«По пути в Германию (воспоминания бывшего дипломата)»

2217

Описание

Мемуары бывшего немецкого дипломата Вольфганга Путлица представляют собой личные наблюдения автора, охватывающие значительный период германской истории – Веймарскую республику, период гитлеровского господства и первые послевоенные годы. Книга написана живо и увлекательно, содержит яркие характеристики и факты, разоблачающие англо-американскую политику умиротворения и политическое развитие Западной Германии в первые послевоенные годы.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

По пути в Германию (воспоминания бывшего дипломата) (fb2) - По пути в Германию (воспоминания бывшего дипломата) (пер. А Галкин,О Накропин) 737K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Вольфганг Ганс Путлиц

Вольфганг Ганс Путлиц По пути в Германию

Вступительная статья

В довоенной Германии и послевоенной Западной Германии пользовалось и пользуется распространением выражение, которого нет на других языках: «риттергутсбезитцер», или «собственник рыцарского поместья». «Рыцарей», разумеется, давно уже нет в Германии. В довоенной Германии и современной Западной Германии господствовали и господствуют монополисты и капиталистические помещики, но термин «собственник рыцарского поместья» остался как обозначение целой касты, имеющей свою историю и свои традиции, свои объединения, клубы, свое общество и связи. Из этого клана «риттергутсбезитцеров» и происходит автор предлагаемой советскому читателю книги – Вольфганг Ганс барон цу Путлиц.

Фамилия Путлиц – известная германская аристократическая фамилия. В справочнике о наиболее известных аристократах ей отведена почти целая страница – настолько разветвлены ее связи и переплелись ее родственные узы с аристократическими семьями не только Германии, но и других стран. Путлицы ведут свой род с начала XII века и всегда были не прочь напомнить, что у них более «голубая кровь», чем даже у самих Гогенцоллернов. Они в родстве, свойстве и дружбе буквально со всеми крупными государственными деятелями Германии, сменявшими друг друга на протяжении последних восьми веков. Иногда эти знакомства и дружба самые неожиданные. Вот, например, откуда происходит знакомство Путлицев с Бисмарком: «Гувернантка француженка, обучавшая моего отца, учила позднее маленьких Бисмарков». Или происхождение знакомства с Нейратом, бывшим министром иностранных дел гитлеровской Германии: «Нейрат был партнером моей матери по штуттгартской школе танцев во времена ее молодости».

Но с большинством германских аристократов Путлицы находятся в прямом родстве. Это широко открыло Вольфгангу Гансу барону цу Путлицу все двери, ведущие к «обычной аристрократической карьере» – военной, дипломатической или чиновничьей.

Для «сына барона из бранденбургского рыцарского поместья», как называет себя сам Вольфганг цу Путлиц, могли приниматься в расчет только эти три возможности сделать государственную карьеру: идти в армию, стать дипломатом либо получить «теплое местечко» в прусско-немецком государственном аппарате. Одна из важнейших привилегий немецкой аристократии состояла именно в том, что она – и только она – поставляла кадры для армии, дипломатического корпуса и высшего чиновничества. Вольфганг думал было вырваться из этого круга, но, в конце концов, и он должен был подчиниться «силе традиций»: максимум, на что соглашался отец, – это смена профессии военного (Путлиц участвовал в первой мировой войне в офицерском чине) на профессию дипломата.

Так и началась карьера Вольфганга цу Путлица на дипломатическом поприще, на котором ему довелось пробыть почти двадцать лет, занимая высокие дипломатические посты и в Веймарской республике и в фашистской Германии. Книга Путлица, имеющая подзаголовок «Воспоминания бывшего дипломата», повествует о том периоде германской истории, когда готовилась вторая мировая война, а затем была развязана фашистская агрессия, когда германский империализм потерпел сокрушительное поражение и был разбит на полях сражений во второй мировой войне и когда, наконец, часть германской нации усилиями рабочего класса и лучших представителей немецкого народа была вырвана из системы империализма и пошла по пути строительства новой жизни.

Книга Путлица существенно отличается от многочисленных мемуаров бывших фашистских военных деятелей, дипломатов и чиновников. За последние годы эти мемуары наводнили книжный рынок Западной Германии. Как известно, подобная литература преследует определенную цель: реабилитировать политику и дипломатию фашистской Германии, выгородить ее руководство, подготовить почву для возрождения той же политики агрессии и войны. Таковы сочинения многочисленных коллег Путлица по дипломатической службе: бывшего гитлеровского посла в Англии Дирксена, поверенного в делах Кордта, статс-секретаря гитлеровского министерства иностранных дел Вейцзекера и, наконец, Риббентропа, записки которого были изданы посмертно в 1956 году в Западной Германии.

Путлиц в своей книге пытается переосмыслить виденное и пережитое с позиций германского патриота. Насколько нам известно, это первая книга подобного рода. Речь идет о признаниях и выводах человека, всегда близко стоявшего к правящей верхушке Германии, пользовавшегося доверием как властей Веймарской республики, так и правителей фашистской Германии, порвавшего со своим прошлым, стремящегося осмыслить события своей весьма бурной жизни в свете подлинных национальных интересов германского народа. В 1951 году Путлиц переселился в Германскую Демократическую Республику, поскольку убедился в том, что только там проводится политика, соответствующая истинным интересам германского народа.

Конечно, все сказанное не означает, что читатель может полностью согласиться с правильностью наблюдений и выводов автора. Книга Путлица свидетельствует о том, что во многих отношениях он остался сыном своего класса. Да и сам Путлиц указывает на то, что его переход в ГДР является лишь началом нового пути, по которому он намерен идти. Этого нельзя упускать из виду, читая книгу Путлица. Разумеется, та среда, в которой он воспитывался и вращался всю свою жизнь, те взгляды, которые прививались ему с детства, – одним словом, весь тот «груз прошлого», о котором он говорит в своей книге, не мог не наложить отпечаток на некоторые оценки событий и людей, встречающиеся в его воспоминаниях.

Кроме того, есть еще одно обстоятельство, на которое следует указать особо. Путлиц, разочаровавшись в фашистских главарях Германии и их политике, ждал избавления не от демократических сил германского народа, а от… западных держав, и прежде всего от Англии. Он «ориентировался», если можно так выразиться, на определенные английские круги, которые информировал о некоторых важнейших событиях, происходивших в гитлеровской Германии. Ближайшим покровителем Путлица и его другом был ярый реакционер небезызвестный лорд Ванситтарт, которому он на протяжении всей книги расточает хвалу. Правда, Путлиц горько поплатился за свои ошибочные расчеты. Он вынужден констатировать полное крушение этих своих надежд, и в его книге содержится немало метких характеристик представителей реакционных английских правящих кругов. Но все же специфическое отношение Путлица к этим кругам сказалось на его воспоминаниях и нередко искажает перспективу в книге. Впрочем, об этом нам еще придется говорить ниже.

Хотя выводы Путлица следует, таким образом, принимать лишь с рядом оговорок, нельзя отказать автору в искренности, в горячем стремлении разобраться в событиях германской истории последнего полувека и извлечь из нее правильные уроки, в стремлении дать общественности подлинную картину закулисных дипломатических козней и интриг, приведших к второй мировой войне. Обладая обширными познаниями в области политики и дипломатии, находясь все время в центре дипломатической борьбы в предвоенный период, Путлиц в состоянии сообщить много поучительного. Его книга читается с захватывающим интересом, так как повествует о драматическом периоде и драматических событиях, которые не могут не увлечь читателя.

На дипломатическую службу Путлиц поступил в 1925 году. Из трехсот кандидатов, державших экзамен на поступление в министерство иностранных дел на пост атташе, было отобрано тридцать человек, имевших обширные связи в деловом и дипломатическом мире и зарекомендовавших себя верными и политически. благонадежными приверженцами германского империализма. Путлиц пользовался особенно высокой протекцией крупного германского промышленника, одного из собственников «АЭГ» – Раумера и самого Штреземана – министра иностранных дел Веймарской республики. Но молодые атташе должны были еще пройти двухгодичный курс обучения, прежде чем стать дипломатами. Поэтому дипломатическая карьера Путлица началась, собственно говоря, с 1927 года, когда он был назначен на работу в германское посольство в Вашингтон. Путлиц находился в качестве поверенного в делах в Гаити (1931), работал в отделе печати германского правительства (1932–1933), в Лиге Наций (1933–1934) и в германском посольстве в Англии. Здесь он пробыл до мая 1938 года и имел возможность внимательно наблюдать за англо-германскими отношениями в период подготовки Мюнхена. Он завязал тесные связи с различными представителями английской правящей верхушки, и, как мы уже указывали, особенно с Ванситтартом. В предвоенные годы Путлиц работал советником германской миссии в Гааге. На этом посту он оставался до 1941 года, часто заменяя посла. В 1941 году Путлиц эмигрировал в Англию. Для его бегства английское правительство предоставило специальный самолет. Лорд Ванситтарт, организовавший побег, говорил: «Если это будет необходимо, я пошлю в Шевенинген (голландский порт. – Д. М.) британский миноносец, чтобы забрать Путлица». Из этого явствует, насколько тесными были отношения между Путлицем и Ванситтартом. На бегстве в Англию, собственно говоря, и закончилась дипломатическая деятельность Путлица. Дальнейший жизненный путь его прошел в США и на Ямайке, во Франции и в Швейцарии, в Англии и в Западной Германии, пока он в 1951 году не переселился в Германскую Демократическую Республику.

Особый интерес представляет служба Путлица в отделе печати имперского правительства. Путлиц имел возможность наблюдать за закулисными переговорами по поводу назначения Гитлера рейхсканцлером Германии.

Кровавая практика фашизма с самого начала отталкивала Путлица. Читатель найдет в его книге гневное разоблачение фашистских погромов, зверств, творимых гитлеровцами в концентрационных лагерях, кровавых расправ с противниками гитлеровского режима. С большой теплотой Путлиц повествует о посещении вместе с группой иностранных журналистов тюремной камеры Тельмана.

Первые попытки Путлица противостоять фашистскому режиму связаны с его наивными расчетами на то, что можно организовать противодействие фашизму внутри министерства иностранных дел. В связи с демонстративной отставкой старого немецкого дипломата и друга семьи Путлицов – Притвица 30 июня 1934 года автор пишет:

«Если бы министерство иностранных дел, вместо того чтобы жонглировать трусливыми отговорками, в это мгновение последовало бы его примеру, режиму был бы нанесен удар. Поскольку этого не было сделано, все сотрудники министерства иностранных дел оказались морально разоруженными и отданными на произвол оппортунизма. С этого момента соглашательская политика подтачивала основы нашего министерства».

Мы остановились на этих наивных расчетах Путлица потому, что и в дальнейшем надежды на «всеспасительную роль» министерства иностранных дел не покидали автора книги. После того как началась война, Путлиц всерьез полагал, что демонстративный уход немецких дипломатов со своей службы и переход их в лагерь западных держав мог бы привести к крушению фашистской дипломатии. «Я не переставал надеяться, – пишет он, – что не останусь единственным, своевременно составившим план, как уйти в этот решающий момент». И здесь как в идеологии, так и в поступках Путлица обнаруживается тот «груз прошлого», о котором пишет сам автор. Путлиц был далек от понимания необходимости борьбы широких демократических масс против гитлеровского режима. Он тешил себя надеждой на какой-то «дворцовый переворот» силами баронских сынков из министерства иностранных дел. Идеология «риттергутсбезитцеров» цепко держала в своих объятиях барона цу Путлица. Она причудливым образом смешивалась с философией Шпенглера, которым увлекался Путлиц – юноша с идеями «пан-Европы» графа Куденгове-Калерги, произведениями которого зачитывался молодой Путлиц, и, наконец, с «мировоззренческим багажом» милитаристско-фашистского толка. «Было бы нечестным, – пишет Путлиц о том периоде, – если бы я сегодня утверждал, что в то время мне была ясна заведомая ложь сбивчивых нацистских лозунгов». А в другом месте книги он признает: «Потребовалась вторая мировая война, чтобы я прозрел».

Значительно проще, чем в идеологии фашизма, было разобраться в разбойничьих методах фашистской дипломатии. Кредо этой политики было сформулировано одним из фашистских «фюреров» – Розенбергом на совещании «унифицированного» министерства иностранных дел Германии. Несколько поколений немецких дипломатов воспитывалось на известном изречении Бисмарка: «Политика – это искусство возможного». Это изречение вдалбливали в голову дирксенам, притвицам и вейцзекерам, – одним словом, всем потомственным дипломатам Германии. Разумеется, это изречение трактовалось довольно широко: империалистической дипломатией Германии оно понималось всегда как призыв к достижению «предела» реваншистских и агрессивных требований германского милитаризма. Однако фашистов не устраивала и такая трактовка. Розенберг сформулировал новое правило фашистской дипломатии, которое стало руководством для авантюристической внешней политики фашистов: «Политика – искусство делать невозможное возможным». Иными словами, речь шла о попытке достигнуть заведомо недостижимой цели – стать властелинами Европы, господами мира.

Такая «политика катастрофы», против которой в свое время предупреждал еще Штреземан (кумир реакционной германской дипломатии), не могла; конечно, не отпугивать «потомственных» членов немецкого дипломатического корпуса. Но их оппозиция проявлялась лишь в шушуканье по углам в министерских коридорах.

Впрочем, сам автор дает немало материала, разоблачающего всю эту игру в оппозицию. Одним из «крупнейших оппозиционеров», например, считался Кордт, поверенный в делах гитлеровской Германии в Англии. На основании этой своей «оппозиции» Кордт получил высокий дипломатический пост в Западной Германии, сейчас он посол ФРГ в Афинах. Такую же карьеру сделал и его брат, который помогал якобы в антигитлеровских действиях бывшему фашистскому поверенному в делах в Англии. А вот что пишет о них Путлиц: «Поскольку после 1945 года братья Кордт особенно усердно восхваляют себя в Бонне в качестве передовых борцов 20 июля 1944 года (то есть заговора против Гитлера. – Д. М.), я охотно удостоверяю, что они всегда стояли скорее на стороне реакционных генералов с Бендлерштраесе, чем на стороне законченного авантюриста Риббентропа».

Самый напряженный и интересный период деятельности Путлица протекал в Англии. Он прибыл туда в момент, когда фашистская Германия начала открыто готовиться к агрессии. По образному выражению одного дипломата, в этот момент «послевоенный период кончился» и начался «предвоенный период». Мы уже говорили о специфическом отношении Путлица к британским правящим кругам. Это отношение, несомненно, нашло свое отражение в оценках обстановки в Англии. Путлиц дает в основном правильную характеристику политики Чемберлена, хотя и здесь допускает некоторые явные неточности. Вот, например, что он пишет о пресловутой «политике невмешательства» в испанские дела: «Ее (то есть политику невмешательства) можно было объяснить лишь интересами английских господствующих слоев, которые хотели удержать в седле своих собратьев – испанских феодалов». Такое объяснение по меньшей мере однобоко и наивно. В действительности речь шла совсем об ином: о явном потворстве фашистской Германии и стремлении во что бы то ни стало толкнуть ее на агрессию против Советского Союза.

Но еще более неправильна оценка Путл идем расстановки сил в самом правящем лагере Англии. Явно несостоятельны его попытки опереться в борьбе против гитлеровской Германии на лорда Ванситтарта. Роль Ванситтарта была в тот период чрезвычайно мрачной – это роль явного пособника фашистской агрессии. Будучи на посту постоянного заместителя министра иностранных дел Англии, Ванситтарт принимал непосредственное участие во всей дипломатической подготовке Мюнхена и всегда пользовался репутацией ярого врага Советского Союза и прогрессивных сил на Западе. Не удивительно поэтому, что в послевоенное время лорд Ванситтарт стал одним из наиболее ревностных защитников германского милитаризма.

Наряду с Ванситтартом Путлиц всячески превозносит также Черчилля: «Окажись Черчилль вместе со своим окружением в состоянии своевременно повернуть руль британской политики, – пишет Путлиц, – и мир еще мог быть спасен от надвигающейся катастрофы». Путлиц забывает прежде всего, что в намерения Черчилля отнюдь не входило «повернуть руль британской политики». Правда, Черчилль хотел внести некоторые коррективы в политику Чемберлена, но, оставаясь сыном своего класса и представителем самых реакционных кругов британского империализма, Черчилль не намеревался менять ни антисоветского курса внешней политики Великобритании, ни политику заигрывания с фашистской Германией, что в конечном итоге и явилось одной из существенных причин возникновения второй мировой войны.

Несмотря на ошибки в оценках Путлицем британской политики предвоенных лет, в его книге содержится много верных наблюдений, метких характеристик, ценных сведений, проливающих свет на предысторию войны. Большой интерес представляет высказывание Чемберлена, которое было приведено в агентурном сообщении некоего Джорджа Попова о беседе британского премьер-министра в узком семейном кругу. Это донесение попало в руки Путлица и цитируется в его книге. «Он, Чемберлен, – говорится в записи беседы, – будет последовательно придерживаться своей линии (на поддержку гитлеровской Германии. – Д. М.), поскольку, хочешь не хочешь, а гитлеровская Германия является сильным антибольшевистским бастионом, который, безусловно, необходим Англии». В этом высказывании ключ к пониманию английской политики накануне второй мировой войны. Путлиц очень метко характеризует настроения верхушки английской дипломатии. Он пишет, что даже после нападения Гитлера на Польшу, в период так называемой «странной войны» на Западе, «многие высокопоставленные люди считали, что сейчас самое главное – разбомбить Баку с его нефтяными промыслами». Вот до каких пределов доходило классовое ослепление тогдашних правителей Англии!

После эмиграции в Англию в сентябре 1941 года Путлиц мог убедиться в том, что английские правящие круги, ведя войну с гитлеровской Германией, отнюдь не заботились о разгроме фашизма и возрождении демократической Германии. Его предложения об объединении всех национальных сил Германии встретили решительное противодействие. Не найдя общего языка со своими английскими друзьями, Путлиц предпочел уехать сначала на Ямайку, потом в Соединенные Штаты. Но и в США он не встретил понимания среди правящих кругов. «Американцы, как и англичане, – пишет он, – не хотели и слышать о свободной Германии, которая сама могла бы установить у себя новый, демократический строй, и о призыве к патриотическим силам немецкого народа». Все это подготовило почву для переоценки Путлицем действий западных держав, переосмысливанию отношения к политике Англии и США в германском вопросе.

Этот процесс ускорился после возвращения Путлица в Германию (сначала Западную). Путлиц смог убедиться в том, что прежние силы германской реакции вновь становятся у руля государственного управления. Когда он пришел в боннское министерство иностранных дел, то увидел, что вопросами «персонального состава» министерства занимается тот же чиновник, который ведал подобными же делами при фашизме. На дипломатических постах оказались такие верные гитлеровской дипломатии люди, как Гауе, Кордт и другие. Свои впечатления Путлиц резюмировал в беседе с верховным комиссаром Франции в Западной Германии Франсуа Понсэ: «Господин посол, из того, что я наблюдал, я должен, к сожалению, заключить, что политика западных союзников закрывает нам все дороги и на руку только нацистам».

Таким образом, весь жизненный опыт Путлица свидетельствовал о необходимости коренным образом пересмотреть свои взгляды и сделать соответствующие выводы. Эти выводы были им сделаны: Путлиц переехал в Германскую Демократическую Республику и принял гражданство ГДР.

Книга Путлица – своеобразная исповедь человека, далекого от демократических традиций германского народа, от прогрессивных идей своей эпохи, но пришедшего к неизбежному выводу, что будущее его родины связано с развитием и процветанием первого в истории рабоче-крестьянского государства Германии – Германской Демократической Республики. Путь Путлица – извилистый путь, полный заблуждений и ошибок, но итог этого пути говорит о том, что в конце концов все истинные немецкие патриоты не могут не понимать, что необходимо покончить с тяжелым наследием прошлого и вступить на светлую дорогу мира и прогресса.

Д. Мельников.

Часть первая. Какой путь правилен

Возвращение с фронта

Двадцатое декабря 1918 года. Противный темный зимний вечер на товарной станции Штансдорф. Холод пробирает до мозга костей. Я, девятнадцатилетний лейтенант 3-го королевского прусского гвардейского уланского полка, стою на платформе и наблюдаю за разгрузкой своего пулеметного эскадрона. Еще две недели назад мы находились в северной Финляндии, со страхом ожидая прихода долгожданных кораблей с родины. Не бросят ли нас здесь на верную гибель, в далеком от родины уголке земли? Наконец в Хельсинки прибыли корабли и доставили нас в Штеттин, хотя и не без приключений. Теперь мы прибыли в предместье Берлина и, если ничего не произойдет, завтра утром опять займем нашу старую Потсдамскую казарму.

Большинство из нас несколько лет не видело родины, а в последние, богатые событиями недели мы были почти полностью от нее отрезаны. Будущее было неизвестно. У всех у нас только одно стремление: как можно скорее домой, если удастся – к рождеству. Я смотрю, как из вагона выкатывают походную кухню. Перрон едва освещен. Людей и предметы можно различить только по контурам. Внезапно ощущаю поцелуй в щеку, и две руки обнимают меня за шею. Первое, что бросается мне в глаза, – это погон рядового солдата. Погон красный. Он не может принадлежать кому-либо из моих желтых улан. Придя в себя, я вскрикиваю: «Братишка, Гебхард!». Это мой младший брат, моложе меня приблизительно на полтора года. Последний раз мы виделись с ним два года назад, незадолго до моей отправки на фронт, когда я нанес последний визит в свою старую школу – Дворянскую академию в Бранденбурге-на-Хавеле, где незадолго до этого сдал облегченные по случаю войны экзамены на аттестат зрелости. Тогда он был пятнадцатилетним школьником в коротких штанах. Летом 1918 года и он пошел в армию, поступив в качестве кандидата в офицеры в полк фюретенвальдских улан. До него дошел слух, что мой полк будет разгружаться сегодня в Штансдорфе, и вот уже со вчерашнего вечера он ждет меня здесь.

Эскадрон кое-как разместился на ночь в сараях, расположенных вокруг товарной станции, я же отправился на квартиру, которую брат заранее снял в крестьянском доме недалеко отсюда. Он уступил мне свою теплую кровать с периной и разместился на очень неудобном, слишком коротком диване.

– Тебе хорошая постель нужнее, чем мне, – говорит он. Это его характерная черта: скромность и неприхотливость.

Я действительно устал как собака. Несмотря на это, мы всю ночь не смыкали глаз: слишком много нужно было сообщить друг другу.

– Как обстоят дела дома? Посадили отцу на шею солдатский совет?

Гебхард три дня назад получил письмо от матери.

– Мне кажется, что ничего не произошло, все по-старому.

У него самого увольнительные бумаги были уже в кармане. Завтра утром он хотел ехать домой. Мы обсудили все, что нас интересовало, и под конец я затронул вопрос, который в последние дни не давал мне покоя:

Гебхард, чем мы оба теперь займемся?

Гебхарда мой вопрос удивил: для него это вообще не было проблемой.

– Разумеется, мы должны будем приступить к изучению сельского хозяйства; на несколько лет отец сунет нас в качестве учеников в какое-нибудь поместье.

Собственно говоря, такой выход должен был казаться естественным и мне, однако с детства по какой-то непонятной причине меня не прельщала идея превратиться в сельского хозяина, подобного отцу. В душе я надеялся, что произойдет какое-нибудь чудо, которое избавит меня от выполнения этого традиционного долга старшего сына. Годы войны и игра в солдатики, бесспорно, не доставляли мне никакого удовольствия, тем не менее они давали мне возможность, ссылаясь на веские причины, оттягивать неизбежное решение.

Но теперь надо было решать.

– Гебхард, – пробормотал я. – Я уверен, что из меня никогда не получится хороший сельский хозяин.

– Это глупо, – ответил он успокаивающе. – Ты это внушил себе, когда был еще ребенком.

По своим задаткам мы отличались друг от друга так, как только могут отличаться братья. Он был ярко выраженный практик и обладал тем, что называют крестьянской хитростью. Гебхард презирал любую школьную премудрость и за всю свою жизнь едва ли прочел десяток книг. Я всегда завидовал его здравому смыслу. Однако часто он казался мне потрясающе примитивным. В свою очередь он глубоко уважал меня за мою «ученость», которая казалась ему непостижимой. В то же время часто у него вызывали озабоченность мои рассуждения и мысли, которые казались ему не только бесполезными, но иногда даже чудаческими и неумными.

Однако нас связывали тесные, неразрывные узы. Мы знали друг друга так хорошо, как это редко бывает между братьями. Объяснялось это, бесспорно, тем, что с раннего детства мы могли рассчитывать только друг на друга. У сыновей барона из бранденбургского рыцарского поместья не бывает настоящих товарищей. Мы участвовали вместе с деревенскими парнями в самых отважных проделках и тем не менее были для них барчуками из замка. Между нами всегда существовала пропасть. Почти такая же широкая пропасть, хотя и несколько иного рода, существовала, разумеется, между нами, детьми, и взрослыми: родителями, домашними учителями, гувернерами или дядями и тетями, которые постоянно придирались к нам. И только Гебхард был для меня единственным надежным союзником, с которым я мог делить свои самые интимные радости и горести. Гебхард не понимал моих сомнений, однако чувствовал, что для моей натуры такие конфликты неизбежны, и пытался помочь мне.

Наше владение состояло из трех поместий, и нас было трое братьев. Каждый должен был получить одно поместье в наследство. Так как я был старшим, мне надлежало стать владельцем основного фамильного имения под названием Лааске. Это имение отец, разумеется, будет сохранять в своих руках дольше всего.

– Ну и вот, – сказал Гебхард после раздумья. – Отец ведь умрет не раньше, чем я получу образование. И если ты обязательно захочешь заняться чем-либо другим и не получишь достаточных знаний для ведения хозяйства к тому времени, когда Лааоке перейдет в твое владение, я в конце концов смогу управлять им за тебя.

Его слова обрадовали и в то же время несколько пристыдили меня. Как и во многих подобных ситуациях в детстве, я сказал себе: «Как бы смог ты справиться с жизненными проблемами, если бы не было Гебхарда?».

* * *

В середине следующего дня наш полк вновь вступил в Потсдам. В 1914 году солдаты, выезжая на фронт, гордо восседали на боевых конях. На их блестящих киверах развевались султаны из перьев и блестели шнуры. Они были в нарядных голубых уланках – желтая грудь колесом. Это была «гвардия, которая любит нашего кайзера; она умирает, но никогда не сдается. Ура!». Теперь мы возвращались потрепанные, грязные, в бесцветных полевых мундирах, с бесформенными стальными горшками на головах, возвращались на собственных ногах. Другие мотивы, другие слова встречали теперь нас: «Три лилии, три лилии посажу я на твоей могиле».

– Не очень шикарный вид у вас, – заметил с усталой кисло-сладкой усмешкой отличающийся лаконичностью длинный ротмистр князь цу Солмс-Барут.

Тем не менее с военной точки зрения полк представлял собой значительную силу. Прежняя дисциплина не ослабла. Полк состоял большей частью из здоровых крестьянских парней. В состав солдатских советов, которые создали и у нас, были избраны почти исключительно старые унтер-офицеры и ефрейторы-сверхсрочники. Они умели уважать начальство. На площади перед Потсдамским дворцом быстро собралось несколько сот бюргеров, приветствовавших своих старых знакомцев. Окна дворца безжизненно глядели на серый зимний день. Господин кайзер, который некогда принимал здесь парады, очевидно сидел сейчас у теплого камина в Голландии и пил кофе. Тем не менее, чтобы сохранить традицию, наш бывший командир генерал фон Чирски унд Бёгендорф, флигель-адъютант его величества, дал приказ пройти по площади парадным маршем. Он стоял перед нами, этот старый любитель красного вина, этот ландскнехт, со своими острыми кайзеровскими усами и оглушительным голосом, потрясающим окрестности, и слезы текли по его обветренным щекам. Пройдя парадным маршем, мы поплелись дальше и, когда стемнело, оказались у хорошо знакомых нам желтых казарм на Егераллее, где мы должны были провести последние дни нашей военной службы.

Борьба за кайзеровский дворец в Берлине

Все мы были заняты подготовкой к увольнению из армии. Однако на следующий день внезапно раздалась команда:

Тревога. В боевом снаряжении на двор, строиться!

Этого еще нам не хватало. Но дисциплина была еще достаточно крепка, и в строй стали почти все. Новая команда: «По отделениям, справа, вольным шагом, марш! Направление – вокзал».

Пригородный поезд с локомотивом под парами был уже подан. Не успели мы разместиться, как он тронулся. Это был хорошо знакомый путь: через Ванзее-Целендорф к Потсдамскому вокзалу. Там нам приказали выгрузиться. Огромный зал, обычно переполненный народом, был пуст и темен. Тишина казалась страшной. Раздался выстрел. Стеклянный квадрат верхней арки был разбит. У наших ног со звоном упали осколки. Кто-то из нас, нервничая, неосторожно нажал на спусковой крючок. Затем опять напряженная тишина ожидания. Наконец прогремел хорошо знакомый нам командирский голос генерала фон Чирски:

– К дворцу рейхсканцлера на Вильгельмштрассе шагом марш! Дальнейшие распоряжения последуют на месте.

Вильгельмштрассе тоже была погружена в полную темноту. Только перед дворцом рейхсканцлера горело два жалких фонаря. Мы топтались у ограды дворца, пытаясь согреть ноги, так как и здесь нам пришлось немало ожидать.

Вновь раздался голос фон Чирски:

– Офицеры и члены солдатского совета, вперед!

Генерал стоял у одного из фонарей; рядом с ним находился маленький толстый гражданин с усиками, в котелке и черной пелерине. Чирски что-то говорил ему, я расслышал только слова: «Господин Эверс, теперь несколько вдохновляющих слов к войскам!». Маленький человечек начал речь. Это был народный уполномоченный, а впоследствии президент Фридрих Эберт[1]. Возможно, фон Чирски тогда действительно не знал его имени, однако мне почему-то кажется, что он сознательно исказил его, чтобы дать почувствовать этому социал-демократу ту дистанцию, которая отделяет флигель-адъютанта его величества, в руках которого находится полк, от ищущего помощи парламентария, дистанцию, которая существует и должна быть сохранена. Эберт, оставаясь в полутени, говорил нам:

– Гвардия всегда находилась на переднем крае, когда ее призывала родина. Сегодня вы должны совершить ваш, может быть, последний, но зато величайший подвиг. Золотыми буквами впишет он навечно имя вашего полка в анналы немецкой истории. От вас зависит судьба Германии – погибнет ли она в эти критические дни или воспрянет для нового расцвета. Еще никогда отечество не ошибалось, взывая к патриотизму и храбрости своей гвардии. Вы будете среди тех, кто выкует будущее, которое обеспечит всем нам мир, свободу и справедливость, превратит нас в единый народ братьев!

Мы были действительно воодушевлены и готовы от всего сердца приложить все усилия для достижения подобной цели. Единственным препятствием на этом пути были отдельные бессовестные хулиганы, как называл их Эберт, любящие ловить рыбу в мутной воде и желающие увековечить хаос, чтобы установить свое неограниченное господство. Наша святая задача, говорил он, разгромить эти мятежные банды. Под бандами он разумел матросов, сторонников Союза Спартака, которые засели в этот момент в кайзеровском дворце и конюшнях.

Воздействие речи Эберта было так велико, что мы, офицеры (все графы и бароны), немедленно приняли решение продемонстрировать истинность охватившего нас нового духа товарищества тем, что первый раз в жизни потащим на себе ящики с боеприпасами. Собственными руками мы тащили их по двое к Унтер-ден-Линден. Моим напарником являлся толстый лейтенант фон Кригехейм. У него на плечах была тяжелая меховая шуба, и пот струился по его лицу. Кригсхейм был прожигателем жизни и завсегдатаем ресторана самого артистократического в то время отеля «Бристоль». Когда мы проходили мимо этого отеля, портье попытался приветствовать нас. Кригсхейм смущенно отвернулся в сторону.

Мы пробрались в здание университета. В его полутемных коридорах клевало носом или спало много солдат самых различных родов войск. Мы забрались в пустой зал и легли рядом со своими солдатами.

В середине ночи раздался сильный стук в дверь и вслед за тем отчаянный крик: «Красные здесь!». Мы вскочили, как угорелые, однако тревога оказалась ложной. Просто полковой адъютант Альфред фон Мумм, отпрыск известной фирмы по производству шампанского, потерял власть над собой и со страху начал орать.

Утром, задолго до рассвета, мы вышли наружу и заняли позиции. Я залег с двумя пулеметами за балюстрадой собора, как раз напротив пятого портала кайзеровского замка. В полумраке рассвета я увидел перед собой балкон с огромным кайзеровским гербом. С этого балкона 1 августа 1914 года Вильгельм II произнес слова, которые звучали очень похоже на сказанные вчера Эбертом: «Для меня существуют только немцы!».

Несколько фургонов с пивом с шумом прокатили мимо. Увидев нас, возчики начали хлестать своих тяжеловозов, и те галопом проскочили по мосту через Шпрее. Внимательно приглядевшись, я заметил у портала группу ожесточенно спорящих людей. Среди других офицеров я увидел и толстого Кригсхейма. Офицеры явно призывали матросов к капитуляции. Вдруг офицеры повернулись и побежали к своим линиям. В этот момент из Люстгартена раздался первый артиллерийский выстрел по дворцу. С шумом свалилась вниз половина кайзеровского герба. Она упала как раз туда, где только что стояли парламентеры. Через несколько минут осколок гранаты вонзился в ногу моего левого наводчика Касперчока. Тот вскрикнул. Однако рана оказалась не очень опасной.

Стрельба с нашей стороны продолжалась долго, пока около десяти часов утра над замком не был поднят белый флаг. Портал открыли, и мы победоносно ворвались в дворцовый двор. Со всех сторон нас обступили матросы; они сдавали нам оружие, которое мы складывали по углам. Но что же будет дальше? Мы не завтракали и ощущали сильный голод. Матросы рассказали нам, что в нескольких залах дворца они нашли большие запасы печенья и шоколада, которые, видимо, были сделаны императрицей. Мы, только что стрелявшие друг в друга, отправились за кайзеровскими сластями и вскоре завязали мирный интересный разговор. Эти сцены братания внезапно прервал приказ: «Занять огневые позиции у окон!». Приказ, разумеется, относился только к нам – победителям. Безоружные матросы заклинали нас не стрелять в земляков. Мы бросились к окнам. То, что я увидел, было потрясающе. Как черный поток, неслась по Люстгартену необозримая толпа. Она надвигалась на нас. Казалось, на ноги были поставлены миллионы жителей Берлина. Толпа смела цепь наших постовых на мостах, ведущих к острову. Уже издалека до нас доносились проклятья явно в наш адрес: «Кровавые собаки!», «Слуги палачей!», «Бей их!» «В клочья их!». Нас охватил страх. Начались споры. Неужели мы будем стрелять? У каждого из нас были родные, друзья или знакомые в Берлине. Мы не могли заставить себя стрелять. Безучастно мы ожидали своей судьбы. Толпа беспрепятственно ворвалась во дворец. Теперь пленными оказались мы, разоружать начали нас.

С десятком своих солдат я беспомощно стоял во дворцовом дворе, окруженный возбужденно жестикулирующей толпой. Пошел снег. С каждой минутой положение становилось все более критическим. На подоконник перед нами вскарабкался маленький не очень молодой человек. Это был странный тип с взлохмаченными волосами, в гражданской одежде, но в гусарских штанах и матросской бескозырке. Он призывал к расправе над нами, с каждым словом приходя все в большее возбуждение. Заметив мои серебряные погоны, он начал обращаться непосредственно ко мне.

– Такие сопляки, как ты, – кричал он, – пригодны лишь для того, чтобы вешать их со всеми их цацками на рождественскую елку! Чего ты уставился? Мы тебе еще сегодня покажем, где раки зимуют!

Пока меня еще никто не трогал; поэтому я вздрогнул, когда на мое плечо неожиданно легла чья-то рука. Обернувшись, я увидел одного из матросов, с которыми я незадолго до этого обменивался шутками в зале, где мы поглощали кайзеровский шоколад. Ему было около девятнадцати лет – столько же, сколько и мне.

– Слушай, – шепнул он мне, – смывайся! Иначе для тебя дело кончится плохо. Мне было бы очень жаль, так как ты, собственно говоря, хороший парень.

– Как же это сделать? – спросил я его.

– Подожди, – сказал он. – Постой здесь, я попытаюсь выяснить, чем тебе можно помочь.

Он исчез и через несколько минут явился со своими друзьями. Они окружили нас, улан, и один из них грубо скомандовал:

А ну, топай, куда приказывают!

Оратор-фанатик, стоявший на подоконнике, бесспорно был уверен, что нас сейчас запрут в какой-нибудь темный подвал. У меня несколько отлегло от сердца, когда мы беспрепятственно вышли за ворота, которые несколько часов назад были столь успешно взяты штурмом. Улан Морман споткнулся при выходе о все еще лежащую там кучу – остатки разбитого кайзеровского орла – и сильно ушиб колено. Двое подхватили его, помогая пройти через плотную толпу народа, обрушившуюся на нас с гневными возгласами:

– В Шпрее собак! На фонарь их! К черту этих свиней!

Мой матрос сделал все, что мог, чтобы утихомирить толпу.

– Эти парни еще несознательные, – успокаивал он собравшихся. – Они только с фронта, их обманули! Они не имели никакого понятия о том, что здесь по-настоящему творится!

Мы долго ждали, пока к станции Бёрзе подошел первый поезд, идущий в Потсдам. Все это время мой приятель искренно пытался разъяснить нам, что происходит в Берлине. Многого я тогда не понял, однако после этого все же начал воспринимать внешний мир несколько по-иному, чем до сих пор. В этот момент я дал себе клятву: никакой Чирски, никакой Эберт не принудят меня больше к участию в подобных уличных боях против своего народа!

Когда поезд отошел, я помахал своему матросу рукой и подумал о себе: «Почему же ты, свинья, даже не спросил его имени и адреса?». Я бы охотно сохранил с ним связь, ибо это был, бесспорно, приличный парень, у которого я кое-чему мог поучиться.

Это событие оградило меня на всю жизнь от ненависти к коммунистам.

Уже в этот вечер не только я, но и все наши офицеры – целые и невредимые – сидели за круглым столом в казино на Егераллее. Толстый Кригсхейм извергал ругательства: у него отняли меховую шубу. У графа Шиммельмана стояли слезы на глазах: ему казалось позорным, что его вынудили срезать погоны. Но если не считать отдельных пустяков, то ни с кем ничего серьезного не случилось. Тем не менее все рассказывали друг другу потрясающие истории о зверствах.

Рассказывали, что у многих офицеров были отрублены пальцы, а сами они брошены в Шпрее, что многие растоптаны толпой или же убиты другим столь же зверским способом. Причем все это, мол, происходило с незнакомыми офицерами, все эти события относились к другим воинским частям. Всем этим историям безоговорочно верили; офицеры произносили страшные клятвы мести. Я был самым молодым в этой компании, и меня они никогда еще не принимали всерьез. Поэтому я мог позволить себе высказать некоторые сомнения. С этого вечера в кругах гвардейской кавалерийской дивизии за мной прочно укрепилась кличка «красный Путленок».

Патриархальный помещик

Домой, в Лааске, я прибыл своевременно, к рождеству. Впервые за два года вся наша семья вновь собралась в большом зале вокруг рождественской елки, на которой горели свечи. Пламя отражалось тысячами огней в хрустальных стеклах широкой двери, которая вела в зимний сад. Здесь, как всегда, зеленели темные плотные заросли пальм и тропических растений. В огромных зеркалах стиля ампир, висящих между тремя окнами, которые вели на террасу, я вновь видел знакомые портреты своих предков. Они глядели с противоположной стены из овальных золоченых рам, одетые в свои старомодные костюмы, в чепцах, жабо или в форме наполеоновских времен. Из полутемной музыкальной комнаты, расположенной рядом, раздавались нежные звуки пианино. Это играла мать. То были свойственные только ей звуки, которые, как я помню с детства, всегда заполняли помещения нашего замка в Лааске.

Тяжелым сном казались переживания последних дней. Были забыты годы, которые я провел в грязи волынских болот, выветрились из памяти отвратительные сцены, которые мне пришлось видеть во время боев в Финляндии. Я вновь оказался в мирной обстановке прекрасного родного дома.

Как обычно, перед ужином в большом зале над холлом состоялось вручение подарков детям батраков, и, как прежде, сюда собралась почти вся деревня. Люди восторженно встречали друг друга, пожимали руки, а кое-кто даже всплакнул.

– Ну и выросли же вы, – сказал мне старый Рикель Грагерт, у которого во всей верхней челюсти осталось только два зуба. – Зато теперь вы будете опять дома и поможете родителям.

– Посмотрим, посмотрим, – уклончиво ответил я. Действительно, вырос я здорово. В этом отношении Рикель был, безусловно, прав. Мои старые костюмы жали мне повсюду. Однако оставаться теперь дома и, может быть, играть при отце роль управляющего – этого я не мог и не хотел обещать доброму старику.

На время, однако, я мог забыть об этой щекотливой теме, так как праздничные дни протекали в совершенно спокойной обстановке. Никто из нас не говорил о сельском хозяйстве, выборе профессии и даже о революции. Но затем наступили будни. Во время поездок по зимним полям или обходов теплых коровников отец все чаще и чаще начал задавать мне каверзные вопросы. Он не стеснялся даже бросать мне упреки:

– Ты сейчас едва ли в состоянии отличить корову от быка.

Отец выдумал своеобразную связь между сельским хозяйством и революцией:

– Эти революции происходят только потому, что господа желают играть в офицериков или носятся еще с какими-то легкомысленными идеями, а о сельском хозяйстве не имеют никакого понятия. Они не заботятся о своих владениях и все поручают управляющим. Не удивительно, что среди рабочих сеют смуту.

Отец был очень дельным сельским хозяином. Будь то зимой или летом, он ежедневно с самого утра появлялся во дворе. Не было такой мелочи, которой бы он сам не занялся. В комнате его можно было поймать только во время перерывов. Как только раздавался звук дворового колокола, он, как правило, немедленно отправлялся по хозяйству. Остальное его интересовало очень мало. Дважды в своей жизни он с матерью совершил путешествие по Италии. В общем и целом то, что имело отношение к культуре, его не трогало, и он был рад, когда его оставляли в покое. Бесспорно, он охотно слушал, как мать играет на пианино. Однако, если в это время приходил главный швейцар, которому понадобилась карболка, либо выяснялось, что для винокурни требуются тряпки, находящиеся в кладовой, он без всяких колебаний мог довольно грубо поднять мать из-за рояля, когда звучали самые прекрасные места из ноктюрна Шопена. Его почти не трогало и то, что на протяжении многих лет мать сумела превратить внутреннее убранство скромного замка в Лааске в коллекцию достопримечательностей. Он так же охотно обошелся бы старой, обитой клеенкой кушеткой и железной походной кроватью.

Если это только удавалось, он проводил вечера в коровнике, наблюдая, как доят коров, и если мы, сыновья, были дома, то сопровождали его. Так было и в этот раз. Только что был принят новорожденный бычок. Мы как раз находились у телятника: отец хотел выяснить, достаточно ли хорош теленок, чтобы оставить его на племя, или же его надо продать мяснику. В другом конце коровника «мать» оплакивала своего наследника. Другие коровы включились в этот концерт, так что едва была слышна человеческая речь. Отец вновь вернулся к любимой теме о системе управления хозяйством, в которой усматривал причину всех нынешних революционных беспорядков. Нас можно было видеть из молочарни, где в это время мылись бидоны. Оттуда за нами наблюдала одна из работниц – Анна Бузе. Она была несколько старше, чем Гебхард и я, но в свое время являлась подругой наших детских игр. Тогда ее звали Анна Кнаак. Во время войны она стала свинаркой, а недавно вышла замуж за возвратившегося с фронта конюха Генриха Бузе и впервые стала обладательницей собственного жилища. Она подошла к нам и, поговорив о пустяках, обратилась к отцу с просьбой:

– Господин барон, наша печь не тянет, нужно, наверно, переложить дымоход.

– Анна, – ответил отец, – я приду сегодня наверх, в комнату, и посмотрю.

Когда она вернулась к своим бидонам, отец взглянул на нас:

– Дети, я скоро, действительно, не в состоянии буду все делать сам. А если не делать все самому? Разве можно чего-нибудь добиться с чужим управляющим?

Я очень хорошо понял, к чему клонит отец, и благоразумно воздержался от ответа. Конечно, я мог бы заняться печью для Анны. Но я по опыту знал, что сейчас речь пойдет не о конкретных вещах, а о том, что имеет принципиальное значение для моего будущего. Отец относился к своим рабочим так же, как он относился к нам, детям. Нельзя было сделать ни одного шага без того, чтобы не спросить его согласия. И вот в эту систему он хотел включить меня, а это было именно то, чему я противился всеми силами.

Не только вопрос о печи для Анны, вопросы всей жизни Анны решал отец. Даже своим браком она была обязана исключительно ему. Правда, в юности Генрих некоторое время ухаживал за ней, однако никогда ее не любил. Скорее он любил красавицу Мету, племянницу машиниста молотилки Лембке. Мета была сиротой, родом из Берлина. Поскольку супруги Лембке не имели детей, они взяли себе Мету в качестве работницы. Она была прилежной и очень быстро привыкла к работе в сельском хозяйстве. Однако, хотя Мета попала в Лааске еще девочкой, она не сумела хорошо освоить наш диалект, говорила на каком-то полуберлинском жаргоне, и никак не могла сойти за коренную жительницу. Однако это было не самое главное. Дело в том, что в ней сразу можно было узнать жительницу большого города. На работе ей страшно не везло. Она не научилась ни доить коров, ни кормить свиней. Куры, которых держали Лембке, выглядели жалко: прясть и ткать она вообще не умела. По мнению отца, она была слишком легкомысленной, для того чтобы стать приемлемой женой для батрака Генриха Бузе. Если Генрих хочет жениться только на ней, считал отец, он это может сделать, однако в Лааске он не получит места. Семья Бузе относилась к числу старожилов и была связана родственными узами почти со всей деревней. Представлялось немыслимым, что Генрих может обосноваться где-либо в другом месте. Все уговаривали его не уходить из Лааске из-за этой девчонки. Имеются же в Лааске другие приятные девушки. Отец бросил фразу:

– Что ты думаешь, например, об Анне?

Так Анна Кнаак стала Анной Бузе.

Так складывались судьбы всех Анн и всех Элли, всех Генрихов и всех Отто в Лааске. Так хотел поступить отец и со мной. Но нет, я должен был всеми средствами помешать этому. При всем том было бы неправильным утверждать, что отец был жестоким тираном. Наоборот, он жил вообще не для себя, а для своего хозяйства, своей семьи. Он был исключительно благожелательным деспотом. Можно было быть уверенным, что спустя неделю после нашей беседы в коровнике печь у Анны больше не дымила. Все это я с уважением признавал. Тем не менее с детства во мне росло непреодолимое стремление сопротивляться тому, чтобы меня самого включили в эту систему.

Однажды вечером неизбежный разговор все же состоялся. Младшие члены нашей семьи – сестра Армгард и двенадцатилетний Вальтер – были отправлены спать. Мы, оба старших сына, сидели вокруг тяжелого дубового стола в комнате отца. Отец начал серьезный разговор о нашем будущем. Он был немногословен. Коротко и ясно он заявил нам, что уже установил связь с двумя дельными сельскими хозяевами, которые дали принципиальное согласие принять нас в качестве учеников. Гебхард должен был отправиться в поместье в Эльбвише, где занимались в основном скотоводством, я же должен был поехать в другое поместье, расположенное недалеко от Берлина и имевшее великолепную репутацию высокоинтенсивного зернового хозяйства. Подобная комбинация помогла бы нам впоследствии прекрасно дополнять друг друга, ибо в наших поместьях имелись обе эти отрасли. Единственным недостатком было то, подчеркнул отец, что ни одно из этих хозяйств не имело винокурни. (У нас же имелись две: одна в Лааске, а другая в Путлице.) Но это, подчеркнул он, можно будет изучить несколько позднее.

Итак, отец высказал свою точку зрения. Его планы, как всегда, не были плохими. Гебхард, человек практичный и простой, принял это решение как нечто само собой разумеющееся. Он не ожидал никогда ничего другого: к скотоводству он всегда проявлял особые способности и любил это дело. Я же не мог и не хотел безоговорочно подчиниться этому решению. Собрав все свое мужество, я заявил:

– Отец, ты же, собственно говоря, еще так молод. Пока мне придется взять в свои руки Лааске, пройдет много, много лет. Я бы очень хотел изучить еще и кое-что другое.

Принципиально отец не имел ничего против моего желания, так как знал мои склонности и считал даже полезным, если помещик не является столь односторонним специалистом сельского хозяйства, каким был он, засевший в Лааске уже в двадцать три года. Это не помешает, если я между прочим подучусь кое-чему другому, и прежде всего изучу делопроизводство и банковское дело, о котором он всегда имел очень туманное представление. – Все это можно будет сделать и позже, – сказал отец. – Через несколько лет ты сможешь, пожалуй, подучиться и поболтаться по свету. Однако сначала ты должен с головой погрузиться в сельское хозяйство. Это – основа, ее нужно приобретать в молодые годы. Чем старше, тем это труднее. Ты еще будешь иметь возможность поступить в какой-нибудь университет, лучше всего, быть может, в Геттингенский. Во-первых, там есть хороший сельскохозяйственный факультет, а во-вторых, там очень приличная корпорация – «Саксо-борусы»[2]. У них ты научишься хорошим манерам.

Этого еще не хватало! При одной мысли о «Саксо-борусах» мне становилось плохо. Это отвратительное уставное пьянство, которое осточертело мне еще со времен пирушек в Потсдаме, эти надменные, наглые парни, кичившиеся своими физиономиями, покрытыми шрамами. Достаточно вспомнить о дяде Иохене или о других подобных ему высокомерных отпрысках этой корпорации геттингенских саксов, которые в состоянии произнести только несколько нечленораздельных звуков. Нет, подобной учебы я не желал! Идеи отца мне вообще не нравились. Я должен был так или иначе уговорить его изменить свои планы.

Я начал издалека:

– Видишь ли, отец, сегодня вообще нельзя сказать, как будет выглядеть мир через несколько лет. Революция еще не закончилась. Может быть, они вообще отберут у нас поместье. Повсюду идут разговоры о земельной реформе, везде ругают юнкеров. Если изучить только сельское хозяйство, то впоследствии можно оказаться в беспомощном состоянии. Совершенно достаточно, если тебе будет помогать Гебхард. Если же нас всех отсюда вышвырнут, то, имея другую профессию, я по крайней мере буду в состоянии помочь семье существовать. Наконец, дядя Вольфганг и его сверстники ушли с офицерской службы в тридцать с лишним лет и все же сумели стать хорошими специалистами сельского хозяйства. Мне кажется, что нужно подождать до тех пор, пока станет ясно, чем завершится эта революция.

Отец посмотрел на меня пронизывающим взглядом.

– Мне кажется, ты уже заразился этими идиотскими идеями.

Вся злоба по поводу нынешней обстановки, которую он копил в душе, нашла теперь выход:

– Всю эту красную банду нужно послать к черту. И если мой сын готов позволить прогнать себя, как зайца, из дому, то это позор!

Я был всем сердцем привязан к нашему родному очагу. С 1128 года наш род владел Путлицем. Гогенцоллерны прибыли в Бранденбург через триста лет после нас и были в Бранденбурге по сравнению с нами настоящими парвеню. Сегодня они исчезли, нам же все еще принадлежал старый Путлицкий замок в Штепенице. Я был очень горд этим и совсем не желал, чтобы положение изменилось. Однако в этот момент вспыльчивость родителя настолько вывела меня из себя, что я воскликнул:

– Отец, ты никогда еще в своей жизни не видел настоящего красного! Если бы они были такими подлецами, как ты утверждаешь, то я бы не сидел теперь перед тобой живым, меня бы тогда определенно убили матросы в берлинском замке. В действительности они не такие плохие, а во многом даже правы!

Отец был вне себя:

– Если мой собственный сын ведет такие речи, то правильнее всего бросить все к черту. Лучше вообще не иметь сына, чем иметь такого, с красными идеями в голове! Для тебя было бы хорошим уроком, если бы тебя и в самом деле убили!

Скандал разразился. Впервые между мной и отцом выявилась открытая неприязнь. Я поднялся с Гебхардом в нашу спальню и заявил ему:

– Завтра утром меня здесь не будет; я не могу этого выдержать.

Гебхард был расстроен, но все его попытки успокоить меня не помогли. Я запаковал свой чемоданчик и в шесть часов утра, не попрощавшись ни с родителями, ни с малышами, уехал с перовым поездом.

Ландскнехт поневоле

У меня не оставалось другого пути, кроме как отправиться в Потсдам. Здесь как раз из остатков моего полка формировался эскадрон, который в ближайшие дни должен был отправиться в Верхнюю Силезию в качестве пограничной охраны на польской границе. Я сразу же был зачислен в эскадрон. Мы прибыли в район между Оппельном и Крейцбургом. Это была самая пустая солдатская жизнь, которую я когда-либо знал. Унылыми и серыми были эти верхнесилезские деревни зимой. Когда растаял снег, мы по колени увязали в грязи, сапоги просыхали редко. Противника вообще не было. Единственным выстрелом, который я услышал на протяжении многих недель, кажется, был выстрел улана, целившегося в бегущего зайца и попавшего в заднюю ногу вола, запряженного в плуг. Бессмысленно мы торчали на позициях, превратившись в бич для крестьян и их дочерей. И все же я никак не мог решиться вернуться с раскаянием к отцу, чтобы снова оказаться под его деспотической властью.

В середине марта распространился слух, что нас перебрасывают в Мюнхен, для того чтобы подавить там коммунистическую Советскую республику. Итак, мне еще раз предстояло принять участие в борьбе против спартаковцев, подобно тому, как это было в Берлине. Мне ничего не оставалось, как избрать меньшее зло.

Мой майор барон фон Эзебек был дальним родственником матери и уже не раз получал письма, в которых его умоляли внушить мне благоразумие. В общем получение увольнительных бумаг было для меня делом нетрудным.

Капиталистическое поместье

Поместье, которое отец избрал моим пристанищем, называлось Визендаль. Владельца его звали Шмидт. Отец Шмидта, бывший управляющий, разбогател и купил для него это имение. Без сомнения, между крупным имением, подобным нашему, в котором существовали более или менее сохранившиеся на протяжении веков феодальные отношения, и имением, в котором господствовал чисто бюргерский дух приобретательства, существовала большая разница.

Между Шмидтом и рабочими его поместья не было традиционных патриархальных или каких-либо иных человеческих связей. Каждый был для другого лишь дойной коровой, из которой нужно было выжать как можно больше. Шмидт и выжимал из рабочих все до предела. За это они в свою очередь обворовывали его на каждом шагу. В Лааске тоже много работали, там тоже воровали. Однако там, несмотря на все, царил некий патриархальный дух, прикрывавший классовые противоречия. Здесь все могло произойти: Шмидт мог ударить рабочего плеткой по лицу, рабочий – ткнуть Шмидта навозными вилами. Тон, который царил здесь, отличался от тона, характерного для потсдамской казармы с ее крикливыми вахмистрами, только лишь тем, что рабочих не принуждали стоять по стойке «смирно» в тот момент, когда их распекали. Приказчики орали на рабочих, управляющий – на приказчиков, а Фридрих Вильгельм Шмидт кричал на всех, включая собственную жену.

Не удивительно, что состав рабочих постоянно менялся. В основном батраки рекрутировались из сильно опустившегося люмпен-пролетариата берлинских предместий. Кроме того, в некоторых бараках жили жнецы поляки обоего пола. Большинство из них вообще не понимало по-немецки и, разумеется, не имело никаких связей с деревенской жизнью.

Это было время сильнейшего голода в городах. По деревенской улице ежедневно бродили толпы берлинских спекулянтов. Им сплавляли все, что плохо лежало. Обстановка не стала лучше, когда Шмидт, подобно другим помещикам, пригласил в дом большую группу «свободных стрелков» из корпуса Лютвица, получившего позже известность во время капповского путча. Они охраняли зерновые и картофельные поля и другие подвергавшиеся угрозе места и по ночам подымали дикую, бессмысленную стрельбу.

Мой новый шеф был очень толковым сельским хозяином. Он получал блестящие урожаи, и все его методы ведения хозяйства, бесспорно, были рациональнее и современнее, чем методы, применявшиеся в наших поместьях, которые были в четыре-пять раз больше. Мне казалось, что если бы отец применял такие же методы хозяйствования, то мы просто не знали бы счета деньгам.

Было, однако, ясно, что для применения подобных методов надо иметь совсем другие взгляды, чем те, которые имел отец. Шмидт старший купил своему сыну поместье Визендаль потому, что это было рентабельным капиталовложением. С таким же успехом он мог бы подыскать ему какое-либо другое владение. Ему было в принципе все равно, как оно называлось и где было расположено: в Бранденбурге, Саксонии или Гольштейне. Шмидту было безразлично, что оно выглядело, как отвратительный барачный городок, как большой свинарник. Его не интересовало, был ли его кучером Генрих Бузе или Эмиль Шульце, починили ли у них дымящие печи сегодня или через три месяца, чувствует ли вообще кто-либо себя в его поместье как дома. Кому не нравилось, мог убираться: незаменимых не существует.

Для моего же отца приобретение денег не было самоцелью. Он постоянно украшал Лааске. Еще издалека ласкала взгляд деревенская улица с ее чистенькими домами, затененная четырьмя рядами столетних лип. Любовь к Лааске сделала отца сельским хозяином. Его не трогали чужие владения, пусть даже самые красивые и самые рентабельные. Если он и был честолюбив, то его честолюбие было бы удовлетворено, если бы в округе говорили: «Да, если бы повсюду были такие условия, как у барона из Лааске, то во всей Пруссии никогда не существовало бы социал-демократии».

Кругозор отца казался мне узким, а его сельскохозяйственные методы – устаревшими. Однако методы ведения сельского хозяйства, применяемые Шмидтом, лишали, по моему мнению, эту профессию всякой моральной основы. Они только усилили мое нежелание стать когда-либо помещиком. Атмосфера в Визендале была настолько давящей, настолько лишенной человечности и культуры, что мне начала приходить мысль о самоубийстве. Никогда я не смогу быть счастлив, избрав эту профессию. Но как разрешить дилемму? В конце концов я был наследником Лааске. Согласно понятиям, внушенным мне воспитанием, было бы дезертирством, если бы я отказался от выполнения обязанностей, которые были возложены на меня от рождения. Что подумают обо мне старый Рикель Грагерт, Анна Бузе и другие, если я внезапно отдам их какому-либо чужому арендатору? Счастье, что у меня по крайней мере есть двое братьев, которые также носят фамилию Путлиц. Гебхард, бесспорно, сделает все, чтобы спасти честь семьи. Охотно я уступил бы ему право первородства. Во всяком случае, я должен был убраться из Визендаля.

Понятия о чести поколеблены

Как только представлялась возможность, я выезжал в Берлин. Поезд из Штраусберга шел туда только час. Разумеется, на первых порах в Берлине я общался исключительно со своими старыми товарищами по школе и по полку. Недалеко от Унтер-ден-Линден, на Шадовштрассе, «Унион-клуб» предоставил в распоряжение кавалерийской гвардейской дивизии целый этаж, который полки этой дивизии обставили лучшей мебелью, стоявшей прежде в их бывшем казино. На стенах висели картины, изображавшие битвы бисмарковских времен, и портреты бывших командиров, одетых в яркие мундиры. На серебряных приборах, которыми мы пользовались, были выгравированы замысловатые инициалы с прусской королевской короной, на столах стояли инкрустированные серебряные чаши и бокалы, подаренные на протяжении столетий иностранными императорами и королями. Здесь можно было хорошо и сравнительно дешево покушать, встретить знакомых.

Молодежь, стремившаяся к более непринужденной обстановке, охотно посещала бар в отеле «Бристоль» на Унтер-ден-Линден. В первой половине дня в воскресенье там царило особенное оживление. Мы были только среди своих. Дамы нашего круга никогда не заглядывали туда.

Зато там можно было встретить других женщин, которые были гораздо интереснее. Я хорошо помню одно такое воскресное утро. Прямо в углу сидел белесый Рохов.

Рядом с ним – киноактриса Лиа де Путти с длинными черными ресницами. Рохов ухмыльнулся, глядя на меня своими стеклянными глазами мопса. Недавно он получил в наследство имение площадью приблизительно 20 тысяч моргенов и теперь жил попеременно в своих замках в Штульпе и Плесове.

– А, Путленок, чертов парень, что же ты сегодня не нацепил свой красный галстук?

Несмотря на этот выпад, он махнул мне рукой, пригласив распить бутылку шампанского, которым он как раз угощал диву. К нам подсел и толстый Кригсхейм. Он был сегодня не совсем в форме и постоянно беспокойно оглядывался на другой стол, где в обществе двух кавалеров восседала красавица Ферн Андра, на которую он уже давно имел виды. До сих пор ее держал в своих крепких руках элегантный Рютгер фон Барнеков, отпрыск зажиточной юнкерской семьи из Померании, служивший в свое время во 2-м гвардейском уланском полку, а затем ставший военным летчиком. Однако вот уже несколько недель она была, так сказать, «вдовой». Барнеков, видимо по ошибке, в один из вечеров впрыснул себе сильную дозу какого-то наркотика и утром не проснулся.

Было непохоже на то, что Ферн Андра выберет в качестве его преемника именно Кригсхейма. Она почти не обращала на него внимания и была усиленно занята обоими нынешними своими партнерами.

– Кто это такие? – спросил я толстяка.

– Ах, – ответил он, – жирный слева – закоренелый бюргер, пехотинец, позднее он был командиром эскадрильи, в которой летал Рютгер. Мне кажется, его фамилия Геринг. Другой – принц Филипп фон Гессен, племянник кайзера.

Рохов заказал еще одну бутылку, однако вскоре исчез, поскольку его ожидали к обеду в Штульпе и автомобиль уже стоял у отеля. Толстый Кригсхейм также не задержался. Он был недостаточно красив и богат, для того чтобы иметь по-настоящему успех у таких женщин.

Я сел за стойку бара на свободное место рядом с графом Францем Эгоном фон Фюрстенберг-Хердрингеном. Он служил в 4-м кирасирском полку в Мюнстере; в 1916 году на офицерских курсах в Деберице мы на протяжении двух месяцев делили нижний этаж спаренной двухэтажной железной кровати. В своем безукоризненном английском костюме он выглядел сегодня чуть ли не элегантнее, чем тогда в своей лучшей выходной форме. Я заказал кружку гретцкого пива, поскольку оно было самое дешевое из имевшегося здесь ассортимента. Франц Эгш предложил мне настоящую английскую сигарету, первую, которую я когда-либо держал во рту.

– Слушай, ты с каждым днем становишься все важнее.

– Почему бы и нет, – ответил он. – Сегодня деньги просто лежат на улице, нужно их только подбирать.

Я попросил его объясниться яснее. Он рассказал, что отец не присылает ему из Хердрингена ни одного гроша и что он финансирует себя только при помощи собственных гешефтов.

– Например, сегодня после обеда я встречаюсь с южноамериканцем, который приехал не то из Боливии, не то из Колумбии, не то откуда-то еще из тех краев, и мне определенно вновь перепадет от него пара тысченок.

– Но что же ты продаешь этим людям?

– Чудак! Сегодня повсюду валяется так много воинского имущества, пусть даже это будут наши старые кровати из Деберица. Спекулянты хватаются за все. Кроме того, то, что я делаю, это услуга родине. Если мы не продадим или своевременно не спрячем имущество, его все равно отнимет Союзная контрольная комиссия, и для Германии оно будет потеряно.

– Но объясни мне, где же ты находишь такого рода военное имущество? – распрашивал я застенчиво.

– Это, разумеется, искусство, которым нужно овладеть, – ответил он гордо. – Нужно прежде всего создать необходимые связи. Взгляни на стариков летчиков, которые сидят сзади. Они это делают лучше всех, так как у них сохранились нужные связи еще с прежних времен.

Когда мы выходили, Герман Геринг и Филипп фон Гессен все еще обхаживали красавицу Ферн Андру.

Конечно, было бы приятно обеспечить себе такую же независимую жизнь, как это сделал Франц Эгон Фюрстенберг, однако я чувствовал себя просто неспособным к такого рода гешефтам. Кроме того, они казались мне не очень приличными. В то время как эта компания забавлялась в Берлине, я был вынужден мучиться в Визендале и портить себе нервы со Шмидтом.

Мало-помалу мне наскучило это аристократическое общество. В Берлине, в конце концов, существовала не только эта вечно однообразная клика роховых, бюловых, цицвицев или гогенлоэ, солмов и фюрстенбергов, являвшихся сюда из своих имений и разыгрывавших, несмотря на их ограниченный кругозор, крупных деятелей. Собственно говоря, начиная с 1918 года эти люди стали в Германии музейными экспонатами. По-настоящему интересными и влиятельными были совсем другие люди, те, кого мы раньше вообще не знали или на кого смотрели свысока.

Юнкерство и образование

Отец не имел ничего против того, чтобы я поступил в Высшую сельскохозяйственную школу в Берлине. Меня, однако, сильнее притягивал к себе университет. Хотелось не столько изучить методы ведения частного хозяйства, сколько понять общие законы экономики и общества. Я сознавал, что мой горизонт слишком узок, и чувствовал, что никогда не пойму мир, никогда не стану полноценным человеком, если не постараюсь получить всестороннего образования. Моим большим идеалом всегда был Гете; меня, как и его, звали Вольфганг, и мать специально крестила меня в день его рождения.

Итак, летом 1919 года я поступил в университет, хотя временно, поскольку я не проживал в Берлине и мог лишь изредка посещать лекции. Мои наметившиеся прогрессивные взгляды объяснялись, как это могло показаться, не только тем, что я был в ссоре со своим отцом и отрицал образ его жизни. Имелись также сильные семейные традиции, которые оказывали на меня влияние.

Свыше ста лет поместьями Путлиц в Бранденбурге владели два противоположных типа людей. Мой дед, так же как и мой отец, был специалистом сельского хозяйства. Однако его брат, хотя он был старше и получил в наследство лучшее из имений, почти не интересовался сельским хозяйством, полностью отдаваясь литературе и театру. Только на протяжении немногих летних месяцев он жил в своем поместье Ретцин. Вначале он бы директором театра в Шверине, а затем в Карлсруэ. Его собственные комедии, стихи и прозаические произведения пользовались большим успехом в восьмидесятых годах. В числе его друзей были почти все писатели того времени, начиная от Гейбеля и Густава Фрейтага и кончая Грильпарцером.

Еще при жизни моего деда у нас в Лааске рассказывали историю, которая воспринималась нами как потрясающий скандал. Однажды в дождливое лето в Ретцине не смогли убрать зерно, так как сарай был занят: дядя Густав использовал его для первой постановки оперы «Марта» – произведения его друга композитора Фридриха фон Флотова.

Из его сыновей – двоюродных братьев моего отца – также только один стал сельским хозяином, хотя все они владели поместьями. Это был мой дядя Вольфганг, единственный из близких родственников, который поддерживал с моим отцом сердечные, дружественные отношения. Дядя Иоахим, женатый на очень культурной француженке из эльзасской дворянской семьи, был директором штуттгартского придворного театра и умер в начале двадцатых годов, будучи президентом Немецкого театрального объединения в Берлине. Дядя Конрад постоянно проживал, правда, в своем замке Гросс-Панков, однако, занимая десятки постов в правлениях и выполняя многочисленные общественные функции, всегда был в разъездах. Бывая в Панкове, Конрад очень редко посещал свое хозяйство и почти все время проводил за письменным столом. На протяжении многих лет он работал над переводом «Божественной комедии» Данте. Его работу специалисты часто характеризовали как лучший немецкий перевод этого величайшего произведения итальянского Возрождения.

Естественно, что дяди смотрели на моего отца несколько свысока, считая его примитивным крестьянином; это, конечно, обижало отца. Так же естественно было и то, что дяди постоянно нуждались в деньгах и время от времени пытались подзанять их у отца: Лааске давало прекрасные урожаи, в то время как на полях Ретцина и Панкова сорняков зачастую произрастало не меньше, чем зерновых.

С детства все эти столкновения вызывали у меня внутренний конфликт. Действительно ли невозможно быть дельным сельским хозяином и в то же время интересоваться культурой? Отец все время внушал нам, что это совершенно несовместимо: нужно решительно выбрать либо одно, либо другое.

Мне не хотелось верить этому. Но если действительно нельзя найти компромисс, то я избрал бы образ жизни моих дядей. В то же время для меня была невыносима мысль, что когда-либо Лааске будет так же запущено, как Ретцин и Панков. Эти мои переживания объясняют, как много значил для меня мой брат Гебхард, который, бесспорно, обещал стать хорошим специалистом сельского хозяйства.

Возможно, еще большее влияние, чем здравствующие дяди Конрад и Иоахим, оказывал на меня пример дяди, покончившего жизнь самоубийством еще за несколько лет до моего рождения. Это был старший брат Конрада и Иоахима – Стефан. До сих пор в семье о нем вспоминали как об очень способном человеке. Он также не стал сельским хозяином, изучал национальную экономику и уже в двадцать шесть лет был профессором. В результате несчастного брака два года спустя он покончил с собой. Его бывшая жена вышла затем замуж за дипломата и получила известность как писательница, выступая под именем Элизабет фон Хейкинг. Ее «Письма, которые не достигли адресата», были в начале нашего столетия одной из самых популярных книг.

От брака с моим дядей у нее была дочь Стефания. Она вышла замуж за г-на фон Раумера и жила в Берлине. Со времени трагической смерти дяди Стефана никто из семьи Путлиц не подавал его бывшей жене руки, да и дом Раумера посещался лишь в том случае, когда это было абсолютно необходимо.

Мне эта старая история была известна только по рассказам, а потому очень хотелось установить связь с этими людьми. В те годы семья Раумеров сыграла для меня весьма большую роль, и я чувствовал себя обязанным преодолеть тяжелые предубеждения – результат несчастного прошлого. Когда Элизабет фон Хейкинг вскоре умерла в доме Раумеров, я демонстративно сопровождал ее тело вместе с ее внуками в товарном вагоне от Ангальтского вокзала в Берлине до Тюрингии, где она была похоронена в склепе замка Гроссен.

Министр Реймарской Республики

На мой взгляд, Раумер был человеком, который понял дух новой эпохи и сделал правильные выводы. До войны он был ландратом, однако прервал свою чиновничью карьеру и поступил на службу в электроконцерн «АЭГ».

Как он сам заявлял, в значительной степени благодаря ему революция не повлекла за собой решительного переворота в общественной жизни. В его квартире в 1918 году состоялась встреча между главой концерна «АЭГ» Вальтером Ратенау и руководителем профсоюзов Легиеном, в результате которой было заключено соглашение о так называемом трудовом сотрудничестве между предпринимателями и рабочими. Соглашение в конечном счете помогло предотвратить серьезное стачечное движение, развертывавшееся в то время. Раумер все еще охотно демонстрировал глубокое красное кожаное кресло, в котором тогда сидел Легиен, потягивая вино и куря сигару. Раумер и Ратенау сидели напротив него на диване и обсуждали вопросы, касающиеся судеб нации. Раумер объяснял успех переговоров в первую очередь тем, что он подал к столу хорошее бургундское вино и первоклассные сигары.

Теперь Раумер стал не только управляющим и членом правления Центрального объединения германской электротехнической промышленности, но, кроме того, и депутатом рейхстага от Немецкой народной партии. Одно время он даже был имперским министром финансов и министром хозяйства.

Его дом был расположен на бывшей Кениген-Аугуста-штрассе, нынешнем Рейхпичуфер ам Ландверканаль, в традиционном для берлинской аристократии Западном районе. Дом был обставлен с большим вкусом. Прежде всего в нем было очень много изысканных произведений китайского искусства, которые приобрел тесть Раумера, немецкий посланник в Пекине фон Хейкинг, у европейских солдат, захвативших их в качестве трофеев во время разграбления в 1900 году императорского дворца в ходе боксерского восстания.

Раумер поставил дом на широкую ногу. Передо мной открылся новый мир. Тут можно было встретить всех, кто имел имя или большой чин, тех, о ком простой смертный мог прочитать лишь в газете. Очень частым гостем был Вальтер Ратенау. Затаив дыхание, с глубоким уважением прислушивался я к идеям, которые он излагал своим слушателям. Я проглотил почти все его книги, обнаруженные в библиотеке Раумера. Они окрылили мои фантастические представления о счастливом и богатом будущем.

Неоднократно встречал я у Раумера видных представителей Советского Союза, и прежде всего народного комиссара Красина, который вел здесь переговоры с немецкими электропромышленниками об электрификации своей страны. Красин являлся по вечерам в безукоризненном смокинге и производил впечатление умного и бывалого светского человека. Появлялся там и народный комиссар просвещения Луначарский. Он обычно приходил в сопровождении своей жены, одетой всегда по последней парижской моде. Я видел представителей всех стран: любезного французского промышленного магната Лушера, несколько неприступного президента Английского банка Монтегю Нормана, гораздо менее чопорных моложавых долларовых королей из Соединенных Штатов. Здесь же бывало большинство крупнейших финансовых магнатов Германии. Если бы сложить капитал, который представляло это общество в салоне Раумера, то сумма дошла бы до миллиардов. Бывали здесь красивые, элегантные и в то же время оригинальные и умные женщины.

С самого начала я был принят у Раумера, как сын. Хотя или, может быть, именно потому, что мне никогда не удавалось установить с Раумером по-настоящему сердечные отношения, я испытывал к нему исключительное уважение. Он был маленький, сутулый, его нельзя было назвать видным мужчиной в обычном смысле, однако он обладал умным, исключительно тонким и интересным лицом. Левый глаз у него был искусственный. Он потерял его во время несчастного случая на охоте. Неподражаемым был его жест, когда он, прежде чем рассказать какую-нибудь смешную историю, бросал себе в глаз монокль. Когда он был в настроении, он так и сыпал циничными афоризмами.

– То, что обычно называют общественным мнением, уважаемый Вольфганг, это лишь трещотки, которыми размахивают у людей перед носом, – поучал он меня.

В другой раз он дал мне совет:

– Ври так, чтобы тебе не пришлось пожалеть об этом, если тебя уличат во лжи.

Раумер глубоко презирал человечество. Окружающие называли его прусским Вольтером. Тем не менее он проявил понимание к проблемам, которые меня мучили, и мне льстило, что такой человек принимал всерьез меня, двадцатилетнего парня.

– Прости меня, мой дорогой, но ты слишком многого хочешь от твоего уважаемого отца, требуя, чтобы он еще и понял современную обстановку. Ты должен несколько отойти от своих представлений и попытаться встать на собственные ноги. Я тоже создал свое нынешнее положение только собственными усилиями. Разумеется, это мне не удалось бы, если бы я подходил к проблемам с грузом узких юнкерских понятий.

Это я хорошо понимал. Но на что же я мог существовать? Отец определенно не дал бы мне ни одного пфеннига, если бы я убежал из дому.

– Ну, этому можно, наверно, помочь, – сказал Раумер и утешил меня обещанием: – Я тебе помогу что-нибудь найти.

После этой беседы я провел в деревне еще несколько месяцев. Вдруг в один прекрасный день в Визендаль прибыла телеграмма: «Будем рады видеть тебя у нас в следующую субботу вечером. Возможно, это будет иметь очень важное значение для твоего будущего. Раумер».

Разумеется, я попросил у Шмидта отпуск. У Раумеров состоялся небольшой мужской ужин. Каждый из присутствующих по возрасту мог бы быть моим отцом. Раумер заранее предупредил меня:

– Покажи себя с лучшей стороны.

Молчаливый и скромный, сидел я в конце стола. Стол, как обычно, был превосходный. Подавалось специальное блюдо раумеровской кухни – фазан с ананасами. После этого я доблестно наполнял в гостиной пустые стаканы красным вином и проворно вскакивал, когда кто-либо из господ желал закурить сигару. В историческом кресле Легиена восседал сегодня знаменитый Гуго Стиннес. Его внешний вид был неприглядным. Он выглядел невзрачно в своем несколько потертом смокинге и с запущенной черной бородкой. И все же это был самый удивительный экономический гений Германии, маг, которому плыли в руки миллионы и миллиарды марок. Ему удалось создать самый огромный вертикальный концерн, который когда-либо существовал в Германии. Он сидел с несколько отсутствующим взглядом, говорил мало, больше прислушиваясь к тому, что говорят другие. При его отъезде я спустился в вестибюль, помог ему надеть пальто. Он бросил на меня благожелательный взгляд и обернулся к Раумеру:

Это, видно, тот самый молодой человек, о котором мы недавно говорили.

Мне же он сказал:

– Молодой человек, я бы хотел быть таким же молодым, как вы. Перед вами открыт весь мир.

Раумер бросил несколько хвалебных замечаний относительно моего интеллекта и хорошей семьи, из которой я происхожу. Когда Стиннес уехал, он сказал мне:

– Стиннес любит людей со старыми именами и хорошими манерами. Мне кажется, он клюнет.

Ввовь потянулись долгие, лишенные всяких событий дни. Наконец Стиннес дал о себе знать. С 1 апреля 1921 года я получил возможность поступить в качестве волонтера в акционерное общество «Гуго Стиннес фюр Зеешиффарт унд Юберзеехандель», которым руководил второй сын Гуго. Мне установили почти приличный оклад.

Отец был вынужден временно примириться с поражением, так как все его инструменты власти, и прежде всего угроза прекратить высылку денег, оказались теперь бессильными. В конце концов он примирился с неизбежным:

– Пожалуйста, попытай счастья. Не попав в воду, не научишься плавать. В конце концов не помешает, если ты присмотришься к деятельности купцов. Ты убедишься, что не подходишь для этой братии, и в один прекрасный день, раскаявшись, вернешься домой.

У Гуго Стиннеса во время инфляции

В то время в Гамбурге обитало немало дворянских отпрысков, которые, подобно мне, пытались сделать карьеру дельца. Ни один из них не стал тем, кого в хорошем, с точки зрения бюргера, смысле называют серьезным и солидным дельцом. Некоторые из них составили себе миллионное состояние. Кое-кто «вженился» в фирмы с мировым именем, другие с успехом занялись рискованными проектами. Однако большинство просто спекулировало и мошенничало. Вновь созданные и иногородние торговые дома довольно охотно брали на службу предприимчивых дворян и бывших офицеров. Фирма Стиннеса, расположенная на Юнгфернштиг, кишела ими. Однако старая ганзейская аристократия проявляла к нам немало здорового недоверия. Правда, нас охотно приглашали на танцевальные вечера, однако к делам нашего брата не допускали.

Должен признаться, что я не испытывал особого удовольствия, выписывая счета, помечая для Южной Америки цены на потрепанных подборках образцов портретов святых или составляя конспекты писем с их извечно трафаретными фальшивыми фразами. Тем не менее моя новая жизнь в Гамбурге казалась мне вступлением в более свободный мир.

Здесь не было клуба гвардейской кавалерии, не было военных и дворянских клик, затхлая атмосфера которых удручала меня. Пусть эти крупные ганзейские купцы с их роскошными виллами у Альстера и Эльбы казались на первых порах несколько провинциальными, однако вся атмосфера, окружавшая их, была благотворной.

Я жил у старой дамы в очаровательном маленьком домике в Фонтене, чуть ли не в пяти минутах ходьбы от Ломбардсбрюке (Харвестехудерская сторона Ауссенальстера). Перед домом был парк, который вел прямо к озеру. Сквозь деревья можно было наблюдать лебедей и прогулочные лодки.

Фрау Вехтер – так звали мою хозяйку – была представительницей старого гамбургского высшего общества, большая оригиналка. Ей было более семидесяти лет. В свое время муж оставил ей большое наследство, однако теперь в результате инфляции оно растаяло, как снег на солнце. Кроме пяти пекинских собачек – самая любимая из них почти ослепла от старости – и сигареты в длинном мундштуке из слоновой кости, который она целый день не выпускала из рук, у нее была лишь одна слабость – игра в бридж. Почти каждый вечер двери ее дома были широко открыты, и карточные столы ожидали посетителей. К ней всегда приходили гости, и дом редко пустел раньше, чем в полночь. Приходили не только дамы, но и многие господа из старых, известных всему миру гамбургских крупных фирм «Беренберг – Гослер», «Форверк», «Амзинг», «Крогман», «Олендорф» и других. Игра велась на суммы, которые составляли для обычного человека целое состояние. Меня время от времени допускали к игре, в лучшем случае в качестве болельщика. Фрау Вехтер в большей или меньшей степени существовала на эту игру. Возможно, иногда ей сознательно проигрывали.

Очень скоро я получил доступ в лучшие гамбургские дома. Некоторые из них были обставлены с кричащей безвкусицей. Однако в общем для них был характерен высокий культурный уровень. Там встречались художественные коллекции, которым позавидовали бы некоторые бывшие княжеские дома. Особенно ценились тогда в Гамбурге французские импрессионисты. Здесь можно было найти десятки прелестных произведений Манэ, Ренуара, Сеслея, Коро и Сезана. Кроме того, в этих домах имелись прекрасные изделия из всех стран мира в зависимости от сферы деятельности фирмы. У Верманов преобладали африканские, у Шлюбахов – южноамериканские. Широко представлены были произведения китайского и индийского искусства. Нередко в этих домах устраивались концерты и вечера камерной музыки. Обычно прижимистые гамбургские купцы в этом отношении не были мелочными. Артисты с мировым именем охотно и часто выступали в таких частных концертах, получая высокие гонорары.

Мне, привыкшему за годы юности, проведенные в Лааске, к старопрусским обычаям, согласно которым к каждому завтраку положено два обязательных кружочка масла, а к каждому обеду – два куска мяса, весьма импонировали обильная кухня и превосходные вина. Да и гамбургские балы были веселее, чем дворянское общество в Потсдаме.

Летом два или три раза в неделю я с шести часов утра выходил на Альстер, чтобы до начала службы час или два покататься на лодке. Кроме постоянной работы в бюро, я почти каждый вечер проводил несколько часов в университете, лекции и семинары которого были специально перенесены на часы после работы, поскольку в университете училось большое число студентов-заочников. Я слушал лекции по политэкономии, государственному праву, международному праву, а также по истории и философии. Но лекции по логике и теории познания давали мне мало. Я никогда не мог по-настоящему понять и основной смысл экономического учения, в связи с чем часто внушал себе, что я глупее, чем остальные. Сегодня я понимаю, почему так сбивчиво выступали тогда профессора.

Вечером, лежа в постели, я жадно читал произведения, которые якобы раскрывали последние тайны мира. Это были в первую очередь труды модного в то время философа Освальда Шпенглера «Закат Европы» и графа Германа Кейзерлинга «Путевой дневник философа». Однако намного умнее от чтения этих книг я не стал.

Проблемой, с которой нам ежечасно приходилось сталкиваться, была инфляция. Оклад, казавшийся в начале месяца достаточным, к концу его превращался в жалкую сумму. Большинство населения голодало. Каковы были причины этого? Где искать средства избавления? Как создать благоразумный и справедливый мировой порядок? Каковы правильные пути, которые могут обеспечить человечеству приемлемый уровень жизни в условиях продуктивной работы? Не существует ли тайного философского камня, который помог бы понять эти противоречия и ликвидировать их? Даже самые талантливые и интересные профессора не давали удовлетворительного ответа на эти вопросы. Нам рассказывали много умных вещей относительно значения и целесообразности трестов и картелей в современном народном хозяйстве. Самая рациональная организация производства и товарооборота! Получение высшей пользы при минимальных расходах! Стабильные и низкие цены в результате ликвидации излишних промежуточных расходов! Интенсивное использование технического прогресса! Слушая эти и подобные теории, казалось, что человечество идет навстречу веку всеобъемлющего благосостояния и постоянно растущего изобилия.

Однако в жизни явно происходило нечто совершенно противоположное. Техника и в самом деле развивалась с исключительной быстротой. Однако в среднем люди жили, бесспорно, хуже, чем до первой мировой войны, и прежде всего они были меньше уверены в будущем. Кроме того, мне было достаточно вспомнить о концерне Стиннеса, в котором я работал и который якобы представлял собой вершину рациональной экономической организации, чтобы сказать себе, что теория и практика никак не походят друг на друга. Никакого настоящего планирования у нас не было. Подсчитывались деньги и прибыли, а товары, при помощи которых добывались эти деньги, не играли никакой роли. Скупалось все, что только было доступно. Даже в секретариате Стиннеса младшего никто не знал, какие предприятия в действительности принадлежали нашему концерну и сколько их: сегодня это были одни, завтра – другие. Никого не интересовало, имеет ли их продукция сходный характер.

Можно было понять, когда профессора доказывали, что для металлургического завода рационально приобрести угольную шахту или что к автомобильному заводу хорошо присоединить листопрокатный завод, так как продукция этих предприятий связана, взаимозависима. Но когда Стиннес покупал сегодня рыцарское поместье в Восточной Пруссии, китобойное судно в Норвегии, типографию в Берлине, а завтра приобретал нефтеочистительный завод в Аргентине, отель в Гамбурге, каменоломню в Венгрии и фабрику детских игрушек в Нюрнберге, когда ежедневно к концерну присоединялись новые, столь же различные по своему характеру предприятия, то в этом нельзя было увидеть никакого смысла.

Для крупных гамбургских купцов-старожилов Стиннес также был бельмом на глазу, ибо он сужал поле их деятельности. Правда, с ним вели дела, однако в хорошем обществе Стиннес младший так и не был принят, несмотря на все его усилия. В той степени, в какой я со своими внушенными с детства дворянскими представлениями вообще мог испытывать симпатию к людям, которые открыто видят смысл своей жизни исключительно в «делании» денег, эти симпатии были скорее на стороне старых патрициев. В торговле они играли примерно такую же роль, как отец в сельском хозяйстве. Деятельность же Стиннеса скорее соответствовала деятельности Шмидта – владельца поместья в Визендале.

Навсегда осталась в моей памяти следующая сцена. Это было незадолго до оккупации Рура французами. Мне уже было доверено просматривать почту и распределять ее. Сидя в бюро, я бросал завистливые взгляды на оживленную толпу, снующую по Юнгфернштиг. Затем я взял под мышку папку и направился доложить о прибывшей почте Стиннесу младшему. Когда я вошел в его комнату, он, как это часто бывало, сидел на письменном столе с телефонной трубкой у уха. Он кивнул мне, предлагая посидеть пока в кресле. На проводе как раз был Лондон, и прошло некоторое время, пока лондонский представитель фирмы подошел к аппарату.

В отличие от обстановки, царившей на улице, в кабинете господствовала трезвая атмосфера. Там стоял сейф, по стенам полки из толстых досок с папками, большой глобус, различные географические карты. Кругом были расставлены модели кораблей. На столе находились только самые необходимые принадлежности, и стояла фотография жены шефа в безвкусной рамке. Во всей комнате не было ни одного цветка, ничего, что напоминало бы о красоте жизни. На стене за спиной шефа висела увеличенная фотография его отца, а напротив – писанный маслом портрет президента Рейхсбанка Хавенштейна.

«Да, – это не произведение искусства», – подумал я про себя. Портрет Хавенштейна раскрывал всю тайну экономического чуда, совершаемого Стиннесом. Президент Рейхсбанка имеет в своем распоряжении все деньги империи и все машины для печатания денежных знаков. Стиннес получает от него кредиты в любых размерах и скупает на них вещественные ценности немецкого хозяйства. Через несколько месяцев полученные им миллионные суммы номинально почти ничего не стоят. Стиннес левой рукой возвращает гроши, а правой получает новые миллиардные кредиты. Обогатиться таким путем в состоянии даже спившийся кучер.

Пока я предавался подобным размышлениям, телефонный разговор начался. Шеф был возбужден:

– Что? Уже в ближайшие дни? Вы совершенно уверены? Французы даже не хотят разговаривать?…

Ответ из Лондона, казалось, был малоутешительным.

– Неужели эти люди в Лондоне не понимают, что наносят удар самим себе? Они же не могут быть заинтересованы в том, чтобы французы наложили руки на все производство угля и стали на континенте?

Лондонский представитель что-то ответил.

– Ну, это просто шантаж! – вспылил Стиннес. – Проклятое свинство! Я не могу этому поверить. Но если вы совершенно уверены в этом…

Его собеседник был явно уверен.

– Во всяком случае я благодарю вас за информацию. Тогда мы должны переместить средства. Я позвоню завтра рано утром снова. Однако пока что вы ничего никому не говорите, чтобы биржа не начала нервничать.

Беседа была закончена. Однако Стиннес не был еще готов рассматривать мою почту. Он снова снял трубку и вызвал своего гамбургского банкира Тильмана.

– Послушайте, дорогой господин Тильман, биржа еще не закрылась? Не можете ли вы отменить мой вчерашний заказ? Вместо этого приобретите 50 тысяч фунтов стерлингов с оплатой до конца будущего месяца. Если по вчерашнему курсу при закрытии биржи их купить не удастся, можете дать больше. Я вам предоставляю свободу рук, так как мне нужна эта сумма. По возможности распределите заказы по всему рынку. Может быть, следует закупить половину в Берлине, а остальную часть – здесь и во Франкфурте, чтобы не делать паники. Хорошо?

Тильман, видимо, проявил любопытство и задал вопрос.

– Нет, нет, ничего особенного. Я должен лишь обеспечить себя для большой акции, которая сегодня, видимо, будет закончена. К полудню я ожидаю вашего ответа, тогда вы получите и письменную заявку.

На этом дело было закончено, и я мог выложить свои бумаги.

«Ах, подлец! – думал я про себя. – Ты произносишь здесь патриотические речи о шантаже и свинстве, возмущаешься тем, что союзники хотят снять с нас последнюю рубаху, и в то же время не стесняешься сам спекулировать против немецкой марки и, используя тяжелое положение нашего народа, делать гигантский гешефт». Мне хотелось высказать Стиннесу младшему в лицо свое презрение и уйти, хлопнув дверью. Но в то же время у меня возникла мыслы поступил ли бы я иначе, будь я на месте своего шефа. И я должен был честно ответить себе: видимо, нет. Делец, который не использовал представившегося ему шанса, был бы идиотом. В маленьком масштабе я сам тоже уже давно спекулировал. В результате продолжающейся инфляции моего месячного оклада хватало мне лишь на несколько дней, и, для того чтобы иметь деньги, я шел на некоторые трюки. Благодаря своему положению я мог оказывать услуги ряду бывших товарищей по полку, в том числе очень богатому графу Шимельману ауф Аренсбургу, и за это я получал от них комиссионные. Им было нужно несколько вагонов калиевых, азотных и других искусственных удобрений. Очень дефицитной была прежде всего томасова мука. Через отделение химикалий концерна Стиннеса я мог достать им то, чего им не удалось бы достать в другом месте. Полученные комиссионные я использовал для спекуляции. Через одного знакомого в банке Тильмана я покупал на них валюту и менял ее на рейхсмарки только в случае необходимости. Таким образом, я мог хорошо жить на пять английских фунтов (около ста золотых марок) в месяц и не знал никаких забот. Для человека, работавшего в концерне Стиннеса, побочные гешефты не составляли труда. Так, в конце 1923 года при обмене облигаций золотого займа (доллар к тому времени был равен 4,2 миллиарда марок) я выиграл 600 процентов.

Стиннес был действительно крупным жуликом. Однако я тоже уже стал мелкой скотиной. Необходимо было уйти из концерна; я должен был найти себе такое занятие, которое позволило бы мне не быть тунеядцем, а делать что-либо полезное для всего немецкого народа. Этого можно было достигнуть, видимо, лишь на государственной службе.

Из различных видов государственной службы больше всего меня привлекала профессия дипломата. Однако раньше я должен был закончить свою учебу. Необходимое для этого количество семестров я уже прошел.

Теперь мне нужно было только время, чтобы написать докторскую работу и серьезно подготовиться к экзаменам. Поэтому летом 1923 года я оставил свою службу у Стиннеса. 29 февраля 1924 года я получил в Гамбургском университете звание доктора политических наук и подал заявление с просьбой о назначении на службу в министерство иностранных дел в Берлине.

Среди юных лордов в Оксфорде

Для дипломатической службы необходимо было знание по меньшей мере двух иностранных языков. По-французски я говорил бегло. Этому языку меня еще ребенком обучала наша швейцарская гувернантка. Однако по-английски я не знал ни слова.

В моем чемодане был припрятан ящик от сигар, наполненный до краев английскими банкнотами – результат моих спекуляций во время инфляции. Там было несколько сот фунтов стерлингов. На эту сумму я мог продержаться значительное время, не выпрашивая у отца дотации. С этими средствами и захватив большое количество рекомендательных писем, я в середине марта направился в Англию. Одним из самых полезных для меня оказалось письмо Раумера к лондонскому представителю Телеграфного бюро Вольфа[3] господину фон Устинову. Последний родился в Германии и во время первой мировой войны был немецким офицером, но родители у него были русские. Его жена, дочь известного петербургского художника, тоже была русской. Дом Устиновых в Лондоне не считался настоящим немецким домом, поэтому круг его знакомств в то время был гораздо шире, чем даже у немецкого посла. Последний, несмотря на то, что после конца войны прошло уже пять лет, все еще находился под определенным бойкотом, который распространялся на все немецкое.

Менее результативными были приветы, которые переслала со мной из Гамбурга фрау Вехтер своим английским знакомым по периоду, предшествовавшему 1914 году. У большинства знакомых фрау Вехтер еще у дверей слуга или горничная заявляли мне: «Я полагаю, что госпожа вряд ли будет в состоянии принять немца». Характерно, что к числу этих людей относилась также леди Ридсдэл, дочь которой уже через каких-нибудь десять лет вышла замуж за руководителя английских фашистов Освальда Мосли. Другая ее дочь – Юнити Митфорд – на протяжении многих лет была ревностной поклонницей Адольфа Гитлера. Однако в те времена, в 1924 году, для немца было почти невозможно попасть в так называемое высшее общество – ко всем этим Лондондерри и Чемберленам, впоследствии друзьям Риббентропа.

Дружественную серьезную поддержку оказало мне с первых же дней немецкое посольство, расположенное на Карлтон-хаус-террас. Посол Штамер и его жена были старыми друзьями фрау Вехтер. Они были родом из Гамбурга, и их огромный дом, стоявший на углу Клопшток-штрассе, рядом с Ломбардсбрюке, играл в некотором роде роль входа в замкнутый квартал Фонтене, в котором я жил. Советник посольства граф Альбрехт Берншторф был родом из Шлезвиг-Гольштейна; его брат был моим однополчанином. Берншторф дал мне разумный совет не задерживаться долго в Лондоне с его столичной суматохой, а немедленно направиться в Оксфорд, где мне будет гораздо легче установить контакт с англичанами моего возраста. Так как в Оксфорде в то время, кроме двух студентов из Кельна, учившихся в колледже английских профсоюзов, который был расположен несколько в стороне, не было ни одного немца, Берншторф, давая мне этот совет, преследовал и другую цель: он хотел использовать меня в качестве своего рода пропагандиста в пользу Германии. В один из хороших весенних дней он сам отвез меня в Оксфорд на своей автомашине.

Через Берншторфа я познакомился с молодым французом, который учился в колледже Бэлиоль. Его звали Мишель Леруа-Буалье. В настоящее время, в 1955 году, он занимает пост французского посланника где-то в Южной Америке. Мишель был рад познакомиться с первым в своей жизни немцем. Он немедленно взял меня под свое покровительство, что помогло мне освоиться с обстановкой. Установить контакт с англичанами вначале было значительно сложнее. Мне трудно было с ними объясняться не только потому, что я говорил на исковерканном английском языке. В головах у большинства из них все еще господствовали самые дикие предубеждения против всего немецкого. На первых порах они часто относились ко мне, как к хищному зверю из зоологического сада, который только притворяется человеком. Некоторые с любопытством спрашивали меня, не прячу ли я под волосами немецкую – военную каску, приросшую к моей голове, не предпочитаю ли в качестве еды жареные детские окорока. Мало-помалу сенсационное любопытство улеглось, и у меня появилось много хороших друзей. Очень скоро я чувствовал себя как дома во всех лучших колледжах. Мои познания в английском быстро совершенствовались, так как, за исключением обоих кельнских студентов, здесь не было никого, с кем я мог бы говорить на родном языке.

Еще никогда я не жил так по-райски, как в этот оксфордский период. Все отвратительное, существовавшее в мире, полностью отошло на второй план. О материальных заботах здесь никто не говорил, ибо никто не ощущал их. Тогда Оксфорд еще не был промышленным городом, каким стал нынче, после того как здесь построили огромный автомобильный завод «Остин», принадлежащий лорду Нафилду. Мечтательный и отрешенный, лежал этот город среди лугов, через которые мирно нес свои воды Изис[4].

Каждый колледж имел свою собственную историю и традиции. На протяжении столетий здесь находились учебные заведения для избранных – сыновей господствующих семей Великобритании и ее огромной мировой империи. Ни один простой смертный не допускался в эту святую святых. Правда, после первой мировой войны здесь оказались люди, которых прежде не допускали в Оксфорд. Однако в общем и целом, по крайней мере в таких феодальных колледжах, как Крист Чэрч, Магдален, Бэлиоль, все еще царили отпрыски аристократии. Они жили здесь особой жизнью в своих тихих монастырских дворах с готическими башнями и башенками и запутанными ходами, в парках из столетних деревьев за каменными стенами. Любой из них имел собственную уютно обставленную комнату. На каждом этаже был специальный слуга в скромной черной ливрее. Его обязанность состояла в том, чтобы освободить молодых господ от необходимости заниматься тягостными мелочами повседневной жизни. У многих даже были собственные автомашины.

Жизнь этих юношей была обставлена с таким комфортом, что у меня буквально вылезали глаза на лоб, хотя я происходил далеко не из бедной семьи. Только кухня, как и всюду в Англии, была ужасной. Столы сервировались богато, с большим вкусом. На них выставляли массивное серебро, хрустальные вазы были наполнены цветами, зажигались свечи в романтических канделябрах. При всем том на стол подавалась лишь сухая рыба, вываренный кусок мяса или пудинг из смеси неопределенного вкуса.

Не было такого предмета, с которым нельзя было бы познакомиться в Оксфорде. Здесь были люди, серьезно изучавшие самые немыслимые вещи, которые только существовали на свете. В Оксфорде можно было получить сведения обо всем: о египетской мифологии, об ассирийской архитектуре, о тибетской ботанике, о мексиканских мотыльках, об обычаях полинезийских племен, о древнегреческой нумизматике, об индийской и китайской философии религии и о футуристических школах художников в Париже. Классическое образование юных англичан было гораздо выше, чем наше. Я окончил бранденбургскую Дворянскую академию, что соответствовало гуманитарной гимназии. Несмотря на это, я никогда не был в состоянии читать латинский или греческий текст без словаря. Эти же двадцатилетние англичане, сидя днем на скамье под сенью гималайских кипарисов рядом с кустами сирени, читали Гомера, Софокла, Горация и Овидия так, как будто это были увлекательные современные романы.

Учебные заведения для господствующего класса Великобритании выпускали совсем других людей, чем наши. По сравнению с молодыми лордами все эти кригсхеймы, шимельманы и роховы были варварами. Но даже образованные представители Берлинского и Гамбургского университетов, как правило, были на голову ниже выпускников Оксфорда. Эти англичане обладали широким кругозором и получали значительно более высокое общее образование; они были гораздо менее мелочными, значительно более терпимыми, культурными и приятными, чем это имело место у нас. В то же время у них не было достаточных специальных профессиональных знаний, им не хватало того концентрированного усердия, которым так отличаются немцы. В практических вопросах они очень часто проявляли потрясающую беспомощность. Их невежество и равнодушие к элементарным вопросам повседневной жизни, хорошо известным любому десятилетнему деревенскому парнишке, были поразительны. Многие из них были не в состоянии сами разбить яйцо над сковородкой. Умный юноша, умевший произносить речи почти на любую тему, не мог отличить пшеницу от ячменя. Я встречался с одним молодым лордом, который, поглощая омара под майонезом, серьезно утверждал, что во Франции существуют особые майонезные коровы, вместо молока дающие майонез.

Разумеется, в Англии имеется также большая прослойка высококвалифицированной технической интеллигенции. Однако такого рода специалистов старые аристократические университеты в Оксфорде и Кембридже не выпускали.

Мишель и я часто потешались над странностями юных британских лордов. Мы задавали себе вопрос: действительно ли они настолько выродились, как это иногда кажется. В то же время мы были вынуждены признать, что благодаря такому полному презрению к обычным проблемам простого человека эти люди никогда не проявляют сомнений в своем праве на существование и что именно благодаря этому они в состоянии столь упорно и безоговорочно защищать свои привилегии, как ни одна другая господствующая прослойка в Европе.

В один прекрасный вечер мы сидели втроем у горящего камина в уютной комнате, принадлежавшей Антони Расселу. Антони был племянником Бэтфордского герцога и внуком известного во времена Бисмарка английского посла в Берлине Одо Рассела. Антони любил красное бургундское и всегда имел большой запас этого вина, Мишель – француз и самый темпераментный из нас – вновь развивал одну из своих многочисленных неуравновешенных теорий.

– У вас, англичан, – обратился он к Антони, – в груди две души: одна варварская, вы получили ее в наследство от них, – и он указал на меня, – этих воинственных германцев, другая душа – цивилизованная, ее дали вам мы – норманны и галлы. Однако в конце концов это относится только к простому народу. Для нас, для образованных слоев, национализм сегодня стал абсурдом. Кто в состоянии серьезно утверждать, что между нами троими имеется какое-либо существенное различие? Я должен сказать, что каждый из вас в конечной степени для меня в тысячу раз ближе, чем дворник или трактирщик из Парижа, с которыми меня не связывает ничего, кроме языка.

Мишель все больше приходил в возбуждение. На стене висело охотничье ружье, принадлежавшее Антони. Мишель снял его с крюка и, размахивая им, провозгласил:

– Любая война между нами – это безумие и варварство. Пусть пролетарии убивают друг друга, мы этого делать ни в коем случае не будем.

Выпучив глаза, он сунул мне дуло под нос:

– Вольфганг, старый бош, поклянись мне в этом всем, что для тебя дорого!

Я искренно обещал ему:

Будь что будет, вы можете на меня положиться.

Но в одном я не мог безоговорочно согласиться с Мишелем. Конечно, Мишель и Антони были мне гораздо ближе, чем толстяк Кригсхейм и почти все мои немецкие коллеги по берлинскому клубу гвардейской кавалерии. Но с моим народом, со старым Рикелем Грабертом из Лааске, с моим матросом из берлинского замка меня все же связывало то, без чего я не смог бы существовать.

– Мишель, – сказал я нерешительно, – я не знаю. Разумом я готов с тобой согласиться, однако с чувствами дело обстоит несколько иначе: ведь бывают, возможно, такие моменты, когда я берлинского кучера понимаю лучше, чем вас.

– Ты был и остался неисправимым бошем, – заявил Мишель. Антони поддержал его. Мне самому не было ясно, какова же моя позиция, поэтому я казался себе немного отсталым и провинциальным.

Однако Мишеля переполняло благородное стремление все же превратить меня в конце концов в настоящего культурного европейца. Он предложил мне после окончания семестра поехать с ним во Францию. Я очень охотно дал свое согласие.

Прекрасная Франция

Мои первые впечатления от Парижа и от летней Франции были непередаваемыми. Кто не бывал там, тот не может себе представить, как счастлив был я. От радости я готов был молиться каждому солнечному лучу.

Однако с духом международного взаимопонимания дело обстояло гораздо хуже, чем пытался внушить мне Мишель. Прежде чем я попал в его отчий дом, ему пришлось сломить сопротивление собственной семьи, что было не так-то просто. Его большая комфортабельная квартира на авеню Клебер, недалеко от Триумфальной арки, в связи с тем, что был разгар лета, пустовала. Вся семья жила в своем поместье в Южной Франции, недалеко от Монпелье. В конце концов меня пригласили туда, однако сразу после моего прибытия выяснилось, что мне, немцу, нельзя оставаться в замке более двух дней якобы в связи со сплетнями, которые могут распространиться среди прислуги и жителей деревни. Эту пилюлю мне подсластили следующим образом. Было принято решение направить меня, Мишеля и его двух братьев на четырнадцать дней в путешествие по стране. С этой целью нам был предоставлен большой лимузин фирмы «Пежо». Собственно говоря, для меня это было даже гораздо интереснее.

Мы изъездили вдоль и поперек красивые средиземноморские провинции Франции от Севенн до Монте-Карло, останавливались в Марселе, осмотрели прежде всего Ним, Арль, Авиньон и другие города Прованса, основанные еще во времена Рима. Часто мы ночевали у родственников или знакомых Мишеля в старых дворянских поместьях, которые попадались на нашем пути. Повсюду Мишель выдавал меня за норвежца, своего друга из Оксфорда. Он умолял меня скрывать подлинную национальность:

– Здесь, на селе, у них все еще преобладают ограниченные идеи, с которыми мы должны считаться. Если ты не хочешь подвергнуться риску оказаться без крова, необходимо обманывать наших хозяев.

Я плохой артист, однако, к счастью, никто не задавал мне конкретных вопросов относительно моей неизвестной мне норвежской родины.

Было ясно, что если бы я попытался привезти Мишеля в бранденбургское юнкерское поместье, то мне пришлось бы столкнуться с такими же, если не большими трудностями. И в других отношениях атмосфера в поместьях была удивительно похожа на ту, которая царила у нас. В этом смысле было мало различий между югом Франции и севером Германии. Правда, местный климат не был похож на климат Бранденбурга. Вместо ржи выращивался виноград, а вместо картофеля – дыни. Барон звался здесь патроном, а пастор – кюре. За столом молились в соответствии с католическими обычаями, а не по заветам Мартина Лютера. Однако в остальном Мишель был действительно прав. Стиль жизни господствующих классов был более или менее схожим. Национальные различия между представителями этих классов были ничтожными по сравнению с социальными различиями, которые существовали между ними и менее обеспеченными слоями населения соответствующих стран.

Но все-таки как бессмысленны были злобные шовинистические представления о Франции, которые нам внушали в кайзеровской империи, фундаментом которой была победа под Седаном. Даже моя мать писала мне испуганные, наивнейшие письма: «Дорогой мальчик, не забывай, что француженки очень аморальны и что они в душе ненавидят каждого немца. Они будут рады, если смогут заразить молодого немца, такого, как ты, дурной болезнью. Ради меня не имей с ними дела». Однако мне стали теперь совершенно чужды подобные узкие и ложные представления, господствующие среди бранденбургских юнкеров.

Англия вызывала у меня симпатию и чувство некоторого уважения. Но к Франции я воспылал непреоборимой любовью. Она была по-настоящему прекрасна. Прощаясь с Мишелем в Авиньоне перед отъездом в Париж, я сказал ему:

Мишель, когда-нибудь ты будешь послом в Берлине, а я – послом в Париже. Тогда мы с тобой позаботимся о том, чтобы наши страны перестали быть традиционными врагами, а стали традиционными друзьями.

Мишель пожал мне руку:

– Да, Франция и Германия, прочно объединенные на мирных основах, – это гарантия расцвета европейской культуры. Мы создадим более счастливое будущее, так как мы не столь ограничены, как наши отцы.

Он также собирался после окончания учебы поступить на дипломатическую службу на Кэ д'Орсэ[5].

Я никак не мог расстаться с Парижем. Позже я часто бывал в нем и всегда открывал новые прелести. Однако мне кажется, что в первой половине нашего столетия этот город не был никогда столь окрыленным и не излучал столь большого очарования, как в начале двадцатых годов. Только после того, как мой кошелек опустел до предела, я принял вынужденное решение отправиться домой. По дороге я задержался на несколько дней в Голландии у товарища по полку. Он работал в амстердамской фирме по продаже зерна и жил там в собственном доме в Гарлеме. Там я был вынужден под конец, продать свою гордость – золотые ручные часы, которые приобрел в Гамбурге на комиссионные, полученные от Шимельмана, и в октябре 1924 года без гроша в кармане вернулся в Берлин.

Политика и деловые операции электрических монополий

Министерство иностранных дел не подавало признаков жизни, но Раумер был настроен весьма оптимистично. Для того чтобы избавить меня от необходимости вновь попасть в зависимость от отца, он временно пристроил меня в качестве своего личного секретаря в Объединение германской электротехнической промышленности, размещавшееся на Корнелиусштрассе. Мне был положен оклад четыреста марок.

В эту зиму я многому научился. Я имел прекрасную возможность наблюдать за некоторыми интригами и беззастенчивой борьбой различных сил, которая в конечном счете определяла решения, принимавшиеся якобы в интересах общеполезной государственной экономической политики. В это время как раз решался вопрос о заключении первых нормальных торговых договоров Веймарской республики и о первых немецких послевоенных тарифах. В задачу Раумера входила координация интересов электропромышленности по этим вопросам, защита ее интересов перед другими. Координация состояла в следующем: Раумер должен был обеспечить, чтобы во время заседаний многочисленные мелкие фирмы не поднимали слишком большого шума, когда их интересы ущемлялись крупными концернами – «Сименс», «АЭГ», «ОСРАМ» и некоторыми другими. Его главная задача в качестве защитника интересов электропромышленности состояла в том, чтобы привлечь на свою сторону влиятельных деятелей из Имперского объединения немецкой промышленности, министерства хозяйства и парламента. В этом отношении Раумер был настоящим мастером. Он был не только более умным и более ловким, чем большинство его соперников, но и обладал многочисленными разветвленными закулисными связями. Часто случалось, что, разыскивая его в рейхстаге и справляясь о нем в кулуарах, я получал загадочный ответ: «Депутат Раумер интригует в двести третьей комнате». Во всяком случае «Сименс» и «АЭГ» не проявляли недовольства результатами его деятельности. Летом Раумер отказался от своей квартиры, занимавшей первый этаж дома на Кёниген Аугусташтрассе, и купил себе большую виллу в Грюневальде.

Переговоры с представителями других отраслей промышленности происходили в помещении Имперского объединения немецкой промышленности, а переговоры с официальными правительственными органами – в министерстве экономики, здание которого помещалось на Бельвюштрассе. Впоследствии, во времена Гитлера, в этом помещении выносил свои смертные приговоры пресловутый «народный трибунал» Фрейслера.

В мою задачу входило составление для Раумера отчетов и протоколов этих торгов, которые происходили почти ежедневно. Не требовалось особого ума, чтобы понять, что в этих торгах не играет никакой роли объективная народнохозяйственная точка зрения, о которой нам говорили с кафедр профессора экономики. Здесь велась настоящая война в джунглях: сталкивались частные интересы, причем каждый воевал против каждого, в ход пускались любые средства, любые аргументы. Победу одерживали лишь более сильные и бесцеремонные или более умные. Железоделательная промышленность боролась против обрабатывающей, крупная торговля – против сельского хозяйства, машиностроительные предприятия – против автомобильных концернов. В зависимости от того, о тарифе на какой товар шла речь, менялись фронты, заключались или расторгались союзы, разрабатывались комбинации, фальсифицировалась статистика, применялись шантаж, угрозы, жалобы, подхалимаж, ложь и жульничество. Когда платные служащие, представлявшие интересы сторон, заходили в своих спорах слишком далеко, на сцену выступали верховные магнаты – господа Сименс, Дейч, Феглер, Бюхер, Фровейн. Всей тяжестью своего авторитета они стремились доказать, что немецкая экономика будет парализована, а тысячи рабочих окажутся без хлеба, если не будут выполнены их требования. Мне было совершенно ясно это надувательство. Я находил его отвратительным. Однако по своим взглядам я был еще слишком большим индивидуалистом, и мне не пришло в голову сделать из этого более глубокие, общие или даже революционные выводы. Тем не менее я не мог долго оставаться в этой компании, опустившейся до уровня хищных зверей. Нет, для меня не подходили ни сельское хозяйство, ни торговля, ни работа в промышленности. Единственным занятием, которое еще казалось мне приличным, была государственная служба, министерство иностранных дел.

Правда, отец все еще считал, что в один прекрасный день я пойму смысл поговорки: «Сиди дома и честно зарабатывай себе на жизнь». Тем не менее он все же как-то понял, что я навсегда вышел за рамки его старого, феодального и патриархального мира представлений. Тем временем Гебхард настолько овладел своей профессией, что отец уже мог использовать его в качестве управляющего нашим поместьем Бургхоф (возле города Путлиц), которое он позже должен был получить в наследство. Да и младший брат Вальтер, который вскоре должен был окончить школу, принял решение заняться сельским хозяйством. И хотя отец не проявлял никакого восторга в связи с тем, что Путлиц из старого, верного кайзеру бранденбургского рода выражает желание пойти на службу «красной республике», он не чинил мне таких препятствий, как тогда, когда я захотел стать «купцом». По его представлениям, служба дипломата была все же более или менее достойна дворянина.

Деньги и светская жизнь в Берлине

Со времени окончания инфляции и наступления некоторой общей стабилизации Берлин начал расцветать. Я с головой окунулся в столичную жизнь. Здесь быстро образовалось новое высшее общество, в большинстве своем состоявшее из нуворишей и в то же время включавшее в себя часть сохранивших свои богатства представителей старого господствующего класса. Это общество стремилось к тому, чтобы продемонстрировать свой капитал и свои роскошные наряды. Давалось огромное количество интересных, увлекательных представлений. Для меня не «составляло труда попасть в это общество.

К числу богачей, которым принадлежали блестящие дома, составлявшие тогда центр столичного общества, относились, в частности, семья Швабах (банкирский дом Блейхредер, на Тиргартенштрассе), Гутман (Дрезденский банк, на Ванзее), Фридлендер-Фульд (на Паризер-плац), Гольдшмидт-Ротшильд и некоторые другие.

Самыми интересными для меня людьми были, разумеется, иностранные дипломаты и корифеи министерства иностранных дел. Статс-секретарь фон Шуберт (один из совладельцев концерна Штумма и Ганиэля) жил на Маргаретенштрассе; почти напротив него находился дом богачки фрау фон Дирксен, матери дипломата, который позже был гитлеровским послом в Москве и Лондоне. Фрау фон Шуберт, урожденная графиня Харрах, была двоюродной сестрой жены Раумера. Фрау фон Мальтцан, жена посла в Вашингтоне, была дочерью крупного промышленника Грузона, которому принадлежали крупнейшие заводы «Крупп-Грузон» в Магдебурге. Больше других интересовала меня жена имперского министра иностранных дел Густава Штреземана. Она была родом из семьи верхнесилезских промышленников, которым перешел по наследству промышленный концерн Гише. Кете Штреземае охотно оказывала протекцию молодым людям, и я был среди тех, к кому она благоволила. Из иностранных посольств меня прежде всего привлекало французское. В красивом дворце на Паризерплац хозяйничал тогда посол де Маржери. Его невестка Жени де Маржери была урожденная Фабр-Люс. Так как ее семья являлась главным акционером «Лионского кредита», она была наследницей богатейшего состояния Франции. Жени была не только самой очаровательной и элегантной, но и самой умной и образованной женщиной тогдашнего высшего света в Берлине.

Разрыв с клубом гвардейской кавалерии и мечты о будущем Европы

В клубе гвардейской кавалерии пошли разговоры, что я стал частым гостем не только у французов, но и в других посольствах стран Антанты. Однажды после обеда я был в связи с этим вызван к управляющему делами клуба ротмистру фон Хейдену. При разговоре присутствовали другие члены клуба.

– Господин фон Путлиц, мы хотим серьезно указать вам на то, что, согласно нашему уставу, для членов клуба недопустимо поддерживать с представителями враждебных государств какие-либо связи, которые выходили бы за рамки чисто служебных отношений. Нам стало известно, что вы днюете и ночуете не только в итальянском, но даже прежде всего во французском посольстве.

Я ответил, что намерен в ближайшее время поступить в министерство иностранных дел и что в этом министерстве общение с иностранными дипломатами относится к числу обычных профессиональных обязанностей.

– Однако пока вы еще не в министерстве иностранных дел, и мы вынуждены просить вас немедленно порвать подобные связи, так как не хотим создать прецедент, на который, возможно, могли бы ссылаться другие. Вы понимаете, что мы должны хранить дисциплину и сплоченность нашего бывшего офицерского корпуса.

Вся эта история меня настолько возмутила, что я повел себя по отношению к г-ну фон Хейдену, видимо, более дерзко, чем это следовало, учитывая его возраст.

Фон Хейден вскипел:

– Я потребую суда чести, перед которым вам придется отвечать.

– Очень хорошо, – возразил я. – В таком случае я немедленно заявляю о своем выходе из клуба гвардейской кавалерии.

Сделав поклон, я удалился, не подав руки никому из присутствовавших. С тех пор я никогда не переступал порога этого клуба.

Это было последним толчком, который помог мне внутренне порвать с вчерашними людьми. Уже тогда для меня было ясно: пока эти тупые, самодовольные реакционеры и шовинисты будут иметь вес, в Германии никогда не удастся создать приличной, свободной жизни, она никогда не сумеет установить благоразумные, мирные отношения с другими государствами Европы.

На выборах президента, назначенных в связи со смертью Эберта, я сознательно голосовал против Гинденбурга. Я стал ярым приверженцем движения сторонников пан-Европы, которое как раз тогда получило широкое распространение, проглатывал брошюры графа Куденхове-Калерги и не пропускал ни одного собрания в Берлине, на котором он выступал.

Настоящим вождем, который мог привести нас в прекрасное, лучшее будущее, казался мне министр иностранных дел Густав Штреземан[6]. На людей, подобных Хейдену и его окружению, он действовал, как красный платок на быка, поскольку стремился к взаимопониманию с Францией и прокламировал в качестве своей окончательной цели мирное объединение старой Европы. Тогда я не понимал, что политика Штреземана была палкой о двух концах. Меня воодушевляла великая европейская идея. Перспектива работать непосредственно под руководством такого человека в интересах достижения подобной великой цели казалась мне чудесным исполнением мечты всей моей жизни, разрешением мучившего меня конфликта. Мне казалось, что дипломатическая служба не будет оставлять у меня неприятного привкуса. С этого времени я буду чист перед собственной совестью и перед немецким народом, перестану быть паразитом и сделаюсь честным и полезным членом общества. Штреземану мерещилась серебряная полоска на горизонте, мне же казалось, что все небо объято ярким светлым пламенем.

В мае 1925 года я выдержал экзамен по языку в министерстве иностранных дел и с 1 июля был назначен на должность атташе. Я радовался от всего сердца. Никто из моих сверстников не был так полон самых радужных надежд. С этим настроением в солнечное утро первого июльского дня 1925 года я переступил порог дома на Вильгельмштрассе, 73/75, чтобы доложить о своем прибытии на службу.

Часть вторая. На дипломатической службе Веймарской республики

Атташе в министерстве иностранных дел

Тяжелая, обитая железом дверь главного входа министерства иностранных дел на Вильгельмштрассе, 75, открывалась полностью лишь в торжественно официальных случаях. Обычный посетитель должен был звонить. Раздавался жужжащий звук зуммера, и после некоторой паузы в подъезде открывался небольшой проход, рассчитанный на одного человека. Через несколько шагов посетитель оказывался между двумя большими гранитными сфинксами. Их внушительный вид придавал входу несколько мистический облик.

За сфинксами помещался белый вестибюль, в центре висела бронзовая люстра. Направо была широкая мраморная лестница, которая вела на первый этаж, где было расположено помещение для приемов. Здесь находились секретариаты министра и статс-секретарей, а также отдел личного состава. Коридор был устлан красными велюровыми дорожками, да и вся обстановка была весьма внушительной. По этой причине первый этаж имел у нас кличку «винного отдела», в то время как другие помещения, обставленные, как правило, очень старомодно и по-спартански, именовались «пивным отделом».

В то июльское утро 1925 года мы, пятнадцать вновь принятых атташе, собрались в «винном отделе». Состоялся оживленный обмен приветствиями и поздравлениями. Приема на работу в министерство добивалось свыше трехсот человек, и только нам, пятнадцати избранным, удалось достигнуть цели. Некоторые из нас были уже знакомы друг с другом. По крайней мере мы уже однажды виделись во время экзаменов по языку.

Первого взгляда, брошенного на нашу разнородную братию, было достаточно, чтобы уяснить, с какой тщательностью осуществляло свой выбор министерство иностранных дел, стремясь не давать никакого повода партиям или отдельным группам жаловаться на то, что их обошли. Разумеется, среди нас не было ни одного человека из бедной семьи. Однако, если не считать этого условия, при выборе были учтены самые тончайшие различия. Был представлен каждый сельскохозяйственный район Германии. Среди нас не было и двух человек, которые бы относились к одинаковой категории. Были там сын рейнского промышленника и потомок саксонского газетного издателя, сын бременского купца и отпрыск владельца гамбургской судоходной компании, сын члена наблюдательного совета «ИГ Фарбениндустри» из Вюртемберга и наследник владельца баварского частного банка. Был даже сын мекленбургского пастора – члена Социал-демократической партии.

Всего в группе было четверо дворян, однако и они относились к различным категориям. Лишь двое могли считаться настоящими юнкерами – граф Страхвиц и я. Но и между нами существовало тонкое различие. Руди Страхвиц происходил из строго католической силезской семьи, я же был бранденбургским протестантом.

Обычно на протяжении первого года службы вновь принятые атташе использовались лишь на скучной технической работе. Это делалось для того, чтобы они привыкли к рутине обыденной службы. Атташе направляли в различные отделы, где они составляли так называемые «рубашки». «Рубашками» у нас называли маленькие папки, на которых частично был уже напечатан стандартный текст. В эти папки вкладывались бумаги, подлежащие обработке. Их надлежало направлять в различные инстанции с пометками: «Для ознакомления», «Просьба сообщить свою точку зрения», «По назначению для дальнейшего использования» и т. п.

На протяжении второго года службы атташе проходили специальные курсы, которые отличались от обычного обучения в высших школах лишь тем, что доценты подбирались и контролировались нашим учреждением, а занятия проходили в самом министерстве. Только после окончания этих курсов и сдачи экзамена на дипломата молодой специалист привлекался к ответственной работе в министерстве либо посылался на заграничную работу.

Немцы и поляки

Мне удалось сэкономить год и избежать составления «рубашек». Я попал прямо за границу. Согласно Версальскому договору, 1925 год был последним годом, когда немцы, жившие в районах, отошедших к Польше, и не желающие принять польского гражданства, могли переселиться в Германию. В провинциях Познань и Поморье таких людей были сотни тысяч. Для организации переселения этой массы тамошнему немецкому консульству спешно требовались сотрудники для обработки огромного количества бумаг: Так я попал в Познань.

Я неохотно отказался от жизни в Берлине и от своей удобной квартиры на Тиргартенштрассе. Положительным было то, что в Познани я получал прибавку за службу за границей, в то время как в Берлине я был вынужден сокращать свои расходы. Раньше я получал у Раумера 400 марок в месяц, министерство же иностранных дел платило своим молодым атташе, которые, как правило, были отпрысками богатых семейств, лишь 250 марок. Во всяком случае перевод в Познань освободил меня от неприятной необходимости вновь обращаться к отцу за подачкой.

О жизни служащего немецкого учреждения в Польше в эти годы много приятного не расскажешь. Отношения с нашим восточным соседом на протяжении столетий представляли собой одну из мрачных глав немецкой политики. Трудно было ожидать, что поляки при выселении будут действовать в лайковых перчатках: ведь дело шло о немцах, которые на протяжении веков грабили их страну и выступали в роли безжалостных и высокомерных господ. Разумеется, отдельным немцам во многих. случаях приходилось очень тяжело. Тот, кто, подобно мне, работая в консульстве, был вынужден ежедневно заниматься сотнями судеб этих несчастных, к сожалению, очень легко поддавался настроениям, в результате которых забывал, что в данном случае речь идет о восстановлении исторической справедливости.

Как и повсюду, получалось, что тяжелее всех приходилось маленьким людям, в то время как настоящие виновники в большинстве случаев ухитрялись выходить сухими из воды. Так называемые гакатисты, все эти ганземаны, тидеманы и другие пресловутые «пожиратели поляков», в тех случаях, когда им это удавалось, «благоразумно» высказывались в пользу Польши. Теперь они были признанными польскими гражданами и со спокойной душой оставались в своих награбленных латифундиях. В то же время крестьяне, ремесленники и им подобные, честно отстаивавшие свою принадлежность к немецкой нации, очень часто теряли все свое имущество.

Главной обязанностью консульства была организация отправки переселенцев. Ежедневно мы должны были готовить бумаги для тысяч людей. Обычно уже с раннего утра приемная была переполнена, и часто очередь желающих переселиться в Германию тянулась до наружной двери. Люди были в отчаянии, ругались, были даже случаи покушения на самоубийство.

Наша жизнь проходила в работе, ибо со всем этим потоком невозможно было справиться за восемь часов. Как правило, мы задерживались в бюро до позднего вечера.

Общения с польским населением фактически не существовало: поляки избегали нас, а мы, со своей стороны, не искали контакта с ними. Никому из нас не приходила в голову мысль изучить их язык. Каждый польский текст переводился переводчиком. Поэтому не могло быть и речи о том, чтобы мы интересовались польским театром или другими явлениями культурной жизни Польши.

Свободные вечера мы проводили в лучшем случае в ресторане «Бинек», который посещали исключительно немцы и куда поляки не показывали даже носа. То, что там можно было узнать о Польше и об условиях в этой стране, разумеется, не имело ничего общего ни с дружественным отношением ни с объективностью.

Время от времени я навещал своих бывших товарищей по школе и полку, имевших имения в Познани и Поморье. В большинстве они также стали польскими гражданами и, как и прежде, жили в своих замках. Несмотря на это, они не считали необходимым изучать польский язык. Если в наших бранденбургских рыцарских поместьях все еще царили социальные условия, характерные для феодализма, то здесь создавалось впечатление, что ты попал в раннее средневековье. По сравнению с обросшими грязью свинарниками, в которых вынуждены были ютиться польские батраки, дома поденщиков в Лааске могли сойти за солидные и нарядные пригородные виллы. Если у нас дома общий диалект создавал определенное ощущение связи между помещиком и рабочими, то здесь пропасть между господином и батраком подчеркивалась еще и тем, что батрак, желающий обратиться к господину с просьбой, был вынужден прибегать к чужому для него немецкому языку. Я не верил своим глазам, когда в первый раз увидел, как при появлении разряженного помещика не только мужчины, но и женщины подбегали к нему, пытаясь поцеловать руку или даже полу его полупальто. И у нас батраки снимали шапки, когда приветствовали отца, но здесь при этом делался такой земной поклон, что шапки, казалось, подметали землю у сапог господина. Немецкие помещик в Польше принимали эти изъявления покорности в большинстве случаев с высокомерным спокойствием. Мне, однако, рассказывали, что польские помещики с большой строгостью требуют соблюдения этих недостойных обычаев.

Воспитание дипломатов

Моя деятельность в Познани продолжалась ровно десять месяцев. В мае 1926 года в Берлине начались одногодичные теоретические курсы для нашей группы атташе. Обучение было организовано прямо как в школе. Ежедневно мы с очинёнными карандашами сидели в нашей аудитории у полукруглого стола, слушали лекции или зачитывали на семинаре наши собственные рефераты. Мы писали домашние и классные сочинения, а также предпринимали ряд интересных экскурсий. Так, на протяжении нескольких дней мы находились в Рурской области, куда нас пригласила дирекция концерна «Ферейнигте штальверке».

К концу курсов мы почти все были друг с другом на «ты» и были связаны хорошими, дружественными отношениями. Лишь последующий опыт помог мне осознать, что существовавшее у нас чувство общности являлось не чем иным, как эгоистическим классовым чванством. Как правило, вся эта дружба испарялась, как только кто-либо из нас впадал в немилость.

Мы мнили о себе, что являемся своего рода сливками немецкой нации, считали, что перед нами открыта великая перспектива представлять все отечество. Партии и министры приходят и уходят, а мы остаемся, ибо мы – опора, на которой покоится государственный строй империи; мы обслуживаем аппарат, от деятельности которого все зависит. Нас повсеместно баловали, и в результате эти иллюзии превратились в твердую уверенность. Это привело к тому, что среди всего чиновничества Веймарской республики не было группы, более далекой по своим взглядам от общественного развития и поэтому более подверженной оппортунизму, чем высшее чиновничество министерства иностранных дел.

Правда, нам, воспитанникам эры Штреземана, не внушали ярко выраженной звериной идеологии политического хищничества, как это было с нашими преемниками в период господства нацизма. Наоборот, при всей расплывчатости европейской идеи она могла зажечь в нас истинный и благородный энтузиазм. Для меня в то время идея, «Соединенных Штатов Европы», центром которых являлась бы процветающая Германия, не носила милитаристского или завоевательного характера.

Конечно, сегодня я знаю, что и за ширмой европейской концепции Штреземана скрывались владельцы германской тяжелой промышленности и банков, далекие от любого идеализма и желавшие использовать эту идею лишь для того, чтобы расширить сферу своей власти. Эти силы и сегодня в Западной Германии маскируют свои цели при помощи европейской идеи. Под флагом европейского сообщества они делают все, чтобы навеки расколоть не только континент, но и наше немецкое отечество. Разумеется, не случайно, что как раз двое из нашей группы атташе 1925 года выступили в качестве первых суфлеров Аденауэра по вопросу о так называемой «европейской идее». Это были легационерат д-р Буде (впоследствии он был выжит бессовестным Бланкенхорном) и боннский посол в Париже барон Фольрат фон Мальтцан.

В июне 1927 года мы трое – Буде, Мальтцан и я – лучше всех сдали экзамен на дипломата. Мальтцан вскоре был взят самим Штреземаном в его секретариат. Буде попал в приемную министериаль-директора Кепке, который руководил политическим отделом министерства. Я же получил направление в немецкое посольство в Вашингтоне.

Руководителем посольства в Вашингтоне был посол Аго фон Мальтцан. В свое время, будучи статс-секретарем, он был одним из инициаторов Рапалльского договора и наряду с послом в Москве графом Брокдорф-Ранцау считался умнейшим человеком среди тогдашних немецких дипломатов. Реакционные круги и его презрительно называли «красным бароном», однако он не принимал эти нападки близко к сердцу.

Этим летом Мальтцан находился в отпуске в Берлине и жил во дворце Радзивилла, рядом с Бранденбургскими воротами, который принадлежал банкиру Гутману из Дрезденского банка. (Позже, после банковского краха в 1931 году, дворец был продан американскому посольству.) Теперь я должен был ежедневно являться на службу в этот дворец.

В отличие от многих наших менее способных послов, Мальтцан держал себя очень естественно и никогда не пыжился. Он не стеснялся принимать меня в одной рубашке за завтраком или в кальсонах, с намыленными щеками. Я очень охотно выполнял его задания, так как работа с ним была не только полезной, но и приятной.

Однажды общество «Дейче Люфтганза», которое начало интересоваться возможностью деловых отношений с Америкой, пригласило Мальтцана принять участие в пробном полете над Берлином. Он принял это приглашение. До сих пор ни он, ни я никогда не летали на самолете. Тем приятнее было любоваться сверху освещенными солнцем бранденбургскими озерами и лесами. Мальтцан был в таком восторге, что принял решение впредь чаще пользоваться самолетом. Назавтра он должен был по служебным делам отправиться в Мюнхен. Он приказал мне вернуть уже закомпостированный железнодорожный билет и заказать ему место в самолете.

– Жаль, что вы не сможете отправиться вместе со мной, – сказал он на аэродроме Темпельгоф. – Следующий раз я постараюсь захватить вас.

К концу этого же дня мне пришлось вместе с его слугой отправиться в Шлейц (Тюрингия), чтобы опознать среди обломков самолета и положить в гроб его изуродованный труп. Вместе с его племянником Фольратом я организовал траурную церемонию в министерстве иностранных дел. Прощальную речь произнес сам Штреземан.

В стане доллара

Спустя несколько недель я плыл на пароходе «Дейчланд», принадлежащем «ГАПАГ»[7] в Соединенные Штаты.

Поездка от Гамбурга до Нью-Йорка продолжалась ровно десять дней. Если не считать небольших остановок в Саутгемптоне и Шербуре, мы на протяжении целой недели не видели ничего, кроме бесконечного простора волнующегося океана. Я никогда не забуду момента, когда перед нами в далеком мареве впервые вынырнули шпили небоскребов Манхеттена. На первых порах почти не верилось, что это произведение рук человеческих, казалось, что видишь сказочные замки, башни и башенки которых тянутся сквозь облака к небу.

Несмотря на всю осязаемую грубость, с которой встречаешься сразу же при высадке, на протяжении первых часов, проведенных в Нью-Йорке, человека не оставляет впечатление, будто он находится в каком-то нереальном мире. Только постепенно привыкаешь к этим причудливым ущельям улиц с их нечеловеческой спешкой, толкучкой и оглушающим шумом, к подавляющей и ошеломляющей демонстрации великолепия и в то же время отвратительного продукта американской цивилизации, к жутко холодной и обезличенной атмосфере, которую не может разогнать ослепительное море света. Здесь не существует ни традиций, ни сентиментальности, ни учета тонких индивидуальных стремлений. Единственной движущей силой в этом муравейнике является холодная борьба за существование. Человек как таковой ничего не значит. Только доллар, которым он обладает, превращает его в нечто.

В 1927 году США находились на вершине небывалой конъюнктуры. Денег было много. Свежеотлакированные автомобили и тысячи других комфортабельных вещей, которые нескончаемым потоком сходили с конвейеров крупнейших и современнейших заводов мира и выбрасывались на рынок, раскупались, как теплые булочки. Так называемое американское «экономическое чудо» обеспечило широким слоям благосостояние, которое казалось незыблемым и неудержимо росло изо дня в день.

Повсюду утверждали, что скоро даже самый бедный золотарь будет иметь в своем гараже собственный форд, а в кухне – собственный электрический холодильник.

Вашингтон

Нью-Йорк, несмотря на свои размеры и хаотическую сумятицу, все же производит впечатление импозантного, естественно выросшего целого. Столица же Соединенных Штатов Вашингтон, хотя он красив и построен с размахом, с первого же взгляда создает странное впечатление безвкусицы и искусственности. Если бы этот город не был избран правительственным центром огромного государства, он едва ли имел бы право на существование. В нем нет ни промышленности, ни рынка, ни какого-либо ремесла, заслуживающего упоминания. Собственно говоря, в нем нет даже коренного населения. По сути дела, он представляет собой лишь огромный сверхсовременный гостиный двор, владельцы комнат которого каждые несколько лет, обычно после президентских выборов, выезжают, очищая место новым людям.

Грубо говоря, Вашингтон, как и все города южных штатов, состоит из двух очень отличных друг от друга частей. Юго-восток – бедный, грязный район, застроенный в значительной части лишь жалкими хижинами из жести и дерева. Здесь проживают бедняки – негры и белые, которые используются для грязной работы или служат посыльными в других кварталах. Северо-запад с его роскошными дворцами, авеню и холеными парками предоставлен в распоряжение правительственных чиновников и тех, кто тесно связан с их деятельностью. В этом квартале расположены и дипломатические представительства иностранных государств.

Особому характеру города соответствует и так называемая общественная жизнь, то есть визиты и развлечения. Общественная жизнь играет здесь очень своеобразную роль: она используется исключительно в чисто материальных или честолюбивых целях. Приглашают в гости лишь в том случае, если хозяин ждет от приглашенного какой-либо личной выгоды; ни одно приглашение не принимается, если оно не приведет к конкретной цели. Любая встреча имеет какую-либо корыстную цель: идет ли речь о скучающей вдове миллионера со Среднего Запада, которая ищет для своей дочки европейскую графскую корону; о беспутном бездельнике, пытающемся раздобыть хорошо оплачиваемую выгодную должность; о журналисте, который гонится за сенсационной скандальной историей; о сенаторе, прослеживающем нити интриги; или о финансовом магнате, пытающемся урвать из-под носа у конкурента миллионную концессию. Характерным для уровня общественной жизни Вашингтона мне кажется то обстоятельство, что в этой столице крупнейшего государства нет ни одной оперы и даже ни одного постоянного театра.

При этих условиях иностранные миссии являются центром притяжения в гораздо большей степени, чем в столицах других государств. Но в то время дипломаты излучали еще и особое, совершенно непреоборимое очарование. На протяжении нескольких лет в Соединенных Штатах существовал запрет на спиртное, так называемый «сухой закон». Гангстеры и контрабандисты зарабатывали огромные состояния, выбрасывая на рынок немыслимые алкогольные напитки. Но даже самый богатый человек постоянно подвергался опасности проснуться после попойки не только с головной болью, но и с тяжелым отравлением или же вообще не проснуться. Нам, дипломатам, было предоставлено не только право на ввоз любого рода алкогольных напитков, но и освобождение от пошлин. Наши напитки были хорошими, настоящими и имелись в изобилии. Не удивительно, что с нами искали общения.

Многие из американских дипломатов, принятых в качестве атташе в государственный департамент в то время, когда я служил в Вашингтоне, занимали после второй мировой войны высокие должности во внешнеполитических органах США. С приятным чувством вспоминаю я о совместных вечерах с выпивкой, которые мы проводили в моей берлоге на Массачусетс-авеню. Я знаю, что многие из них еще и сегодня остались моими искренними личными друзьями. К ним я могу причислить даже всех заместителей американского верховного комиссара в Германии в период с 1945 по 1954 год. Тогда, в Вашингтоне, мне не приходила мысль, что когда-нибудь они будут играть роль господ в моей стране. Однако, охваченный юношескими иллюзиями, я внушал себе, что эти дружеские связи когда-нибудь сыграют политическую роль и будут способствовать улучшению отношений между нашими странами. Потребовался большой и горький опыт, чтобы я понял, насколько наивной была вера в то, что подобного рода личные связи могут оказать хотя бы малейшее влияние на закономерности развития отношений между народами.

Уважение к Германии растет

С приятным чувством вспоминаю я о туманном осеннем вечере на аэродроме Лейкхерст в Нью-Этверси. Мы прибыли туда для того, чтобы встретить первый цеппелин, совершивший перелет через Атлантический океан. Вместе с нами его прибытия ожидали десятки тысяч американцев. Воздушный корабль запоздал на много часов. Темнело. Погода испортилась. Постепенно даже начал накрапывать дождь. Все ощущали голод, так как давно были съедены имевшиеся в наличии горячие сосиски. Тем не менее толпа не расходилась. Наконец вдалеке раздалось жужжание, и луч прожектора разорвал тьму. Через несколько мгновений на поле спустилась величественная серебряная оболочка, и вся окрестность засверкала огнями. Были ясно видны черно-красно-золотые цвета и буквы «ЦР-3 Фридрихсгафен». Американский оркестр заиграл немецкий национальный гимн, первые же звуки которого были заглушены восторженным гулом многотысячной толпы. Мы, представители посольства, первыми подошли к кабине, из открытых окон которой выглядывал седовласый доктор Гуго Экенер, похожий на морского льва. Белокурая фрау Кип, жена поверенного в делах, протянула ему букет красных роз.

– Ради бога, – раздался в ответ оглушительный голос Экенера, – оставьте меня в покое, пока я не прикреплю цеппелин к мачте.

Фрау Кип так и не удалось избавиться от своих роз.

Подобные сцены, вызывавшие у нас прилив патриотических чувств, я часто наблюдал на протяжении этих лет в США: прибытие в нью-йоркскую гавань под рев всех сирен «Бремена», завоевавшего голубую ленту за самый быстрый переход через Атлантический океан; триумфальная поездка немецких летчиков Кёля и Хюнефельда, пересекших океан, по Бродвею, на котором бушевала снежная метель конфетти; победа боксера Макса Шмелинга, завоевавшего звание чемпиона мира в Медисон-сквер-гарден; премьера Марлен Дитрих в «Голубом ангеле»; прием Альберта Эйнштейна в Белом доме; гастроли немецкого театра под руководством Макса Рейнгарта; торжественное представление в «Метрополитен-опера» с Лотой Леман в роли маршальши в оперетте «Кавалер роз» или Элизабет Шуман в «Свадьбе Фигаро»; выступление Берлинской филармонии под руководством Фуртвенглера в «Карнеги-холл»; вечер в посольстве, на котором Шлюскус исполнял произведения Рихарда Штрауса. Ни одна книга не имела тогда большего успеха, чем «На западе без перемен» Эриха-Марии Ремарка. Огромным успехом пользовались даже мелодии наших боевиков вроде «Я потерял свое сердце в Гейдельберге» или «Я целую вашу руку, мадам».

Германия и успехи немцев были постоянной темой для разговоров среди пораженной американской общественности.

Враждебность – результат мировой войны – исчезла, и барометр настроений в пользу Германии постоянно поднимался. У нас не было необходимости вести изощренную или лживую пропаганду. Нам удалось окончательно разделаться с эпохой кирасирских шлемов и потсдамских моноклей. По крайней мере мы верили в это так же, как и в то, что стали миролюбивыми, полезными членами цивилизованного сообщества народов.

Посол – дворянин и демократ

Нашего посла – преемника фон Мальтцана – фон Притвица нельзя было отнести к числу гениев, зато он был уравновешенным человеком. Его буржуазно-демократические взгляды покоились на убеждениях. Как и я, он служил в свое время в гвардейской кавалерии и порвал с черно-бело-красным окружением не без серьезной внутренней и внешней борьбы. Штреземану пришлось преодолеть определенное сопротивление, прежде чем ему удалось назначить на важный пост посла в Вашингтоне дворянско-демократического ренегата, учитывая при этом и то, что ему было только сорок два года и по служебному рангу он не мог претендовать на такую должность.

Меня влекло к Притвицу, так как я был уверен, что он с его опытом может многому научить меня.

Однажды в один из рождественских вечеров он, его жена и я сидели одни в большом салоне посольства. Я использовал обстановку, чтобы выяснить некоторые интересовавшие меня вопросы.

– Господин посол, – спросил я напрямик, – как это получилось, что вы, в прошлом гвардейский кирасир, то есть выходец из полка с еще более строгими монархическими традициями, чем мой полк, стали таким убежденным защитником черно-красно-золотого флага?

На минуту он задумался:

– Видите ли, Путленок. Как бы вам это объяснить? Дело в том, что я не только сидел в офицерском казино, но и пытался выйти за его рамки. С тысяча девятьсот шестнадцатого года до конца войны я был прикомандирован в качестве офицера-ординарца к имперской канцелярии и служил там при четырех канцлерах: Бетман-Гольвеге, Михаэли, Гертинге и Максе Баденском. Поверьте мне, я имел достаточно возможностей убедиться, какую безответственную игру вел с немецким народом кайзеровский режим. Уже в шестнадцатом году во всей имперской канцелярии не было даже самого мелкого служащего, который бы точно не знал, что война окончательно проиграна. Каждый день затяжки войны означал бесполезное убийство тысяч немецких солдат. И в то же время ни у кого не хватило смелости оказать сопротивление авантюристическим планам верховного командования армии, и прежде всего Людендорфу, охваченному манией величия. Если бы мы рассказали кому-нибудь постороннему о действительном положении, мы были бы преданы за пораженчество военному суду. Все это тянулось до тех пор, пока военное командование полностью не расписалось в своем бессилии и не бросило карты. Миллионы людей были вынуждены умирать лишь потому, что тогдашние владыки империи не имели совести и не хотели рисковать, опасаясь за собственную шкуру или за свой пост. Разве это не самое страшное преступление в истории человечества? Может быть, вы поймете теперь, почему я не могу видеть эти черно-бело-красные цвета.

В качестве представителя Германии Притвиц подписал пакт Келлога, осуждающий войну. Я уверен, что никто не мог сделать этого с более чистой совестью.

Кроме того, Притвиц был единственным из руководителей наших миссий, который немедленно после прихода Гитлера к власти направил в Берлин заявление об отставке и ушел в частную жизнь.

Катастрофа

В 1929 году я нашел своему младшему брату Вальтеру место ученика на одной из самых современных ферм сельскохозяйственного Среднего Запада в штате Миссури. Осенью перед его возвращением в Германию мы провели с ним несколько дней в Нью-Йорке. Просмотрев на Бродвее чудесное представление знаменитого негритянского ревю «Черная птица», мы бродили по темным улицам, любуясь гротескными тенями небоскребов: мерцающий свет реклам делал их похожими на кубистические картины. Пересекая Пятую авеню, мы услышали впереди громкие крики продавцов экстренных выпусков газет: «Штреземан убит», «Сенсация в германском министерстве иностранных дел!», «Удар по делу мира во всем мире!».

– Какой ужас! – озабоченно воскликнул Вальтер.

Да! – Это было все, что я ему ответил.

Я не мог точно объяснить себе почему, но инстинкт подсказывал мне, что дни многообещающих надежд приходят к концу.

Забыты были бодрые негритянские мелодии, которые еще несколько минут назад звучали в голове. Молча вернулись мы в отель. Администратор, урожденный немец, услышавший от нас эту новость, испуганно спросил:

– Что же теперь будет с Германией? Кто придет в Берлине к власти?

Спустя несколько недель пришла другая беда – «черная пятница». Неожиданно почти для всех произошел крах на нью-йоркской бирже: курсы упали до уровня, какого еще не знала история. До этого дня считалось чуть ли не богохульством, если кто-нибудь осмеливался хотя бы намекнуть, что «экономическое чудо» в избранной богом стране может когда-нибудь иметь конец.

Паника была неописуемой.

Один из моих коллег составил путем спекуляций на бирже довольно значительное для него состояние. Обычно он совершал свои операции в вашингтонском отеле «Мейфлауэр», где помещалось фешенебельное бюро одной из крупнейших маклерских фирм. Я часто сопровождал его туда и наблюдал за световым экраном, на котором сменяли друг друга самые последние курсы нью-йоркской биржи. Эти дни он постоянно проводил там, сидя в мягком кресле среди спекулянтов и наблюдая за изменением курсов. Как человек в финансовом отношении не заинтересованный, я следил в первую очередь за лицами заядлых финансистов. Они сидели, как на похоронах, впиваясь взглядом в меняющиеся цифры, которые сообщали им, что за последние пять минут они стали беднее на тысячи или сотни тысяч долларов.

Несмотря на ученую степень доктора наук, я тоже не мог понять, что происходит. Реальные ценности американского народного хозяйства, огромные фабрики, склады с сырьем, запасы товаров, а также рабочая сила оставались на месте, они функционировали. Почему же фиктивные цифры, выраженные в долларах, были в состоянии так парализовать всю экономику, что фабрики закрывали свои ворота, рабочих выбрасывали на улицу и каждый человек внезапно становился беднее? Потребовался еще более суровый опыт, прежде чем я начал понимать действительные причины неизбежности таких кризисов, уничтожающих людей и ценности.

Всем нам, однако, немедленно стало ясно одно: все это окажет пагубное влияние на Германию. У нас было немало умных людей, которые с самого начала характеризовали экономический подъем, переживаемый Германией со времени окончания инфляции, как иллюзорный. Бесспорно, что он не был бы возможен без огромных иностранных займов, прежде всего американского происхождения. Правда, при помощи займов наша экономика была очень расширена, однако в результате этого она больше не принадлежала нам, попав в опасную зависимость от иностранных кредиторов. Крупные банки Уоллстрита брали с нас такие проценты, которые в обычной обстановке никак не могли быть выплачены. Займы из расчета двенадцати и более процентов не являлись редкостью. До сих пор эти проценты оплачивались таким образом: один заем следовал за другим и проценты по первому вычитались из денег, положенных по следующему. Подобные манипуляции позволяли участвующим в них финансистам зарабатывать неслыханные суммы; в то же время экономика все глубже погружалась в трясину задолженности. Это рано или поздно должно было привести к банкротству. Сверххитроумные немецкие финансисты, и прежде всего доктор Яльмар Шахт, который несколько раз осчастливил нас своим визитом в Вашингтон, даже сознательно делали на это ставку, рассчитывая обмануть своих американских родичей. Они цинично говорили в своем кругу: «Здоровое банкротство освободит нас от этого бремени».

Пока что эти расчеты не осуществились. Америка перекрыла поток займов и не проявляла никакого желания отказаться от своих требований – как частных, так и государственных.

Кульминацию мирового экономического кризиса мы пережили в разгар лета 1931 года, после большого банкротства берлинских банков. Это было в июльские и августовские дни, когда в Вашингтоне стояла дикая, парящая жара. Истекающие потом, мы сидели до поздней ночи над кодами, расшифровывая простыни телеграмм с призывами о помощи, которые почти каждый час пересылались из Берлина в Вашингтон. Как сейчас, вижу моего коллегу Алекса Вутенау, сидящего напротив, с мокрым клоком волос, падающим на глаза, и вспотевшей грудью, виднеющейся из-под расстегнутой рубахи.

– Ты на каком месте?

– У меня как раз идет …неизбежный паралич всей экономической жизни.

– Следующая группа: …далеко идущие катастрофические последствия.

– А ты?

– Здесь какое-то китайское слово. Читаю: «хао».

Следующий слог искажен.

– Наверно, должно быть «хаос» или «хаотический».

– «Хаотическая»! Ты прав! Дальше следует «обстановка». Все верно: «хаотическая обстановка».

В таком тоне были выдержаны телеграммы, которыми были засыпаны не только мы, но и большинство европейских посольств в Вашингтоне. Поверенный в делах был все время на ногах, передавая Государственному департаменту то новую неотложную ноту, то спешный меморандум. Нам даже перестали выплачивать жалованье, и мы на протяжении целых недель жили в долг.

После длительного сопротивления президент Герберт Гувер оказался вынужденным объявить свой знаменитый мораторий. По крайней мере мы получили небольшую передышку. В связи с завершением переговоров французский посол Поль Клодэ, очень умный человек и известный католический писатель, организовал для всех участников небольшой банкет, на который был приглашен и я. Подняв бокал с шампанским, Клодэ произнес первый тост:

– За короткое мгновение между кризисом и катастрофой, которое еще имеется в нашем распоряжении!

Даже в далеком Вашингтоне мы ощущали, что положение в Европе, и прежде всего развитие в Германии, характеризуется резким поворотом к худшему. Без сомнения, после смерти Штреземана вновь открыто поднял голову прусско-немецкий милитаризм с его характерным шовинистическим духом. Центр политических решений все больше перемещался с Вильгельмштрассе в Министерство рейхсвера на Бендлерштрассе. Чем иным можно было объяснить, что именно теперь, в условиях банкротства, когда у нас было столько забот, мы начали строительство самого дорогого в мире «карманного линкора»? Что иное могло побудить преемника Штреземана г-на Курциуса поставить на карту с трудом завоеванный внешнеполитический престиж Германии, выдвинув на обсуждение проект таможенного союза с Австрией? Почему новый рейхсканцлер Брюнинг все более настойчиво заводил разговор о немецком «равноправии в вопросах вооружения»? Как мог ответственный член правительства министр внутренних дел Тревиранус доводить наши и без того достаточно напряженные отношения с Польшей чуть ли не до разрыва, выступая с публичными речами, в которых содержались откровенные притязания на Данциг и Польский коридор?

Первые ласточки наступающей весны вооружений прилетели к нам еще в 1930 году. Это были два капитана с Бендлерштрассе – Варлимонт и Шпейдель. Они были приданы посольству для изучения в Соединенных Штатах вопросов военной политики. Впоследствии в Третьей империи они стали генералами и получили известность как ведущие организаторы новой, фашистской армии.

Осенью 1931 года я был отозван из Вашингтона и назначен поверенным в делах в Гаити.

Черные и белые в Гаити

«Рай у побережья моря – это родина моя», – так поет молодой туземец в оперетте Пауля Абрахама «Гавайский цветок». Когда я слышу эту песню, перед моими глазами всегда встает страна Гаити, такая, какой я впервые увидел ее с борта самолета, идущего с Кубы: пестрый зеленый гористый сад в лазурно-синем океане. Нигде тропики не выглядят пышнее и прекраснее, чем здесь. Это первый клочок американской земли, к которой пристал Колумб. С тех пор остров называется Эспаньола. Впоследствии в результате борьбы между испанскими и французскими завоевателями остров был разделен на две части – Гаити и Сан-Доминго. С тех пор на этой земле было пролито много крови и много слез, были стерты с лица земли целые народы, совершены зверства, не поддающиеся описанию. Тем не менее тут по-прежнему улыбается природа, освещенная палящим полуденным солнцем, мирно шумят пальмы, а умеренные тропические ночи залиты серебряным светом луны и звезд.

О Гаити написано очень много правды и бессмыслицы, серьезного и смешного. Этот очаровательный уголок земли – первое и единственное в мире негритянское государство, которое нашло в себе силы уже полтора столетия тому назад завоевать в боях освобождение от рабства и колониального господства белых. История, язык, предания, обычаи, музыка и танцы – все, чем славится этот народ, дает такую богатую многокрасочную картину, что для ее подробного описания не хватило бы целой энциклопедии.

Возможно, причиной этого является моя врожденная нечистая совесть феодала, но я всегда проявлял особую внимательность к неграм, которых еще несколько поколений назад люди моей расы и моего класса держали в условиях дикого рабства. Еще в Соединенных Штатах меня заинтересовали негры и их небывало быстро прогрессирующее культурное развитие.

В Вашингтоне существует так называемый Говардский университет – одно из немногих американских высших учебных заведений для негров. Из этого университета уже вышли многие специалисты с мировым именем в целом ряде областей. Хотя я почти ничего не понимал в технических науках, которые там в основном преподавались, местные профессора и студенты никогда не жалели усилий, чтобы с гордостью и радостью продемонстрировать мне свои достижения и разъяснить их смысл. Они проявляли большое уважение к Германии и немецкой науке. Я провел там не один вечер за чашкой кофе и приобрел немало друзей. Бывая в Чикаго, я посещал различные учреждения Фонда Розенвальда, которые содействовали развитию художественных талантов негров. Их достижения, особенно в области живописи и скульптуры, производили большое впечатление.

Здесь же, в Гаити, я попал в полностью черное общество. Так как я был немцем – человеком, страна которого, в отличие от других белых великих держав, никогда не предъявляла здесь непосредственных колониальных притязаний и не требовала расовых привилегий, – для меня оказалось нетрудным завоевать симпатии.

С президентом республики, полным темнокожим господином, постоянно носившим, как и все местные зажиточные граждане, белый полотняный костюм, я вскоре установил настолько дружественные личные отношения, что он часто без предварительного оповещения появлялся в миссии. В свою очередь, я имел к нему доступ в любое время. У него была подруга, которая собирала почтовые марки. Поэтому я попросил мать присылать мне немецкие марки, которым он всегда был очень рад.

– Господин поверенный в делах, – спросил он меня однажды во время утреннего визита, – вы хорошо провели время вчера вечером?

Действительно, в тот вечер я с несколькими знакомыми отправился на своем маленьком форде в горы, где принял участие в довольно диком экзотическом танце под аккомпанемент барабанов.

– Господин президент, в каких смертных грехах вы хотите теперь меня обвинить?

– Смертным грехом это, пожалуй, назвали бы ваши американские друзья. Но можете быть уверены, я им об этом не расскажу. Я радуюсь каждый раз, когда моя служба информации докладывает, что немецкий поверенный в делах явно чувствует себя хорошо среди наших людей.

Сегодня это звучит неправдоподобно, но я искренно ответил ему:

– Господин президент, вы видите, что нам, немцам, совершенно чужды расовые предрассудки.

Очень часто мы обсуждали проблемы, связанные с жизнью немецкой колонии, которую я обязан был опекать. Колония, если не считать некоторых вновь прибывших, состояла почти исключительно из людей, которые в той или иной степени срослись с коренным населением. Эти немцы вне зависимости от того, какой оттенок имела их кожа, зачастую вели себя совсем не как ангелы и часто вступали в неприятные конфликты с законом или полицией. Мне приходилось сглаживать многие инциденты. Но не было случая, чтобы гаитянские власти вели себя некорректно или враждебно. Наоборот, мы, немцы, пользовались благосклонностью, которой едва ли заслуживали своим поведением.

В общем и целом наши земляки занимались полезными и добропорядочными профессиями: они были врачами, аптекарями, метеорологами, инженерами, владельцами гостиниц, мелкими торговцами, государственными служащими или служащими крупных иностранных фирм. Французам общность языка и культуры давала возможность установить с местным населением более естественные и тесные связи, однако воспоминания о временах их колониального господства приводили к тому, что в человеческом и политическом плане они наталкивались на недоверчивую сдержанность. Англичане были господами соседней Ямайки и других Карибских островов. Их тамошняя репутация была известна и в Гаити, так что они никак не могли быть здесь популярными.

Однако настоящими врагами и угнетателями считались на Гаити янки. Многие сезонные рабочие с Гаити бывали в Соединенных Штатах и рассказывали, каким унижениям подвергаются там негры. В Гаити в то время была размещена даже целая американская морская бригада, а у правительства были изъяты все решающие функции власти. Даже руководство Государственным банком, как и управление таможней и финансами, находилось исключительно в руках американцев. Высшей властью в стране был не мой друг президент, а финансовый советник американского правительства де ла Рю из банка Морганов. За то, что Гаити несколько лет тому назад не смогла выплатить проценты по различным займам, предоставленным Уолл-стритом, стране по договору был навязан этот финансовый советник, задача которого состояла якобы в том, чтобы путем реорганизации подвести здоровую основу под экономику и финансы. Таким образом, несмотря на наличие номинального суверенитета, в Гаити господствовал оккупационный статут, который предоставлял финансовому советнику право делать все, что ему захочется. Без его согласия правительство не могло потратить ни одного гроша.

Первым подвергся реорганизации земельный закон, существовавший со времени опубликования Декларации независимости в период Великой французской революции. Согласно этому закону, белым до сих пор запрещалось приобретать в Гаити земельные владения. Теперь было сделано исключение для крупных американских займов. В будущем они могли быть использованы для осуществления проектов развития местной промышленности и сельского хозяйства.

На протяжении полутора столетий свыше девяноста процентов населения проживало на своих маленьких клочках земли в условиях примитивного натурального хозяйства. Даже в мое время в далеко отстоящих от дорог горных районах деньги были почти не известны. Во время прогулок в маленькие отдаленные деревни мне часто не удавалось найти человека, который смог бы мне разменять полдоллара. Еды для скромных потребностей было достаточно. Одежда, отопление или строительство бамбуковых хижин в условиях тропического климата не были проблемой. Ежедневно босоногие продавщицы с корзиной на голове или навьючив осла отправлялись в путешествие по стране. Они везли на рынок несколько фунтов кофе, плоды манго, апельсины и привозили с рынка те немногие вещи, которые были дополнительно необходимы для существования. Однако в самой деревне деньги почти не находили применения.

Эти примитивные отношения должны были быть в корне модернизированы под американским руководством. Американские компании уже скупили в долинах крупные поместья площадью во много тысяч гектаров. Были разбиты плантации, на которых в больших масштабах выращивались ананасы и другие южные фрукты, кофе, какао, хлопок и прежде всего сахарный тростник. Создавались также фабрики для первичной переработки этих продуктов. Для мелких крестьян, потерявших в результате свои земли, оставался только один выход: чтобы заработать на жизнь, они должны были стать рабочими. Их прежней вольности был положен конец. Разумеется, подобное принуждение к регулярной работе, имевшее привкус старого рабства, им совсем не нравилось. Американцы постоянно жаловались на то, что у гаитян отсутствует стремление заработать деньги. Владельцам нового сахарного завода у Порт-о-Пренса однажды пришла в голову идея повысить трудовой энтузиазм своих рабочих, увеличив в два раза их недельную заработную плату. В результате в следующий понедельник вообще никто не явился на работу. Рабочие заявили, что теперь у них достаточно денег на две недели и поэтому они могут разрешить себе недельный отдых.

Прослойка по-настоящему образованной и патриотической интеллигенции была очень тонкой. Эта интеллигенция жила в тяжелых условиях; было почти невозможно достичь обеспеченного существования и дать молодому поколению высшее образование. Тот, кто связывался с американцами, терял всякое доверие своих черных земляков. Я знал не только негров, но даже мулатов, по внешнему виду почти не отличавшихся от белых, которые предпочитали ходить босиком, чем зарабатывать, прислуживая американцам.

Разумеется, я был вынужден поддерживать с тамошними американцами, прежде всего с финансовым советником и командующим морским корпусом, не только корректные, но и дружественные отношения. Лично оба они были культурными и приятными людьми. По служебной линии, когда приходилось защищать немецкие интересы, они оказывали мне неоценимые услуги. Такие отношения часто давали мне возможность помогать и моим черным друзьям.

Росту моей популярности очень способствовал случай, который произошел вскоре после моего прибытия. На официальном балу во дворце президента я сидел в окружении членов дипломатического корпуса рядом с женой американского посла. В этот момент ее пригласил танцевать министр иностранных дел Гаити. Незадолго до этого она танцевала со своим мужем и со мной. Теперь же она отказалась, сославшись на головную боль. Я знал, что это только предлог, что она питает к неграм прямо-таки физическое отвращение. Я решительно встал и, сказав ей: – Мадам, мне придется идти ради вас на жертвы, – пригласил танцевать довольно темную супругу министра иностранных дел. Министр не забыл этого дружественного жеста. Часто я брал на себя передачу американцам официальных просьб, избавляя его тем самым от обязанности, которую он считал неприятной и роняющей его достоинство. Министр пользовался моими услугами и в личных делах, что иногда приводило к смешным ситуациям.

Так, однажды, когда я должен был отправиться на пароходе общества «ГАПАГ» в служебную поездку на Ямайку, он попросил меня привезти для него от проживающей там сестры несколько посылок. Он объяснил, что при переправке их нормальным путем опасается затруднений со стороны американского таможенного управления. Я обещал сделать это, детально не расспрашивая, с чем мне придется иметь дело. Как выяснилось впоследствии, эти посылки оказались достаточно объемистыми. При отплытии из Ямайки я установил, что моя кабина настолько забита картонками и ящиками, что я с трудом мог открыть дверь. Мне пришлось заказать другую каюту.

Благодаря своим дипломатическим привилегиям я все же протащил весь багаж с неизвестным мне содержимым через таможню и вручил его министру в целости и сохранности. Спустя несколько дней финансовый советник де ла Рю завел со мной разговор о моем огромном багаже. Он определенно не поверил сказке, которую я ему в связи с этим рассказал. Однако мы достаточно хорошо относились друг к другу, чтобы с наивным видом замять всю эту историю.

* * *

Солнечная Гаити была далека от суматохи, которая царила в мире. Два раза в месяц в Порт-о-Пренс прибывал немецкий корабль, привозивший мне почту с родины. Тем не менее даже здесь я замечал, что внешний мир охвачен кризисной лихорадкой. Торговые суда заходили в порт все реже, и все выше поднимались над уровнем моря их ватерлинии, свидетельствующие о пустоте трюмов. Американские плантаторы обрабатывали свои поля только частично, кофе и фрукты гнили на деревьях, хлопья неубранного хлопка носились в воздухе. Иногда сиденья моего автомобиля за короткий срок так покрывались ими, что казались заснеженными.

Многое бы отдали в эту зиму миллионы голодных и безработных немцев, если бы им привезли хоть немногое из того, что пропадало здесь. В свою очередь Гаити нуждалась во многом из того, что лежало на складах в Германии, не находя сбыта. Часто в своих отчетах в Берлин я предлагал организовать такого рода обменные операции. Но все это было бесполезным. Поскольку на таких операциях нельзя было заработать, никто ими всерьез не заинтересовался. Хотя я и считался подкованным в вопросах народного хозяйства, мой здравый смысл никак не мог воспринять этот явный абсурд.

Местные рабочие, потеряв теперь заработок в порту, на плантациях и на фабриках и не имея других средств к существованию, толпами хлынули в столицу и бродили по ее улицам, испытывая самую жестокую нужду. Однако большинство населения, все еще проживавшее на своих мелких земельных участках, почти не ощущало кризиса. Деньги не составляли для них жизненной необходимости, а природа все еще была достаточно щедра, чтобы предоставить в обычном объеме то небольшое количество пищи, в котором они нуждались.

Однако в жизни белого населения многое изменилось, ибо оно было тесно связано с денежным хозяйством. Мне пришлось отправлять за счет благотворительных организаций в трюме корабля на родину не одну в прошлом хорошо обеспеченную, а ныне обнищавшую немецкую семью. Впервые в истории негры увидели, что и белые могут страдать от голода.

Невозможно переоценить значение этого опыта для укрепления самосознания черного населения. До сих пор возможность любого выступления против привилегий белых заранее парализовалась тем, что суеверные люди были убеждены в наличии у белых каких-то сверхъестественных сил, выступать против которых было совершенно бессмысленно. Почти все священники и миссионеры в Гаити откровенно признавали, что внешнее обращение населения в христианство получило в общем и целом широкое распространение только потому, что черные ежедневно убеждались в способности бога белых обеспечить своим детям лучшую жизнь, чем это могли сделать для своих поклонников боги культа Воду. Негры считали, что в связи с этим целесообразно установить с белым богом сносные отношения. Так, несколько лет тому назад в католическом соборе Порт-о-Пренса во время торжественной службы в связи со смертью туземного сановника выяснилось, что в установленном в соборе гробу лежал не труп человека, а священный для поклонников культа Воду черный козел, труп же был тайком увезен в горы, чтобы языческие священнослужители передали его богам племени. Разумеется, белый бог должен был потерять власть над умами, когда люди собственными глазами убедились, что он ослабел и уже больше не может дать своим детям талисман вечного благосостояния.

Один умный и патриотически настроенный гаитянин как-то сказал мне:

– Этот кризис, возможно, явится важнейшим событием в нашей истории, ибо он навсегда сломал магическое кольцо. Мы знаем теперь, что белый человек не столь уж силен. Тем самым устранены величайшие препятствия, которые мешали нашему народу, поверить в свои собственные силы.

Трухильо

Во время пребывания в Гаити я нанес официальный визит в расположенную на том же острове соседнюю страну – Доминиканскую Республику.

В отличие от Гаити, которая во время Великой французской революции и господства Наполеона освободилась от французских колонизаторов, Сан-Доминго, бывшая испанским владением, на протяжении еще многих десятилетий продолжала оставаться колонией. Эта страна получила номинальную независимость, так сказать, автоматически, когда в прошлом столетии в результате освободительной войны рухнуло испанское господство в крупных странах Латинской Америки. Поэтому четкий национальный характер и активный патриотизм получили здесь гораздо меньшее развитие, чем в соседней Гаити. Ландшафт здесь тот же самый, он так же изумителен, и все же, когда пересекаешь границу, кажется, что вокруг все стало менее красочным и интересным. Как будто тебя перенесли в разреженные джунгли, в которых разбросаны современные бетонные строения, стеклянные бензоколонки, универмаги Вулворта и плакаты, рекламирующие жевательную резинку и сигареты «Лаки-страйк», – джунгли, быстрыми темпами уподобляющиеся американскому Среднему Западу.

Расстояние между Порт-о-Пренсом и столицей Доминиканской Республики не больше, чем между Берлином и Ганновером. Однако, поскольку эти страны были сознательно отгорожены друг от друга, на большом участке в горной пограничной области не существует нормальной дороги. Это было самое медленное и самое рискованное путешествие, которое мне когда-либо приходилось предпринимать. Я еще и сегодня горжусь тем, что мне удалось без серьезных злоключений провести мой маленький форд через все подстерегавшие его опасности. Мне пришлось пересекать метровые щели по переброшенным через них двум деревянным балкам, достаточно толстым, чтобы по ним проскочили колеса. Часто на многих поворотах только ловкость спасала меня от падения в глубокое ущелье. Неровности скалистой дороги часто вынуждали меня к таким кренам, что иногда, сидя за рулем, я терял равновесие. Несколько раз я застревал в болотистых руслах рек и был вынужден просить помощи, чтобы вытолкнуть машину на сухое место.

В столицу республики я прибыл вечером в понедельник – праздник роз. Недавно в честь главы государства столица была переименована в Трухильо-Сити. Хотя я просил об аудиенции на следующий день, Трухильо пригласил меня в качестве почетного гостя на большой костюмированный бал, состоявшийся в тот же вечер.

Кожа Трухильо была столь же темной, как и у президента Гаити Винсента, а лицо имело даже более негроидные черты. И тем не менее это был совсем другой человек. Может быть, перед его глазами маячил пример черного властителя Христофа, который свыше ста лет назад объявил себя императором и управлял Гаити. Республика только что добилась самостоятельности при помощи железного кулака, и было видно, что народ и даже министры дрожат от страха при одном упоминании имени Трухильо.

Властью он был обязан исключительно американцам и большую часть года проводил в различных фешенебельных отелях Нью-Йорка. На последних выборах он получил подавляющее большинство голосов и в связи с этим принял решение присоединить к своему титулу президента государства новый, более пышный титул – «благодетель отечества («benefactor patriae»). Я справлялся о том, как проходили эти выборы. Мне сообщили: в связи с тем, что основная масса населения неграмотна, человек считался проголосовавшим за Трухильо, если в списке против его имени и на врученном ему бюллетене был оттиск его большого пальца.

Как и многие диктаторы, Трухильо был любезным хозяином. Праздник роз проходил на свободной площадке в центре большой пальмовой рощи под открытым звездным небом. Трухильо пригласил меня сесть рядом с его двумя дамами за столом под балдахином, установленным на возвышении. Одна из дам была его сестрой, другая, насколько было известно, – его любовницей. Несмотря на довольно пышные формы и не очень молодой возраст, она была избрана королевой карнавала и в качестве таковой получила представительские в размере нескольких тысяч долларов. Вообще она производила впечатление довольно взыскательной дамы. Китайский посланник на Кубе, время от времени посещавший оба государства, расположенные на острове Эспаньола, рассказывал мне, что эта леди доставила ему немало неприятностей. На состоявшейся недавно международной выставке в Чикаго ее внимание привлекло оборудование ванной комнаты стоимостью 10 тысяч долларов. Поскольку денег для покупки не имелось, ей пришла мысль побудить своего друга – «благодетеля отечества» – обложить находящиеся в Сан-Доминго китайские прачечные особым налогом, который не только покрыл бы стоимость оборудования ванной комнаты, но, кроме того, дал бы значительную дополнительную сумму. Китайскому посланнику с большим трудом удалось организовать среди своих земляков сбор добровольных пожертвований и таким образом удовлетворить влиятельную даму. Помимо всего, ей была подарена красивая кубинская верховая лошадь. В результате проект закона о новом налоге был отставлен.

В этот вечер праздника роз мы сидели вчетвером за бутылкой шампанского на возвышении под балдахином и с восхищением наблюдали за веселой сутолокой. Время от времени «благодетель отечества» приветливо бросал в оживленную толпу ленты серпантина. Следует отметить, что от этой толпы нас отделяла цепь одетых в форму часовых, расположенная непосредственно у самого постамента. Наша беседа принимала все более непринужденный характер, и когда раздались звуки зажигательной румбы, мы решили присоединиться к танцующим. Как только мы начали спускаться по ступеням к танцевальной площадке, часовые взяли нас в полукольцо. Их было двенадцать человек. Когда я пригласил «благодетельницу отечества» на танец, охрана разделилась на две группы: шесть человек последовали за мной, а шесть – за президентом. Куда бы ни двигался я со своей партнершей, за нами следовало по три солдата с каждой стороны. Одной рукой часовые держались за пистолеты, а в другой у них были карманные фонари на случай, если какой-нибудь злоумышленник захочет перерезать электрическую проводку. Удивленная публика отошла в сторону, внимательно следя за этим представлением.

Стояла опьяняющая тропическая ночь, и я чувствовал всеми фибрами своей души, что действительно нахожусь в условиях так называемой карибской демократии, которую европейцы столь охотно изображают в своих опереттах как «рай у побережья моря».

Папен и «Кабинет баронов»

После почти пятилетнего пребывания за океаном я имел право провести на родине четырехмесячный отпуск. В середине мая 1932 года я сел в Порт-о-Пренсе на торговый корабль американской «Юнайтед фрут компани», доставивший меня в Нью-Йорк. Оттуда я был намерен выехать в Европу на «Бремене».

Хотя со времени моего отъезда из США прошло меньше года, положение в Соединенных Штатах заметно ухудшилось. На перекрестках нью-йоркских улиц стояли десятки безработных, торговавших яблоками, шнурками для ботинок, спичками и другой дешевой мелочью. Шарманщики и уличные музыканты день за днем тоскливо исполняли весь репертуар боевиков Бродвея и Голливуда. Притвиц дал в посольстве в мою честь небольшой прощальный обед, во время которого я познакомился со своим преемником по посольству. Его звали Герберт Бланкенхорн. Тогда никто из нас не сказал бы, что этот во всех отношениях невзрачный молодой человек обладает качествами, которые позволят ему двадцать лет спустя стать послом и руководящим деятелем германской внешнеполитической службы, правда лишь в Бонне.

Желая увидеться с некоторыми старыми друзьями, я сделал остановку в Англии и провел три дня в Лондоне. Послом там был теперь барон Константин фон Нейрат, партнер моей матери по штуттгартской школе танцев во времена ее молодости. В день моего отъезда он пригласил меня к обеду в кругу семьи. Наряду с обычными пустяками разговор за столом, естественно, перешел на критическое положение в Германии: как раз в это время старый Гинденбург грубо выставил рейхсканцлера Брюнинга и Германия не имела правительства. Уже тогда я услышал от Нейрата выражение, которое, как мне позднее стало ясно, было типичным для его взглядов. Он сказал на свом швабском диалекте:

– Не так страшен черт, как его малюют.

Гораздо больше он интересовался тем, будет ли в ближайшее время в Баварских Альпах разрешена охота на серн.

На следующий день я был в Париже и прочел в вечерних газетах, что Нейрат назначен германским министром иностранных дел. Нового рейхсканцлера звали Франц фон Папен. Эта фамилия не была для меня незнакомой. Работая в вашингтонском посольстве, я занимался там вопросами культуры. В то время в числе моих подопечных был молодой человек, носивший ту же фамилию. Он на протяжении года изучал юриспруденцию в американском католическом университете в Джоржтауне. Я немедленно предположил, что новый канцлер, по всей вероятности, является отцом моего Францхена.

По воле случая Францхен оказался первым знакомым, который повстречался мне на Вильгельмштрассе после моего прибытия в Берлин. Поскольку дворец рейхсканцлера в то время как раз ремонтировался, семья Папена вселилась в дом на Вильгельмштрассе, 74. Там, за садом, во дворе, находилась большая казенная квартира. Ввиду нашего старого знакомства меня довольно часто приглашали туда к обеду.

В то время Германия находилась на грани развала, развитие шло к неминуемому краху. Казалось, что в этих условиях рейхсканцлер не должен был спать от забот и трудов. Но, к моему удивлению, в доме канцлера царила атмосфера беззаботного, солнечного веселья.

Общество уютно располагалось за столом, а затем вело непринужденный разговор за чашкой кофе, покуривая сигары на затененной веранде. Около трех часов рейхсканцлер обычно произносил:

– Бог мой, через два часа я должен быть на коктейле у американцев, после этого еще какой-то прием, а в восемь вечера начнется обед во французском посольстве! У меня едва остается время, чтобы переодеться. Давайте сейчас по крайней мере подышим немного воздухом и сыграем партию в теннис.

И он отправлялся в сад, к теннисному корту. Я часто спрашивал себя, разрешил ли этот человек в своем кабинете хоть какой-либо вопрос. Он был скользким, как угорь, элегантным светским львом; дела он делал левой рукой, явно уделяя основное внимание болтовне в обществе и интригам. Регулярно он посещал только «старого господина» в президентском дворце. Он мог появляться там в любой момент, не будучи никем замеченным и не показываясь на Вильгельмштрассе, используя путь, который вел через министерский сад к черному ходу дворца. Было известно, что старому Гинденбургу, тупому солдафону, никогда не импонировали чопорные манеры бывшего пехотного капитана Брюнинга. Зато тертый кавалерист Папен, хорошо знакомый со всякими светскими выкрутасами, сумел полностью обвести старика вокруг пальца, и Гинденбург любил его обезьяньей любовью.

Я, выросший в подобной атмосфере, не мог не почуять здесь потсдамского духа. За прошедшее десятилетие я почти забыл о нем и внушил себе, что он и в самом деле испарился из немецкой жизни. Но теперь не было никаких сомнений: потсдамский дух снова господствовал в политическом климате Германии. «Кабинет баронов» с его койделями, гайлями и шверин-крозигами состоял исключительно из закоренелых прусских юнкеров, которые как будто только что сошли с карикатуры, помещенной во «Флигенде блетер».

Для завершения картины, правда, еще не хватало его величества всемилостивейшего короля и кайзера. Однако создавалось впечатление, что поиски монарха являлись одной из первоочередных проблем, обсуждавшихся ныне в «клубе господ». Временно пока что монарха не было. Тем не менее его место было символически занято «достопочтенным витязем» в лице престарелого фельдмаршала, о которых моя мать, как-то оказавшаяся несколько лет назад его соседкой по столу во время празднества, происходившего в здании при Бранденбургском кафедральном соборе, рассказывала: он настолько выжил из ума, что ей не удалось выдавить из него ни одной разумной фразы. Гинденбург сам ни о чем так не мечтал, как о возможности в один прекрасный день вновь сложить свои полномочия у ног германского кайзера.

Поскольку монархия не могла быть восстановлена мгновенно, предпринимались попытки по возможности вновь возродить ее внешние формы. Я был поражен, когда в доме Папена слуга в первый раз встретил меня словами: – Его превосходительство просит к себе. – Если бы некоторое время тому назад в вилле Штреземана случилось нечто подобное, мы бы сочли это за шутку.

Было просто поразительно, сколько королевских высочеств, светлостей и других призраков мрачного прошлого процветало в тиши в годы Веймарской республики. Теперь они сочли, что наступило их время. Большие отели у Бранденбургских ворот прямо-таки кишели ими. Там были представлены все – от кронпринца и его братьев, от дочери кайзера герцогини Брауншвейгской и герцога Кобург-Готского до ландграфа Гессена и наследного принца Саксен-Веймара.

На бегах и скачках, на площадках для гольфа и теннисных кортах, в Унион-клубе, короче говоря, повсюду, где в это зловещее лето собиралось феодальное общество, разговор касался лишь одной темы: кто возглавит монархию. Каждый день возникали новые комбинации. Они зависели от того, кто из светлостей встретился за день до этого с тем или иным министром. Ясно было только одно: в конце концов решающее слово будет принадлежать «старому господину» и генералам с Бендлер-штрассе.

В период господства Папена мне стало особенно ясно, что в действительности представляет собой реставрация. Наблюдая хаос, царивший по всей стране, и видя, чем занимались эти господа, находившиеся у власти, можно было прийти в отчаяние. Между насущнейшими проблемами, интересовавшими народ, и изъеденными молью идеями реставрации, с которыми носились властители, не существовало никакой связи. Да, долго так продолжаться не могло!

Даже мы в Лааске находились на грани катастрофы, а ведь наше имение считалось солидным, крупным предприятием. Крестьяне из окрестных деревень настолько погрязли в долгах, что большинству из них вряд ли принадлежала хотя бы одна соломинка на их дворах. Села были заполнены толпами странствующих безработных, просящих подаяния. Нашу экономку, которая, учитывая неизбежность такого рода визитов, каждый день варила особый котел супа, иногда посещало более пятидесяти нахлебников. В Берлине обстановка была еще хуже. Проходя по Потсдамерштрассе, я ощущал стыд и угрызения совести, так как жалкие, оборванные люди постоянно бросали злобные взгляды на мой английский костюм.

Да, так продолжаться не могло. Дни штреземановской демократии с ее серебряной полоской на горизонте окончательно ушли в прошлое. Господин фон Папен и его бароны прямо-таки провоцировали катастрофу. Должно было произойти нечто новое, революционизирующее. Но что? В то время я видел две силы, которые имели поддержку в народе и обещали осуществить действительный переворот во всей обстановке. Это были нацисты и коммунисты.

Краткий визит в Советский Союз

С коммунистами, разумеется, у меня не было почти никаких точек соприкосновения. Из случайных разговоров на улице или в пивных я не мог понять, как они представляют себе практически новое общество. Я был убежден лишь в том, что они отрицательно относятся ко всему существовавшему до сих пор и хотят уничтожить его до основания. У многих из них сквозила такая классовая ненависть, что было страшно при мысли о том, какая судьба ждет меня, если они когда-нибудь придут к власти. Тем не менее их идеи меня очень интересовали. Поэтому я решил познакомиться со страной, где уже находились у власти их друзья. Мне удалось получить в министерстве иностранных дел командировку и провести в качестве дипкурьера около двух недель в Москве и Ленинграде.

Целыми днями я бродил по улицам этих городов, пытаясь все увидеть. Незабываемыми по своей красоте бы ли белые июльские ночи на набережной Невы в Ленинграде. Все здесь было незнакомым, и впечатления так и переполняли меня. Кроме всего, я не знал по-русски ни одного слова. Было ясно, что я вижу новый, будущий мир. Однако подходит ли он для нас, даст ли он нам что-нибудь? Как и любому европейцу двадцатых годов, не представлявшему себе отсталости царской России, мне бросалась в глаза в первую очередь примитивность технического оснащения. Поэтому я, турист, не знающий языка, неизбежно поддавался внешним впечатлениям и не мог вникнуть во внутренний смысл новых порядков.

Во время экскурсии по Кремлю я заметил молодого человека, разговаривавшего по-английски. В соответствии с моими наивными представлениями он показался мне типичным русским большевиком, так как носил дешевую голубую полотняную рубаху и ярко-красный галстук. Я ринулся к нему, так как уже давно искал большевика, с которым мог бы объясниться. К моему глубокому разочарованию, выяснилось, что, несмотря на революционное облачение, он вообще не был русским; это был бедный американский студент, который приехал сюда приблизительно из тех же соображений, что и я. Как и я, он надеялся найти здесь рецепт для лечения язв своей собственной страны. Мы еще долго сидели потом в сумерках на скамье у Москвы-реки за кремлевской стеной и говорили о том, как иначе выглядит все у Гудзона, в Нью-Йорке.

– Боже мой, – воскликнул он, – что же нам делать! У нас в Америке, да и у вас в Германии так дальше продолжаться не может. А здесь? Для того чтобы понять все это, нужно, наверное, родиться в России.

Разочарованным возвратился я в Германию. Потребовалась вторая мировая война, чтобы я прозрел.

Дискуссия с нацистами

Может быть, нацисты нашли для Германии правильный путь? Установить отношения с ними было легче. Бывший мой коллега из министерства иностранных дел работал теперь на Хедейманштрассе на штатной должности в руководстве берлинской организации нацистской партии при Геббельсе. Иоганн фон Лерс, так звали его, был родом из Мекленбурга. В детстве у него одно время была та же няня, что и у меня.

– Послушайте, Путлиц, – сказал он мне при нашей первой случайной встрече. – Такой парень, как вы, должен быть с нами.

Я отнесся к этому скептически, однако решил несколько ближе присмотреться к людям, подобным ему. Однажды я даже посетил его на службе. Кроме того, мы часто назначали друг другу свидания в ресторане «Амейзее» в Штеглице, где собирались штурмовики из его отряда. Он представил мне многих своих товарищей, и наши беседы часто продолжались допоздна.

– Послушайте, Лерс, я полностью согласен с вами, – заметил я, – что нынешний свинарник нужно подвергнуть беспощадной чистке. Многие из ваших идей мне очень нравятся. Если вам действительно удастся создать народную общность и осуществить лозунг «общественное важнее личного», то я всей душой с вами. Но у вас так много идей, которые кажутся любому образованному человеку по меньшей мере детскими и варварскими. Например, неужели вы сами верите в вашу расовую теорию и всерьез предполагаете, что все наладится, как только вы вышвырнете евреев?

– Нельзя же, мой дорогой Путлиц, понимать все так буквально. Мы хорошо знаем, что среди евреев имеется столько же хороших, сколько и плохих. Мы – социалисты, и наша борьба в первую очередь направлена против продажных и паразитирующих денежных мешков. Слышали ли вы когда-нибудь о различии между созидательным и грабительским капиталом? Мы выступаем за созидательный капитал. Грабительскому же капиталу, бессовестным спекулянтам мы объявляем беспощадную войну, особенно если они к тому же пытаются диктовать свою волю в политике. Вы сами знаете, что нынче повсюду в газетах и банках почти все руководящие посты заняты еврейскими спекулянтами. Вспомните только о Скляреке, Бармате, Кутискере и им подобных типах. Их необходимо убрать.

– Итак, вы не намерены наносить ущерба евреям, занятым лишь гражданскими профессиями? Например, мой врач доктор Г. вылечил недавно меня от очень неприятного расстройства пищеварения, которое я нажил себе в Гаити. А вот ни один из арийских врачей, которых я посещал до этого, не мог мне помочь. Этого доктора Г. вы тоже хотите вышвырнуть?

– Разумеется, нет, если он будет заниматься своими делами и держать себя спокойно.

– Меня успокаивает, что по этому вопросу вы по крайней мере готовы вступить в дискуссию. А как обстоит дело с вашей враждой к коммунистам? Они ведь, бесспорно, немцы и, в конце концов, борются за осуществление многого из того, за что выступаете и вы. Почему же каждый вечер вы устраиваете с ними драки и организуете эту непрерывную поножовщину?

– Да, это сложная и печальная проблема. Средний рабочий-коммунист должен быть, по сути дела, с нами, и мы всеми средствами пытаемся привлечь таких людей. Однако в их руководстве господствуют представителя международного еврейства и они внушают своим людям фанатическую ненависть к нам.

– Лерс, в то, что руководство коммунистов состоит из представителей международного еврейства, я просто не верю. Главная причина, почему хорошие коммунисты не идут к вам, мне кажется, совсем в другом. Как вы хотите привлечь на свою сторону этих людей, если ваш Гитлер заключает перемирие с Гугенбергом, со «Стальным шлемом» Зельте и самыми реакционными денежными мешками? Более того, он заключает с ними союз, как это имело место в случае с «Гарцбургским фронтом»[8]. На всех твоих плакатах вы ругаете реакцию и рисуете фон Папена с отвратительной чертячьей рожей. В действительности же все знают, что вы друг другу глаз не выцарапаете. Получается, что вы не можете свести концы с концами. Если ваши штурмовики всерьез выйдут на баррикады, я убежден, что за ними пойдет достаточно народа, чтобы менее чем за двадцать четыре часа согнать этих господ с их министерских кресел. В таком случае, разумеется, коммунисты тоже будут на вашей стороне. Почему же вы ничего не предпринимаете, чтобы свергнуть эту клику реакционеров, в то время как для этого имеются все условия?

– Дорогой Путлиц, это большая политика, которую по-настоящему не понимаем ни я, ни вы. Вы не знаете нашего фюрера, но будьте уверены, ему известно, когда наступит подходящий момент. Временно мы вынуждены действовать тонкими средствами, но подождите – придет день, и Адольф Гитлер даст этой окопавшейся банде такой пинок, что они забудут, как их звала родная мать. Тогда мы придем к власти, и ситуация в Германии изменится коренным образом.

Аргументы этих нацистов хромали на обе ноги, однако, убеждал я себя, придя к власти, они все же сумеют покончить с оцепенением, в котором застыла реакция, господствовавшая в стране, и проложат пути к чему-то новому. Было бы нечестным, если бы я сегодня утверждал, что в то время мне была ясна заведомая ложь сбивчивых нацистских лозунгов. Напротив, мне казалось, что многие из этих людей честно и самоотверженно борются за идеалы, казавшиеся мне самому вполне достойными. Если бы летом 1932 года они действительно подняли мятеж против правительства Папена, правительства «клуба господ», я с откровенной симпатией встал бы на их сторону.

Кабинет Шлейхера

Сомнения начались лишь осенью, когда кончился мой отпуск и я был переведен в отдел печати имперского правительства, помещавшийся на Вильгельмплац. Я получил возможность по-настоящему заглянуть за кулисы, и мои взгляды начали меняться.

В отделе печати мне была поручена англо-американская пресса. До сих пор я был лишь поверхностно знаком с газетным делом в Англии, поэтому меня предварительно направили на несколько недель в лондонское посольство, возглавляемое со времени ухода Нейрата моим старым другом поверенным в делах графом Альбрехтом Берншторфом. Он и фон Устинов не жалели усилий, чтобы посвятить меня в тайны газетного квартала Флит-стрит. Время я провел интересно и приятно. Сейчас, в отличие от того, что было десять лет назад, для нас, немцев, были широко и дружелюбно открыты двери лучших английских домов.

Вскоре после моего возвращения фон Папен был смещен. Возня по поводу образования нового кабинета совпала с первыми днями моей новой деятельности на Вильгельмплац. До предела тупые и невежественные юнкеры из «кабинета баронов» благодаря своей неспособности завели Германию во внутриполитическом отношении в такое болото, что для предотвращения почти неизбежной катастрофы были необходимы решительные меры. Военная клика, которая до сих пор плела интриги лишь косвенно, большей частью через престарелого, «достопочтенного» фельдмаршала, была вынуждена передать вожжи в более твердые руки. Впервые перед общественностью лично выступил окутанный до сих пор таинственностью генерал фон Шлейхер – «серый кардинал» Бендлерштрассе. Опираться лишь на одни штыки рейхсвера становилось невозможным, необходимо было попытаться создать в народе более широкую базу. С мечтами о монархии было на время покончено. Казалось, что пробил час «народного трибуна» Гитлера. Он один был в состоянии призвать под знамена генералов миллионные массы, в которых они нуждались.

Коричневое руководство нацистов в Мюнхене было официально приглашено в Берлин для переговоров о формировании правительства. Господа прибыли в длинной колонне фешенебельных лимузинов и разместились в аристократическом отеле «Кайзерхоф» на Вильгельмплац, который на время выставил на улицу своих обычных клиентов. Мой кабинет в бывшем дворце Фердинанда Леопольда, где помещался отдел печати, находился как раз напротив отеля. Поэтому я мог собственными глазами, не вставая из-за письменного стола, наблюдать за шумным въездом этой пестрой компании, разукрашенной галунами, шнурами и размалеванными отворотами. Можно было подумать, что карнавал начался на несколько месяцев раньше. Ага, значит, так выглядят люди, которые должны вывести народ из его неописуемой нужды! Я обратил внимание Лерса на это противоречие. Ему тоже не понравилась вся эта комедия, но он успокоил меня:

– Все зависит только от фюрера, а он человек из народа и обеими ногами стоит на почве реальности.

В надлежащее время он позаботится, чтобы были ликвидированы подобные извращения.

Каждый вечер мы издавали коммюнике о ходе переговоров. Они состояли в большинстве случаев из исключительно вежливого и корректного обмена письмами, в которых «высокочтимый господин Гитлер» и «высокочтимый господин Мейснер», начальник президентской канцелярии Гинденбурга, заверяли друг друга в своем самом глубочайшем уважении. Само содержание писем, однако, свидетельствовало о серьезных разногласиях. «Высокочтимый господин Гитлер» хотел стать рейхсканцлером и требовал полноты власти. Военная клика хотела отделаться от него несколькими министерскими креслами, а «старый господин» вообще не желал видеть этого Адольфа Гитлера. Когда наконец президент заявил о своей готовности принять Гитлера, он заставил его стоять, как последнего мужика, а затем заявил Мейснеру:

– С этим богемским ефрейтором я не сяду за один стол… И эту свинью, которой я никогда не доверил бы отделения рекрутов, вы хотите сделать рейхсканцлером?

Тяжелые лимузины со свастикой на вымпелах и их обвешанные галунами пассажиры были вынуждены вернуться восвояси – в Мюнхен. Фон Шлейхеру не оставалось ничего иного, как самому создать в народе необходимую опору для правительства, которое он возглавил.

В отличие от фон Папена и его баронов, руководствовавшихся исключительно своими узкоклассовыми интересами, фон Шлейхер высказывал и некоторые общие идеи. Он охотно разрешал называть себя «мыслителем в солдатском мундире» или «социальным генералом». Одним из его ближайших идеологов был мой непосредственный шеф, новый начальник отдела печати майор Маркс, сын известного геттингенского историка, интеллектуально выдрессированный очкастый офицер генерального штаба с Бендлерштрассе.

Что касается идеи национального объединения, которую прокламировал генерал фон Шлейхер, то это была сплошная мешанина. Однако в Германии всегда имелось достаточно организаций, объединений и политических мистиков, способных сделать своим знаменем идейный коктейль марки «прусско-милитаристский социализм». Именно эти круги должен был объединить вокруг себя генерал фон Шлейхер, если он хотел осуществить свою мечту об «объединении национальных сил от правых до левых».

Сторонники этой идеи сами являлись с предложениями, которые сводились к тому, чтобы отколоть от существующих партий группы и включить их в «надпартийное» движение за обновление, руководимое фон Шлейхером.

Подобными идейками кокетничали не только так называемые желтые профсоюзы, но и определенные круги социал-демократического Всеобщего объединения германских профсоюзов. На этой же дудке играла оппозиция «Стального шлема», возглавляемая Дюстербергом. К генералу фон Шлейхеру тянулись и недовольные нацисты, объединившиеся вокруг Отто Штрассера в пресловутом «Черном фронте». В буржуазном лагере наряду с различными «христианскими» кружками большую активность проявляла группа литераторов, именовавшая себя «Кружком действия». Выступая якобы в защиту «антикапиталистических стремлений масс», она играла роль барабанщика шлейхеровского движения. Позже руководители этой группы – Ганс Церер, Гизельхер Вирзинг и другие – очень быстро восприняли гитлеровские национал-социалистские идеи германского «народного сообщества».

Ежедневно майор Маркс часами совещался то с одним, то с другим из этих обуреваемых надеждами реформаторов государства и общества. И ежедневно ими выдвигались новые, более смелые и все более бессмысленные комбинации. Можно было лишь дивиться тому, в каких политических воздушных замках обитали наши обычно столь трезвые и умные офицеры генерального штаба вроде майора Маркса или генерала фон Шлейхера.

Тем временем реальная действительность, вопреки всему, становилась все более хаотичной. В декабре 1932 года я присутствовал на первом заседании созванного Шлейхером рейхстага. О деловых дебатах вообще не могло быть и речи. Депутаты осыпали друг друга бранью. В воздухе летали чернильницы и пресс-папье. Люстра была разбита. Под конец мы, находившиеся на правительственной трибуне, были вынуждены спрятаться за скамьями, так как депутаты правого и левого лагерей начали драку на лестнице. Реакционное правительство баронов доказало свою неспособность. Военное правительство Бендлерштрассе также оказалось не в состоянии овладеть положением. Никто не мог сказать, к чему все это приведет.

Примерно в середине января 1933 года меня пригласил на обед в Унион-клуб на Шадовштрассе мой старый друг граф Готфрид Бисмарк, внук «железного канцлера». На протяжении многих лет он скучал в своем поместье в Померании, снедаемый честолюбием. Лично Готфрид был мне более приятен, чем его старший брат, нынешний князь Отто из Фридрихсру. Однако в политическом и меркантильном отношении он был таким же оппортунистом.

– Слушай, – сказал он мне. – Кажется, я сделал большую глупость: некоторое время тому назад я вступил в нацистскую партию. Видимо, это был по меньшей мере несколько преждевременный шаг. Число сторонников нацистов заметно уменьшается. Я думаю, не уйти ли мне из этой партии. Ты хорошо информирован и должен быть в курсе всех дел. Как твое мнение?

– Видишь ли, Готфрид, точного ответа я тебе не могу дать. Что-то произойдет, но что – знают только боги.

Это все, что я мог ему сказать.

Мы болтали о том, о сем, как вдруг изумленные взгляды всех присутствующих обратились к входной двери. Мы тоже посмотрели туда и увидели бывшего рейхсканцлера Папена, входившего в зал в сопровождении какого-то господина. Папен отвесил несколько приветливых легких поклонов во все стороны, но не задержался в зале, а направился к противоположной двери и исчез вместе со своим спутником в небольшой соседней комнате.

– Знаешь, – обратился я к Готфриду, – эта физиономия кажется мне знакомой.

– Разумеется. Разве ты не помнишь, как на берлинских балах две облеченные во фраки фигуры подпирали стены? Это Риббентроп и Тетельман. Мы еще в свое время так над ними издевались.

– Верно! Это же тот самый смешной Риббентроп с присвоенной приставкой «фон».

В двадцатых годах они оба вне зависимости оттого, приглашали их или не приглашали, были обязательными посетителями всех берлинских увеселительных сборищ. При их появлении мы по примеру шекспировского Гамлета, постоянно варьировавшего фамилии «Розенкранц» и «Гильденстерн», шептали друг другу: «Риббентроп и Тетельман, Тетельман и Риббентроп».

– Но, насколько я знаю, Риббентроп занимается продажей шампанского и виски, – заметил я. – Каким образом он сумел теперь установить настолько интимные отношения с Папеном, что тот его приглашает на обед в Унион-клуб?

– Кажется, это должно что-то значить, – задумчиво сказал Готфрид. – До меня уже доходили разговоры о том, что этот Риббентроп в последнее время каким-то образом примазался к Гитлеру. Возможно, Папен пытается через него устроить какое-то большое дело. У меня создается впечатление, что в этой игре замешаны также кельнский банкир Шредер и другие финансовые тузы. Как раз в последние дни я слышал в кругах, близких к Гугенбергу, что об этом ходят разговоры.

– Готфрид, ты знаешь гораздо больше, чем я. Не исключено, что ты прав.

Когда мы прощались, Готфрид сказал мне:

– Я думаю, лучше немножко подождать, чем пропустить возможность использовать в один прекрасный день свои права старого борца нацистской партии.

Скандал с «восточной помощью»

Вскоре мы, в отделе прессы, почувствовали, что в воздухе пахнет грозой. Майор Маркс озабоченно рассказывал нам, что «старый господин» на протяжении многих дней не принимает Шлейхера. В то же время Папен, все еще не выехавший из своей служебной квартиры, используя черный ход через сад, по-прежнему все время торчит во дворце президента. В это время мы впервые услышали и о скандале с «восточной помощью».

Так называемая «восточная помощь» представляла собой многомиллионную субсидию из государственных средств, которая была в свое время выделена Брюннингом для содействия аграриям, запутавшимся в долгах. При помощи этой субсидии «бароны» не только «оздоровили» свои собственные поместья, но и позаботились о том, чтобы не были обделены их ближайшие друзья. На всем этом в первую очередь заработали владельцы восточнопрусских латифундий, то есть латифундий, находящихся по соседству с фамильным поместьем Гинденбурга – Нойдек.

Незадолго до того по инициативе влиятельного прусского юнкера Ольденбург-Янушау представители немецкого сельского хозяйства и промышленности преподнесли «достопочтенному» господину рейхспрезиденту для его сына Оскара имение Лангенау площадью несколько тысяч моргенов, примыкающее к имению Нойдек. В знак особой благодарности этот подарок (в обычных условиях его бы назвали неприкрытой взяткой) был объявлен свободным от налогов на время жизни его владельца.

Фон Шлейхер как рейхсканцлер приказал доставить ему документы, касающиеся всей этой истории. Они были тщательно припрятаны в сейфе майора Маркса и представляли собой мощнейшее оружие Шлейхера на случай, если фон Папен или реакционная клика попытаются серьезно вмешаться в его игру. Сейчас Шлейхер начал угрожать, что опубликует эти документы. При этом он явно чувствовал себя не совсем уверенно; проходил день за днем, а копии документов для раздачи на пресс-конференции так и не поступали. Насколько мы могли понять из намеков майора Маркса, этот заряд не должен был быть выстрелен чересчур рано. В конце января 1933 года предстояло очередное заседание рейхстага. Представлялось вероятным, что правительство Шлейхера получит вотум доверия и временно упрочит свое положение, в противном случае рейхстаг должен быть распущен и назначены новые выборы. Для партии Шлейхера этот материал был бы самым действенным орудием предвыборной пропаганды.

Однако оказалось, что расчеты делались без хозяина, без «старого господина», на которого нашептывания фон Папена через садовую калитку оказывали гораздо большее влияние, чем официальные отчеты Шлейхера. Для истории безразлично, какую роль дополнительно сыграли при этом интриги сына Гинденбурга – Оскара, Отто Мейснера и других. Во всяком случае, Гинденбург отказался предоставить своему генералу фон Шлейхеру полномочия для роспуска рейхстага. Когда после этого рейхстаг отказал генералу Шлейхеру в доверии, с ним было покончено. Ни одна из его хитроумных комбинаций так и не была осуществлена.

Закулисная торговля, которая привела Гитлера к власти

Шлейхер находился у власти только два месяца. Теперь вновь должны были начаться переговоры о формировании правительства. На Вильгельмплац опять загудели большие лимузины из Мюнхена. Однако на этот раз не было формального обмена письмами между «высокочтимым господином Гитлером» и Мейснером. «Богемский ефрейтор» был немедленно допущен к Гинденбургу и даже получил приглашение сесть. Затруднения восточно-прусских соседей-помещиков и мысли о прелестном имении Лангенау, доставшемся Оскару, настолько развеяли все сомнения «старого господина», что он предложил «этой свинье» не только командовать отделением рекрутов, но даже стать канцлером. Однако «ефрейтора» должны были держать в узде опытные люди. С этой целью Гинденбург привлек к переговорам еще и Гугенберга, известного под кличкой Черно-Бурая Лиса. Этому бывшему директору крупповских заводов всегда прекрасно удавалось привести к общему знаменателю интересы как промышленных, так и сельских магнатов.

Случайно вышло так, что 29 января, в то время, когда происходили решающие переговоры, я дежурил в отделе печати; было воскресенье и пришла моя очередь сторожить нашу «конюшню». Я условился пообедать с коллегой Щтельцером, который как раз прибыл из Москвы в отпуск. Непрерывно звонили журналисты, однако я не мог им ничего сообщить. Штельцер пришел около часа, однако я никак не мог оставить телефон. Мы решили пообедать после того, как пройдет горячка. Поскольку надолго я все равно не мог отлучиться, я в конце концов предложил Штельцеру забежать в «Кайзерхоф» и там на ходу перекусить. Было уже три или половина четвертого. Обеденный зал отеля опустел. Только в крайнем углу, слева у окна, был занят большой круглый стол. Вокруг него сидело избранное общество коричневой бонзократии. Большинство было в форме. Кем были эти бонзы, нас тогда еще не интересовало. Впервые мы увидели хорошо знакомую по портретам чарли-чаплинскую физиономию так называемого «фюрера». Он был в плохо сшитом синем костюме. Перед ним стояла бутылка с лимонадом; остальные пили пиво.

Мы сели за маленький столик недалеко от двери, так что могли наблюдать за ними. Незадолго до конца трапезы вошел лакей и поднес Гитлеру на серебряном подносе лист бумаги. Гитлер пробежал текст, бросил несколько слов своему окружению и вышел из зала. Возле двери стояла тележка кельнера, заставленная паштетами из гусиной печенки и другими деликатесами. Гитлер вынужден был обойти ее. Под влиянием происходящих событий я еще сказал Штельцеру:

– Посмотрите внимательно. Мне кажется, что это и есть та самая баррикада, через которую современный «революционер» приходит к власти.

Мы расплатились и вышли. В дверях нам повстречались одетые в форму телохранители, сопровождавшие Гитлера в автомобиле, на котором он проехал менее ста метров, отделявшие отель от рейхсканцелярии. Закулисная торговля закончилась успешно.

Вечером я позвонил Лерсу и рассказал ему, что утром он увидит своего «фюрера» рейхсканцлером – главой кабинета «национальной концентрации» в трогательном союзе с аристократом Папеном, реакционной Черно-Бурой Лисой и Зельдте из «Стального шлема».

– Если это так, – возбужденно воскликнул Лерс, – то он предал и продал наше движение. Я не верю этому!

– Лерс, – ответил я, – это действительно так. Он продал.

На мгновение телефон замолчал. Затем я вновь услышал голос Лерса:

– Если это верно, то он, видимо, имел глубокие основания так поступить. Мы не имеем об этих основаниях никакого представления. В один прекрасный день он, бесспорно, порвет этот нечестивый союз. Тогда мы увидим, кто сильнее.

Несколько дней спустя под строгим секретом он процитировал мне новый вариант песни о Хорсте Весселе, которая тайком распространялась в «Амейзее». Ее текст гласил:

Цены вверх. Картели ряды сплотили.

В ногу марширует капитал.

Биржевики становятся членами партии

И нагло командуют в наших рядах.

Больше я Лерса не видел. После неудачи «второй революции», на которую он возлагал надежды, и разгрома так называемого ремовского путча 30 июня 1934 года он успокоился и стал известным автором расистских и антисемитских брошюр. Из-под его пера вышел пресловутый боевик «Евреи смотрят на тебя».

Спустя несколько дней я встретил на Вильгельмштрассе своего Францхена – Папена младшего. Я спросил его:

– Послушайте, ваш отец совсем потерял разум. Неужели он думает, что все это хорошо кончится?

Францхен посмотрел на меня с чувством превосходства:

– Я хочу вам кое-что рассказать по секрету. Когда после решающих переговоров у Гинденбурга новый кабинет министров собрался уходить и отец хотел надеть пальто, новоиспеченный рейхсканцлер Гитлер подбежал к нему и, как лакей, помог попасть в рукава. Мне кажется, что если вы подумаете о том, что означает этот символический жест, то вы больше не будете столь легкомысленно судить о моем отце.

Когда я завернул на Унтер-ден-Линден, с крыши справа все еще спускалось огромное красное знамя, на котором крупными буквами было написано: «Берлин останется красным». Оно висело там и в следующий вечер, 30 января, когда по улице прошло факельное шествие. Только после этой ночи, во время которой «Германия проснулась», знамя исчезло. Зато на каждом перекрестке, где раньше стоял только один полицейский, теперь находились три блюстителя порядка: старый – в зеленой форме, член «Стального шлема» в своей защитной одежде и коричневый штурмовик.

Часть третья. Дипломатия в Третьей империи

Первые дни «тысячелетней империи»

На первых порах все это казалось безобиднее, чем опасались некоторые пессимисты. Правда, бравые бюргеры пережили короткий приступ неловкости, когда прочли в утренних газетах первое распоряжение нового прусского министра внутренних дел Германа Геринга. Это был так называемый указ о стрельбе в целях восстановления внутреннего порядка и спокойствия. Полиции было предписано в случае необходимости беспощадно применять оружие. Полицейских заверили, что министр берет на себя всю ответственность, если в результате подобного рода действий пострадают невиновные. Лучше убить невиновного, чем упустить одного виноватого!

С этого момента средний обыватель был вынужден проявлять еще большую сдержанность в вопросах политики. Это он, однако, перенес безболезненно и считал, что, в. конце концов, дела не так уж плохи.

В кругах старых военных объединений и солдатских союзов – повсюду, где втихую тосковали по временам, когда молодежь знала, что такое дисциплина, и подвергалась подобающей военной шлифовке, царило истинное воодушевление. Пришло, наконец, время покончить с распущенностью! Мой полковой союз также отпраздновал на торжественном вечере «национальное восстание» и «воссоединение старых солдат с молодой Германией».

Впервые после многих лет я увидел поседевшего генерала фон Чирски. Как и тогда, во время последнего парада старого полка, его все еще торчавшие пиками кайзеровские усы были орошены слезами. На сей раз это были слезы радости. На протяжении всего вечера он не скрывал своих заветных помыслов и все время подымал тост за одиноко проживающего в Доорне верховного главнокомандующего, «которому мы сохраняем непоколебимую верность».

Я пришел на вечер, но ожидал, что он пройдет совсем по-другому. Особенно потряс меня мой дядя, которого я считал более или менее благоразумным. Он произнес восторженную речь, прославляющую Гинденбурга и Адольфа Гитлера как спасителей Германии.

Удрученный, возвращался я домой. Голову сверлила мысль: только самые глупые телята сами выбирают своего мясника.

Даже майор Маркс, распрощавшийся с нами без церемоний, на мой вопрос о его нынешнем настроении заявил:

– Возможно, очень хорошо, что все произошло именно так. Надо же, в конце концов, навести порядок железной метлой.

Правда, в высших сферах слияние старой и новой Германии проходило не так гладко. Во время факельного шествия 30 января оба «спасителя нации» демонстративно появились перед своими ликующими сторонниками на разных балконах. Своим коричневым батальонам новый рейхсканцлер Гитлер заявил:

– Дайте мне четыре года – и вы не узнаете Германии.

«Старый господин» находился в нескольких сотнях метров от него. Он молча принимал парад; его определенно больше радовали стальные шлемы, чем выглядевшие по-иностранному коричневые кепи, мелькавшие внизу. Он хорошо знал, что едва ли проживет более четырех лет. Адольф Гитлер, разумеется, знал это так же хорошо.

С трудностями встретилась и хитрая Черно-Бурая Лиса. Ему всегда удавалось успешно объединять политику с деловыми операциями. Наряду с многочисленными постами в наблюдательных советах, которые он занимал, Гугенберг был также главным акционером крупнейшего немецкого киноконцерна УФА. Как раз в это время УФА закончил работу над патриотическим боевиком под названием «Моргенрот», который превозносил героизм «наших голубых парней» – немецких подводников времен первой мировой войны. Гугенберг вбил себе в голову, что премьера этого фильма должна стать первым государственным актом нового режима. В связи с премьерой кабинет «национальной концентрации» должен был впервые в полном составе показаться перед общественностью в почетной ложе.

На премьеру были приглашены и мы, представители отдела печати. Уже на протяжении нескольких дней ходили слухи, что фюрер не позволит Черно-Бурой Лисе использовать себя в ее целях. Но ничего определенного никто не знал. Поэтому мы напряженно сидели среди избранного общества в партере театра «Капитоль» у Ам Цоо и смотрели на почетную ложу, где юлила Черно-Бурая Лиса. Один за другим явились фон Папен, Зельдте, граф Шверин-Крозик, барон фон Нейрат и большинство новых министров. Затем в ложе уселся увешанный орденами генерал фон Бломберг. Наступила тягостная пауза. Потом погасили свет и занавес поднялся. Адольф Гитлер не явился.

На следующий день Вальтер Функ, преемник майора Маркса и с 31 января начальник отдела печати, передал нам для публикации заметку. Она сообщала о вчерашней премьере фильма «Моргенрот». В ней говорилось, что фильм служит лишь прославлению офицерской касты и не оценивает достойно подвиги рядового состава. Это был типичный метод нацистской демагогии, целью которой было внушить широким массам, что бонзы «Третьей империи» являются истинными борцами против реакции и действительно желают добра народу.

Вальтер Функ и Пуци Ханшштенгль

Наш новый шеф Функ был личностью, казавшейся очень странной в среде традиционного чиновничьего аппарата. Это был спившийся журналист. Одно время он работал в «Берлинер берзенцейтунг», однако был уволен оттуда несколько лет назад за лень. Затем, используя свои связи с финансовыми и биржевыми кругами, он сумел «заслужить шпоры» у нацистов.

У Функа был солидный живот; из-под опухших век окружающих сверлили его стеклянные слезящиеся глаза. Обрубленные, часто не связанные друг с другом слова, вырывавшиеся из его слюнявого рта, были отмечены несмываемой печатью диалекта, характерного для окраинных районов Восточной Пруссии. Гинденбург, к которому Функ теперь ежедневно являлся с докладом, очень скоро дал ему кличку «Мой породистый тракен». К регулярной, усидчивой работе Функ был неспособен. Мы никогда не знали, где он находится; за своим письменным столом он обычно не выдерживал более двух часов. Приглашая к нему английских и американских корреспондентов, я заблаговременно подымал на ноги нашего служителя Мелиса, который и а старости лет быстро овладел искусством приготовления коктейлей. Сам Функ по-прежнему предпочитал солидное старомодное хлебное вино, которым он угощал и своих немецких посетителей.

С первых же дней нам, референтам по иностранной прессе, пришлось столкнуться с нововведением. Оно повлекло за собой увеличение количества бумаг на наших столах. Каждое утро нам приносили большую кипу стенограмм с записями телефонных разговоров, которые вели иностранные корреспонденты на протяжении последних двадцати четырех часов. Было неприятно, что часто таким путем приходилось знакомиться с самой интимной стороной их жизни. Корреспондентов, которым я доверял, я предупредил об этом.

Однако никаких существенных изменений в наших порядках не произошло, если не считать, что отныне нам приходилось терять очень много времени на пустую болтовню, так как отдел часто посещали нацисты, желавшие получить информацию. К числу самых частых и влиятельных посетителей, с которыми мне отныне пришлось иметь дело, относился длинный неуклюжий детина с баварским акцентом – типичный представитель богемы, обычно встречающейся лишь в кафе, – фон Швабинг. Это был известный под именем Пуци отпрыск мюнхенского художественного издательства «Ханфштенгль». На протяжении десятилетий это издательство снабжало мир «молящимися Христами» и другими подобными благочестивыми картинками. В дни моего детства они десятками висели во всех комнатах для гостей в Лааске.

После неудачного «пивного путча» в 1923 году Пуци долгое время прятал в своей мюнхенской квартире Адольфа Гитлера, которого разыскивала полиция. Тем самым он завоевал его дружбу. Пуци был артист-неудачник. Он неплохо играл на пианино и, как сам рассказывал мне, ночи напролет развлекал в имперской канцелярии мучимого бессонницей «фюрера», наигрывая ему попурри из мелодий от Рихарда Вагнера до Франца Легара. В эти дни, рассказывал он, Адольфу Гитлеру больше всего нравился только что появившийся новый боевик, начинавшийся словами: «Как бы я жил без тебя». Я подозревал, что, слушая эти слова, Гитлер думал о немецком народе. Ответ народа, по моему мнению, должен был бы, вероятно, звучать так: «Гораздо лучше, чем с тобой!»

Поскольку Пуци долгое время жил в Америке и бегло говорил по-английски, Адольф Гитлер назначил его своим личным советником по вопросам англо-американской прессы. В действительности же Пуци имел о ней очень слабое представление и часто приходил ко мне за материалами.

У других референтов отдела печати по иностранной прессе коричневые посетители отнимали меньше времени, ибо в соответствии со своей расовой теорией Гитлер считал беседы с представителями негерманских наций, прежде всего Франции, гораздо менее важными, чем встречи с родственными по крови англосаксами. Удалось бы только объединиться с ними, так думал он, тогда можно будет совместными усилиями прибрать к рукам весь остальной мир.

У Гитлера

Гитлер часто приглашал к себе англосаксонских корреспондентов. Я сопровождал их – иногда один, а в большинстве случаев вместе с Ханфштенглем или Функом.. Когда корреспондентов было много, беседа велась стоя. В противном случае мы сидели в креслах вокруг большого круглого стола в кабинете рейхсканцлера. Таким образом, я весьма скоро получил возможность детальнее рассмотреть облик «фюрера». Мои коллеги из министерства иностранных дел, еще ни разу не видевшие его вблизи, с любопытством спрашивали меня:

Какое впечатление произвел он на тебя?

Я отвечал:

– Это невозможно описать. Мой организм реагирует на это так: у меня сжимается мочевой пузырь, и мне, как ребенку, хочется намочить в штаны.

Комически падающая на лоб прядь. Смешные усы и лицо с перекошенными чертами, похожее на карикатуру. Сравнительно небольшая фигура с непропорционально короткими ногами. Казалось бесспорным, что перед тобой немного помешанный плохой камедиант из третьеразрядного пригородного варьете. Молча наблюдая за ним из своего угла, я изо всех сил пытался найти в нем нечто примечательное. Мне это не удавалось.

Впечатление менялось, как только я встречался с фанатическим взглядом его серо-стальных глаз. Такие ледяные глаза я видел до сих пор только раз. Это было много лет назад. Я с несколькими друзьями предпринял прогулку от Мюнхена до горы Вендельштейн. В фуникулере напротив нас сидел человек с таким же пугающим взглядом. Из страха перед ним мы на протяжении всей поездки не обмолвились друг с другом ни одним словом. Вылезая, один из нас сказал:

– Знаете, кто это был? Это ведь генерал Людендорф.

Хуже всего было, когда Гитлер впадал в экстаз. Иногда мне приходилось приносить ему материалы с записями конкретных данных, необходимых ему для бесед. Было удивительно, с какой быстротой этот человек, окончивший лишь начальную школу, пробегал бумаги, запоминая в то же время почти дословно их содержание. Он был в состоянии продолжительное время нормально говорить о самых различных вещах. Однако, внезапно впадая в исступление, он извергал дикий поток слов, жестикулировал, как безумец, и бесчинствовал так, что тряслись стены. При этом из его рта во все стороны летели фонтаны слюны. У тех, кому при таких припадках безумия не удавалось сохранить внутреннюю улыбку, как это делали некоторые из моих наиболее интеллигентных и флегматичных английских журналистов, душа неизбежно уходила в пятки. От этого одержимого фанатика можно было всего ожидать. Не без оснований ходили слухи, что иногда он от ярости кусает ковры и гардины. Было странным и то, что он успокаивался так же неожиданно, как и вскипал. После подобного припадка он сразу же продолжал нормальную беседу.

Хотя во время этих встреч я почти не раскрывал рта, иногда мне казалось, что он обращает на меня особое внимание. Остальные участники бесед в большинстве случаев были иностранцами. Возможно, он осязал мой исконный немецкий дух. Во всяком случае, его глаза просверливали меня насквозь, и я сидел, как загипнотизироваиный кролик. Старый циник Раумер, которому я иногда рассказывал об этом, советовал мне в следующий раз сконцентрировать взгляд на переносице Гитлера. Это, утверждал он, безошибочное средство смутить подобного истерика. Однако хорошая идея Раумера приходила мне в голову тогда, когда было уже поздно. В решающий момент меня по-прежнему охватывало оцепенение и мозг выключался.

Попытки Гитлера к сближению производили впечатление лишь на немногих англосаксонских журналистов. Тем не менее уже тогда среди них он имел нескольких доверенных лиц, которые явно были близки ему на протяжении длительного времени. Я присутствовал на двух или трех конференциях, где были представлены все аккредитованные в Берлине английские и американские журналисты. Каждый раз, когда мы собирались уходить, Гитлер заявлял:

– Господин Делмер и господин фон Виганд, может быть, вы задержитесь на минуту?

Оба журналиста немедленно отделялись от нас и возвращались обратно. Сефтон Делмер был молодым корреспондентом лондонской газеты «Дейли экспресс», принадлежащей лорду Бивербруку. Карл Виганд, поддерживавший во время первой мировой войны близкие отношения с кайзером, представлял концерн американского газетного магната Херста.

Первый месяц «Третьей империи» прошел для меня без каких-либо решающих событий, если не считать мелких неприятностей. Начали распространяться слухи о том, что в казармах штурмовиков происходят страшные пытки арестованных. Кое-что в этой связи проникло в иностранную печать. Особенно жуткой репутацией пользовались казармы на Хедеманштрассе и Папештрассе. Тем не менее все считали, что это, видимо, неизбежные в переломный период эксцессы, результаты перегибов отдельных разъярившихся личностей, и что преступлениям скоро будет положен конец.

Нам в отделе печати было ясно, что новый режим беспардонно и беззастенчиво лгал. Так, однажды днем нам были вручены «коммунистические листовки», которые мы должны были на следующее утро передать газетам, сообщив, что листовки эти якобы были сброшены ночью над Берлином самолетами неизвестной национальности. Краска на листовках еще не высохла, а до ночи, о которой шла речь, оставалось несколько часов.

– Создается впечатление, что нынче Германией правит маленький Мориц[9]. Подобной фальшивке не поверят и дураки, – сказал мой коллега Маус из отдела немецкой печати, дежуривший на следующий день утром.

Его замечание было типичным. Оно свидетельствовало о том, с каким легкомыслием мы относились в то время ко всем этим делам.

Никто из нас не принимал всерьез этих нацистов. В своем узком кругу мы рассказывали о них анекдоты и издевались над ними. Мы были уверены, что весь этот балаган не просуществует и нескольких месяцев и сам по себе потерпит крах. Правда, к нам было уже подсажено несколько соглядатаев, в присутствии которых мы воздерживались от подобных разговоров. Тем не менее и соглядатаев мы рассматривали как мух-однодневок. Невежество этих людей в вопросах международной политики, как правило, было безграничным, и для солидной регулярной работы они казались нам просто неспособными.

Рейхстаг горит

В этой обстановке в конце февраля, незадолго до выборов, разорвалась первая большая бомба. В это время у меня была подруга, которая продавала в киоске Ам Кни (Шарлоттенбург) горячие сосиски, сигареты, лимонад и тому подобное. Она работала посменно: неделю утром, неделю до полуночи. Выбрав свободное время, я обычно проводил полчасика около ее киоска. Как-то вечером, часов около девяти, к нам подошла уличная продавщица и сказала.

– Там, внизу, что-то горит. Люди говорят, что рейхстаг.

Мы не придали этому особого значения.

Прежде чем спуститься в метро, чтобы ехать домой, я бросил взгляд на Шарлоттенбургское шоссе, в сторону Бранденбургских ворот, и действительно заметил на горизонте отблески огня.

На следующее утро я вел свою машину по Регентен-штрассе и вдруг заметил автомобиль, из которого как раз вылезали английский журналист Сефтон Делмер и Пуци Ханфштенгль.

– Путлиц? Вы еще не в бюро? Вы что, на луне живете? Не видите, что черт сорвался с цепи?

Оба возвращались прямо с завтрака, так как всю ночь провели в горящем рейхстаге и у Геринга. С горячностью рассказали они о предотвращении «путчистских планов коммунистических поджигателей».

Около одиннадцати часов на традиционной пресс-конференции появилось новое лицо. В дальнейшем этот господин приходил почти ежедневно и, как фокусник, вытаскивал из своего портфеля «потрясающие документы» относительно «большого коммунистического заговора». Это был регирунгсрат Рудольф Дильс, поставленный Герингом во главе вновь созданной тайной государственной полиции (гестапо); щеки и подбородок этого молодцевато выглядевшего бывшего студента-корпоранта были покрыты традиционными шрамами. Дильсу было около тридцати лет. Несколько лет назад социал-демократ министериаль-директор Абег взял Дильса на работу в прусское министерство внутренних дел, возглавляемое Зеверингом. Там он дослужился до поста референта по делам Коммунистической партии. Теперь выяснилось, что с самого начала Дильс злоупотреблял своим постом, действуя в качестве осведомителя нацистов. В наших кругах о нем сложилась поговорка: «В классической древности существовали только троянские кони. У нас в Пруссии теперь есть также троянские свиньи».

Долгое время нам самим было неясно, кто в действительности поджег рейхстаг. Некоторые иностранные корреспонденты с самого начала считали, что это дело рук Геринга. Однако в то, что за поджогом кроется заговор коммунистов, верили лишь очень немногие. Документы Дильса были слишком явной фальшивкой, а его аргументы – чересчур притянуты за волосы. Кроме того, цель кампании была совершенно ясна: нужно было запугать народ «зверствами коммунистов», чтобы он на выборах проголосовал за коричневых «спасителей от красного хаоса».

Тем не менее все эти истерические вопли о «коммунистических убийцах и поджигателях» действовали даже на самых благоразумных людей. Насколько сильно было это воздействие, мне стало ясно, когда однажды ранним утром позвонила моя мать, поднявшая меня с постели. Она испуганно спрашивала, не произошло ли в Берлине чего-либо страшного.

– Здесь, в Лааске, – сказала она, – мы не спим ночей. Повсюду стоит охрана, так как каждую минуту мы ожидаем нападения коммунистических банд, которые хотят поджечь наше имение.

– Но, мама, – спросил я ее, – откуда у вас возьмутся коммунисты? Ведь там их вообще нет.

Мать на мгновение задумалась, а потом сказала:

– Да, собственно говоря, я до сих пор слыхала лишь об одном. Он как будто живет в Мертенсдорфе.

Мертенсдорф был расположен приблизительно в десяти километрах от Лааске. Мне удалось успокоить мать, и под конец она сказала:

– Возможно, ты прав. Мы все просто позволили свести себя с ума.

В нашей семье я до сих пор был единственным, кто высказывался о нацистах не совсем отрицательно, так как до 30 января я в определенной степени все еще верил в искренность их лозунга о «народной общности». Однако за последнее время я распознал лживую сущность нацистов, и взгляды мои изменились. Теперь в этом вопросе в семье существовало полное единство взглядов. Однако все остальные члены нашей семьи безоговорочно высказывались за «дейч-националов» (то есть за «немецко-национальную партию». – Ред.). Я же больше, чем нацистов, от всего сердца, глубоко ненавидел военную касту, тупых юнкеров и клику денежных мешков, стоящую за спиной Черно-Бурой Лисы. Сегодня эта компания ворчала на нацистов, однако ведь именно они привели к власти эту преступную банду.

Хотя я никогда не испытывал ни малейшей склонности к католицизму, на выборах в рейхстаг, состоявшихся вскоре после пожара, я голосовал за Центр – партию клерикалов. Все же это казалось мне лучше, чем партии «Гарцбургского фронта». По крайней мере существовала небольшая надежда, что католики будут выступать как оппозиция.

Социал-демократия в театре «Кроль»

Мне пришлось присутствовать на знаменитом заседании рейхстага, на котором все партии в конце концов сдались на милость нацистов. Адольф Гитлер хотел прийти к власти «легально, демократическим путем». Он потребовал, чтобы закон о чрезвычайных полномочиях, который должен был сделать его неограниченным диктатором, был принят подавляющим большинством голосов. Поскольку помещение рейхстага после пожара оказалось непригодным, заседание состоялось в оперном театре «Кроль».

Сидя в отведенной для нас ложе бельэтажа, я наблюдал за партером. Вдоль стен зала расположились штурмовики в коричневых рубахах с резиновыми дубинками в руках. Эти коричневые герои окидывали критическими взглядами депутатов, входящих через двери и медленно заполняющих зал. Еще никогда ни один немецкий рейхсканцлер не пытался столь нагло оказать давление на депутатов рейхстага при помощи дубинок своей партийной гвардии. Атмосфера была напряженной до предела, Коммунистическая партия была уже запрещена, и многие из ее депутатов, несмотря на иммунитет, сидели за решеткой, так как их участие в голосовании с самого начала делало невозможным получение Гитлером большинства в две трети голосов.

Сейчас все зависело от позиции социал-демократов. Придут ли они вообще на заседание? Несмотря на насильственное удаление Коммунистической партии, численность «национальной коалиции» была еще недостаточной, для того чтобы набрать без социал-демократов кворум, предусмотренный конституцией.

Социал-демократы явились с вытянутыми лицами, но они пришли и храбро заняли свои скамьи. Когда дошла очередь, их председатель Отто Вельс даже вышел на трибуну. То, что он говорил, звучало жалко. Конечно, социал-демократы не могут согласиться с нынешним правительством, однако, в конце концов, они тоже национально мыслящие немцы, и если правительство будет проводить патриотическую политику, оно может рассчитывать на их лояльность.

После него поднялся со своего места Гитлер. Его руки были скрещены на груди, а глаза блуждали. Он начал речь. Обрубленными фразами, какими не говорят ни в одном уголке Германии, он отчитывал Вельса, как школьника. К сожалению, поведение социал-демократов было жалким и двусмысленным. Еще никогда руководство большой и уважаемой партии так позорно не сходило с политической арены под издевательски торжествующие крики своих победителей.

Началось голосование. Как один человек, поднялись со своих мест депутаты правых партий. От центра налево сначала встали немногие. Большинство выжидало. Штурмовики у дверей начали нетерпеливо поигрывать своими резиновыми дубинками. Злые глаза Гитлера, казалось, спрашивали: «Долго это будет продолжаться?»

С каждой секундой атмосфера все более накалялась. То здесь, то там с мест медленно поднимались зады отдельных депутатов. За ними постепенно следовали другие. Наконец среди вставших оказался и Вельс. А когда в заключение был исполнен гимн, стоял весь зал. Гитлер добился чрезвычайных полномочий «конституционным, демократическим и легальным путем».

В качестве курьеза упомяну о том, что среди депутатов Демократической партии, стоя подпевавших исполнителям гимна, был человек со знакомой мне елейной профессорской физиономией. Когда я учился на курсах атташе, он был преподавателем берлинской Высшей школы политики. Это был Теодор Хейс, нынешний глава боннского государства. Политиков его типа нацисты обычно называли в то время «рождественскими дедами-морозами».

Начало открытого террора

Теперь Гитлер чувствовал себя прочно в седле. Пожар рейхстага был использован как удобный повод; с этого момента свора убийц и поджигателей была спущена с цепи, и началась охота на коммунистов и евреев.

Ежедневно поступали сообщения о самых отвратительных зверствах. Информация об этих зверствах заполняла страницы английских и американских газет. Все чаще мы были вынуждены публиковать опровержения, и все меньше им верили. Может быть, некоторые сенсационные сообщения лондонской и нью-йоркской бульварной прессы были преувеличены или даже неверны, однако я сам ежедневно получал новые бесспорные доказательства того, что дикие зверства не только имели место, но даже прямо или косвенно организовывались и покрывались правительственными кругами.

Первым свидетелем, полностью убедившим меня в этом, был эсэсовец из личной охраны Геббельса. В это время колченогий «доктор» был назначен министром народного просвещения и пропаганды и вселился в наш дворец. Было решено придать этому министерству наш отдел печати, возглавляемый Функом, который получил чин статс-секретаря. Когда Геббельс сидел наверху в своем кабинете, его личные телохранители бездельничали у нас в зале. Мой эсэсовец был опытным механиком и время от времени помогал мне устранять неполадки в моем старом «оппеле», который я держал на стоянке у дворца. Однажды утром мне бросилось в глаза, что парень был бледен, как мертвец. Я спросил, не заболел ли он.

– Нет, – ответил он. – Собственно говоря, по-настоящему я не болен, но, кажется, сойду с ума.

Я заинтересовался, откуда у него такие мысли.

– Не рассказывайте никому. Я больше не могу выдержать этих ночей, а вчерашняя меня совсем доконала! Представьте себе. Мы должны были обыскать одну квартиру на четвертом этаже, где жила молодая пара и старик. И что вы думаете? Когда мы выломали дверь и ворвались, женщина выхватила из кровати своего маленького ребенка и прыгнула вместе с ним из окна, за ней прыгнул муж. Старика мы успели заарканить. Переломали ли они на дворе кости или разбились насмерть, не могу вам сказать; мы немедленно вызвали санитарную машину, и она увезла их раньше, чем мы спустились вниз. Может быть, я слишком мягкотелый, но все это меня убивает!

Я никому не рассказывал историю, о которой сообщил мне эсэсовец, но его я никогда больше не видел.

Геббельс

Колченогий «доктор» был человеком, который не мог жить без лжи, как человек не в состоянии существовать без воздуха. Чувствовалось, какое дьявольское удовольствие получает он, когда ему удается при помощи различных трюков обвести вокруг пальца легковерного человека. «Ну, здорово я сделал? – как бы говорили при этом его ухмыляющиеся глаза. – Разве я не превосходно обвел вокруг пальца этого идиота?» Его наглость, его умение превращать белое в черное были просто потрясающими.

К несчастью, я был знаком с его семьей, что не было особенно приятно и ему. Его жена в первом браке была замужем за известным промышленником-миллионером Гюнтером Квантом. Квант был родом из Прицвалька, моего родного округа, и владел там большими суконными фабриками. В 1929 году Квант с женой совершили поездку в Соединенные Штаты, и я провел рождественский день в их роскошных аппартаментах в вашингтонском отеле «Уордман-парк». День прошел в воспоминаниях о далекой родине, что создало задушевную обстановку. До их отъезда мы встречались еще несколько раз. Когда теперь в Берлине я впервые встретил на нашей лестнице красавицу Магду, я едва узнал ее. По-парижски элегантная светская дама с каштановыми волосами превратилась чуть ли не в немецко-бюргерскую Гретхен. Воспоминания, которые я будил, были ей явно неприятны, и мы не возобновили наших старых отношений. Что касается самого Геббельса, то мне с самого начала было ясно, что единственной правильной тактикой по отношению к нему было изображать из себя тупого, безвредного полуидиота.

Новый министр приказал нам особо внимательно следить за сообщениями о зверствах, появляющимися в иностранной прессе, и, если будет возможно, добывать у соответствующих властей внутри страны материал для опровержения. Однако в отношении большинства такого рода сообщений материал для опровержения достать было невозможно, так как факты были совершенно неопровержимы. Я вспоминаю об убийстве еврея Ионаса, владельца берлинского универмага. Его изуродованный труп был найден в канале Ландвер в присутствии некоторых иностранных корреспондентов. Сфабриковать опровержение было невозможно. История вызвала определенный шум, и о ней доложили Геббельсу. Не моргнув глазом, он заявил:

– В Берлине вообще не существует универмага Ионаса, и баста!

Выть может, за границей и поверили этому официальному заявлению, но в Берлине любой ребенок знал универмаг Ионаса.

Тельман в тюрьме

В иностранных газетах все чаще стали появляться сообщения об истязаниях, которым подвергаются арестованные коммунисты; прежде этому уделялось меньше внимания, чем сообщениям о преследованиях евреев. И вот в один прекрасный день была дана команда: «Завтра в одиннадцать часов утра важная встреча с иностранными журналистами у Геринга». Я позвонил своим подопечным, и они явились почти в полном составе.

Жирный Герман жил в то время во дворце президента рейхстага на Зомерштрассе. Этот дворец был соединен со зданием рейхстага при помощи подземного хода, который получил широкую известность. Нас собрали во дворце в большом зале для приемов. Дверь в узкой стороне зала, из которой появился Геринг, вела в его личные аппартаменты. Тем не менее вельможа, как и его многочисленная свита, появился в сапогах со шпорами, в боевой раскраске, в фуражке, ремнях и перчатках. В его руке болтался какой-то хлыст. Прошло немало времени, пока толстяк отстегнул свое снаряжение и положил его на приготовленный для этого стол. Затем он произнес довольно краткую речь, которая состояла из обычных напыщенных фраз, выдержанных в бравом прусском духе. Смысл ее заключался в том, что регирунгсрат Дильс отдает себя в распоряжение господ корреспондентов для того, чтобы провести осмотр полицейпрезидиума на Александерплац. Там корреспонденты собственными глазами смогут убедиться, насколько лживы все сообщения о противоречащем закону обращении с политическими заключенными.

Караван наших автомашин отправился в путь. Мне еще никогда не приходилось видеть тюрьму изнутри. Подымаясь по каменной лестнице, мы имели возможность заглянуть через окна с решетками в темный двор. Внизу было полно людей, которых, видимо, только что выпустили из камер, чтобы они полчаса подышали свежим воздухом. Тут были вперемешку мужчины и женщины, старики и молодые. Согнанные в кучу, сотни несчастных людей в жалком одеянии, дрожа, бродили в этот дождливый день по площадке, окруженной красной кирпичной стеной. Лица людей, которые мы могли разглядеть в темноте, выражали горечь.

Дильс вел нас вдоль коридора, а вахмистр открывал одну за другой многочисленные камеры; мы заметили при этом, что некоторые из них были пропущены. В открытых дверях один за другим появлялись заключенный или заключенная. Их представляли нам как коммунистических и социал-демократических активистов; их имена были мне незнакомы. Заключенные вели себя по-разному: некоторые казались раздраженными, другие – удивленными, а третьи даже были обрадованы, так как наше появление, видимо, пробудило в них надежду на то, что день освобождения недалек. Все эти встречи не давали журналистам материала, так как из заключенных почти ничего нельзя было выжать. Те, кого нам демонстрировали, были, по всей вероятности, не из самых боевых.

Под конец один из журналистов внезапно задал вопрос:

– Не находится ли здесь Тельман?

Дильс немного растерялся и сначала даже не ответил. Но, видимо, кто-то из тюремщиков, отпиравших двери, сказал, что мы как раз находимся у камеры, в которой заключен Тельман. Желание посетить его было настолько всеобщим, что Дильс скрепя сердце был вынужден согласиться.

Открылась железная дверь, и в голой побеленной камере мы увидели коренастую фигуру известного вождя рабочих, которого даже Перс и его компания из «Амейзе» обычно с некоторой симпатией называли «Тедди».

Сквозь решетку за тюремной стеной был виден даже лоскут неба. Тельман, видимо, как раз смотрел туда. Заметив в открытой двери нашу группу, он спокойно сделал два или три шага влево и, оказавшись в углу, повернулся к нам спиной. Он стоял неподвижно, сложив руки на груди. Сладким, вежливым голосом Дильс обратился к нему:

– Господин Тельман, я привел к вам иностранных журналистов, которые охотно обменялись бы с вами парой слов.

Тельман презрительно пожал плечами.

– Господин Тельман, мне кажется, что господа могли бы быть вам полезны.

Из угла не донеслось ни звука. Только массивная спина, казалось, говорила: «Можете поцеловать меня в …»

– Господин Тельман, неужели нет ничего, что вы хотели бы сообщить миру?

Тельман не реагировал и не двигался. Много раз, применяя самые различные приманки, Дильс пытался вызвать его на разговор. Все оказалось напрасным. Наконец Дильс сдался, и двери снова закрыли.

Лицо Дильса горело, шрамы на его щеках выступили еще сильнее.

– Вы видите, господа, – обратился он к нам, когда мы сделали несколько шагов по коридору, – этот человек подобен зверю. У него вообще нет никаких нормальных реакций. Бессмысленно пытаться разумно разговаривать с индивидуумами такого склада. Их можно только запереть в клетку, где они не будут представлять опасности для остального человечества.

Я возвращался вместе с очень интеллигентным рыжеволосым чикагским журналистом Никербокером. Когда мы оказались одни в машине, он сказал мне:

– Этот Тельман сделан из более твердого металла, чем большинство других. Мне он чертовски импонирует, Я уверен, что они не сломят его и за тысячу лет, даже если будут ежедневно избивать.

День Потсдама

С ужасающей быстротой положение во всех областях государственной жизни развивалось в определенном направлении: в стране царил произвол. Настоящие преступники все чаще назначались на посты, которые позволяли им откровенно и безнаказанно удовлетворять свои садистские наклонности.

Недопустимые инциденты произошли даже у нас, в министерстве иностранных дел. В один прекрасный день несколько вооруженных штурмовиков самовольно арестовали многих высших чиновников, в том числе и таких, которые были известны как закоренелые реакционеры. Среди арестованных был и бывший фюрер «Стального шлема» фон Бюлов-Шванте, ставший позднее послом в Брюсселе. Правда, через несколько дней арестованных освободили, однако на протяжении многих недель их коротко остриженные головы напоминали о случившемся.

Немецкий милитаризм, бесспорно, относится к числу самых жестоких и беспощадных разновидностей милитаризма в мире. Однако в одном вопросе он всегда был непримирим: в собственных рядах должны господствовать подчинение приказам и дисциплина. Одичавшим ордам штурмовиков и эсэсовцев, казалось, было разрешено все. Долго это продолжаться не могло; их нужно было укротить. Должен был быть положен конец болтовне о «национальной революции», при помощи которой штурмовики пытались оправдать свои эксцессы.

Ожесточенная борьба за власть между военными и штурмовиками, или, если говорить об именах, их наиболее влиятельными представителями генералом фон Фричем и капитаном Ремом, была неизбежной. Решающим являлось то, кому из них удастся оказать большее влияние на Адольфа» Гитлера. Если Бендлерштрассе хотела подчинить себе коричневые орды, она должна была решительно и бесповоротно привлечь на свою сторону «фюрера».

Адольф Гитлер, ефрейтор первой мировой войны, был весьма близок к военщине. Тем не менее договориться с ним было не так уж просто. Он еще, правда, не являлся «величайшим полководцем всех времен», однако уже тогда проявлял мало уважения к высшему генералитету. Его коричневые отряды были гораздо многочисленнее, чем официальный рейхсвер с его ста тысячами солдат. Существовала опасность, что стремящиеся к мишуре группен- и обергруппенфюреры перебегут дорогу генералам-профессионалам или даже обгонят их в чинах. Для того чтобы подцепить на удочку Адольфа Гитлера, нужно было поднять на щит весь хлам прусско-германских военных традиций и восстановить их в его честь в полном блеске.

С этой целью инсценировали празднование «исторического Дня Потсдама». По всей стране распространили тысячи открыток-фотографий. На них красовались подписи вроде: «Фюрер империи, возродившейся после четырнадцатилетнего унижения, в размышлении у гроба великого короля Пруссии». Фотографу Гофману предоставили право увековечить трогательный момент, когда одетый в черный сюртук и цилиндр «неизвестный ефрейтор первой мировой войны, обмениваясь сердечным рукопожатием с престарелым фельдмаршалом, навек закрепляет нерушимый союз новой и старой Германии». «Бессмертной Германии и ее великим солдатам Фридриху, Гинденбургу и Адольфу Гитлеру троекратное ура! Зиг хайль!»

Бесспорно, День Потсдама оказал сильное психологическое влияние как на Гитлера, так и на рейхсвер. Тем не менее и тут не обошлось без недоразумений. Престарелый Гинденбург настаивал на том, чтобы, согласно обычаям, была дана команда: «Снять шлемы, к молитве!» Всевышнему полководцу следовало отдать надлежащие почести. В связи с этим перед патриотическими церемониями были проведены богослужения. При этом бросалось в глаза, что Гитлер не присутствовал на них, предпочитая в это время лично беседовать со своим немецким богом во время прогулки по парку Сан-Суси.

Когда автомашина с Гинденбургом возвратилась из Потсдама, я как раз находился в отделе немецкой прессы, окна которого выходили к президентскому дворцу на Вильгельмштрассе. У решетки собралась небольшая толпа. Не сгибая ног, «старый господин» вылез и, поддерживаемый двумя лакеями, поднялся по ступенькам к двери. Там он еще раз обернулся к зевакам. Подобно деревянному колоссу древних германцев, его огромная фигура заполнила всю дверную раму. На его лице не было никаких признаков возбуждения или радости. Медленно, как автомат, он поднес руку к шлему, отдал честь и исчез.

Праздник у Папена

Фон Папен пытался организовать в гражданской сфере то, чего добивался генерал фон Фрич в военной. Папен хотел теснее сблизить «фюрера» с господствующими кругами старой Германии. С этой целью он как вице-канцлер организовал пышное празднество. Банкет происходил в прекрасных залах Шинкеля, в верхнем этаже нашего дворца на Вильгельмплац.

Отель «Адлон» предоставил для этой цели свои лучшие силы. Оформление и буфет были первоклассными. Хотя уже несколько дней ходили слухи, что с минуты на минуту должен начаться бойкот евреев, о котором уже оповестили, были приглашены даже представители высшего еврейского общества Берлина. Папен младший обеспечил меня пригласительным билетом. Я, как сейчас, вижу фрау Андре – сестру убитого Вальтера Ратенау – рядом с женой английского посла леди Рамболд, ведущую возбужденную беседу с Геббельсом, или элегантного репортера концерна «Ульштейн» Беллу Фром в окружении нескольких разряженных эсэсовцев, с удовольствием осушающую бокал шампанского. Фон Папен сумел собрать здесь удивительно разношерстную компанию.

«Фюрер» нарядился во фрак (видимо, в первый раз в своей жизни). Он имел в нем неописуемый вид. Белый воротничок сидел криво. Фалды, слишком длинные для его коротких ног, обтягивали его женственно округлые ляжки и волочились, как лошадиный хвост. Дикий вихор выглядел так, как будто к нему уже несколько дней не прикасалась щетка.

Появление Гитлера вызвало большое оживление. Было противно смотреть на это так называемое хорошее общество. Молодые дамы с горящими от любопытства или даже сияющими глазами проталкивались к этому типу, целовавшему им руки. Гитлер изо всех сил пытался разыгрывать аристократа.

Меньшее воодушевление проявляли молодые эсэсовцы, дежурившие у дверей в зале на случай нежелательных инцидентов. Можно было услышать недовольное шушуканье по поводу «капиталистического» одеяния «фюрера»:

– Разве честная коричневая рубаха уже недостаточно хороша?

Одно мгновение казалось, что это выльется в открытое неповиновение. Геббельс, тотчас же заметивший что-то неладное, начал всячески их уговаривать. Я так и не понял, какие соображения высокой политики привел он для того, чтобы успокоить своих сторонников. Однако самым действенным мероприятием, без сомнения, было распоряжение, данное им Мелису, который уже отличился у Функа как виночерпий, организовать для дежурных эсэсовцев особый бар. Он, министр, предоставляет для этого бара неограниченное количество шампанского. Эсэсовцы немедленно успокоились.

Тем временем я сел на одну из боковых скамей рядом с семьей Бисмарков. Отсюда мы могли без помехи наблюдать за людьми, прямо-таки осаждавшими облаченного во фрак Адольфа. Он стоял в нескольких шагах от нас, в центре зала, и давал аудиенцию. Из-за царившего шума до нас доносились только обрывки отдельных фраз. Тем не менее мы заметили, что Гугенберг и Зельдте пытаются отговорить Гитлера от проведения запланированного бойкота евреев. Бойкот вредно сказался бы на нашей внешней торговле, говорили они. Внезапно у Гитлера начался один из хорошо мне знакомых припадков бешенства:

– Я не позволю сбить себя с толку! Я пойду по своему пути прямо к цели!

Его бешеный крик громовыми раскатами пронесся по залу. Все оцепенели. Некоторое время в зале не слышно было ничего, кроме рева бушевавшего рейхсканцлера. Затем он так же внезапно успокоился, а Гугенберг и Зельдте благоразумно перевели разговор на другую тему.

Я обратился к сидящему рядом со мной князю Отто Бисмарку с каверзным вопросом:

– Вы верите, что этот человек займет когда-нибудь в немецкой истории такое же место, как ваш дед или старый Фриц?

К моему удивлению, Отто совершенно серьезно посмотрел на меня и заявил тоном глубокого убеждения:

– Бесспорно.

Его сестра графиня Ганна Бредов наклонилась с другой стороны к моему уху и шепнула:

– Если в семье мужчины сходят с ума, то по крайней мере мы, женщины, должны сохранить разум.

В отличие от братьев Отто и Готфрида, обе сестры Бисмарк – Ганна и Гедула, жена известного публициста графа Германа Кейзерлинка, – никогда не скрывали своих антинацистских взглядов.

Может быть, убить его?

При этих обстоятельствах было естественно, что я, как и большинство моих более или менее мыслящих коллег по министерству иностранных дел, серьезно задавался вопросом: «Позволяет ли тебе совесть продолжать сотрудничество с этой компанией?».

Естественно, что в наших кругах велись горячие дискуссии на эту тему. Если эти способные на любое безумие авантюристы будут и дальше править Германией, они приведут ее к ужасной катастрофе. Это было ясно каждому, кто имел хоть некоторое представление о международной обстановке.

Правда, среди нас были и такие, которые, отбросив всякие сомнения, сразу же с развернутыми знаменами перешли на сторону нового режима и стали членами нацистской партии. Они, однако, составляли ничтожное меньшинство. Среди остальных господствовали самые различные точки зрения. Подавляющее большинство высказывалось за политику выжидания и выдержки. Наверное, никогда так часто, как тогда, в коридорах германского министерства иностранных дел не цитировалось известное английское выражение «Right or wrong, my country» – «Права она или нет, но это моя страна». При помощи этого аргумента на протяжении столетий успешно успокаивали англичан, когда они возмущались позорными действиями, совершенными от их имени.

Аппарат нашего министерства еще ни в коей мере не подвергся перестройке – он не был засорен чужаками, как это произошло с отделом печати правительства, переданным в ведение геббельсовского министерства пропаганды. Мы все еще были среди своих и знали, что Нейрат в общем всегда будет держаться за старых работников. Может быть, мы сумеем и в дальнейшем сохранять независимость и образуем остров благоразумия в пылающем море коричневого безумия. У самих нацистов не было ни одного человека, который имел бы подготовку, необходимую для решения сложных и деликатных вопросов международной дипломатии.

Были люди, подобные фон Вейцзекеру, ставшему впоследствии статс-секретарем, которые, апеллируя к чувству чести, уговаривали всех, что наш патриотический долг – именно сейчас с особым упорством защищать свои позиции и таким образом избежать худшего.

Другие, вроде циника министериаль-директора Кепке, считали, что эти нацисты – такие беспомощные дилетанты, что они неизбежно провалятся в самый короткий срок. Даже евреи, работавшие в министерстве иностранных дел, такие, как министериаль-директор Рихард Мейер из восточного отдела, легационсрат Зобернхейм и другие, довольно легкомысленно оценивали общую обстановку. До сих пор с ними ничего не случилось, и они продолжали по-старому нести свою службу. В конце концов, никто не хотел терять хорошей должности.

Единственным, кто сразу же после 30 января сделал правильные выводы, был Притвиц. Если бы министерство иностранных дел, вместо того чтобы жонглировать трусливыми отговорками, в это мгновение последовало его примеру, режиму был бы нанесен удар. Поскольку этого не было сделано, все сотрудники министерства иностранных дел с самого начала оказались морально разоруженными и отданными на произвол оппортунизма. С этого момента соглашательская политика подтачивала основы нашего министерства.

Иногда у меня возникала мысль: не должен ли я, имеющий возможность бывать в непосредственной близости к «фюреру», выполнить свой патриотический долг – приобрести револьвер и освободить родину от этого безумца, выстрелив сквозь карман пиджака? Нас тогда не обыскивали, и технически это было легко осуществимо. Разумеется, самого меня схватили бы, однако на этот риск я пошел бы, если бы был убежден в пользе подобного поступка. Но разве крупные политические покушения, известные в истории, когда-либо задерживали или предотвращали развитие событий? Убийство Цезаря, если оценивать его с точки зрения дальнейшего развития Рима и превращения его в империю, было не только бессмысленным, но и низким. Разве массы, превозносящие Гитлера, не будут еще более фанатически поддерживать мстителей за «фюрера», если сделать его мучеником? Будучи одиночкой, я не мог взять на себя ответственность за такой шаг. Револьвера я не купил.

Однако что же я должен был делать? Уйти со службы, вернуться домой и стать юнкером в Лааске? Это означало бы полную капитуляцию, прекращение всей прежней борьбы за жизнь, более или менее исполненную смысла. Искать убежища в промышленности или торговле? Я имел достаточно опыта с гешефтсмахерами и знал, насколько это противно. Повернуться спиной к Германии и искать счастья за границей? Для меня это было невозможно. Нет! Если я хочу и в дальнейшем работать на пользу своему отечеству, я должен остаться там, где был. Тем не менее мое положение мне совсем не нравилось: до тех пор, пока я находился на службе, я, желая или не желая этого, нес на себе часть вины за действия этого клоуна и преступника.

Долгие годы, проведенные за границей, я страстно мечтал о Берлине. Теперь я мечтал о том, чтобы немедленно получить заграничную работу, ибо, находясь за рубежом, я все же не столь непосредственно соприкасался бы, со всем этим свинством.

Розенберг учит нас

Нацисты очень хорошо понимали, что мы ведем с ними не совсем откровенную игру, и не любили нас. Изо всех сил, применяя угрозы и лесть, они пытались привлечь к себе кое-кого из наших рядов и тем самым сломить нашу сплоченность. Функ и Ханфштенгль делали и мне заманчивые предложения, если я открыто выскажусь за нацистскую партию, ибо, учитывая мое происхождение, я был как бы создан для этого. Я сделал вид, что ничего не слышу; идеи, которые я всосал с молоком матери в Лааске, были совсем не похожи на идеи этих забулдыг-обывателей. Однако на некоторых такое настойчивое нашептывание в конце концов оказало влияние.

И все же попытки унифицировать министерство иностранных дел в целом потерпели крах. В первый и последний раз была предпринята попытка обратить нас в нацистскую веру наскоком. «Народная общность» министерства иностранных дел от статс-секретаря до последней уборщицы была созвана на митинг в саду большого казино на Паризерплац. Это был один из первых хороших весенних вечеров; митинг начался с наступлением сумерек. Мы в полном составе под звуки увертюры из «Тангеизера» вышли в сад, где должна была состояться церемония. Открывшаяся перед нами картина была похожа на огромную сцену для торжественного представления «Нибелунгов». Голые ветви кряжистых старых деревьев фантастически переплетались в лучах догорающего заката. Между кустами торчали трехметровые мачты, увешанные флагами, трепетавшими на ветру. В центре и по бокам на высоких цоколях в больших жертвенниках пылал колеблющийся огонь. Вдоль стены юноши, одетые в коричневые рубахи, образовали полукруг. Они выглядели, как сыновья германского бога войны: воинственные, неподвижные, с опущенными на подбородок ремнями. Их вид был тем более импозантным, что падающие сверху отблески факелов отбрасывали тень на их лица, казавшиеся расплывчатыми. За огромным, похожим на алтарь столом стояли главный пропагандист нацистской партии Альфред Розенберг и несколько его паладинов, одетых в форму.

Вряд ли мог быть более смешной контраст между этой театральной помпезностью и нашей скромной штатской компанией: очками тайных советников, лысинами инспекторов и прическами канцеляристов. Когда мы наконец заняли свои места и замолкла величавая музыка, Розенберг торжественно выкинул вперед правую руку – знак нацистского приветствия. Из вежливости некоторые из нас подняли лапки в воздух, однако, как правило, донесли их в лучшем случае до груди, сделав смущенный жест, похожий больше на прощальное помахивание рукой: «Пока, пока!». Большинство ограничилось легким поклоном или вежливым кивком головы.

После этого малообещающего начала Розенберг начал свою почти двухчасовую речь. Нельзя было серьезно слушать чушь, которую он произносил. В конце концов все мы были людьми с определенным образованием, и большинство из нас видело много импозантных театральных представлений в различных странах мира. Таких стреляных воробьев, как мы, вряд ли можно было завоевать при помощи средств, рассчитанных на базарную публику. В моей памяти сохранилось одно место из речи Розенберга, которое показалось мне особенно абсурдным:

– Вы, чиновники министерства иностранных дел, в ходе истории чересчур покрылись пылью. Вам нужны свежий воздух и новые идеи. Вы живете представлениями, которые сегодня окончательно устарели. Для вас, например, все еще имеет силу выражение Бисмарка, согласно которому политика – это искусство возможного. Мы, национал-социалисты, уж давно отбросили такие реакционные представления. Лозунг фюрера гласит: «Политика – это искусство делать невозможное возможным».

Я стоял-между коллегой Баргеном (вскоре он капитулировал и стал нацистом) и длинным советником Маршаллом фон Биберштейном (впоследствии он ушел в рейхсвер и стал офицером, так как не мог найти другого выхода). Мы толкали друг друга в бок и едва сдерживались, чтобы громко не расхохотаться.

К концу торжественного сборища нацисты запели песню о Хорсте Весселе. Но и это не принесло им успеха. Никто из нас не знал слов, и Розенберг со своей свитой были вынуждены петь сами.

Воздух Лиги Наций

Неожиданная случайность помогла мне осуществить свое тайное намерение и расстаться с отравленной атмосферой Берлина. В качестве пресс-атташе при германской делегации на конференции по разоружению работал один из моих коллег – человек уже пожилой и женатый. Ему приходилось все время ездить из Берлина в Женеву и обратно. Однажды он пожаловался мне, что устал жить на колесах, и сказал, что охотнее остался бы в Берлине. Я тотчас же ухватился за случай и сказал ему, что если бы он смог выхлопотать согласие отдела личного состава, то охотно заменю его на этом посту. В итоге мне уже в апреле удалось впервые выехать в Женеву.

В течение двух десятилетий между первой и второй мировыми войнами в Женеве, где находилась Лига Наций и многие другие международные организации, царила своеобразная атмосфера чего-то искусственного и нереального. Космополитическая ярмарка тщеславия и хитросплетенных интриг находилась в странном контрасте к своему фону, которым служил старинный город Кальвина с его швейцарско-буржуазным уютом и трезвыми, строгими, пуританскими нравами. Место действия – один из красивейших уголков Европы у оконечности большого темно-голубого озера, где под городским мостом берет свое начало Рона, протекающая по романтическим долинам Южной Франции. Вокруг – полого поднимающиеся луга, усеянные крокусами и нарциссами, выше – темно-зеленые сосновые леса, а позади, на далеком горизонте вздымаются к небу сверкающие глетчеры Валисских Альп и Монблана.

Не удивительно, что дипломаты и делегаты со всего света чувствовали себя здесь великолепно, особенно в теплое время года, и вели себя как отдыхающие на первоклассном курорте, тем более, что их пребывание в Женеве оплачивалось щедрыми суточными. На бульваре у озера, где превосходительства и иные сановники со всех стран мира совершали свой гигиенический моцион, часто можно было наблюдать сцены, казалось, заимствованные из венской оперетки:

– Моn chere collegue…

– Quel enorme plaisir, Monsieur le Ministre!

– Vous etes bien aimable, mon illustre ami.

– Ехellence, je suis enchante…[10]

Здесь осведомлялись о здоровье мадам или о результатах последнего курса лечения от ожирения, обменивались сведениями относительно ассортимента вин и кулинарных тонкостей парижских или карлсбадских ресторанов, обсуждали последние скандалы в Каннах или Сан-Себастьяне, причем каждый из собеседников со всей мыслимой деликатностью избегал разговоров на какую-либо серьезную тему, которая могла бы быть неприятна для другого.

– Я глубоко сожалею о том, что на последнем заседании мне пришлось прибегнуть к выражениям, которые вы, мой уважаемый друг, вне всякого сомнения, не могли вполне одобрить. Но, понимаете ли, дорогой мой, на этом настаивает мое правительство. Увы, все становится сложнее и сложнее. Поверьте, я восхищен красноречием, с которым вы изложили ваши аргументы. Я рад случаю лично заверить вас в моем искреннем, глубоком уважении. Но, ваше превосходительство, вы с вашим богатым опытом знаете это лучше меня. Les affaires… oh, la, la!..[11] Не окажете ли вы мне честь разделить со мной там, на террасе, маленький аперитив?

Не исключено, что их обоих видели проходившие мимо журналисты, и в тот же вечер удивленные читатели газет в самых различных столицах тщетно будут ломать себе голову над тем, какой поворот в судьбах народов начался, быть может, этим разговором. Сами же господа через несколько часов усядутся за стол конференции и вновь примутся плести хитроумные интриги друг с другом или друг против друга.

Но даже при самых резких столкновениях они не нарушат правил вежливого обхождения. Свои грубости они неизменно будут облекать в самые безобидные, изысканные общие слова. Они никогда не скажут: «Предложение господина такого-то является глупым, коварным, и для меня не может быть и речи о его обсуждении». Нет! «Ценное предложение моего выдающегося коллеги представляет величайший интерес. Оно настолько глубокомысленно, что я не могу сразу в полном объеме уяснить себе его значение и глубину. Тем не менее оно дает мне повод к некоторым «observations»[12], которые, к сожалению, обязывают меня заявить об определенных «reserves»[13]. Поэтому я предлагаю подвергнуть его тщательному изучению, передав в подкомиссию либо создав специально с этой целью комитет экспертов».

Так уж повелось: одно из правил дипломатической игры издавна состояло в том, чтобы избегать резких столкновений и, когда это только возможно, элегантно прикрывать непримиримые противоречия.

Доктор Лей в посудной лавке

И вот в 1933 году в пределы женевской дипломатии с ее свято охраняемыми традициями впервые вломились не известные до тех пор нордические варвары, которые, судя по всему, поставили перед собой цель возродить грубые нравы древних тевтонов. Свидетелем одного из их первых вторжений я стал уже во время моего майского пребывания в Женеве.

Почти каждая из великих держав Европы имела в Женеве свой отель, в котором размещались делегации. Мы, немцы, со времен Штреземана постоянно располагались в отеле «Карлтон-парк», находившемся в небольшом отдалении от города, с прекрасным видом на озеро.

В то время наша делегация на конференции по разоружению во главе с послом Надольным состояла почти исключительно из профессиональных дипломатов, чиновников и офицеров – людей, привыкших к цивилизованным формам обращения. Что касается представителей, направлявшихся из Берлина в Женеву по другим поводам, то о них это не всегда можно было сказать.

Так, однажды распространился слух, что на предстоящее заседание Международного бюро труда вечерним поездом приедет делегация, руководителем которой является ужасный грубиян. Некоторые уже знали имя д-ра Роберта Лея, незадолго до того разгромившего профсоюзы и превратившего их в унифицированную организацию под названием «Германский трудовой фронт».

Сам я в тот вечер не заметил появления этих лиц. На следующее утро я стоял перед отелем около мерседеса, принадлежавшего нашей делегации, который я вызвал, чтобы отвезти в город на заседание посла Надольного.

Но в дверях вместо Надольного показался неизвестный мне тип в сопровождении двух чужих людей. Вся его внешность поразительно напомнила мне Функа. Я сразу сообразил, что это мог быть только вновь прибывший нацистский бонза. Не взглянув на меня, Лей шагнул к автомобилю и, садясь в него, коротко приказал шоферу:

В Международное бюро труда.

Я поспешил вмешаться:

– Извините, но это машина посла Надольного, который сию минуту выйдет, чтобы ехать на конференцию по разоружению.

Услышав ответ, я не поверил своим ушам. Мне было заявлено буквально следующее:

– Скажите послу Надольному, что он может поцеловать меня в задницу.

Шофер так оробел, что не решился возражать. Для Надольного, который, выходя на улицу, успел еще увидеть, как автомобиль заворачивает за угол, мне пришлось раздобыть такси.

На первом же заседании Бюро труда разыгрался форменный скандал. Г-ну Лею пришлась не по нраву критика, с которой выступил один из южноамериканских делегатов по поводу насильственного роспуска немецких профсоюзов, и он публично наградил представителей этих стран титулом «негроидные обезьяны».

Поскольку при нашей делегации мне приходилось играть роль своего рода «прислуги на все руки», в мои обязанности входило доставать в секретариате Лиги Наций гостевые билеты для приезжих немцев. Меня никто не уведомлял о том, что Лею угодно послушать дебаты по разоружению. Однажды после полудня он вместе с несколькими своими присными внезапно появился в коридоре и потребовал, чтобы его пропустили в зал заседаний. Я услышал, как он бранится у двери, потому что портье швейцарец не пускал его без билета.

Я поторопился туда.

– Господин доктор Лей, потерпите минутку! Я сейчас же спрошу в секретариате, не могу ли я получить для вас несколько билетов. Это продлится не дольше четверти часа.

– Пошли вы!.. – заорал он на меня. – Оставьте меня в покое с этой ерундой. Вот еще новости. Стану я, глава делегации, возиться с вашими формальностями!

Недолго думая, он решительно пустил в ход локти и очутился в зале. Ошеломленный портье только посмотрел ему вслед, беспомощно пожимая плечами, и больше не чинил препятствий.

Гестаповский убийца

Спустя некоторое время в Женеве появился тип, куда более опасный, чем спившийся д-р Лей. Для нас он тоже был новым, незнакомым человеком. Это был группенфюрер ОС Рейнгард Гейдрих, впоследствии палач Праги, который в то время отправлял в Баварии те же функции, какие в Берлине выполнял начальник гестапо Дильс. Он прибыл в качество эксперта по так называемым организациям, схожим с военными, иными словами, с целью убедить мир в том, что эсэсовские и штурмовые отряды представляют собой столь же невинные в военном отношении союзы, как бойскауты и подобные им молодежные организации в других странах.

В противоположность Лею Гейдрих, высокий блондин с красивой наружностью, внешне производил впечатление кавалера. Но если над неотесанностью Лея можно было в какой-то мере потешаться, то фигура Гейдриха внушала всем страх и ужас. О том, что творилось в концлагере Дахау, находившемся в его подчинении, уже ползли кое-какие слухи.

Сразу по приезде он учинил скандал, обнаружив, что на нашем отеле мы не вывесили флага со свастикой. Он устроил за это самый грубый разнос послу Надольному и открыто грозил концлагерем всем и каждому. Его старались избегать, как только это было возможно.

Хотя было заранее ясно, что Гейдриху придется провести в Женеве не один день, он странным образом приехал совершенно без багажа и должен был кое-что для себя купить. Ни слова не понимая по-французски, он не мог отправиться в женевские магазины в одиночку. Как «прислуге на все руки» мне было дано почетное задание:

– Сходите с этим дикарем в город и помогите ему выбрать чистые подштанники.

Таким образом я впервые в жизни лично познакомился с профессиональным убийцей.

Мы поехали в автомобиле нашей делегации. Погода стояла хорошая, времени у Гейдриха было достаточно, и он решил идти назад пешком. Покончив с покупками, мы вместе прошли примерно два километра до отеля. Озеро сияло синевой, темно-зеленые луга улыбались, на горизонте в лучах солнца сверкали серебристые глетчеры. Я обратил его внимание на эту прелесть:

– После кабинетной работы в Мюнхене эти дни будут для вас настоящим отдыхом.

Он реагировал кисло:

– В нынешние времена некогда предаваться романтическим мечтаниям. Есть вещи поважнее.

Я сообразил, что для меня и в этом случае умнее всего прикинуться невинным дурачком.

– Почему же? – спросил я. – Ведь каждый имеет право отдохнуть пару дней.

Он смерил меня почти соболезнующим взглядом:

– Да вы и понятия не имеете о том, что произойдет, если самому обо всем не позаботиться.

– В самом деле, это интересно, – полюбопытствовал я. – Про Дахау и другие концлагери кое-что рассказывают. Если опасные враги государства уже находятся там, за решеткой, то теперь ведь, собственно говоря, не может случиться большой беды.

– Ну, в вашем представлении все это выглядит очень уж просто. Вы что думаете, они так легко даются в руки? Конечно, мы уже обезвредили кое-кого из лучших экземпляров. Но кругом на свободе их все еще достаточно. Часть из них скрывается так искусно, что нам приходится быть дьявольски, начеку, чтобы они не улизнули.

Я осторожно продолжал развивать тему: – Но скажите, куда вы в конце концов денете этих людей? Ведь вы же не можете вечно держать их в лагерях, потому что тогда пропаганда насчет всяких ужасов, вероятно, никогда не прекратится. Не следовало ли и здесь устроить большой публичный процесс, как по делу о поджоге рейхстага, чтобы окончательно внести ясность во все эти вещи?

Он вновь подарил меня своим непроницаемым взглядом и остановился:

– Вы и в самом деле производите на меня впечатление невинной деревенской девушки. То, что вы говорите, мещанский предрассудок – и больше ничего. Да эти свиньи не стоят того, чтобы устраивать процесс! Чем бесшумнее они исчезнут, тем лучше. Их уберут так или иначе – застрелят при попытке к бегству или покончат с ними еще каким-нибудь способом.

Так из авторитетного источника я получил подтверждение того, чему внутренне все еще не хотелось верить.

С этого момента я не мог больше причислять себя к тем немцам, которые, когда настанет время, смогут сказать в свое оправдание: «Я этого не знал».

Вечный город

Перед большой осенней сессией я взял свой ежегодный отпуск и отправился в Италию.

Когда в вагоне железнодорожного экспресса я ехал из Берлина на юг и выглядывал на станциях из окна, то по-настоящему почувствовал, до чего отвратительно стало в Германии. Нацисты готовились в ту пору к своему ежегодному съезду в Нюрнберге. Всюду было полно людей в коричневых рубашках, и, наполняя воздух шумом и гиканьем, они во всех отношениях вели себя так, как подобает властителям мира. Не только их наглое высокомерие, но и их одежда, столь ненемецкая, вызывала такое чувство, словно в нашу страну вторглась орда чужеземных завоевателей и теперь располагается здесь, как дома. Их коричневая форма полностью противоречила нашим традициям.

Я побывал в Венеции, Флоренции, Риме, Неаполе и на Капри, наслаждался созерцанием бесценных художественных сокровищ прекрасной Италии.

Здесь тоже были фашисты, но по их театральным костюмам и всему их беспечному поведению по крайней мере было сразу видно, что это подлинные итальянцы, жители страны. Патетические бредни Муссолини нигде не воспринимались населением с такой зверской серьезностью, как у нас весь этот вздор насчет «тысячелетней империи». Дыхание древней культуры было слабым, но эта культура не позволяла окончательно задушить себя.

На протяжении истории вечный город Рим видел не одну «тысячелетнюю империю». Давно сгнили правители мира цезари, которые когда-то повергали народы в трепет. Их роскошные дворцы на Палатинском холме превратились в бесформенные развалины. Древние стены, поросшие травой, дают теперь приют влюбленным, ищущим укромный уголок, в котором никто не мешает им быть счастливыми, – и только.

Здесь, в Риме, посреди этого волшебства главарь орды диких из Браунау[14] утрачивал значительную часть своей страшной власти над моими помыслами. Его могущество тоже не вечно. И когда нынешние тираны с их империей окажутся в выгребной яме истории, Шпрее так же будет протекать через Берлин, как Тибр спокойно катит свои воды через город на семи холмах.

Только тупица не окрепнет духом, возвращаясь на родину после того, как он ступил на историческую землю Италии и вдохнул ее воздух.

Ханжество разоружения

Женевская конференция по разоружению, созванная в 1933 году, была событием, в предвидении которого германская военщина сразу же после смерти Штреземана развернула бурную деятельность.

Строительство германского «карманного линкора» в 1929 году послужило первым шагом на пути к перевооружению. Каждый год приносил новые такие шаги. Капитан Брюнинг со всей готовностью включил в свою программу требование о «военном равноправии», а фон Папен уже поставил его в центр внешней политики. Папену удалось добиться от великих держав допуска в различные столицы официальных военных атташе Германии. Наконец, при Шлейхере великие державы заявили о своей готовности признать в принципе германское требование «военного равноправия» и поставить этот вопрос на обсуждение международной конференции. Всем было известно, что втайне Германия уже начала вооружаться. Теперь Гитлер готовился пожать плоды деятельности своих предшественников.

Было совершенно ясно, что в применении к цели женевских переговоров слово «разоружение» являлось чистым издевательством, маской для прикрытия предстоящей легализации вооружения Германии. Гитлер и германская военщина были намерены вооружаться независимо оттого, будет это разрешено международной конференцией или нет. Если удастся, так рассуждали они, путем соглашений побудить другие державы к определенному сокращению вооружений, – тем лучше.

С другой стороны, союзники отнюдь не помышляли об ограничении своих вооруженных сил. Их цель состояла в том, чтобы поставить известные границы вооружениям Германии, поскольку в противном случае немцы в один прекрасный день смогли бы стать опасными для них самих.

Таким образом, конференция с самого начала находилась в весьма щекотливом положении. Собственно, это было очевидно обеим сторонам. Каждый маневрировал, стремясь в случае провала свалить вину на другого. Гитлер, которому важнее всего было обработать общественное мнение Германии в духе своих милитаристских планов, на весь мир трубил об одном «благородном миролюбивом предложении» за другим. Он заявлял, что готов установить численность вооруженных сил в пятьсот, триста, двести пятьдесят тысяч человек и максимальные калибры орудий в 305, 210 и 150 миллиметров, что он согласится на любые ограничения, если только союзники сократят до соответствующего уровня собственные вооруженные силы. Германия и так была разоружена, поэтому Гитлеру ничего не стоило жонглировать подобными цифрами, разглагольствовать о готовности к взаимопониманию и протягивать союзникам «братскую руку». Однако для союзников, которые хотели гарантий и опасались, что возрождающаяся германская военная машина обгонит их, такое «братское рукопожатие» не представляло никакой ценности, потому что решительно ничего не гарантировало.

Поскольку не было ни малейшей надежды достигнуть соглашения по основным вопросам и ни одна из сторон не проявляла пока желания предстать перед общественностью в качестве виновника срыва конференции, через короткое время дебаты погрязли в болоте пререканий по поводу различных деталей. Бесконечно тянулись споры о том, каким оружием – оборонительным или наступательным – следует считать 150-миллиметровую гаубицу, в каких случаях тяжелый грузовик является частью военного потенциала и в каких – мирным транспортным средством, какие молодежные и спортивные союзы надо рассматривать как организации военного и какие – как организации мирного характера и т. д. Вскоре подобные мелочи целиком заслонили главную тему – разоружение. Таким путем было невозможно когда-либо достичь прогресса в решении принципиальных вопросов. Советский представитель Литвинов метко охарактеризовал ситуацию, заявив однажды на своем беглом английском языке, отличавшемся, однако, характерным акцентом:

«Мне безразлично, буду ли я зарезан ножом, убит палкой, застрелен из револьвера или разорван на куски гранатой. В любом из этих случаев я буду мертв. Но, по моему скромному разумению, мы обязаны позаботиться о том, чтобы вообще воспрепятствовать убийству. Надо сделать все, чтобы мы остались в живых».

Доктор Геббельс шутит

Пока на конференции по разоружению медленно и монотонно тянулись переговоры, почти каждый день приносил нашей делегации в отеле «Карлтон-парк» что-нибудь сенсационное.

Женевская конференция была наиболее значительным до тех пор международным мероприятием, в связи с которым у новых хозяев Германии впервые появилась возможность произвести сенсацию своими выступлениями перед удивленной мировой общественностью. Из Берлина приезжали самые невероятные типы, стремившиеся стяжать лавры на этом поприще. Все они безобразничали в нашем отеле. В былые времена мюнхенский юмористический журнал «Симплициссимус» заплатил бы за многих из них большие деньги, чтобы приобрести несколько живых экземпляров созданного ими типа вечного студента, знаменитого завсегдатая пивных. Другие по своему умственному развитию едва ли превосходили уровень того возраста, в котором находились Макс и Мориц, а многие были воплощением Бонифациуса Кизеветтера[15] с его грязными анекдотами.

Немыслимо описать ночные попойки в нашем баре и хулиганские выходки, которые совершали наши гости. Подчас эти выходки были чреваты серьезными международными осложнениями. Так, однажды ночью под окнами известного английского пацифиста лорда Сесила Челвуда был устроен дикий кошачий концерт, из-за которого послу Надольному пришлось затем лично нанести британской делегации довольно-таки унизительный визит и приносить извинения. В другой раз дело чуть не дошло до еще более неприятного конфликта с французами. Граница между Швейцарией и Францией проходит по окраине Женевы. По ту сторону города высится гора Монсалев, с которой открывается чудесный вид на озеро и французские Альпы. Наши сотрудники часто отправлялись туда гулять. И вот в один прекрасный день мы получаем от группы нацистов, ушедшей на Монсалев, телеграмму, посланную из Франции: «Труп (имя рек) находится здесь, в такой-то гостинице. Просьба забрать». Сначала мы всерьез решили, что произошло убийство, и намеревались поднять на ноги полицию, но в последний момент выяснилось, что речь шла всего-навсего о мертвецки пьяном человеке.

Геббельс также был не прочь провести некоторое время в женевском «балагане». И хотя он пьянствовал не до такой степени и был намного хитрее и прожженнее, чем его собутыльники, все же и он был, по существу, редкостным пакостником. В качестве телохранителей он привез с собой около дюжины эсэсовцев, которые не отступали от него ни на шаг. Но здесь, в Женеве, его охрана состояла не из простых парней, вроде встреченного мной в Берлине механика, а из прилизанных маменькиных сынков с известными претензиями. Эти телохранители принадлежали к отборному кавалерийскому эсэсовскому отряду № 13, расквартированному в манеже у Берлинского зоопарка. К сожалению, их более утонченные манеры были только внешними. В своем кругу они часто распускались еще больше, чем заурядные хулиганы. Те по крайней мере в состоянии были выдержать любую попойку, а эти элегантные мальчики после первых же двух-трех стаканов блевали на ковры в нашем баре.

В салоне Геббельсу был отведен самый большой стол с мягкими клубными креслами вокруг. Вечерами, сидя на председательском месте, он рассказывал восхищенным слушателям различные истории. Геббельс привез своего старого дружка Липперта, которого сделал обер-бургомистром Берлина. Во время этих бесед они обычно предавались воспоминаниям.

Как-то раз мне тоже случилось услышать их рассказ о былых «подвигах».

– Помнишь эту еврейскую свинью с Курфюрстен-дамм, вечно с дыней на голове? Он так глубоко засовывал руки в карманы, что они неподвижно прилегали к бокам.

– Это его ты огрел резиновой дубинкой, которую я стянул на углу у полицейского?

– Ну да! Из этих тупых полицейских собак ни одна не замечала, что мы с ним проделываем. А потом ты подошел к полицейскому и сказал ему: «Господин вахмистр, мне кажется, что этот господин с дыней только что украл у вас резиновую дубинку».

– И тот бросился на еврея! Вот была потеха!

– А помнишь, – начал теперь Липперт, – как я дал в морду другому еврею, у которого потом хватило наглости подать на нас в суд?

– А, это когда я обвел судью вокруг пальца и вызволил тебя?

– Да, ты присягнул, что видел, как я поскользнулся на банановой корке и при этом нечаянно лишь слегка толкнул этого парня.

– И дурак судья нам поверил!

– Вот было время, черт возьми! Боевое время! Пожалуй, лучше, чем теперь, когда мы у власти и все идет как по маслу.

– Конечно, теперь куда скучнее. Но все же хорошо, что эти евреи больше не рискнут потащить нас в немецкий суд.

Однажды вечером наш колченогий «доктор» позволил себе особенно ловко подшутить над корреспондентом газеты «Берлинер тагеблатт», которая в то время еще не всегда танцевала под нацистскую дудку к сохраняла некоторых сотрудников, слывших в веймарский период закоренелыми демократами. К числу их принадлежал и фон Штуттергейм (с точки зрения нацистов, он страдал еще и тем «недостатком», что был женат даже не просто на англичанке, а на свояченице английского представителя в Лиге Наций Антони Идена). «Берлинер тагеблатт» направила Штуттергейма в Женеву именно ввиду его хороших связей в международных кругах. Жил он в нашем отеле.

Это было накануне пресс-конференции, которую Геббельс созвал для того, чтобы впервые обрисовать перед международным форумом значение «пробудившейся Германии». Геббельс явно рассчитывал, что его выступление вызовет огромную сенсацию.

В комнатах наверху в поте лица корпели сотрудники, переводя на разные языки уже заготовленный текст речи, так как трудно было себе представить, что большинство иностранных журналистов понимает по-немецки. Все получили строжайшее указание сохранять текст речи Геббельса в глубокой тайне.

Остальное общество в тот вечер собралось, как обычно, в нижних помещениях отеля. Вдруг вошел швейцар и передал г-ну имперскому министру только что полученную телеграмму.

Геббельс распечатал ее и, нахмурив лоб, озабоченным тоном воскликнул:

– Прошу внимания! Потрясающее свинство! Все притихли, как мыши, и он стал читать. «Почему нам не была представлена речь Геббельса, опубликованная сегодня вечером в «Берлинер тагеблатт»? Срочно вышлите официальный текст речи. Отдел печати, Берлин».

Всеобщее возмущение. К побледневшему Штуттергейму обратились уничтожающие, а также и сочувственные взоры.

– Я не посылал ее туда, я ничего не понимаю, – бормотал Штуттергейм. – Мне понятно только одно: это будет стоить мне головы.

Он не был создан для того, чтобы стать героем.

Некоторое время торжествующий Геббельс наслаждался его душевными муками. Затем он передал телеграмму своему ближайшему окружению, и постепенно выяснилось, что она была отправлена совсем не из Берлина, а с женевского почтамта. Просто г-н министр хотел доставить себе удовольствие нагнать страх на г-на фон Штуттергейма, этого «мягкозадого демократа» и свойственника г-на Идена.

Однажды и я оказался между колесами геббельсовской машины лжи. Выступление министра пропаганды Германии перед представителями мировой печати в Женеве принесло лишь весьма скромный успех; его надлежало закрепить и расширить. С этой целью возник план заснять звуковой фильм, сделать этакое своеобразное международное обозрение. В комнате прессы при конференции по разоружению было объявлено, что г-н министр готов лично дать интервью перед объективом киноаппарата одному из французских и одному из английских или американских журналистов. Но ни один из журналистов не выказал желания взять интервью, и казалось, что вся затея провалилась.

Однако не было такого положения, из которого Геббельс не мог бы вывернуться при помощи надувательства.

Однажды, когда я возвращался из города в отель, мне бросилась в глаза целая батарея киноаппаратов, установленная в саду. Входя в вестибюль, я размышлял, что бы это могло значить, как вдруг ко мне кинулся эсэсовский «фюрер» Иосиас князь цу Вальдек унд Пирмонт:

– Куда вы запропастились, Путлиц? – крикнул он возбужденно. – Вот уже битый час, как вас ищут, словно иголку.

Еще со студенческих времен, которые он провел в Мюнхене, Иосиас, оказавшийся затем одним из прихвостней Геббельса, был известен как опаснейший бандит. Впоследствии, в 1945 году, ко времени окончания войны, ему как эсэсовскому «фюреру» был подчинен концентрационный лагерь Бухенвальд.

Он принялся ощупывать мой галстук:

– Поправьте галстук! Вы сейчас должны вместе с министром участвовать в звуковой киносъемке. Вы будете играть роль иностранного корреспондента. Вот два текста, английский и французский. Присядьте здесь и выучите их наизусть, чтобы все было в порядке. Министр сейчас сойдет вниз. Спешите, в вашем распоряжении секунды.

Вскоре появился Геббельс со своей свитой, и можно было начинать спектакль. Меня посадили в садовое кресло у столика, налево стояла скамья. На нее рядышком уселись плюгавый Геббельс и массивный переводчик Пауль Шмидт, которому впоследствии Гитлер присвоил ранг посланника. Наведенные на нас аппараты начали слегка гудеть.

-Que pebsez vous, Monsieur le Ministre?…[16] – принялся я по-французски бубнить свою роль.

Шмидт переводил на немецкий язык, Геббельс что-то отвечал, а затем Шмидт снова излагал это по-французски. Вслед за тем то же самое было проделано по-английски.

На берлинских экранах фильм демонстрировался под названием: «Мировая печать упорно добивается интервью у имперского министра д-ра Геббельса». Мои тамошние друзья, видевшие эту кинохронику, немало подивились, обнаружив, что вся великая мировая печать воплощена в моей персоне. Хроника была показана и в Женеве, где мою физиономию ежедневно видели в коридорах и всем участникам конференции было известно, что она принадлежит одному из сотрудников немецкой делегации.

Обман был легко раскрыт и дал повод для стольких неприятных комментариев, что Геббельс по возвращении в Берлин был вынужден отказаться от фильма. В Германии в этой связи, конечно, не было сказано ни слова, а иностранную печать попросту заверили в том, что все дело здесь в подлой еврейской подделке, трюке, совершенном при помощи фотомонтажа.

Сначала я втайне испытывал радость по поводу того, что, хотя и не добровольно, немного содействовал разоблачению методов геббельсовской пропаганды. Но теперь дело принимало небезопасный для меня оборот. Кое-кто из моих коллег, доброжелательно относившихся ко мне, уже пророчил:

– По возвращении в Берлин вы, по всей вероятности, исчезнете в концлагере.

Первый удар кулаком

Конференция по разоружению все более увязала в бесплодных схоластических дебатах. Ни один из участников не мог больше ожидать существенного успеха или хотя бы сколько-нибудь значительных пропагандистских достижений. Нацисты тоже постепенно теряли интерес к конференции, и высокопоставленные гости из Берлина появлялись все реже.

В салонах отеля «Карлтон-парк» профессионалы из среды старого чиновничества снова были в своем кругу, почти как во времена Веймарской республики.

Однако все более упорными становились слухи, что Гитлер поговаривает о «последней капле в чаше его терпения» и намерен односторонне прервать конференцию. В то время все мы думали, что подобный шаг неизбежно повлечет за собой репрессивные меры со стороны союзных держав и, может быть, даже вновь вызовет оккупацию германской территории.

С тяжелым сердцем мы, как обычно, собрались утром 14 октября на очередное совещание делегации в кабинете посла Надольного, как вдруг из Берлина пришла телеграмма, что Германия не только покидает конференцию по разоружению, но и вообще выходит из Лиги Наций и всем нам надлежит как можно скорее вернуться в Берлин. Это превосходило наши самые тяжелые опасения. Лица присутствующих стали белыми как мел. Даже адмирал фон Фрейберг и другие высшие офицеры с Вендлерштрассе, находившиеся среди нас, пришли в ужас от той безответственности, с которой была поставлена на карту судьба нации и создана опасность военного вмешательства союзников.

Мы чувствовали себя, как на похоронах, когда несколько часов спустя Надольный официально довел до сведения других делегаций германское заявление. Оно было с сожалением принято к сведению – и ничего не произошло. Наше прощание с иностранными коллегами подчас было даже трогательным. Между лицами любой профессии возникает определенное чувство товарищества. Так обстоит дело и среди дипломатов независимо от того, сколь велики национальные различия и разница интересов. Наши коллеги понимали, в каком положении мы находимся, и даже старались утешать нас. Пожимая мне в последний раз руку, глава отдела печати английского Министерства иностранных дел сэр Артур Уиллард сказал:

– Ситуация весьма серьезная. Будем надеяться, что она снова нормализуется и дело не дойдет до худшего. Во всяком случае, хочу вам сказать, что моя жена и я всегда будем рады, если, приехав в Лондон, вы заглянете к нам.

За ужином у посла Надольного, в кругу ближайших сотрудников, мы обсуждали события дня. Открыто задавали вопрос, является ли Гитлер всего лишь сумасшедшим или же он сознательно хочет взять курс на развязывание войны.

Надольный привел слова, сказанные будто бы в 1914 году умным французским послом в Берлине Жюлем Камбоном. На подобный же вопрос он, как рассказывают, ответил: «Нет, немцы не хотят войны, но они постоянно претендуют на все плоды победы».

Кто-то другой из сидевших за столом пророчески заметил:

– Послевоенный период окончился, начался предвоенный период.

Всех волновало одно: как может такая политика, если ее продолжать, кончиться добром?

На следующее утро германская делегация покинула Женеву. Остался на несколько дней только я с двумя секретарями консульства, чтобы завершить последние канцелярские дела.

Я не торопился на обратном пути. Стояла чудесная осень, в Южной Германии был в разгаре сбор винограда. Я потихоньку ехал в своем автомобиле, наслаждаясь ландшафтом, окрашенным в багрянец и золото, останавливался, где попало, и отдавал дань молодому вину. Вернулся я в Берлин примерно на неделю позднее, чем мои коллеги.

Здесь уже шли разговоры о моем приключении с геббельсовским фильмом. Но, как бы то ни было, в Министерстве иностранных дел все еще господствовал старый корпоративный дух. Было решено, что мне ни в коем случае не следует возвращаться к прежней работе в отделе печати. Там я неизбежно вновь попался бы на глаза раздраженному Геббельсу, от которого можно ожидать чего угодно, и, по всей вероятности, такая встреча имела бы самые нежелательные последствия. При сложившихся обстоятельствах вообще представлялось рискованным оставлять меня в Берлине.

К моей большой радости, я получил назначение в наше посольство в Париже.

Больная Франция

Приближалась зима, но Париж очарователен даже тогда, когда льет дождь и город окутан туманом.

Наконец-то судьба захотела, чтобы я попал туда, куда сам всегда больше всего стремился попасть.

Мишель, который тем временем женился, предоставил в мое распоряжение свою уютную холостяцкую квартиру на четвертом этаже элегантного дома в районе Пасси. Из моих окон открывался вид на противоположный берег Сены с Эйфелевой башней и Дворцом инвалидов. От моего друга я унаследовал также экономку Полину, которая замечательно умела готовить. Таким образом, я в течение короткого времени устроился со всеми удобствами. Через посредство Мишеля и его друзей я без труда установил достаточный контакт со светскими французскими кругами. Казалось, я должен был чувствовать себя счастливым, как никогда.

Но то радостное состояние, которое раньше всегда охватывало меня в Париже, не наступало. Давно исчезла серебряная полоска, которая, как в нашем воображении десять лет назад, мерцала на горизонте; прекрасным мечтам о германо-французской дружбе пришел конец. У власти в Германии был Адольф Гитлер, и тяжелая поступь его военных колонн по мостовой немецких городов отдавалась и в домах на бульварах Парижа. Теперь нечего было и думать о подлинном взаимопонимании.

Мы очень откровенно говорили с Мишелем и вполне сходились с ним во мнениях на этот счет. Но даже его обуяло какое-то душевное оцепенение:

– Вы, немцы, окончательно впали в старое варварство. Вы – угроза не только нашей, а всей европейской цивилизации. Самое ужасное в том, что вы становитесь все сильнее, а мы – все слабее. Страшно подумать о будущем.

– Это так, Мишель, и именно поэтому мы, те, кто любит европейскую культуру, должны быть заодно. Сегодня Франция больше, чем когда-либо, является надеждой для всех подлинных немцев, желающих спасти наше общее будущее от господства варваров. Вы должны всеми силами помочь нам избавиться от Гитлера.

– Не хочу тебя обижать, Вольфганг, но я пришел к выводу, что вы, немцы, как таковые останетесь неисправимыми варварами. Не будь Гитлер таким отвратительным бошем, я бы его охотно у тебя купил. Нам во Франции нужен сегодня этакий Гитлер, чтобы сплотить нас. Только так мы сможем вновь стать сильными.

– Ты с ума сошел, Мишель! Да ведь Гитлер у вас – это означало бы конец французской культуры.

– Французский Гитлер, в отличие от вашего, никогда не был бы варваром. Франции нужен национальный диктатор, иначе она погибнет.

К сожалению, Мишель был не одинок в своих взглядах. В высших кругах общества, где я постоянно бывал, повсюду можно было слышать подобные речи. Отсюда нечего было ожидать хотя бы малейшей помощи немецким антифашистам. Дух самой Франции подгнил и находился в состоянии опасного кризиса.

Правда, собственно фашистов было немного. Они называли себя франкистами. Наш главный нацист в посольстве – атташе по вопросам пропаганды Шмольц, сын крупного рейнского промышленника, ради карьеры женившийся недавно на личной секретарше Геббельса, – поддерживал с ними тесный контакт. Но и сам он признавал, что у них мало шансов играть когда-либо значительную роль. Однако тем могущественнее были реакционные союзы, и прежде всего так называемые «Croix de Feu» «Огненные кресты», предводителем которых являлся бывший полковник де ля Рокк. Они представляли собой примерно то же, чем в Германии был «Стальной шлем» под руководством Франца Зельдте.

Я своими глазами наблюдала парижский бунт в ночь на 6 февраля 1934 года, когда «Огненные кресты» сочли момент подходящим для того, чтобы насильственно свергнуть во Франции республиканский строй и захватить власть.

В те дни в атмосфере Парижа была какая-то нервная напряженность, и под ее воздействием даже посторонний человек испытывал, вероятно, то же чувство, какое охватывало людей в начале июля 1789 года, накануне штурма Бастилии, которым началась великая революция. Несмотря на запрещение выходить на улицу, я вместе с одним моим другом из английского посольства пошел после ужина на площадь Согласия, чтобы увидеть историческое зрелище, которое, как все ожидали, должно было там разыграться. Площадь от края до края была заполнена огромной массой возмущенных людей.

Мы едва успели туда добраться, как позади нас начали опрокидывать автомобили, таскать садовые скамейки, стулья из кафе и вообще все, что попадалось под руку, и сооружать баррикады, в один миг перегородившие Елисейские поля. Сначала мы не понимали, кто собирался здесь сражаться. Во всяком случае, французский народ еще не потерял сноровки в строительстве баррикад. Елисейские поля – это фешенебельная улица, по крайней мере вдвое, если не втрое, шире, чем Унтер ден Линден в Берлине. В мгновение ока она была перекрыта. У подножия обелиска посреди обширной площади Согласия, примерно на том месте, где когда-то Людовик XVI положил свою голову под нож гильотины, пылал автобус.

На мосту через Сену перед парламентом изготовился к стрельбе эскадрон республиканской гвардии в золоченых шлемах. С улицы Ройяль и со стороны улицы Риволи на них с криками и улюлюканьем двигались отряды полковника де ля Рокка, неся развевающиеся знамена. Оттуда в сторону моста летели камни. Защитные железные решетки у деревьев повсюду были разломаны, и их обломки использовались как метательные снаряды. Все более ожесточаясь, делярокковцы испускали угрожающие крики по адресу кирасиров, неподвижно сидевших верхом на лошадях. Окончательно обнаглев, они подошли ближе. Некоторые выхватили ножи и с молниеносной быстротой перерезали сухожилия лошадям. Кони и всадники начали падать. Положение солдат становилось опасным. В решающий момент был отдан приказ открыть огонь. С другого берега застрекотали пулеметы. Толпа подалась назад. Вместе с моим английским другом мы укрылись в безопасном месте, за широким цоколем монумента города Нанта. Над нами и вокруг нас свистели пули. Были убитые и раненые; однако после залпа чернь с еще более дикими воплями снова двинулась вперед. Стрельба продолжалась до глубокой ночи.

В конце концов полиции удалось, двигаясь от церкви Святой Магдалины, площади Оперы и Лувра, добраться до другой стороны площади Согласия. За полицейскими ринулись массы парижских рабочих, которые тем временем подошли из предместий, и намяли бока демонстрантам. Реакционный путч был подавлен. На следующий день почти весь Париж бастовал. Порядок был восстановлен после того, как, наконец, удалось сформировать новое правительство, которое недвусмысленно заявило, что оно против правых путчистов. На первых порах казалось, что демократия спасена.

Конечно, нельзя было предаваться иллюзиям и считать, что наивысший кризис устранен и Франция окончательно находится на пути к выздоровлению. Тем не менее надежда была. Как все это отличалось от того, что произошло у нас со «второй революцией», от которой столько людей ожидало освобождения от тяготевшего над ними кошмара тирании[17].

Я находился в Париже и с уютных позиций нейтрального наблюдателя с интересом следил за борьбой чужого народа; сам же я ничего не делал для гораздо более необходимой борьбы моего собственного народа. Больше того, я находился на службе у губителей моей страны. Но что я мог сделать для свержения этого проклятого режима? Я охотно занялся бы здесь, во Франции, вербовкой союзников. Но где было их найти, когда даже у самых близких своих друзей, вроде Мишеля, я наталкивался на отказ?

К тому же с политической точки зрения моя роль в германо-французских отношениях не давала мне ни малейшей возможности действовать. Я был прикомандирован к экономическому отделу посольства и занимался почти исключительно тем, что вел с французским министерством торговли споры из-за ящика швейных иголок или какой-нибудь другой ерунды, который, по мнению французских инстанций, был в прошлом месяце ввезен в Германию сверх установленного контингента товаров и должен быть удержан при отправке следующей партии, тогда как, по германским подсчетам, план был даже недовыполнен. Моя работа была в высшей степени скучной.

Мои отношения с послом Роландом Кестером были скверными. Нацистом он не был, но являлся узколобым реакционером, женатым на наследнице миллионного состояния, дочери одного из владельцев международного концерна, производившего бульонные кубики из мясного экстракта Либиха. Мы не любили друг друга, и Кестер был рад-радешенек избавиться от меня, когда наш посол в Лондоне фон Хеш предложил ему взамен меня одного из тамошних сотрудников, с которым Кестер был близок еще с прошлых времен. Меня такой обмен устраивал, ибо при сложившихся обстоятельствах жизнь в Париже перестала мне нравиться.

Беззаботная Англия и 30 июня 1934 года

Было начало июня, когда я переехал из Парижа в Лондон. На английском пароходе, направлявшемся из Кале в Дувр, я случайно встретился со своим будущим начальником, послом Леопольдом фон Хешем. Прежде чем сменить в прошлом году фон Нейрата на посту в Лондоне, он почти целое десятилетие был германским послом в Париже и теперь время от времени охотно предпринимал маленькие частные поездки в город чудес на берегах Сены. Так и на этот раз он провел там несколько счастливых часов и был в прекрасном расположении духа.

После смерти Брокдорфа-Ранцау и Мальтцана Хеш, вне всякого сомнения, был лучшей лошадью в конюшнях германской дипломатической службы. Высокого роста, стройный, безупречно одетый, с тонкими чертами умного лица, исключительно любезный в обхождении, он олицетворял собой идеал светского человека. Происходил Хеш из старинной, очень богатой семьи крупных промышленников в Саксонии.

Мы пообедали на борту парохода, причем ели только копченую семгу и икру, потому что, по справедливому замечанию Хеша, «когда возвращаешься из Парижа, английская кухня оказывает чересчур уж гнетущее действие».

Хеш был в полном смысле этого слова дипломатом старой школы, и поэтому никогда не позволил бы себе высказывание, которое связало бы его в политическом отношении. Однако все его поведение ясно показывало, что этот утонченный, высококультурный человек не питал симпатий к варварам, господствовавшим в данное время в Германии. Сферой его интересов были залы международных конференций и дипломатические салоны с их до блеска натертым паркетом. Его интересы не простирались дальше этого. Но при этом Хеш вопреки своему происхождению и богатству не был тупым реакционером, подобно его преемнику в Париже – Кестеру.

Я договорился о временном пристанище с одним из старых друзей по Оксфорду, жившим около Белгрэв-сквера. Хеш, которого у вокзала Виктории ждал посольский автомобиль, высадил меня вместе с багажом возле моего дома. Вряд ли можно было вступить в новую должность при более приятных обстоятельствах.

У своих гостеприимных хозяев из Оксфорда я прожил несколько недель, пока не нашел для себя подходящей квартиры. Она была расположена примерно в десяти минутах ходьбы от посольства, непосредственно в центре Пикадилли, у Сохо-сквера, этого сердца английского литературного мира, еще столетия назад прославленного в анекдотах.

Нацистскому дипломату – а, как-никак, им-то я и являлся – среди англичан жилось легче, чем среди французов. В противоположность Франции за последние десять лет немцы стали в Англии в общем даже популярными. Нацистский режим здесь тоже находили гнусным, но считали его заблуждением, заскоком, который пока не стоит принимать всерьез.

Мой друг Лайонел, у которого я остановился, незадолго до того провел несколько дней в Берлине и видел там праздничную возню, организованную нацистами 1 мая. – Его впечатления сводились к следующему: «It all seems rather silly» – «Все это производит несколько идиотское впечатление».

Даже отвратительная бойня 30 июня вызвала у большинства только презрительное пожимание плечами. Типичным для этой позиции мне кажется замечание, которое я как-то слышал в узком кругу от знаменитого Ноэля Коварда. В лондонской театральной жизни двадцатых и тридцатых годов Ковард – автор текстов для песенок, артист и опереточный композитор – играл примерно такую же роль, как Оскар Уайльд в конце прошлого и начале нынешнего столетия. Он блистал своим веселым остроумием и своими меткими словечками. После небольшого раздумья Ковард задал мне вопрос: «Please tell me, why did Hitler behave in this… hm… hm… delicious way?»[18]

Тот, КТО не знал заранее пристрастия англичан к парадоксальным нелепостям, пришел бы в ужас от столь игривого отношения к происшедшему.

Действительно, 30 июня нанесло смертельный удар какой бы' то ни было возможности «второй революции» и окончательно укрепило в седле германский милитаризм. Господа с Бендлерштрасее получили теперь свободу рук, для того чтобы сделать Германию сплошной казармой. Кто мог еще сомневаться в том, что они готовятся в один прекрасный день смыть так называемый позор 1918 года и превратить цветущие поля Европы в дымящиеся поля сражений?

В своем кругу старые офицеры могли, конечно, издеваться над богемским ефрейтором и его военными претензиями, но он оставался магом, распахнувшим перед ними ворота к былому великолепию после долгих лет, в течение которых они оставались в тени и влачили жалкое существование. Когда вскоре старый фельдмаршал[19] умер у себя в Нойдеке, они, не задумываясь и даже с восторгом, присягали Гитлеру. Рассчитывая на блестящую карьеру, они закрыли оба глаза, когда он 30 июня расстрелял, как собак, двух немецких генералов – Шлейхера и Бредова. Традиция, верность, солдатская честь – все это было лишь красивыми словами. Господа генералы не считали целесообразным поднимать шум из-за двух своих товарищей, убитых без суда и следствия.

Конечно, капитан Рем и другие убитые главари штурмовых отрядов представляли собой шайку разбойников и кровожадных садистов. В Германии каждый пастушонок знал, какова их нравственность. Однако до тех пор, пока миллионы сторонников Рема с их неясным стремлением к своего рода «социализму» имели вес в среде нацистского фронта, существовала, как мне казалось, возможность взрыва системы нацизма. Теперь все было кончено. Генералы прочно сидели в седле. Это не могло не привести к новой мировой войне.

Что мог я сделать, чтобы затруднить роковое развитие событий? По меньшей мере я мог попытаться открыть глаза людям здесь, в Англии. Англия все еще была мировой державой, которой не мог не бояться европейский диктатор. Уже теперь становилось ясно, какую ошибку допустили западные державы, пройдя мимо наглого вызова, брошенного в октябре прошлого года на Женевской конференции по разоружению. Если они хотели положить предел проискам бестии, которая набиралась сил для войны, то они не должны были делать ни малейшей уступки.

Однако большинство моих английских знакомых отвечало мне с пренебрежительным снисхождением, подобно Лайонелу:

– Если вам угодно вариться в вашем коричневом соусе, то мы ничего не имеем против. Если же вы захотите запачкать им нас, то в должное время мы ударим вас по пальцам.

Господин фон Устинов

Разумеется, я нанес визит и г-ну фон Устинову. Вот уже несколько месяцев, как он больше не представлял Телеграфное бюро Вольфа. Этого места он лишился из-за бабушки еврейки, которую обнаружили у него нацисты. Возвращаться в Германию для него было бы безумием. Он остался в Англии, где располагал обширным кругом друзей. В данное время у него не было постоянной работы, и он кое-как сводил концы с концами, торгуя антикварными предметами, которые выискивал у скупщиков подержанных вещей. Его жена Надежда рисовала декорации для балетной труппы «Сэдлерс Уэллс».

Супруги Устиновы отказались от своей просторной квартиры, рассчитали слуг и вместе с четырнадцатилетним сыном Питером довольно-таки по-цыгански ютились в мансарде доходного дома в артистическом квартале лондонского района Челеи. В настоящее время Питер Устинов в качестве автора водевилей и артиста затмил на театральном и кинематографическом небе Лондона звезду самого Ноэля Коварда. Его талант был очевиден, еще когда он был мальчиком, но родителям его образование стоило в то время немалых средств.

Надя хозяйничала на широкий старорусский манер. В доме отсутствовал какой-либо строгий порядок. Кто хотел есть, мог это делать в любое время: ему надо было только разогреть себе порцию. В кухне стояла кастрюля с блюдом, заменявшим весь обед, и ее содержимое никогда не иссякало. Туда постоянно подбрасывались новые куски мяса и овощи. Надя в совершенстве владела искусством делать приправы. Какая бы смесь ни находилась в кастрюле, она с каждым разом казалась все вкуснее. Г-н фон Устинов тоже знал толк в русской кухне и готовил иногда превосходные блины или какое-нибудь другое национальное блюдо.

Будучи сотрудником посольства, я едва ли мог вместе с попавшим в немилость Устиновым показываться в общественных местах. Тем привычнее стал для меня этот цыганский шалаш на Редклиф-гарденс. Надя по большей части возилась у своего мольберта, а Питер спал, пока мы беседовали, сидя на диване.

– Как вы представляете себе свою будущую жизнь, господин фон Устинов?

– Пока, как видите, я кое-как перебиваюсь. Подождем, что будет дальше. Вероятно, в ближайшее время удовлетворят мою просьбу о предоставлении британского гражданства. Я прожил в Англии больше пяти лет. Требования закона насчет местожительства выполнены, и я не ожидаю никаких затруднений. Получить гражданство – это сейчас важнее всего не только для меня, но в первую очередь для Питера.

– И вам не будет трудно после многих лет участия в политической жизни вдруг вовсе отказаться от Германии?

– В известном смысле да. Но что поделать, раз немцы сами выставляют меня за дверь? Вы же знаете, что з моих жилах вряд ли найдется хоть капля немецкой крови. Надя – русская, а у Питера три родных языка, из которых уже теперь привычнее всего ему английский. Мы достаточно интернациональны, чтобы освоиться здесь.

– Значит, Германия уже совсем не будет вас интересовать?

– Нет, будет, и даже очень! Прежде всего в том отношении, что нужно с корнем уничтожить эту банду, которая сейчас там правит.

– Господин фон Устинов, что мы с вами практически можем для этого сделать? О перевороте теперь нечего больше и думать. Террор свирепеет день ото дня. А вы только послушайте, какими идиотскими речами реагируют на это наши здешние друзья!

– Путлиц, есть и другие англичане. Вы просто не встречаетесь с ними.

– Хотел бы я видеть таких англичан!

– Пожалуй, это не так уж трудно.

– Кого, например, вы имеете в виду?

– Какая должность является самой важной в Форин офисе?

– По-видимому, постоянный помощник государственного министра.

– А в настоящее время это некий сэр Роберт Ванситтарт.

– Так-То оно так. Я охотно верю вам, что Ванситтарт не любит германских милитаристов.

– Вы знаете его секретаря Клиффорда Нортона?

– Да ведь это замкнувшийся в себе бюрократ.

– Вот видите, вы все еще не знаете англичан. Если они не треплют языком при разговоре, как немцы, то вы уже думаете, что они тупы. Нет, Клиффорд очень умен и мой хороший друг. Его жена – художница, она самая близкая Надина приятельница. Только благодаря ей Надя попала в балетный театр «Сэдлерс Уэллс». Через Нортона легко связаться с Ванситтартом.

– Устинов, было бы хорошо, если бы мы смогли помочь Гитлеру сломать себе шею!

– Я думаю, что такие шансы имеются. Конечно, мы должны быть осторожными.

Устинов обещал взяться за дело. С тех пор мне дышалось легче. Тем не менее я чувствовал слабость своей позиции. Правда, я говорил себе, что для нашего отечества не может быть худшей катастрофы, чем та, которую ей готовил Гитлер, и что поэтому хороши все средства, чтобы уничтожить его. В моей внутренней борьбе опорой служил для меня принцип, формулировку которого я нашел в одной английской биографии Талейрана. Этот принцип гласил: «В жизни наций бывают моменты, когда измена собственному правительству, ведущему страну к гибели, становится высшим долгом патриота».

С другой стороны, я сознавал, что, к несчастью, у меня нет связей с внутригерманской оппозицией. И при этом откуда мне было знать, кто честен? Среди моих коллег или других людей из среды буржуазии велись только пустые разговоры, а единственный коммунист, с которым я близко познакомился в Берлине, бесследно исчез.

Всякая сеть состоит из дыр

В посольстве я первоначально не занимался непосредственно какими-либо политическими вопросами англогерманских отношений. Я был назначен заведующим консульским отделом и сидел не в роскошных верхних помещениях Карлтон-хаус-террас, а властвовал в полуподвальном этаже, прозванном «пивным залом», куда приходило по своим делам много посетителей.

Единственным опасным нацистом в моем отделе был чиновник, ведавший паспортами. Другие сотрудники, к счастью, были разумными людьми, которые едва ли разделяли нацистские убеждения. В своем кругу мы никогда не орали «хайль Гитлер», как это было предписано. Навязанные нам портреты «фюрера» мы, насколько это было возможно, повесили на стену за нашими спинами, чтобы во время работы не иметь их перед глазами.

Работы у нас в отделе было много. Мы больше, чем кто-либо другой, кому не приходилось заниматься мелочами повседневной жизни, видели тот полный произвол, который царил во внутреннем управлении Третьей империи. В решениях, принимавшихся в Берлине, право попиралось до такой степени, на человеческие судьбы обращалось так мало внимания, что у любого корректного чиновника волосы могли встать дыбом.

Нашими посетителями – а их каждый день приходили сотни – были в большинстве своем евреи и эмигранты. Паспорт да, пожалуй, чуть ли не каждая справка имели для них огромное, может быть, даже жизненно важное значение. Кое-кому можно было помочь, посмотрев на дело сквозь пальцы, но во многих случаях так поступить было нельзя, потому что мы сами сломали бы себе при этом шею. Тем не менее опыт научил меня кое-каким трюкам.

К своей радости, я обнаружил, что руководитель отдела по делам иностранцев в английском министерстве внутренних дел некий мистер Купер был отзывчивым человеком. Поскольку нам все время приходилось иметь дело друг с другом, между нами вскоре установилось тесное согласие.

Моя официальная задача состояла в следующем: я должен был заботиться о том, чтобы эмигрантам чинились в Англии всяческие препятствия, а нацисты, желавшие заниматься здесь своей деятельностью, получали всевозможные послабления. В моем бюро часто появлялся плешивый партейгеноссе[20] Бене, который в прошлом был представителем фирмы, производившей средство для ращения волос «Трилизин», а теперь дослужился до ландес-группанлейтера[21] нацистской партии. Он диктовал мне гневные отношения или же слушал, как я по телефону заявлял г-ну Куперу столь энергичные протесты, что лучше не сделал бы даже самый бравый нацист. Партейгеноссе Бене не был светочем мудрости, и ему было невдомек, что я просто разыгрывал перед ним комедию.

Г-н Купер не принимал всерьез ни одного из моих официальных представлений. Мы условились, что в каждом отдельном случае я лично, с глазу на глаз, буду излагать ему истинное положение вещей, в соответствии с чем он и принимал нужные решения. Благодаря мне королевство его британского величества смогло в тот период держать вдали от своих пределов кое-кого из опасных нацистских саботажников и хитро маскировавшихся шпионов. А иным немецким эмигрантам пришлось бы куда более туго, не будь у меня столь тесного сотрудничества с Купером. Разумеется, я извлек из Берлина и моего врача и доброго друга д-ра Г. с его семьей и выхлопотал для него разрешение открыть в Англии практику.

В самом посольстве тоже была возможность водить нацистов за нос. Наиболее эффективная тактика и здесь всегда состояла в том, чтобы прикидываться безобидным шутом либо беспомощным увальнем. Помню случай с одним молодым человеком по имени Верхан. Однажды он явился к чиновнику, ведавшему паспортами, и, вручив свои документы, заявил, что германские власти разыскивают его и он добровольно хочет отдаться им в руки. Чиновник привел его ко мне.

Молодой человек имел жалкий и неопрятный вид, но производил неплохое впечатление. Я спросил его:

– Что вы такое натворили?

– Вообще говоря, ничего. На меня, по-видимому, донес один шахтер, которого не так давно посадили. Ну, и я попросту смылся.

– И теперь, когда вы благополучно прибыли сюда, вы хотите вернуться, чтобы вас схватили?

– Я не могу поступить иначе. Вот уже трое суток, как я ничего не ел и ночую на скамейках в Гайд-парке. Я уже хотел было вскрыть себе вены, но для этого нужно бритвенное лезвие, а у меня нет и этого. К тому же я не хочу своим самоубийством здесь, в Англии, принести горе моей семье и невесте.

Парень совсем потерял голову и не дал отговорить себя от своего отчаянного решения.

– Ладно, – сказал я. – Раз вы настаиваете, я дам вам немного денег из кассы вспомоществования. На них вы сможете добраться до общежития немецких студентов и там, по всей вероятности, получить постель и еду. Тем временем я узнаю, когда отходит в Гамбург следующий немецкий пароход.

Паспортный чиновник, желавший показать, что он тоже что-нибудь да значит, тотчас же доложил обо всем партейгеноссе Бене, а тот, поскольку в ближайшие десять дней в Лондоне не ожидалось немецких судов, связался с конторой судоходной компании ГАПАГ, пароход которой должен был прибыть в конце недели из Америки в Саутгэмптон. Он договорился о том, что капитан лично передаст преступника гамбургским полицейским властям.

Накануне отъезда Верхан снова явился и попросил, чтобы его принял я, а не чиновник, ведавший паспортами. Судя по всему, он почувствовал ко мне доверие.

Я увидел совершенно переменившегося человека: он был выбрит, глаза стали ясными и голос звучал твердо.

– Ну, вы, самоубийца, – приветствовал я его.

– Господин консул, – сказал он умоляющим тоном, – помогите мне. В тот раз я действительно не видел выхода. Но теперь я встретил кое-кого, кто хочет мне помочь. Скажу вам по секрету, что завтра я не поеду в Саутгэмптон. Только, пожалуйста, верните мне мои бумаги.

– Как вы себе это представляете? Или вы хотите, чтобы я из-за вас нарушил служебный долг и был за это наказан? Позавчера я достаточно ясно советовал вам отказаться от вашего безумного предприятия. Но теперь делу дан законный ход, и сегодня уже не в моей власти что-либо изменить.

– Если бы у меня был по крайней мере мой паспорт! Мне было от души жаль его, и я стал раздумывать. При этом мне пришел на ум один эпизод из «Мыслей и воспоминаний» Бисмарка. Я велел принести папку с его бумагами, осторожно вынул скрепки, извлек паспорт и положил его сверху. Затем я строго посмотрел на Верхана и сказал:

– Надеюсь, вы раз и навсегда поняли, что я не могу пойти против предписаний. Все, чем я, вероятно, могу вам помочь, – это пойти в соседнюю комнату и принести для вас из кассы вспомоществования еще несколько шиллингов.

Мне было ясно, что парень понял меня. Когда через несколько секунд я, взяв деньги, возвратился в комнату, парня уже не было. Он исчез вместе с паспортом. Я поднял адский шум. Были обысканы все уголки здания, вплоть до туалетов. Но Верхан исчез навсегда.

– Вот подлые мошенники! – жаловался я своему паспортному чиновнику, а потом и партейгеноссе Бене.

– Да, Путлиц, – сказал тот, – вы слишком благодушны. Вам еще надо многому научиться.

Со временем я приобрел среди эмигрантов репутацию, слишком хорошую для того, чтобы она принесла мне пользу в нацистских инстанциях. Снова и снова мне приходилось просить д-ра Г., чтобы он распространил в своем еврейском комитете мнение, что тот, кто идет на такой явный риск, как я, не может не находиться под высоким покровительством гестапо. В свою очередь подозрение в том, что я гестаповский агент, способствовало укреплению уважения ко мне со стороны нацистов: перед тайными доносчиками дрожал и каждый из членов нацистской партии. Жизнь требовала постоянного лавирования и заставляла всегда быть начеку. Это обостряло все чувства и щекотало нервы.

Англия помогает германскому милитаризму выйти из тупика

Для того чтобы создать армию, необходимо взять на учет имеющиеся кадры. Но даже в Германии бывшие солдаты, зная по собственному опыту, что им предстоит, не так-то охотно во второй раз идут на приманку. Приходится обмазывать ее медом и незаметно заманивать их в ловушку. Гитлер знал, как завлечь тех, с кем он имел дело.

В Лондоне немцы – бывшие участники мировой войны тоже добивались получения учрежденных Гитлером медалей «За заслуги» и крестов «За фронтовую службу». Списки с указанием военного звания составлялись у меня, в консульском отделе. Я благоразумно не внес в них своего собственного имени. Тем больше я удивлялся тому, что такая масса людей, в том числе даже евреев-эмигрантов, заявляла о своем желании получить эти нацистские награды. Пожалуй, это делалось не столько из военного энтузиазма, сколько в надежде на несколько лучшее обращение. Подчас казалось даже, что эта иллюзия оправдывается.

Тем временем военные приготовления зашли так далеко, что Гитлер счел момент подходящим, чтобы открыто ввести всеобщую воинскую повинность. Она была объявлена в марте 1935 года и явилась громом среди ясного неба. Это было первым совершенно неприкрытым нарушением Версальского договора со стороны Гитлера.

Западные великие державы не могли не реагировать на это более энергично, чем тогда в Женеве, когда еще была возможна различная международно-правовая интерпретация свершившегося. Однако и сейчас они не решались ответить категорическим «нет». Но все-таки прибегли к недвусмысленно угрожающему тону. На конференции, созванной в Стрезе[22], они единодушно заявили, что это раз и навсегда должно остаться последним безнаказанным нарушением договора. В дальнейшем, говорилось в заявлении, на любой подобный самовольный шаг они ответят совместными военными и экономическими санкциями.

Гитлер оказался перед объединенным фронтом трех великих держав. Против него сплотились не только Англия и Франция, но и Италия. А ведь Муссолини считался его другом. Внешняя политика Третьей империи зашла в тупик.

Как и все другие ответственные представители министерства иностранных дел, Хеш считал, что теперь остался только один выход: покончить с односторонними нарушениями Версальского договора и вернуться к разумной политике реальных возможностей – к нормальным переговорам, возвратиться в Лигу Наций и вновь придерживаться традиционных правил дипломатической игры. В таком духе он и составлял свои донесения в Берлин.

Гитлер злобно фыркал на «трусливых и выродившихся» представителей министерства иностранных дел, которым не приходило в голову ничего лучшего, чем подобные устарелые и скучные методы. У него был советчик, нашептывавший ему более гениальные планы.

Риббентропу давно уже не терпелось стяжать себе внешнеполитические лавры. Теперь он хотел доказать «фюреру» свою способность осуществить то, что, по мнению закостенелых чиновников с Вильгельмштрассе, являлось невозможным. В своем плане он опирался на Англию, предполагая добиться ее выхода из «фронта Стрезы» и таким образом взорвать его.

Мысль Риббентропа работала примерно в следующем направлении. Соглашение, заключенное в Стрезе, направлено главным образом против германских вооружений на суше или даже исключительно против них. Англия же является в первую очередь морской державой. Ее безопасность обеспечивается не столько большими армиями, сколько господством на море. Сильный германский вермахт, который для Франции означает смертельную опасность, не является угрозой для Англии до тех пор, пока она сохраняет преимущество на море.

Почему бы Англии, так рассуждал Риббентроп, не пойти на переговоры, если ей будет предложен пакт, согласно которому численность германского флота не должна превышать трети британского? И особенно если при этом будет дано понять, что Западу нечего бояться также и сухопутной германской армии, поскольку и в конечном итоге «фюрер» намерен воспользоваться ею только для борьбы с большевизмом на Востоке.

Когда Хеш узнал о проектах Риббентропа, он назвал его болваном. Хеш предвидел воздействие, какое такой экстравагантный шаг Англии должен будет оказать на политику Франции и Италии, и не мог себе представить, что Англия откажется от только что созданного единого «фронта Стрезы» лишь для того, чтобы защитить себя от будущей и пока еще довольно-таки проблематичной угрозы со стороны германского флота. Что касается его самого, то пусть этот дилетант Риббентроп приезжает в Англию со своими политическими прожектами и сам их осуществляет. Не без злорадства смотрел он на ту помпезность, с какой новоиспеченный «особоуполномоченный фюрера» со своим штабом численностью почти в сто человек расположился в роскошном лондонском отеле «Карлтон» у Хеймаркет.

Риббентроп уже много лет питал к Хешу личную ненависть. Как известно, Риббентроп был в свое время представителем французской фирмы шампанских вин «Поммери э Грено». Когда Хеш был послом в Париже, в посольстве часто бывал глава этой фирмы граф Полиньяк, пользовавшийся немалым влиянием во французском обществе. Но Хеш и не думал приглашать на празднества в старинном дворце Гортензии Богарнэ на Рю де Лилль его немецкого представителя Иоахима Риббентропа, потому что этот фат с его дворянской приставкой «фон», раздобытой мошенническим путем – при помощи усыновления, представлялся ему слишком уж ничтожным. Было ясно, что Риббентроп давно мечтал о мести.

Все члены лондонской делегации обязались честным словом ни звука не говорить сотрудникам посольства, и прежде всего Хешу, о ходе переговоров относительно военно-морского флота. Единственным представителем нашего посольства, которого волей-неволей пришлось привлечь к участию в этих переговорах, был военно-морской атташе адмирал Васнер. От него тоже потребовали такого обязательства.

Время для переговоров было выбрано удачно. Они совпали с юбилейными торжествами в связи с двадцатипятилетием правления Георга V и поэтому не привлекли большого внимания английской общественности. Газеты до последней колонки были заполнены материалами о ежедневных парадах и других праздничных мероприятиях. В Лондоне царило оживление, какое редко видел этот трезвый город. Присутствие Риббентропа и переговоры, которые он вел, мало интересовали публику.

Казалось, что даже Ванситтарт не отдавал себе отчета в том, какое роковое влияние неизбежно окажет этот из ряда вон выходящий шаг Англии на Муссолини и тогдашнего французского премьер-министра Пьера Лаваля. Он с пренебрежением говорил, что речь идет о соглашениях по техническим вопросам, касающихся в основном только военно-морского ведомства, а оно, мол, знает, как умерить пыл Гитлера. Все происходило за кулисами, и лишь будущие историки смогут обнаружить, какие из международных военных монополий с особым усердием приложили руку к этой игре во имя своих корыстных интересов.

Однажды я встретился на улице с адмиралом Васнером, который сказал мне:

– Риббентроп действительно добьется своего. Какой стыд, что я не могу переговорить с Хешем!

Васнер не являлся нацистом; он был офицером с традиционными и богобоязненными понятиями. Его совесть мучило честное слово, данное Риббентропу, так как оно казалось ему нарушением долга по отношению к своему законному начальнику – главе миссии. Из-за многочисленных соглядатаев он не мог отважиться на то, чтобы встретиться и говорить с Хешем публично.

Однако нам пришла в голову следующая идея: мы оба были приглашены на прием, который в один из ближайших вечеров устраивала в своем замке близ Аскота леди Уэйгл, исключительно богатая вдова известного своей деятельностью до 1914 года советника германского посольства барона фон Экардштейна. Этим приемом каждый год завершался «Аскот дей» со знаменитыми беговыми состязаниями лондонского сезона. Хешу перед этим предстояло присутствовать на официальном обеде у королевской четы в Виндзорском замке, но он сказал мне, что хочет затем побывать у леди Уэйгл.

Пока в других комнатах замка Уэйгл продолжались танцы, Васнер направился в туалет. Я дал знать Хешу, чтобы он последовал туда же, а сам остался перед дверью. Другие посетители, видя, что я дожидаюсь у кем-то занятого укромного местечка, тактично поворачивались и, ничего не свершив, уходили. Стуком я известил собеседников, когда в передней никого не было. Через некоторое время первым вышел Хеш. У него было задумчивое лицо, и, возвращаясь в бальный зал, он едва обратил на меня внимание. В не вполне респектабельной обстановке ему пришлось узнать, что «болван» правильнее судил о стране, в которой он, Хеш, был аккредитован, чем сам он, опытный посол, многому научившийся за долгие годы службы. С военно-морским пактом Риббентропа все шло как по маслу.

Королевский парад

Кульминационным пунктом публичных юбилейных торжеств была церемониальная поездка королевской четы по улицам Лондона, назначенная на 14 июня – день рождения короля.

Для того чтобы наблюдать это зрелище, не было места лучше, чем большая терраса на южной стороне Карлтон-хаус-террас. В центре ее, непосредственно у широкой открытой лестницы, ведущей вверх на Пикадилли, было расположено германское посольство. Ниже находилась Мэлл, элегантная улица, вытянувшаяся по прямой линии между Букингэмским дворцом и Триумфальной аркой на Трафальгар-сквер; напротив раскинулся волшебный Сент-Джемский парк, из-за которого сквозь вершины деревьев виднелись башни и башенки Вестминстера. Отсюда можно было видеть процессию на всем ее протяжении – с первого же момента, когда форейторы в красных фраках и герольды, трубящие в фанфары и одетые в желтые средневековые костюмы', выезжали верхом из решетчатых ворот королевского дворца, до того как последние колышущиеся султаны кирасиров эскорта исчезали вместе с идущими легкой рысью вороными конями в гранитной рамке высоких ворот замка Уайт-холл.

Был сияющий летний день. Масса людей в радостном настроении стояла плотными шпалерами по обе стороны праздничной улицы, середина которой была оцеплена матросами и гвардейцами-гренадерами в высоких медвежьих шапках. Король и его свита ехали в открытых экипажах. Впереди двигались запряженные парами коляски камергеров и других придворных, за ними шестерка белоснежных коней везла золоченую карету королевской четы, дальше следовали экипажи принцев и принцесс, запряженные четверками лошадей. Процессию замыкали кареты с придворными. На козлах всюду восседало по два кучера в цилиндрах и парадных ливреях, а на запятках стояло по два лакея в коротких панталонах черного шелка, белых чулках и куртках эпохи рококо с галунами, в белых пудреных париках. Всеми красками переливались яркие костюмы, блестели золоченые шлемы, сверкали обнаженные сабли.

Георг V в своей красной фельдмаршальской форме, с острой бородкой, тронутой сединой, и лицом, свидетельствующим о тяжелой болезни, выглядел не особенно импозантно. Через равные промежутки времени он устало, механически поднимал правую руку в белой перчатке для воинского приветствия. Зато тем более величественное впечатление производила его супруга королева Мэри, сидевшая слева от него. С достоинством, выпрямившись, она отвечала на овации. Великолепные страусовые перья на ее шляпе лишь слегка колыхались, когда она с подобающей случаю улыбкой склоняла голову к ликующей толпе или приветствовала ее мановением то правой, то левой руки, усеянной сверкающими бриллиантами. На ней была нежно-фиолетовая мантия с отделкой из драгоценного меха и воздушное кружевное платье тех же тонов. С шеи до самых колен ниспадали каскады жемчуга; иные жемчужины были размером с голубиное яйцо. В нашем двадцатом веке нигде в целом мире не было другого королевского двора, сохранявшего такой же традиционный блеск, как английский.

На юбилейные торжества съехались люди со всего света. Из Германии тоже прибыло немало посетителей, и, естественно, они находились на террасе нашего посольства. В тот день там было очень оживленно. Собралось весьма пестрое общество. Многочисленных нацистов можно было безошибочно узнать по шумному поведению и навязчивости.

Зная сильную привязанность моей матери к старым монархическим обычаям, я пригласил ее в Лондон. Как раз в тот момент, когда мы с ней выходили из вестибюля, мы увидели, как германская наследная принцесса и ее золовка герцогиня Брауншвейгская – единственная дочь последнего кайзера – здоровались с Риббентропом. Мы не могли поверить своим глазам и ушам: обе дамы подняли правую руку и выпалили: «Хайль Гитлер!».

Моя мать радовалась, что снова сможет поговорить с наследной принцессой.

– Не хотелось мне дожить до такого позора для Гогенцоллернов, – сказала она и потом повторяла это весь день. Она сознательно избегала приближаться к обеим принцессам.

Общество на террасе явно разбилось на две партии. Слева, в самом углу над лестницей, стоял посол Хеш – хозяин дома, окруженный группой людей, льнувших к нему. Середина бы'ла сравнительно немноголюдной, а в правом углу, в центре плотного кольца обожателей, главенствовал Риббентроп. Когда королевская карета проезжала мимо и августейшая чета обратилась к нам с коротким немым приветствием, у некоторых нацистов хватило наглости выбросить ей навстречу руку для «германского привета». Публика тогда не заметила этого инцидента. Я же и теперь еще вижу перед собой лицо Хеша, исказившееся от ужаса, когда кто-то обратил на это его внимание. Мне было жаль Хеша. Он пытался быть любезным. Но тот, кто его знал, в каждом его взгляде чувствовал, каким мучением было для него вытерпеть в собственном доме столь недостойную ситуацию. Даже моя мать сказала мне:

– Почему он не уходит в отставку? Он ведь достаточно богат и не зависит от посольского жалованья.

За злодеянием следует отмщение

Последствия англо-германского морского пакта не заставили себя ждать.

Гитлер доказал, что британский лев вовсе не так зубаст, как прикидывается. Почему же Муссолини должен был его бояться? Тем же летом он, со своей стороны, отважился наступить льву на хвост: Италия напала на Абиссинию. Серьезно помешать этому могла только Англия, войска которой находились в зоне Суэцкого канала, а флот господствовал как в Средиземном, так и в Красном море. Но Англия была в то время одна; теперь она вряд ли могла рассчитывать на надежных союзников из числа других заинтересованных великих Держав. Было ясно, что Франция, более чем когда-либо ощущавшая угрозу со стороны вновь набиравшего силу германского милитаризма и покинутая Англией, будет избегать всего, что могло бы создать для нее дополнительные затруднения в отношениях с соседней Италией. Более того, французский премьер-министр Пьер Лаваль, раздраженный лондонским морским пактом, демонстративно поехал в Рим, чтобы заверить Муссолини в своей дружбе.

В этой обстановке Англия не решилась закрыть Суэцкий канал для итальянского экспедиционного корпуса, а ограничилась тем, что предложила Лиге Наций применить предусмотренные Уставом экономические санкции против агрессора. Муссолини мог не беспокоиться по поводу этого бойкота. Единственное, чего не хватало итальянской военной машине, было горючее. Но Муссолини мог быть уверен в том, что, несмотря на всю бумажную блокаду, поставки горючего будут продолжаться и впредь, так как крупные международные нефтяные монополии открыто заявили о своем намерении не придерживаться постановления Лиги Наций о бойкоте. В конце концов, на сделках в связи с абиссинской войной английские нефтяные компании тоже зарабатывали огромные суммы; акционеры компании Суэцкого канала, большая часть которых находилась в Лондоне, также не возражали против роста прибылей. В итоге английское правительство сделало хорошую мину при плохой игре и, заключив так называемый пакт Хора – Лаваля, согласилось наконец с ростом итальянского могущества.

Абиссинский народ был подавлен и закабален. Англичане успели еще во-время эвакуировать императора Хайле Селассие и предоставили ему в Бате виллу, где он в кругу близких мог пережить годы изгнания. Однако темнокожего императора содержали не слишком щедро. Один из моих лондонских друзей, поддерживавший кое-какие связи с абиссинским двором в Бате, рассказал мне по этому поводу трагикомическую историю. Как он мне поведал, император сохранил находившийся ранее в его сокровищнице в Аддис-Абебе ящик с золотым столовым сервизом, принадлежавшим якобы еще царице Савской. Ему нужны были деньги, и он попытался продать в Лондоне одну из драгоценных тарелок с гербом, изображавшим иудейского льва. К своему ужасу, он услышал от ювелира, что тяжелое золото в действительности было всего только свинцом.

Единство великих держав Запада, которое столь обнадеживающим образом начало складываться в Стрезе, распадалось все больше. Гитлер тоже мог теперь отважиться на более смелые внешнеполитические шаги.

В марте 1936 года он, недолго думая, ввел части вермахта в Рейнскую область, которая в соответствии с Версальским договором была демилитаризована. Ответят ли союзники на это войной?

В Берлине нервничало не только министерство иностранных дел, но и военное министерство; его руководителям тоже становилось не по себе. Там все еще переоценивали волю западных держав к сопротивлению. Как Хеш, так и атташе всех трех родов вооруженных сил – военный, военно-морской и авиационный – слали из Лондона в имперскую канцелярию телеграммы, в которых умоляли отдать войскам приказ отойти назад в случае, если бы французы или англичане вступили в Рейнскую зону. И действительно, Гитлер позволил вырвать у себя секретный приказ на этот счет.

Но внушавший страх противник не показывался. Доверие между Англией и Францией было слишком подорвано, чтобы обе страны могли объединиться и быстро провести совместную акцию. Каждый предлагал другому: иди сначала ты. При этом ни один не доверял другому, и в итоге не выступил никто. Дело ограничилось созывом чрезвычайной сессии Совета Лиги Наций, которая собралась в Лондоне.

Все время Риббентроп был единственным человеком, который настойчиво твердил «фюреру»: «Надо отбросить опасения и наступить на хвост британскому льву. Правда, лев еще рычит, но кусаться уже не может». И всегда оказывалось, что Риббентроп был прав, тогда как все другие попадали пальцем в небо. Было ясно, что только Риббентроп может отстаивать дело нацизма перед великими державами.

И вот во второй раз на протяжении одного года многочисленная делегация во главе с Риббентропом разместилась в лондонском «Карлтон-отеле». В нее входил только один высокопоставленный представитель министерства иностранных дел – деверь Риббентропа посол Дикгоф (кстати сказать, дядя Герберта Бланкенхорна, впоследствии ставшего советником Аденауэра). Хотя Дикгоф весьма симпатизировал нацистам, он все же был человеком старой школы. Его не удовлетворяли деловые качества неопытных, самодовольных эсэсовцев и штурмовиков из штаба Риббентропа, и он потребовал, чтобы посольство выделило ему в помощь секретаря. Хеш направил к Дикгофу меня. Хеш знал, что каждый вечер я буду давать ему точный отчет обо всем, что происходит на заседаниях.

Совет Лиги Наций заседал в одном из средневековых залов исторического Сент-Джемского дворца. За подковообразным столом сидели представители великих держав – превосходительства, многих из которых я знал по Женеве, – и глубокомысленно рассуждали о том, что, собственно говоря, было ясно каждому школьнику: виновна ли Германия в нарушении договора. Этот факт был неопровержим, и при заключительном голосовании за столом отовсюду слышалось только «yes», «oui» или «si». Любопытно, что, когда я думаю об этих минутах, мне особенно отчетливо вспоминается звучное «oui», раздавшееся из перекошенных уст польского министра иностранных дел полковника Бека. Тем временем Риббентроп, скрестив руки на груди, сидел на своем месте и равнодушно глядел в окно. О каких-либо санкциях не было и речи. Несмотря на осуждение, победа бесспорно принадлежала ему.

За эти дни я видел Хеша в зале только один раз; он одиноко, в задумчивости сидел на местах для зрителей. Но каждый вечер я приходил к нему в кабинет и рассказывал о случившемся за день. У него было ясное мышление; он говорил о том, какое воздействие окажет каждый ход в этой шахматной игре на ее участников. Положение крайне тревожило Хеша, было видно, как он мучается.

После заключительного заседания, которое прошло без трений, он сказал мне с деланой улыбкой:

– Некоторое время все это еще может сходить с рук. Но конец будет ужасным.

Это было за несколько дней до пасхи. У меня в кармане уже лежал билет на самолет до Парижа, где я хотел провести свободные дни. В страстной четверг, выходя после работы из своего кабинета, я на наружной лестнице встретил Хеша, который направлялся к Пикадилли. Некоторое время, мы шли вместе. Хеш попросил меня передать привет своему старому Парижу и пожелал мне весело провести там время.

Внезапно он оборвал разговор и в волнении указал мне на вход в туристское бюро, находившееся примерно в пятидесяти метрах, у самой Пикадилли.

– Вы видели, как туда только что внесли человека? Он вдруг ни с того ни с сего упал на улице. Должно быть, паралич сердца. Собственно говоря, хорошая смерть…

Я ничего не видел, и мне казалось, что Хеш фантазирует. Быть может, он страдал галлюцинациями?

Я вылетел в Париж.

В субботу утром я с ужасом прочитал сообщение в газете: «Внезапная смерть германского посла в Лондоне».

Утром в страстную пятницу камердинер, принесший ему завтрак в постель, видел его еще вполне бодрым, одетым в пижаму. Час спустя, войдя к нему, чтобы убрать посуду, камердинер нашел его мертвым в ванне. О причинах смерти ходили разные слухи. Одни утверждали, что у Хеша всегда было слабое сердце. Другие поговаривали об одном из тайных гестаповских убийств. Камердинер полагал, что Хеш принял яд и покончил с собой. Ни одно из этих предположений не было доказано.

Английское правительство оказало ему высшие почести. От посольства через Мэлл, по Пикадилли, мимо Букингэмского дворца к вокзалу Виктории, где ожидал специальный поезд, чтобы отвезти гроб к побережью, его сопровождал траурный эскорт во главе с министром иностранных дел Иденом. В порту находился британский эсминец, который отвез его останки в Германию. Он отчалил под звон колоколов и гром артиллерийского салюта.

Германская печать, сообщая о кончине посла в Лондоне, отделалась несколькими скупыми строками. На родине на похороны прибыли только члены семьи и фон Нейрат с несколькими старыми сотрудниками министерства иностранных дел. Число официальных лиц, присутствовавших на похоронах, было сознательно ограничено. Риббентроп также воздержался от того, чтобы отдать последний долг своему павшему сопернику.

Невеселые интермедии

Почти полгода лондонское посольство оставалось осиротелым. Временным поверенным в делах стал советник князь Отто Бисмарк.

Связи с семьей Бисмарков у меня имелись еще с детства. Гувернантка француженка, обучавшая моего отца, учила позднее маленьких Бисмарков. Она часто приезжала в гости в Лааске и рассказывала нам много разных историй о Фридрихсруэ[23]. Со старшим из детей, Отто, я впоследствии часто встречался. Будучи князем, он всегда шел на «полкорпуса» впереди меня.

Когда в 1916 году мне, молодому новобранцу, фаненюнкеру[24] резервного эскадрона 3-го гвардейского уланского полка, приходилось заниматься строевой подготовкой в грязи на Борнштедтском поле у Потсдама и выполнять команду «Ложись! Встать! Бегом марш!», Бисмарк стоял в стороне, скрестив руки. Ему не пришлось начинать простым рекрутом, он поступил в гвардию сразу фаненюнкером.

В 1926 году, пока мы изнывали на курсах атташе при министерстве иностранных дел, он попросту был принят на службу и ему присвоили ранг советника второго класса. Чтобы нам добиться этого ранга, надо было прослужить по меньшей мере двенадцать-пятнадцать лет.

Как-то раз незадолго до захвата власти Гитлером, в конце 1932 года, мой брат Гебхард и я по дороге в Гамбург заезжали в Фридрихсруэ и пили там послеобеденный кофе. Как человек предусмотрительный, князь Отто в период заката Веймарской республики своевременно оставил службу и сидел дома, дожидаясь установления нацистского режима, при котором и был незамедлительно произведен в советники первого класса.

Во время мирового экономического кризиса его поместье площадью примерно 40 тысяч моргенов с ценными лесными угодьями чудесного Саксонского леса, доходящего до Гамбурга, оказалось заложенным и перезаложенным. Отто решил проблему самым простым способом. В один прекрасный день гамбургские газеты вышли с огромными заголовками, которые сообщали, что «князь Бисмарк гордится тем, что он – владелец наследственного крестьянского двора фюрера»[25]. После провозглашения имения наследственным крестьянским двором Гитлера кредиторы уже не имели возможности взыскать долги и были вынуждены с большим ущербом для себя пойти на полюбовную сделку.

Разумеется, его сиятельство «наследственный крестьянин» вовремя стал членом нацистской партии. Супруга князя, поразительно красивая и элегантная шведка, говорила по-немецки с акцентом, трогательно напоминавшим любителю мишуры, разжиревшему Герману о его покойной жене Карин. Отсюда слабость, которую Геринг питал к княгине Аннемарии. В благодарность она стала самой очаровательной пропагандисткой из всех, какими Третья империя когда-либо располагала в великосветских салонах Лондона. Помимо всего прочего, она вызвала однажды пересуды тем, что, находясь летом на аристократическом морском курорте Сэндвич, нарядила своих детей в купальные костюмчики со свастикой, явственно вытканной на левой стороне груди.

Бисмарки были весьма представительным семейством, отличавшимся хорошим тоном, с большими связями в международных кругах. Супруги Риббентроп ни в коей мере не могли состязаться с ними. Поэтому поздней осенью Бисмаркам, несмотря на их признанную пропагандистскую ценность, пришлось исчезнуть из Лондона, куда въехало семейство Риббентропов.

На протяжении этого года английский королевский престол тоже был занят в некотором роде временно. Отпраздновав весной 1935 года двадцатипятилетний юбилей своего правления, Георг V следующей зимой умер. Его место под именем Эдуарда VIII занял его старший сын, бывший принц Уэльский.

Уже много лет ходили слухи, что наследный принц не питает склонности к чопорной и скучной профессии короля, а охотнее развлекается за границей, ведя рассеянную жизнь в обществе богатейших представителей международных финансовых кругов. Однако до сих пор его мать, строгая Queen Mary[26], все-таки до известной степени держала его в узде. Как она это делала, я видел во время последнего приема при дворе, который она давала в Букингэмском дворце. Ее муж уже был очень болен, так что ей пришлось в одиночку принимать приглашенных, вереницей проходивших перед троном.

В подобных случаях мы, дипломаты помоложе, стояли обычно за Yeomen of the Guard[27]. которые в своих средневековых костюмах и с алебардами размещались напротив трона. Господа в форме или во фраках и леди, шуршащие шлейфами и с тремя страусовыми перьями в волосах, шествовали мимо и сгибались в поклоне либо делали реверанс. Сквозь вооруженную алебардами стражу было видно каждое движение около трона и среди придворных.

Как всегда, королева Мэри в своем сверкающем панцыре из бриллиантов, выпрямившись, с достоинством восседала на троне и, слегка улыбаясь уголками губ, кивала, подобно автомату, тому, кто в данный момент склонялся перед нею. Если бы время от времени на ее груди не поблескивал знаменитый драгоценный камень британской короны, известный под названием «кох-и-нор», могло бы показаться, что она вовсе не дышит. Вокруг нее стояли четверо ее сыновей: впереди по правую руку принц Уэльский, слева герцог Йоркский, а позади герцоги Глочестерский и Кентский. Трое младших стояли в подобающей позе, между тем как принц Уэльский переминался с ноги на ногу и норовил облокотиться.

Я заметил, как королева, продолжая смотреть прямо перед собой и приветливо наклонять голову, сделала какое-то движение: с правой стороны блеснуло несколько бриллиантовых браслетов. Медленно и почти незаметно ее рука приблизилась к руке старшего сына. Мимолетное прикосновение, движение губ – и рука вновь отодвинулась так же сдержанно, как и придвинулась. Вероятно, она шепотом приказала ему: «Держись как следует», – потому что с этого момента принц стоял так, как полагается.

Теперь, когда он сам сделался королем, Эдуард мог перестать сдерживаться. Во время тех немногочисленных приемов и levers[28], которые он вообще потрудился дать, он не скрывал своего дурного настроения. Часто он не удостаивал взглядом дефилировавших мимо него гостей, вертелся и даже слегка барабанил пальцами.

Его правление продолжалось от силы год. Поскольку благовоспитанные европейские принцессы, которых ему дюжинами предлагали в жены, по всей видимости, нагоняли на него скуку, он остался холостяком и развлекался на стороне. В данный момент его подругой была урожденная американка, которая успела развестись уже со вторым мужем, неким капитаном Симпсоном.

Я не раз сталкивался с миссис Симпсон в лондонском «Кларидж-отеле» и парижском отеле «Ритц». Она была очень элегантна, но не производила ни чарующего, ни царственного впечатления, а скорее напоминала сухой, сильно пощипанный бобовый стручок. И, самое главное, нос у нее был чрезмерно длинен и крив. Она носила не особенно изысканное по королевским понятиям имя Уэлли.

Тем не менее Уэлли Симпсон до такой степени опутала своими сетями короля Эдуарда VIII, что он решил сделать ее своей законной супругой. Подобный брак, однако, лишил бы царствующую династию последних остатков нимба помазанников божьих и был совершенно неприемлем для господствующих слоев общества. Эдуарда заставили отречься от престола. В прочувствованной речи по радио, посвященной «the woman I love» – «женщине, которую я люблю», он распрощался с короной и народом, после чего покинул страну отцов, чтобы вместе со своей Уэлли удалиться как герцог и герцогиня Виндзорские на пажити миллионеров на Французской и Итальянской Ривьере.

Нацисты сожалели по поводу его вынужденного отказа от престола, так как на фашистские склонности Эдуарда VIII указывалось неоднократно. Действительно, при посредничестве Риббентропа он после отречения совершил длительную поездку по Третьей империи, сопровождаемый лично д-ром Леем, якобы с целью ознакомления с социальными учреждениями фашистского государства. Тем самым он пустил по ветру последние симпатии, которые у него еще оставались в широких английских кругах.

На английский трон вступил его брат – герцог Йоркский, ставший отныне Георгом VI. Одновременно ушел в отставку консервативный премьер-министр Стэнли Болдуин, которого сменил еще больший реакционер г-н Невиль… Чемберлен, вскоре стяжавший себе печальную славу.

Мне лично 1936 год тоже принес нерадостные события. До сих пор я и второй секретарь Брюкльмейер, впоследствии казненный в связи с заговором 20 июля 1944 года, были единственными высшими чиновниками в посольстве, не являвшимися членами нацистской партии. Тем временем сравнительно безобидный ландесгруппенлейтер, бывший продавец «Трилизина», Бене был сменен, и его место занял гораздо более шустрый партейгеноссе, в прошлом капитан морской службы, некий Карлова. Когда Риббентроп был назначен послом в Лондон, руководство нацистской организации сочло, что немыслимо дальше терпеть такое положение. От Брюкльмейера и меня в ультимативной форме потребовали в течение восьми дней решить вопрос о вступлении в партию.

Это был тяжелый конфликт. Сказать «нет», вне всякого сомнения, означало бы конец нашей карьеры. Может быть, меня и не тронули бы, а дали бы возможность вернуться в Лааске, где к тому же как раз лежал при смерти отец. Я мог бы также, как заверил меня г-н Купер из британского министерства внутренних дел, найти убежище в Англии и остаться там на положении эмигранта.

Целыми ночами я обсуждал эту дилемму с Устиновым и моим другом евреем д-ром Г. Оба считали, что мне нельзя покидать свой пост. Пока я сижу в аппарате, говорили они, у меня есть возможность предпринимать что-то положительное против фашизма, в Лааске же или в качестве эмигранта в Англии я был бы целиком обречен на бездействие. Они соглашались с тем, что мое вступление в партию будет свинством, но, по их словам, против нацистской лжи и коварства можно было бороться только этими же средствами. На случай, если мне когда-либо позднее будут предъявляться упреки, они обещали присягнуть перед всеми трибуналами мира, что я всей душой находился на противоположной стороне и действовал в ее интересах.

Такие обманные маневры противоречили понятиям о чести, привитым мне воспитанием. Но я на протяжении всей своей жизни руководствовался идеей служения отечеству. Теперь, когда я видел, что эта банда ведет Германию к катастрофе, я не имел права бросить оружие и пустить все на волю волн. Я не видел другого поля сражения, на котором мог бы скрестить шпаги с нацистами. И вот я, наконец, отправился к Карлова и объявил ему о своей готовности вступить в нацистскую партию.

Кроме Брюкльмейера и меня, в лондонском клубе нацистской партии должны были принимать присягу еще несколько членов немецкой колонии. Нас – десяток мужчин и женщин – поставили перед портретом Гитлера в парадном зале, украшенном знаменами и знаками свастики, и в присутствии собравшихся здесь лондонских нацистов мы должны были повторять вслед за Карлова: «Клянусь хранить верность моему фюреру Адольфу Гитлеру». Поднимая правую руку при произнесении клятвы, я вытянул три пальца левой руки книзу в качестве «громоотвода», чтобы при помощи этого «колдовства» отвести от себя мой позор.

Вскоре я поехал в Лааске к умирающему отцу. В одну из своих последних светлых минут он велел нам подойти к его постели и слабым голосом сказал:

– Дети, если вы допустите, что на моих похоронах появится хоть одна свастика и хоть раз будет сказано «хайль Гитлер», то я встану из могилы и пропишу вам такую ижицу, что у вас все размякнет.

Нам удалось выполнить его желание. Он был зарыт в родную землю по старому обычаю.

Только после похорон я покаялся семье в моем постыдном поведении. Мать простила меня, зная, как я ненавижу коричневую чуму.

Только тот, кто сам пережил что-либо подобное, поймет, до чего тяжко было у меня на сердце.

Посол особого типа

Несмотря на многочисленные сообщения об ужасах концлагерей, еврейских погромах и арестах среди духовенства, которые не нравились читателям английских газет, к 1936 году в Англии отнюдь не создалось неприязненной или, тем более, враждебной атмосферы по отношению к Третьей империи. Наоборот, печать старательно избегала всего, что нацисты называли «травлей». Исключением являлась только коммунистическая газета «Дейли уоркер», которую, однако, нельзя было купить ни в одном киоске. Средний англичанин мог достать ее только с трудом, разыскав уличный перекресток, на котором случайно находился добровольный продавец газеты. «Коричневая книга» о поджоге рейхстага и другая антифашистская литература продавалась, как правило, только из-под полы, и ее нельзя было увидеть в витринах больших книжных магазинов. Фильмы вроде «Профессора Мамлока» были недвусмысленно запрещены правительством.

Более того, проведенная летом в Берлине и превосходно организованная олимпиада завоевала коричневому режиму немалое число почитателей. Тысячи британских туристов, соблазненные дешевизной – результатом льгот при обмене фунтов на марки, – отправлялись в поездку по Германии и хорошо проводили там свой отпуск.

Иногда, сидя на каком-либо официальном приеме, я чувствовал себя, как на иголках, когда справа депутат парламента, а слева влиятельный журналист нашептывали мне:

– Удивительно, какую чистоту и порядок навел Гитлер в Германии. Автострады… Точность… Обслуживание в гостиницах… Просто wonderful – удивительно!

Что можно было возразить?

По большей части я благодарил и говорил:

– Меня радует, что вы хорошо себя чувствовали у меня на родине.

Иногда я пытался поддразнить собеседника и предостерегал его:

– Смотрите, как бы через несколько лет мы, немцы, не перещеголяли и Англию!

Как дипломат, я не имел возможности откровенно высказать свое мнение этим слепцам.

В 1936 году в Лондоне было основано общество под названием «Anglo-German Fellowship»[29], единственной задачей которого было распространение среди английской общественности идей дружбы и сотрудничества с Третьей империей. В него входили представители влиятельных финансово-экономических кругов. Первым председателем был лорд Маунттемпл, крупный акционер британского химического треста.

Несмотря на это, Риббентропа ожидали с некоторой усмешкой, как ожидают прибытия редкого животного в зоологический сад. Но это относилось только к нему лично. Многочисленные бестактности и нелепые высказывания, допущенные им во время прежних визитов в Лондон, приобрели известность. Еще до своего приезда в качестве посла он получил в Лондоне кличку «Брикендроп»; так называют человека, постоянно попадающего впросак.

Когда он приехал, чтобы вступить в должность и, выйдя из салон-вагона на лондонском вокзале Виктории, не без труда придал своему лицу выражение, приличествующее римскому императору, а затем в течение полминуты приветствовал вытянутой вперед правой рукой собравшуюся на перроне немецкую колонию, среди окружавших его фотографов и журналистов раздался смех, который вряд ли доставил ему удовольствие.

Мы, сотрудники посольства, сопровождали его в новую резиденцию. Вначале он поселился не в посольском здании, а на великосветском Итон-сквере. Новый премьер-министр Невиль Чемберлен, перебравшийся теперь в служебную квартиру на Даунинг-стрит, 10, освобожденную его предшественником Болдуином, сдал ему свой собственный дом. Старое посольство, где в помещениях стиля ампир жил Хеш, а раньше, на протяжении сотни лет, размещались представители Германской империи и – до 1871 года – прусского короля, не удовлетворяло его запросам. Гитлер щедро предоставил ему за счет народа три миллиона рейхсмарок, чтобы он мог обновить здание и привести его в соответствие со своим высоким рангом. Одновременно помещение расширялось, для чего был нанят соседний дворец, и теперь можно было устроить анфиладу парадных комнат приблизительно такой длины, как помещения центрального здания Версальского замка.

В Лондон сроком на полгода командировали примерно две с половиной сотни немецких мастеров, строительных рабочих и монтеров. Они жили на казарменном положении на чердаке посольства и получали питание из полевой кухни. Шарфюрер СС поддерживал среди них строжайшую дисциплину. Для того чтобы пойти в город, требовалось специальное разрешение. Был устроен даже карцер, куда сажали нарушителей порядка. Кое-кого прямо оттуда переправляли на аэродром в Крайдон, и самолет «Люфтганзы»[30] доставлял их в настоящую тюрьму в Германию. Днем они стучали молотками и возились в различных частях здания.

Во время ремонта наших кабинетов мы должны были продолжать там работу. Шум стоял такой, что не слышно было собственного голоса, и по большей части мы уходили домой серые от штукатурки, похожие на мельников. Однажды утром я обнаружил свою картотеку разбросанной в вестибюле в ужасающем беспорядке. Никто мне не говорил, что у меня будут делать новый потолок. В разгар работы у одного из нас внезапно уволокли письменный стол; никого не касалось, где он временно найдет себе другое рабочее место.

Аренда соседнего дома действительно оказалась необходимой: фон Риббентроп привез с собой из Берлина столь многочисленный личный штаб, что после его приезда аппарат посольства вырос вдвое. Что, собственно, делали все эти люди, никто толком не знал. Большинство из них разгуливало по городу с какими-то таинственными заданиями или разъезжало по стране. Здесь были особоуполномоченные, секретари и адъютанты. Гестапо было представлено двумя высшими полицейскими офицерами; фамилия одного из них была Шульц, другого – Миттельхаус. Привез Риббентроп и десяток так называемых ординарцев. Некоторые из них были молодые эсэсовцы. Они вообразили, что в Лондоне смогут вести шикарную жизнь. Вместо этого они, к своему крайнему неудовольствию, должны были натирать паркет, чистить дверные ручки, мыть посуду и выполнять другую домашнюю работу для г-жи фон Риббентроп. Среди них тоже поддерживалась строгая дисциплина, о чем заботился эсэсовский фельдфебель Шаршевский. Тем из них, кто был женат, пришлось оставить жен в Германии. Как мне удалось выяснить, забота фон Риббентропа об их семьях проявлялась лишь в том, что он дарил золотые часы с цепочкой тому из них, кто докладывал, что его жена родила сына, названного Адольфом – в честь Гитлера или Иоахимом – в честь Риббентропа.

На меня Риббентроп обращал, к счастью, мало внимания. Он считал ниже собственного достоинства заглядывать ко мне в полуподвал и проявлять интерес к консульскому отделу. О профессиональном повседневном труде он не имел ни малейшего представления. Если бы ему пришлось ставить печать на матросскую книжку или нотариальное свидетельство, то он не знал бы, куда ее приложить. Однако он не только оставил меня в покое, но даже брал под защиту, когда мне приходилось обороняться от постоянных нападок и доносов на меня и мою работу, которыми занимались Карлова и нацистские инстанции. Этим покровительством я был обязан одному весьма счастливому случаю.

Во время поездки к умирающему отцу я побывал у Раумера в его берлинском особняке в Груневальде. За столом мы разговаривали о странностях моего нового шефа в Лондоне.

Старая лисица успокоила меня:

– Я подарю тебе талисман, который предохранит тебя от всех опасностей.

Когда мы перешли в его кабинет, он извлек из ящика письменного стола маленькую картонную коробочку.

– Вот взгляни, я купил это недавно за две марки пятьдесят пфеннигов у антиквара на Фридрихштрассе.

Он показал мне бронзовую медаль величиной с талер. На оборотной стороне были видны герб города Карлсруэ и дата – 1838 год, на лицевой изображен мужской профиль, производивший впечатление римского, вокруг которого полукружием располагались латинские слова: «Pro meritis de Ribbentrop» – «За заслуги Риббентропа».

– Не знаю точно, что такое сделал этот Риббентроп, – сказал Раумер. – Кажется, он играл какую-то роль во время освободительных войн.[31] Предком нашего Иоахима он не является, и, как мне говорили, если они и родня, то, в лучшем случае, десятая вода на киселе. Но это не имеет значения. Что ни говори, а его зовут Риббентропом и перед его именем стоит «de». Пожалуй, это «de» всего только предлог родительного падежа в новолатинском языке. Но Иоахим, конечно, сочтет его дворянской приставкой. Я знаю, как он сходит с ума по всему дворянскому. Он будет благодарен тебе по гроб жизни, если ты преподнесешь ему эту редкость для галереи предков.

Перед первым же обедом, который Риббентроп и его жена давали в Лондоне для сотрудников посольства, я сунул медаль в карман. Перед тем, как сесть за стол, я подошел к Риббентропу и сказал:

– Господин посол, я хочу взять на себя смелость вручить вам медаль в вашу честь.

Он с удивлением посмотрел на меня:

– Уж не сошли ли вы с ума?

– Нет, господин посол. Вот она, – и я вытащил вещичку из кармана.

Он взял ее и внимательно разглядывал со всех сторон. Лицо его просияло.

– Вы хотите подарить мне эту медаль? Какая милая любезность с вашей стороны.

За обедом он трижды пил за мое здоровье, тогда как его первый советник – посланник Верман – и все другие удостоились этой чести, в лучшем случае, по одному разу.

Вслед за этим в салоне он пригласил меня присесть рядом с ним на тахте и выпить чашечку турецкого кофе. Вблизи заняли позицию оба его адъютанта, Шпитци и Тернер, готовые выполнить приказы в случае, если таковые последуют.

– Вы знаете, Путлиц, кто изображен на этой медали?

– К сожалению, нет, господин посол. Я нахожу только, что существует некоторое фамильное сходство между вами и этим человеком.

– Тогда я вам расскажу. Этот Риббентроп – один из тех, кто оказал решающее влияние на историю последнего столетия.

Я молчал.

– Ведь вы знаете о графе Йорке фон Вартенберге, заключившем Тауроггенскую конвенцию?

– Так точно, господин посол, я более или менее знаком с историей Пруссии.

– Раз так, вам будет понятно, что вся история Европы за последний век протекала бы совсем иначе, если бы генерал Йорк не заключил союза с русским царем. Тогда коалиция против Наполеона никак не смогла бы образоваться.

– Это вполне возможно, господин посол.

– Так вот, этот Риббентроп, изображенный на медали, занимал один из важнейших постов в штабе Йорка – он был его генерал-квартирмейстером. Как видите, вы подарили мне вещь, действительно имеющую историческое значение, и я хотел бы еще раз искренно поблагодарить вас.

Его мысль продолжала работать.

– Шпитци, – обратился он к стоявшему за ним адъютанту, который тут же поспешно наклонился к Риббентропу. – Занесите в памятную книжку: завтра утром надо послать телеграмму в Берлин, в генеральный штаб. Там, насколько мне известно, висит портрет этого человека, нарисованный масляными красками. Он тоже может теперь вернуться в фамильную галерею.

Больше я никогда не имел с Риббентропом столь доверительной беседы. Но и один этот разговор оказал свое действие на годы вперед. Раумеровский талисман, купленный за две с половиной марки, защищал меня от всех опасностей, которым я часто подвергался, пока Риббентроп был послом.

«Германское приветствие» при британском королевском дворе

С давних пор существует обычай, чтобы посол, приезжающий в чужую столицу, обращался к своим коллегам, там аккредитованным, с официальным посланием, содержащим просьбу вступить с ним в контакт. В течение столетий в дипломатических отношениях имелось обыкновение делать это на французском языке, но считалось также допустимым пользоваться языком той страны, при правительстве которой посол аккредитован. В соответствии с этим Риббентропу следовало составить ноты главам иностранных миссий о своем вступлении в должность либо по-французски, либо по-английски. Однако это представлялось ему несовместимым с достоинством «тысячелетней империи германской нации». Настало время, чтобы немецкий язык был в конце концов признан в качестве мирового…

И ноты были написаны по-немецки. Как и следовало ожидать, большинство иностранных коллег ответило нам тоже на языке своей страны. Ни один из нас не мог разобрать по-японски, сиамски или арабски, извещал ли соответствующий представитель о своем предстоящем прибытии к фон Риббентропу с визитом в понедельник утром или в пятницу около полуночи. Каждый раз нам приходилось осведомляться по телефону, пользуясь при этом все-таки английским или французским языком.

Привязанность Риббентропа к «германскому приветствию» уже стала в Лондоне притчей во языцех. Повсюду с нетерпением ожидали, прибегнет ли он к нему также и при английском дворе. Сам король был, по всей вероятности, готов к худшему.

Первый случай для такого зрелища представился во время lever'a, дававшегося новым королем Георгом VI в Сент-Джемском дворце.

Обычно эти levers устраиваются по утрам и являютсй исключительно мужским делом. На них не присутствуют ни королева, ни другие дамы. Во время levers король не восседает на троне, а принимает дефилирующих мимо него кавалеров, стоя на возвышении вроде эстрады. Lever в средневековом рыцарском зале исторического Сент-Джемского дворца представляет собой еще более романтическую картину, чем прием в относительно современном тронном зале Букингэмского замка, сооруженного королевой Викторией.

Иностранные дипломаты вначале собираются в аванзале, отделанном темным деревом и увешанном портретами королей, и выходят оттуда гуськом, выстроенные друг за другом в соответствии с давностью пребывания в стране и рангом. К ужасу Риббентропа, по воле случая нас поместили между советским полпредством и посольством тогдашней Испанской Республики. Изменить это было невозможно: в Англии предписания этикета священны. Так что Риббентроп поневоле вступил в зал непосредственно за последним из советских атташе.

Раньше посол или посланник поименно представлял королю каждого из своих сотрудников. Теперь формальности сводятся лишь к тому, что глава миссии, отвесив поклон, становится рядом с королем и так стоит, пока все его подчиненные не пройдут мимо.

В соответствии со своим рангом я был в хвосте нашей длинной процессии и поэтому мог спокойно наблюдать, как Риббентроп склонился перед королем. Все шло вполне корректно и нормально. Успокоенный тем, что внушавшее опасения «германское приветствие» не состоялось, король обратился к посланнику Верману, который шел следующим. В этот момент Риббентроп, стоявший теперь рядом с королем, перед самым его носом выбросил вперед правую руку. Георг VI, который, как известно, заикался, не отличался крепкими нервами. Он вздрогнул и съежился, так что можно было опасаться, сохранит ли он самообладание. Однако он взял себя в руки и сделал вид, будто ничего не случилось. Все в зале заметили происшедшее, и пресса получила достаточно материала, чтобы в течение нескольких дней сообщать читателям об очередном подвиге Брикендропа.

По мнению многих, Риббентроп не мог не понять, что он допустил промах. Я придерживался иной точки зрения и не сомневался в том, что он повторит свой скандальный поступок.

Несколько недель спустя состоялся прием в Букингэмском дворце. На этот раз подходить к королю должны были только главы миссий и те, кто представлялся впервые. Нам, старым «лондонцам», надлежало с самого начала занять свою позицию позади алебардщиков. Рядом со мной стоял советник австрийского посольства некий г-н фон Блаас, с которым я был более или менее дружен.

Он шепнул мне:

– Пожалуй, на сей раз ваш шеф уже не станет махать ручкой.

– Готов держать пари, господин фон Блаас, что все-таки станет, – возразил я.

Блаас принял вызов, и мы заключили пари на фунт стерлингов.

Когда наступила его очередь, Риббентроп подошел к трону. Раз – и его рука взлетела ввысь, причем не просто согнулась в локте, как во время lever в Сент-Джемском дворце, а вытянулась во всю длину, как было положено. Однако здесь его отделяло от королевской четы порядочное расстояние, так что этот жест не испугал короля, а только вызвал милостивую улыбку.

Позднее, в великолепной картинной галерее замка, где был устроен буфет, г-н фон Блаас вручил мне честно заработанную кредитку в фунт стерлингов.

Риббентроп в роли «государственного деятеля»

Мы, старые работники министерства иностранных дел, когда людей из окружения Риббентропа не было рядом, говорили о Риббентропе только как о «государственном деятеле». Это было иронией в полном смысле слова: сохранять серьезные лица, слушая доклады на политические темы, которые он нам делал, мы могли, только если при этом не смотрели друг на друга. Часто было трудно удержаться от того, чтобы не прыснуть со смеху.

Прежде чем начать свои поучения, он долго усаживался, принимая соответствующую позу, нахмуривал лоб, как подобает мыслителю, и всем своим видом напоминал Юлия Цезаря, собирающегося перейти Рубикон. Чтобы сделать свои мысли наглядными, он охотно пользовался карандашами, линейками и пресс-папье. Например, лист промокательной бумаги был Советским Союзом. Карандаш, острие которого угрожало его правому флангу, изображал Японию. Короткое движение – и острие карандаша уже находилось в Маньчжурии. Самопишущая ручка, обращенная пером направо – против России, а другим концом налево – против Франции, была Германской империей. Италия – линейка – простиралась вправо до Абиссинии, а влево до Испании, Англия – резинка – располагалась вне этой конструкции и легко отодвигалась в сторону. Франция была зажата в тиски между авторучкой и линейкой. Ни одна страна на всем земном шаре не была в состоянии устоять против этой непревзойденной стратегии.

Нам часто казалось, что перед нами Карлхен Мисник[32] своей собственной персоной. Ни в одной немецкой пивной не было столика, за которым вопросы мировой политики решались бы наивнее и вместе с тем с большим размахом, чем здесь, в зале заседаний у нашего «государственного деятеля».

Невежество Риббентропа в области политики было беспредельным. Когда он мастерил «ось» Берлин – Рим – Токио, он принял в свой штаб в качестве специалиста по Японии некоего Штамера, который впоследствии стал послом в Токио. Познания Штамера тоже были невелики. Но как-никак он более или менее изучал историю Японии. Ему было предложено выступить с докладом для всего личного состава посольства. После Симоносэки, разъяснял он нам, поворот японской политики в сторону экспансии в Китае был окончательно закреплен.

– Минуточку, – прервал его наш «государственный деятель». – Кто такой был этот Симоносэки? Я что-то сейчас точно не припоминаю.

Штамеру пришлось тактично растолковывать ему, что Симоносэки – не имя государственного деятеля, а название города, где был заключен мирный договор, о котором и шла речь.

Вместе с одним сотрудником я часто потешался над Риббентропом. Во время ремонта здания электромонтер показал мне розетку в моем кабинете, за которой был скрыт микрофон для подслушивания разговоров представителями гестапо при Риббентропе Шульцем и Миттельхаусом. Иногда по вечерам, когда они обычно находились у себя наверху и подслушивали наши разговоры, мы усаживались перед микрофоном и шептали друг другу слова, предназначенные для их ушей:

– Оскар, как по-твоему, Риббентроп и в самом деле такой же великий государственный деятель, как Бисмарк?

Тот отвечал глубоко убежденным тоном:

– Ну, что ты, я думаю, что он гораздо более великий.

Подобные плоские ребяческие выходки были типичны для того душевного состояния, в котором находились наиболее честные из нас. Они были нужны, чтобы создать хоть какой-нибудь противовес чувству стыда, владевшему нами ввиду сознания собственной трусости и неспособности найти выход из этого недостойного положения.

В течение 1937 года Риббентроп интенсивно занимался делами, связанными с гражданской войной, бушевавшей в то время в Испании. Он едва ли пропустил хоть одно заседание Комитета по вопросам невмешательства, собиравшегося в Форин офисе.

Испания была той почвой, на которой оба фашистских диктатора – Гитлер и Муссолини – окончательно договорились между собой. Генералу Франко требовалась помощь, так как поднятому им бунту против республики грозил жалкий провал ввиду ожесточенного сопротивления, оказанного подавляющим большинством испанского народа. Ему необходимы были союзники, которые могли бы оказать существенную военную помощь.

Как для Гитлера, так и для Муссолини в Испании представилась небывалая возможность испробовать боевые качества их новейшего оружия. Они полагали также, что в случае победы Франко могут с уверенностью рассчитывать на него как на собрата фашистской «оси» по оружию в будущих столкновениях с западными державами. Используя Испанию в качестве опорного пункта, можно было бы не только напасть на англичан в Гибралтаре и на Средиземном море, но и взять в клещи Францию со стороны Пиренеев. Таким образом, в то время основой всей политики «оси» являлась помощь Франко в достижении победы.

Тем труднее было понять позицию Франции и Англии, которые не только не препятствовали вмешательству германской и итальянской военщины, но даже поощряли итало-германскую интервенцию через посредство так называемого Комитета по вопросам невмешательства. Было ясно, что политика правительства Чемберлена в испанском вопросе находилась в прямом противоречии с истинными национальными интересами Англии. Ее можно было объяснить лишь интересами английских господствующих слоев, которые хотели удержать в седле своих собратьев – испанских феодалов.

Неофициальным послом Франко в Лондоне был герцог Альба, потомок пресловутого наместника Филиппа II, чье жуткое и кровавое правление в Нидерландах еще и сегодня живет в памяти европейцев. Нынешний герцог Альба имел также и английский титул. В Лондоне он являлся герцогом Бервикским, породнившимся со всей высшей аристократией, фигурой, известной на всех ипподромах и в клубах феодальной знати на Пелл-Мэлл.

Вместе с Альбой за дело Франко ратовал в Англии едва ли менее влиятельный бывший посол Мерри дель Валь. Однажды летом я встретил его в небольшом кругу, собиравшемся в немецком студенческом клубе в Оксфорде. Он читал там лекцию по приглашению Александра Бекера – тогдашнего студента колледжа Родса, а впоследствии личного секретаря боннского канцлера Аденауэра. За несколько месяцев до франкистского мятежа я во время отпуска предпринял поездку по Испании и теперь задавал ему вопросы о различных интересовавших меня вещах. Хотя мое внимание привлекали там главным образом соборы Бургоса, Толедо и Кордовы, картины в мадридском Прадо, сады Аранхуэса, Эскуриал и Львиный двор в гранадской Альгамбре, я все же получил известное представление о социальных условиях. Будучи в Севилье, я наблюдал характерный случай. Через центр города проходит так называемый Сьерпес – переулок, отчасти напоминающий Хоэштрассе в Кельне. В этом узком переулке всегда оживленное движение, так что автомобили могут пробираться по нему лишь медленно и все время подавая сигналы. В первом этаже одного из домов находился бар, посещавшийся исключительно представителями высшего света. Меня пригласила туда дочь бывшего испанского посла, с которой я подружился в Вашингтоне. За нашим столом сидели испанские гранды, в том числе некий граф Медина-Сидония, предок которого в свое время был адмиралом и командовал знаменитой Испанской армадой в войне против Англии. За окном старый шарманщик исполнял вальсы. Мне это казалось весьма романтичным, хотя и не доставляло эстетического наслаждения. Инструмент, вне всякого сомнения, был очень старый.

Графу Медина-Сидония музыка пришлась не по вкусу. Поскольку шарманщик не уходил, а непрерывно играл одни и те же мелодии, граф решил лично устранить эту помеху. Он вышел, оттолкнул старика, а шарманку ударил ногой так, что она отлетела на середину улицы. Жалкие медяки, которые старик собирал в перевернутую шапку, рассыпались по мостовой и моментально исчезли в карманах уличных мальчишек. Старик поднял жалобный крик, но граф Медина-Сидония уже им не интересовался. Он вернулся в бар, велел слуге вычистить ему щеткой брюки и вымыл руки. Едва ли даже великий князь в царском Петербурге позволил бы себе большую бесчувственность. Но здесь этот инцидент был воспринят как нечто само собой разумеющееся и не вызвал осуждения.

В ту пору граф Медина-Сидония казался всего-навсего глобтроттером[33]. Теперь, как рассказывал мне посол Мерри дель Валь, он занимал высокий пост в штабе Франко.

Альба, Мерри дель Валь и им подобные стали близкими друзьями фон Риббентропа. Целыми часами он обсуждал с ними тактику, при помощи которой в каждом отдельном случае должны были чиниться препоны и проволочки в работе лондонского Комитета по вопросам невмешательства.

Я не имел отношения к этим политическим делам, но тем не менее присутствовал на некоторых совещаниях в узком кругу, на которых они обсуждались Риббентропом, Верманом и другими. Главная цель нацистов заключалась в том, чтобы постоянно побуждать Комитет по вопросам невмешательства заниматься расследованием вымышленных нарушений пакта Советским Союзом. Когда по прошествии нескольких недель в результате тщательного расследования выяснялось, что выдвинутые обвинения были ложными или недоказуемыми, изобретались новые. Не раз Риббентроп попросту произвольно выдумывал данные о выгрузке в Испании советских войск и военных материалов. Помню случай, когда он собирался «выгрузить» в Валенсии двадцать тысяч советских солдат.

Осторожный Верман заметил:

– Это слишком много. Никто не поверит.

В конце концов сошлись на двух тысячах, после чего был составлен пламенный протест.

Факты о германских поставках в Испанию, разумеется, категорически отрицались. «Легион Кондор» состоял якобы из одних только летчиков-добровольцев, причем в распоряжении имперского правительства не имелось никаких средств, чтобы удержать их от тайного перехода в Испанию. Оно не могло также воспрепятствовать молодым искателям приключений тайком пробираться на пароходы в Гамбурге или Бремене и в немецкой военной форме появляться в Испании на полях сражений.

Притворство английских и французских представителей в Комитете по вопросам невмешательства, их нежелание увидеть, что кроется за этой игрой, и тот факт, что они принимали всерьез жульнические маневры фашистских интервентов, навсегда останется позорным пятном на совести английской и французской дипломатии.

Тщеславие Риббентропа не было удовлетворено должностью посла в Лондоне. Он жил в постоянном страхе, что, пока его нет в Берлине, кто-то другой может отнять у него личное влияние, которым он пользовался на «фюрера». Поэтому он часто посещал Берлин и проводил там больше времени, чем в Лондоне. Для своих путешествий он раздобыл специальный самолет, который, всегда был готов к старту и находился в его распоряжении. Случалось, что он в сопровождении своей свиты летал туда и обратно по два-три раза в неделю.

Порой он брал с собой также одну из наших секретарш, некую фрейлейн Фидлер, которая в свое время работала у Хеша. После первого полета я спросил у нее:

– Для вас это, конечно, было приятной прогулкой, фрейлейн Фидлер?

– Боже мой, что вы! – воскликнула она. – Я чуть ли не все время просидела взаперти в туалете и почти не видела Северного моря и ландшафтов.

– Ой-ой, воздушная болезнь?

– Нет, но господа должны были переодеться, чтобы в Темпельгофе[34] выйти в эсэсовской форме. Нельзя же было женщине видеть их без брюк. Вот меня и заперли в туалет.

Коронация. Риббентроп устраивает празднество

На июнь 1937 года была назначена торжественная коронация нового короля Георга VI.

В германском посольстве усиленными темпами велись работы, чтобы успеть приготовить помещения к большому празднеству, планировавшемуся по этому случаю Риббентропом. Штукатурка после ремонта все еще не высохла, и в, комнатах моего отдела на неделю установили большие печи, топившиеся коксом, которые были раскалены день и ночь. Работать приходилось при температуре в сорок градусов по Цельсию. Но цель была достигнута. К началу коронационных торжеств последних немецких рабочих можно было отправить домой.

Солидное внутреннее убранство старого посольства изменилось до неузнаваемости. Все сияло свежей краской. Наши кабинеты были меблированы заново. Мы получили новые письменные столы черного дерева с белыми телефонами и клубными креслами, обитыми зеленой и красной кожей.

Наверху была сооружена анфилада парадных комнат длиной почти сто метров, которая оканчивалась зеркалами и поэтому производила еще более импозантное впечатление. Правда, что касается вкуса, то здесь внутренняя отделка, выполненная по эскизам лейб-архитектора Гитлера Шпеера, оставляла желать лучшего. О стиле не могло быть и речи. Зато она была ультрасовременной и оказала бы честь нью-йоркскому отелю «Уолдорф-Астория» на Парк-авеню.

Различные немецкие музеи получили приказ предоставить картины для украшения стен. Разумеется, директора музеев прислали отнюдь не лучшие экземпляры своих собраний, а, по возможности, хлам. В большинстве случаев картины были явной безвкусицей. Некоторого внимания заслуживали голова лошади кисти Ленбаха и длинноволосая Лукреция Луки Кранаха, вонзающая кинжал в свою обнаженную грудь. Риббентроп любил стоять перед этим произведением и выдыхать в лицо прекрасной самоубийце клубы сигарного дыма.

По-настоящему хороша была нежная мадонна благочестивого флорентийского монаха Фра Анджелико, обрамленная ангелами и цветами. Она была собственностью г-жи фон Риббентроп и висела в особой комнате.

Однажды утром, после начала занятий, нас взбудоражил пронзительный звонок, звеневший несколько часов. На этот звон сбежалось все посольство. Но никто не знал, что означает сия тревога. Выяснилось, что причиной оглушительного шума была мадонна Фра Анджелико. Специальное электрическое устройство охраняло ее от воров. Вытирая утром пыль, один из эсэсовских ординарцев слишком крепко ухватился за портрет, а потом никто не мог найти выключатель, чтобы остановить сложный механизм.

В дни коронации в 1937 году в Лондоне стояла сказочно хорошая погода. Торжественное шествие было даже еще более блестящим, чем два года назад по случаю юбилея. Король и королева предстали перед народом в полном параде. В пурпурных мантиях, отделанных горностаем, в исторических коронах на головах, с золотыми, украшенными драгоценными камнями знаками королевского достоинства в руках, они ехали в своей парадной карете стиля барокко через ликующую толпу. Со всего света в Лондон стеклись еще более многочисленные, чем на предыдущие празднества, главы государств, князья и властители, и их роскошные, красочные костюмы делали шествие еще более ярким.

По древней традиции церемония коронации совершается в Вестминстерском аббатстве, куда приглашаются лишь главы иностранных дипломатических миссий. Таким образом, я не наблюдал церемонии коронации и попросил рассказать мне о ней. Лучше других это сделал молодой Питер Устинов, который как ученик Вестминстерской школы был отряжен в собор для несения пажеской службы. От него я узнал, что над Риббентропом издевались даже вестминстерские школяры.

Послы, как и вся остальная публика, должны были занять свои места примерно за три часа до начала торжественного акта. Поскольку за это время у людей может возникнуть та или иная потребность, пажам было поручено заботиться об ее удовлетворении. Они должны были подбегать, когда кто-либо поднимал руку и давал таким образом знать, что хотел бы на минутку выйти. Мальчуганы сговорились не обращать внимания на этот знак, когда его подавал Риббентроп. Они отговаривались тем, что принимали его знак за «германское приветствие».

У некоторых из высоких гостей за время трехчасового ожидания проснулся также аппетит, для утоления которого в церквах не принимается никаких мер. В то же время при английском церемониале затруднительно прихватить с собой что-нибудь съестное, потому что с давних пор запрещено делать в придворном платье какие бы то ни было карманы. Мужчинам нельзя было иметь карманы в коротких панталонах, а дамам не разрешалось брать с собой ридикюли. Как сообщил мне Питер, некоторые леди нашли выход. Во время коронации герцогини, графини и маркизы должны покрывать голову диадемой. Под ней они спрятали сэндвичи, чтобы потом, когда никто не видит, потихоньку съесть их. Скомканную оберточную бумагу они тайком совали пажам, которые ее потихоньку выбрасывали.

Я присутствовал на придворном балу в Букингэмском дворце. Это действительно было сказочное зрелище. Роскошь нарядов и драгоценностей превосходила всякое воображение. Здесь можно было увидеть благородных дам, перед красотой которых преклонил бы колено любой из смертных. Правда, о богатстве мыслей этих дам спрашивать не рекомендовалось. Из мужчин самое великолепное впечатление производили экзотические властители, особенно малайские султаны и индийские принцы. У буфета рядом со мной стоял молодой темноглазый магараджа Джайпура в светло-розовом шелковом костюме, усыпанном драгоценностями. На его широком поясе висел золотой кинжал, украшенный рубинами и бриллиантами, а чалму увенчивала брошь, усеянная аметистами, в центре которой сиял огромный рубин. На голове у непальского князя, с лицом скорее монгольского типа, была желтая зонтикообразная шляпа, заканчивающаяся вверху сапфировой брошью, из которой торчало сделанное из жемчуга сверкающее перо, а с полей шляпы свисали дюжины две изумрудов, каждый величиной с виноградину. Казалось, что меня окружают персонажи из «Тысячи и одной ночи».

Начались танцы. Вместе со своей дамой я отважился вступить в самую толчею у трона. Нас увлекали то в одну, то в другую сторону, и мы старались не наступить на чей-нибудь шлейф или лаковые туфли. Мою даму внезапно толкнули сзади так, что она чуть не упала на меня, и я невольно отступил на шаг назад. В этот момент чье-то громкое «ой» подсказало мне, что я угодил кому-то на мозоль. Я обернулся. Это был молодой король Египта Фарук. Он успокоил меня, воскликнув: «Never mind!» – «Ничего». Король и королева смотрели сверху на танцующих, но сами не танцевали.

В связи с коронационными торжествами в Лондоне было дано много блестящих празднеств. Поэтому иностранные послы в общем ограничивались лишь тем, что было принято в таких случаях. Не было никакой причины, чтобы во время этих торжеств особенно выделялось германское посольство. Однако, по мнению Риббентропа, необходимо было сделать так, чтобы блеск нацистского великолепия намного превзошел блеск британского королевского двора.

Риббентроп в течение нескольких месяцев готовился к этому большому празднику; расходы при этом не играли никакой роли. Он велел в специальных самолетах привести в Лондон поваров и официантов из фешенебельного берлинского ресторана «Хорьхер», а также лучшее из того, что имелось там в подвалах и на кухне. Были приглашены известные немецкие артисты. Самолеты доставили два берлинских оркестра, в том числе ансамбль Барнабаса фон Гези из отеля «Эспланада». Приглашено было примерно полторы тысячи гостей, и, поскольку даже в огромных новых помещениях для них не хватило бы места, на террасе перед домом были сооружены буфеты-палатки. Омары, икра и шампанское были припасены в изобилии. Относительно скромное угощение в Букингэмском дворце действительно не могло выдержать сравнения со щедрым гостеприимством Риббентропа.

Незадолго до этого «великого» события Риббентроп велел всем нам собраться в большом конференц-зале, чтобы отдать последние распоряжения. В тот день казалось, что перед нами не просто «государственный деятель», но прямо-таки полководец, составляющий диспозицию исторической битвы.

Вокруг Риббентропа разместились люди из его штаба. Они первыми получили задания:

– Вы, Тернер, останетесь при мне для особых поручений, и в частности будете связным между мной и моей женой… Вы, Шпитци, возьмете под наблюдение дверь и будете докладывать мне о прибытии выдающихся гостей… На вас, Готфридсен, возлагается роль связного между мной и начальником кухни.

После того, как каждому из них было дано задание, дошла очередь и до нас, профессиональных дипломатов, сидевших в стороне. Перед «государственным деятелем» лежали два списка: один объемистый с именами тысячи пятисот приглашенных и другой небольшой, помеченный буквой «W». Он содержал лишь около сотни имен, и «W» на его обложке означало «Wichtig» – «важно». На первом месте значился английский премьер-министр Невиль Чемберлен, завершал этот список какой-то гофмаршал королевского двора.

Каждому из нас было поручено трое или четверо из этих «важных» господ и дано задание заботиться о них. На мою долю пришлись французский министр иностранных дел Ивон Дельбос, наследный принц Саудовской Аравии и лорд-мэр Лондона.

Риббентроп внимательно просматривал список и распределял каждого в соответствии с рангом и значением. Он наткнулся на имя, которое его озадачило: Ормсби-Гор. Это был английский министр колоний. Наш «государственный деятель» сдвинул брови, как надлежит мыслителю, и задумался. При этом он бормотал:

– Это важно, чтобы мы снова получили колонии.

Он наморщил лоб и объявил о своем решении:

– Верман, вы сами должны взять его под свою опеку.

Верман был среди нас старшим по рангу и являлся первым заместителем Риббентропа. К сожалению, в этот момент я встретился глазами со своим коллегой Оскаром. Лишь с трудом я успел вовремя вытащить носовой платок и сделать вид, что у меня приступ кашля.

Было ясно, что тактически-операционные планы нашего полководца абсолютно нереальны.

Даже в королевском дворце, куда, кстати сказать, никогда не приглашали одновременно полторы тысячи гостей, люди толкались и наступали друг другу на мозоли. Здесь, в посольстве, пробраться через толпу было прямо-таки немыслимо. Стоял неописуемый хаос, особенно когда леди Уэйгл застряла в дверях в своем передвижном кресле. Моего лорд-мэра я так и не обнаружил. Возможно, что он, увидев этот базар, сразу же спасся бегством. Для г-на Ивона Дельбоса я освободил стул в одной из задних комнат, где камерная певица Фрида Лейдер тщетно пыталась песней Шуберта перекрыть многоголосый гомон толпы. Наследному принцу Саудовской Аравии, которого я без труда узнал по восточному костюму, я помог раздобыть стакан лимонада в одной из палаток на террасе.

Гостей пришло много. Всем было любопытно посмотреть на брикендроповское цирковое представление. Но большинство из них вскоре улизнуло, так что уже к полуночи мы, немцы, остались в своем кругу. Теперь, в рамках «народного единения», могла начаться интимная часть празднества.

На груди у «героев» красовались кресты за фронтовую службу; все присутствовавшие были увешаны орденами и знаками отличия. В последнее время многие лондонские нацисты получили награды за содействие успеху олимпиады. Желтый орден олимпиады походил на вафлю. Хотя по правилам его полагалось носить на левой стороне груди, партейгеноссе Краузе из Немецкого бюро путешествий нацепил его себе на шею. Партейгеноссе Гиммельман, секретарь и содержатель столовой нацистской организации, мало-помалу наживший миллионы на бойкой торговле пивом и горячими сосисками, тоже имел теперь орден на шее.

Иностранцы не съели и половины того, что было припасено в буфетах. К тому же на льду стояло еще множество бутылок доброго «Поммери э Грено». Теперь можно было без стеснения заняться им. Настроение быстро стало веселым. Образовались оживленные группы. В укромных уголках можно было даже позабавиться с барышнями; нашла себе естественный выход и врожденная любовь германца к песне.

Правда, некоторые не смогли выдержать долго. Положив ноги на бархат стоявшего напротив кресла, блаженно храпел на подушках канапе генерал авиации Мильх. По какой-то причине обе пуговицы его рубашки оторвались, и можно было видеть, как под крахмальной сорочкой вздымается и опускается черноволосая грудь. Капитан Егер потихоньку блевал на новый ковер. На рассвете, когда все разошлись по домам, только ландесгруп-пенлейтер Карлова сохранял еще бравую выправку.

Но эсэсовские денщики были недовольны. Еще много дней спустя они бранились, вспоминая, какую отвратительную грязь пришлось им отмывать и выгребать после этого праздника.

Смысл британской «политики умиротворения»

Неумная, недостойная и вредная тактика Англии, состоявшая в отступлении перед все более наглыми притязаниями фашистских держав, и прежде всего гитлеровской Германии, получила название «политики умиротворения» – «policy of appeasement».

Ее главными поборниками являлись сам премьер-министр Невиль Чемберлен и влиятельный глава его кабинета сэр Гораций Вильсон, остававшийся по большей части в тени. К числу наиболее влиятельных лиц в этом кругу принадлежал также министр иностранных дел лорд Галифакс, который в качестве вице-короля Индии получил известность под именем лорда Ирвина. Они крепко держали в своих руках бразды политики.

Лейбористская партия, столь же колеблющаяся и мягкотелая, как и ее социал-демократические друзья в Германии, с которыми тем временем было уже покончено, не могла организовать действенной оппозиции. Умиротворители встречали серьезное сопротивление главным образом лишь в рядах своей собственной партии тори – консерваторов. Вождем этих реакционных противодействующих сил был, бесспорно, депутат парламента Уинстон Черчидль – человек пламенного темперамента, которого по этой причине вот уже годы как сознательно не подпускали близко к какому-либо посту. Было известно, что одним из самых влиятельных советников Черчилля по внешнеполитическим вопросам являлся сэр Роберт Ванситтарт, постоянный заместитель министра в Форин офисе.

Поскольку я хотел найти в Англии союзников против Гитлера, то, обращаясь к Ванситтарту, обращался по заведомо правильному адресу. Надеяться на то, что Англия поставит преграду фашистской экспансии прежде, чем Гитлер будет в силах развязать вторую мировую войну, можно было лишь в случае, если бы этим кругам удалось скомпрометировать «policy of appeasement» и свергнуть Чемберлена. Если бы Гитлер больше не имел внешнеполитических успехов, то вера немецкого народа в его непобедимость вскоре ослабла бы и могущество нацистского режима было бы сильно поколеблено. Окажись Черчилль вместе со своим окружением в состоянии своевременно повернуть руль британской политики, и мир еще мог быть спасен от надвигающейся катастрофы.

Поэтому я считал своим долгом дать в руки Ванситтарту оружие для его борьбы против Чемберлена.

Осенью 1937 года мне показалось, что я являюсь обладателем оружия, пригодного не только для небольшой перестрелки, но и для решающего сражения.

В Англии у Риббентропа имелся целый ряд агентов. Каждый из сотрудников его штаба был обязан руководить одним или несколькими из них. На деньги при этом не скупились. Среди этих секретных агентов одним из наиболее плодовитых был некий г-н Джордж Попов, который за свои донесения получал твердый оклад в 100 фунтов стерлингов, то есть примерно в 1200 золотых марок ежемесячно. Попов был уроженцем Эстонии, жил в Лондоне и писал для мелких немецких и главным образом восточноевропейских и балканских газет. Он был вездесущ и представлял собой нечто вроде салонного льва в среде так называемого высшего общества. Попов был на короткой ноге даже со знаменитой леди Оксфорд, вдовой Асквита – премьер-министра времен первой мировой войны.

Секретная переписка Риббентропа предназначалась, конечно, не для моих глаз. Но в том же полуподвальном этаже, где помещался я, находилась регистратура заведующего канцелярией посольства Ахиллеса. Документы, отправлявшиеся в Берлин, хранились до очередного рейса курьера у него в сейфе. Иногда Ахиллесу было некогда запереть их сразу же после их поступления из бюро Риббентропа. Случалось, что они по получасу открыто лежали у него.

Однажды я таким образом обнаружил занимавшее почти двадцать страниц донесение Попова о посещении им в прошлую субботу замка одного из зятьев г-на Чемберлена в Шотландии. Незадолго до того премьер-министр приезжал туда ловить форель и стерлядь. Вечером, сидя у камина в семейном кругу, он изливал душу, жалуясь на свои заботы. Зять незамедлительно довел эти высказывания до сведения Джорджа Попова.

Насколько это было возможно за то короткое время, которым я располагал, я почти дословно выучил донесение наизусть. Для меня оно было подлинной находкой.

Господин Чемберлен, говорилось в донесении, опечален и обеспокоен тем, что его усилия с пониманием относиться к пожеланиям Третьей империи столь мало ценятся в Германии. Гитлер, говорил он, никогда не бывает доволен и каждый раз выдвигает новые, все большие требования.. Поэтому становится все труднее оправдывать перед английской общественностью политику умиротворения. Тем не менее он, Чемберлен, будет последовательно придерживаться своей линии, поскольку хочешь не хочешь, а гитлеровская Германия является сильным антибольшевистским бастионом, который безусловно необходим Англии. Однако если германские претензии будут становиться все более безграничными, то и он не сможет гарантировать, что в один прекрасный день дело не дойдет до серьезного конфликта.

Несмотря на кое-какие дипломатические уловки, Риббентроп мог ясно понять, что, пока Чемберлен находится у власти, Гитлеру нечего бояться Англии и он может хоть танцевать на носу у британского льва. Уже велись разговоры о замышляемой аннексии Австрии. По поводу платонических угроз, время от времени раздававшихся в английской печати, можно было не беспокоиться. Они больше никого не могли испугать.

Из донесения Попова было также ясно, в чем заключалась конечная цель политики Чемберлена. Английский премьер-министр заявил буквально следующее: «Для нас, конечно, было бы лучше всего, если бы Гитлер и Сталин сцепились и растерзали друг друга».

В тот же вечер Ванситтарт знал обо всем. В следующие дни я напряженно ожидал, какой эффект даст мой выстрел. Я был убежден, что, располагая столь веским свидетельством против дипломатии г-на Чемберлена, для которой трудно было даже подобрать название, круги, близкие к Черчиллю, уж, конечно, смогут добиться падения этого премьер-министра.

К моему ужасу, произошло противоположное. Чемберлен не пал, Ванситтарт же внезапно лишился своего поста заместителя министра в Форин офисе. Его назначили на должность главного дипломатического советника (Chief Diplomatic Adviser) правительства его величества – должность, не имеющую никакого реального значения и ранее даже не существовавшую. Позднее он удостоился также чести получить титул лорда и стать членом Коронного совета (His Majesty's Privy Council).

Ни тогда, ни впоследствии Ванситтарт так и не захотел рассказать мне, что же произошло за кулисами с моим сообщением относительно излишней откровенности Чемберлена. Практически я добился только того, что Попова лишили вида на жительство в Англии, а Риббентроп потерял лучшего из своих агентов.

Попов отправился в Италию и, как передают, во время второй мировой войны появлялся в римских салонах даже как князь Попов. Его имя попалось мне на глаза почти двадцать лет спустя, в 1954 году. В западноберлинской газете «Тагесшпигель», финансировавшейся американскими оккупационными властями, я прочел корреспонденцию из Рима о нашумевшем в то время скандале по поводу убийства Вильмы Монтези, разыгравшемся в высшем обществе Рима. Под корреспонденцией стояла подпись Попова.

Риббентроп становится министром иностранных дел. Аннексия Австрии

Захватив в 1933 году власть, Гитлер заявил своим приверженцам: «Дайте мне четыре года!». Этот срок истек.

Третья империя располагала теперь боеспособной армией, оснащенной по последнему слову военной техники, и значительными военно-воздушными силами. Налицо был унифицированный до последнего колесика механизм управления, который в любой момент можно было привести в движение по мановению руки.

Имелись все предпосылки для того, чтобы перейти к второму этапу – приобретению обещанного «жизненного пространства», созданию новой мировой державы, которая должна получить имя «Великая Германия».

Уже по одному тому, что в осенние месяцы 1937 года наш шеф особенно часто ездил в Берлин, мы могли догадаться, что там вынашиваются большие планы. Риббентроп проявлял все меньше интереса к текущим делам посольства, а его визиты в Берлин становились все чаще и продолжительнее. Начиная с декабря он вовсе не показывался в Лондоне.

Какое варево, готовилось в Берлине, об этом мы могли только гадать по некоторым намекам. Единственными среди нас, кто о чем-то знал, были советник посольства Эрих Кордт – заведующий приемной Риббентропа, и посланник Хевель, бывший плантатор на Яве, которого Риббентроп сделал своим личным уполномоченным по связи с имперской канцелярией. На основании их рассказов можно было представить себе более или менее ясную картину.

Гитлер и его генералы на Бендлерштрассе были единодушны в том отношении, что для Германии наступила пора захватов. Но насчет того, в каком направлении должен быть нанесен первый удар, взгляды расходились. Генералы – по большей части реакционеры старой школы, которые на основании опыта первой мировой войны стремились при любых обстоятельствах избежать борьбы на два фронта и не желали раздражать западные державы, – предлагали немедленно напасть на Польшу и создать там стратегический плацдарм для вторжения в Советский Союз. Гитлер, австриец по рождению, придерживался другого мнения. Он хотел сначала «освободить своих германских братьев» на юге-востоке и обеспечить себе господство в Центральной Европе. Для этого, как он однажды разъяснил посланнику Хевелю, ему был нужен «его» полковник Бек, иначе говоря, требовалась благожелательная поддержка со стороны режима Пилсудского в той самой Польше, которую генералы хотели разгромить в первую очередь. Гитлер не разделял опасений Бендлерштрассе относительно возможности серьезного сопротивления западных держав. В своем сообщнике Муссолини он после их совместного заговора в Испании был вполне уверен. Франция в одиночку ничего не станет предпринимать. Что же касается британского льва, то за последние годы Риббентроп достаточно убедительно доказал Гитлеру, что этот лев неспособен кусаться.

Поскольку генералы не воспринимали гитлеровских аргументов без всяких возражений, дело дошло до конфликта. Как обычно, Гитлер воспользовался своим испытанным и простым методом – разделываться с сопротивляющимися не в открытом бою, а посредством коварства и моральной дискредитации.

Незадолго до того министр рейхсвера генерал-фельдмаршал фон Бломберг вступил во второй брак, который, по старым понятиям, мало соответствовал его рангу, так как его женой стала простая «девушка из народа». Сам Гитлер изъявил согласие быть свидетелем на этой свадьбе. И вот гестапо задним числом обнаружило, что «добродетельного фюрера» нагло обманули. «Девушка из народа» оказалась якобы опустившейся уличной девкой. Бломберг был вынужден уйти в отставку.

Еще проще обошлись с генералом фон Фричем. Гестапо нашло молодчика, который под присягой показал, что однажды генерал в подъезде одного дома в Шенеберге занимался с ним гомосексуализмом. Так отделались и от этого генерала.

Седовласый Бломберг с его импозантной внешностью, с красными генеральскими петлицами, расшитыми золотом, казался классическим образцом германского военачальника. Но внешность обманчива, и по своему характеру он издавна был известен как тряпка. В кругах рейхсвера его называли не иначе, как «резиновым львом». Позор, которым запятнали его молодую жену, мало трогал его. Вместе с ней и своей фельдмаршальской пенсией, которой вполне хватало на жизнь, он спокойно, без шума удалился на чудесный итальянский остров Капри.

Генерал фон Фрич, напротив, отчаянно боролся, защищая свою замаранную честь. Год спустя ему удалось разоблачить гестаповского лжесвидетеля и упрятать его за решетку. Гитлер даже написал ему письмо с извинениями по поводу прискорбной ошибки, допущенной его юстицией. Однако о восстановлении на службе в вермахте не было и речи.

Вместе с Бломбергом, Фричем и некоторыми другими в начале января 1938 года был принужден выйти в отставку и имперский министр иностранных дел барон фон Нейрат. Он тоже являлся одним из тех, кто, вопреки курсу Гитлера – Риббентропа, предостерегал от рискованного конфликта с западными державами. С уходом Нейрата путь для Риббентропа и его политики был полностью расчищен. Теперь Риббентроп водворился в доме № 75 по Вильгельмштрассе как полновластный хозяин министерства иностранных дел. Для начала, в соответствии с желанием Гитлера, на повестку дня была поставлена аннексия Австрии. В качестве срока называли иды[35] марта. К тому времени все приготовления были закончены.

Для того чтобы тут же, на месте, устранить затруднения, которых еще можно было ожидать со стороны Англии, Риббентроп в эти критические дни сам приехал в Лондон. Для обоснования поездки он воспользовался следующим благовидным предлогом: мол, сердечное влечение повелевает ему, несмотря на всю перегруженность работой, еще раз нанести прощальный визит английским друзьям. Уже одно то, что министр иностранных дел Гитлера покинул Берлин, оказало успокаивающее действие на настроение англичан. Они полагали, что, пока Риббентроп находится в Англии, Берлин не предпримет никаких внешнеполитических авантюр. В то время, когда Гитлер в Берхтесгадене «обрабатывал» австрийского канцлера Шушнига, Риббентроп на Даунинг-стрит мирно беседовал за чашкой чая с Чемберленом и Галифаксом. Нас Риббентроп ни о чем не ставил в известность.

На тот вечер, когда у баварской границы германские войска готовились к ночному вторжению в Австрию, Риббентроп назначил большой прощальный прием на Карлтон-хаус-террас. Снова лондонские знаменитости заполнили роскошные апартаменты нашего посольства, отделанные Шпеером в духе новейшей германской безвкусицы. На этот раз хозяин дома не ограничился тем, что поручил своему уполномоченному принимать гостей. Он сам стоял в вестибюле, любезно пожимая руку каждому из них. На заднем плане пристроились фоторепортеры со своим магнием, готовые запечатлеть на пленке любой из этих исторических моментов. Им потребовалось довольно длительное время, чтобы сфотографировать, как Риббентроп приветствует Чемберлена. Я сам наблюдал эту сцену. Пока продолжалась съемка, Риббентроп и Чемберлен целую минуту стояли рука об руку перед бронзовым бюстом Гитлера и преданно смотрели друг другу в глаза..

Прием продолжался до восьми часов вечера, после чего Риббентроп поехал на ужин к своему другу лорду Лондондерри.

Напряженность, ощущавшаяся в атмосфере, отбила у некоторых из нас желание идти домой, и мы собрались наверху, в конференц-зале, у большого радиоприемника. Нам хотелось знать, что творится в Австрии, и мы настроились на Вену.

Я никогда больше не слышал такой подлинно драматической радиопередачи. Долгое время были слышны лишь позывные и объявления, что через несколько минут перед микрофоном выступит канцлер, только что вернувшийся из Берхтесгадена. Речь Шушнига была печальной и не оставляла никаких неясностей. Он уходил в отставку и уступал место своему коллеге нацисту Зейс-Инкварту. В последний раз прозвучал австрийский национальный гимн. Дикторских голосов больше не было слышно. Вместо этого проигрывались граммофонные пластинки. Оркестр Венской филармонии замечательно исполнил «Неоконченную симфонию» Шуберта. За ней последовал ноктюрн Моцарта. Потом исполнялись более легкие вещи: «Голубой Дунай», увертюра к «Летучей мыши», «Цветущие деревья в Пратере» и другие жизнерадостные венские мелодии. Примерно час спустя музыка оборвалась и к микрофону подошел Зейс-Инкварт. Он объявил, что обратился к Адольфу Гитлеру с просьбой послать в Австрию германские войска, чтобы оказать братскому народу помощь в установлении порядка в стране. Теперь вместо венских вальсов раздался марш Радецкого. Зазвучала австрийская военная музыка. Казалось, что с минуты на минуту ритм становится все более отрывистым. Наконец, незадолго до полуночи, мы услышали песню о Хорсте Весселе. Я понял, что час пробил, и в подавленном настроении ушел домой.

На следующее утро наша делегация во главе с Верманом двинулась в поход на австрийскую миссию, помещавшуюся на Бельгрэв-сквер. Мы опасались, что нам, чего доброго, будет оказано сопротивление или же английская полиция вовсе не позволит подойти к зданию; однако барон Франкенштейн встретил нас вежливым «заходите, заходите, пожалуйста». Он передал нам свою миссию, в том числе и кассу. При этом он сказал:

– Хочу быть честным и ради порядка сообщить вам, что у меня есть еще фонд, не оприходованный ни в каких книгах. Я собрал его при помощи благотворительных мероприятий в пользу нуждающихся венских артистов.

И он вручил нам наличными несколько сот фунтов стерлингов.

Подобная честность, говорившая не о чем ином, как о вопиющей глупости, едва укладывалась у меня в голове.

Унификация австрийской миссии была возложена на меня как на заведующего консульским отделом. Чтобы обеспечить сохранность документов и ценностей, мне в ближайшие ночи пришлось даже спать в помещении миссии.

Верману было невдомек, что он поставил козла сторожить капусту. Мой друг г-н фон Блаас получил тем временем назначение в другое место, но с его преемником советником миссии Кунцем у меня установилось взаимопонимание сразу же, как только мы мигнули друг другу. Прежде всего мы во всех комнатах повесили портреты Гитлера. Появившийся несколько часов спустя Карлова был приятно поражен. Изъятие щекотливых документов мы поручили графу Гюйну, который и без того был скомпрометирован как неисправимый противник Гитлера и заблаговременно позаботился об убежище в Англии. Нацистам не досталось ничего такого, на чем они могли бы нажить капитал.

Однако нам и здесь приходилось действовать осторожно. Как сообщил мне Кунц, служивший в миссии лакей Клаффель уже издавна слыл нацистским шпионом. Кроме того, выяснилось, что пожилая девица по имени Паула, много лет прослужившая экономкой у барона Франкенштейна, получила от Карлова фотоаппарат и уже в течение длительного времени фотографировала все документы, которые посланник оставлял у себя в кабинете или на ночном столике.

Я еще лежал в постели, когда в первое утро моего дежурства на Бельгрэв-сквер лакей Клаффель принес мне завтрак. Спросонок я пробормотал «доброе утро». Сон сразу соскочил с меня, как только Клаффель, поставив посуду на стол, подошел к постели, поднял руку и, произнеся «хайль Гитлер», доложил, что он явился. С Паулой, несмотря на то, что она тоже была шпиком, я поздоровался обычно, ответив ей «доброе утро».

Одна из наиболее трудных задач состояла в том, чтобы удержать от глупостей самого барона Франкенштейна. С ним я не мог говорить открыто, как с нормальными людьми вроде Кунца и Гюйна. Он был поразительно хорош собой. Фигурой и манерой держаться он напоминал мне дирижера Вильгельма Фуртвенглера, черты лица которого, однако, были не такими правильными и холеными, как у Франкенштейна. По музыкальной одаренности как тот, так и другой намного превосходили средний уровень, а в политическом отношении они были наивны, как дети. Барон Георг фон Франкенштейн представлял собой в чистом виде ту очаровательную смесь исключительной утонченности и полного слабоумия, которую могла произвести на свет только высшая австрийская знать.

К счастью, я знал двоих людей, которые сумели повлиять на него более успешно, чем я. Это были известные солистки венской оперы Лотта Леман и Элизабет Шуман. Они как раз гастролировали в Лондоне. Обе они пользовались мировой известностью и решили не возвращаться в Вену. С Лоттой Леман я был дружен еще с детства. Она родилась и выросла в нашем окружном городе Перлеберге. Мой дядя Конрад из Грос-Панкова рано стал интересоваться ею и ее голосом и помог получить образование, необходимое для певицы. Покровительствовал ей и его брат Иоахим, директор Штуттгартского оперного театра. Девушкой Лотта Леман часто пела у нас в Лааске. Незадолго до первой мировой войны я, двенадцатилетний мальчик, слышал в вестерландском курхаузе на Сылте, как она, еще с длинными косами, под аккомпанемент матери в первый раз пела перед великим Рихардом Штраусом. Я с гордостью чувствовал себя виновником этого события, так как первым завязал отношения со Штраусом, подружившись на пляже с его сыном Францем.

Лишь с помощью артисток мне удалось убедить Франкенштейна отказаться от безумной идеи подчиниться требованию Риббентропа и лично явиться в Берлин к Гитлеру. Франкенштейн тут же, без всяких проволочек, исчез бы в концлагере. По счастью, он располагал в Англии превосходными связями и, получив вскоре британское гражданство и даже дворянство, сделался сэром Джорджем Франкенштейном.

Прощание с Лондоном в 1938 году

С уходом Риббентропа в лондонском посольстве снова установилась, наконец, более или менее нормальная обстановка. Работать стало гораздо спокойнее, а штат сократился до приемлемых размеров.

Большинство сотрудников его личного штаба вернулось в Берлин. Прихватили и кое-кого из нас, в том числе добродушного Брюкльмейера, который позволил Эриху Кордту уговорить себя перейти к нему в приемную Риббентропа. Шесть лет спустя бедняге Брюкльмейеру пришлось заплатить за свое простодушие головой, которую он сложил на плахе в тюрьме Плетцензее.

В конце концов я оказался единственным из руководящих работников, который служил в лондонском посольстве еще с дориббентроповских времен. Талисман Раумера чудесным образом оберегал меня.

Преемником Риббентропа в Лондоне был назначен Герберт фон Дирксен – массивный, тупой бюрократ и реакционер, бывший до того послом в Токио. В те времена, когда Шенеберг был еще деревней у ворот Берлина, его дед являлся зажиточным крестьянином. Вздорожание земельных участков в годы грюндерства в мгновение ока сделало этих крестьян большими богачами. Семейство Дирксенов и после этого продолжало заниматься земельными спекуляциями, которые принесли ему не только миллионное состояние, но и титул. Мачеха посла жила в роскошном семейном особняке на Маргаретенштрассе вблизи Потсдамского моста и была первой великосветской дамой Берлина, открывшей двери своего дома для Гитлера и нацистов.

Фон Дирксена я знал с давних пор, так как он в качестве офицера запаса был зачислен в мой 3-й гвардейский уланский полк в Потсдаме. В 1932 году он был послом в Москве, и когда я ездил туда курьером, он и его жена несколько раз приглашали меня к себе.

Советником посольства в Лондоне стал вместо Вермана Теодор Кордт, старший брат Эриха Кордта, заведующего приемной Риббентропа. Как и Дирксен, Кордт являлся поборником германской экспансии на Восток и поэтому считал, что от Англии следует добиваться благожелательного отношения, если даже не активной поддержки. Поскольку после 1945 года братья Кордт особенно усердно восхваляют себя в Бонне как передовых борцов заговора 20 июля 1944 года, я охотно удостоверяю, что они всегда стояли скорее на стороне реакционных генералов с Бендлерштрассе, чем на стороне законченного авантюриста Риббентропа.

При вручении верительных грамот Дирксен взял с собой на аудиенцию у английского короля наряду с Кордтом и некоторыми другими сотрудниками также и меня. Обязанности заведующего протоколом выполнял тогда временно оставленный в Лондоне барон Штеенграхт фон Мойланд, принадлежавший к штабу Риббентропа.

В свое время «государственный деятель» привез в Лондон Штеенграхта, владельца одного из самых красивых исторических замков на Нижнем Рейне, потому, что у того была очень хорошенькая жена, урожденная остзейская баронесса Хаан, «придворная дама» жены Риббентропа, во многом способствовавшая популярности посольства. Густав Штеенграхт был добродушным повесой. Для дипломатической службы у него имелось, пожалуй, не больше данных, чем у тяглового мерина для выступлений на рысистых состязаниях.

По старинному церемониалу иностранные послы, вручающие британскому двору свои верительные грамоты, являются в Букингэмский дворец в королевских экипажах, сопровождаемые почетным эскортом. Это всегда бывает весьма импозантным и внушительным зрелищем.

Мы в полном параде и цилиндрах уже проехали половину пути, и кирасиры, составлявшие наш авангард, собирались завернуть за угол у Сент-Джемского дворца, как вдруг Штеенграхт схватился за свой портфель и в ужасе воскликнул:

– Боже мой, я оставил верительные грамоты у себя на письменном столе!

Без этих бумаг все наше путешествие не имело, конечно, никакого смысла. Нам удалось громкими криками подозвать офицера, командовавшего эскортом, и на Пелл-Мэлл он остановил процессию. Мы окликнули проезжавшее мимо такси, и через десять минут эта же машина доставила Штеенграхта вместе с его пергаментным свитком. Несмотря на это, мы уже не смогли наверстать упущенное время, и Георг VI был вынужден ждать.

С тех пор я не бывал в английском королевском дворце. В мае 1938 года истек срок моего пребывания в Лондоне, и я получил назначение в Гаагу советником миссии.

Гитлеру удалось захватить Австрию без серьезного противодействия со стороны западных держав. Внушала страх мысль о том, что в пасть нацистам могут быть брошены новые куски. Было ясно, что теперь в «обеденной карточке» Гитлера на очереди стоит Чехословакия. Уже в начале мая из Берлина поступили сообщения о тайном передвижении войск к чешской границе. Генлейновская[36] пропаганда в Судетской области была пущена на полный ход. Как сообщалось из надежных источников, на 21 мая было назначено начало мятежа. Передавали, что предполагается на рассвете несколькими колоннами со всех сторон начать поход на Прагу.

Гитлер выступил с категорическим опровержением, но весь мир оставался настороже. Чехословакия подтянула войска к границам и блокировала проходы. Английское и французское посольства в Берлине отправили на родину семьи своих сотрудников. Казалось, что нападение на Чехословакию и в самом деле выведет из себя западные державы.

Прошли месяцы, а Гитлер все еще в ярости кричал: «В другой раз у меня не будет 21 мая!». Он впервые почувствовал действительное сопротивление и был вынужден пойти на попятный. Снова забрезжила надежда, что западные державы все же удержат его руку, прежде чем она будет достаточно сильна для развязывания второй мировой войны.

Я направился в Голландию в приподнятом настроении и прибыл туда 21 мая 1938 года.

В стране тюльпанов и ветряных мельниц

Четыре года провел я в английской столице и каждый день находился в гуще мировых событий. Поток материалов и посетителей, с которыми я сталкивался, не ослабевал, и я был постоянно занят по горло. Лишь изредка мне удавалось увидеть ясное голубое небо или сияющий зеленый ландшафт. По большей части в воздухе висел влажный сизый туман, люди в непромокаемых плащах, поеживаясь, бежали по бесконечному лабиринту улиц, на которых ни на минуту не прекращался грохот городского транспорта. Вскоре лондонская жизнь стала моей второй натурой и представлялась мне вполне нормальной. Я почти отвык даже от примитивных радостей, доставляемых едой и питьем. Приходилось либо объедаться на торжественных пиршествах, либо проглатывать бесцветную продукцию местной кулинарии. При этом искусственно ускоренном темпе жизни мои чисто человеческие потребности во всех отношениях отодвигались на задний план.

Сразу же по прибытии в Голландию я окунулся в нечто совершенно противоположное. Я ехал мимо лугов и полей, усеянных яркими цветами, мимо ветряных мельниц и чистеньких крестьянских домиков и вышел из поезда на первоклассном и в то же время производившем почти деревенское впечатление Главном вокзале в Гааге. Передо мной блестели под солнцем красные кирпичные башни древней красивой столицы, а по другую сторону железной дороги мирно паслось стадо пятнистых коров. Гостиница «Оуде Делен», где я остановился на первое время, была не только современной и комфортабельной, но и по-домашнему уютной. Как я ни свыкся с Лондоном за последние годы, в Гааге я с первого же дня почувствовал, что здесь я в большей степени у себя дома.

Красивым было и двухсотлетнее здание миссии с видом на большой пруд, отражавший средневековые стены парламента. Оно находилось в центре старого города на тенистой аллее, вдоль которой в четыре ряда тянулись липы. Его не осквернили ни Риббентроп, ни Шпеер. В комнатах, где мы работали, все дышало воздухом подлинной культуры.

Мой начальник, посланник граф Цех-Буркерсрода, уже десять с лишним лет представлявший в Голландии Германскую империю, был образованным и прежде всего музыкально одаренным человеком. Ему принадлежал замок в Саксонии. Женат он был на дочери бывшего рейхсканцлера фон Бетман-Гольвега; с ее братом Феликсом, жившим теперь в отцовском поместье Гоэнфинов в Бранден-бурге, я поддерживал дружбу на протяжении долгих лет, со времени нашей совместной службы в 3-м уланском гвардейском полку. Супруги Цех не были нацистами. В первый же день мы говорили о необходимости держаться вместе против нацистских бонз.

Цех принадлежал к тому же поколению дипломатов, что и Хеш. В них было нечто общее. Оба были безупречно светскими людьми и жили исключительно своей профессией. Правда, Хеш, который был несравненно умнее, сделал более блестящую карьеру. По своему политическому простодушию Цех даже напоминал мне австрийского посланника Франкенштейна. Но установить с ним взаимопонимание для меня было легче, так как он был немцем и у нас имелись кое-какие личные связи.

После Цеха я являлся вторым человеком в миссии и получал жалованье, на которое можно было недурно жить. Я нанял трехэтажный особняк в Шевенингене, около самых дюн, в трех минутах ходьбы от берега моря. Мой новый автомобиль с откидным верхом меньше чем за четверть часа доставлял меня до дверей миссии и до центра города.

Для присмотра за домом и автомобилем мне требовался не просто толковый человек, но такой, на которого я мог бы положиться. Среди моих лондонских клиентов, бежавших из Германии от преследований гестапо и которым я, пользуясь более или менее запутанными обходными путями, помог получить новые, чистенькие немецкие документы, находился молодой человек по имени Вилли Шнейдер.

Уже год, как он снова работал официантом в своем родном городе Кельне и все время слал мне письма с просьбой устроить его за границей, потому что он не в состоянии жить в нацистской Германии. Инстинкт подсказал мне, что Вилли – тот, кто мне нужен. Он обрадовался, когда я взял его к себе.

Внешне моя жизнь не могла бы быть более приятной, чем тогда, в Гааге. У меня был красивый дом, собственный автомобиль, положение в обществе и сколько угодно светских приглашений. Днем я часок-другой наслаждался под лучами солнца на пляже в Шевенингене, по вечерам, если не предвиделось ничего более интересного, обедал в каком-либо уважаемом доме, а в субботу и воскресенье, если было желание, бродил по амстердамским музеям и осматривал другие достопримечательности страны или же отправлялся в Антверпен, Брюссель, Гент, Остенде, а то и в Париж.

Но календарь напоминал о 1938 годе, и приближающаяся катастрофа омрачала жизнь.

«Пятая колонна» Гитлера в Голландии

Для немцев, вынашивавших планы против Гитлера, политический климат в Голландии был менее благоприятным, чем в Англии.

Правда, правительство Чемберлена разрешило нацистской партии открыто творить свои безобразия на английской земле. Но применить прямой террор против проживавших в Англии немецких эмигрантов было немыслимо, и Карлова вместе со своими молодчиками располагал лишь ограниченными возможностями. Мы в посольстве все же пользовались некоторой свободой действий и временами, когда местная нацистская организация слишком распускалась, могли дать ей отпор.

В Голландии иностранные партии были в принципе запрещены. Официально там не существовало партийной группы германских нацистов, а имелась лишь общественная организация, носившая внешне безобидное название «Имперское немецкое сообщество». Его подлинные заправилы – высшие партийные и эсэсовские функционеры – сидели в миссии, прикрываясь дипломатическими должностями. Ландесгруппенлейтер, болезненно фанатичный нацист д-р Отто Буттинг, бывший врач-отоляринголог из Линдау на Боденском озере, разгуливал в звании атташе миссии и пользовался всеми дипломатическими привилегиями. Ни один из представителей голландских властей не имел права тронуть его, контролировать или посягнуть на него еще каким-нибудь образом.

Этим же статусом пользовались и главнейшие агенты гестапо и разведывательного отдела вермахта, во главе которого стоял адмирал Канарис. Официально они служили в аппарате миссии в качестве помощников, специальных референтов, научных ассистентов. В большинстве своем они скрывались под чужими именами. Руководил ими некий таинственный контрразведчик, бегло говоривший по-голландски и известный нам только под псевдонимом Шульце-Бернет. Ему следовало передавать также пакеты, адресованные Ионатану или просто Ш-Б. Прямые указания Шульце-Бернету давал элегантный седой человек, в котором безошибочно можно было угадать высшего офицера; он время от времени появлялся в Гааге, никогда не называя своего имени, так что мы прозвали его Господин Звук и Дым.

Граф Цех позаботился по крайней мере о том, чтобы эти темные личности устроили свою контору не в самом здании миссии; впрочем, это отвечало их стремлению не раскрывать нам своих карт. Царство господ Буттинга и Шульце-Бернета находилось в доме, расположенном немного поодаль, на улице Ян де Витт Лаан, и купленном миссией специально для этой цели. Там на чердаке была оборудована нелегальная радиостанция, при помощи которой эти господа без каких-либо помех передавали свои важные сообщения прямо в Берлин.

Вначале меня поражал объем дипломатической почты, которую каждую неделю получала с курьером из Берлина наша сравнительно небольшая миссия. Почти все пакеты предназначались для Ш-Б или Буттинга, и я должен был, не вскрывая, пересылать их по назначению. У меня не было сомнений в том, что в посылках находились оружие, радиопередатчики и тому подобные предметы, ввоз которых воспрещался законом. Когда я обратил на это внимание Цеха, он ответил:

– Мы здесь ничего не изменим. И, пожалуйста, не создавайте мне лишних трудностей с этими молодчиками.

Цех не смог даже воспрепятствовать тому, что однажды молодчики Буттинга перенесли бронзовый бюст Бетман-Гольвега, тестя посланника, из его кабинета в коридор его частной квартиры и заменили бюстом Адольфа Гитлера. Каждый день он жаловался мне на унижения, которым подвергается. Ему было ясно, что нацисты держат его на этом посту, лишь поскольку им необходим признанный «джентльмен», чтобы под прикрытием вызывающего доверие фасада обделывать свои грязные дела. Однако он, как и Хеш, не находил в себе силы бросить к их ногам шпагу. В Голландии в разных местах жили и работали приблизительно сто тысяч германских граждан. Они были целиком отданы на произвол господам Буттингу и Шульце-Бернету, так как каждый из этих немцев в любое время мог потерять в Голландии службу или вид на жительство и, следовательно, был вынужден заботиться о том, чтобы у него сохранялась возможность вернуться в Германию. В нацистской партии состояло меньшинство, но членство в так называемом «Трудовом фронте» или по крайней мере сносные отношения с ним были необходимы, если только тот или иной из немцев не хотел подвергать себя самого и своих близких в Германии гнусным издевательствам.

Таким образом, во всей стране вряд ли был хоть один немец, имя которого не значилось бы в картотеке Буттинга. Когда Шульце-Бернету требовалось выполнить шпионское задание в том или ином уголке Голландии, ему достаточно было просмотреть эту картотеку, чтобы найти подходящих людей. Однажды он с гордостью заявил мне:

– В этой стране нет такого камня, который не был бы нам известен.

Летом, когда германской военной промышленности понадобилась рабочая сила, руководитель зарубежной организации нацистской партии гаулейтер Боле попросту дал из Берлина указание отобрать паспорта у всех немецких и австрийских служанок, работавших ав Голландии. Каждый день девушки сотнями приходили в консульства и слезно умоляли хотя бы ненадолго позволить им остаться за границей. Буттинг был непреклонен. Тысячам из них пришлось уехать. Шульце-Бернет и его люди сами решали, для кого можно сделать исключение. Оно делалось для тех, кто работал у важных государственных чиновников или по иным причинам казался пригодным для использования в шпионских целях. Даже Цех назвал в те дни нашу миссию рынком рабов.

Мне представлялось невероятным, что голландские власти лишь по слепоте или наивности не замечали, какая здесь ведется опасная игра. Они отгораживались, ссылаясь на нейтралитет Голландии, запрещавший им вмешиваться в дела иностранных граждан. Как я ни старался найти союзников, но так и не обнаружил в голландских правительственных кругах Ванситтарта или мистера Купера – человека, которому я мог бы откровенно рассказать о своих взглядах, не боясь, что он выдаст меня нацистам.

Правительство притворялось слепым также и по отношению к опасности, грозившей со стороны голландских нацистов. В Англии я никогда не встречал влиятельных деятелей, которые с таким восторгом провозглашали бы свои симпатии к новому германизму, как в Голландии. Едва ли у британской фашистской партии сэра Освальда Мосли имелся хоть один настоящий друг в служебных апартаментах Уайтхолла. В то же время у голландских нацистов, возглавлявшихся г-ном Муссертом, были приверженцы почти во всех министерствах и даже при дворе королевы.

Я своими глазами видел, как наш атташе по вопросам пропаганды партейгеноссе Гусхан отсчитывал муссертовскому пресс-шефу аристократу мингеру Росту ван Тоннингену гульдены, которые тот ежемесячно получал из Берлина в качестве субсидии. Среди префектов полиции были такие, которые по одному мановению руки Буттинга туманной ночью переправляли через границу немецких эмигрантов и выдавали их гестапо. Особенно прославился подобными делами полицей-президент Нимвегена. Я ни разу не слышал, чтобы голландское правительство затребовало хотя бы простую служебную записку по поводу подобных актов произвола, которые нам были известны десятками. Больше того, оно с готовностью давало согласие, когда вслед за этим по предложению Буттинга или Шульце-Бернета голландским нарушителям закона торжественно вручался учрежденный Гитлером орден Германского орла второго или третьего класса.

По служебной линии и своему рангу я стоял выше Буттинга и Шульце-Бернета. Но подлинными хозяевами являлись они. Как и Цех, я был всего-навсего репрезентативной вывеской, необходимой для отвода глаз голландскому правительству и высокородной аристократии с ее строгой моралью. Мне разрешалось показываться в цилиндре и фраке, обедать с сановными иностранцами, вести салонные разговоры во время дипломатических приемов и на придворных празднествах целовать руку королеве Вильгельмине. На то, что в действительности происходило в миссии, я имел лишь небольшое влияние. Наиболее важные дела от меня сознательно скрывались.

Даже если бы мое честолюбие побуждало меня до изнеможения работать у себя в кабинете, я вряд ли имел бы возможность для этого. В Лондоне я по крайней мере сумел предотвратить кое-какие нацистские бесчинства. Здесь же мне это удавалось лишь в единичных случаях. Меня поддерживало морально лишь сознание того, что в Англии остались добрые друзья, с помощью которых я мог надеяться в один прекрасный день все-таки схватить нацистов за горло.

* * *

В эти летние месяцы Гитлер спешно готовился к захвату Чехословакии. Новый международный кризис обострялся и, казалось, должен был стать более грозным, чем все предшествующие. На этот раз великим державам надлежало проявить твердость, так как это была, по-видимому, последняя возможность предотвратить мировую войну. Гитлер еще не полностью вооружился. Не кто иной, как Шульце-Бернет, говорил мне, что строительство «западного вала» едва начато и союзные армии могут разрезать его, подобно маслу. Генералы с Бендлерштрассе все еще были склонны всеми средствами помешать тому, чтобы Гитлер довел дело до вооруженного конфликта с западными державами.

С целью рассказать обо всем этом Устинову я пригласил его из Лондона. Вилли позаботился о том, чтобы наша встреча осталась незамеченной. Я просил передать Ванситтарту мою мольбу: сохраняйте твердость, не делайте больше ни малейших уступок, не отступайте ни на шаг – и Гитлер пойдет на попятный.

Устинов клятвенно заверял меня, что сам Чемберлен хочет теперь положить конец своей политике умиротворения, до такой степени он раздражен. По словам Устинова, я мог быть спокоен: на этот раз Гитлера ожидает позорный провал. Я с надеждой смотрел в будущее.

И вот свершилась мюнхенская капитуляция. Звезда Гитлера взошла так высоко, как никогда прежде. Можно было любить его или ненавидеть: и в том и в другом случае казалось, что он непобедим, что он – человек, которому все удается, который сметает со своего пути любое препятствие, что он – сверхбисмарк, против которого все бессильны. Мне больше нечего было возражать, когда торжествующие нацисты говорили мне о своем «фюрере» как «о величайшем государственном деятеле всех времен».

Германия после Мюнхена

Мюнхенское предательство было для меня тяжелейшим ударом. Сначала я даже не знал, что делать. Среди тех, кто до сих пор вел себя сдержанно, нашлись люди, которые с развернутыми знаменами перешли в лагерь победоносца Гитлера. Для меня это было неприемлемо. Но мог ли я по-прежнему рассчитывать на англичан, столь безответственно бросивших ваше общее дело на произвол судьбы? Я лишь оказался бы в изоляции, и мне пришлось бы сражаться с ветряными мельницами. Удалиться в Лааске и окончательно отказаться от борьбы я тоже не хотел. Что делать?

Временно я нашел компромиссное решение.

Уже давно от меня как от бывшего офицера требовали, чтобы я прошел военно-учебный сбор. Вслед за этим я мог взять отпуск и на несколько недель отправиться в Лааске, где и так предстояли хлопоты в связи с отцовским наследством.

Прохождение сбора можно было устроить быстро. Уже в конце сентября, вскоре после Мюнхена, я оказался в 3-м отдельном разведывательном батальоне – традиционном подразделении моего старого гвардейского уланского полка. Он дислоцировался в Штансдорфе, близ Берлина, в том самом месте, где я, возвращаясь домой после первой мировой войны, вместе с братом Гебхардом провел свою первую ночь на немецкой земле.

На автомобиле вместе с Вилли я приехал в тихую гостиницу близ озера Клейне Ваннзее. Оттуда я за какие-нибудь четверть часа добирался до казармы в Штансдорфе, а чтобы попасть в центр Берлина, мне требовалось лишь вдвое больше времени.

Военная служба не слишком обременяла меня. В иные дни я только появлялся к обеду в офицерском казино. Как меня заверил командир, он заботился прежде всего о том, чтобы обеспечить себя такими офицерами запаса, в плоть и кровь которых въелась бы добрая старая традиция; что касается военного обучения резервистов, то оно интересовало его лишь во вторую очередь.

Батальон жил спокойной жизнью. После короткого и бескровного похода в Судетскую область личный состав был занят приведением в порядок повозок и истрепавшегося обмундирования.

Иногда я присутствовал на занятиях, посвященных поддержанию внутреннего распорядка. Солдат учили приемам скользящего охвата шейки приклада при стрельбе или автоматической подаче вперед и откатке пулемета. Я наблюдал то же тупоумие, которое отталкивало меня еще двадцать лет назад в Потсдаме. Не стали привлекательнее и упражнения на казарменном дворе.

«Достижением» по сравнению с временами кайзера Вильгельма была «отдача чести на марше посредством применения германского приветствия». Старый парадный шаг уже сам по себе, без поднятия правой руки кверху, казался мне несколько комичным. В каждом эскадроне имелись новобранцы, которые выглядели при этом так испуганно и глупо, что вызывали смех и слезы. Мне особенно запомнился рядовой Щванц, который с большим усердием, но без малейшего успеха выбивался из сил, чтобы четко и к удовольствию начальства выполнять это судорожное движение. Я никогда не забуду его испуганных преданных глаз, когда его чересчур большой стальной шлем нечаянно съезжал при этом на левую сторону лба.

Не считая нескольких нагловатых молодых лейтенантов, в части, как казалось, не было нацистов. Из всех окон казармы неслась громкая джазовая музыка люксембургского радио. Люди говорили, что слушать геббельсовские радиопередачи слишком скучно. Многие бранили нацистских бонз и утверждали, что для них самым большим удовольствием было бы заполучить в свои руки какого-нибудь коричневого главаря, увешанного побрякушками, и хорошенько муштровать его, как рекрута. К политике относились с пренебрежением и считали, что солдат по-прежнему является первым человеком в государстве и должен быть им в дальнейшем.

Только против Гитлера не разрешалось говорить ни слова. Теперь он стал предметом безграничного восхищения даже для тех, кто раньше, пожалуй, издевался над богемским ефрейтором.

– Даже великий полководец Мольтке, – объявил мне командир моего эскадрона ротмистр фон Люттвитц, – не дошел до того, чтобы победоносно закончить поход, не потеряв ни единого человека.

По мнению Люттвитца, укрепления в Чехии были настолько сильными, что лучшему военачальнику пришлось бы пожертвовать при их штурме по меньшей мере сотней тысяч солдат. Гитлер взял их без единого выстрела.

Несколько огорчила ротмистра речь, с которой «фюрер», как передавали, обратился к офицерам в Эгере. Он якобы изрек:

– Лишь потому, что я не мог еще полностью положиться на боевую силу своего вермахта, вы, господа, видите меня сегодня в этом скромном местечке, а не в пражском Бурге[37].

Не только Люттвитц, но и все остальные были твердо уверены в том, что в соответствии с этим заявлением им предстоит выступить на завоевание Праги. Казалось, что назначен уже и срок. Снова повсюду говорили о мартовских идах. Пусть даже большинство офицерства и не питало особых симпатий к нацистам и их методам, но за вождем, который обещал им каждые полгода бескровный победоносный поход в чужую страну, они были готовы идти в огонь и воду.

Мое обучение закончилось 9 ноября. На следующий день я поехал в Лааске. Ночь с 9-го на 10-е вписана в книгу истории позорных лет Германии. Это была печально известная ночь погромов. 10-го около полудня я вместе с Вилли проезжал через Берлин. Чтобы посмотреть, что там произошло, мы поехали через Тауенциенштрассе и Курфюрстендамм, где находилось большинство еврейских магазинов. Лишь с трудом можно было пробраться через толпу. По тротуарам тянулись бесконечные вереницы зевак, разглядывавших разбитые окна и разграбленные витрины. Из оконных проемов сгоревшей синагоги на Фазаненштрассе еще выбивались черные клубы дыма. Время от времени нам приходилось сворачивать перед закрытыми полицейскими автомобилями, которые гудками прокладывали себе дорогу через толпу. Разумеется, они везли в полицей-президиум арестованных евреев.

Меня поразило жуткое молчание десятков тысяч людей, прогуливающихся взад и вперед. Было ясно, что подавляющее большинство берлинцев с возмущением и отвращением восприняло «шалости» Геббельса.

В Лааске ночь погромов тоже не прошла бесследно. В городе Путлице жил один-единственный еврей – часовщик Леви, который провел там всю свою жизнь и был женат на дочери почтмейстера, заведомо не являвшегося евреем. Леви был прилежным ремесленником и безобидным обывателем и никогда ни с кем не ссорился.

Ни один из жителей Путлица не тронул бы волоса на его голове. Поэтому, чтобы ему «всыпать», отрядили нескольких хулиганов из Перлеберга. Они разгромили мастерскую Леви, разорили квартиру, вывалили запас варенья в распоротые перины и, наконец, устроили на улице костер из обломков. Леви, получивший несколько переломов и ранений, много дней находился между жизнью и смертью и лежал в каморке, которую с трудом соорудила его жена из того немногого, что еще годилось к употреблению.

На следующее утро мой брат Гебхард шел по улице и увидел, как г-жа Леви подметает осколки у своей двери. Он осторожно огляделся, чтобы посмотреть, не наблюдает ли кто-нибудь. Казалось, что вокруг нет ни души. Поровнявшись с г-жей Леви, он незаметно уронил на ее совок бумажку в пятьдесят марок. В ответ послышалось тихое «спасибо».

В тот же вечер г-жа Леви прислала к нему ребенка с запиской, которая гласила: «Меня вызвали в полицию, и я не могла отрицать. Вас видели. Но я назвала меньшую сумму – двадцать марок».

Допросили и самого Гебхарда, а протокол отправили в Перлеберг, в гестапо. Когда несколько дней спустя начальник перлебергского гестапо собственной персоной появился у нас, все мы думали, что Гебхарда сейчас возьмут. Но нет, этот господин прямо-таки исходил «человеколюбием»:

– Господин барон, ради вас я ночей не спал и сам ездил в Потсдам, чтобы там, в правительственных инстанциях уладить это скверное дело. Ведь было бы позором, если бы нам пришлось арестовать вас, одного из лучших сельских хозяев во всем округе и члена нашей старейшей дворянской семьи. К своей радости, могу вам сказать, что в Потсдаме я добился успеха.

У нас гора упала с плеч. Но, как у сатаны, конское копыто вылезло не сразу.

– Конечно, дело сложное. Именно от вас следовало бы ожидать, что вы подадите народу пример и не станете связываться с еврейским сбродом. Уладить дело совсем без последствий не удалось. Мы договорились, что вы сделаете в фонд «зимней помощи» здесь, в Путлице, единовременный взнос в сумме пяти тысяч марок.

Гебхард, конечно, пошел на это. Для маленького городка сумма была солидной. В ноябре, сообщая об итогах кампании по сбору средств в фонд «зимней помощи», газета «Путлицер нахрихтен» жирным шрифтом напечатала, что «национал-социалистская готовность наших граждан к пожертвованиям побила все прежние рекорды».

Вместе с Гебхардом мы ехали по осенним полям.

– Жизнь больше не радует, – сказал он. – С одной стороны, бесспорно, что с тех пор, как нацисты у власти, дела идут гораздо лучше, чем прежде. У меня нет на имения ни одной закладной, я все время строил и делал покупки, и в банке у меня постоянно лежит сотня с лишним тысяч марок. Даже большие поместья, как у Вольфсгагенов и Френе, которые всегда плохо хозяйничали и перед тридцать третьим годом едва не обанкротились, снова встали на ноги в финансовом отношении. Но какая от всего этого польза, когда живешь в государстве преступников и тобой командуют скоты? Прежде я хоть мог, сколько влезет, ругать красных бонз. А теперь, когда у власти эти коричневые собаки, нельзя и рта раскрыть.

В этот момент в небе пронеслась эскадрилья геринговских истребителей, которые репетировали над Путлицем атаку. Из-за оглушительного рева моторов нельзя было разобрать слов. Гебхард посмотрел им вслед.

– Какое безумие! Я бьюсь сейчас над тем, чтобы мы до морозов поспели с подъемом паров. Если бы нам на поля хоть один такой мотор, мы бы через три дня забыли про пахоту. А они вместо этого без пользы сжигают в воздухе сотни литров великолепного бензина.

Гебхард мечтал о наследнике для Путлица и Лааске. Но до сих пор на свет появлялись только дочери. Он переключил разговор на эту тему.

– Знаешь, я иной раз спрашиваю себя, стоит ли в самом деле желать сына. Ведь все это наверняка полетит к чертям, пока он и вырасти-то не успеет. Хорошо, что нашему отцу не придется пережить того, что еще предстоит нам. Если бы мы не сидели в Путлице вот уже восемьсот лет и не срослись бы с ним до такой степени, то для нас умнее всего было бы продать весь этот хлам.

Гебхард управлял теперь всеми отцовскими поместьями, за исключением имения Грос-Лангервиш, где вел хозяйство мой брат Вальтер. Бурггоф принадлежал Гебхарду, Лааске унаследовала мать, а два хутора при нем были записаны на мое имя.

– Да, Гебхард, я думаю, что, к сожалению, нам действительно надо все обсудить, потому что война может грянуть со дня на день, и бог знает, когда и как мы снова увидимся. Что бы потом ни произошло, для нас, крупных помещиков, песенка в любом случае будет спета. Ты хороший хозяин. Если дело дойдет до того, что у нас отберут поместья, ты должен попробовать устроиться управляющим. Может быть, тебе даже удастся остаться в Путлице. Но идти против истории смысла нет. Я в случае войны попытаюсь уехать за границу. Ни при каких обстоятельствах я не буду воевать за эту грязную шайку и помогать ей губить родину. Так или иначе, но война будет проиграна. Может быть, я смогу там, по ту сторону, оказать на будущих победителей некоторое влияние и благодаря этому принесу Германии пользу.

– Думаю, что все это верно, – ответил Гебхард. – Но что нам делать, если нас сперва вышвырнут отсюда или заберут меня в армию?

– Тогда ты должен попытаться любым способом пробраться в Англию. Я, как только приеду в Голландию, съезжу в Англию и договорюсь с лордом Ванситтартом, что в случае войны останусь там. Я почти совершенно уверен, что добьюсь этого.

Так мы строили планы на случай катастрофы. На горизонте перед нами, на фоне вечернего неба виднелся из-за деревьев шпиль путлицского замка, и в лучах заходящего солнца можно было ясно различить наш старый герб, укрепленный на флюгере.

Гебхарду пришла в голову еще одна мысль. Недавно ему предложили купить виллу в Хейлигендамме на мекленбургском побережье Балтийского моря. Он решил приобрести ее.

– Оттуда, – сказал он, – можно в крайнем случае на рыбачьей лодке добраться до Дании.

В начале декабря я уехал в Гаагу. Прощание было особенно тягостным, так как мы думали, что, может быть, это была наша последняя встреча на родине.

Наивное покушение

За время моего отсутствия количество темных личностей при нашей миссии в Гааге увеличилось на добрый десяток. Им уже не хватало здания на Ян де Витт Лаан, и Цеху пришлось дополнительно предоставить в их распоряжение большой дом бывшей австрийской миссии, который до тех пор почти не использовался.

Там водворилась новая персона – бывший лейтенант морской службы по имени Бестхорн. Он провел несколько лет в Индонезии в качестве дельца, свободно говорил по-голландски и лишь недавно вернулся в Германию. Хотя он уже два десятилетия не вступал на борт военного корабля, ему незамедлительно присвоили звание капитана, после чего послали в Гаагу – официально в качестве морского атташе, чтобы таким образом ему было удобнее маскировать свою шпионскую деятельность. Задачи, которые он здесь выполнял, всегда были покрыты мраком тайны как для Цеха, так и для меня. Никаких резонных причин держать в Гааге особого морского атташе никогда не было. Бестхорн был закоренелым нацистом. Теперь он наряду с Буттингом и Шульце-Бернетом являлся одним из наших наиболее влиятельных закулисных деятелей.

По утрам я редко приходил на службу в числе первых. Неделю или две спустя после моего возвращения, появившись в миссии около десяти часов, я обнаружил в своем кабинете целое сборище. Буттинг, Шульце-Бернет и Бестхорн жестикулировали, как дикари, кроме них, там стояло еще несколько человек. Вся компания занималась тем, что допрашивала уборщицу.

Поскольку Цех находился в отъезде, я являлся старшим по должности. Тем не менее мой приход был едва замечен. Господа слишком углубились в свои потрясающие мир дебаты. Что же случилось?

Уборщица нашла у меня на подоконнике несколько осколков стекла, а на ковре перед окном – маленькую свинцовую пулю. В верхнем левом углу окна можно было обнаружить звездообразную дырочку, через которую, по всей видимости, пулька влетела внутрь. Если даже стрелок и целился во что-нибудь, находящееся в комнате, то это могла быть разве только люстра под самым потолком.

За несколько недель до этого эмигрант еврей по имени Гриншпан застрелил в Париже моего молодого коллегу, секретаря посольства Рата. Этот случай послужил Геббельсу предлогом для того, чтобы изобразить организованные им антисемитские бесчинства в ночь погромов с 9 на 10 ноября как «стихийную реакцию разгневанного народа».

Теперь Буттинг и его челядь напали на след еще одного «еврейского террориста» и решили нажить на этом капитал. Они уже занялись фабрикацией сенсационных сообщений для немецких информационных агентств.

Я пригласил к себе слугу Цеха, который ночевал в миссии. Он шепнул мне:

– Я думаю, что это были только уличные мальчуганы. В это время года на оконных карнизах всегда сидят воробьи или голуби. В них они, наверное, и стреляли из духового ружья. Если бы это было огнестрельное оружие, я обязательно услышал бы выстрел.

Когда я сообщил об этом предположении Буттингу, тот сразу же начал мне грубить:

– Не превращайте, пожалуйста, в ерунду серьезное дело. Вы что, хотите дать евреям повод перещелкать всех нас, одного за другим? Этому раз и навсегда надо положить конец, и действовать надо со всей энергией.

Я мог только обратиться к нему с просьбой:

– Доктор Буттинг, сделайте мне по крайней мере одолжение, чтобы мое имя не фигурировало во всей этой истории.

Моя просьба была милостиво удовлетворена, но все же сообщения, вопиющие об отмщении и о крови за кровь, увидели свет. В тот же день все вечерние газеты Берлина на первых страницах возвестили под огромными заголовками: «Новое еврейское покушение, на этот раз на германскую миссию в Голландии».

Чтобы моя семья понапрасну не беспокоилась, я заказал днем телефонный разговор с Лааске и дал матери понять, что речь идет об организованном обмане.

Голландское правительство участвовало в этой комедии не за страх, а за совесть. По крайней мере внешне оно вело себя так, словно принимало всерьез вопли Буттинга. Пульку сфотографировали со всех сторон и направили в государственную лабораторию, где ее по всем правилам искусства подвергли анализу на содержание металла и выясняли ее происхождение. Полиция разослала циркуляры о поисках неизвестных злодеев и даже установила круглосуточную вооруженную охрану у наших квартир.

Все это не помешало другим пулькам в ближайшие недели влетать не только в немецкие, но и в голландские окна. Примечательно, что при этом пострадали главным образом школьные здания. В частности, разбито было стекло и в немецкой школе в Амстердаме. Позднее, когда голландская детвора переключилась на игру в лапту, покушения понемногу прекратились. Расследование, которым по поручению правительства занялись специалисты по баллистике, тоже потихоньку замерло, не приведя ни к каким определенным результатам.

Я нахожусь перед тяжелым решением

После Мюнхена Гитлер еще чаще, чем раньше, говорил, что уж теперь-то у него нет решительно никаких территориальных претензий. Судеты – это якобы последнее завоевание, и он, мол, даже отдаленно не помышляет о том, чтобы «вернуть в родную империю» хотя бы одного-единственного чеха. Кто мог этому поверить, когда втихомолку велись все более определенные разговоры о мартовских идах и необходимости уничтожить «пражский болезнетворный очаг»? Вторая мировая война стала почти неизбежной и могла разразиться уже весной. Надо было подумать о своей судьбе.

В январе 1939 года я испросил у Цеха внеочередной отпуск на три дня для поездки в Лондон под предлогом, что мне срочно надо показаться там моему врачу. Устинов договорился о негласной встрече с Ванситтартом у себя в мансарде.

Лорд явился точно в назначенное время, хотя и немного запыхавшись после непривычного подъема на пятый этаж, и приветствовал меня с чрезвычайной сердечностью:

– Путлиц, я понимаю, что вы недовольны нами. Мюнхен – это позор. Но заверяю вас, что больше отступлений не будет. Даже наша английская флегма имеет свои границы. В следующий раз Чемберлен не сможет удовлетвориться бумажонкой, на которой Гитлер нацарапает несколько ничего не значащих слов насчет своего миролюбия; теперь Англии придется стукнуть кулаком.

– Это-то и угнетает меня, милорд. Если бы вы были твердыми, вы смогли бы обуздать Гитлера. Но вы уже уступали так часто и так много, что энергичное постукивание кулаком будет означать кровопролитную войну.

– Да, вы правы. Я тоже боюсь, что война стала неизбежной.

– Понимаете ли вы, лорд Ваноиттарт, что для меня рушится целый мир и что поэтому я хочу говорить с вами серьезно?

– Выкладывайте. Ради этого я сюда и пришел.

– Видите ли, я долгие годы пытался вам объяснить, что вы в своих же кровных интересах не должны делать нацистам ни малейшей уступки. Я поддерживал с вами дружбу, потому что надеялся отвратить таким образом разрушительную войну как от вашей, так и от моей собственной страны. Теперь, как вы сами говорите, война неизбежна. Поставьте себя на мое место! Что мне делать?

– Путлиц, что бы ни произошло, в вас лично мы всегда будем видеть друга.

– Какая мне польза от всей вашей дружбы, раз я сижу в Германии, а вы будете сбрасывать на мою родину бомбы и стрелять в моих братьев? Конечно, я не стану сражаться против вас, за Гитлера и его грязную шайку, но такое положение было бы совершенно невыносимым. Я хотел помешать этому. По всей видимости, мои старания остались тщетными. И если теперь дойдет до этого, то я все же просил бы вас дать мне возможность жить во время войны здесь, в Англии, в качестве нейтрального человека. Может быть, тогда я смогу позднее, после поражения нацистов, способствовать установлению между нашими странами настоящей дружбы и мира.

– Я ожидал этого вопроса и уже обдумал его со всех сторон. Обещаю вам, что вы в любое время, в том числе и во время войны, найдете в Англии убежище.

– Лорд Ванситтарт, у меня гора упала с плеч от того, что вы так облегчаете всю эту проблему. Но прежде чем принять окончательное решение, я должен просить вас еще об одной гарантии.

– Чего большего вы можете требовать по сравнению с тем, что я вам уже сказал?

– Милорд, вы должны подумать о том, что я – немец и для меня все это несколько сложнее, чем для вас. Для Англии это будет, национальная война. Англия будет сражаться не только против Гитлера, но и против Германии. Для меня же врагом является только Гитлер, а война – в известном смысле гражданской войной. Поскольку вы будете уничтожать Гитлера и нацизм, постольку нет такой области, в которой вы не могли бы рассчитывать на мою полную поддержку. Но если вы при этом захотите уничтожить и самое Германию, то я ни в коем случае не смогу быть на вашей стороне.

– Вы думаете, что Версаль ничему нас не научил? Таких ошибок, как тогда, мы больше не сделаем. Мы знаем по опыту, что неудовлетворенная Германия всегда представляет опасность для Европы. Теперь нашу цель в войне против Германии я мог бы выразить в пяти словах: полные житницы и пустые арсеналы – full larders and empty arsenals. Вы сами вряд ли станете особенно возражать против этого. Будьте спокойны, на этот раз мы заключим разумный мир, и, может быть, вы сможете нам в этом помочь.

– Это серьезно?

– Даю вам слово.

Вначале я просто не верил своим ушам, не верил тому, что встретил такое понимание, и несколько раз повторил один и тот же вопрос. Ваиситтарт по меньшей мере трижды повторил свои заверения.

Когда он ушел, я сказал Устинову:

– Это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Он ответил:

– Я всегда говорил вам, что англичане много умнее, чем вы думаете.

– Ужасно только, что они позволили делу зайти так далеко и что война теперь неизбежна.

– Да, – сказал Устинов. – Они, как господни мельницы: мелют медленно, но основательно. Может быть, война будет не такой уж страшной и мощь Гитлера лопнет скорее, чем мы думаем.

– Устинов, будем надеяться, что вы правы. Может быть, мы еще увидим лучшие времена.

Успокоенный, я вернулся в Голландию. Решение было принято. Я был убежден, что при сложившихся обстоятельствах оно являлось для меня единственно правильным.

Культура и варварство

Мартовские иды 1939 года пришли, и гитлеровский молох поглотил все, что оставалось от чехословацкого государства. Германская военная машина получила неограниченное господство над всей Центральной Европой.

Умиротворители в западных странах тоже не могли больше закрывать глаза на то, что нацисты, которых они сами в значительной степени выпестовали, стали смертельной угрозой для них самих. Народы требовали раз и навсегда положить конец вечным уступкам.

Акт насилия, совершенный Гитлером, впервые не получил молчаливого признания. Ни в Лондоне, ни в Париже нацистов не допустили в чехословацкие миссии, а дипломатические представители обеих великих держав по-прежнему были аккредитованы при чехословацком правительстве, находившемся теперь в эмиграции.

Более того, английское правительство даже предприняло шаг, который еще несколько лет назад показался бы со стороны Англии с ее традиционной осторожностью безумием: оно взяло на себя обязательство оказать помощь далекой Польше в случае нападения на нее нацистской Германии.

Стало ясно, что после того, как польский пособник Гитлера полковник Бек сделал свое дело, обеспечив ему желаемое прикрытие тыла при расчленении Чехословакии, Польша стояла на очереди в гитлеровском списке жертв. Теперь, когда британское правительство сделало свое заявление о гарантиях, каждый в Европе мог видеть, что германское нападение на Польшу повлечет за собой объявление Великобританией и Францией войны Германии. Казалось, что ничто уже не отвратит катастрофы, назревавшей годами, и можно было ожидать, что она разразится еще до наступления лета.

Поэтому я решил уже на пасху взять свой ежегодный отпуск, чтобы, может быть, в последний раз в мирных условиях насладиться прелестью нашей древней культуры, которой грозила страшная гибель под бомбами и в потоках крови.

Несколько лет назад я предпринял трехнедельную поездку в Константинополь. Я ехал на пароходе из Венеции вдоль побережья Далмации и через Коринфский канал, а назад совершил веселую поездку Восточным экспрессом через Софию, Белград, Будапешт, Вену и Прагу. Я видел много хорошего и интересного, но потерял слишком много времени в дороге. Теперь я хотел все полагающиеся мне четыре недели провести в Греции и, воспользовавшись самолетом, сократить время поездки. Это стоило намного дороже, и поэтому я запросил голландскую компанию воздушных сообщений «КЛМ», не может ли она предоставить мне скидку, на которую имели право дипломаты. По всей видимости, я недооценивал стремления голландцев проявлять всяческую любезность по отношению к официальным представителям Третьей империи. Компания была готова считать меня своим гостем, то есть дать мне возможность бесплатно совершить полет в оба конца. Сэкономленных при этом денег вполне хватало на довольно продолжительную поездку в Париж и на Французскую Ривьеру, и я сделал Вилли подарок, сказав ему:

– Боюсь, Вилли, что нас обоих ожидают тяжелые времена. Пока они не настали, посмотри еще немного, как хорош мир.

Утром в страстной четверг Вилли отвез меня в автомобиле на аэродром в Шифоле, близ Амстердама, и сам в тот же день уехал во Францию.

Перелет был чудесный. Голландия еще сияла первой весенней зеленью. В Марселе, где мы сделали первую посадку, я обедал на открытом воздухе. Было тепло, как в разгар лета. Затем самолет пронес меня над Средиземным морем, мимо покрытых снегом гор Корсики по направлению к Италии. Вдали мелькнули куполы вечного Рима, и к пяти часам дня мы приземлились в Неаполе.

В гостинице я случайно встретил свою двоюродную сестру Андриенну фон Бюлов, дочь моего дяди Иоахима, бывшего-директора театра в Штуттгарте. Она путешествовала по Италии тоже с целью на некоторое время избавиться от гнетущей атмосферы Третьей империи. Мы гуляли по большой эспланаде и не могли оторваться от великолепного зрелища, открывшегося перед нами, когда заходящее солнце бросило последний луч на Сорренто и Капри. Затем постепенно зажглись серебряные звезды и наступила ночь. Залив был озарен спокойным сиянием луны. Внизу, у воды, несколько рыбаков убирали высохшие сети. Мы пошли в город. Всюду чувствовалось праздничное настроение. Навстречу нам из раскрытых церковных дверей лился свет сотен и сотен свечей, которые зажигали в тот вечер верующие. Неаполитанцы готовились к завтрашнему дню – страстной пятнице, одному из самых больших праздников для всех христиан. Нельзя было представить себе что-либо более далекое от войны и орудийного грома, чем тот страстной четверг в Неаполе.

Мой самолет отправлялся в восемь часов утра. Прежде чем лечь на курс к Адриатическому морю, пилот облетел вокруг Везувия, кратер которого извергал клубы темного дыма, скрывавшего от нас вершину горы. Когда на горизонте, по ту сторону голубой Адриатики, показался берег, по рукам пассажиров была пущена записочка: «Приближаемся к порту Санти-Каранта в Албании».

Еще во время моей прошлой поездки в эти места на меня произвело большое впечатление, что здесь, в Европе, я увидел страну с женщинами в чадрах ч мечетями, целиком относившуюся еще к средневековому Востоку. Сегодня повсюду в Европе праздновали страстную пятницу, повсюду, кроме вот этого уголка, населенного немногочисленным мусульманским народом.

Мы пролетели над границей Греции. Слева вынырнула из-за облаков величественная гора, сверкавшая снежным куполом. Овеянный легендами Олимп! Поистине достойное местопребывание громовержца Зевса и других богов классической древности.

Едва самолет приземлился на афинском аэродроме, как я с ужасом почувствовал, что вернулся к жуткой действительности 1939 года. Со всех сторон к нам бросились толпы взволнованных людей, задавая тревожный вопрос: «Что вы видели?».

Мы, между тем, летели высоко и ничего особенного не видели. В действительности же утром в ту самую страстную пятницу, когда мы мирно пролетали над Санти-Каранта и Албанией, Муссолини со своими вооруженными силами вторгся туда со стороны Адриатики, чем поверг в тревогу всю Европу. Многие думали, что мировая война, внушавшая столько опасений, начнется уже завтра.

Теперь я еще больше хотел до последней капельки насладиться последними днями мира. На следующее же утро я сел на маленький пароходик, чтобы провести пасхальные дни на священном в древности острове Делосе.

Газеты сюда не поступали, радиопередачи тоже не достигали моего слуха. Я мог еще раз на короткое время забыть про этот ужасный фашистский мир. Пасхальным утром я в полном одиночестве сидел на Кинтосской скале и предавался размышлениям. По преданию, в одной из этих древних пещер родился бог Аполлон. Меня окружало синее Эгейское море, которое когда-то бороздил хитроумный Одиссей. У моих ног лежали благородные развалины эллинских святынь и еще сохранившаяся широкая аллея, по краям которой несут стражу знаменитые мраморные делосские львы.

Удивительно, сколько силы и ясности дает измученной душе соприкосновение с античностью! Классическая Греция обладала таким точным чутьем гармонии и верной пропорции, что, проникаясь этим по-настоящему, мы видим, как даже наш беспорядочный сегодняшний день принимает более ясные очертания и предстает перед нами в более простых формах. Исчезает всякое сомнение относительно того, где культура и где варварство, что прекрасно и что безобразно, разумно или бессмысленно, что является подлинным и вечным и что – ложным и незначительным.

Даже самые невежественные варвары, не раз на протяжении тысячелетий грабившие Афины, неизменно испытывали своего рода благоговение перед возвышенным совершенством Парфенона. Лишь прошлому столетию и британскому адмиралу было суждено пробить выстрелом брешь в его колоннадах и похитить великолепный фриз. Теперь же, когда появились варвары двадцатого века со своим смертоносным оружием, осталось еще меньше шансов на то, что художественные сокровища Европы будут пощажены и сохранятся для потомков. О грядущем можно было думать лишь с содроганием.

Полдня просидел я под солнцем на дельфийских холмах, на мраморном полу бывшего храма Пифии, подставлял себя под брызги Кастальского источника, пока гроза, надвигавшаяся с Парнаса, не заставила меня оторваться от грандиозной панорамы несравненного пейзажа и вернуться в деревню. Я брел через рощи пиний, в которых, подобно поваленным древесным стволам, лежат огромные колонны храма Зевса. Я почтительно прикоснулся пальцами к строчкам, которые сто с лишним лет назад, в дни, когда народ Греции героически боролся за свое освобождение от векового ига, Байрон выцарапал на одной из колонн Посейдонова храма высоко над морем, на мысе Зонион.

Я был и на Крите, пбсетил раскопки дворца цари Миноса, где, как гласит предание, находился лабиринт, через который протянула свою нить Ариадна. Я стоял перед вратами Фив и, пользуясь школьными воспоминаниями, воспроизводил в памяти бессмертные слова из «Антигоны» Софокла: «Много огромного есть, но огромней всего человек». Даже современный инженер будет поражен, увидев гигантские каменные стены, сооруженные героями Гомера в древних Микенах. Там можно видеть старинный бассейн, где, согласно легенде, был убит Агамемнон, и ворота, через которые бежал из дома отцов преследуемый Эринниями Орест.

Глубокое впечатление произвело на меня запустение вокруг незначительной деревушки, и по сей день называющейся Спартой. Оно заставило меня с тревогой подумать о будущем, уготованном, по всей вероятности, нашей германской отчизне ее сегодняшними властителями. Ничего не осталось от этого когда-то грозного государства, которое высшей и единственной добродетелью считало военную дисциплину и заботу о распространении своей власти, где слабых младенцев убивали, сталкивая их с высокой Тайгетской скалы, где матери, потеряв человеческий облик, говорили своим сыновьям, что высшая и желанная цель – это геройская смерть ради своего отвратительного отечества. Древняя Спарта не оставила потомству ни одного произведения искусства, и нет даже камня, который указывал бы, где она находилась.

Никто не изобразил бескультурье Спарты, недостойное человека, с такой силой, как наш Фридрих Шиллер. В горах над Спартой расположена пришедшая ныне в запустение резиденция византийских императоров Мистра. Сидя на террасе маленького кафе у городских ворот Мистры, откуда можно любоваться видом на всю лакедемонскую долину, я от начала до конца перечитал шиллеровское «Законодательство Ликурга в Спарте».

Я был полон мыслями Шиллера, которые почти целиком можно применить к разрушителям культуры в Третьей империи, и хотел уже уходить, как мне подали книгу, где расписывались посетители. Ничто не могло мне напомнить об актуальности этой извечной проблемы человечества более грубо, чем указание хозяина на одну из прежних подписей. Она принадлежала Иозефу Геббельсу. В прошлом году, будучи в Мистре, Геббельс сидел якобы за тем же столом, что и я. Я не увековечил своего имени в этой книге.

Точно, как было условлено, Вилли встретил меня на аэродроме в Шифоле. Он тоже вполне насладился своим последним мирным отпуском.

Последние встречи

По мере роста военной опасности в Европе заправилы Третьей империи проявляли все более примечательное пристрастие к поездкам за границу. На протяжении лета соседняя Голландия неоднократно удостаивалась таких визитов.

В июле небольшой переполох вызвало известие о том, что толстый Герман, совершавший прогулку по Рейну на своей роскошной яхте «Карин II», намеревается ненадолго появиться в голландских пограничных водах. Более подробно о своих планах он не сообщал. Не ставил он в известность и министерство иностранных дел, которое должно было уладить с голландскими властями формальную сторону дела. Поскольку высказывалось вполне обоснованное опасение, что могут возникнуть осложнения, если Геринг со своей яхтой нежданно-негаданно появится на границе и с обычным высокомерием потребует у голландских чиновников, чтобы его пропустили, то миссии в Гааге было поручено установить с ним связь. Это было легче сказать, чем сделать, так как «Карин II», не имея постоянной стоянки, плавала вверх и вниз по Рейну и не отвечала на запросы. В конце концов Цех поручил мне лично осведомиться у «высокого лица», каковы будут его распоряжения. Я начал поиски в Кельне и там узнал, что «Карин II» находится где-то севернее, между Дюссельдорфом и голландской границей. Следуя от пристани к пристани, я проехал в автомобиле вдоль всего Нижнего Рейна. Несколько раз я видел на реке элегантную яхту, эскортируемую двумя патрульными полицейскими лодками. Но она нигде не приставала. Лишь под вечер она бросила якорь у Эммериха на расстоянии пятидесяти-ста метров от берега. Однако находившееся на ней общество не сходило на сушу, а, по-видимому, слушало объяснения Геринга насчет западного вала, строительство которого в этом районе только что началось. Толстый Герман с биноклем стоял на релинге в окружении свиты, состоявшей по большей части из людей в форме, и смотрел в нашем направлении. Он был с головы до ног одет в белое. С шеи и плеч у него свисало несколько ярких побрякушек, а живот был перехвачен золотым поясом шириной в ладонь, с болтавшимся у левого бока кинжалом, поблескивавшим серебром. На нем была белая шелковая фуражка – гибрид морской и спортивной формы. Сам рыцарь Лоэнгрин не мог бы придумать для себя более подходящего костюма.

К пристани подошла одна из полицейских лодок, видимо с каким-то поручением. Первым из нее вышел красивый молодой лейтенант морской службы, к которому я и обратился. Он представился мне как племянник Геринга, носящий ту же фамилию. Я объяснил, что послан нашей миссией в Гааге и должен знать запланированный маршрут поездки его дяди по Голландии, чтобы своевременно получить от голландского правительства документы, необходимые для перехода границы. Выслушав меня, лейтенант Геринг отправился на «Карин II». Я видел, что он, поднявшись на борт, что-то сообщил окороку, одетому в белую форму. Вскоре он вернулся и сообщил мне, что «г-н генерал-фельдмаршал полагал, что может поехать в Голландию без выполнения каких-либо формальностей». Теперь же он предпочитает отказаться от поездки, так как у него нет времени дожидаться документов, которые нужно еще запросить в Гааге.

Цех с облегчением вздохнул, когда я на следующее утро доложил ему, что визит, которого мы опасались, не состоится. В те дни у него и без того хватало забот в связи с довольно продолжительным пребыванием в Голландии министра хозяйства и президента Рейхсбанка Вальтера Функа, моего бывшего начальника со слезящимися глазами. И наша миссия и голландское правительство должны были каждый вечер устраивать для него обильные банкеты. Но Функ, этот тихий пьяница, вел себя сравнительно сносно, и дело не дошло до скандалов.

Хуже было, когда явился группенфюрер СС Гейдрих, начальник внушавшей всем ужас гестаповской службы безопасности. Приехал он якобы только для того, чтобы в составе многочисленной эсэсовской команды принять участие в турнире по фехтованию, проходившем в Заид-фоорте, близ Амстердама. Цех притворился, что внезапно заболел, так что присутствовать на этом представлении от имени миссии пришлось мне. Он полагал, что раз уж я знаком с Гейдрихом, то мне будет проще, чем ему самому, выступить в роли укротителя дикого зверя.

Турнир происходил на обнесенной забором арене на берегу моря. Гейдрих узнал меня и тут же приветствовал словами:

– А, невинная деревенская девушка из Женевы.

Он был уже в костюме для фехтования. Я сказал ему, что ничего не понимаю в этом искусстве и охотно воспользовался бы солнечным днем, чтобы как следует выкупаться. Ему надо было выходить на арену лишь время от времени, и мы много часов провели на пляже в трусах.

Никогда еще я не чувствовал так ясно, насколько справедливо старинное изречение: какова душа, таково и тело. Лицо Гейдриха вводило в заблуждение: оно казалось почти дружелюбным, но его нагое тело было прямо-таки страшным. Хотя ничего ненормального в нем не было, а даже, наоборот, оно было хорошо натренировано, эта мускулистая груда мяса производила впечатление не человека, а скорее какого-то отвратительного допотопного чудовища, жуткого и омерзительного. Гейдрих напоминал мне огромного страшного динозавра с картинки в одной из моих детских книжек, при взгляде на которую мне всегда становилось не по себе.

Вокруг нас на амстердамском зандфоортском пляже было по-летнему оживленно. О Зандфоорте в Голландии ходил такой анекдот: на вопрос, какая разница между Зандфоортом и Тель-Авивом, отвечали, что в Зандфоорте нет арабов.

Не только у Гейдриха, но и у каждого из его молодчиков была на совести жизнь не одного еврея. Некоторые из этих людей даже хвастались передо мной своими шикарными автомобилями, полученными якобы «в наследство» от богатых евреев из Вены. Здесь, на пляже, нас разглядывали сотни еврейских глаз. Разумеется, здесь были и евреи, эмигрировавшие из Германии и мучительно думавшие об эсэсовских концлагерях. Внутренне я был готов к тому, что в любую минуту может быть совершено покушение. Но за все время до моих ушей не донеслось даже недоброго слова.

Смутное чувство подсказывало мне, что Гейдрих, несмотря на всю свою общительность, теперь уже не вполне уверен в моей деревенской наивности. Поэтому я изо всех сил старался говорить только вздор и рассказывать плоские шутки. Вечером он пригласил меня к себе в гостиницу на ужин в обществе его головорезов. Я почуял в этом умысел – напоить меня допьяна и спровоцировать на неосторожные высказывания. Перед каждой рюмкой по мне скользил жуткий испытующий взгляд. Сохранять присутствие духа было нелегко. Чем дольше продолжалось пиршество, тем больше мне казалось, что я сижу на раскаленных угольях, и тем упорнее я обдумывал, как бы поскорее подобру-поздорову убраться отсюда.

Незадолго до полуночи я наконец отважился. Я ясно видел, что при всей своей преступной натуре Гейдрих, в сущности, являлся немецким обывателем. Собрав все силы, я попытался произвести на него впечатление, прибегнув к чистейшему кабацкому жаргону:

– Группенфюрер, водка – водкой, а служба – службой. Вы сможете отоспаться на перине, а я должен утром трезвым явиться на службу. Мне пора отчаливать. С давних пор известно, что с пира надо уходить, когда чувствуешь себя лучше всего. Для меня этот момент настал.

Он с удивлением посмотрел на меня, но ничего не ответил.

– Но, группенфюрер, я никогда себе не прощу, если уеду, не выпив за ваше здоровье.

Я встал по всей форме и сказал:

– Позволите?

Гейдрих был ошеломлен такой вежливостью и тоже поднял свой бокал.

– Позволите ли мне сидеть? – спросил он.

– Группенфюрер, для меня было бы огромной честью, если бы вы чокнулись со мной стоя.

Он и в самом деле встал, и мы чокнулись. Слегка поклонившись остальным сотрапезникам, я исчез как можно тише и незаметней.

С облегчением я упал в автомобиль рядом с Вилли.

– Теперь быстрей, прочь отсюда! Будем надеяться, что с этим типом мы встретились в последний раз.

* * *

Месяца за два до начала войны мне довелось вновь свидеться с Леем. Однажды Берлин срочно вызвал нас по телефону и нам сообщили:

– Д-р Лей во главе делегации только что выехал в Лондон на международную профсоюзную конференцию. Около десяти часов вечера его поезд будет в Гек ван Голланд. Ему срочно нужны деньги, так как он забыл здесь валюту. Перехватите его и выдайте ему аванс из кассы миссии, чтобы он не оказался в Лондоне с пустым карманом.

В сейфе я наскреб сколько-то кредиток. Мне даже удалось раздобыть в банке, который уже закрылся, несколько английских купюр. Остальное я взял с собой в гульденах.

В виде предосторожности я позвонил Буттингу, сказав, что мне не хотелось бы ехать одному и казалось бы правильным, если бы местная организация НСДАП тоже послала своего представителя. Эту миссию Буттинг возложил на своего адъютанта партейгеноссе Лауффера, бывшего учителя народной школы, еще сравнительно молодого, наивного и не слишком интеллигентного. Побуждаемый туманным идеализмом, Лауффер был предан нацистской партии и слепо верил в своего «фюрера».

Когда немецкий экспресс прибыл в Гек ван Голланд, мы оба стояли на перроне. Уже издали я увидел, как из вагона-ресторана, находившегося в хвосте поезда, вылезла фигура, которая могла быть только Леем. Он не просто хватил рюмочку, а нализался до зеленого змия. Остекленевшими глазами он бессмысленно озирался вокруг и, видимо, не представлял себе, где находится. За ним следовали кавалеры его свиты, которые галантно помогли его соломенно-рыжей молодой супруге выйти из вагона. Она энергично ухватила под руку пошатывающегося муженька и скомандовала:

– Идем, любимый.

Лей женился на ней лишь недавно, оставив первую, значительно менее молодую подругу жизни в одиночестве в обширной вилле близ Сааров-Пискова. Нынешнее белокурое счастье носило чувствительно поэтическое имя Лоре Лей. В золотую россыпь ее волос концерн «ИГ Фарбениндустри», вне всякого сомнения, вложил солидный пай.

Вместе с Лауффером я подступил к качающейся фигуре и объявил, что мы приехали из миссии в Гааге и привезли деньги. Видимо, до сознания Лея дошло только одно слово.

– Деньги? – промычал он. – Давайте сюда!

Я отвечал, что мне нужна расписка и что надо пересчитать иностранную валюту в марки. Для его понимания это было чересчур. Он двинулся вперед, пробормотав:

– Займитесь этим с моим адъютантом.

Формальности были быстро улажены. Мы видели, как вся компания, которой предстояло защищать на конференции в Лондоне интересы германских рабочих, во главе с перепившимся Леем и его белокурым счастьем исчезла на освещенных сходнях английского парохода. После этого Лауффер, объятый ужасом, заговорил:

– Да ведь он же пьян в дым!

– Лауффер, мне кажется, что вы правы. У меня тоже сложилось такое впечатление.

На обратном пути мой бравый народный учитель никак не мог успокоиться.

– Но, Лауффер, ведь вся Германия знает, что Лей – пьяница.

– До сих пор я не мог этому поверить!

– Поэтому было бы лучше, если бы вы никому не рассказывали об этом.

Все-таки Лауффер не мог удержаться от того, чтобы на следующий же день не поведать своему начальнику Буттингу о муках, одолевавших его преданную свастике душу. Вечером он явился ко мне и, сияя от радости, сообщил:

– Мы ошибались. Доктор Буттинг точно знает, что доктор Лей еще больше года назад дал фюреру честное слово не брать в рот ни капли спиртного. Он никогда не нарушит такого обещания. То, что мы приняли за опьянение, в действительности было врожденным дефектом речи, о котором доктор Буттинг знает. Когда доктор Лей выступает публично, это не заметно, но при обычном разговоре он всегда испытывает затруднения.

– Ну, Лауффер, – подбодрил его я. – В таком случае все в порядке. Я же вам еще вчера сказал, что было бы лучше больше не говорить об этом.

Перед бурей

На протяжении одного года Третья империя живьем проглотила два суверенных государства – Австрию и Чехословакию. Не вынимая меча из ножен, германский милитаризм овладел ключевыми позициями в Центральной Европе. Как бы ни грозил теперь Чемберлен, не изменявший только своему зонтику, вооруженным вмешательством Британской империи, Гитлера, одержимого манией величия, было уже не испугать. Теперь он намеревался безжалостно взять за горло Польшу.

Через несколько дней после того, как Англия сделала свое заявление о гарантиях Польше, Риббентроп давал своим ближайшим сотрудникам обед в берлинском отеле «Кайзерхоф». Мой коллега Ульрих Дертенбах, который там присутствовал, рассказывал мне, что в тот вечер наш «государственный деятель» торжествующе заявил:

– Мне любопытно знать лишь одно: под каким предлогом британский лев на этот раз подожмет хвост и удерет в кусты?

Чтобы искоренить последние остатки сопротивления среди своих чиновников, Риббентроп издал секретный приказ, подписанный статс-секретарем фон Вейцзекером. В приказе говорилось:

«Если кто-либо из моих подчиненных позволит себе хотя бы малейшее пораженческое высказывание, то я вызову его к себе в кабинет и собственноручно застрелю. Докладывая об этом имперской канцелярии, я окажу только: «Мой фюрер, я казнил изменника».

Темные личности в Гааге тоже преисполнились хмельной уверенности. В глазах Буттинга европейский континент уже лежал в кармане у Третьей империи. Шульце-Бернет не сомневался в том, что польский поход будет всего-навсего двухнедельной военной прогулкой. Не успеет, мол, Англия протереть глаза и откашляться, как союзная ей Польша исчезнет с географической карты… Наш военно-морской эксперт Бестхорн считал решенным делом, что британский флот ввиду своей технической отсталости проявит жалкую несостоятельность. Эта теория с особым усердием распространялась после того, как «Тетис» – самая крупная и совершенная из английских подводных лодок – бесследно затонула в Ирландском море, причем было невозможно выяснить причины катастрофы.

Нет, нацисты больше ничего не боялись. Польшу проглотят… Западные державы заявят протест, но практически не шевельнут пальцем.

Англия, казалось, действительно испугалась собственной храбрости. Чемберлен судорожно старался найти союзника, который стал бы таскать для него каштаны из огня в польском вопросе, чтобы самой Англии не пришлось обжечь руки. Внезапно он открыл в своем сердце любовь к Советскому Союзу, скрывавшуюся до тех пор. Правда, он не позволил ей проявиться слишком бурно, а позаботился о том, чтобы все запасные двери остались открытыми. Руководство делегацией, отправившейся в Москву на рекогносцировку, было доверено не ответственному министру и даже не главному дипломатическому советнику его величества лорду Ванситтарту, а малоизвестному до той поры чиновнику Форип офиса сэру Уильяму Стрэнгу, который не имел никаких полномочий и не мог связывать себя никакими обязательствами. Миссия Стрэнга представлялась тем более лишенной смысла, что польское правительство полковника Бека продолжало ясно и недвусмысленно заявлять: ни при каких обстоятельствах оно не позволит советским войскам вступить на территорию Польши для оказания ей помощи.

Советское правительство должно было бы быть слепым или оказаться самоубийцей, чтобы соблазниться внезапными ухаживаниями Чемберлена, не потребовав надежных гарантий того, что все это не является просто-напросто ловушкой с целью втравить Советский Союз в кровопролитную войну с Гитлером, пока Англия будет исподтишка посмеиваться. Но г-н Стрэнг не мог предоставить таких гарантий. Тем временем сам Чемберлен без помех вел переговоры с министериаль-директором Вольтатом и другими отечественными и иностранными посредниками, которых все время слали к нему Геринг, Гесс и Риббентроп.

Весь сияя, Буттинг примчался ко мне в кабинет, чтобы сообщить последнюю новость о подписании Риббентропом в Москве пакта о ненападении с Советским Союзом. Он ворвался ко мне со словами:

– Фюрер – величайший государственный деятель всех времен и останется им навсегда.

За моей спиной на камине стоял портрет Риббентропа. Я указал на него и ответил:

– Доктор Буттинг, не забывайте, пожалуйста, о втором по величию государственном деятеле всех времен.

Про себя я подумал: «Идиот, великий государственный деятель нашего времени находится, как видно, совсем в другом месте».

Теперь вертел повернулся – и совсем не так, как это представлял себе Чемберлен, занимаясь ужением рыбы в Шотландии. Чтобы прикончить взбесившегося пса – Гитлера, Англии приходилось выступить самой.

Я был кем угодно, только не образованным марксистом. Однако здравый смысл подсказывал мне, что, повинуясь чувству самосохранения, Советский Союз поступил так, как ему следовало поступить. Ни Гитлер, ни Чемберлен никогда не являлись друзьями Москвы. Когда они оба начинали грызться друг с другом, у Советского Союза не было никаких оснований вытаскивать из грязи ни того, ни другого.

Ни одно облачко не омрачало голубого неба в августе 1939 года. Казалось, что солнце хочет, чтобы старая Европа предстала во всем своем блеске, прежде чем мы погрузимся в долгую бомбовую, смертельную ночь. Каждое утро, садясь завтракать, я прежде всего спрашивал у Вилли:

– Долго ли еще продлятся мир и хорошая погода? Никогда европейское лето не казалось мне таким чудесным, как в те последние недели мира.

Согласно доверительным сообщениям, которые получали из Берлина наши военные представители, нападение на Польшу намечалось на 20 августа. Но вот прошел и этот день. Передавали, что в последний момент якобы вмешался Муссолини и удержал неукротимого Гитлера. На короткое время вновь появился проблеск надежды.

Я охотно еще раз попрощался бы с Лааске. Но это было уже невозможно. Все же мне хотелось провести денек на немецкой земле, подышать воздухом родины. Я позвонил по телефону г-же фон Штеенграхт, замок которой – Мойланд близ Клеве – был расположен недалеко от границы, так что я мог доехать туда на автомобиле за четыре часа. Она сказала, что с удовольствием примет меня в воскресенье. Ее муж Густав тоже должен был в субботу приехать из Берлина и остаться до понедельника; кроме него, там будут только ее старик отец и еще один общий знакомый.

До германской границы я взял с собой Вилли, чтобы он мог съездить в Кельн и попрощаться со своей семьей. В воскресенье вечером он должен был встретиться со мной на вокзале в Эммерихе и вместе вернуться в Голландию.

Мойланд был одним из красивейших старинных замков Нижнего Рейна. Окруженный широкими рвами, он первоначально служил укрепленным бургом, а во времена Людовика XIV был полностью перестроен во французском стиле и превращен в его резиденцию. Миновав деревянный висячий мост на тяжелых железных цепях и проехав под аркой ворот, сложенных из песчаника, посетитель попадал во двор, увитый плющом. Как говорят, в этом дворе впервые встретились Фридрих II и Вольтер и часами прохаживались здесь, беседуя на философские темы.

Густав Штеенграхт уже почти год работал в Берлине в протокольном отделе министерства иностранных дел. Мы говорили о Лондоне, и я напомнил ему о том, как он задержал вручение верительных грамот Дирксена в Букингэмском дворце. Он, казалось, почти забыл об этом эпизоде. У меня сложилось впечатление, что с тех пор Штеенграхт стал как-то более задумчив.

Вечером мы впятером сидели за персиковым пуншем на задней террасе замка; под нами во рву квакали лягушки, а по ту сторону, у опушки леса с его вековыми деревьями, раскинулся большой луг, на котором прыгали кролики и паслись козули.

– Долго ли мы еще сможем наслаждаться миром? Штеенграхт подавленно промолвил:

– Только несколько дней. Вчера я говорил с Риббентропом. Он совсем рехнулся, и ничто больше не удержит его от продолжения преступной игры да конца.

– Но скажите, Штеетгграхт, он и в самом деле воображает, что поход ограничится Польшей и что Германия сможет выиграть войну против половины земного шара?

– Риббентроп убежден, что Англия и не пошевелится. Вообще его больше ничто не пугает; да и действительно, германская армия превосходит все другие.

Этот вечерний разговор на террасе так взволновал меня, что в последнюю ночь, проведенную на немецкой земле, я не мог заснуть, хотя старые деревья мягко шумели под ветром и голуби мирно ворковали под крышей над моим окном.

На следующий вечер я заехал за Вилли на вокзал в Эммерихе. Его поезд немного опаздывал, так что мне пришлось ждать.

Незнакомая женщина, заметив на моем автомобиле голландский номер, подошла ко мне и сказала:

– Ах, возьмите меня с собой. Вот бы уехать отсюда!

Простой человек, с которым я разговорился, сказал мне:

– Пусть они только начнут свою войну! Лишь бы дали нам оружие. Мы повернем винтовки, и всей этой нечисти как не бывало!

Я разговаривал еще с несколькими людьми. Нацистов, воодушевленных войной, я не встретил.

Правда, Вилли рассказал мне, что его отец, трамвайный кондуктор в Кельне, бывший унтер-офицер, сказал ему:

– Не мели вздора насчет войны. Во-первых, фюрер не начнет войны, а, во-вторых, раз уж начнет, так он знает, что выиграет ее.

От Эммериха до голландской границы всего несколько километров. Дорога идет по возвышенности, с которой открывается вид на Рейнскую низменность. С запада надвигалась черная грозовая туча, и пейзаж был озарен фантастическим светом. Мы остановились и посмотрели назад, где за горизонтом скрывалась родина. Нам было ясно, что пройдут годы, трудные годы, прежде чем мы снова увидим Германию.

Три дня спустя Гитлер бросил на Польшу танки и бомбардировщики.

Накануне вечером в Гааге появился Устинов и позвонил мне, назвавшись чужим именем. Я счел, что будет умнее не встречаться с ним лично, и послал Вилли на мотоцикле в расположенную несколько поодаль гостиницу, где остановился Устинов. Вскоре Вилли вернулся. Ванситтарт просил передать мне, что на этот раз Мюнхена не будет и что он помнит о своем обещании. Устинов останется в Гааге, чтобы переправить меня в Англию.

В следующее воскресенье в двенадцать часов дня истек срок английского ультиматума. Вместе с несколькими другими сотрудниками миссии я сидел в служебном кабинете Цеха у радиоприемника, настроенного на Лондон. Раздался знакомый бой часов Вестминстера. Затем стал говорить Чемберлен. Его голос звучал несколько озабоченно, но мы услышали лаконичную фразу: «We are at war with Germany» – «Мы находимся в состоянии войны с Германией».

Вторая мировая война началась.

Первые дни войны

Можно с полной уверенностью сказать, что если бы в тот момент, когда начиналась война, группа немецких дипломатов, патриотические чувства которых были вне всяких подозрений, демонстративно осудила преступную политику Риббентропа, то это произвело бы значительное впечатление не только в Германии, но и во всем мире.

Я убежден, что подобный шаг был бы особенно важен с точки зрения послевоенного периода, так как в противном случае с германской стороны едва ли нашелся бы голос, к которому стали бы сколько-нибудь прислушиваться будущие державы-победительницы. Кто знал нацистов, тот не мог не понимать, что теперь, во время войны, надо ожидать преступлений, которые по своим масштабам оставят далеко позади все, что творилось когда-либо прежде. Тот, кто прямо или косвенно примет участие в развязанной нацистами войне, не сможет, кем бы он ни был, избежать упрека разгневанных победителей в том, что он сам является военным преступником. Среди моих коллег я знал таких, которые были достаточно умны, чтобы отдавать себе в этом отчет. Я не переставал надеяться, что не останусь единственным своевременно составившим план, как уйти в этот решающий момент.

Но пока я и сам был в ловушке. Всякое сообщение между Голландией и Англией было внезапно прекращено. Нельзя было выбраться ни морем, ни на самолете. Приходилось ждать, продолжая службу.

В первую же неделю войны темные личности при нашей миссии размножились, как кролики. В нашем распоряжении находилось уже четыре дома. Но и их далеко не хватало для многочисленных новых служб, которые надлежало создать. Для размещения одних только новых сотрудников Шульце-Бернета и Бестхорна была нанята целая гостиница с сотней комнат. О цене не задумывались, и ее голландский владелец без размышлений согласился на сделку, тем более, что в ближайшие годы он не мог рассчитывать на большое число штатских постояльцев. Миссия напоминала улей. Работы было столько, что часто у меня голова шла кругом. Как только мы оказались в состоянии войны с Францией и Англией, Голландия стала важнейшим центром гитлеровского шпионажа.

С тех пор, как народы поддерживают друг с другом дипломатические отношения, само собой разумеется, что при объявлении войны враждующие государства взаимно дают дипломатическим представительствам возможность свободно выехать на родину, причем строжайше соблюдаются правила вежливости. У такого «государственного деятеля», каким был Риббентроп, дела делались иначе. Он разрешил английским и французским дипломатам покинуть Германию не раньше, чем окончательно убедился в том, что сотрудники германских посольств в Лондоне и Париже пересекли границы враждебных стран. После этого на нейтральной почве Голландии должен был состояться обмен дипломатических представительств.

Вызвав меня из Берлина к телефону, заведующий риббентроповским протокольным отделом, долговязый рыжий барон Сандро Дернберг, сообщил об этой новой процедуре и дал задание провести это мероприятие согласно приказу и «без упущений».

Обмен с французами прошел довольно быстро и гладко, так как Берлин и Париж находятся приблизительно на одинаковом расстоянии от голландской границы. Оба поезда встретились и разошлись в окрестностях Утрехта.

Труднее было с англичанами. Прошло некоторое время, пока в харвичском порту для персонала нашего лондонского посольства был зафрахтован подходящий пароход. По этой причине Риббентроп заставил сотрудников британского посольства в Берлине просидеть три дня в затемненном поезде, стоявшем на перегоне перед границей, причем временами у них не было даже воды в умывальниках. Лишь после того, как я смог сообщить Дернбергу, что английский пароход, вошел в голландские территориальные воды, путь перед немецким поездом с английскими пассажирами был открыт.

По указанию Дернберга, я отправился в Роттердам, чтобы на месте наблюдать за обменом. В качестве шофера я взял с собой Вилли. Я уже собирался сесть в автомобиль у дверей здания миссии в Гааге, как вдруг ко мне подбежал Шульце-Бернет. В руках у него был толстый запечатанный пакет. Он передал его мне:

– Здесь около двухсот пятидесяти тысяч гульденов в голландских банкнотах. Их срочно требуют из Берлина, и надо, чтобы они были доставлены надежным путем. Вручите, пожалуйста, пакет моему доверенному лицу господину NN, который возвращается из Лондона вместе с персоналом посольства и знает, куда его передать.

Меня успокоило, что, по всей видимости, уверенность Шульце-Бернета в моей благонадежности еще не была поколеблена. Держа на коленях четверть миллиона, я отправился в Роттердам.

Пока мы ехали по шоссе, Вилли не давал мне покоя:

– Да ведь это же перст судьбы. Сейчас же – на английский пароход, и там спрячемся! С такими деньгами мы благополучно переждем войну.

– Нет, Вилли, если уж мы смоемся, то только с чистыми руками, а не как мошенники.

Вилли горячо возражал:

– Ведь все равно этим грязным свиньям денежки нужны только на гадости. А у нас они никому не причинят вреда.

Конечно, он был прав.

Но все же я не поддался на его попытки соблазнить меня и передал пакет не известному мне г-ну NN.

Несмотря на то, что я вручил Шульце-Вернету расписку г-на NN о получении им пакета в целости и сохранности, нацисты впоследствии предъявляли мне обвинение в хищении денег. Возможно, что деньги и исчезли в кармане г-на NN или еще чьем-нибудь, но уж, во всяком случае, не в моем.

Когда английский пароход пришвартовался, немецкий поезд еще не прибыл. Наши лондонские немцы в течение часа ожидали на борту либо прогуливались по залитой солнцем набережной. Я приветствовал многих старых знакомых. Все были в подавленном настроении, некоторые даже с заплаканными лицами. Можно было подумать, что они ожидают собственных похорон.

Посла Дирксена отозвали в Берлин еще несколько недель назад. Его замещал посланник Теодор Кордт, руководивший посольством как поверенный в делах. Он и его жена остались в своей каюте. Я вошел туда, чтобы поздороваться с ними. Они пригласили меня присесть. У обоих в глазах стояли слезы, и настроение было похоронным. Как рассказывал Кордт, он до последнего дня делал все, что было в человеческих силах, чтобы предотвратить войну между Германией и Англией. В частности, он имел продолжительную беседу с Ванситтартом. Но ничто не могло побудить англичан отречься от обещания, данного Польше. Хотя политика Гитлера, говорил Кордт, и была безумной, но войны с Англией он действительно не хотел.

– Все было тщетно, – сказал он. – Теперь мы пропали в любом случае. Если победят нацисты, Германия станет сплошным сумасшедшим домом. Победят другие – значит Германия будет стерта с лица земли.

– Что же вы собираетесь делать? – спросил я.

– Сам не знаю. Но порядочный человек больше не может оставаться на дипломатической службе и нести долю общей ответственности. Правильнее всего было бы сразу пойти добровольцем в армию, чтобы найти геройскую смерть на поле битвы.

Я отнюдь не разделял взглядов Кордта, но мог его понять. Однако я потерял к нему всякое уважение, когда три недели спустя Кордт стал посланником в нейтральном Берне и взял на себя руководство сетью нацистской разведки, работавшей против Англии. На том основании, что в последние годы войны он вел тайные переговоры с руководителем американской секретной службы в Швейцарии Алленом Даллесом, он стал впоследствии изображать себя одним из главных участников заговора 20 июля 1944 года. Когда в Бонне было создано министерство иностранных дел западногерманского государства, он сделался заведующим его политическим отделом, а затем послом Аденауэра в Афинах.

Но тогда, в Роттердаме, провожая его к немецкому поезду, я не думал, что он окажется столь бесхарактерным. Потупив глаза, с портфелем под мышкой, он шел посреди своей печальной свиты мимо группы ехавших из Берлина англичан, которые следили за ним усталыми, но твердыми и колючими глазами.

Тем временем Вилли побывал у официантов немецкого вагона-ресторана. Он сообщил мне, что все ему завидуют из-за его места в нейтральной Голландии и не испытывают никакой радости при мысли о возвращении в Германию.

У официантов имелось мало возможностей отвратить свою судьбу; в отличие от них у дипломатов такие возможности были. Я внимательно просматривал их поименные списки в надежде обнаружить, что кто-либо уклонился от службы. Ни один этого не сделал. Все мои коллеги, как стадо баранов, позволили Гитлеру погнать себя на бойню.

Бегство к противнику

Незадолго до того, как Чемберлен объявил войну Третьей империи, из Англии в Рейнско-Вестфальскую промышленную область были отправлены большие партии нефти, меди и другого стратегического сырья. По большей части они не достигли назначения и теперь были блокированы в Голландии, где лежали на баржах и в товарных вагонах. Одна из главных забот Буттинга и Шульце-Бернета состояла в том, чтобы как можно скорее переправить эти ценные грузы через границу. Задача была не из легких, так как официально голландская граница была пока закрыта. Надо было найти более или менее нелегальные пути, а для этого требовались голландские пособники.

Недостатка в них не ощущалось. В миссию ежедневно поступали предложения. Поскольку я просматривал почту, в большинстве случаев они попадали сначала на мой письменный стол. Мне было дано задание немедленно пересылать такие предложения в запечатанном конверте Шульце-Бернету. Конечно, я их прочитывал и при этом обнаружил, что весьма значительную готовность оказать помощь снабжению гитлеровской военной машины и тем самым заслужить ее благодарность проявляли служащие англо-голландского нефтяного треста «Шелл».

Должен ли был я, оставив дело на произвол судьбы, косвенно помочь пополнению военных арсеналов Гитлера, или же моим долгом было поставить преграду этим махинациям? Каждая капля нефти и каждый грамм металла для германской военной машины способствовали бы продлению бедствий. Никакой надежды на победу для немецкого народа не было. Более того, война была для него самоубийством. Чем скорее Гитлер проиграл бы ее, тем меньше жертв пришлось бы принести народу.

Поэтому я выписал некоторые имена, казавшиеся мне особенно опасными, на маленький клочок бумаги, который Вилли доставил Устинову. Тогда я еще не представлял себе, какими тесными узами связаны друг с другом крупные международные монополии, невзирая на войну. Кому Устинов дальше передаст мое сообщение, меня не интересовало. Я верил в то, что он сделает все как следует.

В Гааге всякий знал, что английский разведывательный центр находился в паспортном бюро британского консульства в Шевенингене и что его руководителем являлся некий капитан Стивенс. Сам я в глаза не видал капитана Стивенса и остерегался встречаться с ним или его людьми.

Не прошло и трех дней, как я послал Вилли с запиской к Устинову, и Цех вдруг спросил меня:

– Как вы думаете, нет ли среди нас кого-нибудь, кто поддерживает связь с капитаном Стивенсом?

Я осведомился, что возбудило в нем такое подозрение. Он ответил:

– Только что у меня был Шульце-Бернет и утверждал, что кто-то из нашей миссии передает Стивенсу секретные сведения.

Мне стало не по себе. В тот же вечер я послал Вилли к Устинову, чтобы дать ему знать о случившемся. Устинов поднял его на смех и сказал, что мне мерещатся привидения.

На следующий день после обеда я нашел в своей приемной Шульце-Бернета. Уже издали я увидел, что его лицо не предвещает ничего доброго.

– Что такое, господин Шульце-Бернет? Вы мрачнее тучи, – сказал я с невинным видом. – Что-нибудь случилось?

Он посмотрел на меня пронизывающим взглядом:

– Да, кое-что случилось. Не известны ли вам следующие имена? – и он назвал роттердамского банкира и двух или трех служащих компании «Шелл», имена которых я сообщил Устинову.

– Господин Шульце-Бернет, мне приходится встречаться с очень многими людьми. Может быть, эти люди мне встречались, но точно не могу вам сказать. Что хотели бы вы знать о них?

– Это люди, которые работают у меня. И вот на них донесли капитану Стивенсу.

– Как так? Вам говорил об этом господин Стивенс? Откуда вы это знаете?

– Мой дорогой господин фон Путлиц, я не был бы Шульце-Бернетом, если бы не имел у Стивенса своих людей. Мне известно все, что там происходит. А откуда, по-вашему, он еще мог узнать эти имена, если не от кого-то из нас?

– Господин Шульце-Бернет, возможно, что вы и правы. У меня, во всяком случае, нет никаких оснований подозревать кого-либо в этом.

– Ну, значит, мне придется поговорить с другими. Уж я-то распутаю это дело.

Уходя от меня, он даже подал мне руку. Судя по всему, уверенности у него еще не было. Но мне было ясно: грозит непосредственная опасность, надо убираться. Я сел за свой письменный стол, позади горы из папок, и стал размышлять. Все границы были закрыты, попасть в Англию нормальным путем было невозможно. Помочь мог только Ванситтарт. Надо было немедленно послать Вилли к Устинову. Но я не мог сразу же покинуть здание миссии: это тотчас же возбудило бы подозрения. Мои телефонные разговоры подслушивались, каждое неосторожное слово могло стоить жизни, но все же переговорить с Вилли было необходимо.

Итак, я позвонил ему и сказал:

– Вилли, у меня здесь столько работы, что придется просидеть до позднего вечера. Я не буду ужинать, а вместо этого между пятью и шестью заеду выпить кофе. Приготовь мне что-нибудь и сам будь дома. Мне кажется, что у автомобиля не в порядке аккумулятор.

Лишь бы он догадался, что не в порядке нечто совсем другое!

Было два часа дня. Только бы выдержать до пяти! Чтобы успокоить нервы, я работал как никогда. И все-таки эти послеобеденные часы показались мне бесконечными.

Ровно в пять я сел в автомобиль и поехал домой.

Не успел я вынуть ключ, как дверь уже отворилась.

Вилли тревожно спросил:

– Что-нибудь случилось?

– Да, Вилли, если мы не улизнем в течение суток – мы погибли. Верит этому Устинов или нет, но у Стивенса сидит шпион, который работает на Шульце-Бернета. Сейчас же садись на мотоцикл. Пусть Устинов найдет способ сегодня же ночью отправить нас из Голландии. Чтобы не вызывать подозрений, я потом снова поеду в миссию, но вернусь сюда как можно скорее, не позже девяти.

– А что мы будем делать, если Устинов скажет, что это невозможно? Не заехать ли мне раньше к моему приятелю Герману, слуге графини Палланд? Он, конечно, спрячет нас на первое время.

– К твоему Герману, Вилли, мы прибегнем, если не будет другого выхода. Ты же сам знаешь, что Буттинг добивается от голландской полиции всего, чего хочет. Она через несколько часов разыщет нас у Германа и без шума переправит через границу. Нет, сперва Устинов! Все остальное не имеет смысла. Наш побег должны организовать англичане.

– Я боюсь, – заикаясь сказал Вилли.

– Я тоже, – признался я. – Но дело должно выгореть.

Я заставил себя спокойно усесться и приняться за кофе. С облегчением услышал я стук отъезжающего мотоцикла. «Нет, этот парень не наделает глупостей», – подумал я и направился в миссию.

Несмотря на поздний час, Шульце-Бернет еще околачивался в миссии. Он даже зашел ко мне в кабинет, причем сделал вид, что уже забыл о дневном разговоре. Мы, как обычно, болтали про всякую всячину. Я занимался своими делами, пока все не закончил. Когда я около девяти часов приехал домой, Вилли и Устинов сидели в задней комнате.

От нервного напряжения я до того устал, что бросился на оттоманку, а их попросил присесть с краю:

– Ну, Устинов, мы попались или есть еще шансы?

– Дело было нелегкое, но я думаю, что оно уже сделано.

Как только Вилли приехал к нему, он тут же отправился к Стивенсу, позвонил оттуда в Лондон и разговаривал с Ванситтартом. Тот сказал ему:

– Если это будет абсолютно необходимо, то я пошлю в Шевенинген британский миноносец, чтобы забрать Путлица. Но было бы лучше, если бы Стивенс смог раздобыть в Голландии самолет.

Стивенс знал одного голландского летчика, который, несмотря на то, что полеты были запрещены, имел разрешение подниматься в воздух для испытания машин. По его словам, этот летчик был готов идти на самые рискованные авантюры. Сейчас, вечером, Стивенс вел с ним переговоры и к десяти часам ожидал окончательного ответа.

Вилли и Устинов снова сели на мотоцикл. Когда они уходили, я отозвал Вилли в сторону и шепнул ему:

– Ради бога, больше не приводи сюда Устинова, возвращайся один. Из-за твоего легкомыслия мы, чего доброго, в последний момент сломаем себе шею.

Вилли немного обиделся. Он был упрям и только пожал плечами, сказав:

– Теперь уже все равно.

Опустошенный, я снова прилег на оттоманку. Все же я крепко спал, когда около полуночи появился Вилли. Он бросился ко мне в возбуждении, но шепотом сообщил:

– В саду кто-то есть. Мне кажется, это Шульце-Бернет. Когда я ставил свой мотоцикл, он спрятался за деревом у входа.

– Будем надеяться, что его не было там раньше и он не видел Устинова. В том, что ты болтаешься в городе поздно ночью, он не может усмотреть ничего особенного. Пожалуй, даже к лучшему, что он видит, что ты и сегодня придерживаешься своих привычек. Не будем больше говорить об этом. Гораздо важнее, о чем Устинов условился со Стивенсом.

– С летчиком все в порядке. Это Пармантье, известный голландский летчик на дальние дистанции. Весной он получил приз за перелет Батавия – Сидней. В два часа дня он с заведенным мотором будет нас ждать на аэродроме в Шифоле. Раньше он, к сожалению, не может. Мы можем взять с собой только по небольшому чемодану. В Шифоль нас отвезут на автомобиле, который в час будет находиться на заднем дворе одного дома на Алькемаде Лаан здесь, в Гааге. Номер дома я записал. Нам с вами лучше всего встретиться около часа дня у Германа на вилле Палланд. Это недалеко, а оттуда мы возьмем такси. Нашу машину я оставлю в гараже, а оба чемодана отвезу к Герману на трамвае.

План был хорошим. Мы предоставили судьбе решать, что означало появление таинственной личности в нашем саду, отнесли в подвал все письма и другие бумаги и сожгли в топке центрального отопления. Затем мы упаковали оба наших чемодана. В каждый из них поместилось по три костюма. Купить новые рубашки и ботинки было дешевле, чем костюмы. Мы написали домой прощальные письма, составив их так, чтобы у гестапо создалось впечатление, будто мы ожидаем, что семьи возмущены нашим дезертирством. За годы жизни в гиммлеровском царстве мы вполне овладели техникой сообщать в письмах противоположеое тому, что в них написано.

Все остальные вещи остались на своих местах. К утру мы закончили приготовления. Было 14 сентября, первый осенний пасмурный день 1939 года. Вилли отвез меня в миссию. По дороге мы остановились у банка, где я снял со своего счета все деньги.

Смогу ли я скрыть свое возбуждение в эти последние часы, сидя у себя в кабинете? Цех назначил довольно многолюдное совещание, проводить которое должен был я. Буттинг, Шульце-Бернет и Бестхорн тоже присутствовали. Мне отнюдь не понравились их взгляды. Заметили ли они по мне, что я что-то затеял? Или, может быть, Шульце-Бернет видел Устинова и узнал его? Были моменты, когда я боялся потерять сознание. Но все же мне удалось держать себя в руках и ни разу не запнуться. Как всегда, было изрядное число посетителей и вообще дел было, к счастью, много. По-моему, никто не заметил, что у меня кровь стучит в висках.

Около полудня Цех еще раз позвал меня к себе в кабинет. С озабоченным лицом он перевел глаза с письменного стола на меня.

– Взгляните на это воззвание в связи с первой военной кампанией «зимней помощи», которое представил мне Буттинг. Вот, первая же фраза: «Эта навязанная нам война…». Я не могу этого подписать, это слишком грубая ложь. Помогите мне, пожалуйста, найти формулировку, которая не противоречила бы моей совести и была бы приемлема также для Буттинга.

Я был уже в таком настроении, что меня тошнило от лицемерных уловок, при помощи которых каждый старался уйти от ответственности за грязные дела нацистов. Я больше не хотел быть к этому причастным. Впервые за нашу долголетнюю совместную работу я не почувствовал к Цеху жалости, а ответил резкостью:

– Вместе попались – вместе висеть, граф Цех. Можно применять какие угодно формулировки, но для порядочного человека ни одна из них не будет приемлемой.

Выйдя из здания миссии без нескольких минут час, я крикнул привратнику, что, вероятно, поздно вернусь после обеда и чтобы посетители не ждали меня раньше четырех часов.

Я пошел к вилле графини Палланд пешком. По пути мне встретился директор голландской компании воздушных сообщений «КЛМ», весной предоставивший мне место для полета в Грецию. Мы сняли шляпы и обменялись глубокими поклонами. Я подумал: «Знал бы ты, что через час я снова полечу на машине твоей компании, да при этом еще, чего доброго, захвачу у вас самолет».

Герман открыл мне дверь виллы Палланд и, ни о чем не спрашивая, отвел в свою комнату. Там уже ждал Вилли с чемоданами. Герман сходил за такси, и мы поехали к условленному дому на Алькемаде Лаан. Через длинный коридор мы попали на задний двор. Там стоял черный лимузин с шофером, рядом с ним стоял господин среднего роста с черными усиками. Это был знаменитый капитан Стивенс.

Он вежливо и корректно представился нам и пожелал счастливого пути, предупредив, что как на шофера, так и на пилота можно вполне положиться, но что мы поступили бы лучше, если бы ни слова не говорили по-немецки, а пользовались только английским языком.

Это предупреждение не слишком ободрило меня. На собственном опыте я уже знал, какова надежность людей Стивенса. Шофер был голландцем, по всей видимости владельцем машины.

По дороге Вилли и я старались молчать. Но к нашему ужасу, человек, сидевший за рулем, оказался крайне словоохотливым. Волей-неволей пришлось несколько раз ответить ему, после чего он, поразмыслив, констатировал:

– Однако поразительно, что вы говорите по-английски с немецким акцентом.

Я лишь буркнул:

– Может быть, это потому, что в детстве я несколько лет учился в немецкой школе.

Но ехал он все-таки по верной дороге. Мы хорошо знали путь к аэродрому. Когда мы приближались к аэропорту, он снова обернулся ко мне:

– Здесь, за углом, помещается контора немецкой «Люфтганзы». Ее глава, господин Франк, мой хороший друг. Может быть, вы случайно знакомы с ним?

– No, I don't know him – нет, я его не знаю, – коротко ответил я, но сердце мое забилось, так как Франк был одной из главных фигур в шпионской организации Буттинга и Шульце-Бернета.

Тем не менее мы невредимыми проехали мимо всех контор и свернули на проселочную дорогу, идущую вдоль аэродрома. По ту сторону живой изгороди мы увидели пассажирский самолет, пропеллеры которого уже гудели. Мы остановились рядом. Вилли и я поспешно схватили чемоданы и пробрались через кустарник, образовывавший изгородь. Дверца кабины была открыта, и пилот, сидевший впереди в своей стеклянной будке, показал нам рукой, чтобы мы садились. Вокруг не было ни души. Мы сами закрыли дверцу, и самолет покатился по полю.

– Вилли, до сих пор все шло хорошо. Будем надеяться, что с Пармантье тоже все будет в порядке, как и с шофером. Но нужно следить. Если ты увидишь землю слева, то это может быть только Англия. Значит, мы летим правильно. Но земля с правой стороны может означать, что этот парень хочет отвезти нас в Германию. Тогда нам ничего другого не остается, как открыть дверцу и прыгнуть в Северное море. Умирать в концлагере мы ни за что не будем.

Мы летели над морем, и земли нигде не было видно. В кабине, рассчитанной на добрых три десятка пассажиров, мы были вдвоем и разговаривали о своих делах. Вилли даже удалось найти одного голландца, который купил у него мотоцикл, правда за бесценок, но для нас это как-никак означало лишних триста гульденов.

Мне, часто летавшему из Голландии в Англию и обратно, казалось, что мы летим очень уж долго, и я сказал Вилли:

– Собственно говоря, пора бы нам увидеть землю.

Вилли, сидевший у правого окна, воскликнул:

– Да вот она, и даже довольно близко!

– Господи боже, справа! Германия? – Чтобы успеть спрыгнуть в воду, нам надо было поторапливаться. Я посмотрел еще раз повнимательней. Берег был меловой; это вряд ли могла быть Германия. Но я успокоился вполне, лишь когда земля показалась и слева. Это был французский берег близ Булони.

Вскоре рядом с нами показался английский истребитель, по-видимому, посланный нам навстречу. На горизонте виднелись аэростаты. Там должен был находиться Лондон, уже ожидавший немецких воздушных налетов. Мы увидели аэродром; и вот мы уже вышли из самолета. Мы находились во вражеской стране, и возврата не было. Это было жуткое чувство. Но единственные слова, которые я смог произнести, были:

– Вилли, дружище, больше никогда в жизни нам не придется говорить «хайль Гитлер»!

Часть четвертая. Между двух огней

Первые недели войны в Англии

Очевидно, мы совершили посадку на небольшом военном аэродроме. Машина остановилась перед деревянными бараками, из которых к нам бросились английские солдаты. Они подкатили лестницу и открыли дверь. Захватив свои чемоданчики, Вилли и я вышли из самолета.

Хорошо одетый молодой человек, которого мы сразу не заметили, подошел и обратился ко мне со следующими словами приветствия:

– Ваше прибытие является пока что наиболее обнадеживающим фактом во всей войне.

Его звали Дик Уайт. Он был послан Ванситтартом, чтобы сопровождать нас в Лондон. Машина ждала по другую сторону бараков. Никаких таможенных формальностей не соблюдалось; у нас даже не посмотрели паспорта.

Проехав несколько километров, я узнал местность. Мы повернули на большую Брайтонскую дорогу. В прошлом мие приходилось иногда стоять здесь в бесконечной очереди из-за наплыва экскурсантов, возвращавшихся по воскресеньям с побережья пролива. Теперь путь был свободен, так что через час мы смогли добраться до центра Лондона. Около пяти часов мы уже были там.

Дик привел нас на квартиру, обставленную в современном стиле и расположенную как раз напротив Британского музея, в большом жилом доме, находившемся в пяти минутах ходьбы от моей старой квартиры на Сохо-сквер. Квартира принадлежала, как сказал нам Дик, его сестрам, уехавшим недавно со своими маленькими детьми в деревню из-за боязни германских воздушных налетов. Пока, а возможно, и на все время войны, мы можем оставаться здесь. Сам Дик жил в нижнем этаже того же дома.

Нас встретила экономка, которая сразу же начала готовить ужин. Даже две бутылки шампанского стояли на льду. Дик ушел к себе, сказав, что хотел бы поужинать с нами в восемь часов вечера.

Распаковав свои чемоданы, мы уселись с Вилли у радиоприемника и начали блуждать в эфире. Нас интересовало, передано ли по радио сообщение о нашем бегстве или об исчезновении самолета «КЛМ». В семь часов передавали последние: известия из Голландии. О нашем бегстве не было сказано ни слова. Но вслед за этим начали передавать полицейские сообщения. Объявлялось, что разыскивается мотоцикл марки «ДКВ», имеющей такой-то и такой-то голландский номер.

– Но это же мой номер! – воскликнул Вилли. – Бедняга, купивший у меня мотоцикл, вообразил, что сделал сегодня хороший бизнес.

Когда мы рассказали об этом Дику, он заметил:

– Вы бежали, несомненно, в последний момент.

Мы откупорили бутылки шампанского и выпили «за скорейшее окончание войны и за возвращение на родину. Затем Дик сказал:

– Ванситтарт и я уже говорили утром о вас и пришли к выводу, что было бы лучше всего, если бы вы получили британское подданство. Германия проиграет эту войну, и вам как немцу придется нелегко. Британский же паспорт откроет перед вами все двери. Вы прожили в Англии пять лет. С юридической точки зрения трудность заключается в том, что в это время вы пользовались экстерриториальностью как дипломат. Но мы посмотрели бы на это сквозь пальцы. Если хотите, то через три месяца мы сделаем вас британским гражданином. Подумайте об этом до утра! Кроме того, мы готовы, если вы пожелаете этого, предоставить вам возможность выехать в Соединенные Штаты, где вы сможете переждать войну на нейтральной почве.

Я чувствовал, что это предложение было искренним. Меня, однако, испугало, что англичане, видимо, ни в малейшей степени не понимают истинных причин моего бегства из Германии.

– Я прибыл сюда не для того, чтобы безмятежно провести войну, – ответил я. – Вы оказали мне честь, сделав столь великодушное предложение, однако имеется достаточно англичан, готовых драться за свою родину. Я прибыл сюда для того, чтобы доказать, что вы в своей борьбе против нацистского варварства имеете соратников среди немцев. Как мог бы я это сделать, если бы не был немецким патриотом? Я тотчас же принял бы ваше предложение, если бы думал, что Гитлер выиграет войну, – тогда я окончательно потерял бы родину. Но поскольку я убежден, что Англия не допустит такого несчастья, я, как немецкий патриот, перешел на вашу сторону и хочу оставаться здесь немцем. У меня нет желания укрыться от всех тягот войны в какой-либо нейтральной стране вроде Соединенных Штатов.

Мне показалось, что Дик правильно оценил мою позицию или по крайней мере отнесся к ней с уважением. Он никогда больше не говорил со мной об этом и, наверное, информировал Ванситтарта соответствующим образом.

На следующий день утром я отправился пешком по столь знакомой мне Оксфорд-стрит и, обогнув слева Гайд-парк, повернул на улицу, где была частная резиденция Ванситтарта. Он встретил меня в своей большой приемной с распростертыми объятиями:

– Мы оба тогда не представляли себе, как трудно будет прибыть сюда. Однако все хорошо, что хорошо кончается.

Последние слова он произнес даже по-немецки. Во время нашей беседы присутствовал начальник среднеевропейского отдела министерства иностранных дел мистер Рекс Липер, которого я знал и раньше.

Мы уселись в кресла перед камином. Завязалась беседа. Их интересовало прежде всего мое мнение о том, что можно сделать, чтобы помочь противникам гитлеровского режима в Германии и мобилизовать силы внутреннего сопротивления Гитлеру. Я сказал им примерно следующее:

– Вряд ли британское правительство может сделать в этом отношении многое. Всякая вражеская пропаганда во время войны подозрительна. Если Англия хочет показать свою силу, она должна прежде всего воевать. Ее фронт находится сейчас на французской границе, и он должен, наконец, прийти в движение. Что касается внутригерманского фронта, то там борьбу должны вести сами немцы, а здесь могут оказать воздействие только патриотические аргументы. У вас здесь, в Англии, достаточно немцев, которые так же хорошо, как и я, поняли, что эта война не имеет ничего общего с национальными интересами Германии, а служит интересам клики сумасшедших, готовых превратить нашу родину в руины, чтобы утолить свою жажду власти. Среди этих немцев в Англии есть люди всех слоев и партий, и каждый из них располагает в Германии каким-то кругом друзей, в котором его слово будет авторитетным. У вас здесь коммунисты и социал-демократы, бывшие депутаты буржуазных партий, даже члены Немецкой национальной партии и монархисты, как например господин Раушнинг и принц Фридрих Прусский. Позвольте этим немцам объединиться в Национальном комитете освобождения, с тем чтобы он мог, представляя различные слои, обращаться по радио к своим соотечественникам. Сформулируйте ваши мирные условия и сообщите их комитету. По этим условиям Германия, освободившаяся от гитлеровского ига, должна иметь возможность существовать. Это найдет отклик повсюду. Я думаю, что в ваших интересах приобрести себе таких немецких союзников. Чем успешнее будет развиваться движение сопротивления против фашистов внутри, тем меньше жертв потребуется от Англии на фронтах. Но непременным условием является следующее: немецкие борцы сопротивления в Германии должны быть полностью уверены в том, что британское правительство, во-первых, исполнено решимости искоренить гитлеризм, а во-вторых, что оно не намерено уничтожить, расколоть или подвергнуть угнетению германское государство.

– Весьма интересно, – заметил Рекс Липер, а Ванситтарт добавил:

– Мы подумаем обо всем этом. Уже сегодня я могу вам сказать, что британское правительство с самого начала войны проводит строгую грань между нацистским режимом и германским народом. Если вы внимательно следите за нашими газетами, вы можете в этом убедиться сами.

Мы расстались очень сердечно. Ванситтарт пригласил меня провести в кругу его семьи на его красивой вилле в Денхэме, близ Лондона, не только ближайшие субботу и воскресенье, но и вообще проводить у него каждый конец недели.

Денхэм вскоре стал моей второй родиной. Леди Ванситтарт заботилась обо мне, как мать, а дети Ванситтартов стали мне родными. Это напоминало мне жизнь в Лааске. Я гулял по парку, стрелял ворон, кроликов и белок, слушал квакающих лягушек в пруду или работал на огороде. Я мечтал о том, что после войны покажу все это моей матери и Гебхарду или увижу Ванситтартов гуляющими по нашему парку в Лааске.

Предпринималось все возможное, чтобы сохранить втайне мое пребывание в Англии, чтобы нацисты о нем не узнали.

Но мировой город Лондон в некотором смысле – простая деревня. Надо же было случиться так, что уже на второй неделе моего пребывания в Англии меня встретил на Пикадилли советник голландского посольства барон ван Карнебек. Он был очень удивлен, увидев меня, и начал досконально меня расспрашивать. Кое-что мне пришлось ему рассказать. Он сообщил, что голландские границы снова открыты и что он на следующий день едет в Гаагу, чтобы переговорить с министром иностранных дел ван Клеффенсом. Я сказал ему:

– Господин ван Карнебек, не имеет смысла просить вас молчать о нашей встрече. Как дипломат, я знаю, что с господином ван Клеффенсом вы, во всяком случае, будете говорить об этом. Поэтому я прошу вас только об одном одолжении: все принадлежащие мне вещи я вынужден был оставить в Шевенингине. Пожалуйста, попросите господина ван Клеффенса, пусть он не позволит гестаповским агентам фон Буттинга разворовать эти вещи и даст указание переслать их мне сюда.

Карнебек заверил меня, что, кроме своего министра, он никому не сообщит о моем появлении в Лондоне.

Вернулся из Голландии и Устинов. Вместе с ним прибыл в Лондон на некоторое время капитан Стивенс. Мы встретились в мансарде Устинова в Челси, где в последний раз я был прошлой зимой и имел решающий разговор с Ванситтартом.

Они рассказали мне, что в ознаменование моего удавшегося бегства провели в знаменитом ресторане «Рояль» в Гааге вечер за шампанским и устрицами. Как они сообщили, нацисты распространяли обо мне самые противоречивые слухи. Одни утверждали, что я поступил на службу в свой полк в Штансдорфе, другие говорили, что я погиб во время автомобильной аварии, в которую якобы попал в Бельгии, а самый любопытный слух состоял в том, что я украл деньги миссии и бежал в Рио-де-Жанейро, где основал дом терпимости.

Но Стивенс мог поведать о еще более интересных делах. С многозначительным видом он заявил:

– Вы будете дома гораздо скорее, чем думаете. С Гитлером скоро будет покончено.

– Господин Стивенс, откуда вы это взяли? Напротив, как я вижу, пока что Гитлер одерживает одну победу за другой. После того как он разбил Польшу, германская армия, сильная, как никогда, стоит у Западного вала, и нет никаких признаков, что западные союзники хотели бы там пошевельнуть хоть мизинцем.

– Нет необходимости в военном наступлении. Гитлеровский режим рухнет изнутри.

– Любопытно узнать, каким образом?

Лицо Стивенса стало еще более таинственным:

– Конечно, я могу вам сказать не все. Однако вы можете поверить мне, что в вермахте существует заговор, который скоро вспыхнет, и тогда с гитлеровской мразью будет покончено. В заговоре участвуют высшие генералы. Находясь в Голландии, я поддерживаю с ними даже постоянную радиосвязь. Как только Гитлер будет свергнут, они немедленно пойдут на мировую.

– Кто эти генералы? – спросил я Стивенса. Он не хотел их назвать и, наконец, упомянул о генерале фон Рундштедте. Но мне было известно, что генерал фон Рундштедт примерно два года назад был ширмой гестапо, когда оно хотело при помощи хитрости похитить из одного голландского монастыря бывшего рейхсканцлера Брюнинга и увезти его в Германию. Этот план провалился, потому что Брюнинг в последнюю минуту заподозрил недоброе.

– Господин Стивенс, простите меня, если я отношусь к этому скептически, но вы знаете, что у меня довольно печальный опыт с вашими якобы уполномоченными агентами. Я боюсь, что вы идете по опасному пути.

Улыбнувшись с видом знатока, Стивенс отверг мои сомнения:

– К сожалению, я ничего больше не могу вам сказать. Однако вы вскоре убедитесь, что я совершенно прав.

«Какое счастье, что я больше не в Голландии, – подумал я, – и ни один из этих дилетантов не вовлечет меня в какую-нибудь авантюру».

Через несколько дней возвратился ван Карнебек. Я посетил его, чтобы узнать, что ему сказал ван Клеффенс о моих вещах.

Карнебек был смущен и, откинувшись на спинку кресла, видимо, искал выхода из положения. Наконец он признался мне:

– Господин ван Клеффенс считает, что голландское правительство не может вступить в конфликт с Третьей империей из-за штанов господина фон Путлица. Кроме того, вещи забрал фон Буттидг уже на следующий день после вашего бегства.

Единственной незаменимой и дорогой мне вещью, которую я глупейшим образом в суматохе последних минут забыл взять с собой, были золотые часы отца. Цепочка от часов принадлежала еще моему прадеду, который купил ее в 1813 году при вступлении прусских войск в Париж на Рю де ла Пэ. Остальной хлам меня не интересовал.

Вряд ли я мог ждать чего-либо другого от голландских властителей. Сотрудник господина ван Клеффенса, министериаль-директор в министерстве иностранных дел, Шаапман лишь за несколько дней до начала войны в личном разговоре со мной сделал истинно классическое заявление, давшее мне достаточно ясное представление о взглядах этих господ. Дословно Шаапман сказал мне:

– Мы, голландцы, настолько искренни в нашем нейтралитете, что от всего сердца желаем победы обеим сторонам.

Вскоре и капитан Стивенс получил представление о голландском нейтралитете. В конце октября заговор генерала фон Рундштедта якобы настолько созрел, что нужно было лишь окончательно договориться, чтобы привести все в действие. Через подпольное радио антигитлеровские заговорщики условились со Стивенсом о встрече в небольшом голландском кафе близ самой границы, у Венло. К назначенному времени Стивенс отправился в условленное место в сопровождении своего британского сотрудника и одного голландского майора. Однако с немецкой стороны появился не генерал фон Рундштедт, а группенфюрер СС Шелленберг, агент Гейдриха, с шайкой головорезов, которые, затеяв небольшую стычку, на глазах голландской пограничной охраны уволокли на германскую сторону Стивенс а и двух сопровождавших его лиц.

Два года Стивенса содержали в одиночной камере, закованного в кандалы, а затем направили в концентрационный лагерь, где он до конца войны мог обдумывать свой легкомысленный поступок. Нацисты нажили на этом событии капитал. Особенно приятно им было то, что теперь они могли утверждать, что якобы имеют свидетеля, который подтверждает их заявление, будто именно британская разведка подложила 9 ноября в мюнхенском пивном зале (Биркеллер) загадочную бомбу, взорвавшуюся там и чудесным образом не затронувшую «фюрера», так как он покинул зал за десять минут до взрыва.

Мне было ясно, что гестапо знает о моем пребывании в Англии. Более того, утверждалось, что Стивенс показал, будто я в течение многих лет являлся высокооплачиваемым агентом британской разведки.

Странная зимняя война

Почти каждую неделю происходили события, с ужасающей ясностью доказывавшие, что правительство Чемберлена относится к войне несерьезно или же воображает, что может выиграть ее левой ногой. На фронтах вообще ничего не происходило. Не было даже и речи о том, что союзники начнут наступление. Это бездействие повсюду характеризовали как фальшивую, ненастоящую войну. Жизнь в стране шла так же, как до сих пор. Рационирование не было введено, и кто имел деньги, мог купить все, что хотел. Газетный король лорд Бивербрук, которому я иногда, давал журналистские сообщения, построил себе новый дом за городом, потому что его дворец, расположенный против Букингэмского дворца, мог подвергнуться налетам фашистской авиации. Дамы высшего общества покупали восхитительные сумочки и сетки, в которых они кокетливо носили свои противогазы, разгуливая по улицам. Театральная и ночная жизнь в Лондоне стала даже более блестящей и непринужденной, чем в мирное время.

Ежедневно над городом висели серебристые баллоны, а вечером блестели звезды, красотой которых жители столицы могли любоваться лишь теперь, когда было введено затемнение. Не было заметно никаких ужасов войны, Напротив, жизнь благодаря войне, казалось, стала более пикантной и привлекательной.

Ненависти к немцам не наблюдалось. В любом автобусе я мог свободно и громко говорить с Вилли по-немецки, и на нас никто не обращал внимания. Часто можно было слышать:

– Как жаль, что сумасшедший Гитлер ведет войну против нас, вместо того чтобы немцы и англичане объединились и выбросили бы проклятых большевиков из Финляндии.

Многие высокопоставленные люди даже считали, что сейчас самое главное – разбомбить Баку с его нефтяными промыслами.

Напрасно я старался вызвать у влиятельных кругов Англии сочувствие к тому отчаянному положению, в котором из-за такой политики Англии поневоле оказались все противники гитлеровского режима. Через Ванситтарта мне удалось даже проникнуть к членам кабинета Чемберлена и высказать им свое мнение. Как заклинатель духов, сидел я в старинном кабинете лорда-хранителя печати в здании парламента на берегу Темзы и пытался убедить влиятельного сэра Сэмюэля Хора в том, что необходимо создать Немецкий комитет борьбы за свободу и изложить хотя бы в общих чертах условия мира. Ничто не могло тронуть старого консерватора. Он внимательно слушал меня, но из него ничего нельзя было вытянуть, кроме редких восклицаний: – Очень интересно! Это нужно обдумать!

Постепенно я убедился в том, что не в моих силах побудить Англию к действиям. Англичане будут колебаться до тех пор, пока Гитлер не научит их чему-нибудь лучшему.

Я содрогнулся, когда услышал по радио слова упоенного победой «фюрера», произнесенные в берлинском Дворце спорта в январе:

– Я дам им такую войну, что они не опомнятся!

Еще больше я был потрясен, когда вскоре Чемберлен заявил:

– Hitler has missed the bus – Гитлер пропустил автобус.

Как бы дальше ни развивалась война, я должен был позаботиться о своем собственном существовании. Мне не хватило бы и на год денег, которые я имел на текущем счету в банке. Я должен был что-то зарабатывать.

Сразу же за парком Ванситтарта в Денхэме находились известные студии британской кинопромышленности, выпускавшие столь необходимые актуальные антигитлеровские фильмы. Вскоре я даже начал писать сценарии для Александра Корда, а через некоторое время компания «Ту ситиз филм» пригласила меня для консультации при постановке фильма, снимавшегося на берегу Темзы, в студии Шеппертона. Темой этого фильма было якобы существующее подпольное движение в Германии, которое вело пропаганду при помощи передвижного радиопередатчика. Все это была чистая фантазия. Я пытался сделать так, чтобы по крайней мере внешне все выглядело реалистически. Было нелегко добиться того, чтобы даже такой вдумчивый и впечатлительный актер, как Клайв Брук, достаточно убедительно представил тупого гругшен-фюрера СС, а элегантная Диана Вайнерт сыграла роль немецкой пенсионерки. Постановщиком был известный кинорежиссер Антони Асквит, сын премьер-министра Англии во время первой мировой войны и знаменитой леди Оксфорд. Это вызывало улыбки, когда я старался показать моим юным исполнителям «поворот кругом» или официальное «немецкое приветствие». Большую помощь оказал мне Вилли, хорошо знавший нацистскую иерархическую лестницу и соответствующие ранги. Во всяком случае, во время этих киносъемок я зарабатывал гораздо больше, чем в период своей дипломатической деятельности.

Зимой 1939/40 года, которую я провел в Англии, внешне все было бы хорошо, если бы не постоянно терзавшее меня сознание, что рано или поздно все это кончится и вслед за «странной войной» наступит страшное пробуждение.

Война становится серьезной

Англичане ахнули от изумления, когда Гитлер весной 1940 года внезапно напал на Данию и Норвегию. Никто не ожидал этого нападения; англичане всегда считали эти страны своей естественной сферой влияния. Однако скоро они пришли в себя, и газеты широковещательно объявили, что раз чудовище неосторожно высунуло голову из своей берлоги, британские морские и воздушные силы перережут ему глотку.

Понадобилось всего три недели, чтобы Гитлер стал неограниченным хозяином всего пространства от северного побережья Скандинавии у Полярного круга до пролива Скагеррак. Британскому флоту не удалось даже полностью вызволить небольшой экспедиционный корпус, который спешно был послан в Норвегию. Этот корпус по иронии судьбы состоял в основном из частей, которые зимой тайно готовились для посылки в Финляндию на помощь генералу Маннергейму. Преступная безответственность правительства Чемберлена была наказана.

Население Англии внезапно охватил панический страх перед гитлеровской «пятой колонной». Немцы, живущие в Англии, оказались в тяжелом положении. В каждом немце начали подозревать скрытого агента Гиммлера или Канариса. Я не мог пройти по Пикадилли без того, чтобы меня не задержали и не потребовали предъявить документы. Немцев вытаскивали даже из кино и театров. Так как в Лондоне я был небезызвестным человеком, мне то и дело приходилось наталкиваться на такие неприятности.

Паника, вызванная боязнью «пятой колонны», превратилась в истерию, когда началось немецкое наступление на Западе и нацисты захватили Голландию и Бельгию. Немцев начали арестовывать без разбора. Даже безобидные еврейские эмигранты и широко известные антифашистские борцы были арестованы, заключены в лагери для интернированных или отправлены за океан. Некоторые из них нашли смерть в океане от торпед немецких подводных лодок.

Я все еще по-прежнему каждое утро ездил в свою студию в Шеппертоне. Но в один прекрасный день Антони Асквит заявил мне:

– Пожалуйста, возвращайтесь домой. Мои электрики только что заявили, что, если этот гунн снова появится здесь, они прожекторами проломят ему голову. Я сожалею, но будет гораздо лучше, если временно вы не будете здесь появляться.

Возвращаясь из Шеппертона, на лондонской станции Ватерлоо я увидел первый поезд, доставивший эвакуированных английских солдат из разгромленной при Дюнкерке британской армии. Солдаты старались выглядеть равнодушными или даже сверхмужественными. Но, боже, какими бледными, усталыми, грязными и небритыми были они! Кроме изодранной формы, у них ничего не было. Они вынуждены были бросить не только свое оружие, но даже личные вещи.

Мое положение было затруднительным. Что мог и что должен был я делать дальше? Я находился в безнадежном положении между двух огней. Англичане – это было ясно – будут сражаться до конца. Но для них я был лишь гунном, который, в лучшем случае, мог рассчитывать на сострадание. Мне было также ясно, что нацисты, если бы они вторглись в Англию, прикончили бы меня одним из первых.

В тот же вечер вместе с Вилли я поехал к своему другу д-ру Г., чтобы посоветоваться с ним. Он не был арестован, так как своевременно позаботился о визе на въезд в США и уже на следующей неделе собирался отплыть туда со своей семьей. Мы пришли к выводу, что как для Вилли, так и для меня было бы самым лучшим как можно скорее покинуть Англию. На всякий случай д-р Г. прописал нам достаточную дозу цианистого калия, чтобы в случае необходимости быстро и безболезненно отправиться на тот свет. С ядом в кармане мы чувствовали себя гораздо спокойнее.

В американском посольстве советником был мой старый друг Уолтон Баттеруорт, которого я знал еще в двадцатых годах, во время пребывания в Вашингтоне. Около трех лет назад, находясь в Лондоне, я обратил его внимание на то, что здесь, в его бюро, работает фашистский шпик. Уолтон обезвредил этого человека и благодаря этому стал пользоваться особым расположением своего правительства. Тогда он был мне очень благодарен и сказал:

– Вольфганг, если у тебя будут какие-либо затруднения из-за твоих нацистов и ты захочешь скрыться, я нарушу все американские законы об иммиграции и дам тебе – визу.

Теперь, когда я напомнил ему об этом, он реагировал очень кисло:

– Конечно, если бы ты еще имел свой немецкий дипломатический паспорт, вопрос можно было бы решить сразу же, но для простых смертных иммиграционная квота исчерпана на многие годы.

Ждать помощи от этого человека было нельзя.

Ванситтарт предложил мне переехать к нему в Денхэм, где я мог бы жить спокойно и никто не угрожал бы мне. Это было любезно с его стороны, но какую жизнь мог я там вести? Я жил бы бесцельно, бездеятельно, а через некоторое время, возможно, стал бы бременем для самого Ванситтарта. Я пошел бы на это, если бы не было никакого другого выхода.

Я просил Ванситтарта поразмыслить, нет ли других возможностей спрятать меня от разгневанных англичан. Вблизи американского побережья есть много английских островов, где немец не будет так мозолить глаза, как в Англии. Ванситтарт нашел этот план неплохим. Через своего друга министра колоний лорда Ллойда он запросил губернаторов карибских владений, кто из них мог бы принять меня. Ответ пришел от губернатора Ямайки сэра Артура Ричардса.

Ссылаясь на его заверение, Баттеруорт согласился предоставить мне десятидневную визу на проезд через США, так как я не мог проехать на Ямайку, минуя Нью-Йорк. Ванситтарт распорядился, чтобы мне разрешили взять с моего текущего счета в банке достаточно крупную сумму, чтобы оплатить поездку из Нью-Йорка на Ямайку и, кроме того, иметь несколько сотен долларов в кармане. В последний момент мне удалось получить два места для себя и Вилли на пароходе «Британик», который в середине июня отплыл из Ливерпуля в Нью-Йорк.

Мы покинули Англию в дни, когда после долгожданного падения правительства Чемберлена британский лев при правительстве Черчилля пробудился и начал воевать. Теперь англичане всеми силами старались подготовить страну к обороне. То, что было упущено за последние месяцы, пытались наверстать за несколько дней. С исключительным патриотизмом все население страны включилось в подготовку отпора ожидавшемуся вторжению нацистских орд. Но для тех, кто был знаком с техническим оснащением гитлеровских армий, осуществлявшиеся оборонительные мероприятия казались детскими. Против наступающих танков выставляли «испанские рогатки» на перекрестках и устраивали для партизан амбразуры в полуразвалившихся стенах. В парках Лондона вырыли окопы. На всех сельских дорогах страны исчезли указатели, чтобы немцы не могли ориентироваться.

Домашние хозяйки заготовили ведра для кипятка, чтобы обливать немецких солдат; дети запаслись кинжалами и извлекли из шкафов музейные ружья. В стране господствовало боевое настроение, которого всего несколько недель назад нельзя было и ожидать. Если бы Гитлер вторгся в Англию, началась бы такая партизанская война и резня, какой еще не знала вся мировая история.

Когда полгода назад я сошел с самолета на английскую землю, у меня как бы свалился камень с сердца. Теперь я вздохнул свободно, когда увидел на станции Кингс-Кросс поезд, который должен был увезти меня отсюда. На вокзал провожать меня пришел мой старый друг, бывший командующий социал-демократическими отрядами «Рейхсбаннер» Карл Хёльтерман. У него не было такой возможности, как у нас, выехать за границу, и поэтому он с тревогой смотрел в будущее. Я вручил ему ампулы с ядом, подаренные мне д-ром Г., в которых больше не нуждался. Их было достаточно для него и его жены. Его лицо прояснилось, и, глубоко тронутый, он поблагодарил меня:

– Никто еще никогда не делал мне более дорогого подарка. Теперь по крайней мере я знаю, что сам смогу распорядиться своей судьбой.

С большим любопытством наблюдали за отъезжающими сновавшие взад и вперед носильщики и железнодорожные служащие. Никто из них не высказывал желания уехать вместе с нами, напротив, с разных сторон отчетливо раздавались реплики: – The Yellow Train! – Желтый поезд! – Желтый цвет слывет в Англии символом трусости. Даже мне было немного стыдно, а англичане поспешили незаметно скрыться в своих купе. Только их элегантные чемоданы свидетельствовали о том, что это очень богатые люди, решившие теперь, в час смертельной опасности для родины, покинуть ее.

Но именно они сделали для меня и Вилли переезд через океан очень мучительным. Мы были единственными немцами на борту парохода, и нас бойкотировали так, словно мы были прокаженными. Никто не хотел садиться с нами за один стол. Нас старались избегать и едва удостаивали взглядом. Когда мы проходили мимо той или иной группы, то могли услышать такие замечания:

– Лучше всего было бы выбросить обоих гуннов за борт. Кто знает, не являются ли они нацистскими агентами, поддерживающими связь с какой-нибудь немецкой подводной лодкой, которая может внезапно вынырнуть и торпедировать нас!

Очень предупредительно держался с нами министр иностранных дел чехословацкого эмигрантского правительства Ян Масарик. Он знал меня раньше и слышал обо мне от Ванситтарта. Ежедневно по нескольку раз он брал меня под руку, и мы гуляли по палубе. Однако враждебность других пассажиров не прошла, и мы с Вилли чувствовали себя отверженными.

Переезд через океан занял десять дней. Это были дни завершающих боев во Франции. Накануне высадки в Нью-Йорке мы услышали по радио сообщение о капитуляции в Компьене. Не удивительно, что отношение к нам нисколько не улучшилось.

На следующее утро появились представители иммиграционных властей. Я предъявил свой смехотворный документ, свидетельствовавший о том, что я не имею гражданства, документ, снабженный десятидневной проездной визой Баттеруорта. Чиновник взглянул на меня:

– Не приходилось ли мне уже заниматься вами?

– Это вполне возможно, – ответил я.

– Да, теперь я вспоминаю. В свое время вы служили в немецком посольстве в Вашингтоне.

– Вы правы. Тогда с моим дипломатическим паспортом я не был бы через десять дней выброшен из вашей страны.

Было видно, что чиновник сочувствует мне:

– Я понимаю, что все это тяжело для вас. Я знаю, что вы джентльмен и не злоупотребите своим пребыванием у нас. Поэтому я на свой страх и риск продлю ваше пребывание в Соединенных Штатах на четыре недели.

Чиновник поставил соответствующий штамп на моем документе. Теперь у меня было достаточно времени, чтобы навестить некоторых своих друзей в Вашингтоне, которые, возможно, сумеют мне помочь в получении постоянной визы. В приподнятом настроении мы с Вилли сошли на берег.

Нью-Йорк выглядел вполне мирно. В блеске сверкающих реклам лучился Бродвей, и движение было столь же оживленным, как и всегда. Контраст с затемненным Лондоном был разительным. Война в далекой Европе затрагивала повседневную жизнь американцев лишь в той мере, что они теперь не могли провести свой летний отпуск в Европе. Распевали сентиментальные песенки о парижских кафе и хвалебные гимны по адресу стойкой Англии, которая находилась теперь лицом к лицу с атакующими могучими нацистскими армиями. В то же время принимали меры и на тот случай, если бы эти злые нацисты, одержав окончательную победу, стали господами в Европе и с ними пришлось бы и дальше торговать. Может быть, Гитлер проглотил слишком большой кусок и испортит себе желудок. Нужно терпеливо ждать. Между тем в Америке можно было и впредь жить уютно.

Я провел несколько дней в Вашингтоне. Мало обнадеживало то, что даже в самых осведомленных кругах Государственного департамента в эти июльские недели 1940 года господствовали настроения фатализма.

Часто и подолгу я простаивал перед красным кирпичным зданием нашего посольства и наблюдал с другой стороны улицы за людьми, входившими и выходившими из дома, где я проработал свыше четырех лет. Я узнавал многих моих коллег, спокойно шествовавших к своим автомобилям. Они выглядели самоуверенно настроенными, как будто в мире ничего не случилось и все прекрасно. Но, может быть, я был глупым одиночкой, не понимающим реальной жизни, и поэтому из-за своего упрямства сам вытолкнул себя из этого мира? В глубине души я, конечно, знал, что никогда не променяю свою судьбу на уютную жизнь этих гитлеровцев.

Что же касается постоянной визы, то я ничего не добился. У меня не оставалось другого выхода, как ехать на Ямайку, навстречу неизвестному будущему. Я купил в Нью-Йорке билеты для себя и Вилли и сообщил британскому посольству в Вашингтоне, как это было мне предписано еще в Лондоне, примерную дату прибытия в Кингстон, чтобы тамошний губернатор был об этом информирован.

Британская коронная колония во время войны

Выкрашенный в угрюмую серо-зеленую краску для маскировки, полностью затемненный «Британик» зигзагами пересек Северную Атлантику от Ливерпуля до Нью-Йорка. Но на этой стороне океана мы не подвергались никакой военной опасности. Для американцев не существовало ни подводной войны, ни затемнения.

У причала в Хобокене нас ожидал, блистая свежей белоснежной окраской, пароход компании «Юнайтед фрут» – «Верагуа», который и должен был доставить нас на солнечную Ямайку. Ночью пароход шел при всех огнях. Пассажирами здесь были не трусливые, как зайцы, люди, напуганные войной и находящиеся в скверном настроении, а независимо державшие себя бизнесмены и туристы. Они хотели насладиться всеми прелестями летней морской прогулки под тропическим небом. Ежедневно они купались в бассейне верхней палубы, наполненном прохладной свежей морской водой, а по ночам танцевали при серебряном свете звезд под музыку кубинского судового оркестра.

Время от времени на горизонте проплывали желтые дюны Багамских островов. Показались зеленые купола Кубы, а еще через час я увидел западные холмы моего старого Гаити. На рассвете пятого дня путешествия мы должны были прибыть в порт Кингстон на Ямайке. Накануне вечером мы развлекались на танцевальной площадке далеко за полночь, а затем отправились спать, чтобы к утру, при высадке, быть бодрыми. Рассвет еще не забрезжил, когда нас разбудил грубый мужской голос, доносившийся из коридора:

– Оба немца должны немедленно отправиться в таможню.

Едва мы протерли глаза, как в каюту вошел официант и лично передал нам этот приказ.

Пароход не двигался, хотя до порта Кингстон было минимум два часа пути. Мы находились у входа в большую бухту рядом со старой стоянкой флота в Пор-Роял, выстроенной в свое время адмиралом Нельсоном. На борт парохода прибыл британский военный патруль. Я спросил официанта, не успеем ли мы позавтракать. Он поспешно ответил:

– Нет, солдаты говорили, что позавтракаете вы потом, на берегу.

Волей-неволей мы вышли из своих кают и по сходням спустились в ожидавшую нас моторную лодку. Матросы протянули наши чемоданчики, и через несколько секунд мы двинулись в направлении Пор-Роял.

С любопытством смотрели на нас из люков «Верагуа», похожих на бычьи глаза, сонные, непричесанные молодые американки, с которыми мы всего пять часов назад так непринужденно и весело танцевали. Видимо, они переживали сейчас свое первое пикантное военное приключение; наверняка они еще долго говорили о двух опасных нацистских шпионах, арест которых наблюдали.

На берегу нас встретила группа канадских солдат с примкнутыми штыками. Их командир, бородатый майор, вежливо потребовал, чтобы мы последовали за ним в автобус. Он сел за руль, а рядом с ним и сзади уселись по два солдата, вооруженных револьверами. Другая группа солдат, вооруженных карабинами, двинулась вслед за нами в другой машине. Что и говорить, начало было малообещающим.

Мы въехали в горы. Начало припекать утреннее солнце. Путь становился все более извилистым, и все более красивый вид открывался на синюю морскую бухту. Внизу, на берегу, я увидел огромный белый отель, где жил около десяти лет назад и познакомился с сестрой гаитянского министра иностранных дел. Через два с половиной часа, не доезжая последнего перевала высотой пять тысяч футов, мы попали в барачный лагерь. Здесь находился гарнизон канадских войск на Ямайке. Это был Нью-кастл.

Майор отпустил солдат и пригласил нас в свою квартиру, где уже ожидал отличный завтрак. При более близком знакомстве канадцы, несмотря на свою внешнюю суровость, оказались приветливыми людьми. Это были большей частью крестьяне из прерий, лишь недавно и, видимо, очень неохотно надевшие военную форму. Здесь стоял Виннипегский гренадерский полк.

Как сказал майор, губернатор распорядился, чтобы нас поместили в этом лагере, где мы будем жить под защитой гренадеров. После завтрака он показал нам вместительный офицерский барак, предназначавшийся для нас в качестве квартиры. В бараке были две комнаты, ванная, а вдоль фасада тянулась веранда, с которой открывался чудесный вид на столицу острова Кингстон и дальше на море. За домом находилось строение поменьше, утопавшее в ярких цветах; там были большая кухня и другие хозяйственные помещения. Солдаты приводили все в порядок и расставляли мебель.

Мы провели с Вилли весь день в офицерском казино, оживленно беседуя, играя в карты и слушая музыку по радио. Отведав доброго ямайского рому, мы в несколько возбужденном настроении около десяти часов вечера отправились на новую квартиру, чтобы провести там нашу первую ночь.

Утром, когда я еще спал, в мою комнату ворвался взъерошенный Вилли и на своем рейнском наречии сообщил малоутешительную весть:

– Мне кажется, эти парни строят там проволочные заграждения.

Я выглянул в окно и заметил, что около десятка негров забивали колья вокруг нашего двора, где солдаты выгрузили мотки колючей проволоки. Кроме того, мы заметили, что в бараке напротив нас разместились унтер-офицер и двенадцать солдат, чтобы наблюдать за нами. Двое из них уже стояли на посту с карабинами за плечами.

Майор позвал нас завтракать, и мы не скрыли от него своего удивления.

– Все это делается для вашей защиты, – пояснил майор. – Вы не должны чувствовать себя пленниками. Вы можете гулять, где хотите. Однако у меня имеется предписание, чтобы вас всегда сопровождал солдат. Завтра вечером губернатор приглашает вас на ужин в Кингстон, где вы сможете обсудить с ним все эти вопросы.

Несмотря на кое-какие недобрые предчувствия, я считал, что еще не все потеряно.

Назначенная на вечер следующего дня встреча с губернатором в силу непредвиденных обстоятельств сорвалась. В первой половине дня мне было передано, что я должен явиться вечером на обед к губернатору в смокинге; в ответ я сообщил, что, к моему прискорбию, был вынужден оставить смокинг в Голландии, в руках гестапо, и не смог привезти его в своем чемоданчике. Губернатор выразил сожаление по поводу того, что смокинг по вечерам во дворце совершенно обязателен, и сообщил, что пригласит меня на обед в один из следующих дней.

В сопровождении двух вооруженных пистолетами солдат точно в назначенный срок я проехал через огромный красивый парк и остановился перед главным входом губернаторской резиденции в Кингстоне. В то время как оставшиеся внизу канадские конвоиры с удивлением смотрели на меня, двое разукрашенных галунами черных слуг проследовали со мной наверх. Сэр Артур Ричардс и его супруга приняли меня как дорогого и почетного гостя. Чтобы приветствовать меня, прибыли самые высокопоставленные чиновники острова с женами, начиная с командующего вооруженными силами британских Антильских островов и вплоть до секретаря администрации и начальника полиции острова Ямайка. За столом меня даже усадили на почетное место справа от хозяйки.

Царила интимная и все же церемонная атмосфера, столь знакомая мне по многочисленным подобным же приемам, на которых я бывал за свою дипломатическую службу в мирное время. Мне пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить, что в действительности я вовсе не салонный лев, в качестве которого меня чествовали, а всего-навсего беззащитный пленник этих людей, уверенно и бодро живших в своем мире, казавшемся им нерушимым. Все приглашали меня, выражая желание сократить скучные дни моего одиночества в Ньюкастле.

Нельзя сказать, что мне удалось серьезно поговорить с губернатором о моих делах. Сэр Артур сослался на предписания, согласно которым в британских колониях любого немца, хорош он или плох, надлежит содержать за колючей проволокой. Но он выразил готовность сделать мое пребывание в Ньюкастле настолько приятным, насколько это было в его силах. Я получил радиоприемник, пишущую машинку, два кресла и кое-что другое.

Часто леди Ричардс посылала мне конфеты и прочие приятные вещи, и по крайней мере раз в месяц меня приглашали на обед в Кингстон. Мне разрешалось принимать и другие приглашения высокопоставленных чиновников, так что время от времени я мог прервать свою монотонную жизнь в лагере и провести несколько часов в приятных, культурных домах. Однако я никуда не мог поехать без конвоя и колючая проволока по-прежнему окружала мой дом. В этом отношении англичане не шли ни на какие уступки.

Зато наши отношения с канадскими солдатами складывались как нельзя лучше. Они тоже были недовольны спесивыми англичанами и не слишком любили их. О британских хозяевах острова они говорили не иначе, как об «имперцах», подразумевая под этим их заносчивость и вообще неспособность английских «сэров» к чему-либо путному. Им вовсе не хотелось быть под командой этих «имперцев» и охранять их. Они с тоской вспоминали бескрайние пшеничные поля в далеких прериях и пытались сделать свою отупляющую военную службу по возможности приятной.

Вилли был не только хорошим поваром, но и отличным мастером коктейлей. Вскоре он стал незаменимым и популярным во всем лагере мажордомом. Без его авторитетного руководства праздник в офицерском казино не считался праздником, а солдаты кулаками оспаривали право стоять на посту у нашего барака, потому что тут всегда находилось для них что-нибудь приятное. Прежде всего они могли у нас поесть, избежав таким образом однообразия полевой кухни. За обедом и ужином я председательствовал на кухне, где сидело пятнадцать человек, восхищавшихся кулинарным искусством Вилли. Направо от меня сидел унтер-офицер, налево – ефрейтор, а напротив – Вилли в окружении солдат.

Кроме того, Вилли был хитроумнейшим картежником. Карты ни на миг не исчезали из наших бараков. Наши канадцы соображали по большей части туго, и Вилли оказывался подчас с солидным выигрышем, что позволяло улучшить наше питание, и жили мы совсем неплохо. Прежде всего мы употребили выигранные деньги на то, чтобы добавить к нашему рациону овощи, фрукты и так далее. Но в первую очередь мы запаслись добрым ямайским ромом, без благотворного воздействия которого наша жизнь была бы куда более невыносимой.

Иногда вечерами, слегка подвыпив, прежде чем пойти спать, мы сидели на веранде. Нас обдувал теплый тропический ветер, мы любовались морем, огнями Кингстона и южным звездным небом. Но в мыслях и беседах мы всегда были на далекой родине, где бушевала ужасная война.

– Вот было бы хорошо, – мечтали мы, – если бы можно было подвесить на серп луны по маленькому письму. Через четырнадцать часов луна будет над Германией. Первое письмо могло бы упасть в Лааске, второе – в Кельне, а завтра вечером в это же время мы получили бы ответ из дома.

К сожалению, это были всего только прекрасные фантазии. Мы знали, что наши семьи живы. Вилли поддерживал со своими связь через товарища в Швейцарии, а я получал известия через певицу Лотту Леман, жившую теперь в Калифорнии, а также через мою старую швейцарскую гувернантку. Я получал даже записки, хотя и не написанные матерью, но которые она держала в руках. Часто между нами циркулировал небольшой клочок синей бумаги, на котором были напечатаны стихи Гете:

Удержаться, вопреки насилию,

Не гнуться, быть сильным,

Призвав богов на помощь.

Несмотря на отчаяние, которое мы испытывали, слушая победные сообщения германского коротковолнового передатчика, мы никогда не теряли веру в то, что наступит день, когда мы увидим лучшую Германию.

Канадские солдаты охотно совершали со мной прогулки в горы. Приблудная собака – ей дали кличку Наполеон – была нашим постоянным спутником. Мы купались в кристально прозрачной воде водопадов и загорали под зелеными кокосовыми пальмами. Мы познакомились с кое-какими семьями в окрестностях и стали желанными гостями в их домах, где нас угощали кофе с пирожными. По другую сторону горного хребта, делящего остров пополам, жила семья одного сахаропромышленника, у которого был автомобиль. Его жена иногда возила нас со своими детьми на северное побережье острова, где можно было достать свежих омаров, которых мы варили тут же на берегу.

Коренные жители острова относились ко мне исключительно дружественно. Большинство из них влачило жалкое существование и от всей души ненавидело британских угнетателей. Они видели, что я нахожусь в плену у англичан, и, если солдаты не могли нас подслушать, незадумываясь, изливали мне душу. «The English are devils» («Англичане – черти»), – таков был их вывод в большинстве случаев.

Рыбак, приходивший иногда к нам со своим товаром, который он нес на голове, по собственному почину предложил тайно увезти меня и Вилли в лодке на Кубу. За это он не требовал никакого вознаграждения. Вилли, который стал сильно скучать, начал всерьез подумывать об осуществлении этого плана.

Один из негров, видимо, в этой местности принадлежавший к числу лидеров, пытался склонить меня к тому, чтобы организовать восстание. Хотя при данных обстоятельствах его планы нельзя было назвать дальновидными, их, вероятно, можно было осуществить. Он хотел вместе со своими людьми ночью перерезать проволочные заграждения вокруг лагеря близ Кингстона и освободить содержавшихся там интернированных. Кроме местных революционных руководителей, там находилось несколько тысяч немцев. По его мнению, я был подходящим человеком, чтобы возглавить этих немцев и прогнать англичан с острова.

Со своей веранды я мог видеть унылые бараки этого лагеря, расположенного в дюнах. Поскольку лагерь охранялся теми же виннипегскими гренадерами, я имел приблизительное представление об условиях жизни в нем. Интернированные немцы были главным образом военными моряками либо матросами с захваченных или потопленных торговых судов. Они до сих пор приветствовали друг друга словами «хайль Гитлер» и то и дело распевали песню о Хорсте Весселе. Крестьянские парни из Канады говорили мне, что они часто дрожали от страха, наблюдая со своих сторожевых вышек за выходками немцев. Они признавались, что не прошли почти никакой военной подготовки и по большей части даже не умели стрелять из пулемета.

При этих условиях вполне вероятно, что мне и неграм, жившим в горах, переворот в первый момент мог бы удасться. Но в таком случае я лишь сыграл бы на руку нацистам, а неграм Ямайки оказал бы плохую услугу. Мой черный друг, видимо, никак не мог понять, почему я остаюсь глух к его планам. Он пытался даже повлиять на меня через женщин, доставлявших нам фрукты, и торговок, которые имели в наш дом свободный доступ и часто оставались здесь целыми часами.

Было вполне понятно, почему ямайские негры вынашивали отчаянные планы изменения своего положения. Вряд ли можно было представить себе более несчастную жизнь, чем та, которую влачили они. Если бы они были просто рабами, то белые господа по крайней мере обеспечили бы им какой-нибудь жалкий прожиточный минимум. При теперешних же условиях ямайские негры видели, что они безнадежно обречены на медленное вымирание.

Британские колониальные власти ориентировали экономику острова исключительно на производство тропических сельскохозяйственных продуктов, предназначенных для экспорта, в то время как другие предметы потребления ввозились из-за границы, преимущественно из Англии. Война приостановила торговлю. Из-за границы доставлялось мало товаров, вывозилось тоже мало. Недоставало судов. Ощущалась нехватка иностранных товаров, а местные продукты не находили сбыта. Бананы, апельсины, ананасы, кофе и какао гнили. Земли крупных плантаций частично не возделывались, и тысячи рабочих, прежде находивших там заработок, остались без гроша. Они жили в своих деревнях, проедая последние сбережения родственников, имевших счастье владеть собственными клочками земли. Даже эмигрировать с острова было теперь нельзя. Нужда широких масс была неописуемой, и положение ухудшалось с каждым днем. Никаких попыток найти выход не предпринималось. Было ясно, что среди местного населения растут повстанческие настроения; они видели избавление даже в победе нацистов.

Я не раз обращал внимание губернатора на опасность такого положения и пытался предложить ему кое-какие меры.

– Почему, господин губернатор, – говорил я, – вы не попытаетесь обеспечить остров хотя бы мясом и начать разводить свиней? Поросенку достаточно года, чтобы вырасти. У нас кормят свиней картофелем, но, как вы знаете, хорошая свинья все сожрет. Почему бы не откармливать свиней бананами, которые сгнивают здесь тысячами центнеров?

Сэр Артур только снисходительно улыбался:

– Вы, немцы, вечно носитесь со своими экспериментами и только вызываете беспорядок во всем мире.

Я спросил его, может ли Англия теперь, во время войны, взять на себя ответственность за перевозку бензина на Ямайку в танкерах через моря, где снуют немецкие подводные лодки. Здешние заводы, получающие спирт из сахарного тростника, могли бы производить горючее для транспорта, точно так же, как наша винокурня в Лааске, работающая на картофеле. На заводе моего друга по ту сторону хребта это уже делалось.

Если бы все спиртовые заводы занялись этим, остров сам вполне мог бы обеспечить себя горючим.

– Вы слишком примитивно мыслите, – возразил сэр Артур. – Каким образом мы сможем обеспечить доходы нашего бюджета, если нефтяные компании не будут больше платить таможенных пошлин? Две трети наших доходов составляют таможенные сборы за ввоз жидкого горючего.

Всякая мысль о нововведениях, которую я высказывал, казалась губернатору порождением ума сумасшедшего или даже революционера. Для него существовали лишь старые, установленные британскими колониальными властями порядки, которых и следует, полагаясь на бога, кое как придерживаться дальше. Все это породило, например, такую абсурдную ситуацию: в то время как тысячи судов гибли в море от подводных лодок, сахар и южные фрукты по-прежнему вывозились с Ямайки в Англию и возвращались обратно в виде мармелада известного консервного концерна «Блейк энд Кроссвел». Никто даже и не думал о том, чтобы построить на Ямайке мармеладную фабрику. Выращенные на Ямайке бобы какао отправлялись на английскую шоколадную фабрику в Кэдбэри и перерабатывались только там.

Самым удивительным в этой политике британских колонизаторов было то, что они считали упрямство проявлением силы и хвастались тем, что их настойчивость в сохранении старых порядков является вернейшей гарантией дальнейшего существования Британской империи.

Многие из местных англичан были приятными и образованными людьми. Они жили в культурных условиях, соблюдали определенный стиль жизни и даже теперь, во время войны, надевали к ужину безукоризненные смокинги. Однако они были настолько оторваны от миллионов людей, судьба которых находилась в их руках, что серьезно воображали, будто их господство является благодеянием для этих людей.

Даже канадцы были возмущены здешней бесхозяйственностью. Многие из них хотели после войны приехать на Ямайку и заняться здесь земледелием, чтобы показать тупым «имперцам», чего можно достичь на этой благословенной и плодородной земле при рациональном ведении хозяйства.

Немногие из этих канадцев смогли претворить свое намерение в жизнь; летом 1941 года бравых виннипегских гренадеров без всякой военной подготовки отправили в Гонконг, где зимой их истребили японцы.

Странный господин открывает двери в Соединенные Штаты

С первых же дней пребывания на Ямайке наши мысли были заняты планами о том, как выбраться из этого рая, обнесенного колючей проволокой. В условиях войны мы могли найти убежище только в Соединенных Штатах; в любой другой стране мы рано или поздно оказались бы на мели.

После того, как губернатор предоставил мне пишущую машинку, я начал записывать кое-что из пережитого в расчете на то, что, печатаясь в американских журналах, я смогу заработать немного денег на жизнь в Америке. Так как у меня не было никаких связей с издательствами в США, я послал свои рукописи одному старому знакомому, работавшему в Вашингтоне в отделе печати Государственного департамента, и просил его показать их кому-либо из местных публицистов. Канадский часовой доставил пакет, адресованный в Вашингтон, американскому консулу в Кингстоне, который отправил его со своим курьером, и, таким образом, я не имел никаких затруднений с цензурой.

Неделю за неделей, месяц за месяцем ждал я ответа и постепенно начал терять всякую надежду. Но в середине мая долгожданное чудо все-таки свершилось. Поздно вечером, когда Вилли и я уже почти прикончили на сон грядущий бутылку рома, у нас на веранде неожиданно появился комендант лагеря. Он сказал, что ему только что позвонили из Кингстона и сообщили, что на следующий день из США к нам приедет очень важный посетитель. Правда, на вопрос, кто этот господин, комендант ответить не мог. Мы с большим любопытством ожидали появления незнакомца. Вилли приготовил все, включая лучшие коктейли, чтобы привести нашего гостя в дружелюбное расположение духа.

На следующий день к нашему бараку подкатила ослепительная губернаторская машина, из которой вышли господин и дама. Унтер-офицер без всяких распросов отодвинул рогатку из колючей проволоки и пропустил посетителей. Мужчина представился как Исаак Дон Левине из Нью-Йорка. Дама была его женой, отдыхавшей во Флориде; она вместе с мужем предприняла на самолете эту небольшую прогулку из Майами на Ямайку. Было видно, что она урожденная американка, хотя в ее английском языке нельзя было не заметить польско-еврейского акцента. Хотя г-н Исаак Дон Левине выглядел и не вполне элегантно, знаток, взглянув на его белый летний костюм и панаму, сразу мог заметить, что они были из самого дорогого и наилучшего материала.

Вошедший бросил гневный взгляд на вежливо ретировавшегося унтер-офицера. Господин Левине был полон жгучей ненависти к англичанам. Хотя о его прибытии губернатор был извещен самим английским послом в Вашингтоне, бывшим министром иностранных дел лордом Галифаксом, на аэродроме в Кингстоне его и жену раздели чуть ли не донага и обыскали, словно речь шла о каком-нибудь незначительном путешественнике или даже контрабандисте. Между тем г-н Левине, как он нам сообщил, является в настоящее время одним из наиболее известных и преуспевающих публицистов Нью-Йорка. Весной он выпустил самую сенсационную книгу последних лет под названием «Out of the Night» – «Бегство из ночи», автором которой являлся бывший немецкий коммунист, переживший необыкновенные приключения. Человека звали Кребс, но, чтобы ввести гестапо в заблуждение, он писал под псевдонимом Ян Валтин. Валтин заработал свыше ста тысяч долларов, а г-н Левине, вероятно, еще больше. Господин Левине читал мои записки.

– Книга будет иметь огромный успех, даже еще больший, чем книга Валтина, – сказал он. – Нам нужно только договориться о том, чтобы переделать ее на американский лад.

– Замечательно! – ответил я. – Только вряд ли вы охотно останетесь здесь, в моей золотой клетке на Ямайке, чтобы проделать эту работу.

– Об этом не может быть и речи! У меня масса дел в Нью-Йорке. Вы сами должны приехать в Америку.

– Господин Левине, вот уже целый год как я хочу туда поехать, но мне не дают иммиграционной визы.

– Не беспокойтесь. Об этом я уже позаботился. Если вы согласны, можете получить визу в течение двух недель и уже на следующий месяц приступить к работе у меня в Нью-Йорке или на моей ферме в Коннектикуте.

Конечно, я был согласен. Едва г-н и г-жа Левине скрылись в своем автомобиле в тропических зарослях за первым поворотом от Ньюкастла, как мы с Вилли от радости заплясали на веранде.

Обещанные визы действительно прибыли через две недели, и англичане согласились нас отпустить. Неожиданные затруднения возникли только в последний момент с канадцами. Они потребовали от меня 58 фунтов 15 шиллингов 6 пенсов за продовольствие, полученное Вилли и мною за это время. «Имперцы» заявили, что их бухгалтерия якобы не имеет указаний о выплате этой суммы.

Наших денег только-только хватало на проездные билеты. Если бы я уплатил канадцам, мне понадобилось бы затребовать ту небольшую сумму, которую я в прошлом году оставил у свого друга в Нью-Йорке. Я не видел причин для того, чтобы бросить эти деньги в глотку правительства его величества за гостеприимство, оказанное мне на Ямайке, и приехать в Нью-Йорк без гроша в кармане. Переговоры тянулись несколько дней, пока вопрос не был разрешен. Я думаю, что сэр Артур Ричардс на свою ответственность выдал эти 58 фунтов 15 шиллингов 6 пенсов из кассы колониальной администрации.

В день нашего отъезда секретарь администрации пригласил нас на прощальный обед в красивый и элегантный отель «Миртл-бэнк», где обычно встречалось избранное общество Ямайки. Ровно десять лет назад я сидел в этом же зале, когда приезжал сюда с Гаити. Тогда здесь собиралось пестрое общество, состоявшее из туристов. Теперь присутствовали почти только военные, в большинстве американцы. Уже по этому внешнему признаку было видно, что американцы оттеснили на острове англичан на второй план. За несколько десятков устаревших эсминцев британское правительство было вынуждено прошлой осенью предоставить американским вооруженным силам морские и военно-воздушные базы в своих карибских владениях. На Ямайке американцы тоже приступили к строительству крупных аэродромов. Они привезли с собой деньги и на первых порах предоставили заработок многим тысячам безработных туземцев. Но англичане, проживавшие на острове, относились к американцам, как к чуме. Секретарь колониальной администрации нисколько не скрывал своих чувств к этим пришельцам.

– Если бы проклятый Гитлер не сидел у нас на шее – сказал он, – мы не пустили бы сюда этих господ в иностранной форме.

Случайно мы опять попали на «Верагуа», и нас разместили в тех же каютах, откуда столь невежливо высадили тогда на рассвете. Но теперь белоснежный пароход вез нас на свободу, и мы были уверены, что не попадем снова за колючую проволоку. Правда, сейчас на борту было скучнее, чем тогда, и все же путешествие через тропические воды было чудесным.

На пятый день плавания около полудня мы вновь увидели небоскребы Манхэттена и, минуя статую Свободы, вошли в Гудзонов залив. Когда мы подошли к причалу, то уже издали заметили белоснежный костюм г-на Левине, который махал своей панамой. Он сопровождал нас при проверке документов и лично доставил в свой роскошный отель в нижнем конце Пятой авеню, где у накрытого стола, уставленного кофейными приборами, нас ожидала его жена.

Было решено, что я тем же вечером уеду с ним в его машине на ферму в Коннектикут, а Вилли пока снимет комнату в какой-либо недорогой нью-йоркской гостинице.

Я провел в Коннектикуте два дня за переговорами с г-ном Левине по поводу нашей предполагаемой книги. В первое же утро к нам пришел знаменитый г-н Валтин, проживавший по соседству. Он был гигантского роста и носил огромные темно-синие очки якобы для того, чтобы его не узнали охотившиеся за ним агенты гестапо. Был ли он действительно коммунистом, я не знаю, но что он не немец, я понял без всякого труда. Неоднократно я пытался заговорить с ним на нашем родном языке. Вряд ли он понимал меня и все время снова переходил на английский, потому что по-немецки не мог грамотно выговорить ни единой фразы. Он имел очень смутное представление о Гамбурге и других немецких городах, в которых, как он пишет в своей книге, якобы пережил самые удивительные приключения. Я узнал, что он сын немецкого матроса и англичанки, родившийся и выросший где-то на Цейлоне.

Вскоре мне стало ясно, что Левине и меня хочет использовать в качестве марионетки, которая служила бы центральной фигурой вымышленной сенсационной истории. Хотя мне очень хотелось иметь сто тысяч долларов, пойти на это я не мог. Левине проявлял очень мало интереса к действительным случаям, о которых я мог рассказать: все казалось ему недостаточно захватывающим. Когда он заметил, что со мной не сделаешь бизнеса, его дружба стала быстро остывать. Он доставил меня на вокзал, и мы расстались навсегда.

Левине больше не давал о себе знать. Однако его имя нередко попадалось мне на глаза. Когда вскоре после моей поездки в Коннектикут Гитлер напал на Советский Союз, я читал во многих больших нью-йоркских газетах статьи за его подписью, в которых подробно разбирался вопрос, придет ли Советскому Союзу конец через две недели или через два месяца. После войны он стал одним из духовных отцов пресловутого боевика американской пропаганды – книги «Я выбрал свободу», которую якобы написал перебежчик из СССР Кравченко. Позднее, при правительстве Эйзенхауэра. Левине сделался одним из наиболее влиятельных закулисных заправил многочисленных антисоветских организаций в Соединенных Штатах и Западной Европе.

Я был несколько удручен тем, что так быстро рухнули мои надежды на сто тысяч долларов. Но по крайней мере с помощью г-на Левине я выбрался из заточения на Ямайке и мог теперь свободно передвигаться по Соединенным Штатам Америки.

Теневые стороны «свободы»

В нью-йоркском отеле «Шелтон» на Лексингтон-авеню в комнате Вилли, куда внесли вторую кровать для меня, мы обсуждали, что же нам предпринять дальше.

Впервые в жизни мне стало ясно, какое огромное различие существует в сознании и во всем отношении к жизни человека в зависимости от того, принадлежит он к богатому или к бедному классу общества.

Еще никогда я не был в таком положении, когда бы мне приходилось все время думать о средствах к существованию. Мне казалось, что между мной и будущим лежит страшная пропасть, особенно когда я вспоминал, что все мое состояние ограничивается суммой в четыреста долларов. Я не знал, что будет, когда они иссякнут. Вилли не разделял моего страха. Он говорил:

– Большинство людей нуждается всю жизнь; многие были бы рады иметь четыреста долларов. Мы должны найти какой-нибудь заработок, прежде чем истратим все деньги.

По мнению Вилли, все было просто и ясно. Для себя лично он не видел никаких трудностей: он имел специальность и надеялся найти работу.

Но что делать мне, если я не умел даже выстирать себе рубаху или выгладить брюки? Вилли заявил, как будто это само собой разумелось:

– Ты еще всему научишься, а пока что я прокормлю тебя.

Меня тронули эти слова, словно рядом со мной был мой брат Гебхард, который, несомненно, сказал бы то же самое.

Через посредство одной дамы, знакомой мне с прежних времен, Вилли вскоре нашел сравнительно хорошо оплачиваемое место в одном из вашингтонских клубов. Я остался в Нью-Йорке, где пытался найти вместо Левине другого издателя, который согласился бы помочь мне в опубликовании статей. Это было очень трудно, и с каждым днем мои деньги уплывали.

Поэтому я решил принять предложение семьи одного капитана, имевшего ферму в Вирджинии, помочь ей убрать урожай. Накладывать сено на воз или убирать пшеницу тракторной косилкой я научился еще в молодости, и после жизни, проведенной в вынужденной лени, физическая работа была мне приятна. Хотя мне ничего не платили, все же я жил не бесцельно и хорошо питался. Отвратительной была только американская жара. Мне не удалось нажить настоящих мозолей: я так потел, что на руках появлялись лишь пузыри, и когда они лопались, то образовывались раны.

В Вирджинии я провел всего несколько недель. В начале августа я получил из Нью-Йорка письмо от незнакомого мне публициста по имени Льюис Галантьер. Он сообщил, что хотел бы попытаться вместе со мной написать несколько статей. Навестив по пути Вилли и кое-кого из друзей в Вашингтоне, я направился в Нью-Йорк.

Галантьер обитал со своей женой в верхней части Манхэттена. Кроме того, он снимал комнату для работы в центре города. В комнате стоял диван, на котором можно было переночевать. Комната была маленькая и помещалась на двадцать восьмом этаже небоскреба, прямо под свинцовой крышей. Во время августовской жары мы днем и ночью обливались потом. Чтобы вынести эту жару, надо было каждые полчаса бегать под душ, находившийся, к счастью, напротив. Я расположился с моим чемоданчиком в этой комнате, и Галантьер приходил каждый день, чтобы работать со мной. Мы трудились над несколькими темами, и мой новый друг бегал в редакции газет и журналов, пытаясь пристроить наши статьи. Его старания были бесплодными, так что через некоторое время пришлось отказаться от этой затеи. Хотя Галантьер оставлял меня в своей комнате, я не хотел висеть у него на шее.

Случайно у одной знакомой немки я встретил некоего Бургхаузер а, бывшего капельмейстера Зальцбург-ских музыкальных фестивалей, эмигранта, проживавшего теперь в Нью-Йорке. Он тоже не имел работы, и его положение было не лучше моего. Он жил на сорок долларов в месяц, которые в память о старой дружбе в Зальцбурге давал ему знаменитый дирижер Тосканини. Бургхаузер был знаком с одной пожилой дамой – квакершей, и следовательно, обладавшей сердцем, склонным к благотворительности. Эта дама хотела уехать на неопределенное время и оставляла свою красивую четырехкомнатную квартиру за низкую до смешного цену (десять долларов в месяц) в его распоряжение. Если я там поселюсь, то каждый из нас будет платить всего пять долларов. Я переехал к Бургхаузеру в квартиру квакерши.

Мы жили, как цыгане; Бургхаузер смыслил в домашнем хозяйстве еще меньше меня. Если мне удавалось приготовить завтрак так, чтобы он не подгорел, то в награду бургхаузер целый час играл на своем фаготе. Особенно я любил мелодию из «Дон-Жуана» Рихарда Штрауса. В основном мы питались горячими сосисками и котлетами с картофельным салатом, которые можно было купить в киосках на улице.

Бургхаузер сумел спасти и привезти из Австрии часть своей богатой библиотеки, и я увлекся чтением. Это было для меня большим наслаждением, поскольку в течение всего года, проведенного на Ямайке, я мог брать книги лишь в гарнизонной библиотеке, где были мемуары Сесила Родса, лорда Китченера, Лоуренса и тому подобная литература. Теперь впервые в жизни я с огромным интересом прочел все тома знаменитых мемуаров Казановы и с удивлением убедился, что они содержат не только изумительные эротические приключения, но, кроме того, дают наглядную картину жизни господствующих классов Европы XVIII века; почти все европейские страны живо и выпукло описаны автором – только нашей Пруссии посвящено лишь несколько страниц.

Почти во всех западных странах обстановка для авантюриста Казановы становилась нестерпимой. Он прибыл в Потсдам, рассчитывая, что король даст ему какой-либо пост. Фридрих II пригласил его ранним утром участвовать в инспекции потсдамского кадетского корпуса. Осмотру подверглись и спальни кадетов. Не только кровати, но стоящие под ними ночные горшки были выставлены на парад. Один горшок стоял впереди других на несколько сантиметров, из-за чего король пришел в такое негодование, что, разразившись ругательствами, распорядился строго наказать кадета. После этой неприятной сцены Пруссия показалась Казакове скучной; он упаковал свои чемоданы и уехал в Россию.

Моя идиллия с Бургхаузером длилась всего лишь несколько недель. Квакерша сообщила, что она приезжает, и мы должны были покинуть ее квартиру. У меня осталось всего двадцать пять долларов, и я не знал, что делать дальше. Незадолго до возвращения квакерши я гулял по улицам, размышляя о самоубийстве, и неожиданно на углу Пятьдесят второй улицы и Мэдисон-авеню встретил элегантную даму, еще издали радостно приветствовавшую меня. Мы были хорошими друзьями, когда я работал в посольстве в Вашингтоне. В 1930 году я был на ее свадьбе шафером, а позднее услышал, что она развелась. Ее звали Бетти.

Бетти была очень удивлена, встретив меня здесь через столь продолжительное время. Я рассказал ей о своем положении, и она тотчас же пригласила меня на чай в ближайший отель «Ритц», один из самых фешенебельных в Нью-Йорке. Она подумала о моем положении и затем решительно заявила:

– Мы избавим тебя от забот. Полгода тому назад я вторично вышла замуж и переехала с мужем в собственный дом на Девяносто второй улице. Там достаточно места, и я могу немедленно устроить тебе там комнату. Питаться ты можешь у нас. Муж работает адвокатом на Уолл-стрите и через некоторое время сумеет устроить тебя на работу.

Новая фамилия Бетти была Энджел, что по-немецки означает ангел. И в самом деле, она была моим добрым ангелом. Я жил у нее до начала 1942 года, когда Вилли приехал из Вашингтона и мы сняли небольшую квартиру в дешевой части города, так называемой Гринвич-Виллэдж, где обычно живут люди свободных профессий. В конце концов и я начал немного зарабатывать переводами и другими случайными работами. Кроме того, Галантьер продал одну из моих статей, к сожалению единственную, что принесло мне триста долларов.

Вилли удалось получить место в отеле «Пенсильвания», где он должен был работать по ночам. Поэтому мы виделись редко, хотя жили вместе, ибо когда один из нас спал, другой возвращался с работы. Мы снова оказались вместе, и хотя проживали много скромнее и были гораздо хуже обеспечены, чем раньше, но все же стояли на собственных ногах.

Гестапо на Пятой авеню и Гитлер на Бродвее

В эти первые месяцы пребывания в Нью-Йорке у меня было сколько угодно свободного времени. Если в голову не приходило ничего лучшего, я часами гулял по Пятой авеню. Поскольку другим эмигрантам жилось так же, как и мне, я часто встречался со своими европейскими знакомыми, и у нас завязывались приятные и интересные беседы.

Однажды после обеда ко мне подошел какой-то господин и приветствовал меня; говорил он с ярко выраженным австрийским акцентом. Как я ни силился, но не мог вспомнить его имени. И только когда он упомянул о Герхарде Гауптмане и озере Хидден, я вспомнил, что это венский актер и я встречал его в гостинице «Дорнбуш» при монастыре на озере Хидден, где в 1926 году провел несколько дней у Бенвенуто Гауптмана, сына писателя, служившего тогда, как и я, атташе в министерстве иностранных дел. Поскольку мы не виделись много лет, у нас было о чем рассказать друг другу, и мы укрылись от ветра за углом у Рокфеллер-сентр. Через некоторое время мой знакомый забеспокоился, стал поглядывать на другую сторону улицы и сказал:

– Лучше уйдем отсюда. Мне кажется, за нами следят.

Я обернулся и примерно в десяти метрах от нас увидел человека, показавшегося мне знакомым. Это был немец, изучавший в 1930 году в Вашингтоне химию, когда я по поручению посольства занимался делами немецких студентов. Звали его Куль. Он сразу же подошел ко мне и казался очень обрадованным неожиданной встречей. Но так как я не хотел оставлять моего актера в одиночестве, то просто спросил у Куля номер его телефона и обещал при случае ему позвонить.

Меня интересовал тогда всякий, кто, чего доброго, мог помочь мне найти работу. Через несколько дней я позвонил г-ну Кулю и был приглашен на ужин.

Большая красивая квартира у Сентрал-парк, в которой он жил, принадлежала одной американке. Ни в телефонной книге, ни в списке жильцов дома имя Куля не упоминалось. Дама была весьма элегантна и вела себя как хозяйка. Втроем мы ужинали на свежем воздухе, в утопающем в цветах саду, расположенном на крыше, откуда открывался чудесный вид на Сентрал-парк и западную часть Манхэттена. Дом производил впечатление не только в высшей степени богатого, но даже роскошного. Господин Куль сказал мне, что в настоящее время он занимает очень хорошую должность в химическом тресте «Дюпон де Немур».

К моему удивлению, оказалось, что он прекрасно осведомлен обо мне и моей истории. Поэтому я спросил у него:

– Откуда вы, собственно, так много обо мне знаете?

Он благожелательно улыбнулся:

– Скажу вам честно. На прошлой неделе я был в посольстве в Вашингтоне и рассказал там господину фон Гинандту, что встретил вас. Верите вы или нет, но господин фон Гинандт даже просил меня передать вам привет.

– Но, Куль, господин фон Гинандт ни разу в жизни не видел меня!

– Вероятно, он слышал о вас от других; он сказал: «Этот Путлиц – старый коллега и порядочный человек, хотя, пожалуй, и наделал глупостей. Мы не можем допустить, чтобы он бедствовал в Нью-Йорке, и должны попытаться поставить его на ноги. Спросите его, не согласится ли он пока принять из моих собственных денег тысячу долларов».

Гинандт якобы тоже ломал себе голову над тем, как устроить меня на работу. Прежде всего он подумал об одной компании, владевшей большими золотыми рудниками в Эквадоре. Куль изо всех сил и в самых трогательных красках расписывал мне готовность г-на фон Гинандта помочь мне и был очень разочарован, когда я не принял с места в карьер протянутую мне руку помощи.

Видимо, гестапо все еще считало меня глупее, чем я был на самом деле. Вот уже несколько лет как я знал, что Гинандт – уполномоченный Гиммлера, шпионящий за сотрудниками вашингтонского посольства, и что в его распоряжении находятся значительные секретные фонды. Имя Гинандта не могло служить для меня приманкой. Я заявил Кулю, что обдумаю все это и позднее позвоню. Своего адреса я ему предусмотрительно не дал.

К несчастью, через несколько недель я снова случайно наткнулся на улице на г-на Куля.

– Куда же вы пропали? Я каждый день ждал вашего звонка.

– Господин Куль, к сожалению, я был болен и только вчера встал с постели.

– Замечательно, что мы сегодня встретились. У меня есть для вас важные новости. Пойдемте сейчас ко мне и оставайтесь ужинать.

Волей-неволей я снова сидел с ним в красивом саду на крыше. Ужин опять был первоклассным. Американка казалась еще любезнее, чем прошлый раз.

Важное сообщение состояло в том, что г-н фон Гинандт в следующее воскресенье приедет в Нью-Йорк и намерен вместе с г-ном и г-жей Куль совершить увеселительную морскую прогулку на парусной яхте у Лонг-Айленда. Он неоднократно просил Куля пригласить и меня, чтобы мы могли познакомиться и все обсудить.

Может быть, Куль и Гинандт не бросили бы меня на съедение акулам, однако ждать от них хорошего было нельзя. Я отклонил это вежливое приглашение, сославшись на то, что в моем положении немыслимо появиться на глазах у американцев в обществе чиновника нацистского посольства, так как после этого меня обязательно сочтут немецким шпионом. В конце концов Куль отказался от намерения уговорить меня и на прощанье сказал только:

– Боюсь, что в один прекрасный день вы горько раскаетесь в своем упрямстве, так как окончательная победа останется все-таки за Германией.

Я был рад-радехонек, что вернулся к Энгелям невредимым. Мистер Энгель, муж Бетти, информировавший об этом случае американскую тайную полицию, спустя несколько недель рассказал мне, что через Куля удалось напасть на след разветвленной агентурной сети, которая была обезврежена сразу же после начала войны. Однако одна из самых важных шпионок этой сети вышла замуж за фон Гинандта как раз накануне объявления Гитлером войны Америке и, получив таким образом дипломатический паспорт, смогла улизнуть в Германию.

Пикантнее было другое приключение, в которое я попал благодаря моему венскому актёру. Однажды, встретив меня на Пятой авеню, он спросил:

– Хотите сегодня вечером повидать господина Гитлера?

Сперва я принял это за шутку. Однако выяснилось, что актер действительно условился о встрече с Гитлером в ресторанчике на Бродвее – правда, не с Адольфом, а с его племянником Патриком Гитлером, недавно переехавшим со своей матерью Бригитой в Америку из Англии.

Мужем Бригиты и отцом Патрика был Алоиз Гитлер, старший брат нацистского главаря. Алоиз еще в молодости переехал из Австрии в Англию и женился там на ирландской крестьянской девушке Бриджит Доулинг.

До 1933 года, когда его брат Адольф стал «фюрером» Германии, Алоиз скромно жил с женой и ребенком, работая простым официантом в Манчестере. Теперь и он почувствовал, что создан для более высокого назначения. Недолго думая, он покинул жену и сына и отправился в Берлин. Но Адольф не был Наполеоном, который дарил братьям королевства. Алоиз купил ресторанчик на Виттенбергплац, который придворный архитектор Адольфа Шпеер перестроил в ресторан современного стиля. Так как мне доставляло удовольствие бросить пальто на руки брата «великого Адольфа», я однажды вместе со своим братом посетил этот ресторан. Венский шницель был неплох, а Алоиз изо всех сил старался угодить гостям. Совсем в австрийском духе он для каждого находил вежливые слова от «имею честь» до «желаю приятно откушать». Он тоже носил небольшие усики, и его сходство с братом из имперской канцелярии было разительным.

Его жена Бригита Гитлер, брошенная в Англии, несколько раз приходила ко мне в посольство в Лондоне, причем всегда по одному и тому же поводу. Пенсия в размере 30 фунтов – примерно 325 марок – в месяц, которую она должна была получать от Адольфа или Алоиза, всякий раз не поступала вовремя, так что она была вынуждена обращаться за помощью в посольство.

Впервые г-жа Гитлер появилась у меня в 1935 году. Сначала я немного напугался, когда мне доложили о даме с таким именем, но с первого же взгляда понял, что имею дело с весьма разумной особой, обеими ногами стоящей на земле. Она ничего не скрывала от меня и открыто говорила о несчастных семейных обстоятельствах.

Не только Алоиз, но и сын Патрик сбежали от нее в Германию. Ему, говорила она, вскружил голову партей-геноссе Бене, который заманил семнадцатилетнего парня в Лондон, одел его с иголочки в лучшем на Риджент-стрит ателье Остина Рида и послал к дяде Адольфу в Берхтесгаден. Адольф, видимо, не знал, куда девать племянника, который даже не говорил по-немецки. Он отдал его в ученье к садовнику при своем замке и больше не беспокоился о нем. Только через год Патрик смог вырваться из Берхтесгадена и уехать в Берлин, где поступил на службу в фирму автомобильного короля Винтера – придворного поставщика «фюрера» – на Курфюрстендамм.

Еще в то время я спросил г-жу Гитлер, почему она сама не поедет в Германию, где, несомненно, сможет лучше устроиться, чем здесь, в Англии.

– Господь сохрани и помилуй, – отвечала богобоязненная ирландская крестьянка. – Слава богу, что между мной и Адольфом лежит море. Даже эти тридцать фунтов в месяц я беру только потому, что иначе мне не на что жить. Вы сами знаете, что невестка Адольфа Гитлера не может здесь устроиться даже поломойкой.

– Все это я прекрасно понимаю, госпожа Гитлер, но почему вы по крайней мере не потребуете большей суммы, чем скромные тридцать фунтов?

– Сударь, мне много не нужно. На жизнь хватает. Если я потребую больше, то Адольф, чего доброго, не станет совсем ничего посылать. Мне живется все же лучше, чем его собственной сестре, моей невестке Пауле Раубаль, которая много лет вела его хозяйство, а теперь сидит в Вене без гроша. Она бросила Адольфа, потому что он так мучил ее семнадцатилетнюю дочку Гели, что та покончила жизнь самоубийством у него в доме. Я еще рада, что с моим Патриком пока ничего не стряслось.

Года через три Патрик тайком уехал из Германии и возвратился к матери. Теперь они переехали в Нью-Йорк, и Патрик жил тем, что разъезжал по Соединенным Штатам и выступал с лекциями, в которых рассказывал про пикантные интимные детали из жизни своего дядюшки. Мой приятель актер познакомился с ним во время одного из таких докладов.

Конечно, было занятно увидеть сына Алоиза и племянника Адольфа. В назначенный час я пришел в ресторанчик на Бродвее. В заведении, как, впрочем, и во всех подобных местах Нью-Йорка, стульев не было и посетители должны были стоять, держа в руках пивные кружки.

Патрик был поразительно похож на Адольфа. Молодой человек, которому теперь исполнилось двадцать три года, был несколько выше и стройнее. Кроме того, черты его лица не искажались гримасами, столь характерными для его дяди. В остальном он был вылитый Гитлер. Прядь волос тоже свисала ему на лоб, и по непонятной причине он тоже отрастил себе черные усики, как и его дядя. Казалось даже странным, почему другие посетители ресторана не обращают на него внимания.

Так как Патрик плохо говорил по-немецки, мы большей частью говорили по-английски. Он сказал, что он и его мать снова приняли ирландское имя Доулинг и официально их больше не зовут Гитлерами. Я просил передать привет его матери Бригите и вскоре распрощался, так как Патрик не казался мне интересным человеком. Когда мы пили последнюю кружку пива, актер предложил тост: – За то, чтобы Гитлер подох! – Патрик выпил с удовольствием. Так мы – прусский юнкер, актер еврей из Вены и некий г-н Гитлер, плоть от плоти и кровь от крови «фюрера» – пили в нью-йоркском ресторанчике, поминая проклятого палача из Берлина.

Соединенные Штаты воюют

С 1940 по 1941 год настроения в Соединенных Штатах по отношению к Третьей империи заметно ухудшились. Несмотря на все опасения, храбрая Англия держалась. Советский Союз тоже не потерпел крушения, вопреки пророчествам г-на Левине и других подобных ему знатоков. Все же Америка была еще далека от открытого разрыва с Германией. Все еще были возможны сделки с обеими сторонами.

И вдруг как гром с ясного неба Япония осенью 1941 года[38] коварно напала на американский флот в Пирл-Харборе. Это вызвало огромный взрыв злобы против японцев. Даже самый безобидный обыватель Нью-Йорка мечтал о том, чтобы – «выпустить кишки этим косоглазым, скуластым сукиным сынам японцам», и особенно императору Хирохито. По сравнению с этим Германия и война в Европе представлялись почти совсем неинтересными. Если бы Гитлер вел себя тихо, то ему еще довольно долго не пришлось бы испробовать силу Соединенных Штатов.

Однако «величайший полководец всех времен» устами своего начальника отдела печати объявил, что война против Советского Союза уже выиграна. Ему, по всей видимости, было нипочем померяться силами еще с одной великой державой. Гитлер объявил войну Соединенным Штатам.

И вот мы, немцы, проживавшие в США, и здесь за одну ночь превратились во враждебных иностранцев. Правда, интернирование нам не грозило. По всей стране в лагери посадили не больше двух тысяч немцев, в том числе Куля и других нацистов, которые действительно этого заслуживали. Мы, так называемые «дружественные враги», должны были зарегистрироваться в полиции, где у нас взяли отпечатки пальцев, а в остальном могли и дальше жить как обычно. Но моральная обстановка для нас ухудшилась. Как и в Англии, мы все больше оказывались между двух огней. С одной стороны, мы от всей души желали американцам победы, так как она была необходима для свержения нацистского режима, но с другой стороны, нас никак не могли воодушевить провозглашавшиеся здесь шовинистические цели войны: насаждение в Германии «american way of life» – «американского образа жизни» или, тем более, осуществление плана Моргентау, согласно которому Германию следовало превратить в сплошное картофельное поле. Американцы, как и англичане, не хотели и слышать о свободной Германии, которая сама могла бы установить у себя новый, демократический строй, и о призыве к патриотическим силам немецкого народа.

Вскоре после объявления войны в Нью-Йорке была создана коротковолновая радиостанция, вещавшая на Европу. Первым, кто возглавил эту станцию, был Нелсон Рокфеллер, отпрыск известной семьи миллиардеров. Немецкие передачи вели эмигранты из Германии, которых отчасти я знал лично. Мне предложили участвовать в них и выступать у микрофона. Я согласился при условии, что сам буду решать, что мне говорить. Мое условие было принято. Я выступал два раза в неделю по пятнадцать минут. Мои выступления объявлялись следующим образом: «Перед микрофоном немецкий патриот». Иногда из моих текстов вычеркивали целые куски, но ни разу мне не вписали ни слова.

Материала для разоблачения гитлеровского варварства и преступной нацистской войны было достаточно. Однако я не мог сулить моим соотечественникам много хорошего от победы американцев. Единственное, что я снова и снова повторял, было: положите этому конец, пока Германия не погибла; Гитлер не может выиграть эту войну против половины мира; каждый новый день бойни несет нашей родине новые страдания и еще большие бедствия.

Не думаю, чтобы эти коротковолновые передачи имели в Германии много слушателей. Что же касается меня, то мой голос исчез из эфира уже через несколько недель. Однажды мне коротко и ясно заявили, что я должен перейти в так называемый «Голос Америки» и говорить то, что мне там предпишут. Считая это несовместимым с моей совестью, я отказался. Многие выражали в этой связи недовольство моим поведением.

Некоторые немецкие эмигранты бранились по моему адресу, называя меня скрытым фашистом. Даже мой старый друг д-р Г., живший теперь в Нью-Йорке, не мог понять, почему я так отгораживаюсь от американцев.

Почти все эмигранты считали само собой разумеющимся, что надо просить о выдаче так называемых «первичных документов» и хлопотать о принятии в американское гражданство. Многие с подлинным энтузиазмом готовились к тому, чтобы после войны явиться в Германию в американской военной форме в качестве хозяев и отомстить за все, что причинили им нацисты. Их разговоры часто звучали более по-американски, чем заявления самих американцев.

У меня было в Нью-Йорке много друзей, но по-настоящему понимал меня один только Вилли. Порой нам становилось жалко самих себя, и мы говорили, что положение наше является весьма сложным.

Единственная польза, которую я принес американцам во время войны, состояла в том, что каждые три месяца я отдавал для раненых пол-литра крови. В остальном мне приходилось по-прежнему кое-как перебиваться и ожидать дня, когда после свержения Гитлера двери родины снова откроются предо мной.

Со временем мои денежные дела несколько поправились. У г-на Энгеля, мужа моей старой подруги Бетти, были хорошие связи. Он устроил меня в «Lecture Agency» – агентство, организовывавшее лекционные поездки по стране.

В Соединенных Штатах много подобных учреждений. Американец, вообще говоря, более общителен, чем европеец, и постоянно испытывает потребность в развлечениях. Наряду с кино, церковью и празднествами слушание лекций относится к его повседневным потребностям. При этом он меньше интересуется содержанием и уровнем лекции, чем оригинальностью и сенсацией, которую может вызвать лектор. Как человек, сидевший за одним столом с Гитлером, Геббельсом и Риббентропом, я котировался довольно высоко. Агентство «запродавало» меня сравнительно легко. Смотря по обстоятельствам, я получал за выступление от 25 до 75 долларов. По выработанному агентством плану я ездил с места на место и повсюду читал одну или несколько лекций, после чего мне незаметно вручали чек. Двух-трехнедельная поездка давала мне достаточно средств, чтобы снова предаваться лени в Нью-Йорке. Когда мои капиталы иссякали, я опять ехал куда-либо по поручению агентства. Благодаря этим поездкам я побывал во многих районах США, прежде всего на Среднем Западе, и часто встречал приятных и хороших людей.

Все же нельзя было жить так дальше. Я постоянно думал о Германии и войне. От всего этого я был оторван. Долго ли еще продержится сумасшедший Гитлер, и чем это кончится?

Англия сражалась в Африке, а Америка – на Тихом океане, но обе державы, очевидно, не предполагали вскоре открыть в Европе второй фронт. Только на Восточном фронте нацистам наносили тяжелые удары. Даже когда я думал о своих старых друзьях, которые, возможно, жертвовали жизнью в этом аду, мое сердце билось от радости при известии о сталинградской победе, приведшей к решающему повороту в войне. Другая весть из Москвы обрадовала меня еще больше: это было сообщение об образовании Национального комитета «Свободная Германия».

Нью-йоркские вечерние газеты поместили это сообщение на незаметном месте, так что я его проглядел. Вилли, придя домой поздно вечером, обратил мое внимание на это. Он сунул мне газету под нос и сказал:

– Я полагаю, что, когда мы навострили лыжи, мы повернули не туда, куда надо было.

Вилли обладал здравым политическим инстинктом. Когда мы обменивались мнениями по поводу этого события, ему в голову пришла мысль:

– Завтра же утром ты должен пойти в советское консульство и спросить, не пустят ли они нас в Москву.

Утром я двинулся в путь. На немецком языке я написал короткое приветствие Национальному комитету, а по-английски просил советское консульство в Нью-Йорке препроводить этот документ в Москву. Все написанное я передал в консульство.

Консул принял меня в своем кабинете. С первого же момента я почувствовал, что он понимает мои побудительные мотивы и настроен дружески. Он действительно не исходил из намерения уничтожить Германию, и, хотя его страна имела достаточно оснований для ненависти и чувства мести, он отчетливо делал различие между немцами и нацистами.

– Мы окончательно разобьем нацистов, – просто сказал он. – Однако мы знаем, что потом будет построена новая Германия. Мы поможем немцам; ведь, в конце концов, только сами немцы могут разрешить эту задачу. Поэтому мы рады любому немецкому патриоту, который не является нацистом и готов помочь выполнению этой задачи.

Мы настолько увлеклись нашей беседой, что консул предложил продолжить ее на скамье зоопарка, расположенного поблизости. Мы разговаривали часа два. Мое желание поехать в Москву было, к сожалению, в данный момент неосуществимо. Однако в мыслях и сердцем я был теперь в Москве.

Фразерство американцев казалось мне все более пустым и глупым, а мое существование и надоевшие лекции – все более бесполезными. Даже жизнь в Англии стала представляться мне желанной. Если бы даже я не нашел там ничего более разумного, то по крайней мере к концу войны я был бы на несколько тысяч километров ближе к родине.

Весной 1943 года я начал писать письма Ванситтарту с просьбой разрешить мне и Вилли снова приехать в Англию.

Из сытой Америки в нищую Англию

В ноябре прибыл ответ из Лондона. Мне была предоставлена виза. Вилли обещали визу несколько позже. Выхода не было: мы должны были расстаться.

Так как расписание судоходства через Атлантику держалось в строгой тайне, я вместо нормального пассажирского билета получил от британского Бюро пароходных сообщений лишь талон на право переезда в Англию. В нем не были указаны ни название судна, ни дата его отплытия. Мне лишь сообщили, что начиная с 10 декабря я должен быть готов к отъезду в течение двенадцати часов.

Вилли не хотел оставаться без меня в Нью-Йорке. Поэтому он принял предложение поступить с 10 декабря на работу во Флориде. Расставание было тяжелым. Мы вместе приехали на вокзал Пенсильвания-стейшн. Единственным утешением было то, что война скоро кончится. На Востоке вермахт потерпел сокрушительное поражение, и следовало думать, что открытие второго фронта на Западе не заставит себя долго ждать. Можно было рассчитывать, что через год я вернусь на родину и тогда сумею вызвать Вилли.

Полные иллюзий по поводу скорой встречи на родине, мы в последний раз пожали через окно купе друг другу руки. Если бы мы знали, что не увидимся, наше прощание было бы еще более тяжелым.

Ожидая извещения британского пароходства, я оставался в Нью-Йорке в одиночестве. Эти дни я использовал, чтобы навестить своих добрых старых друзей. Почти все они считали, что мое решение возвратиться в Англию по меньшей мере глупо. Меня чествовали как героя-самоубийцу и делали мне подарки, словно я отправляюсь в долголетнюю экспедицию на Северный полюс. С трогательным чувством я увидел, как много друзей приобрел за эти годы в Нью-Йорке, друзей, которые всегда помогли бы мне в беде. Конечно, мне было бы удобнее остаться здесь с ними. Но мое решение было твердым. Я стремился снова в Германию вне зависимости от того, как ужасно она будет выглядеть после войны. Я хотел прибыть туда одним из первых.

От своей старой гувернантки, проживающей в Швейцарии, я узнал, что в октябре у Гебхарда родился долгожданный сын. Изо всех сил я стремился на родину. Я имел теперь не только маленький чемоданчик, но и два больших чемодана, набитых до отказа. Я был в состоянии снабдить мою семью вещами, которых в Германии не видели, вероятно, много лет, – настоящими шерстяными изделиями, мылом, нитками, безопасными иголками, резиновыми поясами и даже шнурками для ботинок.

Пароходное общество не торопилось. Прошло две недели, прежде чем я получил телеграмму. Это было 24 декабря после обеда. В телеграмме указывалось, что в день рождества в одиннадцать часов утра я должен быть у определенного причала в Хобокене. Отпраздновать сочельник меня пригласила моя старая приятельница певица Элизабет Шуман. Стол у нее был на немецкий лад – с карпами и жареным гусем. Я не мог и мечтать о более красивом прощании. Собрались только хорошие знакомые. Явился и Бургхаузер. Мы поужинали на славу и устроили музыкальный вечер. Чтобы доставить мне удовольствие, Элизабет (хотя она была простужена и хрипела) спела несколько моих любимых песен Шуберта и Штрауса. Она была выдающимся мастером и пела очаровательно. На елке горели белые свечи, и в комнате царила атмосфера настоящего немецкого рождества. Разошлись около полуночи. Мне было тоскливо. Прежде чем вернуться в свою одинокую квартиру, я выпил на Бродвее еще несколько стаканчиков виски с содовой водой.

Ледяной ветер дул в порту, куда я прибыл в такси рождественским утром. Здесь собрались отъезжающие в Англию. Прежде чем пустить пассажиров на борт, у них тщательно проверили документы. На пароходе тоже был собачий холод, так как отопление еще не действовало. В пальто и завернувшись в одеяла, тридцать пассажиров сидели в салоне, стуча зубами. Подали первый обед, который значился в меню как рождественский. Тут был кусок индейки, три картофелины и миска с цветной капустой. Небольшой кусок пудинга, который подали в качестве десерта, отдавал запахом кровельного толя. Хотя я заранее знал, чего можно ждать от английской кухни, это превзошло мои худшие ожидания. Пища не только была невкусной, но и не утоляла голода. Впервые я, избалованный условиями жизни в Америке, почувствовал войну как реальность, а не только как информацию, почерпнутую из газет после хорошего завтрака. С тоской смотрел я через Гудзонов залив на небоскребы Манхэттена, где в это время люди, среди которых я был вчера у Элизабет Шуман, наверняка ели жареного гуся.

Наш пароход был рефрижератором, который в мирное время не перевозил пассажиров. Из-за недостатка кают было тесно. Вместе с пятью другими пассажирами я разместился в каюте, рассчитанной не больше чем на четырех. Моими товарищами были моряки с потопленных английских торговых судов, ехавшие на родину. Каждый из них пережил по крайней мере одну атаку подводной лодки и целые часы провел в холодном океане, уцепившись за спасательный круг. Они то и дело рассказывали о своих приключениях.

Мне было бы понятно, если бы они отнеслись ко мне, как к немцу, не особенно дружественно. Но ничего подобного не случилось. Они были очень любезны со мной.

– Вы не отвечаете за то, что ваш Гитлер объявил нам войну, – сказали они. – Везде есть хорошие люди и плохие. Нас, простых людей, не спрашивают, и мы делаем, что нам велят. В Германии это, наверное, так же, как и в Англии.

Весь рождественский день наше судно стояло у причала. Некоторые моряки говорили, что может пройти неделя, прежде чем мы отплывем. Однако когда на следующее утро мы выглянули из наших иллюминаторов, Манхэттен исчез и суши не было видно. Мы шли в открытом море в центре большого каравана примерно из двадцати судов. Кроме нашего парохода, караван состоял из танкеров. Мои соседи по каюте, уже имевшие опыт, констатировали, что в случае атаки подводных лодок у нас нет никаких шансов на спасение. При такой атаке море на целые мили превратилось бы в бушующее пламя. Но никто особенно не волновался. Моряк верит в свое счастье.

Караван медленно продвигался вперед. Было ясно, что мы идем зигзагом. Бывали дни, когда холодный ледяной ветер поднимал над нашей палубой волны высотой в дом, а иногда южное солнце светило над зеркально спокойным морем.

Незадолго перед Новым годом мы прибыли в особенно опасную зону. То и дело корабли стопорили свои машины на несколько часов. Для обеспечения безопасности пассажирам тоже было приказано стоять на наблюдательных постах. Как раз на заре нового 1944 года была моя смена. Мы находились в районе Азорских островов. Море было спокойным, а небо – ясным. Красный солнечный диск медленно поднялся над океаном и озарил своими лучами новогоднее утро. Это было величественное зрелище. Странное чувство испытывал я. Я стоял на наблюдательном посту на британском судне и смотрел в бинокль в даль моря, где, возможно, высовывается перископ, через который какой-нибудь немецкий морской офицер враждебно смотрит на меня, хотя я, быть может, его родственник или школьный товарищ. В любой момент могло произойти событие, которое привело бы к нашей неожиданной встрече. Я молился о том, чтобы это новогоднее утро было последним, когда солнце всходит нам миром, в котором творится такое безумие.

Шестого января мы благополучно прибыли в порт Ливерпуль. Дик Уайт уже ожидал меня. У него были документы, позволявшие мне сойти на берег без досмотра. Недоверчиво посмотрев на меня, иммиграционный чиновник пробормотал.

– А я-то думал, что у нас война с немцами!

С первым же поездом мы выехали в Лондон. Впечатление было безрадостным. Почти на каждой улице можно было видеть руины. Сити лежал в развалинах. Фасады пострадали от бомбежек и выглядели неприглядно. Во время войны ремонта не производили. Недавний блеск отошел в прошлое. В изношенном платье, с исхудавшими лицами бродили люди; тысячи до сих пор проводили ночи в метро. В Америке мы не знали затемнения и не испытывали недостатка в пище. Здешняя же обстановка была безрадостной.

И все же я был рад, что нахожусь в старой Европе.

В дебрях политики

Я приехал из Соединенных Штатов в Англию, имея в кармане всего несколько долларов. У меня был счет в Лондонском банке, так что я мог существовать некоторое время, но я хотел сохранить эти деньги на крайний случай, поэтому моей первой заботой было найти работу, чтобы прокормиться.

Дик предложил мне отправиться в то место, откуда велись радиопередачи на Германию. Я был немало удивлен, когда он назвал имя руководителя этих передач. Это был не кто иной, как бывший берлинский корреспондент газеты «Дейли экспресс» г-н Сефтон Делмер.

Ввиду его близких отношений к Адольфу Гитлеру я всегда считал его другом нацистов. Может быть, я ошибался? Иные немецкие эмигранты в Лондоне могли в довоенные годы считать и меня агентом гестапо. Почему же Делмер не мог разыграть роль друга нацистов, чтобы ввести в заблуждение Адольфа Гитлера? Во всяком случае, Делмер знал Германию и немцев и говорил по-немецки, как на родном языке. Я мог наверняка рассчитывать, что он поймет меня гораздо лучше, чем господа из «Голоса Америки» в Нью-Йорке. Почему бы мне не попытаться вместе с ним продолжить мои передачи «немецкого патриота»?

У Дика была и другая причина, побудившая его послать меня к Делмеру. Как он мне рассказал, несколько недель назад из Швеции в Англию прибыл двадцатисемилетний эсэсовский офицер, состоявший в штабе группенфюрера Фёгелейна, ставшего впоследствии свояком Гитлера. Этот офицер участвовал в немецком движении сопротивления. Рассказывали, что он будто бы был связан с польским подпольем, был схвачен и приговорен к смерти, но за несколько часов до расстрела был спасен товарищами и бежал через Балтийское море, пережив невероятнейшие приключения. Он был теперь у Делмера и называл себя Иоахимом Нансеном. Из конспиративных соображений его настоящего имени никому не сообщали. Нансен ни слова не говорил по-английски. Так как было совершенно невозможно держать его вместе с обычными эмигрантами, в большинстве своем евреями, то хотели поместить его в одной квартире с человеком, который кое-что знал о характере мышления эсэсовцев. По мнению Дика, я как раз был подходящим человеком для этого.

История с Нансеном не вызывала у меня доверия. Однако все это было интересно, и я принял предложение Дика, тем более, что сам не мог придумать ничего лучшего. Было обусловлено, что я тоже возьму псевдоним. Я принял имя своего брата, а фамилию нашего предка, жившего в XII столетии, и стал величаться Гебхардом Мансфельдом. Я мог свободно передвигаться, и мне ежемесячно выплачивалось на карманные расходы 30 фунтов стерлингов, то есть столько же, сколько Адольф Гитлер платил в свое время своей невестке Бригите. Поэтому я не трогал собственных денег.

Несколько дней я пробыл в Лондоне. Потом за мной приехала машина, чтобы доставить к новому месту жительства. Это было поместье герцога Бэдфордского, вблизи Вобурна, в Бэдфордшире, примерно в ста километрах севернее столицы.

Через ворота готического стиля мы въехали в парк, обнесенный каменной стеной. Здесь были на редкость красивые деревья, под которыми резвились разные зверьки. Аллея вела прямо к расположенному за искусственным озером герцогскому замку. Однако сразу же у озера мы повернули направо и остановились перед огромным зданием, построенным в отвратительном стиле девяностых годов. Здесь жил г-н Нансен, и здесь же должен был жить я. Сквозь голые деревья можно было видеть на расстоянии примерно в полкилометра барачный поселок, над которым возвышалась радиомачта. Здесь располагалось таинственное царство Сефтона Делмера.

Я начал сознавать, что попал в святая святых английской секретной службы. Однако сообразил я это, к сожалению, слишком поздно. Нужно было каким-нибудь путем выбираться отсюда, чтобы не стать агентом или бесчестным человеком.

За небольшим исключением, у всех здесь были фальшивые имена. На решающих постах находились англичане. Остальной штат – примерно пятьдесят человек – составляли немцы и австрийцы. Конспирация была довольно бессмысленной, потому что через некоторое время не трудно было установить, кто такой тот или иной человек. В общем же все эти подобранные Делмером сотрудники были кем угодно, но только не настоящими антифашистскими борцами. Иной раз меня одолевало неудержимое желание громко крикнуть тому или иному из них: «Хайль Гитлер!».

Не напрасно Делмер прошел школу Гитлера и Геббельса. Его пропаганда, как две капли воды, походила на нацистскую. Непрерывно поступали сообщения, собранные Интеллидженс сервис на континенте. Из этой информации отбирали самую подходящую и соответствующим образом ее обрабатывали. В эфир не передавали никаких сообщений, которые не содержали бы хотя бы зернышка истины, с тем чтобы в них мог поверить средний человек. А в целом все было настолько извращено и приглажено, что неизбежно вызывало сумятицу в мозгах.

Делмер сам признавал, что в этом и состоит цель его пропаганды. Он сознательно проводил такую циничную политику, чтобы уничтожить остатки нравственности в Германии и внести разложение. Самым утонченным и произвольным образом злоупотребляли сообщениями об убитых и использовали сведения о личных страданиях людей, чтобы ввести их в заблуждение, запугать и обмануть.

В одном отношении Делмер, несомненно, превосходил своих нацистских учителей. Его передачи под названием «Густав Зигфрид I», «Солдатский передатчик Кале», а также «Коротковолновый передатчик Атлантик», направленные на Германию, были забавны. Многие остроты, которые шепотом передавали друг другу в Третьей империи, исходили из кухни Делмера. Целыми днями он забавлялся по поводу своей выдумки начать передачи о так называемом новом архитектурном стиле, который будет неизбежен для Германии из-за разрушений, причиненных бомбежками. Он называл этот стиль «Барак». Большинство его острот не подымалось над уровнем острот рейнской трактирной хозяйки и Бонифациуса Кизеветтера или даже было ниже этого уровня.

Многие из непристойных анекдотов сочинял бородатый австрийский священник, произносивший каждое воскресенье торжественные проповеди по «Солдатскому радиопередатчику». Большую же часть недели он был занят тем, что волочился за секретаршами. Этого благочестивого представителя господа бога называли не иначе, как «святой отец».

Делмер управлял своим аппаратом, как настоящий диктатор, и обращался с людьми, как с рабами. С первого же дня он хотел навязать мне свою волю. Он вовсе не думал об организации патриотических передач, а требовал от меня, чтобы я был просто диктором и передавал в эфир изделия его творчества. Естественно, что я не желал этому подчиняться. С другой стороны, я не хотел навлечь на себя подозрение в саботаже. Из этой петли я сумел выбраться, пустившись на хитрость: когда я стал учиться дикторскому чтению, то при записи на пластинку читал настолько плохо, что Делмер, наконец, признал, что из меня ничего путного не выйдет.

Внешне Делмер тоже приспособился к своему окружению. Когда-то холеный и опрятно одетый светский человек теперь походил на лешего. Он отпустил себе большую растрепанную бороду, носил грязные короткие штаны и рваную рубашку с открытым воротом, один конец которого свисал, так что из-под него выглядывала волосатая грудь.

Так как я не мог придумать ничего лучшего, то с ослиным упрямством и воловьей тупостью сидел в лавочке Делмера и с первого до последнего дня не пошевелил и пальцем.

Мой сосед по квартире эсэсовский офицер Нансен был наряду с Рудольфом Гессом самым загадочным нацистом в Англии. Его краснощекое невыразительное лицо с колючими глазами, облысевшая, несмотря на молодость, голова и вся его неуклюжая фигура со слишком широкими бедрами придавали ему вид неотесанного прусского служаки. Огромное значение он придавал тому, чтобы быть подстриженным согласно предписанию и тщательно выбритым и чтобы ботинки блестели, как зеркало. Ему, воспитаннику гитлеровской юнкерской школы и Орденсбурга[39], культура и образование были совершенно чужды. Он не прочел в своей жизни ни одной хорошей книги и не знал немецких классиков даже по имени. Два раза в месяц по воскресеньям я мог ездить в Лондон, где обычно останавливался у приемного сына Ванситтарта сэра Колвила Барклея; в его библиотеке было немало хороших немецких книг, и он давал их мне читать. Однажды Нансен заметил на моем ночном столике «Фауста» Гете и сказал пренебрежительно:

– Это теперь не годится. Есть дела поважнее.

Если по радио передавали музыку Бетховена, Брамса или Шуберта, он переключал приемник и искал в эфире грохочущий джаз.

Пока Гитлер одерживал победы, Нансен бодро и весело маршировал со своими эсэсовцами на Восток. С удовольствием рассказывал он о том, как однажды привязал солдата, якобы уличенного в насилии над женщиной, к доске и избил его уздечкой до смерти или как по его приказу в Кельцах привязали раввина к спине осла, головой к хвосту, и прогнали через весь город. После Сталинграда Нансен, будучи неглупым человеком, начал сбзнавать, что грядет катастрофа, и счёл за благо перебежать на другую сторону.

Какую роль он играл в движении сопротивления в действительности, я так и не узнал. Истории, которые он сам рассказывал, были противоречивы, а англичане держали в строжайшем секрете все, что с ним было связано. Насколько я понимаю, Нансен по поручению английской разведки продавал из арсенала войск СС оружие реакционным повстанцам полковника Бур-Комаровского в Польше, и за это англичане, поддерживавшие Бур-Комаровского, предоставили ему убежище и защиту. Кроме того, мне казалось, что у англичан существовали тайные связи с немецкими заговорщиками, придерживавшимися западной ориентации. Когда начался путч 20 июля 1944 года[40], Нансен был очень возбужден и то и дело куда-то уезжал. Каждый вечер он выступал по радио. Его речи обычно начинались командой:

– Слушать меня, ребята! – И кончались какими-то непонятными словами-шифрами:

– Василек вызывает Морскую птицу, Железный Зуб ищет Альпийскую Розу…

Ежедневно над герцогским парком с грохотом проносились бесконечные эскадры серебристых бомбардировщиков, несшие смерть и разрушения в Германию. Часами можно было видеть в воздухе оставленные ими белые следы. Иногда по ночам в небе проносились немецкие самолеты-снаряды «Фау-I» с их огненными хвостами и взрывались где-то вдалеке.

После того как Гитлер оккупировал Южную Францию, я перестал получать через Швейцарию почту от своих родных из Германии. Трудно было представить себе, что там что-либо еще осталось целым. Несмотря на это, обезумевшие идиоты продолжали войну, и она казалась бесконечной.

Дик Уайт, единственный человек, который мог бы вызволить меня из положения, в которое я попал, вскоре же после моего прибытия был переведен в штаб-квартиру генерала Эйзенхауэра и находился где-то во Франции.

Я не рисковал говорить о положении в Вобурне даже с Ванситтартом, так как подвергался опасности быть обвиненным Интеллидженс сервис в разглашении военной тайны. Мне не оставалось ничего другого, как скрывать свое бешенство и отчаяние и стискивать зубы. Никогда еще мир и жизнь не казались мне столь безрадостными, как в этот последний год второй мировой войны, проведенный в Англии.

Но и это кончилось. За несколько недель до капитуляции Германии организация Делмера была распущена.

Война закончилась

В день Победы, так называемый Victory Day, я снова был в Лондоне. Несмотря на радость по поводу конца «тысячелетних ужасов» и перспективу скорого возвращения на родину, мое сердце не билось учащенно, когда я ходил по украшенным флагами улицам, где толпы народа праздновали победу. Надо мной тяготела мысль: что теперь будет с Германией?

В городе было полно американских военных. Рядом с этими упитанными солдатами в хорошо выглаженной форме коричнево-зеленые томми[41] выглядели исхудавшими и оборванными. Когда я проходил по Трокадеро, где размещался центральный американский солдатский клуб, мне бросилось в глаза, что Шефтесбери-авеню, заплеванная жевательной резинкой, выглядела такой же неопрятной, как и Таймс-сквер в Нью-Йорке.

Пробраться отсюда до Сохо из-за толкотни было вряд ли возможно. Вот уже несколько недель как на этих боковых улицах процветал черный рынок, на котором прибывшие из Германии вояки оживленно торговали вещами, «освобожденными» в Германии. Было достаточно одной облавы, чтобы собрать здесь столько вещей, что можно было заполнить целый музей истории и культуры немецкого обывателя. Здесь продавались часы и всевозможные драгоценности, бинокли и фотоаппараты (в том числе и весьма дорогие), ключи для откупоривания пивных бутылок, пепельницы, украшенные изображениями Бисмарка или Гинденбурга, фашистские кинжалы, флажки со свастикой, а также национальные немецкие вещички всех периодов, начиная от старого Фрица и Вильгельмов и кончая Адольфом Гитлером. Бедная Германия! Неужели для избавления от всего этого барахла ты должна была столько выстрадать?

Я радовался, что снова находился в Лондоне и избавился от тягостной атмосферы Вобурна. К несчастью, Нансен по-прежнему висел у меня на шее. Не зная языка, он был беспомощен; не желая нарушать принципа товарищества, я согласился поселиться вместе с ним. Это имело свои финансовые преимущества, и я подумал, что, в конце концов, такое положение не будет продолжаться долго. При первой же возможности мы хотели вернуться на родину.

Нансен по-прежнему продолжал с важным видом вести переговоры с разными инстанциями британской секретной службы и часто совершал многодневные поездки. Так как мне нечего было делать, я согласился на предложение Военного министерства читать время от времени лекции в лагерях для немецких военнопленных. Мне было интересно узнать их настроения и снова установить связь с немцами. В течение месяца я посещал в среднем от трех до пяти лагерей.

Лишь один раз я был в офицерском лагере. Я встретил там нескольких толковых людей. Однако холодная и деланая вежливость, с которой ко мне относилось большинство офицеров, заставила меня почувствовать, что они не хотят иметь ничего общего с человеком их класса, который нарушил присягу и перешел к врагу. После этого я ездил только в солдатские лагери. Там принимали меня тоже по-разному. В двух или трех лагерях меня встретили таким ревом и свистом, что я даже не мог начать говорить. Но в большинстве случаев меня слушали внимательно, а иногда происходили очень полезные и интересные дискуссии. Особое раздражение вызывало у меня то обстоятельство, что при моем появлении британские лагерные коменданты на все лады начинали расхваливать любовь к порядку и дисциплину немцев, прибавляя при этом, что они могут ни о чем не беспокоиться: все идет, как по маслу. Но когда эти образцовые немецкие руководители из лагерного самоуправления приглашали меня откушать в кругу своих ближайших сотрудников, имевших большей частью чин унтер-офицера или фельдфебеля, я каждый раз замечал, что столы там ломились от сала, ветчины, яиц и масла. Если же мне удавалось при помощи хитрости избавиться от этого назойливого общества и поговорить с обыкновенным пленным с глазу на глаз, то чаще всего мне сообщали, что масса военнопленных питается одной капустой. Некоторые британские коменданты замечали это и удивленно спрашивали меня, почему у немцев так мало духа товарищества, почему преобладает тип человека, который гнется в три погибели перед вышестоящим и готов наступить на горло нижестоящему. Как рассказал мне Ванситтарт, однажды Черчилль высказался на этот счет так: немец готов вцепиться вам в горло, если он чувствует себя сильнее, и будет лизать вам сапоги, если он слабее.

Другой причиной, побуждавшей меня ездить по лагерям военнопленных, было стремление разыскать людей из Пригнитца. Они, возможно, могли сообщить мне какие-либо сведения о моей семье. Я встретил таких немцев. Ничего определенного они не знали. Но один из них, происходивший из Притцвалька, рассказал, что в 1939 году на доске объявлений местного суда он видел мой портрет с приказом о поимке и аресте. На меня тяжело подействовало сообщение одного жителя Путлица, который утверждал, что в прошлом году мать и брат Гебхард были арестованы гестапо.

В конце августа я получил письмо из Парижа от мадам Леруа Болье, матери моего друга Мишеля. Она прислала в конверте смятую записку, полученную неведомыми путями от французского военнопленного, недавно вернувшегося из Лааске. Я узнал почерк моей сестры Армгард. «Вальтер пропал без вести в Италии, – писала она. – Мы все живы, но помоги нам. Шлем тебе привет. Мы бедствуем».

Немедля я побежал к Дику Уайту, который был теперь майором и работал в Военном министерстве. Я просил его позволить мне просмотреть списки военнопленных в Италии, чтобы установить, нет ли в этих списках имени Вальтера. Но что я мог сделать для моих родных?

Когда я спрашивал об этом англичан, занимавших менее высокие посты, чем Ванситтарт, они отвечали мне, что установить связь с советской зоной оккупации, где находится Путлиц, невозможно.

Я показал Нансену записку Армгард и просил узнать через его каналы в английской разведке, нет ли все же возможности связаться с моими родственниками. Через несколько дней Нансен передал мне строго секретное сообщение:

– Офицер британской Интеллидженс сервис поедет на следующей неделе в советскую зону, чтобы урегулировать какие-то вопросы, связанные с репарациями. Он может посетить Путлиц, но говорят, что очень трудно что-либо сделать, когда речь идет о помещиках. Если этому английскому офицеру не будет дана внушительная сумма денег, то дело безнадежно.

Нансен назвал мне довольно крупную сумму. Она составляла более половины того, что лежало на моем счете в Английском банке.

Естественно, что это вызвало у меня недоверие. Однако я не хотел, чтобы впоследствии кто-нибудь мог упрекнуть меня в том, что я из-за скупости ничего не предпринял, чтобы помочь своей семье. Я дал ему деньги. Как я узнал в последующие годы, ни один англичанин не показывался вблизи Лааске.

Каждый день я обращался к Дику с просьбой отправить меня в Берлин или по крайней мере в Западную Германию, чтобы разыскать своих родных. Однако ничего сделано не было. К моему удивлению, уже в октябре Нансен уехал в британскую зону, где он должен был получить какой-то пост. Он захватил с собой два огромных чемодана и заказал много новых костюмов. У него было теперь не менее дюжины ботинок и несколько дюжин рубашек. С гордостью показывал он при упаковке гардероб, который увозил из Англии.

Я задавал себе вопрос: стала ли Интеллидженс сервис столь великодушной или, может быть, я тоже являюсь невольным кредитором этих расходов?

Возвращение в разрушенную Германию

В январе 1946 года мне сказали, что англичане готовы пустить меня в Германию. Дик Уайт не советовал мне возвращаться туда. Он изображал положение там настолько удручающим, что, по его словам, я вскоре раскаялся бы в своем решении. Он заявил, что о Берлине не может быть и речи, но что я могу, если хочу, некоторое время прожить в каком-либо из отелей Интеллидженс сервис в британской зоне, а потом подыскать для себя работу. Я настоял на своем, и Дик организовал все остальное.

Холодным февральским вечером я стоял с моим багажом на площади разрушенного снарядами вокзала в Кале, оказавшись, таким образом, снова на европейском континенте. Меня окружала толпа генералов и увешанных орденами офицеров, тоже ожидавших поезда британской военной администрации, который должен был доставить нас в Германию. Как единственный штатский, к тому же немец, я чувствовал себя подавленным. Поезда еще не было, и я уселся рядом с французским кондуктором на один из своих двух чемоданов. Французу понравились мои английские сигареты, и он разговорился. Видимо, он принял меня за англичанина. Он гордился тем, что геройски помогал британским союзникам во время немецкой оккупации. Сколько раз он укрывал английских агентов в своей квартире, и немцы никогда не могли их найти.

– Собственно говоря, все боши глупы, – сказал он.

Наконец подошел поезд. Он сплошь состоял из спальных вагонов с рестораном посередине и двумя багажными вагонами в конце. Мы с кондуктором смели пыль с моих чемоданов и направились в свое купе. Мой сосед уже занял верхнюю полку. К моему удивлению, это был не кто-либо из высокопоставленных офицеров, с которыми я стоял на платформе, а маленький невзрачный штатский, которого я там и не заметил.

Поезд еще не тронулся, как вошел военный контроль. Мы предъявили документы.

– Итак, мистер Пирпойнт, куда на этот раз? – спросил контролер.

Господин Пирпойнт, видимо, знавший контролера, ответил, сделав предостерегающий знак:

– Знаете такое место – Берген-Бельзен?

– Понимаю, – ответил контролер, однако замолчал, установив по моим документам, что я не англичанин.

После того как контролер поставил на наших документах свой штамп, предписанный инструкциями, он покинул нас, коротко бросив моему соседу:

– Гуд лак – счастливого пути.

Господин Пирпойнт был английским палачом. Он часто ездил в Германию, а на этот раз направлялся в Берген-Бельзен, чтобы по английским законам с помощью петли отправить на тот свет коменданта и других убийц, служивших в этом зловещем лагере смерти.

Мы обменялись несколькими словами о плохой погоде и улеглись: палач его британского величества на верхнюю полку, а я на нижнюю. На следующий день мы были уже в Германии. Я пошел в вагон-ресторан и уселся за двухместным столиком. Напротив меня сидел польский офицер. Ни разу в Англии за последние годы мне не удавалось так хорошо позавтракать. Официант принес горячий кофе. На стол были поданы большие куски масла и полные сахарницы, из которых можно было взять сахара сколько угодно. Я заказал яичницу со шпигом.

Поезд медленно проходил мимо разрушенных платформ Дюссельдорфа. Направо на платформе, прижавшись друг к другу, стояли сотни людей, видимо, ожидавших какого-то поезда. Никогда в жизни я не видел столько изможденных лиц. Можно было подумать, что это призраки из потустороннего мира. Казалось, что их кости стучат от мороза. Некоторые пытались согреть уши руками, другие колотили себя в грудь, чтобы согреться, и почти все переминались с ноги на ногу. В жалкой, нищенской одежде они выглядели хуже, чем отпетые бродяги. Некоторые не имели даже обуви, и их ноги были завернуты в тряпки.

Поляк тоже обратил внимание на эту нищету.

– Ужасно, – сказал он, – однако я не сочувствую им. Я еду домой и там не найду никого из родных. Они-то вот и сожгли мой дом и уничтожили всю семью.

После завтрака я стоял в коридоре вагона и смотрел в окно. Железнодорожный путь вился по Рурской равнине. Ужасно выглядели торчавшие руины железных конструкций в сером туманном воздухе. Из пустой оконной рамы четвертого этажа жилого дома свисала железная кровать с разорванным матрацем. Сожженные локомотивы и товарные поезда растянулись на запасных путях на многие километры. Куда ни глянь, везде развалины. Безрадостная картина бессмысленных разрушений! Я готов был заплакать.

Французский кондуктор, с которым я говорил вчера, подошел ко мне и начал рассматривать руины.

– Их хорошо угостили, этих бошей! – сказал кондуктор. Он подмигнул мне и прибавил: – Они это заслужили.

Нашей конечной станцией был Бад Ойенхаузен, где размещалась штаб-квартира британской военной администрации. Палач Пирпойнт вежливо помог мне надеть пальто. После почти семилетнего отсутствия я снова вступил на немецкую землю.

Меня ждала машина, чтобы отвезти в гостиницу. Я начал искать свои чемоданы. Их не было на месте. Видимо, багажный вагон где-то отцепили. Вернее всего, его отцепили еще в Бельгии. Английский офицер с сожалением пожал плечами:

– Как ни прискорбно, но это происходит очень часто. В большинстве случаев вещи находятся, а иногда и нет.

Составили протокол. Тем дело и кончилось. Багажный вагон с моими вещами принадлежал к числу тех, которые не разыскались. Все, что я купил в Америке, чтобы привезти семье, да и вообще все, что у меня было, исчезло безвозвратно.

Я приехал в гостиницу в чем был, с небольшим чемоданчиком, в котором находились пара ботинок, пижама, немного белья и верхняя рубашка. Итак, я очутился в округе Релькирхен, в поместье, принадлежавшем Гансу Георгу фон Штудницу, которого я знал еще двадцать лет назад, когда был атташе в министерстве иностранных дел.

Штудниц, который был несколько моложе меня, в те годы стал журналистом. Будучи настоящим германским националистом, он сделал при нацистах блестящую карьеру. В конце войны он стал заместителем начальника отдела печати у Риббентропа в министерстве иностранных дел. Теперь он был где-то в лагере для интернированных. Его жена жила у одного крестьянина в деревне, и англичане даже не разрешали ей переступить порог ее конфискованного дома.

Хотя мне было немного неловко, так как я являлся гостем англичанина в ее комфортабельном доме, все же я нанес г-же фон Штудниц визит. Она очень обрадовалась моему рассказу о том, что из ее мебели уцелело и в каких комнатах. Судя по всему, там ничего не исчезло и все было в хорошем состоянии.

Я хотел как можно скорее выбраться отсюда. В Берлин я не мог поехать, а должен был найти работу в английской зоне. Уже через два дня я встретил свою дальнюю родственницу, которая случайно узнала, что мой брат Вальтер вернулся из Италии и теперь находится в Гольштейне. Я знал Гольштейн сравнительно хорошо еще с тех времен, когда жил в Гамбурге. Знал я и гамбургский диалект. Обстоятельства складывались так, что я должен был ехать туда.

От англичан я узнал, что премьер-министром земли Гольштейн является некий д-р Теодор Штельцер. Я не знал его и поэтому просил связать меня с ним. Хотя Штельцер ни разу меня не видел, он назначил меня старшим правительственным советником в свою канцелярию в Киле. Я отправился со своим чемоданчиком в путь. Но сначала я разыскал брата Вальтера, который находился в поместье принца Филиппа Гессенского, недалеко от Лютенбурга, примерно в двадцати пяти километрах южнее Киля.

Вальтер онемел, когда неожиданно увидел меня в дверях:

– Вольфганг! Ты? Мы считали, что ты давно мертв, ведь от тебя не было никаких известий.

– Да, Вальтер, а я думал, что ты погиб в Италии.

Итак, мы оба были живы, и нам было о чем рассказать друг другу.

Более полугода Вальтера скрывала одна итальянская партизанская семья, и поэтому он не был доставлен в Германию как военнопленный. В аристократическом ольденбургском дамском пансионе он нашел свою жену и детей, которые бежали туда в апреле 1945 года. Счастливый случай помог ему быстро получить место. Теперь он был управляющим гольштейнскими имениями гессенского принца Филиппа, зятя короля Италии Виктора Эммануила и сына сестры последнего немецкого кайзера. Филипп Гессенский с давних пор был близким другом Германа Геринга и в последнее время занимал пост гаулейтера, а теперь, естественно, находился под арестом.

Вальтер жил в доме лесничего при поместье в двух комнатах, комфортабельно, хотя и безвкусно обставленных мебелью из княжеского замка. Я мог спокойно провести здесь несколько дней. От него я узнал подробности о жизни семьи после начала войны.

Немедленно после моего бегства гестапо учинило обыски и допросы. Однако никого не арестовали. Меня заочно присудили к смертной казни, а оба принадлежавших мне фольварка в Лааске были конфискованы. Поскольку Гебхард снял их в аренду, в хозяйстве ничего не изменилось.

Мать и Гебхард летом 1944 года были арестованы гестапо по какому-то доносу и заключены в тюрьму в Потсдаме. Однако моей сестре Армгард благодаря кое-каким ловким шагам в высоких сферах удалось добиться их освобождения еще до рождества.

Когда Красная Армия весной 1945 года вступила в Германию, то, кроме семьи Вальтера, никто не бежал. Гебхард, за которого ходатайствовал не только г-н Леви, но и другие жертвы фашистского режима, пользовавшиеся его помощью, был даже принят в Коммунистическую партию. После конфискации поместья ему разрешили жить в собственном доме в Путлиц-Бургхофе. После отчуждения поместья в Лааске Армгард, которая не являлась землевладелицей, получила земельный участок в тридцать моргенов[42]. Она жила с матерью в бывшем доме управляющего. Летом 1945 года Армгард неоднократно бывала в штабе английской военной администрации в Берлине и просила переслать на имя Ванситтарта письма для меня. Ей постоянно отказывали.

Ясно было, что им жилось несладко. Но я был рад, что они живы и что я могу связаться с ними. Вальтера я мог видеть теперь каждую неделю. Несколько английских сигарет – это было все, что я мог ему подарить.

Британская зона

Резиденция премьер-министра земли Шлезвиг-Гольштейн находилась в кильском замке. Как и весь город, замок был превращен в руины. В одном из уцелевших флигелей оборудовали несколько отделов. Во дворе построили два барака и там разместили канцелярии.

Доктор Штельцер принял меня с исключительной любезностью. Внешне и по существу он был ярко выраженным консерватором и верующим христианином, который мог служить образцом протестанта. Для работы мне были предоставлены письменный стол и стул в главном здании. Изредка мне передавали папку с бумагами для исполнения. Большей частью это были дела, которые мог исполнить средний чиновник. Все это не отнимало у меня много времени. Гораздо чаще меня вызывали для выполнения функций переводчика, так как д-р Штельцер, получавший приказы от британской военной администрации, вряд ли знал хоть слово по-английски. Большей же частью я сидел без дела.

Так как я был старшим правительственным советником в канцелярии премьер-министра, жилищный отдел предоставил мне сравнительно удобную комнату в квартире одного учителя. Одно из окон здесь было совсем целым, а в другом заменены фанерой два стекла. Потолок не протекал. Кроме того, имелась железная печь; правда, предыдущий обладатель этой комнаты унес трубу. Я от этого не страдал, потому что все равно не смог бы достать ни угля, ни дров. К тому же наступала весна.

Жена учителя добросовестно старалась облегчить мне жизнь. Поскольку газ отпускался только два часа в сутки – а именно в обеденное время, – она пекла мне картофель в мундире, который я съедал в холодном виде вечером. Иногда она доставала мне свечи, чтобы по вечерам, когда ток выключался, я не сидел в темноте. Мои хозяева были мало связаны с черным рынком, и поэтому я был вынужден жить на паек, который полагался по карточкам. В день выдавали пять ломтиков хлеба, и если бы вы захотели есть нормально, то десятидневного рациона мяса, маргарина, сахара и мармелада вам хватило бы лишь на три дня. Моя хозяйка доставала всякую всячину и старалась из этого сделать что-либо съедобное. Если бы мой брат Вальтер не снабжал меня картофелем, то я умер бы с голоду. Дик Уайт оказался прав: положение было неописуемым.

После того как я потерял багаж с бельем и одеждой, я просил своих друзей в Англии и Америке прислать мне кое-какие носильные вещи. Поскольку до прибытия посылок прошло много времени, я обратился за помощью в благотворительные организации, заботившиеся о жертвах фашизма. В канцелярии премьер-министра мне сообщили, что в городском управлении существует специальное бюро для этих целей, но при этом добавили, что учреждением руководят коммунисты. Я пошел в ратушу, чтобы выяснить этот вопрос. Служащий сказал мне, что бюро размещается в подвале. В полутемном помещении я увидел двух изможденных мужчин. Перед ними стояла тарелка с вареным картофелем, который они чистили. Я рассказал им о своем положении. Выслушав меня, один из них спросил:

– Если вы до войны служили в посольстве в Лондоне, то, вероятно, знаете господина Мительхауза?

Я ответил утвердительно, однако не упомянул о том, что Миттельхауз был вторым шефом гестапо у Риббентропа.

– Хорошо, – сказал другой, – тогда можно быстро разобраться в вашем деле. Мы вам дадим знать.

Но в действительности мне ничего не сообщили. Зато через два дня, когда я был дома, ко мне постучали и Миттельхауз от радости чуть ли не бросился меня обнимать:

– Это изумительно! Когда утром я услышал, что господин фон Путлиц здесь, то, конечно, сразу же поспешил приветствовать его.

Мы уселись в моей комнатке у стола. Миттельхауз выглядел очень хорошо и был одет в безупречно сшитый серый шевиотовый костюм. Он вытащил серебряный портсигар. Портсигар был полон, и Миттельхауз предложил мне сигарету. Это были английские сигареты «Голд флейкс». На черном рынке одна такая сигарета стоила двадцать марок. Миттельхауз заметил, что я рассматриваю его портсигар:

– О, это память о Лондоне: прощальный подарок моих коллег из Скотланд-ярда, когда в тысяча девятьсот тридцать восьмом году я уезжал в Берлин.

Затем он перешел к делу:

– Скажите, господин фон Путлиц, каким образом вы так внезапно прибыли в Киль? Я, конечно, дал обоим чиновникам в ратуше самый лучший отзыв о вас. Что вы не были нацистом, это ясно.

– Но, господин Миттельхауз, откуда вы это знаете? Когда появлялись вы или ваш коллега Шульц, я вытягивал руку и произносил «хайль Гитлер».

Он снисходительно улыбнулся:

– Мы все же кое-что заметили.

Меня одолевало любопытство.

– Господин Миттельхауз, может быть, не столько удивительно то, что я нахожусь здесь, как то, что здесь находитесь вы. Ведь англичане должны знать, кем вы были?

– Потому-то я и здесь. Именно в Шлезвиг-Гольштейне была завершена война. Я до последнего момента находился в штабе адмирала Деница. Я знал все, что происходило. В первый же день я выдал англичанам пятнадцать вервольфов[43]. Англичане беспечны. Без таких людей, как я, они бы здесь пропали. Если вы хотите повидать моего коллегу Шульца, поезжайте в Шлезвиг. Он там начальник полиции.

Вскоре после этого визита в британской военной администрации со мной разговорился молодой английский капитан:

– Вы, конечно, были удивлены, встретив здесь своего старого знакомого?

– Еще бы! – ответил я.

– Я вам все объясню. Мы нуждаемся в хороших немецких полицейских чиновниках. Миттельхауз и Шульц исключительно способные люди в своей области. Мы знаем их еще по Лондону. И они оба прекрасно знают, что у нас имеется достаточно компрометирующих данных, чтобы послать их на виселицу. Они достаточно умны, чтобы не позволять себе заниматься саботажем. Вот почему мы можем положиться на них больше, чем на кого-либо другого.

Юный капитан понравился мне. Во всяком случае, он был честен.

Прежде чем получить от Штельцера документы о назначении, я должен был пройти денацификацию. Секретарь комиссии по денацификации раньше был чиновником консульства и руководителем группы нацистской партии в германской миссии в Софии, где он ежемесячно принимал партийные взносы. Однако его уже денацифицировали полгода назад.

За письменным столом напротив меня сидел г-н Курцбейн, высокий бородатый мужчина лет сорока. Он то и дело говорил о своем друге, участнике заговора 20 июля 1944 года. Он рассказывал, что и сам якобы участвовал в этом заговоре в Берлине и лишь чудом избежал ареста. Этот его таинственный друг иногда приезжал по делам в Киль. Каждый раз он привозил своему приятелю Курцбейну много продуктов и дефицитных товаров. Курцбейн давал мне иногда сосиски или копченую рыбу, и я жалел, когда однажды он бесследно исчез. Потом говорили, что г-н Курцбейн – вовсе не Курцбейн, а очень известный эсэсовский главарь из Потсдама. Вполне возможно, что он и его друг, выдававшие себя за заговорщиков 20 июля, были причастны к аресту моей матери и брата Гебхарда.

Штельцер почти всегда брал меня с собой на заседания зонального совета в Гамбурге, хотя мне там нечего было делать. Этот зональный совет был просто демократической вывеской при британской военной администрации. Заседания там проводились ежемесячно и продолжались два-три дня. Веймарским демократам, пережившим Третью империю, эти заседания давали возможность снова разыгрывать роль государственных деятелей, сочинять меморандумы и произносить речи. Кроме того, в ресторане вокзала их кормили хорошим обедом без карточек. Там я встретил нескольких знакомых.

В свите тогдашнего обер-бургомистра Дюссельдорфа, а позднее боннского министра внутренних дел д-ра Лера все время находился мой старый розовощекий приятель Нансен. В его распоряжении был лимузин дюссельдорфского городского самоуправления с шофером, и он ездил только на машине. Нансен имел также ученую степень: теперь он официально фигурировал как д-р Нансен. По всему было видно, что в дюссельдорфском самоуправлении и у обер-бургомистра Лера он пользовался большим влиянием.

В качестве советника социал-демократического премьер-министра земли Ганновер Генриха Копфа приезжал мой бывший коллега г-н фон Кампе, который перед войной был генеральным консулом в Париже. Фон Кампе был по своим взглядам реакционным монархистом, приверженцем вельфской династии, однако в министерстве иностранных дел Третьей империи он слыл одним из наиболее преданных Гитлеру чиновников. Он тоже имел собственную машину и был важным человеком в новом демократическом правительстве Ганновера.

В секретариате зонального совета сидел мой старый коллега Герберт Бланкенхорн, сменивший меня в 1931 году в Вашингтоне. Он был верным слугой нацистского режима до самого конца. Каким образом попал он в зональный совет, состоящий преимущественно из социал-демократов, было для меня загадкой. Социал-демократические коллеги считали его троянским конем председателя Христианско-демократического союза д-ра Конрада Аденауэра. Поскольку позднее, когда Аденауэр стал федеральным канцлером, Бланкенхорн сразу же пошел в гору, это подозрение кажется мне не лишенным оснований.

Длинный прямоугольный зал заседаний зонального совета в помещении гамбургской террасы «Софии» внешне ничем не походил на берлинский оперный театр «Кроль». Однако спектакль, который разыгрывали здесь немецкие демократы, явственно напомнил мне то, что однажды я увидел в этом театре.

За подковообразным столом многословно спорили о волнующих их вопросах представители новой немецкой подоккупационной демократии. Одни из них были обывателями в меньшей, другие – в большей степени. За их спинами, у трех стен, сидела свита, в том числе Нансен, Кампе, я и другие.

У четвертой стены, украшенной флагом «Юнион Джек»[44] и другими британскими атрибутами, стоял длинный стол. За ним сидели скучавшие англичане и слушали, что здесь говорилось. Иногда они делали заявления. Во время важных прений и в тех случаях, когда нужно было употребить власть, на заседаниях появлялся собственной персоной главнокомандующий зоной генерал Брайан Робертсон, бывший директор каучукового концерна «Дэнлоп», сопровождаемый большой свитой. О его прибытии извещали заранее. Тогда прекращались все прения и взоры обращались к дверям. Как только генерал переступал порог зала, все поднимались со своих мест. То же самое происходило, когда генерал покидал зал.

Единственным крупным вопросом, который обсуждался в зональном совете, было новое административное деление старых прусских провинций в британской зоне. На заседании присутствовал лишь один человек, предложение которого соответствовало интересам немецкого народа. Это был представитель Коммунистической партии Макс Рейман. Он требовал созыва Общегерманского национального собрания из избранных демократическим путем представителей всех зон, с тем чтобы оно обсудило вопрос о структуре нового германского государства. Все другие – от представителя Брауншвейга и Липпе-Детмольда до Аденауэра и социал-демократического вождя Шумахера – защищали лишь партикуляристские и собственные, эгоистические партийные интересы. Одни хотели создать перевес голосов для Рейнско-Вестфальской области, поскольку промышленники надеялись таким путем приобрести гораздо большее влияние. Социал-демократы подсчитывали голоса своих избирателей и подходили к задаче административного деления с точки зрения получения большинства на выборах. Аграрии по этим же причинам требовали расширения Нижней Саксонии. Они придерживались монархистских взглядов, считая, что ганноверская династия получит поддержку английского королевского дома. В качестве королевы называли дочь последнего кайзера Викторию Луизу, герцогиню Брауншвейгскую и Люнебургскую, которую я видел в 1935 году на террасе лондонского посольства, когда она приветствовала Риббентропа возгласом «хайль Гитлер». Большую роль играли также клерикальные круги, которые хотели создать перевес для католиков или протестантов. Все это представляло собой жалкую картину. В конце концов англичане решали все по-своему. Остряки называли этот образ правления «демократурой». Зимой 1946/47 года были ужасные морозы. Бездельничая, я проводил в кильской канцелярии премьер-министра те дни, когда действовало центральное отопление. Наконец, благодаря связям я достал трубу для железной печки. Угля не было. Брат Вальтер посылал мне дрова в мешках. Так как по вечерам электрический свет давали только на два часа, я, съев свой картофель в мундире, теперь часто застывавший, ложился одетым в постель и покрывался периной. Я не согревался, даже когда клал сверху еще и зимнее пальто: других покрывал у меня не было.

Почва уходит из-под ног

Как только мой брат Гебхард, находившийся в Путлице, узнал, что я в Киле, он сразу же отправился в путь. Он не мог поехать легально: ему неделями пришлось бы ждать межзонального пропуска. Вернее всего, он вообще не получил бы его. Поэтому он перешел границу нелегально. Лесистая местность вокруг озера Ратценбургерзее, где теперь была «ничья земля» между советским и британским пограничными пунктами, была ему хорошо знакома, и он проскользнул без особых трудностей.

Из Гамбурга он послал мне телеграмму. Я поехал встретить его на разрушенном главном кильском вокзале. Из дверей и даже из незастекленных окон вагонов на платформу высыпала огромная толпа. Уже издали я узнал Гебхарда. Он шел, немного согнувшись под тяжестью битком набитого рюкзака. Чуть ли не первыми его словами были:

– Тебе, конечно, живется здесь голодно.

Он килограммами привез масло, сосиски и сало, а также путлицкий хлеб, которого я не видел уже много лет.

Я хотел уступить ему кровать, но он отказался и улегся на диване. О чем рассказывать друг другу? С тех пор как мы виделись в последний раз, целый мир ушел в прошлое.

– Все получилось еще хуже, чем мы ожидали.

– Гебхард, как вы теперь живете в Путлице?

– По нынешним временам совсем неплохо. Я же знаю каждую мельницу и каждую маслобойню в окрестностях. Еды нам хватит, и мы ни в чем особенно не нуждаемся. Если мне угодно, то я могу спать по утрам хоть до девяти часов. Но меня беспокоит будущее. Как все сложится дальше?

– Неужели у тебя нет никаких шансов стать управляющим какого-нибудь государственного имения?

– Ни малейших.

– Что же ты теперь намерен предпринять?

– Что я могу сделать? Пока я дома, я как-нибудь проживу. Если же я уеду, скажем, на Запад, то я вообще лишусь средств к существованию. Я должен думать и о детях. Младшему еще нет и трех лет.

– Гебхард, как ты думаешь, не стоит ли мне попытаться переехать к вам?

– Для тебя это было бы самоубийством. Мы все сейчас можем лишь втихомолку выжидать, как станут развиваться события.

Летом Гебхард приезжал два или три раза. Он оставался у меня или же мы ездили к Вальтеру.

Поздней осенью мне удалось наконец получить разрешение на несколько дней съездить в Берлин. Я ехал поездом через пограничный пункт Хельмштедт. Чем ближе мы подъезжали к Берлину, тем более знакомой становилась местность.

Бранденбург. Вокзал полностью разрушен. Однако по ту сторону лугов все еще возвышался над деревьями красный собор. Потсдам. Вокруг городского замка все в развалинах, так что можно было видеть даже мою старую казарму на Егераллее.

Вскоре мы приехали на станцию Ваннзее и наконец в Берлин.

Несмотря на ужасную разруху, все же я чувствовал себя снова на родине; желто-серые фундаменты, черно-зеленые пятна вокруг деревьев, воздух – одним словом, все было здесь, в Бранденбурге, своим и неповторимым. У одной знакомой, которая сумела сохранить большую квартиру на Кайзераллее, меня ждала семья. Наконец-то наступила долгожданная встреча с матерью и сестрой! Они приехали еще накануне. Мать очень похудела, и у нее болели ноги.

Я подолгу гулял с сестрой. Курфюрстендамм – эта некогда такая оживленная фешенебельная улица – превратилась в безотрадную пустыню: почти все дома были без крыш, а верхние этажи полностью сгорели. Тауенциенштрассе едва можно было узнать. На Лютцовплац не было ни одного дома. Остатки каменных перил вдоль набережных по ту сторону Ландверканала выглядели как призрачный мертвый город. Тиргартен был вырублен. Там и сям виднелись полуразрушенные мраморные монументы. По памятнику императрице Августе Виктории можно было установить место, где когда-то пышно цвело розовое поле. На Зигесаллее мы увидели бранденбургского маркграфа XIII столетия, за которым стоял в кольчуге наш предок Иоганнес цу Путлиц с церковными атрибутами в руке. Наш каменный прапредок выглядел очень грязным, но, если не считать отбитого носа, не был поврежден, в то время как стоявший напротив старый Фриц[45] потерял обе руки и стоял теперь на одной ноге.

Четверка коней на Бранденбургских воротах лежала поверженной.

Здесь была граница советского сектора.

– Армгард, – спросил я сестру, – как ты думаешь, могу я рискнуть и взглянуть на здание Министерства иностранных дел?

– Это очень рискованно, – ответила она. – Но если мы сумеем сделать это быстро и затем сразу же выйдем на Потсдамерплац, может быть, все обойдется благополучно.

Вильгельмштрассе представляла собой груду развалин. Только оба сфинкса, выглядывавшие из-за кирпичей, помогли мне узнать место, где находился главный вход дома № 73/75, предназначенный для высокопоставленных чиновников.

Колоссальные бетонные стены гитлеровской имперской канцелярии выдержали бомбежку гораздо лучше. Мы прошли по выгоревшим анфиладам огромных залов. Всего два года назад эти стены блистали своей мраморной роскошью. Мне казалось, что все это было тысячи лет назад и я находился в стенах Кносса или Микен.

На Фосштрассе нам повстречалась группа советских солдат, которые тоже хотели осмотреть руины имперской канцелярии. Они даже не взглянули на нас. Сделав еще несколько шагов, мы благополучно оказались в британском секторе, и нас никто не «уволок в Сибирь».

Представителем американского Государственного департамента в Берлине был мой старый друг Доналд Хит, бывший в 1931 году американским консулом в Гаити, где я был тогда немецким поверенным в делах. Он оставил свою жену и детей в Лондоне и жил в Берлине на положении холостяка. Он обрадовался, увидев меня:

– Вольфганг, тебя послало само провидение. Я как раз ищу какого-нибудь бывшего немецкого дипломата, на кандидатуре которого могли бы сойтись все четыре союзника. Переговоры еще продолжаются. Задумано создать в Берлине немецкий Консультативный совет, компетенция которого распространялась бы на все зоны. Главой этого органа предполагается назначить посла Надольного. Но ему нужны сотрудники. И я как раз подумал о том, чтобы предложить и тебя; англичане и французы наверняка не будут возражать, а Советы, наверное, тоже согласятся. Я только не знал, как тебя найти.

– Доналд, ты мог бы включить меня в список, даже не спрашивая, – ответил я. – Разумеется! Я только и жду возможности начать действовать в пользу единства Германии.

– Как мы будем поддерживать связь? – спросил Хит. Мне казалось, что выход из моего кильского тупика найден:

– Доналд, я попытаюсь вернуться в Лондон. В таком случае ты в любое время можешь разыскать меня через твою жену.

Мои родственники тоже нашли этот план блестящим. Чего еще я мог желать, получив пост в Берлине, к тому же в ведомстве, которое в будущем должно послужить основой общегерманского министерства иностранных дел? Оставаться на теперешней должности в Киле было бессмысленно и бесперспективно.

Эти берлинские дни прошли, как во сне. Мать хотела поехать в Бад Зааров, чтобы навестить там свою семидесятипятилетнюю сестру, которую она не видела с конца войны. Ее поезд уходил на несколько часов раньше моего. Мы привезли ее на вокзал Цоо. Перронных билетов не продавали, поэтому нам пришлось проститься у входа. У меня сжалось сердце при виде того, как мать с грязным полотняным мешком на спине поднялась по лестнице на перрон, с трудом передвигая свои больные ноги.

На следующий день после беседы с Доналдом Хитом я послал из Берлина письмо в Лондон. Во время поездок по лагерям для немецких военнопленных я познакомился с руководителем центральных курсов, которые британское Военное министерство создало для военнопленных в предместье Лондона – Уилтон-Парк. Он хотел использовать меня как лектора, и я не сомневался, что он это сделает, если я пожелаю. Таким образом, я мог достаточно убедительно обосновать как свою просьбу о поездке в Англию, так и просьбу об отпуске.

Прошло примерно два месяца, пока англичане дали согласие. Затем я попросил Штельцера предоставить мне отпуск на все время моей деятельности в Уилтон-Парк. Отпуск мне предоставили без всяких затруднений. Перед отъездом Штельцер вручил мне официальный документ за своей подписью и с гербовой печатью земли Шлезвиг-Гольштейн, согласно которому старший правительственный советник Вольфганг Ганс барон цу Путлиц назначался пожизненным правительственным чиновником.

Поездку в Англию я должен был совершить в поезде для английских солдат и офицеров-отпускников, который шел через Голландию. Эта поездка была не столь удобной, как путешествие в спальном вагоне военной администрации через Кале. Так как вагона-ресторана не было, нас обещали накормить в Гек ван Голланде.

Вокзальные сооружения в Геке не были разрушены и выглядели точно так же, как в то время, когда я вместе с нацистом Лауфером доставил валюту пьяному д-ру Лею. Лишь внизу у причала англичане соорудили несколько бараков, где выдавали продовольствие.

Я был единственным штатским среди солдат и единственным немцем среди англичан. Поэтому меня повели в особый барак. Но тут выяснилось, что инструкция не предусматривала выдачу продовольствия таким, как я. Поэтому я не получил ничего. Унтер-офицер, с которым я ехал в одном купе и которому рассказал о своем положении, сумел получить для меня паек незадолго перед посадкой на английский пароход.

В Лондоне я снова жил у Колли Барклея, приемного сына Ванситтарта. Два раза в неделю я ездил в Уилтон-Парк и читал там лекции об ужасах гитлеровского режима. Работа была нетрудной и даже доставляла мне удовольствие, поскольку мои слушатели, как правило, были понятливыми людьми. Я рассказывал им о положении на родине, которую они не видели после капитуляции, и был откровенен с ними.

Муж Луизы Хит ежедневно звонил ей из Берлина. Межсоюзные переговоры о создании общегерманского Консультативного совета не продвигались вперед. Однажды пришло удручающее для меня сообщение, что они провалились. Я оказался в трагическом положении, ибо мне снова приходилось возвращаться в Киль.

Вскоре я получил письмо от Вальтера. Ему рассказали в Киле, что правительство уволило меня. Поскольку я об этом официально ничего не знал, то написал Штельцеру и попросил разъяснений. Кильское министерство внутренних дел в пятистрочном письме официально сообщило мне, что кабинет министров в Киле единогласно постановил уволить меня ввиду моего сомнительного прошлого. Это решение было принято ровно через четырнадцать, дней после моего отъезда, через две недели после того, как Штельцер передал мне документ о назначении пожизненным правительственным чиновником.

Что было делать дальше? Я протестовал и просил дальнейших разъяснений. В то время еще не существовало административного суда, куда я мог бы пожаловаться. Киль молчал. В августе я поехал туда, остановился у Вальтера и лично явился к кильским господам. Штельцер был уже снят с поста премьер-министра и занимался в Любеке своими любимыми церковными делами. Он не считал себя виновным во всей этой истории. Мне он сказал только, что некоторые из моих бывших коллег по министерству иностранных дел, вернувшиеся теперь из лагерей для интернированных, сообщили правительству в Киле такое о моей деятельности в Голландии, что у кабинета возникло подозрение, не подослан ли я в канцелярию премьер-министра англичанами в качестве соглядатая. Мне пришлось вести переговоры с кильским министерством внутренних дел, которое отвечало за назначение и увольнение чиновников. Оно долго возилось с моим делом; наконец мне объявили, что все это недоразумение и что я снова буду восстановлен в правах старшего правительственного советника.

Разумеется, я и не подумал соглашаться с этим. В конце концов мы договорились о том, что я сам подам заявление об увольнении с 1 октября и полностью получу жалованье за время моего отсутствия. Таким образом, я стал обладателем нескольких тысяч марок.

Но прежде чем это произошло, случилось кое-что и еще. Вдруг приехал Гебхард вместе с матерью. Как бывшая владелица поместья мать была выслана из Лааске. Гебхард тоже получил приказ покинуть Путлиц. Правда, как сказал ему правительственный советник в Перлеберге, для него была надежда на то, что выполнение приказа будет отложено или даже отменено. Поэтому Гебхард направил властям соответствующую просьбу и считал, что с ним ничего не случится, если он вернется в Путлиц.

Так как мать жила теперь у Вальтера, Гебхард и я заняли одну комнату в замке. Там стояла всего одна кровать. Гебхард снова устроился на шезлонге. Грудная жаба, которую он схватил во время пребывания в гестаповской тюрьме в Потсдаме, очень обострилась. Как всегда, когда мы спали вместе, мы подолгу говорили. У нас обоих было достаточно забот. Так же как и я, Гебхард не знал, что предпринять.

– Лучше я сдохну в Путлице, чем пойду шататься по свету. Так я все равно погибну, – говорил он.

– Но, Гебхард, может быть, ты мог бы найти себе работу в сельском хозяйстве здесь, на западе? Ведь Вальтеру это удалось.

– Я никогда не был так удачлив, как Вальтер, и, кроме того, физически, из-за болезни сердца, я не чувствую себя вполне здоровым. Нет, при всех обстоятельствах я должен попытаться остаться в Путлице.

– Гебхард, а что делать мне? У меня нет никаких надежд ни на западе, ни на востоке Германии. У меня все чаще мелькает мысль, что я должен хладнокровно покинуть Германию и принять английское подданство.

– Может быть, это было бы самым разумным. Тогда ты мог бы уехать в Австралию или Канаду, а затем вызвать и нас. Кажется, Германия сокрушена надолго, и для нас здесь никогда не наступят хорошие времена.

Пожелав друг другу доброй ночи, мы заснули со своими мыслями.

Я подарил Гебхарду чудесный шерстяной свитер винно-красного цвета, который мне, в свою очередь, подарила леди Ванситтарт. Уезжая в Путлиц, он надел этот свитер и, усмехаясь, заметил, что красный свитер, несомненно, принесет ему счастье.

Едва Гебхард прибыл в Путлиц, как был арестован.

Я поехал в Англию и, встретившись с Диком Уайтом, сказал ему:

– Дик, ты помнишь, как в начале войны я, прибыв сюда, сказал тебе, что буду очень благодарен, если стану английским подданным в случае, если Гитлер выиграет войну и я окончательно потеряю родину?

Дик подтвердил это.

– Дик, я окончательно потерял свою родину.

Случаю было угодно, чтобы британский паспорт, который я получил через несколько недель, был датирован 13 января 1948 года. В этот день Гебхарду исполнилось сорок семь лет. В своем новом положении английского подданного я не чувствовал себя счастливым. С первого же дня я ощутил, что это не путь для разрешения моих сомнений. Однако тогда я не видел иного выхода.

Расплата в Нюрнберге

Моя первая поездка в роли новоиспеченного английского гражданина снова привела меня в Германию. Меня пригласили в Нюрнберг для выступления в качестве свидетеля на процессе военных преступников, который американцы вели против некоторых ответственных статс-секретарей и высокопоставленных чиновников германского министерства иностранных дел. Наряду с Вейцзекером, Верманом, Штеенграхтом и другими на скамье подсудимых находился также гаулейтер Боле. Как глава иностранного отдела нацистской партии он должен был нести ответственность за все темные дела, которые творили его агенты за границей. Я должен был давать показания по делу ландесгруппенлейтера Буттинга, служившего в Голландии.

Поездка в вагоне первого класса была оплачена в оба конца; кроме того, на все время пребывания я получал квартирные деньги, питание, а также значительные суточные в долларах. Так как длинный путь из Лондона я проделал в вагоне третьего класса и сберег разницу, то, прибыв в Нюрнберг, чувствовал себя как маленький Крез. Здесь меня поместили в «Гранд-отеле», только что восстановленном и конфискованном для подданных союзных держав. В отеле хозяйничали американцы. Хотя снаружи стоял сильный мороз, в комнатах было даже слишком жарко.

Столовая находилась внизу, и окна ее были на уровне тротуара. Часто я наблюдал замерзших и голодных людей, которые, стоя на улице, прижимали свои носы к стеклу, когда утром в девять часов я пил ледяной ананасовый сок, ароматный кофе, подсахаренные сливки или же съедал яичницу-глазунью с салом. Уже много лет я не завтракал так хорошо. Напротив меня сидел американец в военной форме, который по своим габаритам ни в чем не уступал Герману Герингу.

Перед обедом в здании суда обычно просматривали фильмы об ужасах гитлеровских концентрационных лагерей, а также специально изготовленный для Гитлера фильм о казни жертв 20 июля: их подвешивали на крюк и медленно подымали и опускали до тех пор, пока они не теряли сознания или же не умирали. Иногда, покуривая сигареты, мы обозревали голый тюремный двор; там за решетками тюрьмы находились камеры военных преступников. В обеденное время в отеле открывался бар, а по вечерам были танцы под джаз. Можно было посетить и театр. Я видел в Нюрнберге восхитительную постановку оперетты Абрахама «Цветок Гаваи» с увлекательной мелодией «Рай на берегу моря – это родина моя», которая напомнила мне о прекрасных днях, проведенных на Гаити.

Огромный штат сотрудников американского обвинения состоял большей частью из немецких эмигрантов, которые еще совсем недавно переживали трудные времена. Многих из них я знал по Нью-Йорку, когда был там во время войны. Американские господа плохо знали немецкий язык или же вообще не знали его. Для них переводились горы немецких документов. Мне бросилось в глаза, что многочисленные немецкие секретарши были, как на подбор, очень хорошенькими.

Привлеченные к процессу немецкие свидетели, конечно, не жили в «Гранд-отеле». Для них оборудовали специальную немецкую гостиницу; ее номера были не роскошными, но по тогдашним условиям вполне приличными, с центральным отоплением и водопроводом. На постелях были даже чистые простыни. Снабжение тоже было приличным – намного лучше, чем у немецкого населения. Тот, кто там проживал, не опечалился бы, если бы его деятельность в качестве свидетеля растянулась на длительное время.

В этом доме подолгу жили также некоторые последыши Третьей империи, которые до сего времени находились в лагерях для интернированных или тюрьмах, а теперь нашли себе здесь уютное убежище под высоким покровительством американского суда. К их числу относился все еще молодо и свежо выглядевший первый начальник гестапо Пруссии Рудольф Дильс, который в 1933 году после пожара рейхстага столь предупредительно представлял в Берлине мне и англосаксонским журналистам своих заключенных на Александерплац. Информация, которую он теперь давал американцам, наверняка имела огромную ценность.

Дильс был в то время соломенным вдовцом. Он решил развестись со своей женой фрау Ильзе, урожденной Геринг, племянницей толстого рейхсмаршала, рука об руку с которой он шел все годы Третьей империи. Своим новым ангелом-хранителем он избрал графиню Фабер-Кастелл, супругу владельца известного карандашного концерна миллионера Фабера. Благодаря ее заботам его довольно-таки голая комната в гостинице для свидетелей украсилась отобранными с большим вкусом картинами и коврами и стала уютной. Графиня предоставила в его распоряжение машину, чтобы он мог совершать загородные прогулки.

В приемной главного американского обвинителя д-ра Кемпнера, который был в свое время юристом в Берлине (я его знал еще по Нью-Йорку), я заметил в дальнем углу углубившегося в чтение документов пожилого человека. Так как его лысина показалсь мне знакомой, я справился о нем у секретарши. Это был главный юрист министерства иностранных дел министериаль-директор Гаусс, руководитель правового отдела, чье имя еще во времена Штреземана внушало нам, молодым дипломатам, глубокое уважение. Гаусс верно служил Риббентропу до самого конца. Попирая международное право, Третья империя использовала юридическое искусство Гаусса, чтобы облечь свои деяния в юридически «безукоризненные» формулировки и параграфы. Его обширные познания, несомненно, облегчили американским юристам работу на процессе.

Наряду с процессом чиновников министерства иностранных дел здесь проходили процессы и прочих крупных военных преступников: Круппа, Флика, «ИГ Фарбен», врачей-убийц из концентрационных лагерей и других. На одном из этих процессов в качестве немецкого адвоката выступал Францхен Папен младший, который до этого на Нюрнбергском процессе главных немецких военных преступников в 1945–1946 годах защищал своего отца и «успешно» довел дело до его оправдания.

Я встретил Францхена, когда спускался по широкой боковой лестнице в коридор. Это была неожиданная встреча. Францхен приветствовал меня весьма холодно. Но так как у меня было много американских сигарет, он уделил мне пять минут. Когда он уходил, я увидел, что он небрежно бросил окурок на лестницу, и сделал ему замечание. Сам я всегда сохранял окурки, потому что было много желающих наполнить остатками табака свои трубки. Францхен презрительно посмотрел на меня и сказал:

– В этих мелочах мы, немцы, должны сохранять достоинство.

Деяния его отца, бывшего рейхсканцлера, попавшего на скамью подсудимых Международного военного трибунала в качестве главного военного преступника, видимо, в его глазах не марали немецкую честь. Это не было «мелочью».

Одним из главных немецких корреспондентов на Нюрнбергском процессе был Ганс Георг фон Штудниц, бывший заместитель начальника отдела печати у Риббентропа, в доме которого в Релькирхене два года назад я был гостем Интеллидженс сервис.

Более года назад Штудниц вышел из лагеря для интернированных и теперь снова работал журналистом. О моем выступлении на Нюрнбергском процессе он дал в немецкие газеты объективное и дружественное в отношении меня сообщение.

Мой допрос в зале суда продолжался не больше часа. Меня привели на скамью свидетелей, расположенную справа от трибуны судей. Напротив, на скамье подсудимых, сидели мои бывшие коллеги и начальники.

До этого я прослушал, как проходят допросы в других залах. Мне бросилось в глаза, что привлеченные к ответственности господа из концернов, прежде всего представители «ИГ Фарбен», держались уверенно, а иногда нагло и вызывающе. Здесь же, на процессе чиновников министерства иностранных дел, напротив, я видел, что эти люди трясутся от страха. Пустым взглядом смотрел вдаль статс-секретарь Вейцзекер, о чем-то печально размышлял посланник Вёрман. Большинство из них старалось не смотреть на меня.

Только Штеенграхт дружески кивнул мне, и я ему ответил тем же. Глупый парень, предсказавший на террасе своего замка в Мойланде еще накануне войны, когда он был мелкой рыбешкой в министерстве иностранных дел, что Германия идет к катастрофе, позволил Риббентропу в 1943 году произвести себя в статс-секретари! Он это сделал, чтобы удовлетворить желание своей красивой молодой жены. Но жена находилась теперь в Швейцарии и послала ему развод в Нюрнбергскую тюрьму.

По вопросам, касавшимся моей личности и существа дела, меня допрашивал чикагский адвокат, ни слова не понимавший по-немецки. Поэтому я давал показания по-английски. Затем по-немецки меня подверг перекрестному допросу немецкий защитник. Он не пытался опровергнуть суть моих показаний, а прежде всего стремился изобразить меня как сомнительную личность, не заслуживающую доверия.

– Почему вы бежали?

– Потому что считал, что смогу оказать своей родине после поражения гораздо большие услуги, если не замараю своих рук кровью, преступлениями нацистского режима. Если бы мои бывшие коллеги, сидящие здесь на скамье подсудимых, действовали так же, то к немецкому голосу в мире по крайней мере прислушивались бы и дела обстояли бы не так, как сейчас.

– Если бы вы не бежали, то, вероятно, тоже были бы на этой скамье подсудимых?

– Именно потому, что я предвидел эту возможность, я своевременно избежал такой участи.

– Вы сотрудничали с англичанами?

– Я сотрудничал с англичанами до тех пор, пока это можно было делать, находясь в равноправном положении. Я хотел воспрепятствовать тому, чтобы мои соотечественники попали в подчинение к англичанам, что, к сожалению, сейчас и произошло.

Наша перебранка продолжалась полчаса. Но прошедшему сквозь огонь, воду и медные трубы адвокату так и не удалось поймать меня.

Во время этого допроса я должен был найти документ, находившийся в моем портфеле. Этот портфель подарила мне леди Ванситтарт в Денхэме на первое военное рождество 1939 года. Леди ВанЪиттарт с большим трудом сумела найти в одном из лондонских магазинов и прикрепить к крышке портфеля золотую букву «П» и немецкую баронскую корону. Когда я покидал зал суда, то заметил, что корона на портфеле отвалилась. Я не пытался отыскать ее на своем свидетельском месте. Вероятно, на следующее утро она попала в мусорный ящик и тем самым разделила участь «тысячелетних безделушек».

Когда я покинул Нюрнберг, у меня были с собой не только американские доллары, но и несколько тысяч американских сигарет, которые в Германии продавали по 20 марок за штуку.

По тогдашним германским понятиям, я был богатым человеком. Благодаря этому я смог обеспечить приличной одеждой мать и семью Гебхарда, которые прибыли в Западную Германию.

Современный «вечный странник»

С британским паспортом в кармане я стал представителем нации-победительницы и не был больше подвержен каким-либо неожиданностям, которые могли приключиться с гражданином поверженной Германии. Мир был передо мной снова открыт. Я мог поехать, куда хотел, и делать, что мне угодно.

Если бы я мог помочь Гебхарду и дальше трудиться на ниве сельского хозяйства, я выехал бы в Канаду или Австралию. Однако самого меня эти страны не привлекали. Я хотел остаться в Европе, прежде всего для того, чтобы в случае необходимости помочь своей семье.

Западный мир, в котором я пребывал после краха моей родины, был мне знаком. Я знал его законы и изучил обычаи. Я, конечно, понимал, что он гниет и близится к концу, но я не мог совершить прыжок в новый мир, возникший на востоке моей страны, поскольку меня еще многое в нем пугало. Я вырос в обществе, которое было осуждено мировой историей на гибель.

Здесь же, на Западе, дела обстояли несколько иначе. В Англии и Франции для человека моего склада, казалось, существовала еще возможность прожить до конца свою земную жизнь без больших осложнений. В этих странах жили мои знакомые и друзья. У них были деньги, посты и влияние. Мне симпатизировали и были готовы помочь избежать нищеты. Я получал подарки, приглашения и мог делать кое-какой бизнес. Волей-неволей я стал тунеядцем, так как не приобрел профессии, которая обеспечивала бы мне приличную жизнь. Я не имел никакой практической специальности и в то же время был слишком стар, чтобы начать все сначала. Таким образом, я повис в воздухе и балансировал на социальной лестнице где-то посередине между плохо оплачиваемым поденным рабочим и зажиточным бездельником. Я пытался добыть средства к существованию собственным трудом. Но если бы мое существование зависело только от этого, я оказался бы в жалком положении.

В течение целого года я преподавал английский язык в интернате во французской Швейцарии. В этом частном интернате воспитывались дети зажиточных владельцев гостиниц, булочников, мясников из немецкой Швейцарии, которым нужно было дать специальное образование в области торговли. Интернат находился в чудесном хвойном лесу на высоком гребне Юры. С балкона можно было видеть равнину, на которой раскинулись озера – Женевское, Ноенбургское и Билерское, а за ними расстилался на сотни километров альпийский горный хребет с его вершинами Монбланом, Юнгфрау, Монахом до Сентиса у Цюриха. Это была незабываемая картина; по утрам глетчеры краснели, затем розовели, а после восхода солнца блестели в своем белоснежном наряде.

Торговое дело преподавал сам владелец – он же директор интерната, – французский язык – молодой француз, а английский – я. Мы оба не имели разрешения работать в Швейцарии, и поэтому нам платили гроши. Для владельца его предприятие было золотым дном. Меня эта эксплуатация не очень трогала. В Швейцарии у меня были деньги во франках, которые я получил от одной американки: благодаря моим связям я помог ей вернуть ее замороженное в Англии имущество.

Свой отпуск я проводил в Констанце у Боденского озера, где главным врачом городской больницы был мой свояк. Как известно, город Констанца расположен непосредственно на швейцарской границе. В то время за границей мало верили в стабильность западногерманских денег. Хотя официально одну марку обменивали на один франк, однако в трехстах метрах по ту сторону границы швейцарский банк в Крейцлингене выплачивал за один франк восемь и даже больше немецких марок. У меня был британский паспорт, и я имел хороших знакомых во французских оккупационных войсках. Пограничники отдавали мне честь, когда я переходил границу, чтобы выпить кофе в швейцарской кондитерской, и при этом заходил в швейцарский банк.

В Париже я связался с небольшой фирмой, носившей громкое название «Космос»; она действительно вела дела во всех частях света. Она торговала всем, чем угодно. Ее владельцами были два пожилых господина: француз и англичанин. Первый походил на сову, а второй – на ястреба. Они считали меня подходящим человеком, чтобы завязать деловые связи в Западной Германии, и по отношению ко мне не были мелочными. Мне удалось сбыть в Гамбурге большую партию марокканской пробки. К сожалению, автоматические огнетушители, которые находили хороший сбыт во Франции, в Германии не вызвали большого интереса. Сделка на поставку сельскохозяйственных машин для Индии, которую я должен был заключить в Лондоне, тоже не состоялась.

В Лондоне я работал сотрудником известного судоходного маклерского и страхового общества. В лондонском Сити, где плата за помещения вообще была высокой, после бомбардировок цены поднялись настолько, что общество ютилось в тесной и старомодной конторе. Даже миллионер-владелец помещался со своим письменным столом в маленькой запыленной стеклянной конуре. Его лицо напоминало мне хищную птицу. Вследствие войны в Корее фрахтовые цены неслыханно поднялись. Комиссионные, которые получала его фирма, ежедневно исчислялись тысячами. Он обещал мне золотые горы, но только в будущем. За работу же платил мне жалкие гроши. У него самого была роскошная квартира в Лондоне, поместье в Сэррее и моторная яхта на Французской Ривьере. Однако я сумел вытянуть из него больше денег, чем составляло мое жалованье, так как привозил ему целые ящики шампанского, которое я сбывал по поручению одного моего французского друга – графа, владевшего винодельческим хозяйством.

На более длительное время я задержался в качестве учителя немецкого языка в одном древнем замке в Шотландии. Замок с его башнями и башенками был расположен в дикой, романтической местности на возвышенности у берега фиорда Атлантического океана, прозванного в Шотландии «дырой». Несмотря на то, что толщина стен замка достигала двух-трех метров, в его комнатах завывал ветер. Под столовой в подземелье размещались казематы, где якобы водились призраки; некогда умершие с голоду заключенные бродили там, звеня цепями.

На протяжении столетий замок принадлежал семейству, потомки которого проживали в нем и сейчас. Однако нынешним владельцам замка вряд ли принадлежал в нем хоть один камень. Они были в долгу, как в шелку. Случалось, что даже мясник из соседней деревни отказывал им в кредите. Тогда они обращались с просьбой к старой бездетной тетке, которая могла передвигаться лишь в специальном кресле на колесах, и она давала пару шиллингов на воскресное жаркое. В то же время в замке было много слуг, и владельцы изо всех сил пытались сохранить старый феодальный стиль жизни. Они были связаны с лондонским туристским бюро, которое посылало к ним богатых американских туристов, готовых израсходовать несколько долларов, чтобы потом где-нибудь в Бостоне или Чикаго хвастаться тем, что они были гостями в шотландском аристократическом замке, где по ночам бродят призраки.

Итак, я вел бродячую жизнь, богатую впечатлениями. С наибольшим удовольствием я проводил время в Париже. Там, неподалеку от бульвара Сен-Мишель, я снимал романтическую дешевую мансарду. Когда я выглядывал из своего оконца и смотрел на крыши Латинского квартала, то слева меня приветствовали древние башни собора Парижской богоматери, а справа – тонкие филигранные шпицы Сен-Северина. Если кто-нибудь из моих богатых знакомых не приглашал меня обедать к себе или в дорогой ресторан, то я кушал обычно в маленьком кабачке под сводом ворот, в котором не знали скатертей и салфеток, а меню было написано мелом на черной, свисающей с потолка доске. Сразу же у входа направо возле очага хлопотала хозяйка, а слева за буфетом стоял хозяин и разливал вино из бочки в графины. Двадцатилетний сын, весьма способный спортсмен-велосипедист из «Тур де Франс», выполнял обязанности официанта. Если после обеда или вечером у меня не было никаких дел, я проводил время за аперитивом в каком-нибудь летнем кафе и наблюдал за сутолокой на бульварах. Всегда можно было увидеть что-нибудь забавное, пережить интересное приключение. Париж всегда был красив.

И все же такая жизнь тяготила меня. Мое сердце принадлежало Германии. Все с более тяжелым чувством я думал о своей родине, от которой отказался. Конечно, я мог вести за границей непринужденную и даже в некотором смысле приятную жизнь, но я не видел в ней смысла. До конца дней моих я буду беспокойным странником и в конечном счете бесполезным человеком.

Так часто, как только было возможно, я ездил в Германию под видом иностранца. Несколько раз я приезжал в Берлин, где постепенно утратил всякий страх перед восточным сектором. Я разговаривал там с людьми и знакомился с новой литературой. Это был действительно новый, более ясный и более честный мир. Он был мне чужд, но, несомненно, он был более здоровым, чем распадающийся и прогнивший насквозь Запад.

Еще в Киле у меня родилась мысль возвратиться в Восточную Германию. История с Гебхардом и судьба моей семьи помешали ее осуществлению. И все же эта мысль крепко засела в моей голове.

Когда западногерманское усеченное государство провозгласило себя Федеративной Республикой Германии и там возродилось старое берлинское министерство иностранных дел, я поехал в Бонн. У меня не было намерения предложить свои услуги этим карликовым Бисмаркам – основателям империи. Но я не видел причин, почему я не мог бы претендовать на пенсию отставного чиновника, когда даже Дильс и вдова одного из руководителей гестапо Гейдриха получают ее.

Я жил в Бад Годесберге у брата Мишеля Леруа-Белью. Брат моего французского друга некоторое время тому назад был назначен начальником экономического и финансового отдела французской военной администрации в Германии. В служебной машине Поля Леруа-Белью я подкатил к боннскому министерству иностранных дел. Мной было поручено заняться одному из старых коллег. В Нюрнберге было юридически установлено, что он в свое время подписал сотни официальных документов, в которых говорилось: «Не имеется возражений против высылки еврея X в лагерь Y». Он принял меня приветливо, но с сожалением покачал головой.

– Путлиц, во-первых, вы добровольно бежали в тысяча девятьсот тридцать девятом году; во-вторых, существует подозрение, что вы изменили родине; в-третьих, вы теперь англичанин. Я боюсь, что ничего нельзя будет сделать.

С меня этого было достаточно. Даже если бы они бросили мне деньги вдогонку, я бы не взял ни гроша у этих эпигонов Третьей империи.

Французский верховный комиссар посол Франсуа-Понсе пригласил меня на обед. Он привез меня в своей машине из Бад Годесберга в свою резиденцию, замок Эрних, расположенный примерно в двадцати километрах южнее по дороге в Ремаген. С развевающимся трехцветным флагом на радиаторе мы помчались по шоссе вслед за двумя вооруженными полицейскими на мотоциклах. Через четверть часа мы свернули направо в парк. Две караульные будки, окрашенные в сине-бело-красный цвет, охраняли въезд. Мгновенно выскочили часовые и сделали на караул. Так же, как в губернаторском дворце на Ямайке, нас встретили двое слуг, украшенных галунами, и провели по лестнице замка. За столом мы сидели вчетвером: г-н и г-жа Франсуа-Понсе, адъютант и я. Несмотря на внешнюю церемонную корректность, за столом царили непринужденное настроение и интимная атмосфера. В ходе беседы Франсуа-Понсе упрекнул меня:

– Вы не должны удивляться, что в Западной Германии нацисты снова подымают головы, если люди, подобные вам, просто бросают оружие и совсем не стараются завоевать влияние.

Я рассказал Франсуа-Понсе о своем кильском опыте и сделал замечание, которое ему очень мало понравилось:

– Господин посол, из того, что я наблюдал, я должен, к сожалению, заключить, что политика западных союзников закрывает нам все дороги и на руку только нацистам: она открывает перед ними большие возможности.

Верховному комиссару стало явно не по себе, когда я добавил:

– Можно думать о положении в советской зоне все, что угодно, но, как мне кажется, нацизм там действительно выкорчевали основательно.

Франсуа-Понсе ответил на это:

– Жаль, но, видимо, все немцы, не являющиеся нацистами, склонны разделять взгляды с красноватой окраской.

Вскоре после создания так называемой Федеративной Республики Германии начались разговоры о создании Европейского оборонительного сообщества, которое-де только и принесет мир Германии и в рамках которого Западная Германия будет перевооружена. Против этих планов сразу же выступил известный пастор Нимеллер.

Однажды за обедом в семейном кругу в Денхэме лорд Ванситтарт начал крепко ругать Нимеллера. Я удивился, потому что знал Ванситтарта как страстного врага немецких милитаристов. Я указал ему на это противоречие и сказал:

– Но, Ван, ты же всегда отстаивал тот взгляд, что немцы должны иметь полные кладовые с продовольствием и пустые склады оружия. С каких пор ты изменил свои взгляды и стал выступать за перевооружение Германии?

Ванситтарт бросил на меня снизу вверх с другой стороны стола смущенный взгляд:

– Ты прав, это звучит нелепо. Но политика Советов ставит даже таких людей, как я, в совершенно абсурдное положение.

Итак, даже во времена печальной памяти Невиля Чемберлена немецкие милитаристы не располагали в правящих кругах Великобритании таким числом защитников, как теперь, спустя пять лет после окончания самой преступной и кровопролитной из развязанных ими войн.

Эта Англия была безнадежной. Если я действительно был антифашистом, мне не оставалось ничего другого, как перейти на сторону Советов. Однако у меня все еще были большие сомнения, и я долго не решался совершить прыжок.

Все это время меня глубоко тяготила мучительная неизвестность по поводу судьбы Гебхарда. Я безрезультатно пытался использовать все возможные средства, чтобы узнать правду о нем. Но все разъяснилось самым неожиданным образом.

Будучи в Кельне, где я навещал семью женившегося в Соединенных Штатах Вилли, я однажды вечером прогуливался по площади напротив главного вокзала, у южной стороны которой начинается лестница, ведущая к центральной части Кельнского собора. Я остановился на несколько мгновений, наблюдая за голубями, которых кормили прохожие, и заметил человека, растерянно смотревшего на меня. Спустя некоторое время он собрался с духом и подошел ко мне. Приглушенным голосом он спросил меня:

– Я сплю или, может быть, вижу привидение? Вы господин фон Путлиц?

Он принял меня за Гебхарда, на которого я был очень похож. Я разъяснил ему его заблуждение. Мы пошли в зал ожидания, где он рассказал свою историю. Всего несколько месяцев назад он прибыл из Восточной Германии, где был интернирован. В начале своего ареста он некоторое время находился в большой камере вместе с тридцатью другими немцами, в том числе и с Гебхардом.

– Ваш брат был в очень меланхолическом настроении и почти ни с кем не разговаривал. Большей частью он лежал в своем красном свитере на койке, подложив руки под голову и уставившись в потолок. С самого начала мы поняли, что это кандидат в самоубийцы – типичный случай тюремного психоза. И действительно, вскоре он ухитрился использовать момент, когда стража не наблюдала, и покончил жизнь самоубийством. Я сам видел, как выносили его труп. Поэтому меня охватил такой ужас там, на вокзальной площади, когда я подумал, что вновь вижу его живым.

Ошеломленный, блуждал я по кельнским улицам, прежде чем направиться в отель. Мои предчувствия оправдались. Гебхард мертв, и я никогда больше его не увижу. Я должен был пройти без него свой жизненный путь…

Все, что у меня теперь оставалось, – это была любовь к Германии и интерес к дипломатии. Осенью 1950 года в Париже я слушал дебаты на сессии Генеральной Ассамблеи ООН во дворце Шайо. Однажды в составе советской делегации я заметил человека, который показался мне знакомым. Это был тот самый консул из Нью-Йорка, через которого я в 1943 году направил свое приветствие Национальному комитету «Свободная Германия» в Москве. Я явился к нему. Он, кажется, тоже обрадовался, увидев меня, и пригласил поужинать в одном из ресторанов на Елисейских полях.

Он опечалился, когда узнал, что я стал англичанином.

– Какую пользу вы можете принести своему отечеству, если вы теперь англичанин? Нехорошо отказываться от своей родины. Вряд ли вы найдете в этом удовлетворение. Бесполезная жизнь делает человека несчастным.

Я действительно был пристыжен и рассказал ему, как глубоко потрясла меня смерть Гебхарда. Он внимательно выслушал и рассказал мне следующее:

– Я неохотно говорю о таких личных делах, но я потерял двух братьев. Оба были военнопленными в Германии. Об одном из них мы до сих пор ничего не знаем. О другом сообщил нам товарищ, присутствовавший при его смерти. Они находились в лагере для военнопленных под Штеттином. Ежедневно их посылали на работу на кирпичный завод, расположенный за три километра. Работа была тяжелой, они голодали, и многие из них очень ослабли. Кроме того, брат натер ноги до крови. Однажды при возвращении в лагерь ноги ему отказали, и он остался в кювете. Колонна остановилась, и заключенные видели, как немецкий охранник убил моего брата выстрелом из револьвера в затылок.

Консул окончил свой рассказ, а сердце мое все еще громко стучало. После короткой паузы он продолжал:

– Мы не можем ничего изменить в страшном прошлом. Единственное, что мы, оставшиеся в живых, можем и должны сделать, чтобы почтить память погибших, это приложить все усилия для ликвидации причин, которые вызвали эти ужасы, и не допустить новой войны. Мы должны бороться за взаимопонимание между народами. Если нам удастся на вечные времена наладить дружбу между советским и немецким народами, она станет сильнейшим оплотом мира во всем мире. Однако вряд ли вы сможете содействовать осуществлению этой задачи, будучи англичанином.

Я обдумал эти слова, и решение отправиться на Восток не казалось мне уже столь трудным. Я поехал в Берлин и начал переговоры в министерстве иностранных дел Германской Демократической Республики. Все внешние обстоятельства говорили против меня. В честность моих намерений не верили. Я не мог поставить им это в упрек. Но я не оставил своих попыток. После того, как я получил отказ у немецких инстанций, я поехал в Карлсхорст, в советское консульство. Там мне несколько раз тоже отказывали. Но поскольку я приходил вновь и вновь, консул обещал заняться моим делом. Это продолжалось очень долго. Я вернулся в Лондон. Однако через несколько месяцев я получил визу на въезд в Германскую Демократическую Республику.

Заключение. Навстречу новой жизни

Вновь обретенная родина

Чтобы пересечь фронт «холодной войны», я не должен был участвовать в опасном приключении и лететь через чужие моря на похищенном самолете. На берлинском вокзале Цоо я купил проездной билет и по городской железной дороге пересек Шпрее, образующую между вокзалами Лертербанхоф и Фридрихштрассе секторальную границу, разорвавшую нашу столицу на две части.

Я ехал в Бад Зааров на озере Шармютцель, где жила восьмидесятилетняя сестра моей матери. Она была моей единственной уцелевшей близкой родственницей, проживавшей в родных местах; у нее я надеялся найти приют. Она носила хорошо известную в прусской истории фамилию Цитен. Гусарский генерал времен Семилетней войны, которого старый Фриц прозвал «Цитен из кустов»[46], был прапрадедом ее мужа. Муж моей тетки, ветеран войны 1870–1871 годов, был полковником генерального штаба и умер во время первой мировой войны. С тех пор она жила со своей дочерью-учительницей в Бад Заарове. Маленький домик был единственным имуществом, оставшимся из их значительного состояния после инфляции двадцатых годов. В 1945 году здесь шли тяжелые бои, потому что один фанатичный эсэсовский «фюрер» упрямо старался удержать линию фронта на опушке леса, где находился дом тетки. Стены дома и деревья в саду пострадали от снарядов. Однако сам дом и его обстановка каким-то чудом более или менее уцелели.

Мой багаж составляли два чемодана, которые я был в состоянии тащить сам. С этим багажом в заснеженный январский день 1952 года я появился у тетки. Увидев меня из окна еще издали на просеке, она проковыляла на костылях навстречу мне к двери и впустила меня в дом. Четырнадцать лет прошло с тех пор, как мы виделись здесь последний раз. Мне казалось, что все это было только вчера. Я снова имел крышу над головой и дом, в котором не был чужим. Странствия по чужим странам закончились. После столь долгого перерыва я вновь наслаждался ароматным воздухом бранденбургскои земли.

Я прожил в Бад Заарове около десяти дней, когда однажды утром у нашего садика остановился автомобиль с берлинским номером. Из него вышел майор народной полиции. На вид ему было около двадцати семи лет. Он приехал, чтобы вручить мне немецкий паспорт. Я провел его в дом. Тетка быстро спрятала за гардину разорванную простыню, которую она как раз штопала. Мы сели за стол. Из своей сумки она вытащила автоматическую ручку, чтобы я – в соответствии с правилами – лично расписался на документе.

Молодой офицер полиции был приветлив. У него было ясное интеллигентное лицо; он не модулировал неестественно своим голосом, как это делали раньше прусские офицеры, а говорил на коренном диалекте берлинских рабочих кварталов. Вручая мне подписанный документ, он сердечно пожал мне руку и пожелал всего хорошего как новому гражданину Германской Демократической Республики, возвратившемуся с чужбины на родину.

Тетка вытащила из шкатулки старомодный ключ от большого бельевого шкафа, где было припрятано несколько бутылок старого доброго вина. Я откупорил одну из них и наполнил три бокала. Мы чокнулись – старая вдова полковника кайзеровских времен, молодой офицер из рабочей семьи и я, ныне пятидесятилетний человек, бывший офицер гвардии в революционные дни 1918 года, после многих заблуждений нашедший путь к своему народу.

Мы выпили за нашу общую родину, за Германию, за лучшее мирное будущее.

Примечания

1

Фридрих Эберт – президент германской буржуазной республики в 1919–1925 годах. – Прим. ред.

(обратно)

2

«Саксо-борусы» студенческая корпорация. – Прим. ред.

(обратно)

3

Бывшее официозное германское телеграфное агентство. – Прим. ред.

(обратно)

4

Изисом англичане называют верхнюю часть Темзы, текущую от истоков до Оксфорда. – Прим. ред.

(обратно)

5

Кэ д'Орсэ – набережная в Париже, на которой находится Министерство иностранных дел Франции. – Прим. ред.

(обратно)

6

Густав Штреземан (1879–1929) – германский дипломат и политический деятель, был рейхсканцлером и министром иностранных дел Германии, один из лидеров национал-либералов. Вел переговоры с империалистическими кругами Англии и Франции об организации единого антисоветского фронта. Вместе с тем Штреземан понимал, что участие в антисоветских комбинациях может привести Германию к катастрофе. – Прим. ред.

(обратно)

7

«ГАПАГ» – немецкая судоходная компания, – Прим. ред.

(обратно)

8

В октябре 1931 года в немецком городе Гарцбурге состоялось совещание группы реакционных политических деятелей (Гугенберг, Шахт, представители «Стального шлема», генералы рейхсвера и другие представители крупного финансового капитала). Это совещание объединившихся реакционеров, так называемый «Гарцбургский фронт», поставило своей практической задачей установление фашистской диктатуры в Германии. – Прим. ред.

(обратно)

9

Мориц – комический персонаж немецких народных сказок. Прим. ред.

(обратно)

10

– Дорогой коллега…

– Какое огромное удовольствие, господии министр!

– Вы очень любезны, мой знаменитый друг.

– Я очарован, ваше превосходительство… (франц.)

(обратно)

11

Дела… ах, ах, ах! (франц.)

(обратно)

12

Замечаниям, (франц.)

(обратно)

13

Оговорках, (франц.)

(обратно)

14

Городок в Австрии, где родился Гитлер. – Прим. ред,

(обратно)

15

Литературный герой – воплощение дурака, болвана. – Прим. ред.

(обратно)

16

Каково ваше мнение, г-н министр?., (франц.)

(обратно)

17

«Второй революции» для достижения «истинных целей» национал-социализма требовали штурмовики, возглавлявшиеся одним из пособников Гитлера – Ремом, начальником штаба штурмовых отрядов. После прихода нацистов к власти Рем замышлял устранить Гитлера и занять его место. При помощи демагогии о «второй революции» он пытался привлечь на свою сторону массы рядовых нацистов. 30 июня 1934 года Рем и его сторонники (а заодно и многие другие неугодные Гитлеру лица, главным образом из числа военных) были убиты гитлеровцами. – Прим. ред.

(обратно)

18

«Скажите, пожалуйста, почему Гитлер поступил так… гм… гм… мило?» (англ.)

(обратно)

19

Гинденбург. – Прим. ред.

(обратно)

20

Так называли себя члены нацистской партии. – Прим. ред.

(обратно)

21

Руководитель нацистской организации в зарубежной стране, – Прим ред.

(обратно)

22

С 11 по 14 апреля 1935 года в городе Стрезе (Италия) состоялась конференция представителей Англии, Франции и Италии по вопросу о нарушении Германией Версальского мирного договора. Буржуазная печать подняла шум, декларируя создание «Фронта мира» – так называемого «фронта Стрезы». На деле конференция в Стрезе была не чем иным, как этапом в политике «умиротворения» агрессора. – Прим. ред.

(обратно)

23

Поместье Бисмарков. – Прим. ред.

(обратно)

24

Кандидат на офицерское звание в германской армии. – Прим. ред.

(обратно)

25

После объявления земельного владения «наследственным крестьянским двором» оно должно было навечно принадлежать роду владельца, переходя по наследству только к старшему сыну. Владелец не имел права дробить его или сдавать в аренду. Нацистское законодательство предусматривало для таких «дворов» всяческие поблажки. – Прим. ред

(обратно)

26

Королева Мария {англ.).

(обратно)

27

Стража короля. – Прим. ред.

(обратно)

28

Levers {франц.) – первоначально церемония торжественного одевания короля, позднее просто прием в утренние часы, на котором не присутствуют дамы. – Прим. ред.

(обратно)

29

«Англо-германское товарищество» (англ.).

(обратно)

30

Немецкое общество гражданской авиации. – Прим. ред.

(обратно)

31

Имеются в виду войны против Наполеона. – Прим. ред.

(обратно)

32

Персонаж из немецкой юмористической литературы – самодовольный и глупый обыватель. – Прим. ред.

(обратно)

33

Глобтроттер – повеса, бесцельно путешествующий по земному шару, прожигатель жизни. – Прим. ред.

(обратно)

34

Аэродром под Берлином. – Прим. ред.

(обратно)

35

Иды (лат.) – в древнеримском календаре 15-е число месяцев марта, мая, июля, октября и 13-е число остальных месяцев. – Прим. ред.

(обратно)

36

Генлейн был руководителем нацистской организации в Чехословакии. – Прим. ред.

(обратно)

37

Граде. – Прим. ред.

(обратно)

38

Нападение Японии на Пирл-Харбор было совершено 7 декабря 1941 года. – Прим. ред.

(обратно)

39

Специальные школы для подготовки кадров гестапо, – Прим. ред.

(обратно)

40

Покушение на Гитлера, совершенное 20 июля 1944 года, было организовано группой высших генералов и гражданских чиновников. Заговор преследовал цель устранить Гитлера, заменить его более приемлемой фигурой и, заключив сепаратный мир с западными державами , сообща выступить против Советского Союза. – Прим. ред.

(обратно)

41

Томми – так принято называть английских солдат. – Прим. ред.

(обратно)

42

Морген – средневековая мера, участок земли. Составляет примерно 2300 квадратных метров. – Прим. ред.

(обратно)

43

Вервольф – по-немецки оборотень. Накануне капитуляции гитлеровцы призвали германскую молодежь вступать в тайное общество «Вервольф», чтобы убивать солдат и офицеров оккупационных войск, осуществлять саботаж и диверсии. – Прим. ред.

(обратно)

44

Британский национальный флаг. – Прим. ред.

(обратно)

45

Имеется в виду статуя Фридриха II. – Прим. ред.

(обратно)

46

Во время одного из сражений в Семилетней войне генерал Цитен, спрятавшись со своей кавалерией за кустарниками; неожиданно напал на неприятеля и разбил его. – Прим. ред.

(обратно)

Оглавление

  • Вступительная статья
  • Часть первая. Какой путь правилен
  •   Возвращение с фронта
  •   Борьба за кайзеровский дворец в Берлине
  •   Патриархальный помещик
  •   Ландскнехт поневоле
  •   Капиталистическое поместье
  •   Понятия о чести поколеблены
  •   Юнкерство и образование
  •   Министр Реймарской Республики
  •   У Гуго Стиннеса во время инфляции
  •   Среди юных лордов в Оксфорде
  •   Прекрасная Франция
  •   Политика и деловые операции электрических монополий
  •   Деньги и светская жизнь в Берлине
  •   Разрыв с клубом гвардейской кавалерии и мечты о будущем Европы
  • Часть вторая. На дипломатической службе Веймарской республики
  •   Атташе в министерстве иностранных дел
  •   Немцы и поляки
  •   Воспитание дипломатов
  •   В стане доллара
  •   Вашингтон
  •   Уважение к Германии растет
  •   Посол – дворянин и демократ
  •   Катастрофа
  •   Черные и белые в Гаити
  •   Папен и «Кабинет баронов»
  •   Краткий визит в Советский Союз
  •   Дискуссия с нацистами
  •   Кабинет Шлейхера
  •   Скандал с «восточной помощью»
  •   Закулисная торговля, которая привела Гитлера к власти
  • Часть третья. Дипломатия в Третьей империи
  •   Первые дни «тысячелетней империи»
  •   Вальтер Функ и Пуци Ханшштенгль
  •   У Гитлера
  •   Рейхстаг горит
  •   Социал-демократия в театре «Кроль»
  •   Начало открытого террора
  •   Геббельс
  •   Тельман в тюрьме
  •   День Потсдама
  •   Праздник у Папена
  •   Может быть, убить его?
  •   Розенберг учит нас
  •   Воздух Лиги Наций
  •   Доктор Лей в посудной лавке
  •   Гестаповский убийца
  •   Вечный город
  •   Ханжество разоружения
  •   Доктор Геббельс шутит
  •   Первый удар кулаком
  •   Больная Франция
  •   Беззаботная Англия и 30 июня 1934 года
  •   Господин фон Устинов
  •   Всякая сеть состоит из дыр
  •   Англия помогает германскому милитаризму выйти из тупика
  •   Королевский парад
  •   За злодеянием следует отмщение
  •   Невеселые интермедии
  •   Посол особого типа
  •   «Германское приветствие» при британском королевском дворе
  •   Риббентроп в роли «государственного деятеля»
  •   Коронация. Риббентроп устраивает празднество
  •   Смысл британской «политики умиротворения»
  •   Риббентроп становится министром иностранных дел. Аннексия Австрии
  •   Прощание с Лондоном в 1938 году
  •   В стране тюльпанов и ветряных мельниц
  •   «Пятая колонна» Гитлера в Голландии
  •   Наивное покушение
  •   Я нахожусь перед тяжелым решением
  •   Культура и варварство
  •   Последние встречи
  •   Перед бурей
  •   Первые дни войны
  •   Бегство к противнику
  • Часть четвертая. Между двух огней
  •   Первые недели войны в Англии
  •   Странная зимняя война
  •   Война становится серьезной
  •   Британская коронная колония во время войны
  •   Странный господин открывает двери в Соединенные Штаты
  •   Теневые стороны «свободы»
  •   Гестапо на Пятой авеню и Гитлер на Бродвее
  •   Соединенные Штаты воюют
  •   Из сытой Америки в нищую Англию
  •   В дебрях политики
  •   Война закончилась
  •   Возвращение в разрушенную Германию
  •   Британская зона
  •   Почва уходит из-под ног
  •   Расплата в Нюрнберге
  •   Современный «вечный странник»
  • Заключение. Навстречу новой жизни
  •   Вновь обретенная родина Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «По пути в Германию (воспоминания бывшего дипломата)», Вольфганг Ганс Путлиц

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства