О. Голубева-Терес Страницы из летной книжки
Вместо предисловия
— Мама, ну зачем тебе эти бумаги? — спросила меня младшая дочь.
«Действительно, — подумала я, — пора почистить свой архив». Выдвинула верхний ящик стола да так и приклеилась к нему. В ворохе писем, фронтовых блокнотов и листовок мне попала в руки позабытая моя летная книжка. Я начала ее листать, потеряв счет времени, хотя она совсем небольшая — в ней всего 50 листов. На каждом из них записаны боевые вылеты, перелеты, спецзадания, продолжительность полетов, количество, вес и калибр сброшенных на врага бомб, результаты бомбометания, вынужденные посадки. В ней предусмотрены страницы для записей благодарностей, наград и взысканий, для парашютных прыжков, контрольных оценок полетов с поверяющими и для особых случаев. Записи в летной книжке скупы, но за скупостью слов стоят ночи, когда каждый час измерялся жизнью, а каждая минута была экзаменом на мужество, честность, верность Родине.
Я подумала, что шестьсот боевых вылетов, записанных в моей летной книжке, были разными. Очень трудные — в огне зениток и прожекторов — и совсем, казалось бы, легкие, когда так ласково светили звезды в тихой ночи. Но та тишина была обманчива: каждую минуту самолет могли поймать прожекторы, перехватить истребители или подбить зенитки.
— Мама, — позвали меня дочери, — мы уже закончили свою работу. Посмотри...
Я не ответила, захваченная воспоминаниями.
— Ну что ты, мама? Заканчивай, да пойдем гулять.
Я подозвала дочерей и стала рассказывать, что скрыто за краткой записью...
— Это же целая книга! — воскликнула старшая.
— А может, и две, — поправила ее младшая.
С тех пор я часто возвращалась к своей летной книжке, порываясь написать о том, что стоит за скупой записью. Но каждый раз, когда я склонялась над листом бумаги, меня обуревали тысячи сомнений. «Сможешь ли ты ярко и правдиво рассказать о своих подругах и о полетах, о победах и поражениях? — спрашивала я себя. — Сможешь ли ты без утайки рассказать о своих ошибках, о взрослении и мужании на войне?» Меня тревожило буквально все: и тысячи написанных до меня книг, и головная боль с бессонницей, и телефонные звонки людей, которым я становилась вдруг позарез нужной. Против меня была моя лекционная работа, и даже солнце было против, когда тянуло из дома. Соблазняли дороги, когда хотелось куда-нибудь поехать, что-то повидать новое, испытать счастье общения с еще неизвестным и интересным. И дождь был против, когда все болит и не работается. Меня брала такая оторопь, что я комкала, рвала и выбрасывала уже исписанные листы. Но потом опять что-то заставляло браться за перо, преодолевать сомнения и недуги. Меня обступало такое изобилие фактов, эпизодов, людей, что, теряясь, я говорила себе: «Подумай, отбери главное».
И я думала. Много ездила по стране, встречалась с разными людьми, рассказывала им о войне, о ночных полетах и, вглядываясь в их глаза, старалась угадать то главное, о чем надо обязательно сказать.
Идет время, мы стареем. Уже начинают уходить из жизни мои фронтовые друзья. И каждый такой уход, как черта, как итог, заставляет задуматься: хватит ли сил и времени, чтобы передать наш опыт мужества детям и внукам.
Недавно я проехала по местам боев нашего 46-го гвардейского орденов Красного Знамени и Суворова III степени Таманского ночных бомбардировщиков женского авиаполка. Сколько обелисков, памятников с алыми пятиконечными звездами стоят на тех дорогах, где нам приходилось воевать! Вспоминала. Переоценивала. Думала: если есть смысл в сегодняшней моей жизни, так только тот, чтобы рассказать, как это было. Да, о войне написаны тысячи книг и, возможно, я ничего нового не скажу. Тогда зачем? А затем, что война ведь продолжается. Баррикады сегодня проходят через наши сердца и умы. Не военные, но — нравственные. Они разделяют людей вопросами: «Кто ты? И зачем ты пришел на эту землю, так обильно политую кровью? Как ты делаешь свое дело сегодня, чтобы не повторилась эта страшная трагедия — война?»
Возвратившись домой, я села за письменный стол и сказала себе: «Ты должна сделать то, на что способна, и ради этого стоит жить».
С чего же начать? Раньше мне казалось, что в памяти навсегда останутся все дни и ночи, проведенные мною в самолете. Но оказалось, что в памяти остаются лишь мгновения. И опять я достала свою летную книжку, перелистала ее, и произошло чудо: каждая скупая строчка, иногда неоконченная фраза вдруг заговорили, воскресли в памяти мельчайшие подробности полетов, даже вспомнились разговоры, настроение... Я вдруг поняла, что эта маленькая книжка, похожая на блокнот, вмещает не только мою жизнь на войне, но и тех, с кем я летала, кто готовил машину к полету, кто подвешивал бомбы, кто руководил нами.
Я хочу расшифровать только несколько страниц, несколько записей. И хочется мне рассказать без добавлений и приукрашиваний, непредвзято о хорошем и плохом, о большом и малом, о веселом и грустном — одним словом, о том, как девчонки жили на войне, о чем мечтали, что хотели совершить в своей жизни...
Страшно летать?
«12 августа 1943 года — 2 полета — 3 часа 15 минут. Бомбили скопление живой силы и техники противника, огневые точки в районе Новороссийска. Вызван очаг пожара. Подтверждают экипажи Тропаревской и Распоповой».
Небо хмурилось. С запада наплывали тучи, и потому полеты не начинали. Надо было выяснить, как там, у врага, хватит ли нам высоты и видимости, чтобы бомбить. Это сейчас по радио узнаём о погоде по всей стране. На войне сводку о погоде над территорией противника получить было так же трудно, как сведения о том, где, когда и какими силами враг готовится наступать. Поэтому на разведку летали самые опытные.
В тут ночь наша третья эскадрилья была дежурной. Значит, от нас и пошел тот разведчик — Нина Худякова с Катей Тимченко. Они не успели еще возвратиться, как небо вызвездило и все экипажи ушли на задание. На аэродроме остался только один самолет — Нины Алцыбеевой. Нас с Ниной одновременно вывозили на боевые полеты. Ее — штурман звена Тимченко, меня — заместитель командира эскадрильи Худякова. Так уж было заведено в авиации, что на первые боевые вылеты новичок шел с видавшим виды ветераном. «Старики» — а они были часто годами моложе своих подопечных — были наставниками, истинными друзьями необстрелянных новичков.
Проводив Худякову, я подошла к Нине Алцыбеевой. Она раздраженно постукивала по крылу самолета.
— Черт знает что такое! — ругалась Нина.
— А что случилось? — сочувственно спросила я.
— Что?! — Она уставилась на меня подбоченясь. — И ты не понимаешь? Да тошно мне! Тошно! Унизительно ходить в девочках-неумехах. Ведь я лучшим инструктором в летной школе была! Мои курсанты героями стали, на всех фронтах летают. А я?! «Только с опытным штурманом», — очень похоже передразнила она командира эскадрильи. — А какой у Тимченко есть опыт? Сколько она в авиации?
— Ну, это ты зря, — заступилась я за Катю. — Дело не в «сколько», а в боевом опыте.
— Тимченко — отличный штурман, знаю, но ведь и я чего-то стою...
— Со мной полетишь? — перебила я Нину. — Или...
— Никаких «или», идем к командиру.
Летчица решительно зашагала на командный пункт, я — за ней. Бершанская стояла на старте в окружении штабных офицеров.
— Товарищ командир полка! — Голос Алцыбеевой звучал уверенно. — Разрешите пойти на задание со штурманом... — И она назвала меня.
— Сколько у вас вылетов? — спросила командир.
— Восемь. Но ведь у меня налет более тысячи часов. Я же инструктор.
— А у тебя, штурман?
— Девять! — Я страшно гордилась, что у меня на один полет больше, и чувствовала себя заправским штурманом.
И вот наш маленький деревянный бомбовоз с полотняными крыльями с трудом карабкается вверх, в небо. До войны У-2 (позже его переименовали в По-2, по фамилии конструктора Поликарпова) был простейшим учебным самолетом. Его технико-тактические данные весьма определенны: скорость — 100 километров в час, потолок — две тысячи метров, броня — фанера вперемежку с перкалью, вооружение — дерзость... На По-2 две открытые кабины. Первая — для летчика, вторая — для штурмана. Они очень тесны, эти кабинки, состоящие из зеленых матерчатых стен, натянутых на деревянные палки. Перед глазами вмонтирована небольшая доска с закрепленными на ней приборами. Чуть сверху, над ними, впереди — туманно-желтый козырек из плексигласа. Перед коленями торчит ручка управления. Управление двойное, то есть самолет может вести как летчик, так и штурман.
Возможно, что в двадцатые годы У-2 и был результатом гениальной конструкторской мысли. А на этой войне, рядом с огромными машинами, он кажется букашкой. Наши пехотинцы называют его «кукурузником», «отважным воробьем», «керосинкой» и каждую ночь ждут «небесного тихохода», который самоотверженно летит в любую погоду, чтобы помочь своим наземным войскам одолеть врага. По-2 стал незаменим на войне, особенно при поражении точечных целей. А моральное воздействие на врага вообще не поддается описанию. По-2 угнетающе действовали на психику гитлеровских солдат. От заката до восхода солнца над их головами висели невидимые в темноте «рус фанер» и методично сбрасывали бомбы. При этом нельзя было определить, где и когда упадет следующая. Постоянное напряженное ожидание бомбежки и вслушивание в монотонное гудение назойливого «комара» выводили врага из равновесия. Ведь недаром рейхминистр Геринг издал приказ, согласно которому немецкий летчик подлежал награждению Рыцарским крестом за сбитый «рус фанер», и особенно за экипаж из полка «ночных ведьм» — так они наш женский полк называли.
Я еще совсем мало смыслю в авиации, и мне нравится эта машина. Я смотрю на высотомер, его стрелка показывает 1200 метров. Это предел для нашего нагруженного старенького По-2. Но мне кажется, что звезды приближаются к нам. Огромный купол неба весь шевелится в непрестанном их мерцании. Яркие и крупные, они вспыхивают то справа, то слева, как будто меняются местами. Млечный Путь, пересекающий весь небосвод, тоже как бы колышется. Все небесное пространство мерцает, вспыхивает, искрится и переливается живыми, играющими огнями бесчисленных звезд. Я невольно шепчу стихи: «Звездочки ясные, звезды высокие! Что вы храните в себе, что скрываете?..» В этом удивительном свете темной южной ночи мне кажется, что все идет прекрасно и что полет не может закончиться неудачно. Так огромна и спокойна жизнь, наполняющая небо, воздух и землю, такая величественная тишина стоит в ночи, что война, которая в любой миг может ворваться в нее зенитным огнем, кажется нереальной.
Ровно стрекочет стосильный мотор М-11, увлекая самолет в темноту, в неизвестность. Под крыльями и под брюхом машины прицеплены на простейшие крючки бомбы. Любой шальной осколок может угодить в бомбу или перебить тросик, ведущий к шарикам бомбосбрасывателей, что в штурманской кабине. Но я об этом не думаю, потому что мне не приходилось бывать в обстрелах. Летая с Худяковой, я полностью полагалась на ее опыт и совсем не предполагала, что нас ждет с Алцыбеевой в этом полете. Хотя нам и говорили на инструктаже о противовоздушной обороне противника и я аккуратно отметила на карте расположение зениток и прожекторов, но не подумала при этом, что немцы могут изменить позиции или установить новые огневые точки. Это потом я научусь вести постоянное наблюдение, все замечать, думать и своевременно принимать правильные решения в зависимости от изменившейся обстановки. А пока идем как бы вслепую.
Впереди уже обозначается линия фронта. На моей карте она отмечена двумя цветными полосами — красной и синей. На земле, конечно, нет этих линий. Там, будто черные кляксы, плывут пятна лесов, видны поля, населенные пункты, очертания рек и дорог. Гитлеровцы создали на Кубани мощный оборонительный рубеж, использовав все выгоды местности — приазовские плавни и русла рек Кубани, Агадум, Второй. Главная полоса обороны — Голубая линия — тянется от Черного до Азовского моря и состоит из мощных опорных пунктов, зенитных батарей и прожекторов со звукоулавливателями. Особенно укреплен участок от Новороссийска до станции Крымская, через которую проходят основные железнодорожные и шоссейные магистрали на Новороссийск, Анапу, Тамань и Темрюк.
Как много я еще не знаю! Однако чувствую себя уверенно. Уверенность мне придает и летчица, которая спокойно пилотирует, да еще подшучивает надо мной.
Мы пересекаем линию фронта. Из черной глубины, что под нами, появляется вытянутая цепочка желтых огней, вспыхивают зарницы выстрелов, всплывают дрожащие гроздья сигнальных ракет, мельтешат трассы светящихся пуль.
— Во-о! Иллюминация!.. — восклицаю я и вижу, как черный шар Нининого шлема свешивается через борт, — Осторожно, не высовывайся, — смеюсь я, — а то фрицы увидят.
— А ты веди так, чтоб никто нас не увидел. Ты же штурман!
Я стараюсь изо всех сил. Отыскиваю знакомые ориентиры: вот дорога, характерный изгиб реки... Ну-ка, штурман, чему ты научилась? Что умеешь? И сможешь ли без няньки?
Мы углубляемся во вражеский тыл. Справа, освещая большую площадь, пылает пожар.
— Что горит? — спрашивает Нина.
— Фрицы портянки, наверное, сушат, — отвечаю я бодро.
Нина смеется:
— С тобой не соскучишься.
— Давай посмотрим...
Летчица слегка подворачивает машину. Мы пролетаем над пожаром, но из-за дыма ничего там не разглядели.
Расчетное время на исходе. Мы приближаемся к Новороссийску. Там, по данным разведки, полным-полно гитлеровских войск. Взошла луна и хорошо осветила местность. Я обрадовалась: мы отлично все разглядим на земле! Но при этом не подумала, что и с земли нас заметить несложно. Надо выправить немного курс, всего на пять — семь градусов. Вот так. Теперь спокойно — ведь это моя первая самостоятельная бомбежка!
По дороге, ведущей от Новороссийска к Анапе, угадывается интенсивное движение. Время от времени вспыхивают огоньки, Я предлагаю летчице пройти вдоль дороги и понаблюдать. Она соглашается. Ага, вот тут, на западной окраине города, чаще вспыхивают огоньки, да и пушки бьют не переставая. Это дальнобойные. Они направлены на малоземельцев. Вот тут и ударим. Я сбрасываю одну за другой три светящиеся бомбы (САБы). Они повисли на парашютах и хорошо осветили дорогу.
— Машин... ох, машин сколько!..
— Где? Не сочиняешь? — Нина смотрит вниз.
— Держи вдоль дороги! Правей! Еще немного. Еще...
Так держать!
«Так держать!» — это команда летчику на боевом курсе. «Так держать!» — это значит провести мысленно прямую от самолета к точке, где рука штурмана рванет на себя шарики сбрасывателей, после чего бомбы, подчиняясь законам аэродинамики и земного тяготения, опишут баллистическую кривую и попадут в цель. «Так держать!» — это идеальная прямая, без кренов, разворотов и скольжения.
При бомбометании летчик должен особенно четко выполнять все команды штурмана. Для этого требуется слетанность экипажа, полное взаимопонимание. К великому моему удивлению и радости, я чувствую себя так, словно сама управляю самолетом — Алцыбеева выполняет все маневры исключительно точно.
Я дергаю за шарики бомбосбрасывателей, самолет вздрагивает, подпрыгивает вверх от резкого толчка. Через мгновение — внизу яркие вспышки. Мы сбросили термитные бомбы. Они разрывались на высоте 100-300 метров и поражали большую площадь. Нина разворачивает машину и берет курс домой, а я все смотрю назад, на разгорающийся пожар.
— Какая путевая скорость?
— А что? — Я никак не могу избавиться от радостного возбуждения после удачной бомбежки.
— Висим же...
Досадная ошибка: я не подумала о сильном попутном ветре, когда шли к цели! Увлеклась, выискивая ее. Сейчас же сила встречного ветра почти равна скорости самолета. Ответить не успеваю. Молчавшая до сего времени земля вдруг выплескивает в небо целый шквал свинца. Кажется, с каждого квадратного метра к нам мчатся огромные шары, которые, взрываясь, превращаются в зловещие облака. Ответить нечем — под плоскостями ни единой бомбы. Один из снарядов разрывается почти вплотную с машиной. Тр-р-рах! Я подскочила на сиденье. На самолет словно обрушился удар тарана. Он разбит, рассыпался в пыль!.. Но нет... нет... Он еще держится в воздухе, поддается управлению. Я вижу, как дымки разрывов собираются в клубящиеся пирамиды и уплывают в облака. «Они берут слишком высоко!» Я запрокидываю голову и вижу тонкие облака, освещенные луной. Догадываюсь: мы смотримся как на экране. Орудия, бившие мимо нас, пристреливаются. Огонь замыкает нас в кольцо.
— Штурман, далеко еще?
— Продержаться бы минут пять...
— Если бы!..
Взрывные волны встряхивают нашу машину беспрестанно. Летчица бросает самолет в сторону, Он делает резкий рывок, треща и вибрируя. Я еле успеваю предупреждать Нину о разрывах, помогая маневрировать:
— Правее! Высота... Скорость...
Главное — не дать наземным зенитным расчетам зафиксировать постоянное положение самолета по скорости, высоте и направлению полета. Нина все время работает педалями, ручкой управления. Только бы скрыться, только бы вырваться из огненной ловушки! Алцыбеева выполняет змейку, чтобы не попасть под прицел. Потом с разворота входит в пике, затем вытягивает самолет к горизонту, делает горку, швыряет из одного поворота в другой, снова пикирует... На страх нет времени. Секунда передышки... две... И снова рванул снаряд. Теперь уже рядом. Я не сразу поняла, что произошло. Оказалось, машина сорвалась в штопор. Это неуправляемый спуск самолета по круто вытянутой вниз спирали.
Алцыбеевой удалось быстро вывести машину в горизонтальный полет. Но о противозенитном маневре теперь нечего было и думать: подбитая машина могла лететь только по прямой. Опять секунда передышки... Я не успеваю осмотреться. Новый шквал огня отшвыривает самолет в сторону, почти совсем разворачивает. И снова мне надо разбираться в обломках ландшафта. Все это длится гораздо меньше времени, чем я сейчас описываю. Минуты длятся бесконечно долго. В голове не остается ничего, кроме одной мысли, одного представления о простом действии: во что бы то ни стало вырваться из огня! Нам может помочь только ветер. С его помощью в два раза увеличится скорость. Ну, а потом... Что будет с нами потом? Ведь попутный ветер вынесет нас в тыл врага. Однако другого выхода нет. К своим напрямую не выбраться.
— Нина, твое решение? По-моему, с попутным...
— Давай курс.
Я даю курс на пожар, над которым мы проходили, когда шли к цели. Снаряды уже рвутся за хвостом, а вскоре зенитки совсем замолкают. Немцы, видно, решили, что подбитый советский самолет рухнет у них в тылу и потому, не стоит больше тратить на него снаряды. Я даю летчице новый курс, но она продолжает лететь прежним, в тыл вражеских войск.
— Нина, поворачивай!
— Вот черт... Не слушается...
Алцыбеева пробует развернуться с помощью руля поворота. «Блинчиком», без крена. Потеряв уйму времени, мы взяли нужный курс, намного севернее тех высот, откуда стреляли.
— Штурман, а район тут ты знаешь? Не заблудимся?
Я всегда тщательно учила наизусть не только район полетов, но еще прихватывала в радиусе триста километров. По десятку раз вычерчивала на память карту, запоминая все характерные ориентиры. Каждый раз помнила урок, полученный в первом ночном тренировочном полете. Тогда я было заблудилась и запсиховала. На земле все казалось незнакомым. Я включила свет в кабине, положила планшет с картой на колени и склонилась над ним. «Выключи свет, — сказала Худякова, которая тренировала меня. — И карту убери». «Что-то не узнаю...» «„Чтой-та“, „ктой-та“... — насмешливо отозвалась она. — Ездила бы ты на телеге, дорогуша, а не лезла бы в штурманы». «Может, что и забыла», — обиделась я. «А когда фрицы стрелять будут, ты для них тоже свет в кабине включишь, вспоминать примешься?» Я молчала, а она ворчливо выговаривала: «Карта у штурмана должна вся в мозгу быть, мало ли что. Тут-то легче: никто не стреляет, никто не торопит. Давай-ка определяйся, а я покружу». Я быстро восстановила ориентировку, и мы благополучно приземлились. Худякова сказала: «Штурман, если это настоящий штурман, никогда не должен теряться. Даже если летчик волнуется, штурман остается спокойным. Ты должна уметь определять курс при любых обстоятельствах. У хорошего штурмана и затылок видит. Важно все замечать. Читать землю! Схватывать всю систему ориентиров, а не отдельные разрозненные детали земного ландшафта. Тогда спокойнее чувствуешь себя над землей».
Худякова учила меня самостоятельно принимать решения в самых сложных условиях. Бывало, покрутит меня в облачности, потом пробьет ее и спрашивает: «Где мы? Веди! Я не знаю, куда лететь».
В этом полете я с благодарностью подумала о Худяковой и сказала Алцыбеевой:
— Район знаю. Горючего хватит. Не волнуйся.
Нина кивнула в ответ.
Мы идем со снижением. Так легче летчице держать самолет. При увеличении оборотов машина, не подчиняясь рулям, кабрирует, лезет вверх, при уменьшении — опускает нос, начинает резко терять высоту. Подбирая нужный режим работы мотора, приноравливаясь к самолету, летчица спокойно пилотировала, вселяя уверенность. Но это была очень трудная работа — 20, 30, 40 минут подряд пилотировать самолет с неисправными рулями, удерживать его, по существу, собственными силами. Это была напряженная, изнурительная и изматывающая работа. Она была монотонна и однообразна, как и у большинства людей на земле, но эту надо было выполнить в небе. И она, эта работа, подавляла все, кроме надежды, и затмевала все, кроме цели.
Я старалась помочь Нине. Следила за скоростью и временем, вносила изменения в курс. Мысленно сличала землю с картой. Река, лес, населенные пункты, дороги сверху казались географической картой. Я искала наиболее безопасный и экономичный путь, помня об ограниченном количестве бензина. Удивительно, но я совсем не думала о повреждениях в машине, полагаясь на опыт и знания летчицы. Мои мысли не метались, а работали: «Прошли десять минут с северо-восточным курсом, пора дать поправку. Нет, еще три минуты, потом дам курс девяносто. Еще десять — двенадцать минут, и пересечем линию фронта. Тогда уже правее... правее. Выйдем на станицу Славянскую. От нее рукой подать до дома».
Каждые пять минут я сообщала летчице время, место, над которым шли, и сколько еще осталось лететь. Работа была слишком трудной, чтобы думать о чем-нибудь постороннем. Наверное, никогда человек не соображает так ясно, быстро, решительно, как в минуты опасности. Это удивительное состояние. На земле такой четкости и собранности мысли у меня еще не было. Наконец мы миновали линию фронта. Опять пожары, разрывы, прочерки трассирующих пуль, взвивающиеся разноцветные ракеты... Еще несколько минут — и я увидела наш световой маяк, который приветливо подмигивал огромным красным глазом. Такие мигалки или прожекторы устанавливались обычно в десяти — двенадцати километрах от аэродрома для того, чтобы помочь экипажам найти в кромешной тьме свой дом. Каждый световой маяк имел свой режим работы, свои сигналы, чтобы экипажи не могли его перепутать с другим, стоящим в ином месте прожектором.
Я радостно закричала Нине:
— Вот и пришли! Понимаешь, пришли!
Я оглядываю южное небо с яркими и огромными звездами, смотрю на легкие бродячие облака, сквозь белизну которых озорно подсматривает за нами луна, и испытываю радость.
— Нина, смотри, смотри! Луна улыбается нам! Честное слово, улыбается!
Я подставляю лицо ветру и громко смеюсь.
— Ты не чокнулась? — Голос у Нины тревожный, а меня еще больше разбирает смех.
— Вот вспомнила, что война представлялась мне кулачным боем, когда стенка идет на стенку, когда дерутся все. Или еще картинка. Представь: бойцы со значками ГТО и «Ворошиловский стрелок» на груди садятся на коней и мчат куда-то за горизонт, где притаились враги. Смешно?
Вместо ответа она приказала мне покрепче пристегнуть ремни. Я улавливаю тревожные нотки в голосе летчицы.
— А что? — спрашиваю ее. — Случилось что-нибудь?
— Дай красную ракету, — не отвечая, скомандовала летчица. — Садимся с прямой.
По правилам мы должны были сделать над аэродромом круг, но, видно, на это времени у нас нет. Самолет катастрофически терял высоту. Ручку управления почти полностью заклинило. Левая рука Алцыбеевой сжимала сектор газа, правая — ручку рулей. Самолет проваливался.
— На себя! — крикнула летчица. — Помоги, ручку на себя!
Обеими руками я ухватилась за ручку и что было силы потянула ее на себя. Ни с места!
— Сильней!
Ручка оказалась скованной: ее ход был мизерным. «На себя, на себя», — твердила я, обливаясь потом. Но самолет проваливался.
— Отпусти. Я сама, — сказала Нина.
Одну за другой я выпустила две красные ракеты — сигнал тревоги.
Что же делать? Какие действия предпринять? Понимаю: я — вне игры, остается одно: ждать. И сохранить мужество, чтобы не потерять голову. Вот как, оказывается, бывает: вырвешься из пекла, из вражеского огня, доведешь подбитую машину до дома и — бах, все в щепки!
Мотор работал исправно. А может, все обстоит иначе? Удача на нашей стороне? Я всегда верила в счастливую свою судьбу. В удачу.
— Ух! — выдохнула летчица. — Сдвинулась...
Самолет, словно подкрадывался к аэродрому, шел над самой землей. Навстречу летела посадочная полоса — ближе, ближе, ближе. Сжалась до предела высота, секунда, миг — и самолет наконец прильнул к земле и помчался по ней. И тут, как бы споткнувшись, остановился: стрелка бензочасов дрожала у нулевой отметки, а ручка управления легко ходила вправо и влево. Осколки повредили тяги управления обоими элеронами. Но лопнули они — вот оно, везение! — лишь после посадки. Случись это во время захода на посадку — и катастрофа была бы неизбежной... Тут уж от летчика ничего не зависело.
Техники, осматривая машину, то и дело восклицали:
— Вот это да! Плоскость-то наполовину вырвана...
— А центроплан — вот так дыры!
— А кабины, кабины-то изрешечены...
— Прямо как в песне, — воскликнула Тая Коробейникова и пропела:
Мы летим, ковыляя во мгле, Мы к родной подлетаем земле. Бак пробит, хвост горит, Но машина летит На честном слове И на одном крыле.— На самолюбии! — отрезала Алцыбеева.
— Повезло же вам, — сказала старший техник эскадрильи Дуся Коротченко. — Ума не приложу, как же вы сели?
— Хочешь жить — сядешь, — устало отозвалась летчица. — Подумаешь, что там Данте! Вот это и есть ад...
И только тут я поняла, что летчица совершила нечто из ряда вон выходящее. И что нам действительно здорово повезло.
— Вы знаете, что вас спасло? Знаете, почему снаряд не разорвался внутри фюзеляжа? — спрашивает инженер по вооружению. — Перкаль вас спасла. Если бы фюзеляж был обшит чем-то более твердым, хотя бы фанерой, вам несдобровать бы.
— Давайте лучше осмотрим машину, — предлагает Алцыбеева механикам. — А ты ступай, — говорит она мне, — иди доложи командиру.
На старте вместе с Бершанской стоит мужчина. Я бодро подхожу и докладываю о выполнении задания. Показываю на карте, откуда стреляли.
— Из чего стреляли? — Мужчина склоняется над моим планшетом.
Я чуть не ляпнула: «Не из рогатки же», но только пожимаю плечами. Его вопрос для меня звучит странно. Я еще не умею различать по огню калибры орудий.
— Так из чего же? — настойчиво повторил он вопрос.
— Бах! — и серое облако, — сказала я серьезно.
Мужчина громко хохочет, а я обиженно думаю: «Ездят тут всякие... тебя бы туда...»
Мужчина, а это был штурман дивизии, уловив мою обиду, примиряюще говорит:
— Молодец! Не растерялась.
Тут подошла Алцыбеева и доложила, что машина лететь не может, в ней только серьезных пробоин восемнадцать.
— Полетите на запасной? — спросила командир.
— Да.
Сил хватило, чтобы четко повернуться и сделать пару шагов. А потом... Хоть упади вот прямо здесь на землю, прижмись к ней покрепче и — никуда. Спать, спать, спать! У меня было такое состояние, что казалось, я не смогу больше сделать ни шагу, не то чтобы подняться в самолет. Колени дрожали от напряжения. И в эту минуту мне вспомнился отец и его рассказ о том, как они, партизаны, шли с вилами и топорами на колчаковцев в гражданскую и в бою добывали себе винтовки. С трудом я отодрала ногу от земли, сделала шаг, другой, еще... Тут я, наверное, пошатнулась, и меня поддержала чья-то рука.
— Притомилась? — Это Юлька Ильина, механик по электрооборудованию.
— Споткнулась. — Голос мой нарочито бодрый, фальшивый, вроде бы все нипочем.
И Юлька это понимает.
— Переходи опять в электрики.
Я даже не поняла, откуда вдруг взялись силы. Мое «Вот еще» прозвучало небрежно.
— Возьми, — подала мне Юля увесистый осколок, извлеченный из спинки моего кресла. — Талисманом будет.
Вырулив запасную машину, мы поднимаемся в небо. На этот раз мы стороной обходим высоты и опорные пункты. Там небо усеяно нитями разноцветных огненных бус — по десятку светящихся точек в каждой. Это — трассирующие снаряды малокалиберных зениток. Слева включается прожектор и мечется по небу, разыскивая вас. «Вот она какая, ночная воздушная война», — проносится в голове, а в желудке почему-то похолодело, и мелко-мелко задрожали колени. Вздрогнул и самолет. Это летчица резко «дала ногу», чтобы отвернуть. Стало страшно! В предыдущем полете у меня был очень мощный источник силы: неведение. Я не понимала, какому риску подвергалась, когда забили зенитки. И потому не дрогнула. Дымные разрывы снарядов не показались мне опасными. А потом, когда на земле увидела истерзанную машину, я поняла, что к чему. Нервы напряжены до предела — избитая фраза, но что поделаешь? Это действительно так, особенно, когда сознаешь, каких трудов стоит выполнение задачи. Сколько же сил надо, чтобы спокойно сказать летчице:
— Все в порядке. Луч далеко. Не дотянется.
Я не узнаю своего голоса. Он хриплый и какой-то чужой. «Надо бы сейчас, — думаю, — пошутить. Сразу станет легче». Но в голову ничего не приходит. Я сдерживаю дыхание, чтобы хоть голос звучал нормально.
— Правее. Так. Еще правее. Спо-кой-нень-ко...
Я стыжусь своего страха, видя, как Нина невозмутимо и ровно ведет машину. Я была бы морально уничтожена, несчастна, если бы она даже заподозрила меня в трусости.
Чем ближе мы подходим к Новороссийску, тем светлее ночь, хотя всякий назвал бы эту темноту кромешной. Я с досадой подумала, что такой бесстыдно сияющий планетарий годится для прогулок, но совершенно неуместен на войне, где надо скрытно подобраться к цели. И луна тоже ни к чему.
К цели мы подбирались, планируя с выключенным мотором, чтобы фашисты не обнаружили нас. Я сбросила бомбы на артиллерийское орудие, но разглядеть, принесли ли немцам урон мои бомбы, я не смогла. Огорченно подумала, что докладывать нечего. Пожар сразу виден, а если уничтожены орудие или автомашина, подбит танк, рассеяно до взвода пехоты?.. Но как это установить, когда ни зги не видать? Следом идущий экипаж подтвердит, что мы бомбили по орудию, и, может, скажет, что орудие замолкло. Но кто уверен в том, что оно действительно разбито? Что оно вновь не будет стрелять?
Я не отрываю глаз от земли. Основное внимание на По-2 уделяется визуальной ориентировке. Надо уметь не только поразить цель, которая, кстати сказать, обнаруживается визуально, но и обследовать местность, разведать, обнаружить, прощупать. Одновременно слежу и за воздухом, чтобы своевременно заметить немецкий истребитель и постараться уйти от него. Начинаю осознавать ответственность своей работы. Ведь штурман рассчитывает курс, путевую скорость, точное время выхода на цель и прибытие на свой аэродром. В общем, от штурмана во многом зависит успех выполнения задания.
А сколько еще впереди заданий, когда нужно будет поразить точечную цель, зачастую не имеющую никаких характерных ориентиров! И я понимаю, что если быть штурманом, то только настоящим. Научиться в каждом полете что-то обнаружить новое, извлечь лучшее, сличить, проанализировать, сложить опыт в копилку памяти и снова познать.
На аэродроме, выпрыгнув из кабины, я огляделась. Из-за горизонта, освещая станицу и поле, поднялось солнце. Яркое такое, звонкое, горластое, как петух. Вдруг из-за забора, у которого стоял наш уже зачехленный самолет, выскочил настоящий петух. Жаркий, огненный, как солнце. Уставились они друг на друга — петух и солнце: кто кого переглядит? И неизвестно, что бы дальше было, если б я не рассмеялась громко. Петух убежал. Никогда еще, как мне показалось, не было утром такого горячего солнца. И поле мне показалось зеленее, и облака ярче, и воздух слаще...
Мы шли в столовую молча. Нина чуть впереди меня. В такт шагам на ее плече покачивался планшет. В его уголке, захватив на карте кусок моря в добрый десяток километров, — фотокарточка курносой девочки с веселыми глазами, а рядом — фотография мужчины в летной форме. Так уж завелось у летчиц — носить в планшете фотографии своих мужей или женихов, дочерей или сыновей. У Нины карточки мужа и дочери. Я вдруг ощутила острую жалость к этой девочке, которая улыбается мне с Нининого планшета. Ведь она сегодня могла лишиться матери.
— Нина, в полете ты думала о Нонне?
Летчица отрицательно покачала головой:
— Нет. Может, это странно, но я думала только об одном: выполнить задание и возвратиться. А в обстреле — только приборы, только самолет.
За завтраком, как водится, все говорили о прошедшей ночи возбужденно, на понятном только летчикам языке. Заспорили о нашем полете: правильное ли было наше решение уходить из зоны огня с попутным ветром, в тыл врага?
— Иначе погибли бы, — подытожила спор Худякова. — Но какой черт вас занес на те высоты?
— Мы шли по курсу, который получили на земле.
— «По ку-у-рсу», — передразнила она. — А голова у тебя для чего? Для шлема? Или чтоб думала? Прорываться сквозь огонь нужно в одном случае — если противник мешает выполнить задачу. А вам следовало бы обогнуть те высоты.
— Мы шли по наикратчайшей.
— Хороший штурман, — услышала я голос штурмана эскадрильи Дуси Пасько, — от плохого отличается еще тем, что он знает, когда надо рисковать.
«А черт его знает, — с досадой подумала я, — когда надо, а когда не надо. На войне вечный риск...»
— В критических обстоятельствах, — продолжала Пасько, — пусть не покажется тебе это жестоким, стать жертвой куда легче, чем выйти невредимой, победив. При этом жертва всегда выглядит привлекательнее и мертвый герой всегда выше живого. Это слишком горькая истина...
— Ну, а Гастелло, Матросов?
Пасько перебила меня:
— Тоже... сравнила. Там обстановка требовала абсолютно необходимого самопожертвования. То высшее проявление героизма, оно не имеет отношения к гибели неоправданной, ухарской. Прекрасна всегда человеческая победа, а не гибель, торжество разума и воли, а не бессильная жертвенность...
Мое радужное настроение улетучилось. Оказывается, я могла погибнуть сама и угробить Нину.
— Не вешай нос, — ласково сказала Катя Тимченко. — Ошибаются все. Во втором полете ты ведь исправила свою ошибку.
Я с благодарностью посмотрела на Катю.
— Страшно? — шепнула она мне в ухо.
Я смутилась, а Тимченко сказала:
— Ты не стыдись страха, а учись бороться с ним. Каждому человеку страшно, если он, конечно, нормальный, не идиот. Ты думаешь, Ульяненко не страшно? Еще как! А посмотри на нее... — В это время Нина Ульяненко проходила мимо нас. Шла не спеша, легко и уверенно. Улыбаясь, разговаривала о чем-то с Алцыбеевой. — Посмотри, как она держится, и о ней говорят: смелая.
— А ты?
— Чудачка. Кто о себе осмелится так сказать? Я думаю, что заслуга человека — в преодолении. Надо преодолеть природу. Боишься, а иди. Держи в узде свой страх, тревоги, боль, отчаяние... Тот, кто теряет самообладание, сыграет в ящик. К примеру, опять Ульяненко возьми...
Последние дни об Ульяненко много говорили в полку. Накануне она потеряла над целью пространственную ориентировку. Растеряйся Нина хоть на мгновение, и гибель экипажа была бы неминуемой. Долгое время Ульяненко летала штурманом эскадрильи, и, натренировавшись в технике пилотирования в боевых полетах, она попросила командование перевести ее в пилоты.
В том полете Ульяненко по штурманской привычке взглянула, откуда тянутся прожекторы, и потеряла горизонт, ослепла от яркого света. Поставить машину в горизонтальный полет она сумела на высоте 50 метров. Катя неспроста говорила мне о выдержке, спокойствии, смелости Ульяненко. Я уже знала, что меня назначили в ее экипаж.
— Разве по ее виду ты можешь узнать, — продолжала Тимченко, — как бешено стучит у нее, да и у каждой из нас, сердце, пересыхает в горле, дрожат колени? Нет! Вот так надо закалить волю, чтобы страх скрыть за лукавой улыбкой, за уверенным тоном. И ты так сможешь. Тренируйся!
Я поняла: надо повышать мастерство, лучше готовиться к полету на земле. Небо над полем боя — не место для тренировок. То, что сегодня отделались пробоинами, — счастливая случайность. Что же касается страха, то лучший способ его преодолеть — предвидеть худшее и готовиться к нему. Наверное, когда живешь рядом со смертью, которая может тебя сразить в любой момент, становишься сильнее, если внутренне спокойно готов к самому трагическому исходу. Позже я не раз наблюдала, что люди, способные взять себя в руки, способные превозмочь страх, обладают лучшей и более быстрой реакцией при защите, чем люди, подавленные страхом; те как бы парализованы, когда надо действовать, чтобы лицом к лицу встретиться с опасностью или же постараться устранить ее.
День рождения
«19/IХ — 43 г. — 4 полета — 6.15 ч. Бомбили отступающие войска противника по дороге Гостагаевская — Джиганское...»
В полку было суматошно, настроение приподнятое: Голубая линия наконец-то прорвана. Немцы отступают.
— А знаете ли вы, — послышался веселый голос, — что Новороссийск освобожден в день моего рождения? Шестнадцатого!
— Считай, в твою честь, — отозвалась я и, спохватившись, спросила, какое сегодня число.
— Девятнадцатое! — закричали девчонки.
Вот это было здорово: забыть о своем собственном дне рождения. Вспыхнувшая было радость мгновенно погасла. Ну вот пройдет и третий мой праздник незамеченным. Вспомнилось, как в этот день собирались в наш дом гости. Мама с раннего утра пекла пироги. Я особенно любила мясо-капустно-картофельный курник, запеченный в русской печи. У него была такая румяная, хрустящая корочка. У нас не было обычая делать имениннику дорогие подарки. Родственники и друзья дарили сделанное своими руками. Шили ситцевое платье или кофточку, несли свой хлеб-соль или дарили книги, наборы карандашей. И всегда чай с пирогами, музыка, веселые игры, танцы.
Я закрыла глаза и явственно услышала дребезжащий звук патефона. И себя увидела как бы со стороны в кругу танцующих в любимом сиреневом маркизетовом платье с воланами. Оно очень шло мне.
Но это было в другом мире, в другой жизни. Где мостки туда? Какие переходы надо выдержать? Война затянулась, а я — солдат этой войны.
Вечер пах травами. Тишину изредка вспарывали пулеметы, проверяемые вооруженцами. Я прилегла на землю, прислонилась щекой к деревцу. Теплая шершавость коры напоминала мне ладонь мамы. На небе появились первые звездочки. Они мерцали, помаргивая, и казалось, что тысячеглазый мир с удивлением разглядывает происходящее на этой маленькой планете. Я вдруг почувствовала себя беспомощной частичкой в этом необъятном просторе Вселенной.
— О чем задумалась, девица? — бесшумно вынырнула из сумерек Нина Данилова, штурман из нашей эскадрильи, а по совместительству — артистка. Она неплохо играет на баяне, поет, хороший мим и лихо отбивает чечетку.
— Нинка? — обрадовалась я. И тут же жалобно: — Мне сегодня девятнадцать.
— Да ты что-о?.. День рождения — и такая постная физиономия! Золотой возраст — и печаль на лице! Так дело не пойдет. — И, стукнув меня по спине, побежала что-то организовывать, на ходу крикнув, что обязательно в мою честь сыграет.
Я попыталась отогнать мысль о доме, о маме, но не тут-то было. У меня и раньше, в первые дни службы, бывали минуты тоски по дому, уюту, теплу, но вряд ли кто это замечал. Мне было стыдно показывать свою слабость. Я исправно работала, маршировала, изучала оружие, материальную часть, посещала политинформации, ходила в наряды, шутила, смеялась, участвовала в самодеятельности, но то, казалось, была не я. Со временем все вошло в свою колею. Я полюбила наш такой беззащитный и неказистый на вид, но зато выносливый самолет. Даже привыкла летать на нем и делать в ночь по 8 и даже по 12 вылетов, чтобы сбросить бомбы на дороги, по которым идут колонны гитлеровцев, на дома, где размещаются штабы, на железнодорожные станции, где скопились войска, на склады с горючим и боеприпасами, на переправы.
И даже к огню зениток начала привыкать, научилась маневрировать. Фрицы пристреливаются к высоте в тысячу метров, а мы, планируя, подкрадываемся на восемьсот.
Война стала для меня трудом, делом тяжелым, опасным и необходимым. Опасность везде. Ее настолько много, что она теряла свою остроту и казалась обычной. Это было защитным панцирем, выработанным самим характером, независимо от разума и воли. Чувство опасности притупилось, но не исчезло. Я считала, что ничего со мной не случится. И это упрямство помогало сохранять силы, принимать мгновенные решения в сложной обстановке и находить единственно правильный выход. К упрямству можно прибавить и долю везения. Однако в этот вечер я не могла успокоиться. Нинкины слова «сыграю в твою честь» совсем вывели меня из равновесия. Я вспомнила школу, сквер возле нее и школьного товарища Васю Карасева, который говорил: «Послушай, спою для тебя». Мне даже почудился его голос: «Ты постой, постой, красавица моя, дай мне наглядеться, радость, на тебя». Стало не по себе: Вася погиб еще в сорок первом. Я потерла виски, тряхнула головой, отгоняя воспоминания.
Прибежала посыльная, передала приказ явиться для получения задачи.
...Я склонилась над планшетом и смотрела на карту, заставляя себя сосредоточиться. Кружочки, стрелки, крестики... Как только над ними раздастся рокот мотора, дни превращаются в косые прожекторные лучи, лес зенитных стволов, аэродромы истребителей. Кружочки и крестики нанесены на карте вдоль линии фронта. Но она сейчас в движении. Немцы, боясь, что их отрежут от переправ в Крым, устремились на Темрюк и Джигинское. Они спешат выйти к портам Чайкино, Кучугуры, Кордон и Тамань. А мы должны создать своими бомбовыми ударами пробки на дорогах, разрушать переправы, уничтожать живую силу и технику. Словом, работы хватает — только поспевай. Родной дом, о котором я только что вспоминала, все больше становится далеким, нереальным и наконец совсем выпал из сознания. Теперь я думаю о противовоздушной обороне, маршруте, ветре, облаках. Вынув из планшета карту, я тщательно уточнила, выверила последние данные о линии фронта, расцветила красно-синими линиями каждый уступ и каждую вмятину на карте и начертила, рассчитала маршрут.
До вылета еще оставалось время, и я, устроившись у хвоста своего самолета, решила вздремнуть. Прошедший день плохо спала. Не могла избавиться от всяческих мыслей: о маме, отце, братьях. Война раскидала нас всех в разные стороны. Чтобы уснуть, нужно еще избавиться от мыслей о зенитках, полетах и обо всем, что связано с боевым заданием. Нужна и тишина. А по деревенской улице радостно носились, повизгивая и лая, собаки, орали вороны и галки, играли ребятишки. Шла обычная деревенская жизнь.
Закрыв глаза, я приказала себе: «Спать!» Но не тут-то было. Опять стали наплывать воспоминания. Раньше моя жизнь была простой и ясной, в ней не было никаких сомнений. Я жила в Сибири, отец был судья, и его часто переводили из города в город. «Так велит партия», — неизменно говорил он строго маме, когда та начинала ворчать и сетовать на кочевую жизнь. Мама не работала. Профессию отца я считала трудной и хлопотной, требующей много сил, честности, принципиальности и справедливости. Мне нравилось, когда он не поддавался на мамины просьбы достать то или иное, позвонив нужным людям, а посылал меня в очередь. Мама была заботливой, хорошей хозяйкой, умела хорошо сводить концы с концами, и при этом она пристально следила за успехами детей в школе. Когда началась война, мне, только что окончившей школу, естественно, захотелось на фронт.
Мама совсем потеряла голову, когда узнала, что я подала заявление в военкомат.
— Ну что, ну что ты там будешь делать? Ты ничего не умеешь. Разве что горшки таскать. — Это она на мою брезгливость напирала.
— Все буду делать, что надо.
— Почему ты-то молчишь? — крикнула она отцу. — Совсем распустил девчонку. Своевольничает...
Однако дело тут было не в своеволии. С раннего детства я привыкла слушать рассказы деда, старого партизана, отца и его друзей о том, как они все сражалась в гражданскую. В такие часы я видела себя разведчицей, достающей ценные сведения, и сердце готово было выскочить из груди от волнения. Мама, видно, недооценивала это обстоятельство. Она боялась за своего ребенка, и это было вполне естественно. Но вмешательство отца приняло для нее нежелательный оборот.
— Ты должна серьезно подумать, где большую пользу принесешь. Я немало пережил и в империалистическую, и в революцию, и в гражданскую, чтобы мои дети счастливыми были. Я кровь свою пролил за это.
— Я не против счастья. Однако ты учил меня, что личное счастье неотделимо от судьбы Родины.
— Да. — Он нахмурил свои косматые брови, затрудняясь возразить мне.
А я шла напролом:
— Ты говорил, что надо помнить о тех, кому мы обязаны Советской властью. Кстати, сколько твоих братьев погибло за нее, за власть-то Советскую?
— Четыре...
— Так вот, папочка, настало время активной памяти. Я пойду защищать Родину.
— Хорошо, — согласился отец. — Поступай по совести.
Мама плакала. Потом успокоилась, узнав, что мне в военкомате отказали, и стала уговаривать поехать в институт. И я отправилась в Москву.
Я ушла от родителей и не оглянулась, хотя знала, что они стоят на пристани, от которой отплывал старенький пароход. Дома я упросила маму не плакать. Она обещала. Но когда пароход отчалил, мама охнула, будто выдохнула из себя все терпение, и, уже не скрывая слез, бежала по берегу до самого края набережной. Мне было стыдно за ее слабость. Я не знала, что война будет столь продолжительной, такой яростной, кровопролитной. Я даже не могла подозревать, что война расшвыряет всю нашу семью на долгих четыре года. И не все вернутся. Я была по-детски беспечной...
— Твои мысли блуждают сейчас далеко-далеко. — Ульяненко подошла ко мне и прилегла рядом. — Ты, как отвергнутая влюбленная, где-то бродишь в дальней стороне. Скажи мне, кто он?
— Он? — Я не поняла.
— Ну да, тот, кто заморочил тебе голову.
— Его нет.
— Нет? — Нина искренно изумилась. — Ты томишься, страдаешь... И тут не замешан парень?
— Нет.
— Так о чем же ты мечтаешь?
— О праздничных пирогах.
— Господи! — Нина уставилась на меня, как на больную: — Какой тебе день рождения, какие пироги, когда война?
— Я ничего не могу с собой поделать. Даже... Вот... — Я потянула носом. — Слышишь? Нюхай!
— Что?
— Запах пирогов.
— Тю, ты что, чокнулась?
Я поднялась с земли и молча стала взбираться в кабину.
Взлетев, мы взяли курс на станицу Гостагаевскую. Впереди яркой трассой, пронизывая мрак, взметнулись ракеты. Зависают, гаснут... Это немецкие. Вон еще одна и еще...
На низко повисшем облаке — отблеск пожара. Как раз по курсу. Колышутся черные космы дыма. Немцам приходится отходить в огне, в дыму, по развороченным дорогам, через разоренные станицы. Нам надо определить, где больше техники, по какому участку дороги лучше ударить. Где-то сбоку сверкнули и тут же исчезли огоньки. Летишь и не знаешь, как обойдется этот полет. Летчица убирает обороты. Стрелка высотомера раскручивается в обратную сторону. Перебралась за цифру «1000», а внизу тишина, пустота, безмолвие. Ощущение такое, что во всей Вселенной нет ни одной души, кроме нас с Ниной. Но это ощущение мимолетно. Включаются два прожектора. Ухают крупнокалиберные — шпарят без перерыва. Густые трассы «эрликонов» распарывают небо. «Эрликоны» особенно нам страшны. Спаренные и счетверенные, смонтированные на турельных установках, приводимые в движение небольшим, но сильным мотором, они легко вращаются на триста шестьдесят градусов и бьют очень кучно и точно. Снаряды взрываются на высоте, даже не встретившись с целью. Разорвавшись невдалеке, они поражают ее своими осколками, имеющими большую убойную силу. Прожекторные лучи тянутся к нам, а по лучу направляется трасса ярко-оранжевых шариков «эрликона», угрожая нас уничтожить.
— Вот гады! — запальчиво говорю я летчице. — Огрызаются еще...
Мы очень молоды и потому, наверное, охотно, чуточку бравируя, играем со смертью. Ведь молодым не верится, что смерть может коснуться их... даже сейчас, когда она уже начала заглядывать в глаза.
Нина маневрирует, бросает самолет по высоте и курсу. Трассы остаются позади. Наша задача бомбить отступающие войска, танки, машины. Но на указанном шоссе мы ничего не видим. Их надо разыскать. Мы становимся похожи на гончую, принюхивающуюся к следу убежавшего и притаившегося где-то неподалеку матерого зверя. Ведь только час назад это шоссе кишело техникой, вот по этой самой дороге шли войска. Об этом докладывали разведчики.
Прошли над дорогой в ту и другую сторону. Нет колонны! Обшарили все лесочки, перелески и населенные пункты в радиусе 30 километров. Вот-вот подойдут другие экипажи полка, а мы, посланные найти противника и осветить его, не можем навести их на цель. Хоть плачь с досады или выпрыгивай и ищи колонну, опрашивая местных жителей.
Я продолжаю вглядываться в темноту.
— Ну что, штурман? Где танки? — раздается в наушниках недовольный голос Ульяненко.
— Где-то здесь, внизу.
— Это и я знаю, что внизу. А ты покажи где.
— Искусно замаскировались...
— Думай! Ищи, штурман!
Я искала, думала, швыряла светящиеся бомбы. И вдруг увидела в стороне от полевой дороги в поле много черных пятен.
— Может, копны? — спрашиваю у Нины.
— А вчера они тут были?
— Нет, — говорю, — не были. А что, если пострелять? Загорится, хорошо вокруг видно будет.
Я удобнее поворачиваюсь к ШКАСу и пускаю трассу зажигательными. Копна загорелась, и вдруг...
— Что это? Она поползла!
— Ага! Вот вы где, гады!
Срочно меняю все расчеты. Направление дороги иное, в направление ветра относительно этой дороги тоже не то. Значит, заход на бомбометание иной. Ох, как тут надо быстро соображать! Даю боевой курс... Внизу взрываются наши бомбы, и разгорается пожар, а мы спешим домой за очередным грузом.
К цели подходят другие экипажи. С интервалом в две минуты сыплются на врага бомбы с хрупких По-2. Двести килограммов, через две минуты — снова двести... И так вылет за вылетом до утра.
Механик уже проворачивал винт, провожая нас в очередной полет, когда подошла заместитель командира полка Амосова и сказала:
— Поздравляю тебя с днем рождения!
— Спасибо.
— Чем же порадовать нашу именинницу?
— О пирогах она мечтает, — сказала Ульяненко.
— Детсад... — засмеялась Амосова. — Не о пирогах надо думать. Разбей-ка вот эту переправу, — сказала она, ткнув пальцем в карту. — Вот тогда настоящий праздник получится, с фейерверком. Ну, действуйте!
Разбить с ходу переправу — это все равно что из пистолета в нитку попасть. Вероятность попадания ничтожнейшая. Бывало, несколько ночей подряд гвоздим бомбами какой-нибудь мостик, а он хоть бы что, стоит, и все тут. Правда, если целились не в середину моста, а в стык его с берегом, то хоть бомбы даром не пропадали. Они разрушали подступы, создавали на дороге пробки, сжигали, разбивали вражескую технику, убивали фашистов. Но главная-то задача — взорвать переправу. Я понимаю трудность задания, но тем не менее бодро отвечаю:
— Будет сделано, товарищ командир! Разрешите только пристреляться. Дважды зайти.
— Нет, — отрубила Амосова.
«Ничего себе день рождения, — подумала я. — Вместо цветов, платья или торта — громи, круши фашистскую переправу».
— Ничего, Лелька, не огорчайся, — утешила Нина, — разобьем...
Но переправу мы не взорвали. Ее удалось взорвать экипажу комэска Смирновой, шедшему за нами. Получилось так, что я сбросила бомбы с недолетом. Штурман эскадрильи Дуся Пасько учла недолет и положила бомбы точнехонько. Она прекрасный штурман. Мне с ней тягаться трудно: у нее за плечами три курса мехмата МГУ, штурманские шестимесячные курсы и летает она с начала сорок второго года. А у меня десятилетка да заочный курс по штурманской подготовке. К тому же скороспелый.
Возвращаемся домой. Ночь лунная, небо звездное, чистое. Я до рези в глазах всматриваюсь в колючий свет звезд. Именно среди них могут появиться движущиеся точки выхлопных огней самолета противника. Ночь беззвучная, будто завороженная прозрачным, угасающим светом луны. Меня одолевает сонливость, а надо быть начеку. «Хоть бы все обошлось. Хоть бы...» Мысль обрывается на полуслове. Я отчетливо вижу силуэт самолета. Он догоняет нас.
— Фриц! — кричу Нине.
Летчица убирает газ, меняет курс: нам несподручно с ним драться: ни скорости, ни брони, ни пушек. Неужели заметит? Нет, немец, обогнав нас, уходит на юг. Сердце грохочет так, что удивительно, как его ударов не услышал немецкий летчик.
С четвертого вылета возвращаемся на рассвете. Дымка становится все гуще. Видимость ухудшается. Страсть как хочется спать. А мотор гудит так ровно и убаюкивающе, словно поет колыбельную песню. Так и тянет положить голову на борт кабины и вздремнуть.
На самолетной стоянке нас музыкой встречает Данилова. Сидит на чехлах и играет что-то залихватское. Все вместе отправляемся в столовую.
— Имениннице дорогу! — подталкивает меня вперед Ульяненко.
— Не-ет, — протестую, — кончился мой праздник, над целью встретила я свой день рождения.
— Вот мы и отметим все сразу: и твой праздник, и удачную боевую ночь, — не унимается Нина.
Она легонько вталкивает меня в помещение, и я раскрываю рот от удивления: на столах настоящие пирожные! Я забыла их вкус, запах, их вид. А тут... такое великолепие!
— Спасибо дяде Толе, повару, скажешь, — смеется командир. — Это он придумал, лишив нас масла.
Девчата смеются при словах «дядя... повар»: нашему шеф-повару всего 24 года.
Я смотрю на подруг, и мне не верится, что они всю ночь летали на бомбежку, в огонь. Они мне кажутся очень бодрыми, как будто и не было напряженной работы. Поют...
Нинка заиграла танго «Брызги шампанского». Закрываю глаза и ясно вижу ребят из нашего 10-го «Б» класса. Это танго мы танцевали на выпускном вечере, за несколько дней до начала войны. А теперь... Сколько их в живых осталось?
— Станцуем, именинница? — позвала Алцыбеева.
— С ума сошли!.. — С этими словами в столовую вошла адъютант эскадрильи Ася Шарова. — Над целью не натанцевались?
— Действительно... — протянула Худякова. — По-ра спа-ать. — И сладко потянулась.
Еле волоча ноги от усталости, я бреду в общежитие. Уже совсем светло. День, а мы должны спать. Забравшись в спальный мешок, я мгновенно куда-то погружаюсь, меня швыряет в тот, другой, мир. А потом подходит время — пора вставать. Встаем. Одеваемся. Обедаем. Идем в штаб. Получаем задание. Едем к самолетам. Взлетаем в ночь. Взлетаем в ад... И снова, и снова...
Ульяныч
«2 октября 1943 года — 2 полета — 4 часа. Бомбили Кучугуры. Уничтожено 2 артточки... После 2-х вылетов при запуске мотора сгорел самолет. Штурман получил ожоги, лица и рук, ушиб позвоночника».
В эту ночь, как и в предыдущие, мы гонялись за отступающим противником. А он здорово огрызался, хотя дни его на Тамани были сочтены. Накрыв бомбовым грузом скопление гитлеровцев в Кучугурах, мы вернулись домой, чтобы заправиться. При осмотре самолета механики обнаружили на плоскости несколько рваных ран от попаданий осколков. К счастью, все важные механизмы машины и мы с летчицей были невредимы. Тут же налетела на самолет бригада механиков, а мы с Ниной прилегли в сторонке.
— Вот не повезло, — посетовала летчица. — Угораздило нас в самое пекло влезть.
— Будто можно было не влезть? — Я почувствовала себя уязвленной. — Ты считаешь, я долго прицеливалась?
— Да ничего я не считаю. Обидно время зря терять. И Гостагаевская из головы никак не выходит...
Меня тоже потрясли огороженные колючей проволокой целые кварталы станицы, где размещался концентрационный лагерь. Немцы сгоняли в них всех, кто не сумел скрыться. Они собирались зимой построить руками кубанцев бетонные оборонительные рубежи, которые сделали бы неприступным их «кубанское предмостное укрепление». Отсюда, накопив силы, они мечтали вновь захватить всю Кубань, но не успели.
— Я много читала. — Ульяненко села, обхватив руками колени. — И о страшном немало, но про такое, что приходится видеть на войне или слышать от людей, кто вкусил гитлеровский «новый порядок», я даже представить не могла. Сколько людей в душегубках они тут уморили! Детей, женщин... Ну в чем они-то провинились, скажи?!
Сказать было нечего. В моей голове тоже никак на укладывались кровь мирных жителей и пламя пожаров, разлитых всюду, куда ни кинешь взгляд. Нина снова легла, положив голову на мои ноги.
Вот уже почти два месяца я летаю с Ниной Ульяненко, а механиком у нас — вот повезло! — Вера Маменко, с которой я подружилась с первых дней формирования полка. Мы все ровесницы, хотя Нина и кажется нам старше. Она отличается от нас немногословием, сдержанностью, взрослой серьезностью. Наш 19-летний командир и в полку считается спокойной, здравомыслящей, по-житейски мудрой. Все в ней вызывает доверие — крепкая фигура, широкий лоб, прямой взгляд, сильные руки. А выражение лица такое, какое бывает у людей, хорошо знающих, чем кончится сегодняшний день и чем начнется завтрашний.
Нина перед нами имела большие преимущества: она до войны кончила аэроклуб, а мы с Маменко самолет впервые увидели только в полку. Однако Вера быстро освоила По-2. До того как стать механиком у Нины Ульяненко, она уже имела на счету более тысячи обслуженных боевых вылетов. Часто по два самолета одновременно обслуживала, и ничего — справлялась. Несмотря на небольшой рост, Вера отличалась исключительной выносливостью, а ее маленькие руки были сильными и ловкими. Ульяненко часто говорила о своем механике: «Мал золотник, да дорог».
К моему назначению в экипаж Нина отнеслась сдержанно, не проявляя ни радости, ни недовольства. Более разных людей, чем мы с Ульяненко, трудно было сыскать. Могу представить, как поначалу удивляли, а может быть, и смешили летчицу мои эмоциональные и пространные доклады в воздухе. Подлетаем, например, к контрольному ориентиру, и я, вместо того чтобы четко и коротко доложить только о времени, маршруте, ветре, обязательно добавлю еще что-нибудь о луне, или о сказочных облаках, или напридумываю нечто фантастическое о звездах.
Меня учили, что у штурмана не должно быть времени любоваться красотами природы. Штурман самолета — это мозг экипажа. В его обязанности входит сбор данных о скорости и направлении ветра, сносе машины, об облаках и о многом другом. Все эти данные следует проанализировать, сопоставить и выдать пилоту в виде трех цифр: курса, высоты и скорости полета. Это необходимо летчику, чтобы управлять машиной. С момента взлета и до посадки штурман должен в любое мгновение знать местонахождение самолета, время полета до цели, расход горючего, его запас, вносить поправки в курс, скорость и высоту, иметь готовое решение на случай ухода на запасной аэродром из любой точки маршрута. Штурман должен точно привести самолет к цели, рассчитать высоту и скорость бомбометания, определить точку сброса, отбомбиться, вывести машину из зоны огня, восстановить ориентировку и рассчитать данные на обратный маршрут. Как тут можно любоваться, например, луной, которая может тебя предать в полете, или облаками, которые могут тебя запрятать так, что и не выберешься. Красоты природы на штурманском языке именуются элементами полета.
Я знала все это, и все равно меня привлекала романтика полета. Вот и при первом вылете с Ниной, осматривая воздушное пространство, я залюбовалась крылом зари, таявшим где-то далеко-далеко, за земной поверхностью. И мне невольно захотелось коснуться волшебной яркости этого крыла, сотканного из всех цветов, существующих в природе. Плавные переходы. Ласковые тона. Но вот кто-то перечеркнул эту гармонию. Этим «кто-то» были зенитки. И тотчас пришло то состояние четкости мысли и собранности, которое приходит в минуты опасности. Я очень скоро поняла, что штурман не просто зритель. И, любуясь красками земли и неба, следами ветра, позолотой или серостью облаков, я их обдумывала. Что принесет в полете та или иная примета?
Мне ничто не мешало вести машину строго по маршруту, рассчитывать и выдерживать время, точно сбрасывать бомбы. Моя голова в полете, будто на шарнирах, кругом поворачивалась, чтобы своевременно все увидеть, все предусмотреть и быстро принять правильное решение.
Возможно, я и преувеличивала свою непохожесть и не такие уж гладкие и обкатанные были летчицы-«старички», как мне казалось. Люди разные, и должны быть такие, наверное, но в одном они одинаковы — в безусловной убежденности в правоте нашего дела и в готовности отдать за Родину жизнь. Таково время! А все лишнее, ненужное обрубить безжалостно. Я понимала, что успех приносит согласованность экипажа, и старалась понять свою летчицу с полуслова, со вздоха, с кивка головы.
Она передала мне привязанность к самолету, как к живому существу. Со временем я сумела разглядеть за сдержанностью летчицы ее романтический настрой души, то есть такой настрой, когда, забывая удобства повседневной жизни, отметая все, что мешает, человек идет к намеченной цели, в которой видит смысл жизни. Ей совсем не чужда была романтика полета. Тут можно говорить о тончайших оттенках неба, о радужном сплетении рек, полей, о мерцании звезд и огней, но главное для Нины было в другом. Оно было в ней самой. Это то, что в ней самой спрессовалось: молниеносность реакции, цепкая память, умение разом видеть все — приборы, землю — и в трудный момент сжать в кулак волю, все чувства, не оставляя места эмоциям, а только холодному расчету, мастерству, выкованному сотнями полетов. Это постоянный, всегда идущий рядом риск, о котором не говорят, но и никогда не забывают, это неповторимость каждой посадки, это умение отключить страх.
Хотя Нина и закончила аэроклуб, стремясь стать летчицей, однако службу в армии ей пришлось начинать штурманом. Налет был мал, да и штурманов в те времена недоставало. А вот когда не стало хватать летчиц в полку, многим штурманам, окончившим до войны аэроклубы, предложили пересесть в пилотские кабины. Заместитель командира полка по летной части С. Амосова днем и ночью летала с ними. Полеты по кругу, в зону, на полигон. Взлет, посадка, вираж, переворот, боевой разворот и снова посадка... Нине казалось, что взлетам и посадкам не будет конца, но Амосова очень скоро оценила летные качества Ульяненко. Нина стала летчицей, а свой штурманский опыт старалась передать мне.
Бомбометание с самолета — трудное дело, а бомбометание с По-2 труднее вдвойне. Надо уметь точно проложить путь к цели, найти ее без ориентиров, без освещающих огней, часто искусно замаскированную. И тут на первый план выступает мастерство штурмана. Можно, конечно, осветить цель САБами, которые загорятся на расстоянии 300-400 метров от земли и достаточно долго будут висеть на парашютах. Но при сильной облачности, густой дымке, дымовой завесе, поставленной противником, чтобы скрыть объект, САБы бесполезны. Тут нужен опыт, чтобы обнаружить цель и поразить ее. Нам приходилось сбрасывать бомбы различного веса и габарита: 25, 50, 100-килограммовые, осколочные, фугасные, термитные, самовоспламеняющуюся жидкость и самые мелкие бомбочки, вплоть до противотанковых гранат, которые мы брали в кабину. Каждая серия бомб имеет свои баллистические свойства, свой отличительный характер. Наземная артиллерия для поражения цели прибегает к пристрелке или пользуется услугами корректировщика. Мы были лишены и того и другого. Самолет, как правило, проходил над целью однажды, и экипаж был лишен возможности исправить свою ошибку.
Данные о целях мы получали иногда очень скудные. Бывало, что бросали бомбы на глазок, и они падали в районе цели, не поражая ее. Другая бы махнула рукой, не обратила внимания, вроде бы ничего особенного: человек не автомат — бывает, и ошибается... А Нина думала по-другому: промах экипажа — это брак в боевой работе. Она требовала от меня тщательной подготовки. Вместе со мной изучала характер бомб, возилась с прицелом, все время мне напоминала, что люди неделями не выходят из цехов, полуголодные и озябшие, делают бомбы и наша обязанность сбросить их «точнехонько». Когда на пути встречалась непогода, Ульяненко не спешила возвращаться домой с бомбами. Она была поистине хозяйкой неба. У нее опасность увеличивала собранность для борьбы со всякими особыми случаями. Нина не бравировала своей смелостью, бесстрашием, но спокойно говорила: «Пойдем, пока можем». Ей чужда была рисовка. И опасность не была безразличной, как для каждого нормального человека. И чтобы одержать победу над опасностью, готовилась к ней на земле. Я училась у Нины выдержке, хладнокровию, штурманскому мастерству. Думая о Нине, я уснула.
— «Вставай, подымайся, рабочий народ!» — громко пропела Маменко над нами, и мы с Ниной враз проснулись.
Люди на войне много работали и смертельно уставали. Научились спать сидя, стоя, на ходу. В любых условиях. Но, заслышав сигнал побудки, любой зов, тут же просыпались и готовы были действовать.
— Машина к полету готова, товарищ командир!
— Пойдем посмотрим, — отозвалась Ульяненко.
— А вы молодцы. — В голосе механика слышалось восхищение. — Олейник и Жигуленко доложили, что вы подавили огонь двух артточек.
— В этом и твоя заслуга, — сказала летчица. — Это ты у нас молодец!
— Спасибо... — Маменко запнулась. — А я... я думала... — И замолкла.
— Что же ты думала? — Нина вплотную подошла к Вере.
— Что... Что вы не доверяете мне. Всегда так придирчиво предполетный осмотр производите.
— Эх ты... — Ульяненко натянула Вере пилотку на глаза и передразнила: — «Я... ду-у-мала». В авиации есть золотое правило: доверяя, проверяй. Пора бы тебе к этому привыкнуть.
Ульяненко нисколько не сомневалась в механике. Маменко была внимательна к самолету. Вся машина у нее блестела и сияла чистотой. Она хорошо усвоила, что авиация не признает ни маленьких, ни больших неисправностей. Любая, даже самая пустяковая, неполадка, даже грязь, будь она в моторе или в кабинах, — все может привести к катастрофе. И тем не менее Ульяненко всегда перед полетами производила личный осмотр. Такая уж традиция в авиации.
Приняв доклад, что машина готова, Нина вместе с Верой покачала лопасть винта — люфта не было. Присела около стойки шасси — все в порядке. Переходя от одной точки осмотра к другой, Нина миновала элерон, стабилизатор, горизонтальный и вертикальный рули и добралась до кабины. Заглянула внутрь: привязные ремни были исправны, ремешки на педалях целы, пол чист. Ничто не предвещало беды.
— Скоро? — спросила меня Ульяненко, видя, что я все еще вожусь, укладывая в кабине САБы, мелкие осколочные бомбы, листовки, газеты. Она заглянула в мою кабину и присвистнула:
— Жадность тебя погубит. Куда сама сядешь? Сдует...
— Сдуть не сдует, а в ледяную сосульку превращусь, это точно.
Обычно в штурманскую кабину набирали так много всего, что сидишь как ямщик на облучке, выше ветрового стекла, а воздушный поток хлещет по лицу и свистит в ушах. Продувало до самых костей.
— Давай быстрей, — торопит летчица, забираясь в кабину.
— «Быстрей, быстрей», — огрызаюсь я, — зря только тратим бумагу. Нужны им наши листовки. Как же... Они, поди, смеются. Не листовками, бомбами их гвоздить надо. А их мало...
— Действительно, — соглашается Ульяненко, — еще килограммов сто взять можно. Пойдем к командиру.
В самые первые боевые полеты По-2 поднимал 100 килограммов груза, потом летчицы, экспериментируя, брали по 150, 200, 300, а иные экипажи, имея новые машины, брали и по 400 килограммов.
Нам разрешили подвесить 250 килограммов бомбового груза.
— Но листовки взять! — приказала замполит.
— Есть! — повернулась я и на бегу закричала: — Бомбы! Скорее! Бомбы-ы!..
— Мы уже подвесили. — Из темноты вынырнула техник по вооружению Нина Бузина.
— Нам разрешили больше. Давай!..
Тут же подъехала машина с бомбами и вооруженцы стащили из кузова две пятидесятикилограммовые бомбы и поволокли их к плоскостям. Вооруженцы Поля Петкилева, Валя Лучинкина, Оля Яковлева — все, как на подбор, маленькие, худенькие девчонки — ловко подхватили одну за другой бомбы и мгновенно подвесили их на крючки бомбодержателей. (Все эти девушки потом станут штурманами, окончив полковые краткосрочные курсы без отрыва от своей работы.).
Теперь-то наши вооруженцы наловчились: втроем за 2-5 минут снаряжают машину, а поначалу вчетвером брались за бомбу, пыхтели, стукались лбами, мешали друг другу, а она ни с места, проклятая. Тяжелая эта работа. Подвесят бомбы на один самолет, рулит второй, а там третий... пятый... Порой вооруженцам казалось, что время остановилось. Карусель из рулящих самолетов не останавливалась до самого утра. А после дождей, в распутицу, когда полуторки буксовали и не могли подъехать к самолетам, девчонки тащили бомбы, ругая проклятую грязь или молча, стиснув зубы. Под плоскостью они быстро подхватывали бомбу на колено, а потом рывком подвешивали. В любую погоду — без рукавиц, потому что так сподручнее. Война не делала скидок на слабость женского пола. А каждая бомба громила врага, приближая победу.
Я проверила подвеску бомб и полезла в кабину, с трудом втискиваясь между пачками листовок и САБами.
— Ну, пошли! — крикнула летчица механику.
Маменко повернула винт. До меня донеслись такие уже привычные слова: «Контакт! От винта!» И тут же — огонь в лицо! Огромное пламя хлестнуло по глазам, я показалось, что я ослепла от нестерпимого жара. Меня вышвырнуло из объятой пламенем кабины. Перевернувшись через голову, я оказалась на земле, больно ударившись о борт и крыло. Совершенно не понимая, не сознавая, что произошло, я вскочила на ноги и бросилась прочь от горящего самолета. В висках стучало, красные шары вспыхивали в глазах, мутная тяжелая волна страха то и дело захлестывала сердце. Куда бегу? И вдруг в мозгу что-то щелкнуло, включилось сознание, и я с ужасом подумала, что сейчас будут рваться бомбы. А Нина? Вера? Где они? Я обернулась и увидела в багровом свете пламени Ульяненко и Маменко, которые держались за хвост самолета и пытались оттащить его от других машин, стоящих рядом. Господи! Что они делают? Ведь бомбы!.. Бомбы!.. А я... Стыд, презрение к себе пронзили все мое существо и заставили побежать назад, к машине. «Сбросить бомбы... Сбросить... Сбросить...» — пульсировало в мозгу. Подбежала. Огонь полыхал вовсю. Подоспевшие вооруженцы уже вывернули взрыватели. «Сбрось!» — крикнул кто-то.
Неведомая сила подтолкнула меня, приподняла на плоскость и бросила к моей кабине, где полыхали листовки. Я опрокинулась в нее, чтобы дернуть за шарики бомбосбрасывателей. Дым, огонь... «Господи! Сейчас САБы взорвутся», — подумала я. Каждое движение было молниеносным. Один, два, три, четыре... — все бомбы сброшены. Их тут же откатили вооруженцы. Маменко стянула меня за ноги, и, кажется, вовремя. Я задохнулась.
Нина подхватила меня под руку, и мы еле успели отбежать в безопасное место, упасть, втиснувшись в землю, как последовал взрыв. Это бензин. Машина сгорела дотла. Я лежала на земле и плакала. Жалела самолет. Но еще горше было от стыда за свою минутную растерянность. Я завидовала самообладанию и хладнокровию Нины.
Мне хотелось закричать: «Черт возьми, из какой стали сварены твои нервы! Какую волю, какую железную силу надо иметь, чтобы тащить обожженными руками горящий самолет, готовый в любую минуту взорваться!»
Ульяненко тормошила меня:
— Ой-ей-ей... Как жить теперь? Погибли твои распрекрасные ресницы... О, бровей тоже нет! И лицо как помидор переспевший...
Она еще и шутит.
— Послушай, Ульяныч, тебе бывает страшно?
— Еще как! — Она сразу стала серьезной. — И уж если не врать до конца, то гораздо чаще, чем хотелось бы.
Я была благодарна Нине за откровенность. Ведь когда знаешь, что другой переживает то же, что и ты сам, то это сознание вырывает тебя из одиночества, из отчуждения, рождает ощущение силы, дружеского единодушия, сопереживания. И ты понимаешь, что она такая же девчонка, как ты сама, а не какая-то особая сверхличность. Она так же, как ты, боится смерти, но перебарывает этот страх и готова помочь тебе во всем. И это понимание придает силы.
— Значит, и ты переживаешь? — обрадовалась я. — Ну, спасибо тебе за откровенность, а то ведь я подумала, что никуда не гожусь, слабачка. А теперь мне на душе легче, раз я такая, как и все...
До слез было жалко машину. С первых полетов она заявила о своей надежности. Была послушна и маневренна. У некоторых самолетов выходило из строя то одно, то другое. И механики, выбиваясь из сил, не покладая рук исправляли, заменяли детали, латали. Некоторые самолеты тряслись, как напуганные. У нас дело ограничивалось маленьким осколком снаряда, но уж этого-то наш По-2 никак не мог избежать. Да и такие неприятности происходили сравнительно редко. А тут, когда до капитального ремонта оставалось каких-то восемь часов, самолет сгорел при запуске мотора. Не выдержал... А мы могли бы еще летать на нем, бомбить врага! А потом отогнали бы его в ПАРМ, где разобрали бы по винтику мотор, промыли, подлечили... И снова тарахтела бы «подвешка» в небе, наводя переполох в стане врага. Но смертельно устал наш самолет...
Ожоги заживали быстро. Но, не дождавшись окончательного выздоровления, мы снова пошли на задание. Нам дали новый самолет.
Летая с Ульяненко, я усвоила благодаря ей простую истину: смелого человека убить трудно, труса легко. Десятки зениток нужны, чтобы сбить храбреца, шального осколка достаточно для мечущегося в панике труса. Вторая истина: побеждает тот, у кого нервы крепче, кто дерется смелее. Нина давно уже поняла, что в жизни есть такое, что важнее жизни. Когда мы попадали под обстрел, она спокойно говорила:
— Постараемся от этих чудищ удрать.
И когда вырывались в тишину и покой, то она испытывала удовольствие, радость, что задуманный маневр удался, и старалась получше использовать то, что она еще живая.
— Война стала для нас личным делом, — говорила Ульяненко. — Очень важное это дело. Важнее, чем жизнь, продлевать которую можно только одним — побольше сделать вылетов, почаще бомбить врага...
Пел солдат...
«5.Х.43 г. — 5 полетов — 6.55 ч. Бомбили переправу и отступающие части противника. Сбросили 1100 кг бомб (термитные и ампулы „КС“). Два сильных пожара подтверждают Смирнова и Тихомирова».
Накануне мы перелетели на окраину станицы Курчанской. В селении слышались частые взрывы. Отступая, немцы устроили минные ловушки. В домах, на тропинках, в садах, цветочных клумбах, в колодцах и даже в ведрах с водой — всюду постарались запрятать мины. Наши саперы были большими мастерами по разминированию, но в Курчанской их было так много, что просто не успевали обезвреживать. Саперы прежде всего тщательно проверили наш аэродром, дороги и тропки, ведущие к нему. Спали мы прямо под самолетами. В то утро нас разбудил сильный грохот. От станицы шел горький запах дыма. Сон как рукой сияло. Стало тревожно: черт их знает, этих фашистов, может, и здесь, под нами, лежат какие-нибудь хитроумные штучки.
Вялые, невыспавшиеся, мы выбрались из спальных мешков. Побрели к столовой — наспех сооруженному навесу. Там сидел долговязый рыжий парень и лениво ел.
— Кто такой? — враз спросили мы у комсорга Саши Хорошиловой.
— Тише! — шикнула она. — Это музыкант. Наш гость.
Я обернулась к подругам и тоном, каким предупреждаю о минах, зловеще произнесла:
— Осторожно! Мужчина!
— Здравствуйте, дорогой гость, — по-восточному поклонилась штурман Мери Авидзба.
Сержант встал, растерянно улыбнулся. Комсорг пришла на помощь:
— Знакомьтесь: это — Лев, музыкант.
— Лев! — фыркнула Мери. — Скорее львенок. Ха! И ры-ы-жий...
— Ничего. Мы его подкормим. В настоящего льва превратим, — нарочито серьезно сказала Ульяненко.
— Лев, вы не обращайте на них внимания. — Саша вздохнула: — Совсем одичали девчонки в женском полку.
— Это кто одичал? У нас на Кавказе гостеприимство с молоком матери впитывается. Эй, женщины! — крикнула Авидзба. — Шашлык и вино на стол!
— Обойдетесь перловкой и компотом, — подоспела официантка.
С шутками рассаживались за столом. Нина Данилова примостилась рядом с сержантом, что-то тихо спросила у него.
— Нинка, не заговаривай парню зубы.
— Нечестно! Одной захватывать...
— Да угомонитесь вы наконец! — Саша рассердилась. — Пусть поест.
Мы съели свой обед и тут же, у навеса, сели на перепаханную землю. Лев медленно вынимал из футляра баян, украдкой вопросительно поглядывая на нас, как бы спрашивая: «А надо ли?»
— Ну, давай, давай, — ободряюще крикнула Мери, а Нина Худякова, не ожидая музыки, запела:
Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой...Она часто пела эту песню, даже в полете, даже когда заходили на цель. И это походило на заклинание: у нее родные остались на оккупированной территории.
С этой песней у каждого человека связано какое-то свое воспоминание. Мне припомнилось, как я впервые ее услышала.
...Опять в военкомате отказали.
— Нечего болтаться без дела, — сердито сказал дежурный, — не отрывай от работы! Раз уж ты такая охочая до войны, иди работать в школу да воюй с ребятишками.
Чтобы он не заметил моих слез, я тут же выскочила на улицу. Шла и ревела... И вдруг из громкоговорителя песня: «...Пусть ярость благородная...» Слезы вмиг высохли. Я повернула было к военкомату, чтобы взять всех тех сердитых дядей осадой, заставить их послать меня на фронт. Но передумала и пошла в горком комсомола.
— А в школе кто будет работать? — спросил комсомольский секретарь.
— Да ведь я не учительница!
— Ты десять классов кончила.
— Но я не умею учить!
— Иди в детсад.
— Еще лучше...
— В конце концов, на завод, в поле, сюда, в горком...
Шла война, но наша земля была больше ее. И жизнь наша больше и сильнее. Здесь, в Тобольске, не слышали, как стреляют, как стонут. Над Сибирью стояла тишина. И потому, видно, тут не спешили посылать в армию всех без разбору.
Лев запел о том, «когда страна прикажет стать героем, у нас героем становится любой», но его никто не поддержал. Мне показалось, что я прочитала мысли своих подруг: «Ишь... проще пареной репы. Любой — герой? Откуда же тогда рядом с героями отдельные предатели, дезертиры? Вот нам сейчас всем страна приказала стать героями, а кто-то подался в самострелы...» Мы не любили песни, где шла хвальба. Лев почувствовал наше настроение и почему-то смутился. Ася Пинчук запела:
Полюшко-поле, Полюшко, широко поле, —и все подхватили, повеяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая заволжская степь раскрывалась перед нами, уходя в бесконечную даль.
Под музыку хорошо думалось. Какой славный парнишка этот Лев. Наверно, музыкантом мечтал стать. Все мы в юности о чем-то мечтали. Стало смешно. Ведь юность наша еще не прошла. Льву двадцать лет, мне девятнадцать, и моим подругам столько же или чуть больше.
Мне вспомнилось, как я пела эту песню в заволжской степи. Случилось так, что по воле войны я оказалась в Саратове. Надеясь побыстрее попасть на фронт, я отказалась эвакуироваться с институтом в Среднюю Азию и, поддавшись уговорам подруги, отправилась с ней в авиаучилище. Мне представлялось, как нам обрадуются и за короткий срок нас сделают специалистами, необходимыми на фронте. Но вместо учебы и фронта я попала на полевые работы. Я ехала на арбе, которую лениво тащили быки, и громко кричала: «...Полюшко, широко поле-е...» Мы подъехали к сиротливо стоящему посреди бескрайней заволжской степи вагончику. Нас встретил бригадир.
— Теперь это ваш дом, — сказал он, указывая на вагон.
Утром бригадир спросил:
— Кто желает работать помощником повара?
Все молчали.
— Вот же народ, — нахмурился бригадир, — придется приказывать, деваться некуда. — Он внимательно оглядел нас. — Ну вот ты, — ткнул он в меня пальцем, — дома когда-нибудь щи варила?
— Щи нет, а суп приходилось... как-то раз.
— Иди на кухню.
— Я?!
— Отказываться не имеешь права — война!
Вот так нежданно-негаданно я оказалась в помощницах у поварихи: подай, почисти, помой, отвези обед на отделение. За мной закрепили лошадь. Худая, изморенная зноем, она терпеливо и равнодушно стояла, пока на телегу ставили термосы с обедом. Однако в пути она часто показывала свой норов. Встанет, бывало, посреди степи — и ни с места, хоть плачь, рыдай, стегай ее кнутом. Но рука не поднималась: такая жалкая была коняга. Она задыхалась от жары и от старости. У нее бессильно колыхались запавшие бока, и вся она дрожала, пригибая уши. С обедом мы вечно опаздывали, а ругали меня, не лошадь.
Однажды я нашла подход к этой кляче. Погладила ее по шее, отдала свой хлеб. Она подняла голову, посмотрела на меня зелеными глазами.
— Миленькая... Серенькая... — Я поцеловала ее.
Лошадь перестала жевать. Я гладила ее темноватую шерсть, уговаривала:
— Ну, пожалуйста, хорошая, добрая моя, поедем потихонечку, выручай, — снова поцеловала конягу.
Мои поцелуи ей, видно, понравились. Лошадь пошевелила ушами, скосила глаза и медленно двинулась, с каждым шагом убыстряя ход.
Я совсем измучилась со старым, капризным конем, да еще с огромными кухонными котлами, которые мне приходилось чистить до поздней ночи. Когда понадобился прицепщик, я взмолилась:
— Возьмите на трактор!
Поле огромное-огромное, до самого горизонта. И на нем, этом поле, один-единственный трактор, к которому прикреплено четыре сеялки. От темна до темна на ногах. День-деньской бегаю по полю от сеялки к сеялке, прочищаю дырочки, через которые сыплется зерно в борозду. От густой пыли, столбом встающей за трактором, ни зги не видать. На зубах трещит земля. И вся насквозь я давно пропитана пылью. Косы не расчесать. Воды мало. Экономим даже на питье. А знойным, жарким дням, видно, нет конца...
...Лев, нежно перебирая кнопочки баяна, заиграл полонез Огинского. Я знала, что Огинский написал эту музыку, когда прощался навсегда с родиной. И потому такая печальная, хватающая за сердце мелодия.
Мне казалось, что мы давным-давно уехали из дому, простились с миром, хотя прошло всего два года с того памятного июня сорок первого. И куда бы ни забрасывала меня война — в военно-санитарный поезд или в авиацию, — я всегда помнила свой последний мирный вечер.
...На рассвете я уезжала на фронт с военно-санитарным поездом. А вечером отправилась на концерт в консерваторию. Публика в основном была в военной форме, многие с повязками или на костылях.
Оркестр начал тихо, как будто вздыхая. Я стала рассматривать музыкантов. Вот один из них поднял блестящий медный инструмент, и раздался робкий звук, похожий на человеческий голос. Валторна пела печальную, задумчивую мелодию, очень простую и очень нежную. Она словно жаловалась на что-то, просила участия. Настоящая песня, но только без слов. Чуть стихла она, как навстречу ей из оркестра поднялась другая песня, но в ней уже чувствовалась радость. И снова в оркестре появилась тема валторны, подхваченная всеми инструментами. Ужасные, мрачные звуки вдруг ворвались, но злое нашествие длилось недолго, уступая радостной перекличке чудесных мелодий.
Говорят, люди по-разному понимают музыку. Не знаю. В марше из Шестой симфонии Чайковского мне слышались и расстрелянный воскресный рассвет на нашей западной границе, и объятые неожиданной бедой сердца людей, и фантастический грохот стальных чудищ, ползущих уже по нашей земле, и стихийная сила огромного народного шествия, и, наконец, потрясающая воображение стойкость русского народа. И я поверила, что никому нас не одолеть, поняла, что хотя многие из нас и погибнут в этой войне, но что значит чье-то личное небытие в сравнении с большой судьбой Родины, с вечностью прекрасной, постоянно обновляющейся жизни. Тогда же и решила: стану настоящим бойцом...
...Лев кончил играть. Несколько минут помолчал и вдруг запел сурковскую «Землянку». Мне показалось, что песня выходит прямо из его души. И все мы, подпевая ему вполголоса, ощутили какое-то необыкновенное состояние, в котором находили отражение наши чувства, переживания, желания... Лиризм песни, ее свобода и доверительность тона были так сильны, что забылось все на свете: и беспокоящие нас мины, и предстоящие полеты на бомбежку противника, и зенитки с прожекторами, и всякие неудобства быта.
— Ой господи! — раздался внезапно голос. — Меня послали на задачу всех звать.
— Посыльная штаба гвардейского полка, а как приказ передаешь?.. «Господи»... — укоризненно покачала головой комэск Смирнова. — Учи вас... — Но на этот раз ее голос звучал непривычно мягко.
Ни смерть, ни кровь, ни страдания не могли подавить в человеке человеческое, нравственное. Не могли подавить интимных движений души. Ведь у каждой из наших девчат где-то осталась мать, жених, муж, просто знакомый парень... Где-то рядом дрался друг. Длительная разлука с ними, обостренная постоянной опасностью гибели, переживалась особенно глубоко. В стихах, песнях, танцах во время коротких передышек фронтовики находили отражение своих чувств, переживаний, желаний, страстей.
И вот снова воздух. Я уселась поглубже в кабине, прислонилась к спинке. Тело отыскало самое удобное положение. Привычное положение: все под рукой, приборы перед глазами. И дрожь машины — мелкая, спокойная — тоже привычна.
Я сидела какое-то время неподвижно, во власти спокойствия и тишины, вбирая в себя все звуки полета: вибрацию, жизнь мотора, рев ветра. И движение облаков, и сутолоку звезд над головой. Здесь, в небе, сейчас не было войны. Великая тишина Вселенной окружала машину в полете. А война?.. Нет, я о ней ни на секунду не забывала. Мы шли к ней. И вот уже на земле отсветы пожарищ и торопливые вспышки огня.
В кабине было холодно, ветер пронизывал насквозь, и я подумала, что смерть и холод ошибочно отождествляют. Мы летим к огню, а там — смерть. Сейчас холодно, но это — жизнь. Над передовой висели «люстры» — осветительные бомбы, — и их безжалостный свет выхватывал из темноты развалины станицы, холодный блеск лимана и мрачный массив лесочка.
Темнота под самолетом мигала вспышками выстрелов. Зло шумел ветер. Дрожали звезды. Где-то внизу лежала земля, и редкие облака отсекали нас от нее. Даже если бы и не было облаков, мы все равно отсечены от земли. Никакой связи у нас нет с нею. Самолет шел сквозь ночь, отрешенный от земли, от теплой жизни на ней, от всего того, что так необходимо человеку.
— Растревожила меня музыка, — прервала мои раздумья Нина. — Хочется дома побывать. В театр тоже хочется. А тебе?
Я молчала, потому что отвечать нечего. Домой хотелось всем. А в театр... Я актрисой хотела стать. А теперь? Война, сумятица, разлука...
— Почитай стихи, — попросила Нина. — Пока спокойно.
Таманский полуостров был насыщен прожекторами, а вражеская артиллерия, казалось мне, простреливала любую точку над всей территорией. Но нам удавалось находить лазейки, и, бывало, до самой цели плыли по сравнительно спокойному небу.
— Блока хочешь?
— Давай.
Там, за далью бесконечной Дышит счастье прошлых дней... Отголосок ли сердечный? Сочетанье ли теней? Это — звезды светят вечно Над землею без теней. В их сиянье бесконечном Вижу счастье прошлых дней.— «...Счастье прошлых дней...» — Голос у Нины дрогнул. — Знаешь, мы с мамой жили скромно. Туфли купить или еще что — целая проблема. И все-таки я была счастлива. Время проводила то в аэроклубе, то в лыжных походах, то... Что я тебе рассказываю, разве у тебя не так?
У меня в чем-то было не так. Я росла береженой маминой дочкой. Чашку, бывало, за собой не помою. А мама все напоминала мне: «Власть-то какая пришла. Цени! Что я видела в детстве? Рабство! Женщина вообще была рабой. А теперь крылья-то какие даны женщине. Лети! Учись! Создавай прекрасное...»
Ах, мама, мама... Разве ты могла тогда предполагать, что невольно готовишь меня Родину защищать в бою?
— После войны мы многое переоценим, — задумчиво говорила Нина. — Другая жизнь начнется. Хорошая. И все в ней будет: и любовь, и достаток... А ты актрисой станешь. И я приду на тебя посмотреть. Вот выйду замуж и заставлю мужа водить меня на концерты, в театры. Чтоб празднично было, светло, чтоб люди кругом, зеркала... — Она засмеялась.
Ее понять можно. Девчонка, двадцати лет еще не исполнилось, самый возраст, а чего она видела? Землянку, ночь в воздухе, обстрелы, взрывы бомб, потери...
— Как после войны будет? — спрашивает Нина. — Я часто об этом думаю. И хочу так жить, чтобы около меня всем тепло было. Людей жалко, настрадался народ, наголодался, нахолодался. Дожить бы...
«После войны...» Я постаралась отогнать мысль о том, что будет после войны. Перевела взгляд на приборную доску, чтобы вышвырнуть эту мысль, но она крепко засела в мозгу. «После войны...» Кто доживет? Что будут делать Нина, Мери, Полина, наш комэск да и все наши девчата после войны? И чем многие из них занимались до войны? Я не знала. Потому что одни были командиры, расспрашивать их не положено, других — просто не хотелось. Какая в том разница? Сейчас совсем другая жизнь, не имеющая ничего общего с тем, что было до войны.
— Ты будешь, Нина, летать на больших машинах.
— Нет. Кончится война, а тебе медики скажут: «Не годна!» Ведь мы на износ летаем сейчас. Мне бы хотелось стать историком. Это очень важная наука. Я только теперь, на войне, поняла. Мне хочется...
— Левее! — заорала я.
Нина молниеносно среагировала на команду. Огненная трасса прошла рядом с плоскостью.
Внизу шел бой. Земля выстилалась огненными тропами летящих снарядов, вспыхивали разрывы, мигали и гасли пулеметные очереди. Дальше на запад шли изломанные полосы пожаров, столбы дыма и шарящие по небу метелки прожекторных лучей.
— Видно, спокойного полета не получится, — вздохнула Нина. — Теперь гляди в оба.
Мы шли вдоль дороги от Ахтанизовской к Тамани. Надо тут отыскать колонну противника и накрыть ее бомбами. Теперь максимум внимания и осмотрительности. Чем дальше мы уходим от переднего края, тем безлюднее под нами земля. Но обольщаться этим нельзя. Мы обнаружили противника у самой Тамани и сбросили на него бомбы. Используя направление ветра, летчица создала наивыгоднейший угол планирования, от чего увеличилась скорость. И мы быстро убрались от цели. Вслед нам гавкнула зенитка, прошила темноту трасса из «эрликона». И все затихло. Самолет опять подходил к линии фронта. Передовая молчала.
Когда мы приземлились, нас встретил Лев. Он помогал механикам сопровождать машины и подвешивал с вооруженцами бомбы.
— Ну, как там? — весело кричал он.
— Нормально. А чего ты не спишь?
— Помогаю.
— Ну и тип! — жаловались девчонки. — Совсем руки не бережет. Хватает бомбы...
— Как я могу сейчас руки беречь? — возмутился сержант.
— Ты — музыкант.
— Я — солдат.
Три дня, что пробыл у нас Лев, мы просыпались от песен. Пока летный состав спал, над аэродромом стояла тишина. Механики старались работать бесшумно. Ко времени подъема летчиц у столовой собирались вооруженцы и освободившиеся от работы механики. Они окружали сержанта и наперебой заказывали свои любимые песни. Обед проходил под песню. А вот когда экипажи склонялись над картами, изучая маршрут и новые цели, снова наступала тишина. Перед полетами опять звучала песня, провожая самолеты в трудный путь. Возвращаясь с задания, я испытывала усталость. Но по мере того как надвигалось, росло все то, что делает жизнь приятной: дома, сады, музыка, друзья... — хотелось сбросить тяжесть с плеч и оказаться простой женщиной, хранящей уют и покой своей семьи. Я думала о дружбе, о добрых и сильных парнях, о любви — обо всем, что человеку нужно на земле.
Наш гость уехал из полка так же внезапно, как и появился. Он нужен был в других полках, и политотдел армии отозвал его. Говорили, что Лев, возвратившись из нашего полка, наотрез отказался быть просто музыкантом при политотделе.
— У девчат вся грудь в орденах.
— А ты что, за ордена служишь?! — возмутился инструктор политотдела.
— И за ордена тоже, — резко сказал Лев. — Я действенно хочу воевать за Родину, и мне не безразлично, что обо мне скажут после войны. Глядя на мои награды, никто не скажет и никто не подумает, что я не был на фронте, что я обошел его стороной.
— Музыкой и душевной песней ты большую пользу приносишь.
— А кончится война... и меня спросят, что делал? Каждый поймет?
Говорили, что его убеждал даже командующий армией, но Лев Ильин стоял на своем:
— Пошлите стрелком-радистом на «илы»! Не могу иначе... Пошлите!..
Полундра! Держись!..
«...Общий налет за ноябрь и декабрь 1943 г.: 122 полета — 128 часов 45 минут. Сброшено: 24400 кг бомб, 67 тысяч листовок, 56 мешков с грузом в Эльтиген. Вызвано 22 сильных взрыва с повторными взрывами на месте бомбометания.
Начальник штаба 46-го гв. НБАП капитан Ракобольская».
Ну и погодка зимой на Тамани! То дуют пронизывающие ветры, то сыплется снег, то льют обложные дожди. Аэродром совсем размыло. Он превратился в корыто, наполненное черным тестом. К самолетам еле пробиваешься. Грязь настолько клейка и прилипчива, что через шаг-два сапоги становятся настоящими пудовиками. Ноги вечно мокрые. Машинам, как и людям, тоже нелегко. Они барахтаются в грязи. Тяжелые комья высоко прыгают из-под колес взлетающего самолета. Механики с ног валятся от усталости, сопровождая машины на старт или с посадочной. Вооруженцы тащат волоком бомбы от полуторки, безнадежно буксующей в грязи. Холодно. Низкие, похожие на китов тучи бесконечной чередой тянутся по серому небу. Стелется густой промозглый туман. Полеты то и дело откладываются, но мы на аэродроме в боевой готовности. Часто часами торчим у командного пункта. Все разговоры идут вокруг десантников. Среди них у нас появилось немало знакомых. Весь октябрь в Пересыпи стояла часть морской пехоты. Днем и ночью сколачивали плоты, конопатили старые лодки. И все светлое время суток обучались быстро грузить пулеметы на плоты, отплывать от берега. В одежде и с оружием, они бросались в студеную воду и с криком «ура» штурмовали берег. Пока еще наш берег, а не крымский... Когда глядели на них, мурашки по спине пробегали: пока попадут в Крым, сколько тут ледяной воды нахлебаются. А пехотинцам хоть бы что. Казалось, ни стужа, ни ледяная вода, ни злой ветер — ничто не брало их. Вечерами они сушились, обогревались у костров и пели:
Не остановит никакая сила Девятый вал десантного броска. Пусть бескозырку за борт ветром сдуло, Земля родная Крымская близка!Крымская земля была пока только для нас близка. За час успевали обернуться туда и обратно. А этим парням предстоит долгая переправа через Керченский пролив. Непростое это дело — пересечь пролив, чтобы захватить плацдарм на побережье. Часто дули сильные ветры, и тогда разъяренный вихрь срывал с каменистой земли колючий песок и швырял его в воспаленные лица десантников. Шли проливные дожди, и раскинутые на высоком берегу палатки плохо защищали пехотинцев. Вздыбленные волны обрушивались на берег с оглушительным ревом, и густая водяная пыль садилась на палатки. Ночи стояли безлунные. С моря плыли и плыли черно-фиолетовые тучи. Когда наши полеты задерживались из-за непогоды, мы приглашали десантников обсушиться, погреться в нашем теплом доме. Иногда пели:
Эх, как бы дожить бы До свадьбы-женитьбы И обнять любимую свою!..— Да что там до женитьбы, — вздохнул как-то немолодой лейтенант, которого мы называли Андреич. — Мне бы вот хоть до Нового года... И чтоб елка была. Смолистая, пахучая.
— Чего захотел... Елка-а... «Баня» будет жаркая — это точно! — отозвался его командир, молодой капитан. — В боях будем. Эх, ребята, а дожить хочется и до женитьбы. Тебе что, Андреич, ты женат.
— И женат, и детей двое. Но понимаете... втемяшилось в голову: встречу Новый год — живым с войны вернусь. — Он тяжело вздохнул и задумался.
— Приезжайте на Новый год к нам, — весело предложила Аня Бондарева. — Правдашнюю елку не обещаю, но символическая будет.
— А что? — повеселел Андреич. — Захватим плацдарм у Керчи, а то и город возьмем и попросимся к вам в гости. Заслужим. А? И вам передышку дадут.
Тут все вдруг заговорили разом:
— Елку добудем.
— Хорошо бы движок.
— Достанем и электричество!
Взвилась ракета: на аэродром вызывали, хотя видимость была так... на троечку с минусом. Опять не работа, а тоска зеленая. Знаете, что это такое? А вот что. Сидишь в кабине самолета, полностью снаряженного к полету, и ждешь команды на взлет, которая, может, поступит, а может, и нет, потому что капризная погодка опять чего-нибудь подсунула. Невыносимо медленно тянется время, ни звука — только хлещет по натянутому над кабиной чехлу шальной дождь, если весна, или стучит снежная крупка, если зима. Сидишь и ждешь милости от неба, а оно скупо подарит час или четыре маломальского прояснения, и снова все затянется тучами, да еще с туманом. И вместо 9-10 вылетов хорошо, если четыре-пять сделаешь, а то ради одного полета всю ночь проторчишь у машины.
Каждый знает, как нелегко выполнить задание. Но, пожалуй, мало кому известно, как нелегко ждать вылет.
Иногда час, иногда много часов подряд. Со стороны все выглядит просто: люди дремлют, пишут письма, читают, играют в шахматы, шутят, разыгрывают кого-то... Это внешне. А внутри постоянное напряжение, цепкое, упорное, не исчезающее даже во сне. И только одно слово команды — человек устремляется в небо.
Утром, когда мы возвращались в поселок, моряки уже были на ногах, проводили свои учения.
— Вот это парни! — откровенно восхищалась Бондарева. — Что ни говорите, а замуж я только за такого пойду.
— За какого «такого»?
— За моряка.
— А-а... Теперь ясно, отчего ты так часто торчишь около них, — дразнилась я. — Жениха подыскиваешь.
Аня фыркнула:
— Глупости! Я думаю, чем помочь им можно?
— Надумала? — ехидничали девчонки. — Может, наступление отменишь или вообще — войну?..
Моряки ушли ночью, когда мы были на полетах. А на следующую ночь нам поставили задачу их поддерживать. Один за другим высаживались два десанта. Сначала — в Эльтиген, южнее Керчи, и им было труднее. Этот десант форсировал пролив в самом широком месте, где ширина составляла 35 километров.
Я смотрела с высоты полета на силуэты горящих кораблей, и мне хотелось думать, что это горят немецкие. Весь пролив был высвечен трассами пуль, разрывами снарядов, светящимися авиабомбами.
Наш маломощный По-2 плелся еле-еле. А так хотелось поскорее долететь до крымского берега и хотя бы одно немецкое орудие вывести из строя.
Поступали сведения, что морская пехота продвигается вперед, расширяя захваченный ею плацдарм в Крыму. Вся авиация нацелена туда. Но не прошло и двух суток, как погода резко изменилась. Подул знаменитый своим подлым нравом бора. Уж если он расходится, то не на сутки вспучит воду и даже не на неделю. Поднял такой шторм, что море не просто взревело, оно перевернулось с воем вверх тормашками. Бора с ног валит, крыши сносит, вагоны с рельсов сшибает. Ну а что говорить о баркасах, сейнерах и прочей мелкой посудине, на которой высаживался десант?! Бора топил их!
А немцы в то время подтягивали вплотную к Керчи авиацию и пустили на эльтигенцев танки. Танки стали прижимать десантников к берегу, а отбиваться нечем, снабжение боеприпасами и продовольствием прекратилось. Тысячи моряков и пехотинцев, зажатых между двумя неспокойными озерами, оказались в отчаянном положении. Сутками напролет сыпались на них снаряды, мины, бомбы. Атаковывали танки. Клочок прибрежной земли стал огненным. А бора лютовал, не прекращался, словно заключил с врагом подлую сделку. Летать было просто невозможно.
Спустя два дня, когда чуть утихомирились волны и ветер, к берегам Керченского полуострова отправился другой десант. Хотя эльтигенцы и оттянули на себя значительные силы гитлеровцев, на Керченском полуострове немецких войск оставалось предостаточно, и они открыли ураганный заградительный огонь. Горели катера, и можно было представить, как разлетались в щепки баржи и солдаты бросались в ледяную воду, направляясь вплавь к окутанному огнем и дымом крымскому берегу. Яркие лучи света освещали пенящиеся волны и корабли. Мы подавляли огонь вражеской артиллерии и гасили прожекторы.
За 10 минут до высадки десанта нам приказали перенести бомбовые удары в глубину вражеской обороны и на фланги. Темный берег светился короткими вспышками. Казалось, там неожиданно возникали костры и рассыпались. Вздымались огромные огненные грибы-шапки, и в разные стороны летели раскаленные брызги. Невольно думалось: что наши полеты в сравнении с боями наземников, с их атаками, штурмами, прорывами?!
Во второй половине ночи усилился ветер. Мощная кучевая облачность появилась на высоте 500-600 метров, видимость ухудшалась. Но даже в моросящем дожде открытая кабина По-2 казалась уютным и надежным убежищем по сравнению с тем, что творилось на море и на прибрежной полосе крымской земли.
На аэродроме то и дело слышались нетерпеливые голоса летчиц:
— Бомбы!
— Бензин!
— Чего возитесь?
— Скорее!
А вооруженцы и механики самолетов крутились как заведенные. За 2-3 минуты успевали снарядить машину в очередной рейс.
Нашим десантникам удалось зацепиться за маленький клочок керченской земли. Над ними бесконечно летали фашистские бомбардировщики, днем и ночью бушевал огонь. У немцев были танки, артиллерия крупного калибра, большое количество живой силы. Они имели возможность в любой момент подбросить подкрепление. И все-таки наши парни стойко держались, хотя у них не было ни танков, ни артиллерии.
Мы летали до изнеможения, на износ: по 8-9 боевых вылетов в ночь. Много это или мало? 9-10 часов сидения в тесной, открытой всем ветрам кабине, без сна, в непогоду. Выматывались до основания. Отдохнуть и не помышляй! Да и кому бы в голову пришло такое, когда за проливом гибнут наши!
В конце ноября перед самыми полетами вдруг объявили, что состоится митинг. Весь личный состав построился на аэродроме. Евдокия Яковлевна Рачкевич, замполит полка, несколько минут молчала, собираясь с мыслями, а потом горячо, как обычно, заговорила:
— В Эльтигене совсем плохо: нет боеприпасов, нет еды, нет медикаментов. Проклятые фашисты блокировали десантников со всех сторон. Дорогие товарищи! — Ее голос чуть-чуть дрогнул. — Вспомните тех парней, что стояли в нашем поселке. Они сейчас погибают, но крепко держат крымский клочок земли. Они не уйдут оттуда, пока живы. Мы с вами должны им помочь! Получен приказ: вместе с основной боевой работой доставлять в Эльтиген боеприпасы и продовольствие.
Потом выступали комсорг Хорошилова, парторг Рунт, а я, глядя на лица своих подруг, думала, что нас и агитировать не надо. Все готовы лететь на трудное задание. Заместитель командира полка Амосова, ответственная в эту ночь за полеты, сказала, что туда летали уже штурмовики, но для сброса мешков у них велика скорость. Многие грузы не попадают на плацдарм ограниченных размеров. И еще она сказала, что на это задание пойдут только «старики». Задача исключительно сложная. Сбрасывать мешки придется с высоты не более 50 метров. Их надо положить на маленькую площадку при плотном огне противника. Гитлеровцы сосредоточили в районе Эльтигена до 66 батарей зенитной артиллерии разных калибров, 35 зенитно-пулеметных точек. Они ведут огонь с катеров, блокировавших десант с моря, и из всех видов пехотного оружия. Наше командование решило применить тактику «расчистки»: две эскадрильи идут бомбить зенитные батареи, а две другие летят сбрасывать груз десантникам. Самолеты взлетают с интервалом в одну-две минуты.
Мы только-только проложили маршрут, рассчитали его, как привезли мешки. Длинные, до трех метров, они были очень тяжелые и плохо обтекаемые. Каждый мешок был обхвачен дубовыми досками и железными поясами. Я подумала, что назвать мешком эту громоздкую штуковину можно лишь с большой натяжкой. Метрового диаметра кишка из толстого брезента набита всякой всячиной, обвязана, как копченая колбаса, бечевкой. Посреди петля, на которую подвешивают ее к крючку бомбодержателя.
Майор Амосова с сомнением покачала головой, о чем-то подумала и распорядилась:
— Первыми полетят командиры эскадрилий. Вопросы есть? — Она обводит взглядом летный состав.
Встает Алцыбеева:
— Самолеты с этими мешками, в общем-то, взлетают? Кто-нибудь пробовал?
— Разрешите? — выступает вперед комэск Смирнова. — Я буду пробовать!
Амосова доверяет опыту Смирновой, однако предупреждает:
— Не рисковать! Если оторваться трудно, взлет прекратить.
Наш аэродром не был приспособлен для поднятия такого груза. Это была площадка в один километр длиной и четыреста метров шириной. С севера ее ограничивал обрывистый берег моря, с юга — шоссейная дорога со столбами и проводами, с востока примыкали дома поселка Пересыпь. И только с запада открытый подход. Взлет и посадка в одном направлении. Для сомнений были веские основания.
Смирнова вырулила машину и повела ее на взлет. Самолет бежал грузно, тяжело, долго, но поднять его в воздух Смирнова не рискнула: впереди дома... Тут же командование дивизии передало приказ: перелетать на аэродром полка Бочарова, что возле Тамани. Там и взлетная полоса большая, и до Эльтигена ближе.
Когда я проверяла крепление подвешенных мешков, меня вдруг обожгла мысль: упадут ли мешки куда нужно? Вдруг — к фашистам? Место, на которое надо их сбросить, — узкая полоска земли у самого берега пролива, темная небольшая полоска со светлым зданием в центре. А там, чуть дальше, — противник.
— Что зажурилась, штурман? — доносится до меня голос летчицы, сидящей уже в кабине. — Надевай пояс, да в поход.
Усмехаясь, надеваю спасательный морской пояс. Он автоматически надуется, если окажусь в воде.
— Нин, интересно мне: сколько мы проплывем при температуре воды плюс три градуса?
— Есть приказ: надеть! — Нина сердится, и я понимаю, что ее тоже занимает этот вопрос.
Залезаю в кабину. Ульяненко рулит на старт. Отрываемся с трудом от земли. Вокруг шевелится серое месиво. Выше ста метров подниматься нельзя, попадем в сплошные облака, не увидим пролив и будем тарахтеть до самого Севастополя. И низко лететь нельзя — зацепимся за землю, и щепок от нас не соберут. Прибор «авиагоризонт», может, врет, а я должна ему доверять. Гляжу на «пионер», указатель кренов, — как бы не потерять пространственную ориентировку. Напряжение такое, что мутнеет в глазах и во рту становится сухо.
Расчетное время истекло, а где же берег? Продолжаем лететь в тумане. Ощущение такое, что мы влезли в сырую, мрачную пещеру и нет из нее выхода. Самолет скрипит, трясется, грохочет, продираясь сквозь набитые влагой облака.
Но где же все-таки берег? Его все нет и нет! Начинаю паниковать: куда нас несет? Может, не в ту сторону? Ну, пронеси, нечистая сила!
— Ты куда меня ведешь, Сусанин? — нетерпеливо спрашивает летчица.
Мне хочется чертыхнуться, но, подавив в себе раздражение, я прошу Нину потерпеть.
— Черт бы его побрал! — невольно произношу вслух, в переговорную трубу. — Где он, проклятый?
— Что потеряла?
— Да берег же...
— Эх, будь он неладен, — насмешливо отзывается летчица. — Снизимся. Поищем. Может, завалился куда?..
Однако мне не до шуток. Куда еще снижаться, когда мы идем на высоте сопок? Вот-вот натолкнемся. Перевесившись через борт по пояс, я до рези в глазах всматриваюсь, ищу береговую линию. И наконец нахожу ее, сравниваю мысленно с картою мыс, бухточку и понимаю, что ветер занес нас гораздо южнее Эльтигена.
— Возьми северный курс, — прошу Ульяненко.
— А потом? — Нина сердится.
Я молчу. Ответственность за точность вывода к цели лежит на штурмане, и командир вправе требовать, чтобы его не водили за нос, а возвращаться, не сбросив груз, — это ни в какие рамки...
— Ветер сильный. Отнес...
Летчица покачала головой и повела машину северным курсом. Я старалась не терять из виду береговую линию. Она то закрывалась пеленою тумана, то на миг освещалась звездами, которые проникали через небольшие окна в облаках, то снова закрывалась низкими дождевыми тучами. Вдруг я увидела впереди настоящую пургу дыма, огня, взрывов. Берег, дома, траншеи — все стреляет нам навстречу. Я слепну от разноцветья вспышек.
— Вот он, Эльтиген. Поистине «огненная земля», — говорю я летчице и прошу ее смотреть только на приборы.
Ох, как страшно промахнуться! Ульяненко, повинуясь моим командам, доворачивает машину, направляет ее к белому зданию, около которого надо положить мешки. Мои руки нащупывают в темноте кабины шарики — окончания тросовой проводки, за которые надо дернуть, чтобы открыть замки бомбодержателей. Уж очень мала площадка, куда надо сбросить груз.
Бомбометание для меня стало уже делом привычным. Я так чувствовала траекторию падения бомбы, что могла, соразмеряя высоту и скорость полета, положить бомбу рядом с движущейся по дороге машиной. Но сейчас под крылом висели не бомбы, а мешки. Неуклюжие, похожие на бочки. Траектория их полета зависит от направления и скорости ветра. А какой ветер сейчас? Из-за дымов множества пожаров не определишь. Но если фашисты откроют огонь, с таким грузом не сманеврируешь.
— Нин, повтори заход.
— Эх, шляпа!.. — ругнулась летчица, но я не обижаюсь, а прошу ее еще снизиться. — Так бы и сказала сразу. Идем на бреющем.
Она уменьшает обороты мотора, плавно, со снижением идет в разворот. Немцы не стреляют. Наверное, за гулом артстрельбы они не слышат шум самолета. Нина планирует. Свистит ветер в лентах-расчалках. Высота падает. Дом все ближе...
— Бросаю!
Самолет делает прыжок вверх: от такой тяжести освободился, так легок стал и послушен! Снизу мигнули огоньки — значит, мешки попали туда, куда надо. С берега нас попугивают зенитки, стреляют настильно, и потому их снаряды летят в белый свет. Мы почти не маневрируем, боимся потерять устойчивость и свалиться в море. Оно в 20-30 метрах под нами, черное, свирепое.
С каждым полетом я становлюсь увереннее. И уже позволяю себе крикнуть еще слова привета:
— Эй-ей! Держитесь!..
— Лови воблу, полундра!
А наша «морячка» Анка Бондарева каждый раз смело объяснялась в любви десантникам:
— Эй, я люблю вас, полундра-а!.. — и бросала им письма.
Погода не улучшалась. Все тот же острый, обжигающий ветер и взбаламученный до дна Керченский пролив. Летим низко. Видимость хуже не придумать. Страшно при одной только мысли, что вот-вот зацепишь винтом за волну и... Нет, эти мысли старалась прогнать, а вот дрожь унять было трудно...
Перед очередным полетом Рачкевич сказала, что сводки с Керченского полуострова ох как неутешительны. Немецкие танки зарылись перед носом десантников, навели тщательную маскировку и расстреливают морскую пехоту в упор. Командиров осталось мало, ротами командуют сержанты. Число раненых растет. Наши мешки кажутся такими мизерными подачками! Я считаю каждую минуту, выгадывая сделать побольше вылетов. И конечно же, все сомнения, тревоги оставляю на земле. Этой мудрости меня научила еще Дуся Носаль, которая успокаивала меня так: «Никакой фашист меня не собьет и не сможет этого сделать. Я, считай, вечная. Вот если есть у кого дурное предчувствие, лучше остаться на земле. Раз боишься, то обязательно сшибут». Убили Дусю у Новороссийска. Осколок снаряда, пущенного с немецкого истребителя, попал в голову. Инстинктивно, уже умирая, она убрала газ и «дала левую ногу». Машина ушла из поля зрения истребителя, спряталась в ночи. Управление взяла на себя штурман. Погибла все-таки Дуся — вечная ей память! — но к тому времени она была лучшей летчицей и стала первым в нашем полку Героем Советского Союза.
Несмотря на все трудности, полеты в Эльтиген вызывали во мне радостное ощущение. Ведь нет ничего прекраснее в мире, как добрая помощь человеку. Я уже было свыклась со сложными метеоусловиями, с бреющим ночным полетом, с криками «Полундра!». Но всему на свете приходит конец.
В ту декабрьскую ночь, слетав пять раз в Эльтиген, мы вернулись в Тамань за очередным грузом.
— Эй! — кричали встречающие механика. — Которые «мешочники» — все на КП!
Подойдя к командному пункту, мы услыхали дружный хохот и кокетливый голос Анки Бондаревой:
— А что? Разве это не счастье быть женою сильного, смелого, доброго...
— Нет, вы только, послушайте, — обращаясь ко мне и к Ульяненко, наперебой заговорили девчата, — о чем она только думает? Все о моряках да о моряках...
— Опять десяток писем сбросила.
— Письма — это еще что! — засмеялась Нина Алцыбеева. — Она сама сейчас чуть не выпрыгнула вместе с мешком на Эльтиген.
— Говорят, любовь безумной может сделать.
— Нет, я не потеряю голову, — отозвалась Анка. — Только ведь обидно... Вдруг погибнешь, а ни с кем не поцеловалась. Но не бойтесь. Я отложу любовь.
— И правильно, — похвалила ее Мери Авидзба. — Па-а-слушай, приезжай на Кавказ после войны. Ах, какая красота вокруг! А воздух! Его же пить можно, есть! А мужчины? Вай-вай-вай... Замуж выдам за самого красивого джигита...
И опять взрыв хохота:
— Не соглашайся, Анка. Кавказец замурует в сакле, от людей упрячет, чадрой укутает, ревностью измучит.
— Па-а-чему так говоришь? — Когда Мери горячилась, в ее речи появлялась интонация, характерная для кавказцев. — Какая чадра? Чепуха! Наши мужчины ловкие, смелые и...
— Любвеобильные, — подхватила Алцыбеева, и опять все расхохотались.
После тяжелых, изматывающих физически и морально, полетов людям необходимы вот такие легкие, подначивающие разговоры. Они как бы остужают уставших от отчаянного ожесточения людей, во время которого каждый из нас командовал собою сурово и беспощадно.
Подошла командир, и вмиг воцарилась тишина, хотя на лицах играли еще улыбки.
— Наша задача, — сказала она четко, — бомбить Эльтиген.
— Как это? Господи!.. — прошептала я. — Ведь мы только что туда боеприпасы бросали.
— Что с десантом? — вразнобой спросили летчицы. Улыбок как не бывало. Тревога, недоумение, боль — все это обрушилось на нас. Анка всхлипнула.
Мы с летчицей молча подошли к самолету, взобрались в кабины и, не обмолвившись ни словом, взяли такой уже привычный нам курс.
— Нина, ну скажи хоть слово! — Я не могла сдержаться. Заплакать бы, что ли. Заорать. Уткнуться в теплые мамины колени, как в детстве.
— Ну, чего ты? — отозвалась Нина. — Разве они слабаки, наши парни? Прорвутся они! Вот увидишь.
А я думала о тех, кто не мог идти на прорыв. Кто остался прикрывать. Мне даже казалось, что я вижу их, истекающих кровью, с автоматами и у пулеметов, прикрывающих товарищей своими жизнями. Это видение было страшно невыносимым.
— Эй, штурман! Не психуй. Не то сами в море окажемся. Гляди в оба.
Мы подходили к Эльтигену. Как отчетливо видно светлое здание! Это — школа, а у десантников — штаб, опорный пункт, госпиталь. Кто знает, что там сейчас. Чуть поодаль, с сопок, бьют орудия.
— Нин, я не могу бомбить по школе, хоть убей.
— Что предлагаешь?
— Ударим по орудию.
Медленно ползет цель к заветной черте прицела. Молчим. Сбросить бомбы раньше нельзя, изменить режим полета тоже невозможно: бомбы не попадут в цель. А у нас большой счет к оккупантам.
Взрывные волны треплют самолет, и летчица прилагает невероятные усилия, чтобы удержать машину в горизонтальном полете. Наконец вот она, цель. Пора! Сбрасываю. Нина ныряет в облака, но я успеваю заметить сильный взрыв, а потом еще несколько. Орудие замолкло. Облака становятся сплошными. Какое-то время мы идем, не видя земли. Потом снижаемся. Я кручу головой. Наверняка где-то здесь ходят истребители, подстерегая По-2. Смотреть надо в оба. Истребители — не зенитки. Гореть начинаешь раньше, чем их обнаруживаешь.
До утра били по огневым точкам. На рассвете возвратились на свой аэродром, в Пересыпь. Постепенно собираются все экипажи, но никто не спешит покинуть аэродром. Не хочется ни спать, ни есть, ни пить, ни говорить. Стоим молча у командного пункта и ждем командира полка. Она в штабе дивизии. Всем хочется поскорее узнать о судьбе десантников. Едва приземляется ее машина — бежим толпой навстречу. Нетерпеливо ждем, когда командир вылезет из кабины. Вопрос как выдох:
— Где?
Эльтигенский десант, воспользовавшись туманом, прорвал окружение в районе Чурубашского болота. Десантники совершили двадцатидвухкилометровый бросок в Керчь, захватили с тыла гору Митридат, уничтожили артиллерийские расчеты. В освобожденный порт подошли вызванные по радио мелкосидящие суда. На них часть десанта переправилась на таманский берег.
А утром туман поднялся, немцы окружили танками Митридат и стали расстреливать в упор группу прикрытия. Командир полка Бершанская зачитала копию радиограммы, посланной с командного пункта десантников в штаб 4-й воздушной армии:
— «...В районе Бочарного завода скопление противника. Вышлите авиацию для обработки этого района. Сбросьте грузы...» А теперь отдыхать! — сказала она. — Задание предстоит трудное.
И опять замелькали ночи в огне, по 9-10 часов в воздухе, в открытых кабинах. И опять кричим: «Эй, полундра!..», «Парни, держитесь! Мы — с вами...».
Елка
«31 декабря 1943 г. — 4 полета — 4.45 часа. Бомбили скопление войск противника в Булганаке. Сброшено 600 кг бомб. Потушен прожектор...»
Затяжные дожди и мокрый снег превратили дороги и аэродром во вселенскую хлябь: натужно надрывались моторы машин, измучились, издергались люди.
Сегодня с утра густой туман затянул поселок, и едва виднеются сквозь мутную сквознину домишки и обнаженные огороды. Резкий ветер раскачивает калитку. Улица пуста — ни живой души. Все живущее прячется кто куда может, лишь бы укрыться от холода и ненастья. Несколько тощих кур приютились на жердочках под навесом, завернув головы под крылышки. Воробей забился в мягкое гнездо. Даже неугомонные шавки комком свернулись под крылечками. Каждая нашла приют...
В нашем домике третьей эскадрильи жарко натоплено. Все в сборе. Дождь стучит в стекла окон, ветер свищет во дворе, и время от времени летчицы, отрываясь от писем и книг, прислушиваются к дребезжащему, протяжному вою. Нет, не будем мы летать в такую погоду. А значит, по-человечески встретим Новый год.
В сенях что-то загремело, кто-то споткнулся, чертыхнулся. С силою рванув дверь, в комнату вваливается Ася Шарова, адъютант эскадрильи.
— Боевая готовность номер два, — объявила она. — Прогноз дают благоприятный. К вечеру выедем на аэродром. Так что фрицев с Новым годом поздравите бомбами.
— Хороший хозяин собаку... — начала было Данилова, но Ася перебила ее:
— Верно. В мирное время. А сейчас война...
Спорить не хотелось. Все углубились опять в свои дела.
После обеда туман приподнялся над землей и в густой молочной пелене стало угадываться солнце. Женю Жигуленко послали в штаб дивизии за заданием. Однако нам не верилось, что придется лететь в такое ненастье.
— Да бросьте гадать! Пошли концерт готовить, — позвала Нина Данилова «артистов».
Вскоре из соседней комнаты послышалась песня, затем дробь чечетки.
Девчата тем временем наглаживались, драили пуговицы, начищались, даже кудри на бумажки накрутили. Шутка ли, пехота обещала приехать, движок привезти, электричеством нас побаловать.
Над крышей проревел мотор. Мы выскочили на улицу — и обомлели. Жигуленко такие виражи над нами крутила, что комэск Смирнова позеленела от возмущения.
Мы знали, что даром Жене это не пройдет. Командир была строга. Лихачества не терпела и не прощала никогда. Мы и сами недоумевали, что заставило Женю выделывать такие фортели. Но тут увидели привязанную к плоскости самолета елку.
— Елка!.. Елка!.. Ур-р-р-а-а-а! — Все побежали на аэродром.
Женя зарулила машину на стоянку, выключила мотор и, подтянувшись на руках, резко выпрыгнула из кабины на плоскость.
Девчата отвязывали елку, с наслаждением вдыхая ее смолистый запах, гладили иголки и даже брали их в рот, ощущая вязкий и горький вкус. Это можно было понять. На Тамани, где мы стояли, не только елок — маленьких кустиков не было.
— Кто елку прислал, Жек? — спросила я. — Командир дивизии?
— Ха! — искоса взглянув на меня, отозвалась Женя. — Командир прислал не елку, а боевую задачу.
— Ну да!..
— Правда. Идя навстречу пожеланиям трудящихся...
— Всю ночь?
— Не знаю. Пакет закрыт.
— Где елку достала?
— Секрет фирмы.
Пока все суетились вокруг елки, Женя возилась во второй кабине, что-то отвязывала там. Наконец вытянула огромный бидон и подала в протянутые руки.
— Осторожно, не пролейте!
— Самогон?! — насторожился пожилой солдат из батальона аэродромного обслуживания.
— Мо-ло-ко! — по слогам торжественно протянула Женя, и все расхохотались.
Мы забыли даже запах и вкус молока. Мы только мечтали о нем, белом, как утренний снег, молоке, — теплом, пенистом, парном. И вот оно!
Женя — удивительный человек, выдумщица отчаянная. Помню, как незадолго до Нового года мы возвращались с ней утром с последнего вылета. Мы шли над самой землей, едва не касаясь ее колесами. Такой полет называется бреющим, наверное, потому, что прикрепи большое лезвие к колесам, и мы, вероятно, начисто срезали бы по пути все: и мелкий кустарник, и остаток прошлогодней травы, и верхний тонкий слой снежного покрова...
Жигуленко любила такой полет. В нем особенно полно ощущается скорость и власть над машиной. Перед глазами у меня все мелькало. Нигде скорость полета не ощущается так, как на бреющем. Это от того, что человек субъективно судит о скорости своего движения не столько по линейному, сколько по угловому перемещению окружающих предметов. Даже при весьма скромной скорости По-2 набегающая под самолет земля сливается в сплошную пелену. Управлять машиной при этом надо точно: случайное снижение, хотя бы на несколько метров, грозит катастрофой. На бреющем воочию убеждаешься, какая неровная поверхность нашей планеты. Лес сменяется озером, озеро — болотом, болото — снова лесом. То возникает пригорок, то овраг, то отдельно растущее дерево. Самолет летит по сложной волнистой траектории, педантично повторяющей капризы рельефа местности. Запросто можно ткнуться в какое-нибудь наземное препятствие. Мы избирали такую, почти нулевую, высоту полета по утрам, когда существовала опасность встречи с фашистским истребителем.
От непрерывного мелькания предметов, сливающихся в единый пестрый покров, от монотонного гудения мотора меня клонило в сон. Но с Женей не уснешь.
— Эй-ей! — лихо покрикивала она, как ямщик, погоняя лошадей. — Родимая-я-я!..
Шутит летчица, и усталости будто уже нет, и сон улетучивается.
Мы летим навстречу солнцу, а над нами скользят легкими парусами перистые облака.
Земля пятнистая. Снега совсем мало. И я сказала Жене, как прекрасна зима в Сибири и как волшебна новогодняя ночь в лесу. Новый сорок первый я встречала как раз в лесу. На лыжах мы пришли в лесную сторожку и в полночь резвились вокруг огромной ели.
— А тут, — вздохнула я, — даже завалящей сосеночки не увидишь.
Женя помолчала, а потом весело сказала:
— Елка? А что — это здорово! Привезу.
Я не поверила: где ее взять на Тамани? И вот пожалуйста, Женя не забыла своего обещания. Отвязав елку, мы прислонили ее к плоскости, взялись за руки и дружно пропели: «В лесу родилась елочка, в лесу она росла...»
— Словно дети, — смеялась Шарова. Она до войны учительницей была и часто разговаривала с нами, как с учениками: — А ну, не шумите.
— Налетай! — крикнула Жигуленко, и мы, перестав петь, бросились к бидону, поставленному на крыло самолета. Женя наклоняла его, а мы по очереди подходили и, закрыв глаза от удовольствия, отхлебывали из него молоко небольшими глотками.
Елку в дом тащили торжественно, с песней. Но установить ее не успели: вызвали на получение задачи. С севера надвигалась низкая облачность. Дул холодный ветер. Видимость была плохая. «Ну и ночка, — подумалось мне, — не вылетать бы совсем в такой вечер! Ладно, черт с ней, с погодой, взлетим. Все-таки ты чувствуешь ее, землю родимую, не уйдет она из-под тебя неожиданно. А вот садиться... садиться сложнее. При плохой видимости на посадке надо ловить сантиметры, но попробуй поймай их с завязанными, считай, глазами».
По фронтовым условиям этот полет, может, и не очень сложный, но ночь-то... ночь ведь новогодняя... Единственный праздник в году, который по давнему, не нами заведенному обычаю все стараются встретить дома. И пусть наши дома далеко, а родные и близкие многих из нас затерялись неизвестно где, все же у нас есть свой дом — наша третья эскадрилья. Как просили комэска передать в штаб, чтоб дали передышку, да разве она скажет? Кремень. И сама первая полетит. Послать бы в эту ночь мужиков, тех, кто в штабе. Пусть повертелись бы...
— Сигнал «Я — свой» — белая ракета, — неторопливо взвешивая каждое слово, говорила командир эскадрильи. — Бомбить скопление войск и техники противника на северо-западной окраине Булганака. Количество вылетов... — Смирнова сделала паузу.
— Максимум, — шепнула я, но командир громко сказала:
— По четыре.
Это было непривычно. Мы привыкли к слову «максимум». Это означало, что летать всю ночь, от заката до рассвета. Очевидно, ради Нового года начальство сделало исключение. Хотя четыре вылета — это тоже немало, если учесть зенитки противника и скверную погоду.
Штурман эскадрильи Пасько сообщила прогноз погоды, силу и направление ветра по высотам, проверила прокладку и расчет маршрута, знание района полетов, района цели, по которой надо нанести удар, запасные цели и аэродромы. И опять напомнила, что штурманское дело — это прежде всего точность, четкость и ясность.
— Не забывайте, — говорила Пасько, — предварительные расчеты на бомбометание надо уточнять, исходя из обстоятельств. Следите за изменением ветра...
После постановки очередной задачи обычно происходил разбор боевых полетов предыдущей ночи. Было принято сварливо, придирчиво и к самому себе и к товарищу рассуждать о минувших полетах, где кто как допустил недосмотр, промашку, чтобы не повторить подобного в следующем задании.
Инструктаж окончился, и мы направились к полуторке. Приехав на аэродром, пешком пошлепали по грязному сырому снегу к своим машинам. Небо из бледно-голубого уже становилось темно-лиловым, седым. Я люблю январские васильковые сумерки. Но сейчас ни в вышине, ни у самого горизонта, над деревней, — нигде не было этого мирного синего цвета. Один мрак.
Экипажи ждали сигнала на вылет. Нина Данилова что-то по-хозяйски укладывала в своей кабине.
— Чего ты там возишься? — спросила Женя Жигуленко.
— Харч укладываю.
— Че-е-во?
— Та-во-о, — передразнила Нина. — Харч, говорю. Пирог, два куска жареной рыбы. Думаю, хватит...
— Постой, постой... Ха-ха-ха, ой, штурман! Ха-ха-ха, — хохотала Женя. — Ты что, не веришь мне? Да вернусь я к встрече Нового года, прилечу!
Она схватила Нину за ногу и, стащив с плоскости, затрясла ее, закружила:
— Прилечу, прилечу...
— Отпусти Данилову, — заступилась Худякова. — Я тоже харч прихватила. А то застрянешь где-нибудь, а потом весь год постным будет. Погода-то дрянь. Лучше запас сделать. На всякий случай...
— Эй, штурман! — позвала Худякова меня. — Уложи-ка этот сверток в своей кабине.
Посмеиваясь, я укладываю бутылку молока и кусок пирога с рыбой.
— За-жи-вем. Если что, в полете подкрепимся...
— Или мышей угостите, — в тон мне говорит механик Маменко.
— Бр-р... — фырчу я. — Не накаркай.
Мышей я боюсь. Поселок, где мы живем, наводнен мышами. Они повсюду. Бегают по полу, попадают в одежду, в сапоги, унты, копошатся под нарами, на которых мы спим. И даже в наши спальные мешки попадают. Они проникают даже в самолеты, доставляя механикам немало хлопот: перегрызают то одно, то другое... Мыши летают на боевые задания, и механики ничего не могут поделать, чтобы выгнать их из самолетов. В полете мне иной раз мерещатся мыши, как будто они за приборной доской сидят. И тогда я поеживаюсь от брезгливости. И теперь, после слов Веры Маменко, меня передернуло. Я представила, что эти противные зверьки шастают по моему самолету, подбираясь к пирогам. Тьфу! Взвилась зеленая ракета: на вылет! Загудели моторы. Худякова порулила на взлет.
Мы летим бомбить передний край противника. Это задание считается несложным, хотя придется очень низко ходить вдоль траншей, обстреливая их из пулемета. Мы приближаемся к Керченскому проливу. В Крыму что-то горит: там колыхается, переливается желтовато-бурое варево, оно мечется в сравнительно узкой черте, но отблески, дымные клубы расходятся от этого места далеко во все стороны и издали кажутся громадными, устрашающими.
При подходе к линии фронта определяю, что дымы нам не помешают бомбить. Ветер отгоняет их к югу. Я уже собралась дать летчице боевой курс, как вдруг почувствовала, что между комбинезоном и унтом что-то медленно ползет вверх по ноге. Я обмерла: мышь!
— Давай боевой! — говорит летчица.
— Бы... бо... ба. — Я лишилась дара речи. Перед носом вспыхнули разрывы снарядов, проносятся лохматые брызги «эрликонов», но мне не до них: под комбинезоном ползет мышь! Вот она миновала колено, продвинулась... Ой, даже спина взмокла противным, липким потом. Осторожно прижимаю ладонь к месту, где копошится эта противная тварь.
— Бомби!
Я молчу. Ноги и руки ватные. Я в полуобмороке. А под рукой трепыхается мышь.
— Бомби!
Я дотягиваюсь одной рукой до сбрасывателей. С трудом дергаю шарики. Но другая рука занята: я прижимаю мышь. И вдруг острые зубы впиваются в мою ногу...
— О-ой! — ору я и извиваюсь на сиденье. Не от боли, а от поднявшейся тошноты, от омерзения.
— Ранена?
— Ой-ей!.. — испускаю я дух.
— Бомби, черт возьми. Что там с тобой?
— М-мышь!
— Обалдела?! Бомби!
Я поворачиваюсь и, не отпуская ладонь, сбрасываю бомбу левой рукой. Летчица разворачивает машину и берет курс домой. Я медленно расстегиваю комбинезон, осторожно извлекаю мышь и швыряю ее за борт.
— Что ты возишься? Мешаешь управлению.
— Да мышь же! — жалобно, чуть не плача говорю я. — Мы-ышь... Кусается...
— А я-то думала... Я-то думала, что тебя трясет от вида немецких танков! Ха-ха... О-хо-хо... А ты!.. Ха-ха-ха!
Нина от души хохочет, а я насупленно молчу. Расскажет, месяц потешаться все будут. А сами-то визжат при виде мышки. Сами-то...
Два других полета показались мне простыми, легкими, ни один осколок не поцарапал нашу фанерку, хотя немцы и постреливали.
И вот нам подвешивают бомбы на последний в сорок третьем году вылет.
Техник Зина Радина шутит, требуя от Жигуленко не загубить баянистку-штурмана. Вовремя ее доставить к встрече Нового года.
— Да что толку-то, — смеется Женя, — все равно сразу заснет. Так что ищите себе другого музыканта.
Женя не шутит: бывает такое состояние, когда голова наполняется страшной тяжестью и глаза сами закрываются. Заставить себя разлепить сомкнутые сном глаза — невероятно трудно. Засыпал в полете почти каждый, но сон этот длится не более доли минуты. Всю волю призывали на борьбу со сном, с холодом, от которого спать хотелось еще больше. Руки и ноги коченели, немели. Хорошо бы подвигать ими, разогреться движением. Но в кабине так тесно, что об этом и мечтать не приходилось.
— Не засну, — доносится из кабины добродушный голос Нины. — Песни буду петь.
— Ну, ни пуха... — сказала Зина, проворачивая винт. — Скорее возвращайся.
Вылетаем и мы. Чуть-чуть грустно. Вспоминается встреча сорок первого и танцы вокруг елки в лесу. Наши мальчишки, наши добрые рыцари... Их остается все меньше, моих сверстников. Я пытаюсь сосредоточиться только на полете, но не могу отделаться от воспоминаний довоенных встреч Нового года. Многих родных и друзей уже нет в живых. А может, пришел и мой черед?
И этот вылет — последний? Мне тревожно. Я понимаю, что мрачное настроение из-за того, что очень хочется поспеть к Новому году. И я боюсь этого желания, потому что оно настолько сильное, что голова кружится. Я даже говорить не могу.
Ох, мотор чихнул! Нет-нет, показалось. Машина идет ровно.
Раньше я не думала о потерях. Ведь у живых другие заботы. А сейчас передо мной мелькают лица погибших...
— Сколько до цели?
— Три минуты. Если хочешь больше — 180 секунд.
— Хочу больше.
— Могла бы и не лететь.
— Ой ли? Как бы это было можно?
Этим разговором мы заполняем пустоту ожидания. Самое страшное — это ожидание неизвестности. Когда враг ощетинится зенитками, когда на первый взгляд даже не будет выхода из замкнутого круга огня, все же легче: ты будешь драться. А от пассивного ожидания до ощущения неминуемой гибели — всего один шаг! Даже в пылающем самолете летчик не испытывает этого чувства — в нем еще не сломлена воля к победе, он еще борется. Тут важен даже пустяковый разговор. Одно-единственное слово в такое мгновение, оброненное подругой, не допустит расслабления. Пусть не сказано ничего значительного или очень важного, но, услышав живой голос, знаешь — рядом друг.
Впереди, подняв огромный столб пламени, взорвались бомбы, сброшенные, наверно, с самолета Жигуленко. Тут же за него зацепился один луч прожектора, потом присоединился второй, лихорадочно ощупывал небо третий.
— Вот тебе и новогодняя иллюминация, — зло говорит Худякова.
Мы идем на выручку. Все ближе наплывают прожекторные лучи. Нина вводит самолет в пологий вираж и включает в кабине полный свет, чтобы как-то нейтрализовать слепящий свет прожекторов, который режет глаза, давит, слепит. И кажется, от него не уйти, не укрыться. Худякова пилотирует только по приборам. Я навожу ее на самый яркий прожектор. Кругом свет, вой и свист. Дымные шары разрывов тяжелых снарядов болтают самолет, прицелиться трудно. Все-таки Худяковой удается удержать машину в самый ответственный момент.
— Вот вам, гады! — кричу я, сбрасывая бомбы.
Прожекторы гаснут, и вновь непроглядная тьма. Война — дело ужасное. Можно приучить себя притворяться, что страха не испытываешь. Можно, дрожа, делать вид, что ты сильно зябнешь и только от этого тебе не по себе. Каждый вырабатывал свои уловки, что в конечном итоге сходило за правду и выглядело как мужественное поведение. Но все эти уловки забывались, когда дело касалось жизни твоих товарищей, и здесь уже выступала самоотверженность. Это прекрасное чувство, когда, забывая о себе, ты мчишься на помощь другим.
Летим домой. У самой передовой опять застучали вражеские зенитки. Успели увернуться.
На аэродроме первой нас встретила Зина Радина.
— Я думала Жек, Жигули...
— Их нет?!
Зина, не ответив, пошла дальше.
При подходе к домику мы услыхали веселые голоса, ровный перестук работающего движка. Остановились.
— Может, не пойдем? — спросила я Худякову.
— Ждут нас. Но пока ничего не скажем. Нельзя портить им праздник.
— Ты иди. А я побуду здесь. Не могу я сейчас туда. Нина ушла, а я присела на подножку автомашины.
В гибель девчат верить не хотелось, и все же... все же...
Вдруг в перестук движка ворвался отдаленный гул мотора. Показалось? Я отошла от машины. Прислушалась. Гул нарастал, делался все ближе. И вот над самой крышей пронесся самолет. «Женька! Жигули!..»
Из двери выскочила Худякова.
— Ну, слава богу! — с облегчением вздохнула она. — Наверное, на вынужденную где-то пришлось присесть.
Не прошло пятнадцати-двадцати минут, как автомашина примчала наших девчат.
— А вот и мы!
— Где вас черти носили? Чуть концерт не сорвали.
— Сказала же, будет вам баянист, — смеялась Женя.
Мы стягиваем с их плеч комбинезоны, унты и всё швыряем в угол.
— Братцы, дайте чистый подворотничок, — просит Данилова. Она всегда была внимательна к своей внешности. У нее и сапоги блестели так, что вместо зеркала смотреться можно, и пуговицы отливали золотом, и волосы замысловато причесаны. Не штурман, а артистка из ансамбля песни и пляски.
— Какой подворотничок? — удивляется Оля Яковлева. — Рехнулась? Новый год на носу...
Шум, смех, суетня. Рассаживаемся. Двенадцать. Поднимаем кружки:
— С Новым годом!
— За Победу!
— Нина, туш! Музыку давай! — кричит Даниловой Женя. — Или руки еще дрожат?
— Не выдумывай.
— Насчет рук не настаиваю, но голос-то дрожал. И команды путала над целью: то ли боевой, то ли ой-ей-ей!
Все смеются. В авиации принято о пережитом говорить с юмором.
— А мой штурман, — переждав смех, тягуче говорит Худякова, — мой штурман...
Я умоляюще смотрю на нее: ну, не говори, не надо. И Нина, всегда беспощадно насмешливая Нина, жалеет меня:
— Да ничего особенного, — махнула она рукой, — мышей гоняла. Развели тут...
Но девчонки понимают и тут же подхватывают:
— Визжала: «Мышь!»
— Я видела, как фрицы разбегались от ее дикого визга.
Хохочут... А елка гибко подрагивает, пружинит своими раскидистыми ветками, охорашивается, зеленеет так, будто она в лесу, будто она живая.
А вечер опять хороший такой, Что песен не петь нам нельзя... —запевает Аня Бондарева.
— Нина, вальс!
Места в комнате мало. Поэтому суматошно и весело. Пары сталкиваются, теснят друг друга к стенке. Приспособленные из снарядных гильз и подвешенные на телефонном проводе к потолку светильники раскачиваются, и свет мечется по лицам. Кончается музыка. Но никто не идет к столу. Нина, передав одному из гостей баян, просит:
— А ну, тряхнем стариной! Цыганочку.
Молодцевато расправив под ремнем гимнастерку, Данилова, подбоченясь, прошлась по кругу.
— Быстрей! — крикнула она баянисту и сыпанула такую дробь чечетки, что все ахнули от удовлетворения.
— И-эх! — крикнула Аня Бондарева. Словно ветром ее сорвало с места. Она завертелась вьюном, выделывая ногами такие кренделя, что в глазах зарябило.
— Гляди, братцы!
— Вот здорово!
— Давай, давай!..
В круг пляшущих выходит Полина Ульянова и, подняв руку, как бы приглашая последовать ее примеру, запевает:
Только на фронте проверишь Лучшие чувства свои, Только на фронте измеришь Веру и крепость любви. Нынче у нас передышка, Завтра вернемся к боям. Что же твой голос не слышно, Друг наш походный баян?Снегурочка в белоснежном наряде, сделанном из простыней, разносит новогоднюю почту. В маленьких записочках написано почти одно и то же: «Дожить до победы! Счастья...»
Ко мне подошла Ольга Яковлева и подала треугольник:
— Счастливая...
Я обрадовалась: письмо было от мамы. Она писала, что мой старший брат третий раз ранен, а младший уехал в военно-морское училище. Папа наконец добился призыва в армию, а она, мама, осталась одна. Я с грустью подумала: мама не спит ночами, думая, а живы ли ее дети? И гадает в новогоднюю ночь...
Матери... матери... Разве для войны они растят своих детей?
Обида
«22 января 1944 года — 7 полетов — 9 часов. Бомбили Багерово. Сбросили 700 кг фугасных и осколочных бомб. Подавлен огонь 1 артточки, пожар. Подтверждает экипаж Алцыбеевой».
После напряженной работы в сложных метеоусловиях, под обстрелами, после полетов в Эльтиген хотелось немного передохнуть, отоспаться за прошлые ночи и впрок. И я, признаться, обрадовалась, когда облака опустились почти до земли и полеты отменили. Но отдыхать нам не пришлось. Тут же штаб запланировал занятия. То изучение материальной части, уставов и вооружения, то политучеба и лекции, то собрания или зачеты разные, то конференции или зубрежка силуэтов вражеских самолетов, то знакомство с пехотной тактикой или занятия по химзащите, аэронавигации и теории полета. Всего не перечислишь, что планировал штаб для повышения нашего уровня. В авиации всегда много учились, и это, конечно, было необходимо. Но и скоро надоедало, тянуло в воздух, и мы молили бога дать нам хоть мало-мальски летную погоду. Но небо и не собиралось очищаться от туч.
В этот день с утра шел мокрый снег. Невзирая на непогоду, все штурманы нашей эскадрильи работали на аэродроме. Проверяли девиацию компасов. Девиация — это отклонение стрелки компаса от магнитного меридиана. Происходит это под влиянием электромагнитных полей, больших масс железа. Не устрани девиацию — ошибка в показании компаса могла доходить до 15-20 градусов. Положено было перед подвеской бомбы размагничивать. С компасов же списывалась остаточная девиация и учитывалась при нахождении на маршруте. К обеду мы насквозь вымокли и устали. Покрути-ка вручную самолет за хвост, потаскай-ка его по курсам на земле.
...В эскадрилью пришла к самому получению задачи. Достала карту, проложила маршрут на фашистский аэродром у Багерово. Сделала все расчеты и долго сидела, безучастно глядя в карту. На меня никто не обращал внимания.
В комнату вошел метеоролог. Он недавно прибыл из училища. Был самоуверен и заносчив. Сухощавый и длинный как жердь, он почти всегда был объектом наших шуток. Я не отставала от девчат, подтрунивая над ним, но сегодня мне было не до шуток.
— Как погодка в верхних слоях? — весело встретила метеоролога Аня. — Все разглядел?
— Запутанная, — ответил он Ане и, повернувшись ко мне, добавил: — Там такая путаница, как в голове штурмана...
Я не дослушала. Выскочила из комнаты. Мимоходом взглянула на Ульяненко и поразилась ее бледности и отрешенности. «Чего это с ней?» — подумала я. В сенях слышались визги, смех, возня. Это девчата из комбинезонов мышей вытряхивали.
На аэродром мы приехали с Ниной порознь. Я подошла к машине, когда она прогревала мотор. Я влезла в кабину, и Нина порулила на старт. Мы вылетали первыми.
Мягко рокотал мотор. С приборной доски смотрели в лицо различные цифры. Самолет ныряет в облако, вырывается на простор, снова ныряет... Перед Керченским проливом Нина стала набирать высоту и, пробив облака, вырвалась в простор, полный сияния и блеска. Широкой белесой полосой тянулся через созвездия Млечный Путь. Над ковшом Большой Медведицы стояла Полярная звезда. Звездные россыпи, где гуще, где реже, покрывали необозримый простор неба. Я люблю это мгновение, когда тьма, облепившая самолет, вдруг исчезает и перед глазами открывается небо с бесчисленными звездами.
Луч прожектора скользнул по крылу. Нина не отвернула, шла напрямую. Луч метнулся в другую сторону, как бы испугавшись напора По-2. Загрохотали зенитки. Осколки окружали нас.
Но это были еще цветочки. Впереди разрывов было так много, что они слились, — сплошная стена заградительного огня. Над нами повисают темно-серые хлопья. Ульяненко бросает самолет из стороны в сторону. Но разрывы неотступно следуют за нами — ближе, кучнее.
Колючий холодок медленно разливается в груди. Грязно-серые хлопья вспухают со всех сторон. Резким скольжением Нина меняет высоту — черное расползающееся пятно мгновенно возникает над нами. Ушли все-таки. Но дымные шапки опять появляются рядом, источая едкий запах, от которого подкатывает тошнота. Запах гибели. Он уже вьется в кабине, опутывая, обволакивая, перехлестывая.
— Маневрируй! Маневр! — кричу я в переговорную трубку.
Нина снова — в другую сторону — уходит вниз, под разрывы, и только теперь, сразу за леском, я увидела цель — включенный старт на немецком аэродроме и идущий на посадку самолет.
— Внимание! Боевой курс...
Мы идем в сплошных разрывах, но маневрировать нельзя. Еще немного. Чуть-чуть! Пронеси! Ох, как хочется жить! Медленно надвигается поле с самолетами. Пора. Ну! Дергаю за шарики бомбосбрасывателей — самолет вздрагивает от толчков, бомбы летят на цель. Мощный взрыв. И сразу за ним еще один. Взгляд назад: там, где стоянки, столб огня и дыма. Я стреляю из пулемета. Нина выжимает все возможное из мотора, чтобы поскорее уйти. Сверкающие трассы несутся вслед нам, пересекаются, обгоняют нас. Внезапно три прожектора, как палки, забили по небу. Яркий свет резанул по глазам и ослепил меня на некоторое время. И тотчас же взрывная волна от зенитного снаряда подбросила хвост машины вверх. Круто скользнуло небо под ноги, куда-то за плечи швырнуло землю. Словно Вселенная ринулась в головокружительный вираж, пытаясь уйти от чего-то недоброго, жуткого, немыслимого.
Летчица выровняла самолет и перевела его на пологое планирование с невыключенным мотором, чтобы развить максимальную скорость. Она спокойно вела машину через огонь, пренебрегая опасностью. Мы выбрались из зоны огня. Я осмотрелась и не заметила никаких явных повреждений.
На земле нас встретили с тревогой:
— Это вас били?
— Нас...
— Как машина?
— Нормально.
Мы совершали вылеты один за другим. Погода постепенно портилась. Временами мы шли вслепую, в облаках, но добирались. И опять начиналось все сначала. Нас выпустили и в седьмой раз. Отменить полет, видно, было нельзя, как нельзя отменить и войну. Оторвавшись от земли, мы сразу оказались в «молоке». Самолет продирался сквозь густой снегопад, потом мы попали в зону обледенения — по обшивке самолета забарабанили сухие щелчки отлетающих от винта льдинок. Удары их гулко отдавались внутри, временами похоже было на то, что по обшивке кто-то снаружи колотит палками. Самолет начинало трясти, будто его хватил озноб или внезапный приступ жестокой лихорадки, так тревожно вздрагивало и билось его фанерное тело. Аэродинамические качества самолета снижались, машина становилась непослушной, а полет опасным.
По всем правилам следовало бы нам вернуться, но Нина вела машину на запад. А я не могла первой сказать: «Вернемся». По-2 карабкался вверх. Вот стрелка альтиметра показала 1300 метров. Мотор немилосердно трясло. По-2 содрогался, но продолжал набирать высоту. Это очень опасно, но Ульяненко упорно вела самолет вверх. Казалось, машина вот-вот не выдержит, сорвется с набранной высоты и рухнет вниз. Но она карабкалась и наконец выбралась из опасной зоны. Грохот смолк, тряска прекратилась. В кабине было холодно. Ветер проникал до костей сквозь ткань и мех. Стучали зубы, и я не пыталась их остановить. Потом крепко, до боли сжала челюсти и глубже опустилась в кабину.
Над Керченским полуостровом погода была ясная. Видимость «миллион на миллион». Немцы на этот раз не стреляли. Наверное, намаявшись за ночь, спать улеглись. Мы отбомбились по стоянкам и взяли курс 90 градусов, домой.
Приближался рассвет, но на востоке было темным-темно. У косы Чушка мы опять встретились с черными облаками, набитыми мокрым снегом. Они проносились над землей, как самолеты на бреющем. Мы вошли в снегопад, в клубящийся вихрь. Ульяненко прицепилась к дороге и вела машину низко-низко над автомобилями, бегущими к фронту. Вот и аэродром. Летчица пошла на посадку. Стрелка высотомера отсчитывала последние метры, Как они дороги в этот момент летчику! Расплывчатый свет врывается к нам в кабины. Колеса будто прилипают к земле и, шурша, катятся вдоль тусклых фонарей. Земля. Как она мила и как бывает порой беспощадна! Мы рулим к своей стоянке. На аэродроме тишина.
— Уже все давно сны видят, а вы где-то болтаетесь. Что случилось? — В голосе Маменко слышатся слезы.
Ульяненко отвечает спокойно:
— Ничего не случилось. Фрицев бомбили.
— Но другие возвратились с бомбами. Снегопад густой.
— Верно, снегопад. А бомбить можно.
— Ненормальные, — буркнула Маменко.
Я молча помогаю зачехлить и закрепить машину. Махнув на прощание рукой Верочке, плетусь за Ульяненко. Вокруг удивительно тихо, и мне странно слышать эту мягкую всеобъемлющую тишину. С неба, покрытого облаками, сыплется легкая изморось. Не верится даже, что всего лишь около получаса назад мы мчались в мутной мгле. Ну и тишина на земле! Я слышу, как шлепаются о землю сорвавшиеся с намокших веток капли, как шелестят, удаляясь от нас, шаги Веры Маменко.
Все вокруг тускло-серое: и зябкий свет зимнего рассветного утра, и льдистый блеск дороги. Все вокруг рыхлое: низкие облака и земля, тишина и усталость. Затекшие ноги ведут медленный счет шагам. Сердце глухо стучит. Знакомая дорога с аэродрома кажется до бесконечности длинной. Ни начала, ни конца...
Я бреду рядом с летчицей, трудно перебирая лоскутки мыслей, пестрые, куцые, свалявшиеся вместе... То вспоминается дом, то раненые в военно-санитарном поезде, где я начинала свой армейский путь, то полеты... Меня грызла какая-то неудовлетворенность: сколько оставлено дел недоделанных, книг непрочитанных... Все оставлялось на другой раз. Но другого раза не будет. Если и уцелею, то стану старше, стану иной.
Ульяненко останавливается, чиркает спичкой. Маленький огонек освещает на секунду ее нахмуренное, измученное лицо. Я вижу, как рядом со мной плывет в воздухе багровая точка — огонек папиросы. И все это уже было где-то со мной: и ночь, и изморось, и идущая рядом Ульяненко, и плывущая в воздухе багровая точка. Словно замкнулся круг и я возвращаюсь в исходный пункт. И все же, как тогда, когда погибла Дуся Носаль, мне трудно молчать, почти невозможно молчать, но я молчу, и мне тяжело. Прозябшие, голодные, усталые, мы добрели до шоссе и присели у обочины, подстелив под себя газеты. Ждем попутную машину, не в силах больше двигаться.
— Ты ужинала?
— Нет.
Я достаю из кармана бутерброд с котлетой. Повертев, делю пополам и протягиваю Нине.
— Спасибо.
— На здоровье.
Пожевали. Помолчали.
— Послушай, Нина...
— Тс-с-с, — приложила она палец к губам. — Слышишь? Птички...
Я с недоумением посмотрела на нее и прислушалась. В ветках кустарника жалобно и грустно перекликались две птицы. Словно бы искали одна другую и никак не могли найти.
— Они плачут, — сказала Нина. — Ты послушай только. У них горе. — Она тяжело вздохнула. — Все плачут. Люди, птицы, земля...
От ее тона у меня побежали мурашки по спине и появилось смутное подозрение: у нее что-то произошло.
— Что с тобой?
— Петровича сбили.
Я онемела. От стыда хоть провались сквозь землю. Ох и дура! Какая же я дура! Не разглядела, какую боль, тяжесть носит близкий человек. Петровича, летчика из полка тяжелых бомбардировщиков, Нина очень любила, я знала это.
— Ну и ночка была у нас! — Нина обняла меня за плечи. — Расскажи кому — не поверит. Но я ничего не могла с собой поделать. Одно желание — бить их... Словно во сне вся ночь. Сейчас очнулась: тяжело... А жить надо, бить их надо. Ты не обижайся на меня.
— Вот еще!..
Про себя подумала, что люди часто бывают несправедливы друг к другу. Мы справедливы в большом, в общих устремлениях и вере в нашу победу, в работе, ратном подвиге и гражданском долге. Но есть еще каждый день, каждый час, каждая минута. Из них складывается жизнь человека — такая сложная и трагически короткая жизнь. И как мы, люди, порою подрываем ее. Подрываем невниманием, незаслуженной обидой. Подрываем неверием и незаслуженным словом. Подрываем — думая о человеке. Подрываем — не думая о нем.
За обедом все разговоры вертелись вокруг нашего последнего полета. Тут были и осуждения, и недоумение, и восхищение, и порицания. Замполит Рачкевич сказала, что послала политдонесение, в котором отметила, что наш экипаж сделал больше всех вылетов в очень сложных метеоусловиях. Потом обняла нас за плечи и с жалостью сказала:
— Боже мой! Какие вы еще девчонки! Совсем девчонки...
— Что вы, Ульяненко в декабре уже двадцать стукнуло.
— На двоих, значит, сорок? Зрелость!
Нина молчала, а замполит вдруг сказала:
— Кстати, ты почему юбилей свой умалчиваешь, Ульяненко?
Нина с недоумением посмотрела на Рачкевич.
— Не прикидывайся. У тебя ведь уже пятьсот боевых вылетов.
— Ну и что?
— Как что? Согласно приказу Народного комиссара обороны за пятьсот вылетов можно представить к званию Героя, — пояснила комиссар.
— А я и не знала. Да разве дело в наградах?..
Я видела, Нине был в тягость этот разговор. Ей хотелось уйти, побыть одной, но ведь вот так просто не оборвешь старшего, не уйдешь. Наконец замполит отпустила нас.
— К чему все награды, если нет человека? — вырвалось у Нины, и она, оставив меня, пошла к морю.
С этой ночи моя фронтовая жизнь как бы разделилась на две части. Первая, оставшаяся позади, текла в моих воспоминаниях по каким-то естественным, понятным и привычным законам, когда все происходившее со мной или в поле моего зрения воспринималось как должное. Я смотрела тогда на людей, на окружавший мир с полным доверием и открытой душой. Я будто перешагнула через какой-то таинственный порог, за которым почувствовала себя другим человеком — заново прозревшим, понявшим, что в жизни не так все просто, не так уж она приветлива, не так легко быть в ней человеком.
Туман
«26 января 1944 года — 5 полетов — 7 часов. Катерлез. Джейлав. Разведка: Багерово — Джейлав — Б. Бабчик. Сбросили 20 бомб... 2 сильных взрыва...»
Облака делали неразличимыми день и ночь. К тому же мы очень уставали. Спали мало. Ночью или полеты в сложных метеоусловиях, или ожидание мало-мальски сносной погоды, чтобы взлететь. Днем наваливалась бессонница от перенапряжения. Только забудешься тяжелым сном, как объявляется подъем на обед, потом получение задания. И снова к самолетам.
В эту ночь сначала все шло, как всегда: немцы стреляли, мы маневрировали. Возвращались. Заправлялись и снова уходили на задание. Уже после полуночи, отбомбившись в пятый раз, мы взяли курс домой. При подходе к Керченскому проливу я взглянула налево, и сердце забилось в бешеном галопе: огромное белое покрывало окутало Азовское море и собиралось покрыть Таманский полуостров. Я попросила летчицу жать на всю железку, но мое «скорее» оказалось пустым, ибо туман двигался быстрее, чем мы летели. На беду, усилился ветер, и мы почти не продвигались вперед. Самолет как будто буксовал. Было такое ощущение, что его за хвост тащило в море. Заместитель командира эскадрильи Худякова, в экипаж которой меня только что перевели, назначив штурманом звена, пропела с горечью: «Прощай, любимый берег...» Решили снизиться, но ветер, видно, всюду разгулялся не на шутку. На выбранной нами высоте он был попутно-боковым.
Мы еще не достигли берега, когда туман наглухо закрыл его. Нам оставалось только одно — идти по интуиции. Представьте наше полнейшее одиночество. Радио на самолете нет. И специальных аэронавигационных приборов на По-2 не существовало, чтобы определиться без звезд среди ночи и тумана. Куда лететь? Представилось, что кругом пусто: ни земли, ни неба, одна тьма — и что мы среди этой тьмы подвешены в пустоте на гнилой веревке. Веревка лопнет, а мы хрясь — и упадем. Бросило в жар, даже волосы зашевелились, и показалось, что они шлем сдвинули, сердце ударило с полной силой. Я вдруг различила внизу темные пятна, не закрытые еще туманом. На душе стало легче. Но через мгновение подумала: «Что там — земля или море? Не разберешь». Признаться, я было растерялась. Доберемся ли мы до своих? И вообще сумеем ли мы найти место для посадки? Странное ощущение испытываешь в тумане: будто все нереально, как будто плывешь по белой реке неведомо куда. Кажется, что ты сам летишь на обветшавших крыльях и вот-вот упадешь. Чтобы поверить в обитаемость мира в такой обстановке, когда даже крыльев самолета не видно, требуется усилие. И тут уж не до красок природы, в голове вертится одна мысль: «Где упадем?»
Вдруг, когда я уже отчаялась, впереди слева, на горизонте, сверкнула огненная точка. Как я обрадовалась: конечно же это аэродром! Конечно же маяк! Ведь здесь нечему светить — по ночам соблюдается по всей Тамани светомаскировка. Но огонек померцал немного и угас. То была звезда. Всего на несколько минут проглянула она над горизонтом, между облаками и пеленой тумана, и на нее-то мы взяли курс. Я подумала: «Так можно совсем заблудиться в пространстве». Всматриваясь вниз, я искала хотя бы огонек, хотя бы трепетный свет какой-нибудь фары. Даже это, в сущности, бесполезное мерцание могло послужить маяком. Оно говорило хотя бы о том, что мы летим над твердой землей. Где-то она существует, над нею летят другие летчики, и они, наверное, знают о том, что находится под ними. А что известно мне, кроме тумана и ночной мглы?
Каждый раз, когда машина ныряла вниз, мотор начинало так грозно трясти, что весь самолет начинал вибрировать. Выбиваясь из сил, летчица усмиряла машину, напряженно глядела в приборы. А их стрелки дрожали все сильнее, и все труднее было следить за ними. Чтобы управлять машиной без видимости горизонта, нужна тренировка. Завяжи глаза и попробуй пройти по ровной площадке шагов пятьдесят, стараясь выдержать прямое направление, — уведет в сторону. Ночью, при плохой видимости, не просто хуже видно: в кромешной тьме, когда глаз не в состоянии уцепиться за неуловимую линию горизонта, чувства обманывают человека. То тебе кажется, что машину кренит, то возникает иллюзия снижения, а то и вовсе пропадает представление о том, где верх, а где низ...
Для того чтобы сохранить заданное положение в пространстве, надо безоговорочно, свято верить в показания приборов и подчиняться им. Надо верить стрелочкам. Худякова твердо знала: не поверишь — упадешь, как большая глупая птица. Нина не отрывалась от приборов. Она рассчитывала и на меня, на штурмана. Мы шли с потерей высоты, надеясь найти какой-то, хотя бы маломальский, разрыв в этом белом покрове. Снижаясь, мы все больше увязали в зыбучей тьме. Высотомер показывал триста метров. Это высота холмов. Мне чудилось, что холмы бегут навстречу нам с головокружительной скоростью, что даже самая маленькая глыба земли может разбить наш самолет вдребезги. Мы приняли решение: идти, пока не иссякнет горючее, и посадить машину где придется, рискуя расплющить ее о землю. Я пускала в ночь осветительные ракеты. Они вспыхивали, взвивались, кружились и, осветив гладкую равнину тумана, гасли под самолетом.
Прошло еще немного времени, и внизу нам открылось бесконечное белое поле. Лунный свет придавал ему сказочный вид. Совсем невпопад пришли на память строки:
Край небес, а может, середина? Дымки сизый свет. Море с небом слиты воедино. Горизонта нет.Я прочла их Нине, спросив, не знает ли она поэта.
— Ты хоть знаешь, где мы летим, или только стишками занята? — разозлилась она.
Я понимала ее раздражение: положение наше было тяжелым. Но я слишком верила в Худякову, в ее летное мастерство, чтобы отчаиваться.
— Интуиция мне подсказывает, — сказала я, — что ветер несет нас к Азовскому морю.
И тут же дала новый курс. Причем поправка была настолько велика, что летчица усомнилась, но, выслушав мои доводы, согласилась со мной.
В общем-то, мы ничего не теряли. Даже если я и ошибалась, то все равно мы выигрывали хотя бы в том, что подальше уйдем от моря.
Пройдя новым курсом сорок минут, я попросила летчицу еще подвернуть самолет чуть левее и сказала, что пора снижаться: аэродром где-то здесь, около нас. Но Нина возразила: дескать, еще рано.
— Но ветер ведь попутно-боковой, — настаивала я, и она стала снижаться.
Тут нужна ювелирная точность: в выдерживании прямой на снижении, в сохранении поступательной скорости.
— Нина, следи за приборами, а я — за землей. Как увижу, скажу. Сохраняй курс...
За чем надо следить и что сохранять, Худякова знает и без меня — она же прекрасная летчица, — и знает лучше, чем штурман, но она сама учила меня говорить добрые слова в трудных условиях.
— Ладно, следи за землей, — соглашается Нина и плавно, осторожно продолжает снижаться.
Минуты кажутся вечностью. Идем над туманом. Для меня эта ночь кажется безбрежной. Она не ведет ни к аэродрому, ни к рассвету — через 50 минут должен кончиться бензин. Рано или поздно, так ничего и не увидя, мы рухнем... Только б дождаться рассвета... Утро представлялось мне берегом спасения.
— Штурман, — зовет летчица, — не молчи. Лучше уж стихи рассказывай.
— Пытаюсь уточнить снос. На пальцах...
У нас не было необходимых пилотажных приборов. Измерить снос в наших условиях было невозможно. Мы плыли между облаками и туманом, в тусклой мертвой пустоте.
Неожиданно сквозь просвет в тумане под нами блеснула вода.
— Море! Правее! Курс...
Летчица круто повернула к берегу, но невозможно было понять, далеко ли мы ушли над морем. Как знать, доберемся ли мы до берега? Хватит ли горючего? И даже если доберемся, надо еще найти посадочную площадку.
Спасла нас случайность. Я дала Нине курс, подчиняясь совершенно необъяснимой интуиции. В какое-то мгновение туман становится реже, и где-то под нами мелькает световое кольцо. Это же наш приводной прожектор! Теперь до аэродрома рукой подать. Но радость преждевременна: туман опять сгущается.
— Что делать?
— Надо садиться.
— Но...
— Конечно, такая посадка пострашнее любого обстрела.
— Обидно...
— Никаких «обидно»! — прикрикнула летчица. — Ищи аэродром, а там подсветишь ракетой.
— Да вон он, аэродром!
Над туманом появился пучок зеленого цвета — ракета! За ней вторая, третья...
— С земли светят!
— Вижу...
А с земли все взлетают и взлетают ракеты. Взлетают с одного и того же места. Если принять эту точку за начало посадочной полосы, то... Надо только выдержать посадочный курс. Эх, если б увидеть землю! Всего на одну секунду!
Даю посадочный курс. Самолет со всех сторон окутан ватой. Я смотрю на приборы. Как их мало! Недостает самых необходимых. Самолет идет в месиве тумана. Ниже. Еще ниже. Где же эта земля? Ни зги не видать. Еще ниже. Справа проходит дорога со столбами. Не врезаться бы.
Смотрю вперед: что-то чернеет внизу. Даю ракету. Белый свет ракеты выхватывает на секунду темное пятно земли. Летчица убирает газ. Легкий удар колес о землю. Худякова тут же выключает зажигание, чтобы самолет не загорелся, если на пути окажется какое-либо препятствие. Стоим. Я выпрыгиваю из кабины и берусь за крыло. Разворачиваемся и рулим, ориентируясь по ракетам.
В тумане совсем темно. Вот кто-то подбегает и хватается за другое крыло — Маменко!
Зарулили на стоянку. Худякова выключает мотор, и нас встречает удивительная тишина. Радость от встречи с землей была недолгой. Она быстро погасла, уступив место тревоге: что с другими? Не вернулись два экипажа: Распопова с Пинчук и Володина с Бондаревой. Я прикинула время. Если в обыденной жизни десять-пятнадцать минут опоздания — пустяк, то для самолета, совершающего боевой полет, да еще в сложных метеоусловиях, они полны грозного смысла.
Экипажи Распоповой и Володиной вылетали последними, и разница во времени с момента вылета первого самолета составляла два часа. Мы в это время шли с задания, преодолевая туман и сильный боковой ветер, а они приближались только к цели. Значит, когда они шли домой, туман еще сильнее распространился и ветер усилился. Для них уже не было никаких лазеек, никаких окон. Расчетное время давно прошло, а мы все еще ждали. Никто не решался первым уйти с аэродрома. Уйти — поверить в несчастье, примириться с бедой. Мне так хотелось услышать тарахтение По-2, что порой я и в самом деле слышала его, но то был шум крови и ветра в ушах. Дважды мне почудился свет сигнальных ракет.
Светало. Аэродром опустел. А я все вслушивалась в небо. Подошла Худякова:
— Идем, штурман. Ждать бесполезно.
Мы шли к поселку, обсуждая все возможные варианты их посадки. В гибель не верили.
В эскадрилье уже стояла тишина, хотя никто не спал. Девчата беспокойно ворочались в спальных мешках, вздыхали. Я склонилась над картой, лежащей развернутой на столе. Кто-то уже до меня думал над ней.
— Что слышно? — подняла голову Авидзба.
Я молча пожала плечами.
— Что, подъем? — спросила Полина Ульянова.
— Коли не спишь — подъем...
Все трое прильнули к карте. Но вот с подушек одна за другой поднялись головы Жени Поповой, Яковлевой, Алцыбеевой, Ульяненко. Снова и снова проверяли все расчеты, учитывая скорость и направление ветра, изменившегося во время последнего полета. По расчетам получалось, что их занесло в плавни северо-восточнее Азовского моря.
Усталость, волнения брали свое. Мы улеглись по своим спальным мешкам. Я, кажется, задремала, и вдруг мне почудился звук мотора. Я мгновенно вскочила, прильнула к окну и увидела приближающийся самолет. Он летел очень низко. Видимость была все еще плохая.
— Кто? — подняла голову Авидзба.
— Не разобрала...
Через полчаса в комнату ввалились Распопова и Пинчук. Они до цели не дошли. Бомбы сбросили на другую цель и приземлились у истребителей.
Настроение у девчат поднялось. Значит, и Володина с Бондаревой сидят где-нибудь на вынужденной. Однако где-то далеко-далеко в моем подсознании гнездилась тревога. Для нее были все основания. Как-то Бондарева возвратилась, не сбросив бомбы: «Ни зги не видать. Боюсь, как бы по своим не угодить». «Странно, младший лейтенант, — сказали ей на командном пункте. — Все улетели. Смотрите, какая погода...» Над аэродромом действительно ярко светили звезды. Анна вспыхнула. К этому времени у нее был немалый боевой опыт. На счету 400 боевых вылетов. Слова больно задели самолюбие. Ее, штурмана звена, исполняющую обязанности начальника штаба эскадрильи, заподозрили в трусости? Этого пережить было нельзя. С тех пор Анна шла на задание в любую погоду.
— Их надо искать! — как бы подытожила мои сомнения Худякова.
На поиски готовы были лететь все. Но почему-то полет не разрешили.
— Товарищ командир! — взволнованно, перебивая друг друга, заговорили все находящиеся в комнате. — Судя по скорости и направлению ветра, они в плавнях. Вот здесь... — указывали на карте район.
— Прогноз погоды плохой, говорят...
— Ну и что? — возразила Худякова. — Зато ночью нам давали куда как хороший, без тумана, а он взял и укрыл все вокруг.
Я видела: спокойствие давалось командиру с трудом. Она была согласна с нами — выделить экипаж для поисков. Но не могла, не решалась нарушить приказ свыше. Звонили по телефону на соседние аэродромы, связывались с моряками — напрасно. Следы не обнаружились. Пропали, как в воду канули. Эх, девчонки! Но что делать — война. Записали в журнал боевых действий: «Пропали без вести» — и прекратили поиски. А через месяц наземники сообщили, что в плавнях нашли разбитую машину...
Контроль полета
«12 марта 1944 года — 8 полетов — 9 часов 45 минут. Сбросили 16 бомб. Один полет на разведку. Контроль пути и детальная ориентировка — отлично. Общая ориентировка — отлично. Выход на цель — отлично. Бомбометание — отлично. Осмотрительность — отлично. Документация — отлично.
Командир 3-й аэ гв. ст. лейтенант Смирнова».
Я не могу похвастаться, будто ремеслом штурмана овладела без всяких трудностей и неудач. Были и тайные слезы, и досадные промахи, и обиды, и огорчения. Но в одном мне везло: я ни разу не теряла ориентировки. А случалось летать в туман, в дождь, снегопад, в облачности. Но в расчетное время махал нам лучом или призывно мигал аэродромный маяк и боязливо — как бы враг не увидел — подмигивали посадочные тусклые огоньки. Так было всегда, и я твердо уверовала в свои штурманские способности. На штурманов, которые, случалось, теряли ориентировку, садились на вынужденную, выясняя методом опроса местных жителей, где они находятся, я посматривала снисходительно: «Бедненькие, не наградил вас господь бог штурманским чутьем». Само собой разумеется, столь нескромные мысли я держала при себе, скрывала от всех. И однажды была справедливо наказана за высокое самомнение.
Вечером на постановке задачи командир эскадрильи Смирнова сказала, что она полетит со мной. Контрольный полет. Всякие проверки мне приходилось выдерживать уже не раз, поэтому я бодро козырнула:
— Есть! — и послушно направилась к командирской машине, хотя куда с большим удовольствием полетела бы с любой из летчиц нашей эскадрильи.
Командир была строга и немногословна. Невысокого роста, с ярким во всю щеку румянцем на неулыбчивом круглом лице, на котором ярко выделялись серые глаза, она смотрела на каждого из своих подчиненных спокойно и требовательно. Ни лихачества, ни промаха она не прощала. Смирнова не только умела требовать от экипажа, звена, эскадрильи безукоризненного выполнения своего долга, но и от себя прежде всего. Она довольно часто повторяла, что в авиации нет мелочей. Если летчица, считала она, подходит к самолету в грязных сапогах, в неопрятном комбинезоне и в несвежем подшлемнике, она не готова к полету. Сама Смирнова всегда была одета безукоризненно и даже щеголевато. Не то что пальца — лезвия ножа не просунешь за пояс, так она затягивала свою тонкую талию. Сапоги сверкали как черные зеркала, а подворотничок сиял первозданной белизной. Строго спрашивая с подчиненного, она никогда не повышала голоса, не срывалась на крик, умела смотреть на данную ей власть как на свою обязанность, как на необходимую сторону своей работы.
— Профессия летчика и штурмана, — говорила она на разборах полетов, — требует постоянного самоотверженного труда и учебы. Для того чтобы ум, воля, здравый смысл, нервы, мышцы были готовы принять единственно правильное решение, летчик и штурман должны чувствовать себя в кабине так, словно там они родились и выросли.
При всех положительных качествах Марии Смирновой мне с ней леталось трудно, из-за того что не могла себе позволить просто поболтать в полете, на каком-то отрезке расслабиться, передохнуть.
Провести в воздухе девять-десять часов и говорить только о деле, только по уставу — это было для меня тяжелейшим трудом. Но и с этим надо было мириться. «Проверяй, — думала я, — увидишь, как проведу».
Едва мы поднялись в воздух, я поспешила уточнить скорость ветра, его направление, снос машины. Как правило, данные, полученные на земле, всегда отставали от событий, происходящих в воздухе. А при бомбометании ветер особенно нужен штурману. Определив на высоте 600 метров небольшой снос, я внесла поправку:
— Командир, курс двести пятьдесят.
Я не могла не восхищаться искусством пилотирования Смирновой. Она набрала высоту семьсот метров и со скоростью сто километров в час устремилась на запад. Сначала шли вдоль шоссе, потом подошли к косе Чушка, затем покатился назад Керченский пролив. Я прикинула в уме: «Минута полета — два километра пути» — и стала вглядываться в крымский берег. Слева появилась Жуковка — это на нашем плацдарме. Линия боевого соприкосновения впереди, вот-вот пересечем ее. О времени и об ориентирах я обязана сообщать каждые пять минут. А пять минут я могу любоваться звездами, вспоминать школьный курс астрономии, выискивая над головой знакомые планеты, даже вздремнуть могу. Только это очень рискованно, можно спросонья сбиться с пути. Однако при большом напряжении, когда летаешь от заката до рассвета, проводишь в воздухе по 8-10 часов, трудно сохранить бодрость. В борьбу с сонливостью включалась медицина. Выдавали нам какие-то горькие белые порошки, таблетки, которые летчики зачастую выплевывали. А вот тонизирующий шоколад «Кола» пришелся всем по вкусу, но на меня он действовал усыпляюще, вводил в легкое полузабытье. Бороться со сном приходилось по-разному: пели, выдумывали что-нибудь смешное, а то и усложняли полет.
На этот раз я стараюсь занять работой свой мозг до предела. Снова и снова проверяю все расчеты в уме. Все у меня получается отлично. Самолет идет точно по заданной линии, будто привязан к ней. «Как по ниточке!» — говорят у нас.
В расчетное время мы подошли к линии фронта. Темная земля перечеркивалась огненными тире и пунктирами. Внизу шла перестрелка, взвивались ракеты, в районе Мамы-Русской полыхал пожар. «Точнехонько идем», — довольно подумала я. Давая летчице курс на НБП — начало боевого пути, я уточнила ветер и сообщила Смирновой. Все шло пока прекрасно! Если бы и дальше так... Но в этом районе в радиусе десятка километров — зона противовоздушной обороны: сотни стволов пушек и пулеметов глядят вверх днем и ночью. Барражируют истребители. Я обдумываю, как поразить цель. Зенитки встретят минуты за три до подхода и столько же минут будут сопровождать после удара. Шесть минут под огнем — это очень много и непросто.
— Командир, зайдем с попутным ветром.
Смирнова в ответ кивает согласно головой.
До НБП — характерного изгиба небольшого лесочка — дошли без происшествий.
— Разворот! — сказала я и дала курс.
После разворота, убедившись в точности удержания курса, я устанавливаю угол прицеливания. Снова определяю снос самолета. По-2 планирует. Тихо. Выдернув предохранительную чеку, я бросаю за борт светящуюся авиабомбу. Она вспыхнула под самолетом, повисла на своем парашюте, и яркий бело-голубой конус света залил землю. Я заметила артиллерийские позиции противника, ходы сообщения. Момент удачный для бомбометания.
— Командир, правее, еще... Так!
Сбросив бомбы, я увидела внизу вспышку.
— Влево!
Пока самолет накренен, я смотрю на все еще освещенную землю, ищу другие орудия, запоминаю их места и стреляю из пулемета — по орудиям, окопам, ходам сообщения. Летчица выводит машину из крена и идет по прямой. Орудие перестало стрелять, значит, огонь его подавлен. К самолету очередями-цепочками потянулись красные огненные шары «эрликонов» — спаренных зенитных установок. Но они нам не страшны, пока САБ ослепляет немцев. Они бьют наугад.
Над позициями появляются другие экипажи. Вижу взрывы бомб. Перестают стрелять и другие орудия, на которые бомбы не падали. В этом и суть задачи: заставить их замолчать, воспретить огонь по нашим войскам.
Летчица берет курс на свою территорию по наикратчайшей. Со снижением, на максимальной скорости. Вот и своя земля. Еле-еле различаем посадочный знак. Он из трех тускло горящих плошек, которые прикрываются металлическими щитками-стенками. По таким огонькам машину сажать сложно.
Механики, подсвечивая фонариками, осматривают самолет снизу и сверху: крылья, фюзеляж, хвостовое оперение — нет ли пробоин. Через три-четыре минуты машина осмотрена, заправлена и мы снова летим... И так один за другим семь боевых полетов, а восьмой — на разведку войск противника. Выбор цели бомбежки свободный.
Маршруты разведки знакомы. Память надежно хранит конфигурацию леса, перелесков, линии дороги, излучины. Малейшее изменение в знакомых картинах должно обратить на себя внимание, насторожить, заставить понять, разгадать. По любым кажущимся мелочам мы должны определить главное — передвижение и дислокацию войск противника. Однако задание очень опасное, трудное. Какова погода на маршруте, какой силы и направления ветер на разных высотах, а в связи с этим — какова будет продолжительность полета, расход горючего, где застанет нас рассвет, ведь ночи уже короткие, а на наших «фанерках» лететь за 80-100 километров от линии фронта очень даже опасно. Короче, какой избрать профиль полета? На этот вопрос можно ответить только в полете. А противовоздушная оборона противника... В общем, многое нас волновало, но идти-то все равно надо.
— Какую высоту изберем, командир?
Смирнова задумалась. Это совсем не просто предугадать, что выбрать. В боевой обстановке, отправляясь в дальний полет, каждый летчик, чтобы обезопасить себя, старается забраться повыше. Высота может спасти, когда потребуется спланировать. Но с другой стороны, когда летишь низко, тебе нестрашны зенитные орудия, которых немало на территории, занятой врагом. Снаряды летят вверх на одну-две тысячи метров, а ты можешь проскочить невредимой на высоте триста метров. Правда, тогда могут сбить из малокалиберной пушки, из пулемета и даже из винтовки, но это уже дело случая. Нас прикрывает ночь.
— По обстоятельствам, — отвечает комэск.
Кряхтит и стонет наш фанерный По-2, карабкаясь в небо. Пересекли пролив на высоте семьсот метров. Справа остается Керчь. Слева — Эльтиген. С грустью вспоминаю о десантниках, как летали на помощь к ним. Немцы пока удерживают берег. С Ак-Бурну ударила зенитка, Смирнова убрала газ. Прошмыгнули на высоте пятьсот метров и через высоты, что западнее Эльтигена, выскочили на шоссе. Я сбросила САБ, ничего особенного не увидела. Дала курс на станцию Семь Колодезей. Смирнова повела машину с набором высоты.
Погода сегодня, как говорят авиаторы, звенит. Ясная звездная ночь и луна. Но ни луна, ни яркие звезды нам сегодня ни к чему. Хотя бы слабенькая облачность появилась. Хоть самая маленькая, чтоб при надобности можно было бы спрятаться. Но, как назло, кажется, до звезд можно дотянуться рукой.
— Следи за воздухом. — Голос у Смирновой будничный, ровный.
Я завидую ее невозмутимости. Черт возьми, неужели она никогда не мечтает об уютном доме, тишине и комфорте! А я мечтала, может быть, чаще, чем следовало. Но это не значило, что я могла предпочесть тыл и уехать. Конечно, я подозревала, что комэск просто здорово научилась владеть собой. Ну подумайте, кто станет с энтузиазмом надевать летное снаряжение и лететь ночью к черту в пасть, в огонь и в непогоду? Об этом сама Смирнова как-то сказала: «Совсем неважно, что ты думаешь о полетах максимум. И главное тут не энтузиазм. Важно сохранить самообладание ради цели, ради победы». Ради победы она не щадила ни себя, ни других. Когда Смирновой предлагали в чем-то помощь, она скупо роняла: «Сама. Авторитет — дело такое, его завоевывать надо». И в этом был резон. В эскадрилье царил порядок, экипажи выполняли задания в сложнейших метеоусловиях. Однажды вернулся экипаж с бомбами. «Почему?» — «Облачность низкая». Комэск доверяла девчатам. Если они докладывают так, то, значит, действительно низкая. Экипажу просто не хватало опыта при полетах в сложных метеорологических условиях. Раз так, то надо потренировать. И послала своего штурмана Героя Советского Союза Дусю Пасько в полет с неопытной летчицей. Она ценила исключительную профессиональность и редкую теплоту души своего штурмана, а главное — верила ей.
Подлетаем к узловой станции. Там пересечение дорог, железной и шоссейной. Один за другим я сбрасываю два САБ-5 и в свете «люстр» вижу на железнодорожных путях много составов. Докладываю комэску.
— Вот и ударим по станции, — решает она. — Попадешь?
— Постараюсь.
Все вокруг спокойно, тихо, мирно. Мерцают звезды. Но я знаю: внизу наготове прожекторные установки, которые в любую секунду могут ударить по машине слепящим молочно-белым светом. А вслед за светом вспорют небо «эрликоны». «Только бы попасть в состав, — думала я, — только бы попасть и уничтожить. Все остальное не существует...»
— Сколько высоты у меня в запасе?
— Достаточно... Внимание...
Будто услыхали меня внизу. Замельтешили лучи. Впереди, по сторонам, сзади. Вот-вот заденут самолет, и тогда обрушится на нас железный смерч. От напряжения ноет спина, с трудом сдерживаю желание отвалить в сторону, свернуть, уйти от гремящего огня, спрятаться.
— Так держать!
Только бы не попали в бензобак или в мотор. Пусть уж лучше в крылья.
— Чуть лево. Так держать!
Сбрасываю бомбы.
— С попутным, к морю!
На станции полыхает, разгорается пожар. Летчица за счет пологого планирования и попутного ветра развивает скорость, о которой немцы, наверное, и не подозревали. Выскакиваем из огня, но домой нам еще рано.
— Командир, курс двести двадцать. Идем к Владиславовке.
Это конечный пункт нашей разведки. По дороге видно интенсивное движение. В основном к фронту. Запоминаю координаты. От Владиславовки берем курс на восток. Я с трудом борюсь со сном, с усталостью. Ведь это уже восьмой полет. В общей сложности уже девять часов в воздухе, не считая трех-, пятиминутных перерывов на земле между вылетами. Девять часов в тесной, продуваемой насквозь кабине. Это очень много, восемь-девять вылетов за ночь. А меньше нельзя: надо скорей подавить сопротивление гитлеровцев и освободить Крым. И мы летаем, хотя измотаны вконец. Хочется встать, потянуться, пройтись... Но нельзя! Мы вынуждены действовать без пауз и остановок, в том именно темпе, который задан внешними обстоятельствами. От шума, вибрации, а главное, от безотрывного длительного и напряженного внимания голова тяжелеет и отказывается думать. Где же взять силы? Я пытаюсь разогнать сон упражнениями: резко поворачиваю голову в стороны, вверх, вниз, вращаю ею, рискуя сломать шею, подпрыгиваю на сиденье... Но тут проявляет недовольство Смирнова:
— Самолет развалишь...
Она резко скользит вниз, снижается до предельно малой высоты. Одно неверное движение ручки — и самолет с грохотом врежется в землю. Однако в целях безопасности это необходимо: уже светает, и немецкий истребитель легко засечет По-2 на высоте, а над самой землей нас надежно прикроет темно-голубая утренняя дымка.
Такой полет очень сложен для штурмана. Поле зрения сужается, трудно ориентироваться. Однако ориентиры набегают именно те, которые я ждала, выучила на память и опознавала с первого взгляда.
Однообразно, вгоняя в сон, гудит мотор. Холодно, Слабо светятся шкалы и стрелки приборов. От этого кажется еще холодней. Я буквально засыпаю и ничего не могу поделать с собой: глаза слипаются, голова падает на грудь. Болит все тело. Я то и дело меняю положение в кресле. Глотаю шоколад «Кола», который должен бы рассеять сон. Не помогает. Усталость, усталость, усталость... Я пребываю в каком-то полубессознательном состоянии. Все это принимается безропотно, как должное. На то и война! Усилием воли заставляю себя очнуться, оглядеться. Где мы? Пролетели косу Тузла. Идем к Тамани. Здесь все так просто, понятно, что заблудиться негде.
— Через пятнадцать минут пролетим Тамань, — докладываю командиру.
В расчетное время проплыла под самолетом Тамань. Тут поворотный пункт маршрута. Я сообщаю новый курс, скорость, высоту на новом этапе.
— Через десять минут Сенная.
Как здорово все получилось у меня! Эх, кто бы только видел! И похвалиться некому. Под это хвастливое настроение я незаметно опять засыпаю. На минуту, две, пять?..
— Штурман, время истекло, где Сенная?
Я встряхиваю головой, прогоняя сон, тру глаза, которые почему-то ничего не видят, и хрипло отвечаю:
— Курс прежний. Сейчас будет...
Но Сенная почему-то не показывается. Я жду еще минуту. Нет, не открылась. «Ну и черт с ней, — думаю, — долетим до Фанталовской, там определюсь и подверну». Это решение я принимаю бодро, понимая, что сама себя обманываю. Проходят минуты, а я не вижу ожидаемого. Чувствую, пламенем охватывает лицо. «Что же это такое? Заблудилась? Не может быть! Стыд-то какой!.. А еще хотела показать класс полета...»
Впереди замечаю населенный пункт. «Сенная? Все вокруг как на карте. Вот только время не совпало. Выходит, скорость неточно определила. А если это не Сенная?»
Лицо жгуче горит. А как все шло прекрасно! Почему? Стоп! Работать! Я напряженно смотрю вперед, но населенного пункта нет, провалился... «Еще пять минут лету, — успокаиваю себя, — можно еще увидеть».
Слышу:
— Где летим?
Вот оно, началось! Невольно голова втягивается в плечи, а тело сжимается в комок. Время вышло. Внизу незнакомая местность. Я ни жива ни мертва, не чувствую своего тела, убита горем и стыдом. «Потеряла ориентировку! Потеряла ориентировку! Поте...»
— Где летим? — откуда-то издалека доносится голос командира, выводя из оцепенения.
Если бы я знала... Что делать? Признаться, что лечу наобум? Попросить подняться выше? Ведь все мелькает внизу, все сливается... Попросить помощи? Нет, ни за что! Не может быть, чтоб не восстановила... Район-то знаю...
Всматриваюсь в местность — не узнаю. Не успеваю схватить ни одного ориентира. Будто сроду тут не летала! Все мое существо протестует против такой нелепости. Только бы вконец не растеряться. Когда штурман теряет ориентировку, земля соскакивает с оси: где север, где юг, где право, где лево — ничего понять невозможно. Раньше я слышала об этом, но не верила, смеялась. Теперь... Неужели я все это должна испытать на себе? Нет-нет! Только бы комэск не сорвалась, только бы не крикнула на меня. Когда на меня кричат, совсем не соображаю. Но командир спокойно ведет самолет и молчит. «Проснись же наконец! — твержу себе. — Где бы ни была, море-то должна увидеть, а прежде дорогу... Прикинь общее направление... Ветер прикинь... Подумай! Ну!..»
На востоке угадывалось солнце, уже чуть-чуть виднелась его огненная горбушка. Таяли густые сумеречные тени. На земле было видно движение.
Внезапно мы выскочили на шоссе. Какое? Я не успела его распознать. Комэск не шевелилась. Молчала. Не спешила объявить о моем позоре. Или доверилась мне? На душе скребли кошки. Эх, если бы высота! Я бы сразу все восстановила. Но что скажет Смирнова? Как легко говорить: «Признание ошибки — не вина!» Но как тяжело признаться!
Внезапно мы выскочили на аэродром. Чей? Да это же истребители стоят! А вот и Фонталовская.
— Разворот вправо! Курс... — командую я и беззвучно радостно смеюсь. Усталость отступает.
После посадки я медленно вылезла из кабины. Нехотя подошла к командиру:
— Разрешите получить замечания.
— Все полеты вполне, вполне на уровне. Бомбометание, разведка, маршрут... — в общем, все хорошо. — Тут она запнулась. — Только вот последний отрезок маршрута ты мало работала. Понимаю: устала... Но вышли к аэродрому хорошо. Молодец! Ставлю «отлично».
Я опустила глаза. Сама-то я знала истинную оценку на последнем этапе: в трех соснах заблудилась.
На другой день я сказала Смирновой:
— Я не заслужила «отлично».
— Проанализировала и вскрыла ошибки самостоятельно?
— Да.
— Объясни.
Я объяснила честно, не щадя себя.
— Считаешь это случайностью?
— Нет. Я должна была хорошо выспаться перед этой ночью, а главное — чрезмерная самонадеянность меня подвела.
— Этого я и ждала от тебя — честной, объективной оценки самой себя, — оживилась Смирнова. — Каждый может хотя бы раз в жизни потерять ориентировку. Важно, какой вывод сделает на будущее. Тут важен главный ориентир человека — честность!
Путеводные звезды
«8 апреля 1944 г. — в полетов — 8.40 часов. Бомбили Булганак, Керчь. 1 полет на разведку войск противника. Сбросили 19 бомб. Наблюдали сильные взрывы, пожар. Подтверждают экипажи Олейник и Пискаревой».
Около полуночи нам с Ульяненко дали новую боевую задачу: произвести разведку тыла вражеских войск — выяснить движение по дорогам от Керчи на запад и места скопления живой силы и техники. До этого мы летали на Булганак, неподалеку от линии фронта. А теперь надо пройти в глубину до ста километров. Задача очень сложная, связанная с большим риском. Полет в Булганак кажется прогулкой в сравнении с предстоящим.
— Идем в самое пекло, штурман.
Я молчу. Думаю о том, что ходить на бомбежку почетней. И результат налицо. А длительный полет на разведку выматывает все силы, вызывает досаду, особенно когда идешь без бомб. Видит око, да зуб неймет. Ну а если взглянуть не со своей колокольни, то неизвестно еще, что результативней. Все данные разведки, полученные из разных источников, суммируют в вышестоящем штабе и представляют цельную и развернутую картину дислокации вражеских войск и характеристику их огневой мощи. И это поможет командованию раскрыть замыслы противника и его возможности. От разведки зависит успех бомбоударов. Экипажи воздушной разведки должны быть надежны, внимательны, их действия — слажены.
— Что примолкла? — не отстает Ульяненко. — Не хочется?
— Я готова.
Летчица выруливает на старт. Ждем разрешения на взлет. И тут на крыло прыгает штурман полка Руднева.
— Покажи документацию, — требует она.
Я подаю ей планшет с картой, план полета, бортжурнал. Руднева внимательно их изучает, задает мне вопросы, проверяет мое знание района цели, маршрута, ветра...
— Порядок. Знаешь. — И снова предупреждает об ответственности и трудности задания.
Я хотела сказать Рудневой, что все будет в порядке, но слова застряли в глотке, когда я взглянула ей в лицо, и на душе стало тревожно. Хотя лицо как лицо. Но почему-то появилось предчувствие чего-то недоброго.
На высоте тысяча метров мы пересекли линию боевого соприкосновения. Ночь лунная, видимость хорошая. Я внимательно смотрю вниз. Пока ничего особенного: отдельные автомашины, идущие к линии фронта и обратно. Подошли к юго-западной окраине Керчи. Здесь темнее — с юга натекает облачность, прикрыла луну. Бросаю САБ. На дороге видны машины. Осветили участок дороги, идущей к Феодосии, увидели колонны автомашин и танков, идущих от Керчи. У Феодосии попали будто в огненный ад. Шары «эрликонов» мелькают мимо машины, взрывные волны зенитных снарядов швыряют ее с крыла на крыло. Нам ответить нечем. Ульяненко маневрирует, резко меняет курс и высоту. Идем дальше, и всюду вижу по дороге движение от Керчи. Последние дни мы отмечаем усиленное движение автотранспорта противника даже на проселочных дорогах. Но есть в этом движении что-то для нас непонятное: машины в основном направляются в тыл.
— Неужели драпают? — высказываю свои соображения.
— Да-а, странно.
Неожиданно впереди по курсу в небо упираются голубые лучи прожекторов.
— Пора менять курс.
Идем к железной дороге.
— Ой, паровоз! Эшелоны...
Я записываю условные значки на карте, призванные рассказать о виденном, указать точное время и высоту, с которой производилось наблюдение.
— Эшелоны! Точно!
— Эх, бомбочек бы...
Облачность все ниже. Высота 600 метров. Жутко: вдруг подобьют. Далеко не спланируешь, тут и упадешь — прямо в лапы к фашистам. Разворачиваемся, идем назад. Опять наткнулись на «эрликоны». В ярком, слепящем свете засверкали плоскости, расчалки, межкрыльевые стойки. Нина пошла со снижением, давая мотору полную мощность. Выйдя из зоны огня, шли с набором высоты в сторону нашего плацдарма. Обошли стороной багеровский аэродром противника. Ни одно орудие не выстрелило. Я уже предвкушала горячий ужин, встречу с землей, друзьями: до линии фронта рукой подать. Но вдруг небо над Митридатом засветилось разноцветным «фейерверком» из «эрликонов». Включились прожекторы. Один луч поймал следовавший за нами наш самолет. Он засветился ярким крестиком, и тут же я увидела тоненькую предательскую струйку темноватого дыма, непохожего на обыкновенный выхлоп, но еще не предвещавшего опасности. Струйка не рассеивалась. Машина взмывала то вверх, то устремлялась вниз или в сторону, однако дымила все сильнее, и пламя все больше распространялось по самолету, разгораясь, словно угли в железной печке, раздуваемые чьим-то сильным дыханием. Но вот самолет стремительно срывается к земле. Один прожекторный луч отделяется от общего снопа и провожает горящую машину до земли. Ближайшие дома озарились вспышкой взрыва.
— Взорвался... — прошептала я, потрясенная.
Он взорвался! Взорвался прямо под нами. Этот дым... пламя, похожее сначала на обыкновенный выхлоп. Две или три разноцветные вспышки — взорвавшиеся ракеты, словно прощальный привет... Еще минуту назад я болтала с летчицей об ужине, и она отвечала, смеясь. А теперь мы умолкли, потрясенные увиденным. Молчали. Ни слова. Ни единого звука. Казалось, что и мотор приумолк. Мучительно угнетало сознание своего бессилия: я не могу им помочь!
— Докладывай без перерыва все, что видишь вокруг, — пришла мне на помощь летчица.
— Это Женя! — вырвалось у меня неожиданно.
Нина молчала.
— Это Руднева и Прокопьева! — крикнула я отчаянно.
— Помолчи! — обозлилась Ульяненко. Ей не хотелось верить в мои предположения.
— Это были они! — упрямо повторяла я. — Это бы...
И вдруг споткнулась, на слове «были». Оно обожгло меня! «Были...» Какой беспощадностью веет от этого слова. Были среди нас. Шутили и мечтали, смеялись и грустили. «Были». Все в этом слове — жизнь, кровь, пролитая для жизни других, слезы матерей и невысказанная боль. И эта боль — выражение, естественной правды человеческой души, нерушимая связь живых и мертвых.
На аэродром мы возвратились измученные. Расстегнув привязные ремни, я долго сидела в кабине, усталая, опустошенная. Ровно тикали часы, вмонтированные в приборную доску. Остывал разгоряченный мотор, и в мареве, поднимавшемся от него, чудился падающий факел. Подошла механик сбитого самолета.
— А мои? Не видели?
Тишина. Что ей ответить? Поняла — нет ни экипажа, ни самолета. Заплакала и поплелась на самолетную стоянку, которая теперь выглядела пустой глазницей.
Тяжело потерять в бою даже неизвестного, незнакомого тебе человека. Еще горше расставаться с тем, кто уже ходил не раз с тобою в бой. И очень больно бывает, так больно, что хочется припасть к земле, чтоб никто не видел, вдоволь нарыдаться, когда теряешь друга, командира, учителя, с кем прошел рядом большой и трудный путь.
Невольно вспоминаю, как я сдавала экстерном экзамен по штурманской. Восемь дней экзаменовала меня Руднева. По три часа каждый день. Это был придирчивый, справедливый и внимательный экзамен-занятие. Что я не знала, она объясняла и опять спрашивала. Сотни задач по аэронавигации перерешала я с ней за восемь дней. А потом, поставив «хорошо», она разрешила допустить меня до полетов.
«Штурман — сложная профессия, — говорила Руднева. — Надо уметь найти самый верный, самый удобный, самый кратчайший и безопасный путь между двумя точками».
«А я умею», — самоуверенно говорила я и брала линейку, готовясь проложить данный маршрут.
«Ты думаешь, это просто? Взять линейку, проложить на карте прямую линию — вот точка „А“, вот — „Б“, садись и лети? Как искать кратчайшую линию среди туч, в темном ночном небе, среди зенитного огня противника? Когда, кажется, облака виснут на крыльях, прилипают к козырьку кабины, ложатся на плечи, цепляются за шасси. А как искать эту кратчайшую линию в туманном дождливом небе? А ты летишь. И должна выполнить задание. И вернуться должна».
«Мы изучим по карте район. Видим землю, узнаём...»
«А если совсем не видно земли?»
«Ну тогда нелетная погода».
«На войне должна быть всегда летная. Для этого нужно хорошо знать математику. Расчет. Тригонометрия. Астрономия. Таблицы. Для поражения цели — тоже математика».
Руднева пришла в армию с четвертого курса механико-математического факультета МГУ и, не в пример мне, вчерашней школьнице, прекрасно знала математику. А больше всего она любила звезды, мечтала астрономом стать, но война заставила ее сделаться штурманом.
Женя давала мне данные о ветре, его направлении, силе, а я рассчитывала курс, время. Сидя перед развернутой картой, я снова чувствовала себя школьницей. А учительница Руднева открывала мне живую тайну каждого клочка земли. Раньше я не задумывалась о значении тонких черных линий — меридианов, не обращала внимания на хитрое переплетение железнодорожных путей, не углублялась в голубые завитушки рек и речушек, в неправильные очертания озер. Но тут мне сразу понадобилось вспомнить уроки географии, топографии, чтобы карта заговорила. Она рассказала мне не только о населенных пунктах, об их расположении, но и о том, на какой высоте от уровня моря расположен наш аэродром. Это очень важно знать, чтобы хорошо рассчитать посадку и не побить самолет. Неведомые районы уже не были мертвыми цифрами — это были луга, поля, поселки, где надо опасаться неведомых холмов, зенитных батарей, прожекторов.
Женя Руднева терпеливо объясняла мне, как лучше бомбить железнодорожный эшелон, танковую колонну, мост или переправу и почему на такие узкие вытянутые цели надо заходить под небольшим углом. И опять говорила о скорости и направлении ветра на промежуточных высотах с учетом точности бомбометания.
Но пожалуй, больше всего я любила слушать, как она читает стихи. Они очаровывали, завораживали. Они то возносили куда-то высоко, где царили тишина и покой, то бросали в бездну, сжимая сердце глубокой печалью. Те стихи приносили радость и одновременно тревогу и страх. Я не видела, как слушали остальные, я забывала обо всем. Слушала и была там, где «море клевера... окруженное сказками пчел...». Это как дивный сон. Стихи порождали столько мыслей, воспоминаний. И хорошую, светлую мечту, от которой приходит грусть и хочется жить, очень хочется жить.
С Женей было интересно решать труднейшие задачи. И просто разговаривать интересно. Она много знала. Я любила те часы, когда в ожидании разведчика погоды или задания экипажи собирались у командного пункта послушать Женины сказки. Она придумывала их с ходу. Рассказывала дивные легенды о звездах и говорила, что человек после войны полетит в космос. Она часами могла бы рассказывать о созвездии Тельца, о загадочной Андромеде. Она нам говорила: «Смотрите на звезды! Они зовут и учат. Они помогают нам находить путь, и они заставляют думать о самом важном — о Вселенной и о месте в ней человека...»
...Откуда-то издалека донесся до меня голос механика:
— Уснула, что ли? Зовут тебя.
Я очнулась и услышала, как от КП кличет меня Ульяненко. Понуро побрела на голос, вспомнив, что не доложила результаты разведки.
На старте не плакали. Только командир, до крови закусив губу, судорожно подергивала плечами да кто-то из техников лежал на земле, обхватив голову руками. Остальные, застыв, смотрели в черное южное небо. Его наотмашь секли холодные голубоватые лучи прожекторов.
Я подумала: полеты сейчас прикроют, но командир приказала лететь на Булганак. Проверяя подвеску бомб, я увидела на них надписи: «Мстим за Женю», «Мстим за Пану» — это вооруженцы расстарались.
— Как самочувствие, Ульяныч?
— Работоспособна, — мрачно откликнулась Нина, — а ты?
— Транспортабельна.
Нина медленно набирает скорость, плавно подбирает ручку — и мы в воздухе. Каждый нерв обнажен. Впереди темная дымка, ночь сдвигается к западу. Позади близится рассвет. Я беспрерывно говорю — то о времени, о курсе, о ветре, то рассказываю обо всем, что вижу и что мне чудится. Хочу, чтоб отступило видение горящего самолета.
— Что это ты завелась? Автомат...
— Выполняю обязанности.
— Не ври.
— Полезем вверх или пониже?
— Пойдем на семьсот, а потом чуть снизимся.
У Булганака мы увидели скопление машин. Тихо. Фашисты, должно быть, спят, надеясь, что «рус фанер» уже отлетались.
— Ну-ка... разбудим! — говорит Нина.
Я сбрасываю бомбы. Летчица спешит к линии фронта. Вслед нам мчатся трассы.
— В нашу честь салют, — говорю я, лишь бы что-то сказать.
На земле нас молча встречает механик. В столовой официантка полюбопытствовала:
— Что это вы позже всех? Утро ведь.
— Немцы будильник забыли завести, — хмуро отзывается Ульяненко. — Пришлось слетать разбудить.
— Ну и дела-а...
Говорим о чем угодно, только не о смертях.
...Все долгие послевоенные годы я старалась жить, учиться, работать не только за себя, но и за тех, кто пылающей звездочкой прочертил темный свод неба, кто сгорел, словно факел, освещая путь другим. Погибшие остаются в моей памяти путеводными звездами.
Взыскание за старание
«8 мая 1944 года — 6 полетов — 7 часов. Бомбили Херсонес, Зеленую гору, Севастополь. Сбросили 12 бомб. Вызвано 2 пожара. Уничтожена артточка. Подтверждают экипажи Клопковой и Распоповой».
Весна в самом разгаре. Утро. Дождь. Лают собаки. Кричат петухи. Ворочаются, всхлипывают во сне усталые летчицы. Спят на нарах впокат. Душно. Я поднялась, стараясь быть тихой, собралась и выскользнула на улицу. Дождик льется, как из мелкого сита. В канавах, воронках полно воды. Пузыри. Черт возьми, как хорошо дышится! Из-за угла хаты выскочили мальчишки с засученными штанами и девчонки, поддерживающие мокрые подолы платьев. Давно ли я вот так же шлепала по лужам? Сняла сапоги, засучила брюки и осторожно вышла из сеней. Прыгнула в лужу, брызги весело разлетелись.
— Что это такое?! — Передо мной как из-под земли выросла замполит. — Младший лейтенант Советской Армии... А вид? Босая. Без ремня... На виду у всей деревни...
— Как хорошо-то, товарищ замполит.
Евдокия Яковлевна Рачкевич улыбнулась:
— Ну, ты как дитя... Артистка, одним словом.
— Как она хороша тут, весна!
Цвели сады, и воздух пьянил.
— Весна везде хороша, — назидательно сказала замполит. — Только нам не до ее красоты. Нам надо цели искать и уничтожать их.
Что возразишь на это? Цели находить действительно трудно. Кругом все горит, взвиваются отовсюду ракеты. Так бывает всегда, когда идет наступление. Трудно понять, где проходит линия фронта. Она — в движении. Уже несколько дней идет штурм Севастополя. Наша армия наступает.
Мы с Ульяненко летим над Севастополем, и он кажется серебристо-красным от прожекторов, моря, луны и пожаров. Кто-то сбросил САБы, и они осветили мертвым светом бухты, где волны как будто сразу застыли литыми золотистыми гребнями. Осветились берега, овальные спады высоток, овражки, выброшенный на песчаную отмель баркас. Четко вырисовываются на море черные тире и точки — вражеские корабли. Они открывают огонь, и трассы снарядов окутывают наш самолет. Но на корабли бросает бомбы неведомый нам друг и выручает нас. Мы знаем, что сейчас в небе Севастополя сотни самолетов. Нам строго приказано придерживаться высоты 800-1000 метров и уходить от цели с левым разворотом. Заберешься не на свою высоту или повернешь после бомбежки вправо — запросто столкнешься с каким-нибудь самолетом.
Мы идем на фашистский аэродром, расположенный на мысе Херсонес. И главное сейчас — суметь туда прорваться. Мощные прожекторные лучи со звукоулавливающими устройствами обнаруживают нас задолго до аэродрома, у линии фронта. Подойти со стороны моря? Но вокруг мыса стоят корабли, катера противника, которые начинают нас бить над морем. Иначе как на планировании с выключенным мотором нам не пробиться к Херсонесу. Но для этого нужна высота. Мы набираем ее над морем. Удается забраться на 1800 метров. Определяю исходный ориентир, от которого можно планировать на аэродром. Подбираемся... Под крыло набегают сопки и лесистые распадки. Теряем высоту. Тревожно. Не переборщить бы и не врезаться в холмы у Балаклавы при отходе. Смотрю на высотомер: 800 метров. Вдруг впереди вспухла огромная искрящаяся шапка сине-оранжевого дыма. Вот он, аэродром! Это зенитки открыли огонь по впереди летящей машине. Переплетение трасс, разрывов снарядов было таким густым, что, казалось, для пролета нашего самолета не остается даже малейшего просвета. Снижаемся. Зенитки — выше. Пока они перенацелятся, мы успеем уйти. Один за другим самолеты сбрасывают бомбы на аэродромные строения, взлетную полосу, самолетные стоянки и зенитные точки. Перед нашей машиной взметнулся мощный столб огня: взорвался аэродромный бензозаправщик. Крутым разворотом со скольжением мы уклоняемся от опасности. Когда зона огня остается позади, я осматриваюсь.
Ну и палят же немцы! С моря — от каждой посудины, с земли — от каждого квадратного метра. К счастью, снаряды разрываются выше По-2. Мы выбираемся к Балаклаве и вдоль линии фронта спешим за очередным бомбовым грузом. Второе задание полегче: бить по огневым точкам на Зеленой горе. Пехота, видно, запросила помощи. Нам повезло: накрыли одну артточку. Радуемся удаче. Радуемся дивному вечеру. Он ласково тих и дышит нежной прохладой. Плавно, медленно и торжественно поднимается по небосклону полный месяц. Красный, холодный и бесстрастный ко всему, что творится на земле, он обливает ее своим таинственным, серебристым, мягким светом.
Бухты, белые дома и домишки Севастополя при лунном свете кажутся какой-то волшебной декорацией. Мы еще сильнее чувствуем прелесть этого вечера. Ведь он может быть и последним! Но пока вечер наш. Мы возвращаемся с бомбежки и поглядываем на землю. Там небольшое затишье.
Каждый раз, когда мы пересекаем линию фронта, я пытаюсь угадать, где же дерется мой школьный друг Петр Ванин. Перед самым вылетом я получила от него письмо. Оказывается, он искал меня. Приехал в Карловку, а там «фокке-вульфы» бомбят наш аэродром! Перебежками он помчался к летному полю, но не успел. Петр пишет, что мы ему «махнули хвостом серебряным»: самолеты взлетели прямо перед носом. Обидно, что так получилось. Вспоминается наша случайная встреча на Керченском полуострове.
...Возвращаясь в ту ночь с третьего вылета, я почувствовала, что в моторе что-то неладно. Временами ничего, тянет ровнехонько, как по нотам, и все-таки нет-нет да споткнется.
— Что случилось?
— Не знаю, — ответила летчица. — Не пугайся только.
Но мотор в последний раз стукнул, и наступила тишина. Только в ушах шум да тикают часы на приборной доске.
— Нам крышка?.. Все?.. — бессвязно спросила я.
— Все не все, а мотор, видно, крепко зацепило.
— Как быть?
— Садиться надо.
Теперь мы вполне обходимся без переговорного аппарата.
— Думаю, дотянем до плацдарма.
Трудное это дело — ночью посадить самолет на аэродром или на незнакомое летное поле, а посадить неведомо куда — это риск. Но из двух зол выбирают всегда наименьшее. Лучше уж земля, чем холодная вода пролива. Планируем на плацдарм.
Навстречу машине неслась темнота. Я выстрелила из ракетницы, и там, на земле, поняли сигнал бедствия. Запрыгали, побежали огоньки, показывая направление посадки. Толчок. Самолет катился по крохотной полоске, и ясно было, что его ждет беда: впереди окопы, надолбы, воронки. Вдруг к машине метнулась темная фигура. За ней другая, третья... И вот уже несколько человек уцепились за хвост. Самолет оттащили к какому-то бугру. Мы вылезли из кабин, поздоровались.
— Девчата! — обрадованно ахнули мужские голоса. — Ангелы с неба!
Женя Жигуленко, а я летела с ней, хмыкнула:
— Ангелочки с бомбами.
— Что случилось? — подошел высокий человек с властным голосом. — Чем помочь?
— Что-то с мотором, — пожала плечами летчица. — Да чем вы поможете? — Вздохнула: — Пехота...
— Но-но, не очень. — В голосе высокого послышалась насмешка. — Наша пехота не простая, а морская. Мы все можем!
Не поворачивая головы, он приказал кого-то срочно вызвать и посмотреть мотор.
— А пока... идемте в наш отель.
Мы не заставили себя упрашивать. В бугре, возле которого мы стояли, словно в сказке «Сезам, откройся!», распахнулась дверь, и мы вошли внутрь.
В землянке чадила желтая артиллерийская гильза, приспособленная под светильник. Ее слабый, неровный свет колебался от ветерка, дувшего из открытой двери, и едва-едва освещал лица сидящих там людей. Навстречу поднялся человек. В том, как он поднялся, расправил плечи, тряхнул головой, мне почудилось что-то знакомое.
— Прошу, — широким жестом он указал на нары, — располагайтесь, как дома.
Я не могла поверить своим глазам: да это же Петр! Ну конечно же он, мой школьный товарищ. Верный спутник в лыжных походах, партнер по танцам, на катке. Тысячу лет не виделись! Он закончил школу на год раньше, в сороковом. Всех мальчишек сразу призвали в армию, и с тех пор я о нем ничего не слыхала.
— Разрешите представиться. — Петр вытянулся перед нами. — Командир роты...
— Петр Ванин, — прошептала я.
Он вздрогнул, подскочил ко мне, схватил за плечи, впился глазами в лицо:
— Ты?! Елка? Невероятно...
Петр закружил меня, потом бережно усадил на нары. В землянке стало шумно. Мужчины суетились вокруг Жени, а она сидела у самого освещенного места и спокойно позволяла любоваться собой. Женей нельзя было не любоваться. И она сама это хорошо знала. Обаятельность и артистичность всегда выделяли ее. Иногда казалось, что она рисуется. Но ей и рисоваться было не нужно — так непохожа она была на других. Порывистая, непоседливая, менявшаяся мгновенно от веселой до усталой, задумчивой и грустной. Она и в полете была не как все. Гусар, да и только. Мы никогда не знали, что она предпримет через минуту или что она скажет.
Мы с Петром отошли в угол землянки, присели на пары и предались воспоминаниям. А тем временем хозяева накрывали на стол — перевернутый на попа снарядный ящик. Женя, конечно, командовала, а мужчины весело ей подчинялись. От стола слышался смех, шутки. Нас пригласили за стол, и я ахнула от восторга. Картошка! Как давно мы ее не ели.
— Здорово живете, ребята!
— А у нас всегда здорово тут, на переднем крае.
От суматошного разговора, смеха, шуток вздрагивало и металось пламя в светильнике. Ах, как нам было хорошо — и хозяевам, и гостям, свалившимся с неба, — в этой сырой, полутемной землянке!
Но вот близко разорвались один за другим снаряды.
— Скоро начнется, — сказал Петр. — Вам улетать надо.
Мы выбрались из землянки. Светало. У самолета возился парень.
— Все в порядке, командир, — сказал он Жене. — Рад помочь. Я когда-то с самолетами имел дело.
Женя поблагодарила.
— Ну, вот и конец светлому сну, сказке, — сказал Петр. — Когда еще увидимся?
— Пора домой, штурман, — позвала меня Женя уже из кабины.
Прощались мы все радостно. Никто не думал ни о смертях, ни о предстоящих тяжелых боях.
...И вот сейчас где-то внизу дерутся эти парни. И Петр среди них. Его не найдешь. Был бы цел. Я думаю о том, что хорошо бы сделать еще один вылет, помочь наземникам, но начинает светать. Уже гаснут звезды. Над посветлевшим простором луна. «Нет, до рассвета не управиться, — прикидываю я. — Ну а если... если сесть на заправку на любой промежуточный аэродром?» На полпути к нашему было взлетное поле полка, парни которого называли нас сестренками. Они не откажут нам ни в чем. Я сказала об этом летчице, и она, согласившись со мной, повела самолет на посадку.
Заправившись, мы отправились бомбить огневые точки на Сапун-горе.
Сбросив бомбы на огневые позиции врага, мы взяли курс домой. Утренняя заря окрасила небосклон над Сапун-горою. Мы ощущали радость от хорошо сделанной работы, от того, что мы живы. Любого пилота охватывает радость возвращения, когда он преодолел огонь, бой, когда выбрался из ослепляющего света прожекторов. Это такое могучее чувство — возвращение к своему месту в жизни. И хочется петь! И все вокруг воспринимаешь обостренно. Кажется, в сотый раз пришлось пожалеть, что я не художник. Надо было передать в красках ту поэму рассвета.
Радость бытия буквально распирала меня и требовала какого-то действия. Увидев, как истребители готовятся к взлету, Нина спикировала, а потом прошлась над ними низко-низко, убрав газ. Я прокричала им: «Доброе утро!» — и пожелала всем возвратиться с победой.
Уже выглянуло солнце, когда мы подлетали к своему аэродрому. Нина пошла на посадку. На старте стояли две фигуры, которые я почти сразу узнала: командир полка Бершанская и Данилова. Только сейчас до меня дошло: ведь тревожатся! Нина, высадив меня на посадочный, порулила машину на стоянку.
— Ступай доложи.
Я иду к командиру и ничего не могу с собой поделать: во весь рот улыбка. Не могу заглушить в себе восторг от дивного весеннего утра.
— Кто разрешил? — Она уже знает, что мы заправлялись у братцев. Позвонил командир полка, но еще и добавил, что какой-то самолет сильно обстреляли. Она боялась за нас.
Мне бы изобразить раскаяние, а я улыбаюсь, и все! Данилова делает большие глаза, подает знаки, чтоб я потушила улыбку. А я ничего не могу с собою поделать.
— Товарищ командир! — начала я весело. — Мы решили...
Сдерживая гнев, командир приказала:
— Идите. Поговорим на разборе.
Я повернулась, как положено, и пошла к Ульяненко. Данилова шла рядом и ворчала:
— Чего только мы не передумали. Переволновались... — А потом рассмеялась: — Вот же черти! Выговор схлопотали — это точно.
Навстречу шла Ульяненко:
— Ну как? Попало?
И вдруг мы втроем расхохотались без всякого на то повода. Уж больно было утро хорошее: теплое, яркое, веселое. Солнце согревало все вокруг. И мы чувствовали себя бодрыми, сильными. Растерянность, недоумение за выговор — мы ведь искренне верили в правоту своего полета — все это провалилось вместе с утренней дымкой в тартарары. Я верила: будет удача! Мы были молоды и очень любили жизнь.
Спецзадание
«29 июня 1944 года. 5 посадок. Продолжительность полета — 2,45 часа. Спецзадание».
До чего же туго стало с этими взлетными площадками! Земли в Белоруссии обширные, но большая часть их занята лесами да болотами. Только позавчера полк расположился на маленькой площадке на опушке леса, как опять перелетать надо. Наши войска так стремительно наступают, что мы едва успеваем за ними. Сели в районе Новоельни. Сесть-то сели, а как дошло дело до взлета, да еще с бомбами, за головы схватились. Ведь западня! Со стороны взлета высокий сосновый лес. Поломали головы командиры и решили использовать принцип катапульты.
На старте несколько человек уцепились за нижние плоскости самолета, два человека улеглись на хвост, а комэск Смирнова все увеличивала и увеличивала обороты, мотор уже ревел, люди еле-еле удерживали рвущуюся вперед машину, но Смирнова продолжала увеличивать обороты. Когда мотор заработал в полную силу, люди по команде летчицы отпустили самолет, отбежав в стороны. По-2 рванулся вперед и почти без разбега оторвался от земли. Все затаили дыхание. Зацепится колесами, костей не соберешь. Натужно воя, машина пролетела над лесом.
Несколько ночей летали с этой площадки. Командир, наверное, за сердце хваталась, когда самолет впритирку тащился над деревьями. Не желая больше испытывать судьбу, она послала нас с Ниной Худяковой искать новую площадку. Эти полеты не входили в разряд боевых. Однако задание это сложное, небезопасное — сядешь, а площадка неровная, можно сломать машину, а то и угодить на минное поле, или попасть под огонь «мессершмитта», или утопнуть в болоте. И самое тревожное в данном полете — это опасность нарваться на гитлеровцев. Их очень много оказалось в кольце окружения наших войск — в лесах, перелесках, посадках, в полях, прячущихся в пшенице и в высокой траве. Они с пушками и пулеметами.
При поиске рабочей площадки учитывались размеры летного поля, плотность грунта, возможность маскировки техники, наличие жилья и питьевой воды. А девчатам хотелось еще и немного комфорта в виде лесной прохлады и реки: стояло жаркое лето, и после трудной работы тянуло искупаться.
Когда комэск услышала, что девушки просят нас найти площадку возле реки, она буркнула, что мы вечно демаскируем аэродром своими постирушками. На что штурман Полина Ульянова примиряюще произнесла:
— Тогда и у леса. Там спрячем свои постирушки.
Полина очень любила аккуратность во всем. Всегда у нее все было начищено до блеска. Работая еще механиком по приборам, она всегда ухитрялась ходить в чистом обмундировании. Даже на комбинезоне не было ни пятнышка. От сна урвет время, но постирает все. В любом месте находила воду. И каждый раз просила находить аэродром у реки. Но комэск была права. Дорвавшись до воды, девчата расстилали для просушки постиранное белье на траве, и оно, конечно, хорошо было видно с воздуха, и парни, смеясь, говорили, что девчат легко можно найти по тряпкам.
Летим. Ищем. И вот словно по заказу появилась живописная поляна у реки, и совсем рядом — лес. Прямо райское местечко. Худякова делает круг, а я, высунувшись из кабины, пытаюсь определить, болото то или не болото. Вижу настоящий ковер с разбросанными цветами по нежной зелени. Но если это болото, то машина провалится на пробеге, полное сальто-мортале обеспечено...
— Садимся? — спрашивает летчица.
— Давай еще посмотрим.
Нина делает еще круг.
— Ну?
— Черт его знает. Может, еще поглядим?
Глядели, глядели и ничего не углядели. Худяковой надоело виражить. Внизу такая красотища, что просто невозможно улететь.
— Иду на посадку, — решает она.
Соблазн иметь аэродром около реки и леса настолько велик, что мы пренебрегаем здравым смыслом. Вокруг ни души. Населенный пункт далеко.
Садимся. Колеса зарылись в топкую почву болота, и самолет встал свечой на нос, высоко вверх задрав хвост.
Молча выбираемся из кабин. Ноги увязают в тонкой, мягкой почве. Трава почти до моих плеч. Нине до пояса. Тишина. Оглядываемся.
— Кто это, Нина? — спрашиваю, хотя вижу, что из леса идут немцы.
Я впервые воочию вижу так близко врагов. Но почему-то не чувствую страха. Только острое, холодящее душу любопытство переполняет меня. Словно загипнотизированная смотрю, как они движутся к нам, раздвигая высокую траву и кустарник.
— Придется стрелять. — Охрипший голос летчицы выводит меня из оцепенения. — Влопались...
Я бросаюсь к пулемету, но машина встала свечой, и пулемет повис над головой. Не доберусь. И тут я почувствовала противную дрожь в коленках. Спина взмокла. «Да не трусь же ты! Держись как человек. Вот рядом Нина. Всегда румяная, она заметно побледнела. Разве ей не страшно? Надо драться! Может, даже и самолет спалить, чтоб только врагу не достался. Двум смертям не бывать...» И я шагнула в сторону немцев, держа пистолет в руке. В кармане — с пяток запасных обойм да еще рассыпанные патроны — не так уж и плохо.
Летчица пытается добраться до пулемета, а я, ныряя в высокой траве, делаю шаг за шагом навстречу врагу. Боковым зрением вижу: со стороны дороги выскочило несколько всадников. Спешились. Двое идут к нам, а шестеро, держа автоматы наперевес, — к немцам. Ничего не понимаю — немцы поднимают руки. Там гвалт...
Двое мужчин совсем уже близко. Кто они? Одеты не разберешь как: в немецкие френчи и наши гимнастерки. Полицаи! Я поднимаю пистолет и кричу:
— Стой! Не подходи! Стреляю!..
— Опусти «игрушку», сестричка, — весело отзывается один. — Мы партизаны из отряда Бати.
Я очумело смотрю на них и глупо улыбаюсь. До чего же мил в такую минуту родной язык!
— Вовремя подоспели? — продолжает партизан. — Батя говорит: «Езжайте, хлопцы. С самолетом что-то случилось».
— Или немцев увидели, — добавляет другой.
— Утопли? — подошел еще партизан. — Ну, скрутили гадов. Они хотели отнять у вас самолет, из окружения на нем выбраться.
— Не знаю, чем бы все это кончилось без вас. — Нина пожала парням руки. — Спасибо, ребята. А теперь помогите вытащить машину.
На наше счастье, самолет встал на втулку винта, и винт, удачно скользнув по траве, не сломался. Парни поставили По-2 на три точки. Потом, приподняв, потащили его вслед за Ниной на пригорок, на дорогу. Справа и слева глубокие канавы, впереди, метрах в ста, лес. Взлетной дорожкой служит дорога.
— Взлетите? — с сомнением спрашивает партизан.
— Надо взлететь. — Нина прикидывает и рассчитывает, садясь в кабину. — С вашей помощью взлетим.
Она просит их поддержать машину за плоскости и хвост. Я проворачиваю винт и, когда мотор запускается, забираюсь в кабину. Нина дает газ. Количество оборотов растет. Летчица делает взмах рукой, партизаны отпускают самолет, и мы взлетаем. Отчего-то машина стала потрескивать, будто рассыпалась. Я огляделась и увидела, что к самолету бегут немцы, стреляя из автоматов. «Это уже другие», — догадалась я.
— Пулемет к бою, — приказала летчица и на бреющем пошла на немцев, которые вели уже перестрелку с партизанами. Бой был очень кратким. Мы увидели, что фрицы подняли руки: сдаются!
— Ну, а теперь куда, штурман? К лесу или все-таки к деревне?
Мы сели неподалеку от разрушенной деревеньки. Обошли поляну, проверили подходы, прошлись у опушки леса, посмотрели, как лучше оборудовать стоянки для самолетов, и собрались уже улетать, когда возле самолета неведомо откуда появились три мальчика и девочка. Босые, в рваных рубашонках и в брюках. К горлу подкатил комок, на глаза навернулись слезы. Но надо было их скрыть от ребятишек, не уронить себя в их глазах.
— Откуда?
— Из той деревни.
— Где же вы там живете?
— В погребах и землянках.
— С родителями?
— Я — с мамой, — ответил самый старший на вид мальчик, — а вот она, — показал он на девочку, — с теткой. Батя в армии, а матку немцы убили. Партизанка.
— У меня папаня тоже на фронте... — выступил вперед самый младший на вид мальчик. — А мамку... маму немцы убили.
— Партизанка?
— Не-е. Как уходить, так и убили.
— А ты где был? — вырвалось у Нины, и ее глаза подозрительно заблестели.
— В сараюшке... Они меня пороли.
— За что?
— А я им воду не принес.
— Где же ты?.. С кем живешь?
— Соседка взяла.
В тесно сжатых губах мальчика недетская решимость. Карие глаза смотрят серьезно. Мальчик трогает рукой крыло самолета:
— Гла-а-дкое... Я тоже летчиком буду, фашистов убью.
Нина молча смотрит на парнишку, тянется в кабину, достает пакет с аварийным бортпайком — печенье, шоколад, консервы — и подает натерпевшемуся горя мальчишке:
— Бери. Подели с товарищами.
Но тот не хочет брать подарка. На помощь приходит девочка. Она протягивает нам лукошко с ягодами.
— Отведайте.
— Вот и поменялись. Летчицам от вас повезем.
Ребята довольны.
Взлетев, мы на развороте глянули вниз: четыре маленькие фигурки махали нам руками с пригорка.
— Будь проклят фашизм! — сквозь зубы проговорила Худякова. — Что же это за напасть такая?!
Через два дня, недоспав после боевой ночи, мы снова отправляемся на спецзадание, потому что авиация опять отстала от наступавших войск. На десятки километров земля мертва — ни человека, ни скотины, ни птицы. Зона пустыни — сожженные, взорванные, заминированные дороги, могилы, колючая проволока. Я видела скелет Орши, развалины Борисова, изуродованный Минск, пепелище Ракува... Но в этом полете нам встретилось нечто страшнее развалин... Южнее Минска возле полусожженного села нам пришлось увидеть то, о чем невозможно говорить без содрогания. Не забыть тот яркий солнечный день, фундаменты сгоревших бараков концлагеря, трупы сожженных людей, впившаяся в обгорелые тела проволока... Сожжение людей! Средневековая пытка в XX веке! Звериное лицо фашизма!
Дневная бомбежка
«10 июля 1944 года. 2 полета днем! — 1 час 15 минут. Бомбили группировку противника в районе Гнесичи. Сбросили 10 бомб. Высота бомбометания — 300 метров».
День был ярким, веселым. В небе, высоком и чистом, сияло горячее солнце. Леса застыли по берегам реки зеленою лавой. В одну улицу растянулась деревня. В каждой избе — на постое летчицы и техники. За околицей села, на берегу реки на небольшом лугу, разместилось летное поле. Самолеты прилепились к самой околице тесным рядом.
После дневного отдыха я пошла побродить по саду, который раскинулся на десяток гектаров за нашей столовой, и увидела группу немцев, сидящих под навесом.
— Кто пленил?
— Сами пришли, — отозвалась дежурная.
В белорусских лесах оставалось много окруженных крупных вражеских групп. Одни нападали на наши тыловые части, обозы, совершали набеги на аэродромы, а другие, поняв бессмысленность дальнейшего сопротивления, сдавались в плен. Я с гневом, удивленно вглядывалась в этих жалких «завоевателей» — большинство сидело угрюмо, не глядя по сторонам, словно боясь, что люди, которые обступили, бросятся и растерзают их. Жители села стояли в суровом молчании. «Господи, — думала я, — неужели вот эти пришибленные, обросшие щетиной, жалкие и грязные люди, униженно бормочущие „Гитлер капут!“, еще недавно убивали детей, казнили их родителей, сбивали наши самолеты и травили собаками население?»
Подошла Нина Данилова и бойко заговорила с ними по-немецки. Они обрадованно закивали головами.
— Ишь, — Нина усмехнулась, — говорят, что наши По-2 наводили на них такой страх, что они боялись курить в ночное время и гасили кругом свет при одном лишь отдаленном звуке мотора.
Один немец опять заговорил о чем-то, многие согласно кивали. Данилова досадливо махнула рукой:
— Видите ли, Гитлер их обманул.
Кто-то принес им в котелках обед, и они жадно и неопрятно стали есть.
— Наголодались в лесах, — жалостливо сказала официантка.
— Пожалей-пожалей, — с болью и ненавистью произнесла Зинаида Горман, у которой немцы уничтожили в Белоруссии и сына, и родителей, и вообще всех родственников.
Мне было невыносимо противно смотреть на грязных и оборванных немцев, которые заискивали перед нами, и я отправилась в сад. Сняв гимнастерку и сапоги, улеглась на землю. Подставила голые ноги солнцу. Кажется, я задремала, и мне привиделся сон. Как будто мы с мамой собираем клубнику в лесу. Ее было так много, что алели поляны и опушки колков. Я увлеклась сбором и незаметно оторвалась от мамы. Огляделась: ее нет. Я повернула назад. Хотела побежать, но ноги словно намертво приклеились к земле. А вокруг никого. И тут я услышала, как мама зовет меня, аукает. Хочу крикнуть ей в ответ, а голос пропал. Но вот мама вышла из рощицы, увидела меня и побежала навстречу. Почему-то она звала меня по фамилии. И здесь я проснулась. Кто-то наяву звал меня, выкрикивая фамилию.
— Ау-у... — потянулась я сладко. — Сю-да-а... Ау-у... Тут я...
Подбежала связная из штаба:
— Наконец-то. Ищу, ищу. Подъем! Пошли!
— Куда-а? — Мне не хотелось просыпаться.
— В полной летной амуниции на аэродром.
— Подожди минуточку. Дай мне полюбоваться. Когда это я лежала вот так? Чтоб надо мной шелестели листья. И небо было вот такое... Голубое, бездонное. И тучки белые. И тишина. Боже мой, какая тишина! Не верится, что где-то гремят пушки!
— Они за рекой стреляют.
— А травами как пахнет, — не слушала я посыльную. — Вдохни. Какой запах!
— Скорее. Вызывают.
— Да о чем ты? — Я еще не пришла в себя от дремы.
— Говорю же, лететь надо.
Я с трудом оторвалась от теплой земли, обулась, и тут наконец дошло до меня, что предстоит вылет.
— В штаб, что ли? — спросила я связную, поспешно на ходу одеваясь, и, не дожидаясь ответа, побежала за планшетом. А потом — бегом на аэродром, предвкушая полет по связи.
Одно удовольствие парить в воздухе в такую ясную погоду, когда на земле жарко, а в воздухе ветерок ласково обдувает. И до чего же хорош мир, когда глядишь на него с высоты полета! Все уложено по местам — дома, реки, дороги, леса, поля, сады...
Запыхавшись, я примчалась на аэродром.
На летном поле стоял чужой По-2. Около него — командир полка Бершанская и незнакомый летчик. Среднего роста, стройный, черноволосый, он напоминал индейца из увлекательных романов Купера, которыми мы зачитывались в школе. С любопытством скосив на него глаза, я доложила:
— Товарищ командир, по вашему приказанию прибыла...
— Знакомься: летчик Мусин. Полетишь с ним на бомбежку.
Я невольно поглядела на небо: голубое-голубое, ни облачка. Разгар летнего дня. «Веселенькое дельце», — подумала я.
— Их обстреляли из того леса. — Командир показала рукой на противоположный берег реки. — Штурмана тяжело ранило.
И тут я увидела за самолетом на траве носилки. Зеленые кустики травы и полевые цветы обрамляли лицо штурмана, подчеркивая его смертельную бледность. Послышался слабый стон.
Подошли еще два экипажа, и майор Бершанская поставила нам задачу: набрать над аэродромом высоту пятьсот метров и лететь за реку, где в лесу сосредоточился противник. Накрыть врагов бомбами.
Я не удивилась, что именно меня посылают в полет с парнем: моя летчица повезла в штаб фронта связного офицера, я была свободна. Но тем не менее этот полет смущал. При всей своей видимой бойкости я была застенчивой, стеснялась незнакомых парней. Тревожила особая ответственность, которая легла на мои плечи: ведь если я сделаю какой-нибудь промах, то летчик по моим ошибкам будет судить о всех девушках-штурманах. Я плелась за ним к самолету, не зная, о чем с ним говорить. Мусин приостановился, подождал меня.
— Чего насупилась? Лететь не хочется?
— Хочется... только, — я замялась, — только я с тобой боюсь.
Он рассмеялся:
— Не бойся...
Мусин вырулил на старт. В ожидании разрешения на взлет обернулся ко мне и ободряюще улыбнулся.
«Странно, — подумала я, — первый раз вижу человека — и лечу с ним неведомо на что. Вверяю ему свою жизнь. Как окончится наш полет, никто не знает. Кто он, этот парень? Откуда? Как его звать?»
— Полетим на бреющем, — прервал мои невеселые мысли Мусин. — Фрицы не дураки сидеть на том же месте. Наверное, переместились.
По-2 легко поднялся и тут же пересек реку. Со стремительной скоростью на нас надвигалась громада леса. Я смотрела вниз, боясь не найти, не разглядеть в чаще гитлеровцев.
— Вот отсюда нас обстреляли, — сказал Мусин. — А тут их нет.
Мы изменили курс. И через пять минут увидели в лесной просеке пушки, обозы, людей. Сначала мы прошли над ними, чтобы выявить их намерения, не думают ли они сдаваться в плен. Но фашисты встретили нас огнем. Мусин рванул машину вправо, в укрытие широкой просеки. Вот-вот колеса царапнут верхушки высоких сосен. У меня все завертелось перед глазами — и небо, и лес, и река. Но это длилось мгновение. Ушли. Летчик выровнял самолет, набрал триста метров и пошел на гитлеровцев. Я прицеливалась. Вокруг самолета ухало, бухало, гремело... Ох, и тряхнуло нас взрывной волной от своих бомб! Привязные ремни прямо впились в тело, удерживая меня в кабине.
Мусин спокойно вел машину на посадку. Докладывать отправилась я. Бершанская холодно выслушала и потребовала повторить приказ. Я повторила.
— Почему пошли бреющим?
— Надо было лучше рассмотреть, куда переместились немцы.
— Один посмотрел... — Она указала на раненого штурмана, который в ожидании санитарного самолета все еще лежал на носилках.
Мне нечего было сказать.
И опять мы полетели с Мусиным.
— Пойдем так же? Бреющим? — спросил он, будто не замечая моего расстроенного лица. — Не боишься?
— Как надо, так и пойдем.
Все началось сначала. Самолет вздрагивал, трещал, дрожал. На земле и в воздухе бушевал бой.
Мы вырвались из огненной круговерти, прошли низко-низко над рекой и сразу сели на свой аэродром, без традиционной «коробочки».
Мотор смолк. Спустившись на неправдоподобно спокойную землю, мы впервые посмотрели внимательно друг на друга. Каждый из нас нес в себе чувство общности и родства. Так роднит только хорошо сделанная работа, где за усилиями каждого — судьба всех. Так роднит общая опасность, разметая непонимание, отчужденность, неумение ценить лучшее в себе самом и друг в друге. Такова счастливая зависимость людей.
— Как самочувствие? — Мусин улыбнулся мне.
— Нормально.
— В экипаж ко мне пойдешь?
— А ты? К нам в полк?
— У вас командир больно грозная. За что она тебя отчитала?
— А... так просто. Идем обедать.
— Спасибо. Полечу домой. Потом к Сашке в госпиталь.
Я протянула ему руку!
— До победы?
— Доживем! Пока... — И улетел. Навсегда.
Склад взорван
«26 июля 1944 года — 2 полета — 4 часа. Переправа у п. Фасты. Сильный пожар, взрывы. Подтверждают Смирнова, Пасько и наземники. Подорван склад с горючим».
Мы сидим на чехлах командирской машины с развернутыми полетными картами, уточняя линию боевого соприкосновения. Штурман эскадрильи Пасько быстро и четко ориентирует летчиков и штурманов:
— Исключительно пункт... Включительно пункт... Соедините их красным карандашом — пошли дальше...
Она зорко следит за всеми и видит того, кто почему-то замешкался, не может найти тот или иной из пунктов. Помогает заботливо и, глядя на свою полетную карту, диктует пункты маршрута, контрольные ориентиры, расчетные данные по шаропилотному ветру. Строго напоминает:
— Поправку внесете в воздухе, исходя из направления и скорости ветра. Чтобы достичь внезапности выхода на цель — бомбометание с ходу. Высота сбрасывания бомб — восемьсот метров.
Подошел синоптик, рослый блондин, лейтенант в портупее:
— «Мессер» вряд ли в эту ночь полетит. Облачность...
— А мы?
— А вы полетите! — уверенно ответил лейтенант.
Я иду на задание с Зоей Парфеновой, заместителем командира эскадрильи. Теперь она моя летчица. Я еще не привыкла к ней. Она старше и относится ко мне снисходительно. Это задевает. Зоя немногословна, и я не набиваюсь к ней со всякими разговорами, не касающимися данного полета. Говорю только то, что положено. Мы подошли к ее «двойке».
— Ну как, штурман? Разобьем?
— Я постараюсь, но сама понимаешь, я не бог, законы рассеивания не в моей власти.
— Сама не рассеивайся, тогда и законы тебе подчинятся.
Я пожала плечами, не ответив.
Взлетаем и тут же берем курс на запад. Ночь темная-темная, хоть глаз коли. Вокруг тихо, если не считать стрекотания мотора. Слышу в наушниках, как Зоя что-то мурлычет себе под нос, и это мне нравится. Значит, она спокойна, а я волнуюсь. Нам приказано отыскать переправу. Мы — осветители. Это слово хоть и мирное, напоминающее о театре, в авиации означает нечто иное. Самолет-осветитель вылетает первым, находит цель и, убедившись, что это именно нужная цель, сбрасывает САБы. Эти долгого горения бомбы медленно опускаются на парашютах и ослепляют расчеты зенитной артиллерии, лишая возможности вести прицельный огонь. Вслед за экипажем-осветителем появляются другие экипажи и бомбят найденную цель. Самолеты идут с интервалом в 2—3 минуты до самого утра и парализуют противника.
Первый вылет — наиболее сложный и опасный. Потом, когда подходы к цели нащупаны, а оборона врага вскрыта и выявлена, риска уже значительно меньше. Поэтому всякий раз, когда ставилась новая задача, на цель посылали разведчика или самолет-осветитель. В каждой эскадрилье было выделено из наиболее опытных по два экипажа-разведчика.
Я уже считаюсь опытным штурманом. Все чаще и чаще посылают меня на разведку, и тем не менее я волнуюсь. Вдруг не найду! Не оправдаю доверия. Лихорадочно работает мысль: что делать? Как отыскать переправу?
Мы идем с Зоей на небольшой высоте. Внизу ни одного огонька. Кажется, что все вокруг спит. И немцы спят. Под крылом медленно проплывает едва различимое полотно железной дороги. Мелькают искорки, наверное, из труб паровоза. Впереди просматривается огромными темными прямоугольниками Белосток. Всматриваюсь в реку Супрасль. Где она, переправа? Тут нужны терпение и зоркость. Все равно хоть на миг, да мелькнет огонек фары. Решили набрать высоту и, планируя, «прогуляться» вдоль реки. Бесшумно пройтись, притупить бдительность врага. И вдруг... Ура! Мигнула фара какой-то автомашины. Перегибаюсь через борт кабины, всматриваюсь. Вот она, переправа, — точно струна между берегами. Бросаю сначала один САБ. Потом второй... И, удостоверившись, что это именно переправа, швыряю одну за другой еще четыре светящиеся бомбы. Висят, словно люстры. В конус света попадает и берег, и переправа на берегу, как муравейник — машины, орудия, люди. На переправе — танки. Видно, как они убыстряют движение, спешат проскочить опасное место. С высокого берега поднялись два ярких луча, прожектористы щупают небо, ищут. Зенитные пулеметы бьют в «фонарики», спеша расстрелять САБы.
— Зоя! Доверни влево. Левее... еще...
С этой минуты штурман превращается в хозяина самолета.
— Боевой курс сто сорок пять.
Летчица ведет машину как по ниточке. Теперь уже три белых столба ударяют в небо, мечутся, сталкиваются, разбегаясь в стороны. Вот-вот заденут самолет, и тогда на него прицельно обрушится железный смерч. Но летчица словно закаменела. Она держит курс 145. И будет держать, пока я не сброшу бомбы.
— Еще чуть левее.
И Парфенова доворачивает машину прямо на огненный столб, вставший перед носом самолета. Вот-вот схватит. Вот-вот выпустят в тебя снаряд и разнесут в щепки, в пыль. Хочется отвернуть. Встряхнуться хочется, ужас как! Но не то чтобы встряхнуться, чихнуть нельзя: вся штурманская работа пойдет насмарку. Кто-то размахивает лучами, как палками. Они налетают друг на друга и с треском отскакивают в стороны. Это справа рвутся снаряды. Я бросаю одну за другой две зажигательные бомбы, одну фугасную, за ними — светящуюся. Будто в лобовую атаку тянется еще прожектор. Начали бить «эрликоны».
— Зоя! С разворотом вправо, к воде! Пикируй!
Летчица пикирует, ускользает от ударов несущихся навстречу снарядов. Я смотрю назад и вижу взрывы своих бомб и разгорающийся пожар. Одна попала в переправу. Мы идем вдоль реки на небольшой высоте. Снаряды рвутся над нами. Я радуюсь: цель найдена, освещена САБами. На самом мосту полыхает пожар.
— Эх, хороша иллюминация! — говорит Зоя, и я слышу теплые, мягкие нотки, Радуюсь похвале.
Проходим у населенного пункта Фасты. Мелькнул огонек. Еще. Снова короткая вспышка. Что это? На фары не похоже. Снова мелькает слабый огонек.
— Зоя, что бы это значило?
— Может, кто привет нам шлет?
— А вдруг склад указывает?
— Жаль, нет бомб.
— Зайдем. Листовки бросим. У меня их три пачки осталось.
Я выбрасываю листовки. Они трепещут и опускаются все ниже и ниже, наши послания, похожие на бесчисленную стаю голубей.
На земле докладываем о странных огнях и просим разрешения там отбомбиться. Не знаю почему, откуда приходит такая уверенность, но я думаю, что в лесу около Фасты как раз тот склад, который столько ночей ищут летчики из соседнего полка.
На этот раз огоньков нет, но я засекла и запомнила место. Даю Зое курс. Минута... Две... Три... Они ползут, эти минуты, так долго! Но это только кажется, что долго.
За несколько секунд до сброса бомб небо вдруг раскалывается в грохоте и огне. Мы были готовы к такой неожиданности. Я сбрасываю бомбы, и через секунду-другую невероятной силы взрыв потряс машину. Вздыбилось небо, на мгновение исчезла ночь, и самолет так тряхнуло, что привязные ремни впились в тело. Нет, это не зенитный снаряд угодил в нас, это на земле, у врага, случилось что-то необыкновенное. Всегда сдержанная, Парфенова ликовала, захлебываясь:
— Ух ты-ы!
Внизу море огня. Оно как-то лениво, словно в раздумье, приподнялось над землей и потом плеснуло в стороны с такой стремительностью, что, казалось, залило всю землю до горизонта. Прожекторные столбы, до того метавшиеся по небу, на мгновение застывают, словно парализованные. Потом начинают качаться с еще большей яростью и настойчивостью. Я перегнулась посмотреть, что там все-таки пылает, и в это время нас поймали четыре луча. Шесть минут в огне! Стреляли четыре пулемета и малокалиберная пушка. И я сама как пулемет выплескивала слова:
— Правее... Так... Левее... Скорость...
Мы возвратились живы и здоровы на невредимом самолете. На другой день нас вызвали в штаб и сообщили:
— Наземное командование подтверждает, что ночной бомбардировщик взорвал склад с горючим.
Командир дивизии, вручая мне орден Славы, сказал:
— На вид стрекоза, а как до драки — львица.
Журналисты подхватили, и я даже плакала, когда, случалось, дразнили меня.
В имении «Тик-так»
«24 августа 1944 г. — 3 полета — 5 ч. Бомбили п. Остроленка. Сбросили 600 кг бомб. Подтверждают экипажи Е. Поповой, Н. Тропаревской».
Полк расквартировали в чьем-то старинном имении. Огромный столетний парк, такой густой и темный, что сквозь листву небо просвечивает слабой голубой сеткой. Пахнет сыростью, мхом, древесиной, старой корой.
Через ручей перекинуты старые мостки, сделанные из сучьев. Круглые беседки с белыми колоннами. Пруд с почти черной, тяжелой, неподвижной водой, покрытой водяными лилиями. В господском, не тронутом войной дома поместились летчицы и механики. Летное поле — позади парка, прямо на пахоте. Такого комфорта нам не приходилось еще никогда видеть. Всю войну устраивались то прямо под самолетами, то в землянках, то в зданиях сельских школ. А тут простор, уют, красота.
— В таких хоромах только балы устраивать, — осматривая хозяйство, сказала штурман Вера Белик. Она была дежурной по части.
— В чем же дело? — отозвалось сразу несколько голосов.
— Зовите Данилову с баяном, — распорядилась Белик. — Пока суть да дело, успеете повеселиться. Тем более обстановку еще выясняют.
— А зачем баян? Тут есть музыка, — сказала Клава Серебрякова и подошла к светлому нарядному роялю, стоящему в углу зала. Она бережно открыла крышку, робко надавила пальцем на одну клавишу, другую, прошлась по всем, как бы проверяя исправность инструмента, и заиграла «Синий платочек», сначала неуверенно, но с каждой ноткой набирая силу и уверенность. Сразу же в зал хлынул народ, на ходу подпевая и пританцовывая.
Ну и молодец Клава! На все руки мастер: прекрасная летчица, искусная рукодельница, в шахматы играет, что тебе Алехин, мандолина поет в ее руках, как соловей, а теперь выясняется, что и на рояле она играет, как заправская пианистка. Клава играла нам довоенные любимые вальсы. Одни напевали, другие кружились, а третьи, кто умел, лихо отплясывали вальс-чечетку. Чечетка была в моде. Клава резко перешла на кавказские мелодии. Работая до войны в Тбилисском аэроклубе, она много выучила грузинских песен. Сыграла «Сулико», ей подпели, а когда заиграла лезгинку, в круг вихрем вылетела Мери Авидзба и такую нам лезгинку выдала, что мы только восхищенно ахали да охали.
Мери очень музыкальна. Она одна из первых девушек Абхазии закончила школу по классу скрипки. Родители надеялись, что она станет скрипачкой, но все обернулось против их желания.
Окончив школу, Мери сказала матери:
— Хочу быть летчицей!
Милека Алиевна испуганно уставилась на нее:
— Этого еще недоставало! А консерватория?.. А что скажет отец, старики?
Ох и нелегко было в те далекие тридцатые годы уехать девушке из родного гнезда в далекую Россию, Отец рассердился не на шутку:
— Не женское это дело — летать в небе. Забудь!
Старики предостерегали:
— Смотри, Хафиз! Держи в руках дочь. Не позорь рода.
Хафиз Ахмедович не хотел отступать от своего. Мери не хотела без боя сдаваться. Двое суток она не ела, не вставала с постели. Плакала. И первой не выдержала мать:
— Отпустим, Хафиз. Новое время пришло. Не отталкивай детей. Пусть идут своей дорогой.
Мери успела до войны закончить летную школу и возвратиться в Сухуми, чтобы стать инструктором в аэроклубе. Старики сначала настороженно (как бы дурно не повлияла на их дочерей) смотрели на Мери, проходившую мимо. Синий китель с голубыми петлицами и «птичками» на них ловко облегал ее стройную фигурку. Двумя черными змеями извивались по спине, покачиваясь в такт шагам, длинные косы. Черные глаза из-под пушистых ресниц смело встречали взгляды стариков и старух. В конце концов все смирились, стали гордиться своей «отступницей». Ну а когда она стала на фронте штурманом звена, то совсем загордились и называли ее «крыльями Абхазии».
Мери летала отчаянно. Совсем недавно переправу вражескую разбила в пух и прах. Сколько ночей мы потратили, пытаясь уничтожить ее, сколько нервов истрепали, сколько осколков впивалось в фанерные тела наших По-2, и наконец-то свершилось. При мысли о переправе мне стало жутко: казалось, нигде еще мы не встречали такого огня. Обычно удается различить, какие и какого калибра стреляют орудия, но там, у моста, все их железные глотки гремели единым хором, и не было ему конца... Экипаж Зои Парфеновой и Мери Авидзба сбросил бомбы с минимальной высоты, пройдя почти над зенитками. Видно было, как языки пламени взлетали внизу, когда рвались боеприпасы и горючее, перевозимое фрицами. Экипаж подбили, но Парфенова тянула, выжимая из мотора и машины, казалось, невозможное. Самолет плюхнулся на нашей стороне, на испаханную, избомбленную землю. Показалось, что ушиблись не очень. «Пройдет», — сказала врач. Однако я все чаще и чаще замечала, как Мери тяжело вылезала из кабины самолета и, морщась, растирала спину.
— Болит? — спрашивали ее.
— Ерунда! Пройдет...
А теперь, как ошалелая носясь в бешеном темпе лезгинки по залу, она нам доказывает, что у нее все в порядке... Никак не могу не забежать вперед, чтобы не рассказать все то, что произошло уже после Победы.
Последние месяцы войны Мери летала буквально на самолюбии, скрывая ото всех нечеловеческую боль. Ах, как хотелось увидеть самой эту прекрасную Победу, долетать до конца! Еще были силы вернуться домой, порадоваться со всеми родными. А через несколько дней после возвращения ее парализует. Семь долгих лет она будет прикована к госпитальной койке! Семь лет борьбы и терпения. А потом — операция, тяжелый корсет, но зато движение! Зато можно приступить к активной жизни. С первых самостоятельных шагов она придет в свою школу и скажет директору: «Мое сердце, мои знания — все детям. Возьмите меня...» И станет неизменным председателем родительского комитета школы и депутатом Верховного Совета Абхазской АССР.
Но об этом мы еще ничего не могли знать, когда любовались, как танцует Мери Авидзба. Только-только отзвучал последний такт лезгинки, как в круг выскочила Ася Пинчук, за руку вытягивая Полину Петкилеву. Притопывая, Ася пропела:
Я надену бело платье, На боку — зеленый бант. Ах, кому какое дело, Меня любит лейтенант.В зале засмеялись, потому что знали, кому адресована частушка. Буквально накануне Полинка получила письмо от лейтенанта Аркадия Дено, который разыскивал ее три года. Они познакомились еще до войны в родном Полинином Увеке под Саратовом, где Аркадий проходил воинскую службу. В августе собрались пожениться, а в июне — война. Его тут же отправили на фронт. Он прошел через тяжелые бои, окружение, госпитали. Адрес менялся. Менялся он и у Полины. Когда наконец он нашел ее, то был немало удивлен, что Поля стала штурманом. Маленькую и хрупкую, он не мог представить ее солдатом.
Все с любопытством таращили глаза на Полину. Ее никогда прежде не видели выступающей. Она была на удивление стеснительной.
— Давай, давай, подружка! — приговаривала Ася. — Отчитайся, кто он...
Полина застенчиво улыбнулась и несмело пропела:
Ты, зенитчик молодой, Сказки не рассказывай, Ты мне «хейнкеля» подбей, А потом ухаживай.Под шутки и смех она покинула сцену и спряталась за спины подруг. Но тут же выскочили на импровизированную сцену все саратовские девчата, и пошло-поехало...
А я поглядывала на Полину Петкилеву, пытаясь увидеть ее глазами лейтенанта, который в письме проявил недовольство, что она в армии. «Маленькая... Хрупкая...»
Видел бы он, как она бомбы подвешивала. Два года вооруженцем пробыть — не шутка. Хоть жизнью и не рисковала, но физически выматывалась. В жару, холод, дождь, снег, непролазную грязь, когда даже автомобили «сдавались», буксуя, ни стона, ни жалобы не слышали от Полины. И только тощая солдатская подушка да соломенный тюфяк знали, как ломит руки, спину... и, кажется, нет сил, чтобы подняться. Но звучал сигнал подъема, и снова — на аэродром, и снова бесконечная карусель из рулящих самолетов не останавливается до утра.
Когда Полина решила стать штурманом, некоторые потешались: «Эта тихоня? Малышка?.. Утонет в кабине...»
А тихоня Полина оказалась хорошим штурманом, а чтоб «не утонуть в кабине» и все своевременно увидеть, летала всегда стоя.
— Ну дают саратовские! — восклицали вокруг меня девчата.
— Москвичек забили...
В полку было девчат из Саратова не меньше, чем из Москвы. Ведь Герой Советского Союза М. Раскова только начала формировать женскую часть в Москве, а учеба и дальнейшее формирование проходили на берегах Волги. Особенно много девчат пришло из Саратовского авиационного техникума. Бывшие студентки стали ядром технической службы. Они и в самодеятельности умели себя показать.
— Прощальную! — объявила Данилова и растянула мехи баяна, подаренного саратовскими комсомольцами перед отлетом на фронт.
Я любила гармониста, —дружно запели девчонки, —
Так и думала, что мой. Он довел до поворота И скомандовал: «Домой!»После частушек пошли русские и цыганские романсы. Особенно Люба Варакина отличалась. Казалось, концерт подходил к концу. Сплясали барыню и белорусскую «Лявониху», все уже поустали, но тут закричала Вера Маменко:
— Подать Лельку-артистку!
— Действительно, что она сегодня молчит? — поддержали ее другие.
— Иди-иди! — выталкивали меня в круг. — Выдай-ка нам «Липочку».
— А может, «Галочку»? — предложила Вера.
— Нет, «Липочку»! — закричали несколько голосов.
Я встала перед своими слушателями, изготовилась изобразить Липочку из комедии Островского «Свои люди — сочтемся», но тут что-то внутри меня тикнуло: «Тик... Тик...» А потом: «Тик-так... Тик-так...» «Что это со мной?» — растерялась я.
— Ну, давай, — шепнула мне Маменко. — «Какое приятное занятие эти танцы!» — подсказала она мне начало монолога.
Но я молчала.
— «Больше всего не люблю я танцевать с студентами да с приказными», — раздавалась со всех сторон подсказка. — «...Отличиться с военным!..» Ну, давай. «И усы, и эполеты, и мундир, а у иных даже шпоры...» Чего молчишь? Столбняк нашел?
Но я никак не могла настроить себя на игривый лад. Вот уже несколько дней я была под впечатлением рассказа «Тик-так». Там речь идет о совсем молодой женщине с грудным ребенком. Гестаповцы посадили их в подвал и подвели мину с часовым механизмом. Они хотели, чтоб женщина выдала им подпольщиков. Женщина металась по тесной кладовке подвала, укачивала ребенка, напевая ему, а в голове неотступно сверлило: «Неужели это конец? И мой малыш не увидит отца, не узнает жизнь?!» А изо всех углов доносилось: «Тик-так. Тик-так. Тик-так...» «У, проклятая!.. Тикает! — шептала женщина. — Какая пытка!..»
Рассказ был тяжелым. Я сама чуть не плакала. А когда кончила читать, все долго молчали. Глубокая, нерушимая тишина волнами прибоя ударила в барабанные перепонки: тишина нестерпимая. Сколько она продолжалась, не знаю. Каждая, наверное, думала о предстоящих боях и жертвах.
Мы еще не могли знать ни масштабов, ни целей этого жесточайшего сражения, которое начиналось на берегах Вислы, а через двадцать три дня завершилось форсированием Одера в 70 километрах от Берлина.
Война неотвратимо катилась туда, где должна кончиться. Но она еще многих вырвет из наших рядов. Фронт стремительно отодвигался все дальше на запад, и наш полк не отставал. Куда ни поворачивай, а немцам с их техникой, нагнанной из всех стран Западной Европы, не устоять. И Берлин не за горами, не за морями.
Мысль о скорой победе, однажды возникнув, уже не покидала меня и вызывала другие, которые я раньше гнала от себя, чтобы совсем не затосковать. Но теперь здесь, в этом сказочном замке, стоящем словно среди заколдованного тенистого тихого парка, я уже ничего не могла поделать с собой. Я представляла себе светлые аудитории, в которые войду после войны и буду слушать лекции обязательно самых лучших профессоров. А потом — театр. Я очень любила театр...
Я корила себя за эти мечтания — да что поделаешь? В свободное от работы время они приходят невольно, хоть приказывай себе, хоть не приказывай — все одно... Видно, устала от войны.
Чтобы нарушить тишину, разрядить напряжение, Вера Маменко громко продекламировала:
— «Здесь нужно, чтоб душа была тверда, здесь страх не должен подавать советы».
— Эх ты! «Ли-поч-ка»... — тяжко вздохнула Серебрякова. — Тоже мне, артистка... дала концовочку...
— Подсуропила называется, — подытожила Белик и объявила боевую готовность номер два. Это означало, что на аэродром пока не надо идти.
Разошлись все довольно быстро, и в замке стало тихо. Но вдруг я услышала за стеной шум. Он нарастал.
— Галдят что-то, — приподняла голову Петкилева.
— Продолжают прерванное веселье, — сонно пробормотала Мери Авидзба.
С треском раскрылась дверь, и чей-то истошный крик: «Мины!» — поднял нас в мгновение ока.
— Обалдели? — выглянула Петкилева в коридор.
А там, толкая друг друга своими рюкзаками, спотыкаясь и чертыхаясь, спешили к выходу девчонки.
— Что произошло? — послышался голос дежурной, бежавшей навстречу толпе.
— Дом заминирован!
— Тиканье слышно!
— Надо уходить!
— Скорее!
— Спокойно! — прикрикнула Белик. — Прекратить панику! Сейчас доложу командиру. Всем ждать!
Белик отправилась к заместителю командира полка Амосовой, которая замещала Бершанскую, улетевшую на съезд женщин-антифашисток.
А старый замок уже весь гудел, как растревоженный пчелиный улей.
Майор Амосова приказала всему личному составу с вещами спокойно выйти из дома и углубиться в парк в сторону аэродрома. Майор Рачкевич вместе с часовыми выносила полковое Знамя, а начальник штаба Ракобольская звонила в дивизию, прося немедленно прислать минеров.
Мы разместились в аллеях парка, напоминая цыганский табор. Кругом слышались взволнованные голоса:
— Вот тебе и комфорт!
— Сволочь! Ловушку устроил.
Поступила команда всем рабочим экипажам, включенным в боевое расписание, отправиться к своим самолетам и быть готовыми к вылету. Наш самолет стоял ближе других к парку, и мы с Ульяненко расположились на пеньках у хвоста машины. Рядом стоял самолет Олейник, которая летала эти ночи с Яковлевой на фотографирование целей. У них, пожалуй, была самая сложная работа. Привезти ночной фотоснимок — очень трудное задание. Тут нужен точный штурманский расчет, идеальное соблюдение заданного режима полета и необыкновенное мужество. Чуть-чуть отвернешь, изменишь высоту или допустишь малейший крен — нужного снимка не будет. Они уже несколько ночей болтались в сплошном огне, добывая нужные командованию снимки. Ольга сидела в кабине и при свете тусклого огня что-то чертила, разглядывая карту.
Катя Олейник подошла к нам, присела на пенек. Мы молчали, слушали ночь, которая была наполнена звуками. Казалось, кто-то невидимый играет на странных музыкальных инструментах. Вот в темноте возник протяжный тоскливый крик, возник и оборвался внезапно, словно лопнула струна, а на смену ему спешили другие неведомые звуки и, обгоняя друг друга, смолкали вдалеке.
— Что это? — прошептала я.
Нина пожала только плечами. Ей, видно, не хотелось, чтобы кончалось очарование этой прекрасной и теплой ночи. Из темноты вдруг раздался хватающий за душу, печальный голос:
...Сыграй мне лунную рапсодию, Я напою тебе мелодию. Хочу, как прежде, быть в надежде, Что будут петь нам соловьи. Не знаю, где ты, и где твой дом, И как найти тебя на шумном нашем шаре на земном...— Ну и Татьяна! Во рвет сердце... Почище Утесова.
У Тани Макаровой был не сильный голос. Но казалось, пело ее сердце, и это волновало. Ее голос звучал как-то особенно и будил необъяснимую тревогу.
Я любила Таню Макарову: всегда с улыбкой, всегда с песней. Какое-то время я была в ее эскадрилье. Она была хорошим командиром. Ее «пожалуйста», например, действовало на меня посильнее «приказываю». Случалось, ей делали замечание, что она не по-командирски разговаривает с подчиненными. «Да снимите с меня, пожалуйста, эту должность, — просила она командира полка. — Рядовой хочу!»
Когда ее просьбу удовлетворили, назначив командиром звена, Вера Белик не пожелала расставаться со своей летчицей и сложила с себя полномочия штурмана эскадрильи. Они дружили крепко, не расставались. В эту ночь, когда выпало Белик дежурить по части, Макарова летала с новенькой и была этим недовольна. А может, мне это показалось? Во всяком случае, Таню что-то волновало. Это сказывалось в интонации ее песен.
— Ну, чего ждем? — нетерпеливо сказала Ульяненко, когда смолк голос Тани.
— Обстановка, говорят, неясная, вот и ждем, — отозвалась Олейник.
— Пошлют со светом, на «мессера» налетишь и — привет родителям.
— Не журись. Все обойдется. — И Катя пошла к своему самолету.
Ульяненко поднялась с пенька, подошла к машине, осмотрела ее, взобралась в кабину, попробовала педали, рычаги управления, откинулась к спинке кресла, расслабилась. Тут взвилась ракета: на вылет. Подбежала механик:
— Контакт!
— Есть, контакт! — откликнулась Ульяненко.
Это означало, что летчица включила зажигание. Механик тут же рывком толкнула пропеллер по рабочему ходу и мигом отскочила в сторону. Иногда проворачивать винт приходилось по многу раз подряд — мотор капризничал. Однако сейчас завелся с первой попытки. Выдохнув из патрубков клубок сизого дыма, он затрещал, загрохотал, точно телега с коваными колесами по булыжной мостовой, затем, набирая обороты, загудел певуче и звонко.
Ульяненко опробовала мотор на всех оборотах и порулила на старт. Какую-то минуту помедлила. Я знаю, как эта минута ответственна. Перед взлетом всегда надо сосредоточиться. Прикинуть в уме, что сейчас предстоит сделать. В эту минуту происходит огромная внутренняя напряженная работа, хотя внешне кажется, что пилот решил передохнуть перед дальней дорогой. В этой работе участвуют все человеческие органы: слух напряженно ловят, нет ли фальши в пении мотора, глаз еще раз жадно обшаривает приборную доску, мозг отпечатывает показания стрелок — все увидеть, все уловить, даже выражение лица штурмана. Нет, эта предстартовая минута не потеряна. Она очень важна для всего полета.
Взлетев, мы взяли курс на Остроленку. Местность, над которой мы сейчас летаем от Августова до Ломжи, — это лесисто-озерный край. Линия фронта тут неровная, вклинивается в районе Ломжи уступом в нашу оборону. Мы выбираем себе такой маршрут, чтобы как можно меньше находиться над вражеской территорией, прикрытой зенитными орудиями, прожекторами и самолетами-перехватчиками. Однако не всегда точно можно выдерживать заранее запланированный маршрут. Приходится энергично маневрировать. Первые вылеты в эту ночь шли удачно, хотя и приходилось продираться через интенсивный вражеский огонь, который прикрывал скопления своих войск. От наших бомб внизу полыхало пламя. Черный дым клубами заволакивал большую площадь в лесу.
К утру зенитный огонь приутих, но зато в кромешной тьме то здесь, то там взлетали ракеты — беззвучные, яркие прочерки по черному своду. Это вызывало тревогу: в воздухе появились немецкие истребители, а они для нас были страшнее всего. Я предложила летчице подняться повыше. Если что случится, у нас будет запас высоты и, следовательно, времени. Не успели мы отбомбиться, как опять загремели вокруг зенитки. Море вспышек, море острых, смертоносных искр. Делать нечего, надо брать боевой курс, и идти через этот огонь, и висеть в нем 3-4 минуты, пока не отбомбишься. Но на этот раз над целью оказалось одновременно несколько самолетов, и это облегчило нашу задачу. Мы сбросили бомбы и выполнили маневр. За спиной зенитный огонь опять приутих. Наверное, снова «мессеры» в воздухе появились.
На душе стало неспокойно. Но ощущение неуверенности мало-помалу уходило, уступая место, пусть пока еще смутному, облегчению. Шли ведь на восток, домой. Секундная стрелка, подрагивая, описывала круги по циферблату. Трещал мотор, на крыле изредка сверкали отблески пламени из выхлопной трубы. С полукружия козырька в лицо били мелкие капли мороси. Мы попали в тучку. Надо держать ее про запас, при малейшей опасности можно спрятаться в ней. Но вот появились звезды. Они горят так близко, так ярко, что кажется, протяни руку — и снимай одну за другой. Неожиданно облачность кончилась, подул ветер, сокративший путевую скорость самолета. И тут же под верхними плоскостями заскользил свет.
Тревожный луч то вспыхнет, кольнет сердце, то погаснет, как бы давая надежду проскочить опасную зону. Но нет, фашисты услышали рокот мотора. Снова вспыхнул луч, за ним — второй. Самолет попал в перекрестное освещение. Через секунду заговорили пушки. Летчица швыряет самолет в сторону. Но прожекторы не отрываются. Нина входит в пике, делает горку, швыряет машину из одного поворота в другой... И словно невидимая рука выключила рубильник — свет погас. Ослаб и огонь зениток. Ульяненко снова набирает высоту. «Еще час вырвали у этой ночи», — подумала я и тут же увидела «мессершмитт». Его наверняка вызвали зенитчики. Мелькнула мысль: «Может, не заметит?» Но фара «мессера» вспыхивает то с одной, то с другой стороны. Значит, ходит кругами, ищет...
Нам необходимо увидеть противника первыми. Он наверняка нас ищет на фоне звездного неба. Вот бы сейчас погасить праздничную яркость звезд! Сколько людей во все времена смотрели на звезды и восторгались ими, и, конечно же, не было ни одного человека, кто хотел бы их погасить. Ни одного, кроме нас с Ниной, в эту минуту... Свет, как кнутом, ударил сзади снизу. Нашел все-таки!
Я было струсила. И трусила моя нога. Да-да, нога! Правая нога предательски дрожала. Схвачу за колено — вроде бы успокоится. Отпущу — нога опять за свое. Хоть кричи. Что же это за напасть! Я по-настоящему разозлилась на свою слабость. Собрала все мужество, выдержку и сосредоточилась так, что сам черт не брат. Значит, две пушки, четыре пулемета и все, чем силен «мессер», — это для нас. Это для нас около трех килограммов в секунду пуль и снарядов, начиненных взрывчаткой, зажигательной смесью и бронебойными сердечниками.
Фашист не успел открыть огонь и проскочил мимо. Скорость «мессера» в шесть раз превышала нашу. Но он нашел нас! И теперь будет расстреливать, как приговоренных.
На разборе обобщали опыт уклонения от атак вражеских истребителей. По-2 должен резко отвернуть с курса с потерей или набором высоты. Успех зависел от своевременного обнаружения истребителя, точного определения его атаки. Эта задача возлагается в первую очередь на штурмана. Но разве все можно предусмотреть? Мысленно стараюсь представить действия врага. Сейчас он пойдет в лоб, на сближение, зная, что нам остается уходить только вниз.
— Черта с два! — ору я летчице. — Только вверх!
Вижу, как фриц включает фару и ищет нас внизу. Он проскочит нас, опять уйдет далеко и, возвращаясь с боевым разворотом, потеряет какое-то время. Минута, но выиграна. Длинная тень пронеслась рядом, оглушив грохотом моторов. Гитлеровец повернул истребитель назад и врубил посадочную фару. Колючий свет, как сварка, ударил по глазам. На миг я ослепла. Наклонила голову к приборной доске, но перед глазами все равно плыли красные круги. Тявкнули пушки. Я представила рой трассирующих снарядов, которые в одно мгновение развалят нашу «фанерку». Однако летчица сумела уклониться, и охотник-истребитель проскочил. Вихревой поток вздыбил машину. Нина почти интуитивно сбросила газ и стала снижаться, круче и круче склоняясь к земле. И снова шевельнулась тревожная мысль: «Выдержит ли наше фанерное сооружение бешеную скорость?» Почти слепо верю в Ульяненко. При первом знакомстве она мне сказала: «Пижонства в воздухе не люблю. И плохо летать тоже не люблю. Потому что неприлично. Потому что небо уважать нужно. И не машина вовсе летает, это я лечу. И педаль для меня — не просто педаль, а продолжение моей ноги, а ручка управления — моей ладони! Понимаешь?» По-настоящему я поняла это позже, в сложных полетах, таких, как этот.
Пронзительно звенят расчалки.
«Да будь ты проклят, гад!» Направляю в его сторону пулемет. Но где же «мессер»? Он опять потерял нас. Он мечется вокруг нас. Ищет. И яркий его луч то загорается, то гаснет. Смотрю на компас. Уйти бы к нашему выступу переднего края! Бензина у нас в обрез. Поскорее бы до своих. Но Ульяненко разворачивает самолет в сторону. Ведь фриц знает, куда мы летим, и будет искать нас впереди, на ближайшем к дому маршруте.
— Да-да, — шепчу я, — надо обойти это место.
Однако «мессер» мечется где-то рядом.
— Нина, а может, к самому лесу? Сольемся?
Чувствую, что Нина колеблется, и все-таки поступает вопреки моему совету. Нервно дрожат и не могут успокоиться стрелки приборов. Звезды исчезли. Надвинулось облачко.
— Давай в облако!..
Но облачко оказалось малым, самолет вынырнул из него. И тут я увидела «мессершмитт». Он как будто подкарауливал нас. На самолет обрушился поток огненных трасс. Что-то треснуло, встряхнуло машину. Невольно я пригнулась в кабине, и в этот момент над головой протянулись светящиеся нити трассирующих пуль.
— Рви вправо! — закричала я.
Нина мгновенно сработала рулями, и самолет резко ушел в сторону, сразу же (промедли она хоть долю секунды!) выше и слева от него пересеклись рваные дымные облака.
Оглушительный хлопок — и самолет встряхивает. Я вижу, как от мотора что-то отлетает. Но машина держится еще в воздухе устойчиво. Острый запах тонкой петлей захлестывает горло. Самолет заваливается на крыло. Нина мгновенно срабатывает рулями. Выровнялись. В левом крыле рваная дыра, но машина послушно идет. Все хорошо, надо только придерживать ее, чтобы не валилась.
— Жива?! — Мой голос срывается на крик.
— Да!
Мы опять в кольце: разрывы справа, слева, сзади. Сейчас бы рывок, чтобы убраться, и еще рывок — добраться до своего аэродрома. Но увеличивать скорость нельзя. Хорошо хоть тянет. Как-никак, а тянет. Ладно, два раза подряд не попадают. Нет, бывало, попадали. Ладно, только бы не заглох мотор. Взрыв рядом с кабиной. Нина резко уходит скольжением на крыло. Метры, завоеванные с таким трудом, потеряны, но разрывы остаются позади. Теперь довернуть на луну. Может, и выкрутимся.
Уйти со снижением на предельной скорости и нырнуть к лесу — это почти наверняка спасение. Но опыт предостерегал против губительного ухода от «мессера» по прямой и вниз, а подбитый, плохо повиновавшийся По-2 лишал возможности размашистого, энергичного, как при лыжном слаломе, маневра. Чтобы не подставлять себя, Ульяненко подскальзывала в сторону от «мессера» — едва-едва на сантиметры.
Оглушительный хлопок над ухом — самолет снова встряхивает. Врезал! Мы не поняли куда. Ждали сбоя, обрыва в моторе, но мотор работал. Превосходство в скорости мешало немцу прицелиться. Наш самолет с ревом несся вниз, распарывая встречный воздух. Высота — 600, 400, 200, 100. Разрывы еще тянулись за нами, вот-вот достанут, но мы все-таки уходили. И впереди было чисто — звездное яркое небо и тишина. Тянем. Надо тянуть!
Стрелка давления масла подвигалась к нулю. Сколько протянет двигатель — минуту, пять, десять? Теперь до Ломжи бы, там ближе всего до линии фронта — минут десять. Нина сбавляет обороты, чтобы не перегружать мотор. И тут же карабкается вверх — нужна высота, побольше высоты, чтобы спланировать, когда заглохнет мотор. Когда заглохнет... Теперь единственное — оттянуть этот момент. Выиграть минуту, две. А то три или четыре. Дотянуть до своих. Натужно, из последних сил ревет мотор, самолет срывается, проваливается, но высота все-таки понемногу растет — значит, еще живем.
Впереди вспухают грязные, черно-серые хлопья разрывов, сверкают молнии вспышек. Ульяненко с креном лезет вверх — надо обойти заградительный огонь и не потерять высоту. Но нас опять «повели» — разрывы идут след в след. В горле высохло — не глотнешь. О том, что можем погибнуть, даже мысли не возникало. Как и всякому двадцатилетнему, смерть нам казалась чем-то таким, что к нам самим не имеет никакого отношения.
В натужном реве мотора что-то дрогнуло. Или показалось? Будто дрогнула и начинает расползаться туго натянутая струна, состоящая из множества нитей. Они рвутся, ползут, но ниточка, может быть, одна-единственная, еще держится. Ну, не рвись. Еще немного не рвись. Летчица чуть-чуть прибавляет газ, и сразу заколебалась стрелка давления масла. Так, теперь осторожно, чтобы не сорваться, подобрать ручку — взять хоть несколько метров. Пот заливает глаза, от напряжения перехватывает дыхание. Мне кажется, что у Нины такое состояние, когда карабкаешься по скользкому камню. Сползаешь вниз и опять карабкаешься, в кровь раздирая руки.
Внизу широкая дорога, похоже, рассекает лес, взбегает на холм; по обе стороны — аккуратно поставленные домики. За ними — река. Темнеющий берег. За светлой полоской воды — наши.
— Давай, давай, Нина! Еще чуть-чуть!..
Мы почти уже над рекой. Мотор задыхается. В его прерывистом, тяжком вое что-то гаснет, блекнет — убывают последние силы. Вот-вот оборвется та самая одна-единственная ниточка. Мы уже почти над линией восточного берега. Как он медленно, слишком медленно наплывает! Секунды растянулись. Ну потяни еще немного. Совсем немного. Мотор еле дышит.
Масло еще есть. Но стрелка дрожит у нуля. По кратчайшей тянем на свой аэродром. Но в любую секунду масло иссякнет, мотор заглохнет, остановится. Сейчас? Или в следующий миг? И вдруг меня словно обожгло: уже начался и идет какой-то другой, неизвестный мне счет времени, неизвестный и непостижимый. Лес. За ним поляна. Там — наши. Время изменилось. Оно стало безгранично большим и единым, вместившим в себя все дни жизни, которые мы с Ниной прожили, и одновременно оно стало бесконечно малым — цепью мгновений: когда оборвалась ниточка, мотор заглох и винт, как во сне, завращался бесшумно; и когда земля быстро начала надвигаться на нас; и когда мы увидели свой аэродром, посадочную полоску, зажатую между парком и постройками, Нина умело развернулась, чтобы сесть, и еще — толчок, треск и потом тишина...
Всякое случается на войне. Ну разве объяснишь, каким чудом мы остались живы? Как ухитрились не врезаться в лес, когда заглох мотор и самолет будто с горы понесся вниз? Как не перевернулись и не разбились вдребезги на посадочной, не дотянув куда надо? Как удалось нам уйти от «мессершмитта»? Видно, мы с Ниной родились в рубашках...
Радостная подбежала Маменко:
— Живы! Живы!
— Но вот машина... — махнула я рукой.
— Ведь вы сами вернулись! Живы! А машина... — Она озабоченно оглядела ее и улыбнулась... И я поняла ее. Она днем ощупает и заштопает каждую пробоину. Залатает мотор, проклеит эмалитом куски белой перкали и закрасит их зеленым лаком.
— Ну, поздравляю! — не переставала она радоваться нашему возвращению. И вдруг улыбка слиняла с ее лица. — Еще двоих ждем.
Тут же стояли молча Валя Шеянкина и Тая Коробейникова. Стояли сумрачные, неподвижные и неотрывно глядели в небо, затянутое белесой предрассветной дымкой. Самолеты не возвращались.
Милые, заботливые механики! Вы будете стоять на аэродроме и вслушиваться в любые звуки, лишь бы уловить далекий гул своей «ласточки». Вы будете ждать чуда даже тогда, когда всякое ожидание станет напрасным. Но вы все равно еще будете на что-то надеяться я ждать, ждать, ждать... Летчицы тоже стояли у своих машин. 20, 30, 40 минут ждали, но никто не возвращался. И вдруг Коробейникова крикнула:
— Идет!
Самолет был еще почти не виден, но Тая разглядела его — маленькую темную точку в белесой туманной дымке.
— Наш!
У самолета была странная походка. Теперь, когда он приближался с каждой минутой, было видно, как он вздрагивает и шатается. Самолет шел на посадку, но шел неуверенно, рывками, будто проваливаясь, будто вела его неумелая летчица.
— Подбит! — в один голос воскликнули техники. Они знали, что сумеют быстро и ладно починить машину, как бы ни были тяжелы повреждения. Главное, что вернулись, живы. Но чей пришел? Валя Шеянкина и Тая Коробейникова пристально вглядывались, когда самолет шел на посадку, стараясь различить хвостовой номер.
Мы с Ниной привычно переглянулись: как сядет? Это самое трудное. Самолет сел на три точки как надо, но затем он беспомощно запрыгал, накренился и остановился.
Машину летчица должна была отрулить на место. Ну а если не могла, то сейчас она выпрыгнет из кабины. Мы бежали к самолету. Тая впереди всех. Она уже узнала свою машину. Коробейникова первой добежала и первой заметила простреленные плоскости, покореженное, растрепанное хвостовое оперение. Она не думала сейчас о самолете, но она просто не могла, даже в волнении, мельком не окинуть самолет приметливым глазом. Она вскочила на плоскость и застыла на ней. Когда мы подбежали, Тая повернула к нам посеревшее лицо и сказала шепотом:
— Врача!
...Полтора часа назад, вылетев в район Остроленки с задачей сфотографировать, что у врагов в лесу прячется, Олейник с Яковлевой успешно выполнили задачу, хотя этот полет был труднейшим из всех трехсот с лишним сделанных ими боевых вылетов.
— При такий высоти и видстани вид линии фронту по наший «удвийке» будут стриляты хто побажае, — сказала перед вылетом Олейник. Она чаще говорила по-украински, и Оля понимала ее с полуслова. — Так що ж робыты, мала?
Рядом с Олей Катя казалась огромной. Высокая, статная украинка с круглым румяным лицом. И когда Олю назначили к ней в экипаж, Катя всплеснула руками:
— Яка ж ты мала!
Мы так и прозвали их «мала» и «стара». Они очень скоро слетались и сдружились. Практически летали в любую погоду. Каждый вылет тщательно изучали. На этот раз они решили набрать высоту побольше, на какую только может вскарабкаться их По-2. Невзирая на огонь зениток, они добыли снимки и уже было развернулись, как вдруг от взрыва близко разорвавшегося снаряда машину бросило вверх и тут же, как щепку, кинуло вниз. Засверкало и зашумело вокруг. Стрелки приборов стали бешено вращаться.
— Скорость! — закричала Оля. — Падаем!..
— Вижу. Спокойно!
Катя выровняла самолет, взяла расчетный курс, проворчала:
— От гады!
Бесновались прожекторы. Но поздно. Экипаж вырвался.
— Дывись за воздухом. Слидом истребителив вышлють.
Ольга понимала, что за ними будут охотиться. Фрицы их засекли, когда они фотографировали. До линии фронта оставалось не так уж долго лететь, но опасность еще не миновала. Летчицы никогда не знали, когда именно на них может напасть самолет противника. Обычно он подкарауливал экипажи, когда они, выйдя из зенитного огня, при подходе к передовой ослабляли свое внимание или даже вблизи своего аэродрома.
На этот раз вражеский самолет решил действовать сразу. Но Олейник удалось скрыться. Она изменила курс. В этот момент в его поле зрения попал экипаж Макаровой. По ним-то он и выпустил весь запас зажигательных. А когда горящая машина Макаровой стала падать, «мессер», взявший курс домой, засек нас, а потом... Потеряв наш самолет и истратив значительную часть своего боезапаса, он вдруг увидел еще По-2 и решил, что этот экипаж будет легкой добычей, если он осветит его...
В этом мы разберемся потом, на разборе, когда Олейник и Яковлева смогут доложить подробно весь полет. Вот только от Макаровой мы так и не узнаем подробностей. Кроме тех, что она не захотела больше летать в ту ночь с новенькой и попросила командира:
— Дайте Белик!
— Она же на дежурстве. Мины ищет... — И тут командир улыбнулась — мин не нашли.
— Поскольку, товарищ командир, наземной опасности не предвидится, дайте мне Белик.
Никогда еще не было, чтобы так настойчиво просили поменять штурмана среди ночи. Командир почему-то не могла отказать Макаровой. Вера прибежала на старт веселая, довольная, что пойдет на задание...
...Потеряв нас, «мессер» наткнулся на экипаж Олейник, везущий снимки. Он ему и нужен был больше всего. Вражеский истребитель забросал все пространство вокруг По-2 ракетами. Самолет оказался в ярко освещенном коридоре. Катя швыряла машину из стороны в сторону, чтобы не попасть в кинжальную линию, которую прочерчивали снаряды и пули вражеского истребителя.
Они летели, словно в аду. Все клубилось, дымилось. Вспышки вверху, вспышки внизу, слева, справа. Могло показаться, что самолет растерянно, беспорядочно метался в центре этого бурлящего огня, как бабочка у лампочки. Он то падал, то поднимался вверх, то резко уходил вправо, то влево.
— Ну нет! — отчаянно крикнула Ольга, цепляясь за свой ШКАС. — И ты получишь от нас!..
Она стреляла со спокойной обстоятельностью, хотя силы были не равны. Пока Оля стреляла, Катя все пыталась вырваться из света ракет. ШКАС дрожал в Олиных хрупких руках, рвался, толкая очереди в фашистский истребитель. А «мессер» расстреливал По-2 как мишень. Уже перебит лонжерон, в верхнем крыле появились рваные дыры, сквозь которые просвечивало небо. Уже совсем близко земля... Олейник увертывалась от огня. Ее мозг, ее нервы, ее руки безотказно и точно служили ей.
Истребитель сделал еще один заход, и пулеметная трасса, казалось, рассекла По-2. Она была последней, эта трасса. У противника кончились снаряды. Стало тихо. Так тихо, что Ольга перестала слышать шум мотора. Ночь захлестнула их самолет. Но это была пустая тишина, и Оля что-то крикнула. Нет в мире тишины! Есть война. Есть баян в руках Даниловой. Есть музыка Чайковского, которую она любит. Есть голоса друзей. Ей казалось, что она кричит, но на самом деле голос пропал. Она попыталась приподняться, но сильная боль в боку, бедре, ноге швырнула ее к спинке сиденья. Она даже обрадовалась ей. Боль была громкой, она вернула ей ощущение жизни. И тут она различила шум мотора. Правда, неверный, расколотый шум, но мотор работал. И в этом была жизнь. «Но ведь падаем! — ощутила Оля. — Падаем... Падаем... Падаем... Что с Катей? Она ранена?»
Катя стиснула челюсти и оглядела пустое, сразу ставшее просторным небо. С необыкновенной отчетливостью она ощутила, что они с Олей совершенно одни, на поврежденной машине, раненные, слабеющие от потери крови, от боли и усталости, с жалким остатком горючего в баке. Но у нее была еще и ответственность за жизнь штурмана, ее воля, ее верная машина. Больше ничего не было в этом темном, огромном небе.
Совсем недалеко, на востоке, лежал родной аэродром, до которого во что бы то ни стало, любой ценой надо дотянуть. Им казалось, что проходят часы. Управлять было больно. Глаза закрывались. Нужны были страшные усилия, чтоб держать глаза открытыми и видеть хотя бы горизонт и по нему выровнять самолет.
Кате опять стало плохо. «Неужели конец?»
— Линия фронта, — еле слышно произнесла Ольга.
Олейник нашла в себе силы взглянуть вниз и увидеть взлетающие дымки, вспышки выстрелов.
— Забудь о боли, — твердила штурман Кате, — думай о самолете.
Удивительно, но ей как бы помогал совет Ольги. Самолет шел ровно. Только земля стала туманной, а движения чужими и медленными. Олейник потеряла сознание. Штурман подхватила управление. С земли заметили самолет. Загрохотали зенитки. Машину швырнуло в сторону. «Держи. Крепче», — шептала себе Оля. Тут Катя пришла в себя и выровняла самолет. С усилием глядя вперед, она стала увертываться от разрывов. Но держать глаза открытыми было все труднее.
— Катя! — звала ее Оля. — Катя!!! Нас ждут...
Катя знала, что их ждут. Она и сама никогда не уходила с поля, пока не вернется последний самолет. А когда последний не возвращался, летчицы молча шли с поля, не глядя друг другу в глаза.
Они провели машину через линию фронта. Взрывы остались позади. Но самолет снова стал шататься и будто проваливаться вниз. Но уже рядом аэродром. Катя спланировала к тому месту, где надо садиться, и посадила самолет, как ей показалось, на три точки, как надо. Она еще чувствовала, как колеса коснулись земли, и, закрыв глаза, слышала, как прыгает, замедляя ход, послушная машина...
— Врача! — кричали уже все подбежавшие.
Ольга открыла глаза, с помощью механика выкарабкалась из кабины, сползла с плоскости и доложила начальнику штаба:
— Задание выполнено.
Ей казалось, что выговорила она эти слова громко, но ее еле услышали. Она тут же как подкошенная упала на руки подруг.
Подошла «санитарка», и Яковлеву с Олейник увезли в госпиталь. Тяжесть, которая навалилась на меня при виде самолета Олейник, медленно уходила. Ведь живы — вот что! Я по-настоящему поняла, из какой передряги мы вырвались. Чудом. А ведь вырвались! Значит — нам жить!
Но тут опять охватила тревога. Вокруг стояли подруги, вслушиваясь в небо. Механик Шеянкина, обхватив голову руками, неподвижно сидела у старта, который уже начали сворачивать. Время истекло... Таня Макарова и Вера Белик так и не вернулись. Они стали Героями Советского Союза посмертно. Были б парашюты, они, возможно, и спаслись... Но тогда, в августе сорок четвертого, мы летали без парашютов.
Усталые, молчаливые, мы вернулись в постылый теперь нам замок, не замечая роскоши, красоты, уюта... Неподалеку от имения Курово, которое вошло в историю нашего полка под названием «Тик-так», похоронили Таню Макарову и Веру Белик. Давно это было, а я до сих пор слышу голоса не вернувшихся с войны подруг:
Я помню лунную рапсодию И соловьиную мелодию, Твой профиль тонкий, голос звонкий, Твои мечты. Но где же ты?..С неба на зонтике
«25 августа 1944 года: с самолета По-2, высота 400 метров — 1 прыжок».
Скажу честно: мне никогда не хотелось прыгать с парашютом. В городском парке стояла парашютная вышка, и на нее многие мои товарищи взбирались, прыгали, восхищались. Я же обходила ее стороной.
На фронте до сорок четвертого года мы летали без парашютов. Мы никогда не вели разговоров о них. А вот о плене приходилось говорить. И тогда все существо восставало не только против мысли о плене, но и против самого слова «плен». И наверное, каждая из нас думала: «Лучше смерть...»
Весть о том, что привезли в полк парашюты и отныне мы будем летать только с ними, была для нас неожиданной. Нам приказали срочно пройти курс наземной подготовки. Ответственной за этот курс назначили Надю Тропаревскую, летчицу нашей эскадрильи. До войны она была известной парашютисткой. Сделала 400 прыжков. За день она должна была обучить нас, как прыгать, управлять стропами во время полета и как идти на приземление. Все это я усваивала, предвкушая тот знаменательный день, когда поднимусь в воздух для прыжка.
Я, конечно, слыхала, что некоторые новички в прыжках, вылезая на крыло самолета, сразу забывали все, чему их обучали инструкторы, и снова забирались в кабину, не сумев преодолеть в себе страх. Но я после трех лет войны, имея уже около пятисот боевых вылетов, считала себя хладнокровной и смелой. «Подумаешь, прыжок над своим аэродромом», — думала я и представляла, как с командой «Прыгай!» я бодро шагну в бездну и буду парить в воздухе. А потом, к величайшему восхищению Нади Тропаревской и всех девчат, я легко приземлюсь и с ловкостью укрощу бешено рвущийся купол. Меня поздравят, и я попрошу разрешения прыгнуть еще раз. В действительности все оказалось иначе.
Нас привезли почему-то на другой аэродром. Смотреть, как будут прыгать девушки, собрался на старте весь мужской полк. Оказалось, что они тоже должны прыгать. Но, как истинные джентльмены, парни уступили первую очередь девчатам. Нас построили. Подошел летчик с трехместного По-2.
— Мою команду выполнять быстро, — начал он монотонно, глядя куда-то поверх голов девчат. — Не переспрашивать. Кругом лес. Дорого каждое мгновение. Замешкался — сядешь на дерево. Помните, что прыгающий ошибается только раз. — Тут он обвел взглядом строй, всматриваясь в лица девушек. Я сощурила глаза, презрительно усмехнулась: дескать, нам море по колено, в в упор посмотрела на летчика. Но он, к моему огорчению не обратив на меня никакого внимания, продолжал: — На землю лучше не смотреть. Кто первый?
Я храбро шагнула вперед. Перетянутая парашютными лямками, забралась в третью кабину. Передо мною во второй кабине оказалась Ася Пинчук, спокойная и рассудительная девушка.
Самолет, покачиваясь, вздрагивая всем корпусом, стоял, ожидая сигнала дежурного по полетам. Взмах флажком — путь в воздух открыт. Машина бежала по взлетной полосе, набирая скорость. Рев мотора усиливался. Хвостовой костыль чертил сухую землю аэродрома, волоча за собой облако пыли. Но вот костыль оторвался от земли, хвост поднялся, машина побежала на колесах, беря полный разбег. Все это давно стало привычным.
Я смотрю на высотомер. Стрелка ползет к цифре «4», затем медленно идет к «5» и останавливается на «8». Пилот сбавляет газ. Машина начинает терять скорость: так легче вылезти на плоскость — не сдует с крыла потоком воздуха. Самолет идет по прямой. Я жду, когда Ася вылезет и прыгнет. Но неожиданно пилот называет меня.
Руки почему-то задрожали, и сердце унять невозможно: ну, словно ножом полоснули. К ногам, можно подумать, привязано по здоровенной гире. Наконец я приподнялась на сиденье и взглянула на землю. Она показалась такой далекой. Бездна! Далеко под самолетом щетинился лес, петляла река. И туда надо было падать. Вот так, оттолкнуться от милого, такого надежного По-2 — и просто падать.
— Ты что?! — закричал пилот.
— Ничего, — ответила я и приподнялась на сиденье чуточку выше прежнего.
На По-2 парашютисту приходится, преодолевая сопротивление встречного потока воздуха (100 километров в час), встать со своего места, а затем, перехватываясь руками за стойки центроплана, вылезти на крыло и устроиться одной ногой на его задней кромке, а другой — на подножке, укрепленной снизу фюзеляжа. Надо было приспособиться.
Сердце холодеет, а сама я словно горю. Ну! Ну же! Я презираю себя. Ну чего бояться? Господи! Чего я жду? Почему медлю?
— Давай поворачивайся, уходим с расчетной точки! — крикнул пилот.
«Черт с ней, с расчетной точкой, — подумала я. — Может быть, вовсе не прыгать?» Но тут же мне представилось позорное возвращение на землю после невыполненного прыжка, насмешки подруг, иронические взгляды парней, а может, и презрительное «сдрейфила» кто-нибудь бросит вслед. Такого я не могла вывести. Значит, выбора не было, оставалось одно — прыгать! Я перекинула ногу через борт и стала выкарабкиваться из кабины. Дальше все происходило автоматически: шаг к кромке крыла, поворот на девяносто градусов вправо... Кто-то сказал: «Готова». С опозданием сообразила, что этот «кто-то» была я сама, просто от волнения у меня изменился голос.
— Давай! — крикнул пилот.
И тут, вместо того чтобы мужественно и деловито ответить «Есть», шагнуть вперед — в небо, я как последняя идиотка глупо спросила:
— Чего давай?
— Прыгай! — опять закричал летчик. — Прыгай, а то на лес снесет.
— Кто снесет? — пролепетала я и сообразила, что сейчас, вот сию минуту, летчик меня обругает и прикажет влезть обратно в кабину. Кажется, он даже завопил:
— Ба... — но я так и не узнала, что он собирался сказать дальше.
Отведя взгляд от земли, я посмотрела на Асю и жалобно прокричала ей:
— Проща-а-ай!
Она что-то сказала — не слышно что — и, мне показалось, насмешливо улыбнулась. Тогда я зажмурила глаза и решительно бросилась вниз головой в пустоту. Вначале ничего не соображала, кругом свист, шум.
Воздух оказался плотным. Динамический удар наполнившегося купола — ощутимым. Наступившая следом тишина — потрясающая. Какие-то мгновения я повисела в воздухе и закричала:
— Почему земля не принима-а-а-ет?
Парашют меня не слушался. Дергаю, чтобы он пошел вправо, а он идет налево. Когда до земли осталось метров сто, я, к ужасу моему, заметила, что стремительно падаю на лес. Вне себя, я дергаю стропы одну за другой, но ни к чему хорошему это не приводит.
«Черт возьми! Я хочу летать на самолете, а не висеть в небе на зонтике...» Эти мысли не мог вытряхнуть даже основательный удар о землю.
Приземляюсь по всем правилам, гашу парашют, торопливо отстегиваю его и падаю в объятия подруг.
— Поздравляем!
— Вот молодец!
На меня наваливается такая радость, такое счастье, какое до меня, конечно же, не ощущал ни один человек на земле. Прыгнула! Прыгнула! Оглядываюсь по сторонам.
Спускается Ася! Улыбается, машет рукой, что-то кричит. Девчата бегут к ней. Я иду докладывать командиру.
Могу уверить, что я не попросила разрешения прыгнуть еще раз. И вообще больше я ни разу не прыгала, хотя парашют был всегда со мною в кабине. Я восхищаюсь людьми, которые шагают с самолета, как будто выходят на прогулку. Но кто знает, как бы я уцепилась за парашют, случись что-нибудь с машиной в боевом полете.
И все-таки за линией фронта я почти всегда парашют отстегивала. Он мешал мне стрелять из пулемета, стеснял движения при бомбометании, буквально связывал, когда надо было сбросить листовки, газеты, мелкие бомбы, которые штурманы брали в свои кабины. И если уж до конца быть честной, то больше всего я боялась попасть к фашистам живой. Лучше уж смерть. А главное заключалось в том, что чаще всего мы летали на небольшой высоте и парашют, считала я, вряд ли мог помочь, если машина загорится. Подбитый же самолет летные экипажи старались всегда спасти и тянули изо всех сил, чтобы посадить если не на своем аэродроме, то где-то по пути...
А любовь — потом...
«12 декабря 1944 года — 6 полетов — 10 часов. Бомбили Насельск. Сбросили 1200 кг бомб; 400 патронов из пулемета ШКАС. Вызвали 2 сильных взрыва, один пожар. Подтверждают Чечнева, Попова, Юшина».
— Как там, над целью? — спросила начальник штаба Ракобольская, когда мы возвратились с четвертого вылета.
— Так же, — сказала я, — бьют...
Мы летали бомбить скопившиеся эшелоны противника в Насельске, что севернее Варшавы. Эта железнодорожная станция прикрывалась несколькими батареями зенитной артиллерии разных калибров и подразделениями прожекторных и звукоулавливающих установок. Все эти средства сводились в единую систему противовоздушной обороны. Все они управлялись централизованно и поэтому действовали довольно согласованно. Попадая в такую зону, самолет непрерывно находится в «поле зрения» прожекторов, в створе подслушивания звукоулавливателей, в зоне действия зенитного огня.
Вопрос Ракобольской настораживал.
— Кто не вернулся?
— Санфирова с Гашевой.
И тут я сказала, что почти у передовой видела, как что-то яркое прочертило темный свод неба. Вроде бы горящий самолет, но утверждать не могу, далеко было.
Нас выпустили в очередной полет. Только после обеда мы узнали о судьбе невернувшегося экипажа.
— Санфирова подорвалась на минах, — еле слышно сказала командир. Кто-то ойкнул, кто-то заплакал... Я хотела что-то сказать Зое, но она мягко прервала меня:
— Помолчи.
Я давно уже поняла, что на фронте другая жизнь, другое мерило горя — лучше ничего не говорить о погибшей, а посидеть и помолчать или вспомнить о ней так, как будто она вышла, но обязательно вернется.
— А Гашева?
— Лежит без сна с устремленным в одну точку взглядом и молчит. Наверно, в госпиталь увезут.
На разборе полетов Бершанская кратко, нарочито сухо рассказала обстоятельства гибели Санфировой. Слушая ее, я представила себе этот полет. Над Насельском их обстреляли, но они вышли из огня и взяли курс домой. Линия фронта была уже близко, когда штурман увидела пламя огня на правой плоскости. Это было так неожиданно, неправдоподобно, что Гашева не поверила своим глазам.
— Горим?! Леля, горим!
На козырек кабины полетели брызги масла, выброшенные из разбитого маслорадиатора. Приборную доску заволокло дымом. Длинные языки пламени проникли в кабину пилота. Надо было сбить пламя и как можно быстрее приземлиться. Летчица зажала в коленях ручку управления и освободившимися руками в больших меховых крагах закрыла лицо от лижущих языков пламени. Едкий дым застрял в пересохшем горле. В ушах свистел ветер. Санфировой хотелось дотянуть до своей территории. Высота катастрофически падала. Летчица приказала штурману прыгать.
Будто на чужих ногах поднялась Гашева, и чужой волей вытолкнуло ее из фюзеляжа в плотную пелену дыма. Дернула за кольцо. Парашют не раскрылся. Мимо проплыла на парашюте Оля. «Прыгнула», — облегченно вздохнула Руфа и снова дернула за кольцо. Не раскрывается! С отчаянием рванула еще раз. И еще раз со всей силы дернула, и парашют раскрылся. Удар о землю был настолько сильным, что Руфа потеряла сознание. Очнулась она быстро и сразу же подумала: «Надо уходить, пока не нагрянули фашисты». Вся надежда на ноги, но как они? Гашева подтянула сначала одну ногу, потом другую. Все в порядке: целы. Она собралась с силами и, опираясь на заснеженную землю руками, начала подниматься. Но это ей не удалось, она упала. Руфа поднималась, снова и снова падала, сильно болели спина и голова. Превозмогая боль, наконец она встала на ноги. Огляделась. Куда идти? Стреляют со всех сторон.
Гашева заметила воронку. Она была похожа на огромную чашу, по краям которой лежала земля, смешанная с пеплом, и чернели обожженные обломки самолета. В выбоине валялись обугленные, скрученные в бараний рог остатки подмоторной рамы и отдельные части разбитой машины. Вот и все, что осталось от их По-2. А где же Ольга? Крикнуть? Позвать? А вдруг здесь немцы? И тут же услышала голоса. Кто-то шел, тихо переговариваясь. Буквально впилась в мерзлую землю. Только бы не заметили... Только бы мимо... Но голоса ближе, и кажется, что язык чужой, звуки чужие. Сердце захолонуло от страха. Но вот кто-то из них споткнулся и — выругался. Наши! Руфа крикнула, и тут же к ней подбежали парни. Рослый старшина вынес ее на руках с нейтральной полосы.
Руфине повезло, она приземлилась на противотанковое минное поле. А Санфирова — на противопехотное. Ольга успела снять парашют, выкинуть руку вперед, чтобы ползти, и тут прогремел взрыв...
— Я считал, что такие не погибают, — сказал командир дивизии, голос его дрожал. Он выглядел усталым. Комдиву было лет тридцать, но бледное, с покрасневшими веками и глубокими морщинами лицо делало его старше. Мне показалось, что он постарел вот здесь, на глазах у всех, у закрытого гроба с останками Ольги.
Командир еще хотел что-то сказать, но махнул рукой и вышел из комнаты. После похорон он сразу же улетел...
* * *
Через два десятка лет я случайно столкнулась лицом к лицу с бывшим командиром дивизии. Он почти не изменился. Плотная спортивная фигура, уверенная и прямая посадка головы, смуглое лицо с выдающимися скулами, пристальные темные глаза и плотно сжатые губы — все это было очень знакомо. Генерал торопился, и я, опаздывая, мчалась на работу. Хотела пробежать мимо: вряд ли он помнит меня. Но он встал на моем пути и удивленно воскликнул:
— Стрекоза?!
Я смутилась.
— Ну-ну, не обижайся. Действительно, так много лет прошло. И ты стала солидной женщиной. Хотя и мчишься несолидно.
— Боюсь, студенты разбегутся.
— Преподавателем, значит?
— А вы? Здесь живете?
— Нет, в командировке.
— Приходите в гости. Вот адрес.
Он пришел задолго до назначенного времени. Я только позже поняла, почему генерал пришел пораньше: он знал, что к назначенному времени соберется вся моя семья, придет Саша Яраков, из братского полка, с женой, и разговор пойдет общий. А он хотел застать меня одну, чтобы поговорить с глазу на глаз. Накопилось, видно, у человека.
Растерявшись, я не знала, чем занять гостя, и, сунув ему в руки альбом с фронтовыми снимками, поспешила на кухню закончить приготовления к ужину.
Вернувшись в комнату, я застала генерала с фотокарточкой в руках. Он пристально ее разглядывал. «Кого это он изучает?» — подумала я, но спросить постеснялась.
— Я любил Лелю, — вдруг неожиданно сказал генерал. — В те годы, где бы я ни был — в небе или на земле, — думал о ней. Когда прилетал к вам в полк, мне хотелось хотя бы взглянуть на нее.
Что он говорит! Я боялась шелохнуться, вспугнуть его. И в то же время мне было как-то неловко: несмотря на изменившееся положение, я не могла воспринимать его как товарища. Хотя годы как-то сравняли нас, он все равно оставался для меня командиром.
— В вашем полку было много красивых девчат, но Леля...
Я сразу же мысленно представила Санфирову, командира второй эскадрильи. Среднего роста, стройная. С тонкой талией, стянутой широким ремнем. Кожа ее лица и шеи смуглая и нежная, несмотря на ветры и непогоду. Карие глаза ласково и доверчиво глядят на людей из-под ломаных густых черных бровей. Всегда спокойная. Вот только однажды голос ее сорвался.
— Уйдите! — резко крикнула она девчатам, которые радостно тормошили ее и Руфу Гашеву. — Уйдите! Не то заплачу...
Они только что живые и невредимые выбрались из-за линии фронта и шли по улице станицы в грязных комбинезонах. Мы сразу поняли, что им пришлось много ползти, пробираться к своим. На том участке, говорили, не то что человек — мышь не проскользнет. А тут двое прошли — есть чему поражаться. Идут невредимые, только смертельно усталые, пошатываются, как пьяные. А улетали веселые. Был канун 1 Мая, и в полк только что привезли новую форму с погонами. Перед вылетом пытались в маленькие зеркальца себя разглядеть: идут ли погоны? На 1 Мая митинг был назначен, артисты должны были приехать... Но праздника не получилось.
Мы ждали трое суток невернувшийся экипаж, а ночью, пролетая, ракеты давали, искали. И вот они объявились. Это ли не праздник!
Экипаж Санфировой подбили недалеко от линии фронта, но как раз в месте большого сосредоточения войск противника. К их счастью, местность оказалась овражистой, густо заросшей кустарником. Самолет упал в густой кустарник. Это и смягчило удар. Нужно было принять немедленное решение, не растеряться.
Но куда идти? Надо поскорее уйти от самолета — это прежде всего. Они побежали. И вдруг впереди услышали голоса. Вжались в землю. Совсем близко прошли два фашиста. Санфировой показалось, что они посмотрели в их сторону. От волнения перехватило дыхание, тревожно забилось сердце. Немцы остановились на насыпи железной дороги, оглядывая все вокруг. Санфирова потянулась за пистолетом. Ее охватила ненависть. «Убить!» — мелькнула мысль. Под локтем хрустнула ветка. Гашева легонько коснулась руки летчицы, погладила ее: не надо. Тишина. Подул легкий ветерок, и листья вокруг зашептались. Необходимо как можно осторожнее пересечь эту железную дорогу. А там, похоже, немецкие патрули через каждые пятьдесят метров разгуливают. Идти было опасно. Но они все же пошли.
Ящерицами переползли дорогу. Несколько пуль шлепнулось справа впереди. Вокруг было ровное поле. На востоке стало розоветь небо. До восхода солнца оставалось не меньше часа, и за этот промежуток времени надо найти убежище. Лежали, распластавшись на земле, и думали: куда, ползти? И вдруг — о счастье! — кваканье лягушек. Значит, рядом болото. Поползли на лягушачью песню. Около небольшого болотца обнаружили размытую водой яму, вокруг нее поднимались густые заросли кустарника. Наломав тихонько веток, девушки устлали ими глинистое дно и прилегли. Заснули тотчас. Они проснулись к вечеру. Ломило все тело. Мучили голод и жажда. Санфирова с отвращением прополоскала рот мутной болотной водой и, осторожно раздвинув кусты, стала осматриваться. По дороге взад-вперед сновали машины с вражеской пехотой, ползли, громыхая, танки. Где-то недалеко шел артиллерийский бой. Несколько в стороне летчица обнаружила извилистый овраг, ведущий на восток.
С наступлением темноты Ольга с Руфиной поползли по этому оврагу. Они только попытались встать на ноги, чтобы хоть немножко пошагать, как тут же автоматная очередь заставила их затаиться, прижаться к земле. Потом они снова поползли. Так, метр за метром, от кустика к кустику, они продвигались на восток. Отдыхали каждые полчаса. Санфирова ложилась навзничь и глядела в усыпанное звездами небо. Оно было сплошь иссечено линиями трассирующих пуль. Над ними пролетали По-2, и им хотелось крикнуть: «Мы здесь! Возьмите нас!»
Перед самым рассветом, переждав, пока проедут мимо фашистские автомашины, осторожно переползли через дорогу. Снова скатились в какой-то овраг, нашли глубокую воронку от авиабомбы и забылись в тяжелом, неспокойном сне. Ольга проснулась от толчка в бок. Руфина вспомнила, что у Санфировой день рождения, и в своих многочисленных карманах насобирала десятка два отсыревших семечек.
— Поздравляю! — шепнула она в самое Олино ухо, подавая семечки.
— Спасибо.
Появилось вдруг какое-то странное чувство: вались на нее хоть все небо, хоть разом, всей громадой, хоть черепками, — она, вопреки всему, будет праздновать: предастся отдыху, мечтам, воспоминаниям. У нее все есть для праздника: время, десять отсыревших семечек, болотная вода, в которой они сидят. Да вот и еще один подарок — Руфа подарила обойму патронов. Что еще надо? Полное летное счастье...
Она понимала, что надо гнать мысли об их отчаянном положении, а то не хватит мужества идти. Надо заставить себя вспоминать все самое счастливое, что было в ее жизни, чтобы удесятерить волю к борьбе. И она стала вспоминать годы учебы в Тамбовской летной школе, своих товарищей, книги, которые она любила... Руфу заставляла рассказывать ей о Московском университете, о студенческих вечерах, об отчаянных спорах о природе подвига, о возможностях человека...
Потом они задремали. Наступившие сумерки заставили их подумать о дальнейшем пути. А сил не было. У Ольги гудела голова. Поташнивало. Ноги уже не слушались, но усилием воли они заставляли их двигаться. Пробирались сквозь колючий кустарник, через овраг, противотанковый ров, через кучи сваленных деревьев, «форсировали» два ручья. К рассвету подползли к какому-то рву. Повернув голову вправо, Ольга увидела трех человек. Что это? Мираж? Нет, то были свои! Только ночью наши отбили эту позицию у врага. Девчат накормили перловкой. От отдыха летчицы отказались: скорее в полк!
И вот они, грязные, уставшие, бредут среди своих, боясь расплакаться на глазах у всех. На резкое «Уйдите!» никто не обиделся...
* * *
Одно за другим всплывали в моей памяти события из Ольгиной жизни, а их было немало. Генерал меж тем, не выпуская из рук фотографию Санфировой, все говорил мне о своей любви.
Я молча слушала и удивлялась: вдруг открыть сокровенные тайны своей жизни почти чужому человеку...
Самая долгая ночь
«20 декабря 1944 г. — 9 полетов — 9.45 ч. Бомбили по артточкам в р-не Макув, Модлин, Насельск. Сбросили 1759 кг бомб. Подавлен огонь 2 артточек, 4 сильных взрыва. Подтверждают Юшина, Попова, Амосова.
2 полета — 3.75 ч. — розыск невернувшегося самолета в прифронтовой полосе.
...Объявлена благодарность командования за отлично выполненное задание...»
— Высокочтимые леди! — С шутовским поклоном в комнату вбежала запыхавшаяся дежурная по части Полина Ульянова. — Салон модных причесок а-ля Баран открыт.
Полусонные девчонки с трудом отдирали головы от подушек. Последние ночи летали в трудных погодных условиях, да и стреляли за линией фронта изрядно.
— Спешите! Спешите записаться! — тормошила летчиц Полинка.
— Ты что? — хрипло проворчала я. — Чокнулась? Дай еще минутку поспать. Сумасшедшая...
— Да вставай же, соня! — Полина стащила с меня одеяло. — Парикмахерша приехала. С примусом. И еще какую-то адскую машинку привезла для паровой завивки.
Что это? Глупая шутка? Да нет, это умно придумали. Хоть чем-нибудь снять нервное напряжение. Я мигом вскочила:
— Чур, я первая!
— Нет я...
— Я!..
Одна за другой летчицы стряхивали с себя сонное оцепенение.
— Сегодня успею только я, — сказала Полина. — Сразу же после наряда отправлюсь. Встречать вас с полетов буду красоткой.
Но увы! Объявили срочно всем собраться на экстренное партийно-комсомольское собрание, где сообщили, что в эту ночь надо сделать максимальное количество вылетов. Желательно пойти на задание и тем, кто сменился с наряда.
Я ехидно поглядела на Полину: накрылась прическа! Та пожала плечами. Конечно, она могла и не лететь. Никто не мог ее неволить. Сутки человек нес дежурство по части. Однако такая мысль вряд ли пришла ей в голову.
— Эх, черт, без прически полечу! — шепнула она.
Полина производила на меня впечатление самой здоровой девчонки во всей эскадрилье. С ее лица не сходило выражение благодушия. Даже если порой ей бывало очень трудно, все равно ее не покидало выражение сосредоточенности и довольства, выражение покоя и мира. Глядя на ее всегда загнутые ресницы, тщательно выщипанные брови, трудно было подумать, что она собирается на ответственное боевое задание. Она любое дело выполняла легко, словно играючи.
— Слышь? — толкнула Полина меня в бок. — А может, все-таки успеем к парикмахерше сбегать?
— Не-ет. На бумажки накручусь.
— Я с тобой сбегаю, — сказала Лида Лаврентьева.
Командир строго поглядела в нашу сторону. Мы умолкли, стараясь настроиться на серьезный лад. Нам казалось, что о войне мы знаем уже все, хотя на самом деле о многом не имели четкого представления.
— Сегодня мы должны выжать из себя, может быть, даже невозможное, — сказала Рачкевич. — Давайте вместе подсчитаем все минутки. Так, чтобы сделать с подскока по пятнадцать-шестнадцать вылетов, а с основного по восемь-девять.
Такое разделение полка давало наибольшую эффективность в работе. Особенно с подскока, небольшой рабочей площадки в восьми километрах от линии фронта, то есть в трех минутах лёта.
Условия для полетов с подскока были сложнее, чем с основного. Близость от линии боевого соприкосновения не позволяла пользоваться при посадке подсветкой ракет или посадочным прожектором. Ночной старт состоял из трех фонарей, прикрытых створками. Они еле светились только со стороны посадки. Длина рабочей площадки составляла сто пятьдесят — двести, а ширина пятнадцать-двадцать метров. Не то что посадить самолет, но и разыскать такой старт трудно. Штурману было не легче, чем летчику. Ни на миг ослабить внимания нельзя: ни при взлете, ни при посадке, ни при подходе... В случае необходимости штурману приходилось подсказывать пилоту о сохранении направления при взлете и при посадке. Хорошо, если погода тебе помогает. Но все последние ночи летали на нервах. Облака прямо увязали в лесной чащобе над головой. Казалось, до них рукой подать — так низко. В воздухе черт-те что — не туман и не дождь. Временами сыплет снег.
— Погода сегодня неблагоприятная на всю ночь, — что называется утешила нас командир полка. — Но вопрос «лететь — не лететь» дискутировать не будем. Большая авиация действовать не может. Надежда на нас...
Мы звали, что на наревском плацдарме положение тяжелое. Гитлеровцы, меняя направление ударов, пытались прорваться к реке. Говорили, что артиллеристам приходится отражать до шестнадцати атак в день. Район Макува, куда в основном нам нужно было направить бомбовый удар, располагался между двумя нашими плацдармами. Там было сосредоточено много танков противника, артиллерии и пехоты. Силы были не равны. Фашисты держали под прицелом наши переправы на Нареве, препятствуя сосредоточению на плацдарме сил, способных сокрушить фашистские укрепления.
— Товарищи! — сказала летчица Женя Попова, — Чтобы со мной ни случилось, я буду счастлива, если мне удастся внести свою долю в победу...
Она говорила спокойно и просто, с убежденностью много передумавшего человека, и ее выступление произвело на меня глубокое впечатление. Женя только что вернулась из госпиталя, отказавшись от путевки в санаторий на долечивание после ранения. Я понимала, как это тяжело сесть в самолет после катастрофы. Сколько же силы надо, чтобы преодолеть себя! Незадолго до этого ее подбили за линией фронта. Трое суток брели они с Полиной Ульяновой по лесу, утопая в снегу, в грязи, «купаясь» в ледяной воде, когда приходилось прятаться от фашистских патрульных. Превозмогая боль от ранения, теряя сознание от голода, они упрямо шли на восток. И только одна мысль, одно желание владело ими: дойти до своих, встать в боевой строй.
А штурман Лена Никитина сказала короче всех:
— Раз надо — выдержим!
Аэродром нас встретил, как обычно, шумом и сутолокой. Взад-вперед сновали бензо- и маслозаправщики, развозили к самолетам бомбы. Слышались отрывистые команды...
По понятиям мирного времени, погода была нелетной. В такую погоду покоиться бы на своих стоянках надежно закрепленным, зачехленным самолетам, отдыхать бы в своих помещениях экипажам, коротая время за книгой, шахматами. Но война изменила прежние понятия. Теперь жизнь в полку в любую погоду била ключом. На самолетах, вернувшихся из района боевых действий, техники наспех заделывали свежие пробоины, механики готовили машины к вылету, заправляя их, оружейники подвешивали бомбы и проверяли пулеметы. По-2, как пчелки, беспрерывно взлетали и садились.
Направляясь к своему самолету, я снова и снова пересчитывала в уме все минутки, которые можно сэкономить для дополнительных вылетов. Мимо пробегали другие экипажи, на ходу перебрасываясь приветствием, шуткой, подначкой. Полинка Ульянова приостановилась возле моей машины:
— Эй, штурман! Погляди-ка...
Она сдернула шлем с головы, и по плечам рассыпались локоны. Я подошла к ней, с восхищением потрогала кудряшки.
— Ну как? — Она изогнула тщательно подрисованную бровь и опустила длинные подкрашенные ресницы.
— Ух ты! — невольно восхитилась я. — Хороша-а!..
— А я? — подбежала Лида Лаврентьева. Ее волосы были красиво уложены.
— Фрицы тут же подохнут, — заявила техник Тоня Рудакова. — С ума посходили. На полеты, как на танцы к парням.
— При чем тут парни? — обиделась я за девчат.
Трудно привыкнуть к постоянной опасности, забыть гибель боевых друзей, но тем не менее сейчас, когда смерть грозит нам на каждом шагу, мы расцениваем ее как естественное явление. Разрядку своим нервам каждый из нас дает в своей манере: вот Полинка и Лида прически сделали, Смирнова с Худяковой спорят о каком-то боевом развороте, Дуся Пасько что-то наспех пишет, а я бубню себе под нос стихи. Мы знали, что нам предстоит, и ничего хорошего не ожидали. Но и не трусили. Привыкли. А может быть, не столько то была привычка, сколько чувство долга. Мы ведь так были воспитаны, вобрав с наставлениями родителей, с мировоззрением окружающей среды, в пионерском лагере и в комсомоле понятие о Родине и чести. Мы об этом не кричали, не били себя в грудь — это было в нас самих.
Мы с Парфеновой вылетали после экипажей Жигуленко — Ульяновой и Поповой — Лаврентьевой. В эту ночь я ни о чем постороннем не думала. Слишком трудная была работа. Крутилась как белка в колесе. В воздухе надо было много пилотировать по приборам, исчислять пройденный путь, постоянно следить за воздухом, за погодой. А возвратившись, скороговоркой, не вылезая из кабины, доложить о выполнении задания. И снова взлет. Сон валил с ног даже самых крепких. Дремали в полете по очереди. Мне стало казаться, что никакой другой жизни, кроме полетов в ночи и в огне, кроме рискованных посадок, у меня вообще никогда не было.
Ранним утром нас с Парфеновой вдруг вызвали на КП.
— Нет двух экипажей... Жигуленко и Поповой...
— Как это? — невольно вырывается у меня. — Ведь они раньше нас вылетели. Значит...
— Ничего это еще не значит! — успокаивает, видимо, не менее встревоженная командир. — Может быть, отклонились от маршрута или сидят где-нибудь на вынужденной. Неисправность какая. Мало ли что... Так что летите на поиск.
Тщательно штудируем с Зоей маршрут предстоящего поиска в прифронтовой полосе.
— Сколько раз говорила, — ворчит Зоя, — нельзя на трудное задание идти как на бал. Прифрантились...
Мы не успели еще взлететь, как возвратились Жигуленко с Ульяновой.
— Что случилось?
— А черт его знает! — с нарочитой беспечностью говорит Полинка. — Вдруг — бац! Огонь, грохот — и затем полнейшая тишина. Смотрю — за ветровым стеклом торчит вместо цилиндра голый поршень. Чем тут поможешь летчице? Под нами лес, позади вспаханное поле. Конечно, лучше в поле, думаю, чем в лес падать, но молчу. Не мешаю Жеке принимать решение. Готовлюсь к веселенькому: хлопнемся вверх колесами и — вниз головой. Как с Поповой у нас было — виси на привязных ремнях. Распутывайся... Смотрю, Жигули разворачивает самолет, так непривычно для нее, осторожненько, и надо же — чудеса, и только! — сели, как на бетонку. На три точки. Оказался ровнехонький луг, а не пахота. Совсем рядом братский аэродром. Тут же парни налетели. Вмиг отремонтировали, и вот мы перед вами. Опять готовы на задания.
— Прической перед парнями все-таки пофасонила, — смеется Жигуленко и тут же, уловив что-то в нашем поведении, с тревогой спрашивает: — Что-нибудь случилось?
— Может, и Лаврентьева с Поповой где фасонят, — невесело говорит Парфенова. — Ну, штурман, в полет!..
Мы идем на взлет. Этот момент всегда волшебен. Набрав скорость, машина вдруг обретает подъемную мощь, что позволяет ей отделиться от земли, несмотря на большой все-таки вес. И пилот это сразу ощущает едва уловимым напряжением, кончиков пальцев. Зоя слегка берет ручку управления на себя, и сразу чувствуется, как по взлетной дорожке начинают бить колеса — они то отрываются от земли, то снова касаются ее. Парфенова еще больше тянет ручку на себя, увеличивая угол атаки, в самолет повисает в пространстве. Земля быстро уходит вниз. Радоваться полету еще рано. Еще предательски опасна малая высота. Надо перевалить за первую сотню, набрать 200, 300, 400 метров. Тогда ты летишь.
Внизу неторопливо пробегала земля. Совсем близко. А низко потому, что тяжелые, набитые снегом тучи нависали до горизонта. Оттого все кругом — земля, лес, поля, деревушки — отсвечивало свинцом, темнело и казалось застывшим. Под нами проплывал лес.
Местами он был густой, и под снежными шапками, укрывшими деревья, ничего нельзя было разглядеть. Порой он редел, перемежался буреломом, вырубками, кустарником. Там ветер сдул с ветвей снег, и стволы выглядели скучными, одинокими.
Мы обследовали один квадрат, второй, третий... Но нигде не находили следов невернувшегося самолета. Я безумно устала. Склонить бы голову на борт кабины и ни о чем не думать. Но мысли лезут в голову. Думаю о Лиде Лаврентьевой...
Последнее время я замечала, что с ней творится что-то неладное. Осунулась. Побледнела. Как-то Женя Попова уклончиво сказала, что в полете Лиде было плохо — сердечный приступ. Однако Лида умоляла Женю не докладывать начальству: «Пройдет. Честное слово, пройдет! Ты только подумай, как долго и мучительно я до женского полка добиралась!»
Она прибыла к нам в полк из госпиталя в конце сентября сорок четвертого уже с двумя боевыми орденами. Летала все эти годы штурманом в мужском полку. Мы все подозревали, что в госпитале с летной работы ее списали, но как-то так получилось, что Лиду зачислили штурманом в нашу эскадрилью. Я обрадовалась приезду Лиды, с которой познакомилась еще летом сорок первого года. Это произошло в Москве совершенно случайно.
Приехав из Сибири в Москву учиться, я поступила на актерский факультет кинематографического института. Однако большой радости от исполнения заветной мечты я не ощутила. Всему виной была война. Мне казалось, что она не кончится без меня. В институте шли упорные разговоры об эвакуации, а пока студентов посылали на оборонительные работы. «Как же попасть на фронт?» — думала я все время об одном и том же. Куда бы я ни обращалась, всюду спрашивали: «Что умеешь делать?» А поскольку я ничего не умела делать, всюду от меня отмахивались, как от назойливой мухи. Однажды в военкомате я встретила девушку, которая тоже получила отказ. Мы разговорились, и я немало была удивлена тем, что ее не взяли в армию. Лида Лаврентьева закончила аэроклуб, с парашютом не раз прыгала, умеет раненых перевязывать...
— Ну, раз тебя не берут, то меня...
— А что тебя? — заносчиво перебила Лида. — Поедем в Саратовское авиаучилище. Поучишься...
— А как же институт?
— Кому актеры сейчас нужны? Родину защитить надо сначала.
Лиде не пришлось убеждать меня долго. Я на все была согласна, только бы скорее на фронт.
Пока мы добирались до Саратова, училище было преобразовано в техникум.
Нас тут же приняли на третий курс без всяких экзаменов. Но сначала отправили работать: кого на завод, кого в колхоз, кого куда. Всем дело нашлось. Лаврентьева сказала, что она больше пользы принесет, работая в госпитале. Ее родители были врачами, и она сама, собираясь стать врачом, много времени проводила в клинике, где работали мать и отец. Навыки медсестры Лида приобрела, можно сказать, с детства.
Весь август Лида не выходила из госпиталя. Она стала неплохой операционной сестрой. Но мечтала-то она о фронте! Только там ее место. Только там...
Когда понадобились медсестры в военно-санитарном поезде Юго-Западного фронта, Лида не упустила случая. Она и меня с собой прихватила в тот поезд. В конце декабря сорок первого она влетела в мой вагон с криком:
— Раскова женскую авиачасть формирует! Раненый летчик сказал...
К этой вести я отнеслась равнодушно. Ну а мне-то что? Я даже вблизи самолета не видела. Что мне там делать? Однако, когда Лиду отпустили к Расковой, мне взгрустнулось.
— Хочу в летную часть!
С Лаврентьевой я сама отправилась в Энгельс на свой страх и риск. И тут же стала электриком. С Лидой нас развели по разным полкам, а потом, улетев на фронт, я совсем было ее потеряла. Но судьба нас снова свела вместе...
Но где же запропастился экипаж? Неужели погиб? Мы утюжили воздух уже более двух часов в поисках хотя бы остатков По-2. Летая в прифронтовой местности, я наблюдала величественную и грозную картину победы наших войск над фашистами. Все было изрыто снарядами, бомбами. Разрушены долговременные укрепления. Всюду валялись сожженные и разбитые автомашины, бронетранспортеры, повозки, орудия. Здесь же, вперемешку с машинами, валялись трупы лошадей. На освобожденной нами местности были и наши подбитые самолеты: штурмовики, истребители. Но По-2 не было. Вывод напрашивался сам собой: самолет сбит и упал вместе с экипажем в Нарев. Но поверить этому мы пока не можем.
Говорят, столетия должны пройти, чтобы земля заровняла окоп глубиной в метр — шрам на лице планеты. А шрамы, оставленные войной на человеческом сердце, — что их изгладит? Есть ли на свете мать, которая может примириться с потерей своего ребенка? И мы тоже не хотим верить в смерть подруг. Так уж устроены люди. Потому что у человека можно отнять здоровье, любовь, его можно лишить счастья. И только одного у него не отобрать — надежды. А когда есть хоть капелька надежды, человек живет. И, несмотря на то что мы совсем Замерзли, а закоченевшие ноги причиняют нам нестерпимую боль, мы никак не могли возвратиться. Однако подходит момент, когда летчица говорит с тяжелым вздохом:
— Бензин на исходе...
Мы взяли курс домой, когда горючего осталось в обрез. И тут вдруг, когда я уже перестала крутить головой, всматриваться в землю, искать, взвилась с земли ракета, и я увидела притулившийся у небольшого леска По-2. Около него стояли две фигурки и яростно махали руками. Мы прошлись над ними раз, второй... Но сесть, казалось, там было совсем невозможно из-за многочисленных воронок, рытвин, траншей. Поистине везение: суметь приземлить машину на местности, абсолютно неприспособленной для этого. Однако такие случал уже бывали. Летчица посадит ночью где-нибудь на вынужденную самолет, а утром смотрит и удивляется: как это ей удалось? И взлететь, кажется, ни за что не сумеет. Но походит по площадке, вымеряет все шагами, посчитает — и, глядишь, уже в небе.
Зоя, сделав круг, пригляделась получше к земле и пошла на посадку. Страшно! А куда деваться?
— Что случилось? — крикнула я, когда Парфенова подрулила машину к ним. — Не ранены?
— Нет. Мотор заклинило. «Месс» гонялся. Еле ушли...
— Потерпите немного. Пришлем за вами техников.
Мы отдали им весь личный неприкосновенный запас продовольствия. Пошел снег. Видимость ухудшилась. Но лететь надо. Зоя дала газ. Была не была!.. Как и следовало ожидать, дело дрянь: взлетная полоска кончается, а самолет бежит, бежит, тяжело, нехотя. Подпрыгивает, падает. Жутко стучат шасси. Каждый удар отдается в сердце: вот-вот надломятся стойки... Зоя прекращает взлет, отруливает машину на самый край площадки, так что хвост очутился между двумя деревьями. Женя с Лидой улеглись на хвост, придерживая самолет, пока летчица прибавляла обороты мотора. Скорость приближалась к пределу, который необходим для отделения самолета от земли, а девчонки, изнемогая от усилий — «Ну, еще немного, еще чуть-чуть!» — удерживали машину, пока летчица не махнула рукой: «Отпускай!» И снова бежит самолет. Только бы оторваться! Только бы оторваться!
Но он налетает на трамплин. Подпрыгивает, валится вниз. Скорость еще мала, крылья не держат его в воздухе. Мотор воет, молотя по воздуху винтом, — напрасно: мы падаем... Падение прекратилось у самой земли. Самолет повис, словно в раздумье, и стал понемногу набирать скорость. Даю курс. Облака прижимают нас к лесу. Видимость скверная...
Возвратившись на аэродром, я еле-еле сумела вылезти из кабины. Прыгнув с плоскости на землю, я чуть не упала. Меня покачивало: ведь 13 часов провела в воздухе! Кружилась голова, а глаза, казалось, были засыпаны песком. Мы устали, продрогли, хотели есть. Подбитый По-2 и невредимых летчиц привезли в часть вскоре после нашего прилета. Но мы уже спали мертвым сном.
Когда прозвучал сигнал «Подъем», я не могла оторвать голову от подушки, не то чтобы подняться.
— Вставайте! Вставайте! — шумела дневальная. — Сразу после обеда занятия...
Мысли мои от переутомления ворочались с трудом. Мне безумно хотелось спать. Все тело ныло от усталости. Какие уж тут занятия! Казалось, я не смогу выдавить из своих мозгов ни единой стоящей мысли. Но было слово «надо», великое слово, обретавшее на фронте силу закона. Надо пересилить, надо заставить себя. Надо!..
Самолет — в дым
«...12.1.45 в 20,47 час. произошла поломка самолета По-2. Самолет оторвался перед самыми направляющими воротами, но высоту не набрал... Нагрузка: 6 бомб...»
Я думаю: что такое везение? Вспоминаются мне самые первые мои полеты, когда хочется отличиться. Вокруг все в орденах, а тебе 19, и ты, естественно, не можешь возвратиться с невыполненным заданием, независимо от того, чем это вызвано: неполадками в работе мотора, ухудшением погоды или еще какими другими причинами. И я хорошо понимаю Соню Кокаш, которая недавно прибыла в полк. Она не откажется от выполнения задания. Полетят все, полетит и она. Хотя условия очень сложные. Оттепель вдруг сменилась морозами. Плоскости обледенели. Взлетная полоса покрылась ледяной коркой. Мы стоим у самолета и палками отбиваем лед с крыльев. Обледенение передних кромок плоскостей грозит не одним только увеличением веса самолета, но и нарушением его аэродинамических качеств. Чтобы поднять в воздух машину в таких условиях, надо обладать мастерством. У Сони не то что мастерства, а вообще никакого опыта нет. Она совсем почти не имеет ночного налета. Не может сохранить пространственную ориентировку, не замечает, как самолет заваливается в крены, снижается, непроизвольно меняет курс... Но есть приказ поскорее ввести в строй новичков. В нашей эскадрилье их два экипажа. Со штурманом третьего звена Ольгой Яковлевой мы летаем с Кокаш и Путиной попеременно. Вывозим на боевые.
Подошла Евдокия Яковлевна Рачкевич, отвела меня в сторону:
— Ну, как новенькие?
Я не знала, что ответить.
— Трудно с Кокаш? — не отставала Рачкевич.
Я опять промолчала. Ну как ей рассказать, что вчера мы чудом выкарабкались. Вышли к исходному ориентиру, начали планировать на железнодорожную станцию. И вдруг я вижу, что высота уже 700 метров, а до цели еще далеко. Соня слишком резко сократила обороты мотора, потому-то мы так быстро потеряли высоту. Но увеличивать обороты уже нельзя: немцы услышат, обнаружат нас, откроют огонь. Станция уже под крылом. Высота — 500 метров. На решение — доли секунды. Если не отбомбиться сейчас же, потребуется новый заход. Но будет ли такая возможность? Едва ли. И я спешно бросаю бомбы. Сразу включились прожекторы, начали бить зенитки. Я бросила САБ. Смотрю на высотомер и ахаю: 400 метров! Летчица маневрирует неумело, вяло. Я схватила ручку управления — эх, была не была! — и резко бросила самолет из стороны в сторону.
— Вот так надо! — кричу. — Быстрее!
Луч прожектора метнулся за нами. Соня резко накренила машину. Прошу убрать ноги с педалей, поставить ручку нейтрально. Машина выравнивается. «Нет крена — нет разворота», — не раз я слышала от Ульяненко. Смотрю на «пионер». Стрелка и шарик становятся на место.
— Смотри на шарик! Держи его!..
Черт возьми, что это? Шарик ушел в сторону, стрелка наклонилась в другую. В левую щеку задувает струя. Скольжение с креном — один миг до срыва в штопор!
— Убери левый крен и правую ногу!
Ух, опять шарик на своем месте!
Вот так и летали всю ночь. А утром, возвращаясь с последнего задания, мы обнаружили, что изменился ветер, а направление посадки осталось прежним. Машины садились с порядочным боковиком, но все летчицы справлялись отлично. Мы с Соней, сделав восемь заходов, никак не могли сесть. Нас относило в сторону. Ну, думаю, при посадке, у себя дома, угробимся. Соня же вела себя невозмутимо. Казалось, что совсем не тревожится.
Кружит над аэродромом, а приземлиться не может. Пришлось мне вспоминать, как сажали машину мои наставницы, да приглядываться к тем, кто идет на посадку. Ага, предыдущий самолет начал планировать от высокого одиночного дерева. Запомним и начнем скользить вниз, скатываясь с невидимой горки, от дерева. А потом? Надо выровнять самолет на высоте одного-двух метров и уменьшить скорость. Подаю команды летчице.
— Нас относит, — беспокоится Соня.
— Нет-нет, не поддавайся ощущениям! — Это я и себе приказываю.
Счет высоты уже идет на сантиметры, которые надо четко видеть, несмотря на скорость, с которой земля сплошной пеленой несется под самолетом. Колеса касаются земли, машина дает хорошего «козла»: не сразу садится на три точки, а сперва касается земли, подпрыгивает и лишь после этого садится как полагается. Мы рулим к стоянке. Я выпрыгиваю из кабины. Мне хочется обнять всех вокруг, а главное — землю обнять, да рук не хватает...
— Ты что, язык проглотила? — сердится замполит. — Я спрашиваю тебя: трудно с новенькой?
Замполит, майор Рачкевич, была человеком не «авиационным». Впрочем, такой она пришла к Герою Советского Союза М. Расковой, когда им поручили сформировать женскую авиачасть, но довольно скоро летчицы стали считать ее своей. Она летала за штурмана на разные цели. И могла без конца расспрашивать, как проходили вылеты, доискиваясь до мельчайших подробностей, и была благодарнейшим слушателем, когда начинались бесконечные летные байки. Зато мало кто лучше нее знал, кто как воюет и кто чего стоит. Удивительное дело: кадровый политработник, закончившая Военно-политическую академию и адъюнктуру, она казалась самой что ни на есть штатской, словно вчера сменила украинский наряд на военную форму. Трудно было представить себе КП перед боевыми вылетами без ее полной фигуры, без ее шуточек, без ее улыбочки на круглом добродушном лице, обращенной именно к тому, кто более всех в ней нуждался. Естественно, что вопрос я расценила как желание подбодрить меня.
— Товарищ майор! Бывает труднее. Ведь надо?
— Надо! — отвечает Рачкевич. — Наступление начинается. А мы должны послать на задание максимальное количество экипажей.
Наши По-2 обязаны были послушно и ревностно обслужить пехоту, ее нужды, ибо только усердием пехотинцев в конечном счете решалась победа в бою. Майор говорит, что обстановка осложнилась и оттого, что гитлеровские войска начали внезапное наступление в Арденнах, застигнув армии США и Англии врасплох. Союзники попросили помощи. Вот мы и наступаем раньше намеченного срока, когда еще не подошли резервы.
— Мы должны поддержать пехоту на варшавском направлении. Они возлагают надежды на нас, на По-2.
Рачкевич говорит очень сердечно. А я думаю о том, что сколько еще нужно сил, чтобы вытерпеть и эту ночь. И сколько их было, таких ночей, когда время тянулось нескончаемо? Я думала, как вынести все, что предстоит, — месяцы войны, быть может, годы? И сколько еще понадобится сил, чтобы вынести это напряжение. Нет, я не думала о смерти, потому что она всегда присутствовала рядом. Я не бесстрашная, но слишком много горя, смертей кругом, чтобы ежедневно скорбеть о себе. Хотелось только маленькой передышки. Хотелось в эту ночь лететь с Ульяненко или с Парфеновой, но они вывозили на задание новеньких штурманов. Подавив в себе слабость, я нарочито бодро говорю:
— Я привыкла уже к «надо».
— А ведь уже Польша, девчата, — меняя тон, улыбчиво говорит Рачкевич.
И все вокруг тоже заулыбались. И мне стало весело и радостно. Все идет к победе. Скоро Польшу освободим. Ну а уж как распорядиться, сами поляки решат. Замполит сказала: «Мы во внутренние дела не вмешиваемся — оказываем помощь, потому как интернационалисты». И еще она сказала: «Советская Армия вступила в Румынию и скоро вступит в пределы Болгарии, Чехословакии, Венгрии... И всюду мы несем освобождение народам. Скоро мир воцарится!»
— Черт возьми, — горячо заговорила летчица Клавдия Серебрякова, — хоть ничего с высоты и не видно, но ведь и впрямь летаем за границей, все польское вокруг. Только вот противник прежний — гитлеровцы. И здесь, в Польше, с ними воевать надо, как воевали раньше, на русской земле. И кто-то не доживет до победы.
— Брось! — сразу несколько голосов крикнули ей в ответ. — А может, доживем?
— Доживем-доживем, — закивала Клава головой. — Это все-таки здорово — куда докатилась война! И мы дойдем до Берлина!
— Но до этого надо еще много вылетов сделать, — возразила Оля Яковлева.
— Да, — подытожила Рачкевич, — пока мы обязаны еще многим пожертвовать во имя Родины. А после войны... — Она засмеялась: — Жизнь для всех настанет такая счастливая. На Родине...
Как далеко она осталась, наша Родина! Я впервые, пожалуй, задумалась: что же это за силища такая — Родина? Заставляющая одного идти сознательно на смерть. Другого, плененного, избитого, голодного, но не покоренного, — бороться, чтобы вернуться на свою единственную землю.
Когда говорят о Родине, я вспоминаю Сибирь. Деревню деда, и дом его, и поля с колками, и озеро, и мельницу... И захватывающие рассказы о гражданской войне, о партизанском отряде, в котором был мой дед с четырьмя сыновьями. Произносят: «Родина», а в моем представлении возникает не ее огромность, а что-то отдельное, очень личное. Озябшая роща в снегу и заячьи следы. Огромные хлебные поля золотятся и горят под уходящим на закат солнцем; клубящаяся за телегой пыль на дороге, резво бегущие кони... Радость предстоящей встречи с дедом, когда мчишь на лошадях в летние каникулы... И все это — Родина, от которой меня отделяют многие километры.
— О чем задумалась? — доносится до меня голос Рачкевич.
— Да так... Да вы не беспокойтесь, товарищ майор.
— Тревожусь. Обледенение, а взлетная полоса мала.
Наш аэродром и правда невелик. Он ограничен препятствиями. Справа — ухабистая дорога со столбами, а слева — кустарник с отдельными деревьями. За ними овраг. А на краю обрыва прилепилась землянка — столовая для технического состава. Взлет и посадка в одном направлении — на деревню, что расположена на склоне холма и будто сползает в сторону аэродрома. А на верхнем уступе холма — высокий костел. Прямо на него и взлет.
Мне не хочется показывать свои сомнения Соне. Я знаю, у нее крупный счет к фашистам. Она ленинградка. В блокаду много родных потеряла. Я вижу, как Кокаш внимательно следит за каждой взлетающей машиной, и, конечно же, ей кажется, что и она не хуже других сумеет это сделать.
Самолеты один за другим тяжело, будто со стоном, отрываются от земли. Подошла наша очередь, и Соня порулила к старту. Начинаем взлет. Машина все катится и катится. Она прыгает по кочкам, набирает скорость. Поднялся хвост, но колеса не хотят отрываться от земли. Они касаются ее, упруго задевая за бугорки. Мотор работает на полной мощности. Наконец самолет отрывается, но высоту набирать не желает. Я уже поняла, что корочки льда на лобовых частях крыльев образовались опять, а может, на хвостовом оперении и на фюзеляже тоже, и это будоражит обтекание, перетяжеляет самолет, лишая его летучести. Прекратить взлет уже поздно. Мы делаем все возможное, чтобы набрать хотя бы минимальную высоту, перескочить препятствия, но все напрасно. Вдруг слышится грохот, и мне кажется, что мы разбились о что-то и падаем. Здесь очень соблазнительно сказать, что вспомнилось детство или что-то вроде того, что перед глазами мелькнули лица родных... Однако даже самые лучшие фрагменты из жизни в голову не пришли. Не было и страха. Мне кажется, что люди седеют не в минуту опасности, а потом, позднее, когда сбросивший напряжение разум дает волю воображению. По крайней мере, знаю по себе: ни в один из критических моментов у меня не было ощущения, что жизнь висит на волоске, а вот потом, когда память сама, без всякого усилия с моей стороны, воскрешала все новые и новые подробности, — тогда уж становилось страшно до боли сердечной, до противного жужжания в ушах и дрожи в коленях.
В эти напряженные секунды я вспомнила о том, что при ударе о землю бензобак может переломить Соне ноги, и крикнула:
— Ноги с педалей!
Сколько-то секунд самолет падает неуправляемый, со снесенным о дерево крылом. Снова последовал сильный удар, и машина плюхнулась брюхом о землю, протащившись немного. Сгоряча я не заметила, как резко качнулась голова вперед и выбила все приборы. Все исчезло, вылетело прочь из сознания. В какой-то момент показалось, будто я воспаряюсь над хаосом разрушенной машины. Грохот разламывающегося самолета воспринялся на удивление мягко, приглушенно, будто на расстоянии. Мелькнула далекая мысль, вроде бы и не моя: «Сейчас бомбы взорвутся». Тут бы надо сказать: «Сердце мое оборвалось!» Но я не почувствовала сердца. Не почувствовала того, что ранена, что лицо разбито, что из него хлещет кровь. Прошло время, и я стала ощупывать себя. Сперва крайне нерешительно, потом смелее. Пошевелила ногами и, к немалому своему удивлению, убедилась, что не только жива, но и невредима. Потом я услышала возню в первой кабине, и это окончательно привело мое сознание к реальности происходящего.
— Соня!
— В порядке, — послышался как бы удивленный голос летчицы.
Вот она, война! Не из одних только побед состоит. Я осмотрелась. Правое крыло лежало вдоль фюзеляжа, левого вообще не было видно. Валялись, перемешанные с дровами, осколочные бомбы. Как тут не сказать: повезло! Подоспевшие товарищи высвободили меня из обломков того, что еще несколько минут назад называлось самолетом.
— Что, мало дров завезли на кухню? — едко спросила замкомандира полка Амосова. — Эх, угробили машину!
Она не могла понять, как это можно разбиться над своим аэродромом, даже в такую ужасную погоду.
— Не уверена в себе, откажись, — сурово сказала она летчице.
— Но ведь надо, — пробормотала та.
— Надо! В любую погоду надо, если умеешь. Другие взлетели.
Соня молчала. Она была спокойна, и это удивляло не только меня. Мне вообще было трудно понять, что за личность эта Соня. В ней уживались два человека: робкая, мечтательная и наивная — на земле и часто самонадеянная сверх меры — в воздухе. Амосова, видно, увидела нечто большее за кажущимся спокойствием Сони. Голос ее несколько смягчился:
— Хорошо, что живы.
Я посмотрела на нашу «тройку». Показалось странным, что она, изуродованная, лежит в дровах, и что ЭТО прошло, кончилось, и мы с Соней живы, целы. Я стояла, словно в столбняке, боясь пошевелиться. Кругом все сверкало, искрилось, и было так удивительно тихо. Совсем тихо, ни ветерка. Низенькие, приземистые домишки, разбросанные по склону, темнели на снегу. Кое-где над крышами поднимался голубоватый дымок. А над всем — и полем, и деревней, и войной — стояло высокое, без конца и края небо...
Все направились к землянке, и тут я чуть не упала. У меня внезапно перед глазами закружились серебряные шарики, вспыхнули оранжевые круги. Шарики и круги стали расплываться в белом тумане. Туман клубился, густел, заполняя все пространство, будто ватой окутывал мое тело и забивался в рот. Ноги, руки, голова стали ватными, слова и мысли — тоже ватными. Не хотелось двигаться, говорить, думать. Упасть бы на вату, уснуть бы...
Откуда-то издалека доносился возбужденный голос:
— Надо же, штурман приборную доску головой вышибла.
На войне хворать нельзя. Обстановка на фронте оставалась напряженной. Все время от нас требовалось максимальное количество вылетов, а это значит, должны лететь все экипажи, способные работать. Я чувствовала себя способной. Хотя нос и рот несколько сместились в сторону и щека пополнела, но в полете ветерок обвеет, боль снимет. Примерила шлем на бинт — подошел. Ноги ходят, руки действуют. Наклейки на лице не мешают. Все вокруг собираются на полеты. В ночь по 8-10 боевых делают. Изматываются. А я бездельничаю. 16 января не выдержала:
— Товарищ командир! Включите меня в боевое расписание.
Смирнова оглядела меня со всех сторон:
— Хороша-а... Ничего не скажешь. А лететь надо. Эскадрилья должна работать в полном составе.
Я знала, что она так и скажет. Никто из нас не мог себе представить, что было бы со Смирновой, если бы ее эскадрилья плелась в хвосте. Она сама умела подать пример своей невиданной работоспособностью, выдержкой, смелостью, командирским стилем, личным воздушным почерком.
— С Кокаш полетишь?
Ее вопрос удивил меня. Смирнова никогда не спрашивала желаний, кому с кем лететь. Приказ, и все. Я смутилась. Конечно, мне хотелось бы лететь со «стариками»: спокойно, а главное — надежно. Я подумала: попрошусь со своей летчицей Парфеновой. Но она вывозит Иру Глатман, закрепленную за экипажем Кокаш. Откажусь лететь с Кокаш. Но этим можно нанести моральный ущерб человеку, убить в нем веру в свои возможности. И я сказала:
— Как прикажете...
Глядя на Смирнову, я думала, что командирский хлеб нелегок. Война собрала в нашей эскадрилье самых разных девчат. И самых разных летчиц, штурманов, техников, классных и неклассных. К каждой свой подход нужен. На первый взгляд, она ко всем одинаково ровна. Приглядевшись, понимаешь, что в одних она более уверена и дает полную самостоятельность. В ком не уверена — учит.
Смирнова, конечно, понимала, что не каждому дано овладеть летным искусством. Это связано с индивидуальными качествами человека, его темпераментом, концентрацией внимания и даже глазомером. Но что поделаешь — нужны летчики в эскадрилье.
После аварии она не дала Соне передышки. Тут же полетела с ней в зону. Десятки раз заставляла поднимать и сажать машину, придирчиво анализируя каждое упражнение. Требовательная к себе, наша 24-летняя комэск не терпела неисполнительности, небрежности. Если заметит подобное, то держись!.. Она с самого начала учила нас готовить себя постоянно к такому полету, в котором все, от взлета до посадки, — тяжелое испытание. Иначе не выдержать на войне. Просто невозможно будет летать, жить, побеждать.
Операция «Вера»
«6.3.45 — 2 полета — 2 часа. Спецзадание. Вынужденная.
7.3.45. 1 полет — 40 минут, Мариенвердер».
Мы с Рыжковой готовы уже были взлететь, когда увидели, что через поле бежит к нам, размахивая руками, дежурная по аэродрому.
— Полет запретили! — крикнула она, прыгнув на плоскость.
— Что-нибудь изменилось в обстановке? — спросила летчица.
— Не знаю. Позвонили из штаба: «Не выпускать».
Я с сожалением оглядываю свою кабину: свертки, пакеты, узелки. Вся кабина завалена подарками для механика Веры Маменко, которая осталась в госпитале в Мариенвердере.
— Так нельзя... — Клава Рыжкова перегнулась через борт кабины, наклонилась над дежурной. — Посуди сама: Вера в тяжелом состоянии. Ждет нас, и — никого...
— Что ты меня агитируешь?! Разве я не понимаю?
— Ну вот и отлично, что понимаешь. Ты просто не успела нам передать.
— Но... я успела, — заикнулась дежурная, но тут же твердо добавила: — Ну, как знаете. Пусть не успела. Привет Верочке!
Летчица дала газ, и машина весело побежала на взлет. И вот мы, взяв нужный курс, радуемся синему небу и даже лесу, который проплывает под нами. Хотя этот лес мне кажется жалким, вылизанным. И Клаве он тоже не нравится, этот благообразный немецкий лес. То ли дело в Сибири: сосновые, березовые, осиновые, с полянами и оврагами, буреломами и просеками, кочками и ручьями, зарослями кустарника и болотами. Те леса не похожи ни на какие другие. По сибирским лесам можно ходить и плутать, там можно купаться в лесных озерах и загорать, собирать ягоды и грибы, рвать цветы и пить березовый сок.
Клава прервала мои лирические воспоминания о сибирских лесах.
— Вот обрадуется Верочка! — сказала она. — По себе знаю. Так тоскливо, так плохо быть вдали от своих...
— Потому ты и удрала из госпиталя?
— В полку долечусь.
— То-то ты лечишься, — проворчала я. — В самолет забралась... Больно управлять-то?
— Ерунда. Движение — это здоровье, а значит, и жизнь. Может, и Веру заберем? Ты давно с ней дружишь?
Рыжкова пришла в полк уже на фронте, была в другой эскадрилье, и с Маменко ей не приходилось сталкиваться ни на работе, ни тем более в часы отдыха. Механики, как правило, жили отдельно от летного состава. А я с Верочкой подружилась еще при формировании полка. Мы с ней прибыли в Энгельс почти одновременно. Она из Саратовского физкультурного техникума, а я с фронтового военно-санитарного поезда. Ее назначили механиком самолета, а меня в ту же эскадрилью мастером по электрооборудованию.
Прибыв на фронтовой аэродром, мы с Верой были разочарованы, потому что ожидали чего-то необыкновенного, романтического: опасностей, риска, увлекательных происшествий. Ничего такого не случилось. Я бродила по селу, по аэродрому и не чувствовала никакой войны. И погода стояла дивная. Солнышко прямо ослепляло, и где-то высоко-высоко в небе заливался мирный гражданский жаворонок — какое ему дело до войны...
На аэродром я приходила рано утром и часа за два, за три успевала проверить и привести в порядок несложное электрооборудование. Потом шла к самолету Веры Маменко и наблюдала, как она ловко орудует ключами и отвертками. Иногда мы с ней рассуждали о том, насколько растяжимо понятие «фронт». Сказать: я был на фронте — значит ничего не сказать. И где же все-таки настоящий фронт? Где ему начало и где конец? Военно-санитарный поезд — фронт, а от передовой он уходит очень далеко. Наш аэродром тоже фронт, а от него до передовой километров двадцать будет, не меньше. А есть фронтовики, что воюют за все сто километров от переднего края. Мы сходились с ней на том, что настоящий фронт — на самом-самом переднем крае и, стало быть, нам надо во что бы то ни стало попасть туда. И обязательно в разведчицы. Фантазия была неуемной.
Однажды наши разговоры услышала Дуся Носаль. Уж она-то знала, что такое тыл противника. Из-под носа, можно сказать, уходила. Через бомбежки и гибель близких она пробиралась на восток, чтобы сесть в самолет и защищать Родину.
— Ох и глупенькие вы, — сказала нам Дуся. — Каждый должен сейчас делать то, что умеет.
Мы запротестовали, и Дуся тогда предложила нам учиться штурманскому делу.
— Ведь штурман, — говорила она, — это тоже разведчик. Он любопытен, наблюдателен. Конечно, если он мастер своего дела. Штурман интересуется землей и при этом внимательно следит за воздухом: не прячется ли сзади «мессер»? А заход на цель? Прицеливание? Бомбежка? — Дуся спрашивала нас, но отвечала сама же. — Знаете, как от штурмана зависит успех выполнения задания? Своевременно совершить маневр, выйти из огня, ослепить врага осветительной бомбой, — здесь штурман должен уметь учитывать все, вплоть до направления ветра. Ну, а полет в ненастную погоду? Не сбиться с пути, не заблудиться...
— Ну что ты агитируешь? — с болью сказала я. — Я уже просилась в штурманы. Не берут.
— Возьмут, когда подготовишься. Учись, в свой экипаж возьму.
Летать я стала уже после гибели Дуси. А Маменко не отпустила инженер: механиков не хватало. Конечно, впоследствии я посмеивалась над собой, вспоминая, насколько ребячески наивны были мои представления о войне, о полетах как о нечто героическом и волнующем. Я не ходила в штыковые атаки, всего-навсего летала ночью на бомбежку, но от чрезмерного напряжения, от усталости, бывало, с ног валишься и никак не поймешь, то ли снова обстреливают тебя, то ли хляби небесные разверзлись.
...Я ни на минуту не забывала о своих штурманских обязанностях, разговаривая с летчицей. Меня беспокоило надвигающееся на нас облако.
Ураган налетел внезапно. Порыв ветра был силен, легкий По-2 так швырнуло вниз, что летчице еле удалось выровнять машину. Снежный вихрь слепил глаза. Самолет бросало из стороны в сторону, вверх, вниз. Крылья отчаянно трещали, словно готовы были вот-вот сломаться. В такой переплет мы попали впервые. Мы шли, не меняя курса, ничего не видя вокруг, кроме бешеного галопа снежинок. Летчица вела машину по приборам.
На двадцать пятой минуте полета вышел из строя прибор, показывающий скорость. На двадцать восьмой минуте снегопад внезапно прекратился. Надо было немедленно найти пригодную для посадки площадку. Лететь без указателя скорости очень опасно. Не зная скорости, летчик легко может совершить ошибку и разбить машину. Но нам повезло: впереди справа я увидела аэродром.
Сели. Рулим наугад. Навстречу бегут люди.
— Эй, куда вас черти несут? Сю-да-а!..
Какое же это счастье вот так просто быть среди своих, которых пусть я даже не знаю. Клава зарулила машину на указанное ей место. На плоскость прыгнул парень, взглянул мне в лицо и закричал:
— Кто прилетел! Кто прилетел!
Он бесцеремонно выхватил меня из кабины, перебросил, словно мяч, в чьи-то крепкие руки, спрыгнул с крыла и схватил меня в охапку, не давая опомниться.
— Кто прилетел! Кто прилетел! — радостно кричал он, и я узнала его: Саша Языков, мой земляк. Сначала он летал в братском полку на По-2, но вот теперь Саша — истребитель.
Он мне нравился. А Саша был влюблен — увы! — не в меня.
Техник-приборист быстро исправил прибор, и мы, несмотря на уговоры Саши и его товарищей остаться и продолжить полет утром, все-таки улетели. Однако в Мариенвердер попасть не сумели. Ветер усилился, видимость ухудшилась, и мы, угробив два часа в воздухе, сели на промежуточный аэродром. А рано утром были в Мариенвердере, в госпитале. В палате мы увидели пять коек, а на крайней, у окна, сразу же узнали Веру. Она лежала с закрытыми глазами. Ее круглое, обычно румяное лицо было бледным. Грудь, рука, шея были запеленуты бинтами. Мы на носочках подкрались к кровати, склонились, не решаясь окликнуть ее. И тут я снова пережила ту памятную ночь...
...С вечера ничто не предвещало беды. Полк перелетел в Мариенвердер днем. Нас поселили в шикарном особняке. Таких богатых комнат, такого великолепного убранства никто из нас еще не видел. Разве только в музеях. Я бродила по комнатам, рассматривая портреты баронов, графов, генералов. Они высокомерно взирали на меня, как бы недоумевая и гневаясь, почему в их фамильном замке очутилась русская комсомолка. У портретов меня нашла Вера и позвала в библиотеку. Мы рассматривали красивые, в ярких переплетах, с цветными иллюстрациями, книги, жалея, что не знаем языка, Наш мир был нарушен инженером Озерковой.
— Маменко, — сказала она, войдя в комнату, — пойдешь в наряд охранять самолеты. Полетов не будет. Погода нелетная.
Вера с сожалением отложила альбом с репродукциями картин художников эпохи Возрождения и попросила сохранить его до ее возвращения. Через час с небольшим после ее ухода кто-то, едва вбежав в здание, истошно закричал:
— Ой, убили! Уби-и-ли-и!.. Маменко-о...
У меня сердце захолонуло, так стало страшно. Я пошла было на шум, но, заплутавшись в темном коридоре, прислонилась к стене и заплакала.
— Кто тут? — над самым ухом прозвучал тревожный голос. Это Клава Рыжкова наткнулась на меня. — Что с тобой? — участливо спросила она. — Кто обидел?
— Убили! Убили!.. — рыдала я.
— Кого?! — Клава испугалась.
— Да Веру же! Маменко.
— Успокойся. Ранили ее.
И Клава рассказала, что какая-то бродячая группа фашистов хотела захватить наши самолеты и под прикрытием непогоды проникла на аэродром. Вера прохаживалась вдоль стоянки самолетов, когда ей вдруг почудились тени. Она вскинула автомат на руку и закричала что было мочи: «Стой! Стрелять буду!» Маменко выстрелила, но одновременно раздалась очередь чужого автомата. На отчаянный зов Веры и на выстрелы прибежали солдаты. Тяжелораненую Маменко отправили в госпиталь.
А через два дня мы улетали снова на запад. Прощаясь с Верочкой, я обещала прилететь к ней 8 марта и, если ей станет лучше, перевезти ее в авиационный госпиталь.
...И вот мы с Клавой стоим у постели тяжелораненой подруги, боясь разбудить ее.
Вера приоткрыла глаза: взгляд мутный, отсутствующий. Легкая судорога прошла по лицу. Напрягая лоб, она прошептала:
— Лелька... Клавочка...
Попыталась чуть привстать, но, сморщившись от боли, осталась лежать. Совсем еще недавно хирурги зашивали ей легкое и перебитые нервы рук, а Вера уверяет теперь нас, что все нормально, ей только чуточку больно.
Подарки мы поделили на всех обитательниц палаты, девушек из всех родов войск, и присели около Маменко. И вдруг она горько заплакала. Я растерялась.
— Болит? — Клава участливо погладила Вере здоровую левую руку. — Ну, не раскисай.
— Я не хочу-у... У меня никого...
— Скажи членораздельно, Верочка. О чем ты?
— К эва... к эва-куа-ции меня готовят. А я... а я... — Она не могла говорить, но я ее поняла. Вера выросла в детдоме. Полк стал для нее семьей, домом, и ей страшно было оторваться от своих однополчанок.
— Не реви! Ну, успокойся, — уговаривала я ее. — Мы тебя переведем в авиационный.
— Да, — подхватила Клава. — Прямо вот сейчас заберем тебя и перевезем. Я там всех знаю. Оттуда тебя никуда не отправят, пока ты не выздоровеешь.
Я вытерла Вере слезы и умыла ее. Клава навела порядок в тумбочке, уложила привезенные нами припасы. Потоптавшись еще немного около нее, мы отправились к главврачу просить выписать Маменко. Нам казалось, что Веру сразу же отпустят с нами и похвалят нас за внимание к подруге. Смело шагнули в кабинет.
— Перестаньте молоть чепуху! — с первых же слов оборвал нас резко главврач. — Завихрение в мозгах? Не соображаете?!
Мы не соображали. А он не собирался ничего объяснять. Разозленные, мы как пробки выскочили из его кабинета.
— Вот бюрократ, — выругалась я.
— Что Вере скажем, штурман?
— А ничего. Заберем, и все.
— В госпитальной пижаме? Без документов?
— Ну и что? Пижаму потом вернем, сбросим с самолета, а документы запросят, если надо.
По нашим лицам Вера угадала неудачу, и ее глаза снова наполнились слезами.
— Не плачь! — шикнула я. — Мы умыкнем тебя.
— Как?
— А так. Украдем, как невесту. Согласна?
— Шутишь? Да? А мне...
— Да перестань хныкать и слушай: завтра после обхода постарайся выползти к черному ходу...
Пока я инструктировала Веру, Клава привела в палату парня из числа выздоравливающих.
— Вот она, наша Верочка.
— А ты не подведешь меня? — критически разглядывая забинтованную Веру, спросил парень. — Не потеряешь сознание?
— Испугался?
— А чего мне пугаться? Дальше передовой не пошлют. А вот операцию вашу провалить боюсь.
— Не бойся, выдержу.
Вошли врач с медсестрой. Мы шумно, с поцелуями и добрыми пожеланиями, прощались.
— Пусти же слезу, дурочка, — шепнула я Вере, — чего зубы скалишь?
На другой день мы приехали в точно назначенное время, но Веры не было. Шофер, которого мы перехватили на дороге, ворчал:
— Влипнешь с вами. Ехать надо.
— Успеешь. Надо же доброе дело сделать, — уговаривала его Клава.
Наконец на крыльце появилась Вера. Ее крепко поддерживал под руку наш сообщник. Я накинула свою шинель поверх ее госпитального наряда. Парни втиснули ее в кабину, и мы помчались на аэродром. Дежурный, совсем еще юный лейтенант, сразу понял ситуацию:
— Сперли девчонку?
Рыжкова неодобрительно на него посмотрела:
— Чем болтать, помог бы.
Пыхтя и отдуваясь, парни приподняли Маменко и поставили на плоскость самолета, а потом снова приподняли и бережно опустили ее в кабину. Верочка тяжело дышала, всхлипывала.
— Больно? Терпи...
— Да нет, не больно. Это я от радости.
— А как же штурман? — спохватился дежурный.
— Очень просто — на плоскости. Как техники иногда летают, — сказала Клава и, засмеявшись, добавила: — Пусть ветерок ее проветрит немного.
Я встала на левую плоскость, сунув правую ногу в кабину. Оседлала левый борт. Верочка здоровой рукой уцепилась за мои ремни.
Мы уже взлетели, когда примчалась за нами погоня. Летчица легонько качнула крылом, а я помахала рукой. Через 40 минут мы определили Веру в госпиталь 4-й воздушной армии и, успокоенные, что оставляем ее среди авиаторов, поспешили к своей машине, надеясь успеть на празднество. Нас предупредили, что восьмого в полку намечается грандиозный праздник. Приедет сам маршал Рокоссовский и будет вручать награды. А потом — банкет. Мы с Клавой еще ни разу в жизни не видели банкетов, и нам очень хотелось попасть на торжество.
Но в этом задании все шло через пень-колоду. Казалось бы, все трудное позади. Теперь скоро дом, друзья, банкет... Еще полчаса — и мы дома! Но тут я уловила фальшивую ноту мотора. Он чихнул, как простуженный пес, на мгновение умолк, потом издал прерывистый треск.
Нет, издал слабый щелчок, ленивое «так-рах-тах», затем надрывно заревел и опять захлебнулся, резко сбавив обороты. Словно раненая птица, самолет клюнул носом. Чтобы не потерять скорость, летчица сразу же перевела его в планирование. Ее рука то убирала сектор газа, то до отказа посылала его вперед.
С лихорадочной поспешностью она пустила в ход шприц. Мотор на несколько секунд ожил и снова умолк. Внизу, совсем близко, был лес. Внезапно винт встал как палка, лопастью вверх. Стало тихо-тихо... Лишь воздух свистел в рулях да тоненько жужжал вариометр. Самолет быстро терял высоту. Мы летели над узкоколейкой. Еще мгновение — и все рухнет, будешь выброшен из жизни.
Сидишь в бездействии... Сначала что-то пытаешься говорить летчице, но потом замолкаешь, понимая, что только мешаешь ей в этом поединке.
Мне ничего не оставалось как ждать: вот сейчас плюхнемся на «железку»... Я беспомощно огляделась вокруг в поисках посадочной площадки. Лес! Кругом лес. И теперь он уже не казался мне прилизанным и жалким. Летчице некогда было думать о лесе или еще о чем другом. Она не переставала подкачивать бензин, шприцевала. А я гадала: перетянем ли лес или воткнемся в него? Втыкаться в лес не хотелось, и я мысленно молила: «Ну давай! Запустись же, мотор! Что тебе стоит? Ведь столько возились с тобой техники! Не подведи!»
Еще минутой раньше лес размеренно уплывал назад. Теперь бег его убыстрился. Затем стал еще стремительнее. И вот уже деревья, сливаясь в сплошную зеленую пелену, угрожающе мелькают едва ли не под самыми колесами машины. Последние деревья на самой опушке лесного массива кажутся мне выше остальных. Конечно, это только кажется, но от этого не легче.
Когда до узкоколейки оставалось не больше трех метров, мотор вдруг захлопал, словно захлебываясь. «Спасибо, милый! Давай громче!» Я облегченно вздохнула. Самое противное для меня во всей этой истории было пассивное ожидание: где упадем?
В данном случае летчице легче: она занята работой. Ей некогда думать о смерти. До самой последней секунды она не верит в нее. И она будет жить, если не совершит ни одной ошибки. В этом вся трудность — не сделать ошибок. Жить! Это делает волю напряженной и острой. В минуту опасности мозг настолько занят работой, что тут не до переживаний. Однако до чего же бывает противно, когда ты сидишь в кабине, как мешок, и вынужден в бездействии наблюдать, чем же закончится полет.
Когда мы подлетели к аэродрому, то не увидели знака «Т». Прошли бреющим над полем. Клава развернула машину, и тут я увидела тучи пыли, несущиеся по земле.
— Гляди, ветер-то какой.
Клава махнула головой: «Вижу». Самолеты на стоянках привязаны за крылья и хвостовой костыль. Садиться при таком ветре опасно: можно перевернуться. Но сесть все-таки надо: горючее на исходе.
— Как приземлюсь, сразу седлай хвост, — сказала Рыжкова.
Машина снижалась. Толчок. Земля. Мотор умолк. Стрелка бензочасов вздрагивала у самого нуля. Я поспешно вывалилась из кабины и повисла на хвосте.
После часа манипуляций нам наконец удалось закрепить и зачехлить машину. Обессиленные, мы сели прямо на землю.
— Ну ладно, пойдем, — тяжело поднимаясь, сказала Клава. — Там уже танцы...
— А что? И потанцуем, — преувеличенно бодро сказала я, но, когда пришли в пустое общежитие, я передумала идти на банкет. При перелете в Тухолю у меня пропал чемодан. Переодеться было не во что.
— Я не пойду, Клава. А ты иди.
— Тогда и я остаюсь.
Откуда ни возьмись, появился стартовый, дядя Вася Ивочкин. Ему было лет 40, а нам он казался стариком.
— Как же вы приземлились без меня, пчелки мои милые? — запричитал он. — Ах, старый я дурень, не разбил старт. Да что же вы не идете на банкет? Да что же?..
— Платья у нее нет, — сказала Клава.
— Платья? — изумился Ивочкин. — Да вы самые красивые девчата в любой одежде. — Он встал перед нами на колени: — Не лишайте себя радости из-за пустяков.
Мне стало смешно. Но Ивочкин был прав. Нельзя из-за какого-то платья лишать себя радости, когда вокруг ее и так мало.
— Да вы же прямо с корабля и — на бал, — убеждал он нас. — Такую операцию провели... А как она у вас называлась?
— Кто? — переспросила Клава Рыжкова. — Ах, операция? Ну... Как? «Вера»! Да, конечно, «Вера»!
— Вот здорово! — воскликнул Ивочкин. — Вера в Дружбу, вера в Человека, вера в Доброту. Вы провели, пчелки мои милые, прекрасную операцию, и ее обязательно надо отметить с подругами.
И мы с Клавой пошли на банкет. Войдя в зал, я замешкалась у двери, растерянная и смущенная. За столами сидели наши девчата. Играл оркестр, и несколько пар кружились в вальсе.
— Послушай, — шепнула за моей спиной Рыжкова, — прямо как в мирное время. Только платья не те...
И тут нас заметили. Со всех сторон, нарушая торжественность, заглушая музыку и не обращая внимания на высоких гостей, грянули голоса:
— Идите сюда.
— К нам!
— Где вас черти носили?
— А Вера? Вера как?
Клава подняла руку и, как в школе, показала, что на «пять». Нас усадили за стол, и никто не спросил о полете. Да я бы ничего и не рассказала. Уже забылся пережитый страх. А разве мне было страшно? Просто я видела странные вещи. Голубое небо, белый снеговой вихрь, редкие звезды, подмигивающие нам, белую пустыню... Надо бы поделиться с подругами. Но как начать рассказ о том, что мы перенесли? Рассказывать нечего. Они сами все это видели не раз. Смерти в глаза смотрели, а товарищу старались помочь, вопреки непогоде, огню, войне. Обрывистые мысли сверлили мозг, невыносимо болело все тело, будто таскала тяжелые ящики, — по ведь это такие пустяки!
Я пошла танцевать...
Вынужденная посадка
«23 марта 1945 года — 8 полетов — 9 час. 30 мин. Бомбили скопление войск противника в Эльбинге, корабли — в Данциге. Сбросили 1800 кг бомб, 35000 листовок. Наблюдали один пожар. Два сильных взрыва. Подтверждают Олейник, Распопова».
Мы опять летим к морю, в Данцигский оборонительный район. Немцы рассчитывают сковать здесь на длительное время как можно больше наших сил. Здесь что ни город, поселок — то крепость. Прочные, хорошо замаскированные форты держат всю местность под обстрелом своих орудий. Данциг, например, кольцом охвачен старинным крепостным валом. А перед ним — внешний пояс современных укреплений. На всех высотах — железобетонные доты. Прилегающая к городу с юга и юго-востока территория затапливается. В бухте стоят крейсеры, миноносцы и всякие мелкие корабли, которые своим огнем подкрепляют сухопутную оборону.
Наша армия начала штурм этого района еще 14 марта. И в этот же день советская авиация уничтожила на Данцигском аэродроме все вражеские самолеты, которые находились там. Фашисты подбрасывают в город подкрепления и эвакуируют оттуда ценности морским путем. Они сопротивляются отчаянно. В городе все горит и дымит. День и ночь висят над врагом наши самолеты. Организуются звездные налеты. Это массированные авиационные атаки. С разных направлений, чтобы распылить силы врага. Между вылетами самолетов или групп — минимально кратчайший интервал.
Сотни дальних и ближних бомбардировщиков трех фронтов с разных высот бомбят военные, промышленные объекты и корабли противника. По-2 приходится тяжелее, чем всем другим самолетам. Мы летим на высоте 800-1200 метров, а дым пожарищ поднимается до 1500 метров. И погода беспрестанно меняется. Часто на маршруте обрушивается то дождь, то снег, то низкая облачность прижимает до самой земли, а ветер разгуливает так, что угрожает машину опрокинуть на посадке.
В эту ночь с вечера погода была терпимой, но метеоролог обещал улучшение. Однако ближе к утру облачность уплотнилась. При подходе к цели нам предстояло выбрать один из двух вариантов, причем ни тот, ни другой не сулил ничего хорошего. Первый вариант — проникнуть к Данцигу, прикрытому, как казалось с первого взгляда, лишь тонким покровом барашковых облаков, подняться выше и отбомбиться через разрывы редких облаков. Риск заключался в том, что облачность могла сгуститься, не оставив окон. Второй вариант — отказаться от заданной на предполетном инструктаже высоты 1200 метров и лететь под облаками, на 500-600 метров. Но на фоне облаков мы представляли бы отличную мишень для зенитной артиллерии. А кроме того, нам пришлось бы снизиться до опасной высоты. Я объяснила летчице обстановку. Подумав, решили идти под нижней кромкой облачности. У Путиной, которую я все еще вывожу на боевые задания в сложных метеоусловиях, не было опыта слепого полета, хотя из новичков нашей эскадрильи она наиболее подготовлена. У нее прекрасный глазомер. На посадке почти не мажет. Но как она поведет себя при обстреле на малой высоте, я, конечно, не могла предугадать.
Тучи прижимали нас все ниже к земле. Мы шли уже на высоте 500 метров. Меня одолевало беспокойство. То ли это было из-за вспыхнувшей опять головной боли, которая теперь часто мучила меня после сальто-мортале на самолете с Соней, то ли из-за непогоды... Не то чтобы я голову от страха потеряла, более чем полтыщи вылетов уже сделала, привыкла, а просто очень уж под ложечкой сосало. Конечно, мы могли бы возвратиться с бомбами. Ведь это случалось и раньше, когда все вокруг затягивалось облачностью, туманом и казалось, что нет никакой возможности на то, чтоб отбомбиться прицельно, но и наверняка дойти до цели. Мы не имели права швырять бомбы куда попало. А вдруг на своих угодишь? В таких случаях мы возвращались и сажали самолет с бомбами. Ну а если кто-то пробился через непогоду на маршруте и, обнаружив хорошую видимость в районе цели, нанес немцам удар? В этом случае возвратившиеся мучились от угрызения совести, от уязвленного самолюбия, хотя их никто не упрекал, не осуждал. Летая с Героями Советского Союза Худяковой, Ульяненко, Парфеновой, я училась у них бороться с непогодой и идти до тех пор вперед, пока окончательно не удостоверюсь в возможности или невозможности выполнения задания.
Летчица спросила: не сбились ли мы? Я уверила ее, что идем правильно. И, как бы подтверждая мои слова, впереди включился прожектор. Потом второй, третий, еще и еще... Они, как острые световые стрелы, вонзались во мрак темной ночи и подбирались к отдельным большим созвездиям, осторожно прочесывая тонкие облачные завесы. Они внезапно исчезали, чтобы мгновенно где-то вспыхнуть вновь и призраками забродить по небу. Яркие, разноцветные шарики «эрликонов» мчались в небо, разрывались снаряды зениток, ярким пламенем вспыхивали ракеты.
— Как холодно. Я озябла, — прерывающимся голосом сказала летчица. Она дрожала от холода, возбуждения. Я понимала ее состояние и сказала, чтобы она вела машину по приборам, не глазела по сторонам. Придет время, и она научится не думать об опасности.
Мы подходим все ближе к цели. Оказалось, что облачность в этом районе была выше, чем на маршруте, но у нас не было времени набрать высоту хотя бы 800 метров. По всему было видно, что напрямую не пройдем, и я предложила Путиной попробовать зайти с моря.
Пилот изменила курс. Цель видна далеко, по вспышкам рвущихся бомб, по синим лучам прожекторов. Подбираемся, смотрим во все глаза. Иногда там, на земле, что-то взрывалось, и тогда блекли прожекторы и взбудораженные облака светились мрачным грязновато-бордовым светом. И на миг становились видны повисшие в воздухе самолеты и рябь дымков от только что взорвавшихся зенитных снарядов.
И снова обшаривают ночь прожекторы, и снова густо сверкают звездочки разрывов зенитного огня. А на земле вспыхивают взорвавшиеся бомбы. Казалось, что воздух стонал, дрожал, и сыпь осколков врезалась в самолет. И он вздрагивал, словно от боли. Влетаем прямо в ад. Даю боевой курс. Это над Данцигом-то!
Взметнулся луч прожектора, ударил по глазам. Проскочил, остановился, стал шарить и... справа, чуть выше нас, совсем рядом, наткнулся на другой самолет. А мы его не видели! Мы могли бы столкнуться с ним над целью или попасть под его бомбы. Тотчас же склонились сюда другие лучи, взяли в пучок. И такая канонада открылась! Аня откинулась на спинку сиденья.
Я прошу летчицу ни на миг не отрываться от приборов и сохранять спокойствие и режим полета. Зенитные снаряды разрываются выше нас, фашисты еще не пристрелялись к нашей высоте. Наконец я сбрасываю бомбы. Летчица резко, со снижением разворачивается влево, стараясь поскорее уйти из зоны огня. На развороте замечаю сначала зарево пожара, а через мгновение в воздухе — красноватую полоску, будто кто-то мазнул румянами по темному бархату. Это загорелся самолет.
Когда летчик погибает так, сгорая, как комета, в воздухе, его уже никто не будет ждать. Здесь все предельно ясно — чудес не бывает. Вспыхнула и погасла чья-то жизнь. Чья, об этом узнаем на земле. Труднее, когда самолет уходит в ночь и растворяется в неизвестности. Еще долго летчиков будут ждать, оставляя место за столом, получать за них шоколад или папиросы, бережно складывать вместе с письмами на пустые койки.
— Сейчас в небе полным-полно самолетов? — спросила Путина.
— Конечно. Сотни, а может быть, и вся тысяча.
— Мы ведь чуть не столкнулись?
— «Чуть» не считается. Ведь целы.
— Можем и столкнуться. Полет еще не кончен.
Тревога Путиной вполне обоснованна. Видимость хуже некуда. Но и панике поддаваться нельзя, иначе вероятность катастрофы возрастает. Желая успокоить ее, я насмешливо сказала:
— Боишься? Включи АНО.
Не прошло и минуты, как вдруг прожекторы прорезали небо, забили зенитки. Разрывы, казалось, сотрясли вселенную. Ослепительно сверкнув, у самого винта с громким треском разорвался снаряд: п-пах! Самолет подпрыгнул, закачался. П-пах! — второй снаряд. Черт возьми, да они прицельно бьют, эти проклятые фрицы! Вот-вот мы рухнем. Не выдержим. Я догадалась: Анна действительно включила АНО. Высунувшись из кабины, я увидела на крыльях и на хвосте яркие аэронавигационные огни.
— Выключай АНО! — закричала я, не помня себя от ярости. — Рехнулась? Жить надоело?!
П-пах! — третий снаряд. Огонь, ветер, дым, темень... Как выйти на этого ада? Секунды отпущены тебе, чтобы что-то придумать. Как всегда в острых ситуациях, дрогнул, сдвинулся с места и пошел по какому-то странному, двойному счету масштаб времени. Каждая секунда обрела волшебную способность расширяться, так много успеешь сделать за секунду в подобных положениях. Кажется, время остановилось, но нет, напротив, время подгоняет человека! Если бы всегда мог человек так ловко распоряжаться временем.
Летчица, пикируя, выскочила из огня на высоте 100 метров. Когда линия фронта осталась позади и я сообщила ей об этом, Аня удивленно спросила:
— Отчего ты злишься?
— Не понимаешь?! Да разве можно с огнями ходить над территорией врага?
— Но ведь ты сама велела включить АНО.
— Да я же пошутила!
— Ну знаешь... — Голос Анны зазвенел от обиды.
И мне стало стыдно.
— Прости. Что-то часто я шутить стала. Так часто, что и невпопад бывает.
Анна что-то пробормотала в переговорную трубку, вроде «Да ладно...», и до самого аэродрома молчала.
Возвратившись домой, мы отправились ужинать. Возле полуторки, в кузове которой стояли термосы с чаем и ящики с бутербродами, толпились вернувшиеся с задания экипажи. Девчата лениво жевали холодные котлеты, запивая чаем, и обменивались впечатлениями.
— А кто же это с зажженными АНО у фрицев разгуливал?
— Да-да, — подхватила комэск. — Кто эти идиоты?
— Эти идиоты перед вами, — спокойно сказала я. — Боялись с вами, товарищ командир, столкнуться.
— Дорогу, стало быть, уступали?
Все смеются, не отстаем и мы с Анной. Опасность ведь позади.
На аэродроме ни на минуту не смолкает гул моторов. Самолеты садятся, заправляются бензином, боеприпасами и снова уходят на бомбежку.
А погода все ухудшается. От девятичасового сидения в тесной кабине все тело разламывается. Но раз надо, снова идем.
Мы шли на высоте двести метров. Вскоре выскочили к дороге, по которой шли автомобили. Чьи? Этот вопрос мучил меня. Навстречу нам кто-то послал ракету, включались и выключались фары. «Наши! — решила я. — Они волнуются за нас и хотят помочь нам найти путь на свой аэродром». Я с облегчением подумала, что теперь-то доберемся до дома. Пойдем, не отрываясь от дороги. Но тут я заметила глухую стену сплошной, быстро наползающей густой дымки с обильным снегопадом, прочно, намертво соединявшей низко несущиеся облака с землей. С горечью подумала я, как тяжела была эта зима для меня. Все она длится и длится, и кажется, не будет ей конца.
— Штурман, какой курс? — донесся до меня тревожный голос летчицы. — Смотри, что впереди творится.
— Я все вижу, а вот тебе следует глядеть только в приборы, — отозвалась я недовольно, — не то гробанемся...
Без тренировки вести самолет по приборам трудно и утомительно. Хочется взглянуть на линию горизонта, а ее нет, и опять смотришь на приборы. А стрелки приборов, едва отвлекся, разбегаются в разные стороны.
Без тренировки летчику ночью трудно. Тут занятость полная. Ориентироваться ночью тоже нелегко. Внизу чернота, населенные пункты затемнены, и только изредка то тут, то там покажутся загадочные светлячки — то ли костры, то ли пожары, то ли условные световые сигналы. Штурману надо полагаться на расчеты, а для этого строго выдерживается заданный режим полета. Но новичку сложно за всем уследить, и потому мне особенно трудно.
— Смотри только в приборы! — повторяю я и даю новый курс, поясняя, что пойдем к аэродрому штурмовиков. — Домой нам не пробиться.
О козырек разбивается снежная крупа. Ни зги не видать. Только светятся повисшие в темноте циферблаты приборов.
— Но как я сяду у штурмовиков? У них же нет ночного старта. Ни черта ведь не видно!
— Сядем, — нарочито бодро отвечаю я. — Там огромное поле. Да и перед парнями класс показать надо. Так что старайся, Анна.
Я стреляю из ракетницы во все стороны и тут же вижу свет. Нет, это не оптический обман, а действительно мигание приводного прожектора и вспышки разноцветных ракет.
— Аэродром, Анна! Держись!
Когда мы приземлились, зарулили и осмотрелись, то не увидели вокруг себя ничего. Ничего, кроме летящего косого снега, перемешанного с туманом и дождем. Я не спеша вылезла из кабины. Отошла к консоли крыла. Посмотрела на самолет. Он тоже устал и измучился. Мне захотелось его погладить.
— Как огонек над Данцигом? — встретил нас вопросом словоохотливый дежурный.
— Приличный.
— Я днем там был. Совсем сбесились гады! А вы не беспокойтесь за свою «стрекозу». Осмотрим, подправим и о вас в полк сообщим, чтобы не волновались. Завтракайте и заваливайтесь спать.
Я взмолилась:
— Не хочу есть. Поспать бы...
Утихшая было в борьбе с непогодой головная боль вернулась с еще большей силой. Меня не стали уговаривать, повезли отдыхать, а Анна отправилась с ватагой летчиков в столовую. Я уснула мгновенно и не знаю, сколько бы еще проспала, если бы не стук в дверь.
— Вынужденные, подъем! Звонили из вашего полка, требуют...
Я вскочила, чувствуя себя преотлично. Путина была уже на аэродроме. Наша машина сияла чистотой. Механики залатали небольшие пробоины и хорошо помыли ее. К нашему полку везде относились хорошо. Это только поначалу посмеивались, не доверяя. Когда мы только прилетели на фронт, то парни со смеху помирали.
— Ты слыхал? — говорили они друг другу. — Женский полк...
— Да ну-у... Неужто весь из баб?
— Вот хохма!
А через восемь месяцев тяжелых боев нам гвардейское звание присвоили. Но это было давно, и мы уже успели привыкнуть к братскому отношению, к вниманию, и потому было странно видеть неулыбчивого капитана, который подошел к нам и официальным тоном потребовал мою карту и бортовой журнал.
— Зачем это вам? — капризно спросила я.
Желая сгладить неловкость, летчик, приглашавший нас на завтрак, сказал:
— Наш штурман полка Александр Ефимов. Он беспокоится, можно ли вас выпускать.
— Можно. — Я протянула планшет капитану Ефимову и не без кокетства сказала: — Проверяйте, товарищ штурман. Что вам угодно знать?
Наверное, мне не следовало было говорить с ним в подобном тоне.
— Прошу определить элементы разворота группы самолетов, — строго, как на экзамене, сказал он, — при данных истинной воздушной скорости самолета ведущего, угла крена ведущего, ширины строя...
Я уставилась на капитана: в своем ли он уме?
— Я группы не вожу. Мы в одиночку летаем.
— Хорошо... Вот вам задача на расчет элементов разворота одиночного самолета. — И выдал мне такую задачку, что я, заикаясь, пролепетала:
— Я... мы... Я это не проходила.
— Пройди здесь, — сказал он и быстро стал объяснять ее решение, тактично отведя меня в сторону от ребят. Взяв мой планшет, он проверил проложенный мною маршрут, попутно задавал вопросы о ветре, времени полета, о характерных ориентирах.
— Зачем это вам? — удивилась я. — Ведь мы такую ночь пережили! И не заблудились.
— Сейчас я отвечаю за вашу безопасность. Погода изменчива. Хочу быть спокоен за вас.
— Спасибо, капитан.
Мы летим домой. Настроение отличное. Ребята хорошо нас проводили. Я улыбаюсь сама себе. У Ани тоже, видно, хорошее настроение.
— Штурман, — спрашивает она, — а капитан зачем тебя в сторонку отвел?
— Много будешь знать, скоро состаришься.
— Ух, испугала! Я и так старуха. Мне уже двадцать четыре.
— И правда, — соглашаюсь я. — Старушка.
— Злой капитан? — не унимается Анна.
— Нет, заботливый. И если хочешь знать, мне он очень понравился.
— Где-нибудь встретитесь.
— А где? — Я почему-то вздохнула.
На аэродроме нас встретила механик Мотя Юродьева и сообщила, что не вернулось еще пять экипажей: Серебряковой — Павловой, Сыртлановой — Петкилевой, Юшиной — Лошмановой, Амосовой — Мяснянкиной, Рыжковой — Яковлевой. Мне стало страшно. Мгновенно вспомнилась ночь на первое августа сорок третьего года, когда не вернулось четыре экипажа. В общежитии на нарах пустовали подряд восемь спальных мешков.
Не знаю, сколько времени прошло, но я вдруг услышала звук мотора. Сел самолет. По хвостовому номеру узнала: Рыжковой. А потом одна за другой сели еще три машины. Я ожила. Вылезла из кабины и побрела к командному пункту. Командир полка охрипшим голосом кричала в трубку, спрашивая все окрест лежащие аэродромы, нет ли у них нашего экипажа. Отовсюду поступали неутешительные сведения: нет!
А в комнате на столе стояли расставленные Серебряковой шахматные фигуры. Никто не дотрагивался до неоконченной партии. «Вернусь, доиграем», — сказала она, уходя в полет. Я не отрываясь глядела на фигуры, как бы требуя ответа на мучивший меня вопрос: где же они, где девчонки?!
«Ничего существенного»
«14 апреля 1945 г. — 8 полетов — 9 часов. Бомбили Штеттин, Гартц. Сброшено 1600 кг бомб. Вызван 1 пожар, подавлен огонь 2 артточек. Объявлена благодарность командования за отличное выполнение задания».
Советские войска в каких-нибудь шестидесяти километрах от Берлина! Наш аэродром — перед Одером. Эта река делится на две, а между Ост-Одером и Вест-Одером лежит обширная болотистая пойма, да еще с востока, то есть с нашей стороны, примыкает заболоченная местность. Позарез нужны были разведданные о вражеской обороне, потому-то Олейник с Яковлевой или с Никитиной еженощно летала на фотографирование. Фотоаппарат был только на ее самолете. Аэрофотоснимки срочно доставлялись командованию. Все другие экипажи бомбили огневые точки, узлы связи, штабы, артиллерийские позиции на западном берегу. Это была наша обыкновенная работа, «ничего существенного». Даже чрезвычайное происшествие в полку не изменило ее ритм. Хотя и могло все обернуться гораздо хуже.
Неопытный шофер перевернул на крутом повороте дороги полуторку и «высыпал» весь летный состав. Следуя известной пословице «знал бы, где упасть, — соломки б подстелил», меня выбросило из кузова машины на разворошенный стог сена. Рядом, перевернувшись через голову, упала Лена Никитина, тут же мягко шлепнулись Катя Олейник, Ася Пинчук. Мы сразу же вскочили. Грузовик лежал на боку, никого не придавил, но многие девчата поднялись не сразу. Тихонько ойкали. Очень быстро примчалась «санитарка» и увезла человек десять в госпиталь.
Посыльные штаба носились по деревне, собирая всех, кто сменился с наряда или почему-то не был включен в боевое расписание. Командир полка наспех сколачивала новые экипажи. Во что бы то ни стало полеты должны состояться — это понимали все.
В ожидании начала работы девчата развлекались, как могли. Лена Никитина разыгрывала пантомиму, как летчиц «высыпают» из автомобиля. Это получилось у нее смешно, и все, конечно, от души смеялись.
— Утихомирься... Не к добру... — сказала Катя Олейник. — Мы с тобой ведь на фотографирование идем, к Штеттину. Это к дракону в пасть.
— Ах!.. Не пугай...
— Что вы тут сплетничаете? — подошла Нина Ульяненко. — Вы лучше посмотрите вокруг. Весна пришла! Теплынь-то...
— Я уже в это время купалась дома, в Черном море, — сказала Ольга.
— А у нас еще холодно в Сибири, — отозвалась я. — Только-только тает снег. Земля чернеет островками среди мутных вод. А в небе — сотни перелетных птиц!..
Занятые войной, мы даже не заметили, как опять пришла весна. А она прекрасна всюду. Даже здесь, в Германии. Но особенно она неповторимо прекрасна на моей родине, в Сибири. Она приходит постепенно, медленно, не торопясь. Где-то расцветают сады, люди выходят на поля. А у нас только редкая, скупая капель. Весна долго набирает силы, терпеливо копит их. Если выйти на высокий обрывистый берег Иртыша или Оби (я одинаково привязана к этим рекам, с которыми связано мое детство), то можно увидеть поля, леса и далекий горизонт. Просыпаются у нас реки к маю и немедля заявляют о себе бурным, неукротимым половодьем. И высокий берег становится совсем невысоким: так поднимается вода...
Весной особенно хочется жить. Но весна сорок пятого все еще поднимала людей в атаки, а война хотя и умирала уже, но, огрызаясь, продолжала убивать.
— Давайте споем по случаю весны, — предлагает Нина Ульяненко и запевает:
В далекий край товарищ улетает, Родные ветры вслед за ним летят...Довоенные песни волнуют и будоражат, наверное, не только меня одну, потому что тут же, перебивая, Ася Пинчук задорно выкрикивает частушку:
Эх, частушка, ты частушка, Слово каждое — снаряд. Бьет фашистов по макушкам, Помогает воевать.Лена Никитина вторит:
Скоро кончится война, Пойдут ребята ротами. Я своего миленочка...Я было хотела включиться в игру, но тут меня подозвала заместитель командира второй эскадрильи Магуба Сыртланова:
— Придется тебе со мной полетать сегодня. Сколько наскребут экипажей, не знаю. Командир вне себя. Шофер сам не свой. Ведь его могут обвинить, что он нарочно вывел из строя летный состав.
— Ну уж... нарочно. Он же молодой. Пофасонить захотел. И вот...
— Молодость — не оправдание...
Магуба значительно старше меня, и я не решаюсь с ней спорить. Она очень серьезна и всегда крайне сдержанна. В полк она приехала в конце сорок второго и тут же показала себя. Некоторые «старички» бледнели перед ее летным мастерством.
Сыртланова приехала в полк из Тбилиси, где была командиром звена в спецотряде гражданской авиации, а там плохих пилотов не держат, тем более женщин.
«Разрешите идти на задание?» — обратилась она к командиру в первый же день приезда. «Так уж и сразу? Вы еще не занимались со штурманом». «Штурманом? — Сыртланова удивленно подняла глаза. — А я могу и без штурмана».
Заместитель командира полка Амосова, комиссар и начальник штаба разом прыснули от смеха. У командира полка перехватило дыхание: «Что? Что ты сказала?» Она рассмеялась. Сыртланова с недоумением глядела на них. «Нет, — сказала командир. — У нас без штурманов ни на шаг. Она приведет тебя к цели, сбросит бомбы... Ты не знаешь еще нашего коварного ночного аэродрома».
Изучая вместе с Сыртлановой по карте район действия, я вспомнила этот нечаянно услышанный разговор и забеспокоилась: не придется ли мне в полете с ней спорить, если она поведет себя со мной как с желторотым птенцом?
Штурман Ася Пинчук сдружилась с Магубой сразу же. Никогда не проявляла недовольства, как бывало с другими экипажами. Захотелось спросить об особенностях характера Сыртлановой Асю, которая в эту ночь летала с «молодой» летчицей. Но нас позвали на инструктаж. Мы с Сыртлановой вылетаем последними.
Мотор работает ровно, надежно. Тугая воздушная струя плавно обдувает кабину. Я глянула на приборы: высота 1200 метров, скорость 100 километров, курс 280. Сыртланова спокойно выслушивает мои сообщения, подправляет безоговорочно курс. Когда до цели осталось десять минут, я попросила Магубу постепенно снижаться до высоты 800.
— Зачем?
«Вот оно, — подумала я, — начинается. Сейчас она все будет делать по-своему и не послушает меня. В ее глазах я просто девчонка, без году неделя в авиации». Я постаралась спокойно и толково доказать, что зайти на эту цель со встречным ветром выгоднее, чем с попутным. Хотя встречный и сократит путевую скорость самолета, но зато отнесет звук мотора назад, и мы сможем внезапно нанести удар. А это ведь главное — внезапность. Потом если противник и откроет огонь, то он уже не так страшен. Без бомб можно энергичнее маневрировать, уходить на свою территорию с попутным ветром.
Сыртланова подумала немного и согласилась со мной, сказав:
— Ну, действуй. На боевом курсе я проведу машину как по ниточке. Ты не беспокойся.
Об этом я меньше всего думала. Была уверена, что Магуба с точностью до градуса выдержит курс, до километра скорость, до метра высоту. Уменьшив обороты мотора, Сыртланова ведет самолет со снижением. Мотор уже не рокочет, лишь приглушенно шумит. Высота 800. Снижаться больше не нужно. Магуба переводит По-2 в горизонтальный полет, добавляет обороты мотора. К затемненному городу подбираемся скрытно, бомбим артпозиции. Прожекторы бьют, словно палки, по небу, мельтешат, но нам удается благополучно уйти.
А возвращаясь с последнего полета, я с трудом вышла к нашему аэродрому: такая густая и вязкая тьма окутала нас, что мне показалось, что я ослепла. А потом над головою увидела звезды, крупные, яркие. Странное ощущение появилось. Показалось, что земли нет, она исчезла, и самолет плывет в липкой прозрачно-черной жидкости. Нет, даже не плывет, а просто застыл на месте. Голова у меня закружилась. И такое состояние, что вот сейчас, немедленно усну, и все. Я ударила себя по щекам, помотала головой, и вдруг... Что это? Под ногами в сиянии звезд возникло и замерцало небо. Представляете? Смотрю кругом — и всюду вижу звезды: над головой, под ногами, слева, справа... Всюду звезды! Понимаю, что под ногами должен быть один Одер и это река отражает, как черное зеркало, ночное небо и звезды, но не могу отделаться от иллюзии... Молю: «Исчезни, дрема!» Я даже прикусила губу до крови. Но легче мне от этого не стало. Какое-то полубредовое состояние. Попросила летчицу изменить курс, отойти от Одера. Сразу небо под ногами пропало. Но темень оставалась непроглядной. Все ориентиры скрылись. Впереди — какие-то огненные всплески. Что это?! Вот опять. Да ведь это гроза! Этого нам еще не хватало! Гроза — это плохо. Особенно ночью. Держим прежний курс. Всплески все чаще и чаще. В лицо пахнуло влагой. Молнии гуляют по небу с необузданной силой. Что делать? Надо что-то придумать. Но что? Сыртланова приходит на помощь — она проходит стороной. И действительно, гроза неистовствует по соседству с нашим маршрутом. Беспрестанные вспышки молний освещают бесконечную гряду черных туч. Иногда нас встряхивает. Зрелище жуткое. Мы летим словно в черных чернилах, а в стороне — яркие всплески.
В районе нашего аэродрома погода лучше. Только что прошел тут дождь. Рассветает.
Приземлившись, узнаём, что многие вылетели в девятый раз, но возвратились с бомбами. А экипажи Олейник и Ульяновой не вернулись. На аэродроме стояла тишина.
На стоянках отдыхали зачехленные и закрепленные самолеты. Все уже уехали. Только на старте, закутавшись в самолетные чехлы, сидели две девчонки. Это были механики — Тая Коробейникова и Мотя Юродьева. Они так же молоды, как и те, кого они ждут. И я знаю, как они волнуются, перебирая в памяти все детали своей работы: хорошо ли они осмотрели машины, прежде чем выпустить в полет, все ли сделали? И как бы хорошо, внимательно, четко ни работал механик, такие вопросы всегда возникают. Я смотрю на изящную Таю Коробейникову, которая даже в измазанном за ночь комбинезоне выглядит элегантной, и думаю о том, что механикам тоже не сладко на войне, достается... Все свои силы отдают работе.
— Тяжело? — спрашиваю Таю.
— А тебе легче? Ну недосыпаем, ну руки морозим и сбиваем в кровь, ну под случайную бомбу попадем. А ведь вы, летуны, — она произнесла это слово ласково, — каждую минуту рискуете. Сколько хороших девчат погибло!..
Я подумала, что мы механикам многим обязаны. Их труд тяжелый и изнурительный. Он не ограничен никаким временем, не допускает никаких промахов. Это благодаря им наши самолеты летают, несмотря на громадное перенапряжение и пробоины. Пока летчицы спят, механики залечивают раны машин, проверяют моторы, заменяют износившиеся части. Они всегда под открытым небом, зимой и летом. Их обдувает ветрами, омывает дождями, изнуряет зноем. Несмотря ни на что, механики зимой голыми руками ввинчивают свечи, ставят цилиндры или соединяют, регулируют тяги управления мощностью мотора. Работа ювелирная, в рукавицах ничего не сделаешь. От мороза и ветра распухают и трескаются пальцы, а от бензина и масла покрываются язвами. Но тяжелее всего сознание лежавшей на них ответственности. Летчица, вылетая, принимает свой самолет из рук механика, а вернувшись, опять отдает его в ее руки. И все знают, что мельчайшая ошибка, малейший недосмотр могут привести к смерти летчиц, к гибели самолета, к поражению в бою. Пока машина находится в воздухе и где-то там, за горизонтом, бомбит врага, механики неприкаянно бродят по холодному полю, с тревогой и надеждой посматривают на запад, и бессонница не оставляет их до тех пор, пока не возвратятся машины. Первый... пятый... восьмой... двенадцатый... Сердце и онемевшие губы ведут счет самолетам. Машины садятся, и механики радостно узнают свои, бегут им навстречу. Но кто-то, закусив губу от обиды и боли, понимает, что потерял друга, а еще кто-то, вопреки всему, продолжает надеяться и ждать. Ведь бывают же чудеса на свете, бывают же чудеса!..
Постоянная тревога за судьбу своих летчиц привела к тому, что каждая из механиков относится к своему экипажу с какой-то особенной любовью. Хочется помочь всем, чем можешь, успокоить, избавить от лишнего труда.
— Ну что вы ждете? — с горечью спрашивает Тая. — Ищите же!
Мотя Юродьева, уткнувшись в молодую травку, молчит.
У телефона, согнувшись, сидит начальник штаба Ирина Ракобольская и беспрерывно кого-то вызывает, спрашивая о пропавших экипажах.
— Подождите, — сказала нам Ракобольская. — Возможно, придется лететь на поиски.
Рации на По-2 не было. И поэтому невернувшиеся самолеты разыскивались по наземной связи, а то улетали на поиски наиболее подготовленные экипажи.
Я легла на чехол рядом с Коробейниковой, неподвижно продолжавшей сидеть, скрючившись в комочек. Какое-то время молчали, находясь в состоянии полудремы.
— Алло! Алло! — донесся до нас радостный голос Ракобольской. — У вас? Все в порядке? Даже так?.. Спасибо.
Мы настороженно прислушиваемся.
— Слыхали? — крикнула нам начальник штаба. — Олейник с Никитиной успешно произвели фоторазведку и сели у истребителей. За аэрофотоснимки благодарность получили от самого командующего! Прилетят к обеду. Юродьева, — позвала она механика, — немедленно спать! Иди-иди... Выспишься — и встретишь.
И опять Ракоболъская названивала, разыскивая теперь уже экипаж Ульяненко, а мы молча ждали.
— Какая несправедливость! — вдруг сказала Сыртланова, усаживаясь рядом. — Мы на земле, в безопасности, и небо над нами чистое. Представляю, каково им...
Представила и я... Уж я-то хорошо знала упрямый характер Ульяненко. Она пошла на цель, я была уверена в этом. И за нее я не волновалась. Нина не растеряется. Да и штурман под стать ей. Ольгу море научило быть бесстрашной. Она росла в Туапсе. По отзывам многих летчиц, Оля никогда не психовала в воздухе. Не волновалась сама и не нервировала летчицу, потому что знала: паника — самый страшный враг в воздухе. В полете она всегда была спокойной и осмотрительной.
Осмотрительность и дерзость — ценные качества штурмана. Быть осмотрительной — это своевременно все увидеть, все заметить у противника. В авиации говорят, что у штурмана голова должна поворачиваться на триста шестьдесят градусов. Шею докрасна натирает воротник. А что сделаешь? Когда все видишь, тогда и действуешь уверенней. Быть дерзким — это не ухарство, это настойчивость в нахождении цели, в преодолении зенитного огня противника.
Помню, как мы несколько ночей летали в поисках склада с боеприпасами. Швыряли бомбы, а склада подорвать все не могли. Когда мы прилетели за очередным грузом, я вылезла из кабины, чтобы чуть согреться, попрыгать. На высоте здорово пронизывало, хотя и стояло лето. Ко мне подошла Оля. Их самолет тоже снаряжали. Мы заговорили с ней о «странностях» немцев: над Остроленской не стреляют, там, где бомбим, тоже сравнительно спокойно, а вот чуть-чуть отклонишься к северо-западу от Остроленской, так фрицевские зенитки надрываются от злости.
«Мне кажется, там склад, — сказала Оля. — Приглядись. Мы сейчас чуть-чуть прошли там, и я разглядела в лесу дорожку, которая обрывается». — «Так почему ты не отбомбилась там?» — «Сейчас ударим. А вы прикроете, если что...»
Мы с Ульяненко вылетели следом за Олейник и Яковлевой. Они хорошо рассчитали подход к цели, бесшумно подошли, планируя. Оля сбросила бомбы. Что там началось! Внизу рвались снаряды. «Ах, молодцы!» — кричала я, хотя они меня и не слышали. Замельтешили прожекторы, забили всех калибров пулеметы и пушки. Мы шли с невыключенным мотором, чтобы как-то отвлечь внимание гитлеровцев от самолета Олейник. Бросили бомбы на самый яркий луч прожектора. Домой вернулись довольные. Дерзость всегда содержит в себе риск. Но риск вызван необходимостью. А еще к этому надо прибавить знание, умение и волю к победе.
Последнее задание
«1 мая 1945 года — 3 полета — 4 часа — 450 кг фугасных; бомбили корабли в Свинемюнде.
1 полет — 2 часа, разведка войск противника».
Темень такая, что кажется, вытяни руку — и не увидишь. А звезд над головой — как из мешка высыпали. Мерцало созвездие Стрельца. Величественно сиял Орион, и, если всмотреться, можно было различить Лебедя, Плеяд. Светили Большая и Малая Медведицы, красовались строгие очертания Кассиопеи.
Мы летим вдоль берега Балтийского моря, направляясь в порт Свинемюнде, что севернее Берлина. На его протянувшихся в море песчаных косах — тысячи гитлеровцев с оружием и боевой техникой. Они до сих пор огрызаются, надеясь найти выход из западни. Бежать по суше немцам уже некуда. Они рассчитывают уйти на кораблях, которые стоят на рейде. Куда уходят? На что надеются?
Когда мы удаляемся от морских портов, отбомбившись по кораблям, мне чудится, что земля, над которой мы пролетаем, вымерла. И от этого становится жутко. Вот так же было в Дейч-Эйлау. Туда должен был перебазироваться наш полк, и мы с Парфеновой полетели узнать, готов ли батальон аэродромного обслуживания (БАО) к его приему. Нас почему-то никто не встретил. Мы отправились на поиски штаба БАО. Пройдя неширокой улицей два квартала, мы вдруг оказались в мертвой зоне разрушенного города. Пейзаж какой-то марсианский — остовы домов дымят, пустынно, дико, ни людей, ни животных. Но вот пошли уцелевшие при бомбежке и артобстреле дома, но кругом ни одной души. Я, конечно, слышала, что жители Восточной Пруссии, поддавшись геббельсовской пропаганде, в панике убегали в центральные районы Германии. Они бросали дома, скот, продовольствие, всякую домашнюю утварь. Но слышать — это одно, а увидеть — это другое. Я все-таки не представляла себе, как это жутко — опустевший город. Великое молчание нависло над ним. В этой тишине было что-то тревожное и безнадежное. Сама пустынность места угнетала. Я вздрагивала от холода, хотя была одета в меховой комбинезон. Парфенова молча шагала по мостовой. А мне хотелось, чтобы улицы были многолюдными и шумными. Хотелось разрушить эту власть молчания, и я закричала:
...Улица — моя. Дома — мои. Окна разинув, Стоят магазины. В окнах продукты: вина, фрукты...Зоя покрутила палец у виска: «Рехнулась?» Говорят, что на войне день равен году. Я воюю с Зоей уже три года, и в одном экипаже вот уже около года, а в ее присутствии чувствую себя часто школьницей.
Мы уже подходили к расположению батальона, когда из-за поворота аллеи показались коровы. Они шли по аллее, как ходят коровы утром и вечером у нас в России, возвращаясь с пастбища. Но вдруг они помчались с протяжным и жалобным «Му-у-у!» к нам. Я испугалась и заметалась: куда спрятаться? Зоя схватила меня за ремень:
— Чудачка!.. Они просят, чтоб их подоили. За помощью к людям бегут.
Коровы надрывно мычали, из вымени сочилось молоко... Где они, их хозяева? Возмездие заявилось в Германию, настигло наших врагов.
Наш вылет — к Свинемюнде. Блестящей лентой бежит к порту шоссе. Отдельные мелькающие искорки выдают движение на дороге. Сбрасываю четыре САБа. Становится светло, и я отчетливо вижу, что шоссе забито машинами. Облетев довольно большой район, почти до самого Ростока, мы убеждаемся в том, что немцы продолжают движение к портам. Разведав движение по дорогам, мы взяли обратный курс. Приближался рассвет. От монотонного стрекотания мотора, от притихшей земли клонило в сон.
— Какая жуткая тишина, Зоя!
— Война кончается...
— «Эх, как бы дожить бы...»
— «До свадьбы-женитьбы...» — подхватила Зоя. — Не надо загадывать.
Я соглашаюсь. Еще не время строить планы. Я не знаю, сколько еще времени будет упорствовать враг, хватаясь за соломинку. Я даже не знаю, как закончится этот вылет, потому что каждый очередной полет — это жизнь до посадки. Только прожив эту жизнь по минутам, до мига возвращения, можно рассказать о полете. Здесь наперед не забежишь. Но пока все началось и продолжается привычно. Я знаю, взгляд Парфеновой сейчас пробегает по приборам, не задерживаясь ни на одном. Расход горючего, масла, высота, скорость, обороты винта... Приборы — язык, на котором с ней разговаривает самолет. Ей достаточно мимолетного взгляда, чтобы увериться, что все нормально. Но отклонись хоть одна стрелка, летчица начнет действовать, не успев еще осознать, в чем именно опасность.
Я знаю, что Зоя хорошо чувствует машину. Интересно, о чем она сейчас думает?
— У каждого своя жизнь скоро начнется, — вдруг сказала Парфенова. — Это в войну мы все вроде бы одинаковы — солдаты, и забота у всех одна и дела одни — врага колотить. А вернемся домой... Аж не верится, что скоро каюк войне. В каких переделках побывали! Трудно поверить, что выкарабкались.
Что и говорить, всяких передряг было видимо-невидимо. Взять хотя бы последние три месяца. Сколько раз жизнь висела на волоске! Не знаешь, где подстережет опасность: за линией фронта или на отвоеванной уже земле. Как-то мы летели с ней на аэродром подскока. Вдруг стрелочка масляного манометра отклонилась несколько влево, чуть-чуть. На пятнадцатой минуте давление резко упало до минимально допустимого. Летчица, как положено, убрала обороты. Стало тоскливо. Вот-вот заклинит двигатель. Что тогда делать? Рассчитывать на вынужденную посадку? Под нами леса и болота. Давление масла упало ниже допустимого. Парфенова выключила зажигание, а я выбирала площадку, куда бы можно было притулиться, и ждала беды. Без масла в моторе подшипники перегреются, и тогда — пожар. А что такое пожар на По-2? Фанера и полотно вспыхивают в одно мгновение, и самолет превращается в горящую свечу.
Машину начало трясти. Лицом к лицу опасность воспринимается совсем иначе, чем со стороны. Я почти не испытывала страха. Только в мозгу лихорадочно стучала мысль: что сделать, как помочь Зое? С каждой минутой самолет трясет все больше. Запахло горелым металлом. Заскрипело, заскрежетало, будто ножом по сковородке. Отвратительный звук. Под нами лес, впереди вспаханное поле. Сели в поле. Осмотрели самолет: пробит маслопровод. Кто-то стрельнул в нас из леса, когда мы пролетали над ним.
Скажете, повезло? Конечно, повезло. А вот совсем недавно застиг в полете туман. Он прочно укрыл землю на огромном пространстве. В случае тумана инструкция по производству полетов предписывает экипажу идти в сторону своих войск до полной выработки горючего и в случае невозможности произвести посадку оставить самолет и выброситься на парашюте. Так гласит инструкция. Но как быть, если нет парашюта, инструкция не говорит. Как тут поступить? Поискать «окно»? Однако рыскать, метаться по курсам слишком рискованно. Легко можно заблудиться, а хуже всего — потеряешь пространственную ориентировку и врежешься в землю. Радиосвязи с землей мы не имеем, нет у нас приборов для слепой посадки, да и какие, собственно говоря, пилотажные приборы на По-2?! Указатель высоты, скорости, плохонький компас и «пионер» — указатель крепов и скольжения. А тут ночь, туман... В таких случаях надо принять одно-единственное решение и стремиться выполнить его. Стоит заметаться в воздухе, глядишь — несчастье и подстерегло.
Словом, мы точно выдерживали курс. А кругом, вверху и внизу, блещут звезды. Большие, как электрические лампочки. По-2 будто застыл в каком-то громадном звездном шаре. Лишь стрелки приборов говорят о его полете. Внизу под нами облака, плотные и черные, как океан, и звезды отражаются в них, словно в зеркале. Время истекло. Где-то вот тут, рядом, аэродром. Чувствую, и все тут, что аэродром здесь. Говорю об этом летчице, и она соглашается. И вот планирующий самолет погружается во влажную молочную мглу. Очень даже легко в данной ситуации потерять пространственное положение и свалиться в штопор. Но Зоя опытный пилот. Она по памяти сохранила то самое положение рулей, которое подобралось в открытом полете, до того как самолет врезался в туман.
Чтобы сесть в таких условиях, надо быть циркачом-виртуозом.
— Курс держи... — говорю я. — Вот так.
Я подумала, как полет сближает людей. На земле между нами были всякие недоразумения, а в воздухе, особенно в трудную минуту, все земное, мелочное отодвигается в сторону. В воздухе люди становятся лучше.
Эту мысль тут же заслонила другая: что ждет нас внизу? Лес, овраг, жилые строения, река, провода высокого напряжения? Неизвестно. Но вот цвет окружающей самолет мглы как-то изменился. Еще секунда, и я увидела — всего на секунду — приводной аэродромный прожектор! Теперь весь вопрос в том, что случится раньше: кончится горючее или откроется хотя бы кусочек аэродрома для посадки. Прошла долгая минута, еще более продолжительная вторая, и наконец спасительный разрыв лениво вполз на аэродром. Мы бросились в него. Буквально через несколько секунд после приземления самолет, еще на пробеге, врезался в туман.
Казалось, будто мгла нарочно расступилась, чтобы пропустить беспомощно носившийся над нею самолет, а приняв его, немедленно сомкнулась еще плотнее, чем раньше.
Опять повезло? Конечно, повезло! Но этому везению экипаж активно помогал. Не поддались панике, спокойно, четко, методично, обдуманно шли по курсу. Летчица, снижаясь в сплошном тумане без каких-либо приборов слепого полета, сумела за счет одной интуиции не сорваться в штопор, удержать самолет в режиме прямолинейного планирования, а когда из тумана косой стеной навалилась земля, успела выбрать машину из планирования и вслепую посадить ее. Это только неудача может быть случайной, везение достигается умением. Большая удача случайной быть не может! Теперь-то я знаю, что везение надо делать. За посадку в тумане командующий армией генерал-полковник Вершинин объявил нам благодарность.
Полет подходил к концу. Впереди виднелись уже огоньки аэродрома. Они мне показались ярче, чем обычно. Вокруг была такая редкая тишина, какой она бывает, кажется, в самое мирное время. На много верст кругом — до самого горизонта — никакого признака, что еще идет война. Я подумала: хорошо бы после войны приехать сюда и походить по этим местам пешком. Посмотреть, какими люди станут. Я вот сама себя уже сейчас не узнаю. Шла на войну девчонкой. А теперь кто? Сразу не скажешь. Но одно ясно: той девчонки уже нет на свете. Повидала невиданное, вынесла невыносимое.
— Чему всех нас научит война? — спросила я Зою.
И она сказала, что человек должен стать лучше. И еще сказала, что ей очень хочется побродить по тем местам, где воевали. Побродить просто так. Купаться. Ночевать в поле или в лесу. Пить парное молоко. Встречать гостеприимных людей. Хорошо бы побывать на Украине, в Донбассе, на Дону, на Кавказе, на Кубани, в Крыму и Белоруссии — всюду, где воевали. А вот в Германию она не желает. Мне же везде хочется побывать. Города, села... Все они разные, но над ними одно небо. Вот это прекрасное небо, в котором мы летим. Сейчас оно прекрасное, потому что не стреляют. После войны...
Отогнала эти назойливые мысли. Идем на посадку. Аэродром. Наш временный дом. Друзья. Отдых. Мы еще не знали, что это наш последний боевой вылет в Великой Отечественной войне. Мой — шестисотый и Героя Советского Союза Зои Парфеновой — семьсот тридцать девятый.
Встречи через годы
Было 2 мая 1982 года, 12 часов дня. К скверу у Большого театра шли и шли уже немолодые женщины. Шли к месту встречи, которую они сами установили еще в 1945 году, расставаясь после Победы. Казалось бы, что волноваться, многие встречаются в этом сквере ежегодно. Но эта встреча была особенной: 40-летие вылета женского полка на фронт. Подумать надо — 40 лет прошло! А может, все это было сном? Такими далекими, нереальными кажутся мне порою те дни! Прошли годы молодости, пора наших романтических порывов и дел. Многие из нас чуть поустали, чуть загрустили, чуть огорчились, что не все могут быть в первых рядах. А может быть, мы и в самом деле поизносились? Много разных ветров нас хлестало, перед многими бурями мы устояли, но кто же из нас, идущих к театру, сожалеет о прожитых годах? Нет таких! Посторонняя публика недоумевала, глядя на солидных женщин в возрасте от 58 лет и старше, которые называли друг друга Жеками, Нинками, Лельками... Посторонняя публика не знала, какими мы были прежде и кем стали сейчас, и наши поцелуи, наши несвязные громкие возгласы: «Ну, надо же... Вера!..», «А ты молодец!», «Сколько лет, сколько зим...», «Ох, как ты потолстела!», «Ты не изменилась!», «А ты...» — встречали умиленными улыбками. Посторонняя публика восхищалась, глядя на блестевшие под солнечными лучами ордена и медали, прикрепленные к нарядным костюмам женщин. Посторонняя публика не знала, как всем демобилизованным было трудно после войны: как же теперь быть и жить дальше, как сразу ответить на множество вопросов, заданных мирным днем? Например, где жить? У некоторых не то чтоб квартиры или комнаты, угла своего не было. Что делать, кем работать? Волей необходимости первой нашей профессией в жизни стало военное дело: летчик, штурман, прибористка, механик, оружейница...
И все это вдруг в один действительно прекрасный день ушло в прошлое. Всем захотелось быстрее сменить шинели на пальто, гимнастерки и брюки — на платья и жакеты, сапоги — на туфли, так приличней было идти в театры, в кино, на концерты, на улицы и даже на работу. Мирная жизнь давалась с большим трудом. Не хватало даже хлеба. Так о нарядах ли было думать?
Плача и смеясь, не сетуя на трудную свою судьбу, а тихо удивляясь тому, что дожили до времени, когда бы жить да жить, шли к месту встречи бывшие летчицы и механики 46-го гвардейского орденов Красного Знамени и Суворова III степени Таманского ночных бомбардировщиков женского авиаполка. Многие шли даже целыми семьями: со взрослыми детьми и даже внуками. Собралось нас около 100 человек, в основном из городов Центральной России, но были и такие, кто приехал на встречу из Иркутска, Барнаула, Магадана, Украины, Белоруссии и Кавказа. Вокруг слышались смех, шутки, поцелуи. Вдруг в гул из радостных восклицаний, смеха и разговора ворвалась чужая речь. Кто-то настойчиво спрашивал по-английски:
— Кто эти женщины?
Машинально, через плечо тоже по-английски я ответила:
— Ветераны единственного в мире женского авиационного полка, — и продолжала прокладывать себе путь в толпе, чтобы доложить о своем прибытии командиру.
— Одну минутку, — дотронулся до локтя дотошно любопытный иностранец. — Всего несколько вопросов...
Я невольно обернулась. Молодой человек подставил мне микрофон.
— Лелька, не тушуйся. Скажи ему, как мы фрицев били, — подбадривали меня подруги.
Пришлось остановиться.
— Кто вы все? — спросил он.
Я посмотрела на своих подруг как бы со стороны, пытаясь сама понять: откуда мы пришли, где мы и кто мы есть. Как же рассказать ему, что это не выдающиеся личности пришли сюда, а обыкновенные женщины, довольно характерные для своего времени и поколения. Внешне все судьбы людей моего поколения различны. Одни воевали на фронте, или в партизанском отряде, или в подполье; другие штамповали патроны; третьи спасались от облав и угона в рабство, а четвертые мирно ходили в школу. Но для всех шел один двадцатый век, война колотила лучшую нашу пору — юность, и это было то общее, что наложило отпечаток на всю нашу жизнь.
— Все эти женщины воевали? Кем они были? — сыпал вопросы американец.
Я ответила, прибавив еще, что женский гвардейский полк принимал участие в боях с мая 1942 года по май 1945-го, до самой победы, без отдыха и передышки.
— Без передышки? — переспросил журналист. — Значит, все обходилось без потерь?
— Потери, конечно, были. На войне как на войне... Командование организовало учебу без отрыва от боевой работы. Всё, разумеется, на добровольных началах. Некоторые штурманы, закончившие аэроклубы еще до войны, натренировались в технике пилотирования и стали пилотами. Из младших авиаспециалистов, имеющих достаточное образование, создали штурманские курсы. Тоже без отрыва от их работы. — Я огляделась и нашла неподалеку в толпе Ольгу Яковлеву, Полину Петкилеву, Асю Пинчук, Валю Лучинкину, Лидию Целовальникову. Они все, как на подбор, маленькие и хрупкие. — Вот посмотрите на тех женщин, — указала я. — Они сначала подвешивали бомбы. Вручную. А потом захотели летать.
— Славы захотели? Романтики?
— Ну какая на войне романтика? Вместо нее главным была необходимость: война навязана. Ни славы, ни наград девушки не искали — лишь бы летать, лишь бы самим бить врага, лишь бы поскорее вернуться к миру, к прерванной войною учебе.
Я помолчала немного. Разве так просто можно рассказать о пережитом на фронте? А чего стоила война женщинам? Мы были рождены стать любимыми, матерями, а начали с того, что столкнулись со смертью.
— Ну, а кто вас гнал на войну? — не отставал американский репортер. — Комиссары?
Я рассмеялась. Оглядела своих подруг и увидела Ирану Дрягину, доктора сельскохозяйственных наук.
— Ира, — позвала я ее, — объясни американцу, как ты в бой нас гнала.
Вокруг все весело расхохотались.
— Вот комиссар нашей эскадрильи и летчица, — указала я журналисту на полную, добродушного вида, улыбающуюся Ирину Викторовну.
Американец тоже заулыбался. Он не верит. И мне приходится разъяснять азы:
— Мы слишком хорошо знали, что именно несут нам фашисты. У нас не было выбора: или победить, или умереть. Мы должны были отстоять нашу Родину. В бой гнать никого нельзя.
— Расскажите мне об этом комиссаре, — указал журналист на Дрягину.
Я с великим удовольствием это сделала, так как Ирина сыграла немалую роль в моей судьбе. Мне было трудно: я была избалованной, береженой маминой и папиной дочкой. Именно Ирина помогла мне справиться с упрямством, обидчивостью и излишней, что ли, гордостью. Студентка Саратовского сельхозинститута до войны, Ирина Дрягина успевала всюду: была секретарем комитета комсомола, парашютисткой, ворошиловским стрелком, спортсменкой-летчицей и при этом отлично училась. В 20 лет она стала комиссаром. А после войны приобрела самую прекрасную профессию: выводит новые сорта цветов, называя их именами погибших. Мы в шутку называем ее «доктором цветоводческих наук».
Мне пришлось рассказать не только о военных наградах своих однополчанок, но и об орденах, полученных за мирный труд.
Между тем мои подруги образовывали нечто вроде строя, готовясь уходить из сквера, а американец задавал все новые и новые вопросы. Мне показалось, что я довольно подробно ему рассказала и о наших отцах, бойцах Красной Гвардии и партизанах гражданской войны, и о том, как из разрухи вырастало новое государство, и как самозабвенно трудились наши отцы и матери, улучшая нашу жизнь... Ну, могли ли мы быть в стороне, когда пришла беда?!
Я простилась с американским журналистом и присоединилась к своим.
Мы шли от сквера к улице Герцена, в клуб МГУ. Шли, как всегда, в строю. Никто нам не приказывал идти строем, да, видно, старая армейская привычка брала свое. Мы даже шагать старались в ногу. И лишь в одном отступали от устава: разговаривали. Мы шли, занимая весь тротуар, и прохожие уступали нам дорогу или чудом просачивались сквозь строй. Они оборачивались, потому что мы громко перекликались и смеялись, потому что на груди у каждой сияли ордена и медали.
Впереди шла командир полка. Она шла во главе строя. Вела своих однополчан в воспоминания.
А следом, замыкая строй, шли представители многих школ страны, которые носят имя нашего полка, или наших героев, или только-только знакомятся с историей полка. Они ловили каждое слово ветеранов. Им самим пока нечего вспоминать. Но они приехали, чтобы увидеть летчиц, прочувствовать мысли, которые владели комсомольцами в минуты тяжелейших испытаний. Потому-то они слушали.
Вот строй приостановился у клуба, и все хлынули в здание. Рассевшись в зале, мы продолжали свои дружеские беседы. Но вот все стихло. На сцену поднялось командование полка.
Начальник штаба Ирина Ракобольская громко подает команду:
— Встать! Смирно! — И по всей форме докладывает командиру Е. Д. Бершанской, подполковнику в отставке, о традиционном сборе ветеранов.
После рапорта мы садимся, стараясь не хлопать сиденьями. Я внимательно разглядываю всех. Мне кажется, что мало изменилась Бершанская. Статная, спортивная фигура. А ведь ей почти 70 лет. У нее спокойные, плавные движения. Такой же она была на фронте. Во всяком случае, казалась такой. Теперь-то я понимаю, что это было внешнее спокойствие. Как трудно было оставаться спокойной, когда, к примеру, на Кубани сгорело в одну ночь четыре самолета, погибло сразу восемь девушек. Как трудно быть спокойной, когда провожаешь свой полк на сильно укрепленные цели врага, зная, что кто-то уже не вернется. Как трудно ждать на земле! Я откровенно любуюсь и горжусь своими однополчанками.
Собрание ведет заместитель командира полка С. Т. Амосова, которая до войны водила пассажирские самолеты. Она, разумеется, не была моей подругой. Слишком большая воинская дистанция разделяла нас. Но мне в ней нравилось все: и осанка, и женственность, и строгость, и удивительное свойство понять «желторотиков», кто пришел в армию, перешагнув только-только школьный порог. Она всегда четко умела организовать боевую работу и сама летала много, около шестисот боевых вылетов сделала.
Я с удовольствием смотрю и на Ирину Ракобольскую — высокую, статную, с карими насмешливыми глазами. Годы мало изменили ее. Но она сумела многое успеть, став доктором наук. В годы войны она была куда строже. Правда, к этому обязывала ее сама должность начальника штаба полка.
Рядом сидит Евдокия Борисовна Пасько, мой штурман эскадрильи. Многие годы она преподает высшую математику в Московском высшем техническом училище имени Баумана. Пасько молчит, строго поглядывая на всех, словно на своих студентов. А мне чудится далекий ее голос из прошлого: «Запомните, штурманское дело — это прежде всего точность, четкость и ясность. Помните, не летчик ведет самолет, а штурман. Летчик его только пилотирует. И бомбит тоже штурман».
Герой Советского Союза Пасько никогда не распекала подчиненных за допущенную оплошность. А ошибки, конечно, случались. Не всегда были удачными боевые вылеты. Иной раз все, казалось, сделал штурман, чтобы бомбы попали в цель, но набежало облако не вовремя или качнуло самолет разорвавшимся снарядом — и цель оказалась непораженной. Пасько подробно разбирала все ошибки, допущенные экипажами.
Я часто думаю, почему это память согревает меня, хотя она способна и жечь? Да, наверное, потому, что я и сегодня встречаю своих боевых друзей, донесших эстафету благородства и живого примера действенной доброты.
Среди моих однополчанок есть и доктора наук, и кандидаты, и простые работницы... Да разве дело в том, кто кем стал? Главное — каким остался, сколько доброты несешь людям. Сгоревшая вместе со своим самолетом при выполнении боевого задания под Новороссийском Тамара Фролова как-то на комсомольском собрании говорила: «После войны человек будет другим. Так много люди повидали смертей, крови, мерзости всякой, что просто невозможно после войны злобствовать, подличать, завидовать. Нельзя будет обидеть женщину, ребенка, инвалида...» Голос Тамары звенел в тесной, полутемной землянке и убеждал меня поверить в то, что человек будет жить по Закону (его напишут с большой буквы), когда можно будет обратиться даже к незнакомому, если плохо, и попросить: «Друг! Помоги...» И я клялась: если останусь живой, то всегда буду ценить любую возможность активности; радоваться любому случаю помочь человеку, поддержать его в беде.
Многие мои боевые подруги до последнего дыхания оставались на боевом посту. Он же есть, этот пост, и сейчас, когда идет такая обостренная идеологическая война. И баррикады сегодня проходят через умы и сердца. Не военные — нравственные. Они разделяют людей вопросом: как жить, как делать дело? До самой смерти замполит полка Е. Я. Рачкевич тормошила нас и писала в письмах: «Выступаешь ли перед молодежью? Если не мы, то кто?..» Давно похоронили мы Е. Я. Рачкевич, нашу «мамочку». Вспомнив ее, я невольно улыбнулась, представив, как сейчас она выступала бы перед нами: «Девушки! Мои дорогие девчата!»
А рядом с этими седыми «девчатами» — внуки. Евдокия Яковлевна Рачкевич накануне войны закончила адъюнктуру Военно-политической академии. Защиту диссертации отложила «на после войны». Когда Герою Советского Союза М. Расковой поручили сформировать женскую авиачасть, батальонный комиссар Рачкевич стал у нее комиссаром формирования, а затем возглавила политическую работу в нашем полку.
В войну, бывало, доставалось мне от нее: то форму нарушу, то без спроса отлучусь, то пререкаюсь с кем-то, то не по форме обратилась... Распекает, увещевает, убеждает. Увидит, что насупилась, и скажет так ласково: «Ну, что примолкла? Вот кончится война, девушки, я возьму Олю за руку и сама отведу в театр. Ты обязательно будешь артисткой!» И забывается обида. Улетучивается...
Последние перед смертью годы она была очень больна и, несмотря на это, находила силы поддержать «своих деточек» и словом, и делом. Она часто выступала перед молодежью. Много ездила, чтобы найти места гибели наших летчиц. А найдя, организовала перезахоронение с воинскими почестями. Это благодаря Е. Я. Рачкевич в нашем полку нет без вести пропавших. В одном из писем она мне писала: «За прошедший год мне пришлось выступить 212 раз. Разыскала 12 могил. В Крыму я нашла место гибели Жени Рудневой и Паны Прокопьевой...»
А теперь нет нашей «мамочки», как и Кати Тимченко, моего наставника по штурманской, кандидата технических наук. И кто скажет, у всех ли оставшихся сегодня в живых хватит сил прийти на следующую встречу? Уходят из жизни мои друзья, израненные осколками, простреленные пулями, контуженные в катастрофах, истощенные блокадами и концлагерями. Сердца, исполосованные войной, перестают биться. Никто никогда не сочтет наши потери. Пули той войны настигают и сегодня...
Уходит время, многое забывается, а боль и страдания остаются. За суетой, за делами отодвигаются, живое — живым, но вдруг неожиданно нахлынет полузабытое — и вновь на солдатской дороге, на боевом курсе. И никуда мы не можем свернуть, потому что в мире неблагополучно. Ведь в одном небольшом цилиндре заключается энергия, достаточная для испепеления Нью-Йорка, Москвы, Парижа или Берлина. И эти цилиндры накапливаются. Для чего? Я пишу эти строки, чтобы напомнить о бдительности. Особенно всем молодым, здоровым и деятельным, которым предназначена эта книга, я хочу напомнить об ответственности за судьбу человечества. Самое дорогое у нас — жизнь. Ее нужно беречь. Фашизм, насилие и войны должны уйти, оставшись лишь в книгах о прошлом. Прошли десятилетия, а мы ничего не забыли. До сих пор прячутся постаревшие, но неугомонившиеся палачи. И каждый день приносит нам вести, что ядовитые семена фашизма дают всходы, что фашизм жив и ждет своего часа. Вот почему мы не имеем права, не смеем забывать ни подвигов, ни преступлений.
Последние годы меня все чаще и чаще тревожит чувство вины. Вины за ненаписанное, упущенное, стершееся в памяти, вины перед хорошими людьми, о которых я не написала или написала бегло и торопливо. Меня одолевают ненаписанные рассказы и неописанные герои. Давно хочу рассказать о Герое Советского Союза Ульяненко — директоре сельской школы, о летчице Клавдии Рыжковой, ставшей майором МВД, о первой абхазской летчице Мери Авидзба, о летчице Анне Амосовой-Бондаренко, человеке большой души и доброго сердца, многие годы проработавшей парторгом, о штурмане Ольге Клюевой, отдавшей тридцать четыре года жизни своему заводу, и о многих других, кто шел в ночь, в огонь, на смерть во имя Жизни, а в мирное время отдававших все, чтобы сделать эту жизнь прекрасной. Мне хочется показать, что человеку всегда свойственно быть человеком, расти, мужать и бороться за право жить и мыслить.
Все эти годы лежит на мне груз ответственности перед людьми, которые не вернулись, и перед теми, кто остался жив, и перед теми, кто родился сегодня и пришел в этот счастливый, отвоеванный нами мир. Из боев я вынесла твердое убеждение, что жизнь счастлива бывает только у тех, кто живет на предельной отдаче отпущенных ему добрых человеческих качеств. Только так и стоит жить — на пределе, не половиня ни любви, ни ненависти, ни правды, ни чести. Война осталась в нас навсегда — болью старых ран, тяжестью осколков, обжигающей сердце памятью о погибших товарищах. Небо, потемневшее перед грозой, или праздничные салюты заставляют вспомнить, как порохом и кровью пахло оно, когда мы вынуждены были бомбить истерзанную землю на Дону и Украине, на Кавказе и Кубани, в Крыму и Белоруссии, в Польше и Германии. До сих пор случается, что во сне я лечу на задание и зенитки рвут небо вокруг...
Комментарии к книге «Страницы из летной книжки», Ольга Тимофеевна Голубева-Терес
Всего 0 комментариев