанию поклонников Писарро. Одна из этих поклонниц — переехавшая в Испанию бельгийка-экскурсовод Жозьен Полар Плизнье, известная в Трухильо как Сюзи. Дважды в год она приносит к статуе Писарро венок в память о его патриотизме и мужестве.

В городе Бадахос, что в Эстремадуре, живет нынешний представитель рода Писарро — Эрнандо, инженер-строитель. Его предки — тот самый Эрнандо и дама по имени Изабел, которая наносила ему визиты в заключении. Эрнандо возмущен несправедливым обхождением с семьей Писарро и называет Франсиско «смелым и доблестным» человеком, вызывающим восхищение тем, что он отправился на другой конец света в поисках богатства. Он признает, что у того были недостатки, но осуждает склонность некоторых историков и экономистов переносить современные моральные нормы на прошлые времена. Испания, как и Латинская Америка, все еще пытается преодолеть наследие тех времен. Во времена Франко конкистадоры превозносились как герои; в 1980-х и 1990-х в демократической Испании прошла кардинальная ревизия их истории. Политики и дипломаты приносили извинения за жестокости и захват земель, ресурсов и сокровищ.

Отступнический индивидуализм Писарро, его варварский колониализм нарушали нормы приличий, установленные на его родине. Но богатства, которые он привез из Америки, были приняты с благодарностью и стали частью повседневной жизни. Конкистадоры одними из первых поняли, что присвоение и эксплуатация ресурсов — путь к мгновенному обогащению. Этот процесс в последующие столетия повторялся раз за разом.

Испанские, португальские, голландские и британские правительства (и элиты) поощряли компании и отдельных авантюристов, желавших принять на себя огромные риски, связанные с этим занятием, и закрывали глаза на их бесчинства в отношении местного населения. Колонии, созданные завоевателями, обеспечивали политическую и экономическую власть на протяжении столетий.

Франсиско Писарро и его братья из небольшого испанского городка стояли во главе одной из первых золотых лихорадок. Бароны-разбойники девятнадцатого века и российские олигархи нашего времени многому у них научились. Невозможно выносить суждения о конкистадорах, не упомянув о тех, кто пришел им на смену в неустанном поиске богатств под землей.

Глава 6 Людовик XIV и Эхнатон: короли-солнца

Когда ты живешь ради мнения других, ты мертвец. Я не хочу жить, размышляя о том, каким меня запомнят.

Карлос Слим[296]

Чего вы жаждете, если у вас и так есть все от рождения? Вы ищете славы. Что вы делаете, когда у вас больше земных благ, чем вам когда-либо может пригодиться? Вы строите свой город. Людовик XIV, Король-Солнце, семьдесят лет управлял всеми рычагами французского общества. Под его руководством Франция превращалась в виднейшую державу Европы, он утвердил систему абсолютной монархии, которая простояла до революции. Все в ней вращалось вокруг Версаля, дворца Людовика — его творения и опоры его власти. Экстравагантность Людовика опиралась на политический и экономический расчет. Версаль был построен не только ради тщеславия, он стал ключевой составляющей королевской власти. Заставив своих непокорных дворян покинуть Париж, Людовик навсегда поставил их в подчиненное положение. Он контролировал своих людей, их деньги и их жен. Но его государство было неспособно снизить траты на восславление одного-единственного человека и на финансирование его войн. Все это оплачивалось благодаря лишь одному источнику — налогам с бедных. Однако бюджет трещал по швам. К моменту смерти Людовика Франция погрязла в долгах.

Эта глава посвящена человеку, получившему свое богатство по наследству. Людовик не ведал, что чувствует тот, кто выбился из низов. У него не было нужды доказывать свою состоятельность. Он не интересовался покровительством как способом поддержать репутацию, завоеванную во время пути наверх. Он спонсировал величайших художников и писателей своего поколения, потому что это подобало королю. Правление Людовика — самое долгое в истории европейских монархий — опиралось на силу, богатство и на беспрекословную веру в божественную природу короля.

Человек, наиболее похожий на Людовика в этом смысле, жил тремя тысячелетиями ранее. История древнеегипетского фараона Эхнатона стала известна лишь благодаря историкам девятнадцатого века. Эхнатон, чье имя переводится как «оживший дух солнечного диска», правил Египтом в период его расцвета, в эпоху поздней XVIII династии (1353–1336 годы до н. э.). Он тоже построил свой собственный город, Ахет-Атон, впоследствии известный как Амарна. Не удовлетворившись этим, он взялся за создание своей собственной религии. В течение пяти лет после прихода к власти он заменил тысячелетнюю политеистическую традицию монотеистической; множество египетских богов и мифологий затмил один, господствующий над всеми, бог солнца Атон.

Оба монарха создали культы личности, основанные на образе солнца. Ради этого они возводили новые города и приручали элиты. А что может лучше продемонстрировать статус монарха, чем город, названный его именем, чем дворцы в древности и в XVII столетии или монументальные небоскребы современных глобальных мегаполисов?

Рождение будущего Людовика XIV было подарком небес. Его родители Людовик XIII и Анна Австрийская были женаты двадцать три года, и четверо их детей оказались мертворожденными. Поэтому когда 5 сентября 1638 года наследник престола появился на свет, хронисты назвали это чудом. Он был наречен Луи-Дьедонне, Людовиком Богоданным. Особенно хорошим предзнаменованием считалось то, что родился будущий король в воскресенье, и это событие было отмечено разведением костров, фейерверками, поэтическими сочинениями и речами.

В возрасте пяти лет Людовик взошел на престол под покровительством своей матери, которая, в свою очередь, доверила власть главному министру, итальянскому кардиналу Мазарини. Договоренности соблюдались, но в тот период Францию потрясло восстание, известное как Фронда. Множество мелких аристократов, возмущенных напористостью новой породы политиков, выступили на защиту своих феодальных привилегий. В 1648 году, когда к концу подходила Тридцатилетняя война[297], в Париже начались бои. Толпа ворвалась в королевский дворец и потребовала предъявить им их девятилетнего короля. Согласно легенде, Людовик притворился спящим. Мятежники отступили, удовлетворенные, будучи твердо уверены, что подчиняются не самоназначенным бюрократам, но лишь королю, «этой сияющей звезде, этому блистательному солнцу, этому дню без конца, этому центру, видимому со всех точек окружности»[298]. Четыре года спустя, после окончательной победы роялистских сил, король-подросток занимал самое почетное место на праздничном балете, одетый Аполлоном, с волосами, будто солнечные лучи, позолоченными и заплетенными в косички.

В 1661 году, в возрасте двадцати трех лет, Людовик наконец получил всю полноту власти. Последовали торжественные демонстрации искренней верности молодому королю, ибо годы беспорядков сыграли благотворную для него роль. Фронда дискредитировала дворянство, и Франция с энтузиазмом повернулась к Людовику, придя к выводу, что лишь монархия сможет сохранить порядок и добиться процветания.

Непопулярный Мазарини умер в том же году, и Людовик решил не подыскивать ему замену. Он собирался сам стать первым министром, полагая, что прочие министры должны отвечать непосредственно перед ним. Объявление об этом было встречено с недоумением и недоверием. Французский король не пытался напрямую управлять государственными делами с тех пор, как умер дед Людовика Генрих IV.

Чтобы добиться желаемой гегемонии, Людовику следовало быстро расправиться со своими соперниками. Самым значимым из них был Николя Фуке, маркиз де Бель-Иль и министр финансов во времена юности Людовика. Фуке имел небольшую частную армию и огромный дворец Во-ле-Виконт к юго-востоку от Парижа. В строительстве дворца участвовали 18 тысяч рабочих, он обошелся в 18 миллионов ливров и потребовал сноса трех деревень. Фуке выстроил практически монопольную систему патроната над известными художниками и писателями. По случаю восхождения короля на престол Фуке пригласил в свой замок шесть тысяч гостей, которых ждал ужин и постановка пьесы Мольера. Вечер завершился впечатляющим фейерверком.

Людовику не нравилось, что его затмевает какой-то маркиз. По его приказу Фуке арестовали и предъявили обвинение в измене и растрате. Истинным же его преступлением была попытка превзойти короля в богатстве и великолепии. Он был заточен в крепость, где и умер девятнадцать лет спустя[299]. Людовик изъял из его замка сто двадцать гобеленов, а также статуи и апельсиновые деревья. Это был ясный сигнал любым возможным соперникам короля в борьбе за власть, престиж и влияние. Как писал Вольтер, «в шесть часов вечера 17 августа Фуке был королем Франции. В два часа ночи он стал никем». Конечно, Фуке воспользовался Фрондой, чтобы накопить огромное состояние. Но разве он один? Большинство аристократов занимались тем же. Ошибка Фуке была в том, что он не успел осознать перемены во власти.

А вот Жан-Батист Кольбер успел. Это Кольбер отдал приказ об аресте Фуке и сменил его в роли человека, ответственного за финансы страны и королевскую репутацию. Он стал министром финансов, главой центрального банка и политтехнологом в одном лице. Но каким бы могущественным ни был Кольбер по сравнению с другими чиновниками, он никогда не перечил своему королю.

После ареста Фуке все писатели и художники, состоявшие у него на службе, переместились в королевское хозяйство. В июне 1662 года Людовик XIV организовал в Тюильри грандиозную двухдневную «Карусель», превосходившую празднества его былого соперника по зрелищности и экстравагантности. Пять дворянских команд сражались в поединках и фехтовали, одетые в костюмы римлян, персов, турок, индейцев и американцев; победитель каждого дня получал бриллиант и портрет короля в раме из драгоценных камней[300].

Кольбер заказал поэту и критику Жану Шаплену доклад о том, как использовать искусство «для сохранения великолепия королевских предприятий»[301]. Задача ни много ни мало заключалась в том, чтобы реорганизовать культуру и сконструировать образ абсолютной королевской власти. Важнейшими инструментами контроля стали академии, учрежденные в правление Людовика. Такой прецедент уже был: в 1634 году кардинал Ришелье, главный министр Людовика XIII, обнаружил, что группа интеллектуалов проводит в Париже тайные собрания. Решив нейтрализовать этот источник возможной культурной автономии и диссидентства, Ришелье основал Французскую академию, чтобы дать интеллектуалам финансовое спонсорство в обмен на политическую лояльность. Кардинал заявлял: «Вопросы политические и моральные должны рассматриваться в Академии в соответствии с властью принца, положением правительства и законами страны»[302]. Людовик XIV и его министры развили этот принцип: они учредили академии по самым разным дисциплинам, от живописи и скульптуры до точных наук, музыки и архитектуры.

Экономика была переориентирована на решение единственной задачи: демонстрировать величие короля. В 1663 году на парижской авеню де Гобелен была создана фабрика, где двести рабочих трудились над производством мебели и гобеленов для королевских дворцов. К 1671 году под государственным контролем оказались практически все области культуры. Финансовое покровительство и более высокий статус, предлагавшийся в академиях, привели к тому, что все художники, обладавшие амбициями (или инстинктом самосохранения) — от Расина до Мольера, от живописца Шарля Лебрена до композитора Жан-Батиста Люлли, — предлагали королю свои услуги. Академии заказывали работы и устраивали конкурсы. В 1663 году Академия живописи и скульптуры учредила приз за лучшую картину или статую, изображающую героические действия короля. Шаплен, отвечавший за литературу, писал итальянскому поэту Джироламо Грациани: «Необходимо ради чести Его Величества, чтобы похвалы ему выглядели стихийными, а для этого нужно, чтобы они были напечатаны за пределами его страны»[303].

Укрепление славы и обеспечение контроля стали главными заботами Людовика. Выведя из игры или наказав тех, кто пытался добиться независимости в его юношеские годы, он демонстрировал власть по всей своей стране и за ее пределами. Помимо культуры, важнейшую роль в этом играли архитектура и военное дело. Единственная сфера, где король делегировал некоторые полномочия, — это национальные финансы. Впрочем, финансовые проблемы достались ему в наследство от отца, и вакуум власти, приведший к Фронде, только ухудшил ситуацию.

Кольбер стремился сделать Францию страной более ориентированной на коммерцию, несмотря на ее феодальные и милитаристические традиции. Он серьезно реорганизовал промышленность и флот, укрепил каналы, дороги и прочую инфраструктуру. Он хотел конкурировать с Англией и Голландией в международной торговле; для этого в 1664 году королевским указом была учреждена Французская Ост-Индская компания. Людовика увлекала идея модернизировать Францию и повысить ее статус, так что он с большим интересом участвовал в решении этих задач. Экономическое положение страны беспокоило его меньше, решение связанных с этим проблем он в полной мере переложил на плечи своего доверенного помощника.

Главной проблемой для Кольбера оказался дефицит бюджета, который следовало ограничить. А поскольку было невозможно контролировать расходы (по крайней мере, королевские), приходилось увеличивать доходы. Еще при регенте Мазарини Кольбер жаловался в докладной записке, что лишь половина уплаченных людьми налогов достигает казны. Еще одна трудность была связана, как всегда, с налоговыми льготами для богатых людей.

Самым спорным сбором была талья — земельный налог, введенный двумя столетиями ранее, при Карле VII. Дворянство, духовенство, придворные и государственные чиновники от этого налога освобождались. Буагильбер — аристократ, судья и один из первых экономистов — подсчитал, что во время правления Людовика талью платило не более трети населения, причем это была беднейшая треть. Метод сбора был неоправданно усложненным, но все сводилось к тому, что местные чиновники лично отвечали за сбор вмененных им сумм. Так возник класс состоятельных посредников, сборщиков налогов, которые забирали себе долю выбитых ими денег. К прянику прилагался и кнут: недобор требуемой суммы наказывался тюрьмой. В одном только городе Туре в 1679 году в заключении оказались пятьдесят четыре сборщика налогов. При этом в людях пробуждали с помощью демагогии чувство патриотического долга. Королевские налоги считались dongratuit — даром, добровольным пожертвованием.

Чем больше Людовик тратил, тем быстрее пустела казна и с тем большим упорством из низших сословий выжимали все, что у них оставалось. Процесс был чрезвычайно жестоким, но происходил вдалеке от столицы: чего не видишь, того вроде бы и нет. При дворе — по крайней мере, в присутствии «великого монарха» — этот вопрос не поднимался вовсе.

Герцог Сен-Симон, один из придворных, описывал в своих мемуарах бедствия, сопутствующие «истории потерь и бесчестия» во время войны, а также тяготы голодного времени[304]. Его хроники дают важную и критическую оценку налогов, вводившихся, чтобы подкрепить непомерные амбиции короля и удовлетворить все более отчаянную потребность государства в новых доходах. Хроники были опубликованы после смерти их автора: если бы он столь откровенно высказывался при жизни, то долго бы не протянул. Налоги, писал Сен-Симон, «возрастали, множились и взимались с чрезвычайной суровостью, завершая разрушение Франции»[305]. Среди этих сборов был «обременительный и ненавистный» налог на крещения и заключение браков. Когда бедняки пытались обойти этот налог, проводя неофициальные свадьбы и крестины, власти высылали к ним войска.

Порой, когда терять уже было нечего, крестьяне давали отпор. В области Виваре на юго-востоке Франции они должны были платить по десять ливров за каждого родившегося мальчика и пять за каждую новорожденную девочку, по три ливра за каждый купленный жакет или пальто и по пять — за новую шляпу. Восстание удалось подавить, только когда на борьбу с ним бросили пять тысяч солдат.

Мадам де Севинь, известная аристократка и плодовитая писательница, в письме своей дочери в 1675 году упоминала бунты в Бретани. Письмо начинается и заканчивается словами о пустяках вроде аромата вина и прочих «милых вещей», но по ходу дела она спрашивает:

Хочешь узнать новости из Рена? С горожан потребовали налог в сто тысяч крон; и если эта сумма не будет передана за двадцать четыре часа, она удвоится и собирать ее будут солдаты. Они опустошили дома и выслали жителей одной из главных улиц, и запретили всем принимать их к себе под угрозой смерти; так что несчастные эти бедняги (в том числе старики, женщины, что вот-вот родят, и дети) бродят вокруг и оплакивают свой исход из города, не зная, куда им идти, не имея ни пищи, ни места, чтобы прилечь. Позавчера колесовали скрипача за то, что он устроил бал и украл немного гербовой бумаги. После смерти его четвертовали, а конечности выставили на четырех городских углах. Шестьдесят горожан брошены в тюрьму, и завтра их начнут наказывать. Эта провинция задает прекрасный пример другим, учит их, что превыше всего должно уважать своих правителей и их жен и никогда не бросать камни в их сады.

Людовик считал необходимостью прославление своей персоны. Люди, настаивал он, именно этого от него и ждут. Сначала он взялся за Париж и потребовал реконструировать два своих дворца — Лувр (в 1663 году) и близлежащий Тюильри (в 1664-м). Он возвел храмы Аполлона, украшенные многочисленными образами короля-солнца. Потом его мысли обратились на иные предметы и обрели еще большую масштабность.

Версаль был по существу загородной усадьбой в двадцати километрах к юго-западу от Парижа, в «самом неблагодарном из всех мест», куда Людовик ездил на охоту с отцом[306]. Это была не слишком подходящая площадка для строительства, расположенная в кишащей комарами болотистой местности. Несмотря на это — а может, именно из-за этого, — король твердо вознамерился построить там дворец, который затмит все на свете. Место было выбрано специально, чтобы показать, как природа склоняется перед волей короля — точно так же, как его подданные. Кольбер призывал к осторожности, замечая, что изначальные архитектурные планы «скорее касались удовольствия и развлечения Вашего Величества, чем Вашей славы»[307]. Людовик не обращал на это внимания, так что Кольбер сдался и высвободил фонды для грандиозного проекта.

Дворец проектировался и строился в четыре этапа, на протяжении нескольких десятилетий. Смертность среди строителей была столь высока, что трупы выносили по ночам, чтобы не деморализовать рабочих. В сентябре 1678 года были подписаны Нимвегенские мирные договоры, положившие конец затяжной Франко-голландской войне, и начались десять лет относительного спокойствия — третий и самый важный период строительства, который и превратил Версаль в тот дворец, каким мы знаем его сегодня.

Любой элемент его конструкции служил прославлению короля. Каждое утро Людовик, прибыв на мессу в мраморную часовню, взирал на публику с королевской трибуны напротив алтаря и органа. Но, что показательно, часовня находилась не в центре дворца. Его главная ось, проходящая через курдонер (парадный двор), вела посетителей в Зеркальную галерею — необыкновенную комнату, выходящую на декоративные сады, в которой зеркала отражали естественный свет. Король восседал на троне, приветствуя послов и других гостей, утомленных долгой прогулкой вверх по лестнице и по длинным коридорам. Во время этой прогулки они были обязаны восхититься великолепными полотнами, гобеленами и скульптурами, украшавшими каждую залу. Сигнал был очевиден: теперь Франция запросто может потягаться с Венецией и другими европейскими центрами по части искусства и культуры. Христианская символика во дворце была представлена скупо — там доминировали образы солнца. Потолок в салоне Аполлона — он же Тронный зал — был украшен росписями, изображающими бога в колеснице в сопровождении времен года. Изображение Аполлона и во дворце, и в садах встречалось чаще всего; его многочисленным достижениям посвящались фрески, статуи, витражи, гобелены и портреты. Был весьма распространен солнечный мотив: ведь солнце дает всем свет и жизнь. Король-Солнце был всеобщим благодетелем, щедро одарявшим своих подданных независимо от их имущественного положения и ранга (чего не скажешь по его налоговой политике).

Кольбер, при всех его попытках реформировать государственные финансы и призывах к умеренности, укреплял в короле ощущение практической и финансовой пользы Версаля. «Ничто так не демонстрирует величие и интеллект правителя, как здания, потомство всегда судит о нем по великолепным дворцам, что он сооружает при жизни», — объявлял он[308].

В 1682 году Людовик перенес в Версаль весь свой двор, а также правительство. В лучшие времена двор в Версале насчитывал двадцать тысяч человек, в том числе тысячу дворян и четыре тысячи слуг, проживавших в самом дворце. Еще четыре тысячи дворян и их слуги размещались в городе. Это было самодостаточное элитарное сообщество. Оно формировалось с нуля, вдали от загроможденной разнородными зданиями столицы, где Людовик пережил свою детскую травму во время Фронды.

Переезд имел и непосредственную политическую цель. Вывезя элиту из традиционных пространств власти и политики, Король-Солнце заставил аристократов вращаться вокруг нового центра власти, в котором карьера, фавор и дары зависели только от него. Аристократы, населявшие версальский двор, несли разорительные издержки, пытаясь перещеголять друг друга в экстравагантности. Неженатому дворянину со штатом из двенадцати слуг требовалось двенадцать тысяч ливров в год, чтобы содержать себя в Версале. Лишь немногие могли позволить себе такие траты; остальные же зависели от королевской пенсии, которая прибавлялась к их доходу. В 1683 году на такие пенсии ушло 1,4 миллиона ливров, примерно 1,2 % всех государственных расходов.

Эти финансовые ритуалы были частью системы патроната и контроля, выстроенной Людовиком. Знать всячески ублажали при дворе, но в делах правительства она, как правило, не участвовала. Высшие чины духовенства тоже к ним больше не допускались. У Людовика было четыре совета — небольшие группы советников по финансам, внешней политике, внутренним делам и судебным вопросам. Большинство их членов были выходцами из средних слоев общества, зачастую юристами (gensdelarobe); они были всем обязаны королю и никоим образом не могли обрести независимость от него. Совещания проводились в королевских апартаментах. Все их участники могли высказаться во время обсуждения, но решения принимались одним человеком. Протокола не велось, записей не осталось. Все было так, как постановлял Людовик[309].

Версаль стал театральной сценой, на которой король исполнял свои королевские обязанности. В юности он учился балету, и это стало хорошей школой публичных выступлений. Как замечал Сен-Симон, «Людовик XIV был создан, чтобы блистать при дворе. Его фигура, его дух, его изящество, его красота, его величественная манера держаться, даже тон его голоса и величавый и естественный шарм его персоны отличали его среди других людей до самой его смерти»[310]. Вольтер также свидетельствовал о великолепной внешности короля, несмотря на его рост (метр шестьдесят сантиметров): «Людовик возвышался над придворными благодаря своей грациозности, величавой благородности и самообладанию. Благоговение, которое он внушал тем, кто говорил с ним, втайне льстило его сознанию собственного превосходства»[311]. Королевский прелат, епископ Боссюэ, считал, что слава Людовика давала населению смысл жизни и приносила в общество порядок: «Господь возбранял хвастовство, вызванное тщеславием, и глупое бахвальство, порожденное богатством, отравляющим разум; но он также желал, чтоб короли ослепляли и поражали величием, внушая уважение простому народу»[312].

Даже самые интимные и обыденные аспекты повседневной жизни Людовика превращались в ритуалы и наполнялись символическим смыслом. Церемонии пробуждения (lever) и отхода ко сну (coucher) — восхождение и заход Короля-Солнца — были важнейшими моментами для двора и для нации. Королевская опочивальня являлась средоточием жизни Версаля, центром всего замка. Подчеркнутая интимность этого места укрепляла королевский авторитет. Каждое утро избранные представители элиты собирались в спальне, чтобы наблюдать за тем, как Людовик просыпается, молится, умывается и одевается, и помогать ему в этом; вечером он аналогичным образом принимал их, готовясь ко сну. И даже эти ритуалы делились на две иерархические части: весь двор собирался в галерее на большую церемонию пробуждения (grandlever), тогда как малая церемония (petitlever) была менее формальным событием, на которое приглашалась лишь избранная группа придворных. Подать королю рубашку утром или снять ее с него вечером было величайшей честью. Этакие почести в форме унижения. Людовик успешно подчинял себе даже самых высокомерных аристократов. Бесцеремонное бунтарство Фронды ушло в прошлое.

Разделяй и властвуй — таким был ключевой принцип. В клаустрофобическом микромире Версаля все знали всех. Сплетни и интриги сопровождались сильнейшим соперничеством и скукой. Доступ к королю тщательно контролировался, таким образом подчеркивалось, кто в фаворе, а кто нет. Существовали жесткие правила — кто может видеться с королем, где и когда, какую роль при этом играть. Некоторые придворные годами ждали, пока король признает их — одним лишь мановением руки. Такие же ритуалы сопровождали принятие пищи. Небольшое число тщательно отобранных гостей допускалось во дворец поздно вечером, чтобы присутствовать на последней королевской трапезе (grandcouvert). Людовик пробовал множество блюд, выставленных на его огромном столе, — это был жест одобрения сельского хозяйства Франции. Иногда он допускал в свои апартаменты дворян для развлечений вроде игры в карты или бильярд.

Еще одним видом досуга Людовика был секс. За время правления у него были одна жена и три постоянные фаворитки, не говоря уже о случайных интрижках. Его брак с инфантой Марией Терезой имел сугубо политический смысл. В юности Людовик был увлечен Марией Манчини, племянницей Мазарини, но он понимал важность мира с Испанией. Его первой фавориткой стала мадемуазель де ла Вальер, которой тогда было всего семнадцать. Он был в нее безумно влюблен, но через несколько лет она ему наскучила. В 1674 году она удалилась в монастырь кармелиток. Мадам де Монтеспан, интриговавшая против этой фаворитки, заняла первое место в списке привязанностей короля на целых девять лет, хотя периодически у нее появлялись соперницы. Во дворце ей было отведено двадцать комнат, на девять больше, чем королеве. Она девять раз была беременна и родила Людовику семерых детей. Их образованием занималась некая мадам Скаррон (маркиза де Ментенон, как король повелел ее именовать с 1678 года). Дедом ее был знаменитый лидер гугенотов д'Обинье, а отцом — беззаботный транжира. Странно, что мадам Скаррон была выбрана в качестве воспитательницы: Скаррон родилась в крепости Ньор[313] и в семь лет осиротела. Еще более странным — учитывая низкородное происхождение Скаррон — было то, что король выбрал ее своей третьей и последней официальной фавориткой. Но при дворе не оказалось человека столь опрометчивого, чтобы заговорить об этом.

Людовик одарял придворных знаками благосклонности в обмен на абсолютную верность. Он был рад развлекать своих дворян, если только они не пытались затмить его. Перед свадьбой герцога Бургундского и юной принцессы Савойской, совпавшей с окончанием войны между Францией и Аугсбургской лигой[314], король объявил, что намерен дать великолепнейший прием. Как всегда, на расходы не скупились: «Никто не думал сверяться со своим кошельком; всякий стремился превзойти соседа в богатстве и изобретательности. Золота и серебра было явно недостаточно: лавки были опустошены в несколько дней; иными словами, в городе и при дворе царила совершенно необузданная роскошь»[315]. Король получил в дар огромный бриллиант размером «со сливу-венгерку». За это заплатило государство (а точнее, бедняки). «Он должен был подумать о чести короны и не упустить возможность заполучить этот бесценный бриллиант, при виде которого забудется сияние всех остальных в Европе… это была слава его правления, которая сохранится навечно», — замечал Сен-Симон[316]. «Он любил блеск, пышность и изобилие во всем; он испытывал наслаждение, если блеск источали твои дома, твои одежды, твой стол, твои экипажи. Так вкус к расточительности и роскоши распространялся на все классы общества»[317].

В Версале дворяне находились под надзором Людовика, но это привело к полной изоляции короля от народа. Если не считать нескольких недель, когда он бывал в своем дворце в Компьене летом и в Фонтенбло осенью (едва ли заглядывая в бедные районы по соседству), Людовик все свое время проводил в Версале. В поздние годы он почти никогда не выезжал в другие области Франции. Великолепие дворца должно было подчеркнуть божественную непогрешимость Людовика. Однако в провинциях — далеких от двора и, по большому счету, забытых — продолжались бунты. В Бордо и в Гренобле, в Ренеи в Меце местные аристократы видели, что власть их парламентов и губернаторов сходит на нет. Власть короля делегировалась интендантам, которых он выбирал сам, причем часто из числа мелких купцов, чтобы гарантировать всеобщее повиновение.

Вторая половина эпического правления Людовика характеризовалась необузданными тратами, самовосхвалением, абсолютизмом и практически непрекращающимися войнами. Он провел три крупных и в целом неудачных военных кампании — Франко-голландская война, война с Аугсбургской лигой и война за испанское наследство, — не говоря уже о множестве более мелких авантюр.

И хотя ресурсы страны были на исходе, масштабы королевской расточительности лишь росли. Этот крест приходилось нести народу. Отмена Нантского эдикта[318] в 1685 году и преследования гугенотов превратили короля из умного политического и экономического лидера в религиозного фанатика. Он все больше подпадал под влияние мадам де Ментенон, угрюмой и набожной женщины. Приятные времена, времена вечеринок и веселья подошли к концу. К тому же из-за множества войн финансы государства и двора были уже совсем исчерпаны.

Смерть Кольбера через год после переезда в Версаль стала поворотным моментом в судьбе Франции. Двор лишился единственного человека, способного оспаривать решения короля. Его преемник и бывший соперник маркиз де Лувуа был куда более уступчивым. В том же году умерла Мария-Тереза, что позволило Людовику жениться на мадам де Ментенон. Она была его супругой и фактической королевой, но не имела никакого титула. При всей своей неограниченной власти Людовик не хотел, чтобы его женитьба на женщине более низкого рода стала известна, поэтому их брак так и не был формально освящен.

За время правления Людовика Франция дважды была поражена голодом — в 1693 и в 1710 годах. По оценкам историков, погибли два миллиона человек. Но для короля голод был еще одной возможностью пополнить казну. Когда Великая зима 1709 года привела к гибели урожая, власти, собрав оставшееся зерно в большие амбары, установили на него фиксированные цены и начали выдавать пайки. Сен-Симон писал, что это решение привело к «долгим, несомненным и жестоким притеснениям», и предполагал, что дефицит был организован преднамеренно по приказу Людовика: «Многие верили, что господа финансисты ухватились за этот случай, дабы конфисковать все зерно в королевстве через посланных ими эмиссаров и затем продать его по какой вздумается цене в угоду королю, но не забывая и о собственной выгоде»[319].

Людовик на тот момент уже больше двух десятилетий искал способы привлечь новые инвестиции. В 1687 году, вскоре после появления Аугсбургской лиги — союза большинства европейских держав, намеревавшихся сдерживать экспансионистские планы Людовика, — его убедили продать фамильное серебро. Из королевской спальни вынесли серебряный столик весом в 350 килограммов, еще более тяжелое зеркало, стулья, горшки для апельсиновых деревьев и даже кадильницы. Ради войны было переплавлено порядка двадцати одной тонны серебра. Об этом унижении Людовик не обмолвился ни словом — по крайней мере, на публике.

Людовик девальвировал национальную валюту на треть, что облегчило ему выплату долгов: это «принесло некоторую выгоду королю, но разорение частным людям и беспорядок в торговле», отмечал Сен-Симон[320]. Многие приближенные считали действия короля жестокостью и экономическим безрассудством, но никак не могли им помешать. Министр финансов и военных дел Мишель Шамильяр написал Людовику письмо с просьбой об отставке. Министр заверял, что из-за сильнейшего давления на него все «пойдет не так и погибнет». Людовик отвечал[321]: «Прекрасно! Погибнем вместе»[322]. Сен-Симон лучше всего высказался о бедственном положении в экономике:

Люди никак не могли понять, что же случилось с деньгами их страны. Никто не мог платить другим, потому что сам ничего не получал; сельские жители после многочисленных изъятий и обесценения своей собственности стали банкротами; торговля больше ничего не приносила: доверие и уверенность уже иссякли. Так что у короля не оставалось никаких ресурсов, кроме террора и беспредельной власти, которой при всей своей неограниченности не хватало опоры. Денежное обращение прекратилось, и не было способов его восстановить. Все шаг за шагом приходило в полный упадок, страна была совершенно истощена[323].

Людовик умер в Версале в 1715 году, не дожив четырех дней до своего семидесятисемилетия. Даже медленная кончина короля, в процессе которой придворные следили за распространением гангрены по его ноге, превратилась в публичное представление. Как и другие представители страты сверхбогатых людей, будь то самостоятельно поднявшиеся из низов или аристократы, он долгими часами возбужденно размышлял о своем наследии. Вопрос о наследнике престола стоял весьма остро: Людовика страшили перспективы исторического и религиозного реванша. Его слова, обращенные к правнуку, дофину и предполагаемому наследнику Людовику XV, отлиты в граните французской истории: «Я слишком любил войну». Военные эскапады Людовика привели его к краху — как и Красса в Римской республике. Он оставил страну в долговой кабале: государственный долг составлял порядка 2 миллиардов ливров, на сегодняшние деньги — около 160 миллиардов британских фунтов. Он ни разу не свел бюджет с профицитом, так и не сумев оплатить свою жизнь в Версале.

Но роскошь его правления считалась обязанностью, а не личным выбором. Возможно, это он произнес фразу «Государство — это я» (ее приписывают Людовику, хотя исторических свидетельств нет). Практически всю свою жизнь он провел на троне, не видя ничего другого. А Франция не знала все это время другого властителя. Людовика похоронили в усыпальнице королей — базилике аббатства Сен-Дени за чертой Парижа. Восемьдесят лет спустя, после казни его потомка Людовика XVI, революционеры извлекли прах Короля-Солнца и уничтожили его.

В истории человечества редко случалось, чтоб такое богатство попадало в руки одного-единственного человека. Людовик наслаждался жизнью и вниманием, когда большинство жителей его страны страдали от войн и нужды. Но церемонные восславления Людовика не были простым бахвальством. Земля действительно вращалась вокруг Короля-Солнца, греясь в его лучах. Он командовал, он был владельцем всего. Сам он объяснял это таким образом:

Глубоко ошибаются те, кто воображает, будто все это лишь церемония. Люди, которыми мы правим, неспособны заглянуть на дно вещей и обычно судят по тому внешнему, что видят, и чаще всего отмеряют свое уважение и послушание по старшинству и званию. И раз важно, чтобы публикой правил лишь кто-то один, также важно, чтобы тот, кто выполняет эту функцию, был настолько возвышен над другими, чтобы никого другого невозможно было с ним спутать или сравнить; и невозможно, не причинив вреда всему государственному телу, лишить его главу какого бы то ни было знака превосходства, отличающего его от конечностей[324].

При всей своей напыщенности и гордыне, при всей своей финансовой расточительности Людовик, вероятно, был первым лидером современного французского государства, стремившимся рационализировать и централизовать политическую практику и вознесшим высокую культуру в ранг национальной миссии. Это был, как выражался Вольтер, «Великий век».

Перенесемся на три тысячелетия назад и увидим поразительные аналогии: лидер-полубог, создатель нового города, даже еще и (в случае Эхнатона) создатель новой религии.

При рождении он получил имя Аменхотеп IV. Он был фараоном из XVIII династии Древнего Египта. Его отец создал империю, простирающуюся от Сирии (на севере) до Нубии[325] (на юге), сперва военной силой, затем — с помощью дипломатии и торговли. Дары и дань стекались к нему из множества иностранных земель[326]. То было время стабильности и процветания. Но новый правитель — сын Аменхотепа III и отец Тутанхамона — решил оставить неизгладимый отпечаток в истории. На пятый год своего правления он покинул духовную столицу Египта, Фивы, и начал возводить совершенно новый город в двух с лишним сотнях километров к северу, в отдаленной и малонаселенной местности на восточном берегу Нила. Город был посвящен Атону, солнечному диску, и получил имя Ахет-Атон (ныне Амарна). За месяц до прибытия на новое место Аменхотеп сменил имя на Эхнатон, «живой дух Атона».

Эхнатон был радикалом. Стремясь во что бы то ни стало оставить след в истории, он был готов грубой силой ломать традиции и унижать влиятельных людей Египта. За считанные годы он вырвал рычаги власти из рук жрецов Амона, поместив Атона — и себя — в центре солнечной системы богатства и власти. Эхнатон конструировал собственную верховную власть, опираясь на обширный аппарат египетской теологии. Политеистическая мифология Древнего Египта не ограничивалась сферой религии, она проникала во все области повседневной жизни. Переосмыслив богов, Эхнатон получил контроль над своим народом.

Изобретение солнечной мифологии требовало огромного холста, на котором «короли-солнца» могли писать себя крупными мазками. Как говорил о Версале один историк, «лишь самое великолепное здание в Европе могло вместить солнечную систему метафор» — и то же самое относилось к Ахет-Атону[327]. Атон был ключом к великолепию Эхнатона, а Ахет-Атон — городом, где он формировал свою власть. Эхнатон заявил о своих намерениях на двух больших глиняных стелах, которые возвел после первого визита на пустую строительную площадку: «Я построю Ахет-Атон для Атона, моего отца, к востоку от того места, которое он сам отвел для себя и окружил горой, где его ждет счастье, которое я и преподнесу ему. Вот оно!»[328]

Эти стелы должны были внушить новым обитателям города чувство идентификации с ним. Ахет-Атон обрамляли отвесные известняковые скалы, Нил разделял его пополам вдоль оси, проведенной с севера на юг. На западном берегу возделывали землю, на восточном — строили. Это был новый сакральный ландшафт, который не давал горожанам вернуться к традиционным религиозным обычаям.

В период расцвета Ахет-Атона в нем, вероятно, жило больше двадцати тысяч человек. Вокруг храмов и дворцов были построены административные здания, производственные помещения и хранилища для товаров, а также жилые дома. В числе обнаруженных археологами зданий — архив, казармы, амбары и пекарни. На краю города находились гробницы для членов царской семьи и высокопоставленных чиновников. Храмы были не только духовными институциями, но и временными центрами власти, контролирующими крупные материальные активы, — обрабатываемую землю, большие запасы зерна, драгоценные металлы и рабов. Подношения, необходимые для того, чтобы удовлетворить богов, поддерживали и всю земную экономику города. У каждого храма была своя микроэкономика, учитывающая требования фараонов. На территориях храмов строились огромные склады, отчасти на случай неурожайных лет. Зерно было ключом к богатству и из огромных хранилищ развозилось по всей стране, а также отправлялось за границу. Крупные храмы были резервными банками того времени[329]. Степень автономии храмов зависела от их лояльности правителю. Самым крупным принадлежали целые флотилии торговых кораблей, другие получали права на эксплуатацию золотых рудников. Фараоны, в свою очередь, приносили храмам дары — драгоценные металлы и украшения — в качестве демонстрации своего благочестия; часто это были излишки трофеев, полученных в заграничных войнах.

Как и в случае с дворцами Людовика XIV, храмы служили как источниками, так и символами власти. У храмов имелись свои базы поддержки, которые позволяли пережить правление отдельных фараонов, жрецы могли легитимировать власть конкретных правителей в обмен на покровительство с их стороны — такова была сделка между культом Амона и царицей Хатшепсут. Власть богов и связанных с ними храмов и жрецов, прикрывавшаяся мифами о вечной жизни, то усиливалась, то слабела. Но в первую очередь Ахет-Атон изобиловал не храмами Атона, а дворцами царского семейства, выстроившимися вдоль берега Нила, в частности, вдоль «царской дороги» — главной оси города, связывающей дворцы и идущей параллельно реке. Большой дворец занимал территорию в пятнадцать тысяч квадратных метров и обслуживал официальные потребности Эхнатона как главы государства. По версии ученых, царская семья жила в северном дворце у реки, а еще один северный дворец выполнял церемониальную роль или же был резиденцией принцессы Меритатон — старшей дочери Эхнатона и его жены Нефертити, с которой он вступил в брак в самом начале своего правления. В большом дворце был огромный двор, окруженный по периметру большими статуями Эхнатона, и комплекс залов, небольших двориков и памятников, расставленных вдоль пути торжественных шествий. В южной части дворца располагался большой зал, выстроенный для непосредственного преемника Эхнатона — Сменхкары, — в котором стояли 544 кирпичных колонны, а стены были покрыты глазурованной плиткой. Дворец обеспечил Эхнатону «пышную полурелигиозную обстановку, которая демонстрировала его новую веру и искусство» важным гостям, в том числе, возможно, и иностранным послам[330].

Эхнатон, как и Людовик, стремился сделать так, чтобы элита была ему обязана. Он и его семья привечали и вознаграждали верных подданных во время ритуала у Окна выступлений в большом дворце. Это проявление системы патронажа запечатлено в каменной резьбе в гробницах высокопоставленных чиновников Ахет-Атона. Осирис и опасный спуск в подземный мир, мифологические картины взвешивания сердца и пера Маат[331] сменились картинами жизни царской семьи и земного существования, где мертвые днем купались в лучах солнца, а по ночам принимали подношения из храма и возвращались в свои гробницы. В фокусе этих сцен были взаимоотношения усопших и царской семьи. Что значило покровительство фараона, ясно из надписи в гробнице Маиа, «держателя опахала у правой руки царя»: «Я был бедняком и по линии отца, и по линии матери — но правитель вознес меня, он стал причиной моего развития, он кормил меня посредством своего ка [одна из сущностей души], когда я ничем не владел»[332].

Церемониальная демонстрация власти была ключевым аспектом царствия Эхнатона. Его часто изображали на запряженной лошадьми колеснице, движущейся по царской дороге, воспроизводя как традиционные изображения божеств во время религиозных процессий, так и перемещение солнца по небу. Эхнатон, царская семья и Атон стали главными героями этих картин, и это был совершенно новый подход к иконографии. Атон не изображался в виде других богов или животных, ему поклонялись исключительно как солнцу. Но связь между небом и землей, между незримым и явленным была необходима. Поэтому лучи Атона заканчивались человеческими руками, ласкающими Эхнатона и Нефертити и протягивающими им анк, символ жизни, тогда как фараон протягивал Атону пищу и ладан. Одним из следствий отказа от политеизма стало то, что царская семья наделялась божественной природой в куда больших масштабах, чем в традиционном понимании фараона как сына Ра. Эхнатон, его царица и их дети приняли на себя роль божественной семьи, их изображения выступали на камне более рельефно, чем изображения других людей, и оттого выглядели особенно пленительно в ярком солнечном свете.

Нефертити («Красавица грядет»), как утверждали летописи, была одновременно умной и неотразимой (хотя неясно, насколько ее изображения соответствовали реальности). Она определенно была плодовита — родила мужу шесть дочерей; о числе сыновей данных нет. Она также наделялась особо выдающимися формами как супруга великого царя, что отражало роль царской семьи как божественной троицы. Правила иконографии, прежде касавшиеся только фараонов, теперь распространялись и на нее: на изображениях она поражала врагов или представала в окружении связанных пленников. На фреске с Аменхотепом IV в Карнаке она казалась ниже супруга, но на пятнадцати каменных стелах в Ахет-Атоне выглядела столь же значимой, как и он.

Еще одна уникальная тема — натуралистичное изображение повседневной жизни. Это был революционный разрыв с предыдущими визуальными представлениями о жизни фараонов. Теперь их изображения передавали нежность, движение, сцены работы, природные сюжеты. Впервые фараона стали запечатлевать в неформальных позах, в кругу семьи. Он и его жена изображались людьми ласковыми, любящими своих детей. В царской гробнице нашлось место и горю: Эхнатон и Нефертити исходят печалью, узнав о смерти своей второй дочери, и фараон тянется к супруге, чтобы успокоить ее. Эхнатон порвал со старой традицией в земной жизни, как и в божественной.

Восхождение Атона и узурпация им места всех остальных богов происходила постепенно. Во времена XVIII династии бог солнца Ра слился с Амоном, древним божеством Фив, превратившись в Амона-Ра, «царя богов». Его трон находился в Фивах, которые стали идеологическим и политическим центром власти — до тех пор, пока Эхнатон не покинул их. В отличие от других антропоморфных богов, Амон представлялся трансцендентным: «Он скрыт от богов, и его наружность неизвестна. Он дальше небес, он глубже, чем Дуат [загробный мир]. Ни один бог не знает его истинную внешность… Он слишком таинствен, чтобы можно было увидеть его грандиозность, слишком величествен, чтобы его разглядеть, слишком могуществен, чтобы познать его». Ра же отражал явленный аспект божественной природы, видимый свет и источник жизни, на который опирается все творение. Статус и богатство Фив росли, и со временем Амон-Ра стал верховным богом-творцом Египта. Его культ достиг пика влияния в правление Хатшепсут, впитав в себя традиционный миф о божественном происхождении царя.

Впрочем, в этой новой концепции божественного не делалось явных попыток затмить прежнее созвездие богов, составлявших египетскую мифологию. Аменхотеп III, отец Эхнатона, активно укреплял свою «личную связь» с разнообразными богами. Поэтому традиционный египетский политеизм сосуществовал с монотеистической теологией нового сорта. Зарождалась и новая солнечная теология. Эта доктрина, сосредоточенная на солнце, его свете и движении как источнике творения, зрения и времени, отвергала традиционную мифологию и иконографию. Она отражала универсалистский подход, соответствующий положению Египта как мировой державы с расширяющимися политическими горизонтами. Cолнечному диску, Атону, всерьез начали поклоняться во время правления Тутмоса IV (деда Эхнатона)[333]. Гимн Сати и Хору времен Аменхотепа III представлял Атона богом, имеющим атрибуты Ра, а другие знакомые боги подавались как проявления Атона:

Слава тебе, Атон, солнечный диск неба, Кто вылепил все вещи и сделал их живыми; Великий Сокол с многоцветным оперением, Скарабей, сам вскормивший себя, Кто возник сам, не будучи рожден, Старший Хор в середине неба[334].

Эхнатон объявлял себя «ослепляющим диском солнца»[335], слиянием человека и божества. То есть, по сути, сыном бога. Если для Людовика XIV образы солнца не соотносились с католицизмом, то для Эхнатона этот теологический сдвиг стал более фундаментальным. Атон должен был затмить созвездие богов, до того существовавших в древней египетской религии.

Эхнатон всерьез взялся создавать физическое, земное воплощение превосходства Атона. Он начал с беспрецедентного по масштабам строительного проекта в храмовом комплексе Карнак в Фивах. Там появились восемь храмов, посвященных не традиционному богу Амону, а Ра-Горахти, солнечному богу с головой сокола. Крупнейший из этих храмов, Гемпаатон («найденный Атон»), не имел крыши и был обращен в сторону восхода. На нем обнаружены многие символы поздних идей Эхнатона, выполненные в радикально новом художественном стиле, и историки предполагают, что именно в это время фараон сформулировал свое «учение», доктрину Атона[336]. Поначалу, казалось, яркая звезда Атона может сосуществовать с созвездием других богов. Однако к третьему году правления Эхнатона солнечный диск изображался уже сам по себе, монотеизм навязывался неумолимо.

Эхнатон пользовался религией, искусством, языком, литературой, чтобы насадить свое превосходство над другими лидерами, в том числе и над предшественниками. Сменив имя, он вычеркнул из своих царских титулов все отсылки к Амону, Фивам и Карнаку. Он не желал иметь соперников, и культ Амона фактически уничтожался. Атон стал превращаться в единственного бога, что приводило к вытеснению всех остальных божеств. Учение Эхнатона яснее всего проявляется в «Великом гимне Атону», который считается одним из самых значимых поэтических произведений догомеровской эпохи, доживших до нас[337]. Его декламировал сам Эхнатон, что указывало на роль главного теолога, принятую им:

Ты единственный бог, Сияющий возможными своими воплощениями Атон, Живое Солнце, Явлен как царь в своей славе, восстав в свете, То далек, то склоняешься рядом. Ты сотворяешь бесчисленные вещи этого мира Из себя, кто един и один — Города, поля, дороги, Реку; И всякий глаз поворачивается вслед и узрит тебя, Чтобы познать от совершенства дневного света[338].

Амон и его жрецы стали непосредственными жертвами властных амбиций Эхнатона. На третьем году своего правления он закрыл храмы традиционных богов в Фивах, жрецов же распустил или перевел в новую веру. На четвертый год он отправил верховного жреца Амона в пустыню на каменоломню[339]. После объявления Атона единственным богом (на девятый год) имя Амона стали систематически сбивать с памятников и храмов. Все отсылки к многобожию стирались. На пограничных стелах на скалах, окружавших Ахет-Атон, упоминается нечто «дурное», что слышал Эхнатон в первые годы своего правления. Фараон изображается в каменных гробницах Амарны и на талататах — каменных блоках — окруженным солдатами из Фив, что напоминает о том, с какой грубой силой проводились его радикальные религиозные реформы. Эхнатон был единственным основателем религии, у которого в распоряжении были все инструменты государственной власти, и надо полагать, он беспощадно пользовался ими для реализации своих идей[340].

В каком-то смысле он лишь следовал прошлым образцам. Все египетские цари и царицы переписывали историю. Они изображали себя в виде светочей, озаряющих мир своими великими делами — от строительства колоссальных монументов до покорения чужих земель и врагов. Все это демонстрировало их безграничную власть и богатство. Когда фараон восходил на трон, он должен был затмить репутации своих предшественников, а еще лучше — уничтожить их наследие. Считается, что Аменхотеп II в начале правления пытался изжить наследие своей бабки, царицы Хатшепсут: он велел срезать ее изображения и ее имя с каменных стел, разбить и закопать ее статуи.

Господство Атона завершилось с перемещением Эхнатона в загробный мир. С культом его личности было решительно покончено, его преемники забросили город Ахет-Атон и восстановили политеистическую религию. Его храмы были разрушены, произведения искусства обезображены, гробница осквернена. Преемники Эхнатона мстили за злоупотребления предшественника ожесточеннее, чем французские революционеры. Расцвет, пришедшийся на эпоху Эхнатона, уже не повторился: власть XVIII династии сходила на нет. В архивных записях он именуется «преступником из Амарны»[341]. Его имя было исключено из официальных списков фараонов. Эхнатон был стерт из истории до конца XIX века, когда археологи обнаружили местонахождение его великого города. Тогда начался процесс реабилитации.

Гробница Эхнатона была найдена в 1907 году, и после этого начались активные раскопки и появились научные исследования его жизни и наследия. В 1930-х прославленный американский археолог и египтолог Джеймс Генри Брэстед назвал Эхнатона «первой личностью в человеческой истории». За его наследие соперничали психологи, теологи и политики. Зигмунд Фрейд в своей книге 1937 года «Моисей и монотеизм» выдвигает сомнительное утверждение, будто «Гимн Атону» был благодарностью еврейского народа Египту за дар монотеизма. С тех пор Эхнатона восхваляли как предтечу и христианства, и иудаизма. Радикальная мексиканская художница Фрида Кало продолжила фрейдовские похвалы в адрес фараоновой Geistigkeit — духовности и интеллекта. В одном из своих дневников она сравнивает себя и своего мужа, художника Диего Риверу, с Эхнатоном и Нефертити. По данным журнала Pa ris Review, Кало называла себя и своего партнера «pareja extraña del país del punto y la raya» («странной парой из земли точек и линий»): «В своем дневнике она изображает их как Нефертити и ее супруга Эхнатона. У Эхнатона раздувшееся сердце и ребра, как клыки, смыкающиеся вокруг его груди. Его яички похожи на мозг, а пенис — на свисающую грудь его любовницы. Ниже написано: «От них родился ребенок, странный лицом». Нефертити держит в руках младенца, какого Фрида была неспособна родить»[342].

История Эхнатона вдохновила многих писателей и кинопродюсеров. Агата Кристи написала о нем малоизвестную пьесу в 1937 году, после того как была представлена открывателю гробницы Тутанхамона в Долине Царей в Луксоре. Финский романист Мика Валтари написал «Египтянина» — эпическую историю жизни врача Эхнатона; книгу осудили как непристойную после ее публикации в США в 1949 году. Она разлетелась с прилавков, став главным бестселлером года, а через несколько лет по ней был поставлен голливудский фильм. Современный композитор Филип Гласс написал об Эхнатоне оперу. В романе Томаса Манна «Иосиф и его братья» (1943) тщательно разбирается спорный вопрос о сексуальности фараона, даже строение его половых органов. В немецких журналах времен нацизма была предпринята попытка объявить Эхнатона «своим»; в его полуголом теле будто бы проявились «правильные» арийские черты.

Все эти интерпретации могут показаться натянутыми, но они свидетельствуют о крайнем восхищении необычайной культурной жизнью при Эхнатоне. Новая вспышка эхнатоновой лихорадки случилась несколько лет назад, когда анализ ДНК показал, что он все-таки был отцом Тутанхамона. Историки яростно спорят о его наследии. Некоторые считают его реформатором и модернизатором, учредившим рациональный культ солнца как источника жизни[343], другие же указывают на его манию величия и жестокость[344]. В чем сходятся все, так это в восхищении его потерянным утопическим городом.

В отличие от других героев нашего повествования о сверхбогатых, интерес к Людовику и Эхнатону обусловлен не тем, как они обрели богатство. Для них оно было синонимично титулу и власти. Выделяет этих двух королей, живших в разных странах и эпохах, отношение к славе, символам и наследию. Оба они, представлявшие себя всеведущими и богоподобными, приобрели легендарный статус еще при жизни. Как писал Монтескье через двадцать лет после смерти Людовика, «великолепие и блеск, что окружают королей, образуют часть их власти»[345]. Бесконечная демонстрация богатства и славы не являлась проявлением тщеславия, но была внутренне присуща всему, что они сделали.

Однако свой последний экзамен они так и не сдали. Сразу после того, как Эхнатон отправился в путешествие в загробный мир, монотеизм был отменен. Мечта Людовика сгинула не столь стремительно, а лишь во время революции 1789 года, когда его фигура была осуждена, а монархия как таковая ликвидирована. Версаль же, хотя и пострадал, был спасен. Он остается памятником амбициям короля, его попытке использовать архитектуру для демонстрации национальной гордости, для самовосхваления. Так поступали древние, а затем их подход адаптировали под нашу, современную эпоху.

Глава 7 Ян Питерсоон Кун и Роберт Клайв: удача улыбается торговцам

Прилив поднимает все лодки.

Президент Джон Ф. Кеннеди

Английская и голландская Ост-Индские компании символизировали собой новый путь к богатству. Деятельность первых торговых корпораций конца XVI–XVIII столетия зашла куда дальше старомодных грабительских налетов испанских и португальских авантюристов вроде Франсиско Писарро. Голландцы, а затем англичане создавали совершенно новые экономики, основанные на монополистической торговле дорогими товарами, например, пряностями. Так началась глобализация, так появились первые транснациональные компании. В голландском случае это был еще и короткий эксперимент с народным капитализмом и акционерной демократией. Всякий гражданин, даже уличный торговец, мог купить акции компании, привозившей на родину богатства Востока. Многие так и сделали. И Голландская Ост-Индская компания в Индонезии, и Английская Ост-Индская компания в Индии были готовы при необходимости действовать крайне жестоко. У них были свои войска, которые вели себя как отдельные государства.

В этой главе рассказывается о двух людях. Они родились в разных странах, работали в разных компаниях и относились к разным поколениям, но у них была одна миссия — открыть новые торговые фронты. Ян Питерсоон Кун, важнейшая фигура на раннем этапе установления голландской власти в Азии, был абсолютным торговым королем в эпоху, известную как Золотой век[346]. Он быстро расправлялся с каждым, кто подвергал сомнению его методы. Семнадцати директорам своей компании он написал: «Мы не можем воевать без торговли и торговать без войны». Роберт Клайв выстроил в Индии английскую власть, опираясь на серию военных побед над армиями, многократно превосходившими по численности его войско. Параллельно он набивал карманы благодаря сделкам с местными правителями, что помешало ему реализовать свои политические амбиции на родине.

В глазах этих людей военная сила была жизненно важным инструментом господства и извлечения ресурсов. Они действовали за тысячи миль от своего начальства, коммуникация занимала целые месяцы, так что они могли подавать свои поступки как свершившийся факт. Оба реализовали свои мечты, оба разбогатели — но не смогли завоевать уважение тех, кто заработал деньги благодаря их стараниям. Британские и голландские элиты были в восторге от богатств, которые торговцы отправляли на родину, но публично выражали недовольство их безжалостностью, коррумпированностью и склонностью к вымогательству. Высший свет сторонился неотесанного Клайва. После краткой политической карьеры он умер при странных обстоятельствах, возможно, покончил с собой. Кун скончался от дизентерии на своей новой далекой родине, дома этого практически не заметили. Голландцам — как и жителям других стран Европы с подобным наследием — было трудно принять те методы, какими достигалось обогащение их страны.

В одном непримечательном голландском городке стоит памятник этому человеку и его денежной машине. Ян Питерсоон Кун родился в 1587 году в протестантской семье в северном порту Хорн. Его отец сначала был пивоваром, а потом стал торговцем, покупая и продавая все — от селедки до одежды. Семья отнюдь не процветала, но в одном важном отношении Куну повезло: он родился в нужном месте в нужное время. Хорн являлся одним из главных портов для голландского торгового флота. Это было время великого оптимизма, начало Золотого века республики, отделившейся от испанской империи Габсбургов; период великих научных, юридических, философских достижений, но прежде всего — эпоха Рембрандта и Вермеера. В эти годы глобальное влияние голландцев достигло пика.

Голландские мореплаватели начали бросать вызов гегемонии испанцев и португальцев. Англичанин сэр Фрэнсис Дрейк вместе со своей флотилией обогнул земной шар, чтобы разыскать прославленные «Острова пряностей» в стране, ныне известной как Индонезия. Он вернулся с тоннами богатств. По всей Европе люди жаждали вступить в эту игру. Голландцы начали плавать в Вест-Индию и Южную Африку, а вскоре высадились в Новом Амстердаме — который потом стал Нью-Йорком. Ян Хюйгенван Линшотен, голландец, работавший на архиепископа Гоа, португальца, опубликовал книгу, вызвавшую немалый интерес. Она называлась Itinerario[347] и в подробностях описывала пряные растения и прочие ресурсы той части света, что больше всего увлекала его сородичей: островов Ост-Индии. «Если бы я обладал всего двумястами или тремястами дукатами, их легко можно было бы превратить в шестьсот или семьсот», — писал Линшотен. Оптимизм и фанфаронство этих мореплавателей не так уж отличались от настроения их последователей на компьютеризированных биржах наших дней. Впереди ждали деньги; все, что требовалось — наглость и отсутствие помех[348].

Четверо голландских бизнесменов, воодушевленные предсказаниями Линшотена (а учитывая то, как быстро рванули вверх цены на пряности, эти прогнозы были даже довольно сдержанными) и его навигационными картами, учредили «Компанию дальних земель». Ее агенты отправились в свое первое путешествие в Юго-Восточную Азию в 1594 году, собрав флот из четырех кораблей с двумястами сорока девятью моряками. Вернулись только восемьдесят девять: столь тяжелой была жизнь во время долгих путешествий по бурным морям. Они привезли с собой немного перца — и никаких иных пряностей. Впрочем, заработали все равно неплохо.

Второе путешествие оказалось куда более выгодным. Правда, назад вернулись лишь восемь из двадцати двух кораблей компании, однако прибыль была ошеломительной: 400 %. Когда первый из этих кораблей причалил в Амстердаме, волнение публики было столь велико, что начали бить в церковные колокола. Командир экспедиции Якоб ван Нек объявил, что его цель — «не лишить кого-то собственности, но достойно торговать со всеми заморскими нациями». Как и сегодня происходит там, где правит свободный рынок, подобные этические преграды были быстро отброшены в сторону[349].

Истории о безрассудстве смелых, о драмах, разворачивающихся на морских просторах, привели к тому, что амбициозные молодые люди, отчаянно желавшие попытать счастья в героических подвигах на море, выстроились в очередь. Некоторые из этих историй, приукрашенные рассказчиками с излишне буйным воображением, повествовали о морских чудовищах и человекоподобных мутантах[350]. Более пожилые и опытные торговцы предупреждали, что если из голландских портов начнут одна за другой выходить неконтролируемые флотилии не пригодных к плаванию кораблей, начнется хаос. В 1602 году купец, известный под именем Йохан ван Олденбарневелт, убедил шесть конкурирующих компаний объединиться в Verenigde Oost-Indische Compagnie (VOC) — Голландскую Ост-Индскую компанию. Новой компанией должен был управлять совет директоров, известный как Heeren XVII: «Семнадцать господ», выбранных из видных и достойных людей (regenten). Условия работы компании были необычными: первоначально она получила монополию сроком на двадцать один год на всю торговлю на пространстве между Мысом Доброй Надежды в Южной Африке и Магеллановым проливом, разделявшим Тихий и Атлантический океан у южной оконечности Южной Америки. Два десятка лет в распоряжении этой компании были полмира. Неудивительно, что на службу в ней стремились самые амбициозные люди.

Родители Куна сразу приметили эту возможность. Чтобы увеличить шансы юного Яна, они отправили его в Рим, учиться на счетовода и купца, осваивать жизненно необходимое искусство двойной записи, давно уже появившееся в Южной Европе, но пока еще малоизвестное на севере. Все свои подростковые годы, семь лет, он жил в семье влиятельных фламандско-итальянских банкиров Вишеров. В свободное время молодой человек жадно читал, сидя у себя в комнате. Особенно его (как и некоторых других героев нашей книги) увлекал «Государь» Макиавелли. Когда Ян вернулся в Хорн, его отец уже умер. Ост-Индская компания между тем собирала свои первые экспедиции за пряностями и искала талантливых молодых новобранцев. Став помощником одного из торговцев компании, он в 1607 году отправился в первое свое путешествие и прожил в Ост-Индии три года. Ему было всего двадцать лет.

Вскоре Кун стал заметной фигурой: перед второй экспедицией в 1612 году он получил под свое командование два корабля. Во время пребывания в Азии талантливый молодой коммерсант написал бизнес-план для Ост-Индской компании и послал его Семнадцати господам. Этот документ — Discoers Touscherendeden Nederlantsche Indischen Staet — стал обязательным к прочтению. Кун сформулировал два важных тезиса. Во-первых, Ост-Индская компания должна определить приоритетные для себя направления и товары. Ей следует сосредоточиться на создании монополий для торговли мускатным орехом и гвоздикой — тогда эти ингредиенты очень ценились в кулинарии и были востребованы в медицине. На них можно было заработать большие деньги. Во-вторых, нужно добиваться этой цели всеми возможными средствами. Ни один местный житель, ни одна конкурирующая компания не должны вставать на пути[351]. Он писал: «Ваши Высокоблагородия должны знать по опыту, что торговлей в Азии следует управлять под защитой и покровительством оружия Ваших Высокоблагородий и что оружие это следует оплачивать прибылью от торговли; поэтому мы не можем торговать без войны, как и вести войну без торговли»[352].

Это было леденящее кровь сочинение, задавшее стандарты работы Ост-Индской компании.

Пряности, которые до сих пор привозились лишь в малых количествах и обычно по суше, опасными маршрутами через Среднюю Азию, могли принести колоссальные прибыли, если продавать их в европейских городах. Десять фунтов мускатного ореха в Азии можно было купить меньше чем за один английский пенни и продать в Европе в восемьсот с лишним раз дороже. Гвоздика вырастала в цене в сотню раз, достигая Индии, и в двести сорок раз — по прибытии в Лиссабон[353]. Ост-Индская компания приносила такую прибыль, что в 1630–1670 годах ее акционеры получали годовые дивиденды в размере 10 и более %. Немногие предприятия в человеческой истории были столь прибыльны.

В 1613 году Кун стал главным финансистом компании. На следующий год он был назначен руководить ее плантациями и торговыми операциями в Бантаме, на западе острова Ява. Карьеру он делал без особых усилий. Он стал генеральным управляющим торговыми операциями компании (тогдашний эквивалент финансового директора), а потом — в 1619 году — получил должность генерал-губернатора Голландской Ост-Индии[354]. На этом посту Кун отработал два срока и проложил многие из тех маршрутов, которыми компания плавала почти два столетия. Он составил грандиозный план, согласно которому внутриазиатская торговля должна была стать самодостаточной: обменивать индийский текстиль на перец с Суматры, китайские товары на серебро из Японии, а также перевозить слонов из Цейлона в Сиам. Кун писал директорам компании, как всегда, откровенно: «Присылайте деньги, пока изумительная местная торговля не преобразится»[355].

Одним из его первых решений было утверждение новых правил для моряков в Ост-Индии, которые дали им преимущество над английскими конкурентами. Они должны были плыть от Мыса Доброй Надежды на «ревущих сороковых» — сильных ветрах, что дули по всему Индийскому океану, принося корабли на север к острову Ява. Этот путь занимал всего восемь месяцев, тогда как маршрут вокруг Индии требовал больше года[356].

Ост-Индская компания была суперэффективной транснациональной торговой машиной, которая постоянно выжимала максимум из своих активов. Как правило, за год из Голландии в Ост-Индию отправлялись со строгой регулярностью три флотилии, и эти экспедиции продолжались по полтора года. Крупнейшая из них отплывала на Рождество. Зимой было проще снарядить флот: больше людей, слонявшихся без работы и готовых попытать удачи в море[357]. Корабли возвращались с такими огромными запасами пряностей, что они могли перенасытить рынок, а это приводило к падению цен. Была достигнута договоренность, получившая название stilstand: весь груз будет продаваться по фиксированной цене с условием, что в течение определенного количества месяцев на рынок не поступит больше ничего[358]. Гарантированно высокие цены и низкий уровень риска сделали торговлю пряностями привлекательной для инвесторов.

Голландцы были лидерами не только по качеству и количеству поставляемых товаров, но и в том, что касается структуры компаний. Английская Ост-Индская компания управлялась по традиционным правилам и в конечном итоге была подотчетна королю. Процесс принятия решений был формальным и громоздким, компания медленно реагировала на внезапно возникающие возможности. Голландцы действовали более проворно. Их корабли в Ост-Индии простаивали редко. Структура собственности компании была более современной. Что удивительно для того времени, акции Голландской Ост-Индской компании мог купить кто угодно, в том числе иностранцы[359]. В Нидерландах уже существовал долговой рынок, который позволял относительно бедным людям купить, например, 1/32 или 1/64 акции в кораблях компании[360].

«Народные инвесторы» могли заработать, но их крохотные доли не давали им возможности влиять на управление компанией. Преимущество крупных, более богатых инвесторов состояло в том, что они могли распределить свой риск между разными флотилиями и торговыми маршрутами, покупая акции разных кораблей[361]. Как и в наши времена, более богатые акционеры в итоге увеличивали свою долю, тогда как мелкие владельцы акций быстро расставались с ними, получив разовую прибыль. Голландская Ост-Индская компания, конечно, не может считаться примером акционерной демократии, но это было отступление от всех прошлых образцов бизнеса.

Компания превратилась в глобальный конгломерат. Она одновременно выступала производителем, потребителем, посредником, перевозчиком и продавцом. В 1625 году в ней работало порядка пятнадцати тысяч человек — а в те времена и несколько сотен было уже много. Голландцы работали на верфях и в офисах компании в Нидерландах. Солдат вербовали в основном в Германии и Франции; обычно это были обедневшие люди, бежавшие из опустошенной войной Священной Римской империи. Некоторые эмигрировали навсегда, многие погибали на борту кораблей или в военных кампаниях. Более полумиллиона человек, отплывших на восток из голландских портов, так и не вернулись[362]. Но подобных возможностей не было больше нигде, поэтому риск того стоил. Ост-Индская компания также нашла себе долгосрочный источник трудовых ресурсов: к 1700 году порядка одной шестой ее рабочей силы составляли рожденные в Азии дети сотрудников. Голландцам нельзя было привозить своих местных жен на родину, поэтому некоторые решали поселиться на Востоке[363].

Обычные матросы получали плату, сопоставимую с жалованием рядового солдата. Главным козырем была возможность постоянной работы на три года, тогда как на родине занятость часто бывала сезонной. Из-за высокой смертности во время долгих путешествий у выживших улучшались карьерные перспективы: офицерам низшего ранга часто искали замену. Те, кто поступал на службу повторно, получали более ответственные посты. Однако азиаты и закрепощенные работники таких перспектив не имели. Их просто перевозили с плантации на плантацию, заставляя покупать припасы у компании. В каком-то смысле это было просто рабство, в каком-то — предтеча «корпоративных городов» начала XX века в Америке, где селились шахтеры и сталевары.

С каждым путешествием борьба за экономическое и военное превосходство становилась все более ожесточенной. Вооруженные экспедиционные партии прибывали на стратегически важные базы, поднимали там флаги и объявляли территорию своей. Постепенно вскипали конфликты с местным населением и между разными партиями европейцев. Часто эти конфликты, особенно между англичанами и голландцами, перерастали в открытые военные действия.

Одним из первых шагов Куна в должности генерал-губернатора стал поиск новой штаб-квартиры для компании; он считал, что Бантам находится слишком далеко от главных центров производства пряностей. В 1619 году его силы атаковали поселение Джакарта, находившееся в сорока милях к северу (ныне там располагается столица Индонезии Джакарта), подожгли его и изгнали обитателей. Такие насильственные выселения стали обычной практикой. Голландцы заново отстроили город и объявили его столицей Голландской Ост-Индской компании. Кун хотел переименовать город в «Новый Хорн» — по месту его рождения, но «Господа» не позволили[364]. Они выбрали имя Батавия — так римляне когда-то называли Голландию, — чтобы пробудить в колонистах национальные чувства.

Это было лишь одно из множества столкновений Куна с начальством на родине. Он хотел построить образцовый город — образцовую штаб-квартиру для образцовой компании. Это должна была быть копия голландского города с его церквями, ратушей и традиционными деревянными домами с остроконечными крышами. В письмах «Господам» он раз за разом повторял, что голландские интересы в Ост-Индии будут лучше защищаться, если произойдет массовая эмиграция из Голландии. Но управляющие компанией не стали поддерживать его грандиозные национальные амбиции[365]. В действительности обстановка на Яве была вовсе не благоприятной. Батавия стала известна как «кладбище европейцев». Близлежащие болота порождали полчища москитов. Многие европейцы гибли в этих местах; некоторые из выживших возмущенно требовали возвращения на родину. Но другие держались, готовые терпеть что угодно ради прибыли.

В течение двух сроков работы генерал-губернатором отношения Куна с Семнадцатью господами были явно натянутыми. Отчасти это объяснялось классовой неприязнью: Кун происходил из скромной купеческой семьи, в отличие от отцов города, что руководили компанией[366]. У него также не было опыта в городской политической жизни — он отправился за границу совсем молодым человеком. Из переписки Куна с «Господами» ясно, что его постоянно раздражали эти люди, уютно устроившиеся у себя дома и, по его мнению, не понимавшие опасностей и возможностей Азии.

Кун презирал тех, кто пытался встать на пути его амбиций. Еще в молодости он возненавидел англичан. Англо-голландское соперничество за контроль над Островами пряностей было весьма напряженным, но Кун воспринимал его не как здоровую конкуренцию, а как личную вражду. В 1609 году, в начале своей карьеры, он столкнулся с двуличностью англичан (по крайней мере, так это воспринимали голландцы). Обитатели островов Банда, небольшого вулканического архипелага, разрешили английскому капитану открыть фабрику на острове Нейра; это было нарушением условий контракта с голландцами, по которому последним гарантировалась монополия. Неизвестно, то ли жители острова не понимали сути контрактов, то ли англичане уговорили или угрозами заставили их эти контракты нарушить[367]. Ост-Индская компания отправила небольшой военный флот, чтобы восстановить голландскую власть на островах, но флот выпроводили вон, а тела солдат побросали в море. Кун прибыл в составе спасательной экспедиции, но было поздно. Это произвело на него неизгладимое впечатление[368].

В следующие десять лет и позднее он снова и снова просил у директоров компании более серьезной финансовой и военной поддержки, чтобы выступить против англичан. Это привело к конфликту с голландскими властями, Генеральными штатами, которые предпочитали союз с Англией против испанцев[369]. Кун же считал Испанию, традиционного военного противника голландцев, меньшей угрозой, чем Англию — их нового торгового конкурента. После унижения в Нейре он вдобавок был оскорблен английским капитаном Джоном Джурденом; случилось это на соседнем острове Амбон в 1613 году. Кун потребовал от англичанина предъявить документ, подтверждающий его офицерское звание, на что вспыльчивый Джурден возразил: «Его длинная борода не будет учить меня, что подобает моему званию»[370]. Эта очевидная насмешка — Кун носил закрученные кверху усы, а не бороду — не была забыта. Шесть лет спустя Джурден участвовал в схватке с голландскими кораблями и во время попытки капитулировать был убит выстрелом в грудь. Неизвестно, отдавал ли Кун приказ об убийстве, но он щедро вознаградил золотом капитана голландской экспедиции и моряка, сделавшего смертельный выстрел[371].

К 1619 году оба правительства были уже весьма обеспокоены этими столкновениями, в результате чего король Яков I и Генеральные штаты заключили перемирие — Договор об обороне. Они поделили рынок пряностей в заранее оговоренной пропорции два к одному (в зависимости от того, чья компания занимала тот или иной остров в то или иное время). На местах были созданы советы по контролю за торговцами обеих компаний, обязанными базироваться в определенных торговых постах. Новости о перемирии дошли до Куна только через девять месяцев, и он осудил эту договоренность, возмущаясь, что его заставляют «принять в объятия змею»[372]. Придя в бешенство от того, что договор гарантировал англичанам большую долю в торговле пряностями, чем они смогли заполучить самостоятельно, он написал своим директорам:

Они [англичане] должны испытывать перед вами благодарность, ибо они, как и должно было, убрались из Индии, но теперь ваши господа вернули их туда… И непонятно мне, как англичане могут иметь одну третью долю в мускатном орехе и гвоздике. Они не вправе притязать ни на одну песчинку на Молуккских островах, на Амбоне или Банда[373].

С каждым годом, проведенным в Ост-Индии, Кун становился все более воинственным. Однажды он написал управляющим: «Если вы, господа, желаете свершить великое и благородное дело во имя Господа и ради процветания нашей страны, так избавьте же нас от англичан»[374]. Одна из его тактик по изведению врагов состояла в том, чтобы забросать их юридическими претензиями. Всякий раз, когда англичане требовали своей доли, голландцы в ответ представляли им счета за оборону их крепостей и водных территорий на Яве и Островах пряностей. Учитывался каждый гульден, потраченный на гарнизоны, одежду, пищу для солдат, матросов и прочих работников Ост-Индской компании, а также на все остальное, от пороха до тканей, которыми торговали по бартеру[375].

Конечной целью Куна было полное изгнание англичан из региона. Самым надежным решением представлялось силовое. В 1621 году Кун организовал нападение на острова Банда, чтобы преподать местным жителям урок за нарушение контрактов и торговлю с англичанами. Местные вожди на гористом острове Лонтар — их называли «орангкайя», «богатые люди» — были вынуждены подписать с голландцами договор на эксклюзивное производство пряностей в объемах просто невозможных. И когда жители острова не смогли выполнить условия договора, их заморили голодом, запытали и изрубили мечами — причем порой и то, и другое, и третье. Тела же попросту разбросали по острову. По свидетельствам, из пятнадцати тысяч жителей острова выжило лишь около тысячи. Некоторые голландские историки оспаривали эту оценку, считая, что многие островитяне погибли от болезней. Так или иначе, восемьсот выживших насильственно перевезли в Батавию, а их место заняли рабы, захваченные на других островах. Кун нанял японских наемников для убийства сорока четырех местных вождей; их тела насадили на бамбуковые пики. Эти зверства до сих пор не забыты на Лонтаре, и каждый год проводится поминовение жертв[376].

Избавившись от «лишнего» населения, Кун смог перестроить плантации мускатного ореха на островах Банда на промышленный лад, строго разделил землю на участки и раздал их голландским колонистам. Землю возделывали рабы, пленники и другие лишенные свободы работники, привезенные с соседних островов. Кун рассматривал людей как экономический расходный материал. Хотя сообщения об этой экзекуции заставили некоторых из Семнадцати господ поморщиться, Кун не испытывал никаких колебаний. Он готов был на все ради интересов своей торговой монополии[377].

Конфликт с англичанами достиг острой точки два года спустя, в 1623 году, когда десять сотрудников Английской Ост-Индской компании и десять иностранных сотрудников Голландской Ост-Индской компании (девять японских наемников и португалец) были арестованы на Амбоне, где у англичан и голландцев имелся общий торговый пост. Один из японцев сдался под пытками — к нему была применена стандартная голландская процедура: человеку лили на голову воду, пока он не начинал захлебываться (сходная с современной методикой пытки водой) и в конце концов не делал требуемое признание. Все арестованные были осуждены за шпионаж на голландских военных укреплениях, приговорены к смерти за измену и обезглавлены. Голову английского капитана поместили на бамбуковый шест на главной площади. Утверждалось, что голландцы послали англичанам счет за отмывку залитого кровью ковра из-под плахи.

Хотя Кун к тому моменту уже уехал из Ост-Индии (закончилось его первое генерал-губернаторство), английские торговцы все же подозревали, что именно он отдал приказ о казни. И уж наверняка он одобрил «Амбонскую резню» (так ее стали называть), когда услышал о ней, будучи в Европе[378]. Долгие годы работа следственных комиссий, то английских, то голландских, заканчивалась ожесточенными разногласиями, и эта история отравляла отношения двух стран на протяжении нескольких поколений. Амбонская резня, как и смерть Джурдена в 1619 году, сделала Куна чудовищем в глазах англичан. Король Яков был так взбешен, что заявил: Кун «заслуживает повешения»[379]. На родине тоже постоянно звучала критика в адрес Куна. Один из его голландских начальников напомнил ему: «Нет никакой пользы от пустого моря, пустых стран и мертвых людей»[380].

Но когда столько людей — от мелких инвесторов до директоров компании, а также разного рода группировок, подключенных к системе поставок, — зарабатывали столько денег, казалось, что жаловаться на несправедливое обращение с местными жителями — это какая-то причуда. Что касается сотрудников на местах, то их возможности для обогащения были несоразмерно больше официальных зарплат, которые они считали нищенскими и унизительными. Формальная разница в окладах была невелика: генерал-губернатор получал лишь в семь раз больше, чем работник самого низкого ранга. Но в действительности разрыв был гораздо значительнее: ведь чем более высокий пост занимал человек, тем больше у него было возможностей для заработка посредством «частной торговли», то есть коррупции. На кону стояли огромные суммы: генерал-губернатор с официальной зарплатой в 700 флоринов в месяц мог привезти домой состояние в 10 миллионов флоринов. Один торговец низшего ранга был готов заплатить в бюро назначений 3500 флоринов за должность, на которой официально платили 40 флоринов в месяц, но которая реально приносила 40 тысяч[381]. Эти компенсационные пакеты порой были больше чем бонусы, достающиеся современным CEO и банкирам. Коррупция существовала повсюду. Распространенной практикой было, например, добавление примесей в грузы драгоценных металлов, что хранились на складах[382]. Или, скажем, чиновники в порту Батавии за плату пропускали определенные грузы. Они принимали изрядные суммы за то, чтобы разрешить провоз неавторизованных грузов, которые затем таким же неавторизованным образом выгружались в портах компании. Черный рынок процветал.

Кун был человеком напыщенным и презирал традиционный стиль поведения первооткрывателей, будь то голландцы, англичане или испанцы — распутство, пьянство и мотовство. Первый генерал-губернатор Питер Бот описывал его привычки как «очаровательные» и «умеренные»[383]. Он пытался искоренять нечестные доходы, однако только до некоторой степени. В целом казначейство на родине получало лишь небольшую долю общей стоимости пряностей, но считалось, что более жесткое регулирование и надзор будут подавлять предпринимательский дух. Лишь в конце XVII века, когда Кун и первое поколение голландских коммерсантов давно уже сошли со сцены, компания всерьез взялась за коррупцию. И есть данные о том, что предполагаемый аскетизм Куна был лишь внешним, для отвода глаз. В одном из критических писем в адрес «Господ» Кун пенял им за свою зарплату: «Я считал, что мои услуги более ценны для вас, чем то, что вы предлагаете»[384]. Впрочем, его жалоба, возможно, в большей степени касалась признания и статуса, чем личной денежной выгоды.

Несмотря на трения с руководством, Кун вернулся в Амстердам в 1622 году героем — финансист, достойный восхищения, добывающий богатства для своих сограждан-протестантов. Это был человек своего времени: в нем сосуществовали благочестие и жажда наживы; жестокости в отношении людей низшего порядка вполне допускались, если о них не упоминали вслух. Голландская реформатская церковь относилась к насилию ради извлечения прибыли столь же двояко, как и католическая церковь в Испании и Португалии. Впрочем, голландцы в большей степени старались избегать риска. Их целью было предупредить конкуренцию, монополизировать поставки и контролировать все условия торговых операций, от производства сырья до продажи товара конечному покупателю. Для первых прорывов могла потребоваться конфронтация, но затем нужно было консолидироваться.

Голландское первенство в глобальной торговле резко повысило качество жизни в самих Нидерландах. В этот период начал оформляться в качестве политической силы средний класс и появился новый рынок потребительских товаров. Класс «регентов» включал не только коммерсантов, но и пивоваров и лавочников. Эти люди составляли большинство инвесторов Ост-Индской компании в ее первые годы[385]. От колониальной экспансии также выиграли ювелиры, печатники и красильщики[386]. Все это вместе порождало «эффект просачивания»: зарплаты в Голландии XVII века были значительно выше, чем где-либо еще. Разрыв в доходах возникал не столько между разными стратами городского общества, сколько между сельским населением и жителями торговых городов[387].

Города Нидерландов вошли в число важнейших центров европейской культуры. С помощью натюрмортной живописи экзотические товары, награбленные за океаном, можно было демонстрировать другим людям и сохранять их образы для потомства. Те, у кого было достаточно денег для инвестиций в картины, обнаруживали в себе страсть к изображениям пряностей, фруктов и птиц из Азии и Африки[388]. В Европе времен Просвещения публичные дебаты вращались вокруг понятия роскоши. Полезна ли она для здоровья нации? Этим вопросом задавались мыслители — от Бернарда Мандевиля до Жан-Жака Руссо. Народные настроения в Золотой век изменились: враждебность к «старой роскоши» — традиционным богачам — уступила место приятию «роскоши новой», то есть потребительской культуры, в которой могло участвовать хотя и меньшинство населения, но меньшинство значительное[389]. Мандевиль — голландец, эмигрировавший в Англию и написавший похвалу индивидуализму, «Басню о пчелах», подытожил настроения нарождающегося, мечтающего о богатстве среднего класса:

Пороком улей был снедаем, Но в целом он являлся раем[390].

Таковы были Нидерланды, в создании которых участвовал Кун.

Одной из первых его задач по возвращении на родину было найти жену, желательно из высших слоев общества. Ева Мент, ставшая невестой Куна, была достаточно молода (всего девятнадцати лет) и происходила из уважаемой семьи. Их свадьба стала грандиозным событием, о чем свидетельствуют и портреты невесты и жениха. Но жизнь в доме на улице Вармусстраат, в фешенебельном районе Амстердама, постепенно становилась скучной для человека с характером Куна. Он уговаривал отправить его назад в Ост-Индию, однако руководство компании не хотело лишний раз конфликтовать с англичанами. Впрочем, в конце концов управляющие сдались — все-таки бизнес есть бизнес, — и в 1627 году Кун снова стал генерал-губернатором.

Планировалось, что он поедет инкогнито, чтобы не провоцировать англичан. Кун взял с собой Еву и нескольких членов ее семьи: это была попытка продемонстрировать всему обществу, как именно он намерен строить новую жизнь в далеких колониях. Перед Куном поставили новую задачу: расширить торговлю за пределы Ост-Индии — в Индию и Китай. Но давалось это с трудом, так как большая часть времени уходила на защиту имеющихся территорий. Султан Агунг из соседнего государства Матарам дважды нападал на Батавию; Агунг много раз отказывал голландцам в разрешении построить новый торговый пост на северном побережье Явы. Оба упомянутых налета были отбиты, но во время второй осады — в 1629 году — Кун умер от дизентерии, выпив грязной воды. Ему было всего сорок два года. Во время осады погибла и одна из его дочерей. Ева вернулась в Голландию, но ее маленькая дочь скончалась по дороге домой.

У Куна не было времени насладиться материальными плодами своих предприятий. Он организовал систему эксплуатации ресурсов, которую потом — через много лет после окончания Золотого века — воспроизводили другие страны. Первая гигантская глобальная корпорация была воздвигнута на изувеченных трупах тысяч людей, обитавших на Островах пряностей. Голландская Ост-Индская компания обанкротилась в 1800 году, но к этому моменту Голландия уже обеспечила себя богатством. Батавия стала многонациональным городом, где жило семьдесят тысяч человек, в том числе голландцы, другие европейцы, китайцы и японцы. Она еще два века оставалась важнейшим торговым постом в Юго-Восточной Азии — до тех пор, пока Стэмфорд Раффлз не основал Сингапур.

Кун после смерти был надолго забыт; лишь в конце XIX века произошло некое подобие реабилитации. Для города Хорн наступили тяжелые времена, его место на торговых путях заняли другие порты в Голландии и за границей. Однако открытие памятника Куну на главной площади Хорна в 1893 году привлекло внимание влиятельных людей всей страны. Статуя изображает Куна театрально вглядывающимся вдаль, с мечом на поясе и пушкой позади; он как будто с презрением отмахивается от своих критиков. На постаменте вырезан его знаменитый призыв из письма Семнадцати господам 1619 года: «Dispereert Niet» — «Не отчаивайтесь». Надпись продолжается словами: «Господь на нашей стороне».

Один из неразрешенных вопросов в жизни сверхбогатых людей — в какой степени своим успехом они обязаны высшим силам, а в какой — собственному мастерству и предприимчивости. Этот вопрос не давал покоя Козимо де Медичи. Другие, например, современный банкир Ллойд Бланкфейн (см. Главу 14), похоже, не думают об этом. Кун был и остался чрезвычайно спорной фигурой как в Голландии, так и в Индонезии. Выразительный черно-белый фильм 1944 года показывает, как разгневанные индонезийцы сносят памятник Куну в Джакарте незадолго до обретения страной независимости. В самих Нидерландах добрым словом его поминают далеко не все: в 1970-х демонстрации против почитания Куна и ему подобных были обычным делом. В голландских школах детям рассказывают о колонизации, но многие скорее предпочли бы забыть об этом периоде национальной истории. Как же тогда говорить об экономическом достатке страны, обусловленном рисками, что брали на себя подобные Куну авантюристы? Современные либеральные голландцы, возможно, считают, что одно другому не мешает. Если говорить о бизнес-моделях и мотивации, то многое ли отличает первых торговцев пряностями от современных трейдеров?

Чтобы довести дискуссию до конца, потребовался неожиданно комический случай: в августе 2011 года в статую Куна в Хорне врезался грузовик. Памятник на несколько месяцев закрыли на реставрацию, что совпало со все более оживленной национальной дискуссией о наследии Куна. Неподалеку от статуи на той же главной площади находится музей Вестфриз, который уже более столетия повествует о голландских коммерсантах родом из этой местности, в том числе о Куне и Ост-Индской компании. В то время как местный совет обсуждал своего самого знаменитого жителя, музей решил «провести над ним суд». Двое известных ученых выступили с докладами за и против восстановления статуи, а телеведущий подвел итоги дискуссии в качестве судьи. Посетители музея могли наблюдать за всем этим на экране. Был также выпущен глянцевый журнал под названием «Кун: герой или злодей?» В нем содержались разные аргументы и рассказывалось об арт-работах, спровоцированных дебатами; например, в одной из них Кун был представлен в образе Гитлера. Музей получил премию Евросоюза, и проект был признан образцом того, как культурные институции могут участвовать в дебатах об истории и богатстве.

Посетители музея большинством голосов (двумя третями) постановили вернуть Куна на его место в центре площади, но на постаменте должна была появиться панель, объясняющая его «спорную» роль в истории. Компромисс в весьма голландском духе. В октябре 2013 года, когда фурор немного поутих, в Хорн была приглашена посол Индонезии в Нидерландах. Помощники посла попросили, чтобы ее провели не к статуе Куна, а к другому памятнику Золотого века. Было заявлено, что она не хочет разжигать ненависть в людях. Но возможно, ей было просто неприятно на него смотреть.

Через полтора столетия после смерти Куна один молодой англичанин избрал удивительно похожий путь. Роберт Клайв, родившийся в 1725 году в деревне Стайчи, вовсе не происходил из бедной семьи, вопреки представлениям некоторых историков; но его семья не обладала даже толикой тех богатств, которые он накопил за свою жизнь. Его отец Ричард был юристом и землевладельцем, представляя прослойку между старым мелкопоместным дворянством и новыми профессиональными слоями. В детские годы Роберта его родителей постигли неудачи, семейное имение пришло в упадок. Мальчика временно отправили в Манчестер, к тетке, которая избаловала племянника так, что по возвращении домой его уже трудно было контролировать. Мальчика отдавали в разные школы, нанимали ему гувернеров, но с учебой у него все равно не ладилось.

Роберт был старшим из тринадцати детей в семье и уже в юности демонстрировал черты, которые впоследствии пригодились ему в коммерческих авантюрах — агрессия, целеустремленность и чрезвычайно деловой склад ума. Несколько месяцев он руководил бандой мальчиков, которые занимались рэкетом в соседнем городке Маркет-Дрейтон: они взбирались на каменных горгулий и пугали прохожих, а также били окна в лавках, если владельцы отказывались им платить. По словам одного викторианского биографа, он был смутьяном: «Зачинатель всех перебранок и эскапад школьной жизни; кошмар учителей; избалованный любимчик одноклассников»[391].

Ричард Клайв пришел к выводу, что его сын не добьется успеха в респектабельных профессиях, поэтому организовал ему собеседование на Лиденхолл-стрит, надеясь, что Роберта возьмут клерком в Ост-Индскую компанию. Ведение счетов было одним из немногих навыков, которые Роберту удалось освоить за время своего обучения, и он сдал экзамен сравнительно легко[392]. В семнадцать лет он отплыл на борту «Винчестера», готовый к карьере бюрократа в индийских поселениях компании.

Клайв, как и Кун, не имел особого опыта самостоятельной взрослой жизни. Во время опасного четырнадцатимесячного путешествия в Мадрас у него закончились деньги, и он был вынужден взять в долг у капитана корабля. Когда он прибыл в маленькое поселение в форте Сент-Джордж, все, что у него осталось — это одежда. Однако даже будучи начинающим чиновником Ост-Индской компании с зарплатой 5 фунтов в год, Клайв имел трех слуг, которым платил из своего содержания[393]. Ведя относительно комфортную жизнь, он, тем не менее, через год после прибытия написал родителям: «У меня не было ни одного радостного дня с тех пор, как я покинул родную страну»[394]. На протяжении всей жизни Клайв был склонен к депрессии. Работа не помогала развеять уныние: он был не более чем помощником лавочника, в чьи обязанности входило торговаться с поставщиками.

Индия, куда приехал Клайв, переживала период раздробленности. После смерти могольского императора Аурангзеба в 1707 году несколько подчиненных ему государств со своими царями и политическими структурами начали выходить из-под централизованного контроля[395]. Уже в 1720-х годах богатые провинции вроде Бенгалии де-факто приобрели независимость, что открыло новые возможности для коммерсантов из других стран, особенно из Англии. И поначалу правители этих провинций, навабы, были не менее могущественны, чем торговцы из Европы. Последним приходилось добиваться расположения навабов, а это неизбежно означало передачу им доли в прибылях.

«Компания купцов Лондона, торгующих в Ост-Индиях», известная на раннем этапе своего существования как «Почтенная Ост-Индская компания», получила королевские привилегии от Елизаветы I в 1600 году. Хотя в XVII веке компания оставалась на вторых ролях по отношению к своим более организованным голландским конкурентам, она сосредоточила свои усилия на Индийском субконтиненте, а не на Островах пряностей. Компания успешно вела торговлю такими товарами, как текстиль, а также индиго и селитра, и быстро превратилась в мощную силу и на родине, и за границей. Правительство, которое вроде бы контролировало компанию, к середине столетия задолжало ей 4,2 миллиона фунтов. Воистину, это были непростые отношения[396].

Компания тщательно выбирала себе союзников. Могольский император хотел, чтобы у голландцев, португальцев и французов появился конкурент, поэтому он стал выдавать британцам лицензии на открытие «факторий» (торговых постов под руководством «факторов») уже в 1617 году[397]. Распад власти Великих Моголов оставил эти фактории без защиты от налетов, в результате чего компания сама начала вооружаться для защиты и расширения своих владений. Чтобы обезопасить форты в прибрежных городах — Мадрасе, Бомбее и Калькутте, — она набирала солдат прямо на улицах английских городов. Это маленькое, изолированное, но устойчивое сообщество экспатриантов Клайв и обнаружил после своего прибытия в 1744 году.

Карьера Клайва в Ост-Индской компании была столь же быстрой, как и у Куна. С боевыми действиями он впервые познакомился в 1746 году, когда Французская Ост-Индская компания выдавила британцев из их поселения в Мадрасе во время так называемой Первой Карнатской войны. Клайв пережил дуэль с офицером компании, которого обвинил в шулерстве во время карточной игры[398], и поспешно записался в армию — без зарплаты, но в ранге капитана[399]. Он отличился при успешной защите форта Мадраса и привлек внимание нового командующего британскими силами, майора Стрингера Лоуренса. Британцы вернули Мадрас в 1749 году в обмен на возвращение Луисбурга (ныне в штате Северная Каролина) французам; это был один из первых примеров взаимовыгодной глобальной торговли. Клайва, казалось, ждала успешная военная карьера. По мнению Лоуренса, «он действовал куда смелее и рассудительнее, чем можно было ждать от человека его лет». Они стали добрыми друзьями — полный амбиций молодой человек и его наставник. В то же время Клайв хорошо заработал на снабжении вооруженных сил компании.

Несмотря на мирный договор между Британией и Францией 1748 года, на юге Индии продолжалась тлеющая война. Тактики двух стран были схожими: найти местного властителя и купить его верность. Принцип «разделяй и властвуй» обеспечивал высокорентабельный путь к экономической, а затем и политической гегемонии. В 1751 году Карнатские войны возобновились — в тот момент французы и их союзник Чанда Сахиб нацелились на стратегически важный город Трихинополи[400] к югу от Мадраса. Британцы, понимая, что у французов численное превосходство, уже готовились сдать территорию. Но у Клайва было другое мнение. Он убедил начальство отпустить его в вылазку против французов. Эта выходка двадцатипятилетнего офицера, которому еще предстояло многое доказать себе и другим, была в высшей степени дерзкой.

В то время Лоуренс находился в Англии, торгуясь за выплаты, и у британцев не было особого желания атаковать врага, но Клайв полагал иначе. Он направил свой небольшой отряд в Аркот, карнатскую столицу, зная, что большая часть армии Чанды в нескольких сотнях миль от него осаждает Трихинополи, и взял город без единого выстрела. Чанда тут же отправил своего сына Резу Сахиба вместе с войском в 7500 солдат, чтобы отбить Аркот. Но Клайв держался стойко и всего с пятью сотнями людей (среди них было двести британцев и триста местных, сипаев) отразил атаку. Такого рода имперские подвиги как раз в то время стали увлекать воображение публики на родине в Англии. «Возможно, это была удача, возможно, ошибка со стороны врага, — писал один из биографов Клайва, — но так возникла легенда о смелости и неуязвимости англичан, которая затем приносила успех за успехом английскому оружию в Индии»[401].

Британское правительство, услышав о битве за Аркот, стало укрепляться в мысли, что оно может не только защитить коммерческие интересы Ост-Индской компании, но и предъявить свои формальные права на территорию.

Клайв в первый раз вернулся в Англию в 1753 году. Его осыпали похвалами и приглашениями на званые обеды в главных домах Лондона, но постепенно в высших кругах стали возникать сомнения насчет этого «персонажа». Состояние Клайва оценивалось в 40 тысяч фунтов — громадная сумма для человека его происхождения. Некоторые, в том числе и влиятельные фигуры в самой Ост-Индской компании, начали задаваться вопросом, каким образом он так быстро и так серьезно разбогател.

Клайв отмахнулся от этих интриг и стал тщательно планировать свои траты. Первым делом ему нужно было оплатить многочисленные долги своей семьи. Затем он вложил деньги в то, чтобы стать членом парламента от партии тори, от округа Сент-Майкл в Корнуолле, и провел эту операцию с непревзойденной легкостью. Однако год спустя в результате парламентского ходатайства результаты выборов были оспорены[402]. Такие протесты были распространенным политическим инструментом в те времена, когда проигравшие кандидаты могли подать петицию об отмене практически каждых выборов. Благодаря этому эпизоду Клайв усвоил, на каких махинациях строится политическая система: без друзей в нужных местах трудно было добиться своих целей. Этот опыт впоследствии побудил его поддержать на выборах беспутного радикала Джона Уилкса, чья кампания за электоральную реформу, свободу прессы и независимость американских колоний была прямой угрозой непрозрачным старым порядкам.

Истинные интересы Клайва, впрочем, лежали в Индии. Там он мог добиться большей славы и заработать большее состояние, не обращая внимания на «гнилые местечки» (избирательные округа, которые фактически передавались по наследству от отца к сыну — коррумпированные маленькие княжества с крошечным числом избирателей) и прочие одиозные политические практики на родине. Он принял должность подполковника в Ост-Индской компании и вернулся в Индию в 1755 году — отчасти потому, что у него опять кончались деньги. В этот раз он привез с собой молодую жену — Маргарет Маскелин, семнадцатилетнюю сестру своего друга из влиятельной англо-индийской семьи.

Шаг за шагом Клайв накапливал атрибуты успеха и респектабельности. Для новой поездки за границу он разработал собственную пиар-стратегию — вел регулярную переписку с крупными общественными деятелями, например, с архиепископом Кентерберийским[403]. Теперь он понимал: чтобы добиться уважения в обществе, рассказать красивую историю о своих героических поступках не менее важно, чем совершить их. Он создал сеть из друзей и родственников, которые представляли его интересы, работая советниками и пропагандистами[404].

Клайв сошел с корабля в момент, когда в Индии начинались большие политические потрясения и открывались новые возможности. Наваб Бенгалии Сирадж-уд-Даула видел в усилении военного присутствия Ост-Индской компании угрозу и решил нанести удар первым. В 1756 году он захватил Калькутту, намереваясь выдворить европейцев из своей страны. Взятых в плен англичан поместили в переполненную и душную камеру, где десятки человек попросту задохнулись (точное число погибших не установлено). История о Калькуттской «черной дыре» активно использовалась в имперской пропаганде. Она изображалась как сознательное варварство со стороны Сираджа, хотя в действительности дело было скорее в небрежности его солдат. Ужасные подробности «черной дыры» многократно повторялись и приукрашивались для внутренней британской аудитории[405]. Этот инцидент стал удобным поводом для последовавшей экспансии в Бенгалию и доказательством «дикости» местного населения. Впоследствии верховный жрец викторианского империализма лорд Керзон называл погибших тогда людей «практически краеугольным камнем Британской империи в Индии»[406]. По горячим же следам падение Калькутты рассматривалось как катастрофа. По подсчетам Клайва, оно обошлось английским торговцам примерно в 2 миллиона фунтов, не только из-за потери самого города, но и потому, что индийские купцы стали менее охотно вести дела, полагая, что англичане скоро покинут страну[407]. Ост-Индской компании нужно было действовать быстро, чтобы компенсировать потери. Такой подход к торговле — опора на военную силу — был идентичен взглядам Куна столетием ранее.

Клайв вернул Калькутту и пошел наступлением на армию наваба, базировавшуюся в Плесси. Силы наваба насчитывали тридцать тысяч солдат, в том числе отряд французских артиллеристов, которых Сираджу одолжил французский губернатор Жозеф-Франсуа Дюпле, обеспокоенный ростом влияния Английской Ост-Индской компании. Армия Клайва была примерно в десять раз меньше, и в ней служили как европейцы, так и индийцы. 23 июня 1757 года Клайв вопреки всему одержал победу, которая укрепила и представления о неуязвимости британцев, и репутацию самого Клайва как строителя империи.

Сам этот подвиг был не столь героическим, как о нем рассказывали. Чтобы свергнуть Сираджа, Клайв заключил сделку с одним из генералов наваба, Мир Джафаром, и с группой недовольных придворных. Мир Джафар, командовавший тысячами пехотинцев наваба, удержал их от вступления в бой, позволив Клайву одержать победу. На следующий день англичанин встретился с Мир Джафаром, обнял его и провозгласил новым правителем Бенгалии. Начальству Клайв доложил, что устроил «революцию». Британцы, писал он, «вернутся в Калькутту и займутся торговлей, которая была нашим главным делом и нашей единственной целью в этих местах». Влияние Франции быстро пошло на спад. Французская Ост-Индская компания задолжала 2 миллиона франков и зависела от подачек государственной казны; английская же компания стала столь богатой, что ежегодно ссужала правительству в Лондоне те или иные суммы на финансирование военных кампаний в других странах. Дюпле отозвали на родину, где он умер в бесчестии; позднее французские историки возложили вину на малодушие короля Людовика XV, отказавшегося послать подкрепления.

В 1759 году Клайв написал премьер-министру Уильяму Питту-старшему: потенциал Индии слишком велик, чтобы им пользовалась только одна компания. Страна, утверждал он, созрела для завоевания:

Столь крупное государство может оказаться целью слишком дорогостоящей для коммерческой компании; и есть опасения, что они сами по себе, без помощи нации, не способны удержать столь обширные владения. Посему, сэр, я счел необходимым представить этот вопрос Вам и вынести его на Ваше рассмотрение: не стоит ли исполнение плана, который впоследствии может быть и еще более расширен, того, чтобы правительство взяло его в свои руки. Льщу себя мыслью, что я достаточно ясно показал: не будет особых, а может быть, и вовсе никаких трудностей в том, чтобы полностью завладеть этими богатыми королевствами.

Так были заложены основы британского колониального правления в Индии. И заложены они были не столько благодаря военной доблести, сколько благодаря закулисной сделке с Мир Джафаром, предприимчивым генералом, увидевшим финансовые выгоды в сделке с иностранной державой, которая так или иначе одержала бы верх.

С характерным для него безрассудством Клайв, составляя договор, подделал подпись своего командующего, адмирала Уотсона, который в переговорах не участвовал. Узнав об этом, Уотсон отнюдь не обрадовался, однако смягчил гнев благодаря возможности поучаствовать в разделе трофеев. По оценке Клайва, Мир Джафар заплатил разным служащим Английской Ост-Индской компании порядка 30 миллионов рупий (больше 3 миллионов фунтов) за то, что стал навабом[408].

В Муршидабаде, городе по соседству с Плесси, который Клайв нашел «столь же обширным, многонаселенным и богатым, как Лондон», ему поднесли обильные дары. Он же отвечал: «Аллах, я не желаю твоих богатств. Я ищу лишь твоей поддержки в установлении нового правительства»[409].

Оказанный Клайву прием убедил его, что англичане пока еще неглубоко копнули в Бенгалии — заработать можно куда больше. Там были люди, писал он, которые владели «бесконечно более крупными состояниями, чем кто-либо в Лондоне»[410]. Сам старший сын Мир Джафара[411] прислуживал Клайву, что являлось однозначным признаком его могущества при новом порядке вещей. Клайв также проследил, чтобы другие участники заговора по смещению Сираджа получили достойное вознаграждение. Уотсону достались сапфир, рубин и несколько жемчужин[412].

Свое собственное состояние Клайв составлял, используя методы разной степени легитимности. Благодаря масштабам военных побед и удаленности всякой иной власти мало что ограничивало его свободу. После битвы при Плесси он оплатил свои «издержки», а затем позволил себе изъять 1,25 миллиона рупий (около 160 тысяч фунтов) из казны проигравшей стороны[413]. И это была еще мелочь по сравнению с одной из самых прибыльных схем, выстроенных новым навабом для английского господина. Мир Джафар одарил Клайва «джагиром» — рентой на полученные компанией владения. Это была огромная сумма — 27 тысяч фунтов в год до конца жизни Клайва. Ост-Индская компания числилась официальным сборщиком доходов с этих земель, но получала лишь 10 %, остальное же шло в карман одного-единственного человека[414]. Не забывая о том, что по возвращении в Англию он хочет быть принятым как джентльмен, после битвы при Плесси Клайв написал другу с просьбой купить ему «двести рубашек, три партии превосходных чулок, несколько отрезов пестрого муслина и ткани два ярда в ширину для фартуков». Все это должно быть «первоклассного качества, лучшее, что можно добыть всеми средствами»[415].

По части коррупции англичане и голландцы стоили друг друга, хотя первые, вероятно, шли немного впереди. С начала XVIII века служащие компании в Бенгалии злоупотребляли привилегиями, которыми их наделяли местные правители: подделывали и продавали «дастаки» — документы, освобождавшие от сборов и налогов[416]. Порой эти документы покупали индийские купцы.

Давние национальные обиды растворялись, когда речь шла о личной выгоде. В 1750-х Клайв подружился с главным представителем Голландской Ост-Индской компании в Бенгалии, Адриааном Бисдомом. Голландцы предоставили ему корабль, чтобы он мог перевезти на родину часть своих богатств через Батавию, менее рискованным путем. По оценкам, Клайв таким образом перевез в Англию около 50 тысяч фунтов. Этот прием стал настолько распространенным, что Клайву пришлось организовать расследование действий своих подчиненных. И процесс оказался выгодным для всех: голландцы брали приличные деньги за эти «отмывочные» услуги[417].

На всеобщее обозрение, однако, выставлялся совсем другой имидж. Клайв без всякого зазрения совести осуждал прежнюю практику правительства Бенгалии — до того, как англичане провели свою «зачистку»: «Я должен лишь заметить, что подобной анархии, беспорядка, взяточничества, коррупции и вымогательства не видано и не слыхано ни в одной стране, кроме Бенгалии; и нигде такие состояния и в таких количествах не приобретались столь несправедливым и хищническим образом». Он не видел никакого противоречия между собственным богатством и своими публичными попытками наступления на коррупцию — к примеру, он запретил сотрудникам компании принимать подарки на сумму более тысячи рупий без прямого согласия губернатора. Клайв знал, что ему понадобится финансовая поддержка, если он захочет еще раз вступить в борьбу за политическое влияние и легитимность на родине, и его меры против коррупции (когда в ней были замешаны другие люди) объяснялись потребностью в тщательном управлении репутацией. Хотя Клайв по любым меркам был чиновником коррумпированным, Мир Джафар — и не без оснований — полагал: кто бы ни заменил Клайва, этот человек не сможет так же авторитетно управлять Ост-Индской компанией и сдерживать ее сотрудников, будь то англичане или индийцы[418].

В июле 1760 года Клайв снова приехал в Англию. Он отчаянно хотел купить себе статус английского джентльмена. Питт, впечатленный упорством этого выбившегося в люди торговца и офицера, превозносил его в парламенте как «генерала от бога»[419]. Он стал известен как Клайв Индийский. Король Георг II во время обсуждения того, куда отправить одного из своих молодых придворных для получения военного образования, воскликнул: «Если он хочет познать искусство войны, пусть едет к Клайву»[420].

После первого неудачного опыта в политике Клайв был твердо намерен обеспечить себе место в парламенте и сохранить его. «Если бы я мог попасть в парламент, я был бы очень рад, но мне больше не нужны проблемы с министрами», — писал он отцу[421]. И призывал его не принимать свою ставку слишком всерьез. Намеренное умаление было более правильным путем к успеху: «Я бы хотел, чтобы ты предпринял что-то, дабы умерить его ожидания, ибо хотя я намереваюсь попасть в парламент и надеюсь обратить на себя некоторое внимание Его Величества, все же ты знаешь, что достоинство любых действий сильно умаляется, когда ими слишком много хвалятся»[422]. Теперь, когда общественный статус Клайва заметно вырос, никто уже не должен был стоять у него на пути, не так ли? В 1761 году он действительно был избран членом парламента, получив одно из двух мест в округе Шрусбери. В том же году он удостоился титула барона Плессийского, хотя и был расстроен тем, что ирландское пэрство — в отличие от английского — не давало права заседать в Палате Лордов[423]. Тем не менее такой депутатский мандат от сельского округа был для него способом улучшить свою репутацию как джентльмена. Пасторальная пышность, охота, рыбалка — этот нувориш жаждал признания со стороны старой аристократии[424].

Клайв был готов оплатить дорогу в парламент и другим людям. Он обеспечил своему брату Уильяму место в Бишопс Касл, помог избраться и прочим своим наперсникам из Ост-Индской компании — например, сэру Генри Стрэчи и Джону Карнаку. Но пока Клайв укреплял свою базу поддержки, его отношения с руководством компании испортились. В 1763 году произошел страшный скандал. Сначала спор касался способов, которыми служащие компании переводили свои деньги на родину, но потом он превратился в личное столкновение между Клайвом и его соперником Лоренсом Саливаном. Поскольку последний тоже был членом парламента, конфликт перенесся в самое сердце Вестминстера. Саливан обрушился с нападками на джагир, ежегодную ренту, получаемую Клайвом, под тем предлогом, что в 1760 году компания сместила с должности Мир Джафара, который эту ренту и выделил. Клайв осудил компанию за неблагодарность и стал защищать доставшуюся ему с таким трудом добычу. Он отчаянно хотел сохранить свой главный (и весьма обильный) источник доходов, а потому согласился не участвовать в делах компании в обмен на признание джагира. Вопрос был вынесен на высший суд компании — орган, в котором мог голосовать любой, кто имел акции на 500 фунтов и более. После сложных юридических препирательств суд разрешил Клайву оставить за собой доход от джагира на десять лет[425]. Саливан же стал распространять слухи, что Клайв и его сторонники «разделили» свои акции, ссудив доли по 500 фунтов друзьям на время судебного заседания, чтобы набрать больше голосов[426].

Клайв еще однажды — и уже в последний раз — побывал в Индии: он служил губернатором Бенгалии в 1765–1767 годах. Хотя внутренняя политика Индии оставалась нестабильной и сохранялись внешние угрозы, компания по-прежнему давала привлекательные возможности для инвестиций. Клайв пользовался инсайдерской информацией, чтобы приумножить свои доходы. В частных письмах отдельным влиятельным людям он немало преувеличивал те суммы, которые Ост-Индская компания должна была собрать в виде налогов в трех провинциях, и преуменьшал трудности, с которыми была связана отправка этих денег в Англию[427]. Вскоре в прессе зазвучали цифры в 4 миллиона фунтов в год. Клайв советовал друзьям и своим собственным агентам покупать акции, предсказывая, что их цена за три года удвоится. Все это привело к спекулятивному буму. Джон Уолш, представитель Клайва в Лондоне, потом признал, что тот «говорил [об акциях Английской Ост-Индской компании] со множеством людей, называя вложения в эти акции очень выгодными, и некоторые из этих людей, как он понимал, вследствие этого приобрели акции»[428]. Сторонники Клайва голосовали вместе со спекулянтами за повышение дивидендов; директора компании потерпели поражение, а Клайв в итоге получил отличную прибавку к годовому доходу от своих акций — 7500 фунтов. Председатель совета директоров компании написал Клайву, что такое поведение «выглядело странным для всех настоящих и прежних владельцев, которые в целом наши друзья»[429]. В 1767 году вмешался парламент: были установлены пределы дивидендов, которые могла выплачивать компания, и это вызвало бурное возмущение акционеров[430]. Протесты богатых людей против государственного вмешательства, даже совершенно обоснованного, идут в Британии уже очень давно.

В том же году Клайв в третий и последний раз вернулся в Британию. Он укрепил позиции компании в Бенгалии и долгосрочные перспективы для правительства. Да и у него самого дела шли отнюдь не плохо. Он подарил королеве Шарлотте бриллианты стоимостью 12 тысяч фунтов, а королю Георгу III — инкрустированные мечи и другие ценные предметы на 20 тысяч[431]. Впрочем, эти дары едва ли были сравнимы с состоянием в миллион фунтов, которое он нажил сам.

Теперь Клайв воспринимал свои достижения более уверенно и поэтому открыто демонстрировал свое богатство. Он привозил из Индии экзотических животных, которые потом жили в домах его новых друзей-аристократов. «Тигр Мальборо», который содержался в Бленхеймском дворце[432], был «украшен чудесными полосками, от кончика носа до самой оконечности хвоста». Дикую кошку, которую Клайв подарил дяде герцога Камберлендского, сопровождал смотритель; «когда он говорит с ней на индийском языке, она слушает любую его команду»[433]. В стремлении Клайва одарять своих друзей и союзников было что-то отчаянное. Но некоторые из его жестов, похоже, были искренними. Он обеспечил щедрое ежегодное довольствие всем своим сестрам, а также старым военным товарищам вроде Стрингера Лоуренса.

Благодаря своему портфелю недвижимости Клайв мог бы посоперничать с любым современным девелопером. Большинство своих домов он оставлял за собой, для личного пользования. Он перемещался между тремя своими поместьями в Уолкоте, Клермонте и Оукли, но бывал и в старом семейном доме в Стайчи-Холл, который сам отреставрировал. В Лондоне он останавливался в своем особняке на Беркли-сквер, фасад которого был спроектирован[434] в модном и роскошном палладианском стиле[435]. Он тщательно взвешивал свои покупки и инновации. Уолкот был выкуплен у члена парламента, переживавшего финансовые трудности, за впечатляющую сумму в 90 тысяч фунтов[436]. Клермонт обошелся в 25 тысяч, но Клайв потратил вчетверо большую сумму, чтобы привести его в порядок. Для оформления садов он нанял знаменитого ландшафтного архитектора Капабилити Брауна. Хотя сам Клайв там фактически не жил[437].

Столь нарочитое бахвальство вызывало критику у многих. Набоб (переделка слова «наваб») стал предметом насмешек — вульгарный торговец, вернувшийся в Англию после своих авантюр. Его к всеобщему веселью воплотил на лондонской сцене сэр Питер Пагода, персонаж пьес Ричарда Тикелла. Но, возможно, самое резкое изображение этого типажа появилось в пьесе Сэмюела Фута «Набоб» (1768), герою которой приходится учиться у официанта бросать кости, чтобы быть принятым за игральными столами в высшем свете[438]. Аудитория неплохо представляла, кто стал прообразом этого героя.

Слухи о масштабах богатства Клайва усиливались. «Годовой регистр»[439] Берка в 1760 году сообщал, что его состояние равняется 1,2 миллиона фунтов в деньгах и драгоценностях, плюс драгоценности на 200 тысяч фунтов, принадлежавшие его жене. Его ежегодный доход оценивался в 40 тысяч фунтов в год (он был одним из богатейших людей в стране), и, кроме того, Клайв имел право на сбор налогов в Бенгалии. Он не предпринимал особых усилий, чтобы помешать публикации этих статей, и не видел смысла отвечать на них. Но со временем раздражение росло.

После выборов 1768 года девятнадцать набобов Клайва снова оказались в парламенте, причем многие представляли там те самые «гнилые местечки», которые он как реформатор, наверное, презирал[440]. В глазах политического класса, впрочем, скандал состоял не в том, как именно эти люди попали в парламент. Коррупция в XVIII веке казалась нормой. Проблемой была откровенность Клайва, его вульгарность, из-за которой вся система приобретала дурную славу. На выборах 1774 года, когда Джону Уолшу удалось купить место в парламенте от города Вустер, общественное возмущение было столь острым, что кто-то даже сжег на улице чучело Клайва. История восхождения Уолша казалась представителям истеблишмента безвкусицей. Уолш, который начал работать на Ост-Индскую компанию в пятнадцать лет, вскоре стал личным секретарем Клайва. По возвращении Уолша в Англию его состояние оценивалось в 150 тысяч фунтов, и оно было неразрывно связано с богатством шефа.

В последние годы, пока Клайв еще привлекал внимание публики, он потратил массу усилий на борьбу со своими многочисленными врагами. Хотя он и правда был невероятно богат, у него почти не имелось времени наслаждаться этим богатством. Он стал озлобленным и параноидальным. Его отношение к директорам Ост-Индской компании порой напоминало отношение Куна к Семнадцати господам. Оба они презирали изнеженных людей, устроившихся в своих комфортных европейских домах и не понимавших, с какими испытаниями сталкивается человек в колониях и какие решения ему приходится принимать. Конфликты Клайва с компанией становились все более ожесточенными. Он часто брал верх благодаря своему ораторскому мастерству и испытанной временем тактике — подкупу парламентариев. Людей, верных ему, называли «Бенгальским отрядом»; они были отчаянно независимы и пренебрежительно относились к старым порядкам.

Обе стороны использовали происходящее в Индии, чтобы подорвать убедительность позиций друг друга в парламенте. Политик-виг, сын первого премьер-министра, Хорас Уолпол писал в 1772 году о голоде в Бенгалии: «В Индии они уморили миллионы своими монополиями и грабежами и чуть не устроили голод на родине ввиду роскоши, вызванной их расточительностью, ведь эта расточительность подняла цены на все, вплоть до того, что бедняки уже не могли позволить себе купить хлеб»[441]. Он также ядовито замечал: «Стоны Индии достигли небес, где генерал от бога Клайв, несомненно, будет все отрицать»[442]. Эдмунд Берк, также виг, позже взял дело в свои руки и обвинил набобов в том, что они заработали на индийском коррумпированном режиме и импортировали этот криминал в английскую политику.

Сезон охоты на Клайва был открыт. В парламент поступило ходатайство, обвинявшее его в том, что во время захвата Бенгалии он присвоил деньги и драгоценности на 254 тысячи фунтов, «подав дурной пример государственным служащим, к бесчестию и ущербу государства»[443]. И главное унижение: Клайва вызвали для дачи показаний перед комиссией, занимавшейся парламентским расследованием. А что бы сделали они, спрашивал он своих коллег-парламентариев, предполагаемых следователей, в свете открывшихся возможностей? Он раскритиковал их неуместное вмешательство и возмущенно заявил, что его допрашивают «как овцекрада, а не как члена этой законодательной палаты»[444]. Он также сказал[445]:

Подумайте о положении, в которое меня поставила победа при Плесси. Великий правитель зависел от моей милости; богатейший город был в моей власти; его крупнейшие банкиры сражались друг с другом за право купить мою улыбку; я шел сквозь сокровищницы, распахнутые для меня одного, по обе руки от меня заваленные золотом и серебром. Господин председатель, в этот момент я изумляюсь собственной умеренности[446].

Хотя Палата общин отвергла вотум недоверия в отношении Клайва и даже признала его «великие и достойные похвалы услуги своей стране», он принял эту обиду очень близко к сердцу. Ему казалось, он потратил лучшие годы жизни на то, чтобы дать британцам заработать в Индии, а в ответ получил публичное унижение. Приступы депрессии, которые охватывали его в разные моменты жизни, в последние годы взяли верх. Клайв оказался в политической изоляции и не имел никаких возможностей восстановить свое реноме. Он едва ли мог вернуться в Индию ради новой войны, учитывая возраст и все более серьезные проблемы со здоровьем.

Умер Клайв при загадочных обстоятельствах. В ноябре 1774 года он занемог лихорадкой и начал принимать морфий, чтобы облегчить страдания. Как гласит история, за игрой в карты он внезапно встал, извинился и вышел. Вскоре его нашли мертвым на полу соседней комнаты. Он умер от передозировки. Было ли это самоубийством или случайностью? Есть и другая версия, согласно которой он перерезал себе горло перочинным ножом[447]. Его похоронили спешно, безо всякого расследования, чтобы избежать скандала.

Наследие Клайва превратилось в предмет ожесточенных споров. Он оказался козлом отпущения за индийский политический режим, который становился все более коррумпированным и некомпетентным. Между тем, Клайв был отнюдь не единственным и отнюдь не последним чиновником компании, который, вернувшись из Индии, начал швыряться деньгами[448]. Многие годы за ним сохранялась ужасная репутация. Первая биография, опубликованная после его смерти, вышла под псевдонимом — Чарльз Караччоли. В ней Клайв изображался жестоким и продажным типом; вероятно, текст был составлен группой его врагов в вооруженных силах Ост-Индской компании[449]. Характерно стихотворение, написанное на его смерть:

Жизнь — поверхность, гладка и скользка, На ней Клайв из Плесси споткнулся, упав. Богатствами Индии он завладел, Но смерть свою подкупить не сумел. Нету различий под крышкою гроба, Будь ты рабом, будь ты набобом[450].

В начале XIX века, когда британцы с помпой праздновали свое неоспоримое господство над Индией, жизнь и наследие Клайва снова стали полем схватки. Для радикально настроенного Джеймса Милля он был воплощением того разложения и той продажности, которые заставили Ост-Индскую компанию отказаться от «цивилизованных» методов в пользу более «варварских». Клайв, доказывал Милль, предал изначальную торговую миссию компании из-за своей жадности и жажды власти. Однако колониальный чиновник сэр Джон Малкольм, тори, который в 1836 году опубликовал новую биографию Клайва, утверждал, что покорение Бенгалии следовало логике коммерческой конкуренции с французами[451]. Более поздние викторианские биографы, сочинявшие свои труды в порыве имперского энтузиазма, оказались более щедры на похвалы. Полковник Джордж Маллесон, историк, когда-то служивший в Индии, назвал парламентское расследование деяний Клайва «преследованием человека, оказавшего самые роскошные услуги своей стране». Преступление Клайва, в глазах его врагов, состояло «в том, что он сам разбогател и не дал им жировать, разграбляя страну, которую сам покорил»[452].

В начале XIX века сын Клайва женился на девушке из семьи графа Поуиса, и так Клайв посмертно добился для своей семьи нужного дворянского титула. К этому моменту влияние Английской Ост-Индской компании пошло на спад. Серия королевских указов лишила ее торговых монополий и открыла дорогу конкурентам[453]. Беспорядки, случившиеся в ходе Восстания сипаев 1857 года, дали британскому государству повод закрыть компанию и поставить на ее место официальные имперские структуры. Власти полагали, что компания, как и Клайв, возомнила о себе слишком много.

Всего через несколько месяцев после смерти Клайва Уоррен Гастингс, один из его последователей, участвовавший с ним в битве при Плесси, стал первым британским генерал-губернатором в Индии. Так начался Радж — британское колониальное правление. Клайв стал весьма богатым человеком, однако он, как и Ян Питерсоон Кун, не смог добиться той респектабельности, по которой тосковал. Этого человека презирали за наглость и вульгарность, но именно он создал плацдарм для имперской мощи и богатства, которые обеспечили Британии власть над миром в последующие двести лет.

Глава 8 Круппы: промышленный патриотизм

Я знал номера машин каждого из них, я мог узнать их, когда они подъезжали на парковку, когда они уезжали, и это было довольно-таки безумно.

Билл Гейтс

Семейная фирма и человек, выбившийся из низов: в этих двух шаблонах — романтизированное представление о герое, разбогатевшем благодаря личным усилиям. Они уходят корнями в промышленную революцию, в формирование делового класса, почти не связанного с землевладельческой знатью, до тех пор доминировавшей в европейских политике и бизнесе. Революция, которая началась в северной Европе в конце XVIII века, создала новое поколение состоятельных людей. На угольных месторождениях, фабриках и судостроительных заводах, простирающихся от Шотландии до северной Италии, родился новый господин — инноватор, человек со средствами, оплот общества.

Семья Круппов из города Эссен в германском промышленном районе Рур стала воплощением этой новой породы людей. Их история — история компании, которая восстала из неизвестности и в какой-то момент, к счастью или несчастью, начала символизировать амбиции и ценности целой нации. Превратил эту фирму в глобального гиганта Альфред Крупп. Когда после неожиданной смерти отца он принял бразды правления (в смехотворно юном возрасте четырнадцати лет), в компании работало пять человек. Шестьдесят лет спустя, когда он умер, она была корпоративным городом-государством, обеспечивавшим жилье и питание десяткам тысяч работников и контролировавшим их жизнь. Альфред Крупп был не просто владельцем компании: он был сюзереном, который с огромной прибылью продавал оружие всем желающим. Он был и инженером-механиком, и социальным инженером, зацикленным на контроле над своей рабочей силой.

Его династия просуществовала больше столетия. Накануне Первой мировой войны, на фоне прибыльной гонки вооружений владелица компании, Берта Крупп фон Болен-унд-Хальбах, оказалась богаче кайзера[454]. Десять лет спустя Адольф Гитлер в «Майн Кампф» призывал молодежь Германии быть «твердой, как сталь Круппов»[455]. Тогда можно было сказать: Германия — это Krupp, а Krupp — это Германия. После Второй мировой войны топ-менеджеры Krupp в ходе Нюрнбергского процесса были осуждены за преступления против человечества, за использование рабского труда. Но в считанные годы их грехи были забыты. Американцы нуждались в Krupp, чтобы укрепить Германию и оградить ее от угрозы коммунизма. Компания была слишком значима, чтобы ее проигнорировать.

Самые спорные эпизоды истории династии не то чтобы замалчиваются, но особенного внимания не вызывают. Официальные корпоративные версии обращаются к фольклорным истокам фирмы. Вилла Хюгель — огромный особняк на двести шестьдесят девять комнат, который Альфред построил в конце жизни, — стала памятником власти и богатству, домом и штаб-квартирой, которому выражают почтение промышленники и политики со всего мира. Теперь она служит культурной институцией для регионального правительства. Это напоминание о том, что в течение двухсотлетней истории Krupp интересы частного бизнеса и государства постоянно переплетались.

Возвышение фирмы было постепенным и не слишком впечатляющим. Впервые имя Круппов появляется в документах в 1587 году, когда некий Арндт Крупп вступил в гильдию купцов свободного имперского города Эссен — центра добычи угля и серебра, а также военной промышленности. Оружейники там зарабатывали весьма достойно: каждый год производились тысячи ружей и пистолетов. Круппы с самого начала умело эксплуатировали вражду. Арндт прибыл в город незадолго до того, как разразилась эпидемия Черной смерти; подобно Крассу в Риме, он, не задумываясь, скупил ряд домов у семей, отчаянно спешивших бежать от чумы. Во время Тридцатилетней войны в начале XVII века его сын Антон стремительно сколотил состояние на поставках оружия как католическим, так и протестантским государствам.

Круппы стали столпами местного общества, уважаемыми членами гильдий, важными фигурами в муниципальной власти. В XVIII веке семья уже торговала товарами из колоний, в том числе табаком. В начале XIX века предводительница семьи, Хелена, купила металлургический завод, и Круппы перешли от торговли к производству. После смерти Хелены в 1810 году ее сын учредил фирму Friedrich Krupp (дав ей свое имя). С тех пор это название было неразрывно связано с судьбой Германии. Но Фридрих был неудачливым руководителем. В 1826 году, когда он умер от туберкулеза в тридцать восемь лет, все наследство в 42 тысячи талеров, доставшееся ему от матери, испарилось[456]. Первые двадцать пять лет существования фирма стабильно теряла деньги. Ввиду своей не блестящей деловой репутации Фридрих лишился всех официальных постов, которые он занимал в городе. Его потомкам пришлось переехать с одной из центральных площадей Эссена в дом бригадира на сталелитейном заводе; впоследствии этот переезд стал ключевой частью крупповского мифа.

Собирать все заново выпало юному Альфреду, которому не было и пятнадцати лет. Шестьдесят лет спустя он настаивал, что ему просто повезло, а его отцу — нет. Ощущение опасности положения и непрочности состояния побуждало его при каждой возможности пытаться расширять свой бизнес.

Учителя Альфреда обращали внимание на его интеллект, но унаследовав компанию, он вынужден был прекратить учебу и полностью посвятить себя производству стали. Потом он говорил: «Наковальня была моей школьной партой»[457]. Фридрих растратил большую часть сбережений, и семья была вынуждена жить скромно. Сначала в фирме было всего несколько сотрудников, и изрядная часть работы легла на плечи самого Альфреда. Расплавленный металл следовало переливать точно в нужный момент, иначе он охлаждался слишком быстро или слишком медленно и весь процесс шел насмарку. Один из его крупных клиентов, монетный двор Дюссельдорфа, вернул несколько дефектных заказов назад[458]. Альфред не останавливался, пока не добился точного выполнения производственной процедуры, и заставлял работников трудиться поздними вечерами.

К тщательности прибавлялась хитрость. В письмах потенциальным клиентам Альфред отчаянно пытался произвести впечатление и преувеличивал размеры завода, надеясь заполучить тот самый крупный заказ, который все изменит. Он колесил по Европе, уговаривая потенциальных покупателей. С самого начала он не отделял свою личную репутацию от судьбы компании. Доведя до совершенства дуло мушкета из катаной стали, он повез образцы в казармы, привязав их к седлу. Альфред хотел показать их офицерам, но караульные отправили его восвояси. Не сломленный неудачами, он ездил по государствам только что сформированного Таможенного союза[459] вместе с младшим братом Херманном, надеясь воспользоваться растущими рынками[460]. Он возил свои ружья и пушку по городским ярмаркам в надежде на вечно ускользающую награду — на то, что его имя запомнят.

Наконец это сработало. И тогда дела пошли в гору. Уже через несколько лет продукты Круппа достигли даже Бразилии. Еще один прорыв произошел в 1841 году, когда Херманн изобрел вальцы для штампования стальных ложек и вилок. Круппы патентовали каждое новое изобретение, от тяжелых промышленных инструментов до бытовых товаров, что позволило Альфреду реинвестировать доходы в расширение производства. В те годы, когда от каждого крупного контракта зависела судьба фирмы, Альфред поставил своей целью вырваться на развивающиеся рынки и закупать сырье отовсюду, откуда возможно.

Когда началась Всемирная выставка 1851 года в лондонском Хрустальном дворце, Альфред рассчитывал на один-единственный прорыв, надеясь выделиться из толпы. И он добился этого, продемонстрировав публике стальной слиток вдвое больше весом, чем у британских конкурентов. Ему досталась золотая медаль выставки. Не удовлетворившись и этим, Альфред продемонстрировал свою стальную пушку — под национальным флагом и гербом Пруссии. Она вызвала всеобщие рукоплескания. В то же время он вышел на доходный железнодорожный рынок Соединенных Штатов с колесами нового типа для поездов. Это стало особенно заметным источником заработка для зарождающегося класса американских промышленных магнатов (см. Главу 9).

Хотя Альфред вызвал сенсацию за границей, в своем родном городе он был все еще не очень известен: полицейский комиссар однажды назвал его именем отца[461]. Его скромная внешность скрывала неистовое честолюбие. Альфред отчаянно желал быть первым во всех технологических начинаниях, считая, что ведет круглосуточную конкурентную борьбу со своими соперниками. Занимаясь одной производственной разработкой, он написал подчиненному: «Мы должны воспользоваться этим шансом, не упустить его — мы должны быть первыми, если идея хороша». На протяжении своей долгой деловой жизни Крупп руководствовался двумя принципами: секретностью и стремлением к экспансии. Не было рынка, который бы он не пытался покорить. Почти двести лет спустя техническое соперничество металлургической отрасли XIX века воспроизвели технологические гиганты Кремниевой долины — такая же яростная конкуренция, секретность, битвы за монополии и патенты.

В основном внимание Круппа было обращено на Британию, родину промышленной революции. Как считал Крупп, страна кишела механиками и изобретателями, которые придумывали все более эффективные насосы и шкивы. Британцы прокладывали путь для промышленности с середины XVIII века. Бенджамин Хантсмен, часовщик из Шеффилда, изобрел технику тигельной плавки металлов, которая с тех пор давала британцам стабильное преимущество. Согласно этому методу, железо помещают в глиняный тигель, ставят его в печь и плавят при чрезвычайно высоких температурах, после чего добавляют уже переплавленной стали, чтобы добиться более чистого результата. Отношение Альфреда к Британии было смесью восхищения и ревности к людям вроде Джона Смитона, которого иногда называют первым инженером, Джозефа Брамы, изобретателя гидравлического пресса, Ричарда Аркрайта, чья прядильная машина произвела революцию в производстве текстиля, и Томаса Ньюкомена с его паровым двигателем. Эти инженеры, добившиеся успеха исключительно своими силами, стали знаменитыми мастерами и уважаемыми изобретателями, но лишь немногие из них (например, Аркрайт) заметно разбогатели. Альфред Крупп и американские бароны-разбойники были людьми другого типа. Они обменяли свои навыки на огромные личные состояния и всемирное признание.

Крупп, робкий человек, который старался держать людей на почтительном расстоянии, ценил английскую сдержанность и формальности. Приехав в страну первый раз (в 1838 году), он начал писать свое имя на английский лад — не Alfried, а Alfred, — подобно Уильяму (Вильгельму) Сименсу. Оба они считали, что лучше впишутся в английскую жизнь, если их имена будут звучать не так явно по-тевтонски. Альфред провел в Англии несколько выходных, подышал морским воздухом в Торки. На родине он стал одеваться как хрестоматийный англичанин — цилиндр и фалды. Но бизнес есть бизнес, и Крупп отчаянно пытался догнать английские технологии. Глобальная конкуренция была столь остра, что промышленный шпионаж являлся ключевым инструментом и для Круппа, и для его соперников. Он создал сложно организованные сети агентов по всей Европе и Северной Америке, чтобы следить за конкурентами, причем настаивал, чтобы агенты отчитывались перед ним лично. Иногда он даже выполнял эту работу сам. Он взял псевдоним Шропп, под которым втирался в доверие к английским промышленникам, надеясь выковырять какие-нибудь секреты их сталелитейного производства. Он ездил в Шеффилд, Стоурбридж и Халл и где-то там встретил Фридриха Соллинга, который стал работником Krupp до конца жизни. Крупп оставил в Англии своего многолетнего партнера Альфреда Лонгсдона, чтобы быть в курсе технологических достижений страны. Вскоре у него появились аналогичные представители в Париже, Санкт-Петербурге и Нью-Йорке.

Даже его злополучный отец Фридрих Крупп думал о глобализации: ему еще в 1820-х пришла в голову идея открыть завод в России[462]. Альфред же грозил перевести все производство в Россию всякий раз, как ссорился с немецкими властями из-за их консервативного отношения к его товарам. В 1849 году русские предложили ему 21 тысячу рублей, чтобы построить завод в Санкт-Петербурге, но тогда ничего не вышло[463]. Однако у заграничных операций были свои плюсы. Прусские офицеры долгое время считали стальную пушку Альфреда не более чем дорогостоящим посмешищем. Они были заинтересованы лишь в улучшении существующих бронзовых пушек.

Тут на помощь Круппам пришла политика, которая позволила Альфреду продемонстрировать техническое превосходство своих продуктов. Однажды он возвращался из очередной ознакомительной поездки в Англию через Париж, где тогда вспыхнули уличные бои. Дело было в 1848 году, в Европе шли революции. Поначалу Крупп не проявил к ним особого интереса, записав: «Ради дьявола, пусть они разобьют друг другу головы». Он считал, что войны и беспорядки мешают бизнесу — забавное отношение, учитывая, какое состояние он потом сколотил на торговле вооружениями. «Как хочется, чтобы во Франции был восстановлен мир, — сокрушался он, — и мы вернулись к нормальному прибыльному бизнесу»[464]. Однако городские бунты повысили спрос на артиллерию со стороны всех монархий Европы. Пушка Круппа, которую в 1847 году отказалось испытывать прусское министерство обороны, в 1852 году была с гордостью представлена русскому царю, побывавшему в Пруссии с визитом. Даже фабрика по производству ложек в австрийском городе Берндорф сменила профиль и стала выпускать шашки: фирма все больше концентрировалась на выпуске военной продукции.

В том же 1848 году Альфред наконец стал владельцем компании, приняв его у своей овдовевшей матери; но момент был неподходящий. На фоне экономического кризиса, разыгравшегося по всей Европе, он решил переплавить фамильное серебро, чтобы иметь достаточно денег на выплату жалования (как сделал и Людовик XIV для финансирования своих войн)[465]. Так появился еще один эпизод стойкого крупповского мифа — беззаветный патриот жертвует собственным состоянием ради блага своих работников.

Крупп был недоволен прусским министерством обороны, которое все еще не торопилось покупать его товары, и искал клиентов повсюду. Позднее, когда компания уже была проникнута духом ультрапатриотизма, всплыла неприятная правда: Альфред заключал или пытался заключить сделки с большинством соперников Пруссии. В 1860 году, разработав казнозарядную пушку (традиционная артиллерия заряжалась с дула), он угрожал продать ее Британии и Франции, если Пруссия не сделает заказ. Военный министр Альбрехт фон Роон, давний недоброжелатель Круппов и одна из ключевых фигур прусского правительства, уступил лишь тогда, когда британские и французские власти подтвердили действие патентов Krupp в своих странах[466].

В 1862 году Альфред открыл первое бессемеровское производство в континентальной Европе. Бессемеровский процесс, разработанный опять-таки в Англии, был еще одним технологическим шагом вперед: он позволял устранять примеси из железа путем окисления — продувки воздуха через жидкий металл. Английский осведомитель Альфреда, Лонгсдон, воспользовался семейными связями, чтобы получить патент в Германии. Альфред не выпускал эту информацию за пределы узкого круга доверенных коллег[467].

В атмосфере свободы предпринимательства, сложившейся в середине XIX века, для производителей оружия было обычным делом продавать его в другие страны. Но Пруссии предстояло столько войн, что патриотизм и интересы бизнеса неизбежно должны были вступить в конфликт. Незадолго до австро-прусской войны 1866 года Альфред чуть не продал австрийцам крупную партию пушек. Когда фон Роон осведомился, в чем дело, Крупп отвечал: «Я мало что знаю о политической обстановке. Я просто работаю»[468].

Чтобы Крупп пересмотрел свои взгляды, потребовалось личное вмешательство короля — плюс соглашение с правительством Пруссии, гарантировавшее предоплату за его пушки[469]. После попытки императора Франции Наполеона III присоединить к своей империи Люксембург в 1868 году отношения между Францией и Пруссией обострились, тем не менее Альфред отправил французскому императору каталог своих товаров[470]. Французские конкуренты Круппа, братья Шнейдеры, ненамеренно оказали ему услугу, убедив свое министерство обороны «покупать французское»[471]. Альфред понял намек и преданно предоставил Германии снаряды для грядущей войны, объявив — со всем патриотическим пафосом, который только мог изобразить, — что чрезвычайно привержен общему делу и даже не будет возражать, если получит оплату не в полной мере. Втайне же он был готов передать свою фабрику французам, если те успешно оккупируют Рур, чего боялось большинство немцев. «Мы предложим им жаркое из телятины и красное вино, — записал он в своем дневнике, — иначе они уничтожат завод»[472]. Он отправлял на фронт сигары и бренди, но подарки эти доставались лишь тем прусским офицерам, которые поддерживали планы армии по закупке его стальных пушек. Впрочем, он выделил 120 тысяч талеров для создания фонда попечения о раненых солдатах. На эти деньги был, в числе прочего, построен госпиталь, который потом превратился в корпоративную больницу, — там лечили пострадавших работников.

Франко-прусская война 1870–1871 годов, закончившаяся поражением Франции и объединением германских государств, стала определяющей в карьере и Отто фон Бисмарка, и Альфреда Круппа. В награду за военный и дипломатический триумф кайзер Вильгельм I наделил Бисмарка неограниченными полномочиями. «Железный канцлер» теперь руководил всей внешней и экономической политикой — он считал, что в основе немецкого могущества должен лежать промышленный рост. Вспоминая революционный хаос, потрясший до этого Европу, он сделал свое знаменитое заявление: «Не речами и решениями большинства решаются важные вопросы современности — это была крупная ошибка 1848 и 1849 годов, — а железом и кровью»[473]. По решению Железного канцлера с Krupp должны были работать все немецкие министерства. Число работников Альфреда благодаря этому утроилось и выросло до десяти тысяч. Теперь он мог расширять свой бизнес, опираясь на регулярные контракты с германским государством.

Железо, кровь и война были бизнес-моделью Круппа. Продажи вооружений росли по всему миру, теперь они составляли две трети оборота компании. Крупп был одним из первых глобальных бизнес-лидеров и одним из первых, кто увидел, насколько важно сочетать современные технологии и маркетинг. Он сделал себе имя и состояние, продавая все, что угодно, кому угодно, в любое время. До 1870-х крупнейшим клиентом компании была не Германия, а Россия. В 1860-х Крупп решил, что следующей мировой сверхдержавой станет Китай. Первая дипломатическая миссия китайского правительства в Европу в 1866 году включала и визит на завод в Эссене. Вскоре Альфред назначил коммерсанта Фридриха Пайля представителем фирмы в Китае и Японии[474]. В 1871 году затея оправдалась: китайское правительство разместило большой заказ на 328 артиллерийских орудий. Во время русско-турецкой войны 1877–1878 годов, угрожавшей разрушить хрупкий баланс сил в Европе, пушки Круппа обстреливали ядрами позиции обеих сторон.

Довольный своими трудами, Альфред изготовил для распространения в Британии брошюру, в которой обе противоборствующие стороны осыпали его жаркими похвалами[475]. Правительства и международные покупатели любого калибра приглашались на Völkerschiessen — экскурсию по стрелковому полигону компании в соседнем городе Меппен. Там они могли увидеть, как из новейшей модели пушки и других орудий обстреливают поля (а пока гости в восхищении наблюдали за этим, их от всей души кормили и поили)[476].

В 1885 году турки разместили у Круппа огромный заказ, почти на тысячу орудий, в том числе на массивные орудия береговой артиллерии. Армии царя и султана вновь сходились, вооруженные пушками Круппа. То же самое происходило и на Балканах, и в Южной Америке, и в Азии. По оценке одного историка, в 1880-х в мире было 25 тысяч орудий Круппа, нацеленных друг на друга[477]. Крупп добился эффекта масштаба. Но количество сопровождалось качеством. Редко бывает, когда некий элемент вооружения становится повсеместным, но пушка Круппа завоевала такой статус. Следующий подобный случай — и с тех пор, наверное, единственный — это автомат Калашникова. (Перед смертью в декабре 2013 года Михаил Калашников, создатель АК-47, написал главе Русской Православной Церкви письмо, в котором сожалел о смертях, причиной которых стало его оружие. Крупп ничего подобного не предпринял.)

Правительства выражали благодарности, осыпая Круппа наградами и почетными приглашениями. К моменту смерти он накопил сорок четыре таких награды, в том числе Орден Вазы (Швеция) и Орден Восходящего солнца (Япония), а самым престижным был Орден Почетного легиона, полученный от Наполеона III[478]. Но он не придавал всем этим разнообразным медалям большого значения. Он хотел получать крупные заказы для своей компании, а не то, что называл «маленькими крестиками, звездочками, титулами и прочими жалкими безделушками»[479].

У себя на родине он отказался от дворянского титула и заявил, что не желает принимать какое-либо звание, кроме того, что досталось ему от отца[480]. Впрочем, он ценил подарки и бывал разочарован в тех редких случаях, когда, посылая демонстрационные образцы пушек королям или императорам, не получал ничего в ответ. Эти подарки, полагал Крупп, делаются не ради показухи, а в знак уважения; поэтому он не обрадовался огромному драгоценному камню, который ему послал османский султан. И все же промышленник понимал, что принимать такие дары полезно для бизнеса. «Коммерческий производитель, — писал он, — должен быть расточителем в глазах мира»[481].

Крупп считал, что нет нужды выбирать между бизнесом и патриотизмом. Его компания стала незаменимой для страны, особенно в военные времена, но и войны, которые вела страна, были совершенно необходимыми для его бизнеса. Германия расширялась под властью одного кайзера, а фирма — под руководством одного босса. Периодически сам Бисмарк вмешивался, чтобы помочь Круппам с поглощением других компаний. Альфред всегда придерживался принципа, что контролировать компанию должен он сам. Он был против привлечения капитала от банков и подозрительно относился к субподрядчикам. Он стремился держать все в семье отчасти из-за своей навязчивой идеи о конфиденциальности. Личные и семейные связи для него были ключевой опорой, позволяющей всегда быть на шаг впереди конкурентов в технологическом смысле. Когда Крупп женился на Берте Айххоф (в 1853 году), ее брату было поручено следить за процессом пудлингования, в ходе которого расплавленный чугун размешивают в специальной печи, — то есть сталь можно было получать без примешивания угля. Профессия пудлинговщика требовала высокой квалификации, и этот процесс был одним из самых засекреченных аспектов сталелитейного производства в то время[482].

Дела финансистов Альфред считал низшей формой экономической жизни, которой едва ли можно доверять. Он не пришел бы в восторг от современной корпоративной практики, где основной упор делается на квартальные показатели прибыли и дивиденды. Он отчаянно стремился сохранить компанию в частных руках. «Секреты — наш капитал, и этот капитал будет разбазарен, как только знание станет доступно другим». Его рассуждения содержали немало антисемитизма: «Сегодня отрасль стала ареной для спекулянтов, евреев-биржевиков, аферистов, мошенничающих с акциями, и подобных им паразитов»[483]. Он рьяно сопротивлялся предложениям превратить фирму в публичную компанию, как это сделали некоторые его конкуренты-металлурги. Ближайшие союзники, например, старый друг Соллинг, призывали его ослабить бразды правления, чтобы заполучить средства, в которых фирма так нуждалась. Отказ Круппа выйти на фондовый рынок мешал его планам экспансии, так что он ухватился за альтернативу: обратился к королю Пруссии Фридриху Вильгельму (отцу кайзера Вильгельма I) за расширением кредитной линии, ссылаясь на свой колоссальный «патриотизм»[484].

Крах европейского фондового рынка в 1873 году принес компании еще больше неприятностей. Спрос упал, а компания имела слишком много обязательств. Долги за два месяца более чем удвоились, а за год удвоились еще раз, до 64 миллионов марок[485]. В этот раз личное обращение к кайзеру не помогло: Бисмарк сказал Круппу, что одного раза достаточно, особенно для фирмы, чьи националистические пристрастия были не такими уж устойчивыми. Крупп столь разгневался, что даже заболел; один доктор поставил ему диагноз «ипохондрия, граничащая с безумием»[486]. Вместо того, чтобы выслушать советы врача, Крупп его уволил.

В конце концов группа банков объединила усилия, чтобы спасти компанию[487]. По условиям сделки банкиры получили место в совете директоров Krupp, что Альфред воспринял как оскорбление. Однако кредитные вливания стабилизировали фирму; вопреки его страхам, консорциум не вмешивался в операционную деятельность. Крупповский стиль ведения дел был слишком ценен, чтобы рисковать. Компания стала системообразующей — слишком большой, чтобы допустить ее крах.

Подозрительность Альфреда превратилась в паранойю. «Я ненавижу саму мысль о братании с нашими конкурентами, — писал он, — потому что никто ничего не станет делать для нас, и все хотят лишь извлечь какую-то выгоду из этого братания»[488]. Для него была нестерпимой и мысль о том, что работники могут уйти из его компании. В 1870-х, когда один прораб уволился и устроился на работу в Дортмунде, Альфред погнался за ним и требовал от полиции арестовать его, желая «атаковать его исками об ущербе и запятнать клеймом позора настолько и в такой степени, в какой позволяет закон»[489]. О зарплатах Альфред говорил: «Наши работники должны получать максимум, что может позволить себе отрасль» — чтобы они не стремились устроиться на работу где-то еще[490].

Крупп был не просто богатым человеком, не просто изобретателем и промышленником. Он хотел создать новую корпоративную этику. Название компании ассоциировалось не только со сталью: она стала знаменита своими социальными программами для работников и своими попытками контролировать их жизнь. Программа добровольного медицинского страхования заработала с 1836 года, пенсии — с 1853 года. Периодически эти фонды пополнялись за счет личных средств Круппов.

Не все эти социальные меры были такими уж инновационными. К примеру, страхование от болезни вводилось на краткий срок, когда Наполеон оккупировал бассейн Рейна в начале XIX века. Владельцы шахт в Руре с XVIII века финансировали за счет прибыли страховые программы для рабочих. Но законодательство, принятое немецким парламентом в 1881 году и закрепляющее страховку от несчастных случаев и болезни, а затем и пенсии, сформировало новую модель отношений в обществе и между работниками и работодателями. Идея была простая: работник, который чувствует защищенность для себя и своей семьи, будет более продуктивен. Масштаб крупповских программ был беспрецедентным. Выплаты по больничному, хотя и вводились только с четырнадцатой недели болезни, составляли две трети зарплаты, что по тем временам было довольно щедро[491]. Бизнес и правительство тут находили общий язык. Бисмарк не видел необходимости обременять менеджеров и владельцев компаний, ограничивая продолжительность рабочего дня или вводя другие требования. Но «реальные претензии работника», говорил он, связаны с «незащищенностью его существования»:

Он не уверен, что у него всегда будет работа, он не уверен, что всегда будет здоров, и он предвидит, что однажды постареет и будет уже непригоден к работе. Если его постигнет бедность, пусть и вследствие продолжительной болезни, тогда он совершенно беспомощен, предоставлен сам себе, и общество сейчас не признает никаких реальных обязательств в его отношении за вычетом обычной помощи бедным, даже если он все это время работал преданно и старательно. Обычная помощь беднякам, однако, оставляет желать лучшего, особенно в крупных городах, где она гораздо хуже, чем на селе.

Расширение производств изменило Эссен — как и многие другие города во время промышленной революции — до неузнаваемости. Его население выросло с семи тысяч человек в 1850 году до пятидесяти двух тысяч двадцать лет спустя. Большинство из них были прямо или опосредованно обязаны своим существованием заводам Круппа. Германия, особенно в районе Рур на северо-западе страны, находилась в процессе урбанизации; он охватил тогда и многие города в Британии и Соединенных Штатах. Города были переполнены. В Берлине, к примеру, пятая часть населения жила в подвалах. Основной рацион многих рабочих составляли картофель, жидкий суп и черный хлеб[492].

К 1890 году в Эссене проживало уже восемьдесят тысяч человек, причем пятьдесят тысяч из них были работники Круппа и их семьи[493]. Из-за этого возникли большие проблемы с жильем. Многие работники и их семьи существовали в бедственных условиях… впрочем, это было предпочтительнее, чем работать в поле. Хотя впоследствии в официальной истории фирмы утверждалось, что намерение Альфреда строить дома для работников «не было вызвано скудостью местной недвижимости», среднее число человек на дом в городе выросло до более чем пятнадцати к 1864 году, когда компания предприняла свою первую целенаправленную программу жилищного строительства[494]. Были обустроены два новых поселения, Шедерхоф и Кроненберг. Первые дома неподалеку от завода были относительно комфортабельными строениями для прорабов и их семей. Также возвели более скромные бараки для одиноких рабочих, в которых в конечном счете поселилось шесть тысяч человек. Вокруг Эссена строились целые новые районы, которые часто именовались в честь предков Круппа. Строительство еле успевало за взрывным ростом населения и едва ли позволяло справиться с перенаселенностью. В 1890 году на дом по-прежнему приходилось в среднем шестнадцать жильцов[495].

Смертность впоследствии стала падать, так как внедрялись строгие санитарные нормы. В крупнейшем новом поселении, Кроненберге, размещались восемь тысяч рабочих. Помимо жилых домов, там были «пасторский дом, два школьных здания, протестантская церковь, несколько отделений кооперативного магазина, аптека, почтамт и рыночная площадь размером в треть акра, ресторан с местом для игр, кегельбан и библиотека с большим залом для собраний рабочих»[496].

Крупп организовал свой город в соответствии с потребностями бизнеса. Аренда в корпоративных домах была дешевле, чем в частных апартаментах в городе (экономия составляла до 20 %); так компания привязывала к себе работников. Эта политика по крайней мере была прозрачной: новому работнику сообщали, что, уволившись из компании, он потеряет жилье. Аренда уплачивалась напрямую из его зарплаты и возвращалась компании. Он тратил свои деньги в магазинах Krupp, которые в 1868 году передало фирме Кооперативное общество Эссена. Вскоре, по данным одного историка, там было уже пятнадцать продуктовых магазинов, разбросанных по разным поселениям, девять отделений магазина промышленных товаров, одна обувная фабрика и три обувных магазина, один магазин инструментов, мельница и пекарня, шесть хлебных магазинов, бойня и семь мясных лавок, два магазина одежды, семь ресторанов, винный магазин, производство льда, кофейня, фабрика щеток, прачечная и еженедельно открывавшийся рынок со свежими овощами, которые привозили из сельской местности неподалеку[497].

Превращение Эссена в корпоративный город завершилось к середине 1870-х. Как замечал один гость: «Везде виднеется имя Круппа: на живописной рыночной площади, на двери гигантского универмага, на бронзовом монументе, на церковных колоннах, на библиотеке, на нескольких школах, мясных лавках, колбасной фабрике, обувном магазине и портновских лавках»[498]. Крупп мечтал, что работники будут проводить всю свою жизнь, от рождения до смерти, под контролем компании. Это было государство в государстве, в нем было все, от общественных бань до школ и хирургов. Фирма не оставляла работников и после смерти, обеспечивая поддержку вдовам и сиротам.

Альфред Крупп, избавленный от необходимости отчитываться перед акционерами, которую несли публичные компании, отвечал лишь перед своим кошельком и своей совестью. Фирма оставалась патерналистским предприятием, требующим абсолютного послушания: «Мы хотим только лояльных людей, которые благодарны нам всем сердцем и всей жизнью за то, что мы приносим им хлеб насущный»[499]. Такая верность, как подчеркивал Альфред, вознаграждалась в конце рабочей жизни: «Если человек был нанят и оказался непригоден к работе на другой день, не ввиду деликатности сложения или его собственной беспечности, но из-за происшествия, случившегося с ним на работе, завод должен нести ответственность; если человек отдавал мне свою силу и неустанно трудился в течение долгих лет, он должен быть вправе провести свои преклонные годы, не работая и не голодая»[500].

В 1873 году Крупп написал об одном рабочем, пострадавшем на производстве: «Мои принципы в таких делах хорошо известны, и я прошу не крохоборствовать. Это укрепит верность и привязанность всех остальных к нашей организации»[501]. Он завизировал годовой бонус для умелого слесаря по имени Бунгардт, «поскольку он способный человек, которого бы я хотел приковать к нам»[502].

В начале карьеры Крупп обращался к рабочим как к коллегам-ремесленникам, начиная свои письма к ним с обращения: «Господа члены союза». Когда бизнес расширился, а технологии продвинулись вперед, представление о фирме как совместном предприятии профессионалов было отброшено. В сентябре 1872 года, между триумфальной победой во франко-прусской войне и катастрофическим финансовым кризисом, Альфред написал документ под названием Generalregulativ («Всеобщая директива»), который определял кадровую политику фирмы вплоть до конца Второй мировой войны. Сей примечательный труд, в общей сложности двадцать две страницы и семьдесят два пункта, составляет часть сокровищницы документов, находящейся в архиве Круппов. Это визитная карточка настоящего тевтонского патриция, или, если пользоваться современными терминами, человека, страдающего обсессивно-компульсивным расстройством[503]. Альфред ничего не оставлял на волю случая. Документ задает иерархию компании, начиная с Альфреда и до самого низа, до рядовых рабочих. Согласно ему, фирма является единоличным владением, которое передается по наследству по правилам первородства (переходит к старшему сыну).

Generalregulativ требовал безраздельной верности работников и их послушания компании, невзирая на все «пагубные воздействия извне»[504]. Иными словами, им не позволялось участвовать в политике. Сегодняшняя официальная история компании упирает на социальные программы, предусмотренные «Всеобщей директивой», и игнорирует ее диктаторские аспекты. На сайте Krupp даже говорится, что директива — это часть традиции «управления идеями», в соответствии с которой работники могут предлагать усовершенствования по устройству и работе компании[505]. После войны немецкие фирмы тщательно подчеркивали, что исповедуют более кооперативный подход к отношениям работодателя и работника (представители работников избираются в Betriebsrat, производственный совет), чем компании англосаксонской системы с их будто бы более конфронтационной моделью. И романтизированная история Круппов, как считается, задавала этот тренд.

Однако подход Альфреда едва ли назовешь основанным на консенсусе. Он стремился контролировать все стороны жизни своих работников и заставлял их работать до изнеможения. В середине XIX века средняя продолжительность рабочего дня на германских предприятиях составляла тринадцать-шестнадцать часов, а для детей — одиннадцать-двенадцать. С ростом фабричной системы стала повсеместной работа и по воскресеньям. Некоторые работники протестовали против этого, не являясь на работу утром в понедельник; эта традиция получила название «Синий понедельник». Однако строгие заводские правила — вроде тех, что ввел Крупп — в итоге положили этому конец.

Порядка 10 % работников Круппа составляли «белые воротнички» — в том числе контролеры, чертежники и административный персонал. Люди, стоявшие выше в иерархии, получали зарплату ежемесячно; это был верный признак того, что работник сделал карьеру в компании, и эту награду могли у него отнять, если он больше не впечатлял начальство. «Белые воротнички» существовали отдельно от остальных; для них действовал другой кодекс производственных правил, более выгодная оплата больничных, и их должны были уведомлять об увольнении заранее. В компании было множество вакансий и карьерных возможностей, доступных только работникам, что заставляло их конкурировать друг с другом. Кроме того, Крупп регулярно переводил их с одного завода на другой, чтобы подорвать какой-либо коллективный дух: только личные стимулы, кнут и пряник, в полном соответствии с современными руководствами для бизнеса[506].

Дом Круппа находился в центре заводского комплекса, и в нем была особая точка обзора, с которой можно было наблюдать за опоздавшими работниками. Он планировал учредить униформу военного типа со знаками отличия, основанными на старшинстве и профессионализме, но коллеги его разубедили. Даже в 1870-х он по-прежнему составлял написанные от руки директивы, указывающие, какую одежду работники должны носить[507]. Есть две истории, касающиеся использования туалетов. Согласно одной из них, каждому работнику требовалось письменное разрешение прораба, чтобы справить нужду. По другой, на фабрике работал человек, чьей единственной задачей было не давать рабочим засиживаться в кабинке. Туалет зачастую становился местом, где работники могли поболтать, обменяться информацией или оставить листовки с объявлениями о нелегальных и неофициальных собраниях[508].

В архиве Круппа отрицают, что он был исполнен такого фанатизма. Но были и другие, возможно, более правдоподобные формы контроля, в том числе запрет на социалистические и католические газеты; любому рабочему, которого заставали за их чтением дома или в бараке, грозило выселение. В библиотеках, финансируемых компанией, не разрешалась никакая религиозная, философская или политическая литература, которая могла представлять угрозу[509].

Профсоюзы и другие объединения работников были под строжайшим запретом. Крупп уважал своих самых опытных мастеров, но опасался любого влияния, которое они могли бы иметь в организованном коллективе: «Я настаиваю, что даже лучший и самый искусный рабочий или мастер должен быть устранен как можно скорее, если возникнет хотя бы подозрение, что он разжигает оппозицию или принадлежит к объединению»[510]. В 1872 году, когда молодая Социал-демократическая партия организовала забастовку на угольных шахтах Рура, в том числе принадлежавших Круппам, Альфред был неколебим: «Ни сейчас, ни когда-либо в будущем ни один участник забастовки не должен работать на наших заводах, какой бы недостаток рабочих рук мы ни испытывали»[511]. В 1874 году, когда СДП впервые оказалась в парламенте, Крупп уволил в общей сложности тридцать рабочих за «распространение социалистической доктрины» и назвал голосование за партию голосованием за «ленивых, распущенных и некомпетентных»[512]. Его крестовый поход против социализма определял тон многих его поступков на работе и в публичной жизни. В письме правлению компании в июле 1878 года он выступил за строительство новой школы в бедном районе Эссена: «Разве мы не должны достойно составить на этом капитал против социал-демократов, которые игнорируют все, что делается ради рабочих, или стараются объяснить это лишь эгоизмом?»[513]

Альфред был бы рад стоять над партийной схваткой, но политизация рабочей силы побудила его вступить в игру. В 1878 году он выступил кандидатом от Национал-либеральной партии на выборах в рейхстаг. Это была зонтичная организация патриотически настроенных либеральных групп, которая все более склонялась к правой политике и активно поддерживала наращивание немецкого флота. Здесь деловые и политические интересы Круппа, производителя стали и механических частей для кораблей, совпадали (как, впрочем, было и со всеми другими решениями, что он принимал). Но выборы с небольшим отрывом выиграл кандидат от Католической партии центра, в основном потому, что Эссен был городом католиков. Крупп был удручен и встревожен тем, что город, который почти полностью контролирует его фирма, не смог выдать нужный ему результат на избирательных участках. Однако в следующем году Бисмарк провел антисоциалистический закон, запрещающий деятельность СДП и аналогичных организаций, что позволило Альфреду добиться многих своих политических целей.

При всей своей антипатии к организованному социализму Крупп не был оголтелым сторонником рынка. Даже тогда, в начале промышленной революции, германский и в целом континентально-европейский подход уже отличался от американского и британского. В Соединенных Штатах вследствие увлечения трудами Герберта Спенсера и теорией выживания сильнейших (см. Главу 9) многие бизнесмены рассматривали неравенство как часть естественного порядка вещей в обществе. Крупп и другие германские промышленники не воспевали «правильность» неравенства или экономический смысл разрыва в зарплатах, но и не пытались их преодолеть. В 1870-х и 1880-х средний годовой доход в Германии составлял приблизительно 740 марок (женщины получали в среднем две пятых от этой суммы). А вот оценочный ежегодный доход богатейших 1600 человек, в основном землевладельцев и промышленников, превышал 100 тысяч марок — где-то в 135 раз выше среднего[514]. Несмотря на все рассуждения о коммунитарном духе, разрыв был разительный.

В феврале 1887 года Круппы предприняли еще одну попытку пройти в парламент. Альфред, которому было семьдесят пять лет и здоровье которого ухудшилось, предоставил эту миссию сыну Фридриху, предполагаемому наследнику компании. Он также проиграл, снова уступив Партии центра. Поражение Фридриха было еще более поразительным, учитывая, что голосование на заводе традиционно проводилось под контролем менеджеров компании[515]. Незадолго до выборов Альфред выступил перед работниками с важным заявлением. В нем он доказывал, что поражение националистического правительства ослабит армию и приведет к войне: «Ради нашего общего блага я могу лишь надеяться, что никто не позволит толкнуть себя на этот дурной путь, не станет участвовать в такой катастрофе, голосуя против правительства. Если же, напротив, каждый выполнит свой долг, я с радостью соберу все силы, чтобы укрепить деятельность всех фабрик, заложить новый завод и предоставить средства к существованию еще большему числу людей»[516].

Но эта смесь подкупа и шантажа оказалась тщетной. Всего несколько месяцев спустя, 14 июля 1887 года, Альфред перенес сердечный приступ и умер, упав на руки своего камердинера на Вилле Хюгель — в особняке, который сегодня стал великим памятником его династии. Именно здесь продолжается битва за его наследие.

Большую часть жизни Крупп провел в более скромной обстановке — в старом доме прораба на своем металлургическом заводе. Жена Берта регулярно уговаривала его переехать в место, более подобающее одному из главных промышленников Германии. Она хотела купить дом в сельской местности. Берта вместе с их единственным сыном надолго уезжала на курорты и минеральные воды в Швейцарии и на юге Франции, спасаясь от окутавшего Эссен смога. Альфред в конце концов смягчился: чем дольше он работал над планировкой нового дома, тем больше погружался в детали. Он задумал грандиозный архитектурный проект, под стать всемирной славе Круппов — взяло верх обычное для сверхбогатых и сверхуспешных навязчивое стремление к конкуренции. Крупп хотел сделать свой дом и офис блистательным, производящим впечатление на политиков и промышленников; он задумывал его в давно желанном стиле большого английского особняка в сельской местности. В отличие от других богачей он, однако, хотел, чтобы строительство обошлось недорого.

Проекту с самого начала сопутствовали неудачи. Вилла Хюгель много месяцев оставалась без крыши, потому что Альфред лично отобрал для нее материал французского производства, а из-за франко-прусской войны импортировать его было затруднительно[517]. За десять лет планирования Крупп нанял и уволил девять архитекторов, часто отдавая предпочтение своим собственным чертежам. Но и в завершенном (в 1873 году) здании был ряд изъянов. Отопление работало плохо, из-за стального каркаса структуры тепло быстро улетучивалось, и в доме было холодно в зимние месяцы. Крупп боялся, что чрезмерное использование дерева создаст риск пожара. Но его мотивы были связаны не столько с безопасностью, сколько с эмоциональной привязанностью к стали, которая выработалась у него (как у мансы Мусы — к золоту): «Сталь перестала быть материалом войны, теперь у нее более спокойная судьба. Она должна использоваться для первого монумента победы, для памятников великим делам и великим людям, для выражения внешнего и внутреннего мира. Она должна звенеть в церковных колоколах, использоваться в коммерческих целях и для украшений, а также для чеканки монет»[518].

Здание, возможно, выглядело строгим слишком формальным. Но это была величественная проекция власти, впечатляющее место для приема множества коронованных особ, которые приезжали на заводы Круппа, чтобы договориться о контракте на поставку артиллерии или одарить ее производителя медалью. Несколько комнат было выделено специально для кайзера; шах Ирана и император Бразилии могли воспользоваться верховыми лошадьми и обширными полями. В 1890 году у дома появилась собственная железнодорожная станция. На обслуживание здания уходило до 15 % прибыли компании, при том что во время Альфреда его нельзя было назвать изысканным и богато украшенным.

Сын и потомки Альфреда отделали здание заново — более грандиозная меблировка, дорогие произведения искусства[519]. С самого начала вилла производила на гостей именно то впечатление, ради которого задумывалась, многие сравнивали ее с дворцом или посольством, каковыми она во многих отношениях и являлась. Баронесса Дейхман писала: «Герр Крупп проживал в царственном, огромном поместье с очень большим домом для гостей. Оно было сравнимо с большим посольством, куда прибывали люди со всех частей света, чтобы убедить его заключить деловые договоренности с их правительствами. Поэтому там проходило великое множество торжественных ужинов, и как-то раз, прибыв туда, мы узнали, что вечером на бал ожидаются многие сотни гостей»[520].

Для Альфреда Круппа архитектура была еще одним способом внушить трепет перед своей особой, и он в этом отнюдь не одинок. С древности до наших дней большинство богатых предпринимателей действовали именно так. Как и Крупп, они обычно оправдывали наличие дворца или особняка деловой необходимостью.

Переехав на виллу Хюгель, Крупп оставил старый семейный дом на заводе, чтобы «мои последователи, как и я, могли с благодарностью и радостью взирать на этот памятник; пусть он будет предупреждением, что не стоит презирать даже самые скромные вещи и впадать в высокомерие». Желание поддерживать старый дом в изначальном состоянии — возможно, проявление ностальгии пожилого человека. Но это был еще и практичный ход, элемент пиара, создававшего крупповский фольклор. Этот дом должен был вызывать в памяти истории об отце Альфреда, Фридрихе, который с охотой брался за любое дело в своей первой маленькой мастерской, стоя у печи до поздней ночи[521]. Дом позволял Альфреду разыгрывать карту своего скромного происхождения, которая потом передавалась от поколения к поколению:

Я работал весь день, а ночами тревожился о трудностях, окружавших меня. И работая так — порой даже всю ночь, — я питался лишь картофелем, кофе, хлебом и маслом, никакого мяса; на мне лежало бремя отцовской заботы обо всей семье, и двадцать пять лет я держался, пока не смог по мере постепенного улучшения моих обстоятельств вести более терпимую жизнь[522]. И не важно, что после шестидесяти сам Альфред уже редко бывал на своих заводах[523].

Этот крохотный домик стоит по сей день возле огромных офисов Thyssen-Krupp, возвышающихся над городом. Методы управления репутацией Круппа — предпринимателя, выбившегося из низов, — могли бы подойти и современному американскому интернет-магнату, и российскому олигарху, начавшему свой бизнес в гараже или торгуя подержанными вещами на улице. Но важна не только изначальная версия — не менее важны усилия, потраченные на рассказывание и переписывание истории Альфреда Круппа, его потомков и современного состояния компании.

Сегодня на территорию поместья вторгся пригород Эссена с его уютными особняками. Теперь вилла служит культурным фондом, архивом, музеем, общественным садом. История, что она рассказывает — важный элемент наследия Круппа, о котором продолжают спорить, и официальная версия ряда событий порой расходится с версиями отдельных историков. Разногласий масса — от того, действительно ли Альфред продавал оружие всем подряд, до того, какую роль сыграла семья в нацистские времена. Есть и более мелкие расхождения, по поводу личных странностей, грешков и скандалов.

Музей, в том числе его аудио— и видеоматериалы, рассказывает историю о Круппе как «конструкторе, изобретателе и провидце». Эта история подвергалась критике, но она все же показывает благие намерения компании. В музее выставлены оригинальные чертежи Круппа, мелкие детали механизмов и даже его первые визитки. Один из самых увлекательных документов, хранящихся там, — это Notizbuch Круппа, тетрадь, в которой он записывал результаты труда своих рабочих. Напротив некоторых стоит плюс, напротив других — минус, показывающий, что увольнение не за горами, а также пометки от руки, такие как «жирный», «неуклюжий» и «нечестный». На верхнем этаже выставлен большой стол Альфреда и высокий табурет, на котором он работал, оглядывая из большого окна весь город. Рядом — маленькая статуэтка с выгравированным девизом Круппа: «Целью работы должна быть общественная выгода».

Архив виллы помогает пролить свет на напряженные взаимоотношения между современной Германией и историей Круппа. Этот человек воплощает многие — и хорошие, и дурные — стороны XIX и XX веков. Он был ярым приверженцем авторитарного стиля, но в то же время одним из первых поборников социальной защиты; он утверждал, что питает отвращение к хвастовству и показушности, но построил особняк необычайных размеров; он презирал финансистов, но был готов на все ради максимизации прибыли. Его преемники в своей погоне за прибылью были куда менее противоречивы.

Богатые люди постоянно тревожатся о своем наследии. Стал ли сын Альфреда достоин имени Круппов, не уронил ли он честь компании? Фридрик, также известный как Фриц, унаследовал одну из крупнейших в мире бизнес-империй. Но в наследство вступил с неохотой: он жил комфортной жизнью и не жаждал успехов в сфере промышленности. Коротко говоря, сталь не вызывала у него страсти. В юности он заболел, его отправили с врачом в Египет, где жаркий климат должен был способствовать его излечению. Хотя Альфред написал Фрицу множество длинных писем о твердости, которая ему понадобится, чтобы управлять фирмой, тот месяцами пропадал на экскурсиях, не выходя на связь. Он был, можно сказать, дилетантом и потратил изрядную долю семейного состояния на итальянское искусство, в том числе на дюжину бюстов Данте[524]. В отличие от отца, Фриц получал огромное удовольствие от титулов, почестей и безделушек. Кайзер Вильгельм II пожаловал ему титул «его превосходительство» и сделал тайным советником[525].

Фрицу более естественно давались контакты с людьми, во время своих поездок он наслаждался общением с иностранными бизнесменами, в том числе с американскими баронами-разбойниками. У него возникли теплые отношения с Эндрю Карнеги, который давал ему советы по ведению бизнеса. В письме, датированном 26 марта 1898 года и отправленном из Канн, Карнеги замечал: «Я надеюсь, как-нибудь Вы заедете к нам с визитом, но если не выйдет, то приезжайте на следующий год, пройдитесь с нами на яхте на западе Шотландии, а потом навестите нас в Скибо, где гостеприимство горцев ожидает Вас и мадам Крупп». Странствующий образ жизни сверхбогатых, особняки и частные яхты — отнюдь не прерогатива людей XXI века.

У Фрица были и политические амбиции. Он патронировал и финансировал массовые организации, чьи цели соответствовали бизнес-интересам Круппов — Военно-морскую лигу и Пангерманский союз. Целью первой было укрепление военно-морского флота. К началу столетия в ней состояло полмиллиона человека. Пангерманский союз был особенно популярен в среднем классе и деловых кругах; он взращивал экспансионистские и патриотические настроения и защищал права этнических немцев за границами страны. Фриц также участвовал в учреждении националистической газеты и затем второй раз баллотировался в парламент по совету кайзера. В этот раз он с небольшим отрывом обошел кандидата Партии центра и был депутатом от Эссена в 1893–1898 годах[526]. Эта версия политической деятельности Фрица отчасти оспаривается в официальной истории семьи Круппов, исходящей из того, что его национализм и амбиции были не столь откровенными.

Компания продолжала расти. Фриц, возможно, и не был прирожденным корпоративным боссом, как его отец, но он набил руку в слияниях и поглощениях. В 1890 году компания разработала никелированную сталь, а два года спустя поглотила фирму-производителя бронированной обшивки и корабельных пушек. В 1896 году Krupp приобрела большую кораблестроительную фирму Germaniawerft, базировавшуюся в северном порту Киль. Это была одна из главных удач Круппов: компания превратилась в главного немецкого поставщика военных кораблей, в том числе первых подводных лодок, выпущенных в 1906 году.

Но, при всем могуществе компании, в 1902 году разразился скандал, грозивший ее уничтожить. Фриц остановился в гостинице на итальянском острове Капри, где, как утверждали, снял целый этаж и платил менеджерам отеля, чтобы те присылали ему проституток мужского пола (в том числе и несовершеннолетних). В Берлине он заплатил руководству гостиницы, чтобы те взяли официантами нескольких итальянских парней — так они могли «сопровождать» его, когда он приезжал в город. В конце лета он покинул Италию при неизвестных обстоятельствах; утверждалось, что местные власти вежливо, но твердо попросили его удалиться. В немецкой прессе стали циркулировать слухи о неназванном промышленнике, у которого в Италии целый «гарем» из мужчин и мальчиков. Кайзер отказывался верить, что это его друг Фриц. Его имя в итоге назвала социал-демократическая газета Vorwärts. Кайзер тут же приказал конфисковать весь тираж номера и завести против редакции уголовное дело. Жена Фрица Маргарета, и без того имевшая расшатанную психику, после этой истории попала в психиатрическую лечебницу[527].

Скандал на Капри и последовавшая за ним смерть Фрица поставили семью перед выбором, которого Альфред хотел избежать: отказаться от управления компанией или — что было еще хуже в глазах некоторых директоров — отдать ее в руки женщины, молодой дочери Фрица Берты. Проблема — если это, конечно, была проблема — заключалась в том, что Берта унаследовала почти все акции компании, за вычетом четырех. Таким образом, она мгновенно стала одной из богатейших женщин в Европе. Но, по счастливому стечению обстоятельств, во время визита в Рим она познакомилась с неким Густавом фон Боленом-унд-Хальбахом, прусаком из хорошей семьи, внуком американского генерала, воевавшего в гражданской войне. В октябре 1906 года они поженились в присутствии кайзера Вильгельма, который императорским указом наделил Густава дополнительной фамилией Крупп. Так была обойдена процедура первородства. Флагман германской промышленности остался в руках мужчины.

Густав продолжил дело Альфреда и Густава, включая в бизнес самые разные области производства — от колючей проволоки до нержавеющей стали. Теперь вопрос о соотношении глобальных бизнес-интересов с национальными чувствами встал еще более остро. В 1880-х, когда китайцы применили пушки Krupp против немецких войск, группа офицеров обрушилась на Альфреда, обвиняя его в непатриотичности. К концу столетия Круппам было поручено строить новый немецкий военный флот, на чем они смогли зарабатывать до 100 % прибыли[528]. И хотя часть флотского начальства пришла в негодование, кайзер согласовал проект и в ходе последовавших политических интриг даже отправил в отставку адмирала Тирпица[529]. Это показывало, как далеко зашла компания и какой незаменимой она стала для военного проекта немецкого государства к 1900 году. Как учил отец Фрица, война и (при необходимости) лояльность имеют глубокий экономический смысл. Герберт Уэллс обвинял в начале Первой мировой войны «круппизм, эту омерзительную, чудовищную торговлю орудиями смерти»[530].

Круппы получили достойное место за политическим столом, при этом по-прежнему зарабатывая на потенциальных врагах Германии. В 1902 году компания заключила сделку с английской фирмой «Виккерс», получившей право на использование патентованных крупповских запалов в своих снарядах. На них даже стояла торговая марка Krupp[531]. В итоге во время Первой мировой войны эти заряды убивали и увечили немецких солдат. Будущие лидеры Германии не позволили компании об этом забыть. Сразу после войны, когда Германии был навязан Версальский мир, а ее армия была фактически кастрирована, Круппам пришлось уволить десятки тысяч работников. Густав всеми силами старался смягчить этот удар, выдавая щедрые выходные пособия. Он также при помощи правительства приобрел компании в Швеции и в Нидерландах и под их прикрытием тайно продолжал производство. Как ни удивительно, ему удалось скрыть свои операции от инспекторов союзных сил, чьей задачей было не позволить Германии восстановить ее военный потенциал.

В итоге фирма очистила свою репутацию, продемонстрировав бесспорный патриотизм. В 1923 году французская и бельгийская армия оккупировали Рур, чтобы конфисковать товары и сырье в счет уплаты военных репараций, которые задержало правительство Веймарской республики. Менеджеры и рабочие объединились в пассивном сопротивлении. Отряд солдат, прибывший на один из заводов, дал залп по толпе; тринадцать человек погибли. На их похоронах была замечена процессия под профсоюзными знаменами, флагами с серпами и молотами, в которой шли директора компании в цилиндрах и военные в форме[532]. Но французы, вместо того чтобы судить солдат, устроили военный трибунал над Густавом и обвинили его в том, что он спровоцировал этот инцидент. Его приговорили к пятнадцати годам тюрьмы, а семь месяцев спустя освободили в рамках нормализации франко-германских отношений[533]. Это тюремное заключение во многом подняло политические акции фирмы на родине.

Хрупкая Веймарская республика разваливалась на части, и группа немецких промышленников решила перейти на сторону нацистов, сначала втайне, а потом и открыто. Густав не торопился выступать в пользу Гитлера, они с Бертой считали его грубоватым. Но, как и полагается бизнес-лидерам, хеджирующим свои вложения, они и не становились в оппозицию к Гитлеру ни до, ни после его прихода к власти. В 1933 году, когда фюрер назначил Густава главой Федерации германской промышленности, тот быстро добился исключения из организации евреев[534]. Он также поддержал «Фонд Адольфа Гитлера в защиту немецкой промышленности» и договорился с другими германскими бизнесменами о том, что они внесут в него свои вклады[535].

Секретная гитлеровская программа перевооружения набирала темп, и компания охотно взялась выполнять по ней контракты. Фирма снова выросла в масштабах, с тридцати пяти до более ста тысяч сотрудников. Нацисты предоставили ей большие ресурсы низкооплачиваемых рабочих (или, точнее, рабского труда) — результат захвата фабрик на оккупированных территориях в Восточной Европе[536]. Заводы Škoda в Чехословакии и Ротшильдов во Франции были переведены на германскую фирму. До 40 % рабочей силы Krupp составляли военнопленные или узники из концентрационных лагерей, в том числе, например, венгерские еврейки, содержавшиеся в Аушвице. Густав Крупп ездил по лагерям, выбирая рабочих. Это стало основой для обвинений против него и его сына Альфрида на Нюрнбергском процессе. Густав — единственный немец, которого обвиняли в военных преступлениях после обеих мировых войн — был признан неспособным предстать перед судом из-за болезни. Он умер во время слушаний.

Альфрид же отрицал свое активное соучастие и сообщил суду: «Мы, Круппы, никогда не интересовались [политическими] идеями. Мы лишь хотели, чтобы система работала хорошо и позволяла нам работать беспрепятственно. Политика — не наше дело». Его признали виновным в преступлениях против человечности и приговорили к двенадцати годам тюрьмы, а также к конфискации личного имущества. (После Сталинградской битвы Альфрид, опасаясь неблагоприятного исхода войны, начал выводить деньги из страны.)

После войны союзники, как и в 1918 году, поклялись, что работа крупповских заводов будет остановлена навсегда. Они обдумывали схемы «деконцентрации» германской металлургической промышленности, чтобы слишком большая экономическая власть не оказалась в руках небольшого числа людей. Но у каждой стороны был свой взгляд: США хотели свободного рынка, тогда как лейбористское правительство Британии выступало за своего рода социализацию. В британском секторе Западной Германии, в том числе в Руре, на фабриках были введены наблюдательные советы с равным представительством менеджеров и рабочих[537]. Компанию Krupp следовало разделить и продать часть ее активов. Глава фирмы, Альфрид, хотя и отбывал срок, был вправе получить доходы от продажи, только с условием, что он не будет вкладывать их в металлургию или угольную промышленность[538].

Хотя поддержка Круппами нацистов неоспорима, они в этом были отнюдь не одиноки. Такие промышленники, как Фриц Тиссен и Фридрих Флик[539], один за другим поддержали Гитлера. Самым одиозным стал случай химического гиганта IG Farben, поставлявшего газ в лагеря смерти. В руководстве американского отделения этой фирмы были топ-менеджеры Ford Motor Company, Standard Oil и Федерального резервного банка Нью-Йорка.

Вскоре верх одержала Realpolitik: крупные корпорации оказались слишком важны, чтобы их разрушать. Американцы отвергли предложения британцев национализировать сталелитейную промышленность в западных зонах Германии. Они пытались создать стабильную и экономически сильную Западную Германию, противостоящую социалистической Восточной Германии, и Krupp вернулась на ведущие позиции в национальной экономике. Альфрид, вступивший в СС еще в 1931 году, как и другие обвиняемые в суде над Krupp, в 1951 году был амнистирован. Семье удалось избежать потери большей части состояния, переведя активы Альфрида на его братьев.

Реабилитация прошла быстро; немцев настойчиво побуждали все забыть. Альфрид наладил тесные связи с первым послевоенным канцлером ФРГ Конрадом Аденауэром. Фирма снова резко активизировала экспортные поставки и нашла новые рынки как в восточном блоке, так и по всему миру, от Мексики до Египта и Ирана. В рамках договоренности с союзниками Альфрид должен был продать свои акции, но срок продажи продлевался из года в год вплоть до его смерти в июле 1967[540]. Бизнесмены и политики позаботились о своем коллеге.

К тому времени фирма Krupp уже восстановила свои позиции. Она стала четвертой по размерам компанией в Европе, и тогда, наконец, семья рассталась с контрольным пакетом. Вначале ее акции были переданы в специальный фонд, который возглавил человек не из семьи Круппов. Выбор был не случайным. Бертольд Байц, который умер в 2013 году в возрасте девяноста девяти лет, во время Второй мировой войны управлял нефтяными месторождениями Shell (на территории тогдашней Польши и нынешней Украины) и спас сотни евреев-рабочих, доказывая, что без них на производстве не обойтись. Байц, которому возданы почести в израильском центре памяти жертв холокоста «Яд Вашем», был идеальным прикрытием для военных преступлений компании[541].

Еще одной причиной смены курса было то, что в компании закончились Круппы. Остался еще один сын, Арндт, завсегдатай модных заведений и курортов, гей и алкоголик, который жил то во Флориде, то в Марокко и в итоге накопил огромные долги. В 1968 году его уговорили расстаться со своим наследством в обмен на ежегодное пособие от компании; он умер в 1986 году в сорок восемь лет. Семья Крупп перестала существовать.

Байц возглавлял фонд и добивался финансирования в трудные 1970-е, когда убедил шаха Ирана купить 25-процентный пакет акций компании, впоследствии перешедший в собственность Исламской республики Иран. Теперь компания, как ни парадоксально, превозносит имя Байца, дальновидного бизнесмена и филантропа, имена Круппов же сдвинулись ниже в иерархии их собственной фирмы. В документе компании, выпущенном после смерти Байца, говорилось: «Его замечательные, человечные поступки также сформировали корпоративную культуру и политику общественных отношений в Thyssen-Krupp. Это касается в том числе его хороших отношений с сотрудниками. Социальное партнерство играло для него важнейшую роль»[542].

История Krupp, в особенности ее патриарха Альфреда, — это история промышленного прорыва, корпоративной силы, которая вела умелую игру с национальными политиками, одновременно стремясь к международной экспансии. Альфред, как и его потомки, был несметно богат. Он не стремился к показному потреблению, но добивался признания с помощью своей виллы и своих формальных отношений. Он не был филантропом в том смысле слова, в каком ими были многие герои этой книги; он не выделял средства на финансирование сторонних проектов, но видел свой долг в обеспечении разумных условий жизни для своих рабочих — в обмен на полное послушание.

История Krupp — это и история корпоративного пиара. Альфреду и его потомкам приходилось прокладывать весьма замысловатый путь сквозь экономические кризисы и личные скандалы, каждый раз выбирая между патриотизмом и свободным рынком. Обычно они справлялись с этим успешно — взять хотя бы реабилитацию компании, замешанной в военных преступлениях нацистов.

Посетители, изучающие экспонаты на вилле Хюгель, вполне могут задаться вопросом: а из-за чего вообще весь этот шум? Каждое поколение семьи прекрасно адаптировалось к новым условиям и всякий раз отмывало репутацию фирмы, защищая свое наследие.

Глава 9 Эндрю Карнеги: Дарвин и разбойники

Здесь идет та еще классовая война. Но это мой класс, класс богатых, ведет войну, и мы побеждаем.

Уоррен Баффет

Швыряющиеся деньгами, безжалостные и полные неколебимой веры в себя американские промышленные титаны конца XIX века заработали прозвище «бароны-разбойники». Без рассмотрения главных фигур той эпохи — Джона Д. Рокфеллера, Корнелиуса Вандербильта, Эндрю Карнеги и Дж. П. Моргана — невозможно понять эволюцию глобального богатства и власти капиталов в течение многих веков. Все они, кроме Моргана, родились относительно бедными. Это был, как заметил сатирик Марк Твен, «позолоченный век».

Репутации этих людей воспринимались по-разному разными поколениями. Изначально историки осуждали их как аморальных плутократов и утверждали, что жадность этих людей стала причиной двух «панических» кризисов 1873 и 1893 годов, а затем и Великой депрессии 1930-х. Это крайне негативное отношение к ним сохранялось около столетия. Но в 1980-е, когда свободную конкуренцию возвели в абсолют, их стали представлять как патриотов и гениев, неверно понятых и опороченных. После финансового кризиса 2007–2008 годов снова началась критика. Этих людей сравнивали с безрассудными банкирами нашей эпохи. Так логика историков отражает взгляды каждого поколения.

То, как бароны-разбойники тратили свои состояния, вызывает еще большие расхождения во мнениях, чем то, как именно они разбогатели. Часть их богатств была растрачена на пышные вечеринки и шикарные особняки. Но значительная их доля ушла на благотворительность, в фонды поддержки искусства и образования. Их имена носят прекрасные арт-галереи, концертные залы, библиотеки и университеты. Эти люди предполагали, что благодаря филантропической деятельности их имена будут вечно восхвалять — и по большей части, если не в полной мере, они оказались правы. Они отмывали свою репутацию в колоссальных масштабах и стали образцом для богатейших людей нашего времени.

В этой главе мы сосредоточимся на Эндрю Карнеги — сталелитейном и железнодорожном магнате родом из Шотландии, которого возвели к вершинам бизнеса его манипуляции на рынке, умение добиваться выгодных государственных тарифов через друзей-политиков, а также безжалостная политика слияний и поглощений. Карнеги насильственно подавлял выступления профсоюзов и сопротивлялся государственному вмешательству (кроме тех случаев, когда оно ему было выгодно). Он и его соперники выбрали своей интеллектуальной путеводной звездой английского философа Герберта Спенсера, чьи представления о генетической иерархии и выживании сильнейших позволили им сформулировать свои установки на прибыль, низкую стоимость труда и низкое налогообложение, которые и в XXI веке доминируют в рассуждениях финансовой и политической элиты.

Известен трактат, который сильнее других повлиял на богатейших людей нашего мира. Его автором был Карнеги. «Евангелие богатства», это нескромно названное эссе всего лишь на двадцать страниц, рассуждает о благородстве и обязательствах людей, зарабатывающих деньги. Никакое регулирование или вмешательство не должно стоять на пути достойнейшей задачи обогащения. Однако как только эта задача решена, состояние реинвестируется в общество — не государством, а тем успешным и просвещенным человеком, который это состояние заработал. Худший грех — умереть богатым. Наследство — грязное слово. Современные правительства следуют первой части этого завета, но игнорируют вторую.

История Эндрю Карнеги — воплощение американской мечты, которая в конце XIX и начале XX века привела в Соединенные Штаты огромное множество иммигрантов и по-прежнему остается важной частью американской национальной идентичности. Карнеги родился в 1835 году в маленьком домике ткача в шотландском городе Данфермлин. В 1901 году, когда он продал свои активы и отошел от дел, его современник, еще один барон-разбойник Дж. П. Морган, назвал Карнеги «богатейшим человеком на свете»[543].

К 1835 году промышленная революция преобразила Британию. Уилл, отец Карнеги, работал на ручном ткацком станке; эта огромная машина занимала большую часть первого этажа скромного семейного дома. Но со временем квалифицированное ручное ткачество стало уступать фабричному производству. Первая текстильная фабрика на паровой силе открылась в Данфермлине, когда Эндрю был еще маленьким мальчиком, и вскоре она нанесла сокрушительный удар по бизнесу его отца и изменила жизнь семьи. В 1848 году Карнеги, как и миллионы людей до и после них, отправились в Америку на поиски лучшей жизни.

Две тети Карнеги поселились в Питтсбурге ранее, так что туда и направилось семейство. В Питтсбурге шла быстрая индустриализация. Отец с сыном устроились на текстильную фабрику, где мальчик зарабатывал 1 доллар и 20 центов в неделю. Но Уилл не годился для фабричной работы и вскоре вновь стал торговать ремесленными товарами, обходя соседние дома; ему так и не удалось заработать сколько-нибудь серьезные деньги[544]. Сын же преуспел на фабрике, самоуверенно осваивая очередные технологические процессы. В этом новом мире, как и полтора столетия спустя в Кремниевой долине, успеха добивались молодые.

Карнеги был человеком исполнительным и решительным, в результате его быстро повысили. Сначала он получил административную должность на фабрике, но вскоре записался на вечерние классы бухгалтерского учета. Это позволило ему навсегда покинуть заводские цеха. Его приняли на работу посыльным на телеграфе. Посыльные работали за комиссию и боролись за право доставлять иногородние сообщения, за которые платили больше. Карнеги организовал систему, при которой они разделяли между собой работу и затем делили прибыль[545]. Потом он получил должность телеграфного оператора на Пенсильванской железной дороге, оказавшись на первой ступени еще одной бурно развивающейся отрасли. Вскоре, получив повышение, он стал региональным инспектором, ответственным за участок дороги, а потом, в 1859 году, инспектором всей дороги. Ему было двадцать три года.

Чтобы иметь доход помимо зарплаты, Карнеги искал возможности для небольших инвестиций, которые приносили бы прибыль. Он уже имел вкус к просчитанному риску. Как главный кормилец в семье (к тому времени его отец уже умер) Эндрю посоветовал матери вложить 600 долларов в десять акций компании Adams Express. Она столь доверяла суждению сына (или так легко поддалась на уговоры), что даже заложила ради этого свой дом. Момент, когда были выплачены первые дивиденды, навсегда врезался в память Карнеги. «Я помню тот первый чек на 10 долларов дивидендов, — вспоминал он после того, как отошел от дел. — Это было что-то новое для всех нас, потому что никто никогда не получал ничего, иначе как тяжким трудом».

Последние слова очень важны для понимания Карнеги и многих других людей, своим трудом добившихся всего и ставших магнатами. Кровь, пот и тяжкий труд — это для людей, которым все еще предстоит добиться чего-то в жизни или которые этого уже никогда не добьются. Ручной труд — для неудачников. Карнеги собирался сделать так, чтобы деньги сами работали на него.

Первую существенную прибыль он получил от фирмы, которая разработала новую концепцию ночлега в поездах дальнего следования. Фирма Woodruff Sleeping Car Company за первые два года принесла ежегодные дивиденды в размере 5 тысяч долларов. Так начался путь Карнеги к богатству: он стал диверсифицировать свой портфель вложений. В 1861 году он вложил деньги, заработанные на Woodruff, в Columbia Oil Company. С июня по октябрь 1863 года он четырежды получил ошеломительные дивиденды — 25–50 % прибыли[546]. К середине 1860-х годовой доход Карнеги, по-прежнему работавшего на Пенсильванской железной дороге и получавшего зарплату 2400 долларов в год, с учетом инвестиций приближался к 50 тысячам долларов[547]. Зачем же тогда он продолжал сидеть на своей должности?

В разгаре была война Севера и Юга. Будучи твердым аболиционистом, Карнеги считал, что институт рабства — пощечина идее равенства людей. Впрочем, будучи привержен этой идее, он не спешил подвергать свою жизнь опасности ради нее, понимая, что работа в такой важной отрасли может спасти его от отправки на фронт. Железные дороги приобрели чрезвычайную важность для перевозки солдат и боеприпасов, а также в плане коммуникаций. Города вроде Питтсбурга и Вашингтона, контролируемые Союзом, были изолированы, и зачастую в них можно было попасть только по железной дороге. В первые месяцы войны кавалерия конфедератов совершила несколько налетов на пути, чем нанесла северянам серьезный ущерб. Карнеги в своей автобиографии рассказывал, как он пострадал (металлическая пружина отскочила и задела лицо), пытаясь защитить важную для Союза дорогу в Вашингтон. Он находился в Питтсбурге, когда солдаты Союза починили пути[548].

К 1864 году армия Линкольна отчаянно искала новых рекрутов, и набор стал более интенсивным. Сначала Карнеги ускользнул от него, так как его шеф написал министру обороны, что его «услуги незаменимы для железной дороги». Но в марте, несмотря на все усилия, выпал его номер. Тогда он воспользовался услугами посредника: распространенная тогда (и легальная) практика, по которой призванный на службу человек мог заплатить кому-то другому, чтобы тот отслужил вместо него. Это вызвался сделать один ирландский эмигрант за приличную сумму в 850 долларов; так Карнеги откупился от ужасов войны[549]. Он освоил искусство, доступное лишь богатым, — платить бедным, чтобы те взяли на себя грязную работу.

В том же году, когда еще бушевала война, Карнеги отправился в большую поездку по Европе со своими друзьями Гарри Фиппсом и Джоном Венди Вандевортом; они называли себя «мальчики». Устроив пешую прогулку по Англии, побывали в курортных городах Бат и Лемингтон. В Италии осмотрели Собор Святого Петра в Риме и падающую Пизанскую башню. «Мальчики» заметили, что Карнеги платил за все по максимальной цене, даже за то, что, по словам Венди, «можно было легко купить на 50 % дешевле»[550]. Молодой американец швырялся деньгами в гостиницах, ресторанах и магазинах. Он хотел, чтобы все знали: он настолько богат, что ему нет нужды экономить, как когда-то его родителям. Он полагал, что за деньги можно купить уважение.

Еще одним преимуществом штатной должности на железной дороге была возможность заводить контакты в высшем обществе Питтсбурга. Карнеги и его друзья быстро увидели, какие перспективы открывает приближающаяся победа Союза. Юг и Запад открывались для бизнеса. Американские поселенцы выполняли «предначертание» страны — заселить ее от побережья до побережья. Эра реконструкции обещала еще большие деловые возможности для молодых людей вроде Карнеги. Новым городам требовались стройматериалы, скот, телеграфные линии, а главное — железнодорожные пути и вагоны.

Первое собственное предприятие Карнеги уже принесло значительную прибыль. Основанная им The Keystone Bridge Company производила железнодорожные мосты из металла взамен деревянных, которые загорались и рушились, ставя под угрозу передвижения войск. Keystone оказала важные услуги союзной армии и мгновенно стала успешной. С нее Карнеги начал свою любимую практику слияний и поглощений. Это создавало эффект масштаба: крупные компании могли закупать сырье в больших объемах, снижая издержки. Карнеги, как и Альфред Крупп в Германии, понял, что в новой экспансии будут играть большую роль чугун и сталь, и занялся обеспечением надежных поставок металла. Когда его знакомые, партнеры в компании, производящей чугун, разругались, Карнеги убедил одного из них, Тома Миллера, отойти от дел; его заменил младший брат Эндрю. Карнеги же с Миллером создали еще одного производителя чугуна[551]. В мае 1865 года две фирмы объединились в Union Iron Mills, названную в честь победы Союза в гражданской войне. Братья Карнеги заняли в ней посты президента и вице-президента.

В первые пять лет после окончания гражданской войны в США были проложены 25 тысяч миль железнодорожных путей, а за следующее десятилетие — еще 50 тысяч[552]. Темпы строительства были неслыханными. Вновь построенные линии составляли десятую часть общей протяженности железнодорожных путей в мире. Публика отдалась во власть приятного возбуждения, вызванного техническим прогрессом, — и денег, заработанных благодаря этому прогрессу.

Карнеги зарабатывал и как производитель чугуна и стали, необходимых в железнодорожном строительстве, и как инвестор собственно железных дорог. Значительную долю дохода приносила перевозка грузов. Железные дороги взимали определенную плату за перевозку каждой тонны стали, каждой головы скота. Для производителя это был умный ход: купить акции железнодорожной компании и за счет этого влияния снижать тарифы на перевозку своих собственных грузов. Карнеги владел долями разных компаний и участвовал в установлении тарифов.

Столь же важно для экспансии было и сырье — чугун, сталь, а также известняк, из которого готовили тигели на больших металлургических заводах. Затем следовало финансирование, доступ к капиталу. Три столпа этого процесса — железные дороги, производство материалов и банки — стали взаимозависимы. Титаны каждой отрасли покупали акции друг друга и создавали картели, препятствующие новым игрокам прорваться на рынок и оспорить их гегемонию. Они создавали новые рынки и манипулировали ими. Место конкуренции заняли картельные сговоры. Главное для успешного бизнеса, считал Карнеги, сохранять низкие издержки. Как и в инвестициях, здесь он старался максимизировать отдачу и выжимал максимум из рабочей силы. «Следите за издержками, — говорил он, — а прибыль сама о себе позаботится»[553]. На его металлургических заводах люди работали по двенадцать часов в день, а каждое второе воскресенье отрабатывали по двадцать четыре часа, невзирая на риск несчастных случаев, — лишь бы в следующее воскресенье им дали выходной. Деньги текли в карманы Карнеги и других инвесторов и промышленников его поколения, восседавших в своих обитых бархатом кабинетах. У рабочих, только что вернувшихся с фронта, не было другого выбора.

В 1867 году писатель и основатель журнала The Nation Эдвин Годкин сравнил это поколение бизнесменов с «баронами-разбойниками». Термин он позаимствовал у историков, которые так обозначали немецких феодалов, поделивших между собой территорию страны и взимавших (без согласия императора) плату с каждого, кто пытался пересечь их земли. Точно так же американцы брали повышенную плату с конкурентов, желающих воспользоваться их новыми железными дорогами.

Всего за десятилетие Карнеги избавился от бедности, в которой жила его семья, причем весьма эффектно. Большинство его конкурентов, хорошо заработавших на войне, были людьми такого же возраста и происхождения, разделяли они и его неистовое честолюбие. Рокфеллер еще в школе провозгласил: «Когда я вырасту, я хочу стоить 100 тысяч долларов. И я их заработаю»[554]. Этот путь из самых низов к богатству стал частью американского фольклора, а после краха коммунизма его примерили на себя олигархи в странах бывшего СССР. Чем ниже ступенька, с которой ты начинаешь, чем труднее твой путь, тем более сильное возникает впоследствии чувство, что ты вправе поступать, как вздумается. Эти люди едва скрывали презрение к более спокойной, патрицианской форме капитализма, предшествовавшей их времени.

Первый прорыв у Рокфеллера случился в 1862 году, когда он купил нефтяные месторождения в Огайо и заработал на них 4 тысячи долларов[555]. Чтобы составить крупное состояние, ему понадобилось больше времени, чем Карнеги, — это случилось к началу 1870-х. До того он непрерывно скупал нефтеперерабатывающие заводы, снижал издержки и избавлялся от конкурентов. В последующие десятилетия The Standard Oil Company сделал Рокфеллера первым в мире миллиардером.

Демонстративнее всех в этой группе людей вел себя Вандербильт, который когда-то служил оператором на пароме на Статен-Айленде, а потом стал ключевой фигурой в транспортной отрасли Соединенных Штатов. Он показал всем, как делаются дела, купив и объединив три железных дороги в штате Нью-Йорк в 1867 году, а себе по ходу дела выписав бонус в 26 миллионов долларов[556]. Все они заработали деньги на гражданской войне. Молодой спекулянт Дж. П. Морган был замешан в продаже неисправного оружия союзной армии по завышенной в шесть раз цене. В своем офисе на Уолл-стрит он установил телеграфную линию, чтобы покупать и продавать золото, первым узнавая новости с фронта. Это был один из первых примеров инсайдерской торговли. Так закладывались основы капитала современного банка JP Morgan.

Статус для них значил все. Новые промышленники стали звездами «позолоченного века». Тиражи газет и журналов быстро росли, и если главная статья номера была посвящена одному из титанов, это гарантировало рост продаж. Они знали, как обеспечить себе хорошую рекламу. В тот период они купались в любви общества[557]. Журналисты в газетах, принадлежавших магнатам, обязаны были писать о них в превосходных тонах. Бароны-разбойники заработали свои состояния, и теперь пришло время застолбить место в обществе. Для этого был необходим, разумеется, дом в Нью-Йорке. Они направляли предпринимательский пыл и в эту область, пытаясь перещеголять друг друга роскошью огромных имений. Два помощника Карнеги, Чарльз Шваб и Генри Клей Фрик, жили по соседству, но воспринимали эти соседские отношения как спорт. Шваб специально выстроил свой особняк так, чтобы тень от него падала на дом коллеги. В особняке было девяносто комнат, шесть лифтов, бассейн восемнадцати метров в длину и гараж, в котором помещалось двадцать автомобилей. Для обеспечения здания электричеством построили миниатюрную угольную электростанцию. Шваб потратил на особняк ошеломительную сумму в 8 миллионов долларов. Один только орган обошелся в 100 тысяч долларов, а музыканту с мировой славой платили 10 тысяч в год, чтобы тот играл на нем для развлечения гостей.

Бароны-разбойники веселились и кутили в своих особняках. Но среди праздной элиты стали возникать расколы. Старые богачи, хотя их состояния были старше всего на несколько лет, высмеивали новых. Хозяйка одного из великосветских салонов Элизабет Дрексель Лер приписывала новым миллионерам вульгарность, утверждая, что они «пытаются со всей возможной скоростью забыть те дни, когда были бедны и никому не известны»[558]. Большинство же людей не придирались к источникам чужого богатства — главное, чтобы их приглашали на нужные вечеринки. Главными хозяевами нью-йоркского света стали только что разбогатевшие Вандербильты. Их вечеринки превращались в легенды, а самым знаменитым оказался костюмированный бал 26 марта 1883 года. Внутри семейного особняка раскинулся роскошный сад:

Восхитительный сюрприз ждал гостей на втором этаже, когда они поднимались к началу огромной лестницы. К пучковым колоннам, украшавшим обе стороны величественного зала, льнули высокие пальмы, вздымавшиеся над плотной массой папоротника и декоративных трав, а с капителей колонн спускались провода пестрых японских фонариков. Через этот холл пролегал путь в гимнастический зал, просторное помещение, где подавали ужин на множестве столиков. Но выглядело это помещение отнюдь не так, как прошлым вечером: это был сад в тропическом лесу. Стен не было видно, а на их месте стояла непреодолимая чаща, папоротник за папоротником, пальма за пальмой, в то время как с ветвей пальм свисали в великом множестве чудесные орхидеи, демонстрирующие разнообразие цветов и почти бесконечную изменчивость фантастических форм[559].

Многие из гостей предстали в образах, позаимствованных из произведений искусства. Сама миссис Вандербильт оделась как венецианская принцесса. Другие облачились в костюмы европейских аристократов той эпохи. Грубовато? Вульгарно? Но современная публика, одержимая жизнью знаменитостей, жаждала все это видеть. Интерес к вечеринке среди нью-йоркцев был так велик, что они заполонили улицу у дома Вандербильтов, и пришлось вызвать полицию для сохранения порядка.

Хозяева вечеринок гнались за пышностью. Скука и предсказуемость считались грехом. Насмешка же почиталась и обеспечивала успех. Миллионеры, составившие состояние на угле, устраивали званые ужины, где гости должны были одеться как шахтеры. Один из них был обозначен как «вечеринка нищеты»: гости пришли в лохмотьях, «на деревянных тарелках подавали объедки. Приглашенные располагались на сломанных ящиках из-под мыла, ведрах и корытах для угля. В качестве салфеток использовались газеты, тряпки и старые юбки, а пиво подносили в ржавых жестянках»[560]. Об этом рассказывал Торстейн Веблен, автор «Теории праздного класса». Его книга, написанная в 1899 году, накануне «антитрестовской» кампании президента Теодора Рузвельта против баронов, стала одним из самых популярных произведений того времени. Оно имело такой успех на рубеже веков, что его переделали в пьесу, которую играли перед большими аудиториями в театрах и концертных залах.

Веблен, автор термина «демонстративное потребление», начинает свое препарирование богатейших людей с такого наблюдения: «Институт праздного класса получает свое наивысшее развитие на более поздней стадии существования варварской культуры, например, в феодальной Европе или феодальной Японии»[561]. Сверхбогатые конца XIX века, замечает он, настолько оторваны от остального общества, что единственной точкой отсчета для них служат другие такие же, как они: «Жажду богатства в силу ее природы почти невозможно утолить в каждом отдельном случае, а об удовлетворении общего стремления к богатству большинства, очевидно, не может быть и речи». Веблен суммирует общественное замешательство, которое сохраняется и по сей день: «Общественное возмущение сомнительными способами, какими миллионеры завладели своими богатствами, по-прежнему соединяется с жадным интересом к людям с большими деньгами, которые окружены слугами в шикарной униформе, проводят время на скачках породистых лошадей, на элегантных яхтах, живут с шикарными женами в больших домах на нью-йоркской Пятой авеню, больших коттеджах в Ньюпорте и больших имениях в Такседо Парк»[562].

У богатых был и другой влиятельный критик — Марк Твен. Одно из его самых знаменитых писем, адресованное Вандербильту и осуждающее как его жадность, так и преклонение публики перед ним, было напечатано в 1869 году в Packard’sMonthly, по определению издателя, «американском журнале, посвященном интересам молодых людей нашей страны и адаптированном к их вкусам». Издание выставляло политику на первый план, при его запуске в 1868 году было объявлено намерение бороться с «пороками наших дней, преследуя их без жалости и снисхождения». Твен писал Вандербильту:

Как болит мое сердце за вас, как мне вас жаль, коммодор! Почти у каждого человека есть хотя бы небольшой круг друзей, преданность которых служит ему поддержкой и утешением в жизни. Вы же, по-видимому, — лишь кумир толпы низкопоклонников, жалких людишек, которые с наслаждением воспевают ваши самые вопиющие гнусности, или молитвенно славят ваше огромное богатство, или расписывают вашу частную жизнь, самые обыкновенные привычки, слова и поступки, как будто бы ваши миллионы придают им значительность; эти друзья рукоплещут вашей сверхъестественной скаредности с таким же восторгом, как и блестящим проявлениям вашего коммерческого гения и смелости, а наряду с этим и самым беззаконным нарушениям коммерческой честности, ибо эти восторженные почитатели чужих долларов, должно быть, не видят различия между тем и другим и одинаково, снимая шляпы, поют «аллилуйя» всему, что бы вы ни сделали. Да, жаль мне вас![563]

Твен открыто задавался вопросом, обладает ли Вандербильт душой или какой-либо формой человеческого сострадания. Магнат же был слишком озабочен тем, как пробиться во главу списка богатейших людей Нью-Йорка, и слишком бравировал своим богатством, чтобы реагировать на подобную критику.

Карнеги не слишком увлекался пышными вечеринками и бывал на них лишь тогда, когда это имело смысл для бизнеса. На том этапе бароны-разбойники искали другие способы щегольнуть своими состояниями; коллекция произведений искусства стала совершенной необходимостью. Морган, опередив остальных, стал лидером этого специфического рынка. Он нанял агентов в Антверпене, Вене, Париже и Риме, чтобы те прочесывали Европу на предмет всего, что могло хоть как-то сойти за шедевр. Как отмечает Веблен, лидерства в бизнесе для них было уже недостаточно. Они соревновались за место на вершине общественной жизни, за произведения искусства и публичное уважение: «Новый капитан индустрии, в свою очередь, вызывал теперь «почтение у обычных людей», становился «хранителем национальной честности» и со все возрастающей серьезностью выставлял себя как философа и друга человечества, «проводника по литературе и искусству, церкви и государству, науке и образованию, законам и морали — стандартному набору человеческих добродетелей»»[564].

В возрасте пятидесяти лет, когда у Карнеги было уже столько денег, что он не знал, куда их девать, он начал отходить от управления своими компаниями. Работал он исключительно по утрам и часто пропускал заседания правлений. Операции его компании он поручил топ-менеджерам, самым значимым из которых был Фрик[565]. Они познакомились, когда у Фрика был медовый месяц, и стали надежными бизнес-партнерами. Фрик стал председателем правления «Карнеги Стил Компани» и взял на себя управление производством. Одним из важнейших для компании производств был сталелитейный завод в Хомстеде, который Карнеги приобрел у своего соседа и соперника, столкнувшегося с финансовыми трудностями. Хомстед запомнился одним из самых жестоких трудовых конфликтов той эпохи.

Карнеги вначале не был столь враждебен к организациям рабочих, как некоторые из его современников. Он считал право работников объединяться в союзе «не менее священным, чем право производителя вступать в ассоциации и соглашения со своими товарищами»[566]. Он также выступал против практики найма штрейбрехеров для борьбы с забастовками. Эти соображения, происходившие из скрытого патернализма Карнеги и сформулированные еще до того, как его компании начали страдать от забастовок, раздражали Фрика. Но так ли уж отличался «прогрессивный», как он сам себя называл, Карнеги от подчеркнуто традиционного Круппа? Как бы он ни рассуждал вначале, его ход мыслей сменился из-за стремления к максимизации прибыли. В 1888 году он, как всегда стремясь снизить издержки, решил ввести на своем заводе «Эдгар Томсон» скользящую шкалу зарплат — привязал их напрямую к ценам на сталь. Это гарантировало компании прибыльность: если цены падали, с ними падали и издержки. Когда на заводе развесили объявления о новом порядке, работники покинули производство. Карнеги в ответ прекратил работу завода и удалился в свой нью-йоркский особняк, ожидая, пока рабочие сдадутся сами. Забастовка затянулась на пять месяцев, пока Карнеги не пришлось все-таки вернуться и выступить на собрании рабочих, где он убедил их возобновить работу.

Но худшее было впереди. Летом 1889 года, когда Карнеги был в Шотландии, на заводе в Хомстеде разразилась забастовка с требованиями повышения зарплат и улучшения условий труда. Карнеги приказал президенту компании Уильяму Эбботту «закрыть завод и ждать, как мы сделали на ET [ «Эдгар Томсон»], пока часть людей не проголосуют за работу»[567]. Однако Эбботт потерял терпение и нанял на завод других работников, не состоявших в профсоюзе. Набирающий меж тем силу профсоюз отбил атаку, что вынудило компанию признать его право говорить от имени рабочих. Начались переговоры о новых контрактах, напряженность росла. Процесс затянулся, конца ему было не видно, что снижало производительность.

Раздраженный Фрик в марте 1892 года объявил, что компанию ждет банкротство, если у профсоюза не отнимут «контроль над отраслью»[568]. 2 июня газета Pittsburgh Post в статье под заголовком «Карнеги настоял на своем» сообщила, что компания наняла тысячу человек с условием не участвовать в забастовках[569]. Надвигалась битва, но Карнеги, как всегда летом, удалился в свой замок в горах Шотландии. Работники объявили забастовку. Карнеги отправил Фрику телеграмму: «Никакого беспокойства, пока ты действуешь твердо. Не нанимай никого из этих бунтовщиков. Пусть завод зарастет травой»[570]. Он призывал Фрика не идти на компромиссы: «Конечно, тебе предложат переговоры, и я уверен, что ты отвергнешь любые соглашения, так как ты уверен в своей правоте. Конечно, ты победишь, и победишь легче, чем кажется, учитывая нынешнее состояние рынка»[571].

Чтобы избавиться от профсоюзных пикетов, Фрик нанял Национальное детективное агентство Пинкертона — известную частную фирму, оказывавшую услуги по защите бизнеса. Атмосфера в городе была взрывоопасная. Местные жители нападали на тех, кого подозревали в передаче информации менеджменту или в работе на Пинкертона. Сотрудники агентства прибыли в Хомстед, подплыв к заводу на барже, рано утром 6 июля. Работники и их семьи, которых успели предупредить, выступили против них со старыми мушкетонами времен гражданской войны, динамитом и взрывчаткой, которые подвезли к реке в железнодорожном вагоне. Пинкертоновцы открыли ответный огонь, убив девять работников и ранив еще больше, но затем их вытеснили из города. Победа рабочих, однако, оказалась пирровой. Фрик привез в город четыре тысячи солдат национальной гвардии Пенсильвании, чтобы навести порядок и вернуть контроль над заводом. Выступления рабочих подавили.

Тем, кого не отнесли к возмутителям спокойствия, разрешили вернуться на завод, если они примут новые условия труда и пункт о запрете забастовок. Пинкертоновцы были разгневаны, они чувствовали себя униженными. Некоторые считали, что их подставили: их наняли, чтобы охранять собственность, а не прекращать забастовку. Другие жаловались, что на барже пришлось питаться одними крекерами[572]. Вполне вероятно, что при всех туманных отсылках к «твоим планам» в телеграммах Фрику Карнеги довольно хорошо понимал, что происходит. Местная газета сформулировала четко: «Считается, что фирма стремится ускорить конфликт с рабочими, чтобы обратиться к государственным штыкам за защитой новых работников [то есть штрейкбрехеров]»[573].

По всему городу на телеграфных столбах были развешаны чучела Карнеги и Фрика[574]. Национальная пресса осмеяла поведение Карнеги во время локаута, потому что именно он, а не Фрик, являлся официальным лицом компании. На одной карикатуре он изображался как «современный барон, вооруженный древними методами», стоящий на вершине напоминающего крепость металлургического завода, готовый вылить на нападающих горячую смолу[575]. Фрик ни в чем не раскаивался, считая гнев общественности невысокой ценой за гибкую систему зарплат. Удельные затраты на рабочую силу сократились на 20 %. Он писал Карнеги безо всякой иронии: «Трудно представить, какие благословения прольются на нас благодаря нашей недавней полной победе».

Карнеги же испытывал двойственные чувства к конфликту в Хомстеде, вскоре начав ощущать уколы совести. Он откровенно переваливал вину на своего подчиненного. Карнеги писал британскому премьер-министру Уильяму Гладстону: «Нельзя было ожидать от бедных людей, что они будут праздно стоять в стороне, глядя, как их работу забирают другие»[576]. Это происшествие уничтожило репутацию Карнеги как достойного работодателя. Две недели спустя молодой анархист-литовец Александр Беркман ворвался в кабинет Фрика и дважды выстрелил в него, а потом нанес удар ножом. Как ни удивительно, Фрик выжил и через неделю вернулся на работу. Этот инцидент укрепил его репутацию даже среди тех, кто выступал против его методов. На этом фоне Карнеги, находившийся за океаном, выглядел размазней. Одна газета впоследствии сопоставляла филантропическую деятельность Карнеги и его моральную трусость, которую он демонстрировал еще во время гражданской войны: «Десять тысяч публичных библиотек Карнеги не компенсируют стране всего того прямого и опосредованного зла, что причинил локаут в Хомстеде»[577].

«Победа» в Хомстеде дала понять работодателям по всей стране, что зарплаты можно снижать и дальше. Отношения в промышленности накалялись, так как только что появившиеся профсоюзы быстро радикализировались. Большую часть растущего американского рабочего класса составляли недавние иммигранты из Европы. А они прихватили с собой традиции социализма, анархизма и тред-юнионизма. Уже в 1877 году крупная забастовка разразилась на железной дороге «Балтимор и Огайо», когда компания урезала зарплаты в ответ на сокращение доходов. «Великую стачку» удалось подавить только силами национальной гвардии — погибли десятки рабочих. В 1886 году во время протестов рабочих на площади Хеймаркет полиция открыла огонь по толпе, а в ответ оттуда бросили бомбу. Погибли восемь полицейских и как минимум четверо рабочих. Сразу после Хомстеда, в 1893 году, в железнодорожной компании Джорджа Пулмана, когда-то делового партнера Карнеги, произошла еще одна забастовка, и опять погибли люди. Правление американских баронов-разбойников в конце XIX века не считается бесспорным. За это время было зафиксировано порядка 37 тысяч забастовок.

Рабочие предъявляли сугубо экономические требования. В 1870-х и 1880-х экономика США росла быстрее, чем когда-либо в истории, — но усилия рабочих никак особенно не вознаграждались. Средний ежегодный доход составлял менее 400 долларов — жалкие крохи по сравнению со стоимостью шикарных вечеринок баронов. Большинство рабочих жили за гранью бедности, впроголодь, отчаянно пытаясь сэкономить, работая сколько хватает силы нередко в опасных условиях. В этот период от несчастных случаев на производстве каждый год гибло тридцать пять тысяч рабочих — этот необычайно высокий показатель был вызван главным образом нежеланием руководства внедрять технику безопасности и сокращать рабочий день. И то и другое снижало бы прибыль.

Через шесть лет после события, во многом определившего историю трудовых отношений в промышленности той эпохи, Карнеги вернулся в Хомстед, чтобы открыть там одну из своих библиотек. Он говорил с раскаянием в голосе: «Так как трудом собственных рук я начал зарабатывать себе на пропитание, мое право называться рабочим должно быть бесспорным в любой части мира. Потому примите это здание как дар одного рабочего другим рабочим»[578]. Впоследствии он выражал сожаление, что слишком отстранился от своих работников. «Мы собираем на фабриках и на шахтах тысячи рабочих рук, о которых работодатель знает совсем мало или ничего и для которых он почти миф. Всякое взаимодействие между ними подошло к концу. Возникают жесткие касты, и, как обычно, взаимные заблуждения порождают взаимное недоверие»[579]. Но все же ни он, ни другие бароны не видели в нерегулируемой экономике ничего, кроме блага. Как выражался Веблен, «Америка после гражданской войны была раем для капиталистов-флибустьеров, ничем не ограниченных и свободных от налогов»[580].

Зарабатывание денег, использование наемного труда считались добродетельными сами по себе. Действительно ли бароны-разбойники в это верили или только надеялись, что путем бесконечного повторения таких слов в покладистых СМИ и в благосклонной к ним публичной сфере заставят поверить в это остальных? Ответ, наверное, где-то посередине. Эта установка лучше всего выражена в разглагольствовании Рокфеллера, выступавшего в воскресной школе: «Роза Американской Красоты может расцвести в своем блеске и благоухании, приносящих радость наблюдателю, лишь если пожертвовать первыми бутонами, возникающими вокруг нее. Это не склонность бизнеса ко злу. Это лишь закон природы и закон божеский в действии».

За пару десятилетий крохотная группа промышленников нашла себе самооправдание. Они отделили себя от остальных 99 % общества. Как они могли оправдать свои колоссальные богатства на фоне такой бедности? Как они могли объяснить происшедшее с исторической и социальной точек зрения? Некоторые и не пытались: главное — деньги текут рекой. Но более пытливые были заинтригованы возможным объяснением. Может быть, дело в добродетели? В генетике?

Книга Чарльза Дарвина «Происхождение видов», излагающая его теорию эволюции, была опубликована в 1859 году. А адаптировал и применил эволюционную теорию к социологии Герберт Спенсер. Когда его «Синтетическая философия» стала публиковаться в прессе в виде серии статей, журнал Atlantic Monthly высказал предположение, что Спенсер «уже повлиял на безмолвную жизнь некоторых думающих людей»[581]. Было одно выражение, которое давало им простой ответ, четкий девиз, оправдывающий их внезапный взлет к вершинам. Железнодорожный магнат Джеймс Хилл поистине говорил от имени всего поколения: «Судьбы железнодорожных компаний определяются законом выживания сильнейших»[582].

Американский континент был лабораторией, в которой происходил этот колоссальный эксперимент. Туда стягивались трудолюбивые люди со всего мира, страна расширялась на запад за счет захвата индейских территорий, и ее население и производительность росли поразительными темпами. Спенсер считал это испытанием, в котором родится «более достойный тип человека, чем существовавший прежде»[583], только вот созданный исключительно из белых арийцев. Один из самых привлекательных моментов этого рассуждения для баронов-разбойников состоял в той связи, которую оно проводило между моральным и материальным прогрессом: делая мир (или, по крайней мере, самих себя) богаче, они улучшали и моральную ткань общества[584].

Карнеги был одним из самых рьяных последователей Спенсера. Он превозносил то, как его наставник ценит самосовершенствование. «И нет мыслимого конца его движению к совершенству. Его лицо обращено к свету; он стоит в солнечных лучах и смотрит вверх», — заявлял он. Стальной магнат мечтал встретить своего интеллектуального героя. Находясь в Англии летом 1882 года и услышав, что Спенсер отправляется читать лекции в США, Карнеги заполучил каюту на том же корабле, на котором плыл в Нью-Йорк Спенсер, и постарался подружиться с ним. В его сознании философ был сверхчеловеком, и он был удивлен, когда тот вступил в унизительный спор с официантом на корабле: «Мне и во сне не приснилось бы, что он в состоянии волноваться из-за вопроса о том или ином сорте сыра»[585].

Где бы Спенсер ни оказывался, он собирал вокруг себя толпы людей. Но у англичанина редко находились добрые слова для городов, куда он наносил визит. О Питтсбурге, где многие его приверженцы сколотили свои состояния, он сказал: «За шесть месяцев здесь любого доведут до самоубийства»[586]. Хотя публично он не давал воли своему дурному характеру и расхваливал американский индустриализм: «Размеры, богатство и великолепие ваших городов всецело изумили меня»[587]. Похоже, его оптимистические взгляды на прогресс человечества оказывались оправданными.

Гостиничные менеджеры и железнодорожные агенты соревновались за право обслуживать Спенсера. В ресторане «Делмонико» в Нью-Йорке сильные мира сего собрались, чтобы чествовать его. Спенсер испытывал неловкость; он попросил своих помощников прикрыть его в вестибюле, чтобы не пришлось обмениваться любезностями с незнакомцами. Организаторы отчаянно пытались произвести на него впечатление. Ужин, состоящий из изысканных французских блюд, продолжался два с половиной часа (каждые десять минут подавали новое угощенье). После ужина начались выступления. Сначала выступил с речью бывший госсекретарь Уильям Эванс, который заявил: «Ни один зал и ни один город не могут вместить всех его [Спенсера] друзей и почитателей, а потому было необходимо каким-то методом выбрать нашу компанию из массы. И какой же метод лучше естественного отбора?»[588]

Эта попытка пошутить выдавала не только влияние Спенсера на богатейших американцев, но и их отношение к самим себе. Они и вправду считались элитой, занимающейся самоотбором. В 1880-х в каталоге Social Register публиковались жизненные подробности нескольких сотен семей, находящихся на вершине американского общества, которые именовались «социально избранными» и «естественным образом включенными в ряды лучших представителей общества»[589]. Это была любопытная смесь теологии и дарвиновской терминологии, которую явно одобряли состоятельные поклонники Спенсера. Сам философ в своем выступлении в «Делмонико» хвалил американские институты, хотя и доказывал, что жители страны еще недостаточно развиты, чтобы их заслуживать. Оглядывая зал, полный седоволосых, рано постаревших магнатов, он высказал опасение, что они вгоняют себя работой в могилу. «Я бы сказал, что у нас многовато «проповедей работы». Пора произнести «проповедь расслабления»»[590]. Бароны, уже обдумывавшие, как потратить свои состояния, склонны были согласиться. Спенсер продолжил эту тему в газетном интервью. Американский характер, говорил он тогда, еще не вполне утончен, но со временем американец превратится в «более достойный человеческий тип, уже существовавший прежде». Американцы «вполне могут предвкушать время, когда они создадут цивилизацию более грандиозную, чем мир знал до сих пор».

Перед отъездом Спенсер, стоя на пристани в Нью-Йорке, взял за руки Карнеги и Эдварда Юманса (научного публициста, который организовал его лекционные гастроли) и заявил: «Вот два моих лучших американских друга»[591]. С Карнеги он был знаком всего три месяца. Раболепство Карнеги, его стремление произвести впечатление на Спенсера продолжались и впоследствии. На следующий год он услышал, что философ собирается в поездку по Австралии. «Хотелось бы мне быть вашим компаньоном», — написал он ему. А закончил письмо словами: «Ваше преподобие»[592]. В своей автобиографии Карнеги объяснил влияние на него трудов Спенсера:

Помню, когда я дошел до страниц, где объяснялось, как человек поглощал умственную пищу, благоприятную для него, сохраняя то, что было благотворно, отвергая то, что было пагубно, свет снизошел на меня, словно лавина, и все стало ясно. Я не только избавился от богословия и мыслей о сверхъестественном, но и нашел правду эволюции. «Все хорошо, если все растет» стало моим лозунгом, моим подлинным источником успокоения. Человек не был создан с инстинктом, зовущим его к своей собственной деградации — от низших форм к высшим. И нет мыслимого конца его движению к совершенству.

Затем он формулировал следующую мысль: «Родиться в будущей жизни было бы не большим чудом, чем родиться и жить сейчас, в нынешней жизни. Эта жизнь была создана, так почему же не другая? А следовательно, есть основания надеяться на бессмертие. Так будем надеяться».

Непосредственные желания Карнеги, впрочем, были более прозаическими: вести комфортную, тихую жизнь. Его, как и многих других нуворишей, притягивали пасторальные прелести британской сельской жизни. Еще до того, как Карнеги вошел в число богатейших людей мира, он писал своему кузену из Шотландии, объясняя свое желание жить как джентльмен — «расширяться по мере средств и в конце концов приобрести прекрасный дом в сельской местности, выращивать редчайшие цветы, лучшие породы скота, владеть огромным множеством лошадей и отличаться глубочайшей заинтересованностью во всех, кто обитает рядом». В 1887 году он женился на Луизе Уитфилд, дочери нью-йоркского торговца, на двадцать лет младше его; в свой медовый месяц они отправились в путешествие на пароходе по островам Шотландии.

С тех пор Карнеги жил зимой в Америке, а летом в Шотландии. Замок Скибо в Сатерленде, неподалеку от северных границ страны, был построен в XII веке. В XVIII веке он пришел в запустение, но Карнеги привлекли его красота — и потенциал. В 1897 году он взял обветшалый замок и поместье в аренду с возможностью выкупить через год. Серьезно реконструировал его (это обошлось в 2 миллиона фунтов), добавив сады со скульптурами, сказочные башенки и поле для гольфа на восемнадцать лунок. На крыше вывесил флаг, на котором слились знамя северян и звездно-полосатое знамя в знак своей заокеанской идентичности[593]. Скибо обошелся не так дорого, как нью-йоркский особняк Карнеги на шестьдесят четыре комнаты. Но он позволил ему жить той аристократической жизнью, о которой Карнеги мечтал. Замок оставался в собственности его семьи до 1982 года, а после превратился в закрытый частный клуб («Карнеги-Клуб») и место для свадеб знаменитостей; тут, например, праздновали свадьбу Мадонна и Гай Ричи в 2000 году.

Карнеги зарабатывал деньги так быстро, что планировал отойти от дел в тридцать пять лет. Его целью было, как значилось в его секретном плане, составленном в конце 1868 года, закончить дела так рано, чтобы успеть «поселиться в Оксфорде и получить всестороннее образование, знакомясь с учеными людьми». После того он переехал бы в Лондон, чтобы «принимать участие в общественных делах, особенно связанных с образованием и улучшением положения бедных классов»[594]. В этот год он заработал свои первые 50 тысяч долларов. Он поклялся, что такова и будет его годовая зарплата, а все, что свыше нее, он будет жертвовать другим. Карнеги не выполнил ни одного из этих условий — по крайней мере, не выполнил сразу. Его первый филантропический поступок случился гораздо позже. Впервые он пожертвовал деньги в 1881 году для строительства библиотеки в Данфермлине. Он всегда питал слабость к родному городу.

Во время первого визита на родину Карнеги был шокирован увиденным. Его тетя, выслушав рассказы о бизнес-проектах племянника, заметила: хорошо бы его успехи позволили ему когда-нибудь «открыть лавку на главной улице»[595]. Она даже не могла представить, каким богатым он уже стал благодаря своим инвестициям в железные дороги, не говоря уже о том, каково окажется его состояние в будущем. Новая страна возможностей заместила в его сознании родину. Последняя казалась крошечной: «Это был точно город лилипутов. Я почти доставал рукой до водосточного желоба в доме, где родился»[596].

В то же время он пытался подарить Питтсбургу библиотеку, но пришлось подождать, пока закон штата не изменят, чтобы затем библиотеку можно было финансировать за счет налогов. Она, наконец, открылась в 1887 году. К обоим этим городам он относился как к родным. Первый сделал его тем, кем он стал; второй принес ему его состояние. В Данфермлине он купил одно из крупнейших и старейших поместий — Питтенкриф, где он в детстве таскал яблоки. Карнеги превратил его в общественный парк[597].

Он заработал деньги на тяжком труде других людей. Теперь пришло время потренироваться в сострадании. Чтобы всерьез заняться своими амбициозными благотворительными планами, Карнеги сначала должен был выйти в отставку. Нужно было найти покупателя на его бизнес-империю, одну из крупнейших в мире. Первым в очереди оказался Дж. П. Морган, руководствовавшийся не уважением к достижениям Карнеги, а банальной конкуренцией. Он давно хотел прибавить к своему финансовому бизнесу металлургию и таким образом «выдавить Карнеги из сталелитейной отрасли»[598]. Его попытка сколотить конгломерат совпала с растущим внутренним недовольством от несколько отрешенного стиля Карнеги. Интриги дестабилизирвали компанию последнего.

После Хомстеда Карнеги пытался выкупить долю Фрика в компании. Услышав, что босс в келейных разговорах дурно отзывается о нем, Фрик ворвался на заседание совета директоров (Карнеги, как всегда, отсутствовал) и обвинил его в трусости: «Почему ему не хватило мужества сказать мне в лицо то, что он сказал за моей спиной?» Фрик также написал Карнеги: «Я уже много лет убежден, что в твоем теле нет ни одной честной косточки. Теперь я знаю, что ты проклятый вор»[599].

В конце концов они пришли к соглашению, хоть и стиснув зубы. Они достигли компромиссной оценки, по которой Карнеги должен был выкупить акции Фрика. Помимо того, что состояние Фрика намного увеличилось, Карнеги еще и нарушил акционерное соглашение о выкупной цене, что сделало его уязвимым перед внешними инвесторами. Этой ситуацией и воспользовался Морган, чтобы пробить свою сделку. Для этого он наладил контакт с самым доверенным помощником Карнеги, Швабом, — пригласил его выступить на ужине, который давал для вице-президента Тедди Рузвельта. После Морган закинул удочки насчет покупки империи Карнеги. Шваб вроде бы отреагировал сочувственно, зная о желании босса отойти от дел. Он донес новости до Карнеги, который сказал, что обдумает их к утру. Наутро Карнеги вручил Швабу листок бумаги с цифрами — сколько он хотел бы получить. Шваб доставил его Моргану, и тот увидел сумму: 480 миллионов долларов. Тут же, без дальнейших переговоров, он согласился уплатить ее.

Два «барона» встретились ненадолго, чтобы скрепить сделку рукопожатием, и Морган поздравил Карнеги с тем, что тот стал «богатейшим человеком в мире». Он не ошибался. Предыдущим претендентом был Вандербильт. Утверждалось, что в 1876 году, за год до его смерти, врач прописал ему шампанское, чтобы справиться с сильной болью в желудке. «Я не могу позволить себе шампанское, — ответил, согласно этой истории, Вандербильт. — Наверное, содовая подойдет». Его состояние достигло 110 миллионов.

Эти суммы, ошеломительные для тех времен, показывают, сколько можно было заработать в «позолоченный век». Газета New York Tribune в 1892 году провела расследование, чтобы узнать о количестве в Америке миллионеров, — оказалось, их больше четырех тысяч[600]. В результате сделки Карнеги с Морганом появились еще несколько. Это был момент передачи власти от одного титана другому. Как писал Карл Хови в биографии Моргана (льстивая версия, созданная еще при жизни героя): «Говорят, что миллионеры, будучи испуганы, бегут к Дж. П. М., как цыплята к маме-курице. Нечто подобное явно произошло и в этом случае». Тон хрониста, может, и не был объективным, но нельзя сказать, что он ошибался.

Праздничный ужин в честь основания новой компании, US Steel, прошел, как полагается, в Питтсбурге, в районе Ист-Энд, в отеле «Шенли» в январе 1901 года. Его посетили восемьдесят девять миллионеров, многие из которых стали таковыми благодаря Карнеги[601]. Некоторые из этих внезапных новых участников клуба сверхбогатых не могли поверить своей удаче и отмечали ее вечеринками и поездками в казино. Александр Ролланд Пикок, вице-президент Carnegie Steel, проснулся как-то утром и, оставаясь в пижаме, прокатился по городу в машине стоимостью 7 тысяч долларов, выплачивая долги старых друзей и знакомых[602].

Карнеги же демонстрировал трезвость и сдержанность, подобающую человеку, уже привыкшему к богатству. Он стал богачом предыдущего поколения. В шестьдесят шесть лет он смог обратить свое полное внимание на благотворительные занятия. Первыми бенефициарами его щедрости были библиотеки, которые Карнеги дарил муниципалитетам по всему англоязычному миру. К моменту его смерти в сорока семи штатах США насчитывалось уже больше трех тысяч таких библиотек. В 1895 году на открытии своего Питтсбургского музея Карнеги сказал, что надеется: этот музей даст рабочему классу представление о мире, который он сам повидал. Несмотря на войны с рабочими и интриги, в которых он участвовал, чтобы поддержать свою империю, его оптимизм в отношении будущего пути человечества сохранялся:

«Здесь мы не сделали ничего, что может служить злу; все должно быть во благо… здесь нет ничего, что склоняло бы к нищете, потому что в этом нет ни следа, ни намека на милостыню; ничего, что помогло бы человеку, который не помогает сам себе; ничто здесь не дается просто так»[603].

Музеи его имени открывались по всей стране, особенно на Среднем Западе, и часто они были посвящены естественной истории. Образование было в центре его проектов. Фонд Карнеги по улучшению преподавания, начавший работу в 1905 году, и сейчас управляет пенсионными фондами учителей. Карнеги, убежденный атеист, как ни странно, профинансировал восстановление семисот церковных органов по всей Америке. За библиотеками последовали общественные бани — у рабочих появлялись новые места для гигиены и отдыха. После катастрофы на шахте в Пенсильвании он учредил Фонд героев; из него выплачивались деньги семьям людей, которые погибли, спасая других.

Через десять лет после продажи компании Моргану состояние Карнеги все еще превышало 150 миллионов долларов. Ему уже было далеко за семьдесят, и бремя принятия благотворительных решений стало его утомлять. По совету друзей он создал траст, на который мог перевести основную часть оставшихся у него богатств, как и ответственность за распределение денег после его смерти. Так родилась крупнейшая филантропическая организация мира «Корпорация Карнеги в Нью-Йорке». (Два года спустя Рокфеллер повторил его шаг, создав свой собственный фонд.) Капитал корпорации, изначально составивший порядка 135 миллионов долларов, столетие спустя имел рыночную стоимость в 1,5 миллиарда долларов. К моменту смерти Карнеги пожертвовал как минимум 350 миллионов. Сравнительно скромную сумму в 10 миллионов следовало разделить между его друзьями, родными и коллегами[604].

Политические взгляды Эндрю Карнеги были любопытным сплавом противоречий. Человек, который во всех своих делах стремился к максимальной прибыли, принялся рьяно раздавать свои деньги другим. Хотя он был нетерпим к протестам рабочих, корнями его взгляды уходили в чартистское движение 1840-х с его умеренными требованиями политической честности и демократии. Еще до отплытия в Новый Свет он был убежден, что люди созданы равными. Он приписывал быстрые материальные успехи своей новой родины ее политической системе и усердному труду. Все, за что боролись реформаторы в Британии, считал он, было достигнуто в Соединенных Штатах, как записано в их великой конституции. В 1853 году он писал кузену, оставшемуся в Шотландии: «У нас есть Хартия, за которую вы сражались много лет»[605]. Он презирал британскую королевскую семью и аристократию и истово надеялся, что когда-нибудь его родная страна станет республикой.

В 1880-х Карнеги стал высокопоставленным новобранцем «Клуба девятнадцатого века» — прогрессивного, но элитистского дискуссионного клуба. Это был, по словам его основателя Кортландта Палмера, «радикальный клуб, не слишком радикальный, но в самый раз радикальный»[606]. Когда Карнеги в первый раз довелось выступить с публичной речью, он оспорил мнение, что в «позолоченный век» возникла «аристократия доллара», заменившая власть старых землевладельцев новой и еще худшей тиранией. Он страстно защищал капитализм, объявив, что Америка продемонстрировала «аристократию интеллекта». Он являлся твердым атлантистом, сторонником идеи превосходства британско-американской «расы». Он даже надеялся, что между двумя странами произойдет своего рода воссоединение. «К счастью для американского народа, — писал он, — по сути своей это британцы». Хотя он признавал, что «небольшая примесь иных рас, определенно, дает новой расе преимущество, так как даже британская раса улучшается от небольшого скрещивания»[607], он полагал неанглоязычную иммиграцию в США угрозой, поскольку эти группы людей привозили с собой свои традиции, не понимая, какие обязательства на них накладывает гражданство демократической страны[608]. Он хотел избавить массы от невежества, чтобы они смогли выполнить свою гражданскую роль, но это не мешало ему нанимать на работу тысячи иммигрантов из Европы, почти не оставляя им свободного времени на изучение истории или освоение английского языка.

В Британии Карнеги был влиятельным членом Либеральной партии и жертвовал средства ее радикальным представителям в парламенте. В 1882 году он собирался организовать синдикат газет для английских рабочих, где проповедовались бы наука и республиканские идеи, но его планы не осуществились[609]. В начале 1880-х, познакомившись с Гладстоном, он не преминул попытаться исправить неверные (как он считал) представления англичан об Америке. Гладстон предложил, чтобы кто-то написал об этом книгу, и Карнеги принялся за работу. В итоге в 1886 году вышло в свет его сочинение «Триумфальная демократия». Она наделала много шума: в книге приводились тщательно собранные данные о темпах американской промышленной экспансии, которую автор объяснял превосходством политической системы США. «Триумфальная демократия» была популярна у либералов и радикалов и снискала большой коммерческий успех: было продано больше тридцати тысяч экземпляров в США и сорок тысяч — в Британии[610]. Консервативные критики книги не испытывали такого восторга: обозреватель St James Gazette[611] указал, что подъем Америки может в полной мере объясняться лишь везением — ее крупными природными запасами сырья[612].

Три года спустя Карнеги выпустил свой эпохальный труд. Он был опубликован в журнале и изначально назывался просто «Богатство», но Гладстон убедил расширить название для британской аудитории. «Евангелие богатства» — это манифест накопления капитала, который мог бы сослужить хорошую службу всем героям нашей истории. Чартистские корни Карнеги, должно быть, вызывали в нем дискомфорт в связи с резким ростом неравенства в конце XIX века (как и в наши времена). Его ответом была специфическая версия «просачивания»: от создания материальных благ выигрывают все, но неизбежно и обязательно некоторые выигрывают больше других.

Контраст между дворцом миллионера и домиком рабочего сегодня становится мерилом перемен, которые принесла цивилизация. Эти перемены, однако, следует не оплакивать, а приветствовать как весьма благотворные. И более того, для прогресса расы необходимо, чтобы дома одних были домами всего высочайшего и лучшего в литературе и искусстве, всех совершенств цивилизации, вместо того, чтобы их не было ни в чьем доме. Эта великая неравномерность гораздо лучше всеобщей нищеты.

Он также писал в духе недавно воспринятого им дарвинизма и детерминизма:

Таков закон, столь же твердый, как и любые другие названные, что люди, обладающие этим особенным талантом к делам, при свободной игре экономических сил непременно получают больший доход, чем могут благоразумно тратить на самих себя, и этот закон столь же благотворен для расы, как и другие.

Современные проповедники свободного рынка должны гордиться экономическими рецептами Карнеги. Каждый, полагает он, обладает священным правом на собственность, сбережения, богатство и низкое налогообложение. Он говорит о «праве поденщика на свою сотню долларов на сберегательном счету и столь же легальном праве миллионера на свои миллионы». Всякий человек должен быть вправе «сидеть под своей виноградной лозой и своим фиговым деревом, где никто не внушает ему страха». Низкие удельные издержки на рабочую силу и гибкое трудовое законодательство обеспечивали прямой путь к джентрификации и восходящую мобильность.

Карнеги также одним из первых объяснил преимущества глобализации:

Сегодня мир получает товары превосходного качества по ценам, которые даже предыдущее поколение сочло бы невероятными. В коммерческом мире сходные причины произвели сходные результаты, что благотворно сказалось на человечестве. Бедные радуются тому, что прежде не могли позволить себе и богачи. Что было роскошью, стало жизненной необходимостью. Чернорабочий сегодня имеет больше удобств, чем фермер несколько поколений назад. Фермер имеет больше, чем имел землевладелец, он богаче одет и имеет лучшее жилье. Землевладелец имеет книги и картины более редкие и предметы обстановки более искусные, чем когда-то мог заполучить король.

Сегодня имя Карнеги прочно ассоциируется с культурой и практикой филантропии. Как ни парадоксально для человека столь состоятельного, он говорил об «избыточном богатстве» как «собственности многих». Но идея заключалась не в том, чтобы просто раздать свои деньги — такую мысль он отвергал, проводя (как и многие современные политики и бизнес-лидеры) различие между «заслуживающими» и «не заслуживающими» помощи бедняками. «Для человечества было бы лучше, если бы миллионы долларов богатых людей были выброшены в море, чем потрачены на поощрение ленивых, пьяниц, недостойных», — пишет он. «Подтягивайте людей к себе, а не разбрасывайте деньги». «В благотворительной деятельности главная задача — помогать тем, кто поможет сам себе».

«Евангелие» стало евангелием богатейших людей XXI века и основой современного филантрокапитализма — приложения бизнес-моделей свободного рынка к благотворительным пожертвованиям. Задолго до того, как инвестор Уоррен Баффет пообещал отдать десятки миллиардов долларов своих средств Фонду Билла и Мелинды Гейтс, он подарил Биллу Гейтсу экземпляр статьи Карнеги (см. Главу 13). Чак Фини, ирландско-американский миллиардер, сделавший состояние на магазинах дьюти-фри в аэропортах, раздал своим детям экземпляры «Евангелия», чтобы объяснить, почему он решил пожертвовать большую часть их наследства.

Фонды Карнеги не просто выделяли деньги на какие-то определенные цели: они стремились организовать социальные перемены в желаемом для них ключе. Это был особый вариант noblesseoblige[613], адаптированный к концу XIX века и антимонархистский. Индивидуальные предприятия, доказывает автор «Евангелия», всегда будут более эффективны, чем меры, принимаемые государством. Предоставьте это достойным людям, которые разбогатели. Они уже продемонстрировали свои превосходные навыки накопления капитала; теперь они могут сосредоточиться на улучшении общества:

Так и должна быть решена проблема богатых и бедных. Не следует вмешиваться ни в законы накопления, ни в законы распределения. Индивидуализм продолжится, но миллионер останется лишь попечителем бедных, которому вверена на время изрядная часть возросшего богатства общества, но который управляет им ради общества гораздо лучше, чем оно смогло бы и сделало бы само.

Обязанность человека богатого, добавляет он, в том, чтобы

задавать пример скромной, не бросающейся в глаза жизни; умеренно обеспечивать легитимные нужды тех, кто зависит от него, а после того рассматривать все избыточные доходы, которые поступили к нему, просто как трастовые фонды, которыми он призван управлять и строго обязан управлять именно таким образом, который, согласно его суждению и расчету, приносит самые благотворные результаты для общества — так человек богатый становится лишь попечителем и агентом своих более бедных братьев, ставя на службу им свою высшую мудрость, опыт и способность управлять, принося им больше, чем они могли бы сами для себя добиться.

Карнеги пишет, что есть три способа «расстаться» с богатством: «Оно может быть оставлено семьям покойных или может быть завещано на общественные цели» и, наконец, может «управляться его обладателями на протяжении всей их жизни». Первый вариант — «самый неблагоразумный». В монархических странах (а эту систему он презирает) имение обычно достается старшему сыну: «Состояние этого класса в нынешней Европе показывает неудачность таких надежд и ожиданий». Такой подход делает и людей, и общество ленивыми и беспомощными: «Больше нет сомнений, что крупные суммы, оставленные в наследство, часто приносят их получателям больше вреда, чем добра». Карнеги твердо выступает в пользу налогов на наследство: «Из всех форм налообложения эта выглядит мудрейшей».

Вариант номер два — завещать свое состояние после смерти некой организации — немногим лучше, чем оставлять его в семье: «Людей, которые оставляют огромные суммы таким образом, вполне можно счесть людьми, которые не оставили бы вовсе ничего, если бы смогли забрать эти деньги с собой. Подобную память нельзя счесть благодарной, так как в их даре нет милости». Промышленник, банкир, торговец не должен оставлять мысли о пожертвовании своих денег на последние минуты. Карнеги так сформулировал свое представление о миссии богачей: «Человек, который умирает богатым, умирает в бесчестьи».

Карнеги умер в 1919 году, в восемьдесят три года, каким угодно, но не обесчещенным. Он задолго до того покинул враждебный мир бизнеса, освободив пространство для нового поколения и для конкурентов вроде Моргана. Банкир, выкупивший его бизнес, стал теперь первым среди равных. Моргана восхваляли бизнес-лидеры и политики у него на родине и осыпали почестями заграничные короли. Эдуард VII охотно встречался с ним, когда бы он ни приезжал в Англию. «Все, начиная с короля, — отмечалось в придворном циркуляре, — сосредоточили свое внимание на мистере Моргане, и их любопытство не было лишено восхищения». Король «принимал его в Лондоне как личного гостя, ясно давая понять всем, кто видел их рядом, что рассматривает мистера Моргана как финансового монарха мира». Немецкий кайзер Вильгельм II также охотно привечал его, вручил ему Орден Красного Орла и послал собственный мраморный бюст. Банкир же сказал своим советникам после встречи с кайзером: «Он мне приятен». Так «новая денежная аристократия принимала старую аристократию крови и была принята последней».

Новая аристократия вовсю водружала памятники своему тщеславию. Поместье Билтмор, которое в 1895 году построил в горах Блю-Ридж в Северной Каролине Джордж Вандербильт II, внук железнодорожного магната, стало грандиозным свидетельством превосходства баронов-разбойников. В поисках нужного образца Вандербильт побывал в Луврском дворце, а для воплощения своей мечты нанял тысячу рабочих. Во дворце было двести пятьдесят комнат, внутренний бассейн, кегельбан, лифты и система внутренней связи; и это во времена, когда средний американец не имел в своем доме ни электричества, ни водопровода.

Десятью годами ранее Томас Карнеги, брат Эндрю, практически полностью выкупил Камберленд, один из идиллических островов у побережья Джорджии. Этот остров, площадью на треть больше Манхэттена, стал местом не только одиночества, но и вечеринок. Томас и его жена выделили девяти своим детям деньги, чтобы те купили себе особняки — или, выражаясь их словами, коттеджи. Чуть выше по побережью — Джекил-Айленд, где Вандербильты и Рокфеллеры в 1886 году построили клуб, чтобы развлекать друзей и деловых партнеров. Зимой они охотились, а летом устраивали гонки в гавани на ультрасовременных яхтах. Там же они обсуждали грандиозные идеи — своего рода Давос на море — и даже тестировали новые технологии: первый трансатлантический телефонный звонок был сделан именно с этого острова. Именно там в 1910 году группа банкиров, в том числе Рокфеллер и Пол Варбург, собрались якобы для охоты на уток, а на деле чтобы тайно обговорить создание Федеральной резервной системы. Основатель журнала Forbes Берти Чарльз Форбс впоследствии писал:

Представьте, как несколько величайших банкиров страны тайно, под покровом тьмы покидают Нью-Йорк в частном железнодорожном вагоне, незаметно проезжают сотни миль на юг, погружаются на загадочный катер, незаметно высаживаются на острове, покинутом всеми, кроме нескольких слуг, и живут там целую неделю в такой строгой секретности, что имя ни одного из них ни разу не упоминается, чтобы слуги не узнали их личности и не раскрыли миру одну из самых странных и самых секретных экспедиций в истории американских финансов.

Поездки на острова помогают понять, насколько полной была трансформация баронов-разбойников. Возникла новая аристократия, с каждым поколением приобретавшая все больше величия и чувства noblesse oblige.

Автобиография Карнеги, опубликованная через год после его смерти, в 1920 году, стала первыми значительными мемуарами, написанными американским капиталистом. Эта книга не сравнится по влиянию с «Евангелием богатства». Однако есть пассаж, который очень ясно раскрывает суть этой школы мысли. Его сформулировал редактор Карнеги Джон Ван Дайк:

Нет ничего необычнее в «Тысяче и одной ночи», чем история этого бедного шотландского мальчика, который прибыл в Америку и шаг за шагом, в ходе множества испытаний и триумфов стал великим властителем стали, создал колоссальную индустрию, накопил огромное состояние, а затем целенаправленно и систематически жертвовал это состояние на просвещение и улучшение человеческого рода… Выстроив свою карьеру, он стал строителем нации, влиятельным мыслителем, писателем, оратором, другом рабочих, философов и государственных деятелей, партнером и тех, кто стоит низко, и тех, кто парит высоко.

Историография эпохи баронов-разбойников помогает актуализировать рассказ о них. Оценки их влияния и морального авторитета разнятся — от проплаченной агиографии их времени до яростного осуждения и (в последние годы) ревизионистской похвалы. Оценки эти высказывались в самых разных жанрах: от романов до экономических и исторических трактатов, от фильмов до пьес, и каждая из них отражала политические и экономические приоритеты соответствующего поколения, а часто и порождала ожесточенные споры. Финансист Генри Клюз в своих мемуарах 1884 года рассказывал о «парижской, практически сибаритской роскоши и пышности» жизни в Нью-Йорке. Клюз, работавший экономическим советником у президента Улисса Гранта, писал:

Вскоре ничего не остается для жен миллионеров Запада, кроме как приобрести особняк из бурого песчаника и броситься в водоворот светской жизни с ее приемами, балами и литаврами, элегантными экипажами и кучерами в ливреях с блестящими пуговицами, лакеями в высоких сапогах, служанками и слугами, включая дворецких, и всеми остальными атрибутами модной жизни в великом мегаполисе.

В первое десятилетие XX века взаимоотношения между бедностью, жадностью и коррупцией разбирали писатели вроде Эптона Синклера с его «Джунглями» и Фрэнка Норриса («Спрут», «Омут»). Их сочинения были написаны в один из тех редких моментов в американской истории, когда президент дал бой влиянию деловых кругов на политику. Антитрестовская кампания Теодора Рузвельта явилась прямой атакой на монополистические практики, благодаря которым так обогатились бароны-разбойники — группа предпринимателей, которых он назвал «преступниками огромного достатка». В 1911 году Рузвельт разделил нефтяную империю Рокфеллера, ввел регулирование железных дорог и поставил на место великого и ужасного Дж. П. Моргана. В целом бизнес начал испытывать более жесткое конкурентное давление. На президента произвели глубокое впечатление журналистские расследования Линкольна Стеффенса и Иды Тарбелл, так называемых «разгребателей грязи». Тарбелл писала, что состояние Рокфеллера основано на «мошенничестве, обмане, особых привилегиях, грубых противозаконных действиях, взятках, принуждении, коррупции, запугивании, шпионаже и откровенном терроре».

Жизнеописания Эндрю Меллона, Карнеги и Рокфеллера часто были пропитаны моральным осуждением, они предупреждали об угрозе демократии, которую представляли собой эти люди, и об их «паразитизме». Больше других об упадке и моральной несостоятельности миллионеров говорила книга Ф. Скотта Фитцджеральда «Великий Гэтсби», написанная в 1925 году, на взлете «ревущих двадцатых» и накануне биржевого краха 1929 года. Но в книге Фитцджеральда речь шла о вымышленных событиях, а вот в следующем отрывке — о реальных:

Особняки и шато в стиле барокко, во французском, готическом, итальянском и восточном стиле выстроились по обе стороны от верхней Пятой авеню, а покрытые черепицей ажурные виллы огромных размеров поднимались над гаванью Ньюпорта. У одного была резная кровать из дуба и черного дерева, инкрустированная золотом и обошедшаяся в 200 тысяч долларов. Другой украсил стены эмалью и золотом за 65 тысяч. И практически все они тащили художественные ценности со всей Европы, очищали средневековые замки от резных орнаментов и гобеленов, выпиливали целые лестницы и потолки из зданий, где те покоились веками, чтобы заново встроить их в новую обстановку искусственной старины, имитирующую феодальное великолепие[614].

Так писал Мэтью Джозефсон в своей книге 1934 года, названной очень уместно — «Бароны-разбойники». Джозефсон, как и другие авторы до и после него, был одновременно очарован и шокирован демонстрацией богатства. Он уделил много внимания продажности политиков, концентрации богатств, вульгарности вкусов их обладателей и борьбе масс. Но главное, что показала его работа — вышедшая в момент, когда американская экономика резко остановилась, а «Новый курс» Рузвельта еще не был введен в действие, — в какой степени обогащение баронов-разбойников строилось не на их заслугах, как гласил созданный ими миф, а на других обстоятельствах.

Эти промышленники, писал он, требовали свободы действий на рынке, «обещая, что, богатея сами, помогут «отстроить страну» на благо всех людей. И прибегая к методам, скорее подобающим грабителю и заговорщику, они оставались вне закона, поскольку наше общество не ввело практически никаких правил этой игры, никакой этики делового поведения… Успешный промышленный барон этого типа теперь представлял себя высшим человеческим продуктом американского климата, цветом своего собственного рыцарского ордена, которому изумляются, завидуют и которым ужасаются в других странах, где равные им чуть ранее заполучили венцы, тиары и подвязки. Они завладели всеми существующими институтами, которые служат опорой обществу; они захватили политическое правительство (с его полицией, армией, флотом), школы, прессу, церковь, и, наконец, они наложили руки на модное светское общество. Президенты железных дорог, медные бароны, крупные продавцы галантереи, стальные магнаты незамедлительно стали сенаторами, вошли в высочайшие советы при национальном правительстве, бросая двадцатидолларовые золотые монеты разносчикам газет в Вашингтоне. Другие превратились в миссионеров, попечителей университетов, партнеров или владельцев газет и типографий, в важные фигуры светского, культурного общества. И они усердно трудились, чтобы по всем этим каналам проводить свою политику и свои принципы, иногда напрямую, но чаще искусно двигаясь в обход».

Это праведное возмущение звучало и в 1960-х, и несколько позже, но с появлением Рейгана и Тэтчер, с появлением новой гегемонии идеи свободного рынка его затмило культурное и интеллектуальное оправдание магнатов «позолоченного века». В 1990-х и 2000-х опубликован ряд биографий, подчеркивающих выдающиеся способности этих людей, их неколебимую волю к успеху, их инициативу в укреплении промышленной базы страны и их владение новыми технологиями. Можно даже сказать, что эти книги вместе взятые составляют новый жанр: жизнеописание неверно понятого барона-разбойника. Не все было гладко, рассуждают их авторы, но в конце концов эти предприниматели стали благословением, одарив Америку богатством и мощью[615].

Оценки Эндрю Карнеги и его поколения — неоднозначные и запутанные, что отражает характер нашей эпохи. Как справедливо отмечал Джозефсон, Карнеги и другие подобные ему люди пользовались всеми возможными формами финансовых афер, чтобы достичь вершин: они делили между собой железные дороги, сталелитейную и стальную отрасль, банки, вытесняя с рынка конкурентов. Они швырялись деньгами, пока некоторым из них не стало скучно и они не начали искать более продуктивные способы потратить свои состояния. И на каком же моральном основании они заработали право стать арбитрами социального развития Америки и мира?

Карнеги много и упорно размышлял о философском оправдании своей деятельности. Он был убежден, что законы, нормы и налогообложение — это признаки отсталой страны, враждебной бизнесу и просвещению. Он занимался благотворительностью столь же целеустремленно, как и коммерческими предприятиями. Его мышление задало тренд, которому последовала современная порода олигархов, программистов из Кремниевой долины, банкиров и управляющих хедж-фондами. Как говорил в 1840-х Томас Карлейль, «всемирная история есть лишь биография великих людей». Карнеги и его коллеги, бароны-разбойники, верили, что исполнены именно такого величия.

Глава 10 Мобуту Сесе Секо: ходячий сейф

Я не думаю, что богатство слишком сильно меняет людей.

Джефф Безос[616]

Представление времен холодной войны о том, что «враг моего врага — мой друг», породило, возможно, ярчайших клептократов в истории. В середине XX века недостатка в таких примерах не было. При правителе Гаити Франсуа Дювалье, известном также как «Папа Док», экспроприация богатств в интересах узкого круга приближенных сопровождалась убийствами и пытками. Это привело к массовому бегству профессионалов из страны и ее дальнейшему обнищанию. Однако готовность досаждать кубинскому лидеру Фиделю Кастро принесла Дювалье пусть и неохотную, но все же поддержку Вашингтона. Более надежным оказался генерал Анастасио Сомоса Гарсия из Никарагуа: как сказал о нем президент Ф. Д. Рузвельт, «сукин сын, но наш сукин сын». Сомоса руководил традиционным в экономическом смысле и консервативным режимом, опираясь на репрессии и вымогательство. Концессии, выделенные иностранным (в основном американским) компаниям, а также откаты помогли ему накопить состояние, оценивающееся в 400 миллионов долларов. Фердинанд Маркос и его жена Имельда настолько же эффективно правили на Филиппинах. Имельда утверждала, что ее шопинг-туры по всему миру — это долг, который ей необходимо исполнить — и стать «этаким лучом светом, звездой, указывающей путь бедным».

Самым вопиющим примером западного сателлита у власти был Мобуту Сесе Секо, правитель Конго и еще один член клуба сверхбогатых. Он захватил власть в ходе переворота в 1965 году, а затем, благодаря поддержке Вашингтона и Западной Европы, воспользовался своим положением, чтобы стать одним из самых богатых, даже вопиюще богатых людей XX века. Один французский министр назвал его «ходячим сейфом в шапочке из леопардовой шкуры». Он укреплял свой контроль над страной, позволяя своим друзьям красть деньги государственных организаций и устраивая публичные казни соперников при большом собрании народа. Соединенные Штаты (как и французы с бельгийцами) закрывали глаза на это государственное насилие, запугивание и воровство. В обмен на сырьевые контракты с западными компаниями и на помощь в сдерживании коммунизма на континенте Мобуту имел доступ в кабинеты президентов США, от Эйзенхауэра до Джорджа Буша-старшего. Впоследствии американские спонсоры отказались от него — но лишь тогда, когда демократические движения положили конец советской власти.

Колоссальное количество недвижимости, принадлежавшей Мобуту, стало легендой: от особняка на Лазурном Берегу до любимого дворца в Гбадолите, «Версаля джунглей» в тысяче километров от Киншасы, столицы страны. Мобуту убедил себя и стремился убедить страну в том, что его обогащение — патриотический долг. Богатство и престиж вождя, доказывал он, — это лучший барометр, по которому можно судить об успехах развивающейся страны.

Эта глава — не просто исследование человеческой алчности. В ней я разбираю связи между конфискацией богатств, криминалитетом и более общими геостратегическими расчетами. Ситуацию, в которой личное обогащение и realpolitik достигают своего апофеоза.

Потягивая на закате дня свое любимое розовое шампанское Laurent Perrier, президент Мобуту мог ощущать сполна, насколько ему повезло в жизни. Попробуйте найти такого руководителя страны, незаконного отпрыска повара и горничной, которому хватило бы денег и наглости, чтобы построить в чаще джунглей мраморный дворец, а рядом еще и взлетно-посадочную полосу для своего «Конкорда»[617], чтобы отправлять жен и любовниц на шопинг в Нью-Йорк и Париж.

Немногим удалось настолько разграбить и обессилить свою страну, как этому человеку — Мобуту Сесе Секо Куку Нгбенду ва за Банга; или, если почтительно воспроизвести его полный титул, «всемогущему воину, идущему от победы к победе и оставляющему за собой огненный след». Он сделал это лишь потому, что подвернулась возможность. Он заполучил страну, балансирующую на грани анархии, вскоре после ее освобождения от колониальной зависимости. Он пытал и публично казнил своих противников. Он помог обогатиться достаточному числу людей, чтобы создать буфер между собой и обществом. И будучи надежным оплотом борьбы с коммунистическими восстаниями в Африке, он пользовался необходимым покровительством со стороны Соединенных Штатов и большей части мира почти до последних своих дней.

Конго, в котором родился Жозеф-Дезире Мобуту в 1930 году, был классическим торговым форпостом в богатой сырьем земле — на территории более обширной, чем Франция, Германия, Италия, Испания и Британия вместе взятые. Во время борьбы за африканские колонии в конце XIX века Конго оказался под властью бельгийского короля Леопольда II, чей режим раздирали коррупция и жестокость (это описывается в романе Джозефа Конрада «Сердце тьмы» 1902 года). Ужасные условия труда привели к гибели миллионов людей, еще несколько миллионов стали жертвами португальской работоторговли. Подавляющее большинство переживших этот режим были совершенно нищими, хотя бельгийцы создали по своему образу и подобию тонкую прослойку местного среднего класса в высшим образованием, Эту прослойку называют évolués.

Когда-то Мобуту, сообразительного, но проблемного подростка, отправили на службу в бельгийские колониальные внутренние войска, где все офицеры были белыми. В такой системе местные жители, даже самые способные, как правило, не могли сделать карьеру. Дослужившись до сержанта, Мобуту взялся за административные задачи и стал работать телеграфистом, потом начал писать пробельгийские официозные статьи для военных газет. Его сочли заслуживающим повышения, но лишь до определенной степени, поскольку высшие должности были закрыты для африканцев[618]. В 1956 году Мобуту уволился из армии и стал журналистом. Тогда же он познакомился с несколькими молодыми интеллектуалами, агитировавшими против колониального правления. Одним из них был Патрис Лумумба — коммивояжер, торговавший пивом, и настоящий политический смутьян. Лумумба часто попадал в тюрьму и в промежутках между отсидками участвовал в основании Конголезского национального движения (MNC), одной из десятков политических партий, возникших в тот бурный и нестабильный период. Мобуту пригласил нового друга отобедать у себя дома. Услышав об очередной демонстрации, они прыгнули на мотоцикл Мобуту и вместе помчались в город по знойной дневной жаре, перекрикивая треск выхлопной трубы, опьяненные предвкушением политических перемен. Два года спустя один из них организовал убийство другого[619].

Но это случилось позже. В январе 1960 Мобуту выделили стипендию на поездку в Брюссель — это было значительное достижение в то время, когда университет удалось закончить лишь шестнадцати черным конголезцам. В Брюсселе проходила конференция колониального правительства и оппозиционных группировок: Бельгия начала планировать постепенный уход из колоний. Мобуту встроился в дипломатическую среду, обратив на себя внимание обеих сторон.

Лумумба был задержан и ждал суда за организацию очередных антиправительственных протестов, но его выпустили прямо перед началом переговоров. Он попросил Мобуту возглавить почти не функционировавшее брюссельское отделение MNC. Но Лумумба не знал, что его амбициозный друг и советник работает информатором бельгийских властей[620]. Американские чиновники между тем отметили интеллект и «большой потенциал» Мобуту[621].

Переговоры закончились неудачей бельгийцев. Понимая, что ни США, ни другие колониальные державы не помогут им удержать Конго, они согласились приблизить срок провозглашения независимости и назначить его на лето того же года. Лумумба и Мобуту вернулись домой, где разгорались новые и новые бунты. На майских выборах националисты взяли подавляющее большинство голосов; крупнейшей партией стала MNC. Лумумба готовился стать премьер-министром при умеренном президенте Жозефе Касавубу и назначил своего верного друга Мобуту главнокомандующим вооруженными силами.

Церемония провозглашения независимости состоялась 30 июня, это было тщательно продуманное представление. Король Бодуэн представлял уходящую имперскую власть, а Касавубу должен был выступить от имени новой нации. Предполагалось, что Бодуэн выступит в духе патернализма, а Касавубу — почтительного уважения, после чего бельгийский король достойно покинет сцену, осознавая, что в этой номинально независимой стране по-прежнему сохраняется экономическое и военное влияние Бельгии. Никто не мог предвидеть, что Лумумба, которого в официальном списке выступающих не было, схватит микрофон. А он произнес впечатляющую речь, в которой расписывал ужасы рабства и колониализма, пока Бодуэн нервно вертелся в своем кресле: «Кто забудет огонь ружей, от которого погибли наши братья, или тюрьмы, куда бесчеловечно бросили тех, кто не желал подчиняться неправедному режиму, гнету и эксплуатации, посредством которых колонисты господствовали над нами?»[622]

Бельгийцы предполагали, что будут уходить из страны постепенно. У Лумумбы были другие планы. Через несколько дней после объявления независимости колониальные войска, все еще под руководством бельгийцев, взбунтовались — Лумумба рассказал солдатам о радикальных переменах, которые собирался осуществить. Билл Клоуз, американский врач, лечивший семью Мобуту, наблюдал, как Мобуту крепил свою репутацию бесстрашного лидера. Добравшись до лагеря мятежных солдат, Мобуту набросился на них:

«Стоя перед ними с выпяченной грудью и сжатыми кулаками, он скомандовал: «Опустить оружие». Раздалось негромкое ворчание солдат. Ни один не двинулся с места. Их ружья были направлены на полковника. Я задержал дыхание. Два человека в первом ряду отпустили приклады своих винтовок, направив дула вниз, и ружья с грохотом упали на землю. В считанные секунды громыхание падающего оружия отдалось эхом по всему лагерю. С мятежом было покончено»[623].

1960-й год ознаменовался массовым движением за деколонизацию. Семнадцать африканских стран получили независимость, и во всех случаях переход к новой власти был непрост. Но нигде этот процесс не оказался столь хаотичным, как в Конго. Страна быстро разваливалась. «Кризис в Конго» стал главной международной новостью. Через одиннадцать дней после провозглашения независимости богатая сырьем юго-восточная провинция Катанга объявила себя независимым государством под руководством Моиза Чомбе. Это случилось при тайной поддержке бельгийцев, американцев и транснациональных горнодобывающих компаний, которые были встревожены планами Лумумбы конфисковать их прибыли. Администрация президента Эйзенхауэра уже поставила на Лумумбе крест — о нем говорили, что он как «Кастро или даже хуже». Велась подготовка к его убийству в связи с предполагаемой симпатией к коммунистам[624]. Возможно, эти планы санкционировал сам Эйзенхауэр, но благодаря доктрине «правдоподобного отрицания» в письменном виде ничего зафиксировано не было[625]. Эти действия поразительно контрастировали с похвалами, которые позже расточали в адрес Мобуту.

Лумумба, отвергнутый американцами, начал заигрывать с Кремлем, как того требовала логика холодной войны. Это еще больше разозлило американцев и встревожило Мобуту, который выступал против отношений с Москвой с националистической позиции, рассматривая их как колониализм второй волны — хотя собственные отношения с ЦРУ вовсе не считал таковым[626]. В августе 1960 года Лумумба принял предложение СССР помочь с усмирением отделившихся провинций. Это стало последней каплей для президента Касавубу, Соединенных Штатов и Мобуту. Правительство Лумумбы распустили, а через неделю солдаты Мобуту арестовали и самого Лумумбу. Это был, по сути дела, переворот, хотя Мобуту удержался от полноценного военного захвата власти. Касавубу дали второй шанс сохранить гражданское правительство. Мобуту и его спонсоры заняли выжидательную позицию. Он считал так: пусть страна скатится в хаос, а затем он предложит себя и армию в качестве спасителей нации.

Лумумба был помещен под домашний арест и вычеркнут из политической жизни. В ноябре он предпринял попытку к бегству, чтобы добраться до своих сторонников на востоке страны. Солдаты Мобуту поймали его, отвезли в Катангу и передали Чомбе. Войска Чомбе пытали и убили его в присутствии бельгийских офицеров и с ведома Мобуту. Смерть Лумумбы старались как можно дольше держать в тайне. Было решено выкопать его тело из могилы. Ходили слухи, будто бы его рука торчала из земли, так что заместитель начальника местных полицейских сил, бельгиец, распилил труп на части и растворил его в серной кислоте. Затем появилась и апокрифическая история о том, что Мобуту разбросал части тела Лумумбы над Конго с самолета, чтобы его дух не собрался воедино. Когда же о его смерти все-таки стало известно, в десятках мировых столиц прошли марши протеста. Лумумба мгновенно стал героем антиколониального движения, и советские власти назвали в его честь один из московских университетов.

ООН разместила в стране девятнадцать тысяч миротворцев, но им так и не удалось взять Конго под контроль. Они разрывались между интересами Лумумбы, Чомбе, Мобуту, американцев и бельгийцев. Изначально ООН считала намерения Мобуту благими. Он заработал себе репутацию надежного, умеренного потенциального лидера, с которым Запад может иметь дело. Полномочный представитель ООН в Конго Раджешвар Дайял характеризовал его как «довольно застенчивого, но патриотичного человека, оказавшегося бессильным перед лицом событий, которые он не мог в полной мере понять и на которые не мог повлиять»[627]. В посольствах по всему миру подозревали, что Мобуту состоял на содержании ЦРУ до того, как стал президентом, но такие мысли высказывались лишь в частных беседах. Потом Дайял вспоминала, что агенты приносили Мобуту «чемоданы, разбухшие от толстых коричневых конвертов, которые они услужливо выкладывали на его стол. Мы не знали, что в них, но могли догадываться»[628].

В начале 1980-х, когда госдепартаменту пришлось рассекретить часть своих шифрограмм по Закону о свободном доступе к информации, стали известны весьма яркие подробности американской политики того периода; все это было опубликовано в книге The Congo Cables. Из документов стала ясна степень причастности американцев к событиям того времени, готовности закрывать глаза на нарушения прав человека и коррупцию при Мобуту, пока он строил свой режим как бастион против коммунизма.

Ни один лидер на континенте (за исключением правителей ЮАР во время апартеида) не имел настолько свободного доступа к американским президентам, как Мобуту. В мае 1963 года состоялась первая из множества его поездок в Белый дом. Во время традиционной совместной фотосъемки президент Кеннеди польстил Мобуту: «Генерал, если бы не вы, все бы рухнуло и коммунисты взяли бы верх»[629]. Мобуту отвечал со всей возможной скромностью: «Я лишь делаю, что в моих силах»[630]. Согласно одной из телеграмм, после осмотра военных баз США Мобуту заявил, что хочет послать туда на обучение ряд конголезских студентов. Он также хотел организовать полуторамесячное обучение прыжкам с парашюта для себя самого и еще десяти офицеров в Форт-Беннинг. Кеннеди сказал, что будет счастлив помочь.

Американский президент выделил Мобуту военный самолет C-45; кстати, весьма старомодный по сравнению с частными «Конкордами», которыми Мобуту пользовался впоследствии[631]. Президенты — республиканцы и демократы — сменялись, а подход оставался тем же. Ричард Никсон превозносил экономические успехи Мобуту. «Вы молодой представитель молодой нации, — заявлял он. — Мы многому можем у вас поучиться»[632]. При президенте Джимми Картере Мобуту получал почти половину всего финансирования, выделяемого США Африке. Несколько лет спустя Рональд Рейган, приветствовавший его в Белом доме, назвал его «голосом здравомыслия и доброй воли». Оба американских президента были прекрасно информированы о масштабах коррупции и личного обогащения в Конго. Но у них имелись более высокие приоритеты: помощь антикоммунистическим режимам и привилегии для западных компаний, занимавшихся вывозом сырья.

Одним из важнейших свидетелей этих событий был Ларри Девлин, начальник резидентуры ЦРУ в Конго с 1960 по 1967 годы, вызвавшийся быть наставником диктатора. Вначале он помогал внедрить представление о Мобуту как патриоте: «Он был смелым человеком и твердым, но реалистически настроенным националистом, когда я работал с ним в 1960-х»[633]. После того как Мобуту сошел со сцены, Девлин и другие американцы продолжали настаивать, что у них не было другого выбора, кроме как поддерживать его. В Конго, доказывали они, шла реальная война, и если бы СССР победил, это изменило бы облик африканского континента и всего остального мира. Публичные рукоплескания и поддержка, оказываемые руководителям вроде Мобуту, были стандартной практикой. Американцы стремились найти полезных друзей везде, где только можно, независимо от их отношения к правам человека и демократии или финансовой честности. Представителям династии Сомоса, сорок лет правившим Никарагуа, был гарантирован теплый прием в Белом доме. Первый Сомоса поддерживал с американцами настолько тесные связи, что дома его прозвали «Эль Янки». Его сын по прозвищу «Тачито» присутствовал на инаугурации Кеннеди и предлагал свою помощь в свержении Фиделя Кастро[634].

В 1965 году умерли последние надежды на то, что Конго преодолеет нестабильность и придет к конституционному или демократическому правлению. На парламентских выборах президент Касавубу противостоял премьер-министру Чомбе; президент пытался снять премьера с его поста. Эта патовая ситуация предоставила Мобуту возможность, которой он долго ждал. Армия вмешалась в дело и заменила все ключевые фигуры в руководстве страны, назначив президентом Мобуту. Это был один из первых военных переворотов в Африке, и он бы не состоялся без наемников, нанятых на американские деньги, а также тайной помощи США в подавлении региональных восстаний. Мобуту немедленно консолидировал власть, забрав себе чрезвычайные полномочия и проведя референдум, на котором новая конституция была «одобрена» 98 % голосов. Сначала Мобуту был популярен: он разыграл карту народного недовольства политиками и ввел разного рода патриотическую символику. Его объявили «воплощением нации», и его решения были «выведены за рамки различных статей конституции, которые в определенной степени ограничивают полномочия президента». Его цель, как он сообщил народу в одном из первых обращений, — «спасти нацию, положить конец хаосу и анархии»[635]. Мобуту, умелый оратор, мастер популистской фразы, без предупреждения наносил визиты в школы и больницы, регулярно бывал в реставрированной больнице Мамы Йемо (ее он назвал в честь своей матери). Мобуту «убедил» дружественно настроенных бизнесменов купить телевизоры во все палаты, а потом дал знать, что доволен их благотворительными поступками[636].

Он подавлял оппозицию в любых формах. Во время одной из демонстраций солдаты застрелили пятьдесят студентов, и семьям так и не отдали их тела. Лидеры оппозиции навсегда исчезали в военных лагерях[637]. Хотя диктатура Мобуту становилась все более брутальной, его стиль правления не вызывал никакого осуждения на Западе. Столкнувшись с серией восстаний, прежде всего на востоке страны, он отреагировал тактикой кнута и пряника, которая служила ему хорошую службу и в следующие двадцать пять лет. Некоторых мятежников амнистировали, других убили. Выбор тех и других был во многом произвольным. Четырех министров публично повесили. Пьеру Мулеле, убежденному маоисту, возглавившему восстание в одной из провинций, выкололи глаза и оторвали гениталии[638].

Вашингтон обеспечивал свою марионетку информацией и помощью, необходимой, чтобы справиться с любыми угрозами для его власти. В 1966 году американская разведка предупредила его, что сторонники Чомбе планируют мятеж. «Заговорщики-пятидесятники», как их называли, были признаны виновными после десятиминутного рассмотрения дела в военном суде. Всех их повесили[639]. Казнь была организована небрежно, и жертвы умирали на протяжении двадцати минут на глазах у огромной молчаливой толпы. Мобуту так объяснил повешения бельгийскому журналисту:

«Уважение к вождю есть нечто святое, и было необходимо показать этот пример. В нашей стране люди привыкли к сепаратизму и восстаниям. Нужно было подавить это в зародыше, чтобы люди не начинали их снова. Как вождь решил, так и будет. Вот и все»[640].

При этом в стране наблюдались стабильность и своего рода экономический прогресс. Первые десять лет (из тридцати двух) правления Мобуту были, можно сказать, временем некоторой надежды. У людей были деньги в кошельках, появилось телевидение, бары не закрывались допоздна, строились гидроэлектростанции. В конце 1967 года ЦРУ докладывало: «Будущее [Конго] выглядит сейчас более радужным, чем когда-либо после независимости»[641]. Некоторые, впрочем, уже нервничали. В 1974 году, когда Девлин вернулся в страну после работы в Индокитае, он счел, что Мобуту «уже тронулся». Он говорил: «Все, что мне приходило в голову — это истории о дворе Генриха VIII или Людовика XIV»[642]. Но подобные предчувствия не мешали и дальше перекачивать деньги Мобуту для решения задач холодной войны. Он лично получил от ЦРУ до 25 миллионов долларов. К 1990-м общий объем помощи ЦРУ его режиму достиг 2 миллиардов долларов, и большая их часть попала в карман к самому Мобуту[643]. МВФ и западные банки также поучаствовали в его финансировании[644].

У Мобуту была поддержка западных держав и полный контроль над своей страной; он мог расхищать ее ресурсы, когда вздумается. Но ему нужна была идеология и некоторая политическая поддержка. В 1967 году он создал Народное движение революции (Mouvement Populaire de la Révolution, или MPR). Оно проповедовало доктрину «мобутизма», не имевшую никакой иной цели, кроме превозношения лидера, и никакого содержания, помимо лозунгов за «практическую революцию» или «ни влево, ни вправо, ни по центру»[645]. MPR была единственной партией в Конго. Членство в ней было обязательным. Через пять лет после ее основания министр информации объявил: «Сегодня слияние завершено: MPR и есть государство»[646]. Возможно, он был в курсе высказывания, приписываемого Людовику XIV: «Государство — это я». А может быть, и нет. В 1971 году Мобуту взялся за проект «подлинности» и создал новую форму национализма, опиравшуюся на конголезскую и другие национальные традиции. Страну переименовали в Республику Заир, а столицу, Леопольдвиль, в Киншасу. От западных имен отказались в пользу традиционных. Заирцы обязаны были обращаться друг к другу «гражданин». Большая часть иностранной музыки была запрещена. Мужчины должны были носить абакосты (сокращение от «à bas le costume», «долой костюм!»). Эти простые сюртуки в стиле Мао стали высокой модой режима Мобуту. Сам президент носил фирменную шапочку из леопардовой шкуры и ходил с тростью из черного дерева с фигуркой орла на набалдашнике.

В экономическом смысле политику «подлинности» продолжала «заиризация», запущенная два года спустя. Компании, принадлежавшие иностранцам, было приказано передать заирским гражданам, то есть клике Мобуту. Португальцы-рестораторы, греки-лавочники, пакистанцы-ремонтники и бельгийские владельцы кофейных плантаций всего за один день потеряли работу всей своей жизни. Это был театр абсурда. Генералы управляли рыбными промыслами, а дипломаты — фабриками безалкогольных напитков. Ближнее окружение президента заполучило в свои руки лесную промышленность[647]. Изначально бенефициарами этого процесса стали лишь триста ближайших сторонников Мобуту. Они превратились в новую касту — Grosses Légumes. Внезапно Заир стал главным в Африке импортером предметов роскоши вроде автомобилей Mercedes и часов Rolex. Стерев и без того размытую грань между государством и бизнесом, эти «Жирные овощи» зарабатывали деньги любыми способами. Устроившись в какое-нибудь министерство или получив в управление государственную компанию, они повышали себе зарплату и пособия. Один чиновник выписывал себе бонус в тысячу долларов за каждый день, когда ему приходилось работать за пределами офиса; он просто сидел дома, и миллионы текли в его карманы[648]. В армии и министерствах миллионы долларов начислялись призракам — служащим, которых просто не существовало, тогда как реальные работники часто не получали зарплату[649].

Отчасти этот абсурд был связан с человеческой жадностью и коррупцией, а порой был результатом запредельной экономической некомпетентности. Заирские дипломаты за границей часто перекачивали деньги в свои карманы, но иногда они просто пытались продолжать свою миссию. Клеофас Камитату, посол в Японии, продал и посольство, и свою резиденцию. Потом он уверял, что не имел выбора, так как не получал никаких средств от правительства. Посол в Вашингтоне по той же причине продал принадлежавшую посольству технику для уборки помещений[650].

Разумеется, Мобуту приложил все усилия, чтобы стать главным бенефициаром заиризации. Но выстраивая свой имидж вождя и отца нации, он должен быть демонстрировать заботу о честности чиновников. Он устраивал митинги, где клеймили коррупцию, подобно тому, как это делают сегодня быстро богатеющие лидеры Коммунистической партии Китая (см. Главу 12). В одном выступлении перед членами правящей партии он заявил: «В этой стране все выставлено на продажу, все можно купить. И даже самый малый доступ к власти становится настоящим инструментом обмена»[651]. Мобуту, с одной стороны, критиковал систему, но в этом замечании просматривается и оттенок гордости — ведь именно он был за нее ответствен.

Личное участие в грабительских налетах времен заиризации превратило Мобуту в третьего по значимости работодателя страны. В его сельскохозяйственной бизнес-империи под названием Cultures et Élevages du Zaïre (CELZA) были заняты 25 тысяч человек на двадцати двух плантациях[652]. CELZA производила 26 % резины в стране, 23 % какао и 13 % пальмового масла — все это были важные экспортные продукты, — а также значительную долю мяса, чая и кофе. Мобуту внезапно превратился в богатого фермера[653]. И пока цены на огромные запасы меди, кобальта, алмазов и цинка, имевшиеся в Заире, оставались высокими, президент и его друзья могли не беспокоиться. У Запада имелся сателлит, у Мобуту — дружки и подельники, собиравшие сливки с заирской экономики. Другие африканские лидеры стремились реализовать похожую модель.

Но экономический обвал не заставил себя ждать. Компании, захваченные группой Grosses Légumes, вошли в крутое пике — либо материнские западные компании в отместку прекратили поставлять им сырье, либо их новые местные владельцы, не намеревавшиеся управлять ими как следует, принялись демонстративно разбазаривать их активы. Дефициты стали хроническими. Один из Légumes, дядя Мобуту по имени Лито, завладел самым элитным продуктовым магазином в стране. В считанные недели на его полках остались низкосортный суп и консервированные цыплята. Все остальное было разграблено[654]. Условия труда в «заиризированных» компаниях резко ухудшились, и раздражение работников росло. Один управляющий магазином, работавший на нового владельца, описал ситуацию так: «Их компании отдали вам, нашим заирским братьям, в надежде, что с нами будут хорошо обращаться. Но заирец обращается со своим заирским братом просто как с рабом»[655]. Дядю Лито впоследствии арестовали на швейцарской границе за рулем «Роллс-Ройса», набитого золотом и иностранной валютой. Мобуту собрал денег, и Лито выпустили под залог.

Здесь стоит отвлечься и обратить внимание на то, что Мобуту был лишь одним из многих клептократов времен холодной войны, которые вели себя схожим образом. Фердинанд Маркос на Филиппинах запустил аналогичную программу самообогащения после объявления военного положения в 1972 году. Целые компании передавались членам правящей клики. Его приятель по колледжу получил монопольное право на сахарную отрасль, а также вместе со сводным братом президента контролировал все СМИ. Автомобильную отрасль, судостроение и авиацию Маркос вручил другим своим друзьям и партнерам по игре в гольф[656].

Всемирный приз за показное потребление можно отдать Имельде Маркос, первой леди и первой коррупционерше. Она имитировала поведение королевских особ, часто появлялась в бриллиантовой тиаре и c пурпурной лентой, демонстрируя обручальное кольцо за 300 тысяч долларов и бриллиант в четырнадцать каратов, который Фердинанд подарил ей на серебряную свадьбу. Больше всего она запомнилась своим гардеробом: легендарные три с лишним тысячи пар обуви (точное число остается неизвестным), пятнадцать норковых шуб, тысяча сумочек (в том числе пять шкафов, забитых сумками от Gucci), шестьдесят восемь пар перчаток и сто пять стеллажей с разнообразной дизайнерской одеждой, на большей части которой еще остались магазинные лейблы[657]. Дальше шли уже сущие пустяки: коллекция из 175 произведений искусства, в которой были картины Боттичелли и Каналетто, а также поддельный Микеланджело.

Филиппинцы неплохо представляли себе потребительские наклонности Имельды, но истинный масштаб ее покупок прояснился только после свержения режима в 1986 году. В результате оценки ее драгоценностей выяснилось, например, что одна изумрудная брошь стоила 750 тысяч долларов, а комплект из браслета и сережек — 1,5 миллиона долларов. Это был современный эквивалент ожерелья Марии-Антуанетты, которое навлекло на нее гнев французского общества накануне революции 1789 года[658]. В столицах моды по всему миру универмаги открывались специально для Имельды и ее свиты и не закрывались до тех пор, пока она не закончит с покупками. В последние два года правления Маркосы потратили порядка 68 миллионов долларов, из которых до 11 миллионов ушло на одежду и различные домашние принадлежности[659]. Все это происходило в стране, где треть населения зарабатывала 1 доллар в день[660].

Другой пример — президент Сухарто — индонезийский диктатор, который пришел к власти в 1965 году при активной поддержке Соединенных Штатов. Его жена Ибу Тьен имела надежный источник дохода — контрабанда люксовых автомобилей для элиты с помощью армии. Использовала она армию и для того, чтобы склонить бизнес-сообщество к финансированию ее личного проекта — парка аттракционов «Таман Мини Индонезия Инда» в духе Диснейленда[661].

Подобным удовольствиям предавались политические лидеры и их друзья по всему миру. В Латинской Америке тридцать с лишним лет правления Сомосы, Норьеги, Стресснера и Пиночета, обогащавшихся и помогавших обогатиться своим приближенным, имели разрушительный эффект для населения. Коэффициент Джини в регионе вырос с 0,48 в 1970-х годах до 0,52 в 1990-х[662].

В 1974 году, когда надвигался экономический кризис, Мобуту отправился с визитами в Китай и Северную Корею. Американцы были встревожены, и не без оснований. Мобуту был впечатлен «революционной дисциплиной», увиденной им во время поездки, и по возвращении решил добиться порядка. Он определил десять «бедствий», опустошающих страну, и для каждого обозначил рецепт. Средством от «неуважения к власти» была «верность Мобуту»; чтобы побороть «обогащение немногих», он предложил укрепить контроль за импортом. Чтобы справиться с «социальными проблемами», был издан следующий указ: «Об упразднении Министерства по социальным вопросам и о передаче всех социальных функций госпоже Мобуту»[663].

Однако в революционном Китае на Мобуту произвела впечатление не только дисциплина. Он пригласил китайцев построить в Киншасе maison de laculture — копию пекинского Дворца культуры. Он также приказал не открывать бары до позднего вечера и создал комитет для сочинения балета — национального, революционного, подлинного[664]. Потом он объявил о политике «радикализации». Компании в итоге следовало национализировать. Группа Grosses Légumes должна была передать свои предприятия государству и, подобно интеллектуалам в Китае времен Мао, «посвятить себя сельскохозяйственной деятельности»[665]. Впрочем, Мобуту вскоре осознал, насколько опасно отталкивать от себя элиту, нажившуюся в его правление. Лишив этих людей денежных потоков, он рисковал потерять их поддержку. Так что Мобуту тихо пошел на попятную: радикализация коснулась только компаний, принадлежавших иностранцам, или, как с издевкой называл их Мобуту, «новым тремстам заирским семьям»[666].

Может, Мобуту и восторгался высокопарными и пылкими жестами Мао, но он хорошо знал, где лежат его собственные геостратегические интересы. С самого начала правления он позволил использовать свою огромную страну, граничащую с девятью африканскими государствами, как плацдарм поддержки антикоммунистических партизанских движений со стороны Запада. Это было выгодно и в дипломатическом, и в экономическом смысле. Мобуту присвоил больше миллиона долларов, выделенных американцами на финансирование движения УНИТА Жонаша Савимби во время гражданской войны в Анголе. Из Киншасы каждую неделю вылетали в Анголу до пяти самолетов; все это происходило под контролем ЦРУ и с ведома Мобуту, которому платили за неудобства[667]. В обмен на это Мобуту мог обращаться к Западу за помощью всякий раз, как ему требовалось подавить восстание в одной из непокорных провинций.

К концу 1970-х реальные зарплаты в стране упали в десять раз по сравнению с их уровнем до обретения независимости. Взяточничество в школах, больницах и других государственных учреждениях было обычной практикой. Развал здравоохранения привел к возвращению таких болезней, как корь и туберкулез, была даже зафиксирована вспышка чумы[668]. В 1976 году архиепископ Юджин Кабанга из Лумумбаши подверг острой критике воздействие этой системы на обычных людей:

«Так жажда денег превращает людей в убийц. Почему правосудие в наших судах можно получить, только дав судье жирную взятку? Почему никто не думает о заключенных в тюрьмах? Почему в первый же учебный день родители должны влезать в долги, чтобы дать взятку директору школы? Все средства у нас хороши, чтобы заполучить денег или унизить человеческое существо»[669].

Ситуация была настолько отчаянной, что, несмотря на жестокую диктатуру, которую установил Мобуту, снова начались протесты и забастовки. Самый драматический конфликт произошел в заирской государственной авиакомпании, где работники пригрозили взорвать самолет, если их жалкие годовые бонусы будут отменены для оплаты долгов государства. Они одержали победу, но это было скорее исключение[670].

Самый эффективный метод, который Мобуту использовал, чтобы удержаться у власти, — это полностью обезопасить себя от какой-либо конкуренции. Лишь узкий круг людей имел личный доступ к диктатору. Кроме того, существовала более обширная группа, «правящее братство», в основном люди из родной провинции президента Экватер. Вступление в этот клуб обозначалось личным президентским подарком — Mercedes или шикарный особняк. Новый член клуба воспроизводил такую же систему для своих приспешников, только уровнем ниже[671]. Так коррупция просачивалась сверху вниз. Вопрос был лишь в том, как долго удастся «усидеть на кассе». И все это вполне открыто санкционировалось сверху. В телевизионном интервью Мобуту призывал своих сторонников: «Крадите, главное, не слишком много»[672]. В то же время он объявлял — явно не озадачиваясь противоречием, — что страна не потерпит «ни состоятельных людей, которые слишком богаты, ни нищих, которые слишком нищи»[673]. Он публично признавал, что государство превратилось в «один большой базар», но не считал себя частью этой системы[674].

С 1965 по 1990 год в Заире сменилось пятьдесят одно правительство, в среднем по два кабинета министров в год. Министрам разрешалось иметь две машины — обычно это были Mercedes и Jeep. Заместителям министра было положено по одной. Как только кончалось их короткое пребывание у власти, преемники обнаруживали, что автомобили, как и офисная мебель, исчезли, так что подарки приходилось делать снова и снова. То же самое происходило в армии. В течение одного года Мобуту изгнал из нее половину генералов[675]. Любой человек, занимавший высокий пост, знал: у него совсем мало времени, чтобы наполнить карманы[676]. Мобуту распространял разного рода слухи о министрах и бизнесменах, создавая климат, в котором все подозревали всех. Удовлетворяя свою похоть и одновременно подчеркивая свою роль верховного лидера, он выбирал себе любовниц из числа жен своих многочисленных политических сторонников. Бывший министр объяснял правила игры: «Ты получаешь деньги или Mercedes-Benz, а он забирает твою жену, и ты работаешь на него».

Мобуту то наказывал, то награждал одних и тех же людей. Одним из них был Нгуз Карл-и-Бонд, голосистый оппонент режима в 1980-е годы. Тогда его арестовали и пытали. Потом он жил в ссылке и давал свидетельские показания о зверствах режима перед комитетом Конгресса США. Он рассказывал, как частные самолеты возили в Европу на продажу кобальт и алмазы, а доходы от них поступали напрямую на банковские счета Мобуту[677]. Он утверждал, что Мобуту покупал высокопоставленных европейских дипломатов и политиков и что жена французского президента носила бриллианты, подаренные Мобуту[678]. Но через несколько лет он вернулся в Заир и на некоторое время стал премьер-министром, а вдобавок еще и получил выплату в 10 миллионов долларов[679].

Держа политический класс в напряжении с помощью террора и обещаний, Мобуту понял, что его режиму нужна некая надежная опора — внятно продуманная пиар-стратегия, культ личности. Он решил, что это тот минимум, который заслуживает богатый человек вроде него. Для начала он превратил историю своего рождения и становления в официальный фольклор. В этом жизнеописании романтизировалось его отношение к родному городу Лисала и реке Конго. Самая знаменитая история повествовала о леопарде. Однажлы в детстве Жозеф гулял со своим дедушкой, и тут из кустов выпрыгнул леопард. Мобуту отскочил назад, и его дед отругал его за трусливое поведение. Пристыженный мальчик схватил копье и убил животное[680]. Мобуту излагал эту историю, чтобы показать, как он еще в юности победил страх и надел накидку из леопардовой шкуры, ставшую его талисманом; отсюда же родом и леопардовые шапочки, еще один фирменный атрибут диктатора.

Мобуту называли «проводником», «отцом народа» или — по примеру Мао — «кормчим». Такой культ личности имел и религиозную составляющую. Мобуту был «пророком» и «лидером-провидцем»[681]. Каждое утро школьники пели: «Одна страна, один отец, один лидер: Мобуту, Мобуту, Мобуту»![682] Его лицо постоянно присутствовало на телеэкранах (даже во время прогнозов погоды) и рекламных щитах. Устраивались паломничества в места, связанные с важными вехами его жизни[683].

Аналогичный культ устанавливали диктаторы-клептократы и в других странах. На Филиппинах действовали обучающие программы для молодежи, в контексте которых Фердинанд и Имельда Маркос именовались «отцом и матерью нации». Был воздвигнут огромный памятник Маркосу в духе президентских монументов, высеченных в горе Рашмор в США: пятнадцатиметровая голова, взгляд, устремленный на крупный парк в Маниле[684].

Чем дальше, тем больше Мобуту заботился о своем наследии. Он стал переписывать историю и традиции, чтобы восславить свое имя. Возможно, он искренне считал, что его поступки отражают «волю народа», «освобожденного» от колониального гнета. В 1971 году мать Мобуту на смертном одре много раз повторила: «Ты должен любить свой народ». Почему же, задумывался Мобуту, она повторяла это без конца?[685] Он отвечал так:

«В нашей африканской традиции не бывает двух вождей. Скажите мне, кто-нибудь видел деревню, где два вождя? Вождю надлежит следовать своему решению, оценивать его и принимать его последствия. И при этом единственном условии — ведь он должен взвесить заранее все последствия и в одиночку принять все риски своего выбора — его решение будет честным, а значит, правильным для народа, а в конце концов подлинно демократичным»[686].

В 1970-х и 1980-х Мобуту настолько жестко контролировал страну, что мог надолго выехать из нее, не боясь переворота (так он, собственно, и поступал). Во время его отсутствия молодежное крыло MPR и его полувоенные отряды терроризировали людей на улицах[687]. Они, как и полицейские спецподразделения, применяли пытки против тех, кого подозревали в несогласии с режимом, например, хлестали их колючей проволокой или били по пяткам палками[688]. Мобуту требовал от своей молодой шпаны подавления любых протестов. На митинге в 1988 году он объявил: «Вам не нужно ждать жандармов. Вам не нужно ждать солдат. У вас есть ботинки. Пинайте их. Скажу еще раз: пинайте их. У вас есть руки: бейте их!»[689]

Правление MPR было классическим тоталитарным режимом. Оно охватывало все сферы заирской жизни, уничтожая границы между правительством, политикой и бизнесом. Партия создала воровскую пирамиду, поднимавшуюся от уровня отдельных деревень. На государственной службе числилось 600 тысяч человек, в восемь раз больше, чем, по расчетам Всемирного банка, необходимо для выполнения функций правительства. К середине 1980-х средний годовой доход на человека в стране упал ниже 120 долларов — почти столько же стоила пара хорошей обуви в модном магазине в Киншасе[690]. Заиризация стирала разделительные линии между государственным и частным сектором, между бизнесом и политикой. Чтобы переводить часть прибыли от разных бизнесов на многочисленные банковские счета Мобуту, была создана специальная компания Sozacom[691]. Государственная медная компания Gecamines каждый год теряла не меньше 240 миллионов долларов из-за коррупции; деньги эти проводились по статье «покрытие исключительного дефицита». Такое воровство продолжалось еще долго после того, как в 1974 году упали цены на медь и ежегодное исчезновение сотен миллионов долларов стало нормой для компании.

В 1970-х 20 % государственных доходов поступало непосредственно в президентский офис. В 1980-х уже ничто не могло помешать Мобуту присваивать то, что он хотел, и его состояние, хранившееся в швейцарских банках, превысило 5 миллиардов долларов. Впрочем, следует заметить, что он лишь следовал примеру короля Леопольда II, сколотившего состояние благодаря коррупции и принудительному труду.

Ларри Девлин, куратор Мобуту из ЦРУ, сомневается в масштабах личного богатства диктатора: «Говорят, что Мобуту обладал состоянием в пять миллиардов долларов. Если так, то он, должно быть, имел плохих экономических советников, потому что все повторяли эту цифру двадцать с лишним лет… Он жаловался мне на обвинения, будто его состояние равняется пяти миллиардам долларов, и однажды заметил, что у него, наверное, не более пятидесяти миллионов. Когда Мобуту путешествовал по стране, один из его помощников обычно вез с собой чемодан, полный банкнот, для раздачи деревенским вождям, которых он встречал по дороге. Вожди ожидали, что лидер страны что-то сделает для их деревни — организует починку крыши для школы, новый колодец или еще что-то хорошее, — а Мобуту, разумеется, ожидал от вождя, что деревня будет развиваться в ногу с его правительством»[692].

Сколько Мобуту украл на самом деле, мы не узнаем никогда, но бесспорно то, что ко всем государственным институтам, даже к центральному банку, он относился как к личному кошельку. Только в 1977 году он изъял 71 миллион долларов для собственных нужд. По всему миру открывались банковские счета для президента Мобуту. Могущественных людей и компании «убеждали» перечислять ему свою прибыль, не задавая никаких вопросов. В 1978 году компании Gecamines было приказано перевести весь свой доход от экспорта — 1,2 миллиарда долларов — на президентский счет[693]. Одним из любимых источников его дохода были экспортные пошлины, а дополнительные доходы приносила международная помощь.

Друзья Мобуту за границей вовсю копировали его методы. Фердинанд Маркос открыл первый счет в Швейцарии в 1967 году. В 1972 году, после введения в стране военного положения, он рьяно принялся тратить деньги. В 1968 году у него и Имельды на швейцарских счетах лежал 1 миллион долларов (счета были открыты на Уильяма Сондерса и Джейн Райан); официальная же его зарплата едва превышала 2 тысячи долларов[694]. Фердинанд и Имельда учредили цепочку компаний и фондов, через которые отмывали деньги по отлаженным до смешного алгоритмам. В письме в один из этих фондов, Sandy Foundation, Маркос сообщал: «В случае, если нам понадобится снять средства, мы отправим вам телеграмму со словами «С днем рождения!», подтвердив подлинность сообщения оговоренным кодом»[695]. К 1986 году, когда Маркоса свергли, у него и его жены было двадцать пять счетов в швейцарских и французских банках на общую сумму в несколько сотен миллионов долларов. Сухарто, правитель Индонезии, опирался на сходную систему фондов, компаний и счетов для управления своим состоянием, которое оценивалось в полмиллиарда долларов[696].

Мобуту построил или просто присвоил себе дюжину дворцов в разных провинциях своей огромной страны — на случай, если он будет проезжать мимо и ему понадобится ночлег. Поскольку в некоторых областях Заира он бывал редко, часть этих дворцов практически не использовалась[697]. Среди них были весьма нелепые и дорогостоящие строения — например, вилла за 5,2 миллиона долларов рядом с поместьем, принадлежавшим королю Леопольду. Но гордостью и отрадой президента был Гбадолите. В конце 1980-х Мобуту решил, что для демонстрации величия ему требуется новый дворец, способный затмить Версаль. В одном из самых глухих и негостеприимных уголков джунглей он велел расчистить обширную территорию для собственного Занаду[698] — с огромным бассейном, редкими животными, богато украшенными фонтанами и, конечно, личным международным аэропортом неподалеку. Дворец выглядел несколько странно на фоне плетеных лачуг соседней старой деревеньки, которой не коснулись никакие государственные инвестиции. Мобуту, похоже, верил, что радость, которую испытают местные жители при виде его мраморного великолепия, стимулирует их активность. «Пусть они построят лучшие дома, когда им захочется. Может быть, дворец вдохновит их», — заметил один преданный ему чиновник[699].

Строительство дворца обошлось в изрядную сумму — 100 миллионов долларов, на его поддержание в постоянной готовности к приезду великого лидера каждый год уходило еще 15 миллионов, хотя изначально Мобуту проводил там всего несколько дней в год. Один западный журналист, побывавший во дворце, рассказал про предпочтения Мобуту:

«Комната была набита мебелью эпохи Людовика XVI, гобеленами, картинами Ренуара и Моне, в дальнем конце стоял великолепный бар из красного дерева, наполненный отличным коньяком, кальвадосом и прочими напитками. Каждая бутылка была размером с бальтазар[700] шампанского. Заир известен своими замечательными скульптурами, но в этом дворце не было ничего даже отдаленно похожего на африканское искусство. Я повидал немало жилищ диктаторов, но это было просто за гранью. Во вкусе Мобуту было некая извращенность. Ни одна из вещей правителя не указывала на африканское происхождение. При всех своих разглагольствованиях о богатой истории континента, навсегда сбросившего колониальное ярмо, Мобуту сделал из своего жилища в родном городе банальный символ собственной жадности. Он был африканским Гордоном Гекко[701], о чем свидетельствовали и его удивительные предпочтения»[702].

В 1992 году в Гбадолите была сыграна свадьба дочери Мобуту, Яки, и бельгийского бизнесмена Пьера Янсена. Две с половиной тысячи гостей насладились зрелищем невесты в свадебном платье за 70 тысяч долларов, после чего поглотили тысячу бутылок вина и праздничный торт длиной в четыре метра, изготовленный во Франции, привезенный в Конго и стоивший, соответственно, многие тысячи долларов.

На следующий год в гостях у Мобуту побывал журналист Time. Он описывал, как туда прибывают люди с дорогими чемоданами, набитыми стодолларовыми банкнотами, а затем «Мобуту, как обходительный монарх в обществе своих придворных, грациозно наклоняется поцеловать женщине ручку и ведет добродушную беседу с местным священником-иезуитом, после чего сгоняет всех на гигантскую террасу, где накрыт стол с лобстерами и жирными стейками. На 100-градусной жаре[703] участники президентской вечеринки чувствуют глубокую удовлетворенность, убеждаются, что все по-прежнему прекрасно в этой глубинке, вдали от хаоса, поразившего остальную часть страны. Изысканные сады с цветами и обширные плантации ананасов наполняют воздух Гбадолите буколическим спокойствием»[704].

В Нселе, к северу от Киншасы, Мобуту построил копию китайской деревни с павильоном и пенящимися фонтанами. Он также счел, что столице требуется место, где богатые люди смогут накоротке общаться с представителями международного сообщества, так что по его указанию начали строить гостиницу «Интерконтиненталь». Там гости могли заключить подпольные сделки с ливанскими торговцами алмазами, насладиться прекраснейшими видами реки Конго и приступить к роскошной трапезе. Иностранные летчики, участвовавшие в операции ЦРУ по обходу эмбарго на поставки оружия в Анголу, наложенного ООН, потягивали там напитки, ожидая очередного рейса. Работники гостиницы информировали Мобуту обо всем, что там происходило[705].

Империя недвижимости Мобуту была международной[706]. В Бельгии «Мерседесы» и BMW его подельников стали обычным зрелищем[707]. Роскошные виллы приобретались в Испании, Венеции и Париже. И конечно, Мобуту не мог удержаться от покупки дома на Лазурном Берегу. Это была Вилла дель Маре, раскинувшаяся между курортом Рокебрюн-Кап-Мартен и живописным полуостровом Кап-Ферра (всего в двадцати минутах от Виллы де Седр, которая столетие назад принадлежала королю Леопольду II). Мобуту, этот ненасытный правитель нового века, заказал для себя шато c колоннами из белого и розового мрамора с бассейнами (внутренним и на открытом воздухе), с инкрустированными золотом ванными комнатами и вертолетной площадкой. Покупая это имение за 5,2 миллиона долларов, Мобуту с запозданием поинтересовался, в какой валюте цена — в долларах США или бельгийских франках. Тот факт, что одна из этих валют в тот момент ценилась в тридцать девять раз больше другой, не имел для него особого значения[708].

Мобуту также имел невероятно дорогую резиденцию в Лозанне, в Швейцарии. Мобуту любил консультироваться с врачами и частенько летал туда на личном самолете для медосмотра.

Несмотря на такое обилие дворцов, Мобуту предпочитал проводить время на своих шикарных яхтах, плавая по реке, которой он приписывал весьма важную роль в благосостоянии страны. Эти суда, обставленные дорогой, обитой шелком мебелью и принимавшие на борт лишь избранных гостей, доставляли президента в деревни, где он встречался с местными жителями. «Очарование, — вспоминал его врач Билл Клоуз, — было способно разоружить даже разгневанного человека, который в итоге заканчивал беседу с улыбкой на лице»[709]. Умение одинаково легко общаться как с деревенскими жителями, так и с мировыми лидерами было одной из сильных сторон Мобуту.

Что показательно, Мобуту держал у кровати экземпляр книги Макиавелли «Государь». Он в совершенстве освоил искусство манипуляций и прекрасно завоевывал расположение людей. Он вальяжно расхаживал по мировой сцене — мгновенно узнаваемая фигура в леопардовой шапочке. Высокопоставленные мировые деятели любили бывать в его стране. В 1974 году он организовал «рокот в джунглях» — масштабный матч по боксу между тяжеловесами мирового класса Мохаммедом Али и Джорджем Форманом. Сотни миллионов людей со всего мира смотрели этот матч на телеэкранах. В этом спектакле чувствовалась настоящая гордость черных людей за Африку, что было весьма на руку Мобуту. Но почти никто из зрителей матча не представлял, что на самом деле происходит в стране.

Положение в Заире серьезно ухудшалось, но Мобуту продолжал получать иностранную помощь без всяких ограничений. Эрвин Блюменталь, сотрудник МВФ, попытался ограничить системную коррупцию. Мобуту действовал в своей традиции: на встречах с Блюменталем соглашался на его требования, затем отправлял его восвояси и поступал по-своему. Он давал своим гостям клятву солдата. Он согласился занести своего дядю в банковский черный список, но это ничего не поменяло. Экономисты МВФ обнаружили зияющие дыры в национальных финансах именно в тот период, когда страна якобы придерживалась программы «структурной корректировки» и финансовой умеренности. Вице-президент МВФ Ким Джейкокс встретился с Мобуту на борту его любимой яхты, «Каманьолы». «Порой, — вспоминал Джейкокс, — он угрожал бросить меня крокодилам — в шутливом тоне»[710]. Эти предупреждения отнюдь не были пустым звуком. В 1984 году сотрудник ЦРУ Джон Стоквелл заметил: «Сегодня в Конго голодает 25 % населения, а личное состояние Джо Мобуту составляет порядка 4,5 миллиарда». И саркастически добавил: «Это результат того, что ЦРУ считает успешной тайной операцией»[711]. В 1991 году Всемирный банк наконец-то перестал одалживать Мобуту деньги, но лишь потому, что тот перестал платить проценты по займам.

Даже в 1989 году во время визита Мобуту в Белый дом президент Буш назвал его «одним из наших самых уважаемых друзей»[712]. На следующий год, когда Заир получил переходящий пост председателя Совета Безопасности ООН, страна помогла провести резолюцию в поддержку американского вторжения в Кувейт и борьбы с Саддамом Хусейном. Буш публично выразил свою благодарность, хотя в кулуарах союз со стареющим клептократом уже считали постыдным.

Когда холодная война подошла к концу и геополитическая повестка кардинально изменилась, даже Мобуту не мог сопротивляться необходимости перемен. Одним из самых шокирующих для него событий стала казнь его друга, румынского диктатора Николае Чаушеску, которую он наблюдал по телевидению на Рождество 1989 года.

В апреле 1990 года, через шесть месяцев после падения Берлинской стены, Мобуту объявил о создании нового «Суверенного национального конгресса», который проложит путь для многопартийных выборов. Лидеры оппозиции вернулись из изгнания. Но этот умелый политический игрок сумел противопоставить десятки новых политических партий друг другу, как он поступал с отдельными людьми в прежней системе. Всего через две недели после объявления о новой политике отряд командос устроил резню в кампусе Университета Лумумбаши — этой провинциальной твердыне политического активизма. По оценкам, погибло до ста человек.

Протесты против режима Мобуту прокатились по всей стране. Взбунтовались солдаты, которым недоплачивали, В сентябре 1991 года за три недели мародерства армия разорила несколько крупных городов. Погибли сотни людей, включая французского посла. Несколько месяцев спустя солдаты открыли огонь по демонстрации, требовавшей повышения уровня жизни, и застрелили десятки человек[713]. Страна оказалась на грани гражданской войны. Мобуту, провозгласив себя спасителем нации, остановил работу зарождающегося Конгресса.

Все это ставило американцев совсем уж в неловкое положение. Администрация Клинтона отменила визу Мобуту и ввела санкции против него. Его власть слабела, страна погружалась в хаос. Инфляция превысила 16 тысяч % в год. Ее главной причиной была мошенническая схема: высокопоставленные представители власти каждый день печатали тысячи новых банкнот и тут же меняли их на доллары или франки, успевая положить в карман огромную прибыль до того, как мировые рынки осознавали, что происходит. Национальная валюта, называвшаяся «заир», оказалась под таким давлением, что пришлось выпустить банкноту в 500 тысяч заиров. Ее прозвали «простата», так как у Мобуту обнаружился рак этого органа. В 1993 году частная немецкая типография отказалась доставить в Киншасу тысячи тонн заирской валюты, утверждая, что ей не заплатили за работу. Большая часть населения могла питаться только раз в день. Безработица достигла 80 %. Люди лишались доступа к чистой воде, система коммуникаций практически перестала функционировать[714]. В 1996 году журнал The Economist подытожил: «То, что называют страной, на самом деле лишь дыра в форме Заира посреди Африки»[715].

Система превратилась в монстра, которого не мог контролировать даже Мобуту. Работа государственных учреждений, и без того хаотичная, пришла в полный беспорядок. Больницы нанимали вооруженных охранников, чтобы пациенты не смогли выскользнуть наружу в часы посещений, не оплатив счета. Те, у кого не было денег, могли отдать в уплату за лечение телевизор, радиоприемник или часы[716]. Поля заросли травой, дороги покрылись ямами, ржавые такси и автобусы практически разваливались на ходу[717]. Государственная экономика была уничтожена, и бедняки были готовы на все, чтобы выжить. На улицах и в ресторанах толпы людей продавали одежду, радио, сандалии, поддельную парфюмерию и вообще все, что угодно. Работники почтовой службы присваивали иностранные газеты, доставлявшиеся из-за границы, и нанимали мальчиков торговать ими на улице[718].

Ближайшие советники президента были заняты собственными делами. Один из них продал в Бельгии алмазов на 9 миллионов долларов и попросил расписку лишь на 6 миллионов[719]. Так Мобуту лишился 3 миллионов. Янсен, его бельгийский зять, утверждал, что один из сыновей Мобуту устроил аналогичный трюк, когда его послали в Америку закупить парк бронированных «Кадиллаков». По прибытии он заявил, что лишился 600 тысяч долларов в ходе ограбления, и президент без вопросов выдал ему эти деньги[720]. «Леопарда» боялись все меньше. А может, у Мобуту было столько денег, что он просто не замечал или предпочитал не замечать, как его обкрадывают? В итоге глава опустошенного государства удалился в Гбадолите.

Мобуту настолько отрешился от реальной жизни, что начал сравнивать себя с Калигулой и другими развращенными правителями древности. Некоторые утверждали, что, подобно им, Мобуту повинен в инцесте. Один член его свиты вспомнил, как Мобуту вызвали на семейный совет в его родной деревне, чтобы он отчитался за свое поведение. Выслушав обвинения, он закричал: «Вы что, не знаете, что говорите с маршалом?» Старая мать семейства, как говорят, ответила: «Это в Киншасе ты маршал. А здесь ты Мобуту, дитя нашей деревни, наше дитя». Выступил еще один пожилой член семьи: «Мобуту проклят. Мы больше ничего не можем сделать». «Леопард» прикусил язык, что было ему не свойственно[721].

Мобуту все больше надеялся на иностранных бойцов. Он не был привередлив и привлекал то наемников из международных частных фирм, то вооруженные отряды сопротивления из соседних стран. Действия, которые во время холодной войны могли быть простительны в рамках опосредованных конфликтов, теперь считались опасными. Среди сил, пользовавшихся покровительством Мобуту, были ангольская УНИТА и банды хуту из армии Руанды, которые искали спасения в Конго после учиненного ими геноцида в 1995 году[722].

Геноцид в Руанде и последующая смена власти нанесли режиму Мобуту смертельный удар. Повстанческие группы, выступавшие против Мобуту, наконец объединились под руководством Лорана Кабилы и сместили диктатора. В 1996 году, когда Мобуту уехал в Европу для операции на простате, они вторглись в Конго с севера. Мобуту считал Кабилу «мелким контрабандистом» и не предвидел, с какой скоростью может обрушиться государство.

4 мая 1997 года Мобуту и Кабила встретились для переговоров на яхте у берегов Заира. Встречу организовал президент ЮАР Нельсон Мандела. Кабила, как утверждали некоторые, отказывался смотреть Мобуту в глаза, боясь, что будет проклят[723]. Хотя Мобуту оставался неколебим, стало ясно, что от него отворачиваются даже самые близкие советники и генералы. Восстание продолжалось семь месяцев; в конце концов правительственные силы получили приказ не вступать в бой с войсками Кабилы. Мобуту бежал из своего дворца в Гбадолите и покинул страну. Его имущество, добытое тремя десятками лет воровства, не поместилось в «Боинг-747», который должен был увезти его из страны. Но теперь помогать Мобуту стало не модно, и Франция, когда-то бывшая в числе его ближайших союзников, отказала ему в убежище. Он приземлился в Того, но и оттуда его изгнали в считанные дни. Это был унизительный конец для человека, которого весь Запад превозносил как крупнейшего борца с коммунизмом.

Несколько месяцев спустя Мобуту умер от рака в Марокко — одной из немногих стран, которые были готовы его принять. Он не дожил до войны, охватившей новую Демократическую Республику Конго в 1998–2003 годах и унесшей в результате болезней и боевых действий несколько миллионов жизней. Она была спровоцирована в первую очередь разрухой и хаосом, которые оставил после себя Мобуту.

Деспот клялся, что умрет на родной земле. Возможно, это был бред больного человека, но он действительно верил, что является патриотом и преданно служит своей стране. Кроме того, он явно разделял мнение американцев, что его власть лучше (просоветской) альтернативы. Любые хищения, кражи и пытки считались оправданными, если они не уничтожают нацию. Взгляды Мобуту были четко сформулированы в одном из его выступлений в 1970-е годы: «Дома принадлежат своим владельцам, даже если они построены на украденные деньги, потому что строя их, они строили Заир»[724]. И даже в 1994 году он — видимо, совершенно серьезно — объявлял народу: «Я должен закончить свое дело. Я не могу оставить потомкам такое наследие. Закончить дело — значит оставить после себя что-то достойное»[725].

Он оставил хаос и пустую казну. Один из министров Кабилы в первый свой рабочий день обнаружил в сейфах центрального банка лишь две тысячи долларов[726]. И даже сейчас больше половины населения страны живет за порогом бедности, как его определяет Всемирный банк — меньше чем на 1,25 доллара в день.

Богатые правители всегда могли оправдать свои поступки как совершаемые во благо своего народа или хотя бы как необходимое зло. Но диктаторы-популисты времен холодной войны были особенно склонны к этому. Фердинанд Маркос заявил в телевизионном интервью вскоре после своего свержения: «За свою жизнь я совершил немало грехов, но воровство к ним не относится». Эва Перон, напыщенная первая леди Аргентины, указывала в завещании: «Мои драгоценности не принадлежат мне. Большая их часть — это дары моего народа. Я не желаю отдавать их в руки олигархии и поэтому завещаю, чтобы они находились в музее перонизма и сохраняли свою ценность, которую надлежит использовать лишь непосредственно в интересах народа»[727]. Возможно, она не считала себя частью этой «олигархии», как и Мобуту, который воображал, что стоит над «политиками» и отделен от них. Когда было выгодно, они изображали, будто выступают против интересов других элит. Правитель Индонезии Сухарто утверждал, что государственные служащие могут брать то, что захотят, если в целом действуют «в общественных интересах»[728] Такая противоречивость позволяла подобным ему и Мобуту клептократам гневно обличать коррупцию, будучи главными ее виновниками. Когда ты и есть государство и закон на твоей стороне, может быть, это даже естественно в психологическом смысле — считать, что богатства нации принадлежат тебе, и никому другому.

Клептократы отмывали деньги в таких умопомрачительных масштабах, что было просто невозможно вернуть все похищенное. Даже когда швейцарские банки согласились сотрудничать с правительством Филиппин в поиске денег Маркоса, они смогли вернуть лишь несколько сотен миллионов из состояния, которое могло составлять до 10 миллиардов долларов. В 2013 году орган, отвечавший за возвращение денег, прекратил охоту за ними, объяснив, что издержки этого предприятия привели к «закону убывающей отдачи»[729]. Комиссия по добросовестному управлению смогла получить из сейфа одного из швейцарских банков тиару из бриллиантов и рубинов, но 8 миллионов долларов, за которые ее предполагалось продать, были сущей мелочью по сравнению с деньгами, закачанными в недвижимость, в коммерческие компании и потерянными безвозвратно[730].

Что касается Мобуту, то швейцарские банки обнаружили в своих хранилищах лишь 3 миллиона из 8 миллиардов долларов, которыми он владел по утверждению правительства Кабилы. Один швейцарский политик раскритиковал банки своей страны за «абсурдное поведение»: «Это финансовая империя, и она находится здесь, в Швейцарии»[731]. Возможно, к моменту прихода Кабилы к власти многие миллионы, принадлежавшие Мобуту, уже превратились в инвестиции, взятки, откаты и вознаграждения его верным помощникам[732].

Одно из объяснений политического долгожительства Мобуту — не считая его способности устрашать подчиненных, — это заинтересованность в нем со стороны образованного среднего класса Заира. Критическая масса людей принимала систему как должное и в буквальном смысле была куплена ею. После захвата власти Кабила сказал так: «Кто в этой стране не был мобутистом? Три четверти страны стали таковыми. Мы видели, как все вы танцуете во славу этого монстра»[733]. Еще одно объяснение — realpolitik. Как заметил Ларри Девлин, куратор Мобуту из ЦРУ, «мы нуждались в нем, а он нуждался в нас». Но затем они перестали нуждаться в Мобуту, и после многих лет дружбы и сотрудничества, в начале 1990-х, американские спонсоры бесцеремонно отказались от него. «Я — последняя жертва холодной войны. Урок в том, что моя поддержка американской политики теперь ничего не значит», — не без оснований сетовал Мобуту. Окончание холодной войны подтолкнуло американцев к разрыву с диктаторами-клептократами (а у русских просто не было выбора — их влияние и так уже сошло на нет), но некоторым из них удалось выжить. Недавние оценки награбленного президентом Египта Хосни Мубараком сходятся на сумме в районе 40 миллиардов долларов; с таким состоянием он был бы одним из богатейших людей мира[734]. Мубарака свергли лишь в 2011 году, и неизвестно, какая часть этих денег все еще находится в руках его семьи.

Мобуту же, признанный монстром, возможно, все-таки смеялся последним. В октябре 2013 года, когда случился очередной всплеск ностальгии по этому правителю с большим стажем, было объявлено, что его тело перевезут на родину и перезахоронят. Это, конечно, нельзя назвать посмертной реабилитацией, но, похоже, даже у самых жестоких и бесцеремонных дельцов с их дворцами и «Конкордами» находятся свои почитатели. Некоторые конголезцы уверены: хотя Мобуту и занимался самообогащением, он все же обеспечил им электричество и рабочие места — по крайней мере, в начале своего правления. Дворцовый комплекс Гбадолите заброшен и порос травой, миллионы людей пытаются преодолеть наследие гражданской войны и исторические травмы — но история Мобуту продолжает мучить нацию, чьи богатства он присвоил себе[735].

Часть II Теперь

Глава 11 Шейхи

Великое богатство души — жить умеренно, удовлетворяясь этим.

Лукреций

Это сделал Эхнатон. Это сделал Людовик XIV. Если у вас больше денег, чем вы когда-либо успеете потратить, почему бы не построить город своей мечты? Так поступили на рубеже XXI столетия три лидера стран Персидского залива.

Дубай, Абу-Даби и Катар соревновались за внимание мира. Они стали лидерами в области финансов, транспорта и туризма, а благодаря серии приобретений по всему миру — еще и заметными покупателями и спонсорами спорта и искусства. Они стали важными игроками в вопросах дипломатии и войны. Совсем неплохо для трех полосок земли в пустыне.

В 2000-е годы Дубай стал центром кричащего, показного богатства. Гигантский строительный проект в дюнах притягивал всех — от звезд до бизнесменов, от спортсменов до простых туристов. Из моря поднимались частные искусственные острова; роскошные апартаменты в небоскребах принимали мировую элиту, укрывая ее от простых смертных. Каждое новое здание, каждый новый семизвездочный отель соревновались за звание самого дерзкого и самого высокого. Весь этот проект — задумка шейха Мохаммеда ибн Рашида аль-Мактума, которого также нежно называют «Шейх Мо». Когда приток доходов от нефти уменьшился, ибн Рашид выстроил бизнес-модель, основанную на продаже недвижимости, туризме, судостроении и финансах. До финансового обвала 2008 года Дубай продолжал богатеть. Когда же пузырь лопнул, часть погрязших в долгах иностранцев покинула страну. Тогда Мо отправился на поклон к своему кузену, шейху Халифе — правителю соседнего эмирата Абу-Даби, богатого нефтью и лишь немногим менее скромного в своих претензиях. Впрочем, после этого небольшого отступления Дубай вернулся на свою дорогу экспансии и изобилия.

Амбиции Халифы были не менее грандиозными, хотя его идея состояла в другом. Он запланировал превратить Абу-Даби во всемирный центр искусства и архитектуры, соперничающий с Лондоном, Парижем и Нью-Йорком. Остров Саадият (в переводе «счастье») — один из самых грандиозных культурных проектов в мире, где строятся шикарные здания для новых филиалов Лувра и Музея Гуггенхайма, а также для галерей арабского искусства.

Третий правитель в этом триумвирате — шейх Хамад бен Халифа аль-Тани, эмир Катара, который застолбил место для столь же крохотного государства на карте мира, создав телеканал «Аль-Джазира» и выиграв право на проведение чемпионата мира по футболу 2022 года. Катар еще в большей степени, чем предыдущие две страны, стал ключевым игроком ближневосточной дипломатии, в том числе во время гражданской войны в Сирии.

Эти правители вынесли свои уроки из поражения саудовской королевской семьи и ее модели внезапного обогащения в 1970-е годы. Игровой площадкой для шейхов и их прихлебателей стала Европа, в первую очередь Лондон. Десятилетие демонстративного потребления (вне поля зрения и, вероятно, досягаемости исламских законов) не привело к трансформации экономики. Богатства были разбазарены. Но для шейхов Халифы, Мо и Хамада деньги — это не все, что нужно для счастья. Они родились богатыми, их семьи имеют столько, что даже не в состоянии придумать, как все это потратить. У них были другие амбиции: создать непреходящее наследие для себя и для своих честолюбивых стран. Их государства символизируют триумф глобализированного богатства.

В 1833 году, когда семья аль-Мактумов пришла к власти, Дубай был небольшим местечком, где ловили рыбу и добывали жемчуг. При шейхе Мактуме ибн Бути, отце-основателе правящей династии Дубая, и его наследниках, эмират пережил ряд восстаний, получил независимость от своих более крупных соседей по Заливу и оказался под «протекторатом» Британской империи. К началу XX века Дубай стал оживленнейшим торговым постом и важнейшей точкой входа в Персидский залив. В донефтяную эпоху краеугольным камнем экономики стали внешняя торговля и реэкспортный бизнес. Вследствие Великой депрессии, распада коммерческих сетей во время Второй мировой войны и упадка Британии как мировой державы Дубай и другие эмираты снова стали захолустьем.

Спасением для Дубая, как и для других стран региона, стало великое нефтяное изобилие. В конце 1960-х шейх Рашид ибн Саид аль-Мактум вовсю использовал эти новые ресурсные богатства молодого эмирата. Он учредил нефтяную компанию Dubai Petroleum Company и разрешил иностранцам инвестировать в нее. Таким образом, он создал тонкую систему экономической взаимозависимости, при которой западные державы были весьма заинтересованы в сохранении правления аль-Мактумов.

Сегодня эмират практически ничем не напоминает Дубай того времени. Редкие здания выделялись тогда на фоне простирающейся до горизонта пустыни. Первая гостиница в Дубае открылась в 1960 году, в ней было всего тридцать пять номеров. Местная авиакомпания Gulf Air была, по большому счету, лишь рекламным плакатом страны. Если вы не связаны с нефтяной отраслью, то что вам делать в Дубае? Но нефть продолжала течь рекой. В 1991 году ее производство достигло пика. Рашид рвался использовать новообретенное богатство, но боялся перемен. Он стремился привить детям связь с корнями, внушить им важность консерватизма и понимание бренности богатства. Ему принадлежат знаменитые слова: «Мой дед ездил на верблюде, мой отец ездил на верблюде, я вожу Mercedes, мой сын водит Land Rover, его сын будет водить Land Rover, но его сын будет ездить на верблюде»[736].

Вот в такой семье и родился в 1949 году Мохаммед ибн Рашид аль-Мактум, третий из четырех сыновей. Братья росли в доме без электричества и водопровода (по крайней мере, так говорится в официальных источниках), ожидалось, что они станут закаленными всадниками и охотниками. В семнадцать лет Мохаммеда отправили в Англию, он поступил в Языковую школу Белла в Кембридже. Хотя в его официальной биографии говорится о престижном европейском гуманитарном образовании, Кембридж в данном случае понятие чисто географическое. В Британии Мохаммед полюбил скачки — спорт, который облегчил ему продвижение к вершинам британского истеблишмента. Когда Мохаммеду было двадцать два, его отец руководил процессом провозглашения независимости Дубая; последний был объединен с Абу-Даби и еще пятью территориями в Объединенные Арабские Эмираты. Шейх Рашид всегда помнил об ограниченности запасов нефти и опасался излишней зависимости от природных ресурсов, которая стала бичом многих развивающихся стран. Опираясь на нефтяные богатства, он диверсифицировал экономику, инвестировал в новые дороги и стройки, считая, что у Дубая есть возможность стать крупным хабом в нестабильном регионе. Напряженность на Востоке, возникшая в начале 1970-х, послужила ему предупреждением. Полезным дипломатическим инструментом оказался брак. Шейх Рашид отдал свою дочь замуж за эмира Катара в обмен на свадебный подарок в 700 миллионов долларов; эти деньги пошли на строительство порта.

Мало кто в мире пристально следил за развитием Дубая. Когда звучали слова «арабский» и «нефть», свет прожекторов был обращен на другую страну — Саудовскую Аравию. До русского вторжения в Лондон во второй половине 1990-х самая дорогая недвижимость, рестораны и ночные клубы города являлись заповедной зоной для маленькой группы богатейших саудитов. Их можно было мгновенно узнать по традиционным арабским халатам, белизна которых контрастировала с серым небом города. Но большую часть времени они одевались не столь экзотически, в обычном западном стиле. Что касается увеселений, в них практически всегда участвовали только мужчины. Женщин прятали подальше, обычно они просто жили на родине, в Эр-Рияде или Джидде, а мужчины играли в азартные игры и весело проматывали свои деньги в Лондоне или на юге Франции. Наличные привозили чемоданами и разбрасывали, как конфетти. Говорят, что покойный король Фахд, еще будучи принцем, однажды проиграл 6 миллионов долларов за карточными столами в Монте-Карло. Еще один член правящей семьи, как рассказывали, за три вечера в Ladbrokes[737] потерял 2 миллиона фунтов, но, похоже, отнюдь не смутился и раздавал официанткам чаевые 100-фунтовыми игровыми фишками.

Лондон мастерски отбивал поклоны этим людям, так же как сегодня кланяется олигархам. Делалось все, чтобы богатейшие арабы чувствовали себя как дома, могли беспрепятственно делать все то, за что имели бы серьезные неприятности на родине. К числу самых известных гостей Лондона принадлежал Аднан Хашогги, плейбой, торговец оружием, один из организаторов печально известной сделки «Иран-контрас» и, как считалось, богатейший человек в мире в те годы. В начале 1980-х его состояние оценивалось в 40 миллиардов долларов, он владел домами по всему миру. В своем поместье на испанском курорте Марбелла Хашогги давал вечеринки, стараясь превзойти в экстравагантности все то, что мир видел со времен «позолоченного века» в Америке. Рассказывали, что по всему поместью стояли передвижные холодильники с шампанским[738].

Производство саудовской нефти достигло пика в 1977 году. В этот период страна вовсю демонстрировала свою финансовую и политическую мощь. Встречи ОПЕК — Организации стран-экспортеров нефти — превратились в политические драмы, главную роль в которых играл всемогущий нефтяной министр Саудовской Аравии шейх Ямани. Но эти несметные богатства не слишком изменили саудовское общество. Страна оставалась столь же консервативной и закрытой для внешнего влияния. Американский историк и эксперт по Ближнему Востоку Дэниел Пайпс в 1982 году писал о «нефтяном проклятии». Проблема бума, говорил он, заключается в том, что он обычно не приносит ни стабильного экономического роста, ни положительных культурных перемен, а создаваемое им богатство расходуется «бездумно, в ущерб нормальному поведению, формирует нереалистичные ожидания и внушает зависть».

Пайпс приводит историю Шахбата ибн Султана, правившего Абу-Даби на протяжении четырех десятилетий, до того, как его свергли в 1966 году (при помощи британских офицеров, которые вежливо препроводили его в самолет). Абу-Даби напал на золотую жилу в 1959 году, через два десятка лет после Саудовской Аравии и Кувейта, но приток денег, вместо того чтобы оживить злополучного Султана, раздавил его. Надеясь оградить своих подданных от нефтяных денег, которые могли разрушить их образ жизни, он прятал их в буквальном смысле слова под матрасом. Часть этих денег съели мыши, и тогда эмир положил остальное в банк. Но тратить их отказывался: «Я бедуин. Все мои люди тоже бедуины. Мы привыкли жить с верблюдами и козами в пустыне. Если мы потратим деньги, это испортит мой народ, и ему это не понравится». Пайпс адекватно проанализировал настоящее, но ошибся насчет будущего. Следующее поколение лидеров ОАЭ использовало новообретенные деньги куда более стратегически правильно и куда более успешно.

В 1990 году, когда умер отец шейха Мохаммеда, последнему было сорок два года. До этого он служил главой полиции Дубая, а в двадцать восемь лет стал министром обороны ОАЭ. Уже в молодости он демонстрировал способности к бизнесу. Престол достался его старшему брату, шейху Мактуму ибн Рашиду аль-Мактуму, который через пять лет назначил наследным принцем шейха Мо. Тот же за короткое время укрепил свою репутацию (и увеличил личное состояние) в Дубае и в целом в ОАЭ. Крупные бизнес-успехи шейха, победы в международных скачках на длинные дистанции и сочинение популярной арабской поэзии в традиционном духе позволили элите ОАЭ, усыпленной его вниманием к консервативным ценностям, спокойно наслаждаться новообретенным богатством. Сидя в своем офисе на верхнем этаже одной из двух башен-близнецов Emirates Towers (более высокой), шейх Мо руководил расширением эмирата и наращивал свой личный авторитет. Фактически он получил власть задолго до смерти Мактума от сердечного приступа в 2006 году.

Последнее десятилетие жизни Мактума ознаменовалось экономической трансформацией, каких было мало в истории. Дубай вырос из провинциального города с населением в 600 тысяч жителей в глобальный хаб, вмещающий больше двух миллионов людей. В 80-х и 90-х его экономика зависела от международного потребления нефти и от ограниченного круга иностранных компаний. Затем производство стало постепенно падать, и Дубай начал уступать своему соседу. К 2008 году Абу-Даби обеспечивал уже около 90 % всего нефтяного экспорта ОАЭ, и его нефтяные запасы в расчете на одного жителя страны составляли 17 миллионов долларов — колоссальная сумма, в одиннадцать раз больше, чем в Дубае. Но шейх Мо решил, что не позволит колоссальному нефтяному богатству бросить тень на Дубай: «Мы хотим быть номером один. Тех, кто занял второе место… никто не знает»[739]. Дубаю, имевшему гораздо меньше природных ресурсов, пришлось диверсифицироваться и использовать их более творчески.

Шейх Мо начал возводить государства нового образца — глобальный город-корпорацию. Ничто не должно стоять на пути прогресса. Дубай превратился в огромную строительную площадку. Земля осваивалась, и пустыня отступала: была поставлена задача строить как можно выше и больше В 1994 году началось строительство Бурдж-эль-Араб, который должен был стать высочайшим в мире отелем. В маркетинговых брошюрах утверждалось, что он будет «выше Эйфелевой башни». Это первый в мире отель, который объявил себя «семизвездочным» (позже этот титул, несмотря на его бессмысленность, стали присваивать и другие, конкурирующие гостиницы). Бурдж в скорлупе из стали и стекла, выстроенный в форме традиционного дау[740], стал символом дубайской государственности. Спортивных звезд приглашали продемонстрировать свою стать не в вестибюле отеля, а наверху, на вертолетной площадке. Именно там нанес свой удар клюшкой по мячу Тайгер Вудс, отправив мяч в океан, Роджер Федерер сошелся в поединке с Андре Агасси, а Дэвид Култхард накрутил несколько «пончиков» в своей машине с «Формулы-1»[741]. Звезды обеспечили отелю превосходную рекламу.

Возбужденный вниманием публики к мега-зданию в Дубае, правитель Абу-Даби шейх Халифа решил построить в своем эмирате нечто еще более эффектное. На выходе получился отель Emirates Palace, памятник аляповатости, открывшийся в 2005 году. Это скорее дворец, чем гостиница — строение из мрамора и гранита, растянувшееся более чем на километр (гостям выдаются гольфмобили, чтобы добираться до номеров). 6 тысяч квадратных метров его поверхности покрыты сусальным золотом, в нем 12 тысяч табличек и 1002 канделябра, украшенных кристаллами Swarovski. В центре дворца — грандиозный, крупнейший в мире атриум. Отделанный золотом купол превосходит по размеру (но не по изяществу) купол Собора Святого Павла. Вестибюль отеля — размером с два футбольных поля. VIP-гости могут прибыть на вертолете или же проехать через копию Триумфальной арки, гостям более мелкого калибра предлагается наслаждаться фонтанами. Где еще в мире есть торговый автомат, выдающий золотые слитки? Как будто кто-то стряхнул пыль с империи Мали мансы Мусы и нарядил ее в современные одежды.

Дальше в списке сенсационных дубайских достопримечательностей — пара искусственных архипелагов, Острова Пальм и Мировые острова (The World). Они стали любимым местом отдыха для футболистов-мультимиллионеров, звезд кино и моды. Дубаю настолько хотелось пропиариться за их счет, что многим выдали субсидии на приобретение люксовой недвижимости. Город превратился во всемирный центр алчности. Всякий новый символ роскоши должен был затмить предыдущий. Самым впечатляющим из них стал небоскреб Бурдж-Халифа.

Возведение этого гигантского офисного центра, отеля и комплекса апартаментов началось в 2004 году; тогда он назывался Бурдж-Дубай. Ему удалось опередить «Тайбэй-101» в борьбе за звание самого высокого здания в мире. Невероятные постройки, бросающие вызов гравитации, морю и пустыне, стали ключевой частью бизнес-плана шейха Мо по превращению Дубая в город-корпорацию. Он вспоминал первые обсуждения городского переустройства: «Группа людей принесла мне рисунок небольшого торгового центра и зданий вокруг него. Я сказал лишь два слова: «Мыслите масштабно». После трех дней разговоров и дискуссий создатели последовали этому совету. Dubai Mall — крупнейший в мире торговый центр, а Бурдж-Халифа — высочайшая в мире башня»[742].

Шейх Мо и его архитекторы отвергли профессиональные конвенции, объявив о своих грандиозных идеях задолго до того, как были начерчены сами планы. Этот ажиотаж, связанный с борьбой каждого за свой кусок пирога, порождал шумиху, питавшую быстрый экономический рост Дубая. Финансовый успех или даже сама реализация проекты были необязательны. Для рекламы и привлечения иностранных инвестиций главным был сам бренд Дубая.

Гламур и гигантизм были необходимыми, но недостаточными ингредиентами успеха. Не менее важные условия — налоговый режим и наличие инфраструктуры. Были созданы специальные дерегулированные «свободные зоны», позволявшие международным компаниям работать в них, не платя корпоративного или подоходного налога. Изначально иностранным гражданам не разрешалось покупать недвижимость. Но как только эти правила были смягчены, стабильный приток денег превратился в настоящий потоп. В игру рвались вступить все — ведь здесь не требовалось ничего отдавать назад. А шейх Мо с самого начала был на коне, так как его активы освобождались от налогов.

Дубай оказался налоговой гаванью в проблемном регионе. Жить там было легко, попасть туда становилось все проще. Развитие инфраструктуры не следовало из экономического роста, а катализировало его (в отличие от многих западных стран, где о транспортных связях часто задумываются в последнюю очередь). Всего за двадцать лет Emirates вошла в число десяти крупнейших авиакомпаний мира. Ожидается, что к 2020 она станет крупнейшим международным перевозчиком на дальние расстояния. Аэропорт приносит Дубаю почти треть ВВП и обеспечивает 20 % занятости в эмирате[743]. Порты и дорожная сеть растут не менее впечатляющими темпами. В 90-х Абу-Даби и Дубай объединились, чтобы построить дорогу между двумя эмиратами длиной в 150 миль. Когда-то их разделяла пустыня, в которой иногда можно было увидеть одинокого бедуина, бредущего по песку. Все это ушло в прошлое. Теперь города соединены мрамором и бетоном, который везде, куда ни кинь взор.

Бум не случился бы, если бы не крупнейшая группа населения Дубая — невидимый низший класс строительных рабочих с Индийского субконтинента. С начала 2000-х годов организации гражданского общества пытались привлечь внимание к их бедственному положению. В 2006 году организация Human Rights Watch сообщала: «Один из крупнейших в мире строительных бумов зиждется на работниках, с которыми обращаются как со скотом»[744].

Работников этих искали в трущобах рекрутинговые компании из их собственных стран. Им предлагали оплатить перелет в Дубай (где улицы вымощены золотом), предоставить работу, адекватные условия жизни и достаточную для жизни зарплату. По прибытии от работников требовалось сдать паспорт и оплатить суммы, которые им ссудили на авиабилеты. Газеты писали, что правительство получило больше двадцати тысяч жалоб на невыплату зарплат и на условия проживания, напоминавшие о трудовом лагере. Это была современная форма рабства: у людей не было выбора, кроме как работать на палящей жаре, чтобы выплатить свои долги. Впоследствии работников благотворительных фондов и журналистов, пытавшихся расследовать эту ситуацию, зачастую не пускали в Дубай.

Пиар-команда, нанятая правительством Дубая, намеревалась рассказать миру совсем другую историю. Да и его состоятельные жители не желали замечать этих проблем, проносясь мимо строек в своих автомобилях с кондиционерами. Грустная правда в том, что почти никому нет дела до подобных реалий — ни сотрудникам-экспатам в деловых центрах и финансовых компаниях, ни тысячам туристов, приезжающим по схеме «все включено» в пятизвездочные (и семизвездочные) отели ОАЭ. Дешевый отдых на уикенд, дешевый труд.

Одной из блестящих находок шейхов Мохаммеда, Халифы и Хамада было то, что они смогли обслуживать и удовлетворять две совершенно разные категории населения. Без иностранцев ничто бы не сработало, а они составляли в Дубае 80 % населения и имели абсолютно другие нужды и культурные ориентиры, чем местные жители. Люди обеих категорий скользили друг мимо друга в бутиках и дорогих ресторанах, но помимо этого практически не взаимодействовали. На западный гедонизм здесь закрывали глаза, только если он практиковался за закрытыми дверьми. Экспаты, бизнесмены в командировке и туристы могли нежиться в своих отелях или виллах, играть в теннис и обильно употреблять алкоголь. Проблемы возникали лишь тогда, когда их задерживали за появление в пьяном виде и поцелуи (или что похуже) на публике.

Для всеобщих безопасных развлечений строились торговые центры и другие площадки. Местных жителей и иностранцев объединяла общая цель — зарабатывать деньги и тратить их. Первый торговый фестиваль состоялся в 1996 году и за первый же год принес 1 миллиард долларов. Дубай стал площадкой для спортивных соревнований мирового класса. На его международный фестиваль прилетали голливудские суперзвезды вроде Орландо Блума, Джорджа Клуни и Тома Круза, не говоря о массе участников из арабских стран. Там выступали с концертами Элтон Джон, Iron Maiden, Дженнифер Лопес и Джастин Бибер. Для шейха Мо их запросы — сущая мелочь. В 2008 году Кайли Миноуг заплатили, по слухам, 1,5 миллиона долларов за появление на открытии Atlantis — монструозного розового отеля[745]. Порядка двух тысяч светских знаменитостей прилетели на открытие, чтобы отужинать лобстерами, а фейерверки, по словам организаторов, были «в семь раз грандиознее», чем на недавнем открытии Олимпиады в Пекине. Как всегда, главное тут — масштаб[746].

К концу первого десятилетия XXI века, первых десяти лет славы Дубая, ВВП на душу населения превысил 40 тысяч долларов в год — Дубай стал одной из богатейших стран мира[747]. Если бы не экспатрианты, то для местного населения этот показатель был бы еще выше — доходя, вероятно, до сотен тысяч долларов. Недвижимость и система личных связей сделали многих местных жителей богачами, и они могут оставаться таковыми, если только не будут критиковать режим. А публичной критики здесь практически нет. Медиа жестко контролируются режимом. Общественное мнение направляется через местные меджлисы, или форумы для обсуждений, а их результаты передаются в личную канцелярию шейха Мо.

В основе этой системы — рентное благосостояние, перераспределение денег от более богатых к менее богатым жителям Эмиратов. Еще в 1970-х, когда в страну потекли нефтяные деньги, шейх Рашид предлагал своим бедным подданным бесплатное жилье. Эта практика сохраняется и сейчас, наряду с бесплатным образованием и здравоохранением. Государство также помогает с трудоустройством, например, предоставляет стартапам бесплатные офисные помещения и финансовую поддержку. Семьи, получившие недвижимость на раннем этапе роста, смогли хорошо заработать, продав или сдавая ее в аренду девелоперам и иностранным менеджерам. Экономика была на подъеме, и арендная плата стремительно росла, но никто, похоже, не возражал. Издержки экспатов оплачивали их работодатели, и государство устраивала эта ситуация, так как чем больше получали местные домовладельцы, тем меньше субсидий требовалось выдавать из бюджета.

За сверкающим глобализованным фасадом скрывается этноцентричная политика, направленная на сохранение национальной элиты и разделения между иностранцами и местными гражданами. В 1992 году был учрежден брачный фонд шейха Зайда, который каждый год выплачивает примерно по 19 тысяч долларов трем тысячам вступающих в брак местных пар, которые не могут наскрести денег на приданое. Одна из прямо заявленных целей фонда — «поощрять браки между гражданами ОАЭ»[748]. Финансовый пряник подкрепляется законодательным кнутом. Местные женщины, выходящие замуж за иностранцев, и их дети лишаются гражданства. Иностранцы, привлекающие к себе внимание властей, рискуют получить отказ в продлении вида на жительство или даже требование покинуть страну досрочно. Финансовые санкции за несоблюдение этих требований слишком суровы, чтобы их игнорировать. Словом, у всех есть стимулы к конформизму.

Общественный договор Дубая с его гражданами и экспатами тщательно выписан и в основном скопирован с Сингапура. Это заманчивый контракт для всех, кто ставит обогащение и личную свободу (прежде всего свободу потребления) выше публичных свобод (свобода слова, свободные выборы). Идея в том, чтобы создать «гражданина-потребителя», находящегося под наркозом богатства и ведущего роскошную жизнь в условиях авторитарного капитализма. Хотя сам шейх Мо не стал бы использовать такие формулировки, об этой сделке он говорит гордо и открыто. Его благожелательный патернализм и материальное благосостояние преподносятся как более чем адекватная замена демократических прав для «граждан-потребителей». Вместо политических прав гражданам предлагают долю в экономическом процветании эмиратов, причем схожие сделки заключаются с экспатами и международными компаниями. Как заметил эмиратский ученый Абдул Халек Абдулла, в Дубае «политика немыслима»[749].

В январе 2008 года шейх Мо так сформулировал свою философию:

Мы не считаем, что политика — это наша ценность; мы не хотим ее, мы не считаем, что заниматься ею — достойное дело. Мы ведем другую, по-настоящему важную войну, — мы сражаемся против бедности, за более качественное образование, за экономические возможности людей, за то, чтобы научить их быть предпринимателями, верить в себя. Я всегда спрашиваю: как я могу помочь? Что я могу сделать для людей? Как я могу улучшить их жизнь? Это часть моей системы ценностей. Для меня слишком поздно менять эту систему, но не слишком рано сказать миру, что национальная идея Дубая — это менять жизнь людей к лучшему с помощью умного капитализма, силы воли и позитивной энергии[750].

Вместо политики он предлагает своего рода мессианский гуманитарный капитализм. Позиционируя себя как CEO своего города-корпорации, шейх одновременно старается доказать, что его стратегия для Дубая основана далеко не только на увеличении нормы прибыли:

Название «Дубай Инкорпорейтед», считают некоторые, означает, что наш лейтмотив — коммерция превыше всего. Дубай действительно был несколько столетий торговым портом и коммерческим центром. Но этос Дубая всегда был и остается в том, чтобы наводить мосты, создавать связи с другими культурами. Я выучил уроки капитализма на базарах и мостовых Дубая. И возможно, главный вопрос, который я научился задавать всегда: как мы можем стимулировать позитивные перемены? Вот почему я предпочитаю называть Дубай «Катализатор Инкорпорейтед»[751].

Представление шейха Мохаммеда о Дубае как глобальном центре неразрывно связано с бизнес-интересами всего семейства аль-Мактумов. Они не платят налоги и владеют контрольными пакетами во всех крупных холдингах и суверенных фондах страны. Шейху Мо принадлежат 99,7 % акций в Dubai Holding и большинство акций Dubai World, а это две из трех крупнейших компаний, управляющих большей частью благосостояния эмирата. Группа их дочерних компаний отвечает за большинство дорогостоящих строительных проектов. Большая часть земли в Дубае принадлежит семье аль-Мактум, что дает ей неограниченную возможность — зарабатывать на недвижимости, туризме, шопинге и зонах свободной торговли. Эти корпорации, возглавляемые преданными режиму людьми из элитарных семей, строятся по ультрасовременным рецептам, но управляются на основе патримониальных сетей, сложившихся поколения назад и состоящих сегодня из потомков племенных вождей и торговцев. Члены этих же семей занимают высокие посты в администрации эмирата. Чтобы создать некое подобие современного правления, шейх Мо сформировал Исполнительный совет Дубая. Он собирается в одной из башен Emirates Towers и, можно сказать, управляет делами эмирата. Возможно, это шаг вперед по сравнению с прошлым, но прозрачность и подотчетность работы совета весьма сомнительны: он подчиняется одному человеку.

Чтобы смягчать этот гиперкапиталистический имидж и контролировать свою репутацию, шейх Мо взял на вооружение идеализированные представления о культуре Дубая и бедуинской идентичности. По примеру мансы Мусы (см. Главу 3) и более поздних мусульманских правителей, например, османского правителя Сулеймана Великолепного, благотворительные пожертвования и проявления благочестия подаются как личные поступки лидера. В Дубае бюджет на международную помощь составляет 3,5 % ВВП страны, в четыре раза больше, чем в среднем в западных странах, и гораздо выше уровня, требуемого ООН. Шейх Мо сделал один из крупнейших подарков в истории — пожертвовал 10 миллиардов долларов в новый фонд поддержки арабского образования, Фонд Мохаммеда ибн Рашида аль-Мактума[752]. Дубай и ОАЭ в целом используют такие благотворительные и гуманитарные организации, чтобы оказывать неполитическую поддержку арабскому миру. Фонд аль-Мактума и Благотворительный и гуманитарный фонд Мохаммеда ибн Рашида — это учреждения, через которые шейх поддерживает широкий круг проектов в Палестине, в том числе школы, приюты и больницы. В 1995 году он предоставил помощь мусульманам неарабского происхождения в Боснии и Косово — профинансировал отправку раненых боснийцев в больницы Дубая и привлек 15 миллионов долларов на строительство в Косово новых мечетей, а также добавил к этому вдвое больше личных средств.

Гибкость властей, которая позволяет британцам беспробудно пьянствовать (если они не попадаются полиции), в целом соблюдая исламские нормы, становится еще заметнее на дипломатической арене. Благодаря своей экономической мощи и стабильности Дубай, находящийся в центре нестабильного региона, стал точкой притяжения для всех. Иранцы смогли торговать через дубайский порт, минуя санкции США (главное — делать все скрытно). Многое уже написано о фигурах из «Аль-Каиды», имеющих недвижимость в эмирате. Кто угодно и безо всяких вопросов может поехать на отдых в Дубай, если только воздержится на его земле от своих делишек. Речь не только о присутствии западных корпораций; спецслужбы всего мира используют Дубай как удобный пункт перехвата информации.

Действующий в Дубае общественный договор, касающийся стиля жизни, тоже не случаен. Он ассоциируется с именем самого шейха Мо и был создан под влиянием его отца. Конфликт между культурным консерватизмом и экономическим либерализмом западного образца проходит сквозь всю семейную жизнь Мо. Со своей первой женой, шейхе Хинд бинт Мактум бин Юме аль-Мактум, он сошелся в 1979 году. Она родила ему двенадцать из двадцати трех его официальных детей. Шейха Хинд живет во дворце Джамил и не фотографируется на публике. Его вторая жена, принцесса Хайя — дочь покойного короля Иордании Хусейна и сводная сестра нынешнего короля Абдаллы II, — получила образование в Оксфорде. Они поженились в 2004 году, незадолго до того, как шейх Мохаммед официально пришел к власти в Дубае. Хайя — публичная фигура; она часто фотографируется в западной одежде и занимается благотворительной работой. Когда-то она выступала на Олимпийских играх, на скачках с препятствиями. Хайя разделяет любовь мужа к лошадям и сопровождает его во время визитов на конюшни в Британии, Америке, Японии, Австралии и Ирландии.

Если верить официальному образу шейха Мо, он — лидер-провидец, поэт, лошадник и филантроп, этакий простой парень, которому выпала изнурительная задача — творить добро: «Мне не нужно многого от этого мира. Где бы я ни был, в моей машине всегда есть мой молитвенный коврик и бутылка воды, а также мои рабочие документы и мои идеи». Впрочем, скромность иногда отходит на второй план. В 2006 году он планировал воплотить строфу из своего стихотворения в виде группы искусственных островов в Персидском заливе. Главная тема стихотворения — мастерство шейха в конной езде. Строфа должна была выглядеть так (по-арабски):

Поверьте слову мудреца Лишь тот, кто дальновиден, может писать на воде Не всякий, кто скачет на лошади, жокей Великие люди отвечают на величайшие вызовы.

Эти слова, превозносящие личную предпринимательскую идеологию шейха Мо, должны были быть видны из космоса. Это один из тех немногих грандиозных проектов шейха, которые не были осуществлены. Наверное, стало ясно, что это перебор[753].

По всему Дубаю можно видеть большие портреты правителя, где он часто изображается в традиционной одежде на белом коне. Традиция и современность неразрывно слиты. Шейх Мо общается со своими подданными в фейсбуке и твиттере, а также принимает их лично в своем «диване» — королевском дворе. Он разводит верблюдов (дань уважения Ближнему Востоку), в то же время его нередко можно обнаружить в парадном костюме в Аскоте, в теплой компании звезд британского конного спорта.

Шейх, как и остальное население его страны, большой поклонник ритейл-терапии. От имени государства он приобрел много имущества по всему миру: нью-йоркский универмаг Barneys, долю акций в гонконгском Standard Chartered Bank, чуть ли не половину Лас-Вегас-Стрип, конные заводы в ОАЭ, Британии, Ирландии и Австралии. Он даже купил роскошный океанский лайнер «Королева Елизавета-2», планируя превратить его в люксовый отель, но пришел к выводу, что корабль недостаточно гламурный, и перепродал его китайцам.

Он приумножил состояние главным образом благодаря коммерческой недвижимости в Дубае, а затем пополнил свой портфель элитной недвижимостью по всему миру. Это, в частности, несколько особняков и поместий в Британии, в том числе Далем-Холл в Суффолке за 45 миллионов фунтов и 800-акровое имение Тернберри с полем для гольфа в Шотландии (за 55 миллионов фунтов). В 2010 он превзошел сам себя, купив за 308 миллионов долларов пентхаус в Монако — как «надежную инвестицию» в непростой экономической ситуации. Говорят, что в гараже его дворца больше сотни машин, в том числе некоторое количество «Роллс-Ройсов», «Ламборгини», «Феррари» и «Мерседесов». Когда-то ему принадлежала крупнейшая в мире яхта: длина Dubai составила 162 метра, на ней было восемь палуб, роскошные каюты для 115 гостей и 80 членов команды. По слухам, она обошлась шейху в 300 миллионов долларов. Впоследствии ее обогнала в размерах яхта Романа Абрамовича Eclipse (см. Главу 12). Русского же олигарха, к его огромному недовольству, в свою очередь, опередил в гонке супер-яхт шейх Халифа, чья крейсерская яхта Azzam достигает почти двухсотметровой длины.

В 2008 году Forbes оценил личное состояние шейха Мо в 18 миллиардов долларов. Но это было до того, как Дубай потерпел оглушительный крах. Дубайский экономический бум финансировался не за счет нефти, а за счет долгов. Эта модель была чрезвычайно успешна, но она могла поддерживаться лишь до тех пор, пока Дубай оставался в центре спекулятивного пузыря. В конце 2008 года, когда цены на недвижимость рухнули, эмират был уже не в состоянии убедить потенциальных инвесторов, что сможет выплатить свои долги, и займы иссякли.

Цена на нефть упала до 50 долларов за баррель — треть от ее стоимости на пике. Фондовый рынок обвалился. Dubai World, один из инвестиционных конгломератов Дубая, объявил о дефолте, и на рынке началась паника. Какие только организации и люди в Дубае не одалживали шейху Мо изрядные суммы под честное слово! Половина строительных проектов в регионе была приостановлена или закрыта. На окраинах Дубая осталась вереница недостроенных башен, уходящих в пустыню. Отчаяние продавцов недвижимости было столь велико, что цены упали на 60 %.

Запаниковало и сообщество экспатов. Тысячи иностранцев потеряли работу и рабочие визы, по закону они должны были покинуть страну в течение месяца. У других положение было еще хуже: они задолжали больше, чем теперь стоила их недвижимость. А просрочка платежа была уголовно наказуема, виновным грозила тюрьма. Напуганные владельцы массово бросали на аэропортовых парковках купленные в рассрочку Porsche с ключами в замке зажигания и запиской на лобовом стекле, в которой извинялись за невыплату долга.

В международной прессе началась беспрецедентная критика Дубая. В разгар кризиса шейх Мо попытался успокоить иностранных инвесторов, но реакция медиа его все больше раздражала, и однажды он потребовал от критически настроенных журналистов «заткнуться»[754]. В 2009 году в Дубае появился пиар-департамент, чьей задачей было «поддерживать и продвигать имидж эмирата, предоставляя своевременную и точную информацию местным и международным СМИ»[755]. Он получил неофициальное название Brand Dubai и был представлен как попытка сделать эмират более прозрачным для инвесторов. В действительности это было лишь официальное оформление той мощной системы репутационного менеджмента, которую шейх Мо строил с момента прихода к власти.

Ему пришлось идти на поклон к своему старшему кузену, шейху Халифе, который передал Дубаю 10 миллиардов долларов, чтобы отвратить угрозу дефолта. В 2010 году долг удалось реструктурировать. Но эмират был на краю пропасти. Власти Абу-Даби сами пошли на риск, хотя и просчитанный, будучи уверены, что миллиарды, накопленные в суверенном фонде Дубая, послужат обеспечением по кредиту. В знак благодарности шейх Мо переименовал Бурдж-Дубай, самый грандиозный небоскреб своего эмирата, в Бурдж-Халифу. Это была самая дорогостоящая в истории покупка прав на имя, причем переименование произошло в день открытия небоскреба. Все подавалось как акт братской любви, хотя для Дубая это был унизительный опыт. Высочайшая уверенность правителя в себе оказалась подорвана. Впрочем, на кону стояла не только гордость. Имидж шейха Мохаммеда был неразрывно связан с бизнесом Дубая, который он лично продвигал. Эта спасательная операция наглядно показала миру, где на самом деле деньги — и власть.

Дубай и Абу-Даби — важнейшие из семи эмиратов, составляющих ОАЭ. Абу-Даби как главный донор общего бюджета по умолчанию сохраняет за собой пост президента федерации. Есть стереотипное мнение, что Дубай торгует мишурой, тогда как Абу-Даби ведет себя более осторожно и продуманно, уделяя основное внимание не безвкусным особнякам для футболистов, а строительству арт-галерей и университетов. Однако эта разница преувеличена. У Халифы тоже есть слабость к супер-яхтам, семизвездочным отелям и футбольным клубам, о чем свидетельствует покупка клуба «Манчестер Сити», входящего в премьер-лигу британского футбола, его сводным братом и вице-премьером Мансуром ибн Зайдом ибн Султаном аль-Нахайяном.

Абу-Даби, как и Дубай, в последние годы рос совершенно непомерными темпами. Хотя это более тихий и более консервативный из двух эмиратов, сейчас он очень слабо напоминает тот город, каким был всего десяток лет назад. Строительство идет бешеными темпами. Проект мечты шейха — остров Саадият, находящийся неподалеку от берега Абу-Даби, прямо напротив его центра. Это самый амбициозный культурный проект современности. Порядка 20 миллиардов фунтов будет потрачено на строительство пяти музеев и галерей, которые должны составить реальную конкуренцию культурным центрам Запада. Лувр в Абу-Даби будет выстроен в форме летающей тарелки. Там разместится растущая коллекция искусства правящей семьи, а также временные экспонаты из парижского Лувра, музея Орсе и Центра Помпиду. Неподалеку появится новый Музей Гуггенхайма, в двенадцать раз крупнее оригинального музея в Нью-Йорке. Люди, придумавшие Саадият, уверены, что он привлечет любую выставку, какую только захочет.

Среди звездных архитекторов проекта — Жан Нувель (он спроектировал Лувр) и Фрэнк Гери (Гуггенхайм), а над Центром исполнительских искусств и Национальным музеем Зайда работали, соответственно, Заха Хадид и Норман Фостер. Деньги решают все — и точно так же они привлекли в Залив несколько университетов с мировым именем. Гери, завершив свой контракт по Музею Гуггенхайма, затем принялся нападать на проект в своем традиционно скандальном стиле. «Это какая-то оргия, — возмущался он, имея в виду не конкретные здания, а их расположение — вдоль автомобильного моста, по соседству с вездесущими люксовыми отелями и полями для гольфа. — Одно здание мое, другое Нормана Фостера, третье Захи, еще одно Жана Нувеля, и еще одно — Даниэля Либескинда. Это будет выставка кошмаров»[756].

Некоторые художники пригрозили бойкотировать Абу-Даби в знак протеста против ограничений свободы слова. Но эта критика имеет скорее риторическое значение и в итоге сойдет на нет. Страдания рабочих, строящих Саадият, привлекли внимание международных СМИ, как и в Дубае, и в Катаре (где критика условий, в которых работают строители стадионов для чемпионата мира по футболу 2022 года, вызвала у властей серьезное замешательство). Но большинство жители Запада, которые пользуются богатствами этого региона, не хотят задавать никаких вопросов. Катар, третий член клуба сверхбогатых из Персидского залива, пока привлекал меньше всего внимания. Но он быстро догоняет первых двух и, возможно, даже уже опередил их в плане стратегической важности.

Катар, которым до середины 2013 года руководил шейх Хамад, прокладывает себя путь к глобальному влиянию. Благодаря огромным запасам природного газа он стал в 2010 году богатейшей страной мира по доходам на душу населения (обогнав Люксембург). 250 тысяч его граждан в среднем зарабатывают по 100 тысяч долларов в год; 10 % из них — долларовые миллионеры; и никто не платит подоходный налог. Династия шейха Хамада, возможно, имеет состояние в десятки миллиардов, но куда более примечателен тот факт, что практически все граждане Катара могут считаться богатыми по международным стандартам. Даже в Мали времен мансы Мусы бедные все-таки существовали.

Так что же делать со всеми этими деньгами? В списке покупок эмирата числятся (не в порядке значимости) право принимать чемпионат мира по футболу, футбольный клуб «Пари Сен-Жермен» и спонсорство лучшей команды в мире — «Барселоны». Счет за эти спортивные приобретения достиг 10 миллионов фунтов и растет дальше. Что касается недвижимости и финансов, то одни только лондонские приобретения включают небоскреб The Shard («Осколок»), комплекс в Мейфере, где размещалось посольство США, значительную часть Олимпийской деревни, Казармы Челси[757] и универмаг Harrods; стоит упомянуть также доли в банках — Barclays Bank, Credit Suisse, Santander, — в Лондонской фондовой бирже, Volkswagen and Porsche. Среди университетов, решившихся открыть кампусы в Катаре, — Университетский колледж Лондона и Джорджтаунский университет в Вашингтоне.

Особенно примечательны вылазки шейха Хамада в мир искусства. При нем Катар стал, несомненно, крупнейшим игроком на мировом рынке искусства. Управление музеев Катара тратит почти миллиард фунтов в год на новые покупки, его представители постоянно присутствуют на Christie’s, Sotheby’s и других глобальных аукционах. Среди великих произведений XX века, купленных ими, — работы Марка Ротко, Фрэнсиса Бэкона, Джеффа Кунса, Роя Лихтенштейна и Энди Уорхола. «Шкафчик с таблетками» Дэмиена Херста ушел за 12,5 миллиона фунтов. Но больше всего внимания привлекла рекордная покупка «Игроков в карты» Поля Сезанна в начале 2012 года — они обошлись в умопомрачительные 160 миллионов фунтов. Крупные западные музеи, даже при поддержке частных филантропов или правительства, не могут составить конкуренции.

За этой амбициозной программой стоит женщина — шейха Аль-Маясса бинт Хамад бин Халифа аль-Тани, глава Управления музеев Катара и сестра нового эмира, шейха Тамима бин Хамада Аль-Тани, который пришел к власти в июне 2013 года. В ее активе — покупки картин, спонсорские проекты и создание новых дворцов культуры. В 2008 году она открыла в Дохе, столице Катара, Музей исламского искусства. Эти шаги, как и остров Саадият в Абу-Даби — лишь начало грандиозного проекта, который включает строительство Национальной библиотеки по проекту Рема Колхаса и Национальный музей, спроектированный Жаном Нувелем. Их предстоит наполнить произведениями искусства, отсюда и массированная скупка ценных работ.

Прекраснейшие коллекции искусства, эффектная современная архитектура, крупнейшие спортивные команды и глобальные соревнования — для многих мировых лидеров этого бы хватило. Для шейха Хамада и его сына, для шейхов Халифы и Мохаммеда эти завоевания необходимы, но недостаточны. Правители мечтают превратить свои эмираты и сам Залив в центр мира.

Речь идет, среди прочего, о транспорте и инфраструктуре. Авиакомпании Qatar Airways и Etihad из Абу-Даби задают жару дубайской Emirates, и все они вместе дают фору многим западным конкурентам. Публика стекается в Залив из-за доступности и комфорта, идет ли речь о транзитных остановках в пути или бизнес-конференциях. То же касается и международной дипломатии. Катар позиционирует себя как игрока и как посредника одновременно, привечая как иранцев, так и израильтян, все более решительно участвуя в разрешении конфликтов, от Ливии до Сирии. Американцы редко принимают какие-либо решения на Ближнем Востоке, не обговорив их в кулуарах с катарцами и с ОАЭ.

Процесс превращения в глобальную силу и открытия себя миру не лишен рисков. Государства, вставшие на этот путь, находятся в зоне пристального внимания, которое причиняет правящим семьям большой дискомфорт. В Абу-Даби была сделана попытка продемонстрировать наличие некоторой свободы слова — была учреждена англоязычная газета National, которая, впрочем, через некоторое время начала освещать события в ОАЭ в весьма мягких тонах. «Аль-Джазира» довольно смело вещает на арабском и на английском, но и этот канал знает, что лучше не лезть на рожон, если катарское правительство выдвигает те или иные требования.

Когда на Дубай обрушился финансовый кризис, на Западе многие радостно потирали руки: выскочки из пустыни получили по заслугам. Но долго злорадствовать не удалось. Дубай оставался в депрессии лишь пару лет. В октябре 2010 года Dubai World договорилась с кредиторами о реструктуризации своего долга в 25 миллиардов долларов. Рынок недвижимости оставался слабым, но инфраструктурные расходы продолжали быстро наращиваться, и Дубай постепенно восстановил доверие инвесторов.

А потом наступила Арабская весна — серия революций, свергнувших старую власть в Тунисе, Египте, Ливии и Йемене. Автократы по всему региону спешно принялись искать защиты. Города-государства вроде Бахрейна, которые прежде считались островками спокойствия, были охвачены демонстрациями. Предприниматели из этих стран, да и из всего региона, стали подыскивать более надежное место для бизнеса, а инвесторы — более безопасную гавань для своих денег. Когда «весна» превратилась в зиму — в Египте и других странах начались новые перевороты и побоища, — большинство международных корпораций, все еще присутствовавшие в «старом» арабском мире, плюнули на все и переехали в Залив. По оценкам экономистов, в течение трех лет после первого восстания в Тунисе в Дубай притекло еще 30 миллиардов долларов — естественно, освобожденных от налогов.

Дубай восстановился. Гигантские планы снова начинают реализовываться. И хотя город-государство по-прежнему в долгах, все идет так, будто ничего не случилось. Цены на недвижимость почти вернулись к своим докризисным уровням. В 2013 году рынок жилой недвижимости Дубая выглядел самым стабильным в мире. Поднялся и фондовый рынок.

Мегапроекты снова в моде. Шейх Мо одобрил план строительства «Мохаммед бин Рашид Сити» — города в городе, названного в честь единственного и неповторимого правителя. В нем появятся сотни гостиниц, парк аттракционов Universal Studios и — как будто всего этого мало — крупнейший торговый центр мира, разумеется, так и названный — «Торговый центр мира» (The Mall of the World). Перед ним меркнет сам Dubai Mall, который в 2012 году посетили 65 миллионов человек, — это самое популярное туристическое направление в мире. Планируется строительство еще полудюжины парков развлечений. В одном из них появится копия Тадж-Махала — в четыре раза крупнее оригинала. Стратегия развития туризма на срок до 2020 года, составленная в годы бума и предполагавшая удвоение числа туристов до 20 миллионов, снова реализуется по запланированному графику[758].

Новый аэропорт с пятью взлетно-посадочными полосами, Maktoum International, позволит стране утроить пассажиропоток. Это часть еще более масштабного проекта Dubai World Centre, нового «аэротрополиса», который объединит аэропорт и окружающую его производственную, коммерческую и жилую недвижимость с Джебель-Али, самым оживленным морским портом от Сингапура до Европы. Скромности хватило ненадолго, гибкость же оказалась поразительной.

Перед шейхом Мо встал и еще один вызов, на этот раз совершенно личный, затронувший самые основы его изощренного репутационного менеджмента. В апреле 2013 года Британское управление конного спорта объявило, что одиннадцать лошадей, которыми занимался Махмуд аль-Заруни, любимый тренер шейха, показали позитивный результат в тестировании на стероиды. Все одиннадцать были сняты со скачек, а аль-Заруни ждало дисциплинарное наказание. Лошади происходили из знаменитых конюшен Годолфин, известных своими чистокровными породами и принадлежащих семье Мактум. Они перезимовали в Дубае, а потом были отправлены в Ньюмаркет на европейский конный чемпионат. Шейх Мо объявил, что «шокирован и разгневан» и собирается «закрыть» конюшни из-за обвинений в адрес аль-Заруни. Этот инцидент, который называли «крупнейшим допинговым скандалом в истории скачек», поставил шейха в чрезвычайно неловкое положение. Тот поспешил откреститься: «У меня много тренеров, и если один из них поступает плохо — знаете, они [власти] наказали его на восемь лет, а я наказываю его пожизненно. Это конец».

Скандал серьезно пошатнул позиции шейха Мохаммеда. Он взялся продолжить работу своего отца, превратить пустынный городок в глобальный центр финансов, недвижимости и авиации. Он выделил Дубай на карте мира, сделал эмират знаменитым благодаря строительным проектам, нелепым и ошарашивающим, благодаря своему декадентству и ставке на мгновенное обогащение. Но шейху требовалось нечто большее — то, что деньги могли приблизить, но не могли гарантировать. Он жаждал международного признания и в тревоге взирал на все, что могло ему помешать.

Правителям Дубая, Абу-Даби и Катара никогда не приходилось самим зарабатывать деньги. Они унаследовали нефтяное богатство и использовали его, чтобы проложить путь к мировым финансовым, социальным, культурным и политическим вершинам. При всех финансовых драмах, которые пережил Дубай, он доказал, что богатые люди в состоянии остаться на плаву, диверсифицируя свои активы и бизнесы. При всех задержках с возведением нового культурного суперкомплекса в Абу-Даби и при всех проблемах грандиозного футбольного строительства в Катаре лидеры двух эмиратов уже достигли своей цели — превратить свои города-государства в глобальных игроков.

Вот как ученый из Эмиратов Абдул Халек Абдулла формулирует суть их проектов: «Государство как бренд и город как бренд — это, подобно брендированным товарам, естественный феномен. В эпоху глобализации нет различий между товаром, государством, торговлей, городом, культурами и услугами. В наши дни и в нашу эпоху оболочка столь же важна, сколь и содержимое»[759]. Эти шейхи, как и другие правители, построили центры власти по своему образу и подобию. И пусть их корпоративные государства-империи достигают невиданных прежде масштабов, все они строятся по знакомым шаблонам.

Глава 12 Олигархи

Я, как философ, могу наблюдать… [как] люди склонялись и расшаркивались перед ним. Это такой изгиб спины, который сможет воспроизвести далеко не каждый акробат[760].

Генрих Гейне о бароне Джеймсе де Ротшильде

Сначала словом «олигархи» обозначали греческих аристократов, пытавшихся свергнуть афинскую демократию, которую они считали властью толпы. Они боялись, что массы, получив право принимать решения, повредят государству из-за недостатка образования и неуважения к культуре и праву. В России начала 1990-х было наоборот: олигархи ассоциировались с беззаконием и принесением старых ценностей в жертву невиданным деньгам.

В последующие двадцать лет эта вульгарность привела к более утонченной форме бахвальства, извините за оксюморон. Источники богатств олигархов остаются теми же: раздел природных ресурсов бывшей сверхдержавы между небольшим числом влиятельных людей. Нефть и газ открыли дорогу к мгновенному обогащению, как, впрочем, и сталь, алюминий и другие металлы. Возмущение этой практикой вымостило путь Владимиру Путину, который пришел к власти в 2000 году на обещаниях восстановить порядок. Путин разорвал прежние льготные сделки с олигархами и дал понять: чтобы процветать, а на деле просто выжить, они должны продемонстрировать пиетет по отношению к нему и воздержаться от вмешательства в политику. Клептократия ельцинских лет была ренационализирована, снова взята под крыло государства. Силовая и экономическая элиты слились воедино.

В Китае такого рода сделки проходили более открыто. Публичные выражения преданности коммунистической партии оказывались неизбежны для всякого, кто всерьез собирался заработать денег, но, помимо этого, было важно подобрать нужных союзников в нужное время. Личные состояния в значительной степени зависели от наличия политических спонсоров.

Для российской элиты игровой площадкой — а порой и полем боя — стал Лондон. Первое поколение китайских сверхбогатых людей чувствовало себя более уютно в Соединенных Штатах, при этом закупая активы или складывая деньги в Сингапуре и Дубае.

Главный приоритет для большинства олигархов сегодня, помимо сохранения их состояний, — управление репутацией. Они нанимают лучших международных юристов, пиар-менеджеров и консультантов, чтобы обеспечить себе более благоприятные публикации в СМИ и внедриться в элиту западного общества, а прежде всего — наладить контакт с аристократией. Наряду с покупкой недвижимости и реализацией своих бизнес-интересов — многие их деньги теперь надежно инвестированы на Западе, — олигархи приобретают арт-галереи, футбольные клубы, создают фонды и другие благотворительные организации. Они строят библиотеки и бассейны для частных школ, которые посещают их дети.

Эти персонажи жаждут добиться признания старого истеблишмента для себя и своих семей. Так многим ли они отличаются от баронов-разбойников, которые заработали деньги как насилием и угрозами, так и опираясь на свои предпринимательские и деловые навыки, и которых последующие поколения считали столпами общества? Не являлись ли Карнеги и Рокфеллеры XIX века лишь предтечей Усмановых и Ванов наших дней?

То был влажный и душный день в конце июля. Летом российская элита стремится удрать из Москвы и не возвращаться туда как можно дольше; ее представители уезжают на шикарные дачи, выстроившиеся вдоль окраин Москвы либо, согласно новой моде, на юг Франции или на Сейшелы. В тот день состоялась необычная деловая встреча. Два десятка богатейших людей страны были вызваны в Кремль только что вступившим в должность президентом. Владимир Путин пришел к власти в начале года, после внезапной отставки стареющего и страдающего алкоголизмом Бориса Ельцина. Бывший офицер КГБ быстро укреплял свою власть. Первым делом он взял на прицел олигархов — небольшую группу людей, которые в начале и середине 90-х годов сколотили огромные состояния, заполучив природные ресурсы бывшего советского государства.

В 1994 году банкиры и чиновники президентской администрации придумали план, который позволял правительству Ельцина привлечь деньги и создать новые компании в частном секторе. Схема эта называлась «залоговые аукционы». За ней стоял ближний круг президента — «семья», как его называли; в него входили его дочь Татьяна, ее муж и несколько друзей. Главным среди них был Борис Березовский, который считался «серым кардиналом Кремля»; газета New York Times охарактеризовала его как «главного лоббиста новой элиты». Кроме Березовского «семью» составляли Михаил Ходорковский, Роман Абрамович и Владимир Гусинский. В условиях примитивного капитализма посткоммунистической России тех лет можно было купить что угодно — и кого угодно: были бы нужные связи.

Гегемония этого первого поколения олигархов достигла пика в 1996 году. Популярность Ельцина пошла на спад; в ряде регионов у государства кончились деньги, и работникам госсектора не платили зарплату. Быстро беднеющее большинство ненавидело развращенное и коррумпированное меньшинство. Но бизнес-сообщество и Запад нуждались в Ельцине: даже смутная возможность возвращения коммунистической партии на грядущих президентских выборах внушала ужас. На Всемирном экономическом форуме в начале года Березовский и остальная часть этого клана договорились профинансировать кампанию по переизбранию Ельцина. Они превысили официальные лимиты на рекламу и информирование публики в пятьдесят раз. Ключевым инструментом считалось телевидение; Березовскому принадлежал главный российский телеканал, ОРТ, который отказался от всякой объективности, чтобы обеспечить «правильный» результат.

Два года спустя финансовый кризис, прокатившийся по развивающимся рынкам, сильно ударил по российским нуворишам. Олигархи начали экономить. Их все более смущало непредсказуемое поведение Ельцина и его состояние здоровья. Россия, решили они, нуждается в сильной руке, но такой руке, какую они сами могут контролировать. На пост премьер-министра пробовали разные фигуры, но вскоре их приходилось заменять. К 1999 году олигархи пришли к выводу, что нашли подходящего кандидата: Владимира Путина. Березовский взял на себя задачу поговорить с ним приватно во время отдыха на французском курорте Биарриц. На него произвело впечатление, какой скромный коттедж снял Путин — ничего общего с той жизнью, к которой привыкли Березовский и его партнеры: лобстеры, шампанское, частные самолеты. После разговоров на веранде, затянувшихся на целый день, Путин сказал: «Хорошо, я попробую» — при условии, что Ельцин выступит с формальным предложением. Так и было сделано, и после короткой пробы на посту премьер-министра Путин принял главную должность в стране в новогоднюю ночь.

Богатейшие люди, предоставившие ему эту возможность, и подумать не могли, что он ополчится против них. Но это произошло в первые же недели. В ходе своей предвыборной кампании (выборы президента назначили на март 2000 года; это было уже предрешенное событие, которое подтверждало путинские полномочия) Путин поклялся ликвидировать российских олигархов «как класс». Атака на богатых людей хорошо резонировала с настроениями населения, глубоко обиженного на «прихватизацию». Джордж Сорос пытался заключить в России несколько сделок, но сдался, назвав ее экономику «разбойничьим капитализмом». Согласно докладу Всемирного банка тех лет, тридцать человек контролировали 40 % российской экономики (оцененной в 225 миллиардов долларов) и практически весь ее самый важный сектор — природные ресурсы. Лишь крохотная доля этих денег попадала в казну.

Со времен краха СССР в 1991 году и до конца правления Ельцина государство, по существу, воздерживалось от регулирования жизни общества. Разграничений между легальным и нелегальным, моральным и аморальным почти не существовало. Не было четких определений организованной преступности, отмывания денег или вымогательства; всякие коммерческие транзакции можно было счесть как законными, так и незаконными. В популярном в 90-е фильме «Россия, которую мы потеряли» известного режиссера Станислава Говорухина изображалась страна, захваченная золотоискателями и преступным миром. Борис Немцов, ставший министром финансов[761] в начале того десятилетия, когда в разгаре была вдохновленная Западом «шоковая терапия», впоследствии сожалел: «Страна превратилась в уродливое олигархическое капиталистическое государство. Его характеризует концентрация собственности в руках узкой группы финансистов, олигархов. Многие из них работают неэффективно и паразитируют на подконтрольных им отраслях. Они не платят налоги и не платят рабочим».

Но при всех ошибках ельцинских лет это было время, когда жители России могли свободно высказываться и пробовать себя в новых деловых и культурных начинаниях, время надежды, «тусовок» и вечеринок с участием актеров, музыкантов, писателей и студентов, которым теперь уже не надо было оглядываться на цензоров[762].

В считанные недели после выборов Путин начал выполнять свое обещание разгромить олигархов. Первый удар был нанесен по Гусинскому (см. Пролог). Гусинский, когда-то работавший театральным режиссером, быстро осознал, что в бизнесе, особенно сырьевом, можно заработать серьезные деньги. Но Путин увидел проблему в другом. Его тревожило, что Гусинский, помимо этого, пытается стать самостоятельным политическим игроком. В его холдинг «Медиа-Мост» входили новый телеканал под названием «НТВ» и газета «Сегодня», первые в таком роде российские СМИ — откровенные и пытливые. Кремлю не понравились их материалы о войне в сепаратистской республике Чечне и по другим трудным вопросам. Гусинский был арестован по обвинению в коррупции[763]. Через несколько дней его выпустили, и он покинул страну. Теперь он живет то в Израиле, то в Нью-Йорке. Неоднократные попытки Кремля добиться его ареста и экстрадиции не увенчались успехом.

В отношении нескольких других бизнесменов и их компаний, участвовавших в скупке государственных активов в начале 90-х, также внезапно начались расследования. Проблема заключалась не в том, с кого начать, а в том, кого не трогать. Практически каждому разбогатевшему человеку было что скрывать. В послании Федеральному Собранию в июле 2000 года Путин выложил свои карты на стол: «У нас есть категория людей, которые разбогатели и стали миллиардерами, как у нас говорят, в одночасье. Их государство назначило миллиардерами: просто раздало государственное имущество практически бесплатно… У них создалось впечатление, что на них Боженька заснул, что им все — можно»[764].

Выступая перед олигархами несколько недель спустя, Путин выглядел как школьный учитель, порицающий отбившихся от рук учеников. Он заявил, что говорит не об отдельных случаях, а намерен разобраться с ними в целом, со всей их группой. «Вы сами формировали это государство через подконтрольные вам структуры, поэтому не надо пенять на зеркало». Путин говорил сдержанно, но ему и не требовалось расписывать сделку, которую он предлагает олигархам. Они могли продолжать свои дела в России и за ее пределами, если не станут вмешиваться в политику и будут учитывать финансовые интересы «силовиков».

На встрече присутствовал и Михаил Ходорковский, глава «ЮКОСа», крупнейшего из российских энергетических гигантов, в тот момент богатейший человек в России и шестнадцатый в списке богатейших людей мира (в верхнюю его сотню попали еще несколько россиян). Ходорковскому уже удалось разозлить Путина: он финансировал оппозиционные партии на выборах в Думу, а также вступил в публичный спор с президентом по крайне болезненному вопросу о коррупции[765]. Ходорковский, как и другие, воспользовался хаосом первой половины 1990-х для скупки активов по бросовым ценам. Закончив престижный химический институт, он организовал бизнес по импорту компьютеров под эгидой комсомола; это было в 1980-х, во время горбачевской перестройки. Он создал один из первых частных банков — «Менатеп». И все это не удалось бы ему, если бы не — вспомним старый советский термин — «блат и связи»; «juice», как это называют американцы.

В 1994 году он приобрел завод по производству удобрений, а настоящим прорывом для него стала покупка «ЮКОСа» на государственном аукционе за абсурдно низкую цену в 350 миллионов долларов[766]. Компания захватывала все большую долю энергетического рынка, и Ходорковский считал, что сможет вести такой бизнес независимо от Кремля, что его положение гарантирует ему безопасность. И он был не единственным, кто позволил гордыне завладеть собой. Даже после ареста его бизнес-партнера Платона Лебедева в июле 2003 года Ходорковский по-прежнему думал, что Путин не станет его трогать. Тем летом он договорился с Романом Абрамовичем о поглощении конкурирующей компании «Сибнефть», в результате чего «ЮКОС» должен был стать глобальным нефтяным гигантом. (Покупка «Сибнефти» Абрамовичем в 2001 году у Березовского впоследствии стала предметом ожесточенных судебных сражений в Лондоне между двумя бывшими друзьями.)

Для Путина это стало последней каплей. Он не мог позволить самому главному оппозиционному игроку стать и самым могущественным бизнесменом России. Падение Ходорковского той осенью было разыграно драматически. Хорошо вооруженные спецназовцы в масках ворвались в его частный самолет, стоявший на дозаправке в Новосибирске: Ходорковский ездил по стране, собирая силы поддержки. Его сняли с самолета и обвинили в хищениях. Обвинительный приговор был делом предрешенным — в России судьи не осмеливаются перечить своим политическим хозяевам, — и впоследствии его тюремный срок увеличили из-за новых обвинений в уклонении от налогов и хищении имущества[767]. После десяти лет, проведенных Ходорковским в заключении, Путин отпустил его на свободу в декабре 2013 года, незадолго до Олимпийских игр в Сочи. Его вывезли из страны в Берлин. Но возможное возмездие Кремля внушает серьезные страхи, так что маловероятно, что Ходорковский начнет причинять крупные неприятности режиму из-за границы.

Что касается других членов изначального олигархического клана, то Березовский, пока Путин не успел до него добраться, бежал в Британию, а потом в одиночку устроил разоблачительную компанию из своей позолоченной клетки в Суррее. Крестный отец ельцинского режима вскоре оказался в изоляции, вынужденный отбиваться от серии заочных судов. На каждом шагу он бранил Путина, называл Россию «банановой республикой», рассуждал о заговорах с целью убийства и окружал себя плотной стеной охранников. Как бы резко он ни выступал, его обращение к риторике правового государства звучало неубедительно. В марте 2013 года, вскоре после проигрыша суда Абрамовичу, он был найден мертвым в своем доме в Аскоте. Вскрытие подсказывало, что он повесился сам, но учитывая, как часто подобные ему возмутители спокойствия становились жертвами заказных убийств, люди, знавшие Березовского в России и в Британии, не исключали вероятности более зловещего сценария.

Хотя некоторые сверхбогатые россияне не пережили переход от Ельцина к Путину, для многих он прошел без сучка без задоринки. Методика выживания была очень прямолинейной: не высовываться; не лезть в политику; вывезти из страны большую часть денег, а может быть, и родных; поделиться долей в компании и ее прибылями с власть имущими и влиятельными людьми. Пока компании следовали этим заветам, мало что мешало их владельцам богатеть любыми способами.

Более того, многие пришли в восторг от намерения Путина установить своего рода порядок. Пока все знали правила, извлечению прибыли не мешало ничто. Через несколько месяцев после вступления нового президента в должность Петр Авен, президент «Альфа-Банка», самого успешного частного банка России, посоветовал Путину строить свой режим по модели Пиночета в Чили, сочетая рейганомику с авторитарным контролем. «Единственный путь — это быстрые либеральные реформы, наращивание публичной поддержки этого пути, но также использование тоталитарной силы, чтобы этого добиться. У России нет другого выбора, — говорил он. — Я сторонник Пиночета — не как личности, а как политика, который добился результатов в своей стране. Он не был коррумпирован. В течение десяти лет он оказывал поддержку своей команде экономистов. Для этого нужна сила. Я здесь вижу параллель. В ситуации есть много схожего»[768]. Авен выражал мнение многих представителей российского финансового и бизнес-сообщества.

К началу 2000-х годов российские миллиардеры обозначили себя как заметную глобальную силу. Свои деньги они предпочитали хранить в Швейцарии. Банки этой страны традиционно соблюдали тайну и шли навстречу, пока в результате международного давления не стали вынуждены более тщательно проверять признаки отмывания денег. Тогда в моду вошли менее щепетильные страны — Карибские острова, Кипр, Литва и Сингапур. Франция была для олигархов любимым местом отдыха, и они скупали самые великолепные шато на Лазурном берегу (вроде тех, которые часто навещали бельгийский король Леопольд и президент Мобуту). Горнолыжный курорт Куршевель превратился в русский анклав с типичными атрибутами вроде меховых шуб и вертолетных площадок. Гости местных ресторанов обедали устрицами и фуа-гра, запивая их водкой и «Шато Петрюс». (Цена одной бутылки могла составлять несколько тысяч или несколько десятков тысяч долларов, в зависимости от года.) Порой в одном бокале смешивали выдержанное вино с водкой.

Эпицентром новой волны оказался Лондон, получивший прозвище «Лондонград». С начала 2000-х годов там стала возникать целая сервисная индустрия, готовая охотно выполнять любой приказ олигархов. Одной из самых важных задач было очищение их репутаций. Люди, сколотившие состояние на Диком Востоке начала 1990-х, стремились стереть из истории неудобные рассказы об их прошлом — о картелях, о приобретении государственных компаний по смехотворным ценам. Бывшие министры британского правительства выстроились в очередь, желая представлять их в Палате лордов. Пиарщики занимались своим делом, поручая младшим сотрудникам «доработку» статей об их клиентах в «Википедии». Интернет упрощал отмывание репутации, но упрощал и разоблачения. Специалисты в этой широкой области пользовались термином «переосмысление нарратива». Несколько юридических фирм помогали россиянам выкатывать иски к любознательным журналистам при первых признаках проблем, пользуясь чудовищно снисходительной британской культурой борьбы с диффамацией. Лондон стал «городом, в котором только и делают, что судятся». Этот «диффамационный туризм» стал настолько повсеместным, что Конгресс США издал закон, защищающий американцев от британских судов. В 2013 году английский закон о клевете усовершенствовали, но несущественно.

Что касается финансов, то налоговые консультанты помогали россиянам платить как можно меньше налогов со своих доходов и роскошной недвижимости, которую они покупали через офшорные компании-«прокладки». (Эта практика касалась не только русских — ею мог воспользоваться любой, были бы деньги.) Корпоративные юристы, получая огромные комиссионные за разбирательства, помогали россиянам сводить друг с другом исторические счеты — кто кого подставил или кто кому угрожал, чтобы купить или продать прибыльные активы. Российские сленговые выражения вроде «крыши» сегодня стали привычной лексикой в британских судах. По оценкам некоторых крупных фирм, больше половины их коммерческих заказов теперь приносят клиенты из России и других стран Восточной Европы.

В марте 2002 года газета London Evening Standard опубликовала статью о пятидесяти богатейших жителях самого дорогого района Лондона — Кенсингтон и Челси. В списке не было ни одного россиянина. Но задержание Ходорковского в следующем году все изменило — теперь другие миллиардеры поняли, что безопасность никому не гарантирована. Им требовалось вывести свои деньги и вывезти семьи. Вскоре богатейшие русские господствовали на лондонском рынке недвижимости, отыскивая самые престижные дома в самых лучших местах — для них это были безопасные гавани и надежные инвестиции. Хотя после мирового финансового кризиса 2008 года цены немного упали, падение это было несущественным и временным. С тех пор стоимость домов с запрашиваемой ценой более чем в 10 миллионов фунтов взлетела на 30 % — такого не было больше нигде в Европе. Чем шикарнее дом, тем лучше: элитный жилой комплекс One Hyde Park в центре Лондона, по соседству с главным универмагом города, Harrods, стал удобным убежищем. В 2011 году, когда этот комплекс открылся, один человек потратил рекордную сумму — 136 миллионов фунтов — на две квартиры и еще 60 миллионов на их перепланировку. Это был Ринат Ахметов, богатейший человек Украины. Учитывая, что стоимость его активов оценивалась более чем в 10 миллиардов фунтов, это сущая мелочь.

У большинства олигархов главная британская резиденция располагалась в сельской местности. Самые влиятельные риэлторы постоянно отслеживали появляющиеся на рынке дома в окружающих Лондон графствах. Олигархи искали не только роскошь (ее было предостаточно в их городских жилищах), но и аутентичность. Они хотели буколической пышности, хотели играть в аристократов из «Аббатства Даунтон»[769]. В их среде стали популярны традиционные развлечения английского высшего класса вроде игры в поло или ежегодных визитов на скачки чистокровных лошадей в Аскоте и на Королевскую регату Хенли. Они прилипали к звездам и представителям побочных ветвей королевского семейства, видя в этом дорогу к респектабельности. Частные школы-пансионы с радостью встречали их детей и их чековые книжки.

Российским олигархам в целом было проще обосноваться — и в финансовом, и в социальном, и в репутационном смысле — в Британии, чем в Соединенных Штатах. Да и есть ли там минусы, если не считать погоды? В начале 2000-х исход в Лондон приобрел такие масштабы, что появилось целое растущее сообщество; процессу активно способствовали сами британцы, которые с удовольствием хватались за новые возможности, приходящие с новыми деньгами. Открывались магазины и компании, обслуживающие исключительно потребности русских покупателей, будь то дорогое вино, частные самолеты или гоночные катера.

Россияне предпочитали Британию еще и потому, что американские власти имели неприятную склонность задавать назойливые вопросы, а порой и отказывать во въезде из-за непорядка в финансовых делах. В Британии таких проблем не было. В этой конкурентной борьбе за деньги супербогатых Британия делала самые привлекательные предложения. Особенно потакали богачам лейбористские правительства Тони Блэра и Гордона Брауна — они закрывали глаза на отмывание денег и не давали ужесточить законодательство о борьбе с уклонением от налогов. После особенно упорного давления в 2008 году администрация Брауна, наконец, ввела ежегодный налог в 30 тысяч фунтов на временных резидентов — смехотворную для них сумму.

«Любые деньги — хорошие деньги» — таков был лозунг. В том же 2008 году МВФ отнес Лондон — в не слишком благовидной компании Бермудских, Каймановых островов и Швейцарии — к категории «офшорных финансовых центров». Гостеприимный тон задал еще Питер Мандельсон, который в 1998 году, будучи министром торговли и промышленности, заявил: «Мы весьма спокойно относимся к тому, что люди становятся неприлично богаты». Тогда он поспешил добавить: «Если они платят налоги». Позже, когда Мандельсон получил дворянский титул и работал комиссаром ЕС по торговле, возник скандал по поводу его связей с «алюминиевым королем» Олегом Дерипаской, которому не раз отказывали во въездной визе в США. Как-то раз Мандельсон полетел в Сибирь на «Гольфстриме», личном самолете Дерипаски, вместе с самим Дерипаской и отпрыском банковской династии Натом Ротшильдом. Впоследствии Ротшильд рассказал в суде (он пытался судиться с британской газетой), что они побывали на одном из плавильных заводов Дерипаски, поиграли в мини-футбол и в хоккей. Затем они насладились традиционной русской баней, а после того казачий оркестр сыграл для них в особняке хозяина. Эта история всплыла только после неистового политического скандала: в 2008 году к Мандельсону и Ротшильду, гостившим на борту супер-яхты Дерипаски Queen K у берегов Корфу, присоединился Джордж Осборн, теневой министр финансов в Консервативной партии, а с 2010 года — канцлер казначейства Великобритании. Для читателей это стало весьма любопытным свидетельством того, как новые русские деньги проникают в самое сердце британского политического истеблишмента[770]. Публика отреагировала традиционно: с презрением и завистью.

Одна из поговорок новых русских гласит: «В английском языке три слова на букву C: Куршевель, Картье и Челси»[771]. Именно благодаря покупке футбольного клуба «Челси» Роман Абрамович стал заметной фигурой на мировой арене. Такой шумихи не вызывала ни одна подобная сделка — ни до «Челси», ни, скорее всего, после. Классический человек, «сделавший себя сам», Абрамович начинал с торговли на улице; он продавал все — от резиновых уточек и кукол до восстановленных автомобильных покрышек. Возможность выйти на другой уровень дала ему дружба с Березовским, с которым он познакомился в 1992 году. Три года спустя они приобрели на ельцинском «залоговом аукционе» контрольный пакет акций нефтяной компании «Сибнефть».

В 2000 году, когда ветер переменился, Абрамович прекратил всякие контакты с Березовским и с остатками ельцинской «семьи». Он вызвался быть губернатором Чукотки и потратил больше 100 миллионов фунтов на этот отдаленный бедный дальневосточный регион. Его послание Путину — «Смотрите, мы, олигархи, можем быть лояльными!» — прочитывалось столь же четко, как президентское предупреждение олигархам. В 2004 году, через несколько месяцев после того, как он стал лицом европейского футбола, Абрамович внезапно взлетел на первое место в списке богатейших людей Британии по версии Sunday Times — Библии для международных богачей Лондона, которые каждый год ищут себя в этом списке.

Абрамович приобретал компании и добивался их роста, постепенно покупая все новую и новую недвижимость, самолеты и яхты. При всей своей показушности Абрамович избегал излишнего внимания — практически никогда не выступал на публике и окружил себя большой командой телохранителей и советников. После развода с первой женой, бывшей стюардессой «Аэрофлота», — в чем ему помогла высокооплачиваемая команда британских юристов — он увлекся искусством вместе со своей молодой подругой Дашей Жуковой, дочерью еще одного олигарха. Ее экскурсы в мир искусства начались с создания Центра современного искусства «Гараж», который располагается в бывшем советском автобусном депо, здании эпохи конструктивизма на севере Москвы. Впоследствии она задумала новый «Гараж» в Парке Горького в центре столицы, поручив звездному голландскому архитектору Рему Колхасу создать главную городскую галерею современного искусства. Ее следующий проект касается бывшей имперской столицы: это остров Новая Голландия площадью восемь гектаров в центре Санкт-Петербурга, бывшая верфь военно-морского флота, которая, как надеется Жукова[772], станет частью международной музейной сети, связывающей Музей современного искусства в Нью-Йорке с лондонской галереей «Тейт Модерн» и Центром Помпиду в Париже[773].

Другие россияне постепенно догоняли Абрамовича, а некоторые и перегнали его. Большинство богатейших людей России (те, чье состояние оценивается менее чем в 1 миллиард долларов, считаются мелкой рыбешкой) заработали свои деньги не благодаря великим изобретениям и оригинальным идеям. Несмотря на все увещевания власти, российская экономика при Путине не диверсифицировалась, и в стране очень мало технологических вундеркиндов, в отличие от Индии и Китая, не говоря уже о Соединенных Штатах. Ключом к богатству в посткоммунистическую эпоху стал доступ к природным ресурсам. Некоторые из этих людей — чиновники советской эры или их потомки. Другие выбились из низов, ухватившись за возникшие в 1990-х возможности и подмазывая нужных людей. Практически все они — мужчины в возрасте от сорока пяти до шестидесяти пяти лет, и немногих можно назвать харизматичными.

Двое из самых известных нефтяных миллиардеров — Михаил Фридман и Леонид (Лен) Блаватник — играли ключевую роль в весьма доходном, но обернувшемся настоящей враждой совместном с британской BP предприятии, ставшем крупнейшей частной сделкой в российской истории. Фридман начинал со спекуляций на театральных билетах и мойки окон. Виктор Вексельберг — еще один важный участник этой сделки — заработал свои деньги на алюминии и нефти. Он засветился на глобальной сцене более утонченной операцией — покупкой яиц Фаберже. Таким образом, он стал крупнейшим в мире коллекционером, потратив более 100 миллионов долларов[774]. Вексельберг также возглавил фонд «Сколково» — личный проект Дмитрия Медведева (последний несколько лет был президентом России, хотя всегда подчинялся Путину), в ходе которого планировалось создать собственную версию Кремниевой долины. С этим тоже вышли трудности. Три человека — Вексельберг, Фридман и Блаватник — значились в верхних строчках списка российских миллиардеров Forbes с 2003 года, с тех пор как этот список стал публиковаться.

В последнее время на вершине такого хит-парада очутился Алишер Усманов. Как и многие другие, он сделал свое состояние на металлургии, но вскоре принял на себя и две другие роли успешного российского олигарха: стал крупным спонсором глобального спорта и искусства и занял правильную позицию по отношению к Кремлю. Он впервые серьезно испытал свои силы в публичной филантропии в 2007 году. Тогда на аукционе Sotheby’s в Лондоне вот-вот планировалось выставить на продажу коллекцию покойного музыканта Мстислава Ростроповича. Российское государство было крайне раздосадовано этим (даже несмотря на то, что Ростропович когда-то бежал из СССР). Внезапно аукцион отменили; стало известно, что работы — среди которых были картины Григорьева и Рериха, а также фарфоровые и хрустальные украшения, когда-то принадлежавшие Екатерине II, — приобрел некий миллиардер за сумму, значительно большую, чем та, в которую оценивалась коллекция. Вскоре выяснилось, что в роли «белого рыцаря» выступил Усманов; он объявил, что коллекция будет передана в Константиновский дворец под Санкт-Петербургом.

За несколько недель до этого он, идя по стопам Абрамовича, вышел на английскую футбольную сцену — стал одним из крупнейших акционеров «Арсенала», а впоследствии постепенно увеличил свою долю почти до 30 %. (Он организовал для себя на стадионе крупнейшую корпоративную ложу, больше, чем у других директоров клуба, объединив две имевшиеся ложи.) Другая его спортивная страсть — фехтование, которым он занялся в тринадцать лет, вскоре войдя в юношескую сборную Узбекистана. Сегодня он — президент Международной федерации фехтования. В области искусства он проспонсировал московскую выставку работ Тернера (акварелей и картин маслом) из галереи Тейт и выставку русского искусства в лондонской Королевской академии.

Стремясь диверсифицировать свои активы в области технологий и медиа, Усманов купил второго по величине российского оператора мобильной связи «МегаФон» и доли в ряде стартапов Кремниевой долины. Одна из его компаний, Mail.ru[775], в 2009 году — на пике мирового финансового кризиса — приобрела 10 %-ную долю акций в Facebook. По условиям сделки с Марком Цукербергом, организованной Goldman Sachs, Усманов не получал голосующих акций и мест в совете директоров. Это была нетрадиционная, но весьма прибыльная сделка: в 2012 году, когда Facebook вышел на биржу, Усманов заработал несколько миллиардов.

Уже одна эта инвестиция превратила Усманова в богатейшего человека Великобритании: он сместил с первого места главного индийского стального магната Лакшми Миттала; состояние Усманова оценивалось в 13,3 миллиарда фунтов. В 2013 году три из пяти первых позиций в списке миллиардеров Sunday Times заняли россияне (Усманов, Блаватник и Фридман). Усманов приобрел особняк Тюдоров, признанный памятником архитектуры категории I[776] — до него зданием владели другие члены клуба богатейших, в том числе Джон Пол Гетти. Но говорят, что он предпочитает обитать в своем доме в тенистом Хэмпстеде, за который заплатил в 2008 году 50 миллионов фунтов. Потом он решил построить в саду комплекс бань по образцу тех, в которых отдыхали римские императоры. Его соседи отнюдь не обрадовались этим планам. Для передвижения по миру он пользуется непременной олигархической мега-яхтой, пришвартованной у Изумрудного Берега Сардинии; его самолетный парк включает «Боинг-737» и Airbus A340, считающийся крупнейшим частным самолетом Европы, — хотя конкуренция здесь такова, что титулы вроде «самый большой в истории» переходят от одного объекта к другому с пугающей регулярностью.

Усманов добился немало для человека, первым бизнесом которого было производство полиэтиленовых пакетов. Он сделал то же, что и все успешные бизнесмены: увидел рыночные возможности. В советские времена, даже в конце 1980-х, граждане бродили по магазинам со своими собственными пакетами на случай, если найдется что купить; затем на прилавках появились пластиковые пакеты Усманова. Но это не классический сюжет типа «из грязи в князи». Усманов, сын прокурора, учился в престижной московской школе, а закончив ее, попал в знаменитый Московский государственный институт международных отношений, МГИМО. И школа, и университет обеспечили его массой полезных контактов. Он, как и Абрамович (в отличие от Березовского и Ходорковского), старательно занимал правильную позицию в отношении Кремля. Вот эпизод, который прекрасно отражает это стремление. В 2006 году Усманов купил еженедельную газету «Коммерсантъ», прежде принадлежавшую Березовскому. Газета считалась серьезным деловым и политическим изданием, не склонным к самоцензуре. Но так было до 2012 года, когда Усманов уволил редактора и главу холдинговой компании «Коммерсантъ» за нелестный выпуск, посвященный победе Путина на выборах и называвшийся «Победа единовбросов» (это была игра слов с названием президентской партии «Единая Россия»)[777]. Усманов извинился за «нарушение журналистской этики» и сказал, что материалы «граничат с мелким хулиганством» — за этой общей фразой скрывалось осуждение всех форм нежелательной критики власти.

Для Усманова, как и для других олигархов, в любой его деятельности — репутация превыше всего. Палата лордов стала настоящими охотничьими угодьями для российских миллиардеров — ряд пэров были назначены советниками или членами совета директоров их компаний. У Усманова долгие партнерские отношения с лордом Дэвидом Оуэном, бывшим министром иностранных дел, а в ноябре 2012 года он убедил бывшего секретаря казначейства лорда Пола Майнерса занять место в совете директоров «МегаФона» незадолго до выхода компании на Лондонскую фондовую биржу, чтобы смягчить тревоги инвесторов о качестве управления в компании.

Есть в биографии Усманова одна глава, которая причиняет ему особенную репутационную боль. В августе 1980 года его осудили в Узбекистане на восемь лет лишения свободы за мошенничество, хищение государственного и общественного имущества и сговор с целью получения взятки. Он всегда настаивал, что приговор был политически мотивированным и стал следствием хаоса и коррупции позднесоветских времен; он также указывал, что в 2000 году Верховный суд Узбекистана отменил приговор. Решение о покупке «Арсенала» принесло Усманову мировую славу, а она притянула и бдительные взоры журналистов. Ряд репортеров из Британии и других стран принялись изучать его прошлое. 19 ноября 2007 года газета Guardian опубликовала статью «Колоритная жизнь нового футбольного олигарха», в которой была и подробная электронная переписка с Усмановым (тридцать семь вопросов). В статье говорилось:

Впервые многие журналисты услышали имя Усманова, когда Schillings, фирма, специализирующаяся на судебных делах о клевете и гордящаяся своей безжалостностью, разослала во все крупные СМИ Британии письмо с сообщением, что их клиент приобрел первый транш акций «Арсенал», и предупреждением воздерживаться от «диффамационных заявлений или вторжения в его личную жизнь». Schillings была обеспокоена тем, что ее юристы называли «вопросом исторической точности». Их клиент «находился в тюремном заключении за разного рода нарушения при старом советском режиме», писали они. «Наш клиент не совершал никаких преступлений, в которых он обвинялся. Наш клиент был полностью помилован, когда к власти пришел президент Михаил Горбачев. Все упоминания об этих делах теперь исключены из полицейских архивов».

В ходе переписки Усманов неоднократно жаловался на «дезинформацию» и утверждал, что обвинения были «сфабрикованы». Он также отрицал, что его компании получали какую-либо выгоду от отношений с давнишним лидером Узбекистана Исламом Каримовым или его дочерью Гульнарой[778]. Чем больше укреплялись его позиции в британской общественной жизни, тем более успешно пиар-команда Усманова отвлекала внимание СМИ от его прошлого и привлекала к его новой роли глобального бизнесмена и филантропа. Люди, ответственные за соблюдение его интересов, не оставляли ничего на волю случая. В ноябре 2012 года, когда «МегаФон» выходил на биржу, одна из британских пиар-фирм, Finsbury, вынуждена была принести извинения: газета The Times выяснила, что фирма внесла ряд правок и удалила отдельные фразы из статьи «Википедии» об Усманове.

Некоторые олигархи, строя свою репутацию в Британии и других странах, стремились создать образ, который не ограничивается мега-яхтами, особняками и футбольными клубами. Больше прочих в этом смысле прилагал усилия Юрий Мильнер. Он был родом из интеллектуальной семьи, по образованию физик, и в 1990 стал первым россиянином не из эмигрантских кругов, получившим степень MBA в американском университете. В первой половине 1990-х он работал во Всемирном банке в Вашингтоне, с досадой наблюдая за тем, как другие делят трофеи российской приватизации. Позднее он назвал это время «потерянными годами». Впрочем, он быстро наверстал упущенное — работал с Ходорковским в «ЮКОСе», а затем заключил сделку с Facebook вместе с Усмановым. Мильнер стал лицом России в мире глобального венчурного капитала и активно инвестировал в ряд мировых технологических гигантов — от Twitter до Spotify и китайской Alibaba.

Но искушению тратить деньги, кажется, невозможно сопротивляться. Чтобы не отставать от других обитателей Кремниевой долины, Мильнер купил за 100 миллионов долларов особняк в Лос-Альтос-Хиллз — копию французского шато XVIII века с видом на залив Сан-Франциско. Дом с четырнадцатью спальнями, кинотеатром, библиотекой, спортзалом и комнатами для слуг перешел в его руки по цене вдвое больше рыночной — но это не слишком тревожило Мильнера, пусть другие жители Долины и усмехались про себя. Мильнер предпочитает демонстрировать другую свою сторону — склонность к науке. В 2012 году он учредил премию по фундаментальной физике, которая по сумме (3 миллиона долларов) намного опережает Нобелевскую премию.

Обозначить тех, кто больше всего выгадал от большой распродажи российских активов в 1990-е, по-прежнему сложно, а порой и опасно. В 2004 году наемные убийцы застрелили первого редактора российской версии Forbes Пола Хлебникова, когда он выходил из своего московского офиса. Хлебников, американец русского происхождения, имел репутацию человека, способного раскопать сомнительные делишки богатых и коррумпированных россиян. Forbes продолжал публиковать свой список богатейших людей страны наряду с Bloomberg, Sunday Times и другими СМИ по всему миру.

Общая картина российской элиты остается неполной, и юристы ее представителей (обычно британцы), как всегда, неутомимо закрывают их от любопытных взглядов медиа. Самые колоритные персонажи — не обязательно самые богатые. По-прежнему неясно финансовое положение самого президента. В 2012 году в декларации, которая требуется по избирательному законодательству, Путин утверждал, что его официальный годовой доход составил 187 тысяч долларов, а активы ограничивались небольшой квартирой и тремя дешевыми машинами. Его реальное состояние остается предметом спекуляций, хотя в досужих разговорах и шифрограммах, опубликованных на Wikileaks, звучат цифры в десятки миллиардов. Один из разоблачителей, Сергей Колесников, который бежал из страны в 2010 году и теперь, как считается, скрывается где-то в Западной Европе, утверждал, что Путину принадлежит «дворец» на Черном море, на который были потрачены бюджетные средства. В российских газетах публиковалась и другая информация, но Кремль все отрицал[779]. Неоспоримо другое: ряд фигур, близких к Путину с тех времен, когда он работал в Санкт-Петербурге, теперь занимает важные позиции в российской экономике. Среди них Юрий Ковальчук, владелец когда-то небольшого петербургского банка, который контролирует ряд бывших дочерних компаний энергетического гиганта «Газпрома», и Геннадий Тимченко, владелец частной трейдерской компании Gunvor[780], которая перепродает на международном рынке значительную часть добываемой «Роснефтью» нефти. В шифрограммах, опубликованных Wikileaks, американские дипломаты говорят об «особом значении» Gunvor в общей системе непрозрачных российских сделок. В телеграмме 2009 года утверждалось, что компания, «по слухам, является одним из источников скрытого богатства Путина». Gunvor настаивает, что Путин «не является бенефициаром» компании и ее сделок[781].

Другие, более известные фигуры, которые вместе с Путиным были участниками кооператива «Озеро» в 1990-х, теперь занимают ключевые посты в крупных корпорациях. Игорь Сечин — вероятно, самое доверенное лицо президента — стал руководить «Роснефтью», получившей «ЮКОС» после расправы над Ходорковским. Президент, премьер и правая рука Путина, Дмитрий Медведев, был председателем совета директоров «Газпрома»[782]. Владимир Якунин, возглавивший «Российские железные дороги», говорил, что не «Озеро» «было причиной назначения некоторых людей. То, что мы были из Ленинграда, то, что мы знали друг друга, то, что у каждого за плечами был определенный опыт… Я точно так же выбираю своих заместителей по опыту, по знанию, по своему впечатлению от человека. Это естественно».

Гениальность — или хитрость — Путина состояла в том, чтобы осудить первое поколение олигархов, а затем создать второе, гораздо больше похожее на него самого. За время его долгого правления «силовики», политическая элита из спецслужб, слилась с бизнесом. Историк и писатель Перри Андерсон так подытожил его достижения в 2007 году:

Путин переиграл их. В его системе был достигнут более органичный симбиоз между двумя силами, и в этот раз доминировала политика. Сегодня два заместителя премьер-министра являются председателями совета директоров, соответственно, «Газпрома» и «Российских железных дорог»; четыре заместителя главы президентской администрации занимают аналогичные должности во второй по величине нефтяной компании, гиганте-производителе ядерного топлива, энергетической транспортной компании и «Аэрофлоте». Министр промышленности — председатель совета директоров нефтепроводной монополии; министр финансов — не только алмазной монополии, но и второго по величине государственного банка; министр связи и коммуникаций — крупнейшего оператора мобильной связи[783]. Все окутывает уникальная российская форма cumul des mandats [занятия одновременно нескольких постов][784].

Разграничение между «чистыми» и «грязными» деньгами в России не слишком релевантно. Горькая правда общественной жизни такова, что никто точно не знает, где эта граница и надежна ли она. Но олигархи сделали все, чтобы застраховать себя, — вывели как можно больше денег за границу и избегают конфликтов с Путиным и его окружением.

«Кремль Инкорпорейтед» — не юридическое лицо, у него нет директоров и акционеров. Но крохотной группе россиян он предоставил невообразимые выигрыши. Пока отношения были относительно теплыми, американцы и вообще Запад закрывали глаза на это (тем более что некоторые из них тоже числились в деле). Но после присоединения Крыма к России и боевых действий в других регионах Украины в начале 2014 года США и ЕС не только ввели против России санкции, но и впервые публично заявили о связях между Путиным и расхитителями национального богатства. Однако не похоже, что это будет иметь какое-либо значение. Структуры власти слишком пропитаны деньгами и слишком укоренены, чтобы реагировать на чьи-то вызовы.

Никто не может точно указать время и обстоятельства, в которых Дэн Сяопин сказал: «Быть богатым — почетно». И почти наверняка он не использовал таких слов, но история пожелала, чтобы он это сделал. Человек, которому приписывают открытие пути для капиталистического сдвига в коммунистическом Китае в начале 1980-х, имел несколько другие приоритеты. Он хотел защитить позиции Коммунистической партии Китая. Наилучшим, а может быть, и единственным способом сделать это в эпоху, когда государственные идеологии рушились по всему миру, было заключить в объятия своего заклятого экономического врага.

Как и «новые русские», первое поколение китайских магнатов неотступно льнуло к политической власти. В отличие от России, связь между правящей партией и бизнес-элитой возникла не в результате угроз и тайных сделок, но благодаря публичной официальной политике. И в теоретическом, и в риторическом смысле богатство крупных компаний и их боссов принадлежит государству.

Благосклонное отношение Дэна к капитализму подразумевало, что государство сохранит командные высоты в промышленности, финансах и прочих секторах экономики. Многие предприниматели отрицают, что их компания — «сыин» («в частных руках»); они предпочитают термин «миньин», который переводится примерно как «управляемая народом». Такому словесному прикрытию, разумеется, мало кто верит. Но эта полезная формула помогает официально определить отношение власти и правила игры.

Оценить состоятельность высокопоставленных партийных чиновников и их детей, так называемых «князьков», оказалось чрезвычайно сложно. Когда журналисты пытаются добиться каких-то деталей — например, New York Times в октябре 2012 года опубликовала расследование о семье бывшего премьера Вэня Цзябао, а Bloomberg в июне того же года изучил финансовые дела родственников нынешнего лидера страны Си Цзиньпина, — они мгновенно сталкиваются с ответными мерами: блокированием веб-сайтов (на китайском и на английском), отказе в выдаче виз журналистам и разрывом важнейших деловых контрактов. По утверждениям New York Times, в результате топ-менеджеры Bloomberg решили воздержаться от изучения состояний и активов крупных китайских политических фигур и не публиковать в Китае другие статьи по болезненным темам[785].

Однако это остановило не всех. В январе 2014 года международная группа изданий, в том числе британская газета Guardian, опубликовала самое подробное на данный момент исследование того, как китайская элита пользуется офшорными финансовыми гаванями. Статья, подготовленная Международным консорциумом журналистов-расследователей, показала, что более десятка родственников политических и военных руководителей, включая сводного брата Си, сына и приемного сына Вэня, а также дочь еще одного бывшего премьера, Ли Пэна, пользовались компаниями, зарегистрированными на Британских Виргинских островах. Организовать все это им помогали ведущие международные банки и консалтинговые фирмы. Не только россияне могли всегда полагаться на активную помощь западных компаний в удовлетворении их тайных нужд — то же самое, похоже, касается и китайцев.

Подобные обвинения причиняют руководству страны крайний дискомфорт. Придя к власти в 2012 году, Си обозначил главным приоритетом искоренение коррупции — до такой степени, что его атака на незаконные заработки считается одной из причин падения темпов роста китайской экономики в первой половине 2013 года. Но кто должен стать целью этой атаки, а кого следует обойти вниманием? Целевые показатели намеренно сформулированы туманно. Разоблачения отдельных коррумпированных чиновников считаются приемлемыми, даже патриотичными; но всякий, кто раскрывает публике неудобные факты о богатстве политика или бизнесмена, который сейчас в фаворе, может надолго оказаться в тюрьме за «распространение ложных слухов».

Всекитайское собрание народных представителей — определенно богатейший в мире (может быть, даже за всю мировую историю) законодательный орган. По некоторым оценкам, семьдесят его самых богатых членов имеют больше, чем все члены всех трех ветвей власти американского государства[786]. В 2011 году состояние самых богатых шестидесяти парламентариев в среднем равнялось чуть менее 1,5 миллиарда долларов. На первый взгляд это классический случай, когда политики снимают сливки с частных богатств, и в некотором отношении так оно и есть. Но в большинстве случаев направление обратное: государство кооптировало тех, кто заработал много денег, в различные парламентские (или марионеточные) органы. Люди, намеревающиеся прилично заработать, не настолько глупы, чтобы отказаться от таких предложений. Всем потенциальным миллиардерам напоминают, что лучше почаще оглядываться через плечо. Для человека, пытающегося действовать вне рамок политической системы, финансовый успех практически невозможен.

Со времен династий Тан и Мин[787] китайская элита тщательно скрывала свое богатство за высокими стенами. Люди, входящие в 1 % самых богатых, жадно раскупают предметы роскоши, но при любой возможности эти сделки — и личности покупателей — держатся в тайне. У лимузинов непременно тонированные стекла, а дорогое вино пьют в особых ресторанах в закрытых комплексах. В странах БРИК — Бразилии, России, Индии и Китае — и в других развивающихся экономических державах новые богачи понимают, что их состояния не защищены. Права собственности гарантируются конституцией лишь номинально; судебная власть далека от независимости. Целая страта китайского общества последовала российскому примеру: они отправили свои семьи за границу, отчасти затем, чтобы дать следующему поколению «князьков» западное образование или подышать свежим воздухом. Одно из любимых направлений для этих так называемых «голых бизнесменов» — Соединенные Штаты, где есть определенная квота по видам на жительство для состоятельных людей мира. В 2011 году на китайцев приходилось две трети из пяти тысяч «инвестиционных» виз, выданных американскими властями.

Сотни миллиардов долларов на всякий случай выведены в офшоры, и большая их часть вложена в недвижимость в США, Британии, Сингапуре, Гонконге и Дубае. Тайные банковские счета в Сингапуре и Швейцарии пухнут от китайских денег. Одно недавнее исследование показало, что у половины сверхбогатых людей Китая есть инвестиции за границей. Согласно Национальной ассоциации риэлторов США китайские покупатели в 2012–2013 годах потратили там больше 8 миллиардов долларов на жилую недвижимость. Они тратят деньги и на золото, жемчуг, бриллианты и вино. В ноябре 2013 самая дорогая в мире бутылка вина — «Романе-Конти» из Бургундии 1978 года — была продана на аукционе Christie’s в Гонконге за 476 тысяч долларов китайскому покупателю.

Еще в июле 2001 года решение Цзян Цзэминя разрешить предпринимателям официально вступать в партию спровоцировало редкий публичный конфликт в руководстве и глубокое недовольство в среде консервативных чиновников. Дэн, а потом и Цзян осознали то, чего не понимали многие из их консервативных оппонентов — что у партии много общего с частными предпринимателями, которые точно так же не любили демократическую политику и независимые профсоюзы. Недоверие партии к частному сектору было связано не с деньгами и не с вопиющим противоречием между личным богатством и официальной марксистской и маоистской теологией. Главная проблема заключалась в боязни, что иностранный и местный частный сектор составит партии политическую конкуренцию[788].

По данным Forbes, в 2012 году в Америке насчитывался 421 миллиардер, в России — 96, в Китае — 95, а в Индии — 48. Но по темпам роста Китай обгоняет всех. С 2005 по 2010 год число миллиардеров в Китае выросло с двух до шестидесяти четырех. Банк Credit Suisse в своем анализе 216 государств отметил, что 6 % общего числа «суперсостоятельных индивидов» — чей располагаемый доход составляет более 50 миллионов долларов — происходят из Китая. Больше только в США (но тамошние «суперсостоятельные» — это все еще половина от общего числа). Из «просто богатых» китайцев — 1 % самых состоятельных — четыре пятых моложе сорока пяти лет; в Китае доля этой возрастной группы заметно выше, чем где-либо еще.

Если российские состояния сформировались внезапно, зачастую в результате насилия в ходе приватизации природных ресурсов в начале и середине 90-х, первое поколение китайских сверхбогатых сделало деньги на предприятиях широкого круга отраслей, от дешевых потребительских товаров длительного пользования до финансов. Но ключ к богатству в Китае — земля. Это валюта, от которой зависит все остальное.

Путь Ван Цзяньлиня к финансовому лидерству воплотил в себе и возможности, и риски коммунистическо-капиталистического Китая. Ван, сын героя Красной Армии, сражавшегося за Мао во время «Великого похода»[789], семнадцать лет служил в Народно-освободительной армии Китая. Опираясь на этот опыт, он вовсю рассказывает о себе как о простом человеке, который все знает о лишениях и необходимости экономить. «Когда-то нам приходилось действительно бороться за еду», — замечал он. В столовой он лишь наполовину наполнял свою миску рисом, чтобы успеть съесть его и снова встать в очередь, пока раздача не кончилась. «Эти переживания помогли сформировать мой характер, научили меня никогда не сдаваться и никогда не склонять голову перед испытаниями».

Человек из народа, верный коммунист, предприниматель: разве мыслим более правильный сценарий? В середине 1980-х его списали из армии, так как тогда численность вооруженных сил сокращалась: «Сначала я мечтал стать солдатом, но оказался среди миллиона демобилизованных, так что пошел в бизнес». Он устроился на работу в прибрежном городе Далянь в родной провинции Сычуань и поправил положение малопривлекательной и терпящей убытки строительной компании, которой никто не хотел заниматься. Успех позволил ему расширить бизнес в другие регионы страны, что в то время было редким делом. Он скупал девелоперские проекты и строил коммерческую недвижимость, а потом диверсифицировал бизнес и занялся культурой и развлечениями — создал крупнейшую в Китае сеть кинотеатров. Его компания «Далянь Ванда» («ванда» означает «многочисленные успехи») выросла в крупнейшего девелопера коммерческой недвижимости, удовлетворяя честолюбивые мечты быстро растущего китайского среднего класса. Портфель активов Dalian Wanda Group сегодня оценивается в 50 миллиардов долларов; в него входят десятки пятизвездочных отелей, множество караоке-баров и больше семидесяти торговых центров «Ванда Плаза». Ван управляет компанией с военной строгостью, которой научился в армии. «В нашей компании устроено так: если я принял решение, а ты его не выполняешь немедленно, ты платишь штраф. Главный принцип — я отдаю команду, а мои сотрудники немедленно ее выполняют», — рассказывал он[790]. Альфред Крупп гордился бы таким последователем.

К 2010 году Ван заметно продвинулся на пути к первому месту в списке богатейших китайцев и быстро превращался в глобального игрока, во многом благодаря возможностям, открывшимся после мирового финансового кризиса, особенно в США. Утверждалось, что в его «кубышке» для потенциальных приобретений по всему миру находилась сумма порядка 20 миллиардов фунтов. В числе его главных приоритетов были отели, сети кинотеатров и телеканалы. Его первой крупной вылазкой явилась покупка в 2012 году компании AMC — второй по величине сети кинотеатров в США. Объединенная сеть стала крупнейшей в мире; в ней шесть тысяч экранов в Азии и Соединенных Штатах. Следующая в списке — Европа. Ван объявил, что к 2020 году будет владеть пятой частью всех кинотеатров в мире. Нет причин сомневаться в том, что он в этом преуспеет.

Через несколько месяцев после покупки AMC он позволил себе поддаться одному из своих увлечений — купил за 300 миллионов фунтов британского нишевого производителя яхт Sunseeker. Моторные катера фирмы фигурировали в фильмах о Джеймсе Бонде, и теперь она все активнее нацеливалась на рынки вроде России, Бразилии, Мексики и, конечно же, Китая, где клиенты, очевидно, заказывали встроенные столы для маджонга и комнаты для караоке. «Мы хотели купить тридцать яхт Sunseeker, потому что планировали построить тут, в Китае, три порта, — рассказывал Ван с присущей ему методичностью. — А затем мы подумали, что выгоднее будет, если мы сразу купим всю компанию».

Помимо обязательного личного самолета у Вана есть суперяхта Sunseeker, которая часто стоит в порту Шанхая. «Я одним из первых в Китае купил такую», — рассказывал он журналисту, но тут же оговорился: «Я не стремлюсь к роскоши. Я не из тех людей, которые, заимев деньги, расшвыривают их повсюду или всем их демонстрируют. Не нужно ими хвастаться, не нужно выставлять напоказ свое богатство, потому что сегодня в Китае довольно большой разрыв в благосостоянии».

На первый взгляд подобное замечание в устах человека с таким достатком и властью, как у Вана, кажется невероятным. Но страх перед «луань», хаосом, всегда прячется в нем где-то неглубоко, и зияющий разрыв в доходах населения также подпитывает это беспокойство. Политики и бизнесмены говорят об этом открыто, но с желанием зарабатывать и тратить деньги трудно справиться.

За приобретением Sunseeker последовал еще более крупный проект. В июне 2013 года «Далянь Ванда» объявила о сделке на 1,1 миллиарда долларов: компания построит в Лондоне, в престижном районе по соседству с электростанцией Баттерси самый высокий в Европе жилой небоскреб. Там должен разместиться и первый пятизвездочный отель Wanda за пределами Китая. Ван вслед за русскими оказался в центре внимания, со всеми атрибутами, подобающими важному члену мировой бизнес-элиты. Чем богаче он становился, тем больше удовольствия получал от внимания публики. В сентябре 2013 года он пригласил таких звезд, как Леонардо Ди Каприо, Николь Кидман и Джон Траволта, на открытие своей китайской версии Голливуда в Циндао — он вложил в китайскую киноиндустрию 5 миллиардов долларов. Но где бы он ни оказался, он непременно привлекает на свою сторону официальных лиц. Выступая на «Летнем Давосе», прошедшем под эгидой Всемирного экономического форума в сентябре 2013 года — разумеется, в Даляне, — Ван откровенно говорил о роли бизнеса: «Китай — это экономика, ориентированная на государство. Никто не может сказать, что он ведет бизнес без каких-либо государственных связей. Любой, кто говорит, что может делать в Китае все самостоятельно, без связей с правительством, лицемер». По данным New York Times, одно из тех расследований, что Bloomberg решил не публиковать, касалось как раз Вана «и его финансовых связей с семьями партийного руководства»[791].

Но в начале 2013 года Ван оказался на волосок от провала. Его контакты навлекли на него серьезную опасность. В опале у властей оказался Бо Силай, честолюбивый секретарь парткома Чунцина — муниципалитета с населением в тридцать миллионов человек[792], и его драматическое падение могло напрямую сказаться на перспективах бизнеса Вана. Нескольких крупных даляньских бизнесменов допросили об их связях с человеком, которого вот-вот должны были заключить в тюрьму и осудить как коррупционера и врага государства. Но Вану удалось выпутаться и отвести обвинения в связях с Бо: он доказывал, что не совершал ничего сверх необходимого для ведения бизнеса: «Я хорошо знаю Бо Силая. Но наши отношения строились вокруг работы, у нас не было личных отношений»[793]. Другим предпринимателям не так повезло. Решить вопрос Вану помог не его статус — в конце концов, Бо Силай считался одним из самых могущественных людей в Китае, — а не раз доказанная преданность партии и прочные связи с людьми, близкими к пекинской власти. Примерно в то время, когда был арестован Бо, компания Вана объявила, что ее хозяин получит награду в центральном аппарате китайского правительства в столице — а это редкая честь.

Случай Бо стал полезным напоминанием о том, что происходит, когда твой патрон оказывается в опале. И в 2008 году вершина китайского списка миллиардеров оставалась опасным местом. Самый богатый человек Китая на тот момент, Хуан Гуанюй, глава крупной национальной сети магазинов бытовой техники Gome, чье состояние оценивалось в 6,3 миллиарда долларов, был арестован по обвинению в инсайдерской торговле[794]. Его приговорили к четырнадцати годам заключения. Первая реакция на его арест людей вроде Хуана — не «что он сделал не так?», а «кого он обидел?».

В декабре 2012 года в эфире государственного телевидения столкнулись представления о богатстве двух разных поколений китайских предпринимателей. Ван, получая награду как «экономический деятель года», оказался на одной сцене с Джеком Ма, президентом гиганта Alibaba, работающего в области онлайн-коммерции. Ма, стремительно восходящая звезда, рассказал аудитории, что прямо сейчас происходит революция, которая сметет традиционный мир офлайновой торговли: витрины, провозгласил он, скоро уйдут в прошлое. Раздраженный Ван поспорил с Ма на 100 миллионов женминьби (около 16 миллионов долларов), что к 2022 году покупки в онлайне не превысят 50 % общего объема выручки в розничной торговле. Ма отказался от пари (формально в Китае запрещено биться об заклад на деньги), но вызов был принят[795].

Ма наслаждается приписываемой ему ролью ультрасовременного символа китайского бизнеса. В 2013 году он стал «человеком года» по версии Financial Times и сравнивает себя скорее со звездами Кремниевой долины вроде Марка Цукерберга или Джеффа Безоса, чем с бизнесменами типа Вана, которого он считает слишком старомодным. Ма родился в Ханчжоу на юго-востоке Китая, в семье исполнителей «пин тань» — традиционных музыкальных представлений, запрещенных во время «культурной революции». Он был не слишком выдающимся студентом и чаще болтался около местной гостиницы, приятельствуя с иностранными туристами, чтобы лучше выучить английский. Он дважды провалил национальный вступительный экзамен в университет, а на третий раз был принят в институт учителей. В 1994 году, когда Китай уже постепенно открывался миру, он основал бюро переводов, что позволило ему ездить в Соединенные Штаты. Там он наладил контакты с первопроходцами интернета, а вернувшись в Ханчжоу, создал китайские «Желтые страницы» — онлайн-каталог для бизнеса. Это случилось в то время, когда в государственных СМИ попросту запрещалось употреблять слово «интернет». Потом он продал этот бизнес и недолго работал в министерстве иностранной торговли. Эта работа позволила ему создать сеть контактов в правительстве.

Но самое важное знакомство произошло случайно, когда Ма поручили сопровождать американского туриста в экскурсии по Великой Китайской стене. Гостем был Джерри Янг, один из создателей компании Yahoo; два бизнесмена сразу подружились. В начале 1999 года Ма собрал с друзьями 60 тысяч долларов и прямо в своей квартире начал работать над проектом Alibaba. Он придумал простую, но привлекательную бизнес-модель: помогать маленьким китайским компаниям искать покупателей в онлайне в других странах, открывать для них рынки, которые прежде ограничивались отраслевыми выставками. Первые несколько лет ему не удавалось добиться прибыли, но потом бизнес наконец пошел. Он также запустил Taobao («Поиск сокровищ»), онлайновый торговый сервис. Ма сделал, казалось, смехотворное заявление, что будет воевать с eBay, провозгласив: «Может, eBay — акула в океане, но я — крокодил в реке Янцзы. Если мы сразимся в океане, мы проиграем, но если мы сразимся в реке, мы победим». Тогда eBay практически доминировал на китайском рынке, но через несколько лет его доля сократилась менее чем до 10 %, а вскоре компания вообще покинула Китай. Ма стал королем китайской онлайн-торговли.

За два года до этого он заключил сделку со своим старым приятелем Янгом. Yahoo купила 40 % акций Alibaba за 1 миллиард долларов; по условиям сделки, совместным предприятием должен был руководить Ма. На то, чтобы перехитрить американцев, у него не ушло много времени. Yahoo замарала себя скандалом: компания передала властям Китая информацию о частной электронной переписке, из-за которой как минимум двух китайских журналистов и активистов обвинили в подрывной деятельности.

К 2012 году Alibaba заняла столь значимую долю самого быстрорастущего в мире национального рынка, что всего лишь два ее портала опережали по выручке глобальные продажи eBay и Amazon вместе взятые; одна только эта компания производила 2 % китайского ВВП. Ма стал столь могущественным человеком, что лишь немногие осмеливались открыто критиковать его управленческий стиль, адаптирующий неорелигиозный конформизм Кремниевой долины к китайским условиям. Двадцать тысяч его работников именуются «алирен» («люди Ali»). Один из бывших сотрудников, Хао Ву, описал корпоративную этику компании:

В каждое бизнес-подразделение назначался свой HR-координатор, которого называли «политическим комиссаром» (я не шучу) и который следил за результатами сотрудников. Каждый квартал обязательно проводилась оценка эффективности, которая на 50 % зависела от приверженности человека ценностям компании. Тех, у кого показатели были плохие, даже если это были лучшие работники, увольняли. К тем же, кто пережил эту оценку, относились как к родным. Каждому давали уникальное и эксклюзивное прозвище — имя персонажа из фэнтези-романов о боевых искусствах, которые Джек обожал. «Алирены» должны были относиться друг к другу как братья и сестры, и Джек периодически священнодействовал на групповых свадьбах[796].

Хао сравнивал подход Ма с методами одного китайского правителя. «В какой-то момент мне казалось, что я понял, почему во время коммунистической революции многие последовали за Мао Цзедуном, великим кормчим, — писал он. — Иногда я задумывался, не напоминает ли Alibaba идеализированную легенду о Красной армии, в которой офицеры и солдаты образовали тесную приемную семью и вместе приблизили новую эпоху, пожертвовав всем индивидуальным ради коллектива».

У Alibaba 600 миллионов зарегистрированных пользователей (100 миллионов из которых покупают что-то на ее сайтах в любой отдельно взятый день), и компания теперь, вероятно, самая могущественная частная организация в Китае. Но хотя Ма любит сражаться с другими предпринимателями, он всегда на хорошем счету у компартии. Он охотно передает данные о клиентах властям, если те этого потребуют. «Мы создаем ценность для акционеров, а акционеры не хотят, чтобы мы выступали против правительства и обанкротились», — говорил он. О чем бы власти ни попросили, «мы это сделаем».

В этом и состоит секрет успеха первого поколения китайских миллиардеров после коммунизма — дело в их верности коммунистической партии. В 1990-х несколько гонконгских магнатов, видя, в каком направлении все идет, выступили против политических реформ, запоздало предложенных покидающим свой пост британским губернатором лордом Паттеном. Озвученная публично надежда западных лидеров, что растущий средний класс России и Китая проявит более острое стремление к демократии, оказалась необоснованной. Как бы ни заработали свои деньги богатейшие люди Китая — в «старых индустриях», как Цзун Цинхоу, когда-то работавший на фабрике, продававший газировку и леденцы и много лет занимавший первое место в списке китайских миллиардеров, или в интернете, как Робин Ли из Baidu или Ма Хуатэн, создатель Tencent, — они старались не раскачивать политическую лодку и осторожно выбирали союзников. Они слишком хорошо помнят, что всего тридцать лет назад партия осудила предпринимателей, этих «самозанятых торговцев и коробейников, которые жульничают, воруют, дают взятки и уходят от налогов». Они боятся, что прежнее отношение к ним окажется живучим.

В конце 2013 года один из многочисленных рейтингов, по поводу которых так переживают их участники, представил уместный символ смены власти. Ван Цзяньлинь ворвался в глобальный истеблишмент, возглавив ежегодный список богатейших Estates Gazette, в котором оценивается богатство крупных игроков лондонской недвижимости, заставив подвинуться герцога Вестминстерского. За год до того Ван даже не входил в топ-250. Примерно в то же время он впервые наделал шуму на мировом рынке искусства, купив на нью-йоркском аукционе «Клода и Палому» Пикассо за 28 миллионов долларов, что вдвое превысило ожидаемую цену. Он сам сделал ставку по телефону.

В современном Китае и современной России возникла столь же бескомпромиссная возможность стремительно заработать очень крупные суммы денег, какая существовала в Римской республике, Италии времен Ренессанса и Соединенных Штатах после Гражданской войны. Чем выше риск, тем выше и награда; при отсутствии прозрачно устроенного гражданского общества в почете оказывался определенный тип предпринимателя, с высокоразвитыми навыками выживания и гибким подходом к морали.

То же самое, впрочем, может быть сказано и о западных людях, которые заключают с ними сделки и обслуживают их нужды. Суть схватки переменилась. Если с конца Средневековья и до конца Второй мировой войны европейцы стекались на новые земли и эксплуатировали их богатства, то теперь просителями выступают политики из некогда богатых стран. Все более привычной картинкой становятся визиты британского премьер-министра и других лидеров с поклонами в Москву и Китай, где они выпрашивают инвестиции в их экономику. Это не только географический сдвиг, не только политические перемены. Это возвращение сурового авторитарного подхода к бизнесу. Низкопоклонство западных правительств перед олигархами стало очевидно во время протестов на Украине в начале 2014 года, когда был свергнут прокремлевский президент Виктор Янукович, и последующего присоединения Крыма к России. Для некоторых наблюдателей, прежде всего британских, стало шоком нежелание британского правительства предпринимать что-либо, что может поставить под угрозу позиции Лондона как убежища для российских и вообще иностранных состояний, где не задают никаких вопросов. Но удивляться не следовало. Эта практика воцарилась давно, и отказаться от нее будет трудно.

Пока что на вершине глобального списка миллиардеров все еще доминируют американцы: в 2014 году Билл Гейтс опять вернул себе первое место, которое в предыдущий раз взял мексиканец Карлос Слим. Два индийца, Мукеш Амбани и Лакшми Миттал, входят в первую двадцатку наряду с ветераном гонконгской промышленности Ли Ка-Шином. Но до того как армия русских и китайцев вроде Вана и Ма вырвется вперед, осталось недолго. Ветер дует в одном направлении.

Глава 13 Гики

Лучше жить богатым, чем умереть богатым.

Сэмюель Джонсон

Немногим удалось стать миллиардерами к тридцати годам — а заодно еще и изменить мир. В эту особенную категорию людей попадает группа гиков на рубеже двух тысячелетий. Подростки из гаражей, бросившие университет студенты, обитатели вузовских общежитий, где обсуждают девушек, — из них вышли сверхбогатые люди, создавшие Кремниевую долину и проложившие собственный путь к деньгам и славе. Они — гениальные инженеры и программисты — внедрили интернет в жизнь миллиардов людей, сначала на громоздких компьютерах, а потом и на смартфонах, создавая новое «железо», софт и социальные сети. Это поменяло отношение к средствам коммуникации и шопингу, облегчило доступ к информации для всех людей — и обо всех людях.

В создании своих изобретений и извлечении дохода из них они полагались на опыт элиты Уолл-стрит. Венчурные капиталисты указали Марку Цукербергу, Ларри Пейджу, Сергею Брину, Стиву Джобсу и им подобным путь к богатству. Facebook, Google и Apple превратились не только в мега-бренды, но и в нечто большее: они стали частью повседневности для миллиардов людей. Эти герои, когда-то одиноко сидевшие перед компьютерными экранами, теперь, заработав состояния и немного повзрослев, превратились в новую аристократию. Калифорнийский Камелот запросто общается с американскими президентами и мировыми лидерами, когда ему вздумается; порой они приглашают политиков в свои шикарные дома. Они стремятся определять политику не только в своей отрасли, но и далеко за ее пределами.

В первые годы компьютерной революции в среде разработчиков компьютеров и софта возникла культура хакерства, которая впоследствии и породила предпринимателей. Этос хакеров исходил из идеи, что компьютерное программирование — особый вид деятельности, которая меняет мир. Под влиянием музыки, наркотиков и контркультуры хиппи 1960-х хакеры культивировали ореол мистики вокруг отношений между гиками и компьютерами[797]. Они уподобляли себя ремесленникам XIX века, ставшим промышленниками: верили, что именно в их руках находится ключ к модернизации общества. Либералы в социальном и экономическом смысле, они считают себя артуровскими рыцарями новой эпохи и убеждены, что лучше правительств подготовлены к решению хотя бы части самых неподатливых мировых проблем.

Подход технологических гигантов к заработку и трате денег соединяет свободное рыночное мышление восточного побережья США с более бунтарской целью создания открытого интернета. Выпуская все более необычайные и инновационные продукты, они поверили, что смогут изменить саму суть коммуникации и человеческого поведения. Футболки и сандалии стали внешними атрибутами этой неистовой этики свободного рынка. Они видели в государстве в лучшем случае помеху, а в худшем — злонамеренную силу. Увеличиваясь в размерах, эти компании — Microsoft, Google, Apple, Amazon — стали финансовыми монолитами, которых обвиняют в применении тех же монополистических и антиконкурентных практик, что применяли сталелитейные и железнодорожные магнаты XIX века.

Они также воспроизвели резко антипрофсоюзную культуру своих предшественников и их требования о низком налогообложении. Использование налоговых гаваней и других инструментов минимизации налоговых выплат вызвало в ряде стран бурную ответную реакцию. Топ-менеджеры компаний рассчитывали, что привлекательность их супербрендов в результате не пострадает. Они также верили, что их модель филантропии, основанная на столетних традициях, но перекомпонованная для современной эпохи, более чем достойно компенсирует политикам, борющимся с уклонением от налогов, их пустячные проблемы. Как и их предшественники в другие века и на других континентах, они полагали, что вхождение в состав политической, экономической и культурной элиты гарантирует им господство.

Их церемониймейстером, воплощением процветания Запада на рубеже тысячелетий стал Билл Гейтс. Он заработал больше денег, чем кто-либо еще, и накапливал их с такой быстротой, что не успевал понять, как их потратить. Он появлялся на обложках журналов чаще, чем можно было сосчитать. А его богатства все росли и росли. Он возглавлял список Forbes каждый год с 1995 по 2007, а потом возвращался на первое место в 2009 и 2014 году. (Карлос Слим и Уоррен Баффет заставляли его потесниться, но он всегда входил в первую тройку списка.) Сегодня его состояние оценивается примерно в 70 миллиардов долларов — это ВВП небольшой страны вроде Кении, Гватемалы или Литвы. Когда-то поговаривали, что Гейтсу нет смысла подбирать 100-долларовые банкноты, если кто-то уронит их на землю: нет смысла утруждать себя, поскольку одни только проценты на его состояние каждую секунду приносят ему больше денег — даже несмотря на то, что он направляет на благие цели миллиарды долларов.

Гейтсу принадлежат острова, частные самолеты, разнообразные гоночные автомобили и картины. Но при этом он старательно одевается и стрижется так, чтобы походить на обычного человека. В ноябре 1994 года, на относительно раннем этапе своей карьеры, он выложил 30,8 миллиона долларов на аукционе за Лестерский кодекс Леонардо да Винчи — который в результате стал самой дорогой рукописью в истории. Это не единый документ, а подборка рассуждений Леонардо на разные темы — от Луны до движения воды. Путаный характер его каракулей, должно быть, заинтриговал Гейтса — человека, который считает себя подготовленным к тому, чтобы решать глобальные проблемы. «Конечно, он же разработал самые разные летающие машины вроде вертолетов задолго до того, как мы смогли построить что-то подобное, — рассказывал Гейтс с мальчишеским восторгом. — Так что каждая его тетрадь — замечательный документ, это своего рода эскизные заметки по текстам, которые он в конечном итоге хотел собрать вместе». Легко понять, почему это привлекает человека, который начинал писать компьютерный код от руки, а в конце концов стал главной фигурой быстрых технологических перемен. Что же до денежной стороны, то Гейтс рассказывал: «Помню, однажды вечером я вернулся домой и сказал жене Мелинде, что собираюсь купить тетрадь. Ей показалось, я говорю о какой-то мелочи. Нет, сказал я, это особенная тетрадь»[798]. Такое нарочитое преуменьшение в моде у некоторых богатейших людей современности. Признак того, что вы реально чего-то добились, — это когда вам больше не нужно сильно напрягаться. А чтобы этого достичь, требуются определенные усилия.

Ультрасовременный особняк Гейтса стоит рядом со штаб-квартирой Microsoft в Сиэтле, на склоне холма с видом на озеро Вашингтон. Его прозвали «Занаду 2.0»; при его строительстве использовались семь видов камня. В доме, помимо огромного бассейна и подводной музыкальной системы, имеется кинотеатр в стиле арт-деко на двадцать мест (возможно, это современный эквивалент личной часовни времен Ренессанса) и большая частная библиотека с куполообразной крышей. Разумеется, дом наполнен технологическими гаджетами. Освещение управляется компьютером, а динамики спрятаны за обоями и позволяют музыке сопровождать вас из комнаты в комнату. Переносные сенсорные экраны позволяют управлять всей техникой, от телевизоров до термостатов и освещения, которое становится ярче или мягче, чтобы соответствовать случаю или уличному освещению. С гостей заранее собирают данные, а по прибытии выдают специальную булавку, которую нужно носить с собой и которая соединяет их с электронным сервисом дома, автоматически подстраиваясь под их вкусы в музыке и искусстве, создавая желаемую температуру и освещение[799].

Гейтс родился в состоятельной сиэтлской семье в 1955 году. Его мать и дед по матери были банкирами, и в семье имелась установка на высокие достижения. В семнадцать лет он создал свое первое предприятие — пытался вывести на рынок Traf-O-Data, компьютерное устройство, предназначенное для усовершенствования сбора данных о дорожном движении. На следующий год он поступил в Гарвард, но вскоре бросил университет и сосредоточился на программировании. Он и его друг Пол Аллен начали писать программы для «Альтаира» — новаторского микрокомпьютера, одного из предшественников современных ПК. Они повезли свои разработки в Альбукерке (штат Нью-Мексико), чтобы показать их технологической компании MITS. Там они увидели картину, с которой впоследствии сталкивались многие гости калифорнийских стартапов: люди, сидящие посреди хаоса и работающие круглые сутки семь дней в неделю чисто из любви к компьютерам. Они не сомневались, что их технологические штучки в состоянии изменить мир. «Это был великий и славный поход», — вспоминал один топ-менеджер MITS[800].

Язык программирования, который Гейтс и Аллен написали для MITS (и продали им), вскоре стали копировать и менять многие другие технари. Это была часть хакерского менталитета — «открытый код», стремление делиться. В «открытом письме», адресованном сообществу, Гейтс обосновывал, что за софт нужно платить, как и за «железо». «Кто может позволить себе делать профессиональную работу за так? — спрашивал он. — Говоря прямо, то, что вы делаете, — это воровство»[801].

В 1976 году, когда Гейтсу был 21 год, он учредил компанию Micro-Soft (потом дефис пропал из названия). В первые пять лет он лично проверял каждую строчку кода, написанную его программистами. В тот момент, когда в мире насчитывалось лишь около сотни персональных компьютеров[802], Гейтс провозгласил, что хочет видеть «на каждом столе и в каждом доме компьютер под управлением программ Microsoft»[803]. И это было не преувеличение. Он был убежден, что его амбиции основаны на твердых фактах: он выявил рыночную возможность и с дьявольским упорством ее реализовывал. Как Альфред Крупп смотрел на сталь, а Генри Форд на автомобили, так и Гейтс смотрел на первые компьютеры, воображая глобальный продукт[804]. Он владел техническим ноу-хау, и целеустремленности у него было хоть отбавляй. Все, что требовалось, — это немного удачи.

Microsoft добилась большого прорыва в начале 1980-х, когда компания заключила сделку о поставке операционной системы для компьютеров IBM. Вскоре они уже разрабатывали свои собственные системы. Первая коммерческая версия Windows, продукта, который превратил Microsoft в глобального мастодонта, была выпущена в 1985 году. Гейтс покинул возвышенный мир технологических энтузиастов западного побережья и вышел на мировую арену. Журнал Good Housekeeping включил его в список «50 самых завидных холостяков». Он фигурировал на обложке журнала Time (но, к своей досаде, уже после Стива Джобса). В 1986 году компания вышла на биржу. Гейтс сначала сопротивлялся этой идее, но когда он предложил первым сотрудникам опционы на акции (эту модель потом скопировали другие компании вроде Facebook), те поняли, что под ногами у них целое состояние[805]. И они были правы. Когда Microsoft провела IPO, Гейтс стал самым молодым миллиардером мира из тех, кто был обязан своими успехами только себе (ему был тридцать один год).

В начале 1990-х на рынок стали выходить новые компании, но стратегия Гейтса оставалась четкой: он решил вознести Windows на недосягаемые позиции. И окончание соглашения Microsoft с IBM позволяло ему это сделать. С самого начала Гейтс говорил о «монополизации» софтверной отрасли, хотя юристы компании советовали ему не употреблять это слово[806]. Его стремление замкнуть на себя рынок ПО в ущерб конкурентам привело к конфликту с правительством США. Microsoft делала свой Internet Explorer интернет-браузером по умолчанию на всех компьютерах, где стояла Windows; критики жаловались, что такая практика несправедливо отсекает их более старого конкурента Netscape Navigator. Правительство намеревалось что-нибудь предпринять, но единственный закон, на который тут можно было сослаться, — столетней давности антимонопольный Акт Шермана, тот самый закон, который принимался в 1890 году в тщетной попытке ограничить монополистическое давление баронов-разбойников. Власти были заинтересованы в расследовании возможных монополистических практик Microsoft еще с 1991 года, после запроса Федеральной торговой комиссии. Затем делом занялось министерство юстиции, что привело к заключению мирового соглашения в 1994 году. Четыре года спустя Microsoft пришлось отбиваться в суде от обвинений в нарушении этой сделки и в других антиконкурентных действиях. Газета New York Times описывала Гейтса в суде как «уклончивого и неосведомленного, педантичного и немногословного — совершенно не того блестящего бизнес-стратега, который, согласно его репутации, управлял каждым шагом в восхождении Microsoft Corporation к компьютерному господству». Газета отмечала, что в двухчасовой видеозаписи, что юристы министерства юстиции выбрали из двадцатичетырехчасового опроса свидетеля, он «признавался в невежестве относительно ключевых совещаний и стратегий, лежавших в основе антимонопольного иска правительства против его компании. Обвинения касались предполагаемых планов запугивания конкурентов вроде Apple Computer Inc. и Netscape Communications Corporation с целью заставить их покинуть рынки онлайнового программного обеспечения, на которых Microsoft добивалась доминирования». Газета также отмечала, что в ряде случаев ответы демонстрировали такую неуступчивость, что окружной судья, рассматривавший дело, «хмыкнул и покачал головой».

Гейтс не получил от этого дела удовлетворения. Microsoft решительно доказывала, что обвинения в ее адрес обусловлены ревностью компаний-конкурентов. Некоторые экономисты, идеологи свободного рынка, вроде гуру рейганомики и тэтчеризма Милтона Фридмана, осуждали антимонопольные меры, считая их неподобающими в Америке. «Вы будете с раскаянием вспоминать тот день, когда обратились к правительству, — заявил Фридман. — С этих пор компьютерная индустрия, которой очень повезло — она была относительно свободна от правительственного вмешательства, — начнет испытывать постоянное усиление регулирования»[807]. Так или иначе, Microsoft была признана виновной в нарушении Акта Шермана, и в июне 2000 года ей было вручено решение суда: выделить выпуск Internet Explorer в отдельную компанию. В следующем году правительство и Microsoft достигли соглашения, по которому компания обязалась поделиться частью своих технологий с другими. По сравнению с карами, которые ей грозили, и критикой, прозвучавшей в ее адрес, итоговые условия соглашения выглядели лишь мягким упреком. Было ли это признанием того, где теперь реальная власть?

Но юридические битвы Microsoft отнюдь не закончились. В 2000-е годы Еврокомиссия раз за разом штрафовала компанию за антиконкурентные действия. К этому моменту Гейтс уже отступил от корпоративной линии фронта и посвятил себя тому, что называл своей второй карьерой, — филантропии. В январе 2000 года он сложил полномочия генерального директора компании, которую создал в 1975 году, и остался председателем совета директоров — это отнимало один день в неделю. Ему исполнилось всего сорок четыре года. Как и Эндрю Карнеги, Билл Гейтс, безжалостными методами заработав деньги, теперь хотел только одного: расстаться с ними. В 1997 году он вложил 94 миллиона долларов в благотворительный фонд, который через два года переименовал в Фонд Билла и Мелинды Гейтсов. Его капитал со временем вырос до 2 миллиардов долларов, а работа была сосредоточена на программах развития здравоохранения, прежде всего на борьбе со СПИДом, туберкулезом и малярией.

Чем больше становилось личное состояние Гейтса благодаря росту акций Microsoft, тем больше он стремился жертвовать. На данный момент он принял обязательство выделять каждый год по 4 миллиарда долларов. В известной церемониальной речи в своей альма-матер он говорил о том, что жил в привилегированных условиях: «Я покинул Гарвард, не имея реального представления об ужасном неравенстве, существующем в мире, об устрашающем разрыве в области здравоохранения, благосостояния и жизненных возможностей, который обрекает миллионы людей на жизнь, полную отчаяния»[808]. Похоже, что дорогостоящее обучение в элитном университете не помогло Гейтсу познать основы жизни за пределами его привилегированного мирка с установкой на достижения. И он был не единственным предпринимателем, который узнал об ужасах бедности лишь после того, как заработал свое состояние и позволил себе расслабиться.

Гейтс, будучи специалистом по вычислительным системам, вычислил стоимость жизни: «Никто не финансирует ничего для остальных трех миллиардов. Кто-то оценил, что стоимость спасения жизни в США — 5 или 6 миллионов долларов; столько наше общество готово тратить. Жизнь за пределами США можно спасти меньше чем за 100 долларов. Но многие ли готовы на такую инвестицию?»[809] На собрании Всемирной ассамблеи здравоохранения в 2005 году он сказал, что они с Мелиндой «не могли не прийти к жестокому выводу, что в нашем сегодняшнем мире одни жизни считаются достойными спасения, а другие нет». Но, в отличие от других миллиардеров Кремниевой долины, Гейтс не считает интернет сам по себе ключевым инструментом решения самых непреодолимых мировых проблем. У него взгляды более традиционные, как, возможно, и у всего его поколения: «Возьмем вакцину от малярии, эту странную вещь, о которой я сейчас размышляю. Гм, что же важнее — сеть коммуникаций или вакцина от малярии? Если вы считаете, что коммуникации, здорово. Но я так не думаю»[810].

Даже в начале существования Фонда Гейтсов его ежегодный бюджет был больше, чем бюджет Всемирной организации здравоохранения. В 2006 году фонд получил еще 1,5 миллиарда долларов от Уоррена Баффета — второго человека в списке Forbes после Гейтса в тот момент — с обещанием, что за остаток его жизни он увеличит свои вложения в фонд до 31 миллиарда. Дружба между первопроходцем компьютерной эпохи и финансовым магнатом, которых разделяют двадцать пять лет разницы в возрасте, началась в 1991 году, когда мать Гейтса убедила его побывать на встрече, где присутствовали Баффет и Кэтрин Грэм, тогдашний издатель Washington Post. Гейтс шел туда с неохотой, но эти двое сразу нашли общий язык. Гейтс говорит, что Баффет убедил его прочитать «Отчет о мировом развитии» — анализ бедности по всему миру, который готовит Всемирный банк.

Еще одна история показывает, какие связи возникают между сверхбогатыми в их герметично запечатанных мирах. В 1993 году Гейтс попросил пилота своего частного самолета приземлиться в Омахе (штат Небраска), где на аэродроме ждал Баффет. Тот отвез Билла и Мелинду в принадлежащий ему ювелирный магазин Borsheims и дал советы, какое обручальное кольцо приобрести. «Слушай, Билл, это не мое дело, но когда я женился, я потратил 6 % своих денег на кольцо, — сказал Баффет. — Правда не знаю, насколько сильно ты любишь Мелинду»[811]. Для людей, у которых есть все, такие моменты имеют особую значимость. Баффет купил долю в этом почтенном магазине и хотел продемонстрировать этот факт. Гейтс же хотел продемонстрировать его своей будущей жене крупным планом.

Чем успешнее становился Гейтс, тем более укреплялся в мысли, что он и другие члены сверхбогатой элиты наделены особыми талантами. И в этом он был не одинок. Чувство собственного превосходства, раздутое эго становились неизбежными и неотъемлемыми чертами характера интернет-миллиардеров, вращающихся в одном кругу с банкирами, менеджерами хедж-фондов, венчурными инвесторами и магнатами мира прямых инвестиций. Они пришли к выводу, что их таланты применимы ко всему, на что они решат направить свой ум. Феноменальные успехи гиков в их собственной области побудили их взяться за форсированную версию филантропии, которая принимает за точку отчета взгляды Карнеги и его «Евангелие богатства», но в своих амбициях и влиятельности заметно превосходит его начинания. Гейтс признавал, что многим обязан «первому поколению больших филантропов», в том числе Карнеги, Рокфеллеру и Генри Форду[812].

Они придумали термины «филантрокапитализм» и «креативный капитализм» — использование бизнес-методов для решения более широких социальных задач. В январе 2008 года, выступая на Всемирном экономическом форуме, Гейтс обозначил выбранный им идеологический путь. Он начал с признания (как и Карнеги), что верит в человеческий прогресс: «Во многих отношениях мир стал более приятным местом для жизни, чем когда-либо, и это имеет далеко идущие последствия». Но технологические усовершенствования, говорил он, не достигают достаточного числа людей. «Нам нужно найти способ, чтобы те аспекты капитализма, которые работают на благо богатых людей, служили и бедным людям тоже», — сказал он, превознося подход, при котором правительства, компании и некоммерческие организации опираются на силу рынков, чтобы воплотить в жизнь позитивные перемены. Эта терминология заимствована из частного сектора; среди этих жаргонизмов «чувствительность к рынку», «ориентация на результат» и «максимизация рычагов». Эта основанная на рыночных идеях концепция проистекает из скептического отношения к способности государства решать большие социальные проблемы. «Чем ближе добираешься до сути, чем лучше понимаешь, как все это делается, тем больше думаешь: о Господи! Эти ребята даже не знают, каковы в действительности бюджеты, — объявил Гейтс. — Это заставляет задуматься: а как вообще происходят эти сложные, глубоко технократические вещи, как правильно управлять, например, системой здравоохранения США с точки зрения результата и издержек? Это все висит на волоске».

Гейтс даже высказывает сомнения в способности избирателей решать, за какие именно важные проблемы нужно браться: «И дело не только в том, что задача может быть не по плечу правительству. С этой точки зрения при помощи демократии в большинстве стран также невозможно справиться с проблемами, которые ставит современный мир, он возлагает на избирателей ответственность, но вряд ли можно ожидать, что эти обязательства они смогут выполнить. То есть люди будут голосовать и высказывать мнение о все более сложных предметах — в отношении которых то, что кажется… простым ответом, вовсе не является таковым. Это очень интересная проблема. Действительно ли демократии, сталкивающиеся с нынешними проблемами, справляются с ними?»[813]

В начале 2000-х годов Гейтса убедили встретиться с рок-звездой Боно. «Я должен признать, сначала мне не казалось это важным. А потом была Давосская [встреча] в Нью-Йорке после 11 сентября, и Боно, Билл Клинтон и я встретились там. Я был восхищен, что он действительно понимает, о чем говорит, и реально берет на себя обязательства добиться результата. Это феноменально. С тех пор мы стали с ним настоящими компаньонами»[814].

Он назвал кампанию «RED», организованную Боно, — в ее ходе потребители при покупке определенных продуктов доплачивали небольшую сумму, чтобы пожертвовать ее на важные цели, — одним из лучших примеров креативного капитализма[815].

Гейтс и Баффет не раз обсуждали и проговаривали свои филантропические идеи. Во время одной из бесед Баффет высказал предложение, которое иллюстрирует соображения многих «сделавших себя» миллиардеров в современной Америке, да и в остальном мире. Если правительству не стоит доверять при решении социальных проблем, рассуждал он, то, наверное, в дело следует вступить корпорациям? Он предложил, чтобы часть уплачиваемых корпоративных налогов направлялась в отдельный фонд, «управляемый представителями корпоративной Америки и используемый умным образом на долгосрочное благо общества. Эта группа, которая считает, что может управлять делами лучше любого правительства, могла бы взяться за образование, здравоохранение и другую деятельность, в которой правительство играет большую роль»[816].

В 2010 году Гейтс, Баффет и основатель Facebook Марк Цукерберг подписали «Обещание дарения», по которому обязывались пожертвовать как минимум половину своего состояния. К началу 2014 года под ним подписались 122 миллиардера из разных стран. Медиамагнат Майкл Блумберг привязал свое решение непосредственно к вопросу о репутации, который преследовал Карнеги и других баронов-разбойников: «Пожертвования также позволяют оставить наследие, которое многие запомнят. Рокфеллер, Карнеги, Фрик, Вандербильт, Стэнфорд, Дьюк — мы помним их скорее по долгосрочным эффектам их филантропии, чем по компаниям, которые они основали, или по поступкам их потомков»[817]. Блумберг — редкий пример состоятельного американского бизнесмена, который напрямую участвовал в выборах, вместо того чтобы влиять на политику более скрытно или получать престижные назначения в награду от президента. Больше всего его карьерная траектория похожа на путь Сильвио Берлускони, телевизионного магната, ставшего премьер-министром Италии, хотя их поведение и вкусы сильно различаются. Завершив свой третий срок на посту мэра Нью-Йорка, Блумберг также считает себя в первую очередь филантропом.

Баффет стал моделью добродетельного миллиардера. Он яростно выступал против несправедливого налогообложения, заметив в своем выступлении в Стэнфорде в 2007 году, что он только что заплатил 17,7 %-ный налог со своего заработка в 46 миллионов долларов, тогда как его помощнице пришлось отдать 30 % от ее дохода в 60 тысяч долларов. Администрация Обамы потом пыталась узаконить «правило Баффета», из которого следовало, что налоги, которые платят домохозяйства, зарабатывающие более 1 миллиона долларов в год, не должны быть в процентном отношении меньше, чем налоги семей, принадлежащих к среднему классу. Формулировки специально были сделаны туманными, чтобы не оскорбить американские представления об «усердном труде», но все равно Конгресс не пропустил закон.

«По правде говоря, я ни разу не отдал ни одного пенни, который бы имел для меня какую-то пользу», — сказал Баффет на саммите по благотворительности в 2013 году. Он обещал оставить своим детям «достаточно, чтобы они чувствовали, что могут заняться чем угодно, но не настолько много, чтобы они не делали ничего». Усвоили ли современные сверхбогатые люди уроки прошлых династий, которые ввиду упадничества просто вымерли и окаменели? Возможность «заняться чем угодно» все еще совершенно немыслима для простых смертных, но это было важное указание, напоминавшее о Карнеги и его презрении к избалованным отпрыскам богатых семей. Гейтс посулил за свою жизнь пожертвовать в два с лишним раза больше (в современных ценах), чем Карнеги и Рокфеллер вместе взятые. Звучит многообещающе. Сегодня суммарное состояние Гейтса и Баффета почти равняется сбережениям 40 % наименее состоятельных американцев.

Фонд Гейтсов принял на себя обязательство использовать весь свой капитал не более чем за двадцать лет после смерти Билла и Мелинды, успешно определив самые насущные проблемы в мире. Пока что работа фонда в основном нацелена на искоренение полиомиелита. Всего лишь второй раз в истории можно будет заявить о полном уничтожении болезни (впервые это произошло с оспой в 1980 году); что ж, вполне грандиозная цель[818]. Для Гейтса его успехи в Microsoft напрямую связаны с работой фонда. «Мы оба, — говорит он о себе и своей жене, — работали в Microsoft и видели, что если взять инновации и умных людей, способных рассчитать все возможности, то можно осуществить довольно-таки впечатляющие штуки»[819].

Какими бы достойными похвал ни были цели Гейтса и Баффета, тревожит, что судьбы сотен миллионов людей, по сути, зависят от милосердия небольшого числа частных граждан. Несмотря на все эти грандиозные конференции и обещания, по данным World Wealth Report, лишь 11 % сверхбогатых людей мира и лишь половина из богатейших тридцати человек активно занимаются филантропией. Но те, кто занимается, имеют высокий престиж в обществе. Вместе с гиками и банкирами в ряды филантрокапиталистов вступили еще две категории людей — звезды и политики, считающие себя звездами. Одним из последних в игру включился Тони Блэр, бывший британский премьер-министр, который сколотил себе состояние (хотя и не масштаба Гейтса или Баффета) на консультациях для правительств одиозных стран вроде Казахстана. Блэр заявил на Всемирном форуме филантропии, где побывали Билл и Мелинда Гейтсы, Билл Клинтон, а также Ларри Пейдж и Сергей Брин из Google, что главное в филантропии — «стратегическое инвестирование». Нужно, говорил он, «не просто давать деньги, но обеспечивать лидерство. Лучшие филантропы привносят в свою филантропию то, что сделало их успешными, — драйв, целеустремленность, достижение цели во что бы то ни стало. Это стремление креативное, а не пассивное; они не следуют привычному мышлению, а опрокидывают его».

Современная филантропия, воплощенная в «Обещании дарения» — это элитный клуб. Он «сосредоточен конкретно вокруг миллиардеров и тех, кто стал бы миллиардером, если бы не их пожертвования». Это джентльменские соглашения, это «моральное обязательство жертвовать, а не юридический контракт». К началу XXI века в одной только Америке насчитывалось 45 тысяч благотворительных фондов, большинство из которых управляются как бизнес и пользуются значительными налоговыми послаблениями, полагающимися филантропическим организациям. Хитроумное использование налоговых льгот считается бонусом при расставании с деньгами, но оно гораздо больше помогает при их зарабатывании. Члены клуба филантропов играют по тем же правилам, что они сами задали, когда богатели. И эти правила, юридически вполне логичные, в моральном смысле понравятся не всякому.

Проблема уклонения от налогов крупными технологическими компаниями стала предметом жарких дебатов лишь в последние годы. Они позаимствовали практику офшорных операций из финансового, сырьевого и других секторов. В сентябре 2012 года в расследовании комитета Сената США были обозначены практики, используемые Microsoft и Hewlett-Packard (но то же самое могло быть сказано и о дюжине других международных технологических компаний). Например, в докладе говорилось: «С 2009 по 2011 год, передав определенные права на интеллектуальную собственность своей дочерней компании в Пуэрто-Рико, Microsoft смогла перевести в офшоры почти 21 миллиард долларов, или почти половину ее чистой выручки от розничных продаж в США, сэкономив вплоть до 4,5 миллиарда долларов налогов на товары, проданные в Соединенных Штатах, или чуть более 4 миллионов долларов в день».

По словам сенатора Карла Левина, члена комитета, «крупные корпорации США все больше получают прибыль здесь, но перебрасывают ее за границу, чтобы избежать уплаты причитающихся налогов. В то время, когда мы встречаемся с такими сложными бюджетными дилеммами, когда американские семьи сталкиваются с повышением налогов и с сокращением важнейших программ, от образования до здравоохранения, от контроля качества продуктов до национальной обороны, эти офшорные схемы просто неприемлемы».

Между тем в 2011 году Microsoft, заработав в Британии 1,7 миллиарда долларов на онлайновых продажах софта, не заплатила с них ни цента корпоративного налога на прибыль, потому что филиал, через который проводились эти продажи, располагается в Люксембурге[820].

Когда Гейтса спрашивают о налогах, которые платит его компания, он прибегает к трем формальным оправданиям, которые традиционно используют технологические магнаты: их методы совершенно законны; это правительства, а не компании создают налоговые законы; компании соблюдают законы и налоговые ставки тех юрисдикций, в которых они действуют. «Если люди хотят налоги на определенном уровне, отлично, так и установите их на этом уровне, — рассуждает он. — Но нельзя требовать от компаний, чтобы они брали деньги акционеров и выплачивали огромные суммы, платить которые не требуется»[821]. После экономического кризиса и падения качества жизни стал реже применяться более дерзкий философский аргумент — они, короли интернета, лучше правительств знают, как тратить деньги, и поэтому чем больше денег останется в их руках, тем лучше в долгосрочной перспективе для общества.

Теперь репутация Гейтса прочно увязана с работой его фонда — и это наверняка то, чего он хотел. Microsoft при всех ее юридических сложностях теперь появляется в биографии магната почти что в скобках. Он был, однако, первопроходцем, одним из первого поколения ему подобных. Его преемники действуют на куда более многолюдном поле. Джефф Безос, который, по его собственному признанию, не знал о книгах практически ничего, основал Amazon и неожиданно добился успеха — как и Пьер Омидьяр, который увидел потенциал в торговле между отдельно взятыми людьми и организовал феноменально популярный интернет-аукцион eBay. Скорость превращения этих людей в миллиардеров ошеломительна. Стив Джобс к моменту своей преждевременной смерти в 2011 году имел сравнительно скромное состояние, в пределах 11 миллиардов долларов. У Омидьяра примерно столько же, тогда как у Безоса — около 35 миллиардов. Десять лет спустя развитие онлайновых социальных сетей и борьба сайтов вроде MySpace и Facebook за долю рынка создали новую волну миллиардеров. В 2008 году Марк Цукерберг стал самым молодым в мире миллиардером, самостоятельно заработавшим свое состояние; ему было двадцать три года — Биллу Гейтсу потребовалось на восемь лет больше, чтобы достичь этой вехи[822]. В 2013 году состояние Цукерберга уже оценивалось в 19 миллиардов долларов.

Эти люди вознесли навязчивую соревновательность на новые высоты. На каждом шагу своего пути они должны были создавать нечто особенное, ставить рынок на колени, выпускать продукт, который захватит весь мир. Граница между успехом и провалом оказывалась тонкой — она могла зависеть от пронырливости бывшего приятеля или от того, что идея чуть-чуть не дотягивала до нужного уровня. При всех этих футболках, шортах и сандалиях, при всех этих сигаретах с марихуаной, что делят на всех, эгалитарному отношению нет места в Кремниевой долине. Второе место — для лузеров.

Путь Стива Джобса к успеху и славе был более тернистым, чем у его современника Гейтса. Его компания Apple была основана в том же году, что и Microsoft[823]. Изначально она состояла всего из двух человек и продавала печатные платы, изготовленные в доме родителей Джобса в Калифорнии. Она быстро добилась успеха — в 1981 году компания вышла на биржу и принесла ее создателям миллионы. Но если Гейтс железной рукой контролировал свой бизнес, то Джобса уволили из созданной им компании. Он организовал отдельную команду для работы над своим личным проектом, компьютером «Макинтош», даже вывесил над зданием флаг с черепом и костями и объявил: «Лучше быть пиратом, чем служить на флоте». В 1985 году Apple бесцеремонно уволила его. Некоторые из его оппонентов называли причиной его «буйные и капризные эмоциональные колебания», но нельзя сказать, что для гиков эти черты характера — нечто особенное[824].

Джобс стал работать сам и учредил новую компанию — NeXT — во многом благодаря участию крупного инвестора, венчурного капиталиста и впоследствии кандидата в президенты Росса Перо. Он также купил анимационную компанию Pixar, которая вместе с Disney выпустила чрезвычайно успешный фильм «История игрушек»; Джобс числился в нем исполнительным продюсером. В 1996 году Apple, пойдя на унижение и руководствуясь корпоративным прагматизмом, приобрела NeXT; Джобс мгновенно получил повышение и принялся спасать компанию, балансирующую на грани банкротства. К 2000 году он стал CEO[825] и получал номинальную зарплату в 1 доллар в год, а главным вознаграждением стала его доля в компании, стоимость которой выросла более чем до 2 миллиардов долларов.

Джобс всегда был теснее связан с хакерской культурой, чем Гейтс. Он жил в Калифорнии и испытал заметное влияние контркультуры. В 1970-х он нередко появлялся на хакерских сборищах босиком или в сандалиях — так позже Цукерберг приходил на работу в офис Facebook. Он путешествовал по Индии и интересовался буддизмом, а также отпустил бороду в стиле Фиделя Кастро и стал убежденным вегетарианцем[826]. В 1990-х один комментатор с юмором заметил, что Джобс — «самый опасный человек в Кремниевой долине, потому что, говорят, он ввязался в это не ради денег… Гейтс видит в персональном компьютере инструмент перевода каждого лишнего доллара, немецкой марки или копейки в мире в свой карман. Гейтсу, по большому счету, наплевать, как люди взаимодействуют со своими компьютерами — лишь бы платили. Джобсу не наплевать. Он хочет указать миру, как вычислять, задать стиль вычислений. У Билла Гейтса нет стиля; у Стива Джобса нет ничего, кроме стиля»[827]. Сравнение, конечно, во многом карикатурное, но нельзя сказать, что совсем неоправданное.

Джобс продолжал выигрывать в репутационной игре с Гейтсом: свободный дух Кремниевой долины против прагматичного босса; инноватор и художник против монополиста и капиталиста[828]. Джобс, одержимый дизайном и технологиями, превращал каждое изобретение Apple и каждый запуск их нового продукта — от первых «Маков» до айподов, айфонов и айпэдов — в религиозную церемонию. Молодые фанаты выстраивались в длиннющие очереди вокруг магазинов Apple в разных городах мира. Его продукты стали главным стилистическим высказыванием в глобальной культуре, опирающейся на почитание брендов.

И ему этого было достаточно. Чтобы доказать, на что он способен, и обозначить свое наследие, ему не требовалось больше ничего, кроме как гарантировать очередную истерию вокруг следующего своего продукта. Он гораздо меньше интересовался благотворительностью. Вернувшись в компанию в роли генерального директора, он закрыл корпоративные благотворительные программы Apple, чтобы сэкономить деньги, и не восстановил их, даже когда прибыль стала измеряться десятками миллиардов. В 1980-х он создал свой собственный благотворительный фонд, так как это казалось необходимым, но потом свернул его работу, потому что, как говорилось в одной из его биографий, не любил показной мир профессиональной филантропии. Он не подписывал «Обещание дарения». Даже перед своей безвременной смертью в 2011 году (ему было пятьдесят шесть) Джобс не видел необходимости что-то объяснять.

Впрочем, с возрастом между ним и Гейтсом возникло взаимное уважение. «Я думаю, мир стал лучше, потому что Билл понял, что его цель — не в том, чтобы быть богатейшим человеком на кладбище», — говорил Джобс незадолго до смерти. Боно же утверждал, что технологический вклад Джобса оказался не менее важным, чем любые финансовые вложения[829].

Пьер Омидьяр — представитель второго поколения гиков, тех, кто начал извлекать выгоду из потенциала интернета в 1990-х, когда число пользователей росло по экспоненте. В отличие от большинства подобных ему, он все-таки закончил колледж — Университет Тафтса, где в 1988 году получил диплом компьютерного специалиста. Он организовал пару онлайн-магазинов, один из которых купила Microsoft, но ему все больше нравилось не продавать что-то людям, а помогать им продавать что-то друг другу. В 1995 году в День труда[830] он запустил вебсайт под названием Auction We b, для которого собственноручно написал код. Потом этот сайт превратился в eBay, и к середине 1997 года, когда интернет был еще уделом меньшинства, на нем проводилось по 800 тысяч операций в день. Идея была простая: люди приобретают товары, которые выставляют другие; пользователи сами их упаковывают и отправляют; eBay получает комиссию с каждой транзакции. Это была формула феноменального успеха, которая превратила Омидьяра в миллиардера после того, как его компания вышла на биржу в 1998 году.

В 2004 году Омидьяр и его жена Памела запустили проект Omidyar Network. Как и Фонд Гейтсов, эта организация рассматривает рынок в качестве ключа к решению социальных проблем; она инвестирует и в коммерческие компании, и в социальные начинания. Но, в отличие от традиционных фондов, сеть позиционирует себя как активного инвестора, особенно в социальные предприятия и другие компании в развивающихся странах[831].

Омидьяр, один из подписантов «Обещания дарения», подхватил идеи первых кибер-утопистов о свободе самовыражения. Для многих из этих первопроходцев в 1980-х и 1990-х интернет был полем для игры без правил, возможностью порвать с иерархическими и вертикальными структурами, господствовавшими в офлайновом мире. Для них главным были «горизонтальные» отношения и разрушение старых барьеров. Эта концепция гиковского рая все больше вступала в конфликт не только с денежными амбициями стартапов, превращавшихся в корпорации, но и с намерениями правительств, которые осознали, что им нужно восстановить свою власть. За короткий промежуток времени государство, подхватив те же технологии, а в некоторых случаях и создавая свои, обошло технологические компании по способности отслеживать поведение граждан. К такому заключению можно было прийти из «сливов», организованных разоблачителем Эдвардом Сноуденом в 2013 году. Масштаб слежки за всеми каналами коммуникаций со стороны Агентства национальной безопасности США и их британских коллег из GCHQ многих застал врасплох. Реакция новой интернет-элиты оказалась смешанной. Несколько компаний явно зарабатывали на тесных отношениях со спецслужбами. Другие просто смиренно предоставляли все, что от них требовали, и утверждали, что недовольны этим. Третьи искренне испытывали гнев.

К последней группе относился Омидьяр. Он уже вложил деньги в небольшой сайт журналистских расследований на Гавайях. На пике скандала со Сноуденом он объявил о гораздо более масштабном предприятии: вложении 250 миллионов долларов в глобальный расследовательский онлайн-портал First Look Media. Одной из ключевых фигур проекта стал американский журналист Гленн Гринвальд, ставший основным проводником разоблачений Сноудена и опубликовавший серию сенсационных откровений в газете Guardian[832]. Финансируя проект, который вроде бы бросал прямой вызов властям США, Омидьяр, возможно, продемонстрировал более бунтарские черты, чем его коллеги-гики. Идеологический поборник свободы слова или первооткрыватель новых бизнес-моделей для медиа? Как бы то ни было, Омидьяр получал удовольствие от своей репутации революционера: «В СМИ, которые существуют уже не первый день, есть масса традиций и подходов к делу, которые верно служили им много лет, но, возможно, делают их менее гибкими в цифровую эпоху. Для меня как предпринимателя больше смысла начать что-то новое»[833]. Он имел в виду и одного из своих соперников Джеффа Безоса, который проявил приверженность традиционным моделям медиа, заключив совершенно другую сделку.

В раннем детстве Безос продемонстрировал склонность решать проблемы тем самым способом «сделай сам», который стал отличительным признаком Кремниевой долины: его застали за тем, как он пытался разобрать свой манеж на части с помощью отвертки. Будучи подростком, он с удовольствием чинил сельскохозяйственную технику на ранчо деда в Техасе. Дед работал на Управление перспективных исследовательских проектов (DARPA), подразделение министерства обороны США, в чью задачу входило создание технологических инноваций, которые в годы холодной войны можно было обратить против СССР. Среди ранних проектов управления были роботы и самоуправляющиеся транспортные средства, а в 1969 году оно запустило ARPAnet — предшественника интернета. У Безоса, преданного фаната сериала «Звездный путь», еще в детстве благодаря работе деда возникло сильное увлечение космическими путешествиями.

Безос, как и Гейтс, уже в юности пытался организовать свой бизнес. В семнадцать лет он устраивал летние школы — брал по 150 долларов за участие в двухнедельном научном лагере под названием Dream Institute, где читали «Путешествия Гулливера» и изучали черные дыры. Во время учебы в Принстоне он пришел к нерадостному выводу, что ученого из него не получится, и поменял специализацию с физики на программирование. Поработав в разных компаниях, заполучил потенциально престижную позицию на Уолл-стрит, но бросил ее и отправился на запад, где происходило тогда все интернет-веселье[834]. Его восхищали не столько разговоры о дивном новом онлайновом мире, сколько его коммерческий потенциал — Безос осознал важность одного судебного решения о налоге с продаж. Он понял, что будет продавать что-то в онлайне, только никак не мог решить, что именно. Он составил список из двадцати направлений и сократил его до пяти: CD, компьютеры, компьютерные программы, видео и книги. Он выбрал книги не потому, что увлекался чтением, но потому, что понял, что кто-нибудь точно заработает целое состояние, продавая их в сети, — так почему бы ему не стать этим человеком? Книги являлись понятным продуктом, который легко каталогизировать, хранить и доставлять, и поэтому потенциальный онлайн-рынок в этой области был огромен[835].

В июле 1995 года, через несколько месяцев после того, как Безос начал новое дело у себя в гараже, его компания продала первую книгу. Она называлась «Гибкие концепции и творческие аналогии: компьютерные модели фундаментальных механизмов мышления». Безос назвал фирму Amazon, по имени крупнейшей в мире реки, чтобы обозначить свои амбиции, но также и потому, что это обеспечивало ей первые места в алфавитных списках онлайн-ритейлеров. Местом для штаб-квартиры он выбрал Сиэтл, родину Microsoft, так как полагал, что там нужно искать лучшие кадры. В те первые дни малочисленные покупатели звонили Безосу в офис (то есть домой) и сообщали данные своих банковских карточек, чтобы совершить покупки[836].

Первый прорыв Amazon случился, когда Джерри Янг из Yahoo предложил включить сайт в один из своих списков «What’s Cool?»[837]; на той же неделе Amazon получил тысячи заказов, а Безосу и его товарищам-«менеджерам» пришлось всю ночь сидеть и упаковывать книги, потому что они еще не наняли никого на эту работу[838]. Это вызывает в сознании образ (или тщательно сконструированный миф) о промышленнике викторианской эпохи, который вносит свою скромную лепту в общее дело у себя в цеху, чтобы его изобретение и его компания заработали. Безос купил 10,2 миллиона акций своей компании по одной десятой цента. В момент выхода Amazon на биржу в 1997 году они торговались по 18 долларов за штуку, что за один день принесло тридцатитрехлетнему предпринимателю 184 миллиона долларов[839]. И по стандартам Кремниевой долины это был еще относительно медленный старт.

У Безоса такой же стяжательский и скопидомский подход к делу, как и у Гейтса. Его бизнес-модель подразумевала быструю экспансию, позволяющую взять рынок под контроль и добиться неуязвимых позиций, прежде чем его догонят конкуренты. А прибыль появится позже. В конце концов модель сработала и принесла феноменальный результат, но поначалу все двигалось со скрипом. Уже тогда Безос получал огромное удовольствие от заявлений, что у него «в магазине» имеется миллион наименований. В действительности книги лежали на складах его крупных дистрибьюторов. Он вовсю расхваливал преимущества онлайн-магазина по сравнению с традиционными конкурентами, даже арендовал передвижные рекламные щиты, которые ездили мимо книжных магазинов Barnes & Noble со слоганом «Не нашли книгу, которую искали?». Войну с Barnes & Noble можно было выиграть, только обеспечив как можно более быстрый и простой способ покупки. Amazon разработала систему покупки в «один клик», позволяющую добавлять товары в виртуальную корзину с минимальными усилиями. Эта система была запатентована — несмотря на замечания, что формулировки кажутся слишком общими и туманными, — и когда Barnes & Noble в 1999 году внедрила на своем вебсайте аналогичную функцию «экспресс-касса», Amazon подала иск, который, впрочем, удалось урегулировать во внесудебном порядке. Обращение к юридическим тяжбам чем-то напоминает махинации баронов-разбойников XIX века, пытавшихся вытеснить друг друга с рынка[840].

В конце 90-х, когда интернет-пузырь лопнул, Amazon несла ошеломительные потери. В одном только 2000 году убыток компании составил 720 миллионов долларов[841]. Безос превратился из «человека года» по версии Time, которым он стал в 1999 году, во владельца «amazon.con»[842]. Взбешенный этим отношением Безос твердо решил превратить Amazon в колоссальную розничную империю, уничтожив всех конкурентов, стоявших на пути. Его товарищи, помогавшие ему с самого начала, хотели работать в оригинальном онлайновом книжном магазине. У Безоса были другие планы. Сегодня Amazon, компания с многомиллиардными оборотами, известна своим бескомпромиссным (мягко говоря) подходом к сотрудникам, занятым тяжким трудом за ничтожные зарплаты в пещерообразных складах[843]. Низкие удельные затраты на труд и эффект масштаба позволяют Amazon опережать книжные магазины и онлайновых конкурентов. Фирма также известна своей культурой чрезвычайной секретности. Она стала весьма успешным торговым механизмом, где миллионы людей каждый день кликают на кнопки, чтобы купить не только книги, но и бытовые и другие товары. В торговле достижения Безоса остаются непревзойденными; но в поисках чего-то более волшебного ему пришлось взяться за другие начинания.

В 2000 году он создал частную аэрокосмическую компанию Blue Origin, которая должна была сделать космические путешествия более доступными[844]. Когда-то он обещал построить «на орбите космические отели и колонии на два-три миллиона человек» и вроде бы обсуждал с Ричардом Брэнсоном совместные коммерческие проекты в космосе[845]. Летом 2013 года он застиг журналистский мир врасплох, объявив о покупке газеты Washington Post. Газета Вудворда и Бернстайна[846], несколько поколений находившаяся в руках одной семьи, была продана человеку, который покончил с тысячами книжных магазинов. Впрочем, у газеты начались трудности, она пошла под гору. За сущую мелочь — 250 миллионов долларов — Безос возложил на себя задачу обновления одного из величайших в мире символов «старых медиа»[847]. Он начал осторожно инвестировать в газету, прежде всего в ее цифровую версию.

Неприятности были не только у Post. New York Times не стала сопротивляться Карлосу Слиму, который вложил в нее крупную сумму в 2008 году (см. Заключение), но уперлась, когда эксцентричный китайский олигарх постучался в ее дверь в 2013 году. О Чэне Гуанбяо, владельце компаний по переработке отходов, рассказывали, что на его визитке значится «Моральный лидер Китая», «Герой-спаситель от землетрясений» и «Самый известный и обожаемый в Китае образец для подражания». Он обещал, что улучшит газету и «реформирует» ее подход к освещению событий в стране. Его предложение не приняли.

Приз же за лучший дуэт в Кремниевой долине может достаться только двум людям. Ларри Пейдж и Сергей Брин, дети ученых, один из которых эмигрировал из Советского Союза, придумали способ организации интернета во время учебы в Стэнфордском университете. Они наткнулись на старомодное решение очень современной проблемы. Одно дело — искать в интернете (как бы это ни было трудно в то время), и совсем другое — придать ему порядок. Они позаимствовали из академического мира идею цитирования и разработали алгоритмы, которые навсегда изменили мгновенный доступ к информации. Но им нужно было как-то назвать свой план. Первым вариантом стал BackRub («Массаж спины»), но название явно не подходило. Пейджу и Брину, как настоящим компьютерным гениям, понравилось слово «гугол» — единица и сотня нулей, — однако они неправильно написали его, когда покупали доменное имя[848]. Теперь надо было понять, как на их гениальной идее можно заработать деньги. Сначала они с опаской относились к мысли показывать рекламу, но как только их убедили в том, что можно на каждой странице организовать отдельный блок оплаченных ссылок, модель была найдена. Остальное, как говорится, уже история: Google росла быстрее любой другой компании в истории США.

Сегодня Google стоит более 100 миллиардов долларов — больше, чем New York Times, Washington Post, Disney, Dow Jones, Amazon и General Motors вместе взятые. Система работает на более чем миллионе серверов в дата-центрах по всему миру и обрабатывает больше миллиарда поисковых запросов в день. Она пожирает все, что попадается на пути, — YouTube (пользовательские видео), производителя мобильных телефонов Motorola (которого Google потом продала), производителей карт, да и вообще все, что может подсказать им новую идею или представлять для них хотя бы отдаленную угрозу. Сейчас, например, Google одержима робототехникой и потенциалом искусственного интеллекта. Со своей армией технарей и изобретателей со всего мира Google постоянно ищет новые большие идеи — самоуправляющиеся автомобили, очки, отображающие информацию в реальном времени, — которые принесут ей деньги, а главное, сохранят за брендом компании тот революционный и завлекательный ореол, который она имела с самого начала. Кошмар Google — это появление нового игрока, который перехватит у нее инициативу и перетянет молодых пользователей интернета куда-то еще.

Шейхи Мо и Халифа не могут остановиться и не построить что-то еще более значительное и масштабное. Такова же и корпоративная этика Google — быть лучшей во всем. Богатство, влияние и престиж компании таковы, что она привлекает умнейших инженеров и ученых, юристов и лоббистов. Она расхватывает амбициозных политических консультантов, открывая им прямую дорогу в офисы президентов и премьер-министров. Каждый должен вписаться в корпоративные правила, которые требуют высоких результатов и еще более высокой лояльности. (Джек Ма из Alibaba позаимствовал у Google свой подход.)

В компании шикарные рестораны, специально отведенные места для отдыха и тусовки, спортивные залы, всегда готовые к услугам массажисты — все это побуждает молодых сотрудников как можно больше времени проводить в теплых объятиях компании. Google необычайно щедро финансирует онлайн-стартапы, организации и мероприятия, которые продвигают открытый интернет. Компания твердо выступает за свободу самовыражения, которая важна и дляее бизнес-модели. Но по части защиты частной жизни ее послужной список не столь убедителен.

В 2013 году Google оказалась в центре оглушительного скандала в связи с уклонением от налогов — в США, по всей Европе, а особенно в Великобритании. Компания делала лишь то же, что и другие, — переводила наиболее прибыльные части своего бизнеса в юрисдикции с низким налоговым режимом (если пользоваться отраслевым жаргоном, «приценивалась» к разным налоговым юрисдикциям). Перенаправление прибыли из Ирландии (там находится европейская штаб-квартира компании) на Бермудские острова через Нидерланды вряд ли могло принести ей всеобщую любовь. Несмотря на неоднократные предупреждения, она не смогла предугадать, с какой серьезной критикой столкнется. А может, Google была просто невосприимчива к ней. Пейдж, Брин и их коллеги, воспитанные в калифорнийском либертарианском духе, были озадачены тем негодованием, что общественность излила на их компанию, лозунг которой — «Не делай зла». Они не видели никакой логики в том, чтобы передавать деньги государству, которое использует их менее эффективно и изобретательно, чем они сами.

Третье поколение гиков уже увековечено в кино. Facebook, как повсеместно признано, изменил способы взаимодействия людей друг с другом не только на личном уровне, но и на социальном — в политике и народных движениях. И все это началось в комнате студенческого общежития, где проживал неловкий студент, не умевший как следует общаться с девушками. Марк Цукерберг поступил в Гарвард в 2001 году, имея за плечами впечатляющий список школьных наград и умея писать на латыни и древнегреческом. Но его настоящей страстью, как и у Гейтса, было программирование. Он начинал с хакерства — разработал программу, нарушая правила. Цукерберг стащил фотографии гарвардских студентов из книг, которые хранились в общежитиях и которые в народе прозвали «facebooks» («книги лиц», или попросту фотоальбомы), а затем завел вебсайт, где студенты могли оценивать внешность друг друга. Это было не слишком обнадеживающее начало: оно навлекло на него претензии администрации университета и обвинения в сексизме со стороны женских студенческих организаций[849].

Нисколько не смущенный Цукерберг продолжал работать над проектами, основанными на идее «социальной сети», вроде недавно запущенных MySpace и Friendster. Сила The Facebook, как он изначально назывался, состояла в том, что там пользователи могли публиковать свои новости и организовывать события в реальной жизни, пользуясь их доступностью для читателей. Вскоре проект распространился на университеты Лиги плюща, затмив местных конкурентов, которые также находились на ранней стадии развития. К лету 2004 года сеть добилась столь впечатляющего роста, что рекламодатели выстраивались в очередь за рекламными местами на сайте. Facebook начал приносить прибыль. Цукерберг и его товарищи по общежитию, помогавшие ему с проектом, сняли на лето дом в Пало-Альто. Там Марк познакомился с Шоном Паркером, одним из основателей файлообменного сайта Napster, который занимался своим проектом уже четыре года и потому считался ветераном Кремниевой долины. Паркер был увлечен идеей пиринга[850], которую продвигал и Цукерберг; он впечатлился амбициями студента и заметил, что тот проявляет «имперские склонности»[851]. Паркер должен был сыграть роль фактического президента компании, задействовать свои связи с инвесторами для поиска денег. Ему отвели еще одну роль, не менее важную: покупать алкоголь для вечеринок Facebook, потому что всем остальным еще не исполнился двадцать один год[852].

Помимо выпивки и вечеринок у бассейна, первые годы Facebook были отмечены острой внутренней враждой. Только что это был проект в университетском общежитии — и вот он уже превратился в золотую жилу, приносящую миллиарды долларов. Эдуардо Саверин, приятель Цукерберга по университетскому братству, получил одну третью долю в Facebook еще в самом начале, когда сеть работала только в Гарварде. Саверин должен был отвечать за коммерческую часть. Когда в дело вступил Паркер, доля Саверина сократилась, и он посчитал, что Цукерберг пытается его выжить. После ожесточенных споров и последовавших за ними судебных исков Саверин и Facebook уладили дело внесудебным соглашением, и Саверину по-прежнему принадлежит 5 % акций компании.

Цукерберг оказался в центре и других конфликтов, в том числе с братьями Винклвосс, олимпийскими гребцами, его бывшими приятелями, которые обвинили его в краже их интеллектуальной собственности. Почти сразу же после регистрации компании они заявили, что Цукерберг должен возместить им ущерб за то, что вытеснил их из проекта. Тот с ходу отклонил все претензии: «Я стараюсь игнорировать такие мелкие раздражители, потому что как только я делаю что-то успешное, так сразу же каждый капиталист в округе хочет заиметь долю»[853]. Эта претензия тоже была урегулирована вне суда.

Вначале культура компании определялась одним человеком, с чьим «видением» должны были согласиться все сотрудники Facebook, как это произошло в Microsoft при Гейтсе и в Amazon при Безосе. Работникам, которые жили в пределах мили от офиса, выдавали ежемесячный бонус в 600 долларов за то, что они могли явиться в офис «по требованию», когда в них нуждались[854]. При всем попустительстве ребячеству, подростковым корпоративным шуткам и блужданиям менеджеров по офису без обуви в компании осуществлялся жесткий контроль. Визитка самого Цукерберга была тому свидетельством. На ней значилось: «Я тут CEO, сука»[855]. Несмотря на всю болтовню об изменении мира, утверждает один бывший сотрудник, «вся система управления кадрами в компании была построена на реакционной модели офиса 1950-х»[856].

Система Цукерберга строилась не только на жестоких розыгрышах и бесцеремонном расталкивании локтями, но и на мессианском видении. Он вслед за Джобсом, Пейджем и Брином взялся менять мир. Такие похвальбы можно было списать на юношескую гордыню, однако они оказались совершенно точными. С тех времен, когда Цукерберг нарушал университетские правила ради создания своего сайта Facemash, он демонстрировал психологию, соответствующую хакерской этике, — стремление переиграть систему и недоверие к власти, желание давить до предела, чтобы посмотреть, что случится[857]. Он был большим сторонником идеи (и втолковывал ее раз за разом на собраниях сотрудников), что вся информация должна быть свободной и доступной. Он подчеркивал, что не ставил себе цель управлять компанией; компания стала лишь средством реализации его проекта. Самое первое предложение о покупке акций Facebook поступило всего через два месяца после запуска, в 2004 году. Инвестор предложил двадцатилетнему Цукербергу 10 миллионов долларов. Он мог мгновенно стать мультимиллионером. Но Цукерберг даже не стал обдумывать эту сделку[858]. Он приложил все усилия, чтобы Facebook пошел по пути своих бунтарей-предшественников, отказываясь от многочисленных предложений о покупке от известных медиакомпаний ради того, чтобы контролировать все самому. И таким образом, как это часто происходит в Кремниевой долине, компания хакеров, настроенных против истеблишмента, превратилась в финансового исполина[859].

Цукерберг не только подписал «Обещание дарения» (как и его приятель по общежитию, сооснователь Facebook Дастин Московиц — они стали единственными из подписавшихся, кому было меньше тридцати пяти лет), но и пожертвовал средства Фонду поддержки жителей Кремниевой долины. Глава фонда рассказывал о противоречии: проблемы этой местности во многом вызваны самими технологическими компаниями, поскольку из-за высоких зарплат их сотрудников в соседних районах растет стоимость аренды жилья и число людей, выселенных из своих квартир. В конце 2013 года местные активисты стали блокировать частные автобусы Facebook, Twitter, Apple, Google и подобных им компаний, перевозившие работников из Сан-Франциско в их штаб-квартиры в Менло-Парк, Пало-Альто и Маунтин-Вью. Как минимум в одном автобусе они побили стекла. Компании ужесточили правила безопасности, еще больше укрепив в обитателях менее «сетевого» мира, окружающего их, ощущение социо-экономического разрыва.

Для молодых сотрудников, пропитавшихся корпоративной культурой крутизны и успеха, это был дезориентирующий опыт. Но, учитывая скандалы по поводу частной жизни и налогообложения, они все чаще видят, как моральный авторитет их компаний подвергается сомнению. Подавляющее большинство сотрудников получает очень достойное вознаграждение за свой труд, но их не отнесешь к категории сверхбогатых или даже просто богатых. А вот их боссы к ней относятся и все больше щеголяют этим.

Взять, например, свадьбу Шона Паркера, одного из основателей Napster, бывшего президента Facebook и старого приятеля Цукерберга, которая состоялась в августе 2013 года. «Возмутительно пышное мероприятие», как его охарактеризовала газета Los Angeles Times, зиждилось на образах из «Властелина колец». Каждый из 364 приглашенных облачился в сшитый на заказ костюм. Происходило все это на площадке для кемпинга в Биг-Сур[860], где возвели фальшивые мосты, руины каменного замка, две разрушенных римских колонны и поставили загон с кроликами «для всех, кому захочется обнять что-то теплое». Среди других подробностей — во время трапезы на вертелах вращались поджаривающиеся свиньи, а в зоне для отдыха стояли богато украшенные кровати с наброшенными одеялами как будто из медвежьих шкур. Паркер не смог получить разрешения на все эти архитектурные излишества и решил проблему по-другому — заплатил штраф в 2,5 миллиона долларов. Потом он написал длинный пост в блоге, в котором в пух и прах разнес журналистов:

«Реакции были столь экстремальными, столь маниакальными, столь пропитанными нецензурной бранью, они просто зря тратили на нас свои усилия; злобные инвективы такого рода обычно достаются диктаторам, повинным в геноциде»[861]. Может быть, он имел в виду Мобуту, президента Заира, и его мраморный каприз в Гбадолите с выделенной полосой для частных «Конкордов».

Цукерберг выразил свое сожаление. Одна из причин, по которым бракосочетание Паркера вызвало такое потрясение и возмущение, — интернет-миллиардеры обычно с большим вкусом тратят свои деньги. Их особняки лишены колонн, они элегантные и модерновые и используются скорее для корпоративных развлечений, чем для разнузданных вечеринок. Две представительницы нового поколения женщин-лидеров Кремниевой долины, Марисса Майер из Yahoo и Шерил Сэндберг из Facebook, проводили в своих домах приемы по сбору средств на избирательную кампанию Барака Обамы. Эти люди предпочитают водить не «Порше» или «Роллс-Ройсы», а дорогие, но экологичные машины, гибриды вроде Prius или полностью электрические Tesla. Так они формулируют свое послание: «Это северная Калифорния, где люди настроены предпринимательски, серьезно и озабочены социальными проблемами. Это вам не нахальный Нью-Джерси».

Много прошло времени с тех пор, как кто-то из нынешних интернет-миллиардеров работал в гараже. Их корпорации входят в число самых могущественных компаний мира. Всякий раз, как им захочется повидаться с президентом или премьер-министром, прием им гарантирован. Их взгляды имеют вес, и не только в технологическом секторе. Их футболки, офисы, выдержанные в простых тонах, и прочие проявления неформальности — лишь прикрытие, верхний слой. Публичный мессидж жестко контролируется, а их юристы круглосуточно борются с правительствами или за очередной объект поглощения. Появление Google — при всех ее утверждениях о своей высокой этике — на скамье британского парламента наряду со Starbucks и Amazon стало поворотным моментом для ее репутации. Не менее губительными для Apple стали откровения об ужасном отношении к рабочим на китайских фабриках Foxconn, где производятся компоненты для iPhone. Но пока что незаметно, чтобы потребители отказывались от их продукции, потому что она привлекательна, незаменима, и они по-прежнему остаются лидерами рынка.

Несмотря на все проблемы, в этой породе миллиардеров есть что-то, что отличает их от тех, кто получил свое состояние иными способами — в наследство, путем экспроприации или финансовых операций. Гики заработали деньги сходными путями: они строили свои компании вокруг одной гениальной идеи и внезапно входили в число сверхбогатых после размещения своих акций на бирже. Их эксцентричный революционный запал напоминает некоторых авантюристов, отправлявшихся в плавание по бурным морям в поисках новых земель. Миллиарды людей в развивающихся странах только-только подключаются к сети, так что следующий парень из колледжа со следующей большой идеей сможет еще много заработать. Пусть гики первого поколения и стали глобальными магнатами, романтика интернет-стартапа остается неизменной.

Титаны интернета разделяют фундаментальное убеждение, что они сами и их технологии изменили мир, а может, даже спасли его. Они также уверены, что их успех в одной области позволяет им столь же квалифицированно использовать свое колоссальное богатство в другой. Именно поэтому некоторые из них отошли от управления компаниями, которые принесли им богатство, и взялись за что-то новое. Имя Билла Гейтса в последующие десятилетия будет ассоциироваться скорее с филантропией, чем с персональными компьютерами, как и об Эндрю Карнеги чаще вспоминают в связи с библиотеками, чем в связи со сталью. Немногие потрудятся вспомнить монополистические практики, которые помогли им добиться успеха. Они в совершенстве научились управлять своими репутациями. И теперь они — в разной степени — живут жаждой новых проектов, будь то искоренение полиомиелита или строительство космического корабля. А почему нет, рассуждают они. Ведь у них больше денег, чем они сами могут потратить. Покорив мир в одной области, они убеждены, что могут сделать это еще раз в любой другой.

Глава 14 Банкиры

Дайте мне выпускать и контролировать деньги страны, и мне будет все равно, кто пишет законы.

Майер Амшель Ротшильд[862]

Немногих из сегодняшних сверхбогатых осыпают такой бранью, как банкиров. После экономического кризиса 2008 года этих повелителей вселенной практически повсеместно считают главными виновниками того, что экономика Запада оказалась на грани краха. Находились люди и более безвкусные (шейхи), более богатые (гики), с более темной репутацией (олигархи), но именно банкиры теперь ассоциируются с проблемой растущего неравенства и несправедливости в наши времена. Чем объясняется этот статус козла отпущения — их решениями, их чертами характера? А может, им просто не повезло?

Банкиры с их частными самолетами, роскошными домами и ощущением безнаказанности и жалости к себе закутались в коконы, изолирующие их от простых смертных. Они пользовались свободой, что предлагали им политики и законодатели. Но их поведение в разные эпохи отражало отношение к ним общества. Во времена быстрого роста и накопления капитала — во Флоренции раннего Ренессанса, Европе времен открытия Нового Света и Соединенных Штатах сразу после Гражданской войны — на рискованное поведение смотрели сквозь пальцы, безрассудство игнорировалось. В период с конца Второй мировой войны и до «Большого взрыва» фондового рынка в середине 1980-х достоинством считалась сдержанность. Это отношение продержалось до дерегулирования, предпринятого правительствами Тэтчер и Рейгана, и до начала новой глобализации и появления новых технологий. С этого момента большой разрыв в доходах между жителями отдельно взятой страны и между странами только рос.

Со времен Медичи банковское дело было неотъемлемой частью развития капитализма. Великие финансовые династии следовали примеру своих итальянских предшественников, смешивая деньги и политические игры. Их духовными наследниками стала семья Фуггеров из Германии, накопившая колоссальное состояние в XV и XVI веках, финансировавшая избрание Карла V главой Священной Римской империи и ставшая главным банком европейской элиты. Якоб Фуггер обслуживал папу и тем навлек на себя гнев религиозных реформаторов вроде Мартина Лютера.

Хотя банк Ротшильдов был основан в Англии, они стали кредиторами большинства крупных стран континентальной Европы в эпоху наполеоновских войн начала XIX столетия. Любимым занятием Натана Майера Ротшильда было ссуживать деньги правительствам; банки и политики всегда извлекали выгоду из тесных отношений друг с другом.

В циклах бумов и спадов, как и в торговле сомнительными финансовыми услугами, тоже нет ничего нового. В 1720 году Компания Южных морей — корпорация вроде Ост-Индской компании Клайва — стала жертвой спекулятивного пузыря, вызванного ее собственной гордыней. Тот крах оказался поразительно похож на обвал 2008 года: это был массивный кризис ликвидности, вызванный тем, что долг компаний и банков многократно превысил стоимость их активов; уже тогда сложилась практика «коротких продаж» акций с их обратным выкупом по мере падения цены, позволяющая прилично заработать. «Пузырь Южных морей» вызвал волну банкротств, которую можно было остановить только путем массированной государственной помощи, — а также бешенство публики[863]. Парламенту пришлось рассмотреть проект резолюции, призывавший завязать виновных во всем этом в мешки и побросать их в Темзу[864].

Но и тогда, и в наши дни, как только первоначальная волна гнева схлынула, бизнес вернулся к обычному существованию. Парламенты принимают законы, усиливающие регулирование. Банкиры обещают вести себя более ответственно. Но реальная практика меняется незначительно. Перемены в поведении поверхностны. Уровень компенсации остается заоблачным. Раскаяния кот наплакал. Они привели мир к краху, но считают себя хорошими людьми, с которыми дурно обошлись.

По четвергам Джимми Кейн выходил из офиса банка Bear Stearns и летел на своем частном вертолете на побережье Нью-Джерси, где проводил долгие уикенды за игрой в гольф[865]. Он полагал, что фирма в это время в надежных руках. Почти половина его сотрудников являлась акционерами банка, так что они были лично заинтересованы в его успехе. Кейн думал, что создал в компании атмосферу консенсуса и сотрудничества и организовал команду, которая справится с любой бурей и останется в игре надолго. «Здесь нет быстрых результатов», — говорил он. Топ-менеджеры Кейна получали столь щедрое вознаграждение, что один аналитик сравнил действующую в компании систему зарплат и бонусов с библейским чудом умножения хлебов и рыб[866].

Кейн бросил университет и работал таксистом, продавцом фотокопировальных машин и металлолома на Среднем Западе, а затем, когда ему было уже за тридцать, переехал на восточное побережье США. Он собирался сделать состояние на игре в бридж (эту страсть, кстати говоря, он разделяет с Биллом Гейтсом и Уорреном Баффетом). В 1969 году, когда ему было тридцать пять, он познакомился с будущим CEO банка Bear Sterns Аланом «Тузом» Гринбергом, который нанял его прямо за карточным столом. Кейн быстро привлек внимание совета директоров — он управлял брокерским подразделением, обслуживавшим состоятельных людей. Он завидовал уровню жизни своих клиентов и решил стать богаче их. В 1975 году он укрепил свою репутацию в глазах начальства, заработав на едва не состоявшемся банкротстве города Нью-Йорка: купил городские облигации и продал их с высокой маржой[867]. В 1993 году он сменил Гринберга на посту CEO, и под его руководством Bear Stearns приобрел репутацию четко управляемой машины. В американскую рецессию начала 2000-х, вызванную крахом Enron и взрывом интернет-пузыря, банк добился рекордной прибыли. В 2003 году Кейн сказал одному журналисту: «Мы работаем на полную мощность и даже больше того, и встает вопрос: можно ли работать лучше? Я не могу представить, что такое возможно»[868]. Bear Sterns объявил себя лучшим работодателем Уолл-стрит, и Кейн позаботился о том, чтобы стать самым высокооплачиваемым руководителем на рынке.

В 2006 году Кейн первым из банкиров достиг вехи, о которой все мечтали и к которой изо всех сил стремились, — он стал первым руководителем на Уолл-стрит, завладевшим долей в своей компании более чем на 1 миллиард долларов[869]. К этому моменту банк с давними традициями респектабельной работы уже вовсю занимался покупкой сомнительных финансовых инструментов. Ни топ-менеджеры, ни совет директоров банка не высказывали по этому поводу тревоги. А одному менеджеру, который открыто выразил беспокойство, указали на дверь[870].

Теперь, когда Кейн лично был заинтересован в успехе банка, он оказался не способен представить, что же может пойти не так[871]. Он добился титула лайфмастера[872], и все помнили знаменитую историю, как летом 2007 года он провел десять дней на чемпионате по бриджу, лишь иногда отвлекаясь на телефон и электронную почту, а его банк в это время потерял 1,6 миллиарда доллара на неудачных инвестициях в хедж-фонды[873]. Под руководством Кейна акции компании подорожали в десять раз за пятнадцать лет, в основном за счет рискованных инвестиций. Ввиду безответственной раздачи кредитов соотношение заемных средств и активов банка превысило 35:1. Регулирующие органы относились к этому чрезвычайно спокойно. 11 марта 2008 года Кристофер Кокс, председатель Комиссии по ценным бумагам и биржам — главного регулятора финансового сектора США, — сказал, что его не беспокоят объемы доступного капитала в Bear Stearns и других инвестиционных банках. Через несколько дней, когда инвесторы вдруг осознали, что банк не сможет выполнить свои обязательства, Bear Stearns рухнул.

Администрация Буша в панике пыталась найти ответ. Мысли о национализации кажутся американским политикам еретическими (в отличие от Англии, где именно это только что произошло с банком Northern Rock), и Bear призвали добиться слияния с банком J. P. Morgan Chase. Поглощение прошло унизительно: J. P. Morgan предложил купить акции Bear Stearns по цене в 2 доллара за штуку; у совета директоров не было выбора, кроме как принять это предложение[874]. Кейна охватило смятение: «Я не чувствовал ничего. Как будто получил плохую оценку на экзамене, вот и все. Без права апелляции». Лишь потом он сказал: «Я переживал за себя и за мою семью в Bear Stearns»[875]. Итоговая цена сделки выросла до 10 долларов за акцию, но все же это почтенное финансовое учреждение было оценено в сумму, лишь слегка превышавшую стоимость его главного офиса в Нью-Йорке[876]. Банк был спасен, но для избирателей самое неприятное оказалось впереди. В Bear Stearns потребовалось влить порядка 29 миллиардов государственных денег, чтобы обеспечить его ликвидностью, — лишь для того, чтобы поглощение стало возможным. Так был задан механизм реакции на кризис.

Шесть месяцев спустя, в понедельник, 15 сентября 2008 года, телевизионные выпуски новостей продемонстрировали картины, ставшие знаковыми для эпохи. Растерянные молодые люди, еще накануне полагавшие, что стоят на верном пути к успеху, выходили из своего нью-йоркского офиса с картонными коробками в руках, выглядывая на дороге желтые такси. Lehman Brothers, один из величайших брендов Уолл-стрит на протяжении полутора столетий, только что подал заявление о несостоятельности — крупнейшее банкротство в истории США. Его крах спровоцировал куда более масштабную волну паники на рынке. Политики, банкиры и сотрудники регулирующих органов бросились лихорадочно звонить друг другу и назначать совещания по спасению крупнейших институтов — и глобальной экономики. В отличие от компаний «реальной экономики», банки считались «слишком большими, чтобы рухнуть» (эта фраза впервые прозвучала не во время паники на рынке, а в 1984 году, на пике свободного рынка рейгановских лет, из уст одного чиновника)[877].

Все, кроме одного: Lehman Brothers. Руководители Lehman, как и их конкуренты, были уверены, что полностью защищены от случайностей. Психология вечного роста прибылей настолько глубоко въелась в финансовые институты, в сознание политических лидеров, регуляторов и большинства экономистов, что возражать против нее означало проявлять слабость. Это отношение — «улыбайся или умри» — присутствовало во многих аспектах американской жизни в 2000-е годы, в том числе в Белом доме при Буше как в годы войны в Ираке, так и во время финансового кризиса. Многие представители корпоративного мира были убеждены в реальности «закона притяжения» — ты можешь изменить мир, посылая ему позитивные мысли[878]. Негативное мышление не поощрялось и игнорировалось. В 2005 году Рагурам Раджан, экономист из МВФ, выступил с докладом на конференции международных банкиров в Джексон-Хоул, штат Вайоминг, где доказывал, что банки создают себе потенциальные проблемы, упаковывая и перепродавая свои наиболее рискованные кредиты. Считалось же, что они снижают риск, «размазывая» его по системе. Потом Раджан писал: «Я лишь немного преувеличу, если скажу, что чувствовал себя как один из первых христиан, который случайно забрел на встречу оголодавших львов»[879].

Задним числом источник проблем определить легко. Много лет стоимость жилья в США быстро росла благодаря сверхнизким процентным ставкам и изобилию кредитных денег из-за границы. Это классический случай, когда рынок работает по своей неоспоримой логике и приходит к катастрофическому финалу: развивающиеся экономики Ближнего Востока и Азии охотно сбрасывали излишки своих бюджетов, тогда как в США дефицит продолжал расти — даже во времена бума. Значительная часть доступного капитала инвестировалась в цепочки все более сложных финансовых инструментов, которые затем переупаковывались и снова продавались. У инвесторов Уолл-стрит развился колоссальный аппетит к облигациям, обеспеченным ипотекой простого народа. Фирмы вроде Lehman покупали тысячи ипотечных кредитов и объединяли их в пакеты ценных бумаг, известных как «обеспеченные залогом долговые обязательства» (CDO). Затем они продавали потоки выплат по этим ипотечным кредитам инвесторам, среди которых находились пенсионные и хедж-фонды. Эти облигации считались столь же надежными, как долговые обязательства Минфина США, но процентную ставку по ним установили выше. Спрос со стороны голодных инвесторов и домовладельцев был столь огромен, что в конце концов ипотечные банки смягчили критерии выдачи кредитов, раздавая их людям с низкими кредитными рейтингами, людям, которые не могли их выплатить. Это были субстандартные заемщики.

В 2007 году, когда рынок жилья стал падать, а часть домовладельцев прекратила платежи по кредитам, система обрушилась. Банки чересчур полагались на кредиты — их долги росли гораздо быстрее, чем активы. А это означало, что когда кредитные рынки иссякнут, они не смогут выполнить свои обязательства. Чтобы замаскировать масштабы зависимости и продолжать брать в долг, не доказывая достаточность своих капиталов, банки создали теневую систему фирм, которые называли проводниками или структурированными инвестиционными компаниями. Такой формально допустимый маневр позволял выводить сделки на миллиарды долларов с банковских балансов. Этими рискованными инструментами пользовались почти все банки и финансовые организации для покупки, переупаковки и продажи ценных бумаг. Но никто не предвидел, какого масштаба может достичь разложение финансовой системы. Когда эта проблема проявилась впервые, Бен Бернанке, председатель Федеральной резервной системы, прогнозировал, что ее эффект, «вероятно, будет ограниченным».

Lehman слишком активно работал на субстандартном рынке, и соотношение его долгов и активов было сопоставимо с соответствующим показателем Bear Stearns. Банк манипулировал отчетностью — относил краткосрочные займы на статью «продажа активов», завышая объемы доступной наличности и занижая долги. Он предпринимал такие меры непосредственно перед публикацией квартальных отчетов, производя ложное впечатление на акционеров и инвесторов[880]. Банком командовал Дик Фулд, CEO с самым большим стажем на Уолл-стрит. Он думал попытать удачи в военной карьере — участвовал в программе подготовки офицеров резерва, — а потом, когда ему исполнилось двадцать три, устроился трейдером в Lehman. Фулд делал карьеру стремительно и легко. Похоже, его понимание банковских сделок оказалось более глубоким, чем познания о мире. В 1986 году его отправили в Лондон вести дела по приобретению брокерской фирмы L. Messel. Когда сотрудники Messel сообщили Фулду, что им нужно открыть офис во Франкфурте, чтобы занять более прочные позиции в Европе, он ответил: «Ни за что. Мы никогда не пойдем за железный занавес»[881].

В 1994 году Фулд возглавил Lehman Brothers, и при нем компания четырнадцать лет подряд была прибыльной. Его прозвали «Гориллой». Фулд гордился этой кличкой и поместил у себя в кабинете чучело гориллы[882]. В качестве экономической (а может, и этической, если ему это вообще приходило в голову) точки отсчета он взял подход своих конкурентов. Фулд отчаянно ревновал к Goldman Sachs и ее главе Ллойду Бланкфейну, он жаждал продолжать и продолжать свою экспансию[883]. Он превратился в карикатуру на самовлюбленного, пробивного банкира, но в 1990-х и 2000-х эти черты характера считались достоинствами. В 2006 году, выступая с приветственной речью перед выпускниками своей альма-матер, Университета Колорадо, Фулд сказал:

Не бойтесь конкурировать. Не бойтесь принимать решения. Действуйте, не будьте безучастным свидетелем. Что бы там ни было — пробуйте. Если проиграете, соберитесь, пробуйте снова и двигайтесь вперед. Когда журналист спросил Томаса Эдисона, «каково это — потерпеть поражение десять тысяч раз», Эдисон отвечал: «Я не терпел десяти тысяч поражений. Лампа накаливания была изобретением, состоявшим из десяти тысяч шагов. Что бы вы ни делали, верьте в себя и не сдавайтесь».

Он обожал выступать с зажигательными речами, и его любили слушать. В видео, записанном для сотрудников, он говорил о тех, кто играет на понижение (имея в виду любого, кто встанет у него на пути); Фулд тогда подмешивал к сдержанной угрозе самоиронию, что было типично для корпоративных кругов: «Я человек мягкий, приятный, но я очень хочу добраться до них, вырвать им сердце и сожрать его, пока они еще живы».

В год перед кризисом Фулд заработал 40 миллионов долларов[884]. Когда события стали разворачиваться стремительно и оказалось, что Lehman еще глубже погряз в токсичных активах, чем его конкуренты, Фулд отреагировал отказом от нескольких возможных сделок, предполагавших вливание капитала или слияние, всякий раз подчеркивая, что претендент недооценивает банк. «Пока я жив, эта фирма не будет продана, — объявил он. — А если ее продадут после моей смерти, я встану из могилы и помешаю этому»[885].

Он был в бешенстве, оттого что администрация Буша и регуляторы спасли Bear Stearns, но позволили его банку пойти на дно и втоптать его имя в грязь. Особенную злобу он затаил на Генри «Хэнка» Полсона, бывшего главу Goldman Sachs, который стал министром финансов при Буше; именно Полсон отвечал за разрешение финансового кризиса. Его обиды оказались небезосновательны. Банк вел себя, по большому счету, так же, как и другие, которых власти спасали до и после него: неприлично много престижнейших американских институций оказались несостоятельными. Спасение банков обошлось Соединенным Штатам в 700 миллиардов. Триллионы были сметены с фондового рынка. В следующие месяцы и годы, когда остальная Америка страдала от злоупотреблений на Уолл-стрит, безработица выросла до 10 % — такого показателя американцы не видели со времен Великой депрессии 30-х.

Прибыль была приватизирована, убытки же распространялись на все общество. В хорошие времена банкиров превозносили как героев-предпринимателей, общественных лидеров, благодетелей больших культурных институтов, друзей президентов и Конгресса. Их положение дополнительно смягчалось сверхнизкими корпоративными и подоходными налогами и возможностью запрятать свою добычу в офшорных гаванях. Их религией было невмешательство. Когда все пошло не так, государство ринулось выручать их (за исключением Lehman). Внезапно государственное вмешательство вошло в моду — разумеется, только для друзей.

Но, несмотря на помощь, оказанную банкирам, и на их юридическую реабилитацию (ни одна значимая фигура не подверглась судебному преследованию), они по-прежнему демонстрируют уникальную склонность жаловаться на судьбу. В первый год первого срока Барака Обамы, который потребовал осторожно усилить регулирование, некий менеджер хедж-фонда по имени Дэн Лоэб написал электронное письмо, ставшее классикой. В заголовке письма значилось: «Жертвы домашнего насилия». «Дорогие друзья — жертвы домашнего насилия, — написал он группе товарищей по хедж-фондам. — Я уверен, что если мы будем вести себя очень-очень хорошо и тихо, то все будет хорошо, и президент станет большим центристом, и все его громкие заявления окажутся лишь словами; ведь он же нас очень-очень любит, и когда он избивает нас, он совсем этого не хочет — он просто немножко злится».

Еще один писатель из клуба сверхбогатых предпочел гиперболу иронии. В январе 2014 года Том Перкинс, известный венчурный инвестор, специализирующийся на технологическом секторе, написал письмо в газету Wall Street Journal, чтобы выразить свое возмущение критикой: «Я бы хотел привлечь внимание к параллелям между нацистской Германией и войной, которую она объявила «одному проценту», то есть евреям, и продолжающейся войной против американского «одного процента», а именно против богатых». Осуждая «демонизацию» его коллег в рядах движения «Occupy Wall Street», он отметил «растущую волну ненависти к успешным людям» и «очень опасный сдвиг в мышлении американцев». Письмо заканчивалось риторическим вопросом: «Хрустальная ночь была немыслима в 1930 году; настолько ли немыслим сегодня происходящий из нее «прогрессивный радикализм»?»[886]

СМИ критиковали Перкинса за выбранную им метафору, но он сформулировал мысль, которую вполне могли высказать и другие. Его ярость указывала на ощущение «преследуемой дичи», которое испытывают после кризиса многие работники финансовой отрасли. Тридцать лет они наслаждались своей гегемонией и низкопоклонством. Им прощалось все — и чрезмерная активность в приобретении рискованных долгов, и разработка столь сложных финансовых продуктов, что их суть понимали очень немногие, и «творческая» бухгалтерия… А потом разразился кризис, которого не случилось бы, если бы банкиры сперва не победили в политическом споре. Аргумент их был прост: мы — ключевая часть вашей экономики, мы лучше знаем, как управлять нашими делами, так что оставьте нас в покое и дайте нам работать самим. Чтобы выиграть в этой дискуссии, потребовались годы, но эта победа привела к стремительному дерегулированию финансового сектора.

Банки всегда подчинялись как законам, так и практическим правилам. В предыдущие столетия создать банк можно было лишь в случае, если его учредители продемонстрировали наличие минимально требуемого капитала и получили разрешение у властей предержащих. В годы после Великой депрессии, в ходе которой обанкротились банки и улетучились сбережения мелких вкладчиков, было введено более строгое регулирование. Этот вектор политики усилился после Второй мировой войны, когда государство стало играть еще большую роль в управлении и владении экономикой. В те времена господствовало мнение, что потребности финансовых институтов должны быть подчинены национальным интересам. После войны возникла Бреттон-Вудская система, при которой вводились довольно строгие нормы контроля за капиталом и фиксированные валютные курсы. Был также создан Международный валютный фонд, регулировавший кредитование[887]. Американский экономист Артур Блумфилд тогда отметил, что был взят курс на усиление ответственности:

Сегодня существует весьма уважаемая как в академических, так и в банковских кругах доктрина, согласно которой для большинства стран не только в ближайшие годы, но и в длительной перспективе будет желательна значительная мера прямого контроля над движением частного капитала, особенно над так называемыми «горячими» деньгами и их разновидностями. Этот доктринальный разворот отражает повсеместное разочарование, происшедшее из деструктивного характера таких перемещений в межвоенные годы[888].

В послевоенной Америке, до дерегуляции, менеджер розничного банка рассматривался как надежная опора местного общества. Как правило, это был пожилой человек, иногда член «Ротари-клуба» или масонской ложи; на него можно было положиться в том смысле, что он не станет играть в наперстки со скудными сбережениями граждан. Инвестиционные банки, даже в этот более стоический период середины столетия, всегда притягивали молодых и амбициозных людей — тех, кто был умен, или тех, кому сказали, что он умен. В 1950-х такие фирмы называли «белоботиночными» из-за мокасин, что носили устраивающиеся туда на работу выпускники элитных университетов[889]. Но они были не слишком публичными фигурами и занимались почти эзотерической деятельностью, редко затрагивающей жизнь других людей. К концу 1960-х банки жаловались, что регулирование их душит. Они страдали от регулирования процентных ставок, не имея возможности реально конкурировать, наращивать капитал и рыночную долю. Розничным банкам приходилось дарить новым клиентам тостеры. Так больше продолжаться не могло.

Электоральные победы Маргарет Тэтчер в 1979 году и Рональда Рейгана в 80-м принесли эпоху быстрого дерегулирования. Границы между деятельностью различных финансовых институтов стали более размытыми. В Великобритании ключевым моментом явилось принятие Закона о финансовых услугах. «Большой взрыв» произошел 27 октября 1986 года, когда Лондонская фондовая биржа поменяла свои правила, упразднив посредничество в операциях с акциями и разрешив компьютеризированные торги. Появилась возможность покупать и продавать акции и сколачивать состояния в мгновение ока. Но даже самые ярые поборники свободного рынка не до конца понимали масштаб надвигающихся перемен. В США банковское лобби призвало к смягчению Закона Гласса-Стиголла, принятого в эпоху Депрессии, который, в числе прочего, отделял инвестиционные банки от обычных розничных. Теперь банки могли направлять 5 % своего оборота на спекулятивную деятельность. Уже одно это стало значительным новшеством, но оно оказалось скромным по сравнению с тем, что случилось потом. В 1996 году Алан Гринспен, председатель ФРС, которого более десятилетия считали одним из величайших экономистов мира, поднял этот потолок до 25 %.

«Большой взрыв» и дерегулирование дали дорогу новому типу трейдеров. Правительства Тэтчер и Рейгана урезали самые высокие ставки подоходного налога. В США они снизились с 70 до 28 %. Для новых игроков внезапно открылись невероятные возможности. В британском финансовом секторе, по словам одного из ветеранов отрасли, прежде доминировали «три столпа консервативной Англии: закрытая школа, джентльменский клуб и загородный особняк»[890]. Трейдеру-джентльмену верили на слово благодаря его происхождению. Как кто-то заметил, «хороший итонский стандарт означает полное доверие — если ты говоришь, что что-то сделаешь, ты это сделаешь»[891]. Большинство трейдеров работали в обычном офисном режиме и уходили домой в 5.30 вечера. Даже в середине 1980-х, когда некоторые лондонские банки переехали из георгианских зданий Сити в новый дерзкий район Доклендс, их руководители настаивали, чтобы кабинеты обшивали деревянными панелями, напоминавшими им об их школах и колледжах.

Культура менялась у них на глазах: они наблюдали взлет «дельцов», трейдеров и брокеров более скромного происхождения, которые стремились сколотить состояния. Этих мужчин карикатурно изображали прощелыгами из Эссекса (в Англии) или Нью-Джерси (в Америке), которые просыпались очень рано и оставались на работе до самой ночи; они напряженно работали и столь же усердно отдыхали. Новые трейдеры презирали старых инвестбанкиров за аристократический элитизм. В фильме Оливера Стоуна «Уолл-стрит» (1987) они воплотились в герое (или антигерое) Гордоне Гекко, вымышленном трейдере, отчасти списанном с короля «мусорных облигаций» Майкла Милкена. Того посадили в 1989 году за мошенничество и вымогательство, и размытая грань между легальным и нелегальным показана в фильме совершенно недвусмысленно. Что касается морального облика Гекко, то он абсолютно однозначен. Жадность — это хорошо, гласило его знаменитое высказывание. В 2013 году вышел еще один голливудский блокбастер, повествующий о той же эпохе: «Волк с Уолл-стрит», снятый Мартином Скорсезе стилизованный рассказ о наполненной кокаином и сексом жизни трейдера конца 1980-х. Как раз эти годы были временем становления большинства ключевых фигур сегодняшнего банковского мира.

Банкиры приспосабливались к существованию в условиях высокого риска и высоких вознаграждений, к среде, в которой царили спенсеровские идеи о превосходстве одних над другими[892]. Однако в отличие от Карнеги и Рокфеллеров, они не стремились оправдать себя в интеллектуальном плане. Они лишь исходили из того, что всех устраивает их деятельность, пока эти «все» сами богатеют. Успешные банкиры полагали, что учились всему на горьком опыте — они выжили в начале своей карьеры, будучи сотрудниками низшего звена, и работали, бывало, по сто часов в неделю. Они знали, что труд этот окупится, поскольку при поступлении на работу им рассказали: они скоро будут зарабатывать «больше, чем могли себе вообразить»»[893]. Еще когда с ними, будущими выпускниками элитных университетов, проводили собеседования, им говорили, что в этой отрасли работают лучшие умы мира. В 2000-е годы инвестбанкинг считался прекрасной карьерой для блестящих молодых ребят. В качестве примера: порядка 40 % выпускников Принстона в те годы пошли работать в финансовые компании. Goldman Sachs еженедельно, а в некоторые периоды года и ежедневно проводил рекрутинговые мероприятия для кандидатов из Гарварда[894]. Один инвестбанкир из Goldman, жалуясь на недостаток драйва в других компаниях, где люди работали с девяти утра до пяти вечера, сказал: «В реальном мире добиться чего-то серьезного — жуткий геморрой»[895]. Интернет-гиганты тоже хищно заманивали к себе умнейших и лучших выпускников, но для них готовность к риску проявлялась в другом типе мышления — они делали акцент на изобретательности и инновациях, а не на безжалостности, которой требовал банковский конвейер.

Банки выгадали больше многих других от проповеди приватизации в 80-х и 90-х, от неолиберальных экспериментов, проходивших в Европе и Америке. Крах коммунизма и распад СССР привел к масштабному расширению рынка приватизации. Дерегулированные валютные рынки тоже стали крупным источником прибыли: в 2000-е годы объемы торгов на них были ошеломительны, по 3,2 триллиона долларов ежедневно. Объем же рынка деривативов[896] в 2007 году в восемнадцать раз превысил объем мировой «реальной» экономики[897]. Слепая сила дерегулирования набирала темп. В 1999 году президент Клинтон подписал закон, упразднявший последние остатки ограничений, введенных актом Гласса-Стиголла. Демаркационные линии между видами деятельности, в каких могли и в каких не могли участвовать банки и другие финансовые институты, практически полностью стерлись. Теоретически это позволяло распределять риски. Финансовый сектор потратил сотни миллионов долларов на лоббирование в Конгрессе[898]. Это может показаться крупной суммой, но деньги были вложены с умом — они открыли пути к мгновенному обогащению. В 2004 году Комиссия по ценным бумагам и биржам, которая все еще формально играла роль регулятора, смягчила нормы по объемам долга, который банки могли принимать на себя. В секторе фактически началось саморегулирование на основе кивков и подмигиваний.

Хотя предполагалось, что государственные институты будут осуществлять надзор, линии стерлись благодаря тому, что отрасль превратилась в проходной двор. Банковские топ-менеджеры становились крупными фигурами в правительстве, а политики переходили на работу в банки, когда их сроки подходили к концу. У одного банка — вожака всей стаи Goldman Sachs — имелся особый доступ к власти. Наиболее яркий пример — Хэнк Полсон. В 2004 году, когда он возглавлял банк, Goldman Sachs представил Комиссии по ценным бумагам и биржам аргумент в пользу смягчения ограничений на долговую зависимость инвестиционных банков. Изменение правил, которого они добились, стало одной из главных причин краха (или попадания на грань краха) множества инвестбанков в 2008 году[899]. Полсон вместе с Бернанке устроил, по выражению одного автора, «блицкриг» в попытке пробить через конгресс пакет помощи банкам с минимально возможным числом требований к банкирам[900]. Демократы также прекрасно ориентировались в этой игре. Давний сотрудник Goldman Роберт Рубин был министром финансов при Билле Клинтоне в 1990-е годы[901]. На государство работали и такие бывшие сотрудники банка, как Уильям Дадли (он стал главой Федерального резервного банка Нью-Йорка) и Джош Болтен, ставший главой администрации президента Джорджа Буша.

Между делом банки также финансировали партии. Демократов поддерживало не меньше банкиров, чем республиканцев. Некоторые делились своими щедротами независимо от политических предпочтений. Джон Мэк из Morgan Stanley жертвовал на избирательную кампанию Джорджа Буша-младшего, но в 2008 году переключился на поддержку Хиллари Клинтон[902]. Это называется «пользоваться уважением» и на Капитолийском холме, и в Белом доме.

Goldman Sachs, вероятно, самая производительная денежная машина за всю историю глобального капитализма. Она всегда привлекала умнейших людей и всегда находила способ выжить и процветать, что бы ни вставало у нее на пути. Компания отмахивается от критики, считая ее блеянием завистников. Из всех обличений, звучавших в ее адрес, особенно в свете поведения компании в докризисные годы, пожалуй, самым цветистым стала статья в рок-журнале Rolling Stone, вышедшая в апреле 2010 года и озаглавленная «Американская машина пузырей». Этот остроумный, но непоследовательный текст, описывающий многочисленные неблаговидные практики банка, начинается так: «Первое, что вам следует знать о Goldman Sachs, — он повсюду. Самый могущественный в мире инвестиционный банк — это огромный кальмар-вампир, неустанно вонзающий свой кровавый сифон во все, что пахнет деньгами». Goldman Sachs в ответ указал, что кальмары-вампиры для людей не опасны.

Самый главный кальмар-вампир — это приземистый, лысеющий человек родом из скромной семьи. Ллойд Бланкфейн, сын почтальона и секретарши, родился в 1954 году в Южном Бронксе. Потом его родители переехали в муниципальный дом в проблемном районе Бруклина. Работать Бланкфейн начал в тринадцать лет продавцом газировки на матчах «Нью-Йорк Янкиз». Он козыряет своим непростым детством: «Газировка стоила 25 центов, и, кажется, там давали комиссионные 10 или 11 центов. Я подумал: эта корзинка безумно тяжелая, и я потащу ее на самый верх за два и три четверти цента? И знаете что? Я поднялся на самый верх за два и три четверти цента»[903]. Он был крепким и умным парнем и первый в своей семье поступил в колледж. И не просто в какой-то старый колледж, а в заведение для самых самоуверенных и для тех, у кого больше всего связей. Он попал в Гарвард и получил стипендию, попытался устроиться на работу в банк, но в итоге остановился на юридической фирме. Прорыв случился в 1981 году, когда он получил работу в трейдерской фирме J. Aron, которая занималась сырьевыми товарами. Его резюме — из тех, при чтении которых кажется, что удача тщательно спланирована: Goldman Sachs купил J. Aron, и Бланкфейн оказался нанят компанией, которая когда-то отвергла его кандидатуру. В 2002 году он отвечал уже за весь торговый зал Goldman. В 2006, когда Полсон был назначен министром финансов, Бланкфейн стал CEO.

Чем более беззастенчиво действовал банк, тем более старательно Бланкфейн защищал его репутацию. В 2004 году он совершил одну из самых беспардонных операций по самопиару в наше время — пожертвовал деньги своей альма-матер, Гарварду, на учреждение должности профессора истории имени Ллойда К. Бланкфейна. Выбор предмета показателен: это не бизнес, менеджмент или другие современные факультеты; Бланкфейн вкладывался в вечные ценности и эрудицию. Через три года после этого щедрого жеста стало известно, что Гарвард с помощью Goldman неудачно вложился в CDO и потерял в результате не менее 100 миллионов долларов. Как рассказывалось в статье Boston Globe в феврале 2007 года, топ-менеджер Goldman написал коллегам: «Это хорошо для нас в смысле наших позиций и плохо для клиентов, которые выдали эту гарантию».

Первые несколько лет, что Бланкфейн руководил банком, прошли превосходно. В 2007 году Goldman Sachs получил рекордную прибыль — почти 12 миллиардов долларов. Бонус Бланкфейна составил 68 миллионов долларов. Goldman оказался на самой вершине, но не в одиночестве. В тот год общий объем бонусов сотрудникам пяти крупнейших инвестиционных банков США достиг 36 миллиардов долларов[904]. Позднее, когда «бонус за результат» уже перестал иметь какое-либо отношение к результатам — когда банкиры платили себе несусветные деньги за то, что принесли проблемы своим банкам и мировой экономике, — эту корпоративную щедрость стали называть «премией за продолжение работы».

Бизнес-модель Goldman Sachs — весьма затейливая. Компания торгует ценными бумагами от имени крупных компаний и пенсионных фондов, но в то же время выступает советником для многих компаний, с чьими бумагами она оперирует, что дает ей идеальное понимание рынка. Хотя банк настаивает, что между разными его подразделениями возведены «китайские стены», его деятельность сравнивали с работой крупье в казино. Например, в 1998 году Goldman заработал десятки миллионов долларов комиссионных, консультируя сделку по слиянию автомобильных концернов Daimler и Chrysler. Уже через два года это слияние обернулось катастрофой для автомобильной отрасли. А затем Goldman получил еще одну комиссию за консультирование частного инвестиционного фонда, который выкупил Chrysler десять лет спустя[905].

В предкризисный год банк переупаковал и продал ипотечные бумаги, которые как будто с самого начала были обречены на дефолт, а затем начал игру против этих облигаций, заработав кучу денег, пока его клиенты теряли свои вложения. Комиссия по ценным бумагам и биржам судилась с банком по поводу одной из таких сделок, в итоге спор урегулировали выплатой штрафа в 550 миллионов долларов без признания вины. Это был стандартный приятельский «компромисс» между банкирами, чиновниками и политиками. Goldman демонстративно шлепнули по рукам, и все вернулись к своим делам, наслаждаясь компанией друг друга в Хэмптонс или на горных склонах Вейла[906].

В лихорадочные месяцы перед крахом Goldman применил для защиты своих активов ряд трюков. Один из них заключался в выводе миллиардов долларов из свопов[907] на бумаги страхового гиганта AIG — так банк защищал себя от дефолтов по сложным деривативам. Когда вспыхнул кредитный кризис, Goldman выставил AIG требования о передаче обеспечения по этим бумагам; впоследствии его обвиняли в том, что он сыграл ключевую роль в коллапсе этой страховой империи, спасение которой потребовало 180 миллиардов долларов американских налогоплательщиков. Решение министерства финансов взять на себя обязательства AIG также обернулось критикой влияния Goldman; записи телефонных разговоров показали, что в течение одной недели на пике кризиса Бланкфейн разговаривал с министром финансов двадцать четыре раза. Впоследствии банк в качестве самооправдания расхваливал такое решение захеджировать многие из своих позиций. Но этот подход сработал лишь потому, что налогоплательщики снова и снова спасали контрагентов Goldman.

В то время Goldman помог и Уоррен Баффет. Он, как известно, не горит желанием вкладывать деньги на Уолл-стрит, но в начале кризиса вложил в банк 5 миллиардов долларов, что обеспечило Goldman не только столь нужную наличность, но и доверие рынка. В конце концов, если уж самый успешный инвестор мира готов рискнуть деньгами, наверняка с банком все благополучно. Баффет знает Goldman давно. Когда ему было десять, отец привел его на встречу с Сидни Вайнбергом, который руководил фирмой сорок лет и спас ее от банкротства во время Великой депрессии. Благодаря деньгам Баффета Goldman смог привлечь как минимум столько же на рынке, продавая акции. Потом Бланкфейн говорил, что на самом деле и не нуждался в помощи Баффета — он мог привлечь в разы больше средств самостоятельно.

К 2009 году на спасение этой нездоровой системы по всему миру были потрачены сотни миллиардов — прежде всего это TARP, программа выкупа проблемных активов на 700 миллиардов долларов, по которой вливались деньги в докапитализацию умирающих банков. Мир вошел в состояние, которое эксперты назвали Великой рецессией, и долговой кризис объял целые страны на периферии еврозоны. Но аргументы в пользу свободного рынка настолько утвердились, что даже посреди кризиса некоторые правые политики осуждали саму идею помощи проблемным компаниям со стороны государства. Один сенатор-республиканец назвал TARP «финансовым социализмом» и программой «не для Америки»[908].

Но как только банки снова встали на ноги, они принялись переписывать историю. Один бывший топ-менеджер в Goldman Sachs, ставший заместителем министра финансов и активно участвовавший в спасательных операциях, сказал New York Times: «Буквально каждая фирма Уолл-стрит, как бы они сегодня ни возражали, буквально каждая выиграла от наших действий. И когда они выходят и говорят: «Ну, а нам это было и не нужно» — это чушь»[909].

В ноябре 2009 года, выступив в роли громоотвода и приняв на себя гнев публики по поводу банков, Бланкфейн начал свое пропагандистское наступление. Прежде пиар-методы Goldman заключались в громких разглагольствованиях в адрес журналистов, которые не осыпали компанию похвалами. Теперь главе компании посоветовали дать несколько тщательно контролируемых интервью. Сначала он выступил в лондонской Sunday Times. Бланкфейн начал с небольшого самобичевания, чтобы произвести впечатление: «Люди разозлены, взбешены, вне себя. Я знаю, что могу перерезать себе вены, и мне устроят овацию». Затем пошло самооправдание: «Мы помогаем компаниям расти, содействуя им в привлечении капитала. Компании, которые растут, создают благосостояние. Это, в свою очередь, обеспечивает рабочие места для людей, что создает еще больше роста и еще больше благосостояния. Это благая цепь. Мы выполняем социальную функцию». Когда его спросили о роли его отрасли в том, что финансовый мир оказался на краю пропасти, он ответил: «Честно говоря, все должны быть рады. Финансовая система привела нас в кризис и выведет нас из него».

К этому моменту компания уже снова зарабатывала огромные деньги, и ее сотрудники отбросили ненадолго возникшие сомнения в себе. В 2009 году, во время глубокой рецессии, средняя зарплата тридцати тысяч сотрудников Goldman составила рекордные 700 тысяч долларов в год. Сумма компенсации для топ-менеджмента исчислялась десятками миллионов. Когда Бланкфейна спросили об этом, он в ответ задался риторическим вопросом: «Возможно ли иметь слишком много амбиций? Возможно ли быть слишком успешным?» Что же касается его команды, то «я не хочу ограничивать их амбиции. Мне трудно обосновать ограничения их компенсации».

Впрочем, самая эффектная и цветистая риторика зазвучала чуть позже. Бланкфейн настаивал, что он всего лишь банкир, «делающий работу Бога»[910]. Эта фраза разошлась по сети в считанные минуты после публикации. Она, казалось, воплощала все, что было не так со сверхбогатыми банкирами XXI века. Потом Бланкфейн заверял, что он просто пошутил. Был ли это пример чрезмерного высокомерия или самоиронии? В каком-то смысле скорее второе. При всей своей дерзости и напыщенных рассуждениях Бланкфейн не столь склонен к хвастовству, как большинство его коллег. Вместо того чтобы гордо рассекать моря на суперяхтах, он чаще сидит дома с женой и читает исторические книги. Другие банкиры говорят о боге в более заунывной манере. В те дни, когда Бланкфейн дал свое злосчастное интервью, глава банка Barclays Джон Варли сообщил аудитории, собравшейся в церкви Сент-Мартин-ин-зе-Филдс в центре Лондона, что банки — хребет экономики и что бонусы необходимы, потому что «кадры чрезвычайно мобильны». Прибыль, настаивал он, используя забавное и яркое выражение, «не есть нечто сатанинское».

В 2010 году Бланкфейн стал инициатором создания Комитета по новым деловым стандартам, который должен был следить за этической основой крупных финансовых решений банков. Но для тех, кто видел эту деятельность крупным планом, подобные инициативы — не более чем прикрытие, цель которого убедить политиков, что Goldman Sachs изменился и вернулся к своим более здоровым корням. В марте 2012 года один топ-менеджер попытался развеять наивные представления, что подобное переосмысление действительно произошло. В день своего увольнения Грег Смит, вице-президент банка, написал авторскую колонку в New York Times. Он утверждал, что методы банка болезненны и деструктивны: «Я совершенно убежден, что падение морального уровня фирмы превратилось в самую серьезную угрозу ее долгосрочному существованию». Обвинения Смита стали громкой новостью и породили спекуляции, будто уязвленного Бланкфейна под благовидным предлогом выставят вон, чтобы банк мог подправить репутацию. Но Бланкфейна явно недооценивали.

Если в Соединенных Штатах власти все-таки попытались ввести дополнительное регулирование и контроль, то в Британии надзор за банковским сектором и отмыванием денег был куда более вялым (см. Главу 12). Во времена диких 80-х, когда Маргарет Тэтчер, кажется, уловила общественные настроения, продавая муниципальное жилье, убеждая обычных людей покупать акции и распространяя мечту о больших деньгах, Лейбористская партия заключила, что ей следует принять совершенно некритичный подход в защиту бизнеса, чтобы снова играть какую-то роль в парламенте. В 1997 году, когда к власти пришел Тони Блэр, он, как и клинтоновские демократы в США, продолжил процесс дерегулирования и восхваления богатства. По поводу богатейших людей Блэр произнес следующую знаменитую фразу: «Я не для того пришел в политику, чтобы заставить Дэвида Бекхэма платить больше налогов». Речь шла, конечно, не только о звездах футбола, но и о банкирах.

В 2004 году, в середине второго премьерского срока Блэра, писатель Энтони Сэмпсон, наблюдавший за общественными тенденциями, заметил: «Центр этой Власти сместился из парламента и кабинета министров в сторону корпоративных залов заседаний. Новые ее участники демонстрируют способность, характеризующую любой успешный истеблишмент — способность заботиться о подобных им»[911]. Он отмечал, что для этой группы людей провал приводил не к наказанию, а к крупным выплатам и новой работе. Эндрю Адонис, бывший министр-лейборист и один из видных мыслителей партии, написал в своей книге «Миф о бесклассовом обществе»:

Супер-класс, как средневековое духовенство и викторианские фабриканты, стал не только защищать, но и верить в справедливость своего новообретенного богатства и статуса. Опираясь на обновленную официальную идеологию (которую даже «новые лейбористы» не осмеливаются подвергать сомнению), восхваляя финансовые награды как критерий успеха и экономического роста, отвергая послевоенные идеи о социальном согласии, профессиональная и управленческая элита к концу 1980-х уже не считала нужным оправдываться из-за взрывного роста разницы в доходах и не была готова почти ни к каким социальным неудобствам и уступкам.

Адонис отмечал, что лейбористы игнорировали рекомендации, нацеленные на ограничение вознаграждений членам совета директоров и на усиление конкуренции в секторе финансовых услуг.

В Британии в эпоху Блэра и Брауна политическая элита почитала банкиров. Поскольку экономика страны все больше зависела от финансового сектора, а Лондон должен был оставаться важнейшим финансовым центром Европы, постоянно растущие и расширяющиеся банки казались неотъемлемой частью успешной британской истории, особенно на фоне продолжающегося упадка больших производственных компаний. Лондон пользовался своей репутацией двигателя национальной экономики.

Эта зависимость лишь выросла, когда Блэра сменил Гордон Браун. Он неустанно расхваливал банки, в том числе Lehman Brothers, чью европейскую штаб-квартиру он торжественно открывал в Кэнэри-Уорф[912] в апреле 2004 года:

Я бы хотел отдать должное тому вкладу, который вы и ваша компания внесли в процветание Британии. За свою 150-летнюю историю Lehman Brothers всегда оставался инноватором, финансируя новые идеи и изобретения еще до того, как другие начинали осознавать их потенциал. И часть величия не только Lehman Brothers, но и Лондона заключается в том, что когда мировая экономика открылась, вы преуспели, не цепляясь за долю на небольшом защищенном национальном рынке, но всегда стремясь к большей и большей доле растущего глобального рынка[913].

Нескольких высокопоставленных банкиров Браун включил в правительственные комиссии. С некоторыми из них он дружил. Своим учителем он считал Алана Гринспена, а налоговые доходы от банков полагал благом, которое помогает улучшить работу государственных служб. Что еще смешнее, он уверился в том, что гениально раскрыл секрет вечно растущего рынка. Дни бумов и спадов, как-то сказал он, уже в прошлом.

Еще один шотландец (как и Браун) и еще один британский банк воплощали в себе все дурные стороны этой системы. В 2004 году Фред Гудвин получил рыцарский титул за «услуги, оказанные банковскому делу». В первые месяцы нового тысячелетия Королевский банк Шотландии (RBS) произвел фурор в финансовом мире, атаковав своего более крупного конкурента NatWest. Внезапно RBS стал вторым по величине банком Европы и пятым в мире по рыночной капитализации. Гудвин пришел в банковскую отрасль лишь несколькими годами ранее, до того он работал в управленческом консалтинге. В сорок два года он стал одним из самых влиятельных банкиров мира. В 2003 году журнал Forbes объявил его лучшим бизнесменом года, поместив его фото на обложку и опубликовав восторженное интервью с ним. Гарвардская школа бизнеса в следующем году подготовила столь же лестное исследование о банке.

Самомнение Гудвина взлетело до небес. Он, как и Бланкфейн и прочие его конкуренты, радовался своей репутации жесткого человека. Ему нравилось прозвище «Фред-Измельчитель»[914], которое он заработал благодаря готовности резко сокращать издержки и рабочие места ради увеличения прибыли. В саморекламе он не останавливался ни перед чем. Он потребовал построить новую штаб-квартиру банка поближе к аэропорту Эдинбурга, где стоял его частный самолет, часами возился с архитектурными планами нового офиса; особенно его занимала идея большого фонтана и зеркального пруда на улице. Также он лелеял мысль об автопарке топ-менеджеров: все машины должны были быть определенного оттенка синего — № 281 в цветовой модели «Пантон». Каждый хотел прикоснуться к Гудвину. Королевская семья, которую обхаживали банкиры, олигархи и прочие богачи, тоже вошла в число его почитателей. Гудвин играл важную роль в Фонде Принца Уэльского, а потом был назначен советником Юбилейного фонда королевы Елизаветы[915]. В Букингемском дворце мгновенно приняли его приглашение Ее Величеству выступить на открытии его архитектурной причуды около аэропорта.

Гудвин вышел на охоту за новыми объектами поглощений. Незадачливый совет директоров подмахивал любой проект. Ни члены совета, ни сам глава компании не слишком разбирались в CDO и кредитно-дефолтных свопах и не понимали характера зависимости от субстандартных ипотечных кредитов из США, которые составляли основу активов банка. В 2007 году, когда дыры в его финансах стремительно превращались в пропасть, Гудвин приобрел голландский банк ABN Amro, тоже впавший в чрезмерную зависимость от американского ипотечного рынка. Это был шаг в бездну[916].

Надо признать, что Браун принялся действовать быстро, чтобы предотвратить коллапс всего банковского сектора. Через два месяца после того, как в Нью-Йорке обанкротился Lehman Brothers, британское правительство было вынуждено приобрести 58 % акций RBS, что обошлось налогоплательщикам в 15 миллиардов фунтов. RBS — не единственный рухнувший тогда британский банк: после осады вкладчиками пришлось национализировать банк Northern Rock, а банковская группа HBOS была спасена благодаря слиянию с Lloyds Group, также профинансированному государством[917].

Гудвин стал врагом общества номер один. Его поносили те же СМИ, что когда-то превозносили его, а коллеги по бизнесу, которые прежде выстраивались в очередь, чтобы с ним встретиться, теперь сторонились его. Сейчас он занят в основном заботами о своем парке классических автомобилей (финансовый удар для него несколько смягчило наличие инвестиций и ежегодной пенсии в 340 тысяч фунтов, которую он потом согласился сократить до 200 тысяч фунтов). Если бы государство не остановило банкротство RBS, его пенсия выплачивалась бы из государственного страхового фонда и составляла бы 28 тысяч фунтов в год. В 2010-м на дом Гудвина напали вандалы. Но что особенно больно его ранило — так это чрезвычайно редкое для правительства решение, принятое от имени королевы, лишить его рыцарского титула.

Кару за грехи множества людей понес лишь один. Превращение Гудвина в козла отпущения было исключительным случаем. В США, Британии и других странах (некоторые германские и швейцарские банки вели себя не менее безрассудно) ни менеджеров, ни других сотрудников банков не преследовали по закону. Дорога уголовного права оказалась чрезвычайно узкой и крутой. Лишь самые беспечные деятели вроде Ника Лисона из Barings[918] и автора финансовой пирамиды Берни Мэдоффа попали за решетку[919].

В феврале 2009 года журнал Ti m e назвал «25 людей, ответственных за финансовый кризис». Эта доска позора включала Кейна, Фулда и Гудвина (и, конечно же, не включала Бланкфейна), а также президентов Буша и Клинтона, чиновников их администраций, руководителей центробанков и регуляторов вроде Кокса, Полсона и Гринспена. Отдельное место в списке досталось «американскому потребителю», который слишком долго наслаждался хорошими временами и последовал социальному примеру банкиров — а может, и послужил ему образцом. «Мы с удовольствием жили не по средствам — не удивительно, что нам хотелось верить, будто это никогда не закончится».

Большинство злодеев этой пьесы незаметно исчезли из поля зрения публики. Дик Фулд редко дает интервью и нечасто появляется на Манхэттене, хотя там и находится штаб-квартира его новой консалтинговой фирмы. В одном из редких случаев, когда он выступал на публике — на вечеринке финансистов в Сан-Вэлли (штат Айдахо), — он представился как «самый ненавистный человек Америки». Его жена ушла из попечительского совета нью-йоркского Музея современного искусства. Супруги продали свою квартиру на Парк-Авеню площадью более пятисот квадратных метров за 26 миллионов долларов. На аукционе Christie’s они избавились от шестнадцати редких картин, что принесло им еще 20 миллионов. Большая часть этих денег ушла на борьбу с судебными исками от взбешенных инвесторов. Но Фулды по-прежнему владеют особняком на девять комнат в Гринвиче (штат Коннектикут), а также ранчо в Сан-Вэлли площадью шестнадцать гектаров и еще одной резиденцией на Джупитер-Айленд — шикарном барьерном острове во Флориде, где живут знаменитости вроде Тайгера Вудса[920]. На слушаниях в Конгрессе он защищал свое личное состояние в 480 миллионов долларов, доказывая, что заработал его еще до того, как все пошло под откос. И в любом случае, настаивал он, тот факт, что стоимость его доли в Lehman упала с 1 миллиарда долларов до 65 миллионов, должен считаться достаточным наказанием[921].

Как-то раз в 2009 году, когда один журналист поймал Фулда по пути в его сельское жилище в Айдахо, тот отрезал: «Знаете, люди говорят много всякой дряни, и стыдно, что они не знают правды, но от меня они ее не получат. Меня измутузили, меня охаяли, и все это случится снова. Я могу с этим справиться. Пускай встают в очередь. Моя мать меня любит. И моя семья меня любит, и у меня есть несколько близких друзей, которые понимают, что случилось, и это все, что мне нужно»[922].

Потеря более 90 % активов любого вогнала бы в ступор. Фулд по меркам обычных смертных оставался чрезвычайно богатым человеком, но в сравнении с компанией, которой он руководил, это было страшное падение — или ужасное невезение, в зависимости от вашей точки зрения.

Кейн, игрок в бридж, также выставил свою квартиру на Парк-Авеню на продажу. Это роскошное жилье — пять спален, пять ванных комнат — явно не использовалось годами[923]. Кейн бросил банковское дело и отдался своей истинной страсти — организации карточных игр в интернете, чтобы применить свой невероятный инстинкт в сфере математики и удали[924].

Что касается других героев этой драмы, то Полсон теперь занимается анализом американско-китайских отношений в своем аналитическом центре Paulson Institute и жертвует деньги на охрану окружающей среды[925]. Кокс, несмотря на проявленную в начале кризиса близорукость, руководит высокодоходной компанией, которая учит банки и другие организации навигации по новому регуляторному ландшафту, возникшему после кризиса. Гринспен выпустил мемуары о кризисе, которые возглавили список бестселлеров New York Times. Он работает с тем же агентством, которое предлагает услуги Буша, Блэра и других политиков и звезд в качестве ораторов-мотиваторов на мероприятиях. Спрос на выступления таких людей, похоже, по-прежнему высок.

Среди многих, кто вышел сухим из воды, самый значимый персонаж — Бланкфейн. В апреле 2010 года он был вынужден выслушивать тирады президента Обамы в адрес банкиров: «Некоторые на Уолл-стрит забыли, что за каждым долларом, который торгуется на бирже или берется в долг, есть семья, желающая купить дом, оплатить обучение, открыть бизнес или сохранить деньги на старость». Банковский босс поспешил покинуть заседание, не сказав ни слова, но дал понять, что недоволен. Ранее, в 2009 году, через несколько месяцев после обвала, журнал Vanity Fair поместил его на завидное первое место в ежегодном списке «Новый истеблишмент» — впереди Стива Джобса, Ларри Пейджа, Сергея Брина и им подобных. Ему не нравилось, когда его публично отчитывают. Goldman не просто пережил кризис — он заработал на нем, воспользовавшись легкими деньгами, пришедшими от правительства и с рынка, зачищенного после кончины Lehman Brothers и краха Bear Stearns. Активы банка выросли до 1 триллиона долларов. В 2012 году Бланкфейн был самым высокооплачиваемым CEO, заработав 21 миллион долларов; эта сумма добавилась к 256 миллионам — стоимости его доли в Goldman Sachs. Он вновь начал делиться своей мудростью — от советов кандидатам в стажеры («будьте гармоничной личностью»)[926] до рассказов о том, чем он любит заниматься на выходных (лежать на диване)[927]. Он уже не выслушивает президентских порицаний — его снова приглашают в Белый дом для приятных бесед.

Победителей и проигравших в этой истории объединяет неспособность адекватно отвечать за свои действия. В 2009 году Бланкфейн туманно извинился, признав, что его банк «участвовал в сомнительных делах»[928]. Он просил прощения скорее за то, что банк не справился с контролем за своей репутацией, не смог донести свой мессидж, чем за какие-то реальные действия: «Теперь, после кризиса, хотелось бы объяснить, кто мы такие, что наша фирма сделала и как мы смотрели на мир, прежде чем кто-то другой охарактеризовал нас вместо нас самих»[929]. «Как иначе я мог бы поступить?» — искренне недоумевал Фулд. Кейн признавал, что не смог «взять долговую зависимость под контроль», но извиняться не стал[930]. Он был убежден, что его банк рухнул в результате заговора хедж-фондов, которые выгадали от гибели Bear Stearns. В своей прощальной речи перед топ-менеджерами он сказал, что надеется — власти разберутся с людьми, ответственными за коллапс банка. Он не имел в виду себя. Язык этих псевдоизвинений подразумевает, что в этих проблемах не был виноват никто конкретно — это попросту естественный ход событий, в которых участвовали все, а значит, виноватых нет. Те же люди, которые были убеждены, что навсегда навели порядок в экономике, после кризиса поспешили винить во всем внешние факторы.

Некоторых из ключевых игроков вызвали на слушания в Конгрессе. Наиболее информативный диалог произошел еще в октябре 2008 года. «Те из нас, кто надеялся, что своекорыстие кредитных организаций сможет защитить капитал акционеров — в том числе и я, — сейчас пребывают в состоянии шока и недоверия, — сказал Алан Гринспен на заседании комитета по надзору и правительственной реформе. — Я сделал ошибку. Нечто, казавшееся очень надежным зданием и даже критически важной опорой рыночной конкуренции и свободных рынков, обрушилось. И это шокировало меня». Человека, который отмахивался от всех, кто привлекал внимание к растущей задолженности банков, как от «алармистов», и который в 2005 году получил в награду за свой труд президентскую Медаль свободы, спросили: «У вас были полномочия, чтобы предотвратить безответственную выдачу кредитов, которая привела к кризису субстандартной ипотеки. И многие другие советовали вам это сделать. Как вы считаете, это ваша идеология побудила вас принимать решения, о которых вы теперь сожалеете?» Гринспен признался: «Да, я допустил изъян. Я не знаю, насколько он значим или долговечен. Но я очень встревожен этим фактом»[931].

Во время парламентских слушаний в Британии и США часто звучали довольно смачные выражения. Банковское начальство вызывали на ритуальную головомойку в прямом эфире телевидения. В июне 2010 года Карл Левин, председатель сенатского постоянного подкомитета по расследованиям, напал на менеджера Goldman Sachs за проведение «дерьмовых сделок» — это словосочетание он использовал с дюжину раз к явному восторгу аудитории. Но слушатели в тот момент, наверное, не знали, что все, кроме одного, члены этого комитета в общей сложности получили больше 500 тысяч долларов пожертвований на их избирательные кампании от созданного банком комитета политического действия и от отдельных сотрудников Goldman[932].

Экономист Джозеф Стиглиц четко объяснил мотивы комедии, что разыгрывали политики: «Практически все сенаторы США и большинство членов Палаты представителей относятся к одному проценту богатейших, когда они избираются, остаются на своих постах благодаря деньгам одного процента богатейших и знают, что если они будут служить одному проценту богатейших, то этот один процент богатейших вознаградит их после ухода с должности». Тесные связи между государством и банками, отмечал он, были не побочным эффектом проблемы, они проистекали из самой сути кризиса и последовавших за ним событий: «Сегодняшнее неравенство во многом объясняется манипулированием финансовой системой, которое стало возможно благодаря изменению правил, купленному и оплаченному самой финансовой индустрией»[933].

За кулисами все возвращалось к прежней норме. Лоббисты банковской отрасли добивались, чтобы ограничения на деривативы — инструменты, которые Баффет когда-то назвал «финансовым оружием массового уничтожения», — были выхолощены. Требования Закона Додда-Франка, принятого американскими законодателями в качестве реакции на кризис, были смягчены и в итоге применялись всего лишь к 20 % финансовых операций[934].

Банкиры и не собирались разрушать систему, в которую верили с религиозным пылом и которая обеспечила им высокий статус и постоянный источник личного богатства. Но именно неколебимая вера, что сбой в системе невозможен, привела к тому, что они перестали мыслить критически и стали жертвами собственной пропаганды. Они убедили себя, что переписали законы финансов и человеческой природы. Невзирая на весь исторический опыт, они не сомневались, что банковские кризисы ушли в прошлое.

Разумеется, это не было преступлением без жертвы. По всему миру закрывались малые бизнесы, сотни миллионов людей потеряли работу и надежду на достойное будущее. Британии потребовалось больше пяти лет, чтобы качество жизни вернулось к уровню, достигнутому до 2008 года, да и это улучшение было неравномерным. Также банкиры были ответственны за ряд специфических скандалов. Выяснилось, что в течение, возможно, целых двух десятилетий крупные банкиры «подкручивали» один из ключевых рыночных инструментов — Лондонскую межбанковскую ставку предложения (LIBOR)[935] — и мошенническим образом получали прибыль. Между тем десятки тысяч простых работников потеряли деньги в частных пенсионных фондах и вследствие сомнительных страховых схем — вроде так называемой «защиты выплат по кредиту» (PPI). Эти реальные трудности и страдания спровоцировали люди, которые прекрасно понимали, что делают, а теперь, избежав наказания, ноют о том, как плохо с ними обошлись.

В середине 2000-х газета Daily Mail уже высказывала возмущение бонусами, которые банкиры выплачивают сами себе. Газета, провозгласившая себя голосом среднего класса из пригородов, обозначила растущее раздражение, и это произошло еще во время подъема. После того как появились новые свидетельства криминального поведения банков, 5 февраля 2014 года газета метала громы и молнии в редакционной колонке:

Более двух десятилетий наши ведущие финансовые институты сознательно обманывали клиентов. Но хотя продукты, которые нам продавали обманным путем, разнились, есть одна загадка, которая так и не раскрыта. Почему после этой затяжной истории обмана и масштабных хищений ни один высокопоставленный банкир не предстал перед судом? Да, банки были обязаны выплатить колоссальные суммы компенсаций — порядка 20 миллиардов фунтов только за схему PPI. Но покажите нам типичного жулика, который может рассчитывать, что избежит наказания, просто выплатив украденные деньги. Почему к ворам-банкирам должны применяться другие правила, хотя их единственное отличие от мелких аферистов — это титанический масштаб их преступлений?

Газета заключала: «Это мошенничество не прекратится, пока виновные не окажутся за решеткой». А этого не случилось и почти наверняка не случится. Подобное чувство гнева возникает и в Соединенных Штатах, особенно в регионах, опустошенных отъемом квартир по невыплаченным ипотечным кредитам, — скажем, в Детройте. В сентябре 2013 года только в одном его округе больше восемнадцати тысяч домов ушли с аукциона по бросовым ценам. Как понимал еще Красс две тысячи лет назад, на чужом несчастье можно здорово заработать.

Алан Гринспен был прав, признавая (пусть и с запозданием), что в законах свободного рынка, которыми руководствовалось его поколение, обнаружился изъян. Но этот изъян в такой же мере психологический, как экономический. Он возник не только из-за решений, приведших к кризису, но и из-за неспособности людей вроде Кейна, Фулда, Гудвина и Бланкфейна понять, что же ими движет. В среде банкиров очень не хватает стремления к самопознанию.

Но при этом они отчаянно стремятся двинуться дальше, подвести черту, попытаться забыть о прошлых проступках. Политики поощряют их к этому. В 2010 году Тимоти Гайтнер, министр финансов во время первого срока Обамы, человек, хорошо знакомый с нравами рынка, выразил мнение многих в правительстве и банковском секторе: «В целом мне кажется, что мы довольно успешно потушили суровый финансовый кризис и избежали чего-то, подобного Великой депрессии или Великой дефляции. Мы спасли экономику, но по ходу дела, можно сказать, потеряли доверие публики»[936].

Банкиры с треском провалили управление репутацией, превратившись в ненавистные обществу фигуры. И речь не о том, что они предсказуемо цепляются за свою жертвенность, а о масштабах их позора. В этом смысле они намного опередили всех других современных сверхбогатых. Олигархи представляют собой определенную загадку. Гики, может, и заполучили долю бесчестья ввиду своих политических устремлений, поведения и уклонения от налогов, но это, похоже, компенсируется ощутимыми и революционными переменами, которые благодаря им произошли в жизни людей. Банкиры же предоставляют ликвидность, финансируют экономическую деятельность, но не производят «вещей», которые люди спешат купить.

И все же они выжили как группа и как самоподдерживающийся культ. В начале 2014 года фондовый рынок быстро рос, и некоторые компании представили достаточно обнадеживающие финансовые отчеты. Хотя не все им поверили. Джордж Сорос указал, что банковский сектор «выступает в роли паразита для реальной экономики», как и накануне кризиса. Он охарактеризовал прибыльность финансовой отрасли как избыточную и предупредил: «Вопрос о тех, кто «слишком большой, чтобы рухнуть», вовсе не решен»[937]. Так можно ли надеяться, что урок будет усвоен? Посетители спортивных мероприятий, театров и арт-галерей не могут не заметить вокруг множество банковских логотипов. Прежнее бахвальство опять вернулось. И кто поручится, что, когда кризис уйдет в историю, банкиры не восстановят свою репутацию? Вспомните Карнеги, вспомните Медичи: разве невозможно представить, что того же самого добьются их современные последователи?

Заключение

Ну что ж, я нищий — вот и негодую, Твердя, что величайший грех — богатство, Разбогатею — благородно-строг, Начну вещать, что нищета — порок. Уильям Шекспир, «Король Иоанн»[938]

В 1950 году один иммигрант открыл банковский счет для своего десятилетнего сына. За полвека до этого четырнадцатилетний Халиль Слим преодолел путь от ливанской деревушки до Мексики, скрываясь от преследований, которым подвергались христиане-марониты, и создал свой бизнес. В новой стране дела у него пошли хорошо — он открыл галантерейный магазин и вложился в недвижимость. Он хотел, чтобы шестеро его детей пошли еще дальше, чем он, поэтому выдал каждому из них немного денег и отправил в дорогу. Юный Карлос был пятым ребенком в семье. Он заметил, что депозит приносит ему слишком скромные проценты, снял деньги и начал вкладываться в сберегательные облигации. Он открыл для себя сложные проценты — и путь к быстрому обогащению. В двенадцать лет Карлос Слим купил акции одного из мексиканских банков. Пять лет спустя он работал в компании отца, а закончив университет, где изучал инженерное дело, начал работать трейдером и открыл свою брокерскую фирму. Для молодого Слима путеводной звездой был Джон Пол Гетти и его размышления, впервые опубликованные в виде серии эссе в журнале Playboy под общим заголовком «Как стать богатым». В 1950-х и 1960-х Гетти был одним из богатейших людей мира, его состояние оценивалось в 1,2 миллиарда долларов. В сегодняшних деньгах это 8,7 миллиарда — заметные деньги, но все же их не хватило бы для попадания в топ-150 сегодняшнего списка богатейших людей мира. Это показывает, какой путь прошли сверхбогатые за последние пять десятилетий. Гетти не слишком интересовался филантропией, он предпочитал тратить небольшую долю свободных средств на произведения искусства (кульминацией карьеры предпринимателя стало открытие музея его имени на его вилле в Малибу в 2006 году).

Слим внимательно выслушивал поучения своего наставника и в итоге заработал во много раз больше него. Он строил свой бизнес на вложениях в активы. Начал он со свадебного подарка матери (отец тогда уже умер) по случаю своего брака с Сумайей, молодой женщиной из ливанской диаспоры. Пара получила достаточно денег, чтобы купить приличный дом, но у Карлоса были другие планы. Супруги приобрели двенадцатиэтажный многоквартирный дом, въехали в квартиру на первом этаже, а остальную площадь стали сдавать в аренду. Жизни в роскоши они предпочитали доход. На счету лежали деньги от фирмы отца, и Слим увидел в нездоровой экономике Мексики новые возможности. Любая компания, оказавшаяся в кризисе, становилась потенциальным объектом приобретения. Слим вкладывал в строительный бизнес, продажу недвижимости, добычу ископаемых, табачную и пищевую промышленность, гостиницы. Едва ли нашелся бы сектор, который он не изучал в поисках сделок. Крах песо в 1982 году сыграл ему на руку. А самый крупный прорыв Слима произошел в конце 80-х — начале 1990-х.

Как мы уже видели, после крушения коммунизма и плановой экономики приватизация обеспечивала колоссальную прибыль сметливым людям с нужными связями. В 1990 году мексиканское правительство выставило на продажу национальную телефонную компанию Telmex. Большинство государственных операторов связи в те дни находилось в жалком состоянии — клиентам приходилось по многу дней ждать ремонта или даже просто замены стационарного аппарата. В Мексике качество услуг было особенно отвратительным. Значительные территории страны были не подключены к телефонной сети. Экономика стагнировала, она слишком много задолжала иностранным кредитором и отчаянно нуждалась в инвестициях, особенно в коммуникационную инфраструктуру. Слим предложил наибольшую сумму за Telmex и выиграл тендер. Еще много лет роились слухи о том, что это была ответная услуга в рамках дружеских отношений Слима с президентом Карлосом Салинасом де Гортари. Оба, естественно, это отрицали. Но главное — теперь лицензия на связь по всей стране сосредоточилась в руках одного человека. Telmex стала дойной коровой для прочих проектов Слима. Согласно докладу Организации экономического сотрудничества и развития 2012 года, в том, что касается доли телекоммуникационного рынка, находящейся в руках одной ведущей компании, Мексика намного опережает другие крупные страны. Страна — третья в мире по дороговизне мобильной связи и четвертая — по тарифам на стационарную связь, хотя по доходу на душу населения занимает лишь шестьдесят восьмое место в мире.

Масштабы господства Слима в отдельно взятой экономике, пожалуй, не имеют аналогов в сегодняшнем мире. Telmex (в которой он сохраняет 49-процентную долю) контролирует девять десятых фиксированных телефонных линий в Мексике. Его сотовый оператор América Móvil — третья по величине компания в Латинской Америке. В конце 90-х мексиканское правительство, встревоженное такой чрезмерной властью одной компании, попыталось ввести некоторые меры регулирования. Но проблема была в том, что зарплаты сотрудников регулирующих органов составляли лишь малую долю того, что они могли заработать в частном секторе. Было отчаянно трудно что-либо контролировать или оказывать сколько-нибудь значимое влияние.

Слим и шестеро его детей (все они работают на него) контролируют больше двухсот компаний, на которые приходится 40 % в главном индексе мексиканского фондового рынка. В его портфеле — Inbursa один из крупнейших в Мексике банков, авиакомпания Volaris, горнорудная компания, мексиканский филиал розничной сети Sears, пять гостиниц, завод по производству напитков, производство сигарет, крупная доля в строительном секторе, страховые и финансовые группы, а также дорогостоящая недвижимость — не говоря уже о телефонных компаниях.

В стране, где средний доход на душу населения не достигает 15 тысяч долларов в год и где около двух пятых населения являются бедными или крайне бедными, экономическое господство Слима безраздельно. Его состояние соответствует 5 % общего годового объема производства товаров и услуг в стране. В 2007 году New York Times в редакционной статье сравнила его с баронами-разбойниками. «Чтобы воспроизвести эффект, оказанный г-ном Слимом на мексиканскую экономику, потребуется девять «капитанов промышленности» и финансов XIX и начала XX века, — писал редактор Эдуардо Портер. — Г-н Слим, как и многие бароны-разбойники — а также российские олигархи или топ-менеджеры Enron, — вызывает в памяти слова Оноре де Бальзака: «За каждым крупным состоянием стоит преступление»[939]. Грех г-на Слима, пусть формально и не являющийся преступлением — это грех Рокфеллера, грех монополиста»[940].

Слима не могла обрадовать подобная характеристика, и он доказал, что будет смеяться последним. В сентябре 2008 года он за 127 миллионов долларов приобрел 6,4 % акций газеты — небольшие деньги за то, чтобы укрепить свою репутацию и получить определенную власть над «Серой леди»[941]. В 2011 году он увеличил свою долю в газете.

Слим был богатейшим человеком в мире в течение нескольких лет (хотя недавно Билл Гейтс вернул себе первенство). Во многих отношениях он соответствует стереотипным представлениям об очень богатом человеке, которому уже нет нужды прилагать особенные усилия. Слим живет в большом, но не очень роскошном доме в Мехико и предпочитает телепрограммы о спорте (он фанат бейсбола) светской болтовне или показному потреблению. Как и его соперники, он все больше интересуется благотворительностью. Его фонды поддерживают проекты по борьбе с бедностью и восстановлению городов, раздают компьютеры, очки и велосипеды школьникам. Ему принадлежит ряд местных футбольных команд. А самым впечатляющим его вкладом, вероятно, стал Музей Сумайя — арт-галерея в Мехико, где размещена крупнейшая коллекция скульптур Родена за пределами Франции, а также работы Леонардо да Винчи, Пикассо, Ренуара и самое большое собрание картин Дали в Латинской Америке. Слим выделяется не тем, как он заработал свои деньги (Карнеги и Гейтсу, в числе прочих, приходилось отбиваться от обвинений в монополизме) или как он их тратит (тут стандартный набор), но тем, как он живет. Он живет не в Соединенных Штатах, по-прежнему намного опережающих другие страны по количеству миллиардеров; он не попадает в категорию шейхов Залива, российских или китайских олигархов, вундеркиндов Кремниевой долины, банкиров с Уолл-стрит или из лондонского Сити. Он происходит не из развитого мира, а из нового поколения государств, где быстро сколачивают состояния. Экономист Джим О’Нил из Goldman Sachs, придумавший термин «БРИК», теперь любит говорить о «МИНТ» — Мексике, Индонезии, Нигерии и Турции.

Так что следите за новой волной сверхбогатых из этих и других стран. Для крошечной группы богачей найдется достаточно денег в ЮАР, Гане и Анголе, в Чили и Колумбии, не говоря уже о бурно расцветающих азиатских экономиках, от Таиланда до Филиппин и Вьетнама. Сингапурский экономист и дипломат Кишор Махбубани давно доказывает, что дипломатические и политические институты не учитывают растущее благосостояние Азии и других развивающихся регионов. По его утверждению, подобные страны с их коллективизмом и сильной ролью государства многому научились на ошибках англосаксонской модели. «Первой ошибкой было считать капитализм идеологическим благом, а не прагматическим инструментом улучшения человеческого благосостояния», — писал Махбубани[942].

Даже если все так, не похоже, чтобы богатейшие люди, скажем, Китая, России или Индии прислушались к этому тезису. Напротив, идет игра в догонялки, и ощущение, что мир им чем-то обязан, просто переходит от одной группы людей к другой. Нет и свидетельств того, что новые центры богатства используют его в более просвещенном ключе. В 1950-х экономист Саймон Кузнец выдвинул теорию о том, что индустриализация изначально вела к усилению неравенства в обществе, но это неравенство начинало уменьшаться, когда доход на душу населения превышал определенный порог. Поэтому положительные изменения, случившиеся в Америке во время «Нового курса» и в Европе после конца Второй мировой войны, по этой логике, неизбежно произойдут и в Китае, Индии, России. Однако чтобы это случилось, требуется согласованное вмешательство политиков, на которое, как показала практика, они не способны или не готовы. Некоторые экономисты и политологи стали предполагать, что прилив поднимает не все лодки. Наоборот, для современного рыночного капитализма укоренившееся и растущее неравенство стало источником жизненной силы. Французский экономист Томас Пикетти называет лишь два возможных ограничителя этой естественной и неизбежной тенденции — рост населения и государственное вмешательство. Проблема в том, что правительства прекрасно встроены в систему, и даже если бы они продемонстрировали намерение действовать, то оказались бы неспособны справиться с причинами дисбалансов вроде неограниченного движения капитала или наличия налоговых гаваней. Согласованные действия — лишь иллюзия, а перспективы перемен в связи с этим минимальны.

1 % и 0,1 % богатейших — теперь по-настоящему глобальная группа. Они появляются из разных частей света, но оказываются в одних и тех же местах. Они собираются в знакомых всем убежищах. Они прибывают в Лондон, Сингапур и Цюрих благодаря позиции тамошних правительств и банков («мы не задаем вопросов») и льготному налогообложению. Они покупают недвижимость в Париже и Нью-Йорке и швартуют свои яхты на побережье между Сен-Тропе и Портофино. У них один стиль жизни и общие ценности, которые самовоспроизводятся. Они говорят на языках друг друга. Доказывает ли пример Карлоса Слима, нигерийского цементного миллиардера Алико Данготе и Ли Ка-Шина из Гонконга, что кто угодно и откуда угодно может войти в ряды богатейших людей мира? В теории — да, но на практике местная среда все же играет значительную роль. По оценке нобелевского лауреата Герберта Саймона, социальный капитал как минимум на 90 % предопределяет заработок людей в богатых обществах вроде Соединенных Штатов и Северо-Западной Европы. Под «социальным капиталом» он подразумевал природные ресурсы, инфраструктуру, технологии, верховенство закона и хорошее управление. Это фундамент, на котором богатые могут начинать строить свои состояния. Еще в 1995 году Уоррен Баффет, человек, от которого стоит ждать мудрых замечаний на данную тему, обратил внимание на ключевое преимущество, использовавшееся им на пути к несметным богатствам: «Общество ответственно за значительную долю того, что я заработал. Если закинуть меня куда-нибудь вглубь Бангладеш или Перу, вы увидите, сколько этот талант способен произвести на неподходящей почве».

В основе социального капитала — доступ к качественному образованию. А здесь в игру возвращаются наследование и налоговая система. Если в буквальном смысле интерпретировать мантры Баффета и Карнеги, то у каждого должно быть право на одинаковые стартовые условия, и деньги не должны передаваться от поколения к поколению. Такие эгалитаризм и альтруизм хороши на словах, но не на практике. Даже если дети богатых людей будут стартовать в самых примитивных жизненных условиях (хотя это не так), они в любом случае смогут располагать выстроенной сетью и структурой социальной и образовательной поддержки, обеспечивающей им преимущество. Более насущная задача для сверхбогатых — сделать так, чтобы комфорт не притупил чутье их потомков, чтобы они не проматывали семейные состояния. Чем больший путь прошел богатый человек в первом поколении, тем сильнее он стремится закрепить место своих детей в социальной и культурной иерархии. Новые деньги становятся старыми деньгами. Сомнительная репутация превращается в опору общества. Практически во всех аспектах сегодняшние ультрабогатые следуют образу действий своих предшественников — от Красса до людей эпохи Возрождения, от колониализма до индустриализации. Инстинкт зарабатывания и накопления денег восходит к основам человеческого поведения. Это постоянная величина. Переменная же в данном уравнении — степень, в которой общество регулирует такую деятельность и облагает ее налогами. За исключением периода с 1945 по 1979 (или 1996) год — до прихода к власти Маргарет Тэтчер или до «большого взрыва», открывшего фондовые рынки, — общество всегда потакало сверхбогатым. В прошлом доступ к информации или, наоборот, ее недостаток могли предотвратить столкновение, но спокойствие нынешних времен кажется уже удивительным.

Некоторые силы — например, движение Occupy — более воинственно относятся к сверхбогатым, но даже после финансового кризиса, обвинений в адрес банкиров и обид со стороны хорошо образованных, но безработных молодых представителей среднего класса, они не смогли добиться больших политических подвижек. Самый убедительный призыв к переменам прозвучал в энцикликах папы Франциска о бедности и «необузданном капитализме» в 2013 году. Выступая перед богатыми и могущественными людьми на Давосском форуме 2014 года, он говорил: «Я прошу вас убедиться в том, что богатство служит человечеству, а не правит им». Это был влиятельный голос морали в пользу перемен, но более рациональные аргументы за равномерное распределение денежных ресурсов не получают особого хода. Политики не проявили ни желания, ни смелости задавать важные вопросы, особенно теперь, когда Запад предположительно вышел из рецессии.

Экономисты могут пространно рассуждать о неэффективности того, что столько людей находятся за чертой бедности или рядом с ней и не способны участвовать в базовой экономической деятельности — потреблении. Специалисты могут отмечать и «предельную полезность» огромного богатства, поскольку чем больше денег у человека, тем менее продуктивно он их тратит. В конце концов, даже самые богатые люди могут устать от супер-яхт и мега-особняков. Но по сути мало что изменилось. Послекризисные годы не породили новое революционное мышление, которого многие ожидали или на которое надеялись. Перемены по части корпоративного управления, банковской тайны, офшорных гаваней и финансового регулирования оказались лишь поверхностными корректировками. Мейнстримные левоцентристские силы с их более критической позицией не смогли добиться значимых электоральных результатов в большинстве стран, тогда как группы, считающиеся ответственными за провал неограниченных рынков, вышли сухими из воды. Чтобы добиться их преследования, потребовались бы убедительные доказательства преднамеренного и систематического мошенничества. Жадность и безрассудство гораздо труднее описать в терминах Уголовного кодекса, особенно в странах вроде Британии и США, где власти не проявляли серьезного интереса к этой проблеме.

Экономический кризис не нанес ущерба сверхбогатым, скорее наоборот. Их доля общего пирога увеличилась, а средний и рабочий классы были вынуждены отступить. Возобновились стандартные идеологические проповеди. Аргументы все те же: политики провозглашают индивидуальные проявления филантропии как лучший путь к здоровому обществу.

Избиратели, между тем, в замешательстве. Когда богатство чрезмерно, а когда оно заслуженно? Публика восхищается футболистами, зарабатывающими сотни тысяч долларов каждую неделю, кинозвездами на красной ковровой дорожке в ожидании Оскара — здесь все понятно. Она также поглощает сплетни о знаменитостях второго и третьего ранга и о том, как шикарно они живут, невзирая на недостаток таланта. На каком-то уровне люди способны провести границу между миллиардерами, создавшими продукты или услуги, которые повлияли на их жизнь — от Google и Facebook до Virgin и TopShop, — и банками, хедж-фондами и акулами мира прямых инвестиций, вяло доказывающими, что приносят пользу обществу, обеспечивая его капиталом и ликвидностью. Но даже если общество различает достойные и недостойные пути к богатству, мало согласия в том, какое богатство считать чрезмерным. Выражаясь более конкретными терминами, в какой момент налогообложение становится запретительным и снижает стимулы к истинному предпринимательству? Недостаток ясности в этих вопросах укрепляет статус-кво.

Обещания, сделанные на пике кризиса 2007 и 2008 годов — выучить его уроки и внести фундаментальные изменения, — сегодня кажутся нелепыми. Политической оппозиции легко объяснить все контролем над СМИ, а также влиянием лидеров бизнеса и их лоббистских армий на политиков. Конечно, это сыграло важную роль, подорвав желание перемен, но людям сходит с рук то, что им позволяют. Представьте толпу подростков в модном магазине одежды сегмента масс-маркета. Некоторые (хотя и не все) испытают искушение тайком вынести в своих сумках одну-две футболки, надеясь, что никто этого не заметит. На их пути встанут лишь дородный охранник и электронный детектор на турникете. А теперь представьте себе современных олигархов и банкиров, баронов-разбойников, Красса и Медичи. Им все сходило с рук лишь потому, что была такая возможность. А значит, ответы следует искать не столько в богатых, сколько в самих себе. Почему, несмотря на все разговоры о «несправедливости», избиратели поддерживают снижение или даже отмену налога на наследство (Эндрю Карнеги предлагал нечто противоположное), вперившись в витрины агентств недвижимости, где рекламируются особняки в самых фешенебельных пригородах Лондона ценой в миллионы фунтов? Желание жить хорошо или жадность — две стороны одной монеты — так же укоренены в нас, как и во всей истории. Всемирная гегемония низких налогов и дерегулированных рынков в сочетании с продвинутыми мобильными технологиями позволила многим вступить в игру. Но до вершины — правдами и неправдами — доберется лишь крохотная часть. И благодарить за это нужно будет, как всегда, податливые правительства, парламенты, регулирующие органы и центральные банки. Победа сверхбогатых в XXI веке — результат двух последних тысячелетий нашей истории.

Благодарности

Мне кажется, я восемнадцать месяцев прожил жизнью сверхбогатых — поспешу добавить, не в буквальном смысле. Ведь большинство героев этой книги давно уже умерли. О нравах современных богачей в последнее время издано множество книг. Этот проект привлек меня прежде всего историческим контекстом и его связью с нашими временами.

На первом этапе мое исследование проходило в основном в Британской библиотеке, под прекрасным руководством Роли Китинга. Позднее я работал в некоторых других местах, где получал дружескую помощь ученых и экспертов. В Лондоне и во Флоренции профессор Серена Ференте, преподаватель истории Европы Средних веков в Королевском колледже Лондона, рассказала мне много важного о династии Медичи. Директор музея Вестфриз в голландском городе Хорн, Ад Геердинк, смог уделить мне свое бесценное время благодаря поддержке посольства Голландии в Лондоне. Мне также очень помогли Юр ван Гоор, биограф Яна Питерсоона Куна, и профессор Ян-Эммануэль де Нев из Лондонской школы экономики и Университетского колледжа Лондона. Старший куратор Версаля Бертран Рондо устроил мне потрясающую экскурсию по роскошному миру Людовика XIV. Я провел очень продуктивный день в историческом архиве Круппов в Эссене, на вилле Хюгель, директор которого, профессор Ральф Штреммель, и профессор Хайнфрид Фосс дружелюбно приняли меня и проявили себя как замечательные специалисты. Спасибо также Агнес Видманн за организацию встречи. Профессор Сетина Уотсон из Университета Йорка помогала мне в изучении Алена Руфуса и нормандцев. За организацию визита в университет я благодарен Нику Миллеру. Местный историк Марион Моверли любезно провела меня по замку Ричмонд. Моей последней поездкой был визит в Трухильо, чудесный маленький город в Эстремадуре, откуда происходили Франсиско Писарро и другие конкистадоры. В этом регионе я плодотворно пообщался с Эрнандо де Орельяна Писарро, Хосе Антонио Рамосом Рубио и Жозьен Полар Плизнье. Огромная благодарность — Нурии Агульо за то, что сопровождала меня и была прекрасным организатором.

Профессор Хенрик Муритсен, преподаватель римской истории в Королевском колледже, уделил мне массу времени, когда я работал над темой Марка Лициния Красса и Римской республики. Кэролайн Дэниел из Financial Times неустанно консультировала меня при работе над главами о современности. Джон Арлидж из Sunday Times с радостью выступил моим гидом по ОАЭ и другим современным реалиям, а Люк Хардинг из Guardian помог с российскими олигархами и Мали. Писательница Микела Ронг, знаток Африки, обеспечила меня бесценными знаниями о Конго и Мобуту. Что касается Китая, я в долгу у Джонатана Фенби, давшего мне ряд советов, а также Джамиля Андерлини, редактора бюро FT в Пекине, и Руперта Хоогверфа из издания Hurun Report в Шанхае. Что касается общих соображений о жизни богачей, к кому же обратиться за ними, как не к Филипу Бересфорду, который давно составляет списки богатейших людей по версии Sunday Times?

Трое моих друзей и специалистов потратили изрядную часть своих рождественских и новогодних каникул 2013 года, чтобы прочесть первый черновик моего текста — это деловой журналист Дэвид Уайтон (прежде работавший в FT и в The Times), профессор Конор Гирти из Лондонской школы экономики, и Марк Истон, редактор материалов о Британии в BBC. Они поделились со мной бесценными мыслями и соображениями, а также прочитали более поздние версии рукописи. Я чрезвычайно им признателен.

Эта книга не стала бы возможной без труда двух моих коллег. Элли Робсон приложила много усилий в первый год работы, самая же большая благодарность — Эдду Мастиллу, который увлеченно работал в проекте с самого его начала и до конца, всегда был готов откликнуться, бдительно следил за точностью фактов и предлагал новые ракурсы. Я чрезвычайно рекомендую его услуги.

Мне было очень приятно снова — спустя более чем десять лет после публикации «Войн Блэра» — сотрудничать с Эндрю Гордоном. Мой бывший редактор в Simon & Schuster теперь стал моим агентом в David Higham Associates, и кажется, что мы начали с того же места, на каком расстались. В этот раз главный вклад Эндрю состоял в том, что он помог найти общий язык с издательством Little, Brown и его издательским директором Ричардом Бесвиком. Ричард выступил замечательным редактором, подбадривая меня и корректируя текст прямо по ходу работы.

Ну и, как всегда, я благодарен своей семье за терпение и поддержку, особенно на поздних этапах написания книги, когда я, можно сказать, стал отшельником. Моя жена Люси также читала мои черновики, даря мне мудрые советы и свежие мысли. Так что, Люси и две мои дочери Констанс и Алекс, — все это ради вас.

Библиография

Abdulla, Abdul Khaleq, ‘Dubai: The Journey of an Arab City from Localism to Cosmopolitanism’, al-Mustaqbal al-Arabi, vol. 323 (2006)

Aburish, Said K., The House of Saud (Bloomsbury, 1994)

Adams, Julia, ‘The Decay of Company Control in the Dutch East Indies’, American Sociological Review, vol. 61, no. 1 (1996)

Adams, Julia, ‘Principles, Agents, Colonists and Company Men: The Decay of Colonial Control in the Dutch East Indies’, American Sociological Review, vol. 61, no. 1 (1996)

Adams, Tim, ‘Sheikh Mohammad: The Ruler with Real Horsepower’, Observer, 28 April 2013

Adcock, F.E., Marcus Crassus: Millionaire (W. Heffer & Sons, 1966)

Ade Ajayi, Jacob F. and Crowder, Michael, A History of West Africa (Columbia University Press, 1972)

Adelman, K.L., ‘The Zairian Political Party as a Religious Surro gate’, Africa Today, vol. 23, no. 4 (19XX)

Anderson, Perry, ‘Russia’s Managed Democracy’, London Review of Books, 25 January 2007

Appian, The Roman History (Loeb, 1913)

Aquino, Belinda, Politics of Plunder: The Philippines under Marcos (Great Books Trading, 1987)

Aquino, Belinda, The Transnational Dynamics of the Marcos Plunder (University of the Philippines, 1999)

Arlidge, Jon, ‘The Excesses of the Filthy Rich’, The Times, 21 September 2008

Arlidge, Jon, ‘I’m Doing God’s Work: Meet Mr Goldman Sachs’, Sunday Times, 8 November 2009

Aronson, D., ‘The Dead Help No One Living: A Return to the Congo’, World Policy Journal, vol. 14, no. 4 (1997)

Assmann, Jan, Of God and Gods: Egypt, Israel, and the Rise of Monotheism (University of Wisconsin Press, 2008)

Augar, Philip, The Death of Gentlemanly Capitalism: The Rise and Fall of London’s Investment Banks (Penguin, 2008)

Bakewell, Peter, Miners of the Red Mountain: Indian Labour in Potosí (University of New Mexico Press, 2010)

Batty, Peter, The House of Krupp: The Steel Dynasty that Armed the Nazis (Cooper Square, 2001)

Baxter, S. ‘Lordship and Labour’, in J. Crick and E. van Houts (eds), A Social History of England 900–1200 (Cambridge University Press, 2011)

Bence-Jones, Mark, Clive of India (Constable & Company, 1974)

Berdrow, Wilhelm, The Letters of Alfred Krupp (Gollancz, 1930)

Beresford, Philip and Rubinstein, William, The Richest of the Rich (Harriman House, 2011)

Berg, Maxine and Eger, Elizabeth (eds), Luxury in the 18th Century (Palgrave Macmillan, 2002)

Berger, Stefan, Social Democracy and the Working Class in Nineteenth and Twentieth Century Germany (Routledge, 1999)

Bernstein, Peter L., The Power of Gold: The History of an Obsession (John Wiley & Sons, 2001)

Bernstein, William J., A Splendid Exchange: How Trade Shaped the World (Grove Press, 2009)

Bhatia, Shekhar, ‘50 °Chefs, 4000 Lobsters, and Kylie — Recession Dubai Style’, Guardian, 21 November 2008

Bhattacharya, Sukumar, The East India Company and the Economy of Bengal (Luzac, 1954)

Birrell, I., ‘Bill Gates Preaches the Aid Gospel, but is He Just a Hypocrite?’,Guardian, 6 January 2014

Bishop, Matthew and Green, Michael, Philanthrocapitalism: How Giving Can Save the World (A&C Black, 2008)

Blake McHam, Sarah, ‘Donatello’s Bronze «David» and «Judith» as Metaphors for Medici Rule in Florence’, Art Bulletin, vol. 83 (2001)

Blanning, Timothy C.W., The Culture of Power and the Power of Culture: Old Regime Europe 1660–1789 (Oxford University Press, 2002)

Blick, R., Fascism in Germany (Steyn Publications, 1975)

Blodget, H., ‘Apple Had No Choice but to Oust Steve Jobs’, Business

Insider, 23 September 2013 Bovill, Edward William, The Golden Trade of the Moors (Markus Weiner, 2005)

Bowen, H.V., ‘Lord Clive and Speculation in East India Company Stock, 1766’, Historical Journal, vol. 30, no. 4 (1987)

Bowen, H.V., Lincoln, M. and Rigby, N. (eds), The Worlds of the East India

Company (Boydell Press, 2011)

Boye, Alida May and Hunwick, John O., The Hidden Treasures of Timbuktu (Thames & Hudson, 2008)

Brad Faught, C., Clive: Founder of British India (Potomac Books, 2013)

Brandt, Richard L., One Click: Jeff Bezos and the Rise of Amazon.com (Penguin, 2011)

Brewer, Thomas B., The Robber Barons: Saints or Sinners (R.E. Krieger, 1976)

Bruijn, Jaap R., ‘Between Batavia and the Cape: Shipping Patterns of the Dutch East India Company’, Journal of Southeast Asian Studies, vol. 11, no. 2 (1980)

Burke, Peter, The Fabrication of Louis XIV (Yale University Press, 1992)

Carnegie, Andrew, Triumphant Democracy (Cosimo Classics, 2005 edition)

Carnegie, Andrew, The Autobiography of Andrew Carnegie and the ‘Gospel of Wealth’ (Signet, 2006)

Cashman, Sean Dennis, America in the Gilded Age (NYU Press, 1993)

Cassius Dio, Roman History (Loeb, 1914)

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-Wall Street Chieftains Living it Large in a Post-meltdown World’ (2013)

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-SEC Chief Now Helps Companies Navigate Post-meltdown Reforms’ (2013)

Chancey, Karen, ‘The Amboyna Massacre in English Politics 1624–32’, Albion, vol. 30, no. 4 (1998)

Chaudhuri, Nirad C., Clive of India: A Political and Psychological Essay (Barrie & Jenkins, 1975)

Chayka, Doug, ‘The Misunderstood Robber Baron’, The Nation, 11 November 2009

Chibnall, Marjorie, Anglo-Norman England 1066–1166 (Blackwell, 1987)

Chibnall, Marjorie, The Debate on the Norman Conquest (Manchester University Press, 1999)

Chu, Daniel and Skinner, Elliott P., A Glorious Age in Africa: The Story of Three Great African Empires (Africa Research & Publications, 1996)

Close, William T., Beyond the Storm: Treating the Powerless and the Powerful in Mobutu’s Congo/Zaire (Meadowlark Springs, 2006)

Cohan, W.D., ‘The Rise and Fall of Jimmy Cayne,’ Fortune, 25 August 2008

Conniff, Richard, The Natural History of the Rich (W.W. Norton, 2002)

Cook, Noble D., Born to Die: Disease and the New World Conquest 1492–1650 (Cambridge University Press, 1998)

Crick, Julia and van Houts, Elisabeth (eds), A Social History of England 900–1200 (Cambridge University Press, 2011)

Cringely, R.X., Accidental Empires: How the Boys of Silicon Valley Make Their Millions, Battle Foreign Competition and Still Can’t Get a Date (Penguin, 1996)

Crosby, Alfred W. Jr, The Columbian Exchange: Biological and Cultural Consequences of 1492 (Praeger, 2003)

Crossen, Cynthia, The Rich and How They Got That Way (Nicholas Brealey, 2001)

Crouch, David, The Birth of Nobility: Constructing Aristocracy in England and France 900–1300 (Routledge, 2005) da Bisticci, Vespasiano, The Vespasiano Memoirs (Renaissance Society of America, 1997)

Dalley, Jan, The Black Hole: Money, Myth, and Empire (Fig Tree, 2006)

Dalton, Paul, Conquest, Anarchy, and Lordship: Yorkshire 1066–1154 (Cambridge University Press, 2002)

D’Auria, Sue H., ‘Preparing for Eternity’, in Rita E. Freed, Sue H. D’Auria and Yvonne J. Markowitz (eds), Pharaohs of the Sun: Akhenaten, Nefertiti, and Tutankhamen (Museum of Fine Arts, Boston, 1999)

Davidson, Christopher M., Dubai: The Vulnerability of Success (Hurst, 2008)

Davies, Norman, The Isles: A History (Macmillan, 1999)

Davis, R.H.C. and Chibnall, Marjorie, The Gesta Guillelmi of William of Poitiers (Oxford University Press, 1998)

Davis, William Stearns, ‘The Influence of Wealth in Imperial Rome’, American Historical Review, vol. 16, no. 3 (1911)

de Roover, Raymond, The Rise and Decline of the Medici Bank 1397–1494 (Harvard University Press, 1963)

de Vries, J., ‘Luxury in the Dutch Golden Age in Theory and Practice,’ in Maxine Berg and Elizabeth Eger (eds), Luxury in the 18th Century (Palgrave Macmillan, 2002)

Demarest, David P. Jr, The River Ran Red: Homestead 1892 (University of Pittsburgh Press, 1992)

Depelchin, J., ‘Transformations of the Petite Bourgeoisie and the State in Post-Colonial Zaire’, Review of African Political Economy, vol. 22 (1981)

Devlin, Larry, Chief of Station, Congo: Fighting the Cold War in a Hot Zone (Public Affairs, 2008)

Diallo, Siradiou, Zaire Today (Hippocrene Books, 1979)

Dougary, Ginny, ‘Dasha’s Next Move’, Financial Times, 9 November 2012

Drelichman, Mauricio, ‘All That Glitters: Precious Metals, Rent-seeking, and the Decline of Spain’, European Review of Economic History, vol. 9, no. 3 (2005)

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency (George Allen & Unwin, 1926)

Dunne, Dominick, ‘Khashoggi’s Fall’, Vanity Fair, September 1989

Edge, L.B., Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist (Lerner Publications Company, 2004)

Edwardes, Allen, The Rape of India: A Biography of Robert Clive (Julian Press, 1966)

Ehrenreich, Barbara, Smile or Die: How Positive Thinking Fooled America (Granta, 2010)

Eisenstadt, A.S., Carnegie’s Model Republic: Triumphant Democracy and the British — American Relationship (State University of New York Press, 2008)

Elson, R.E., Suharto: A Political Biography (Cambridge University Press, 2008)

Farhi, P., ‘Washington Post Closes Sale to Amazon Founder Jeff Bezos’, Washington Post, 1 October 2013

Feldenkirchen, W., ‘Banking and Economic Growth: Banks and Industry in Germany in the Nineteenth Century’ in W.R.Lee (ed.), German Industry and German Industrialisation (Routledge, 1991)

Ferguson, Niall, The Ascent of Money: A Financial History of the World (Penguin, 2009)

Findlay, Ronald and O’Rourke, Kevin H., Power and Plenty: Trade, War, and the World Economy in the Second Millennium (Princeton University Press, 2009)

Fleming, Robin, Kings and Lords in Conquest England (Cambridge University Press, 2004)

Fleming, Robin, ‘Land and People’, in J. Crick and E. van Houts (eds), A Social History of England 900–1200 (Cambridge University Press, 2011)

Flinders Petrie, W.M., History of Egypt (Methuen & Co., 1894)

Foster, L.J., ‘The New Religion’, in Rita E. Freed, Sue H. D’Auria and Yvonne J. Markowitz (eds), Pharaohs of the Sun: Akhenaten, Nefertiti, and Tutankhamen (Museum of Fine Arts, Boston, 1999)

Frank, Robert, Richistan: A Journey through the American Wealth Boom and the Lives of the New Rich (Three Rivers, 2008)

Freed, Rita E., D’Auria, Sue H. and Markowitz, Yvonne J. (eds), Pharaohs of the Sun: Akhenaten, Nefertiti, and Tutankhamen (Museum of Fine Arts, Boston, 1999)

Freeland, Chrystia, Plutocrats: The Rise of the New Global Super Rich and the Fall of Everyone Else (Penguin, 2013)

Friedman, Thomas L., The World is Flat: A Brief History of the 21st Century (Farrar Straus Giroux, 2005)

Fukuyama, Francis, The End of History and the Last Man (Penguin, 1992)

Gaastra, F.S., The Dutch East India Company: Expansion and Decline (Walburg, 2003)

Gaastra, F.S., ‘War, Competition and Collaboration: Relations between the English and Dutch East India Companies in the 17th and 18th Centuries’, in H.V. Bowen, M. Lincoln and N. Rigby (eds), The Worlds of the East India Company (Boydell Press, 2011)

Gangewere, Robert J., Palace of Culture: Andrew Carnegie’s Museums and Library in Pittsburgh (University of Pittsburgh Press, 2011)

Garrard, Timothy F., African Gold (Prestel, 2011)

Gates, B., ‘A New Approach to Capitalism’, in Michael Kinsley (ed.), Creative Capitalism (Simon & Schuster, 2009)

Gluckman, Ron, ‘Hong Kong of the Desert?’, Asia Inc., 12 April 2012

Golding, Brian, Conquest and Colonisation: The Normans in Britain 1066–1100, 2nd edn (Palgrave Macmillan, 2013)

Goodway, N., ‘My Regrets, by Goldman Sachs Boss Lloyd Blankfein’, London Evening Standard, 13 November 2013

Gordon, Stewart, When Asia was the World (Da Capo Press, 2008)

Graeber, David, Debt: The First 5, 000 Years (Melville House, 2011)

Green, Joshua, ‘Where is Dick Fuld Now? Finding Lehman Brothers’ Last CEO’, Businessweek, 12 September 2013

Green, Judith A., The Aristocracy of Norman England (Cambridge University Press, 2002)

Greenspan, Alan, The Age of Turbulence (Penguin, 2008)

Grossman, R.S., Unsettled Account: The Evolution of Banking in the Industrialized World since 1800 (Princeton University Press, 2010)

Grubb, Ben, ‘Gates on Tax, Giving his Kids Only $10m — and Still Doing the Dishes’, Sydney Morning Herald, 28 May 2013

Hadley, D.M., ‘Ethnicity and Acculturation’, in J. Crick and E. van Houts (eds), A Social History of England 900–1200 (Cambridge University Press, 2011)

Hancock, Matthew and Zahawi, Nadhim, Masters of Nothing: How the Crash Will Happen Again unless We Understand Human Nature (Biteback, 2011)

Harrington, Jack, Sir John Malcolm and the Making of British India (Palgrave Macmillan, 2010)

Harvey, Robert, Clive: The Life and Death of a British Emperor (St Martin’s, 2000)

Haskin, Jeanne M., The Tragic State of the Congo: From Decolonisation to Dictatorship (Algora, 2005)

Hemming, John, The Conquest of the Incas (Pan, 2004)

Henson, Donald, The English Elite in 1066: Gone but not Forgotten (Anglo-Saxon, 2001)

Hibbert, Christopher, Florence: The Biography of a City (Penguin, 1993)

Hibbert, Christopher, The House of Medici: Its Rise and Fall (Morrow, 1974)

Hills, John, Inequality and the State (Oxford University Press, 2004)

Ho, Karen, Liquidated: An Ethnography of Wall Street (Duke University Press, 2009)

Hochstrasser, J.B., Still Life and Trade in the Dutch Golden Age (Yale University Press, 2007)

Hoffman, David E., The Oligarchs: Wealth and Power in the New Russia (Public Affairs, 2003)

Hofstadter, R., ‘The Pervasive Influence of Social Darwinism’, in Thomas B. Brewer (ed.), The Robber Barons: Saints or Sinners? (Holt, Rinehart and Winston, 1970)

Holland, Tom, Rubicon: The Triumph and Tragedy of the Roman Republic (Abacus, 2005)

Hollingsworth, Mark and Lansley, Stewart, Londongrad, from Russia with Cash: The Inside Story of the Oligarchs (Fourth Estate, 2010)

Holt, J.C., Colonial England 1066–1215 (Hambledon, 1997)

Holt, J.C. (ed.), Domesday Studies (Boydell, 1987)

Hornung, Erik, Akhenaten and the Religion of Light (Cornell University Press, 2001)

Hosenball, M., ‘Here’s Who’s Backing Glenn Greenwald’s New Website’, Reuters, 15 October 2013

Hovey, Carl, The Life Story of J. Pierpont Morgan (Kessinger, 2006)

Human Rights Watch, ‘UAE: Address Abuse of Migrant Workers’, 29 March 2006

Hunwick, J.O., ‘The Mid-fourteenth Century Capital of Mali’, Journal of African History, vol. 14, no. 2 (1973)

Ikambana, Peta, Mobutu’s Totalitarian Political System: An Afrocentric Analysis (Taylor & Francis, 2006)

Inglis, Fred, A Short History of Celebrity (Princeton University Press, 2010)

Israel, Jonathan, The Dutch Republic: Its Rise, Greatness, and Fall (Oxford University Press, 1998)

James, Harold, Krupp: A History of the Legendary German Firm (Princeton University Press, 2012)

Jones, D., ‘Facebook CEO is Youngest Self-made Billionaire’, USA Today, 5 March 2008

Josephson, Matthew, The Robber Barons (Mariner, 1962)

Kahney, L., ‘Jobs vs Gates: Who’s the Star?’,Wired, 25 January 2006

Kalb, Madeleine, The Congo Cables (Macmillan, 1982)

Kampfner, John, Freedom for Sale: How We Made Money and Lost our Liberty (Simon & Schuster, 2009)

Kampfner, John, Inside Yeltsin’s Russia: Corruption, Conflict, Capitalism (Cassell, 1994)

Kapelle, William E., The Norman Conquest of the North (Croom Helm, 1979)

Kelly, Sean, America’s Tyrant (American University Press, 1993)

Kemp, Barry J., Ancient Egypt: Anatomy of a Civilisation (Routledge, 2006)

Kinsley, Michael (ed.), Creative Capitalism (Simon & Schuster, 2009)

Kirkpatrick, David, The Facebook Effect (Simon & Schuster, 2011)

Kramer, Andrew E., ‘Midas Touch in St Petersburg: Friends of Putin Glow Brightly’, New York Times, 1 March 2012

Krause, Paul, The Battle for Homestead, 1880–1892 (University of Pittsburgh Press, 1992)

Krugman, Paul, The Return of Depression Economics and the Crisis of 2008 (Penguin, 2008)

The Krupp Trial Before the French Court Martial (Sueddeutsche Monatshefte, 1923)

Kruppische Gustahlfabrik, Krupp: A Century’s History of the Krupp Works (Krupp, 1912)

La Roche, J., ‘Ex-Bear Stearns CEO is Selling His Apartment for $14.95m’, Business Insider, 16 August 2013

La Roche, J., ‘Lloyd Blankfein’s Advice to Interns — Relax’, Business Insider, 10 October 2013

La Roche, J., ‘What Lloyd Blankfein Does All Weekend’, Business Insider, 10 October 2013

Lacovara, Peter, ‘The City of Amarna’, in Rita E. Freed, Sue H. D’Auria and Yvonne J. Markowitz (eds), Pharaohs of the Sun: Akhenaten, Nefertiti, and Tutankhamen (Museum of Fine Arts, Boston, 1999)

Landes, David S., The Wealth and Poverty of Nations (Abacus, 1999)

Lane, Randall, ‘Bill Gates and Bono on Their Alliance of Fortune, Fame and Giving’, Forbes, 2 December 2013

Lawford, James P., Clive: Proconsul of India (Allen & Unwin, 1972)

Lawson, P. and Phillips, J., ‘Our Execrable Banditti: Perceptions of Nabobs in Mid-18th Century Britain’, Albion, vol. 16, no. 3 (1984)

Lee, W.R. (ed.), German Industry and German Industrialisation (Routledge, 1991)

Lenman, B. and Lawson, P., ‘Robert Clive, the Black Jagir and British Politics’, Historical Journal, vol. 26, no. 4 (1983)

Levy, Steven, Hackers: Heroes of the Computer Revolution (Doubleday, 1984)

Leyne, Jon, ‘Dubai Ruler in Vast Charity Gift’, BBC, 19 May 2007

Lindsay, Samuel M., ‘Social Work at the Krupp Foundries, Essen’, Annals of the American Academy of Political and Social Science, vol. 3 (1892)

Livesay, Harold C., Andrew Carnegie and the Rise of Big Business (Pearson, 2006)

Livingstone, Grace, America’s Back Yard: The United States and Latin America from the Monroe Doctrine to the War on Terror (Zed Books, 2009)

Lockhart, James, The Men of Cajamarca (University of Texas Press, 1972)

Lockhart, James, Spanish Peru (University of Wisconsin Press, 1994)

Losse, Katherine, The Boy Kings: A Journey into the Heart of the Social Network (Free Press, 2012)

Loth, V.C., ‘Armed Incidents and Unpaid Bills: Anglo-Dutch Rivalry in the Banda Islands in the 17th Century’, Modern Asian Studies, vol. 29, no. 4 (1995)

Lucas, Ed, The New Cold War: How the Kremlin Menaces both Russia and the West (Bloomsbury, 2008)

Lucassen, J., ‘A Multinational and its Labour Force: The Dutch East India Company 1595–1795’, International Labor and Working-Class History, vol. 66 (2004)

Machiavelli, Niccolò, History of Florence and the Affairs of Italy from the Earliest Times to the Death of Lorenzo the Magnificent (Dunne, 1901)

Mahbubani, Kishore, The Great Convergence: Asia, the West, and the Logic of One World (Public Affairs, 2013)

Mahbubani, Kishore, The New Asian Hemisphere: The Irresistible Shift of Global Power to the East (Public Affairs, 2008)

Malleson, G.B., Lord Clive (Lancer Publishers, 2008 edition)

Maltby, William S., The Rise and Fall of the Spanish Empire (Palgrave Macmillan, 2009)

Manapat, Ricardo, Some are Smarter than Others: The History of Marcos’ Crony Capitalism (Aletheia, 1991)

Manchester, William, The Arms of Krupp (Little, Brown, 1968)

Martin, Iain, Making it Happen: Fred Goodwin, RBS, and the Men who Blew up the British Economy (Simon & Schuster, 2013)

Martinez, Amy, ‘Amazon.com’s Bezos to Invest in Space Travel, Time’, Seattle Times, 31 March 2012

Mason, Paul, Meltdown: The End of the Age of Greed (Verso, 2010)

Mason Ward, Allen, Marcus Crassus and the Late Roman Republic (University of Missouri Press, 1977)

McCabe, Joseph, Crises in the History of the Papacy (Kessinger, 2003)

McCreary, E.C., ‘Social Welfare and Business: The Krupp Welfare Programme 1860–1914’, Business History Review, vol. 42, no. 1 (1968)

McGregor, Richard, The Party: The Secret World of China’s Communist Rulers (Allen Lane, 2010)

McGurk, Patrick, The Chronicle of John of Worcester (Oxford University Press, 1998)

McNaughton, Patrick R., ‘Malian Antiquities and Contemporary Desire’, African Arts, vol. 28, no. 4 (1995)

McQuaig, Linda and Brooks, Neil, The Trouble with Billionaires: How the Superrich Hijacked the World, and How we Can Take it Back (Oneworld, 2013)

Menne, Bernhard, Blood and Steel: The Rise of the House of Krupp (Menne Press, 2008)

Metcalf, Barbara D. and Metcalf, Thomas R., A Concise History of Modern India, 3rd edn (Cambridge University Press, 2006)

Milanovic, Branko, The Haves and the Have-nots, A Brief and Idiosyncratic History of Global Inequality (Basic Books, 2011)

Milanovic, Branko, Lindert, Peter and Williamson, Jeffrey, Pre-industrial Equality (SFI Working Paper, 2009)

Milton, Giles, Nathaniel’s Nutmeg: How One Man’s Courage Changed the Course of History (Sceptre, 2000)

Moore, Malcolm, ‘The Rise and Rise of Wang Jianlin, China’s Richest Man’, Daily Telegraph, 21 September 2013

Morris, David, The Honour of Richmond: A History of the Lords, Earls and Dukes of Richmond (William Sessions, 2000)

Morris, Marc, The Norman Conquest (Windmill, 2013)

Mouritsen, Henrik, Plebs and Politics in the Late Roman Republic (Cambridge University Press, 2001)

Nasaw, David, Andrew Carnegie (Penguin, 2007)

O’Brien, B., ‘Authority and Community’, in J. Crick and E. van Houts (eds), A Social History of England 900–1200 (Cambridge University Press, 2011)

Ochoa, José María Gonzalez, Francisco Pizarro (Palacio de Los Barrantes-Cervantes, 2009)

Osborn, J., ‘India and the East India Company in the Public Sphere in 18th Century Britain’, in H.V. Bowen, M. Lincoln and N. Rigby (eds), The Worlds of the East India Company (Boydell Press, 2011)

Parks, Tim, Medici Money: Banking, Metaphysics and Arts in Fifteenth Century Florence (Atlas, 2006)

Parthasarathi, Prasannan, Why Europe Grew Rich and Asia Did Not: Global Economic Divergence 1600–1850 ( Cambridge University Press, 2011)

Peston, Robert, Who Runs Britain? How the Super-rich are Changing our Lives (Hodder & Stoughton, 2008)

Pierenkemper, T., ‘Pre-1900 Industrial White Collar Employees at the Krupp Steel Casting Works: A New Occupational Category in Germany’, Business History Review, vol. 58, no. 3 (1984)

Piketty, Thomas, Capital in the 21st Century (Harvard University Press, 2014)

Plutarch, Parallel Lives (Loeb, 1916)

Quinn, James, ‘Dick Fuld of Collapsed Bank Lehman Brothers Says his Mother Loves Him’, Daily Telegraph, 8 September 2009

Rachman, Gideon, Zero-sum World: Politics, Power and Prosperity after the Crash (Atlantic, 2010)

Rajan, Raghuram, Fault Lines: How Hidden Fractures Still Threaten the World Economy (Princeton University Press, 2011)

Redford, D.B., ‘The Beginning of the Heresy’, in Rita E. Freed, Sue H. D’Auria and Yvonne J. Markowitz (eds), Pharaohs of the Sun: Akhenaten, Nefertiti, and Tutankhamen (Museum of Fine Arts, Boston, 1999)

Reeves, Nicholas, Akhenaten: Egypt’s False Prophet (Thames & Hudson, 2005)

Reich, Robert, Supercapitalism: The Battle for Democracy in an Age of Big Business (Icon, 2008)

Reinhart, Carmen M. and Rogoff, Kenneth, This Time is Different: Eight Centuries of Financial Folly (Princeton University Press, 2011)

Riemersma, J.C., ‘Government Influence on Company Organisation in Holland and England 1550–1650’, Journal of Economic History, vol. 10 (1950)

Roberts, Keith, The Origins of Business, Money, and Markets (Columbia University Press, 2011)

Rubinstein, William D., Men of Property: The Very Wealthy in Britain since the Industrial Revolution (The Social Affairs Unit, 2006)

Rubinstein, William D., Who Were the Rich? A Biographical Directory of British Wealth-holders (The Social Affairs Unit, 2009)

Ruggie, John G. (ed.), Embedding Global Markets: An Enduring Challenge (Ashgate, 2008)

Sampson, Anthony, Who Runs This Place? The Anatomy of Britain in the 21st Century (John Murray, 2005)

Sampson, Gareth C., The Defeat of Rome: Crassus, Carrhae, and the Invasion of the East (Pen & Sword, 2008)

Saxena, Anil, East India Company (Anmol, 2007)

Schama, Simon, The Embarrassment of Riches: An Interpretation of Dutch Culture in the Modern Age (Harper Perennial, 2004)

Schatzberg, Michael G., The Dialectics of Oppression in Zaire (Indiana University Press, 1991)

Schatzberg, Michael G., Mobutu or Chaos?(University Press of America, 1991)

Scheidel, Walter and Friesen, Steven J., ‘The Size of the Economy and the Distribution of Income in the Roman Empire’, Journal of Roman Studies, vol. 99 (2009)

Schmitz, David F., The United States and Right Wing Dictatorships 1965– 89 (Cambridge University Press, 2006)

Shevtsova, Lilia, Putin’s Russia (Carnegie Endowment, 2003)

Singleton, Brent D., ‘African Bibliophiles: Books and Libraries in Medieval Timbuktu’, Libraries and Culture, vol. 39, no. 1 (2004)

Skrabec, Quentin R., The Carnegie Boys: The Lieutenants of Andrew Carnegie that Changed America (McFarland, 2012)

Slaughter, Anne-Marie, A New World Order (Princeton University Press, 2004)

Sorkin, Andrew Ross, Too Big to Fail: Inside the Battle to Save Wall Street (Penguin, 2010)

Stearns, Jason, Dancing in the Glory of Monsters: The Collapse of the Congo and the Great War of Africa (Public Affairs, 2012)

Stewart, H. and Goodley, S. ‘Big Bang’s Shockwaves Left us with Today’s Big Bust’, Guardian, 9 October 2011

Strathern, Paul, The Medici: Godfathers of the Renaissance (Jonathan Cape, 2003)

Surk, Barbara, ‘Meet Dubai’s Billionaire Ruler, Sheikh Mohammad bin Rashid al Maktoum’, Huffington Post, 12 April 2009

Swanton, Michael, The Anglo-Saxon Chronicle (Phoenix Press, 2000)

Thomas, Hugh, The Golden Age: The Spanish Empire of Charles V (Penguin, 2011)

Thomas, Hugh, Rivers of Gold: The Rise of the Spanish Empire, from Columbus to Magellan (Random House, 2005)

Thomas, Hugh M., The English and the Normans: Ethnic Hostility, Assimilation, and Identity 1066–1220 (Oxford University Press, 2003)

Thomas, Landon, ‘A $31 Billion Gift between Friends’, New York Times, 27 June 2006

Thomas, Landon, ‘Distinct Culture at Bear Stearns Helps it Surmount a Grim Market’, New York Times, 28 March 2003

Traynor, Ian, ‘Putin Urged to Apply the Pinochet Stick’, Guardian, 31 March 2000

Tweedie, N., ‘Bill Gates Interview: I Have no Use for Money. This is God’s Work’, Daily Telegraph, 18 January 2013

Unoki, Ko, Mergers, Acquisitions, and Global Empires (Routledge, 2013) van Houts, Elisabeth, The Gesta Normannorum Ducum of William of Jumièges, Orderic Vitalis, and Robert of Torigni (Oxford University Press, 1995) van Reybrouck, David, Congo: The Epic History of a People (Ecco, 2014)

Varon Gabai, Rafael, Francisco Pizarro and his Brothers: The Illusion of Power (University of Oklahoma Press, 1997)

Varon Gabai, R. and Jacobs, A.P., ‘Peruvian Wealth and Spanish Investments: The Pizarro Family during the 16th Century’, Hispanic American Historical Review, vol. 67, no. 4 (1987)

Ververka, M., ‘Richard Branson’s Otherworldly Space Quest’, USA Today, 27 May 2013

Walker, Peter, ‘Nat Rothschild Loses Libel Case against Daily Mail over Mandelson Trip’, Guardian, 10 February 2012

Walker, T., ‘Pierre Omidyar: The Reclusive eBay Founder Will Battle with the Washington Post Owner and Amazon Founder Jeff Bezos to Create the Future of News’, Independent, 18 October 2013

Ward, Kerry, Networks of Empire: Forced Migration in the Dutch East India Company (Cambridge University Press, 2008)

Warner, Isabel, Steel and Sovereignty: The Deconcentration of the West German Steel Industry 1949–1954 (Phillip von Zarben, 1996)

Waters, R., ‘An Exclusive Interview with Bill Gates’, Financial Times, 1 November 2013

Webster, Anthony, The Twilight of the East India Company (Boydell Press, 2009)

Wedeman, A., ‘Looters, Rent-scrapers, and Dividend Collectors’, Journal of Developing Areas, vol. 31 (1997)

Werth, Barry, Banquet at Delmonico’s: Great Minds, the Gilded Age, and the Triumph of Evolution in America (Random House, 2009)

Whoriskey, P., ‘Record Thin on Steve Jobs’ Philanthropy’, Washington Post, 7 October 2011

William of Malmesbury, History of the Norman Kings (Llanerch Press, 1989)

Williamson, Jeffrey G., ‘History without Evidence: Latin American Inequality since 1491’, National Bureau of Economic Research Paper No. 14766 (2009)

Wolverton, T., ‘Amazon, Barnes & Noble Settle Patent Suit’, CNET, 6 March 2002

Wong, Edward, ‘Bloomberg Code Keeps Articles from Chinese Eyes’, New York Times, 28 November 2013

Wong, Edward, ‘Bloomberg News is Said to Curb Articles that Might Anger China’, New York Times, 8 November 2013

Wrong, Michela, In the Footsteps of Mr Kurtz (Fourth Estate, 2001)

Wrong, Michela, ‘The Mystery of Mobutu’s Millions’, New Statesman, 26 July 2007

Young, Crawford and Turner, Thomas, The Rise and Decline of the Zairian State (University of Wisconsin Press, 2012)

Zagorin, Adam, ‘Leaving Fire in his Wake’, Time, 22 February 1993

Примечания

1

Ныне Калужская площадь. — Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, прим. пер.

(обратно)

2

Гордон Рамзи — знаменитый британский шеф-повар, ведущий популярных кулинарных шоу и владелец пары десятков ресторанов. Главное его заведение в Лондоне получило высшую оценку (три звезды) «Красного гида Мишлен».

(обратно)

3

Сен-Жак-Кап-Ферра — французский курорт на Лазурном берегу, в 2012 году признанный самым дорогим местом для жизни после Монако.

(обратно)

4

Американский политик, губернатор штата Нью-Йорк, кандидат в президенты США от демократов в 1928 году, впоследствии глава компании Empire State, построившей небоскреб Эмпайр-стейт-билдинг. На ежегодном ужине его памяти традиционно собирают средства в пользу католических организаций, работающих с нуждающимися детьми.

(обратно)

5

Too big to fail — знаменитое выражение, ставшее популярным в США еще в 1980-х, а во время финансового кризиса 2008 года употреблявшееся повсеместно, так и не получило пока общепризнанного перевода на русский. Идея же проста: некоторые компании (в том числе банки) настолько крупны и важны для экономики, что государство не может позволить им обанкротиться — иначе возникает риск обрушения всей системы.

(обратно)

6

Популярная в США (и за их пределами) в разные годы идея, согласно которой в экономике первичны интересы богатых: если их благосостояние повышается, то блага постепенно «просачиваются» и в нижние слои общества.

(обратно)

7

В данном случае речь идет об американских капиталистах XIX века.

(обратно)

8

В 2009 году, после глобального экономического кризиса, финансовая система Дубая рухнула, а государственный фонд Dubai World — крупнейший инвестор и застройщик страны — оказался на грани дефолта.

(обратно)

9

Владельцы одного из крупнейших частных конгломератов в США, Koch Industries, которому принадлежит ряд нефтяных, газовых, химических, энергетических и других компаний.

(обратно)

10

Если коротко, то речь идет о покупке сложных ценных бумаг, условием выплаты по которым является дефолт по другим ценным бумагам — в данном случае по низкокачественным ипотечным облигациям. Подробнее о механизмах финансового кризиса 2007–2008 годов можно прочитать в книге «Слишком большие, чтобы рухнуть» Эндрю Росса Соркина, а о сделке Полсона в книге Gregory Zuckerman. The Greatest Trade Ever: The Behind-the-Scenes Story of How John Paulson Defied Wall Street and Made Financial History.

(обратно)

11

Период быстрого роста экономики и восстановления после гражданской войны. Название происходит от одноименного романа Марка Твена и Чарльза Уорнера.

(обратно)

12

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. М.: Издательство «Наука», 1994. Издание второе, исправленное и дополненное. Т. I. Перевод В. В. Петуховой, обработка перевода для переиздания С. С. Аверинцева.

(обратно)

13

Римская провинция на Пиренейском полуострове, территория современной Андалузии, Галисии и долины Гвадалквивира.

(обратно)

14

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

15

Allen Mason Ward, Marcus Crassus and the Late Roman Republic, p. 1.

(обратно)

16

Allen Mason Ward, Marcus Crassus and the Late Roman Republic, p. 1.

(обратно)

17

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

18

Tom Holland, Rubicon, p. 91.

(обратно)

19

William Stearns Davis, ‘The Influence of Wealth in Imperial Rome’.

(обратно)

20

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

21

F. E. Adcock, Marcus Crassus, Millionaire, p. 15; Gareth C. Sampson, The Defeat of Rome.

(обратно)

22

Представители римской знати, находившиеся ниже по статусу, чем сенаторы. Изначально это были воины, сражавшиеся верхом, отсюда и название.

(обратно)

23

Мэйфер — фешенебельный район в Лондоне; Парк-авеню — одна из главных магистралей Манхэттена; Пало-Альто — город в Калифорнии, исторический центр Кремниевой долины и штаб-квартира крупнейших технологических компаний.

(обратно)

24

Здесь и далее цит. по: Ювенал. Сатиры. СПб.: Алетейя, 1994 (пер. Д. С. Недовича).

(обратно)

25

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.).

(обратно)

26

Саллюстий. О заговоре Катилины//Записки Юлия Цезаря. Гай Саллюстий Крисп. Сочинения. М.: Ладомир; АСТ, 1999 (пер. В. О. Горенштейна)

(обратно)

27

William Stearns Davis, ‘The Influence of Wealth in Imperial Rome’.

(обратно)

28

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

29

F. E. Adcock, Marcus Crassus, Millionaire, p. 11.

(обратно)

30

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

31

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

32

Как правило, состоял из 5–6 тысяч пеших солдат и нескольких сотен всадников.

(обратно)

33

Appian, The Roman History, p. 221.

(обратно)

34

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

35

Восстание стало одним из классических голливудских образов. В эпической драме 1960 года «Спартак», где Лоуренс Оливье снялся в роли Красса, прозвучали бессмертные слова «Я Спартак!», которые как будто произносил каждый солдат повстанческой армии, желая пожертвовать собой ради спасения лидера. Это было во многом политическое кино, снятое вскоре после расследований сенатора Маккарти в отношении левых активистов. Сценариста фильма занесли в черный список (в связи с расследованиями антиамериканской деятельности), антикоммунистические группы шумно протестовали у кинотеатров. Президент Джон Кеннеди совершил знаменитый ход — прошел через один из этих пикетов, чтобы посмотреть фильм, намекавший на сходство коррумпированной рабовладельческой Римской республики с современным американским обществом. Фильм стал самым кассовым для выпустившей его студии Universal за десятилетие. Его дидактический смысл и повествование о пороках, вызванных неравенством в Древнем Риме, произвели большое впечатление и на американскую, и на международную аудиторию. — Прим. автора.

(обратно)

36

Branko Milanovic, Peter Lindert and Jeffrey Williamson, Pre-industrial Equality.

(обратно)

37

Walter Scheidel and Steven J. Friesen, ‘The Size of the Economy and the Distribution of Income in the Roman Empire’, pp. 61–91.

(обратно)

38

Публичных драматических представлений.

(обратно)

39

Henrik Mouritsen, Plebs and Politics in the Late Roman Republic.

(обратно)

40

Овация, как и триумф, представляла собой торжественное шествие, но, например, победитель не въезжал в город на колеснице, а шел пешком, причем в более скромной тоге. Впереди его не шли сенаторы, как при триумфе, и т. д.

(обратно)

41

Трибуны пользовались неприкосновенностью и могли защищать от властей притесняемых представителей плебса. Их власть считалась основанной не на законе, а на священном обычае.

(обратно)

42

Перепись населения и его имущества, по итогам которой население делилось на разного рода категории в целях сбора податей и организации военной службы.

(обратно)

43

F. E. Adcock, Marcus Crassus, Millionaire, p. 18.

(обратно)

44

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

45

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

46

Cassius Dio, Roman History, vol. 3, p. 422.

(обратно)

47

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

48

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

49

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

50

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

51

Gareth C. Sampson, The Defeat of Rome, p. 103.

(обратно)

52

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

53

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

54

Cassius Dio, Roman History, vol. 3, p. 447.

(обратно)

55

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

56

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

57

-was-the-richestman-in-all-of-history/

(обратно)

58

Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. I.

(обратно)

59

Кадастровая перепись земельных владений, проведенная Вильгельмом.

(обратно)

60

То есть на территории основной части Англии.

(обратно)

61

Феодальных поместий.

(обратно)

62

Около 100 тысяч гектаров.

(обратно)

63

См. Введение к книге P. Beresford and W. D. Rubinstein, The Richest of the Rich.

(обратно)

64

E. M. C. van Houts, The Gesta Normannorum Ducum of William of Jumiéges, Orderic Vitalis, and Robert of Torigni, p. 161.

(обратно)

65

R. H. C. Davis and M. Chibnall (eds), The Gesta Guillelmi of William of Poitiers, pp. 107–109.

(обратно)

66

E. M. C. van Houts, The Gesta Normannorum Ducum of William of Jumiéges, Orderic Vitalis, and Robert of Torigni, p. 163.

(обратно)

67

Он же Харальд III Сигурдссон, или Харальд Суровый, король Норвегии и зять русского князя Ярослава Мудрого.

(обратно)

68

Битва при Стамфорд-Бридже состоялась 25 сентября.

(обратно)

69

Боевое построение, в котором пехотинцы, стоящие впереди, сцепляют щиты, образуя «стену».

(обратно)

70

M. Swanton (ed.), The Anglo-Saxon Chronicle, pp. 199–200.

(обратно)

71

S. Baxter, ‘Lordship and Labour’, p. 108.

(обратно)

72

S. Baxter, ‘Lordship and Labour’, pp. 104–105.

(обратно)

73

M. Chibnall, Anglo-Norman England 1066–1166, p. 30.

(обратно)

74

M. Chibnall, Anglo-Norman England 1066–1166, p. 23.

(обратно)

75

William of Malmesbury, A History of the Norman Kings, p. 23.

(обратно)

76

B. Golding, Conquest and Colonisation, p. 61.

(обратно)

77

P. McGurk, The Chronicle of John of Worcester, vol. 3, p. 5.

(обратно)

78

B. Golding, Conquest and Colonisation, p. 35.

(обратно)

79

P. McGurk, The Chronicle of John of Worcester, vol. 3, p. 9.

(обратно)

80

W. E. Kapelle, The Norman Conquest of the North, p. 106.

(обратно)

81

P. McGurk, The Chronicle of John of Worcester, vol. 3, p. 11.

(обратно)

82

W. E. Kapelle, The Norman Conquest of the North, p. 3.

(обратно)

83

W. E. Kapelle, The Norman Conquest of the North, p. 118.

(обратно)

84

19 P. McGurk, The Chronicle of John of Worcester, vol. 3, p. 11.

(обратно)

85

W. E. Kapelle, The Norman Conquest of the North, p. 119.

(обратно)

86

M. Chibnall, Anglo-Norman England, p. 18.

(обратно)

87

P. Dalton, Conquest, Anarchy, and Lordship. p. 24.

(обратно)

88

William of Malmesbury, A History of the Norman Kings, p. 24.

(обратно)

89

William of Malmesbury, A History of the Norman Kings, p. 25.

(обратно)

90

P. McGurk, The Chronicle of John of Worcester, vol. 3, p. 13.

(обратно)

91

P. McGurk, The Chronicle of John of Worcester, vol. 3, p. 17.

(обратно)

92

William of Malmesbury, A History of the Norman Kings, pp. 22–23.

(обратно)

93

P. McGurk, The Chronicle of John of Worcester, vol. 3, pp. 27–29.

(обратно)

94

M Swanton (ed.), The Anglo-Saxon Chronicle, p. 212.

(обратно)

95

D. Henson, The English Elite in 1066, p. 77.

(обратно)

96

Дорога из Лондона в Йорк и Эдинбург.

(обратно)

97

Невысокая (до 900 м) горная гряда протяженностью около 350 км, отделяющая Йоркшир и северо-восточные графства от северо-запада Англии.

(обратно)

98

W. E. Kapelle, The Norman Conquest of the North, p. 145.

(обратно)

99

J. A. Green, The Aristocracy of Norman England, p. 166.

(обратно)

100

M. Swanton (ed.), The Anglo-Saxon Chronicle, p. 200.

(обратно)

101

P. Dalton, Conquest, Anarchy and Lordship. p. 197.

(обратно)

102

См. статью об Алене Руфусе в Oxford Dictionary of National Biography.

(обратно)

103

J. A. Green, The Aristocracy of Norman England, pp. 186–187.

(обратно)

104

«Французские ворота» и «Ломбардский переулок» соответственно.

(обратно)

105

M. Chibnall, The Debate on the Norman Conquest, p. 144.

(обратно)

106

J. C. Holt, Colonial England, p. 7.

(обратно)

107

B. O’Brien, ‘Authority and Community’, p. 81.

(обратно)

108

Годы правления четырех королей Георгов из Ганноверской династии, с 1714 года по первую половину XIX века.

(обратно)

109

Гайда в Кембриджшире равнялась 120 акрам (48,5 гектара), предполагалось, что это участок, достаточный для содержания одной крестьянской семьи.

(обратно)

110

R. Fleming, Kings and Lords in Conquest England, p. 129.

(обратно)

111

См. статью об Алене Руфусе в Oxford Dictionary of National Biography.

(обратно)

112

R. Fleming, ‘Land and People’, p. 35.

(обратно)

113

N. Davies, The Isles, p. 279.

(обратно)

114

D. Henson, The English Elite in 1066, p. 212.

(обратно)

115

S. Baxter, ‘Lordship and Labour’, p. 104.

(обратно)

116

M. Chibnall, Anglo-Norman England 1066–1166, pp. 37–38.

(обратно)

117

B. Golding, Conquest and Colonisation, p. 78.

(обратно)

118

См. статью об Алене Руфусе в Oxford Dictionary of National Biography.

(обратно)

119

R. Fleming, Kings and Lords in Conquest England, p. 113.

(обратно)

120

P. Dalton, Conquest, Anarchy, and Lordship. p. 300.

(обратно)

121

J. Crick and E. van Houts (eds), A Social History of England 900–1200, p. 3.

(обратно)

122

D. Henson, The English Elite in 1066, pp. 74–75.

(обратно)

123

См.: C. Warren Hollister, The Greater Domesday Tenants-in-Chief, in J. C. Holt (ed.), Domesday Studies (Boydell, 1987), pp. 225–227.

(обратно)

124

P. Dalton, Conquest, Anarchy, and Lordship. p. 298.

(обратно)

125

P. Dalton, Conquest, Anarchy and Lordship. p. 43.

(обратно)

126

P. Dalton, Conquest, Anarchy and Lordship. p. 67.

(обратно)

127

R. Fleming, Kings and Lords in Conquest England, pp. 220–222.

(обратно)

128

M. Chibnall, Anglo-Norman England, p. 24.

(обратно)

129

B. Golding, Conquest and Colonisation, pp. 82–83.

(обратно)

130

P. Dalton, Conquest, Anarchy, and Lordship. p. 102.

(обратно)

131

P. Dalton, Conquest, Anarchy, and Lordship. p. 137.

(обратно)

132

P. Dalton, Conquest, Anarchy, and Lordship. pp. 166–167.

(обратно)

133

M. Swinton (ed.), The Anglo-Saxon Chronicle, p. 212.

(обратно)

134

B. Golding, Conquest and Colonisation, p. 179.

(обратно)

135

D. M. Hadley, ‘Ethnicity and Acculturation’, p. 240.

(обратно)

136

H. M. Thomas, The English and the Normans, pp. 134–135.

(обратно)

137

D. Crouch, The Birth of Nobility, pp. 157–158.

(обратно)

138

C. Warren Hollister, The Greater Domesday Tenants-in-Chief, p. 234.

(обратно)

139

R. Fleming, ‘Land and People’, p. 29.

(обратно)

140

R. Fleming, ‘Land and People’, pp. 32–33.

(обратно)

141

D. Crouch, The Birth of Nobility, p. 283.

(обратно)

142

D. Crouch, The Birth of Nobility, p. 265.

(обратно)

143

В 2014 году Усманов опустился на второе место в списке, а оценка его состояния уменьшилась до 10,65 млрд фунтов.

(обратно)

144

Исходя из валового национального дохода Великобритании — 2,3 триллиона в 2012 году.

(обратно)

145

E. W. Bovill, The Golden Trade of the Moors, p. 87.

(обратно)

146

Территория на Аравийском полуострове, ныне часть Саудовской Аравии.

(обратно)

147

P. L. Bernstein, The Power of Gold, p. 8.

(обратно)

148

Проживает на территории Ганы.

(обратно)

149

P. L. Bernstein, The Power of Gold, p. 42.

(обратно)

150

T. F. Garrard, African Gold, p. 33.

(обратно)

151

A. J. Boye and J. O. Hunwick, The Hidden Treasures of Timbuktu, p. 45.

(обратно)

152

A. J. Boye and J. O. Hunwick, The Hidden Treasures of Timbuktu, p. 50.

(обратно)

153

Мискал — около 4 г золота.

(обратно)

154

В средние века так называли территорию сегодняшнего Туниса, а иногда и весь Магриб (страны к западу от Египта).

(обратно)

155

J. O. Hunwick, ‘The Mid-fourteenth Century Capital of Mali’, p. 197.

(обратно)

156

T. F. Garrard, African Gold, p. 34.

(обратно)

157

C. Crossen, The Rich and How They Got That Way, p. 57.

(обратно)

158

Исламский университет.

(обратно)

159

Он был признан памятником Всемирного наследия ЮНЕСКО в 1989 году наряду с Великой мечетью Дженне. Тимбукту сохранился и по сей день, хотя сильно пострадал от боевых действий исламистов в 2012 году. — Прим. автора.

(обратно)

160

A. J. Boye and J. O. Hunwick, The Hidden Treasures of Timbuktu, p. 33.

(обратно)

161

Средневековое государство, располагавшееся на части территорий современных Нигерии, Нигера и Чада.

(обратно)

162

J. F. Ade Ajayi and M. Crowder, A History of West Africa, p. 27.

(обратно)

163

E. W. Bovill, The Golden Trade of the Moors, p. 90.

(обратно)

164

B. D. Singleton, ‘African Bibliophiles’, p. 3.

(обратно)

165

B. D. Singleton, ‘African Bibliophiles’, p. 4.

(обратно)

166

D. Chu and E. Skinner, A Glorious Age in Africa, p. 89.

(обратно)

167

J. F. Ade Ajayi and M. Crowder, A History of West Africa, p. 32.

(обратно)

168

Цит. по: C. Crossen, The Rich and How They Got That Way, p. 52.

(обратно)

169

См.: P. R. McNaughton, ‘Malian Antiquities and Contemporary Desire’, pp. 22–28.

(обратно)

170

Цит. по: Tim Parks, Medici Money, p. 62.

(обратно)

171

Макиавелли Н. История Флоренции / Пер. с ит. Н. Я. Рыковой. М.: Наука, 1987. Книга IV, глава 4.

(обратно)

172

Tim Parks, Medici Money.

(обратно)

173

Christopher Hibbert, The House of Medici.

(обратно)

174

Макиавелли. История Флоренции. Книга VII, глава 1.

(обратно)

175

Арбитраж — получение прибыли на разнице между ценой покупки и продажи, игра на рыночных курсах товаров или ценных бумаг.

(обратно)

176

Денежное обязательство, которое принимает банк по приказу своего клиента.

(обратно)

177

Raymond de Roover, The Rise and Decline of the Medici Bank 1397–1494.

(обратно)

178

Макиавелли. История Флоренции. Книга IV, глава 6.

(обратно)

179

Vespasiano da Bisticci, The Vespasiano Memoirs, p. 213.

(обратно)

180

Paul Strathern, The Medici, p. 54.

(обратно)

181

Christopher Hibbert, The House of Medici.

(обратно)

182

То есть народное голосование.

(обратно)

183

Цит. по: Paul Strathern, The Medici, p. 61.

(обратно)

184

Ринальдо де Альбицци, как утверждается, рассказывал об этих страхах Бернардо Гуаданьи, новому гонфалоньеру. См. Макиавелли. История Флоренции. Книга IV, глава 6.

(обратно)

185

Никколо да Уццано о том, как его попросили поддержать планы Ринальдо де Альбицци по изгнанию Козимо во время войны с Луккой: Макиавелли. История Флоренции. Книга IV, глава VI.

(обратно)

186

Макиавелли. История Флоренции. Книга IV, глава 6.

(обратно)

187

Гражданское самоуправление в итальянских городах Средневековья.

(обратно)

188

Christopher Hibbert, The House of Medici, p. 55.

(обратно)

189

Vespasiano da Bisticci, The Vespasiano Memoirs, p. 216.

(обратно)

190

Макиавелли. История Флоренции. Книга IV, глава 7.

(обратно)

191

Цитата Макиавелли по: Paul Strathern, The Medici, p. 76.

(обратно)

192

Christopher Hibbert, The House of Medici, p. 58.

(обратно)

193

Макиавелли. История Флоренции. Книга V, глава 6.

(обратно)

194

Christopher Hibbert, The House of Medici.

(обратно)

195

Цит. по: Paul Strathern, The Medici, p. 77.

(обратно)

196

Макиавелли. История Флоренции. Книга VII, глава 1.

(обратно)

197

Tim Parks, Medici Money, p. 43.

(обратно)

198

Raymond de Roover, The Rise and Decline of the Medici Bank 1397–1494, p. 32.

(обратно)

199

John McCabe, Crises in the History of the Papacy, pp. 234–235.

(обратно)

200

Легат — представитель церкви в стране, т. е. фактически Иоанн требовал оставить за собой значительную часть папских функций.

(обратно)

201

Цит. по: John McCabe, Crises in the History of the Papacy, p. 237.

(обратно)

202

Raymond de Roover, The Rise and Decline of the Medici Bank 1397–1494, p. 198.

(обратно)

203

Tim Parks, Medici Money, pp. 13–14.

(обратно)

204

Tim Parks, Medici Money, p. 10.

(обратно)

205

Tim Parks, Medici Money, p. 10.

(обратно)

206

Raymond de Roover, The Rise and Decline of the Medici Bank 1397–1494, pp. 199, 202.

(обратно)

207

Raymond de Roover, The Rise and Decline of the Medici Bank 1397–1494, pp. 205–206.

(обратно)

208

В сравнении с последующими десятью годами, когда прибыль в среднем составляла 6200 камеральных флоринов в год. См.: Raymond de Roover, The Rise and Decline of the Medici Bank 1397–1494, p. 217.

(обратно)

209

Цит. по: Paul Strathern, The Medici, p. 114.

(обратно)

210

Vespasiano da Bisticci, The Vespasiano Memoirs, p. 234.

(обратно)

211

Цит. по: Christopher Hibbert, The House of Medici.

(обратно)

212

Sarah Blake McHam, ‘Donatello’s Bronze «David» and «Judith» as Metaphors of Medici Rule in Florence’, p. 32.

(обратно)

213

Christopher Hibbert, The House of Medici, pp. 73–74.

(обратно)

214

Tim Parks, Medici Money, p. 106.

(обратно)

215

Макиавелли. История Флоренции. Книга VII, глава 1.

(обратно)

216

Ныне государственная библиотека Медичи Лауренциана.

(обратно)

217

Vespasiano da Bisticci, The Vespasiano Memoirs, p. 208.

(обратно)

218

Paul Strathern, The Medici, p. 125.

(обратно)

219

Paul Strathern, The Medici, p. 124.

(обратно)

220

Макиавелли. История Флоренции. Книга VII, глава 1.

(обратно)

221

Цит. по: Christopher Hibbert, The House of Medici, p. 60.

(обратно)

222

Макиавелли. История Флоренции. Книга VII, глава 1.

(обратно)

223

Предприниматель, богатейший человек в Индии по версии журнала Forbes в 2007–2013 годах.

(обратно)

224

По названию военного лагеря в только что захваченной испанцами Гранаде.

(обратно)

225

W. S. Maltby, The Rise and Fall of the Spanish Empire, pp. 22–24.

(обратно)

226

Де Кордова также был известен как «Великий Капитан». Его военные реформы и тактика, как считается, превратили Испанию в одну из самых могущественных в военном отношении стран Европы.

(обратно)

227

R. Varon Gabai, Francisco Pizarro and his Brothers, p. 144.

(обратно)

228

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, p. 136.

(обратно)

229

H. Thomas, Rivers of Gold, pp. 292–293.

(обратно)

230

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, p. 145.

(обратно)

231

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, p. 20.

(обратно)

232

W. S. Maltby, The Rise and Fall of the Spanish Empire, pp. 26–27.

(обратно)

233

H. Thomas, Rivers of Gold, p. 309.

(обратно)

234

Конкистадор, прибывший в Перу с Писарро, а впоследствии, как считается, издавший в Севилье сочинение «Завоевание Перу, называемое Новая Кастилья».

(обратно)

235

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 36.

(обратно)

236

A. W. Crosby Jr, The Columbian Exchange, p. 11.

(обратно)

237

W. S. Maltby, The Rise and Fall of the Spanish Empire, p. 63.

(обратно)

238

H. Thomas, The Golden Age, p. 242.

(обратно)

239

Представительство испанской короны на новых территориях.

(обратно)

240

J. Hemming, The Conquest of the Incas, pp. 47–48.

(обратно)

241

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 73.

(обратно)

242

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, pp. 96–97.

(обратно)

243

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 74.

(обратно)

244

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, p. 70.

(обратно)

245

W. S. Maltby, The Rise and Fall of the Spanish Empire,p. 58.

(обратно)

246

По другим данным, тринадцатилетнюю.

(обратно)

247

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 135.

(обратно)

248

R. Varon Gabai and A. P. Jacobs, ‘Peruvian Wealth and Spanish Investments’, p. 665.

(обратно)

249

Песо — 46 г золота, марка — около 230 г серебра.

(обратно)

250

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 149.

(обратно)

251

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 145.

(обратно)

252

J. G. Williamson, ‘History without Evidence’, p. 31.

(обратно)

253

H. Thomas, Rivers of Gold, p. 233.

(обратно)

254

H. Thomas, Rivers of Gold, p. 255.

(обратно)

255

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, p. 32.

(обратно)

256

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 146.

(обратно)

257

W. S. Maltby, The Rise and Fall of the Spanish Empire, pp. 67–69.

(обратно)

258

H. Thomas, Rivers of Gold, p. 222.

(обратно)

259

R. Varon Gabai and A. P. Jacobs, ‘Peruvian Wealth and Spanish Investments’, p. 661.

(обратно)

260

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 376.

(обратно)

261

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, pp. 47–53.

(обратно)

262

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, p. 148.

(обратно)

263

H. Thomas, Rivers of Gold, pp. 264–265.

(обратно)

264

H. Thomas, Rivers of Gold, p. 259.

(обратно)

265

R. Varon Gabai, Francisco Pizarro and his Brothers, pp. 147–148.

(обратно)

266

N. D. Cook, Born to Die, p. 64.

(обратно)

267

H. Thomas, Rivers of Gold, p. 268.

(обратно)

268

N. D. Cook, Born to Die, p. 77.

(обратно)

269

A. W. Crosby Jr, The Columbian Exchange, pp. 52–55.

(обратно)

270

J. Hemming, The Conquest of the Incas, pp. 352–353.

(обратно)

271

P. Bakewell, Miners of the Red Mountain, p. 22.

(обратно)

272

R. Varon Gabai and A. P. Jacobs, ‘Peruvian Wealth and Spanish Investments’, p. 662.

(обратно)

273

R. Varon Gabai, Francisco Pizarro and his Brothers, pp. 192–193.

(обратно)

274

R. Varon Gabai, Francisco Pizarro and his Brothers, p. 257.

(обратно)

275

Королевский и Верховный Совет Индий — государственный орган, обладавший всей полнотой власти в американских и филиппинских колониях Испании. Создан после смерти Колумба.

(обратно)

276

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 369.

(обратно)

277

W. S. Maltby, The Rise and Fall of the Spanish Empire, p. 67.

(обратно)

278

J. Hemming, The Conquest of the Incas, p. 349.

(обратно)

279

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, p. 162.

(обратно)

280

J. Lockhart, The Men of Cajamarca, p. 151.

(обратно)

281

R. Varon Gabai, Francisco Pizarro and his Brothers, pp. 91–93.

(обратно)

282

Движение, поднятое властями нескольких кастильских городов против короля Карла I, который одновременно был императором Священной Римской империи (под именем Карл V). В 1522 году разгромлено, а его вожди казнены.

(обратно)

283

M. Drelichman, ‘All that Glitters’, pp. 320–325.

(обратно)

284

J. Lockhart, Spanish Peru 1532–60, p. 5.

(обратно)

285

J. Lockhart, Spanish Peru 1532–60, pp. 41–42.

(обратно)

286

H. Thomas, The Golden Age, p. 325.

(обратно)

287

H. Thomas, The Golden Age, p. 226.

(обратно)

288

H. Thomas, The Golden Age, p. 516.

(обратно)

289

H. Thomas, The Golden Age, p. 365.

(обратно)

290

H. Thomas, The Golden Age, p. 286.

(обратно)

291

R. Varon Gabai, Francisco Pizarro and his Brothers, pp. 113–114.

(обратно)

292

R. Varon Gabai, Francisco Pizarro and his Brothers, p. 122.

(обратно)

293

H. Thomas, The Golden Age, p. 336.

(обратно)

294

R. Varon Gabai and A. P. Jacobs, ‘Peruvian Wealth and Spanish Investments’, p. 672

(обратно)

295

R. Varon Gabai, Francisco Pizarro and his Brothers, p. 295.

(обратно)

296

Мексиканский предприниматель, богатейший человек в мире по версии журнала Forbes в 2010–2013 годах. По последним данным журнала, его состояние достигло 79,6 миллиарда долларов.

(обратно)

297

Религиозная война, переросшая в противостояние между династией Габсбургов и их противниками. Вестфальский мир, заключенный по ее итогам, определил новую систему международных отношений в Европе.

(обратно)

298

Цит. по: Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 16.

(обратно)

299

Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 16.

(обратно)

300

Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 40.

(обратно)

301

Peter Burke, The Fabrication of Louis XIV, p. 50.

(обратно)

302

Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 47.

(обратно)

303

Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 53.

(обратно)

304

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency, vol. 5, chapter 36.

(обратно)

305

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency, vol. 6, chapter 44.

(обратно)

306

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency, vol. 8, chapter 74.

(обратно)

307

Peter Burke, The Fabrication of Louis XIV, p. 68.

(обратно)

308

Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 35.

(обратно)

309

-mannheim.de/mateo/camenaref/cmh/cmh501.html#001

(обратно)

310

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regenc y, vol. 10, chapter 73.

(обратно)

311

Цит. по: Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 40.

(обратно)

312

Цит. по: Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 41.

(обратно)

313

Куда были сосланы ее родители по приказу Ришелье.

(обратно)

314

Альянс между Священной Римской империей, Испанией, Швецией, Баварией, Англией и Нидерландами, направленный на сдерживание французской экспансии. В антифранцузскую коалицию входила и Савойя, поэтому брак, организованный Людовиком, сыграл роль в мирных переговорах (упомянутый автором герцог Бургундский — его внук).

(обратно)

315

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency, vol. 2, chapter 11.

(обратно)

316

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regenc y, vol. 11, chapter 84.

(обратно)

317

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regenc y, vol. 10, chapter 74.

(обратно)

318

Закон, признававший религиозные права протестантов-гугенотов, принятый в 1598 году и положивший конец многолетним религиозным войнам.

(обратно)

319

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency, vol. 6, chapter 44.

(обратно)

320

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency, vol. 6, chapter 44.

(обратно)

321

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency, vol. 5, chapter 36.

(обратно)

322

Впрочем, отставка все-таки была дана.

(обратно)

323

Duc de Saint-Simon, The Memoirs of Louis XIV and his Court and of the Regency, vol. 6, chapter 44.

(обратно)

324

Цит. по: Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 32.

(обратно)

325

Область в долине Нила, часть территории современного Египта и Судана.

(обратно)

326

Египетская империя в годы XVIII династии постоянно была то на взлете, то на спаде. В покоренных городах Сирии и Палестины фараон оставлял правителей-вассалов при поддержке солдат-египтян. Детей правителей забирали в Египет, и они платили за их защиту ежегодную дань. Нубия, напротив, считалась египетской колонией, и ее обширные золотые запасы эксплуатировались напрямую жестокими военными методами. Это обеспечило Египту практически монопольную торговлю на большей части Ближнего Востока, огромные прибыли, рабов и высокий статус. Ответственны за это изобилие были в основном Тутмос III и его преемник Аменхотеп II. См.: Nicholas Reeves, Akhenaten.

(обратно)

327

Timothy C. W. Blanning, The Culture of Power and the Power of Culture, p. 35.

(обратно)

328

Peter Lacovara, ‘The City of Amarna’, p. 62.

(обратно)

329

Barry J. Kemp, Ancient Egypt, p. 257.

(обратно)

330

Barry J. Kemp, Ancient Egypt, p. 287.

(обратно)

331

Сердце умершего, согласно мифу, взвешивалось на весах, стоящих перед престолом бога подземного царства Осириса. На другой чаше весов лежало страусиное перо, которое обычно изображается на голове у богини справедливости Маат. Так определялась мера грехов покойного.

(обратно)

332

Sue H. D’Auria, ‘Preparing for Eternity’, p. 171.

(обратно)

333

См.: Nicholas Reeves, Akhenaten, p. 50.

(обратно)

334

L. J. Foster, ‘The New Religion’, p. 99.

(обратно)

335

D. B. Redford, ‘The Beginning of the Heresy’.

(обратно)

336

Erik Hornung, Akhenaten and the Religion of Light, p. 34.

(обратно)

337

J. L. Foster, ‘The New Religion’, p. 99.

(обратно)

338

J. L. Foster, ‘The New Religion’, p. 101.

(обратно)

339

Erik Hornung, Akhenaten, p. 49.

(обратно)

340

Erik Hornung, Akhenaten, pp. 49–51.

(обратно)

341

Цит. по: J. L. Foster, ‘The New Religion’, p. 105

(обратно)

342

%E2%80%99s-corsets/.

(обратно)

343

W. M. FlindersPetrie, History of Egypt, p. 214: «Если бы это была новая религия, изобретенная для удовлетворения наших современных научных представлений, мы бы не смогли найти изъянов в точной характеристике энергии солнечной системы… эту позицию мы не в состоянии логически усовершенствовать и сегодня».

(обратно)

344

Jan Assmann, Of God and Gods; Nicholas Reeves, Akhenaten.

(обратно)

345

Peter Burke, The Fabrication of Louis XIV, p. 5.

(обратно)

346

Расцвет голландской культуры и экономики, пришедшийся на конец XVI — конец XVII веков.

(обратно)

347

Путеводитель, путь следования.

(обратно)

348

W. Bernstein, A Splendid Exchange, p. 218.

(обратно)

349

R. Findlay and K. H. O’Rourke, Power and Plenty, p. 177.

(обратно)

350

Simon Schama, The Embarrassment of Riches, p. 28.

(обратно)

351

W. Bernstein, A Splendid Exchange, p. 228.

(обратно)

352

K. Ward, Networks of Empire, p. 67.

(обратно)

353

R. Findlay and K. H. O’Rourke, Power and Plenty, p. 179.

(обратно)

354

V. C. Loth, ‘Armed Incidents and Unpaid Bills’, p. 715.

(обратно)

355

F. S. Gaastra, The Dutch East India Company, p. 121.

(обратно)

356

J. R. Bruijn, ‘Between Batavia and the Cape’, p. 257.

(обратно)

357

J. R. Bruijn, ‘The Shipping Patterns of the Dutch East India Company’, p. 252.

(обратно)

358

W. Bernstein, A Splendid Exchange, p. 237.

(обратно)

359

J. C. Riemersma, ‘Government Influence on Company Organisation in Holland and England 1550–1650’, p. 37.

(обратно)

360

Это можно сравнить с «народным капитализмом» Маргарет Тэтчер, возникшим во время приватизации 1980-х. Была создана иллюзия массового участия в собственности; перспектива мгновенного обогащения увлекала сотни тысяч людей и побуждала их кидаться на акции компаний, о которых они мало что знали. — Прим. автора.

(обратно)

361

W. Bernstein, A Splendid Exchange, pp. 222–223.

(обратно)

362

W. Bernstein, A Splendid Exchange, p. 236.

(обратно)

363

J. Lucassen, ‘A Multinational and its Labour Force’, p. 20.

(обратно)

364

J. Israel, The Dutch Republic, p. 323.

(обратно)

365

K. Ward, Networks of Empire, p. 19.

(обратно)

366

J. Israel, The Dutch Republic, p. 324.

(обратно)

367

V. C. Loth, ‘Armed Incidents and Unpaid Bills’, pp. 710–711.

(обратно)

368

W. Bernstein, A Splendid Exchange, p. 227.

(обратно)

369

V. C. Loth, ‘Armed Incidents and Unpaid Bills’, p. 721.

(обратно)

370

G. Milton, Nathaniel’s Nutmeg, p. 248.

(обратно)

371

G. Milton, Nathaniel’s Nutmeg, p. 302.

(обратно)

372

F. S. Gaastra, The Dutch East India Company, p. 40.

(обратно)

373

V. C. Loth, ‘Armed Incidents and Unpaid Bills’, p. 723.

(обратно)

374

F. S. Gaastra, The Dutch East India Company, p. 43.

(обратно)

375

V. C. Loth, ‘Armed Incidents and Unpaid Bills’, p. 730.

(обратно)

376

The Spice Trail: Nutmeg and Cloves, BBC2, 24 February 2011.

(обратно)

377

G. Milton, Nathaniel’s Nutmeg, pp. 317–318.

(обратно)

378

K. Chancey, ‘The Amboyna Massacre in English Politics 1624–32’, p. 585.

(обратно)

379

K. Chancey, ‘The Amboyna Massacre in English Politics 1624–32’, p. 584.

(обратно)

380

Цит. по: J. Adams, ‘The Decay of Company Control in the Dutch East Indies’, p. 12.

(обратно)

381

D. Landes, The Wealth and Poverty of Nations, pp. 145–146.

(обратно)

382

J. Adams, ‘Principles and Agents, Colonists and Company Men’, p. 21.

(обратно)

383

K. Unoki, Mergers, Acquisitions and Global Empires, p. 56.

(обратно)

384

G. Milton, Nathaniel’s Nutmeg, p. 270.

(обратно)

385

J. Israel, The Dutch Republic, pp. 344–347.

(обратно)

386

J. Israel, The Dutch Republic, pp. 344–347.

(обратно)

387

J. Israel, The Dutch Republic, pp. 351–353.

(обратно)

388

J. B. Hochstrasser, Still Life and Trade in the Dutch Golden Age, pp. 267–269.

(обратно)

389

J. de Vries, ‘Luxury in the Dutch Golden Age in Theory and Practice’, pp. 41–43.

(обратно)

390

Пер. Е. С. Лагутина.

(обратно)

391

G. B. Malleson, Lord Clive, p. 10.

(обратно)

392

C. Brad Faught, Clive: Founder of British India, p. 3.

(обратно)

393

R. Harvey, Clive: The Life and Death of a British Emperor, p. 25.

(обратно)

394

C. Brad Faught, Clive: Founder of British India, p. 14.

(обратно)

395

B. D. Metcalf and T. R. Metcalf, A Concise History of Modern India, p. 31.

(обратно)

396

A. Webster, The Twilight of the East India Company, p. 21.

(обратно)

397

B. D. Metcalf and T. R. Metcalf, A Concise History of Modern India, p. 44.

(обратно)

398

J. P. Lawford, Clive: Proconsul of India, pp. 58–59.

(обратно)

399

R. Harvey, Clive: The Life and Death of a British Emperor, p. 63.

(обратно)

400

Ныне Тируччираппалли.

(обратно)

401

Mark Bence-Jones, Clive of India, p. 48.

(обратно)

402

J. P. Lawford, Clive: Proconsul of India, p. 149.

(обратно)

403

B. Lenman and P. Lawson, ‘Robert Clive, the Black Jagir and British Politics’, p. 806.

(обратно)

404

B. Lenman and P. Lawson, ‘Robert Clive, the Black Jagir and British Politics’, p. 808.

(обратно)

405

J. Dalley, The Black Hole, p. 199.

(обратно)

406

J. Dalley, The Black Hole, p. 208.

(обратно)

407

J. Dalley, The Black Hole, p. 178.

(обратно)

408

A. Saxena, East India Company, p. 7.

(обратно)

409

A. Edwardes, The Rape of India, pp. 222–223.

(обратно)

410

S. Bhattacharya, The East India Company and the Economy of Bengal, p. 101.

(обратно)

411

G. B. Malleson, Lord Clive, p. 107.

(обратно)

412

J. Dalley, The Black Hole, pp. 104–105.

(обратно)

413

J. P. Lawford, Clive: Proconsul of India, p. 267.

(обратно)

414

B. Lenman and P. Lawson, ‘Robert Clive, the Black Jagir and British Politics’, p. 812.

(обратно)

415

N. C. Chaudhuri, Clive of India, p. 318.

(обратно)

416

A. Saxena, East India Company, p. 1.

(обратно)

417

F. S. Gaastra, ‘War, Competition and Collaboration’, pp. 57–60.

(обратно)

418

J. Harrington, Sir John Malcolm and the Making of British India, p. 182.

(обратно)

419

C. Brad Faught, Clive: Founder of British India, p. 68.

(обратно)

420

G. B. Malleson, Lord Clive, p. 135.

(обратно)

421

J. P. Lawford, Clive: Proconsul of India, p. 273.

(обратно)

422

N. C. Chaudhuri, Clive of India, p. 319.

(обратно)

423

B. Lenman and P. Lawson, ‘Robert Clive, the Black Jagir and British Politics’, p. 813.

(обратно)

424

Примерно через два с половиной века крохотная страта сверхбогатых людей, переезжавших в Британию со всего мира, взяла на вооружение аналогичный подход к репутации: купить землю в сельской местности, попытаться освоить обычаи страны и, наконец, добиться, чтобы как можно больше родовитых людей оказалось у тебя в долгу. — Прим. автора.

(обратно)

425

B. Lenman and P. Lawson, ‘Robert Clive, the Black Jagir and British Politics’, p. 819.

(обратно)

426

H. V. Bowen, ‘Lord Clive and Speculation in East India Company Stock, 1766’, p. 908.

(обратно)

427

H. V. Bowen, ‘Lord Clive and Speculation in East India Company Stock, 1766’, p. 910.

(обратно)

428

H. V. Bowen, ‘Lord Clive and Speculation in East India Company Stock, 1766’, p. 912.

(обратно)

429

H. V. Bowen, ‘Lord Clive and Speculation in East India Company Stock, 1766’, p. 917.

(обратно)

430

H. V. Bowen, ‘Lord Clive and Speculation in East India Company Stock, 1766’, p. 906.

(обратно)

431

R. Harvey, Clive: The Life and Death of a British Emperor, p. 319.

(обратно)

432

Родовое имение герцогов Мальборо в графстве Оксфордшир.

(обратно)

433

J. Osborn, ‘India and the East India Company in the Public Sphere in 18th Century Britain’, pp. 206–7.

(обратно)

434

C. Brad Faught, Clive: Founder of British India, p. 71.

(обратно)

435

Архитектурный стиль, основанный на идеях итальянского архитектора XVI века Андреа Палладио, многое заимствовавшего из устройства древнеримских храмов.

(обратно)

436

R. Harvey, Clive: The Life and Death of a British Emperor, p. 6.

(обратно)

437

C. Brad Faight, Clive: Founder of British India, p. 95.

(обратно)

438

P. Lawson and J. Phillips, ‘Our Execrable Banditti’, p. 229.

(обратно)

439

Авторитетный журнал, издающийся с 1758 года и освещающий главные события и тенденции в мире за истекший год. Первым его редактором был политический деятель и философ Эдмунд Берк.

(обратно)

440

P. Lawson and J. Phillips, ‘Our Execrable Banditti’, p. 234.

(обратно)

441

P. Lawson and J. Phillips, ‘Our Execrable Banditti’, p. 238.

(обратно)

442

C. Brad Faught, Clive: Founder of British India, p. 94.

(обратно)

443

G. B. Malleson, Lord Clive, p. 195.

(обратно)

444

N. C. Chaudhuri, Clive of India, p. 464.

(обратно)

445

N. C. Chaudhuri, Clive of India, p. 465.

(обратно)

446

Редко когда богатейшие люди высказывались столь уместно — и столь честно. Эти слова передают основную суть их психологии: ощущение, что их наказывают за то, что они успешнее остальных, и сравнение себя не с остальными членами общества, а с другими людьми их типа. Поскольку Клайв всегда мог сделать еще больше, получить еще больше денег, он полагал, что тот факт, что он смог остановиться, полностью его реабилитировал в моральном смысле. Вернемся в наши дни, посмотрим на разнообразные «судилища» над Бобом Даймондом, Фредом Гудвином и другими банковскими руководителями начала XXI века, связанные с их зарплатами, бонусами и финансовыми катастрофами, которые они вызвали. Парламентарии, разумеется, получали удовольствие от своих риторических удач, но им не удавалось добиться раскаяния. Те, от кого требовали объяснений, ощущали прежде всего жалость к себе: по их мнению, их несправедливо заставили отвечать за свои поступки. — Прим. автора.

(обратно)

447

G. B. Malleson, Lord Clive, pp. 198–199.

(обратно)

448

P. Lawson and J. Phillips, ‘Our Execrable Banditti’, p. 227.

(обратно)

449

J. Harrington, Sir John Malcolm and the Making of British India, p. 166.

(обратно)

450

P. Lawson and J. Phillips, ‘Our Execrable Banditti’, p. 239.

(обратно)

451

Более подробное обсуждение этих историографических дебатов см.: J. Harrington, Sir John Malcolm and the Making of British India, pp. 166–173.

(обратно)

452

G. B. Malleson, Lord Clive, p. 184.

(обратно)

453

A. Webster, The Twilight of the East India Company, p. 2.

(обратно)

454

H. James, Krupp. p. 2.

(обратно)

455

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 3. Особенно забавно, учитывая, что в числе главных особенностей стали Круппа были ее мягкость и податливость.

(обратно)

456

H. James, Krupp. p. 14.

(обратно)

457

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 47

(обратно)

458

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 49.

(обратно)

459

Объединение мелких немецких государств под предводительством Пруссии, основанное в конце 1820-х годов.

(обратно)

460

Kruppische Gustahlfabrik, A Century’s History of the Krup. Works, pp. 57–58.

(обратно)

461

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 93.

(обратно)

462

H. James, Krupp. p. 20.

(обратно)

463

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 69.

(обратно)

464

B. Menne, Blood and Steel, p. 89.

(обратно)

465

H. James, Krupp. p. 79.

(обратно)

466

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 112.

(обратно)

467

H. James, Krupp. p. 39.

(обратно)

468

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 109.

(обратно)

469

E. C. McCreary, ‘Social Welfare and Business’, p. 30.

(обратно)

470

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 117.

(обратно)

471

B. Menne, Blood and Steel, p. 92.

(обратно)

472

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 139.

(обратно)

473

Цит. по: Хилльгрубер А. Выдающиеся политики. Отто фон Бисмарк. Меттерних. Ростов н/Д: Феникс, 1998.

(обратно)

474

H. James, Krupp. p. 51.

(обратно)

475

B. Menne, Blood and Steel, p. 115.

(обратно)

476

Альфред охотно тратил деньги на новые производственные процессы и сырье наилучшего качества. Создание образцовых продуктов требовало времени и денег, но в итоге это окупалось. В 1873 году Альфред писал: «Производитель пушек должен быть транжирой. Он должен выпускать только лучшее, невзирая на цену». Этот подход можно считать предвестником германской установки на долгосрочные исследования и разработки, ставшие основой Wirtschaftswunder — экономического чуда в годы после Второй мировой войны. — Прим. автора.

(обратно)

477

W. Manchester, The Arms of Krupp. pp. 187–189.

(обратно)

478

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 212.

(обратно)

479

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 96.

(обратно)

480

Kruppische Gustahlfabrik, A Century’s History of the Krup. Works, p. 251.

(обратно)

481

H. James, Krupp. p. 83.

(обратно)

482

H. James, Krupp. p. 80.

(обратно)

483

H. James, Krupp. p. 57.

(обратно)

484

W. Manchester, The Arms of Krupp. pp. 94–95.

(обратно)

485

H. James, Krupp. p. 70.

(обратно)

486

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 159.

(обратно)

487

W. Feldenkirchen, ‘Banking and Economic Growth’, p. 126.

(обратно)

488

H. James, Krupp. p. 43.

(обратно)

489

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 176.

(обратно)

490

Kruppische Gustahlfabrik, A Century’s History of the Krup. Works, p. 165.

(обратно)

491

S. M. Lindsay, ‘Social Work and the Krup. Foundries, Essen’, p. 93.

(обратно)

492

S. Berger, Social Democracy and the Working Class in Nineteenth and Twentieth Century Germany, pp. 25–26.

(обратно)

493

S. M. Lindsay, ‘Social Work and the Krup. Foundries, Essen’, p. 74.

(обратно)

494

Kruppische Gustahlfabrik, A Century’s History of the Krup. Works, p. 171.

(обратно)

495

S. M. Lindsay, ‘Social Work and the Krup. Foundries, Essen’, p. 77.

(обратно)

496

S. M. Lindsay, ‘Social Work and the Krup. Foundries, Essen’, p. 82.

(обратно)

497

S. M. Lindsay, ‘Social Work and the Krup. Foundries, Essen’, pp. 86–7.

(обратно)

498

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 233.

(обратно)

499

Kruppische Gustahlfabrik, A Century’s History of the Krup. Works, p. 221.

(обратно)

500

Kruppische Gustahlfabrik, A Century’s History of the Krup. Works, p. 168.

(обратно)

501

E. C. McCreary, ‘Social Welfare and Business’, p. 39.

(обратно)

502

E. C. McCreary, ‘Social Welfare and Business’, p. 42.

(обратно)

503

Также невроз навязчивых состояний — расстройство, вызывающее навязчивые мысли, тревогу и страхи, с которыми больной пытается справиться путем столь же навязчивых действий.

(обратно)

504

R. Blick, Fascism in Germany.

(обратно)

505

См.: -vdm.com/en/corporate-information/ideas-management/.

(обратно)

506

T. Pierenkemper, ‘Pre-1900 Industrial White Collar Employees at the Krup. Steel Casting Works’, pp. 384–408.

(обратно)

507

H. James, Krupp. p. 73.

(обратно)

508

S. Berger, Social Democracy and the Working Class in Nineteenth and Twentieth Century Germany, p. 68.

(обратно)

509

E. C. McCreary, ‘Social Welfare and Business’, p. 47.

(обратно)

510

H. James, Krupp. p. 75.

(обратно)

511

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 169.

(обратно)

512

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 174.

(обратно)

513

W. Berdrow, The Letters of Alfred Krup. 1826–87, p. 349.

(обратно)

514

S. Berger, Social Democracy and the Working Class in Nineteenth and Twentieth Century Germany, pp. 62–63.

(обратно)

515

B. Menne, Blood and Steel, pp. 126–127.

(обратно)

516

W. Berdrow, The Letters of Alfred Krup. 1826–87, p. 408.

(обратно)

517

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 155.

(обратно)

518

H. James, Krupp. p. 60.

(обратно)

519

H. James, Krupp. p. 81.

(обратно)

520

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 204.

(обратно)

521

Kruppische Gustahlfabrik, A Century’s History of the Krup. Works, p. 39.

(обратно)

522

Kruppische Gustahlfabrik, A Century’s History of the Krup. Works, p. 213.

(обратно)

523

B. Menne, Blood and Steel, p. 104.

(обратно)

524

B. Menne, Blood and Steel, p. 206.

(обратно)

525

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 242.

(обратно)

526

W. Manchester, The Arms of Krupp. pp. 250–251.

(обратно)

527

То, как Круппы и их политические союзники использовали правовую систему, чтобы замолчать неудобное им расследование — вполне стандартная практика. Богатейшие люди использовали эту тактику с тех пор, как был изобретен печатный станок. В наши времена богачи обрели прекрасное пристанище в Лондоне, где законы о клевете — одни из самых строгих в мире. А в Германии начала XX века воля кайзера была законом. Vorwärts было предъявлено обвинение в клевете. Фрицу предстояло обсудить судьбу своей жены с врачами. Но вечером накануне этой встречи он, как обычно, поужинал на вилле, а потом вернулся в свою спальню и покончил с собой. Несмотря на бурное возмущение кайзера, прокуратура вскоре после смерти Фрица прекратила дело против Vorwärts.

Здесь опять-таки возникают разногласия. По официальной версии, сексуальные эскапады Фрица были выдумкой левой прессы, враждебной к Круппам, и якобы им не нашлось никаких доказательств. Оспаривается и версия о самоубийстве: выдвигается альтернативная история об инсульте. Вскрытия не проводилось. — Прим. автора.

(обратно)

528

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 254.

(обратно)

529

Альфред фон Тирпиц был командующим немецким военным флотом и автором масштабной программы его перевооружения. В отставку он ушел, впрочем, уже в 1916 году, после споров о том, как именно следует применять в военных действиях подводные лодки.

(обратно)

530

P. Batty, The House of Krupp. p. 130.

(обратно)

531

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 247.

(обратно)

532

См.: -of-krupp-workers/query/Occupation.

(обратно)

533

The Krup. Trial before French Court Martial, p. 60.

(обратно)

534

P. Batty, The House of Krupp. p. 159.

(обратно)

535

К этому моменту вилла Хюгель претерпела ряд реконструкций, всякий раз более изысканных. Лукино Висконти в своем фильме «Гибель богов» (1969) рисует картину патриархальной промышленной семьи фон Эссенбеков, вступившей в альянс с нацистами. Эта мыльная опера о сексуальном разложении и тайных интригах в темных, но богатых гостиных и банкетных залах их Вальгаллы была слабо прикрытым изображением жизни Круппов. — Прим. автора.

(обратно)

536

W. Manchester, The Arms of Krupp. p. 506.

(обратно)

537

I. Warner, Steel and Sovereignty, p. 7.

(обратно)

538

I. Warner, Steel and Sovereignty, p. 206.

(обратно)

539

Также крупные металлурги.

(обратно)

540

I. Warner, Steel and Sovereignty, p. 232.

(обратно)

541

См.: -beitz.

(обратно)

542

См.: .

(обратно)

543

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 99.

(обратно)

544

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 19.

(обратно)

545

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 23.

(обратно)

546

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 78.

(обратно)

547

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 51.

(обратно)

548

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 72.

(обратно)

549

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 84.

(обратно)

550

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 93.

(обратно)

551

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 87.

(обратно)

552

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 99.

(обратно)

553

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 66.

(обратно)

554

M. Josephson, The Robber Barons, p. 48.

(обратно)

555

S. D. Cashman, America in the Gilded Age, p. 54.

(обратно)

556

S. D. Cashman, America in the Gilded Age, p. 36.

(обратно)

557

M. Josephson, The Robber Barons, chapter 4.

(обратно)

558

S. D. Cashman, America in the Gilded Age, p. 46.

(обратно)

559

New York Times, 27 March 1883.

(обратно)

560

M. Josephson, The Robber Barons, pp. 339–340.

(обратно)

561

Здесь и далее цит. по: Веблен Т. Теория праздного класса. М.: Прогресс, 1984.

(обратно)

562

Эта цитата, которую автор приписывает Веблену, на самом деле принадлежит историку Марте Банта и взята из ее предисловия к переизданию «Теории праздного класса» в издательстве Oxford University Press.

(обратно)

563

Пер. М. Абкиной.

(обратно)

564

M. Josephson, The Robber Barons, p. 316.

(обратно)

565

H. C. Livesay, Andrew Carnegie and the Rise of Big Business, p. 122.

(обратно)

566

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, pp. 84–85.

(обратно)

567

H. C. Livesay, Andrew Carnegie and the Rise of Big Business, p. 154.

(обратно)

568

M. Josephson, The Robber Barons, p. 369.

(обратно)

569

D. P. Demarest Jr, The River Ran Red, p. 35.

(обратно)

570

H. C. Livesay, Andrew Carnegie and the Rise of Big Business, p. 157.

(обратно)

571

D. P. Demarest Jr, The River Ran Red, p. 26.

(обратно)

572

P. Krause, The Battle for Homestead, 1880–1892, p. 309.

(обратно)

573

P. Krause, The Battle for Homestead, 1880–1892, p. 312.

(обратно)

574

Q. R. Skrabec, The Carnegie Boys, p. 87.

(обратно)

575

D. P. Demarest Jr, The River Ran Red, p. 46.

(обратно)

576

H. C. Livesay, Andrew Carnegie and the Rise of Big Business, p. 159.

(обратно)

577

H. C. Livesay, Andrew Carnegie and the Rise of Big Business, p. 158.

(обратно)

578

P. Krause, The Battle for Homestead, 1880–1892, p. 360.

(обратно)

579

A. Carnegie, The Autobiography of Andrew Carnegie and ‘The Gospel of Wealth’, p. 324.

(обратно)

580

В действительности это цитата из книги Мэтью Джозефсона «Бароны-разбойники» (Josephson, Matthew. The Robber Barons. Mariner Books, 1962).

(обратно)

581

R. Hofstadter, ‘The Pervasive Influence of Social Darwinism’, p. 35.

(обратно)

582

R. Hofstadter, ‘The Pervasive Influence of Social Darwinism’, p. 37.

(обратно)

583

R. Hofstadter, ‘The Pervasive Influence of Social Darwinism’, p. 38.

(обратно)

584

D. Nasaw, Andrew Carnegie, pp. 228–229.

(обратно)

585

Карнеги Э. История моей жизни. М.: РОССПЭН, 2007.

(обратно)

586

H. C. Livesay, Andrew Carnegie and the Rise of Big Business, p. 139.

(обратно)

587

B. Werth, Banquet at Delmonico’s, p. xxiii.

(обратно)

588

B. Werth, Banquet at Delmonico’s, p. 277.

(обратно)

589

F. Inglis, A Short History of Celebrity, p. 116.

(обратно)

590

B. Werth, Banquet at Delmonico’s, p. 281.

(обратно)

591

R. Hofstadter, ‘The Pervasive Influence of Social Darwinism’, p. 39.

(обратно)

592

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 226.

(обратно)

593

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 93.

(обратно)

594

R. J. Gangewere, Palace of Culture, p. 4.

(обратно)

595

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 81.

(обратно)

596

Цит. по: Карнеги Э. История моей жизни. М.: РОССПЭН, 2007.

(обратно)

597

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 104.

(обратно)

598

C. Hovey, The Life Story of J. Pierpont Morgan, p. 202.

(обратно)

599

H. C. Livesay, Andrew Carnegie and the Rise of Big Business, pp. 195–199.

(обратно)

600

S. D. Cashman, America in the Gilded Age, p. 50.

(обратно)

601

Q. R. Skrabec, The Carnegie Boys, p. 104.

(обратно)

602

Q. R. Skrabec, The Carnegie Boys, p. 113.

(обратно)

603

R. J. Gangewere, Palace of Culture, p. 22.

(обратно)

604

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 110.

(обратно)

605

A. S. Eisenstadt, Carnegie’s Model Republic, p. 5.

(обратно)

606

D. Nasaw, Andrew Carnegie, p. 221.

(обратно)

607

A. Carnegie, Triumphant Democracy, pp. 26–27.

(обратно)

608

R. J. Gangewere, Palace of Culture, p. 10.

(обратно)

609

B. Werth, Banquet at Delmonico’s, p. 267.

(обратно)

610

L. B. Edge, Andrew Carnegie: Industrial Philanthropist, p. 77.

(обратно)

611

Лондонская вечерняя газета, которую c 1880 по 1905 год издавал банкир и консерватор Генри Гиббс.

(обратно)

612

E. S. Eisenstadt, Carnegie’s Model Republic, p. 81.

(обратно)

613

«Положение обязывает» — власть и богатство накладывают определенную ответственность.

(обратно)

614

M. Josephson, The Robber Barons, p. 331.

(обратно)

615

Doug Chayka, ‘The Misunderstood Robber Baron’.

(обратно)

616

Основатель и глава интернет-магазина Amazon.

(обратно)

617

Сверхзвуковой самолет совместной англо-французской разработки, эксплуатировавшийся с 1976 по 2003 год.

(обратно)

618

J. K. Stearns, Dancing in the Glory of Monsters, p. 7.

(обратно)

619

D. van Reybrouck, Congo, p. 247.

(обратно)

620

S. Kelly, America’s Tyrant, p. 15.

(обратно)

621

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 64.

(обратно)

622

W. T. Close, Beyond the Storm, p. 56.

(обратно)

623

W. T. Close, Beyond the Storm, pp. 106–107.

(обратно)

624

D. F. Schmitz, The United States and Right Wing Dictatorships, pp. 21–2.

(обратно)

625

S. Kelly, America’s Tyrant, p. 57.

(обратно)

626

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 67.

(обратно)

627

M. G. Kalb, The Congo Cables, p. 94.

(обратно)

628

M. G. Kalb, The Congo Cables, p. 97.

(обратно)

629

D. F. Schmitz, The United States and Right Wing Dictatorships, p. 26.

(обратно)

630

M. G. Kalb, The Congo Cables, pp. 371–372.

(обратно)

631

W. T. Close, Beyond the Storm, p. 202.

(обратно)

632

W. T. Close, Beyond the Storm, pp. 246–247.

(обратно)

633

L. Devlin, Chief of Station, Congo, p. 266.

(обратно)

634

G. Livingstone, America’s Back Yard, p. 73.

(обратно)

635

J. M. Haskin, The Tragic State of the Congo, p. 39.

(обратно)

636

W. T. Close, Beyond the Storm, pp. 228–229.

(обратно)

637

P. Ikambana, Mobutu’s Totalitarian Political System, pp. 56–57.

(обратно)

638

J. M. Haskin, The Tragic State of the Congo, p. 40.

(обратно)

639

S. Kelly, America’s Tyrant, p. 176.

(обратно)

640

W. T. Close, Beyond the Storm, p. 195.

(обратно)

641

D. F. Schmitz, The United States and Right Wing Dictatorships, p. 31.

(обратно)

642

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 82.

(обратно)

643

J. K. Stearns, Dancing in the Glory of Monsters, p. 114.

(обратно)

644

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 71.

(обратно)

645

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, pp. 209–211.

(обратно)

646

S. Kelly, America’s Tyrant, p. 195.

(обратно)

647

D. van Reybrouck, Congo, p. 357.

(обратно)

648

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 111.

(обратно)

649

A. Wedeman, ‘Looters, Rent-scrapers, and Dividend Collectors’, p. 463.

(обратно)

650

D. Aronson, ‘The Dead Help No One Living’, p. 85.

(обратно)

651

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 148.

(обратно)

652

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, pp. 92–93.

(обратно)

653

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, pp. 180–181.

(обратно)

654

W. T. Close, Beyond the Storm, p. 283.

(обратно)

655

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 348.

(обратно)

656

B. A. Aquino, The Transnational Dynamics of the Marcos Plunder, pp. 10–11.

(обратно)

657

B. A. Aquino, The Politics of Plunder, p. 92.

(обратно)

658

R. Manapat, Some are Smarter than Others, p. 64.

(обратно)

659

R. Manapat, Some are Smarter than Others, p. 21.

(обратно)

660

R. Manapat, Some are Smarter than Others, p. 7.

(обратно)

661

R. E. Elson, Suharto, pp. 198–199.

(обратно)

662

G. Livingstone, America’s Backyard, p. 195.

(обратно)

663

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 352.

(обратно)

664

K. L. Adelman, ‘The Zairian Political Party as a Religious Surrogate’, p. 51.

(обратно)

665

J. M. Haskin, The Tragic State of the Congo, p. 48.

(обратно)

666

J. Depelchin, ‘Transformations of the State and the Petite Bourgeoisie in Zaire’, p. 35.

(обратно)

667

S. Kelly, America’s Tyrant, p. 5.

(обратно)

668

M. G. Schatzberg, Mobutu or Chaos? pp. 39–41.

(обратно)

669

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 73.

(обратно)

670

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 131.

(обратно)

671

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 105.

(обратно)

672

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 95.

(обратно)

673

S. Diallo, Zaire Today, p. 72.

(обратно)

674

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 183.

(обратно)

675

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 118.

(обратно)

676

M. G. Schatzberg, The Dialectics of Oppression in Zaire, p. 20.

(обратно)

677

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 181.

(обратно)

678

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 193.

(обратно)

679

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 101.

(обратно)

680

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 68.

(обратно)

681

K. L. Adelman, ‘The Zairian Political Party as a Religious Surrogate’, p. 54.

(обратно)

682

J. K. Stearns, Dancing in the Glory of Monsters, p. 154.

(обратно)

683

M. G. Schatzberg, Mobutu or Chaos? p. 35.

(обратно)

684

B. A. Aquino, The Politics of Plunder, pp. 88–89.

(обратно)

685

W. T. Close, Beyond the Storm, p. 258.

(обратно)

686

C. Young and T. Turner, The Rise and Decline of the Zairian State, p. 211.

(обратно)

687

J. M. Haskin, The Tragic State of the Congo, p. 56.

(обратно)

688

M. G. Schatzberg, The Dialectics of Oppression in Zaire, p. 2.

(обратно)

689

M. G. Schatzberg, Mobutu or Chaos? p. 47.

(обратно)

690

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 178.

(обратно)

691

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 110.

(обратно)

692

L. Devlin, Chief of Station, Congo, pp. 265–266.

(обратно)

693

J. M. Haskin, The Tragic State of the Congo, p. 52.

(обратно)

694

B. A. Aquino, The Transnational Dynamics of the Marcos Plunder, pp. 6–7.

(обратно)

695

B. A. Aquino, The Politics of Plunder, p. 24.

(обратно)

696

R. E. Elson, Suharto, pp. 294–295.

(обратно)

697

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, pp. 6–7.

(обратно)

698

Резиденция монгольского хана Хубилая.

(обратно)

699

-s-village-basks-in-his-glory.html.

(обратно)

700

Один из традиционных размеров бутылки шампанского, объемом в 12 литров.

(обратно)

701

Герой фильма «Уолл-стрит» Оливера Стоуна, архетипический снедаемый жадностью финансист.

(обратно)

702

-life-with-big-men-0000321-v19n8.

(обратно)

703

Около 38 градусов по Цельсию.

(обратно)

704

Дворцовый комплекс в Гбадолите — лишь один из множества подобных проектов, тешащих тщеславие их владельцев. В своем особняке в Киншасе Мобуту устроил частный зоопарк, и этому примеру затем последовали многие диктаторы. Рамзан Кадыров, нынешний лидер Чечни, собрал в подобном зоопарке пантер, леопардов и медведей. В хорошо укрепленной резиденции Кадырова есть озеро, где он может покататься на водном мотоцикле, и личный ипподром. Возведение дорогостоящих дворцов, кажется, стало одним из условий контракта для верных союзников Кремля. После восстания на Украине в феврале 2014 года стали известны масштабы богатства свергнутого президента Виктора Януковича. В его безвкусной коллекции, помимо обязательных уже бассейна и частного кинотеатра, имелись также собрания икон и винтажных автомобилей. Гвоздем коллекции был белый рояль — копия инструмента фирмы Steinway, который Джон Леннон подарил Йоко Оно на день рождения в 1971 году. Именно на этом инструменте играет Леннон в клипе на песню Imagine. Как Янукович воспринимал строчку «вообрази, что ничем не владеешь», пока не известно.

Возможно, наиболее близок к Мобуту в плане роскошных причуд Муаммар Каддафи. В 2011 году, когда его свергли, некоторые опасались за жизнь девяти львов, которые принадлежали лично ему и содержались в зоопарке рядом с его дворцом Баб-эль-Аизия. Когда фантастическое логово Каддафи в стиле Майкла Джексона было разграблено, нищие ливийцы осознали, сколько миллиардов он потратил на себя лично. Самой впечатляющей частью его резиденции была ярмарочная площадь с детской каруселью, где взрослые могли кататься в чайниках и чашках. — Прим. автора.

Adam Zagorin, ‘Leaving Fire in His Wake’.

(обратно)

705

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, pp. 19–21.

(обратно)

706

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 96.

(обратно)

707

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 53.

(обратно)

708

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 96.

(обратно)

709

W. T. Close, Beyond the Storm, p. 253.

(обратно)

710

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 205.

(обратно)

711

M. G. Schatzberg, Mobutu or Chaos? p. 4.

(обратно)

712

S. Kelly, America’s Tyrant, p. 1.

(обратно)

713

P. Ikambana, Mobutu’s Totalitarian Political System, p. 60.

(обратно)

714

J. M. Haskin, The Tragic State of the Congo, p. 69.

(обратно)

715

J. K. Stearns, Dancing in the Glory of Monsters, p. 113.

(обратно)

716

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, pp. 133–135.

(обратно)

717

D. Aronson, ‘The Dead Help No One Living’, pp. 82–83.

(обратно)

718

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 149.

(обратно)

719

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 120.

(обратно)

720

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, pp. 222–223.

(обратно)

721

W. T. Close, Beyond the Storm, pp. 309–10.

(обратно)

722

J. K. Stearns, Dancing in the Glory of Monsters, p. 51.

(обратно)

723

J. K. Stearns, Dancing in the Glory of Monsters, p. 159.

(обратно)

724

J. Depelchin, ‘Transformations of the State and the Petite Bourgeoisie in Zaire’, p. 36.

(обратно)

725

M. Wrong, In the Footstep. of Mr Kurtz, p. 104.

(обратно)

726

D. Aronson, ‘The Dead Help No One Living’, p. 84.

(обратно)

727

B. A. Aquino, The Politics of Plunder, p. 99.

(обратно)

728

R. E. Elson, Suharto, p. 195.

(обратно)

729

‘Philippines Hunt for the Marcos Fortune Set to End’, The National, 2 January 2013.

(обратно)

730

‘What Happened to the Marcos Fortune?’, BBC, 25 January 2013.

(обратно)

731

‘Swiss Banks Find Only $ 3.4m in Mobutu Assets’, CNN, 3 June 1997.

(обратно)

732

M. Wrong, ‘The Mystery of Mobutu’s Millions’.

(обратно)

733

J. K. Stearns, Dancing in the Glory of Monsters, p. 9.

(обратно)

734

-b478-11e1-bb88-00144feabcdc0.html#axzz361LRH69P.

(обратно)

735

‘Mobutu Sese Seko’s Body to Return to Congo, Says Kabila’, BBC, 24 October 2013.

(обратно)

736

.

(обратно)

737

Компания-организатор азартных игр.

(обратно)

738

.

(обратно)

739

-ext-templating/v/index.jspvgnextoid=e61f854e4878a310VgnVCM1000003f64a8c0RCRD&vgnextchannel=d32d8960a5a11310VgnVCM1000004d64a8c0RCRD&vgnextfmt=speech&date=1350923846680&mediatype=SPEECH.

(обратно)

740

Тип арабского судна.

(обратно)

741

Тайгер Вудс — американский гольфист, Роджер Федерер и Андре Агасси — теннисисты, Дэвид Култхарт — шотландский автогонщик. «Пончик» — трюк, который изображают на гоночных соревнованиях, когда водитель разворачивает машину на месте в круговом движении.

(обратно)

742

-ext-templating/v/index.jsp?vgnextoid=e61f854e4878a310VgnVCM1000003f64a8c0RCRD&vgnextchannel=d32d8960a5a11310VgnVCM1000004d64a8c0RCRD&vgnextfmt=speech&date=1350923846680&mediatype=SPEECH.

(обратно)

743

-centre/Documents/Dubai%20Airports%20Brochure_front%20FINAL.pdf.

(обратно)

744

-address-abuse-migrant-workers.

(обратно)

745

-at-the-launch-of-Dubai-resort-The-Atlantis.html.

(обратно)

746

-palm-dubai-kylie-lohan.

(обратно)

747

По данным Всемирного банка, входит в первую двадцатку.

(обратно)

748

.

(обратно)

749

Abdul Khaleq Abdulla, ‘Dubai: The Journey of an Arab City from Localism to Cosmopolitanism’, p. 14.

(обратно)

750

-ext-templating/v/index.jspvgnextoid=48cdefcd33287110VgnVCM1000007064a8c0RCRD&vgnextchannel=1048499192b13310VgnVCM1000004d64a8c0RCRD&vgnextfmt=article&date=1200083385187&mediatype=ARTICLE.

(обратно)

751

-ext-templating/v/index.jspvgnextoid=48cdefcd33287110VgnVCM1000007064a8c0RCRD&vgnextchannel=1048499192b13310VgnVCM1000004d64a8c0RCRD&vgnextfmt=article&date=1200083385187&mediatype=ARTICLE.

(обратно)

752

.

(обратно)

753

-mohammed-horsesdoping-scandal-profile

(обратно)

754

-ruler-sheik-mohammed_n_379674.html.

(обратно)

755

-dubai-will-set-record-straight-1.71943.

(обратно)

756

.

(обратно)

757

Жилой комплекс на месте бывших армейских казарм в Вестминстере.

(обратно)

758

/2.

(обратно)

759

Abdul Khaleq Abdulla, ‘Dubai: The Journey of an Arab City from Localism to Cosmopolitanism’, pp. 12–13.

(обратно)

760

Цит. по: Мортон Ф. Ротшильды. История династии могущественных финансистов. М.: Центрполиграф, 2012.

(обратно)

761

Немцов не был министром финансов: в 1991–1997 годах он занимал пост губернатора Нижегородской области, а в 1997–1998 годах был заместителем председателя правительства России, однако отвечал не за финансы, а за топливно-энергетическую сферу, строительство и ЖКХ (около полугода он также занимал пост министра топлива и энергетики).

(обратно)

762

Помню, как в 1991 году я писал об одной из таких вечеринок, где был удивлен большим числом дорого одетых людей (в СССР — а тогда он еще существовал — богатство рассматривалось как привилегия западных людей). Событие это происходило на заднем дворе Ленкома. Несмотря на название, театр стал одной из самых модных и дерзких площадок в городе. В момент моего появления там происходил благотворительный аукцион — сбор средств на памятник погибшим детям «от Хиросимы до Чернобыля». Памятник так и не был построен, но сотни гостей в тот вечер хорошо провели время.

Тогда я впервые столкнулся с «новыми русскими» в деле. Именно в тот год homo sovieticus познакомился с деньгами. Деньги аккумулировались в руках немногих, и атмосфера постепенно мрачнела. Впоследствии разрыв в доходах увеличивался, а инфраструктура дряхлела, так что Путин стал популярной фигурой. — Прим. автора

(обратно)

763

В мошенничестве.

(обратно)

764

Эти слова были сказаны не в обращении к парламенту, а в интервью газете New York Times 4 октября 2003 года, за три недели до ареста Михаила Ходорковского. В речи 2000 года звучали более нейтральные слова: «Вакуум власти привел к перехвату государственных функций частными корпорациями и кланами. Они обросли собственными теневыми группами, группами влияния, сомнительными службами безопасности, использующими незаконные способы получения информации. Между тем государственные функции и государственные институты тем и отличаются от предпринимательских, что не должны быть куплены или проданы, приватизированы или переданы в пользование, в лизинг. На государственной службе нужны профессионалы, для которых единственным критерием деятельности является закон. Иначе государство открывает дорогу коррупции. И может наступить момент, когда оно просто переродится, перестанет быть демократическим. Вот почему мы настаиваем на единственной диктатуре — диктатуре Закона».

(обратно)

765

Это было не в 2000 году, а в феврале 2003 года.

(обратно)

766

Вероятно, сумма была еще меньше (около 300 миллионов). 350 миллионов предлагали конкуренты «Менатепа» на торгах за 45 %-ный пакет акций, тогда как «Менатепу» он достался за 159 миллионов долларов; затем было скуплено еще 33 % акций, а впоследствии доля государства оказалась еще более незначительной.

(обратно)

767

Не совсем так: уклонение от налогов фигурировало в первом деле Ходорковского и Лебедева, тогда как по второму делу приговор был вынесен за присвоение нефти и легализацию денежных средств.

(обратно)

768

.

(обратно)

769

Телесериал, во всех подробностях живописующий жизнь в Британии в начале XX века.

(обратно)

770

-rothschild-loses-libel-daily-mail. См. также статью о Дерипаске в FT: -d5b0-11dda9cc-000077607658.html#axzz361lRH69P.

(обратно)

771

Courchevel, Cartier and Chelsea.

(обратно)

772

-2934-11e2-9591-00144feabdc0.html#axzz2sRm5GtaN.

(обратно)

773

Как и шейхи, и богатейшие люди предыдущих эпох, олигархи рассматривают искусство как демонстрацию власти и своего места в иерархии, как то, что ставит их в авангарде мировой культурной и социальной элиты. Похоже, что для Абрамовича деньги не проблема. В 2008 году он купил триптих Фрэнсиса Бэкона 1976 года за более чем 50 миллионов фунтов; тогда эта картина стала самым дорогим произведением искусства, созданным после Второй мировой. — Прим. автора.

(обратно)

774

Видимо, имеется в виду, что Вексельберг собрал крупнейшую в мире частную коллекцию произведений Фаберже; на них он потратил в общей сложности более 350 миллионов долларов, по данным журнала Forbes. Однако если оценивать стоимость коллекций вообще, то здесь Вексельберг не может похвастаться первенством даже в России; его, по подсчетам того же Forbes, намного опередил Роман Абрамович.

(обратно)

775

Если быть точным, это была инвестиционная компания DST Global; Mail.Ru Group управляет российскими активами Усманова.

(обратно)

776

По британской классификации — здание, представляющее исключительную культурную и историческую ценность.

(обратно)

777

Речь шла о выпуске журнала «Коммерсантъ-Власть», и уволен был, соответственно, его главный редактор Максим Ковальский. Главной претензией, как считалось, была не собственно критическая тема номера, а размещенная в статье фотография избирательного бюллетеня с нецензурной бранью в адрес Путина.

(обратно)

778

.

(обратно)

779

.

(обратно)

780

В марте 2014 года, как сообщили СМИ, Тимченко продал принадлежавшие ему акции Gunvor своему партнеру Турбьерну Тернквисту.

(обратно)

781

-to-vladimir-putin-generatefabulous-wealth-for-a-select-few-in-russia.html?hp.

(обратно)

782

Сечин и Медведев не были пайщиками кооператива «Озеро».

(обратно)

783

Речь идет о компании «Связьинвест», операторе дальней связи.

(обратно)

784

-anderson/russias-managed-democracy.

(обратно)

785

-news-is-said-to-curbarticles-that-might-anger-.html?_r=0.

(обратно)

786

Chrystia Freeland, Plutocrats, p. XX.

(обратно)

787

Династия Мин правила до 1644 года.

(обратно)

788

Richard McGregor, The Party, p. 197.

(обратно)

789

Историческое отступление китайских коммунистов и прорыв из окружения во время войны с Гоминьданом в 1934–1935 годах. С него, как считается, началось восхождение Мао Цзедуна к власти.

(обратно)

790

-rise-and-riseof-Wang-Jianlin-Chinas-richest-man.html.

(обратно)

791

-code-keeps-articles-fromchinese-eyes/.

(обратно)

792

В городе Чунцине, фактическим главой которого был Бо, все-таки проживает 7 миллионов человек; 30 миллионов — это примерная численность населения одноименного муниципального округа.

(обратно)

793

-a663-11e1-9453-00144feabdc0.html#axzz2qMt5XXgx.

(обратно)

794

-wsj&url=http%3A%2F%2Fonline.wsj.com%2Farticle%2FSB10001424052748703315404575251271890222924.html.

(обратно)

795

atlantic.com/international/archive/2013/01/a-16-million-bet-on-thefuture-of-chinese-retail/266883/.

(обратно)

796

Hao Wu, ‘Who’s Afraid of the Big Bad Alibaba?’,New America Foundation’s Weekly Wonk. Доступно в: .

(обратно)

797

S. Levy, Hackers, pp. 7–8.

(обратно)

798

-us/news/exec/billg/speeches/2007/0130uklaunch.aspx.

(обратно)

799

-economy/articles/1997/11/23/xanadu-20.

(обратно)

800

S. Levy, Hackers, pp. 225–226.

(обратно)

801

B. Gates, ‘An Open Letter to Hobbyists’, 1976.

(обратно)

802

Это маловероятно: в 1977 году, когда, как говорил сам Гейтс, прозвучала эта фраза, компьютеры Commodore и Applе продавались уже тысячами, не говоря о множестве любительских разработок, которые энтузиасты проектировали и собирали лично.

(обратно)

803

R. X. Cringely, Accidental Empires, p. 99.

(обратно)

804

R. X. Cringely, Accidental Empires, pp. 101–102.

(обратно)

805

R. X. Cringely, Accidental Empires, p. 259.

(обратно)

806

R. X. Cringely, Accidental Empires, p. 296.

(обратно)

807

-report/1999/3/friedman.html.

(обратно)

808

-of-bill-gates-harvard-commencement-2007/.

(обратно)

809

Как рассказывается в книге Тома Фридмана: The World is Flat, p. 279.

(обратно)

810

R. Waters, ‘An Exclusive Interview with Bill Gates’.

(обратно)

811

.

(обратно)

812

‘Bill Gates Inspired by Carnegie, Other Early Philanthropists’, The Fire Hose, 16 July 2013.

(обратно)

813

R. Waters, ‘An Exclusive Interview with Bill Gates’.

(обратно)

814

-gates-and-bono-on-theiralliance-of-fortune-fame-and-giving/print/.

(обратно)

815

B. Gates, ‘A New Approach to Capitalism’, pp. 7–12.

(обратно)

816

‘Bill Gates and Warren Buffett Discuss Creative Capitalism’, in M. Kinsley (ed.), Creative Capitalism, p. 23.

(обратно)

817

См.: .

(обратно)

818

R. Waters, ‘An Exclusive Interview with Bill Gates’.

(обратно)

819

N. Tweedie, ‘Bill Gates Interview’.

(обратно)

820

I. Birrell, ‘Bill Gates Preaches the Aid Gospel, but is He Just a Hypocrite?’.

(обратно)

821

-news/gates-on-tax-giving-his-kidsonly-10m-and-still-doing-the-dishes-201305282n9od.html.

(обратно)

822

D. Jones, ‘Facebook CEO is Youngest Self-made Billionaire’.

(обратно)

823

Компания Microsoft была учреждена в 1975 году, Apple — в 1976 году.

(обратно)

824

H. Blodget, ‘Apple Had No Choice but to Oust Steve Jobs’.

(обратно)

825

С 1997 года Джобс значился временным CEO, но это была лишь формальность, он уже тогда в полной мере руководил компанией и разработкой ее продуктов.

(обратно)

826

S. Levy, Hackers, pp. 252–253.

(обратно)

827

R. X. Cringely, Accidental Empires, pp. 182–183.

(обратно)

828

L. Kahney, ‘Jobs vs Gates: Who’s the Star?’.

(обратно)

829

P. Whoriskey, ‘Record Thin on Steve Jobs’ Philanthropy’.

(обратно)

830

Первый понедельник сентября.

(обратно)

831

‘The Omidyar Way of Giving’, The Economist, 26 October 2013.

(обратно)

832

M. Hosenball, ‘Here’s Who’s Backing Glenn Greenwald’s New Website’, Reuters, 15 October 2013.

(обратно)

833

T. Walker, ‘Pierre Omidyar’.

(обратно)

834

R. L. Brandt, One Click, p. 34.

(обратно)

835

R. L. Brandt, One Click, pp. 45–46.

(обратно)

836

R. L. Brandt, One Click, pp. 57–60.

(обратно)

837

Что-то вроде «Новое и клевое».

(обратно)

838

R. L. Brandt, One Click, pp. 73–83.

(обратно)

839

R. L. Brandt, One Click, p. 61.

(обратно)

840

T. Wolverton, ‘Amazon, Barnes & Noble Settle Patent Suit’.

(обратно)

841

R. L. Brandt, One Click, p. 124.

(обратно)

842

Игра слов с названием сайта. Среди значений слова con — «афера», «мошенничество».

(обратно)

843

-25034598; ; -amazon-insider-featuretreatmentemployeeswork.

(обратно)

844

.

(обратно)

845

M. Ververka, ‘Richard Branson’s Otherworldly Space Quest’.

(обратно)

846

Роберт Вудворд и Карл Бернстайн — знаменитые журналисты и писатели, прославившиеся тем, что раскрыли Уотергейтский скандал; их расследование привело к отставке президента Ричарда Никсона.

(обратно)

847

P. Farhi, ‘Washington Post Closes Sale to Amazon Founder Jeff Bezos’.

(обратно)

848

По другой версии, опечатку допустил их приятель Шон Андерсон, которого Брин с Пейджем попросили поискать свободное доменное имя. Но искаженный вариант им понравился.

(обратно)

849

D. Kirkpatrick, The Facebook Effect, pp. 23–25.

(обратно)

850

Пиринг — сетевое, одноранговое взаимодействие между узлами сети, которое противопоставляется иерархической организации по принципу сверху вниз.

(обратно)

851

D. Kirkpatrick, The Facebook Effect, p. 47.

(обратно)

852

D. Kirkpatrick, The Facebook Effect, p. 55.

(обратно)

853

D. Kirkpatrick, The Facebook Effect, p. 83.

(обратно)

854

K. Losse, The Boy Kings, pp. 73–75.

(обратно)

855

K. Losse, The Boy Kings, p. 24.

(обратно)

856

K. Losse, The Boy Kings, p. 25.

(обратно)

857

S. Levy, Hackers, pp. 39–41.

(обратно)

858

D. Kirkpatrick, The Facebook Effect, p. 41.

(обратно)

859

D. Kirkpatrick, The Facebook Effect, pp. 11–12.

(обратно)

860

Район в центральной Калифорнии.

(обратно)

861

-fi-tn-sean-parker-wedding-photos-20130801,0,1319875.story#axzz2r23BzdyI.

(обратно)

862

Основатель династии Ротшильдов (1744–1812).

(обратно)

863

R. S. Grossman, Unsettled Account, pp. 88–93.

(обратно)

864

‘Tied up in a Sack of Snakes and Thrown into the Thames’, Herald, 10 February 2009.

(обратно)

865

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-Wall Street Chieftains Living it Large in a Post-meltdown World’.

(обратно)

866

L. Thomas Jr, ‘Distinct Culture at Bear Stearns Help. it Surmount a Grim Market’.

(обратно)

867

W. D. Cohan, ‘The Rise and Fall of Jimmy Cayne’.

(обратно)

868

L. Thomas Jr, ‘Distinct Culture at Bear Stearns Help. it Surmount a Grim Market’.

(обратно)

869

-wsj&url=http%3A%2F%2Fonline.wsj.com%2Farticle%2FSB119387369474078336.html%3Fmod%3Dhome whats_news_us.

(обратно)

870

‘The Fall of Bear Stearns: Bearing All’, The Economist, 8 March 2009.

(обратно)

871

R. Frank, Richistan, p. 44.

(обратно)

872

Grand Life Master — высший титул в американском бридже.

(обратно)

873

P. Mason, Meltdown, p. 8.

(обратно)

874

В год, предшествовавший обвалу, цена акций Bear Stearns достигала 133 долларов.

(обратно)

875

W. D. Cohan, ‘The Rise and Fall of Jimmy Cayne’.

(обратно)

876

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-Wall Street Chieftains Living it Large in a Post-meltdown World’.

(обратно)

877

R. S. Grossman, Unsettled Account, p. 87.

(обратно)

878

B. Ehrenreich, Smile or Die, p. 185.

(обратно)

879

R. G. Rajan, Fault Lines, p. 3.

(обратно)

880

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-Wall Street Chieftains Living it Large in a Post-meltdown World’.

(обратно)

881

H. Stewart and S. Goodley, ‘Big Bang’s Shockwaves Left us with Today’s Big Bust’.

(обратно)

882

A. R. Sorkin, To o Big to Fail, p. 23.

(обратно)

883

J. Green, ‘Where is Dick Fuld Now? Finding Lehman Brothers’ Last CEO’.

(обратно)

884

A. R. Sorkin, Too Big to Fail, p. 28.

(обратно)

885

J. Green, ‘Where is Dick Fuld Now? Finding Lehman Brothers’ Last CEO’.

(обратно)

886

.

(обратно)

887

R. S. Grossman, Unsettled Account, pp. 252–6.

(обратно)

888

J. G. Ruggie (ed.), Embedding Global Markets, p. 65.

(обратно)

889

P. Mason, Meltdown, p. 61.

(обратно)

890

P. Augar, The Death of Gentlemanly Capitalism, p. 33.

(обратно)

891

P. Augar, The Death of Gentlemanly Capitalism, pp. 34–35.

(обратно)

892

См.: K. Ho, Liquidated, pp. 104–106.

(обратно)

893

K. Ho, Liquidated, pp. 75–6.

(обратно)

894

K. Ho, Liquidated, pp. 39–47.

(обратно)

895

K. Ho, Liquidated, p. 103.

(обратно)

896

Деривативы, или производные финансовые инструменты, представляют собой ценные бумаги, по которым передается некое право или обязательство в отношении базового актива — имущества, товара, денежной суммы, ценных бумаг и т. д. Объемы и количество обязательств по деривативам никак не привязаны к реальному объему или стоимости актива на рынке.

(обратно)

897

P. Mason, Meltdown, pp. 64–66.

(обратно)

898

P. Mason, Meltdown, p. 57.

(обратно)

899

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-SEC Chief Now Help. Companies Navigate Post-meltdown Reforms’.

(обратно)

900

P. Mason, Meltdown, p. 35.

(обратно)

901

J. Arlidge, ‘I’m Doing God’s Work’.

(обратно)

902

P. Mason, Meltdown, p. 4.

(обратно)

903

J. Arlidge, ‘I’m Doing God’s Work’.

(обратно)

904

C. M. Reinhart and K. S. Rogoff, This Time is Different, p. 210.

(обратно)

905

K. Ho, Liquidated, pp. 154–155.

(обратно)

906

Хэмптонс — курорт на берегу океана неподалеку от Нью-Йорка; Вейл — горнолыжный курорт в Колорадо.

(обратно)

907

Своп — сделка купли-продажи ценных бумаг (или валюты), которая сопровождается условием обратного выкупа этих бумаг через некоторое время на заранее оговоренных условиях.

(обратно)

908

P. Mason, Meltdown, p. 23.

(обратно)

909

.

(обратно)

910

J. Arlidge, ‘I’m Doing God’s Work’.

(обратно)

911

Anthony Sampson, Who Runs This Place? p. 322.

(обратно)

912

Новый деловой квартал на северо-востоке Лондона, где сосредоточены в основном финансовые, юридические фирмы и медиакомпании.

(обратно)

913

Lehman Bros press release, 5 April 2004: .

(обратно)

914

FredtheShred, где shred — измельчать, дробить, рвать в клочья.

(обратно)

915

Обе эти организации, учрежденные королевской семьей, поддерживают молодежь Британии в сложных обстоятельствах.

(обратно)

916

I. Martin, Making it Happen, p. 105.

(обратно)

917

‘We Know why HBOS Crashed, but not the Secrets of its Disastrous Rescue’, Observer, 7 April 2013.

(обратно)

918

Трейдер сингапурского отделения Barings, который проводил несанкционированные операции с фьючерсами и в конце концов довел Barings до банкротства в 1995 году.

(обратно)

919

‘Why Have so Few Bankers Gone to Jail?’,The Economist, 13 May 2013.

(обратно)

920

J. Green, ‘Where is Dick Fuld Now? Finding Lehman Brothers’ Last CEO’.

(обратно)

921

A. R. Sorkin, Too Big to Fail, p. 506.

(обратно)

922

-Fuld-of-collapsedbank-Lehman-Brothers-says-his-mother-loves-him.html.

(обратно)

923

J. La Roche, ‘Ex-Bear Stearns CEO is Selling His Apartment for $ 14.95m’.

(обратно)

924

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-Wall Street Chieftains Living it Large in a Post-meltdown World’.

(обратно)

925

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-SEC Chief Now Help. Companies Navigate Post-meltdown Reforms’.

(обратно)

926

J. La Roche, ‘Lloyd Blankfein’s Advice to Interns — Relax’.

(обратно)

927

J. La Roche, ‘What Lloyd Blankfein Does All Weekend’.

(обратно)

928

Center for Public Integrity, ‘After the Meltdown: Ex-SEC Chief Now Help. Companies Navigate Post-meltdown Reforms’.

(обратно)

929

N. Goodway, ‘My Regrets, by Goldman Sachs Boss Lloyd Blankfein’.

(обратно)

930

W. D. Cohan, ‘The Rise and Fall of Jimmy Cayne’.

(обратно)

931

.

(обратно)

932

-sachs-congressional-inquisi.html.

(обратно)

933

-one-percent-201105.

(обратно)

934

‘How the Bank Lobby Loosened US Reins on Derivatives’, Bloomberg, 4 September 2013.

(обратно)

935

LIBOR — средняя процентная ставка, которую Британская банковская асссоциация вычисляет на основе информации самих банков о том, сколько они платят по межбанковским займам. Некоторые банки, как выяснилось, занижают предоставляемые данные, чтобы продемонстрировать более низкие издержки, или, наоборот, завышают, чтобы заработать на торговле ценными бумагами (многие производные инструменты, в том числе на рынке США, привязаны к LIBOR).

(обратно)

936

.

(обратно)

937

-Soros-blasts-parasite-banks.html.

(обратно)

938

Пер. Н. Рыковой.

(обратно)

939

Фраза не принадлежит Бальзаку, но именно в таком виде приписывается ему после того, как Марио Пьюзо поставил ее в эпиграф своего «Крестного отца».

(обратно)

940

.

(обратно)

941

«Серая леди» — так прозвали газету New York Times за то, что в ней много текста и мало иллюстраций.

(обратно)

942

-a-list/2012/02/07/western-capitalism-has-much-to-learn-fromasia/#axzz2vfYJABG9.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Часть I Тогда
  •   Глава 1 Марк Лициний Красс: скандалы, пожары и войны
  •   Глава 2 Ален Руфус: зачистка земли
  •   Глава 3 Манса Муса: театр на гастролях
  •   Глава 4 Козимо Медичи: искусство, деньги и совесть
  •   Глава 5 Франсиско Писарро: завоевания и добыча
  •   Глава 6 Людовик XIV и Эхнатон: короли-солнца
  •   Глава 7 Ян Питерсоон Кун и Роберт Клайв: удача улыбается торговцам
  •   Глава 8 Круппы: промышленный патриотизм
  •   Глава 9 Эндрю Карнеги: Дарвин и разбойники
  •   Глава 10 Мобуту Сесе Секо: ходячий сейф
  • Часть II Теперь
  •   Глава 11 Шейхи
  •   Глава 12 Олигархи
  •   Глава 13 Гики
  •   Глава 14 Банкиры
  • Заключение
  • Благодарности
  • Библиография Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Богачи», Джон Кампфнер

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства