«Улыбка Джоконды: Книга о художниках»

1088

Описание

«Улыбка Джоконды» – книга о живописцах. Под одной обложкой собраны литературные портреты девяти знаменитых художников Запада и пяти российских, от Леонардо да Винчи до Константина Сомова. Реалисты, импрессионисты, модернисты и великий сюрреалист Сальвадор Дали… Все они представлены в полноте и биении жизни, со своими страстями и страданиями, с любовными увлечениями и поисками своего места в искусстве. А открывается книга интригующим исследованием самого популярного в мире полотна – портрета Моны Лизы. Это почти детективная история о том, как создавалась картина, кто на ней изображен, как уже 500 лет длятся попытки разгадать загадочную улыбку Джоконды, как была украдена картина, и о многом другом, что интересно не только любителям живописи, но и массовому читателю.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Улыбка Джоконды: Книга о художниках (fb2) - Улыбка Джоконды: Книга о художниках 1279K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Юрий Николаевич Безелянский

Юрий Безелянский Улыбка Джоконды: Книга о художниках

Леонардо да Винчи Франсиско Гойя Доминик Энгр Эжен Делакруа Огюст Ренуар Анри Тулуз-Лотрек Анри Матисс Альфонс Муха Сальвадор Дали Илья Репин Исаак Левитан Иван Крамской Валентин Серов Константин Сомов

М.: ОАО Издательство «Радуга», 1999. – 320 с.

ISBN 5-05-004742-0

Редактор Л. Ермилова

Художник А. Никулин

Художественный редактор Т. Иващенко

Технический редактор Е. Макарова

Корректоры С. Воинова, С. Галкина, В. Пестова

«Улыбка Джоконды» – книга о живописцах. Под одной обложкой собраны литературные портреты девяти знаменитых художников Запада и пяти российских, от Леонардо да Винчи до Константина Сомова. Реалисты, импрессионисты, модернисты и великий сюрреалист Сальвадор Дали… Все они представлены в полноте и биении жизни, со своими страстями и страданиями, с любовными увлечениями и поисками своего места в искусстве. А открывается книга интригующим исследованием самого популярного в мире полотна – портрета Моны Лизы. Это почти детективная история о том, как создавалась картина, кто на ней изображен, как уже 500 лет длятся попытки разгадать загадочную улыбку Джоконды, как была украдена картина, и о многом другом, что интересно не только любителям живописи, но и массовому читателю.

От автора

У Николая Заболоцкого есть просьба-заклинание:

Любите живопись, поэты! Лишь ей, единственной, дано Души изменчивой приметы Переносить на полотно.

Но почему только поэты? Живопись любят все. Рассматривание картинок – страсть с древнейших времен. В отличие от литературы краски с холстов действуют на человека сразу, без промедления, спонтанно. Картины воздействуют не столько на наш интеллект, сколько на сердце и душу, будоражат наше подсознание. Короче, живопись – сверхэмоциональное искусство.

Антитеза «реалистическое – нереалистическое» давно устарела. Как-то на заре рождения фотографии художники забеспокоились: пришла смерть живописи. Но их опасения оказались напрасными. Анри Матисс не раз говорил: «Когда вы видите пирожное сквозь стекло витрины, слюнки у вас текут совсем не так обильно, как если бы вы вошли в магазин и понюхали его». Это, конечно, верно. Но верно и то, что нарисованное пирожное (женщина, море или что угодно) может иметь более широкий спектр восприятия, чем сам изображенный предмет. Художник видит в пирожном (женщине, море…) нечто большее, позволяя увидеть и нам. Это «нечто» и есть искусство.

В одном из писем к Дмитрию Мережковскому Александр Бенуа в феврале 1903 года писал:

«Для нас мир, несмотря на торжествующий американизм, на железные дороги, телеграфы и телефоны, на всю современную жестокость и пошлость жизни, на все подлое искажение земли, – для нас мир все еще полон прелести, а главное – полон обещаний. Не всё еще – полотно железной дороги, не всё мостовая: кое-где еще растет зеленая травка, сияют и пахнут цветы. И среди этих цветов – главный и самый таинственный, самый чарующий, самый божественный – искусство…»

Искусство, и в частности живопись, увеличивает емкость нашей жизни в тысячи раз. Но искусство – это не только красота и добро. По мнению Фрейда, оно представляет единственную область общественной жизни, где человечество может проявить свою неистребимую жажду к удовлетворению инцестуозных и агрессивных влечений, которые в жизни так строго преследуются. «В одном только искусстве, – утверждал Зигмунд Фрейд, – еще бывает, что томимый желаниями человек создает нечто похожее на удовлетворение…»

Наглядными иллюстрациями тезиса отца психоанализа служат картины Босха, Гойи, Сальвадора Дали и иных сюрреалистов-модернистов.

Искусство всегда находится под огнем критики. Анри Матисс говорил: «Критиковать легко! Искусствоведы – это неудавшиеся художники: они видят недостатки, но сами не смогли бы от них избавиться». А еще раньше Матисса, в конце XVIII века, Антуан де Ривароль отмечал: «В искусстве творит трудолюбивая часть нации, судит и вершит – праздная ее часть».

В данной книге вы не найдете искусствоведческой критики. Я ее сознательно избегал. Моя цель – рассказать о некоторых моих любимых художниках. Об их жизни, труде, любви и страданиях. О том, как они боролись с косностью публики и бились в тисках нищеты, гонялись за славой, увлекались женщинами… Короче, это биографические этюды о западных и русских художниках с весьма субъективными вариациями типа «Мой Сальвадор Дали» или «Мой Исаак Левитан». По крайней мере так думает о них и представляет их автор. Вы можете не соглашаться с моими оценками, иметь свое мнение. Но одно нас должно объединять – ЛЮБОВЬ К ЖИВОПИСИ.

Юрий Безелянский, ноябрь 1998 года

Улыбка Джоконды

Нам не постигнуть истину Твою…

Микеланджело

Улыбка Джоконды (Леонардо да Винчи)

Женщина мира

В потоке встречных лиц искать глазами

Всегда одни знакомые черты…

Михаил Кузмин

Всю жизнь мы кого-то ищем: любимого человека, вторую половину своего разорванного «я», женщину наконец. Федерико Феллини по поводу героинь своего фильма «Город женщин» говорил: «Я чувствую себя отданным целиком на их милость. Я ощущаю себя хорошо только с ними: они – миф, тайна, неповторимость, очарование… Женщина – это все…»

Ах, извечное кружение вокруг женщины! Все эти Мадонны, Беатриче, Лауры, Джульетты, Хлои, выдуманные воображением художников и поэтов или реальные создания из крови и плоти, – вечно они будоражат нас, мужчин.

Вдали затихает вечерняя пьяцца, Беззвучно вращается свод небосклона, Расшитый звездами, как шапка паяца. Минувшее – мальчик, упавший с балкона. Того, что настанет, не нужно касаться… Быть может, и правда – жила Дездемона Вот в этом палаццо?..

Так писал Владислав Ходасевич. Да, когда-то жила в Италии на какой-то пьяцца, в каком-то палаццо Дездемона. Благодаря Шекспиру мы ее помним. А в Вероне родилась, жила, любила и умерла Джульетта. Во внутреннем дворике стоит ее трогательная скульптура в полный рост – объект поклонения туристов со всех концов земли.

Но все эти названные реальные или выдуманные женщины меркнут перед одной – перед Моной Лизой. Перед Джокондой. Иногда бывают смешные казусы:

– Я видела Мону Лизу. А где Джоконда?

Это одно лицо, а именно: мона Лиза Герардини дель Джокондо. До революции было принято такое написание: «Монна Лиза» и «Джиоконда». В наше время пишут «Мона Лиза» и «Джоконда», исходя из упрощенного произношения.

Возможно, она тоже была вполне реальной женщиной, жившей давным-давно, почти 500 лет назад, об этом мы еще с вами поговорим. Предположительно в память о ней Леонардо да Винчи написал портрет, который и стал объектом всемирного поклонения.

На картине Мона Лиза сидит в кресле на фоне некоего фантастического пейзажа. Контуры поясного портрета образуют как бы пирамиду, величественно возвышающуюся над цоколем покойно лежащих рук. Почти прозрачная кожа на лице и шее, кажется, подрагивает от сердечной пульсации, свет переливается в складках одежды, в вуали на волосах. Этот неуловимый трепет делает все изображение парящим. Парящая Мона Лиза с порхающей улыбкой…

Париж, Лувр, Мона Лиза – достаточно произнести эти слова, как у каждого перехватывает дыхание. Есть в них нечто магическое, что притягивает и возбуждает всех людей независимо от возраста, пола, национальности и цвета кожи. Джоконда – воистину женщина мира!..

В 1993 году в честь столетия Лувра образ Моны Лизы был отлит в металле. Джоконда стала памятной монетой. Не разменной, а именно памятной, которую бережно хранят и на которую благоговейно взирают.

Немного о Леонардо

Логично было бы познакомить читателей с творцом Джоконды. Логично, но уж больно неподъемно, а с другой стороны – банально. Великий Леонардо да Винчи!.. О нем столько написано книг и выпущено монографий! В картотеке Национальной библиотеки в Париже Леонардо занимает третье место по числу посвященных ему публикаций. Впереди только Иисус Христос и Пикассо. И все же вдруг кто-то не знает о Леонардо (в наше время и невозможное возможно!), поэтому расскажем о нем, не растекаясь информацией по древу познания.

Леонардо да Винчи был бастардом, то есть незаконнорожденным. Его отец – известный нотариус сер Пьеро да Винчи (нотариусы титуловались именно так – не мессер, как рыцари и высокие должностные лица) – встретил в горах Тосканы здоровую, красивую крестьянку Катерину. Она ему понравилась, ей он приглянулся (еще бы – обходительный горожанин, истинный флорентиец!), и как следствие взаимного притяжения – рождение Леонардо 15 апреля 1452 года.

Ну а что дальше? Никакого мезальянса, то бишь неравного брака. Пьеро женится на флорентийке Альбьере Амадори, а Катерину выдают замуж за крестьянина с гор. Что касается маленького Леонардо, то его берут в дом к отцу, где он и прижился: ребенок был красивым, спокойным и необыкновенно милым. Жена нотариуса Альбьера оказалась бездетной, и такой вариант устроил всех. Стало быть, родила Леонардо одна женщина, а выхаживала и растила другая – не отсюда ли некие фрейдистские комплексы у титана Возрождения?..

Мачеха умерла, когда Леонардо было четырнадцать лет. Его отец не стал терять время даром и вновь женился, но к очередной мачехе Леонардо отнесся равнодушно, так как стоял на пороге новой жизни: он поступил учеником в мастерскую известного живописца Андреа Верроккьо.

Опускаем сухие факты биографии. Лучше обратимся к тому, каким человеком рос Леонардо. Он играл на серебряной лютне. Чудесно пел. Импровизировал под музыку. И, казалось, был, выражаясь современным языком, вполне компанейским парнем. Но это впечатление обманчиво: Леонардо был на редкость скрытным человеком.

Алексей Дживелегов в своей книге о Леонардо пишет:

«В сущности говоря, мы и сейчас, после того как прочитано почти все, что осталось после него, после того как написано о нем столько томов и учеными и поэтами, после того как в его душе рылись проницательнейшие умы всеми доступными художественными, научными и псевдонаучными методами, вплоть до фрейдизма, – мы не знаем по-настоящему, что представлял собой Леонардо как человек.

Все внешние данные и факты… не рисуют человека. Они скорее говорят о том, каким он хотел показать себя, чем о том, каким он был в действительности. Мы никогда не застанем Леонардо за каким-нибудь непроизвольным поступком, за действием, совершенным в состоянии какого-нибудь аффекта. Он никогда не станет бросать досками в папу, пришедшего посмотреть не совсем оконченную работу, как делал Микеланджело, никогда не ударит кинжалом «между шейным и затылочным позвонком» досадившего ему человека, как Бенвенуто Челлини, никогда не запустит чернильницей в черта, как Лютер. Он всегда владеет собой и избегает всего, что похоже на эксцесс. Происходит это не потому, что у него не хватает темперамента. Человек без темперамента не мог бы быть ни таким художником, ни таким разносторонним ученым, ни вообще человеком, способным увлекаться до самозабвения научными или художественными проблемами…»

Итак, Леонардо скрытен, сдержан и чрезвычайно целеустремлен. Одна из его целей – стать великим художником. К этой цели он идет упорно, твердо и уверенно.

Леонардо был наделен редким здоровьем, прекрасен собою, высок, синеглаз. Но не сделал ставку ни на свои внешние данные, ни на карьеру придворного художника. Он оставался вечным странником, часто менял покровителей. Не совершал ни геройств, ни подлостей. Не протестовал, не восставал, а искал всегда лишь одного: укрытия и возможностей для работы.

Леонардо обуревала жажда познания и творческих побед. Он бросался от одной затеи к другой. И многие из своих работ не завершил, в частности миланского Колосса – конную статую Франческо Сфорцы. Но даже то, что он сделал, вознесло его имя на Олимп высших достижений человечества.

«Ему покоряются лица, конструкции, тела, машины, – писал о Леонардо Поль Валери. – Он знает, что образует улыбку; он может расположить ее на стене, в глубине сада; он распутывает и свивает струи воды, языки пламени…»

Портрет Джоконды – одна из вершин живописи Леонардо да Винчи (наряду с «Тайной вечерей», разумеется). Но прежде чем написать Джоконду, художник неоднократно писал различных Мадонн, как бы примериваясь к своей главной женщине. Среди дошедших до нас картин Леонардо из этой серии: «Мадонна с цветком» (известная эрмитажная «Мадонна Бенуа»), «Мадонна в гроте», «Святая Анна с Марией и младенцем» и, конечно, исполненная всепокоряющей нежности и изящества кормящая «Мадонна Литта».

Целое семейство Мадонн. Все они прекрасны и возвышенны и, как полагается Мадоннам, ангелоподобны. Ими можно восторгаться, пленяться, восхищаться. Но у них нет нерва, нет магнетизма, присущего Джоконде.

Примечательно, что в начале XVI века живопись мало занимала Леонардо. Изабелла д’Эсте не раз просила его написать отрока Христа, но он всякий раз маркизе отказывал. Однако портрет Лизы дель Джокондо снова вернул художника в лоно живописи. «В марте 1503 года Леонардо начинает работать над знаменитым портретом, известным под названием «Мона Лиза», или «Джоконда», – пишет румынский исследователь И. Сабетай в книге «Леонардо да Винчи». И далее цитирует писателя XVI века Ломаццо: – Леонардо его не кончил, потому что никогда не знал, имеет ли еще что-нибудь сказать… Он снова и снова возвращался к этому портрету, постоянно сомневаясь в том, что он его закончил». Действительно, Леонардо брал с собой картину повсюду, куда бы ни уезжал, «Джоконда» сопровождала его и во Францию, где ему было суждено прожить свои последние годы.

Если не мог расстаться с картиной и возил с собой, значит, портрет или запечатленная на нем женщина были столь дороги художнику? Либо имелась какая-то еще причина?..

Кто изображен на портрете?

Огромные глаза моей малютки – взгляд,

Манящий тайнами, магические гроты,

Где тени спящие расставили тенета,

Скрывая призрачный и несказанный клад.

Шарль Бодлер

Так кого же изобразил Леонардо на своем бессмертном холсте? Об этом гадают и спорят много веков.

Историк искусства Джорджо Вазари (1511 – 2574) – первый авторитет в этом деле. Он повествует:

«Взялся Леонардо выполнить для Франческо дель Джоконд о портрет Моны Лизы, жены его, и, потрудившись над ним четыре года, оставил его недовершенным. Это произведение находится ныне у французского короля в Фонтенбло. Это изображение всякому, кто хотел бы видеть, до какой степени искусство может подражать природе, дает возможность постичь это наилучшим образом, ибо в нем воспроизведены все мельчайшие подробности, какие только может передать тонкость живописи. Поэтому глаза имеют тот блеск и ту влажность, какие обычно видны у живого человека, а вокруг них переданы все те красноватые отсветы и волоски, которые поддаются изображению лишь при величайшей тонкости мастерства. Ресницы, сделанные наподобие того, как действительно растут на теле волосы, где гуще, а где реже, и их расположение соответственно порам кожи, не могли бы быть изображены с большей естественностью. Нос со своими прелестными отверстиями, розоватыми и нежными, кажется живым. Рот, слегка приоткрытый, с краями, соединенными алостью губ, с телесностью своего вида, кажется не красками, а настоящей плотью. В углублении шеи при внимательном взгляде можно видеть биение пульса. И поистине можно сказать, что это произведение было написано так, что повергает в смятение и страх любого самонадеянного художника, кто бы он ни был. Между прочим, Леонардо прибег к следующему приему: так как мона Лиза была очень красива, то во время писания портрета он держал людей, которые играли на лире или пели, и тут постоянно были шуты, поддерживавшие в ней веселость и удалявшие меланхолию, которую обычно сообщает живопись выполняемым портретам. У Леонардо же в этом произведении улыбка дана столь приятной, что кажется, будто бы созерцаешь скорее божественное, нежели человеческое существо; самый же портрет почитается произведением необычайным, ибо и сама жизнь не могла бы быть иной…»

То есть портрет спорит с жизнью, с природой? (Но это так, восклицание по ходу.)

Однако кого и как на самом деле живописал Леонардо? Изложенную выше версию Вазари Дживелегов комментирует так:

«Что тут верно и что неверно? Франческо дель Джокондо, видный флорентийский пополан, в 30-летнем возрасте женился в третий раз на молодой неаполитанке Лизе из знатной семьи Герардини (1495). В годы, когда Леонардо начал ее писать, ей, следовательно, могло быть около тридцати лет. Что работа над портретом продолжалась четыре года, явно преувеличено: Леонардо не пробыл во Флоренции столько времени после возвращения от Цезаря Борджи, а если бы он начал писать портрет до отъезда к Цезарю, Вазари, наверное, сказал бы, что он писал его пять лет. Но портрет несомненно писался долго и был доведен до конца, что бы ни говорил Вазари, который в своей биографии Леонардо стилизовал его как художника, принципиально не умеющего окончить ни одну крупную работу. И не только был закончен, но является одной из наиболее тщательно отделанных вещей Леонардо. Чем же объясняется увлечение, которое он вкладывал в этот портрет?

Об этом написаны сотни страниц. Нет, конечно, недостатка в романтических объяснениях. Так просто и понятно: Леонардо влюбился в мону Лизу и умышленно затягивал работу, чтобы подольше остаться с ней, а она дразнила его своей загадочной улыбкой и доводила до величайших творческих экстазов. Нужно ли говорить, что эти романтические домыслы не подтверждаются ничем? Наоборот, есть ряд фактических и психологических указаний, которые решительно им противоречат. Увлечение Леонардо объясняется другим.

И на этот раз, как всегда, искусство для него было наукой, и каждая художественная работа – серией научных экспериментов. Его искусство уже вступало в фазу такой зрелости, когда были поставлены и решены все формальные задачи композиционного и иного характера, когда Леонардо начинало казаться, что только последние, самые трудные задачи художественной техники заслуживают того, чтобы ими заняться. И когда он в лице моны Лизы нашел модель, удовлетворявшую его запросам, он попробовал решить некоторые из самых высоких и трудных задач живописной техники, еще им не решенных…»

Так считает Дживелегов. И какие это задачи? В частности, с помощью своего знаменитого sfumato создать живое лицо живого человека, раскрыть до конца его внутренний мир.

Итальянское слово «сфумато» означает: мягкий, неясный, растворяющийся, исчезающий… Сфумато – это некий туман, в который Леонардо погружал свои изображения. Именно такой туман, или дымка, позволял художнику оживлять пейзажи и передавать игру чувств на лицах.

Как истинный титан Возрождения, Леонардо мечтал взять верх над природой, научившись менять направления рек, осушать болота, научившись у птиц искусству полета. Он и Джоконду рисовал не как плоть, а как душу, выступая в роли Бога-создателя.

В течение пяти веков считалось, что Леонардо писал женщину по имени Лиза, но совсем недавно дотошные исследователи заявили (хотя, возможно, это тоже лишь гипотеза), что Вазари ошибался.

Новая сенсационная гипотеза принадлежит Карло Педретти, директору Хаммеровского центра, одного из самых авторитетных учреждений, где ведутся исследования творчества Леонардо. В своей книге, вышедшей в 1973 году, Педретти утверждает, что героиня Леонардо вовсе не Мона Лиза, а Изабелла Гуаланди из города Пиза. Модель была молода, хороша собой и обладала развитыми формами. Автор гипотезы предложил и новую датировку портрета: не начало 1500-го, а после 1513 года. Портрет Изабеллы Гуалан- Ди заказал художнику Джулиано Медичи, покровитель Леонардо, влюбленный в нее. Однако Джулиано так и не успел увидеть портрет готовым: болезнь свела его в могилу в 1516 году во Фьезоле.

Так что влюбленным в Изабеллу был не художник, а заказчик. Совсем другое дело!..

Однако прежнее мнение живуче. Слишком многие его разделяли. Французский философ XIX века Ипполит Тэн доказывал, что Мона Лиза была не просто моделью, а возлюбленной Леонардо да Винчи. Он писал в своем этюде о Леонардо:

«Критики и архивные исследователи открыли, что супруг Моны Лизы, вступивший в третий брак, был уже не молод. Сопоставляя это с тем, что известно о Леонардо, о его красоте, славе, принимая во внимание, что он работал над этим портретом четыре года… улыбка Моны Лизы относилась, быть может, к ее мужу – в виде насмешки, к Леонардо – по благоволению, а может быть, предназначалась для обоих одновременно».

Так это или не так? Очередная загадка, как и улыбка Джоконды.

Вот лирический домысел поэта Долльфюса:

С мечтательной, загадочной улыбкой Позирует она… Задумчив и велик, Воспроизводит он своею кистью гибкой Ее роскошный стан и несравненный лик… Но вдруг кладет он кисть. Торжественно и важно Он говорит: «Пускай пройдут века! Я кончил этот труд: я к цели шел отважно; Я сердцем трепетал, но не дрожит рука! Ты, вечно русая, с небесными очами, С улыбкой счастия на розовых устах, Как ныне, будешь властвовать сердцами, Когда мы оба превратимся в прах! Века веков тебя не переменят. Всегда бела, румяна и нежна… Пусть зимы лютые ряд зим суровых сменят: В твоей улыбке – вечная весна! О смерть, приди! Я жду тебя спокойно. Весь мир свой внутренний я в этот образ влил; Я подвиг совершил вполне ее достойно, Я обессмертил ту, кого, как жизнь, любил.

Конечно, такая версия поэтична, но при этом слишком выспрення и проста. Все было, наверное, совсем-совсем иначе. Первое сомнение: на портрете Мона Лиза или кто-то другой? Есть утверждения, что Леонардо изобразил вдову Джованни Антонио Брандано по имени Пачифика, которая была любовницей Джулиано Медичи и имела от него двухлетнего сына. Именно на нее указывает Алексей Гастев (книга из серии «ЖЗЛ», 1982). Гастев уверен, что изображена на портрете именно Пачифика, женщина с «косиною улыбкой», которую прозвали Джокондой, что переводится с итальянского как «играющая».

Другие знатоки считают, что Джокондою могла быть герцогиня Констанция д’Авалос, вдова Федерико дель Бальцо, воспетая в поэме Энео Ирпино примерно в 1520 году, где упоминается и о ее портрете, написанном Леонардо.

Полная путаница. Так кого же все-таки рисовал Леонардо? Мону Лизу Герардини дель Джокондо? Изабеллу Гуаланди? Констанцию д’Авалос? Изабеллу д’Эсте, Филиберту Савойскую? (Есть и такие предположения.) Или кого-то еще? Давайте все же придерживаться основной, классической версии: Леонардо изобразил Мону Лизу, часто называемую просто по фамилии – Джоконда.

Демоническая химера

Кто только не писал о леонардовской Джоконде после Вазари! Стендаль и Клеман, Гуссе и Сейаль, Барони, Бодмер… нет им числа, писателям и историкам, искусствоведам и художникам… Из всех российских трудов о Леонардо лично я выделяю толстенный, тяжеленный том Акима Волынского, выпущенный до революции издательством Маркса. Солидное, неспешное и обстоятельное исследование. Так уже никто сегодня не напишет! Нет ни времени, ни сил. По сравнению с книгой Волынского жэзээловское издание выглядит бледным и худосочным.

Волынский приводит многочисленные высказывания о картине «Джоконда». Наиболее интересное, без сомнения, принадлежит Эжену Мюнтцу, который издал о Моне Лизе преогромный труд в Париже в 1899 году. Весьма любопытно в наши дни узнать, как виделась Джоконда Эжену Мюнтцу ровно сто лет назад. Он пишет:

«Известно, какую неприступную и волнующую загадку представляет Монна Лиза Джиоконда в течение почти четырех веков для толпящихся перед ней поклонников. Никогда еще художник не выразил в такой степени самую сущность женственности: нежность и кокетство, стыдливость и скрытую чувственность, тайну сдержанного сердца, мыслящего ума, индивидуальности, не теряющей самообладания и разливающей вокруг себя только свое сияние! Монне Лизе тридцать лет. Прелесть ее в самом расцвете. Ее ясная красота, отражение радостной и сильной души, одновременно скромна и победоносна, она мила, но не без ехидства, горда – не без мудрой снисходительности к своим поклонникам, которым она, свободная и дерзкая, уверенная в себе, в своем могуществе, предоставляет созерцать свой лоб… свои искрящиеся тонкою насмешкою глаза, свои извилистые губы, с насмешливой и чувственной улыбкой, свои упругие груди, очаровательный овал своего лица, свои длинные, спокойно сложенные патрицианские руки – всю себя!..»

Как видите, Мюнтц воздает должное красоте и очарованию Моны Лизы, но далее и развенчивает ее. За сакраментальным «И однако…» следует:

«"Джиоконда" – это величайшая химера Ренессанса… Джиоконда – это творение энциклопедического ума Леонардо да Винчи, его ничем не удовлетворяющаяся душа. Никакая живая нормальная женская натура не овладевала его воображением. Он проходил мимо женщин, не пленяясь их индивидуальной красотой, но ловя различные черты их, чтобы потом – в одиночестве вдохновенного труда – переработать и слить их в одно фантастическое целое…»

Мюнтц считает, что Джоконда – настоящая «демоническая химера», с «огромным мужским лбом, с узкими глазами без бровей, с неискренней ядовитой улыбкой, которой одной было достаточно, чтобы рассеять всякое очарование, чтобы разрушить всякую красоту. Она приковывает к себе взгляд, но не привлекает, она волнует, раздражает, выводит ум на распутье разных дорог, но ни на одну минуту не трогает сердце, не наполняет душу благодатью весенней росы…»

«Благодать весенней росы» – образ из XIX века. Так сегодня никто не скажет и не напишет. Но вернемся к главному, что нас особенно интересует, к тому, как улыбается Джоконда. Если в прошлом веке ее улыбку рассматривали в основном в эмоциональном плане, то в XX столетии лирика уступила место аналитике. Ныне главенствует научный анализ.

Улыбка Джоконды

Твоя улыбка слаще славы,

златых дороже рудников.

Юнна Мориц

По мере того как знаменитая модель Леонардо да Винчи стареет, ее загадочная улыбка становится все более таинственной. Это утверждает искусствовед и консультант Лувра Жак Франк, посвятивший свою жизнь изучению творчества итальянского гения.

Улыбка Моны Лизы никак не поддается расшифровке. Над ее разгадкой бьются уже пять веков. Одни считают, что улыбка изысканна и чарующа, женственна и лучезарна, дарит радость и свет. Другие утверждают, что она вовсе не очаровательна, а совсем наоборот – саркастична и даже цинична.

Небезынтересно привести высказывание критика Анджело Конти:

«В царственном спокойствии улыбающейся женщины все ее жестокие хищнические инстинкты, все зверское наследие ее природы, все жгучее стремление к обольщению, вся кошачья хитрость, вся грациозность обмана, вся беспощадность намерений, скрывающаяся под личиной доброты, – все это притаилось, то появляясь, то исчезая в таинственной дымке, в поэзии ее улыбки…»

Сурово, не правда ли?

А вот что писал в прошлом веке Шарль Клеман: «Тысячи людей всех возрастов, всех племен толпились около узенькой рамки. Они внимали лживым словам этих вероломных губ. Они унесли во все стороны света отраву в сердце…»

Это уже не улыбающаяся нормальная женщина, а какой-то вампир, умерщвляющий мужчин.

Но весь фокус в том, что «Джоконда» вызывает к жизни взаимоисключающие толкования. Существует еще одна категория людей, и в нее входят некоторые современные историки искусства, которые считают, что на портрете Моны Лизы изображена вовсе не улыбка, а состояние женщины, которая вот-вот заплачет.

Совсем новый поворот… Почему она готова заплакать? Кто ее обидел?

Как считает эксперт по живописи и одновременно стоматолог Джозеф Борковски, эта женщина, судя по выражению лица, потеряла много зубов. Изучая увеличенные фотографии шедевра, Борковски обнаружил также шрамы вокруг ее рта. «Она не улыбается именно из-за того, что произошло с нею, – утверждает эксперт. – Выражение ее лица типично для людей, потерявших передние зубы».

Фу, какая проза! Какая жалкая попытка из краса-' вицы Лизы сделать бедную Лизу!..

Вообще, надо заметить, в двадцатом столетии возникло оригинальное увлечение, настоящее хобби – разгадывать улыбку Моны Лизы. Люди задались целью перещеголять друг друга в оригинальности и экстравагантности предположений.

В 1990 году профессор Лионской школы искусств Ален Рош решил сделать трехмерную беломраморную копию картины Леонардо. Ему никак не удавалось справиться с положением руки Джоконды, и он пригласил для консультации профессора Жан-Жака Конте, всемирно известного специалиста по микрохирургии рук, и Анри Греппо, терапевта, занимающегося болезнями позвоночника, к тому же автора книги «Люди-монстры в живописи XV и XVI веков». Приглашенные специалисты установили, что правая рука на портрете Леонардо не опирается на левую. Она просто безжизненно покоится на ней, безвольно согнутая, инертная и дряблая. «Либо по причине судороги, – объяснил Греппо, – либо потому, что она короче другой. Я встречал людей с аналогичным дефектом. Более того, у меня был один пациент, улыбка которого во всем напоминала улыбку Джоконды. Мы считаем, что речь идет о гемиотрофии правой половины тела».

Еще посовещавшись, оба эксперта установили окончательный безжалостный диагноз: атрофия правой половины мозга, Джоконда парализована, и ее улыбка – всего лишь судорога.

Улыбка как след страдания стала расхожей версией. Ее придерживается и японский доктор Накамура, который обнаружил, что уголок левого глаза поражен холестерином, а значит, Джоконда предрасположена к сердечным заболеваниям и уж точно страдает астмой, оттого и улыбается.

Прозвучало предположение и об инсульте. Кто во что горазд! Один калифорнийский эскулап вернулся к идее паралича и поставил «пациентке» диагноз – паралич Белла, то есть парализация лицевых нервов. Атрофия лицевых мускулов, по его мнению, и делает улыбку Джоконды страдальческой.

Диагноз «паралич лицевого нерва» поставил и крупный специалист-отоларинголог Адур из Окленда. В своей практике он даже называл этот недуг «болезнью Моны Лизы», видимо добиваясь психотерапевтического эффекта за счет внушения пациентам ощущения причастности к высокому искусству. «У тебя такое же заболевание, как у Моны Лизы, недуг Джоконды!» Наверное, это кому-то может льстить…

О «врожденном параличе» говорит и датский врач Финн Беккер-Христиансен. Еще в 1975 году он призывал обратить внимание на то, что Джоконда правой стороной улыбается, а левой – гримасничает. Такая асимметрия предполагает серьезные нарушения в эмоциональной сфере, а то и душевный недуг. У Моны Лизы, считает Беккер-Христиансен, присутствуют все симптомы идиотизма, в частности непропорциональные пальцы и отсутствие гибкости в руке…

Еще куда ни шло – заподозрить в Джоконде шизофреничку (высказывалось и такое мнение). Мы все живем в сумасшедшем мире и все немного сумасшедшие, но идиотизм, идиотка… Очень обидно за Мону Лизу. Версию об идиотизме до Беккер-Христиансена выдвинул в 1960 году лондонский фотограф Лео Валла. Он разработал систему расчета, позволяющую преобразовать изображение анфас в фотографии в профиль в три четверти. Этот способ прошел долгую проверку, получил официальное признание и был опробован на Джоконде (Джоконда в роли подопытного кролика?). Результат – Джоконда страдала болезнью Дауна!

Итак, многие исследователи дружно голосуют за душевный недуг несравненной Моны Лизы. Однако находятся приверженцы и других теорий, например такой, что Джоконда страдала из-за избытка в крови холестерина, о чем свидетельствует типичный для подобного заболевания узелок на коже между левым веком и основанием носа. Этот узелок говорит о неправильном питании. Возможно, Джоконда была отъявленной сладкоежкой и любила, к примеру, шоколад, который способен вызвать ощущение, сходное с оргазмом. Но, увы, Италия начала XVI века не знала шоколада. Жаль. Такая красивая шоколадная версия, не экстравагантнее, чем другие!..

Пойдем дальше. Двое американцев, Леон Голдман и Аллен Уордвелл, считают, что Мона Лиза – жертва алопеции (частичного или полного выпадения волос на теле и голове). И действительно, на портрете у Джоконды отсутствуют брови. По мнению американских специалистов, алопеция свидетельствует об общем утомлении, и Мона Лиза, расстроенная выпадением бровей, выдавливает из себя такую вымученную улыбку. Американцы забыли при этом о капризах женской моды, и тогдашней тоже.

Тем не менее к многочисленным определениям улыбки Джоконды добавляется еще одна – вымученная…

Вы не устали от версий? Тогда продолжим. Еще одна причина загадочной улыбчивости Джоконды – ее… косоглазие. Это утверждает парижский офтальмолог Этьен Мегра. В 1962 году Мегра разъяснял: «У косоглазых и одноглазых лицо теряет свою выразительность». Отсюда и какая-то блуждающая улыбка.

Каждый специалист находит у Джоконды свои болезни и отклонения, не испытывая при этом никакого пиетета перед божественным творением Леонардо.

И снова об улыбке

И у тебя во мгле иконы

С улыбкой Сфинкса смотрят вдаль

Полуязыческие жены, -

И не безгрешна их печаль.

Пророк, иль демон, иль кудесник,

Загадку вечную храня,

О Леонардо, ты предвестник

Еще не ведомого дня…

Дмитрий Мережковский.

«Леонардо да Винчи», 1895

Ну что, продолжим наши игры в улыбку? Если читатель согласен, тогда поехали!

Некоторые специалисты считают, что Мона Лиза улыбается столь нетривиально не из-за болезни и не от страдания, а совсем по другим причинам. Например, от любовного экстаза. Эту версию выдвинули специалисты по гормонам, и они называют улыбку Моны Лизы послеоргазменной.

Интересно, да?..

Британский доктор Кеннет Кил из эшфордской больницы заявил в 1958 году перед ошарашенной аудиторией конгрессистов в Йельском университете, что «эта улыбка выражает удовлетворение беременностью», что на портрете отчетливо передано состояние беременной женщины.

Еще дальше пошла нью-йоркский специалист Эллен Мористон, которая заявила: «Все ясно, очень ясно: улыбку Джоконды можно видеть на губах беременной самки кита».

Нет, не ясно, а чем дальше, тем запутаннее и сложнее, ибо толкователи не унимаются и посейчас. Находятся знатоки, в развитие гипотезы Карло Педретги утверждающие, что женская улыбка на портрете Леонардо чисто профессиональная и принадлежит она не добропорядочной Моне Лизе, жене и матери, а истинной обольстительнице, или, попросту говоря, шлюхе, Изабелле Гуаланди из Неаполя, которая вращалась в высшем свете и даже была названа «благородной проституткой». Так что, делают вывод профессор Карло Вечче и другие сторонники этой версии, улыбка у нее знаковая, зазывная. Улыбка как инструмент привлечения и обольщения. Эдакая полуулыбка, сопровождающая первый обмен взглядами и побуждающая ко второму, ну а дальше, как говорится, милости просим!..

Об Изабелле Гуаланди известно не только то, что она позировала Леонардо, но и то, что она была фавориткой Джулиано де Медичи, брата папы Льва X, прославившегося торговлей индульгенциями и патологической жестокостью.

Как вам нравится такой разлет толкований? Здоровая и больная, добропорядочная и развратная, добрая и злая… Казалось бы, можно сойтись лишь на одном: это женщина, и это итальянка. Но не тут-то было, и здесь есть сомнения. Как мы уже упоминали, в 1961 году фотограф Лео Валла при помощи хитроумного устройства повернул Джоконду в профиль и увидел, что профиль-то… монголоидный!.. Остается доказать, что Джоконда жила где-нибудь на Чукотке и, стало быть, истинная чукча.

Итальянка, монголка, чукча… Уфф!.. Несомненно хотя бы то, что Джоконда – представительница женского пола, но и это утверждение ныне оспаривается! Впрочем, подозрения были и во времена Леонардо, находились опять же знатоки (о, это неугомонное ллемя людей, жаждущих найти истину!), которые высказывали мнение, что Джоконда – вовсе не женщина, а мужчина, точнее, прекрасный юноша, не Джоконда, а некий Джоконд. Час от часу не легче!

В наше время это повторное «открытие» сделала канадская исследовательница Сюзенн Жиру. Начиная с 90-го года она создает композиции, которые называются «Глаза Моны Лизы» и «Загадка Моны Лизы». С помощью ножниц и ксерокса с увеличителем Сюзенн отбирает разные детали лица Джоконды, уменьшенные и увеличенные, и под разными ракурсами создает новые «картины» в раме. Анатомируя оригинал подобным образом, она пришла к неожиданному открытию, что это не что иное, как изображение юноши.

Прозрачный намек на «голубизну» Леонардо?

«То, что художник мог быть гомосексуалистом, – признает итальянская газета «Стампа», – не секрет. Так, в 24 года его обвинили в содомии, что в то время могло повлечь сожжение на костре. Но за недостаточностью улик художника отпустили. В его жизни не было дружбы с женщинами, на полотнах появляются только женские лица, грудь и руки. И рядом с этим существуют десятки рисунков, где Леонардо предпочитал изображать мужские бедра и ягодицы».

«Удивительная вещь! – восклицал Теофиль Готье. – Леонардо да Винчи, обладавший таким знанием анатомии, почти никогда не писал нагих женских тел».

Но вернемся к Сюзенн Жиру. Все ее доказательства, возможно, хитроумны и убедительны, но та же «Стампа» не упустила случая поиронизировать над канадской исследовательницей:

«Кто знает, насколько утомлена была Сюзенн, что дошла до такого «познания» Джоконды!» Далее газета рисует такой портрет самой исследовательницы: «Сюзенн Жиру – в своей студии в Квебеке, стены которой украшены фотографиями, плакатами, фотокопиями Таинственной Дамы. На столе навалены носы Джоконды, губы Джоконды, глаза Джоконды. Из глубины звучит классическая музыка. Сюзенн на диване с чашечкой кофе. Бесчисленное количество часов она вглядывается в маленькую тайну, написанную на холсте 53,08 х 76,96 см2 . Она любит ее с той же неистовой страстью, что и Леонардо… Наконец Сюзенн видит. Что? Вертикальную бороздку, которая изгибается и затем исчезает меж двух мясистых округлостей…»

«Стампа» иронизировала, а итальянский искусствовед Федерико Дзери негодовал: «Бесконечные истории с нахождением чего-то спрятанного в «Джоконде» уже приелись. Сегодня видят зад мальчика, завтра – женские прелести. Присутствует только улыбка, как на всех картинах Леонардо».

Да, улыбка есть, но какая? Что она означает? Вот в чем вопрос!

Коллега Федерико Дзери, другой известный леонардист Карло Педретти склоняется к тому, что улыбка Джоконды не столь невинна и чиста. В январе 1998 года он опубликовал свое скандальное эссе «Эта путана Леонардо».

Педретти удалось раскопать описание некой девицы по прозвищу Кремона (значит, помимо Изабеллы, была еще и Кремона?), которая послужила прообразом многих женских портретов Леонардо, в том числе и с обнаженной грудью. Судя по найденным старинным бумагам, Кремона подрабатывала в мастерской художника натурщицей, не переставая, конечно, быть куртизанкой. Оказывала ли она сексуальные услуги великому художнику? Не исключено.

Версия о куртизанке возмущала еще отца Дана, священника, который был одним из первых биографов Леонардо да Винчи. Святой отец писал в 1642 году:

«Джоконда – это портрет приличной итальянской дамы, а вовсе не куртизанки, как считают многие».

Приведя это высказывание, Карло Педретти считает, что на воре шапка горит: раз пуритане и ханжи в XVII веке так волновались на этот счет, значит, было нечто, требующее опровержения.

Так что возникает еще одна загадка: Леонардо – бисексуал? По этому поводу итальянская культурная ассоциация гомосексуалистов выразила протест. Ассоциация считает, что Леонардо стопроцентно их человек, то есть гомосексуалист, а не какой-нибудь бисексуал. Члены ассоциации напомнили, что Леонардо не делал тайны из своей «голубизны», что его ученики всегда были скорее красивы, нежели талантливы, и что особым расположением художника пользовался его слуга Джанкомо Салаи, что все это, мол, доподлинно, и в конце концов, чем Леонардо хуже таких известных геев, как Микеланджело и Донателло?..

Вот какие бури вызывает загадочная улыбка Моны Лизы. Тень этой улыбки падает на самого Леонардо. Эксперты яростно спорят о его сексуальной ориентации. Но, может быть, Леонардо писал не какого-то красивого юношу, а самого себя с помощью зеркала? Эту версию отстаивает американская художница Лилиан Шварц. Стало быть, уже пять веков мы лицезреем автопортрет самого гения? Мона Лиза – это Леонардо, или, как выразился один остроумец, Мона Лиза – это Мона Лео. Сторонником такого взгляда является, в частности, британский психолог Дигби Квестеда.

Согласно этой теории, Леонардо, прямо как водевильная «тетушка Чарли», любил переодеваться в женское платье и нарисовал себя именно в таком обличье, и этим самым художник «проболтался», раскрыв свою внутреннюю суть, о чем свидетельствует и диапазон улыбки на портрете – от смущения и нерешительности до надежды на понимание и ответную благосклонность.

Как не вспомнить Дмитрия Мережковского, который в романе «Воскресшие боги» писал о «Джоконде»: «…явь казалась сном, сон – явью, как .будто Мона Лиза была не живой человек, не супруга флорентийского гражданина, мессера Джиокондо, обыкновенного из людей, а существо, наподобие призракам, вызванное волей учителя – оборотень, женский двойник самого Леонардо…»

Однако версию автопортрета решительно отвергли в Лувре, в обиталище «Джоконды». Никакой не мужской портрет, не Леонардо изображен, а именно женщина, прелестная Мона Лиза. Французы есть французы. Они не позволят обидеть женщину, свергнуть ее с пьедестала. Шерше ля фам – и все!..

Совсем оригинальную версию выдвинул некий Фернан Маканьо, который, используя сильнейшую лупу, отыскал десять неизвестных деталей, оказавшихся еще одним «откровением» для многих знатоков искусствоведения. Маканьо узрел в уголке левого глаза Джоконды другую женщину в высокой конической шляпе, самолет в пейзаже и всадника на мосту. Само лицо Джоконды, по мнению Маканьо, состоит из двух портретов. Ну и так далее. Опуская детали, остановимся на выводе новоявленного толкователя картины. Его вывод: никакой Джоконды, то бишь Моны Лизы, не существовало. Перед нами какой-то странный синтетический образ все и вся.

Схожа с догадкой Фернана Маканьо и космическая версия: «Джоконда» и иные произведения художника навеяны идеями, пришедшими к нам из неземных пространств. Какая-то космическая цивилизация диктовала Леонардо важные открытия, необходимые землянам для их дальнейшего развития. К примеру, сложные технические средства для ведения войны: самолеты и танки – и совсем мирные изобретения: отвертку, спидометр, проекционный фонарь и т. п. Выходит, что Леонардо стал титаном Возрождения не без помощи извне?!

Ух, дайте перевести дух от этого вавилона версий, предположений и гипотез! Конечно, следует отдать должное многим исследователям знаменитого холста за оригинальность анализа и выводов, но все же вернемся к традиционному и, стало быть, классическому милому образу Моны Лизы. Будем исходить из того, что именно ее изобразил великий художник, а не кого-нибудь другого или что-либо иное вообще.

Да, Мона Лиза улыбается. Вероятно, у нее была какая-то причина для улыбки. У Леонардо, необходимо заметить, все имеет смысл, он, по словам Гёте, не допускал ни одного произвольного, ни одного случайного штриха. Леонардо говорил, что хороший художник рисует две вещи – человека и движение души.

Давайте взглянем на Мону Лизу не с внешней стороны, а попробуем проникнуть в ее внутренний мир, попытаемся отгадать, что она думает, о чем переживает, что ее радует. Скажем, Лиза Герардини дель Джокондо улыбается тому, что нашла себе мужа: во времена средневековья девушке либо удавалось выйти замуж, либо ее запирали в монастырь в целях экономии приданого. Моне Лизе удалось понравиться и выйти замуж за вполне достойного человека, за торговца шелком Франческо дель Джокондо, за представителя, как тогда говорили, «пополо грасо» – «жирного народа». Хотя с жалкими 140 дукатами приданого девушка не была для него блестящей партией. Она родила ему двух сыновей, и они выжили – немалая удача, учитывая тогдашний уровень смертности, когда из восемнадцати рожденных в семье детей выживали, случалось, не более трех. Так что подводим итог: Мона Лиза замужем, она любима, в доме полный достаток, и у нее есть дети. Разве это не стандартный набор для обычного женского счастья во все века? Именно отсюда просветленное состояние души, выразившееся в легкой и нежной улыбке. Сама Мона Лиза, как сказал бы маркиз де Сад, являет собой «воплощенную женственность».

После стольких пряных, и оригинальных, и весьма экстравагантных версий эта, конечно, кажется слишком пресной и бытовой. Бесспорно – да, но именно она наиболее реалистична и правдоподобна.

Джоконда в свете парапсихологии

Известному парапсихологу-прорицателю Тофику Дадашеву показали репродукцию Джоконды и попросили рассказать, как видится ему образ Моны Лизы. Дадашев погрузился в транс, раскрыл «третий глаз», или как там все это делается, отгадывается, честно говоря, я не знаю. Знаю лишь то, что ответ Дадашева записали и запись его хранится одновременно в двух музеях – в Лувре и в Музее изобразительных искусств имени Пушкина в Москве.

Не без любопытства внимаю этому описанию-озарению:

«Вот она, Мона Лиза Джоконда… Ей девятнадцать лет. Совсем недавно, два или три месяца назад, она вышла замуж.

Она родилась и до самого своего замужества жила в тихом, малолюдном предместье Флоренции. Росла в крепкой семье среднего достатка. Ее любили, но не баловали, хотя она была единственным ребенком. Воспитывалась в простых и строгих правилах. Получила обычное по тем временам домашнее образование. Все свободное время проводила в семейном кругу, редко общаясь с незнакомыми людьми. С душевным трепетом и усердием молилась в ближайшей церкви, куда ее с малолетства водили родители.

Жизнь ее текла размеренно и однообразно. Отчий дом, нечастые семейные события, маленькие девичьи радости… Природное любопытство искушало ее взглянуть на мир поближе, не только из окна родительского дома или экипажа! Однако, быстро схватив суть городской суеты, она сразу отвергла эту чуждую ей жизнь. Она любила добротный, красивый и упорядоченный мир, мир покоя и полутонов.

Ее девичество немного затянулось. В той местности, где она жила, у нее не было большого выбора. Не могла она в силу своего происхождения и воспитания составить блестящую партию для какого-нибудь флорентийца из благородной и преуспевающей фамилии. Но главная причина была не в этом, а в ней самой.

Идеал Моны Лизы, волевой, уверенной в себе натуры, – муж солидный и основательный. Мужчина серьезный, с чувством собственного достоинства. Как ее почтенный родитель, а вовсе не блистательный и галантный кавалер. Он должен быть авторитетен для нее и окружающих, значит, должен быть старше ее. Надо полагать, что именно Франческо Джокондо, богатый и добропорядочный флорентийский купец, и был наиболее близок девичьей мечте Моны Лизы.

Но была еще причина. Такая домашняя, всей душой привязанная к семье, она не спешила расстаться с привычным образом жизни. И в семье, где все считались с мнением каждого, ее не торопили под венец.

Ее внешняя холодность обманчива. Она нежна, чувствительна, как истинная итальянка, чувственна. Однако набожность и самоконтроль развиты в ней так сильно, даже, может быть, чрезмерно, что она никогда не позволит себе раскованной, безоглядной любви. Навсегда приглушив свою страсть, она невольно обуздывает ее и в мужчине.

Она будет верной супругой. Но не дай-то Бог ее избраннику уронить свое достоинство! Тогда она просто перестанет его уважать. Твердо, хладнокровно, ничем не показывая этого. Она никогда не изменит мужу. Даже если встретит человека, к которому испытывает чувство глубочайшей симпатии. Она станет тайно мечтать о нем, возможно, решится на невинный флирт, но на тайную, воровскую любовь она не способна. Она никогда не преступит седьмой заповеди Священного Писания. Долг, превыше всего долг!

И вот она лицом к лицу с живописцем. Это первый в ее жизни портрет. Подарок синьора Франческо. Но для нее все это не только первый портрет и не только большая честь. Это ее своеобразный выход в большой свет, как бы первый бал. Как она будет выглядеть на портрете? Как будет воспринята другими? Ведь это все равно что показаться на людях в новом платье. А она ценит красивые вещи, любит и умеет со вкусом одеваться, ее наряд безупречен и всегда соответствует обстоятельствам. Она знает, что будет смотреться по-иному, но как именно?.. Ведь это то же, что танцевать на глазах у всех. Танцевать, понимая, что ты не так ловка и грациозна, как этого хотелось бы. Зная, что ты слишком горда, чтоб снести насмешку, если сделаешь вдруг в танце неловкое движение. Это по-женски волнует ее, она чуть смущена. Художник только что усадил ее. Попросил немного повернуть голову. Слегка изменил положение руки. Что-то сказал. Все это повелительно, быстро, будто походя. Его профессионально отработанные манеры приняты ею за недопустимую вольность. Она чувствует себя неловко, ибо придает большое значение соблюдению общепринятых норм поведения и правил хорошего тона. Ожидала уважительного отношения, такого же, с каким отнеслась к нему сама, а получила вот что…

Тем не менее все исполнила. Она убеждена, что инициатива всегда исходит от старших. И замуж-то вышла отчасти потому, что так надо. А теперь ее передали в другие руки, значит, это тоже так надо. И она притихла в недоверчивом ожидании: что ж, посмотрим, что из этого выйдет…

Незаурядный психолог, она по-своему проницательна. Понимает, что он умен, многое знает и умеет, немало повидал. Он ей даже чем-то импонирует, этот сильный, скрытный человек. Она сознает, что не может восхитить его как женщина, но винит в этом только его самого. Интуитивно чувствует, что он видел и знал других, тех женщин. И что он ставит ее в общем-то невысоко. Ей кажется, что он не разглядел ее, недооценил, отнесся весьма поверхностно. Ее самолюбие задето. И что же?

Она впервые в жизни соприкоснулась с личностью такой интеллектуальной психологической мощи, инстинктивно попыталась защититься… и невольно спасовала. Только что была гордая, исполненная собственного достоинства синьора Джоконда – и вот в чем-то наивная, в чем-то беспомощная синьорина Мона Лиза. Но она сдержанна в проявлении своих чувств. Редко улыбается, почти никогда не смеется, а говорит мало и негромко. Мысль предваряет каждое ее движение, слово. И потому ее походка нетороплива, она не делает лишних жестов. За всем этим угадываются задатки деспотической натуры.

Да, ее самолюбие задето, она испытывает чувство неловкости. Но все это набежало и схлынуло, как легкая волна, потому что Мона Лиза счастлива. Она скоро станет матерью, о чем едва ли догадывается даже всевидящий синьор Леонардо. Он ведь мужчина…

Молодая супруга честолюбивого флорентийского купца полна тихой предматеринской радости. Она спешит насладиться своим тайным счастьем в предчувствии того часа, когда неумолимое время унесет у нее это жгучее, ни с чем не сравнимое ощущение обладания тайной материнства. Как страстно мечтает о сыне ее темпераментный Франческо – о наследнике и продолжателе дела и рода Джокондо! И вот скоро, совсем скоро он узнает об этом. И ей тоже хочется сына. Она ведь всегда тяготела к мужчине. Женщина кажется ей такой слабой и ненадежной…

Она прожила долгую и благополучную жизнь. У нее родилось пятеро детей. Через десять лет Франческо Джокондо умер. Она вышла замуж вторично и снова удачно. Но была ли она счастлива? Ей сопутствовала удача во всех ее предприятиях, но если она и чувствовала себя временами счастливой, то не так и продолжительно.

Не имея склонности к наукам и изящному, она стала прекрасным домашним администратором. Покровительствуя близким и зависящим от нее людям, испытывала от этого большое удовлетворение. Через это она как бы возвышалась в глазах людей, которые безоговорочно признавали ее превосходство и своеобразное душевное величие.

Однако ее почти деспотическая требовательность к окружающим, по-женски эгоистическая страсть к устройству домашнего быта, к упорядочению семейной жизни были безграничны. Она была из тех женщин, которые ненавязчиво, исподволь подчиняют себе мужчину до такой степени, что тот, околдованный ее женственностью, лаской и преданностью, как бы добровольно обрекает себя на вечную сладкую каторгу, посвящая свою жизнь служению предмету своей любви и мужского тщеславия. Но как бы ни старался он угодить повелительнице, его никогда не покинет ощущение неутоленности ее желаний, своей неспособности утолить ее. И до последнего его часа будет висеть над ним дамоклов меч страха потерять ее любовь и уважение. Она была горда, но терпелива. Помнила нанесенные ей обиды и не прощала их. На оскорбление отвечала незамедлительно, выплескивая гнев прямо в лицо обидчику. Она с чистой совестью могла бы занести руку над врагом и, не дрогнув, понести свою веру на костер…»

Такова версия Тофика Дадашева, сильнейшего медиума. Так ему видится Мона Лиза. На мой взгляд, парапсихолог перенес черты какой-то повстречавшейся ему женщины на Джоконду. Слил два образа в один.

Кто на кого смотрит?

У Дадашева ясная картина и не менее ясная история, без каких-либо вариантов. Однако для большинства искусствоведов, историков или просто знатоков леонардовский портрет Джоконды остается в тумане (сплошное сфумато непонимания), очевидна лишь противоречивость облика Моны Лизы. Возможно, отгадку портрета следует искать в словах самого Леонардо. «Смотри, чтобы собирать многие части прекрасных лиц…» – рекомендовал он своим ученикам.

Много прекрасных лиц!.. Действительно, у Джоконды глаза матери Леонардо (это, кстати, подметил Зигмунд Фрейд). Вполне вероятно, что на портрете отображены черты и Моны Лизы, и Изабеллы Гуаланди, и, может быть, еще каких-то других женщин. В Джоконде что-то даже есть от образа Христа. Как не вспомнить строчки Данте:

Теперь взгляни на ту, чей лик с Христовым Всего сходней…

(«Рай», песня 32)

Так что бессмысленно искать сходство портрета с каким-то одним конкретным человеком. При первом взгляде на леонардовский портрет нас поражает другое – кто на кого смотрит: мы на Джоконду или Джоконда на нас?..

Историк и исследователь творчества Леонардо да Винчи наш соотечественник Гуковский писал о Джоконде, что она сама вглядывается в зрителя, а не только зритель в нее, и что зритель чувствует себя неловко и тревожно под этим взглядом и в то же время не в состоянии отвести глаз от замечательного портрета.

Все дело в том, что Леонардо сумел на неподвижном холсте отразить движение, чего не удавалось ни одному художнику ни до, ни после него. Выражение лица Моны Лизы все время меняется. Расшифровку этого дала писательница Эмилия Александрова в книге «Когда оживают сосновые чешуйки» (1973). Книжка эта детская, но в ней достаточно интересные для взрослых наблюдения и выводы.

В главе «Еще одна фантазия на тему Леонардо» Александрова пишет о «чуде» Джоконды, о великом экспериментаторе Леонардо, о его преодолении неподвижности живописи.

«Видевшим картину запомнились, вероятно, разноречивые губы Джоконды. Уголки их с одной стороны скорбно опущены, с другой – приподняты улыбкой. Более внимательный (а главное, долгий) наблюдатель подметит разноречивость правого и левого глаза (первый, чуть прищуренный, проницательно-недоверчив; второй – почти благожелателен, если бы не легкая хитроватая усмешка). Не ускользнет от него и тонкая беспокойная игра теней на лице. Тени как бы делят его на множество участков. Каждый участок, взаимодействуя с другими, порождает новые выражения.

Наиболее значительны те из них, что возникают при сочетании с пристальным взором Джоконды… Мефистофельский сарказм появляется тогда, когда переводишь взгляд с косой тени от носа на левое «благожелательное» око Моны Лизы. Та же тень, сочетаясь с правым глазом, порождает выражение пытливо-насмешливого вопроса. В выражении правого глаза, объединенного с тенью, прилегающей к правому уголку губ, мерещится холодный упрек.

…Написав прекрасное в своей гармоничности лицо, Леонардо создал при этом предпосылки для его бесконечной динамики. Динамика возникает при зрительном синтезе разных участков изображения и, стало быть, зависит в какой-то степени и от глаза наблюдателя, который становится как бы соавтором живописца.

Но не слишком ли рисковал мастер, полагаясь на такое соавторство? Нет. Оно подсказано ему знанием законов зрительного восприятия… Задумать такое, тем паче осуществить на столь головокружительном уровне мог только один человек: Леонардо, гениальный ученый и гениальный художник».

Впрочем, довольно цитат. Пора подвести предварительные итоги. Хвалу Леонардо мы воздали. Различные версии и интерпретации картины художника привели. Вернемся еще раз к улыбке Джоконды.

Искусствовед и консультант Лувра Жак Франк предположил, что улыбку Моны Лизы исказили микроскопические трещины на панно, ведь холст, на котором написан портрет, с начала XVI века изрядно постарел.

Это уже, конечно, прозаизм, но и его нельзя не принимать во внимание.

И еще одно предположение, как бы вдогонку: холст с годами, десятилетиями и веками темнел и портился, и кто-то решил пообновить его и пририсовал на лице Джоконды улыбку, тем самым исказив первоначальный замысел Леонардо. Таково мнение Джона Асмуса, специалиста по лазерной технике при Калифорнийском университете в Сан-Диего (США).

Так что была ли улыбка?.. А мы-то с вами все спорим и спорим о том, чего не было. Вот вам и еще один парадокс загадочной картины Леонардо да Винчи.

Похищение Джоконды

Вы говорили:

«Джек Лондон,

деньги,

любовь,

страсть», -

а я одно видел:

вы – Джиоконда,

которую надо украсть!

И украли…

Владимир Маяковский.

«Облако в штанах», 1915

Вернемся к самому творцу картины. Последние три года Леонардо да Винчи провел во Франции. В дореволюционной павленковской серии «ЖЗЛ» Михаил Филиппов в очерке о Леонардо пишет:

«Величавая фигура Леонардо в коричневой одежде, его густая, длинная, уже седая борода, все придавало ему вид древнего жреца. Современники нередко называли его «друидом»: стоит взглянуть на его портрет, нарисованный Леонардо красным карандашом уже в преклонном возрасте, чтобы оценить меткость этого прозвища. Впрочем, есть собственноручные портреты Леонардо, относящиеся к более раннему периоду его жизни: он с юности до старости был замечательно красив».

Безжалостная старость и болезни подкосили титана Возрождения. 23 апреля 1519 года он пишет завещание и требует, чтобы по нему были отслужены три большие и тридцать малых панихид и чтобы на его похоронах было шестьдесят факелов, несомых шестьюдесятью нищими. А девять дней спустя, 2 мая, Леонардо да Винчи скончался в возрасте шестидесяти семи лет в замке Клу на берегу Луары, близ Амбуаза.

А как портрет? Что стало с «Джокондой»?.. Официальная версия гласит, что король Франциск I купил картину за 4000 золотых экю у Леонардо, который не желал с ней расставаться до самой своей смерти.

По Алексею Гастеву, в свое время Леонардо приехал к умирающему от легочной болезни Джулиано Медичи, и тот великодушно разрешил художнику оставить у себя «Джоконду» (по существу, портрет своей любимой Пачифики), за которую позднее французский король уплатил Леонардо 400 скудо.

Экю, скудо – тоже разные варианты оплаты. Бедная «Джоконда», она вся утопает в различных разностях.

В дальнейшем картина долгое время являлась украшением королевских коллекций во Франции. Ее видели то в спальне мадам де Ментенон, всесильной фаворитки короля, то в покоях Наполеона Бонапарта в Тюильри. Людовик XIII, резвившийся еще ребенком в Большой галерее, где она висела, отказался уступить ее герцогу Букингемскому, заявив: «Невозможно расстаться с картиной, которую считают лучшей в мире».

Популярность Джоконды росла все сильнее и сильнее. Знатные дамы пытались обучать своих дочерей так же обворожительно улыбаться, как Мона Лиза. Живописцы нещадно копировали портрет и нередко выдавали свою живописную версию за подлинник (кстати, известно более 200 копий «Джоконды»). В 1804 году Мона Лиза благополучно перекочевала в Лувр и стала музейной реликвией, объектом поклонения и преклонения, как Туринская плащаница (опять же, кстати, по одной из версий ее создал все тот же Леонардо да Винчи).

Не одно поколение приходило в Лувр и неизменно застывало перед картиной Леонардо. Историк Мишле писал: «Меня влечет к ней против моей воли, точно кролика к удаву».

Джоконде писали письма, как живой женщине. Ей объяснялись в любви. Короче, вокруг нее устраивались почти ритуальные ахи и вздохи. Кража «Джоконды» подлила лишь масла в костер всеобщего поклонения.

Как это произошло? И кто поднял руку на Джоконду?

21 августа 1911 года все газеты вышли под убийственными заголовками: «Джоконда украдена!» Казалось, восклицательный знак согнулся под тяжестью укора, писал журналист Кристиан Коломбани в газете «Монд». Картину энергично разыскивали. За короткое время допросили более трех тысяч человек. Но все было тщетно. «Джоконда» исчезла. Растворилась. Канула в черную дыру. Многие опасались, что она погибла, сожженная неловким фотографом, снимавшим ее с магниевой вспышкой под открытым небом.

Поклонники искусства и все, кто хоть раз видел картину в Лувре, пребывали в отчаянии. Люди гадали, кто же этот злодей, похитивший их святыню. Назывались разные имена и среди них, как это ни странно, Пабло Пикассо – на том основании, что молодой художник часто наведывался в Лувр и отчего-то (вот уж воистину подозрительно!) подолгу сидел то в одном, то в другом зале. И почему-то завороженно – перед Моной Лизой. Но шутки в сторону. Истинный художник не может быть похитителем. Им оказался совершенно безвестный человек, Винченцо Перуджа. Итальянец. Маляр и стекольщик. Он периодически работал в Лувре вместе с другими итальянскими рабочими-сезонниками. По натуре Перуджа был большим патриотом, и ему очень не нравилось, что во французских музеях хранится много итальянских картин. Он считал, что их место – на родине, в Италии, а не в чужом городе Париже. Относительно «Джоконды» Перуджа был просто уверен, что Наполеон вывез картину во Францию как военный трофей. А раз так, то трофей надо непременно вернуть на место.

В Лувр Перуджа приходил утром в воскресные дни. «Зал был пустой, – рассказывал он через два года на следствии, – и “Джоконда” мне улыбалась. Снять ее со стены было делом минуты. Я вынул ее из рамы. Раму отнес на лестницу и там оставил, а сам вернулся в салон, взял картину и спрятал ее под блузу. Я ускользнул, не возбудив никаких подозрений».

С толстым стеклом и рамой картина весила около 40 килограммов. Без рамы и стекла она была как пушинка. Перуджа отнес «Джоконду» в свою полутемную мансарду, прикрепил холст к столику – сверху, живописным слоем вниз – и прикрыл плотной скатеркой. Получилось вроде бы на виду, а в то же время надежно спрятано. В этой мансарде под скатеркой «Джоконда» хранилась два года и три месяца. Затем Перуджа отправился на родину. Холст он провез в чемодане с двойным дном. Приехав, похититель долго сомневался, что ему делать, как отдать украденное сокровище, но при этом не угодить в тюрьму. Он прекрасно знал, какой шум поднялся из-за кражи «Джоконды». Наконец решился и отправился во Флоренцию, где остановился в гостинице «Триоли» (позднее она будет переименована в «Джоконду»). Далее, поборов страх, послал антиквару Альфредо Джери записку: «Настоящая “Джоконда” у меня. Хочу вернуть…»

Антиквар все понял, мгновенно оценил ситуацию и… сдал Винченцо Перуджу полиции. Тот был обескуражен таким предательством и все время бубнил: «Я не виновен. Это хорошее, святое дело – украсть “Джоконду”. Лувр битком набит сокровищами, которые по праву принадлежат Италии. Я не был бы итальянцем, если бы смотрел на это с безразличием. Я украл “Джоконду” во имя Италии!..»

Картину, естественно, вернули во Францию. Но прежде чем попасть в Лувр, она покрасовалась во флорентийском музее Палаццо Питти и миланской художественной галерее, где Моной Лизой вдосталь смогли налюбоваться соотечественники.

«Джоконда» возвратилась в Лувр, а ее временный обладатель Перуджа отправился в тюрьму. Приговор был на удивление мягким: один год и пятнадцать дней тюрьмы с уплатой судебных издержек. Умелый адвокат, который защищал Перуджу, сумел разжалобить судей, блестяще сыграв на их национальных чувствах.

Благодаря судебному процессу Винченцо Перуджа стал самым знаменитым вором мира. О нем писали газеты. С ним хотели познакомиться самые именитые персоны. Поэт и писатель Габриэль д’Аннунцио собирался написать о нем книгу. Апофеозом его славы явилось приглашение в Лондон – члены королевской семьи пожелали лично познакомиться с человеком, который так романтично – для родины – украл, а затем бескорыстно вернул «Джоконду».

Любопытная аберрация общественного сознания: криминальный акт превратился в благородный подвиг. В глазах некоторой части публики Перуджа предстал в роли некоего Робина Гуда от искусства. Но это не все. Одна английская дама из высшего света заочно влюбилась в героя-маляра и предложила ему руку и сердце.

Лично я не знаю, как сложилась дальнейшая судьба итальянца-патриота, но думаю, он не остался внакладе от своего поступка: по крайней мере вошел в историю искусства радом с именем Леонардо. Слава, конечно, геростратова, но все же… Люди почему-то охотно помнят и злодеев.

Однако на этом история с похищением не закончилась. «То, что произошло на самом деле, гораздо занимательней любой выдумки», – утверждает Сеймур Рейт, автор книги «День, когда украли Мону Лизу». Кражу, по его мнению, спланировали и осуществили два гениальных дельца. Они были заинтересованы вовсе не в картине Леонардо, а только в том, чтобы «Джоконду» вынесли на время из Лувра.

Главарь шайки – некий самозваный маркиз Эдуардо де Вальферио – связался в США с несколькими миллионерами. Каждый из этих богачей-коллекционеров был готов выложить за картину по 300 тысяч долларов (тогда это были громаднейшие деньги). Помощник мнимого маркиза, художник-реставратор Ив Шодрон написал шесть великолепных копий «Джоконды». Когда стало известно, что подлинную «Джоконду» украли из Лувра, то каждый коллекционер втайне надеялся, что она обязательно появится на рынке, и поэтому все шесть копий были проданы как оригинал без промедления. После такой блистательной аферы фальсификаторы исчезли, вернув оригинал «Джоконды» через подставное лицо. По этой версии, Винченцо Перуджа был всего лишь орудием мошенников, а отнюдь не бескорыстным патриотом.

О подделках картины мы поговорим еще в главе «Многоликая Джоконда», а теперь вернемся непосредственно к ее краже.

Первым, кто обнаружил исчезновение картины, был художник Луи Беру. Испытанный им шок мгновенно превратился в шок массовый. Сначала Франция, а затем весь культурный мир содрогнулись от ужаса. Горе было неподдельным: кто теперь будет людям загадочно улыбаться?! Как дальше жить без Моны Лизы?! «Человечество лишилось своей Мадонны» – так выразил общее состояние французский писатель и критик Жозефен Пеладан. Уличные музыканты стали распевать грустную песенку про «Джоконду странствующую», в которой говорилось, что она покинула нас, но непременно вернется, странствия всегда имеют свой конец.

На место пропавшей картины в Лувре срочно повесили другую – «Бельдассаре Кастильоне» кисти Рафаэля, но замена никоим образом не утешила общественность. Это был обыкновенный шедевр, а зрители жаждали супершедевра, требовали тайны и загадочности, которыми в полной мере обладала Мона Лиза.

В конце концов «Джоконда» была найдена и торжественно в сопровождении полицейских возвращена в Лувр. Все бросились в музей, чтобы вновь поклониться своему идолу. Одним из первых, кто пришел в Лувр, был поэт и критик Теофиль Готье. После своего свидания с Джокондой он заявил, что ее улыбка стала более «насмешливой» и даже «торжествующей» – торжествующей над толпами своих поклонников.

И до похищения вокруг «Джоконды» кипели страсти, но неожиданное ее исчезновение и долгожданное возвращение накалили их еще больше. Публика разделилась на два враждующих лагеря: на идолопоклонников и иконоборцев. Идолопоклонники видели в портрете божество и едва не поклонялись ему. Иконоборцы считали, что картина есть только картина и совсем излишни особые восторги перед ней и тем более не следует курить ей фимиам. В доказательство своей позиции иконоборцы говорили, что красота Джоконды – это миф, вглядитесь в нее повнимательнее: лицо бледное, одутловатое, овал его неотчетлив, подбородок маленький, руки не идут ни в какое сравнение с руками мадонн Боттичелли и т. д. Вывод: Джоконда стара. Она не способна к светлому и радостному перерождению и возрождению. Ее удел – вечное душевное смятение. Она не может быть объектом поклонения.

Вот и Аким Волынский у нас в России утверждал, что картина Леонардо, «несмотря на совершенство живописного мастерства, не входит прямо и непосредственно в душу зрителя».

Не входит в душу – значит, не способна волновать. И нечего ломать копья.

Потом грянула первая мировая война, и буря вокруг «Джоконды» сама собой улеглась. Но после окончания войны споры и шум поднялись вновь. Нашлись знатоки, у которых руки чесались свергнуть с пьедестала леонардовское «чудо». В 1920 году в журнале «Дада» художник Марсель Дюшан пририсовал Моне Лизе издевательские пышные усы, похоронив под ними «загадочнейшую из улыбок».

Отвечая на вопрос одного из журналистов, что он думает по этому поводу, Сальвадор Дали ответил:

«Я большой поклонник Марселя Дюшана, того самого, что проделал знаменитые превращения с лицом Джоконды. Он подрисовал ей малюсенькие усики, кстати, вполне в далианском стиле. А внизу фотографии приписал мелкие, но вполне различимые буковки: “ЕНТП”. Ей нев-тер-пеж! Лично у меня эта выходка Дюшана всегда вызывала самое искреннее восхищение, в тот период она, помимо всего прочего, была связана и с одной весьма важной проблемой: надо ли сжигать Лувр?..»

Лувр, слава Богу, не сожгли!.. А мы снова обратимся к разглагольствованиям Дали:

«Когда Леонардо работал над Джокондой, он был влюблен в свою мать. Совершенно бессознательно он писал некое существо, наделенное всеми возвышенными признаками материнства. В то же время улыбается она как-то двусмысленно. Весь мир увидел и все еще видит сегодня в этой двусмысленной улыбке вполне определенный оттенок эротизма. И что же происходит со злополучным беднягой, находящимся во власти Эдипова комплекса, то есть комплекса влюбленности в собственную мать? Он приходит в музей. Музей – это публичное заведение. В его подсознании – просто публичный дом или попросту бордель. И вот в том самом борделе он видит изображение, которое представляет собой прототип собирательного образа всех матерей. Мучительное присутствие собственной матери, бросающей на него нежный взор и одаривающей двусмысленной улыбкой, толкает его на преступление. Он хватает первое, что подвернулось ему под руку, скажем камень, и раздирает картину, совершая таким образом акт матереубийства. Вот вам агрессивное поведение, типичное для параноика…» («Дневник одного гения». 13 мая 1956 года).

Но и сам Дали не удержался и бросил камень в Джоконду – пустил по свету ее портрет, пририсовав собственные глаза, усы и руки. На изумленного зрителя взирает некое новое существо – Джоконда-Дали.

Но все эти живописные выходки и эскапады ничего не могли изменить: Джоконда прочно вошла в жизнь цивилизованного мира. Из объекта искусства она легко превратилась в предмет коммерции: оказалось, что образ загадочно улыбающейся Моны Лизы хорошо продается. И вот Джоконда замелькала на товарных знаках многих торговых фирм. Мона Лиза улыбалась с флаконов духов и бутылок минеральной воды, ее головка украшала корсеты и коробки сигар, крепкие напитки и противозачаточные пилюли. Джоконда воцарилась повсюду. Ее изображения распродают по сей день, точно горячие булочки. Джоконда стала приправой к любым товарам. Джоконда пошла нарасхват!..

Явление Джоконды Москве

Итак, что бы ни говорили критики, Джоконда – предмет настоящего культа. Ей поклоняются. Ее обожают. Английский премьер-министр, большой политик и самодеятельный художник Уинстон Черчилль добился редкой возможности прикоснуться к картине рукой (для этого надо быть Черчиллем!). Французский министр Андре Мальро рассыпался в изощренных похвалах: «Леонардо идеализировал душу женщины, тогда как древние греки предпочитали идеализировать черты лица. Смертная с божественным взором одержала победу над богинями, лишенными взора».

Многие не могли выразить свои чувства словами так красиво, как это сделал Мальро (ведь он к тому же и писатель), и выражали их другим способом. Так, Леон Мезюка оставил свое небольшое частное предприятие ради форменной фуражки смотрителя в Лувре. Часы, которые он проводил, сидя на стуле около «Джоконды», он считал самыми лучшими в своей жизни.

Однако млели не все. Если поэт Гийом Аполлинер на дух не переносил портрета Моны Лизы и хулил его в своих выступлениях, то нашелся фанатик, который попытался уничтожить картину Леонардо. Это случилось в 1956 году. Сумасшедший лишь успел проткнуть ножом руку Моны Лизы, как был схвачен и повержен на пол. После этого случая охрану в музее усилили. Картину снабдили специальной сигнализацией, поместили в охранный короб. Короче, Джоконда находится в Лувре, как в тюрьме, под бдительным присмотром. Раз в год в сопровождении полицейского эскорта ее отправляют на медицинский осмотр, художники-реставраторы внимательно осматривают картину и прослушивают ее, как пациентку, живую женщину.

Во вторую мировую войну, в период оккупации Франции, Джоконде пришлось пережить исход. Ее тайно перевезли из Парижа в машине «скорой помощи», снабженной пружинистыми подвесками, в Ментабан.

Впоследствии французское правительство приняло специальное постановление о том, что картина не должна более покидать пределы Лувра и Франции. Долгие годы божество по имени Джоконда неотлучно пребывало в родном музее. Исключение было сделано для двух стран – США и Японии.

В июне 1974 года «Джоконду» привезли в Москву. О, это была целая дипломатическая операция! Посол СССР во Франции Червоненко направил в Москву шифровку, в которой сообщал, что «гостящая» в то время в Японии Мона Лиза будет возвращаться домой самолетом и для дозаправки сделает остановку в Москве. Поэтому… Дальнейшее ясно: и мы хотим Джоконду! Министр иностранных дел Громыко доложил о желании видеть Джоконду председателю Совета министров СССР Косыгину, тот – Брежневу. Леонид Ильич дал указание связаться с французским правительством и просить разрешения погостевать Джоконде у нас. Французы не возражали, но потребовали сделать для портрета специальный ящик, чтобы хранить его как зеницу ока. Наши умельцы всего за неделю создали уникальный контейнер с пуленепробиваемыми стеклами. Оправа была готова, и в нее бережно вставили бесценный бриллиант.

Когда в Москве узнали, что покажут «Джоконду», у Музея имени Пушкина выстроились многокилометровые очереди, чтобы хоть мельком взглянуть на знаменитую Мону Лизу. Столько о ней слышали и читали, и вот редкая возможность увидеть ее своими глазами (о поездке в Париж мечтать тогда не приходилось!). Гостью выставили в специально оборудованном отдельном зале. В течение 15 секунд (именно столько времени отводилось каждому зрителю) москвичи и гости столицы могли оставаться с Джокондой тет- а-тет и погрузиться в ее бездонные темные бархатные глаза, чтобы потом в течение многих часов и дней находиться в состоянии очарования, все вспоминая и вспоминая неповторимые глаза и улыбку Джоконды.

Александр Коваль-Волков разразился стихами:

В музее на Волхонке нынче праздник: столица принимает Мону Лизу.

И далее следовали строки о Леонардо да Винчи:

Он вдруг увидел женщину, с которой так радостно писал свою Джоконду… Смотрел он долго на нее и думал о верности, что окрыляет сердце, ее не одолеет мгла столетий, она, неповторимая Джоконда, обворожит людей любой эпохи, лучу его любви лететь сквозь время, и перед ним, он знал, бессильна вечность… И не ошибся.

Типичные советские стихи о «верности, что- окрыляет сердце». Как хорошо, что мы избавились от слов-лозунгов!

29 июля после сорокапятидневного пребывания в Москве «Джоконда» вернулась в Лувр. От того исторического визита остались газетные и журнальные отчеты, репортажи, статьи и заметки. «Посмотрите, – писал обозреватель «Огонька», – как, подобно подсолнечникам, поворачиваются лица людей, как светлеют лица зрителей в эти считанные секунды. И внутренний диалог потом неотвратимо долго будет звучать в душе каждого… Она близка, необходима людям. Мона Лиза стала частью нашей жизни».

Узнаю свой народ. Джоконда для нашего брата никакой не вампир, никакой не сфинкс, никакая не демоническая химера, а икона, на которую надо тихо молиться и благоговеть перед ней. Мы или почитаем что-либо, или уничтожаем. В данном случае «Джоконда» Леонардо явилась для большинства откровением, словно «Троица» Андрея Рублева. Только заморским, а стало быть, даже более притягательным. Но это, естественно, в массе. У отдельных людей вспыхивали свои особые чувства и мысли. Поэт Петр Вегин отразил их в пространном стихотворении «Джоконда в Москве». Вот оно полностью:

Я относился к ней, как если бы она была визитной карточкой синьора Ренессанса. Глядя на очереди, опоясавшие музей им. Пушкина, я вспоминал послевоенные голодные очереди за хлебом, и на левой руке у меня проступал сквозь время мой номер – 797. Пожалуй, я бы уже попал на Джоконду. Я любил Леонардо за две вещи. Несколько лет назад я был в доме, где он родился, – это в горах, недалеко от старинного городка Винчи. Я часто туда летаю. Без помощи Аэрофлота. И вообще мне было не до Джоконды – я был в состоянии стресса, болело сердце, и мучительная пытка любви, кажется, подходила к концу. Какая тут Джоконда? Но женщина с глазами До Ре Ми произнесла голосом блюза: – Как можно? Это же невежество! Ты должен… – Может быть, До Ре Ми, может быть, но сердце есть сердце… В итоге я поддался общему ажиотажу, и, благодаря красоте До Ре Ми и моему невежеству, я получил возможность глазеть на Джоконду не минуту, как все нормальные люди, а целый час! в пустом зале! без всякой очереди! сидя в кресле! «Господи, за что мне такое мученье?» Для начала я постоял, скрестив по-наполеоновски руки, – все же неловко сразу усесться в кресло при женщине. Потом сел. Проходит минута. Я сижу. Она висит. Сзади чье-то взволнован но-восторженное дыхание. Сердце покалывает. Еще минута. В голову лезут всякие слухи о Джоконде, что она – мужчина, и вообще… Вообще я здесь умру, это наверняка – вот уже я не слышу дыхания сзади, вот уже боковое зрение отключается, уже ни рук, ни ног не чувствую, и только ее лицо, таинственное, непроницаемое, все ближе – может, это лицо Смерти? – тогда не так уж страшно умирать – таинственное лицо все ближе, ближе, и вот я уже прислоняюсь щекой к ее щеке со странной мыслью: «А успела ли высохнуть краска?» Прощайте, До Ре Ми! Какая в сердце боль! И вот она улыбнулась, как, помнится, улыбалась мама, и медленно взяла меня за руку (а куда теперь торопиться?) и произнесла: «Не надо бояться…» – и вслед за этим двумя пальцами, как берут из костра горячую картошку, достала из меня сердце. «О, какое обидное слово застряло в сердце твоем! – и вытащила что-то, похожее на колючку проволочного заграждения. – Вот и все, до свидания, живи!» Я очнулся оттого, что сердце мое стучало на весь зал, на весь музей и, может быть, даже на весь мир, и это слышали все, кроме До Ре Ми. Все, все, все оглядывались на меня – и ропщущая очередь, и постовые на перекрестках, и хипповые парочки, и старики… «Какая таинственная улыбка!» – обращались они друг к другу. Но я не слышал этих слов. Я шел, шепча: «Ты, ручеек очереди, вытекающий из великой реки человечества, ждущего хлеба, вы, меняющие красный свет на зеленый, молоденькие постовые, вы, в летящих такси целующиеся безмятежно, пусть с нами будет все, что может с нами быть, пусть с нами будет все, что быть не может. Искусство жаждет нас сильней, чем мы – искусства. Все, до свидания, До Ре Ми.

(1976)

О, эти фантазии поэтов, подчас кошмарные, словно гвоздь в ботинке господина Гёте, как выразился другой сочинитель. Так или иначе, но Джоконда – именно та женщина, которая неизменно вдохновляет поэтов и художников.

«Итальянская выставка, – записывал Павел Корин. – Стою около Леонардо и Микеланджело. Боже мой! Боже мой! Великие, помогите!!! Как я остро ощущаю гений у других и преклоняюсь перед ним. Боже, неужели у меня нет этого пламени? Тогда не стоит жить».

Пламя, вдохновение – вот что украшает жизнь.

Пламя в груди – и тогда ничего не страшно!..

Многоликая Джоконда

Ты в вечность смотришь пред

собой…

Афанасий Фет

Один из манускриптов Леонардо да Винчи называется «Как представить бурю». «Если ты хочешь представить бурю, – советует художник, – обдумай и распредели, как следует, ее проявления…»

Великий Леонардо не только представлял бурю, но и вызывал ее. Вот уже пять веков над художественным миром бушует буря, ураган по имени Джоконда.

Как никакую другую картину, «Джоконду» много копировали. Нередко подделки выдавали за оригинал. Большинство из таких лже-Джоконд быстро признавались за фальшивки, но около 70 картин все же претендуют на подлинность. Не много ли?!.

Подлинная Джоконда (хотя кто поручится за это?) висит в Лувре. Но вот лорд Бранлоу, один из родовитых представителей британской аристократии, был абсолютно убежден, что именно у него находится подлинник Моны Лизы. «Я не отношусь к числу людей, которые украшают свой дом фальшивками», – гордо заявил титулованный коллекционер.

Для такого заявления у лорда Бранлоу были основания: картина более 200 лет находилась в собственности его семьи, и он считал, что сам Леонардо написал два, а может быть, и больше вариантов. Лорд потребовал сравнительной экспертизы своего шедевра с луврским портретом, но французское правительство от экспертизы отказалось, проигнорировав обращение Бранлоу.

Другой владелец «подлинной» «Джоконды» – доктор Генри Пулитцер – также полагает, что Леонардо да Винчи сделал второй экземпляр картины, который оставил себе, отдав первый заказчику. Многие годы первый экземпляр якобы оставался во Флоренции в семье дель Джокондо или у кого-то другого, пока не попал в Англию, где в 1962 году оказался в коллекции Пулитцера. То, что эта картина точно принадлежит кисти Леонардо, подтвердила дактилоскопическая проверка. Как известно, Леонардо был левшой. Он писал картины, держа кисть в левой руке, и иногда размазывал краски на полотне пальцами правой руки. На его работах часто оставались отпечатки пальцев, которые помогают устанавливать подлинность произведений, приписываемых художнику.

Еще одна «Джоконда» находится в США. В 1787 году ее вывез из Франции богатый американец Уильям Генри Вернон. По его словам, он получил ее из рук самой королевы Марии Антуанетты. Нашлись исследователи, которые вполне серьезно отнеслись к вернонскому экземпляру. Однако большинство искусствоведов, в том числе наш профессор МГУ Гуковский, уверены, что это всего лишь копия и к Леонардо она не имеет никакого отношения.

В Париже не раз устраивались выставки лжеподлинников «Джоконды», все были так хороши, что на первый взгляд отличить одну картину от другой не представлялось возможным. Все Моны Лизы загадочно улыбались и сбивали с толку, кто есть кто. Как не повторить, что слово «Джоконда» означает в переводе с итальянского «играющая»! Выходит, играющая и обманывающая? Вводящая в заблуждение?..

Следует учесть и то, что сам Леонардо был склонен ко всякого рода мистификациям, щедр на выдумки и розыгрыши. До сих пор искусствоведы гадают, кто написал картину «Катарина ди Сан Чельсо в позе Джоконды» (ныне она называется «Джоконда Нюда», то есть нагая). Писал ли ее сам Леонардо или кто-то из его учеников (называют Франческо Мельци) – ответить трудно. У «Джоконды Нюды» явно мужские предплечья и все та же неразгаданная улыбка Джоконды из Лувра. Может быть, это была всего лишь шутка мастера?..

На сегодняшний день существуют три основных портрета Джоконды, претендующие на то, что они «самые-самые». Это «Джоконда», которая царствует в Лувре, «Джоконда в образе весны» и портрет Моны Лизы, также представляющий собой аллегорию весны, так называемую Флору, который тоже хранится в Париже.

В петербургском Эрмитаже находится «Коломбина» работы Франческо Мельци. Но все знатоки сходятся на том, что это работа самого Леонардо, и на картине изображена все та же Джоконда. Уже четвертая?

Петербургская «Коломбина» гармонична, красива и музыкальна. И, несомненно, тянет еще на один шедевр Леонардо. Возможно, она и есть та самая Джоконда, о которой я устал писать, а вы – читать. А та, парижская, лишь выдает себя за Мону Лизу. По крайней мере такой вариант греет душу каждого патриота, недаром популярная газета «МК» в августе 1994 года вынесла в заголовок слова «Подлинник Джоконды находится в России?».

Словом, Россия – родина не только слонов, но и Джоконды. Хотя еще до революции Аким Волынский писал, что «петербургская Джоконда не больше, как живописная сплетня на Леонардо».

Тем не менее от русских не отстают поляки. Известный польский кинорежиссер Кшиштоф Занусси в 1996 году сделал заявление, что лучшим портретом Леонардо да Винчи является не луврская «Джоконда», а «Дама с горностаем», хранящаяся в Кракове, в родном городе Кшиштофа.

«Дама с горностаем» – это восхитительная Чечилия Галлерани, жившая в XV веке при дворе герцогов Сфорци в Милане, бывшая любовница правящего тогда Людовика Моро. Судя по всему, Леонардо создал портрет «Дамы с горностаем» в 1483 году, когда Чечилии, дочери знатного миланского гражданина Фацио, было 20 лет. Чечилия обладала острым, живым умом и была весьма искусна в дворцовых интригах.

Кшиштоф Занусси снял короткометражный документальный фильм о Чечилии, где пытается доказать, что картина «Джоконда» уступает по всем параметрам «Даме с горностаем».

«Посмотрите на нее, – говорит Занусси, – разве она не великолепна? А если так, то почему она не известна широкой публике так же, как известна всем “Джоконда”?»

Ответ чрезвычайно прост. Примитивно прост: Париж – это Париж, а Краков – это всего лишь Краков, и нечего тут обижаться. В Париж приезжают люди со всего мира. А в Краков наведываются единицы туристов. И поэтому перед «Джокондой» в Лувре бушует вечное море зрителей, а у ног «Дамы с горностаем» плещется лишь маленький ручеек.

Эпилог

В заключение честно признаюсь: картины «Джоконда» я не видел. Только репродукции в книгах и журналах. Но надеюсь на личную встречу в Париже. На рандеву в Лувре в Квадратном зале. А пока печатаю на машинке этот этюд о загадочной Джоконде. Думаю о ней. И напеваю себе под нос – при полном отсутствии голоса – старую песенку Александра Вертинского «Джиоконда», которую он написал в эмиграции, в Константинополе в 1920-1921 годах, когда меня еще не было на свете. Вспомните манеру Вертинского и напойте ее сами:

Я люблю Вас тепло и внимательно, Так, как любят ушедших невест. Для меня это так обязательно, То, что Вы мне надели свой крест. Почему Вас зовут Джиокондою? Это как-то не тонко о Вас. Я в Вас чувствую строгость иконную От широко расставленных глаз. Я в Вас вижу «Царицу Небесную», Богородицу волжских скитов, «Несказанную радость» чудесную Наших русских дремучих лесов. И любовь мою тихо и бережно Я несу, как из церкви свечу. Разве счастья словами измеришь дно? Сам себе улыбнусь. И молчу. Так не хочется скомкать поспешностью Наш стыдливый и робкий роман. Да хранит Вас Господь с Вашей внешностью От меня, от любви и от ран.

Так пел Александр Вертинский. А мой роман с Джокондой еще впереди.

Дополнение к эпилогу: рандеву

Конечно, написав слово «роман», я сильно, как говорится, загнул. Кто я Гекубе? И кто я Джоконде? Своих романов Джоконда не считает. Она выше этого. Она парит в веках. А вот простенькая встреча, или по-французски рандеву, все же состоялась. И произошло это 11 мая 1998 года, естественно, в Лувре.

Немного об истории Лувра. Он возник вначале как мощная оборонительная крепость, построенная вдоль Сены в XIII веке. В XVI веке крепость снесли, и на ее фундаменте архитектор Пьер Леско воздвиг новый дворец. Его строительство продолжалось при обоих Людовиках – XIII и XIV. Завершилось оно в 1852 году при Наполеоне III.

Каталог Луврского музея содержит около 400 тысяч экспонатов. Среди них много уникальных шедевров: Венера Милосская, Ника Самофракийская, – множество, именно множество, знаменитых живописных полотен: «Пьета из Вильне-лез-Авиньон», «Герцогиня де Виллар и Габриэль д’Эсте», «Магдалина со светильником», «Похищение сабинянок», «Две монахини»… Перечислять дальше? «Купание Дианы» Франсуа Буше, «Жиль» Антуана Ватто, «Купальщицы» Жан-Оноре Фрагонара, «Женщина с жемчугом» Камиля Коро, «Свобода, ведущая народ» Эжена Делакруа… И картина из картин – «La Joconde» – «Джоконда» Леонардо да Винчи.

Наша экскурсионная группа начала осмотр Лувра со второго этажа, с зала Рубенса. Я очень люблю пышнотелых рубенсовских женщин, но меня интересовала совсем другая особа, на поиски которой я и устремился вниз на первый этаж и, пройдя километра два-три, не менее, бесконечных коридоров, залов, галерей, наконец-то попал туда, где в стене под толстым стеклом с инвентарным номером 503 находилась Мона Лиза. Подойти к ней близко нельзя: картину огораживает веревка-барьер, около которой клубится разноязычная толпа. Кто-то замирал от счастья, глядя на Джоконду. Кто-то пытался в миллионный раз, наверное, разгадать ее улыбку. Кто-то вслух выражал свой неподдельный восторг. Короче, было шумно и неспокойно. Но это совсем не трогало Мону Лизу. Она была по-олимпийски невозмутима, и лишь ядовито-саркастическая улыбочка змеилась на ее тонких губах (может быть, змеение объяснялось ракурсом взгляда на нее?).

Вернемся еще раз к воспоминаниям Акима Волынского. Как он пишет в своей книге, он шел в Лувр в ожидании чего-то «ошеломляющего, магнетически – притягательного», но испытал вначале «странное раздражающее волнение». «В душу ниоткуда не проникал свет художественной красоты. Что-то хитрое, скрытно-ядовитое отравляло и убивало все мои восприятия…»

А вот впечатление от Венеры Милосской было совершенно иным: «…остановился в полном очаровании. Вот поистине живое древнее божество».

Лично я не изменил Джоконде с Венерой (хотя что говорить, божественно хороша!). Я стоял и смотрел на Мону Лизу и тоже, как и дореволюционный маститый искусствовед, не испытывал особого очарования. Точнее говоря, очарование все же было, но шло оно от ума, а не от сердца, не от чувств. Свое состояние я определил так: перегорел от ожидания. Как у Александра Вертинского:

И, взгляд опуская устало, Шепнула она, как в бреду: «Я Вас слишком долго желала. Я к Вам… никогда не приду».

Словом, «мадам, уже падают листья…». Хотя какие падающие листья? Еще весна. Но это так, отступление от темы. Вернусь к своему состоянию в Лувре. Вскоре эта опустошенность от долгого ожидания встречи с Моной Лизой исчезла. На смену ей пришла тихая, умиротворяющая радость. И посейчас это состояние то и дело всплывает в памяти. Джоконда нежно смотрела на меня. Мягко улыбалась. И я не ощущал в ее улыбке ни иронии, ни насмешки, ни сарказма. Ее взгляд был философски гармоничен.

Всем своим видом она как бы говорила словами своего творца – Леонардо да Винчи:

О, как молодость прекрасна! И – мгновенна. Пой же, смейся, Счастлив будь, кто счастья хочет, И на завтра не надейся.

Мудрый завет Леонардо – «На завтра не надейся»! Нужно жить сегодня. Под светом манящих глаз Моны Лизы, а отнюдь не под светом рубиновых звезд Кремля.

24 мая 1998 г.

Этюды о художниках запада

Фиолетовые руки

На эмалевой стене

Полусонно чертят звуки

В звонко-звучной тишине…

Валерий Брюсов,

«Творчество»

Художник чудовищных грез (Франсиско Гойя)

Зачем пишутся все новые и новые книги о великих и знаменитых людях? Вроде бы все о них давно известно, вся жизнь разложена по полочкам, все прокомментировано и обсосано до косточек, но нет!.. Появляются очередные авторы и обращаются к прошлому, вглядываются в знакомые фигуры и вписывают в контекст своего времени, увидев их как бы заново.

Лично я не собираюсь писать книгу о Франсиско Гойе. Ни большую, ни маленькую. Осмелился всего лишь на эскиз (подмалевок, как говорят художники) о выдающемся испанском художнике. Скажу откровенно: хочется хотя бы маленький листик вплести в общий венок этому гиганту живописи.

Конечно, я не буду спорить ни с Лионом Фейхтвангером, с его романом «Гойя, или Тяжкий путь познания», ни с книгой Хосе Ортеги-и-Гассета «Веласкес, Гойя», ни с советскими монографиями И. Левиной «Гойя» (1958), В. Прокофьева «"Капричос" Гойи» (1970) и другими. Не буду полемизировать с некогда известным стихотворением Андрея Вознесенского «Гойя» (1957), где поэт метафорически преображается в художника и от его имени рефлектирует по поводу войн, 1941 года, голода и убийства людей.

О, грозди возмездья! Взвыл залпом на Запад – я пепел незваного гостя! И в мемориальное небо вбил крепкие звезды – как гвозди. Я – Гойя.

Правда, еще раньше, до Вознесенского, в стихотворении «Аккорды» поэт Серебряного века Константин Бальмонт писал:

Мне снился мучительный Гойя, художник чудовищных грез, – Большая насмешка над жизнью, над царством могилы вопрос…

Впрочем, Бальмонту снился и Веласкес, и Мурильо, Боттичелли, Гёте и Рафаэль, все те, кто «с жадностью» тянулся «к высшей разгадке миров».

Но все же эти строки – не о Рафаэле, не о Веласкесе либо Мурильо, а о Гойе.

Франсиско Хосе де Гойя-и-Лусьентес родился 30 марта 1746 года (под знаком созвездия Рыб) в небольшом селении Фуэндотодос (что в переводе с испанского означает «источник для всех»), недалеко от Сарагосы, столицы провинции Арагон. Сразу вспоминается арагонская хота, энергичный по характеру и темпу испанский танец.

Предки художника по отцовской линии были земледельцами, дед стал писцом, а отец – позолотчиком алтарей, мать же происходила из разорившегося благородного рода – идальго (отсюда и «знатная» частичка «де» в фамилии Гойя, прибавленная позже). Когда Франсиско было 14 лет, семья Гойи перебралась в Сарагосу, где он поступил учеником к художнику Хосе Лусану-и-Мартинесу.

Случай изменил жизнь Франсиско Гойи – произошла кровавая потасовка (горячности ему было не занимать), и 20-летний художник перебрался в Мадрид. В столицу. Здесь Гойя окончательно формируется как художник под влиянием Франсиско Байеу и приглашенных в Испанию мастеров – немца Антонио Менгса и итальянца Джованни Баттисты Тьеполо. Затем последовала поездка в Италию. Время скитаний и шалостей проходит, и остепенившийся Гойя оседает в Мадриде, женится и становится художником Королевской мануфактуры ковров и гобеленов.

В 1789 году 43-летний Франсиско Гойя наконец-то оценен по достоинству новым королем Испании Карлом IV и его супругой Марией Луизой из Пармы и получает назначение придворного художника. Гойя пишет серию замечательных психологических портретов – знаменитые полотна «Маха одетая» и «Маха обнаженная» (прототипом послужила герцогиня Альба, но о ней чуть позже). Обе картины художник соединил необычным шарниром, повернув который можно было убрать «одетую Маху», находившуюся вверху, и только тогда открыть «обнаженную Маху» – раздеть женщину прямо на глазах у зрителей.

Гойя демонстрирует невероятное трудолюбие: холсты заполняются один за другим. Он счастлив? В романе Фейхтвангера его друг и покровитель герцог дон Мануэль говорит: «Я вот что тебе скажу, дон Франсиско, Франчо мой: нужно счастье, счастье нужно.

Счастье не приходит – со счастьем родятся, как с носом или с ногами, с задницей и всем прочим; или ты с ним родился, или нет».

Нет, категория счастья – не для Гойи. Есть счастье творчества, но нет счастья в жизни, да и действительность вторгается в творчество и диктует свои далеко не радостные сюжеты. Гойя тяжело переживает нашествие наполеоновских войск и пишет яростное «Восстание 2 мая 1808 года в Мадриде», трагический «Расстрел повстанцев в ночь на 3 мая 1808 года» и серию пессимистических офортов.

Подводит художника здоровье. Он абсолютно глухой, у него бывают обмороки, растет раздражительность. «Я настолько раздражителен, – пишет он в письме к другу, – что невыносим для самого себя».

Но еще более невыносим мир вокруг Гойи, он его воспринимает как ад – все эти несправедливости, насилие, зло, кровь. И появляется «Черная живопись» на стенах уединенного приюта в мадридском предместье на берегу Мансанареса – в «Поместье Глухого»: четырнадцать наваждений, занявших приблизительно 32 квадратных метра – исчадия потустороннего мира с особенно ужасным «Сатурном, пожирающим своих детей».

Франсиско Гойя жил в переломную эпоху революционных потрясений (хотя это была всего лишь прелюдия к тому, что произойдет в XX веке), и ему было невыносимо тяжело видеть людские боль и страдания. Глядя на мир как объективный художник, Гойя поставил диагноз: «Сон разума порождает чудовищ». Свое трагическое видение он выразил в офортах «Капричос» (капризы, прихоти, причуды), «Бедствия войны», «Притчи», «Диспаратес» (сумасбродные наития).

«Капричос», по словам Фейхтвангера, были «воплем ненависти и мести, брошенным в лицо наглым властителям».

Гойя в романе Фейхтвангера в начале своего творческого пути утверждает, что ему лично нет никакого дела до политики, что он только художник, но в позднейший период сворачивает с обочины жизни и бросается в гущу борьбы. Офорты Гойи – это уже чистая политика.

В 1824 году Франсиско Гойя переезжает во Францию и обосновывается в Бордо, в центре испанской либеральной эмиграции. По сути, это было добровольное изгнание. Последние работы художника мрачны до черноты. Неожиданный проблеск – портрет «Молочницы из Бордо», светлый, почти импрессионистический.

16 апреля 1828 года в возрасте 82 лет Франсиско Гойя скончался и был похоронен на Бордоском кладбище. Через 60 лет испанский консул, который должен был отправить останки художника для погребения на родину, пережил шок при вскрытии могилы. Депеша, срочно посланная в Мадрид, гласила: «Скелет Гойи без головы». Ответ пришел незамедлительно: «Отправляйте Гойю с головой или без оной».

Мистические шуточки. Дело в том, что гойевский офорт № 69 из «Бедствий войны» изображает скелет, который пишет на листе бумаги «Nada» (ничто, небытие). Обезображенный скелет и настиг своего творца.

Останки Гойи захоронены в Испании, в церкви святого Антонио или, как ее еще называют, Эрмите (уединение), о чем напоминает гигантская чугунная плита. Купол церкви – гигантскую фреску, изображающую чудо святого Антонио, – расписывал сам Гойя.

Круг замкнулся…

В 1996 году шумно праздновалось 250-летие со дня рождения художника, но собрать всего Гойю не удалось, его произведения рассеяны по многим странам мира и зачастую недоступны для массового зрителя. Один из шедевров Гойи – «Портрет маркизы де Санта Крус» – жертва грязного бизнеса. Однажды картина попалась на глаза диктатору Франко, и он решил непременно подарить «Маркизу» Гитлеру. Было это в 1941 году, однако картина в Германию не попала, а очутилась в Лондоне, затем всплыла в Аргентине, в Соединенных Штатах, и наконец ее приобрел 11 апреля 1986 года в Лондоне на аукционе некий лорд Уимборн. С тех пор все попытки вернуть «Маркизу де Санта Крус» на родину тщетны.

На этом можно было бы поставить точку, но нельзя не сказать немного о частной жизни Франсиско Гойи. Известный американский композитор итальянского происхождения Джан Карло Менотти решил в конце 80-х годов нашего столетия написать оперу «Гойя». В интервью газете «Коррьере делла сера» Менотти рассказывал:

«Идея меня увлекла, потому что я очень люблю живопись Гойи, он один из художников, которые восхищают меня. Но я не знал его жизни и поэтому начал читать все книги, написанные о нем. Я быстро понял, что выбрал очень трудного героя. По моему мнению, Гойя не был тем человеком, которого представляешь себе, глядя на его работы: революционным, пламенным, мужественным. Он был полной противоположностью; человеком крайне амбициозным, двусмысленным в своих политических идеях и весьма осторожным в личной жизни. В нем есть двойственность, которая меня поразила…»

Зря, конечно, Менотти удивляется: любая одаренная, а тем более гениальная натура двойственна, а то и тройственна – словом, многозначна. В каждой груди клокочут противоречия. Что уж говорить о такой личности, как Гойя!

Чудовищные грезы, неуемная фантазия, огненный темперамент и огромная работоспособность – вот что сделало Гойю Гойей. Отношение художника к женщинам? Гойя считал, что женщины должны вдохновлять живописца: иногда картины следует писать исключительно ради того, чтобы увидеть поощрительную женскую улыбку; глядя на женщин, нужно радоваться; их нужно завоевывать трудом, прославлять полотнами; счастье, которое дарит женщина, должно подхлестывать тебя в работе… Так считал и говорил Франсиско Гойя.

В молодости, попав в Рим, он изрядно накуролесил от теснивших его сил. Взобрался на купол собора Святого Петра, совершил дерзкий налет на женский монастырь, выкрал красивую итальянку. Дрался из- за нее на дуэли. В Мадриде немного поостыл и женился на прекрасной блондинке Хосефе (Жосефе) Байеу, сестре своего учителя и друга, придворного художника Франсиско Байеу. Справедливости ради следует отметить, что он не просто женился, а вынужден был жениться, ибо соблазненная им женщина забеременела. Гойе шел 30-й год. Хосефа оказалась плодовитой женщиной и родила, по разным версиям, от 6 до 22 (!) детей, которые умерли в младенчестве. Выжил лишь один мальчик, Франсиско Хавьер Педро.

Хосефа находилась в перманентной стадии беременности, а Гойя интенсивно работал, с удовольствием проводя свободные часы в кругу придворных аристократок. Познакомившись с 20-летней герцогиней Каэтаной Альба, художник был сражен. И было отчего, как писал современник: «Нет в мире более прекрасной женщины… Когда она идет по улице, все смотрят только на нее. Даже дети перестают играть, чтобы полюбоваться ею».

Откроем роман Лиона Фейхтвангера: «Дон Франсиско де Гойя радовался, что герцогиня Альба пригласила в числе избранных и его; он радовался тому уважению, которое ему оказывали. Очень долог был путь сюда, во дворец герцогов Альба, от крестьянского дома в Фуэндотодосе; но вот он здесь, он, малыш Франчо, а ныне придворный живописец, pintor de camara, и еще неизвестно, кто кому оказывает честь, когда он пишет портреты знатных дам и господ».

Какой увидел Франсиско Гойя знаменитую красавицу?

«Обомлев, не находя слов, стоял он в дверях и, не отрывая глаз, смотрел на герцогиню Альба. Серебристо-серое платье было покрыто черным кружевом. Продолговатое смуглое, без румян лицо, обрамленное густыми черными кудрями, с воткнутым в них высоким гребнем, мерцало теплой матовой бледностью; из-под широких складок юбки выглядывали маленькие изящные ножки в остроносых туфлях. У нее на коленях сидела до смешного крохотная белая пушистая собачка; Каэтана гладила ее левой, затянутой в перчатку рукой. А правая, обнаженная, узкая, пухлая, еще почти детская рука покоилась на спинке кресла; в заостренных, слегка растопыренных пальчиках герцогиня Альба небрежно держала драгоценный веер, почти закрытый и опущенный вниз…»

Гойя был ошеломлен. «У него дрожали колени. Каждый ее волосок, каждая пора на ее коже, густые высокие брови, полуобнаженная грудь под черным кружевом – все возбуждало в нем безумную страсть».

Гойя испытывал страсть, а она… «Она смотрела на него, матово светящееся лицо было равнодушно, но темные с металлическим блеском глаза глядели на него в упор».

Можно верить воображению Фейхтвангера: так оно, наверное, и было. Любовь Франсиско Гойи к герцогине Альба оказалась долгой, мучительной и извилистой. Лишь летом 1795 года надменная аристократка Каэтана Альба снизошла до 49-летнего художника, оказав ему, выражаясь галантным языком, «последнюю любезность». Гойя был в восторге от ее милости и признался своему другу: «Теперь я наконец знаю, что значит жить».

Затем последовала таинственная смерть мужа герцогини и скандальный подарок вдовы. Каэтана Альба подарила убийце мужа доктору Хоакину Пералю самую драгоценную картину из своей коллекции: «Святое семейство» – Мадонну Рафаэля. Немедленно последовал королевский гнев.

И снова обратимся к Фейхтвангеру: «Гойя был потрясен. Каэтану высылают! Каэтану изгоняют из Мадрида! Это событие перевернет всю его жизнь. Она, несомненно, ждет, что он поедет за ней в изгнание. Очень заманчива перспектива пожить с Каэтаной в одном из ее поместий, вдали от суеты двора, вдали от суеты Мадрида, вдали от любопытных глаз. Но он – придворный живописец, президент Академии, и если он может отлучиться из Мадрида, то лишь на самый короткий срок. Он был в смятении. И к его растерянности, к предвкушению счастья, к чувству долга примешивалась тайная гордость, что в конечном счете именно он вошел в ее жизнь, в жизнь этой высокомерной аристократки».

Франсиско Гойя поехал вместе с герцогиней в ее поместье в Андалузии, где ему было позволено рисовать любимую женщину. Художник обрел красивую модель, но отнюдь не постоянную любовь. Возможно, для герцогини Альба Франсиско Гойя был скорее личным художником, чем кортехо – общепризнанным любовником. И в конечном итоге аристократка сменила художника на генерала дона Антонио Корнеля. А в 1802 году прекрасная, надменная и все же ветреная герцогиня скоропостижно скончалась.

Но Гойю ждал и еще один удар – возможно, менее чувствительный: спустя 10 лет умерла и жена Хосефа. Однако престарелый художник не остался один; на его горизонте появилась очередная молодая очаровательница – Леокадия де Вейс, которая подарила 68-летнему (!) мэтру дочку Розариту. Гойя обожал Розариту, но и она не спасла его от чудовищных видений и кошмаров. Почти все время (а это уже было в Бордо) художник пребывал в депрессии. Он все более становился мизантропом.

Глядя на трагические гротески Франсиско Гойи, Шарль Бодлер (надо сказать, тоже весьма нерадостный поэт) писал:

Гойя – дьявольский шабаш, где мерзкие хари чей-то выкидыш варят, блудят старики, молодятся старухи, и в пьяном угаре голой девочке бес надевает чулки.

По Гойе, мир сошел с ума. Гойя – это Босх девятнадцатого века. В двадцатом у него нашлось много последователей.

Изысканные одалиски (Доминик Энгр)

Теофиль Готье писал: «Первое имя, которое приходит на память, когда сталкиваешься с французской школой живописи, – это имя Энгра. Все обзоры Салонов, каковы бы ни были взгляды критики, неизменно начинаются с него. И на самом деле, невозможно не вознести Энгра на самую вершину искусства, не усадить его на тот золотой трон со ступенями из слоновой кости, на котором восседают носители величайшей славы, близкие к бессмертию…»

А завершает Готье свою статью о художнике так: «Величайшая заслуга господина Энгра заключается в том, что он подхватил в свои руки факел, перешедший от античности к Возрождению, и не позволил его погасить, хотя множество уст дуло на огонь, правда, надо сказать, с самыми лучшими намерениями».

Теофиль Готье возносил Энгра, а другой критик, Теофиль Сильвестр, низвергал его: «Господин Энгр достиг наконец командных высот благодаря ссорам и примирениям, заявлениям об отставке, сначала поданным, а потом взятым обратно, слезам, проповедям, посольствам, высоким протекциям и испытанным дружеским связям…»

Это все к тому, что Энгр стал и академиком, и сенатором. О картинах Энгра все тот же Сильвестр пишет: «Античные женщины господина Энгра чувствуют себя неловко в туниках, современные женщины – в своих корсажах, а его обнаженным женщинам неловко оттого, что они голые».

И вывод: «Это китайский художник, заблудившийся в середине XIX века на развалинах Афин».

Хлестко и почти убийственно. Вот таким был Жан-Огюст Доминик Энгр, вызывавший у одних восторг, у других ненависть. Страсти современников давно утихли, и в начале XX века был даже лозунг «Назад, к Энгру». Дань мастерству Энгра отдавали многие знаменитые художники позднего времени. «Этот Доминик был чертовски силен…» – часто говаривал Сезанн. «Все, что я мог сказать об Энгре, я сказал моей живописью», – признался однажды Пикассо.

Жан-Огюст Доминик Энгр родился 29 августа 1780 года на юге Франции, в Монтобане, в Гаскони. Его отец был живописцем и скульптором, и это определило судьбу сына. В 11 лет Доминика отдали в Академию живописи, скульптуры и архитектуры в Тулузе. В 17 лет он приезжает в Париж и поступает в мастерскую Давида. Ну а дальше самостоятельная работа. Признание и отторжение. Критика и слава. Франция и Италия. Триумфальное возвращение на родину. И смерть в возрасте 86 лет, последовавшая 14 января 1867 года.

Начинал Энгр как классицист, пламенно сражающийся за непогрешимую чистоту рисунка. При имени Рафаэля он плакал от восторга, при упоминании Рубенса и Делакруа впадал в ярость. Когда однажды в его присутствии кто-то из художников покритиковал Рембрандта, Энгр с негодованием воскликнул: «Имейте в виду, что рядом с Рембрандтом и вы, и я – мы только ничтожества».

Энгр был вспыльчивым и капризным человеком весьма раздражительного нрава. Критику воспринимал болезненно или, как мы любим говорить сегодня, неадекватно. Его критиковали за то, что он не любил современность, считал ее пошлым и варварским временем и весь отдавался прошлому, презирая настоящее. Как можно, – возмущался один из критиков, – рисовать «Одалиску», когда гремят русские пушки на Монмартре?! Именно так и нужно, – отвечал Энгр, оставаясь на позиции олимпийца, спокойно взирающего на все и вся сверху вниз. Современники не простили этого Энгру, и поэтому он стал первым гонимым, «проклятым» художником.

Всю жизнь Энгр стремился к великому стилю Рафаэля, но овладеть им не сумел. На его знамени было начертано «Рафаэль и античность», но где-то в глубине души он исповедовал совсем иной культ – культ чувственной земной красоты. Не случайно обществу приглянулись не его исторические композиции типа «Св. Симфорион, идущий на казнь», а картины с обнаженной женской натурой: «Большая одалиска», «Купальщица», «Одалиска и рабыня», «Венера Анадиомена» и, конечно, знаменитое полотно «Турецкая баня» (1862), ставшее одной из знаменитостей Лувра. В этих картинах Энгр далеко ушел от классицистической ортодоксальности, которую не раз декларировал.

Шарль Бодлер в своих заметках «Энгр на выставках» отмечал: «Есть одна вещь, которая, как нам кажется, особенно отличает дарование господина Энгра, – это его любовь к женщине. Его увлечения очень серьезны. Господин Энгр никогда не бывает так счастлив и во всеоружии своего мастерства, как тогда, когда его талант соблазнен прелестями молодой красавицы. Мускулы, складки кожи, тени от ямочек и углублений (волнистая линия), выпуклостей – он ничего не забывает. Если бы остров Цитеры заказал картину господину Энгру, наверняка она была бы не легковесной и веселой, как картина Ватто, но солидной и обстоятельной, наподобие любви у древних…»

И далее: «Красивые женщины, роскошные тела, лица, спокойные и пышущие здоровьем, – вот его торжество и его радость!..»

Модели – это понятно, ну а женщины в реальной жизни господина Энгра? Любовницы? Конечно, они были – какой французский художник может обойтись без амурной игры! Но у Энгра была и невеста.

В июне 1806 года Энгр стал женихом Анн-Мари – Жюли Форестье, дочери помощника судьи. Она также занималась музыкой и живописью, и все предвещало Доминику счастливую женитьбу. Но так случилось, что он вынужден был поехать в Италию, и временная разлука с Жюли плавно перешла в расставание навек. Так бывает, и здесь – один из таких случаев.

Прошло несколько лет после расторжения помолвки, и завязался новый большой роман с Мадлен Шапель, который завершился бракосочетанием в Риме 4 декабря 1813 года (Энгру – 33 года, он в возрасте Христа).

Как это произошло? В монографии Валентины Березиной о художнике написано так: «Одна из римских знакомых Энгра, г-жа Лореаль, салон которой охотно посещали французские художники, задалась целью устроить свадьбу своей кузины – модистки из города Гере во Франции. Энгр показался ей женихом наиболее подходящим, и она очень живо обрисовала ему внешность и характер своей родственницы. Он же, пленившись рассказами, всерьез начал думать о женитьбе. В свою очередь, мадемуазель Шапель (которой было уже за тридцать) не пришлось уговаривать долго, и она, ликвидировав мастерскую, приехала в Рим, чтобы встретиться там со своим неизвестным женихом. Как это ни странно, но нареченные полюбили друг друга чуть ли не с первого взгляда, и через два месяца была отпразднована свадьба. Еще более невероятным может показаться то, что этот брак был по-настоящему счастливым, и Энгр, нежно и преданно любивший свою жену, очень тяжело пережил ее утрату…»

А вот как описывает события сам Энгр. Он был беден. Жил во Франции и писал семейный портрет: отец, мать и дочь, некрасивая, но увлеченная мыслями о любви. «В этом доме, – пишет Энгр, – много музицировали. Я обычно проводил в нем все свои вечера. Я играл на скрипке, барышня мне аккомпанировала. Я почувствовал к ней склонность, которая нашла у нее отклик. Однако, поскольку я уезжал в Италию, родители решили отложить свадьбу до моего возвращения. Но в один прекрасный вечер – это был вечер нашей разлуки – она вступила со мной в спор относительно моих взглядов на искусство и стала мне противоречить. Это послужило мне предупреждением, и я с ней расстался. Законный брак, как оказалось, поджидал меня в Риме.

Одна французская дама, очень веселая и живая, мне часто говорила о своей родственнице, владевшей в Гере небольшой белошвейной мастерской, и в конце концов она ей написала: “Приезжай в Рим, чтобы приобрести себе мужа!” Та приехала. Я ее впервые увидел около могилы Нерона. Эта женщина, образец самоотвержения, явилась утешением моей жизни. Я имел несчастье потерять ее в 1849 году. Через два года я женился вторично».

Мадлен скончалась 27 июля в возрасте 70 лет. Энгр был в отчаянии. Он считал свою жизнь отныне разбитой, а себя – самым несчастным человеком на земле. Это тяжелое состояние продолжалось несколько месяцев, и Энгр совсем забросил работу. Он сменил квартиру, подолгу жил у друзей. В апреле 1852 года «черная полоса» закончилась: по настоянию друзей Энгр женился на Дельфине Рамель, племяннице своего друга Маркотта. Энгру шел 72-й год. Дельфина была моложе его почти на 30 лет. Зрелая женщина, сохранившая всю женскую прелесть. Глядя на ее портрет, сделанный художником в 1859 году, можно по достоинству оценить эту полнолицую и пышнотелую женщину, очень напоминающую «героинь» из «Турецкой бани».

Судьба благоволила к Энгру, и его второй брак был вполне счастливым. Благодаря женской любви художник до конца своих дней сохранил удивительную энергию и работоспособность. Однако еще никому из смертных не удалось перехитрить костлявую даму с косой.

8 января 1867 года Энгр днем сделал набросок к своей новой картине «Христос у гроба»; а затем участвовал в музыкальном вечере в своем доме на набережной Вольтера, № 11. Каждую свою гостью после вечера он провожал до экипажа. На совет одной из них – надеть что-нибудь теплое и поберечь себя – он ответил: «Энгр будет жить и умрет слугой дам». Красиво, не правда ли? Но даром художнику это не прошло: он сильно простудился и 14 января в час ночи скончался. 17 января состоялись торжественные похороны на кладбище Пер-Лашез.

Вот и все об Энгре. Был ли он фальшивым гением или истинным? Каждый судит по-своему. Ясно лишь, что он – одно из украшений Сада Любви. Энгр оставил нам завет:

«Жить мудро, ограничивать свои желания и считать себя счастливым – значит, быть счастливым на самом деле. Да здравствует умеренность! Это лучшее состояние жизни. Роскошь портит душевные качества…» Это было сказано художником в далеком 1821 году.

На баррикадах истории (Эжен Делакруа)

Первое достоинство картины состоит в том, чтобы быть праздником для глаз. Я не хочу сказать, что смысл является в ней чем-то излишним. У многих неверный или косой глаз, они видят предметы в буквальном смысле слова, но не улавлива ют в них самого существенного.

Последняя запись в дневнике Э. Делакруа

Знаменитому французскому художнику Эжену Делакруа в апреле 1998 года исполнилось 200 лет. Каждое имя связано с ассоциациями. Скажите «Делакруа» – и сразу в воображении всплывает зарево и прекрасная женщина с трехцветным знаменем над головой и с ружьем в левой руке… грудь ее обнажена… вся она в порыве и движении. Изображенная Делакруа женщина символизирует собой свободу. И весь холст художника «28 июля 1830» («Свобода на баррикадах») – апофеоз французской революции. Картина бурлит, нет, клокочет человеческими страстями. Она притягивает к себе и вызывает восхищение. Восхищение сегодня, а тогда этот шедевр Делакруа вызвал бешенство в лагере академистов. Один из них написал: «Ах, если свобода такова, как эта девка с босыми ногами и голой грудью, которая бежит, крича и размахивая ружьем, – нам она не нужна, нам нечего делать с этой постыдной мегерой».

Примечательно, что и первая картина Делакруа, «Ладья Данте», породила в 1822 году бурю негодования. Как писал Теофиль Готье, «метеор, упавший в болото посреди пламени, дыма и грохота, не вызвал бы большего смятения в хоре лягушек». Ну а после «Свободы на баррикадах» лягушки просто взвыли. «Мерзавка, бежавшая из тюрьмы, – вот что такое “свобода”», – злобствовали критики.

Любопытно, не под влиянием ли Делакруа Велимир Хлебников написал свою будоражащую строчку «Свобода приходит нагая»? Этот образ все же первым увидел французский художник, а уже потом – русский поэт.

Глядя на картину, можно подумать, что Делакруа был революционером. Но это не так. Он был всего лишь романтиком. Художником огромного общественного темперамента. Если наши Левитан и Шишкин тяготели к чему-то спокойному, тихому, умиротворяющему – лесам, полям, туманам и речкам, то Делакруа – «это опустошения, резня, пожарища». Так писал о нем его современник Шарль Бодлер. И продолжал:

«Все в творчестве Делакруа обличает вечное и неисправимое варварство человека. Подожженные и дымящиеся города, бездыханные жертвы, изнасилованные женщины, даже дети под конскими копытами или под кинжалом обезумевших матерей, – все его творчество, сказал бы я, напоминает какой-то страшный гимн во славу рока и неустранимого страдания. Он мог иной раз, ибо ему несомненно была свойственна нежность, посвятить свою кисть выражению нежных чувств; но и туда тоже, в немалой дозе, проникала неизлечимая горечь, а беззаботность и веселье, обычно сопровождающие наивные наслаждения, там отсутствовали..»

То, что рисовали другие, Делакруа раздражало. Ему не нравилась (подумать только!) вся французская живопись. Он говорил: «Наша живопись туманная и кокетливая…» Иное дело у самого Делакруа – яркие краски, кровь, страсть. Все вскипает и бурлит.

Так что, Делакруа – монстр? Ничуть не бывало! Творчество – это одно (кстати, Суриков называл Делакруа «композитором живописи»), а сам творец – зачастую нечто совсем иное. Очевидно, в своих картинах Делакруа изливал или изживал тревоги и страхи, терзавшие его душу. А освободившись от ночных кошмаров, он был вполне респектабельным буржуа своего времени, по крайней мере никого не обижал и тем более – не убивал. Были ли у него недостатки? У кого их нет! Роберт Фальк так отозвался о Делакруа: «Художник огромного темперамента, но не менее огромного самомнения».

Эжен Делакруа родился 26 апреля 1798 года. Рос без отца. Биографы художника долго спорили, кто является отцом художника, и не так давно пришли к выводу, что им был не кто иной, как Шарль Морис Талейран. Увы, дипломатических способностей своего отца Делакруа не унаследовал. В юности ему пришлось столкнуться с унизительной бережливостью при внешнем блеске дома. С той поры у него сохранился в отношении денег какой-то надрыв. А в целом это был общительный человек, который ставил дружбу выше любви. И, конечно, был наделен многими способностями. К примеру, так превосходно чувствовал музыку, что если бы не стал великим живописцем, то мог бы, вероятно, стать великим музыкантом, – так считала Жорж Санд.

С юности Делакруа обуревала жажда видеть и жажда слышать. Видеть все – руины средневековой Нормандии, гравюры Гойи, работы Микеланджело и Рафаэля, дали туманного Альбиона. Слушать музыку. Он по нескольку раз в неделю посещал театры и концерты.

Короче, молодой Делакруа жил деятельно: мыслил, видел, слушал, анализировал, творил. Впрочем, человек, наделенный талантом, иначе жить не может.

Характерная черта натуры Делакруа – тщеславие. Стендаль как-то посоветовал ему: «Не упускайте ни малейшей возможности прославиться». И Делакруа внял совету: стал знаменитым художником. Но при этом оказался умным человеком и к славе своей относился достаточно скептически (редкая черта!). «Слава для меня – не пустое слово. Шум похвал опьяняет настоящим счастьем. Природа вложила это чувство во все сердца. Те, кто отказывается от славы или не может ее достигнуть, поступают умно, выражая презрение к этому дыму, к этой амброзии душ…» – записывал Делакруа в дневнике 29 апреля 1824 года. Заметим: он вел дневник более 40 лет, и записи его являются интереснейшим литературным памятником.

Вот одна из таких записей: «Человек, перечитывающий рукопись с пером в руках, вносящий в нее поправки, являлся уже в известной мере другим человеком, не тем, каким он был в минуту излияний. Опыт учит нас двум вещам: первая – надо много поправлять; вторая – не следует поправлять слишком много».

Рассказывать о том, как работал Делакруа, какие картины и росписи он создал, очевидно, не нужно. Многие знакомы с творчеством художника. А если нет, то всегда можно взять книгу в библиотеке или купить альбом в магазине и наслаждаться огненными страстями Эжена Делакруа. Ну а если кому посчастливится побывать в Париже, то непременно всмотритесь в купол библиотеки Люксембургского дворца, расписанного Делакруа. Среди «доблестных теней» вы увидите Вергилия с чертами самого Делакруа и Данте, которому художник придал облик Шопена – с ним он был тесно связан.

И, конечно, Лувр! Кстати, однажды в Лувре был проделан любопытный эксперимент. К стене, где висят картины знаменитой серии Делакруа «Алжирские женщины», приставили холсты Пабло Пикассо. Для сравнения, для сопоставления, для сшибки работ XIX и XX веков на одну и ту же тему, ибо, как известно, Пикассо многократно копировал картины Делакруа. И что же? Пикассо долго стоял у стены сравнений, внутренне распалился и наконец громко произнес: «Сукин сын! Какой художник!..» Тем самым признав свое поражение. Делакруа действительно смотрелся лучше и эффектнее, чем Пикассо.

А теперь от творческой к личной жизни художника. Обратимся к сугубо локальной теме: Делакруа и женщины. Сразу отметим, непростая тема. Легко возбудимый, вечно взвинченный, художник часто испытывал срывы. Вот характерная запись из дневника:

«Утром пришла Элен. Она заснула или притворилась спящей. Сам не знаю почему, я нелепейшим образом почел за нужное изобразить страсть. К чему вовсе не лежало мое естество. Пришлось сослаться на головную боль… а потом, когда она уже уходила, совсем некстати ветер переменился…»

Какая французская изысканность выражений: ветер переменился! То есть появилась запоздалая потенция?..

Подобным фиаско, как утверждает, исходя из собственного опыта, Стендаль, подвержены люди, одаренные богатым воображением, ибо трудности их воспаляют, а все легкодоступное расхолаживает.

Еще одно свидетельство из дневника Делакруа от 14 июня 1824 года:

«Мои решения всегда улетучиваются, когда надо действовать. Мне необходима была бы любовница, чтобы удовлетворять обычные потребности. Это порядком мучает меня, и я выдерживаю в мастерской сильную борьбу с собой. Иногда мне хочется, чтобы пришла первая попавшаяся женщина; хоть бы небо послало завтра Лулу. Но когда какая-нибудь из них попадается мне, я почти досадую; мне бы хотелось ничего не предпринимать, и это – мое больное место. Надо на что-нибудь решиться или хотя бы отделаться от моей лени…»

Так откровенно разоблачает себя 26-летний художник.

Романы с замужними женщинами даются ему с трудом, куда легче с податливыми моделями.

«Мы снова виделись. Она заходила ко мне в мастерскую, я стал спокойнее – все-таки ощущаю какой-то сладостный трепет. Я не слишком дорог ей – как любовник, разумеется, – но в остальном уверен, что она так же нежно привязана ко мне, как я к ней. О прихоть чувств! Моя рука коснулась ее колена – и что ж! Целый вечер у кузины я только и думал о ней…»

Несколько страниц жизни Делакруа посвятил обворожительной и ветреной графине Козетте дю Рюбампре. Графиня увлекалась астрологией и некромантией (гаданием с вызовом душ умерших). Она принимала гостей в черном платье посреди украшенной какими-то мистическими знаками гостиной. Однако пристрастие к метафизическому нисколько не мешало ей одаривать своих любовников как нельзя более плотскими радостями. Стендаль три месяца осаждал г-жу Лазурь (так окрестил он графиню), и 21 июня 1829 года она сдалась. Но тут выяснилось, что благосклонность дамы Стендаль делит с другим французским писателем – Мериме. Не обошлось без минутного отчаяния, однако не пристало настоящим мужчинам ссориться из-за пустяков.

Биограф Делакруа Филипп Жюллиан пишет, что «женщины не занимали Делакруа так сильно, как его приятелей Мериме и Стендаля… В период с 25 до 35 лет наибольшую роль в его жизни, хотя и со значительными перерывами, играла бывшая танцовщица миссис Дальтон, которую он, познакомившись с ней в Лондоне, привез в Париж. Сохранился ее портрет: сентиментальная, уже несколько располневшая дамочка, благообразная, кругленькая, с тяжелой грудью и пышными бедрами – при необходимости она служила превосходной натурщицей».

Миссис Дальтон была достаточно деликатна и не смеялась над физической слабостью Делакруа, из-за которой художник не искал побед над более блистательными дамами из средних и высших слоев общества. Но по мере того как росла слава Делакруа, эти, казалось бы, недотроги сами раскрывали объятия художнику.

Так на его горизонте появилась Элиза Браво, истая парижанка, свеженькая, белокурая, задорная и своенравная. Бедняжка Дальтон страдает от ревности. «Дорогой Эжен, – оставляет она ему записку, – молю тебя об одном: помоги мне забыть, что другая вошла в твое сердце. У меня никогда недостанет сил – захоти я того – не принадлежать тебе всецело, телом и душой. Они – твои, я вся – твоя. Посмотри, как я спокойна и как я люблю тебя. Поверь, родной, я нашла в себе мужество не донимать тебя более слезами и упреками, – нет, увидишь, я стану любить так, как ты пожелаешь. Клянусь: отныне я буду тебе только сестрой».

«Только сестра» уже была в жизни Делакруа – это его кузина Жюльетта де Форже, вдова и обладательница значительного состояния. Одно это уже давало ей преимущество перед бедной миссис Дальтон. К тому же у Жюльетты светлые локоны и дивный стан, что немаловажно для вкусовых пристрастий художника. В 1834 году Эжен и Жюльетта стали близки. Связь эта продолжалась, то угасая, то вспыхивая вновь, вплоть до 1850 года. А дружба и переписка – до последних дней Делакруа. Самое интересное то, что Жюльетте не нравились его картины и она приучала художника рисовать цветочки (Делакруа – и цветочки!). По крайней мере при каждом удобном случае она посылала ему в мастерскую изысканные букеты.

Однажды Жюльетта сделала Эжену преоригинальный подарок – слепок со своей руки. 14 августа 1850 года Делакруа благодарит ее: «Теперь у меня есть твоя рука, которую я нежно люблю. Надо и мне сделать слепок с какого-нибудь места, чтобы он занимал твои мысли в мое отсутствие. Приходи, выберем это место вдвоем…»

Типично французская куртуазность…

Однако, несмотря на любовь к Жюльетте, у Делакруа был интерес и к другим женщинам. Среди них Мария Калержи, муза Готье и подруга Шопена. Свободный лиф, распущенные волосы – этакая романтическая Магдалина без видимых следов раскаяния. Знатные польки: княжна Чарторыская (урожденная Марселина Радзивилл) и графиня Дельфина Потоцкая. Но с годами живопись отнимала у Делакруа почти все силы и чуть ли не все время. Физическая любовь его утомляла, а работа – никогда. «Я принимаюсь за работу с тем чувством, с каким другие спешат к своей любовнице…» – такую запись сделал Делакруа в дневнике 30 ноября 1853 года. Ему шел 56-й год. К 60 годам он отрешился от всякой светской жизни и испытал кризис романтизма. Его раздражали суета и «всеобщее лицемерие». «Я предпочитаю иметь дело с вещами, нежели с людьми… – говорил он. – Произведения лучше своего создателя».

Если в 20-летнем возрасте Делакруа жаловался: «Здоровье у меня плохое, капризное, как мое воображение», то после 60 лет недуги постоянно омрачали его жизнь. Но, несмотря на это, старый лев романтизма упорно работал: «Едва встав с постели, я спешу в мастерскую; там остаюсь до самого вечера, ни минуты не скучая, нисколько не сожалея об удовольствиях, визитах или о том, что называют развлечениями. Мое честолюбие ограничило себя этими стенами…»

Любовь и удовольствия остались в прошлом.

В 7 часов утра 13 августа 1863 года в возрасте 65 лет Эжен Делакруа умирает. Последняя женщина в его жизни кладет на кровать медное распятие и зажигает свечу…

Страсти перестали одолевать художника. Страсти остались только на его картинах.

Певец женщин (Огюст Ренуар)

В этой книге мы говорим не только о художниках, но и о женщинах. Это они возбуждают силовое поле творческого начала. Это они заставляют мужчин проявлять свои лучшие качества. Это они являются осью, вокруг которой вращается наша жизнь. И пришел черед рассказать о человеке, который в своих полотнах воспевал главным образом прекрасный пол. Итак, Огюст Ренуар.

«У этого “певца женщин” отношение к женщине лишено трогательного сентиментализма, я бы даже сказал – всего “духовного”. Для него женщина не мечта, не целомудренная Магдалина, но это изумительное чудо, какая-то непревзойденная удача природы! Самую свою живопись он производил от женщины, от ее чар. “Если бы Господь не создал женские груди, я бы не занялся живописью”, – эта знаменитая бутада выражает всего Ренуара. И надо сознаться, что даже Рубенс или Корреджо не находили таких опаловых оттенков, такой ласковой лепки, как те, какими Ренуар воспел прелесть женского тела. Продолжал он его воспевать до самой гробовой доски» – так написал о французском художнике его коллега по кисти, тонкий знаток искусства Александр Бенуа.

«Нагая женщина может выйти из волн или сойти с постели. Назовите ее Венерой или Нинни – все равно, лучше ничего не выдумаешь» – так говорил Ренуар.

Откуда он такой взялся? Ничего примечательного в биографии Ренуара нет. Живописец родился 25 февраля 1841 года в семье портного и был четвертым ребенком. Нет, пожалуй, кое-что предвещало в нем творческий интерес к прекрасному полу. Он рос живым, впечатлительным, необычно чутким мальчиком, нервным, почти как женщина. Нечто женское Ренуар сохранил и во взрослом состоянии, что не мог не заметить наблюдательный Сезанн, который сказал о Ренуаре, что в нем есть «что-то от девчонки».

Как отмечал биограф художника Анри Перрюшо, Ренуар быстро забывал теневые впечатления жизни и жадно впитывал радостные.

Его призванием было счастье. Лишения (а в молодости художник хлебнул немало), неуверенность в завтрашнем дне никак не отражались на поведении Ренуара. Он смеялся, шутил, точно жил без всяких забот. Он принадлежал к той породе людей, на долю которых выпадает ничуть не меньше горестей, чем на долю других, но они не желают им поддаваться. Этот человек не любил жаловаться, не любил, чтобы его жалели. Характерный пример: в начале 1880 года Ренуар, будучи уже известным художником, сломал правую руку. Другой бы пришел в отчаяние, но только не Ренуар. Он не стал сокрушаться и стенать, а просто начал работать левой рукой. Короче, у него был счастливый характер.

Тягу к рисованию Ренуар обнаружил рано. Его отец мечтал, что когда-нибудь сын станет художником по фарфору. К счастью, он стал живописцем. Великолепным живописцем. «Живописцем счастья», как назвал его Луначарский. Но это «счастье» далось очень высокой ценой, кропотливой работой по изучению и совершенствованию техники живописи, материальными лишениями. Годами художник жил впроголодь в надежде на редкие и скудные заказы. Впрочем, таков удел почти всякого безвестного художника, пока он не добьется признания у публики и его имя не зазвучит звонко-притягательно: Ренуар!

Признание к художнику пришло далеко не сразу, и это объясняется еще тем, что он вместе со своими друзьями-импрессионистами шел нехоженой дорогой в искусстве. «У меня ни правил, ни метода, – говорил Ренуар. – Я рассматриваю обнаженную модель. Существуют мириады мельчайших оттенков. Я должен найти те, что превратят эту плоть на моем холсте в нечто живое и трепетное».

Ренуар колдовал над плотью по-своему, а критики воспринимали готовый результат тоже по-своему. И не раз обрушивались на художника с хулой. По поводу «Обнаженной» – картины 1876 года – было сказано: «нагромождение разлагающейся плоти». И лишь со временем ценители живописи сменили критические стрелы на сладостный фимиам.

Оскар Рейтерсверд в своей книге «Импрессионисты перед публикой и критикой» восторгался: «Каждый холст Ренуара – это вестник радости, полнокровной, бьющей через край жизни… Портреты Ренуара не отличаются особенно психологической глубиной. Но они исполнены жизни, света и поэзии… Все изящно, радостно, легко… Очаровательный Ренуар…»

Портрет артистки Жанны Самари писатель и художник Луи Леруа оценил следующим образом: «Приятная неопределенность в исполнении, неподдельная примитивность рисунка и легкие зеленоватые тени на полной груди прекрасной дамы долго держали меня в плену! В богатое впечатлениями блюдо из красок одновременно входит ваниль, красный крыжовник и фисташки: этот портрет можно есть ложкой!»

Невольно возникает вопрос: ел ли ложкой Ренуар своих очаровательных натурщиц и позируемых ему дам? Оказывается, в жизни художник отнюдь не был дегустатором женской плоти, ибо отличался… робостью. Хотя натура у него была отчасти женская, он стеснялся игры, которую интуитивно ведет большинство женщин. Ренуара забавляла их «очаровательная глупость», «обворожительные смешные ухищрения их нарядов», но в женском обществе он терялся. Может быть, в глубине души он понимал, что ничто не должно отвлекать его от живописи, а тем более губительная страсть. На закате лет Ренуар скажет: «Я знавал художников, не создавших ничего достойного внимания: вместо того чтобы писать женщин, они их соблазняли».

Сам Ренуар никого не соблазнял. Соблазняли его. В самом начале его карьеры молоденькая служанка Нана в трактире в Марлотт. Затем натурщица Лиза Трео, с которой он пишет портрет Дианы-охотницы. В Лизу Ренуар был-таки немножечко влюблен, но все же предпочел живопись любви. Многое могло измениться в жизни Ренуара с появлением молоденькой артистки Жанны Самари (прелестная голубизна глаз, шаловливая улыбка, свежее, как цветок, лицо), но так ничего и не изменилось. Модель, судя по всему, была влюблена в художника. «Но, – как утверждала Жанна Самари, – Ренуар не создан для брака. Он сочетается со всеми женщинами, которых пишет, через прикосновение своей кисти». «Когда он пишет женщину, это возбуждает его больше, чем если бы он ее ласкал!» – этот упрек в адрес Ренуара прозвучал уже из уст другой женщины.

Итак, Ренуар – художник до мозга костей, «сама чувственность и сама непосредственность, посвятившая себя женщинам и плодам…» – так сказал о нем поэт Поль Валери. И вместе с тем он – закоренелый холостяк, избегающий не столь физической близости с ними, сколь душевной связи. Для женщин Ренуар оказался крепостью, но и эта крепость в конце концов пала.

Когда живописцу было около сорока лет, он повстречал молоденькую швею Алину Шариго, дочь владелицы молочной. Хорошо сложенная блондинка, Алина, по словам художника, была очень «уютная». «Ее хочется погладить по спине, как котенка», – говорил очарованный Ренуар. Со своей стороны, и Ренуар понравился ей, и она с удовольствием ему позировала.

Роман развивался тяжело. Дороживший своими холостяцкими привычками, ревниво оберегавший свою независимость, Ренуар, кажется, не представлял себе, что какая-нибудь женщина может стать подругой его жизни, постоянно быть с ним рядом, и поэтому его пугало, что Алина стала занимать такое большое место в его мыслях.

И что же он делает? Бежит. Уезжает в Италию, в Алжир. Однако путешествие не разрешило его сомнений, быть с Алиной или нет. Наконец он решается и пишет ей, что будет счастлив, если она придет встретить его на вокзал в Париже. Так пала крепость Ренуара.

Художник стал жить вместе с Алиной и неожиданно для себя обнаружил, что ему хорошо с ней. Причина была в ее любви, истинной, безыскусной и бескорыстной. Жить бок о бок с ним, жить для него – других желаний Алина не знала. Ей было 23 года, и весь мир для нее умещался в одном Ренуаре. Она окружила его любовью и заботой, и в этом художнику открылись большие преимущества. «Она дает мне возможность размышлять…» – сказал он с присущей ему сдержанностью чувств.

21 марта 1885 года рождается мальчик, которого назвали Пьером. У Ренуара в ту пору осталось так мало денег, что он спросил доктора, принимавшего роды, не согласится ли тот взять вместо платы какую-нибудь из его работ.

После рождения ребенка Алина располнела, раздалась в бедрах, мало заботилась о нарядах и, как говорится, погрязла в быте, став похожей на простую крестьянку. Ее вид очень удивил Берту Моризо, художницу, давнюю знакомую Ренуара. Это была утонченная светская дама, в зеленоватых глазах которой угадывался потаенный мир страстей. Но, как ни удивительно, Ренуар не бросал свою Алину: ее крестьянская плоть была ему ближе, чем утонченность и изысканность парижских дам.

Когда родился второй сын, Жан, ухаживать за ним призвали дальнюю родственницу – Габриэль Ренар, 16-летнюю плутовку, которая принесла в дом свежее дыхание жизни. Чем больше старел художник, тем больше любил юность, тянулся к молодым людям.

С возрастом пришли болезни. Прогрессировал ревматизм. Руки Ренуара были обезображены недугом. Однако страдания не лишили его ни привычного добродушия, ни чувства юмора.

Когда родился третий сын, Клод (Коко), живописцу было уже под 70 лет. Но он продолжал яростно трудиться. И чем больше иссыхало его собственное тело, тем щедрее становилась плоть женщин на его холстах. Своей обескровленной, костенеющей рукой Ренуар писал могучих Венер, грузных, плодовитых самок.

«Больше расстегните, больше, прошу вас! Почему, черт побери, вы не хотите показать свою грудь? – говорил старый художник одной из своих очаровательных знакомых женщин и, разочарованный очередным отказом, в ярости, чуть не плача кричал ей: – Это же преступление!»

Преступление скрывать женскую красоту – в этом весь Ренуар.

Последние годы его жизни были тяжелыми. Все навалилось сразу: болезнь Алины, операция Пьера, гангрена ноги у Жана… К умирающей Алине Ренуара отвезли в инвалидной коляске. По его изможденному лицу струились слезы. Ачина скончалась на 57-м году жизни.

Удивительная сила была заключена в этом человеке. Его усаживали в кресло на колесиках, на ладонь клали защитный тампончик, потом протягивали ему кисть, на которую он указывал взглядом. «Эту, нет… ту, которая рядом…» Ренуар макал кисть в скипидар. Одно это движение вызывало боль. Однако взгляд на модель, а ею была юная натурщица Андре, возвращал ему мужество. Спустя мгновение он уже писал напевая, то был закатный гимн чуду природы – женскому нагому телу…

Ренуар мечтал еще написать «Купальщиц» и рыжеволосую красавицу Деде, пышущую жаркой плотью (актрису Катрин Эслинг, на которой в дальнейшем женится сын Жан), но силы были на исходе. 17 декабря 1919 года Пьер Огюст Ренуар скончался в возрасте 78 лет. Когда он угас, лицо его было спокойным. Он завершил свою миссию на земле.

В 1960 году усадьба «Колетт», в которой творил Ренуар, была превращена в музей певца женщин.

Уличные музы (Анри Тулуз-Лотрек)

В грозовой день 24 ноября 1864 года родился Анри Мари-Раймон де Тулуз-Лотрек. Никто, конечно, не предполагал, что в семье аристократов появился на свет будущий художник парижской богемы. Его родители графиня Адель и граф Альфонс – двоюродные брат и сестра. По отцовской линии Тулуз-Лотрек принадлежал к старинному роду графов Тулузских и виконтов де Лотрек – людям неукротимого порыва, своенравным, беспредельно отважным, которые прославились безумными похождениями и необузданностью страстей. Таким был и отец художника. Мать, наоборот, любила спокойную и уединенную жизнь. В браке Адель была несчастна, и ее единственным утешением стало Маленькое Сокровище, как окрестила Анри одна из бабушек. Но Маленькое Сокровище доставляло немало огорчений. Несмотря на легендарный аппетит Лотреков, мальчик рос хилым и болезненным. В детстве он дважды ломал шейку бедра, кости срастались плохо. Он вырос уродцем, с маленькими руками и ногами.

Когда юноше исполнилось 17 лет, он решил стать художником. Вот что пишет Пьер Ла Мур в своей книге «Трагическая жизнь Тулуз-Лотрека»:

«Как-то вечером они с матерью, сидя на террасе, слушали монотонный треск цикад и наслаждались прохладным бризом, доносившимся сюда с океана.

И вдруг Анри, обращаясь к графине, робко произнес:

– Знаешь, мама, я хотел бы стать художником.

– Художником?! – удивилась она.

Это слово ассоциировалось у нее с чем-то предосудительным, даже неприличным. За исключением нескольких «бессмертных» – членов Французской академии, – художники представлялись ей взъерошенной аморальной богемой, людьми, влачившими нищенскую и развратную жизнь в мансардах Монмартра. Они пили абсент и рисовали голых натурщиц, тяготели к низам общества, как актеры, писатели, оркестранты… Какой-нибудь сын бакалейщика, считала она, мог бы стать художником, но не молодой человек из аристократического круга, из богатой знатной семьи. И уж конечно, не Тулуз-Лотрек!

– Художником?! – повторила она. – Но, Анри…

– Я знаю, что ты хочешь сказать, – перебил ее сын, догадываясь о возможных возражениях. – Но у меня нет иного выбора. Что еще могу я делать, мама? Что еще?..»

Внутренний зов определил судьбу Анри Тулуз-Лотрека: он стал художником. На своих холстах он стремился отразить клокочущую вокруг него жизнь, жизнь настоящую, без всяких прикрас. «Я стараюсь писать только правду, а не идеал». «Лотрек, почему вы всех женщин изображаете уродливыми?» – спросила как-то Мизия Натансон. «Потому что они на самом деле уродливы», – ответил он.

Ренуар поэтизировал женщин, Тулуз-Лотрек их анатомировал. Но лучше сравнивать картины Тулуз- Лотрека не с работами Ренуара, а с полотнами Ван- Гога. Картины Ван-Гога – откровение, картины Тулуз-Лотрека – познание. Ван-Гог – сама сердечность, Лотрек – сама трезвость. Но оба горели одинаковым огнем, и разжигался он отчаянием. Отчаянием из-за того, что ни Ван-Гог, ни Тулуз-Лотрек по своей сути не могли быть добропорядочными буржуа, не могли вписаться в общество, в их душах пылал протест против его лживости, и оба понимали всю безнадежность этого протеста, отсюда и отчаяние…

Тулуз-Лотрек писал без устали и пил без устали. Он жил в каком-то головокружительном темпе: из «Мирлитона» в бар, из «Ша-Нуар» – в «Мулен-Руж», из публичного дома в цирк или в пивную. Живопись, женщины, алкоголь – три кита его жизни. «Надо уметь терпеть самого себя», – говорил Лотрек. Он терпел и работал. Писал праздничную, разгульную жизнь Монмартра на холсте и картоне светлыми тонами – розоватыми, лиловатыми, зеленоватыми. Одержимый цветом, видел во всех оттенках зеленого нечто демоническое. Писал скорбь смеха и ад веселья.

Весь Монмартр знал этого маленького и некрасивого калеку. Сам Лотрек называл себя «кофейником с длиннющим носом». Этот «длиннющий нос» весьма ценили многие женщины. Его чувственность была безмерной. Как вспоминала его подруга Мизия Натансон, Лотрек «мурлыкал от удовольствия, уткнувшись лицом в женскую грудь». Он мог «схватить женские чулки, упавшие на пол, сжать в руках и с закрытыми глазами наслаждаться их запахом».

Больше всего на свете Тулуз-Лотрек боялся одиночества. От одиночества спасали его живопись, женщины, алкоголь. Его постоянные темы: проститутки, портреты друзей, сцены танцев. Он приглашал уличных женщин к себе в мастерскую, угощал в ресторанах, водил в цирк. Только не быть одному! Только постоянно что-то созерцать, наслаждаться, любить, пить…

Еще раз процитируем Пьера Ла Мура:

«Бары, бары, бары… Девушки – блондинки, брюнетки, рыжие. С полными крепкими бедрами, в вечерних платьях, с улыбками, застывшими на ярко накрашенных губах. Молодые женщины с рано постаревшими сердцами – фосфоресцирующие летучие мыши парижских ночей. Актрисы, сотни актрис. Полетт Режан в своем экипаже, запряженном белыми мулатами, Сара Бернар и ее обтянутый шелком гроб возле кровати, где она спит, Иветт Гильбер, Жанна Гринье, Ева Левальер… Лу Фуллер после своего “Танца огня”, гримасничающая, рассказывающая ему о своем родном городке в штате Иллинойс… Мей Бельфорт в ночной рубашке с котенком в руках, поющая “У меня есть черная кошечка”… Жанна Дерваль, входящая в два часа ночи в “Максим” со своей сучкой в “поясе целомудрия”, украшенном драгоценностями… Джейн Авриль, с жадностью поглощающая в кафе “Риш” кролика после танцев на сцене “Фоли Бержер” и убеждающая Анри:

– На этот раз все по-другому. Он такой милый, такой нежный, такой умный и такой сильный…» (77. JIa Мур. «Мулен-Руж»).

Алкоголь, «подарок Рыжей Розы» (сифилис) и одиночество среди толпы сделали свое дело. В 1899 году Лотрек попадает в психиатрическую лечебницу, на Мадридской улице. В эти тяжелые для художника дни бесстыдный хроникер газеты «Эко де Пари» чернил Лотрека: «Он пишет фреску за фреской, с головокружительным мастерством создает какие-то загадочные картины, он еще неотразим, он держит в объятиях прекрасных женщин, его окружают изящные и стройные грации и его ждут все новые, неведомые ему дотоле наслаждения. Он счастлив, он покинул этот безобразный и мрачный мир и плывет к зачарованным островам, где он – владыка. Он больше не продает искусство, не покупает любовь: он блаженный».

После выхода из больницы, по свидетельству друзей, «в этом маленьком механизме что-то сломалось…». Погасло любопытство Лотрека. Тем не менее он продолжал работать и пить. Силы оставляли его. Постепенно паралич сковал все тело, он почти оглох. Его перевезли в родовой замок Мальроме. Он казался таким крошечным в огромной постели… Последние слова его были «старый дурак!», обращенные к отцу, который бил мух на простыне умирающего. В грозу Анри Тулуз-Лотрек родился, в грозу и умер – 8 сентября 1901 года, в возрасте 36 лет.

Искусство Тулуз-Лотрека предвосхитило XX век, горестный мир отверженных, мир, в котором больше шипов, чем самих роз.

Краски радости (Анри Матисс)

Можно по-разному смотреть на мир. Глазами Хиеронимуса Босха и видеть кругом одни чудовища. Глазами Анри Матисса – и тогда перед вами откроется светлый, ликующий, радостный мир. Недаром одна из книг (француза Пьера Реверди) называется «Матисс в свете света и счастья».

Конечно, надо все воспринимать диалектически и видеть свет и тьму, ангелов и монстров одновременно. Но, к сожалению, мы утеряли сегодня эту способность, и вся Россия кажется погруженной во зло и темноту. Откроешь некоторые газеты (их называть даже не хочется), а там сплошной надрыв, жалобы и вопли. А то и брань, хула и угрозы. Может быть, хватит, господа! Уже изрядно надоел этот вечный стон Ярославны. Сходите-ка лучше в Музей изобразительных искусств имени Пушкина и посмотрите на полотна и рисунки Анри Матисса. Глотните чистого воздуха искусства. Прикоснитесь к красоте. Зарядитесь радостью. В конце концов не так уж все плохо и черно в многострадальной России. Есть просветы, и есть надежда на лучшее!..

Итак, Матисс! В самом этом имени почти фонетически заключена праздничная многоцветность окружающего нас мира. Полотна художника – это пир для глаз. Бальзам для души. И это позиция, кстати, самого Матисса, ведь мировой дисгармонии он противопоставлял гармонию искусства, бедам и смертям – радости многоцветного мира, суровости и злодействам века – тепло своих картин.

Матисс был настоящим эпикурейцем, философом светлого мироощущения. В середине 30-х годов он писал: «Я стремлюсь к искусству, исполненному равновесия, чистоты, оно не должно беспокоить и смущать. Я хочу, чтобы усталый, надорванный, изнуренный человек перед моей живописью вкусил покой и. отдых».

Своей солнечной живописью Матисс хотел возместить современникам слишком большой расход нервной энергии, хотел смягчить испытываемый ими стресс. Это – распахнутые окна, пронизанные лучами солнца, уютные интерьеры, арабески цветовых пятен, наполненные соком фрукты, восточные яркие ковры, гибкие силуэты женских фигур… «Нужно находить, уметь находить радость во всем: в небе, в деревьях, в цветах. Цветы цветут всюду для всех, кто только хочет их видеть» – эти слова сказаны всего лишь через два года после окончания второй мировой войны 78-летним Матиссом.

Летом 1993 года в Пушкинском музее состоялась грандиозная выставка работ Анри Матисса. Естественно, я был на ней и хочу вспомнить ощущение от увиденного. При входе в Белый зал музея вас встречала первая выставленная картина, «Дама на террасе» (1906 год, собрание Эрмитажа). Далее манили букеты Матисса. Это не традиционные цветы, какие мы видим на полотнах художников-реалистов, а какие-то одухотворенные существа, излучающие необыкновенный матиссовский свет – мягкий и изысканный. К примеру, «Натюрморт с асфоделями» (1907, музей Эссена) – почти физическое ощущение таинственной жизни и нежной бархатистости. Или «Испанский натюрморт» (1910, Эрмитаж) – нежнейшие переливы бледно-розово-сиреневого цвета. А вот и знаменитый «Танец», от которого трудно оторваться: завораживает не только динамика движения, но и ощущение шелковистости муара.

Останавливает «Разговор» мужчины и женщины – Матисса и его жены Амели. Сергей Иванович Щукин, страстный поклонник художника и собиратель его картин, приобрел «Разговор» в августе 1912 года. «Я много думаю о Вашей синей картине, – писал Щукин Матиссу, – и я воспринимаю ее как византийскую эмаль, столь богатую и глубиною по цвету».

Какой-то магнетизм исходит от портретов Матисса. Огюст Пеллерен, промышленник, – весь в черном (1917, Париж). Актриса Грета Прозор (1916, Париж) – строгая гамма: синие, серые, черные и словно светящиеся золотистые тона.

Выделяется «Одалиска в красных шароварах» (1921, Париж). Обнаженные женщины на многих холстах… Стоит ли все перечислять? Конечно, нет. И вообще, картины нельзя описать, особенно же невозможно передать словами негу и роскошь картин Матисса. Их надо непременно видеть. Чувствовать. Ощущать.

«Все ново, – говорил Матисс, возвратившись в начале 1943 года в Ниццу после тяжелой болезни, – все свежо, как если бы мир только что родился. Цветок, листок, камень – все сверкает, переливается… как это красиво! Я не раз говорил себе, что мы профанируем жизнь: поскольку видим вещи, то не смотрим на них. Приносим им лишь притупленные чувства. Мы больше не чувствуем. Мы пресыщены. Я считаю, что для того чтобы полнее наслаждаться, было бы разумно во многом отказывать себе. Хорошо начать с аскезы, время от времени предписывать себе курс воздержания. Тёрнер жил в погребе. Раз в неделю он распоряжался одновременно открывать все ставни, и тогда какой накал! какой ослепительный свет! какая россыпь драгоценностей!..»

Так говорил Матисс об английском живописце Джозефе Мэллорде Уильяме Тёрнере. Ну а теперь пора рассказать и о самом французском художнике.

Анри Эмиль Бенуа Матисс родился 31 декабря 1869 года в небогатой семье. Мать – модистка. В творчестве Матисса дамские шляпки будут играть немалую роль, как, впрочем, и цветы, и ленты, безделушки, шелковые ткани – словом, обязательные аксессуары женской моды. Но это потом. А вначале Матисс изучал юриспруденцию, работал помощником адвоката. Однако судебные дела не увлекли молодого человека, и он в 1890 году переключился на искусство. Учился в Париже – в академии Жюлиана и в Школе изящных искусств.

Как художник Матисс на первых порах находился под влиянием импрессионизма и неоимпрессионизма, ему нравился Гоген, искусство арабского Востока. «Я никогда не избегал влияний… – признавался Матисс. – Я посчитал бы это за малодушие и неискренность перед самим собой. Думаю, что личность художника развивается и утверждается в сражениях… Если же он погибает в борьбе, то такова уж его судьба».

Матисс не только не погиб, но стал победителем. Переболел пуантилизмом, затем фовизмом (был даже лидером этого направления) и упорно стремился достичь внутренней гармонии, «упрощая идеи и пластические формы». В конце концов нашел свой стиль – стиль Матисса. Ему удалось добиться того, что искал Гоген, – решить проблему света, овладеть неуловимой, как выразился Морис Дени, «химерой всего современного искусства».

Особую роль в судьбе художника сыграли русские коллекционеры и меценаты живописи Иван Морозов и особенно Сергей Щукин. «Однажды он, – вспоминал Матисс о Щукине, – пришел на набережную Сен-Мишель посмотреть мои картины. Он заметил натюрморт, прикрепленный к стене, и сказал: “Я его покупаю, но мне нужно вначале подержать его у себя несколько дней, и если я смогу его вынести, то он всегда будет меня интересовать и я его • оставлю”. Мне повезло, поскольку это первое испытание прошло легко, и мой натюрморт не слишком его утомил» (беседа Матисса с Териадом, 1952).

Историческая встреча произошла весной 1906 года. Натюрморт «Посуда на столе» стал первой вещью в русских собраниях из того, что написал Матисс. Щукин покупал его картины много и охотно, последним приобретением стал «Портрет мадам Матисс».

Щукин собирал коллекцию Матисса, а вот русская публика с трудом воспринимала его живопись. Это было особенно заметно весной 1908 года в «Салоне “Золотого руна”» в Москве. И коллекционеру пришлось пробивать интерес к Матиссу и рекламировать его.

Сергей Щукин увлекся Матиссом самозабвенно, он говорил: «Матисс для меня выше, лучше и ближе всех… Ведь у него праздник, ликование красок». Коллекционер заказал художнику панно для парадной лестницы своего особняка в Знаменском переулке. 4 декабря 1910 года два огромных панно – «Танец» и «Музыка», ставшие впоследствии знаменитыми, прибыли в Москву.

Если верить воспоминаниям князя Сергея Щербатова (принадлежавшего к числу противников панно), первое время Щукин жаловался, что, оставаясь наедине с панно, ненавидит их, борется с собой, чуть не плачет, ругая себя, что купил их, но с каждым днем чувствует, как они все больше и больше «одолевают его»…

Зрелище матиссовских «Танца» и «Музыки» потрясало многих. «По тем временам это было столь необычно, что даже мы, люди искушенные, приходили в волнение. Так были смелы и необычны панно Матисса… Ну, конечно, и формы этих голых тел далеки были от форм “академических”, – вспоминал художник Сергей Виноградов. – Теперь это все стало как-то обычно и даже иногда скучновато, ну а тогда в богатой, морозной красивой Москве с чудесными пятничными щукинскими обедами, с ливрейным швейцаром – Матисс такой контраст, как сильный перец действовал».

Как создавались эти настенные фрески? «Я очень люблю танец, – рассказывал Матисс. – Удивительная вещь – танец: жизнь и ритм. Когда мне нужно было сделать танец для Москвы, я просто отправился в воскресенье в Мулен де ла Галетт. Наблюдал, как танцуют. В особенности смотрел на фарандолу… Вернувшись к себе, я сочинил мой танец на плоскости четырехметровой длины, напевая услышанный в Мулен де ла Галетт мотив…»

Художник рисовал напевая, легко и свободно, а мы смотрим на «Танец» с затаенным дыханием, настолько он завораживает и притягивает к себе. Еще миг – и сами закружимся в вихре танца…

Сергей Щукин пригласил Анри Матисса в Россию, и 22 октября 1911 года художник приехал в Петербург. Увы, Эрмитаж был закрыт, и гостя повезли в Москву.

Интересно просматривать газеты того времени, освещавшие визит художника. В основном реакция была негативная, мол, еще один «французик из Бордо». «Московская газета» в номере от 28 октября озаглавила свой материал так: «В Россию к варварам». Вот его начало:

«Право, как посмотришь на то нашествие “иноплеменников”, которое в последнее время испытывает Москва, невольно вспоминаешь Чацкого с его живучим афоризмом: “Хоть у китайцев бы нам несколько занять премудрого незнанья иностранцев”.

Пуаре со своими манекенщицами. Казадезюс со старинными инструментами. Пакен с моделями. И, наконец, герой последних дней Анри Матисс, приехавший расписывать стены в доме С. И. Щукина… Матисс за тридевять земель выписан в Москву, конечно, за огромный гонорар, исполнить живописные работы в купеческом особняке…»

И концовка как приговор:

«Творчество Матисса – это сухая алгебраическая схема, жесткая, безжизненная анатомия, а не играющая всеми красками природы красота».

И другие столичные газеты безапелляционно утверждали, что «картины матиссов не могут быть ни в каких смыслах названы художественными произведениями», это всего лишь «раскрашенные полотна» – да и только! Более того, Сергея Щукина, пропагандиста творчества Матисса, обвинили в… развращении молодежи и подрыве устоев.

Вот так, ни больше ни меньше.

Пресса кусала заметного гостя, а тем временем принимали его хорошо и хлебосольно (точнее, с шампанским и с севрюгой). После чествования художника в театре-кабаре Никиты Балиева Анри Матисс писал своему другу Мангену во Францию: «Как шикарно жить в Москве, здесь кутят с вечера до утра, это жизнь – настоящая жизнь, благодаря этому у города есть свое лицо и образ, примитивный, совершенно прекрасный и даже немного дикий».

Матиссу показывали московские достопримечательности, пригласили на вечер в общество «Свободная эстетика», где выступил молодой философ Федор Степун и поэт Андрей Белый, который, как всегда, говорил «туманно, афористично, что и русский с трудом понимал».

Небезынтересно прочитать об этом событии у самого Андрея Белого: «Приводили сюда и Матисса; его считали “московским” художником; жил он в доме Щукина, развешивая здесь полотна свои. Золотобородый, поджарый, румяный, высокий, в пенсне, с прилизанным, четким пробором, – прикидывался “камарадом”, а выглядел “мэтром”; вваливалась толпа расфранченных купчих и балдела, тараща глаза на Матисса; Матисс удивлялся пестрятине тряпок… голизне… Не хватало колец, продернутых в носики…»

Но нашлись, конечно, и эстеты, которых интересовало соотношение рисунка и цвета в живописи, задавали вопросы, как достичь красоты красок, должно ли восприятие колорита быть имманентным рисунку и т. д. Матисс ответил на все вопросы.

И все же многим любителям живописи, воспитанным на полотнах Саврасова и Федотова, Матисс не нравился. Не понравился он и молодому Осипу Мандельштаму: «Я невзлюбил Матисса, художника богачей. Красная краска его холстов шипит содой. Ему незнакома радость наливающихся плодов. Его могущественная кисть не испепеляет зрение, но бычью силу ему придает, так что глаза наливаются кровью. Уж мне эти ковровые шахматы и одалиски! Шахские прихоти парижского мэтра!»

А тем не менее «шахские прихоти парижского мэтра» завоевали уже в 20-е годы международное признание. Если говорить современным языком, Матисс выставляем и покупаем. Будучи волшебником цвета, он работает не только в живописи, но и в керамике, скульптуре. После 1916 года Матисс живет главным образом в Ницце. В 1930 году художник совершил поездки в США и на Таити.

В январе 1941 года Матисс лег на операцию по поводу кишечной непроходимости. Три месяца он находился на грани смерти. Но не только вернулся со зловещей переправы через Стикс, а и нашел в себе силы для нового взлета в творчестве. Сестра-сиделка Мари-Анж говорила: «Я никогда не знала более мягкосердечного человека, у него было сердце ребенка или женщины».

Будучи прикованным к постели, Матисс не оставлял работу и создавал аппликации из бумаги. А встав, снова взялся за кисти.

Как он работал? До болезни, по воспоминаниям Лилии Делекторской, он работал так:

«За редким исключением вся первая половина дня, до половины первого, либо до часу, была посвящена живописи. Затем, после часовой сиесты, которая была Матиссу необходима, поскольку он страдал бессонницей и ночью спал три, в лучшем случае пять часов, он рисовал. В основном это были угольные этюды основных элементов живописного полотна, над которым в то время работал художник, особенно если работа продвигалась с трудом.

Большинство полотен Матисс завершал в несколько сеансов, но у него почти в правило превратилось за рабочий сезон (с сентября по июнь-июль) по меньшей мере над одной картиной работать очень долго. Не то чтобы она ему не удавалась. Напротив: работая над таким полотном, он чувствовал возможность продвинуться вперед по пути собственных живописных поисков. Полотно бесконечно дорабатывалось в течение многих недель. Замысел художника обретал все большую широту и увлекал его идти еще дальше.

Параллельно с этим, как бы освобождаясь от творческого напряжения и желая сбросить тяжесть навязчивых впечатлений, Матисс создавал два или три спонтанных и скорых на руку полотна, крокй эскиза, тем не менее вполне законченных и часто великолепных…»

Свеженаписанные полотна и картины, над которыми работа продолжалась, Матисс вешал у себя в спальне, напротив своей кровати, «чтобы при пробуждении непосредственно и непредубежденно рассудить об их достоинствах и недостатках» (как он говорил) или же размышлять над ними во время бессонницы.

Так же, как Тициан, Вольтер, Энгр и Гюго, победоносно преодолев 80-летний рубеж, Анри Матисс дожил до своей всемирной славы. Удар поразил его внезапно. Он тихо скончался 3 ноября 1954 года на руках своей дочери Маргариты, не дожив чуть менее двух месяцев до 85 лет.

Как-то при жизни Матисса Пабло Пикассо буркнул: «У него солнце в крови». Но при всей своей солнечной активности Анри Матисс мечтал об искусстве равновесия и покоя. И он воплотил эту мечту в своих картинах. Ну а нам, русским, покой только снится «сквозь кровь и пыль». И хорошо лишь то, что в промежутках бега «степной кобылицы» мы можем задержаться и хотя бы мельком посмотреть на картины Матисса. Опять же для некоторого временного успокоения. «И вечный бой!..»

На этом, пожалуй, можно было и закончить, но только в прежние времена, а в нынешние надо всенепременно коснуться вопроса о личной жизни, кого любил, с кем спал? Кто у художника была муза?..

Не будем нырять в глубины сей острой и пикантной темы, отметим лишь, что Анри Матисс был женат. В 1911 году по просьбе Сергея Щукина художник написал «Семейный портрет». На переднем плане два сына Матисса, Пьер и Жан, играют в шашки. Рядом стоит, наблюдая за ними, дочь Маргарита. А слева от играющих сидит и мирно вяжет жена художника Амели. Такая вот семейная идиллия. Амели много раз позировала Матиссу («Японская дама», «Гитаристка», «Женщина в шляпе» и т. д.).

Но была у Матисса и другая муза, русского происхождения. Русская муза – Ольга Хохлова – вдохновляла Пабло Пикассо. Спутницей творчества Аристида Майоля являлась Дина Верни (родом из Одессы). Елена Дьяконова (она же Гала) вдохновляла Сальвадора Дали. А вот постоянной моделью и музой Анри Матисса стала еще одна русская женщина – Лидия Делекторская. «Фея в прозрачной шляпе» – так назвал Матисс один из своих офортов, посвященных Лидии, которая в течение 22 лет была и натурщицей и ближайшим соратником художника.

Ее жизнь, как и у Галы, – роман с лихо закрученной интригой. Детство в Сибири, гражданская война, эмиграция в Маньчжурию, бегство от нужды во Францию и наконец встреча со знаменитым художником Анри Матиссом. Самое время привести цитату из книги Владимира Федоровского и Гонзага Сен-Бри «Русские избранницы» (1998):

«Вдохновительница Майоля Дина Верни полагала, что Матисс столь крепкими узами привязался к Лидии потому, что в ее лице он встретил женщину, полностью соответствующую идеальному образу, давно сформировавшемуся в воображении художника. Она давно присутствовала в его подсознании. Матисс ее знал всегда и беспрерывно разыскивал. Он полюбил в ней дикую сторону естества, ее экзотический характер. Когда художник сердился, он называл ее “киргизкой”, хотя внешность этой прекрасной русской блондинки с сине-зелеными глазами не имела ничего общего с желтыми лицами и отмеченными печатью азиатского Востока черными волосами жителей Киргизии. Всю свою жизнь эта женщина была бескорыстно предана семье Матисса и по праву завоевала себе титул одной из самых восхитительных русских эгерий».

Лидия Делекторская появилась в доме Матисса в октябре 1933 года сначала как сиделка, а потом… «Первый год Анри Матисс не проявлял ко мне никакого интереса. Его целиком поглощала работа. Я же была в доме “полезным человеком”», – рассказывает Делекторская. Ну а затем пошли «пристальные, испытующие взгляды». «Не переходя границ дозволенного, мои отношения с Анри Матиссом постепенно становились очень сердечными. Я целиком и полностью, от всего сердца посвящала себя и дому и работе. Со своей стороны, мадам Матисс и Анри меня по-настоящему полюбили…»

Итак, Лидия Делекторская пребывала в доме Матисса в качестве служанки, экономки, натурщицы и… А что «и»?

Дина Верни, говоря о Майоле и Матиссе, лукаво однажды добавила: «Только не думайте, что эти весьма пожилые господа считали себя стариками. Напротив! Они считали себя мужчинами в самом соку!»

Анри Матисс рисовал Лидию Делекторскую часто. «Каждый раз, когда я скучаю, – признавался он, – я сажусь за портрет г-жи Лидии – и тоски как не бывало». Действительно, глядящая на нас с портрета бездонная синева глаз Лидии Делекторской завораживает и успокаивает одновременно.

Как отмечено в книге «Русские избранницы», «этот взгляд устремляется на вас и в нью-йоркском музее Метрополитен, и в московском Музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина, и в петербургском Эрмитаже – повсюду, где на этой планете почитают красоту, от Токио до Балтимора».

Сказано, конечно, несколько выспренне, но по сути верно. Заканчивая рассказ о Лидии Делекторской, следует упомянуть, что она оказалась щедрой и подарила несколько работ Матисса российским музеям, пополнив и без того немалую коллекцию картин французского мастера.

И закончу этот небольшой этюд о художнике призывом. Забудьте тревоги, заботы и быт. Отключитесь от политики. И сходите на вернисаж – посмотреть еще раз Матисса, этого живописца счастья. Посмотрите на его причудливые линии, на захватывающие изгибы, на полыхающий огонь красок – и вы непременно вновь почувствуете радость бытия. Несмотря ни на что и вопреки всему. Сходите.

Пароль: Матисс!..

Мастер модерна (Альфонс Муха)

24 июля 1860 года в небольшом моравском городке Иванчице родился чешский художник Альфонс Мария Муха. Его считают гением романтических постеров и конфетных фантиков в стиле Art Nouveau. А он представлял себя совсем иначе – серьезным художником, создателем «Славянской Эпопеи». Так бывает: слава приходит там, где ее совсем не ищешь.

Однако вернемся к рождению Мухи. Он родился от второго брака отца. Мать Амалия умерла рано. Дважды овдовевший отец не стал искушать судьбу в третий раз и посвятил себя воспитанию детей. Их было трое: Альфонс и две его сестры, Анна и Андела. Учитывая пристрастие сына к рисованию, отец отослал творения юного художника в Пражское художественное училище, которые вернулись обратно с уничтожающей припиской об «абсолютном отсутствии таланта у их автора». Нда… Так тоже бывает. Пражские профессора не заметили Муху, вот если бы перед ними был слон!.. Но самому Альфонсу Мухе было не до смеха, ибо ему пришлось трудиться в качестве писаря в Иванчицком суде и вместо красивых обнаженных моделей видеть угрюмые физиономии преступников. В дальнейшем Муха отправляется в Вену, где начинает работать в фирме по изготовлению театральных декораций. Трудился он там сравнительно недолго, но зато на всю жизнь овладел эффектными приемами художественной театрализации.

Вена не оценила начинающего художника-самоучку, и он перебрался в южноморавский город Микулов, где занимался всем понемногу: рисовал опять же театральные декорации, писал заказные портреты, делал эскизы инкрустаций и время от времени даже работал маляром. В конце прошлого века зажиточные хозяева очень любили, чтобы по потолкам их квартир порхали ангелочки, а по углам и стенам комнат пышно расцветали цветы. Муха быстро набил руку и на цветах и на ангелочках. Все выходило у него красочно и затейливо.

Вскоре Муха обзавелся собственным меценатом – графом Куэном, который решил дать своему «придворному художнику» (Муха много сделал для украшения графских хором) профессиональное образование. В 1885 году 25-летний Муха поступает в мюнхенскую Академию художеств, а завершает образование в Париже. Однако материальная идиллия продолжалась недолго: граф прекратил выплачивать Мухе стипендию, и тому пришлось полагаться исключительно на свои силы. Силы нашлись. Муха даже сумел на паях с Полем Гогеном арендовать небольшую мастерскую (существует даже фотопортрет Гогена, играющего в этой мастерской на пианино, спустив штаны, – шутка молодости, очевидно). И, главное, пошли заказы: сначала от бульварных газет, затем более серьезные – Муха начал иллюстрировать популярную тогда «Историю Германии».

В 1894 году Муха получил заказ на афишу для всемирно известной актрисы Сары Бернар. В течение нескольких лет Муха рисовал не только афиши, но и делал эскизы театральных костюмов, сценических декораций, оформлял театральные программки. По существу, Сара Бернар оказалась пропуском в парижский бомонд. Муха стал модным художником. Свет признал и полюбил его стиль, который романтизирует женщину, придает ее облику дополнительное очарование за счет живописности и особых утонченных линий. От коммерческих заказов не было отбоя, и Муха в какой-то момент понял, что попал в западню, в ловушку своей популярности. В отчаянии он даже написал письмо отцу: «Я не художник-декоратор. Называйте меня как хотите, современная живопись не признает границ… Своим жанром я считаю темы, запечатленные на прилагаемом эскизе. Именуйте это, скажем, поэтизацией истории, или как вам угодно, однако это никоим образом не декоративная живопись».

Альфонс Муха создал 20 больших полотен (масло в комбинации с яичной темперой) своей «Славянской Эпопеи»: «Славянская деревня переживает набег кочевников», «Гуситский король Иржи с Подебрад выгоняет папского нунция», «Россия отменяет крепостное право» и т. д. Выполнены эти монументальные полотна в духе классицистских композиций, но в излюбленных Мухой приглушенных красочных тонах (из-за них сегодня спорят два города: Прага и моравский Крумлов).

Публика восприняла работы своего любимца весьма прохладно. Ей по душе был ранний Муха, красивый, эстетный, бонбоньерочный. «Величайший художник-декоратор всех времен!» – так величали его в Америке. Но художник не хотел возвращаться назад, к афишам и обложкам журналов, он хотел и дальше создавать грандиозные исторические полотна. В своем «славянском воодушевлении» он пребывал до конца жизни. Когда в 1918 году Томаш Масарик провозгласил- чехословацкую Первую республику, именно Альфонс Муха делал эскизы ее первых марок, банкнот и плакатов. Он много работал – и по заказу, и ради собственного удовольствия, но все кончилось в 1939 году, когда Чехословакию оккупировали фашисты. После допроса в гестапо 14 июля Муха скончался. Он не дожил всего 10 дней до своего 79-летия.

Вот и вся основная биографическая канва Альфонса Мухи. Каким он был в жизни? Его биограф Марта Кадлечникова отмечает: «Читая сотни писем, сортируя груды фотографий, визитных карточек и вырезок из старых газет, я, помимо важных фактов, обнаружила массу интересных подробностей: он боялся осени и часто болел гриппом; был галантен с дамами; был оптимистичен до легкомыслия и ревнив…» Биограф умалчивает о «позорном парижском прошлом», как его называл сам Муха. Очевидно, там были женщины. И не одна. Париж без женщин? Так не бывает. Однако вся любовная эпопея закончилась, когда в 1906 году художник женился на своей ученице Марии Хитиновой. Ему – 46 лет, ей – 24 года (разница в 22 года вполне нормальна для учителя и ученицы). Свою молодую Марию Муха любил страстно. Вот, собственно, и вся новелла. Остальные детали и нюансы улавливайте сами, рассматривая изысканные рисунки Альфонса Мухи.

Фантазии и безумства

Сальвадор Дали

Сумасшедшие, неверные, окаянные,

Двуногие, обросшие шерстию,

Думайте, думайте постоянно

О неминуемом: о Втором пришествии…

Рюрик Ивнев, 1914

Фантазии и безумства (Сальвадор Дали)

Дали и XX век

Когда я смотрю на Мадонну Рафаэля, всегда думаю: «Какое счастье, что Дали родился в XX веке! Прежде на него и внимания бы не обратили».

Сальвадор Дали

XX век. Безумный век: две мировых войны, Хиросима, а сколько локальных войн, катастроф, преступлений!.. Столетие, породившее безумное искусство и безумных гениев. В ряду последних – и на одном из первых мест – художник Сальвадор Дали. «Неистовый Сальвадор», как его называли. «Безграничный Сальвадор Дали». «Великий и загадочный Сальвадор Дали». «Сальвадор Дали – демиург странного мира».

Если ходить по залам музеев или рассматривать альбомы живописи дома, то бросается в глаза поразительный контраст работ мастеров прошлого с полотнами Сальвадора Дали.

Ясный и гармоничный Рафаэль. Изысканный и красивый Боттичелли. Уравновешенный и прелестный Франсуа Буше. Основательный и зрелый Рубенс. Полный достоинства Тициан. Румяный и жизнерадостный Ренуар. Негромкий и задумчивый Клод Моне… И рядом – Сальвадор Дали, как пришелец из другого мира. Возмутитель спокойствия. Динамит среди бабочек и цветов на солнечной лужайке.

И все же Дали возник не на пустом месте. У него были предшественники. Хиеронимус Босх со своими мрачными фантазиями. Альбрехт Дюрер – цикл «Апокалипсис». Мистически скорбный Эль Греко. Офорты «Капричос» и «Диспаратес» Франсиско Гойи. А любитель резни и пожаров Эжен Делакруа? А тяготевший к философскому осмыслению жизни Рембрандт?..

По масштабу сделанного и по отражению своей эпохи кто-то из критиков сравнил Сальвадора Дали с Бенвенуто Челлини. Но вот разница: Челлини был баловнем эпохи Возрождения, а Дали, родное дитя той же эпохи, был подкинут машиной времени в чуждый ему XX век, где художнику предстояло утверждать себя и доказывать право на собственное видение мира. И в этом он преуспел.

Сальвадор Дали вобрал в себя все тревоги и всю боль предыдущих столетий, все безумства и весь абсурд социума и вывалил все это на свои холсты, заставляя зрителей вздрагивать перед ними, испытывать шок, корчиться от страха и застывать от ужаса. Короче, Сальвадор Дали – не для слабонервных. Это беспощадная живопись. Живопись-взрыв. Живопись- потрясение. Живопись – прощание по человеческому разуму. Похороны покоя, уюта и гармонии. Переход в другое измерение. Погружение в бездны подсознания.

В своем творчестве Сальвадор Дали загадочен и непонятен. Сам художник говорил: «Что касается живописи, то цель у меня одна: как можно точнее запечатлеть конкретные образы Иррационального». То есть Дали сознательно выходил за рамки «рацио», а это всегда требует расшифровки. Вот почему о Сальвадоре Дали не умолкают споры. Кто же он, Сальвадор Дали, – верховный жрец современного искусства или аферист в эстетике, пророк или шарлатан, истинный маг или удачливый мистификатор?.. Точного ответа нет. Поэтому остановимся на одном определении: он – мятежник, бунтарь в стане Искусства.

Сквозь биографический туман

О Сальвадоре Дали известно многое, но еще больше остается неизвестным. Будучи самовлюбленным эгоцентристом, настоящим нарциссом, художник много говорил о самом себе, издал дневники, написал множество стихов, статей и прочих литературных произведений, но все это лишь сгустило туман вокруг его жизни. Отличить правду от нарочитой лжи во имя рекламы порой просто невозможно. Собственными руками Сальвадор Дали сотворил миф о себе. А, как известно, легенды – всего лишь легенды, в которых истина растворена в вымысле. Но все-таки, что известно точно?

Дали родился 11 мая 1904 года в испанском городе Фигерасе. Его полное имя звучит так: Сальвадор Хасинто Филипе Дали Доменеч Куси Фаррес. Длинно и путано. Совсем иное дело: Сальвадор Дали! Ярко, напористо и хорошо запоминается. Сальвадор по-испански означает «Спаситель» – так его назвал отец после того, как первый сын умер. Второй был призван продолжить древний род. И сразу цитата из «Дневника одного гения», недавно изданного у нас, в России. Вот что пишет сам Сальвадор Дали:

«В сущности, отец был для меня человеком, которым я не только более всего восхищался, но и которому более всего подражал – что, впрочем, не мешало мне причинять ему многочисленные страдания… Однако во времена моего детства, когда ум мой стремился приобщиться к знаниям, я не обнаружил в библиотеке отца ничего, кроме книг атеистического содержания. Листая их, я основательно и не принимая на веру ни единого утверждения убедился, что Бога не существует. С невероятным терпением читал я энциклопедистов, которые, на мой взгляд, сегодня способны навевать лишь невыносимую скуку. Вольтер на каждой странице своего “Философского словаря” снабжал меня чисто юридическими аргументами (сродни доводам отца, ведь и он был нотариусом), неопровержимо свидетельствующими, что Бога нет…»

Итак, парадокс первый: в католической стране мальчик рос неверующим и во всем сомневающимся (правда, позднее Дали вернется к религии). Но с очень большим самомнением. Вот одно из характерных признаний:

«В шесть лет я хотел быть поваром, в семь – Наполеоном. С тех пор мои амбиции неуклонно растут. И сегодня я жажду стать не кем иным, как Сальвадором Дали. Что дьявольски трудно, ибо, пока я приближаюсь, Сальвадор Дали уходит».

Мать Дали умерла в 1920 году, когда ему было 16 лет. Он относился к ней «с религиозным обожанием»: ведь она была матерью Спасителя, а именно Спасителем ощущал себя художник с юности. Он утверждал, что гениальным стал уже в материнском чреве. Смерть матери была ударом для Дали, что не помешало ему в интересах рекламы на выставке в Париже на собственной картине начертать: «Я плюю на свою мать». Эта шокирующая выходка стоила художнику разрыва с семьей: отец запретил ему возвращаться домой. Впрочем, дом и семья Сальвадору Дали были уже не нужны, его домом и семьей стала живопись.

Одаренность в нем пробудилась очень рано: сохранился пейзаж, написанный им маслом… в 6 лет! В 14 лет состоялась его первая персональная выставка в муниципальном театре Фигераса. Юный Дали упорно ищет свой собственный почерк, а пока осваивает все нравившиеся ему стили: импрессионизм, фовизм, пуантилизм. «Он рисовал страстно и жадно, как одержимый», – скажет о себе Сальвадор Дали в третьем лице.

«Рисунок – это честность искусства» – эта фраза из мемуаров Энгра становится для Сальвадора Дали девизом молодых лет. В 17 лет он поступает в Королевскую Академию художеств (еще ее называют Высшей школой изящных искусств), преподаватели которой высоко оценили совершенство его рисунков.

Впоследствии маститый поэт Рафаэль Альберти вспоминал о годах своей юности и о друзьях-товарищах:

«Я испытываю огромную любовь к Сальвадору Дали-юноше. Его талант от Бога подкреплялся удивительной работоспособностью. Очень часто, закрывшись в своей комнате и неистово работая, он забывал спускаться в столовую. Несмотря на свою редкую одаренность, Сальвадор Дали каждый день посещал Академию художеств и учился рисовать там до изнеможения».

Дали без устали копировал Веласкеса, Вермеера Делфтского, Леонардо да Винчи, изучал античные образцы. Учился рисунку у Рафаэля и Энгра, боготворил Дюрера. В технике рисунка достиг классического совершенства, что и продемонстрировал позднее в иллюстрациях к «Божественной комедии» Данте и к Библии. Попросту говоря, Сальвадор Дали набил руку на классике и поэтому легко мог перейти в область экспериментов и новаций. За всеми его фантазиями и живописными изысками всегда стояла основательная школа рисунка. Тщательная и совершенная. Недаром в одной из книг Дали брошена афористическая фраза, вызов:

«Когда меня спрашивают: “Что нового?” – я отвечаю: “Веласкес! И ныне и присно”».

Это, пожалуй, второй парадокс жизни Сальвадора Дали. А третий заключен в раздвоенности его психики, в раздвоении жизненной цели. С одной стороны, он – примерный и усердный ученик, сверхпочтительно относящийся к своим учителям по живописи и искусству. А с другой стороны, бунтует против всех и всего. Чисто юношеское стремление выделиться во что бы то ни стало. В 1926 году 22-летнего Сальвадора Дали изгоняют из стен Академии за дерзость, на короткое время он даже попадает в тюрьму. Изначально заложенную в нем дерзость развили и подогрели его друзья-бунтари: Федерико Гарсия Лорка, Луис Бунюэль, Рафаэль Альберти – будущие знаменитости, как на подбор!.. А теоретическую подготовку своего бунтарства Дали получил от духовных учителей – Фридриха Ницше и Зигмунда Фрейда.

Ницше – первая любовь, Фрейд – вторая. Вот две личности, которые оказали сильнейшее воздействие на формирование взглядов и систему мировоззрения художника. С их подачи Дали стал последовательным представителем радикального ницшеанства XX века, сверхчеловеком современного искусства, который решительно освободился от «рационального практического мира». Дали писал:

«Я хотел стать Ницше иррационального. Фанатичный рационалист, я один знал, чего хочу. Я погружусь в мир иррационального не в погоне за самой Иррациональностью, не ради того, чтобы, уподобляясь всем прочим, с самовлюбленностью Нарцисса поклоняться собственному отражению или послушно ловить чувственные ощущения, нет, моя цель в другом – я дам бой и одержу “Победу над Иррациональным”. В то время друзья мои, подобно многим другим, в том числе и самому Ницше, поддавшись романтической слабости, позволили увлечь себя миру иррационального».

Действительно, Сальвадор Дали дал бой алогичному миру, проникнув в него значительно дальше многих своих единомышленников. Здесь уместно прервать биографическую канву и поговорить на искусствоведческую тему. Итак:

Фокусы сюрреализма

В нашем культурном багаже до недавнего времени существенное место занимал социалистический реализм – метод изображения полуреальной жизни, преображенной и отлакированной в угоду официальной идеологии. Книги и живописные полотна, сработанные по этому методу, отражают как бы подлинную жизнь, но текущую исключительно в русле коммунистических мечтаний, без греха, грязи и преступных помыслов и деяний. Вот что такое по сути социалистический реализм.

А что такое сюрреализм? В переводе с французского «сверхреализм». Такой супер, где явь и сон, бред и действительность перемешаны и неразличимы между собой. Сюрреализм раскрепостил мысли и взгляды. Все истины поставил под сомнение и почти все разрушил. Хронологически течение сюрреализма возникло в 1924 году и завершило свое существование в 1969 году. Период его совпал с годами жизни Сальвадора Дали. Сюрреализм, можно сказать, пропитал Сальвадора Дали насквозь. Или иначе: Дали был благодатной почвой, на которой расцвел сюрреализм. Вся жизнь и все творчество Сальвадора Дали – это сплошной сюр.

Во вступительной статье к «Дневнику одного гения» А. Якимович отмечает, что Сальвадор Дали «взял идеи сюрреализма и довел их до крайности. В таком виде эти идеи превратились действительно в динамит, разрушающий все на своем пути, расшатывающий любую истину, любой принцип, если этот принцип опирается на основы разума, порядка, веры, добродетели, логики, гармонии, идеальной красоты – всего того, что стало в глазах радикальных новаторов искусства и жизни синонимом обмана и безжизненности».

Исходя из такого посыла, Сальвадор Дали дискредитирует все стороны человеческого бытия, включая и крайние его проявления – религию и безбожие, нацизм и антифашизм, поклонение традициям и авангардный бунт против них, веру в человека и неверие в него. В рамках всеотрицания художник и строил собственную систему ментальности, своих отношений с миром и свой стиль жизни.

«Первый манифест сюрреализма», написанный Андре Бретоном, появился в 1924 году, когда Дали было всего 20 лет. Первые сюрреалисты забавлялись «снами наяву». Бретон стал выпускать журнал «Сюрреалистическая революция».

«Сюрреализм вокруг нас… – определял Андре Бретон. – Когда я беру в руки номер газеты, я вижу, что на одной полосе здесь уместились и сообщения о свадьбе, и фото, и некролог. Чем же это не образчик сюрреалистического творчества?!»

Отсюда цель и задача сюрреализма: запечатлевать мгновения во всей их правдивой множественности, создавать на полотне коллаж из идей и предметов.

Среди истовых сюрреалистов-художников были итальянец Джорджо де Кирико, бельгийцы Рене Магритт и Поль Дельво, француз Андре Массон, испанец Хоан Миро, англичанин Фрэнсис Бэкон и многие другие мастера кисти.

К сюрреалистам примкнул и Сальвадор Дали. В своем дневнике он признавался:

«Итак, я принял сюрреализм за чистую монету вместе со всей той кровью и экскрементами, которыми так обильно уснащали свои яростные памфлеты его верные сторонники. Так же как, читая отцовские книги, я поставил себе цель стать примерным атеистом, я и здесь так вдумчиво и прилежно осваивал азы сюрреализма, что очень скоро стал единственным последовательным, “настоящим сюрреалистом”. В конце концов дело дошло до того, что меня исключили из группы, потому что я был слишком уж ревностным сюрреалистом» (1 мая 1952).

«Когда Бретон открыл для себя мою живопись, он был явно шокирован замаравшими ее фекальными деталями. Меня это удивило. То обстоятельство, что я дебютировал в г…, можно было бы потом интерпретировать с позиций психоанализа как доброе предзнаменование… Напрасно пытался я вдолбить сюрреалистам, что все эти фекальные детали могут лишь принести удачу всему нашему движению. Напрасно призывал я на помощь пищеварительную иконографию всех времен и народов – курицу, несущую золотые яйца, кишечные наваждения Данаи, испражняющегося золотого осла, – никто не хотел мне верить. Тогда я принял решение. Раз они не хотят г…, которое я столь щедро им предлагаю, – что ж, тем хуже для них, все эти золотые россыпи достанутся мне одному…

Достаточно мне было провести в лоне группы сюрреалистов всего лишь одну неделю, чтобы понять, насколько Гала была права. (Напомним: Гала – жена художника. – Ю. Б.) Впрочем, они проявили известную терпимость к моим фекальным сюжетам, зато объявили вне закона, наложив табу, многое другое. Я без труда распознал здесь те же самые запреты, от которых страдал в своем семействе. Изображать кровь мне разрешили. По желанию я даже мог добавить туда немного каки. Но на полную каку я уже права не имел. Мне было позволено показывать половые органы, но никаких анальных фантазмов. На любую задницу смотрели очень косо. К лесбиянка*м сюрреалисты относились вполне доброжелательно, но совершенно не терпели педерастов. В видениях без всяких ограничений допускался садизм, зонтики и швейные машинки, однако любые религиозные сюжеты, пусть даже в чисто мистическом плане, категорически воспрещались всем, кроме откровенных святотатцев. Просто грезить о рафаэлевской мадонне, не имея в виду никакого богохульства, – об этом нельзя было даже заикаться…

Как я уже сказал, я заделался стопроцентным сюрреалистом. И с полной искренностью и добросовестностью решил довести эти эксперименты до конца, до самых вопиющих и несообразных крайностей. Я чувствовал в себе готовность действовать с тем параноидным средиземноморским лицемерием, на которое в своей порочности, пожалуй, я один и был способен…»

Так что среди сюрреалистов, этих великих иллюзионистов, скажем в рифму, Сальвадор Дали оказался настоящим возмутителем сюрреалистического неспокойствия, он ратовал за сюрреализм без берегов, заявляя: «Сюрреализм – это я!»

Как отмечал Андрей Вознесенский: «Поколения прошли, нанизанные на шампуры его усов. Для его друзей сюрреализм был лишь школой, они прошли ее, сгинули в политику, Арагон стал сталинистом, Бретона увлек троцкизм, Дали остался верен сюру и тайне. Думаю, как художники, его друзья тяготились своей политической закабаленностью… Мне довелось беседовать и бывать у мэтров, основоположников движения – и у Пикассо, и у Арагона, и у Мура, и у Матты, – для них Дали был падший ангел сюра, исключенный из рядов, но его озарял свет их юности…»

Итак, падший ангел сюра.

Сюр-сюр меня! Но сам Дали падшим ангелом себя не считал, о себе он говорит иначе:

«Так и быть, признаюсь: я – бегемот, но с усами. Пока все разглядывают мои усы, я, укрывшись за ними, делаю свое дело».

Разрыв с группой сюрреалистов совпал с появлением Галы. Собственно говоря, она и увела Сальвадора Дали из-под эстетического контроля Бретона и всей его компании. Как написал Дали в своем дневнике:

«Словно мать страдающему отсутствием аппетита ребенку, она терпеливо твердила:

– Полюбуйся, малыш Дали, какую редкую штуку я достала. Ты только попробуй, это ведь жидкая амбра, и к тому же нежженая. Говорят, ею писал сам Вермеер».

О музе Дали мы поговорим чуть позднее. Это отдельная песня. А пока о самом художнике, и не своими, а его же словами.

Читая «Дневник одного гения»

О, это странный дневник! Через мои руки прошло множество дневников (я вел дневниковые рубрики в журналах и газетах), от братьев Гонкур до Пришвина, от Кафки до Чуковского, от Николая II до Юрия Нагибина и т. д. Все дневники немного похожи друг на друга. В них тихая грусть, раздумья, попытка «остановить мгновенье» или сухая опись встреч и дел. Но дневники Сальвадора Дали – это нечто из ряда вон выходящее, оно и понятно: дневник гения.

«Я – гений Игорь Северянин!» – возвещал российский поэт. А другой, Маяковский, писал: «Себе, любимому, посвящает эти строки автор», но, правда, при этом Владимир Владимирович хоть немного сомневался относительно своего величия: он «такой большой и такой ненужный». У Сальвадора Дали никаких сомнений: гений – и все! Он даже выводит «Рецепт взращивания гения»:

«Для начала гения надо иметь. Затем – дать ему созреть. Не провороньте первый росток! Но не торопите события – успеете снять урожай. Не следует подстригать крону: пусть растет, как ей заблагорассудится; верное направление определится само собой. Когда придет время, соберите плоды. ПОДАВАТЬ, ПОКА НЕ ОСТЫЛИ!»

Но мы отвлеклись от самого дневника. Он открывается записью от 1 мая 1952 года (Дали через 10 дней исполнится 48 лет) с признания, что ему чудовищно жмут лакированные туфли.

Обычно авторы дневников вольно или невольно приукрашивают себя, припомаживают и возвеличивают, ну хотя бы чуть-чуть. Ничего подобного нет в дневнике Сальвадора Дали. В нем он себя сознательно разоблачает и развенчивает, выставляя все напоказ. Он отлично.понимает, что любой эпатаж в конечном счете работает на его имя, на его популярность. Поэтому так пыжится в своем эксгибиционизме, творя дневник как мемуарный рекламный трюк.

Вот характерная запись от 29 июня 1952 года:

«Накануне вечером я, дабы переполнился через край кубок моей теперешней безэкстазности, принял снотворную пилюлю. И Боже мой, что за дивное пробуждение ждало меня в половине двенадцатого, с каким блаженством потягивал я свой обычный кофе с молоком и медом на освещенной солнцем террасе, наслаждаясь под безоблачным небом безмятежным покоем, не омраченным даже малейшими признаками эрекции!..»

Бесстыже, да? Но это только цветочки. Дневник Дали переполнен различными физиологизмами: описанием желудочных спазм, слюноотделения («когда сплю или пишу, я от удовольствия всегда пускаю слюну…»), художник живописует болячки на губе, козявки в носу, процесс дефекации…

«Через 15 минут после первого завтрака я, как обычно, сую себе за ухо цветок жасмина и отправляюсь по интимнейшим делам…»

Обрываю цитату. Дальше идет то, что может интересовать лишь самого Сальвадора Дали, а не господ читателей. Ах, некоторых и это волнует? Тогда пожалуйста: 27 июля 1952 года Сальвадор Дали, мэтр сюрреализма, произвел «две крошечные какашки в форме носорожьих рогов».

Куда как занятно и с душком!..

Сальвадор Дали весь такой: перехватывающий дух, скандальный и шокирующий. Для него задница носорога – это «подсолнух с целой галактикой всяких логарифмических кривых», о чем он торжественно сообщает в своем дневнике.

Но мало художнику было дневниковых записей, он написал специальное исследование, посвященное «искусству пука», в котором разобрал все «разновидности пука»: полновокальный, полувокальный, чистый, пук с придыханием, пуки по возрасту, по социальному статусу и профессии (пуки мастеров ратных подвигов, пуки юных дев, замужних дам, старческие, пуки географов, пуки актеров и актрис и т. д.).

10 мая 1956 года Сальвадор Дали отметил в дневнике, что он пребывает «в состоянии непрерывной интеллектуальной эрекции». То есть всегда на взводе. Творческом и всяком другом. Всегда готов на любой эпатаж в искусстве и в быту.

Не откажем себе в удовольствии процитировать запись от 18 декабря того же года, сделанную Дали в Париже:

«В настоящий триумф Дали превратила вчера воехищенная толпа вечер в храме Науки. Не успел я прибыть туда на своем «роллсе», битком набитом кочанами цветной капусты, как, приветствуемый вспышками бесчисленных фотокамер, сразу же проследовал в главную аудиторию Сорбонны, дабы, не теряя ни минуты, начать свое выступление. Публика, дрожа от нетерпения, ждала от меня эпохальных откровений. И я не обманул ее ожиданий. Я заранее решил приберечь для Парижа самые свои сногсшибательные заявления – ведь Франция недаром снискала себе репутацию самой разумной, самой рациональной страны мира. Я же, Сальвадор Дали, происхожу родом из Испании – самой что ни на есть иррациональной и мистической страны, которая когда-либо существовала на свете… Это были мои первые слова, и они потонули в бешеных рукоплесканиях – никто так не чувствителен к комплиментам, как французы. Разум же, продолжил я, никогда не является нам иначе, как в ореоле радужного тумана, окрашенного во всевозможные оттенки скептицизма, которые он, то есть разум, всячески стремится рационализировать, свести к коэффициентам неопределенности, ко всяким гастрономическим изыскам в прустовском стиле, неестественно желеобразным на вид и непременно с душком. Вот почему так полезно и даже просто необходимо, чтобы испанцы вроде нас с Пикассо время от времени появлялись в Париже, дабы дать возможность французам воочию увидеть сочащийся кровью кус натуральной, сырой правды.

Тут, как я и ожидал, в публике началось совершенно невообразимое. Я понял, что победа за мной!..»

Конечно, в дневнике Дали можно найти не только рекламные и эпатажные куски, там есть масса других оригинальных рассуждений. К примеру:

«Из всего учения Огюста Конта мне особенно понравилась одна очень точная мысль, когда он, приступая к созданию своей новой “позитивистской религии”, поставил на вершину иерархической системы банкиров, именно им отводя центральное место в обществе. Может, это во мне говорит финикийская часть моей ампурданской крови, но меня всегда завораживало золото, в каком бы виде оно ни представало.

Еще в отрочестве узнав о том, что Мигель де Сервантес, так прославивший Испанию своим бессмертным «Дон Кихотом», сам умер в чудовищной бедности, а открывший Новый Свет Кристофор Колумб умер в не меньшей нищете, да к тому же еще и в тюрьме, – так вот, повторяю, узнав обо всем этом еще в отроческие годы, я, внимая благоразумию, настоятельно посоветовал себе заблаговременно позаботиться о двух вещах:

1. Постараться как можно раньше отсидеть в тюрьме. Это было своевременно исполнено.

2. Найти способ без особых трудов стать мультимиллионером. И это тоже было выполнено.

Самый простой способ избежать компромиссов из- за золота – это иметь его самому. Когда есть деньги, любая «служба» теряет всякий смысл. Герой нигде не служит! Он есть полная противоположность слуге. Как весьма точно заметил каталонский философ Франциско Пухольс: «Величайшая мечта человека в плане социальном есть священная свобода жить, не имея необходимости работать».

Дали дополняет этот афоризм, добавляя, что сама эта свобода служит, в свою очередь, и необходимым условием человеческого героизма. «Позолотить все вокруг – вот единственный способ одухотворить материю…» (1 мая 1952 года).

В своем дневнике Сальвадор Дали направо и налево раздает оценки своим собратьям по искусству.

«Матисс: торжество буржуазного вкуса и панибратство».

«Арагон: с этаким-то карьеризмом – и такая ничтожная карьера!»

«Кандинский? Говорю вам раз и навсегда: нет и не может быть там (в живописи. – Ю. Б.) никакого русского художника. Кандинский мог бы прекрасно мастерить из перегородчатой эмали дивные набалдашники для тростей…»

«Когда мне было 27 лет, я, чтобы иметь возможность приехать в Париж, сделал с Луисом Бунюэлем два фильма, которым суждено навеки войти в историю, это – “Андалузский пес” и “Золотой век”. С тех пор Бунюэль, работая в одиночку, снял и другие фильмы, чем оказал мне неоценимую услугу, ибо убедительно продемонстрировал публике, от кого в “Андалузском псе” и “Золотом веке” исходило все гениальное и от кого – все примитивное и банальное».

В своем дневнике Сальвадор Дали снисходителен только к Пикассо:

«Испания всегда имела честь представлять миру самые возвышенные и самые неистовые контрасты. В XX веке все эти контрасты обрели воплощение в двух личностях, Пабло Пикассо и вашем покорном слуге…»

Гений саморекламы

Наше время – эра кретинов, эра потребления, и я был бы последним идиотом, если бы не вытряс из кретинов этой эпохи все, что только можно.

Сальвадор Дали

Мало быть талантливым художником, надо еще уметь и подать себя, устроить шум, выгодно продать свои творения. Нужна, как мы говорим сегодня, большая раскрутка. В этом смысле Сальвадор Дали – не без помощи Галы, а может быть, именно благодаря ей – непревзойденный мастер.

«Трудно привлечь к себе внимание даже ненадолго, – признавался Дали. – А я предавался этому занятию всякий день и час. У меня был девиз: главное – пусть о Дали говорят. На худой конец говорят хорошо».

Рекламные способности Дали проистекали из ощущения его гениальности.

«Меня никогда не покидает чувство, что все, что связано с моей персоной и с моей жизнью, уникально и изначально отмечено печатью избранности, цельности и вызывающей яркости», – записывает он в дневнике 17 июля 1952 года.

Запись от 5 сентября 1953 года:

«В грядущем году я стану не только самым совершенным, но и самым проворным художником в мире».

Точнейшее определение: самый проворный… Однако не в одном проворстве дело. Сальвадор Дали родился и жил на Западе в обществе потребления, где реклама и деньги творят своих звезд и кумиров. Вспомним нашего Александра Тышлера, весьма талантливого художника, художника-философа, поражавшего своими живописными метафорами. Тышлер, кстати, ровесник сюрреалиста Рене Магритта – и что? Магритт в родной Бельгии и на всем Западе почитаем как идол, а наш Тышлер? В советские времена забился в пыльный угол сцены за театральной кулисой и был занят проблемой элементарного выживания. Он жил в Советском Союзе, за железным занавесом, и здесь не имело никакого значения личное проворство. Никто и помыслить не мог о рекламе своих произведений. Государство само определяло рейтинг гениальных и талантливых. Обо всем этом смешно даже говорить. Поэтому повезло Сальвадору Дали: он жил на Западе, а не в Советском Союзе. И мог бесцензурно, без всякого страха за собственную жизнь, писать:

«Каждое утро при пробуждении я испытываю высочайшее наслаждение, в котором лишь сегодня отдаю себе отчет: это наслаждение быть Сальвадором Дали, и в полном восхищении я задаю себе вопрос: какими еще чудесами он нынче подивит мир, этот Сальвадор Дали?» (6 сентября 1953 г.).

Художник беспрепятственно проявлял свою манию величия, и не только проявлял, но и успешно реализовывал, тем более что он действительно был велик по своему природному таланту. К врожденному дару он прибавлял почти гениальную проворность. Не случайно в дневнике обронена фраза: «Жить – это прежде всего участвовать». То есть не сидеть сложа руки, не ждать, когда тебя заметят и оценят, как это свойственно многим российским интеллигентам (неудобно говорить о себе, предлагать себя и т. д.). Дали чужд этих российских сантиментов. Он – высокопрофессиональный менеджер, рекламный агент самого себя, зазывала на улице и гид на выставке. Он постоянно устраивает «информационные оргии», чтобы привлечь к себе внимание и в очередной раз оповестить мир о существовании гения Дали. В доказательство этого приведу пространную выдержку из дневника:

«1958-й год. Сентябрь. Порт-Льигата.

Трудно удерживать на себе напряженное внимание мира больше, чем полчаса подряд. Я же ухитрялся проделывать это целых двадцать лет, и притом каждодневно. Мой девиз гласил: “Главное, чтобы о Дали непрестанно говорили, пусть даже и хорошо”. Двадцать долгих лет удавалось мне добиваться, чтобы газеты регулярно передавали по телетайпам и печатали самые что ни на есть невероятные обо мне известия.

Париж. Дали выступает в Сорбонне с лекцией о “Кружевнице” Вермеера и своем «Носороге». Он прибывает туда на белом «роллс-ройсе», набитом кочанами цветной капусты.

Рим. В освещенном факелами парке княгини Паллавичини Дали воскресает, неожиданно появляясь из кубического яйца, испещренного магическими текстами Раймондо Луллио, и произносит по-латыни зажигательную речь.

Герона, Испания. В Обители Пресвятой девы с Ангелами только что вступил в тайный литургический брак с Галой. “Теперь мы – существа архангельские!” – заявил он.

Венеция. Гала и Дали, представленные великанами, спускаются по ступеням Дворца Бейстегуи и вместе с приветствующей их толпой танцуют на главной площади города.

Париж. На Монмартре, прямо напротив мельницы “Ла Галетт” Дали, стреляя из аркебузы по гравировальному камню, создает свои иллюстрации к “Дон Кихоту”. “Обычно, – заявляет он, – мельницы делают муку – я же собираюсь из муки делать мельницы”. Заполнив мукою и смоченным типографской краской хлебным мякишем два носорожьих рога, он с силой выстреливает всем этим и выполняет свое обещание.

Мадрид. Дали произносит речь, где приглашает Пикассо вернуться в Испанию. Начинает он со следующего заявления: “Пикассо испанец – и я тоже испанец! Пикассо гений – и я тоже гений! Пикассо коммунист – и я тоже нет!”

Глазго. Муниципалитет города только что принял единодушное решение приобрести картину Дали “Христос Святого Иоанна на кресте”. Сумма, заплаченная за это произведение, вызвала взрывы негодования и ожесточенные споры.

Ницца. Дали объявляет о своем намерении приступить к созданию фильма “Тачка во плоти” с Анной Маньяни в главной роли, где героиня без ума влюбляется в тачку.

Париж. Дали продефилировал через весь город во главе процессии, несущей батон хлеба пятнадцатиметровой длины. Хлеб был торжественно возложен на сцену театра “Этуаль”, где Дали выступил с истерической речью о “космическом клее” Гейзенберга.

Барселона. Дали и Луис Мигель Домингин решили устроить сюрреалистический бой быков, в конце которого вертолет, наряженный Инфантою в платье от кутюр, унесет в небо жертвенного быка, который далее будет сброшен на священной горе Монсеррат и растерзан кровожадными грифами. Тем временем Домингин на импровизированном Парнасе увенчает короною голову Галы, одетой Ледою, а у ног ее выйдет голым из яйца Дали.

Лондон. В планетарии воспроизвели расположения звезд на небосводе Порт-Льигаты в момент рождения Дали. Согласно заявлению его психиатра, доктора Румгэра, Дали возвестил, что они с Галою воплощают космический и величественный миф о Диоскурах (Касторе и Полидевке). «Мы, Гала и я, являемся детьми Юпитера».

Нью-Йорк. Дали высадился в Нью-Йорке, одетый в золотой космический скафандр и находясь внутри знаменитого «овосипеда» его собственного изобретения – прозрачной сферы, нового средства передвижения, основанного на фантазмах, вызываемых ощущениями внутриутробного рая.

Никогда, никогда, никогда, никогда ни избыток денег, ни избыток рекламы, ни избыток успеха, ни избыток популярности не вызывали у меня – пусть даже хоть на четверть секунды – желания покончить жизнь самоубийством… совсем наоборот, мне это очень даже нравится. Вот как раз совсем недавно один приятель, который никак не мог понять, как это весь этот шум не приносит мне ничуточки страданий, явно выступил в роли этакого искусителя, спросив меня:

– Неужто же такой ошеломляющий успех и вправду не доставляет вам никаких страданий?

– Никаких!

Уже с просительной интонацией:

– Ну хотя бы какое-нибудь легкое нервное расстройство… (На лице было написано: «Ну пожалуйста, что вам стоит»).

– Нет! – категорически отмел я.

После чего, зная о его неслыханном богатстве, добавил:

– Дабы доказать вам свою искренность, могу тут же, не моргнув глазом, принять от вас 50 ООО долларов.

Во всем мире, и особенно в Америке, люди сгорают от желания узнать, в чем же тайна метода, с помощью которого мне удалось достигнуть подобных успехов. А метод этот действительно существует. И называется он «параноидно-критическим методом». Вот уже больше тридцати лет, как я изобрел его и применяю с неизменным успехом, хотя и по сей день так и не смог понять, в чем же этот метод заключается. В общем и целом его можно было бы определить как строжайшую логическую систематизацию самых что ни на есть бредовых и безумных явлений и материй с целью придать осязаемо творческий характер самым моим опасным навязчивым идеям. Этот метод работает только при условии, если владеешь нежным мотором божественного происхождения, неким живым ядром, некой Галой – а она одна-единственная на всем свете…»

Читая подобные «откровения», чувствуешь себя дураком. Да он просто морочит всем голову! Элементарно дурачит! Да он классический шут и шарлатан!..

Дали защищается: «Я – безумец поневоле. Я – художник и работаю всерьез, но, кроме того, у меня есть хобби: я – шут. Все бы возликовали, будь я шут в искусстве, но серьезного отношения к делу люди не прощают».

Дали глазами современников

Мы вдоволь наслушались самого Дали. Пора взглянуть на него со стороны. Может быть, у художника есть какая-то невидимая для широкой публики грань?

Французский книгоиздатель, коллекционер живописи Пьер Аржилле познакомился с Дали в 30-х годах. Потом издавал гравюры мастера, выполненные в виде иллюстраций к известным произведениям мировой литературы. В Музее сюрреализма, созданном Аржилле, хранится около 160 таких гравюр. Это самая большая коллекция во Франции. Аржилле организовал первую выставку работ художника в СССР, на которой, естественно, его атаковали журналисты с вопросами о Дали.

«Это был необыкновенный человек, – вспоминал Пьер Аржилле. – По существу, малоизвестный широкой публике, которая судила о нем по его картинам и эксцентричному поведению. В близком же общении Дали был простым, обаятельным, с ним легко дружилось и работалось. В отличие от других художников, с которыми я сотрудничал, с Дали у меня никогда не возникало сложностей при доработке его гравюр.

Мир часто судил о Дали по тому, что читал о нем в газетах и журналах. А те зачастую давали представление о нем как о, мягко говоря, странном человеке.

Но это же совершенно неверно. В противоположность тому, что можно было бы о нем подумать, если судить по публикациям в прессе, Дали являлся человеком мыслящим, скрупулезно и долго работавшим над своими картинами. Он обладал большим запасом терпения и мог провести целый день, выписывая на холсте какую-нибудь деталь. У Дали был вкус к работе, причем к упорной, и желание придать ей завершенность, что, на мой взгляд, отличает его от многих современных художников. Дали был великим тружеником…»

Прервем рассказ Аржилле и процитируем самого Дали: «Если бы я не работал, что бы я делал здесь, на земле? Скучал бы, как устрица. Поэтому я терпеть не могу устриц».

«Он много читал, был очень образован. И далеко не поверхностен, а ведь именно таким его представляют газеты, – продолжал свои воспоминания Пьер Аржилле. – Ему доставляло удовольствие подпитывать журналистов курьезами, дразнить, ошеломлять их. Принято считать, что это, дескать, Дали искал себе рекламу. На самом же деле репортеры постоянно охотились за ним, выискивая его повсюду. Они караулили его, где бы он ни находился – в Испании, в Париже, в Америке. Когда я к нему приходил в гости или же по издательским делам, всегда сталкивался в лифте или в подъезде дома с людьми, вооруженными фотоаппаратами, теле- и кинокамерами, магнитофонами. Они ждали от мастера новых высказываний, неожиданных реплик.

Многие поверхностно знавшие его люди считали, что он сноб. Это не так. Вообще надо различать, каким казался Дали и каким был в действительности. Он играл роль безумца, на самом же деле был человеком глубоким, думавшим – особенно о проблемах метафизики, о смерти. Он постоянно и много читал. Немногие знали его с этой стороны. Это был человек высокой культуры, прекрасно знавший литературу, особенно поэзию. Недаром им созданы великолепные иллюстрации к стихам Ронсара, Аполлинера, к «Фаусту».

Он был человеком живым, веселым и отличался стопроцентной честностью. Он всегда говорил только то, что думал, хотя это порой производило на окружающих странное впечатление, даже эпатировало их. Но ему не было дела до их мнения. Для меня это является образцом свободы. Был он прав или нет – он говорил то, что думал. Должен особенно подчеркнуть: художник не был злым. Напротив, я его помню предельно доброжелательным и незлопамятным. Злые люди глупы. У него на злобу не было даже времени – он всю жизнь проработал, работал много и легко. Знаете, без труда, без огромного труда нельзя достичь того уровня, которого добился Дали. Он писал что хотел и как хотел, и это доставляло ему удовольствие. Бывают живописцы, работающие тяжело, туго, и картины у них получаются вымученные. У Дали всегда было миллион идей, он ими сыпал как из рога изобилия. Мне самому с ним было легко, весело и приятно работать, это даже не было похоже на труд, одно сплошное удовольствие…»

Естественно, журналисты не могли не задать Пьеру Аржилле вопросы о Гале, на что Аржилле ответил так:

«Эта женщина обладала необычайной притягательностью. Ее первый муж Элюар до самой своей смерти писал ей нежнейшие любовные письма. И только после того как он умер в 1942 году, Дали и Гала официально поженились. Сальвадор без конца ее рисовал. Честно говоря, она была не так уж и молода для натурщицы, но художники, сами знаете, народ непростой. Коль скоро она его вдохновляла…

Гала вела все дела Дали, вносила в них организованность. Она освободила его от всего, кроме живописи, и он имел возможность полностью отдаться творчеству. Это очень важно, особенно для такого беспомощного человека, как Дали. Представьте, он ни разу не сел за руль автомобиля, а простое дело – купить билет на самолет – превращалось для него в целую историю. Вообще, его отношения с механикой, назовем это так, были очень странными. Он даже стремился избегать вставлять ключ в замочную скважину: боялся того, что скрывается за дверью. Он всегда пропускал вперед кого-нибудь. Почему так? Не знаю, он вообще был очень пуглив. Ему казалось, что какие-то недобрые силы хотят ему навредить…»

Так рассказывал о Сальвадоре Дали его давний знакомый, коллекционер и издатель Пьер Аржилле.

После смерти художника группа журналистов из западногерманского журнала «Штерн» посетила Порт- Льигату, дом, похожий на несколько вложенных друг в друга коробок, где жил Сальвадор Дали со своей музой Галой.

«Собственно говоря, с 1950 и до 1982 года они проводили в этих стенах каждое лето», – рассказывала репортерам донья Пакита, прислуга, домоправительница, а потом хранительница опустевшей обители знаменитого человека. Ее муж Артуро, по профессии парикмахер, был у Дали дворецким, телохранителем и шофером одновременно, а последнее время и пробовал подаваемую еду, потому что Дали панически боялся отравиться.

Дом в Порт-Льигате пустует с 1982 года, с тех пор как здесь умерла Гала. С того самого дня Дали не переступал порога этой своей обители, столь близкой его сердцу. Многое в доме растащено на сувениры. Секретари, советники, закадычные друзья сменяли здесь друг друга как в калейдоскопе. «Это была куча шакалов», – заявил американский миллионер и ценитель художника Райнолдс Морс. Время роковым образом сказалось и на любимых вещах Сальвадора Дали. В саду разваливается на куски гипсовый верблюд, у ног которого тот рядился в восточные одежды для своих «арабских ночей». Наполовину сгнил деревянный шезлонг, воспроизводящий формы человеческой фигуры и сделанный по эскизам Дали. Световые рекламы фирмы «Пирелли», придуманные Дали, больше не горят. Сад медленно, но верно дичает.

Сальвадор Дали, который так охотно распространялся о своей особе, никогда не говорил с Пакитой и ее мужем о своем «параноидально-критическом» искусстве. Он просто был для них хозяином – сумасшедшим, непонятным, не любящим мыться и обожавшим свои чудные усы. А еще был трудягой, работал с утра до ночи – собственно говоря, работал всегда. За это Пакита его уважала. Да и вся вилла – его рук дело, включая чучело огромного медведя, в одной лапе державшего фонарь, а в другой – знаменитую каталонскую шляпу, в которой так любил фотографироваться Дали.

Летняя резиденция Сальвадора Дали и Галы представляет собою причудливый домашний «пейзаж». Еще в 1935 году без помощи архитектора, наняв местного каменщика, экстравагантная пара перестроила под жилье большое помещение, где хранились лодки. Оно принадлежало двум братьям-шизофреникам, и молодой тогда Дали немного им сочувствовал.

Единственным «художественным» украшением нового жилища послужил молочный зуб Сальвадора, который выпал у него необычайно поздно (тоже признак гениальности?). Укрепленный на нитке, зуб свисал с потолка. Кроме этого, в доме не должно было быть ничего – ничего, кроме гения Дали и эротичности Галы. С годами, правда, в доме появились и другие материальные субстанции. В спальне – ковер с изображением улыбающегося папы Иоанна XXIII. В углу стоит японский лакированный комод. У входа в ателье художника возвышается футляр, в котором находятся два искусственных пениса внушительных размеров. Все это и многое другое создает особую ауру обители мэтра сюрреализма.

Испанский журналист Антонио Д. Олано выпустил книгу «Странные привязанности гения», в которой отмечает, что Сальвадор Дали тщательно скрывал свое истинное лицо от людей, оберегая собственный внутренний мир, мир человека по имени Сальвадор Дали, придуманный им же самим еще в ранние годы. Однако известно, что Дали обожал испанского короля и королеву. Неоднозначно относился к Гитлеру и Франко. До знакомства с Франко считал его солдафоном, но, познакомившись, изменил свое мнение и часами беседовал с Франко о Веласкесе. Особые отношения у Дали были с Гарсией Лоркой, ну и, конечно, с Галой.

У Антонио Д. Олано спросили:

– Почему Дали никогда не хотел иметь детей?

– Он боялся, что может родиться умственно неполноценный ребенок, – последовал ответ.

У Сальвадора Дали была многолетняя дружба с итальянской семьей Джузеппе и Марой Альбаретто, их дочь Кристина стала крестницей Дали. Вспоминает Кристина Альбаретто:

«Ребенком я очень любила смотреть, как работал мой крестный отец, великий Сальвадор Дали. Вдохновение являлось к нему внезапно. Помню его горящий, почти магнетический взгляд, его загнутые кверху усики, его эксцентрическую манеру одеваться. Сидя в мастерской, я тоже пыталась что-то рисовать. Но чаще всего мыла его кисти – очень хотелось быть ему полезной. И в то же время требовала, чтобы мне за это платили. Он не отказывался и все норовил расплатиться со мной каким-нибудь рисунком, но я хотела только песеты. А еще он дарил мне подарки – помню, однажды преподнес детеныша оцелота, я назвала его Бабу, он жил у нас очень долго, и сегодня по дому родителей бродят его потомки – три огромные пятнистые кошки. Они тоже напоминают нам о Сальвадоре Дали, гении, который был нашим большим другом…

Ему нравилось играть со мной, – продолжала свой рассказ Кристина. – Может быть, он любил меня, как любил бы собственную дочь, если бы она у него была. Мы вдвоем ходили купаться в заливчик недалеко от его дома, и Дали вместе со мной карабкался на надувной матрасик. Если мне покупали новую игрушку, я старалась спрятать ее подальше – мой крестный отец очень любил игрушки и часто крал их у меня. Он был такой, Дали, – очень похожий на капризного ребенка. Уже тогда весь мир воспринимал его как гения, экстравагантного клоуна, а для меня многие годы он был незаменимым товарищем по играм».

Рассказ Кристины дополняет ее отец, Джузеппе Альбаретто:

«Мало кто это знает, но именно мы были настоящей семьей художника. А все потому, что его отец и сестра, строго исповедовавшие все каноны католической веры, никогда не могли простить ему брака с Галой… Он любил эпатировать всех и вся. И был большим нарциссом – любовь к себе стала его манией.

Мара Альбаретто:

«Он был предельно эксцентричен, экстравагантен. Когда его спрашивали, почему он изобразил любимую жену Галу с двумя отбивными на спине, ответил просто: «Я люблю мою жену и люблю отбивные; не понимаю, почему не могу нарисовать их вместе». Это верно, он обожал Галу, самого себя, а еще очень любил золото: оно было для него фетишем, которому он беззаветно поклонялся. Мы подарили ему золотую корону, выложенную изнутри мехом горностая, – она ему очень нравилась. Он постоянно носил на шее на шнурке золотой слиток, часто ложился спать с этим украшением – расставание с золотом приносило ему физические страдания… Бывшая шахиня Ирана Фара Диба хотела заплатить за портрет драгоценными камнями. Художник оскорбился, восприняв это как знак неуважения: все знают, что великий Дали принимает только золото и доллары. Сказал, что рубины и изумруды – это цветные стекляшки, и он никогда не променяет на них ни одно свое произведение».

Рассказанное Марой Альбаретто дополним воспоминанием нашего соотечественника Николая Федоренко, который встречался с Дали и Галой в начале 60-х годов в Нью-Йорке. Вспоминая о встрече, Федоренко недоумевал:

«Богатство? Зачем оно было Галине Дмитриевне? Ведь при Сальвадоре Дали она и без того была миллионершей!» Его сомнения развеяла сама Галина Дмитриевна (она же Елена, она же Гала):

«Мы все время охотимся за деньгами. Нам приходится содержать виллу в Испании, дом во Франции, квартиру в Нью-Йорке, да еще бесконечные отели. Одно разорение!..»

И еще Николаю Федоренко запомнилась фраза музы Дали: «Живу среди чужих и сама чужая. Чужая страна, чужие люди, вечно в окружении чужих…»

Ну что ж, подробный рассказ о Гале совсем скоро, запаситесь немного терпением. А пока еще одно воспоминание о художнике, оно принадлежит известной певице Аманде Лир, которая познакомилась с Дали в 1965 году, когда «неистовый Сальвадор» перешагнул 60-летний рубеж:

«Дали был наполовину лысый и к тому же толстоват. Он держался слегка высокомерно и в конце концов был даже смешон со своими загнутыми вверх усами и в своем золотом жилете. Всякий раз, произнося какую-нибудь фразу, он поднимал трость с позолоченным набалдашником. Его разношерстная свита состояла наполовину из так называемых «мальчиков» и педерастов… Мальчиков он называл “филе камбалы”…»

Во второй раз Аманда Лир отважилась сказать Дали, что собирается стать художницей.

«Он посмотрел на меня с большим удивлением:

– Вы рисуете? Это ужасно. Что может быть хуже, чем женщина-художник! У женщин нет ни малейшего таланта. Талант – это привилегия мужчин.

– А Леонор Фини? – спросила я тихо.

– И она… Правда, она немного лучше всех остальных. Но талант находится в яйцах, а у женщин их нет. Вы согласны?

С этим я была согласна.

– Вы слышали когда-либо о какой-нибудь великой художнице, равной Веласкесу или Микеланджело? Они – мужчины. Талант, творческая сила заключена в мужском семени. Без яиц творить нельзя. Для женщин творчество проявляется в способности воспроизводства себе подобных, ей надо рожать детей. Но женщина никогда не сможет создать Сикстинскую капеллу!»

Еще один отрывок из воспоминаний Аманды Лир:

«Дали рассказывал о своих приключениях на одной эротической вечеринке, где девушки-«рабыни» подвергались бичеванию для удовольствия эротоманов. Меня разочаровывала в Дали эта позиция «наблюдателя», но я замечала, что его пугали крайности в сексе. Он признавался, что он импотент, и компенсировал это разговорами о сексе и созданием эротических произведений…»

Ну что ж, эта цитата – хороший мостик к следующей главе.

Дали и секс

Эротика всегда казалась мне отвратительной, искусство – божественным, а смерть – прекрасной.

Сальвадор Дали

Как известно, ощущения, связанные с сексуальностью, приходят к нам в детстве, она может приманить, а может и отвратить. В своей книге «Тайная жизнь» Сальвадор Дали приводит сцену из детства: ему пять лет, он гуляет с тремя хорошенькими дамами, причем одна из них ему очень нравится. Сальвадор еще ничего не понимает, но он от нее млеет. И вот именно она во время прогулки, «наклонив голову, раздвигает ноги, при этом изящно подбирая юбки до высоты бедер. В полной тишине проходит почти минута, как вдруг сильная струя бьет из-под юбок, тотчас образуя между ее ногами пенистое озерцо… Дама под вуалью так поглощена, что не замечает моего остолбенелого внимания. Дамы хохочут. Еще две струи орошают почву… Мне ужасно стыдно…»

Мальчиком Дали очень будоражила картина Вермеера «Кружевница», особенно торчащая из холста иголка. Как и любого другого ребенка, Сальвадора переполняла внутренняя чувственность. Он, например, вертелся почти голым перед молодой служанкой, чтобы обратить на себя ее внимание. Но, вступив в пору полового созревания, Дали категорически отказывался от любой сексуальной связи. Однажды его все-таки соблазнила дочь женщины, прислуживающей в их доме. Она легла на постель и притянула к себе Сальвадора. Вместо возбуждения он испытал отвращение и глазами начал искать тяжелый предмет, чтобы ударить соблазнительницу.

Студентом Дали познакомился с очаровательной девушкой, ассистенткой профессора. Он был красив, и девушка с удовольствием приняла его предложение прогуляться. Он повел ее в пустынное место, где она не раздумывая, «очень белая, с красивыми грудями», улеглась на землю, растянувшись во весь рост и предлагая тем самым взять ее немедленно. Но дело ограничилось поцелуями, что вызвало в ней горькое разочарование. По свидетельству Дали, они встречались не раз на протяжении пяти лет, во время свиданий он «вдыхал тонкий запах ее подмышек, напоминавший смесь гелиотропа, овцы и жареного кофе», целовал, гладил ее груди и просто смотрел в глаза. Увы, больше ничего не происходило. Когда она возмущалась его бездействием, Дали в ответ начинал унижать ее и доводил до слез.

Сальвадор Дали был анти-Казановой. Чужое тело его пугало, и он быстро нашел заменитель – «это», как он написал в своей книге, то есть онанизм. И все же женщины продолжали его манить. В Париже он посещал бордели, но как! «Если внутреннее убранство борделей очаровывало меня, то девушки – наоборот… К этим я не притронусь, пообещал я себе, увидев их появляющимися одна за другой, заспанных и перепуганных, как будто их только подняли с постели».

И все же желание слиться с женщиной не покидало Дали, и он бродил по парижским бульварам в поисках какой-то особой красотки, но, очевидно, вид его пугал их, он выглядел слишком исступленным, и они бежали от него прочь. «Смертельно изнуряя себя четверть часа раздраженной рукой, – откровенничает Дали в книге «Тайная жизнь», – я наконец с животной силой вызывал последнее наслаждение, смешанное с горькими слезами. Сколько было женских ляжек в Париже! И ни одной я не заполучил в свою кровать…»

Не случайно Дали одну из своих картин 1929 года назвал хлестко и без всякой оглядки: «Великий мастурбатор».

Мастурбатор – в этом Дали признавался сам, но был ли он еще и гомосексуалистом? В книге о нем Яна Гибсона отмечается, что в студенческие годы болезненно застенчивого от природы Дали связывала странная дружба с Гарсией Лоркой и Луисом Бунюэлем. Спектр их личных взаимоотношений включал в себя духовную и физическую близость и горечь ссор и расставаний. Поэт Лорка – и это подтверждено недавно опубликованными письмами – нежными и чувственными – был безумно и безутешно влюблен в молодого Дали, который отвечал ему взаимностью, хотя опасался прослыть гомосексуалистом. А Бунюэль, ревнуя, не только многое сделал, чтобы рассорить обоих, но и яростно ненавидел русскую жену художника Галу.

Со встречей в августе 1929 года Дали с Галиной Дьяконовой студенческий триумвират окончательно распался. Сексуальная, нет, точнее – эротическая ориентация Сальвадора Дали окончательно переключилась на Галу. Она стала центром всех эротических фантазий художника.

– Насколько был важен для Дали секс? – спросили автора книги «Странные привязанности гения».

Антонио Д. Олано на это ответил так:

– Дали говорил, что нисколько. Возможно, секс сам по себе и не был чем-то важным, но тем не менее Сальвадор устраивал грандиозные оргии. Секс ему очень нравился, хотя он и не практиковал его.

Да, Сальвадор Дали и Гала вместе организовывали свои нашумевшие «хэппенинги», эротические зрелища с привкусом скандала. Желающих принять в них участие было хоть отбавляй. Слава художника привлекала к нему многих женщин. Когда-то они проходили равнодушно мимо, а затем от них не было отбоя, так бывает довольно часто со знаменитыми людьми. Дамы, с именем или без оного, добивались свиданий с Дали. Зачастую он соглашался, но все эти свидания проходили по сценарию художника. Так, одну даму-датчанку художник любовно раздел, а потом долго украшал омарами и другой морской живностью. В итоге получилось красиво. Дали остался доволен и мило попрощался с женщиной. Осталась ли довольна она – вопрос. Известен и другой случай. Опять же раздевание, любование обнаженным телом и украшение его, на этот раз вареными яйцами. И никакого сексуального контакта. Таков был Сальвадор Дали. Художник и импотент.

В этой связи интересно прочитать рассуждения из авторской книги «Тайная жизнь Сальвадора Дали»:

«В ту пору я возымел интерес к элегантным .женщинам. А что такое элегантная женщина? Я понял это однажды в кафе, наблюдая одно из несомненных воплощений элегантности.

Итак, элегантная женщина, во-первых, вас презирает, а во-вторых, чисто выбривает подмышки. Когда я впервые увидел чисто выбритую подмышку, меня потряс ее цвет – отдающий в голубизну: изысканный и чуть порочный. Я решил поглубже изучить проблему и изучил – досконально, ибо все, что я делаю, делаю основательно.

Я никогда не встречал женщины одновременно красивой и элегантной – это взаимоисключающие характеристики. В элегантной женщине всегда ощутима грань ее уродства (конечно, не ярко выраженного) и красоты, которая заметна, но не более того. Ее красота всего-навсего заметна, но не исключительна. Элегантная женщина может и должна обходиться тем немногим, что ей выделила природа: лицо ее не блещет красотой, настырной, как трубный глас. Лицо ее отмечено печатью уродливости, усталости и нервности (а уж элегантность возводит эти составляющие в качественно новую, возвышающую степень манящего и властного цинизма). Итак, лицу элегантной женщины не нужно красоты, зато руки ее и ноги должны быть безукоризненно, умопомрачительно красивы и – насколько возможно – открыты взору. Грудь же не имеет ровным счетом никакого значения. Если она красива – прекрасно, если нет – прискорбно, но само по себе это неважно. Что касается фигуры, то я предъявляю к ней одно непременное для элегантности требование – это рисунок бедер, крутых и поджарых, если позволительно так выразиться. Их угадаешь под любой одеждой, они словно бросают вызов. Вы, наверное, полагаете, что не менее важен рисунок плеч? Ничего подобного. Я допускаю любой, лишь бы волновал. Глаза? Это очень важно! Глаза обязательно должны хотя бы казаться умными. У элегантных женщины не может быть глупого выражения лица, как нельзя более характерного для красавицы и замечательно гармонирующего с идеальной красотой. Наглядным примером тому – Венера Милосская. В очертаниях рта элегантной женщины должна непременно сквозить отчужденность, высокомерная и печальная. Но иногда – не часто – в минуты душевного волнения лицо ее вдруг преображается, исполняясь неземной нежностью. Нос? У элегантной женщин не бывает носов! Это привилегия красавиц. А волосы у элегантной женщины должны быть, причем здоровые. Это единственное, чему в организме элегантной женщины надлежит быть здоровым. Элегантная женщина, единожды подчинившись ярму своей элегантности, должна с достоинством выносить ее гнет вкупе с нарядами и драгоценностями. Элегантность должна стать стержнем ее бытия и в то же время причиной ее изнеможения.

Потому элегантная женщина строга и не сентиментальна, и душа ее оттаивает лишь в любви, а любит она сурово, отважно, изысканно и жадно. Только такая любовь ей к лицу, равно как драгоценности и наряды – их роскошь рифмуется с высокомерной роскошью пренебрежения, которой она нас одаряет.

Никогда не довольствуйтесь элегантностью в первом приближении! Ничего хуже почти элегантной женщины и представить себе невозможно. Вообразите, что вам суют лекарство и уверяют, что оно почти сладкое – это то же самое, если не гаже».

Так считал и писал Сальвадор Дали. Кого он имел в виду под совершенной элегантной женщиной? Возможно, свою русскую музу, к рассказу о которой пора уже приступить.

Гала

Самое главное на свете – это Гала и Дали.

Потом идет один Дали.

А на третьем месте – все остальное, разу меется, снова включая и нас двоих.

Сальвадор Дали

Итак, летом 1929 года перед 25-летним Дали вдали (напрашивающаяся рифма) появилась Гала. «Вдали» – вполне уместное выражение, ибо поначалу Гала была чужой женой. Женой Поля Элюара, французского поэта. Дали и Гала увидели друг друга – и после первой встречи не расставались 53 года: их разлучила смерть Галы в 1982 году. Гала по-французски означает «праздник». Она и впрямь стала праздником вдохновения для Сальвадора Дали. Главной моделью для живописца.

Жизнь Елены Дмитриевны Дьяконовой, вошедшей в мировую историю искусств как Гала, – захватывающий роман. Весной 1995 года во Франции в издательстве «Фламмарион» вышла первая биография Галы, написанная писательницей Доминик Бона.

Родилась Елена Дьяконова в Казани в 1894 году, стало быть, она была старше Сальвадора Дали не на 12, как утверждали некоторые, а ровно на 10 лет. Отец умер рано, он был скромным чиновником. Мать вторично вышла замуж за адвоката, и когда Елене исполнилось 17 лет, семья переехала в Москву. Она училась в гимназии вместе с Анастасией Цветаевой, которая оставила ее словесный портрет, и всмотреться в него будет весьма любопытно:

«В полупустой классной комнате на парте сидит тоненькая длинноногая девочка в коротком платье. Это Елена Дьяконова. Узкое лицо, русая коса с завитком на конце. Необычные глаза: карие, узкие, чуть по-китайски поставленные. Темные густые ресницы такой длины, что на них, как утверждали потом подруги, можно рядом положить две спички. В лице упрямство и та степень застенчивости, которая делает движения резкими».

Елена (будущая Гала) не была красавицей, но обладала большим шармом, женским магнетизмом, от нее исходили флюиды, которые околдовывали мужчин. А в юные годы она была болезненным подростком, и в 1912 году ее отправили в Швейцарию лечиться от туберкулеза. В санатории «Клавадель» русская девушка познакомилась с молодым французским поэтом Эженом-Эмилем-Полем Гранделем. Его отец, богатый торговец недвижимостью, отправил сына в санаторий, чтобы он излечился… от поэзии. Грандель (позднее он взял другое имя – Элюар) от поэзии не излечился, а вот Гала от туберкулеза избавилась, но обоих одолел другой недуг, куда более опасный, – они влюбились друг в друга.

Обычное курортное увлечение? Нет, это был настоящий страстный роман, закончившийся браком. Но сначала влюбленным пришлось расстаться, Элюар уехал во Францию, Елена – в Россию, но они продолжали свою любовь в эпистолярном жанре, посредством обмена письмами. Отец Элюара был категорически против связи сына с больной и капризной девушкой из холодной и загадочной России. «Я не понимаю, зачем тебе нужна эта русская девочка? – спрашивал отец поэта. – Неужели тебе мало парижских?» Но в том-то и дело, что русская девочка была особенной.

«Мой дорогой возлюбленный, душенька моя, мой дорогой мальчик! – писала Элюару Гала. – Мне не хватает тебя, как чего-то незаменимого». Она обращалась к нему как к «мальчику», а иногда даже как к «ребенку» – это фрейдистское обращение говорило о том, что в Елене было сильно материнское начало, и она всегда любила мужчин моложе себя, хотела им быть не только любовницей, но и матерью. Опекать, наставлять, холить…

Весной 1916 года Елена Дьяконова решила взять судьбу в свои руки и отправилась в вожделенный Париж. Ей шел 22-й год. Из-за службы жениха в армии свадьба задержалась, но все-таки состоялась (Гала добилась своего!) – в феврале 1917 года в церкви Святой Женевьевы, стены которой помнили Жанну д’Арк. Родители Поля Элюара преподнесли молодоженам огромную, из мореного дуба кровать. «На ней мы будем жить и на ней умрем», – сказал Элюар и ошибся: они умерли порознь.

Поль Элюар оказал большое влияние на Галу. Он превратил скромную русскую поклонницу Толстого и Достоевского в настоящую женщину, почти что роковую «вамп» (для этого у нее были все задатки), а она, в свою очередь, став ему музой, постоянно вдохновляла его на создание все новых и новых стихов.

И все же романтическая роль жены поэта – не в духе Галы. Она открыто признавалась: «Я никогда не буду просто домохозяйкой. Я буду много читать, очень много. Я буду делать все, что захочу, но при этом сохранять привлекательность женщины, которая себя не переутруждает. Я буду как кокотка сиять, пахнуть духами и всегда иметь ухоженные руки с наманиюоренными ногтями».

Через год после бракосочетания родилась дочь Сесиль. Гала и Поль обожали дочь, но все равно нормальной семьи не получилось. Полю Элюару не сиделось на месте, разлуки и поездки за мужем не способствовали домашнему счастью. Возникло взаимное недовольство друг другом. Бурные ссоры сменялись не менее бурными признаниями в любви. «Мы вросли друг в друга» – так считала Елена. Но врастание все же оказалось не таким уж прочным. При этом не надо забывать, что Поль Элюар был поэтом, а следовательно, смотрел на мир другими глазами, нежели обычные люди. Скажем так: он смотрел сумасшедшими глазами на сумасшедший мир. И соответственно отношения с женой так строил. Любил, к примеру, показывать фотоснимки обнаженной Елены своим друзьям, да и она постепенно вошла в роль не столь чистой, сколь грешной музы поэта. Не случайно вскоре образовался любовный треугольник: Елена – Поль Элюар – художник Макс Эрнст. Будущая Гала быстро усвоила, что означает свобода любви, и незамедлительно воспользовалась ее плодами. Так что перед встречей с Сальвадором Дали Елена (Гала) была уже вполне знающей, что ей нужно, женщиной.

В августе 1929 года Поль Элюар с женой Еленой (ей 35 лет) и дочерью Сесиль (ей 11 лет) отправился из Парижа на автомобиле в Испанию, в рыбацкую деревню Кадакес, в гости к молодому испанскому художнику Сальвадору Дали (ему 25 лет. Лично мне кажется, что всегда интересна расстановка сил по возрасту). С Дали поэт познакомился в парижском ночном клубе «Бал Габарин» и получил приглашение отдохнуть в захолустье, вдали от шума.

По дороге в Испанию Элюар с восторгом рассказывал жене о необычном творчестве Дали и о его эпатирующем фильме «Андалузский пес». «Он не переставал восхищаться своим милым Сальвадором, словно нарочно толкал меня в его объятия, хотя я его даже не видела», – вспоминала впоследствии Гала.

Дом художника располагался за деревней, на берегу бухты, похожей на полумесяц. Он был выкрашен в белый цвет, перед ним рос эвкалипт и пламенели герани, ярко выделяясь на черном гравии.

Чтобы поразить новую гостью, о которой он кое- что слышал, художник решил предстать перед ней в экстравагантном виде, для чего располосовал свою шелковую рубашку, выбрил подмышки и выкрасил их синькой, натер тело оригинальным одеколоном из рыбьего клея, козьего помета и лаванды, чтобы задействовать и сенсорные эффекты. За ухо засунул красную герань и уже собрался в таком неотразимом виде выйти к гостям, на пляж, как увидел в окне жену Элюара. Она показалась художнику верхом совершенства. Особенно впечатлило его лицо Елены, строгое и надменное, а также мальчишеское тело и ягодицы, о которых Элюар писал: «Они удобно лежат у меня в руках». Поражали и глаза. Влажные и карие, большие и круглые, они, по словам того же Элюара, обладали способностью «проникать сквозь стены».

Дали смыл с себя всю краску и явился на пляж почти обыкновенным человеком. Он подошел к Елене и вдруг понял, что перед ним его единственная и настоящая любовь. Осознание этого пришло к нему как озарение, как вспышка, отчего он не мог нормально с ней разговаривать, ибо на него напал судорожный, истерический смех. Он не мог остановиться. Елена смотрела на него с нескрываемым любопытством.

У испанского поэта Рамона де Кампоамора есть такие подходящие строки:

Любить хладнокровно? Рассудочно? Дудки! Кто любит умом – тот не в здравом рассудке!

Здравым рассудком в обывательском смысле Дали не обладал. Ну а Гала? Трезвейшая из трезвейших женщин? В своей книге «Тайная жизнь» Дали пишет: «Она призналась, что приняла меня за противного и невыносимого типа из-за моих лакированных волос, которые придавали мне вид профессионального танцора аргентинского танго… У себя в комнате я всегда ходил нагишом, но, если надо было отправиться в селение, целый час приводил себя в порядок. Я носил безукоризненно белые брюки, фантастические сандалеты, шелковые рубашки, колье из фальшивого жемчуга и браслет на запястье».

«Она стала рассматривать меня как гения, – признавался далее Дали. – Полусумасшедшего, но обладающего большой духовной силой. И чего-то ждала – воплощения ее собственных мифов. Считала, что я, может быть, смогу стать этим воплощением».

Версия Галы: «Я сразу поняла, что он – гений». Элюар был талантлив, а Дали – гениален, и это сразу определила Елена Дьяконова-Элюар. Она обладала врожденным художественным чутьем.

А что было дальше? А дальше Гала якобы сказала Сальвадору Дали «историческую фразу»: «Мой маленький мальчик, мы никогда не покинем друг друга». Она твердо решила связать свою жизнь именно с художником Дали и бросить поэта Элюара. По существу, она бросала не только мужа, но и дочь. Чего оказалось больше в этом решении? Авантюризма или глубокого расчета? Трудно ответить. Если была и любовь, то она сыграла, на мой взгляд, лишь минимальную роль. Да была ли любовь?!

Что оставалось делать Полю Элюару? Он собрал чемоданы и покинул прибежище Сальвадора Дали, получив за потерю жены своеобразную компенсацию в виде собственного портрета. Дали так объяснял идею его создания: «Я чувствовал, что на меня возложена обязанность запечатлеть лик поэта, с Олимпа которого я похитил одну из муз».

Сначала Елена Дьяконова и Сальвадор Дали жили вместе как бы неофициально, де факто, а после смерти Элюара официально поженились. Это был, конечно, странный брак во всех житейских смыслах, но только не в творческом. Ну, во-первых, чувственная Гала, которая и во времена Дали не захотела оставаться верной женой, – и девственник-художник, который панически боялся секса. Как они уживались друг с другом? Очевидно, Дали превращал свою сексуальную энергию в творческую, а Гала реализовывала свою чувственность на стороне. Как свидетельствует Антонио Д. Олано: «Она действительно была ненасытной. Гала неустанно преследовала юношей, которые позировали для Дали, и часто добивалась своего. Дали тоже был ненасытен, но лишь в своем воображении».

Таков был расклад в постели. А в быту они оказались почти идеальной парой, как часто случается с совсем разными людьми. Сальвадор Дали – абсолютно непрактичный, робкий, закомплексованный человек, который боялся всего – от езды в лифтах до заключения договоров. По поводу последнего Гала однажды сказала: «Утром Сальвадор совершает ошибки, а во второй половине дня я их исправляю, разрывая легкомысленно подписанные им договоры». Эта сюрреалистическая Мадонна в житейских делах была холодной и достаточно рассудочной женщиной, поэтому с Дали они представляли две разные сферы: лед и пламя.

«Гала пронзила меня, словно меч, направленный самим провидением, – писал Сальвадор Дали. – Это был луч Юпитера, как знак свыше, указавший, что мы никогда не должны расставаться».

До встречи с Галой художник стоял лишь на пороге собственной славы. Эта женщина помогла ему перешагнуть порог и насладиться сверкающими залами всемирной популярности. Но произошло это не сразу.

«Скоро вы будете таким, каким я хочу вас видеть», – объявила она ему, и художник ей поверил. «Я слепо верил всему, что она предсказывала мне».

Но Гала не только предсказывала, она самоотверженно и самозабвенно помогала ему, искала богатых спонсоров, организовывала выставки, продавала его картины. «Никогда мы не сдавались перед неудачами, – отмечал Дали. – Мы выкручивались благодаря стратегической ловкости Галы. Мы никуда не ходили. Гала сама шила себе платья, а я работал в сто раз больше, чем любой посредственный художник».

Из парижанки, находившей удовольствие в развлечениях богемы, Гала превратилась в няньку, секретаря, менеджера гения-художника, а затем и в хозяйку огромной империи, имя которой – Дали. Империя собиралась по кусочкам. Когда не шли картины, Гала заставляла Дали заниматься различными поделками: разрабатывать модели шляпок, пепельниц, оформлять витрины магазинов, рекламировать те или иные товары… Можно сказать, она держала Дали под постоянным финансовым и творческим прессом. И не исключено, что именно такое обращение нужно было для слабовольного и плохо организованного человека, каким был Сальвадор Дали. Конечно, это не осталось незамеченным, и в прессе частенько представляли Галу воплощением зла, упрекали за то, что она жестока, алчна и аморальна. По свидетельству Олано, Гала транжирила деньги направо и налево и делала это очень весело, но уже тогда, когда империя Дали стала процветать и деньги отовсюду потекли рекой.

Журналист Фрэнк Уитфорд в «Санди тайме» просто назвал музу Дали хищницей. Он писал в газете летом 1994 года:

«Семейная пара Гала – Дали в какой-то мере напоминала герцога и герцогиню Виндзорских. Беспомощный в житейском отношении, чрезвычайно чувственный художник был пленен жесткой, расчетливой и отчаянно стремящейся вверх хищницей, которую сюрреалисты окрестили Гала-Чума. О ней говорили также, что ее взгляд проникает сквозь стены банковских сейфов. Впрочем, для того чтобы выяснить состояние счета Дали, рентгеновские способности ей были не нужны: счет был общим. Она просто взяла беззащитного и несомненно одаренного Дали и превратила его в мультимиллионера и «звезду» мировой величины. Еще до бракосочетания в 1934 году Гале удалось добиться того, что их дом начали осаждать толпы богатых коллекционеров, страстно желавших приобрести реликвии, освященные гением Дали».

В 1934 году чета Дали отправилась в США – это был исключительно правильный ход, продиктованный поразительной интуицией Галы, она точно почувствовала, что именно американцам придется по душе и по карману талант Дали. И не ошиблась: в США Сальвадора Дали ждал сенсационный успех. Оттуда супруги вернулись домой богатыми и очень знаменитыми: Америка перевела талантливость Дали на высший уровень – в гениальность. Вторая поездка в США в 1939 году еще более укрепила первоначальный успех.

В Америке супруги живут все военные и первые послевоенные годы. Дали с помощью, естественно, Галы устраивает выставки, выступает с лекциями, пишет портреты богатых американцев, иллюстрирует книги, сочиняет сценарии, либретто и костюмы для балетных и оперных постановок, оформляет витрины роскошных магазинов на Пятой авеню в Нью-Йорке и павильонов международных ярмарок, сотрудничает с Альфредом Хичкоком и Уолтом Диснеем, пробует свои силы в фотографии и устраивает сюрреалистические балы. Короче говоря, фонтанирует вовсю!..

В конце 40-х годов супруги с триумфом возвращаются в Европу. Слава, деньги – все в изобилии. Все прекрасно, кроме одного: Гала стареет. Однако она не сдается и по-прежнему является моделью для многочисленных полотен Дали. Он постоянно рисовал ее в образе мифической женщины, эдакой «атомной Леды», и даже с ликом Христа. На знаменитой картине «Тайная вечеря» можно узнать черты Галы. И все потому, что художник не уставал боготворить свою музу. Гала, Градива, Галатея, мой талисман, мой клад, мое золотце, оливка – это только малая часть имен, которые давал живописец своей музе и жене. Высокопарные титулы и изощренно-чувственные прозвища составляли как бы часть «сюрреальности», в которой жили супруги. На одной из картин художника Христофор Колумб, ступив на берег Нового Света, несет стяг с изображением Галы и надписью: «Я люблю Галу больше матери, больше отца, больше Пикассо и даже больше денег».

Насчет матери – это не обмолвка. Сальвадор Дали, рано лишившийся матери и недополучивший ее любви, подсознательно искал мать и нашел ее идеальное выражение именно в Гале, ну а она, в свою очередь, нашла в нем сына (свою дочь Сесиль она любила меньше, и не случайно ее воспитывала бабушка Поля Элюара).

Сестра Галы Лидия, однажды навестившая супругов, отмечала, что никогда в жизни не видела более нежного и трогательного отношения женщины к мужчине: «Гала возится с Дали как с ребенком, читает ему на ночь, заставляет пить какие-то необходимые таблетки, разбирает с ним его ночные кошмары и с бесконечным терпением рассеивает его мнительность. Дали швырнул часами в очередного посетителя? Гала бросается к нему с успокоительными каплями – не дай Бог, с ним сделается припадок».

Могла ли так держаться «женщина – воплощение зла», «алчная валькирия», как ее называли журналисты?

Другое дело – сексуальная жизнь супругов, которая навсегда осталась тайной. В ней, по всей вероятности, отсутствовало такое понятие, как верность. Для Галы это был свободный брак, и она была вольна выбирать себе любовников. «Не бесплатно, дорогой мой, не бесплатно!» Но это относится к ее молодым и зрелым годам. Позднее ей приходилось платить уже самой. Когда ей было семьдесят, ее любовником стал молодой певец Джефф Фенхольт, один из исполнителей главной роли в рок-опере «Иисус Христос – суперзвезда». Говорили, что именно Гала стала причиной его разрыва с молодой женой, только что родившей ему ребенка. Гала приняла деятельное участие в судьбе Джеффа, создавала ему условия для работы и даже подарила роскошный дом на Лонг-Айленде. Это была последняя ее любовь. Разумеется, любовь к Сальвадору Дали не в счет.

Последние годы Галы были отравлены болезнями и стремительно надвигающейся старческой немощью. День смерти, говорила она, станет самым счастливым днем в моей жизни. Он наступил в 1982 году. Гала прожила 88 лет. Бурных и неповторимых.

Дали после Галы и в преддверии смерти

Смерть, приходи! Но приходи незаметно, так, чтобы я не расслышал твоих шагов, а то удовольствие от сознания предстоящего ухода в другой мир придаст мне силы пожить еще.

Сальвадор Дали

Жизненный путь Галы прервался 10 июня 1982 года. Алексей Медведенко передал для газеты «Советская культура» из Мадрида следующую информацию: «Дали был намерен исполнить последнюю волю жены: похоронить ее в Пуболе, находящемся в 80 километрах от Порт-Льигаты, в замке, в свое время подаренном Дали своей возлюбленной. Однако древний испанский закон, изданный во времена эпидемии чумы, запрещал перевозить тело без разрешения властей. Дали ради Галы идет на нарушение закона. Обнаженное тело покойной завернули в одеяло и положили на заднее сиденье «кадиллака». За руль садится водитель Артуро. Их сопровождает сестра милосердия. Договорились, что, если их остановит полиция, они скажут, что Гала умерла по дороге в госпиталь. Знаменитый «кадиллак» Дали, свидетель многих счастливых путешествий по Франции и Италии, превратился в катафалк. Через час с небольшим он доставляет покойную в Пуболь. Там уже было все приготовлено для погребения. Гроб с прозрачной крышкой с телом Галы был погребен в склепе замка 11 июня в шесть часов вечера в присутствии самого Дали и немногочисленных слуг…»

Последняя мистерия художника-сюрреалиста, вдохновленная покинувшей его музой.

Сальвадор Дали пережил Галу на 7 лет. В своем одиночестве он написал всего одну – и то очень слабую – картину. Она называлась «Мы придем позднее, к пяти часам» (1983). Вдохновение ушло от Дали. А может быть, кончилась энергия, которой его подпитывала Гала.

Дали навсегда оставил Порт-Льигату и поселился в Пуболе. Психологическое состояние его было ужасным. В книге «Тайная жизнь» можно вычитать такое признание: «Я живу бок о бок со смертью с тех самых пор, как понял, что дышу, и она убивает меня, хладнокровно и сладострастно, – точно так же, как я, отвоевывая секунду за секундой. И весь мой путь – это одно непрерывное, тягостное, рушащее все и вся усилие, один отчаянный порыв».

Испытывая муки сам, Дали мучил и других. Однажды после бессонной ночи он решил больше не вставать с постели и не есть. Его пытались кормить насильно, он вырывался, кричал, разгонял врачей и прислугу. Его вес уменьшился до 46 килограммов. Иногда он пытался брать в руки кисть, но тут же бросал ее. И за все это время ни разу не произнес имя Галы, хотя, по всей вероятности, думал только о ней. Дали сознательно разрушал себя.

30 августа 1984 года таинственным образом произошел пожар (а может быть, виной тому всего лишь короткое замыкание электропроводки). Личный секретарь Дали нашел художника на полу рядом с кроватью и вытащил его из объятой пламенем и наполненной дымом комнаты, когда тот уже получил серьезные ожоги правой руки, ног и спины. Дали остался жив, но состояние его стало еще хуже. В барселонской клинике «Эль-Пилар» художнику сделали пересадку ткани. Постепенно Дали пришел в норму. Выйдя из клиники, он отправился в Фигерас, в свой прижизненный дом-музей. Здесь, на своей роскошной и уникальной вилле, художник становится добровольным изгнанником, отказываясь принимать кого-либо. Медсестра, ухаживающая за ним, говорит, что «он давно уже не в своем уме». Журналисты пытаются заглянуть в последние годы его жизни, а то и просто строят догадки.

Вероника Прат писала во французском «Фигаро»: «Пять лет назад Дали еще работал без устали в своем дворце Пуболь, в ателье, где царил невообразимый беспорядок, где стояло чучело льва, валялись диковинные раковины, краски, кисти, холсты, листы плотной бумаги. Нередко он писал несколько картин сразу, переходя от одной к другой, делая точные, мягкие мазки. Но это был уже старик. Однако меня потрясла не сама его старость, а худоба и крупные коричневые пятна на коже лица. Усы подкрашены и подкручены, седые волосы – длинные и не очень послушные – ниспадали на открытую шею. Гордый и измученный, он не выпускал из рук кисти.

– То, что я пишу сейчас, – самое важное в жизни, самое значительное. Этим картинам суждена долгая судьба. Они имеют вечный смысл.

Затем наступила медленная агония. Художник оказался прикованным к креслу. Он сидел в нем всегда в длинной белой шелковистой робе, с трубкой для питания через нос. Его руки дрожали, словно ему хотелось дотянуться до холста, но он сдерживал себя. Впрочем, после смерти Галы, которую он боготворил, Дали во многом отказывал себе. Он подвергал мучениям себя и тех немногочисленных людей, что были рядом. Мир приобрел тогда для него новое измерение, которое нам незнакомо. Он жил во власти видений иррациональных, на грани безумия…»

Луи Пауэле в том же «Фигаро» описал свою последнюю встречу с Сальвадором Дали:

«Боже мой, я не видел Дали 18 лет! В кресле передо мной сидит высохший старик… Дали заговорил, звуки исходят откуда-то из глубины тела. Слова звучат неразборчиво.

– Душа бессмертна…

Мы обмениваемся еще несколькими короткими фразами, дали дает мне свою холодную руку, и я понимаю, что пора расставаться. Он безучастно смотрит на то, как мы уходим. Его большая белая блуза скрывает тело, с которым Дали не желает больше знаться.

– Моя душа, мой разум уже покинули его, – говорит мне угасающий старик, экстравагантность которого десятилетиями будоражила людей.

И вдруг он припомнил, как лет двадцать тому назад я читал ему строки из Блан де Сен-Бонне: “Однажды миры растворятся, и останутся лишь души. И земной человек превратится в негаснущую звезду, которая будет вечно гореть на небе”.

– Так и будет, – негромко говорит Дали нам вслед».

23 января 1989 года Сальвадор Дали умер в возрасте 84 лет. Его душа отлетела на небо. Стала ли она звездой?..

Последний эпатажный жест художника-сюрреалиста: он завещал похоронить себя не рядом со своей сюрреалистической Мадонной, в усыпальнице Пуболь, а в городе, где он появился на свет, в Фигерасе. Набальзамированное тело Сальвадора Дали, облаченное в белую тунику, похоронили в музее-театре Фигераса, под геодезическим куполом.

О смерти художника в советской прессе было сообщено так:

«Скончался Сальвадор Дали – всемирно известный испанский художник. Он умер сегодня в больнице испанского города Фигераса на 85-м году жизни после продолжительной болезни. Дали был крупнейшим представителем сюрреализма – авангардистского направления в художественной культуре XX века, бывшего особенно популярным на Западе в 30-е годы. Сальвадор Дали был членом испанской и французской академий художеств. Он – автор многих книг, киносценариев. Выставки произведений Дали проходили во многих странах мира, в том числе недавно – в Советском Союзе».

Затем появились небольшие заметки типа «Дали умер, Дали жив» в газете «Советская культура» с невинным признанием, что «после его смерти появилось много добрых, честных статей. Многие полюбили Дали, поняли его значительность и человечность».

Сальвадора Дали наконец-то заметили и отметили в СССР. Но ведь незадолго до того, в конце 1988 года, умер другой великий каталонец, Хоан Миро, «самое красивое перо на шляпе сюрреализма», как назвал его Бретон. О нем в советской печати ни слова. Судя по всему, в тот период хватило пороху на признание одного Сальвадора Дали. Его одного с трудом переварили, а тут еще какой-то Хоан Миро.

Живопись Сальвадора Дали

Я пишу картины потому, что не понимаю того, что пишу.

Сальвадор Дали

Дали не понимал того, что пишет? Опять лукавство. Кокетство и эпатаж. Он все отлично понимал и тщательно все проектировал и моделировал. Вот его признание:

«Великие художники, такие, как Веласкес, не заботятся о вдохновении, а работают, как повар на кухне, делают себе потихоньку свое дело, не впадая в экстаз. Мы, классики, должны иметь ясную голову. Только так делается то, что волнует зрителя, читателя, слушателя.

Меня совершенно не трогает, что пишут критики. Я-то знаю, что в глубине души они любят мои работы, но признаться боятся.

Музей – вот цитадель кретинизации. Посетители мечутся, картины висят, таблички перепутаны, искусствоведы что-то там исследуют, психоаналитики выясняют, когда я был на пределе помешательства, а когда за гранью… Обворожительное зрелище!..»

И далее:

«Я написал книгу о ремесле художника, где, помимо всего прочего, разъяснил, как делается то, чего художник Сальвадор Дали пока не умеет. Теперь она служит мне учебником живописи.

Свою книгу «Пятьдесят секретов магического искусства» я начал так: «“Ван Гог отрезал себе ухо. Прочти эту книгу прежде, чем сделать то же самое”.

Не старайся идти в ногу с современностью, от времени никуда не денешься. Все мы, что бы ни вытворяли, поневоле современны…

Живопись – это рукотворная цветная фотография, тайны, странности, утонченность и обостренность всех ощущений…»

Так декларировал Сальвадор Дали. А вот мнение одного из наших искусствоведов:

«Сальвадор Дали – художник универсальный, он проявил себя практически во всех видах творчества. Не все черты его искусства могут быть одинаково приемлемы всеми. Но нельзя отрицать то, что, несмотря на все экстравагантные выходки и шокирующие художественные декларации Дали, его творчество оставалось верным определенным принципам. Выработанная им мифология распространилась на все проявления уникальной личности художника. Дали утверждал преимущество бесконтрольной игры ассоциаций, хотя каждое его произведение было тщательно спланировано…» (Е. Гордон. «Сов. культура», 14 апреля 1988).

Следует отметить, что Дали – живописец фигуративный. Все его композиции состоят из предметов и тел самодовлеющих и подчас агрессивных, но они связаны между собой мощным своеволием автора. Картины насыщены до предела, в них почти нет воздуха, и о них можно рассказывать долго и на любой лад. Большинство полотен Дали – это своеобразная иллюстрация к учению Фрейда о снах, сновидениях и о «вытесненных желаниях». Плюс первобытный страх современного человека перед ужасными обстоятельствами реальной жизни.

Коли вспомнили Зигмунда Фрейда, то заметим, что он не жаловал сюрреалистов, хотя и признавал, что Дали, которого ему представил в 1938 году Стефан Цвейг, произвел на него сильное впечатление.

Фрейд, в свою очередь, также не оставил Дали равнодушным. «Вопреки моим надеждам, – писал он в своей биографии, – говорили мы мало, но буквально пожирали друг друга глазами. Фрейд ничего обо мне не знал, если не считать знакомства с картинами, которыми восхищался. Но мне вдруг почему- то захотелось предстать перед ним эдаким, денди от универсального интеллектуализма. Позднее я узнал, что произвел на него диаметрально противоположное впечатление».

Что на самом деле поразило Фрейда, так это то, что подсознательное, которое он мучительно отыскивал в картинах великих мастеров – Микеланджело, Леонардо, Энгра, в работах Дали было видно невооруженным глазом. Все, что так интересовало его в классической живописи – загадочные, тревожные, подсознательные идеи, – так и лезло в глаза с полотен Дали. «Ваша тайна, – сказал он Дали, – лежит на поверхности, картина – лишь механизм ее раскрытия».

Итак, психоанализ подсознательного – содержание живописи Сальвадора Дали. Не случайно, наверное, самый большой успех Дали имеет у невротической молодежи с неустоявшейся психикой, с ее эмоциональной амбивалентностью, изменчивостью настроения, постоянным чередованием чувств и их проявлений, от агрессии до апатии.

А вот французский писатель Жюльен Грин уверяет, будто Дали «постигает обе бесконечности – макрокосмоса и микрокосмоса».

Что ж, возможно, возможно. Так или иначе картины Дали завораживают своею странной пугающе-загадочной красотой и удивительно точными, реалистически выписанными деталями. В них есть все, кроме обывательского здравого смысла. Впрочем, против здравого смысла Сальвадор Дали боролся всю свою жизнь. Он пытался окончательно стереть границу между разумом и творческим безумием (или сверхразумом?). И это ему удалось в его удивительных живописных фантазмах.

«Что касается живописи, – напомним еще раз высказывание самого Дали, – то цель у меня одна: как можно точнее запечатлеть конкретные образы Иррационального».

Дали в России

В молодые годы Дали привлекала революционная Россия. Она была для него «притягательной и таинственной страной», как и ее лидеры, которых он включил в свою сюрреалистическую иконографию. В 1931 году художник создал картину с характерным для него и непочтительным для коммунистов названием «Видение Ленина на рояле». До этого он носился с идеей написать «лирическую ягодицу Ленина».

Дали всегда мечтал побывать в нашей стране и утверждал: «Глупо враждовать с Россией. Незнание русской истории и культуры, которым на Западе нередко бравируют, – признак дурного тона, недостаток культурности. Списывать со счетов русскую культуру просто несерьезно».

Русская история и культура – это одно, а вот режим, который был в стране, – это принципиально другое. Сальвадору Дали принадлежит следующий весьма язвительный афоризм: «Социализм как нельзя лучше подходит для тех африканских стран, где нет различия между моим и твоим, где не имеют понятия о собственности. Да что там говорить, если у них нет даже нотариусов».

И все же побывать в африканской России Дали очень хотелось. Летом 1953 года он предложил своим друзьям и домашним совершить такое путешествие. Свое прибытие на яхте к русским берегам Дали виделось так: «…встречать меня выйдут 80 юных девушек. Я немного поломаюсь. Они будут упрашивать. В конце концов я уступлю и сойду на берег под оглушительный взрыв аплодисментов».

Да, фантазии у Сальвадора Дали были действительно необузданные. Какие девушки?! Какие аплодисменты?! Для Советского Союза Сальвадор Дали был персоной нон грата. Власти долгое время не показывали его картины советским людям, опасаясь за художественную девственность своих граждан: это, мол, их нравы, это, мол, их загнивающее искусство, это, мол, их сумасшедший гений. Параноик. Мистик. Жуткий развратник. И прочее, и прочее. Нам, разумеется, такие гении не нужны! (Бессмертный выкрик спортивного комментатора Николая Озерова: «Нам такой хоккей не нужен!», когда мы впервые встретились с канадскими профи.)

Пропаганда от искусства, искусствоведы в штатском клеили ярлыки: «декадентская живопись», «болезненное восприятие мира», «извращенная буржуазная эстетика» и т. д. И долгие годы имя Дали служило у нас неким зловещим символом современного буржуазного лжеискусства.

Но вот железный занавес пал. Впервые работы Сальвадора Дали (графика и гобелены, но без всяких живописных полотен) были показаны в 1988 году – выставка открылась 15 апреля в Музее им. Пушкина. Многие зрители, отравленные многолетним ядом пропаганды, конечно, вздрогнули от ужаса («страшный монстр», «жестокий безумец» и другие подобные определения). Однако нашлось и немало таких, которые воздали должное художнику – главным образом за его неожиданные фантазии, великолепный артистизм и изысканную технику.

После распада СССР наступили совсем иные времена. Коммунистическая партия перестала играть роль идеологической силы, подавляющей инакомыслие и инаковкусие. Все запреты и табу разом рухнули. И на этих берегах неограниченной свободы Сальвадор Дали предстал уже во всем своем блеске и сумасшедшем великолепии. Стали появляться в печати статьи и исследования о некогда запретном художнике, издаваться его книги и альбомы с картинами. Сальвадору Дали прекратили вменять в вину «реакционные представления о бессмысленности бытия». Художник из сферы идеологической спокойно перекочевал исключительно в сферу эстетическую. Он уже не политик, а только артист.

В конце лета 1994 года в Центральном Доме художника прошла выставка-продажа «Dali без границ». У касс выстроились длинные очереди москвичей и гостей столицы, несмотря на высокие цены билетов. Пришедшие на выставку с жадным любопытством и удовольствием взирали на присланные дары. Всем надоело ясное и чистое искусство социалистического реализма, всем вдруг захотелось чего-то остренького, и Сальвадор Дали со своими картинами – безумными снами и видениями – был весьма кстати.

Различные предметы, не представляющие особой ценности, но связанные с Дали – оттиски, копии, афиши, отпечатки на шелке, ковры, «сюрреалистические объекты», портреты художника и прочее, – все было раскуплено вчистую. По этому поводу даже появилась газетная заметка «Дали беспредела» в рубрике «Затемнение».

Затемнение, паракультура, квази, эрзац – ругаться можно без конца, но дело сделано: Сальвадор Дали вошел в массовое сознание россиян. В конце XX века русские интеллигенты стали бредить Дали, как в 50-60-е годы упивались Хемингуэем.

В заметках «Сюр» Андрей Вознесенский писал:

«Молодая Москва становится в очередь на Дали… «Сюр» зеркально читается как «рюс». И тогда, когда возникло это самое креативное сердцевинное движение века, Россия была проблемой для мира. Она восхищала, ужасала, как и сейчас, кто с сочувствием, кто с презрением, но все обсуждают нас. И на всех композициях присутствует Россия в образе его русской жены Галы, в виде ее профиля, улыбки, взгляда. Нос Гоголя принюхивается к носу парфюмерного флакона.

Испания и Россия – два симметричных окончания Европы, у них много общего в менталитете, в понимании поэзии и живописи как религии.

Рюс – сюр…» («Известия», 4 августа 1994).

Наставления и высказывания Дали об искусстве

Искусство – ужаснейшая болезнь, но жить без нее пока нельзя.

Сальвадор Дали

Большинство художников поглощено только живописью, и в жизни они молчуны. Молчальники. Говорят только кистью и красками. А есть художники, которым мало выразиться на своих полотнах, им подавай кафедру. Это учителя по натуре. Таким был – среди многих – Эжен Делакруа. Таким явил себя миру Сальвадор Дали.

Вот, к примеру, «десять наставлений тому, кто хочет стать художником», сформулированных Дали:

«1. Художник, лучше быть богатым, чем бедным; научись работать кистью так, чтобы из-под нее рождались золото и драгоценные камни.

2. Не бойся совершенства: тебе никогда не достичь его!

3. Перво-наперво научись писать и рисовать, как старые мастера. Потом сможешь писать так, как хочешь, все будут уважать тебя.

4. Не теряй глаз, руку, ни тем более голову, если станешь художником, они пригодятся тебе.

5. Если ты из тех, кто считает, что современное искусство превзошло искусство Вермеера и Рафаэля, не берись за эту книгу (имеется в виду «Пятьдесят магических тайн» Дали. – Ю. Б.) и пребывай в блаженном идиотизме.

6. Не будь небрежен в живописи, иначе после твоей смерти живопись сама пренебрежет тобой.

7. У лени шедевров нет!

8. Художник, рисуй!

9. Художник, не пей спиртного и за всю свою жизнь не кури гашиш более пяти раз.

10. Если живопись не полюбит тебя, вся твоя любовь к ней будет безрезультатна».

Хорошие советы дал Сальвадор Дали, можно отметить, что им он следовал и сам. Эти советы раскрывают и метод работы Дали и его характер.

Любопытно также прочитать и осмыслить параллельный список симпатий и антипатий художника, которые он представил в книге «Тайная жизнь». Итак:

ПРОТИВ: ЗА: простоты сложность равенства иерархичность природы метафизику механики эстетику реальности сны молодости зрелость шпината улиток Будды маркиза де Сада солнца луну Рембрандта Вермеера медицины волшебство гор побережье фантомов призраки женщин Галу мужчин себя скептицизма веру

Интересна и «Сравнительная таблица ценностей в соответствии с далианским анализом», в которой Дали оценил некоторых своих коллег прошлого и настоящего и выставил им баллы.

За технику высшие баллы выставлены Веласкесу и Вермееру Делфтскому – по 20, у Рафаэля – 19. По вдохновению первый все тот же Вермеер (20), второе-четвертое места разделили Веласкес, Пикассо и Рафаэль. По цвету впереди всех Веласкес и Вермеер (по 20 баллов), Рафаэль – 19. По сюжету первые Рафаэль и Вермеер (20), Леонардо да Винчи и Веласкес набрали по 19. Раздел «Гений» – тут Дали равными признал сразу пять художников: Леонардо, Веласкеса, Пикассо, Рафаэля и Вермеера. По композиции впереди всех Веласкес и Рафаэль, чуть сзади Вермеер. По оригинальности лидируют Веласкес, Рафаэль и Вермеер. Еще один раздел – «Тайна», тут первенствуют Леонардо, Рафаэль и Вермеер.

И наконец, подлинность. В этой номинации, по мнению Дали, лучше всех Леонардо, Энгр, Веласкес, Рафаэль и Вермеер. Чуть отстает (всего на один балл – 19 против 20) Дали. Да, он и себя включил в эту сравнительную шкалу оценок. Ни в чем себя не поставил выше других, но разместил где-то почти рядом со всеми победителями в разных категориях.

Забавно? Конечно. Вообще я бы отметил, что Сальвадор Дали не только грандиозный художник, но и великий развлекатель. Себя и людей.

«Вот уже пятьдесят лет я развлекаю человечество», – когда-то написал он. Развлекает и по сию пору и, я уверен, будет развлекать дальше, если не исчезнет человечество и не погибнет под техническим прогрессом живопись.

Финал

– Дон Сальвадор, на сцену!

– Дон Сальвадор всегда на сцене!

Сальвадор Дали. Тайная жизнь.

Краткое жизнеописание Дали как-то незаметно, а может быть, слишком медленно и скучно – кому как, – подошло к концу. Как подать финал? В стиле рондо, рондо-сонаты? В бурном стиле Гектора Берлиоза или, напротив, в медленном темпе 6-й симфонии Петра Ильича? И самое главное, кто такой Сальвадор Дали? Гений или шарлатан? Волшебник или ремесленник? Этот вопрос мы задавали вначале, и он остался без ответа в конце.

В отличие от автора парламент Каталонии в 1982 году, не колеблясь ни секунды, отметил Сальвадора Дали самой высокой наградой – золотой медалью. К награде был приложен следующий текст:

«Можно любить или не любить Сальвадора Дали, но он один из редких гениев искусства XX века, одно из его ярких явлений, ставших вехами в истории культуры всех времен. Его личность выходит за эстетические рамки сюрреализма. Вкус к крайностям, к полемике, нигилизм и неуспокоенность неизменно присущи Дали. Эти качества позволили художнику создать уникальные произведения, в которых сделана попытка отразить жизнь – будь то осознанно или подсознательно».

Испанский король Хуан Карлос I подписал в том же году следующий указ:

«Учитывая заслуги и обстоятельства жизни уникального художника Сальвадора Дали Доменеча, произведения которого являются одним из выдающихся творений нашего времени;

Подтверждая мою высокую королевскую оценку его личности и в знак признательности за его вклад в испанскую культуру XX века.

Я дарую ему титул маркиза Дали де Пуболя, ему и его потомкам, и освобождаю его произведения от налогообложения. ..»

Итак, Дали на склоне лет стал маркизом де Пуболем. Маркизом на закате. Может быть, узнав об этом, старик Сальвадор изобразил слабую улыбку и немного подкрутил свой длинный ус. Но это было для него уже не главным. Он думал о вечности.

* * *

Заканчивается XX век. Трагический. Безумный. Человечество сделало гигантский рывок в сфере науки и техники, многого достигло в различных сферах своей деятельности, начато покорение космического пространства. И в то же время – мировые бойни, локальные войны, геноцид, межэтнические и расовые конфликты, социальные потрясения, вопиющая нищета, голод, разгул преступности и коррупции, безжалостный терроризм… И в этом смысле Сальвадор Дали – истинный художник своего времени. Дитя безумств, тревог и сомнений.

От реализма к модернизму

Пять портретов русских художников

Милый друг, иль ты не видишь,

Что все видимое нами -

Только отблеск, только тени

От незримого очами?..

Владимир Соловьев, 1892

«Не ждали» (Илья Репин)

Человек без убеждений – пустельга, без принципов – он ничтожная никчемность.

Илья Репин.

Есть имена, которые сопровождают нас по жизни с детства. Одно из них – художник Репин. Кто не знает его знаменитых картин «Бурлаки», «Запорожцы», «Не ждали», портретов корифеев русской культуры и науки – Льва Толстого, Павлова, Мусоргского, Третьякова, Гаршина…

Репин отличался исключительным трудолюбием: делал много подготовительных рисунков и набросков, по нескольку раз переписывал свои холсты. Над картиной «Пушкин на берегу Невы» работал чуть ли не 30 лет. Это был великий художник и великий труженик. При жизни он познал популярность и славу, но при этом в отличие от многих не потерял голову. Однажды Татьяна Толстая, взглянув на его этюд, воскликнула: «Как вы талантливы, Илья Ефимович!», а он ответил, что не талантлив, а трудолюбив.

По свидетельству Корнея Чуковского, Репин не любил фаворитов, свиты, приближенных. «Изо всех великих людей он один спасся от этого ужаса. Если дать ему стул или поднять платок, – он тебя возненавидит, ногами затопает…»

О Репине существует большая библиография, да и сам он написал воспоминания «Далекое близкое» и оставил большое эпистолярное наследие. И все же напомним основные вехи его жизни.

Так никому и не угодил, потому что не угождал

Илья Ефимович Репин родился 24 июля 1844 года в Чугуеве в семье военного поселенца. Страсть к рисованию пробудилась очень рано. Одним из первых его учителей был иконописец Бунаков. Так как семья бедствовала, художник еще в раннем детстве научился зарабатывать деньги, расписывая «писанки» – пасхальные яйца.

В 19 лет Репин покинул родной Чугуев, взял скопленные за иконописные работы 100 рублей и отправился в дальний путь – воплощать свою мечту о Петербурге: «…только бы добраться и увидеть Академию художеств».

Добрался. Увидел и – холодный душ. Посмотрев рисунки Репина, конференц-секретарь Академии художеств Львов резко сказал:

– Вам в Академию рано. У вас ни тушевки, ни рисунка.

Не первый случай «проницательности» высоколобых академиков.

Пришлось Репину учиться живописи не в Академии, а в вечерней Рисовальной школе при Бирже, однако вскоре выяснилось, что в школе ему делать нечего и его место все же в Академии. Он сдал экзамен и был принят. 8 мая 1865 года – первый успех: за эскиз «Ангел смерти избивает всех перворожденных египтян» ему присуждается вторая серебряная медаль, дававшая звание свободного художника.

В начале 1871 года на выставе Общества поощрения художеств были выставлены «Бурлаки» и имели большой успех. Критик Стасов возвестил, что за Репиным будущее национального искусства.

– Слушайте, юноша, вы сами не сознаете, что вы написали. Это удивительно. «Тайная вечеря» перед этим ничто, – так обратился к Репину Николай Ге, автор этой прославленной картины.

Любопытна судьба «Бурлаков». Великий князь Владимир, увидев эскиз, заказал Репину картину. Купил ее и поместил в своей бильярдной, где она и провисела 44 года, скрытая от всеобщих глаз.

В мае 1873 года Репин отправился за границу. Снял квартиру и мастерскую в Париже и под новыми впечатлениями написал картину «Парижское кафе». И тут Репина подстерегла неудача: «кафе» не получилось, рухнуло под тяжеловесным бременем драматической нагрузки. По своей натуре Репин тяготел к сложным психологическим сюжетам, он был драматургом живописи, а лирика, одномоментность настроения были ему чужды. Так великий русский реалист проиграл соревнование французским коллегам: достаточно сравнить аналогичные сюжеты у Мане и у других импрессионистов.

После зарубежных странствий (как писали в журнале «Развлечение»: «Пришлец из северного края, художник Репин в Риме жил и там, искусство изучая, все галереи посетил…») Репин перебирается в Москву. Он собирался даже поступить в Московский университет (это в 37-то лет!), но чиновничий бюрократизм отвратил его от этой мысли. Хотя факт самого желания интересен как показатель неутомимого стремления Репина к культуре, к глубоким знаниям.

В 1887 году Репин вышел из Товарищества передвижных выставок. В письме к Савицкому он писал: «…чиновничество мне ненавистно; я бежал из Академии от чиновников – у нас возникла своя бюрократия. Я не могу… Лучше я останусь один, мне спокойнее» (28 сентября 1887).

Пожив в Москве, Репин переселяется в Петербург, затем снова возвращается в первопрестольную. Встречается со Львом Толстым. Совершает поездки за границу. И много-много работает. 25 ноября 1893 года он получает звание профессора живописи.

В России нарастал революционный вал, и Репин восемь своих картин посвятил революционным сюжетам, изображая либо арест, либо тюрьму, либо возвращение с каторги. Не всем понравился такой поворот в творчестве художника. «Жалкая гениальность, покупаемая ценой художественных ошибок, путем подыгрывания любопытству публики посредством “рабьего языка”. Это хуже, чем преступление, это – ошибка… Не ждали! Какая фальшь заключается уже в одном этом названии!..» – негодовали «Московские ведомости».

Известно: завоевать любовь всех невозможно. Когда в конце века Репин оставил темы эксплуатации и революционного брожения, да к тому же сам занялся организацией сельскохозяйственного труда в своем поместье на берегу Двины («Я здесь страшно занят. С 4 часов утра до 10 часов вечера есть масса самых разнообразных дел, которые никогда, кажется, не могут быть кончены…» – из письма к Стасову в мае 1893 года), то тут на Репина обрушился шквал упреков за якобы изменничество. А стоило Репину поместить в «Театральной газете» свои «Письма об искусстве» и выразить в них свое изменившееся отношение к живописи, как его друг Владимир Стасов буквально завопил: «Чистое ренегатство» с тремя восклицательными знаками.

Воистину, всем не угодить. Впрочем, и похвала бывает часто хуже любой критики. Как-то в сердцах Илья Ефимович по этому поводу написал: «А тут еще похвала рецензентов!!! Надо молчать, кланяться. Праздное зевание публики, ее апатичные замечания… Ах, черт бы побрал весь этот дешевый навоз, который даже в геологическую формацию не войдет, а сметется в хлам завтра же и забудется навсегда… А всякий, кто достиг в своем деле настоящего развития, кто не шарлатан, кто видит правду и не боится ее, тот может быть доволен только действительными шедеврами. А может ли он их произвести? Да, наконец, это все в области очень тонких и очень неположительных впечатлений. Ах, лучше не бередить…»

Ну что? Честь и хвала взыскательному к себе и лишенному всякой самовлюбленности Илье Ефимовичу Репину.

В апреле 1918 года Репин, живший в Куоккале, в «Пенатах», оказался отрезанным от России: Финляндия стала независимым государством. И начался 12- летний зарубежный период жизни художника. Конечно, он тосковал, но совсем не так, как представляет его биограф Софья Пророкова в жэзээловской книге «Репин» (М., 1958), что-де он читал Ленина, а в церковь ходил часто от скуки. Да, Репин относился к самодержавию негативно, но вряд ли был в восторге от советской власти и от той культурной политики, которую она вела. Не случайно в последние свои годы он обратился к библейским сюжетам: «Голгофа», «Утро воскресения», «Неверие Фомы»…

В конце 1926 года к Репину в «Пенаты» приехала целая делегация художников и литераторов, чтобы уговорить Илью Ефимовича вернуться в СССР. Приехали с письмом Ворошилова, который обещал, что государство личную жизнь художника и его близких обеспечит полностью, «а Ваша духовная жизнь, жизнь великого художника, снова сольется с жизнью титана-народа, который, выдвинув Вас в первые ряды культурных сил, вдохновлял Вас на великое творчество…»

«Письмо Ворошилова было большим событием в жизни Репина», – с пафосом пишет Пророкова. Все это выдача желаемого за действительное, чистейшая верноподданническая версия биографии художника. И дело было вовсе не в «белогвардейском окружении» Репина. Просто старик, а Репин был мудрым стариком, нутром понял, что в Советы ему никак ехать не надо. Он и не поехал. А далее болезнь, угасание и кончина 29 сентября 1930 года. Репин прожил 86 лет и 2 месяца, достаточно долго, чтобы многое понять в этом сложном и запутанном мире.

Вот вкратце канва его жизни. А теперь можно приступить к рассказу о частных моментах, о влюбленностях, увлечениях, страстях и семейной жизни Репина, – всего этого у него было в избытке.

Поиски любви

Первое раннее увлечение: Надя Полежаева. «Я был влюблен до корней волос и пламенел от страсти и стыда…» – пишет Репин в «Далеком близком». «Теперь ей уже двенадцать лет. Давно я задыхаюсь при встрече с этой девочкой, я замираю каждый раз с тех пор, как увидел ее в первый раз еще семилетней, маленькой…»

Репин был с раннего детства человеком эмоциональным, пылким, увлекающимся и язычески благоговел перед женской красотой. Этот внутренний трепет не угас в нем с годами. И, создавая свои мемуары, Репин живо вспоминал тот юный «огонь», который «сжигал его внутри».

«- Пойдемте на качели, – сказала Надя. Лицо ее пылало, и серые острые глазки прищурились весело. Я отворачивался или уходил, потому что меня обуревала страсть ринуться к ее ногам», – вспоминал Репин.

Еще одна девочка, из дома Шевцовых, в котором бывал Репин. Это уже Петербург. Маленькую Веру укладывали спать, а молодежь танцевала до упаду. В танцах с юности Репин был неутомим (выход энергии?).

Девочка подросла и превратилась в маленькую хрупкую девушку, и Репина неудержимо потянуло к ней, тем более что она умела внимательно слушать, когда он увлеченно говорил об искусстве.

11 февраля 1872 года Илья Репин и Вера Шевцова повенчались в академической церкви. Жениху было 27 лет, и он изрядно устал от неприютной, беспорядочной холостяцкой жизни. Невеста была на одиннадцать лет его моложе, почти подросток, распускающийся бутон. Она училась в институте, но не закончила его: началась семейная жизнь.

Глубокой осенью того же года родилась дочка Вера, Вера вторая. Крестным отцом ее стал Стасов. На крестинах всех развлекал игрой на плохоньком пианино (лучшего не было) и пением Модест Мусоргский.

Семейная жизнь поначалу для Репина была в охотку. Он писал Стасову: «Столько хлопот, столько горя, страданий и, наконец, столько радостей!» Когда Репины жили в Париже, родилась вторая дочь, Надежда. Потом третья – Татьяна и наконец сын Юрий.

Сохранилась семейная фотография Репиных с детьми. Любопытно, что Репин на ней изображен мечтательно покручивающим ус. Фотография дышит спокойствием и ладом. Но так было только в первые годы совместной жизни. Потом появились ссоры, раздор, и семейный корабль, не выдержав штормов, затонул. В 1887 году Репин расстался с женой, прожив с нею 15 лет.

Кто виноват в разрыве? Вопрос, на который всегда трудно ответить однозначно, но, как правило, виноваты обе стороны. Кто-то в большей степени, кто-то в меньшей, но оба.

Репин был далеко не идеальной фигурой для спокойного течения брака. Горячий, вспыльчивый, он пребывал в постоянном увлечении: искусством, людьми, природой, книгами. И, конечно, его интересовали и увлекали женщины, и не только как красивые модели. Репин не любил жену зрелой любовью. Она никогда не стала для него тем, кем Саския была для Рембрандта. Давние чувства к Вере Алексеевне угасли, а художнику хотелось внутреннего огня, хотелось встретить такую женщину, которая захватила бы его целиком, вызвала бы восторг любви, растормошила творческое воображение. На поиск такой женщины- музы ушли годы. Короткие и многочисленные увлечения Репина, естественно, взрывали семейную жизнь. Размолвки, ссоры, дрязги («За обедом иногда тарелки летали», – вспоминала дочь Вера) – все это отнимало силы и отвлекало от творчества.

Жиркевич, юрист и литератор, долгое время друживший с Репиным, записал в дневнике 12 марта 1890 года: «Его семейная жизнь, как он мне ее рассказывает, сложилась ужасно. Дети его беспокоят, мучают, домашние дрязги волнуют. Он стал раздражительным, вспыльчивым. “Нет сил сосредоточиться на серьезной работе! Кончу ли я свои большие работы! А что-то говорит мне, что меня не надолго хватит. Мое несчастье в том, что я в каждый, самый пустой портрет вкладываю всю мою душу”».

Несколько ранее, 25 декабря 1888 года, Валентин Серов, проживший долгие годы в семье Репиных и знавший ее изнутри, отмечал в письме к художнику Остроухову, что «девочки, которые, собственно, взрослые, могли бы этим заняться (разливать чай. – Ю. Б.), но они пренебрегают решительно всем, что исходит от отца, чем огорчают его несказанно. Ему очень грустно и тяжело…».

И о жене Репина, Вере Алексеевне: «Я ее любил раньше и сокрушался об ней, но за последнее время перестал… нет во мне к ней ни симпатии, ни уважения».

Возможно, эти строки Серова вызваны коротким романом жены Репина с Перовым, сыном знаменитого художника. Кто знает, может быть, это был роман от отчаяния?.. Но так или иначе, обстановка в доме Репиных накалялась. Происходили грубые сцены, которые доводили супругов до исступления. Все это, естественно, самым пагубным образом отражалось на психике детей. Наконец все рухнуло. После какого-то бурного увлечения Репина жена потребовала полного разрыва. Старшие дочери остались у отца, младшие дети, Татьяна и Юрий, – с матерью.

По мере того как разваливался семейный очаг, Репин не оставлял надежды повстречать какую-то особенную женщину, горячо влюбиться в нее, найти в ней жену-друга, родственную душу для творческих устремлений. Вера на эту роль никак не подходила. Она не блистала ни умом, ни талантом и, что совсем уж было плохо, прохладно относилась к работе своего мужа, а Репину так хотелось, чтоб им восхищались и гордились!

После покупки Здравнева – имения в Белоруссии – Репин сделал попытку примирения. «Я опять живу с женой и всеми детьми, – писал он в письме Льву Толстому от 7 октября 1894 года, – слава Богу, помирились старики; пора доживать свой век благоразумнее. Я предложил ей через детей, не желает ли она ехать именно на лето – мне страшно не хотелось разлучаться с Юрой. Она согласилась, и с тех пор ничего, идет тихо и мирно».

Тишина была обманчивой. Затишье перед бурей. Не складывались у Репина и отношения с детьми. Старшая, Вера, его любимица, обладала несносным, деспотическим характером. Позднее, поселившись в «Пенатах», она повела себя хозяйкой и, по существу, разорила отцовское наследие, раздаривая и продавая за бесценок рисунки и драгоценные альбомы Репина.

Дочь Надежда тоже приносила отцу мало радости. Она была тяжело больна психически. Точно так же нездоров был и сын Юрий, ставший художником. Юрий женился на кухарке Репиных, и отец, тогда уже помещик и профессор, не смог простить такого неравного брака. Правда, внуков своих, названных претенциозно – Дий и Гай, он любил.

Испорченный портрет

Итак, Репин испытал почти полный крах в семейной жизни, во взаимоотношениях с женой и взрослыми детьми. Характерно, что одно из писем к Юрию он подписал так: «Весьма обездоленный отец». Вполне вероятно, что подобная ситуация тоже толкала Репина, как говорят в народе, на сторону…

Одно время он увлекался своей талантливой ученицей Верой Веревкиной. Именно она изображена на «Портрете неизвестной» в Третьяковской галерее.

Но самый длительный и драматический роман был у Репина с Елизаветой Званцевой. Их знакомство произошло в ноябре 1888 года. Ее порекомендовал Репину художник Матэ как очень способную девушку, изъявившую желание поучиться у него живописи. Репин любил заниматься с одаренными учениками, вводить их в храм искусства, наблюдать, как они впитывают советы мастера.

В данном случае одним искусством дело, однако, не обошлось. Сохранилась пачка писем (74 письма), написанных Репиным Званцевой в период с осени 1888-го по осень 1903 года. В них – история пламенной любви художника к своей ученице, его страдания, восторги и надежды.

Встреча с Елизаветой Званцевой произошла после разрыва Репина с женой. Ему казалось, что вот наконец-то он нашел свой долгожданный идеал женщины, и он не смог воспротивиться нахлынувшему водопаду чувств. Страсть по-настоящему вскружила голову художнику.

Званцева пребывала в растерянности. С одной стороны, было, конечно, лестно чувствовать любовь к себе маститого мастера. Но, с другой стороны, ее пугала его страсть, высокий порог требовательности, строгие советы относительно занятий искусством и еще – а может быть, главное – возраст. Она была почти сверстницей его детей.

Отношения зашли в тупик, и Званцева вынуждена была сменить учителя: от Репина она перешла в мастерскую Чистякова. Но это мало что изменило: Репин как вулкан продолжал извергать лаву восторженных чувств:

«Как я Вас люблю! Боже мой, Боже, я никогда не воображал, что чувство мое к Вам вырастет до такой страсти. Я начинаю бояться за себя… Право, еще никогда в моей жизни, никогда никого я не любил так непозволительно, с таким самозабвением… Даже искусство отошло куда-то, и Вы, Вы – всякую секунду у меня на уме и в сердце. Везде Ваш образ. Ваш чудный, восхитительный облик, Ваша дивная фигура с божественно-тонкими, грациозными линиями и изящнейшими движениями!!! Как я прежде не видел всего этого? Удивляюсь, не понимаю! Как не мог видеть раньше Ваших душевных особенностей, Вашей нравственной красоты. Ваша душа так неподражаема, так изящна, в ней столько простоты, и правды, и глубины ума… Теперь я думаю – никогда, никогда не вырву я из своего сердца этого болезненно сладкого чувства к Вам, божественно-прекрасной. Ваш раб».

Если прочитать эти строки спокойно и аналитически, то нельзя не отметить неумеренную экзальтированность чувств и соответственно – стиля их выражения у Ильи Ефимовича. Но, увы, Репин был таким.

Он ищет встреч со Званцевой, ходит на выставки и концерты, чтобы только увидеть там стройную фигуру черноокой девушки с пышной копной темных волос. Кстати, портрет Званцевой – один из лучших женских портретов в творчестве Репина. Одухотворенное лицо, умный, чарующий взгляд, изящная пластичность. Все в ней дышит молодостью и красотой.

Стасов пришел в восторг от портрета Званцевой, и Репин сообщает «модели»: «…говорит, что это лучшее, что я до сих пор сделал. И какая красивая! Ах, какая славная, красивая, глаза с поволокой».

Портрет находился с Репиным, а Званцевой с ним не было, и это причиняло неимоверные страдания художнику.

«Вы, пожалуй, подумаете, что я ломаюсь и сочиняю себе горе – нет, оно очень глубоко и серьезно, – пишет Репин. – Я безысходно страдаю теперь – и разница лет и роковая разница положений грозным, неумолимым призраком стоят между нами и не допускают нашего сближения. Может быть, Вы довольны? Я постараюсь утешать себя, что это, пожалуй, к лучшему… Но как мне тяжело!!! Если бы Вы знали, как тяжело мне. Ни у кого нельзя спросить совета – что делать, надо терпеть».

Это письмо Репин подписал коротко и выразительно: «Старик».

Званцева оставалась неприступной крепостью. Она любила Репина по-своему, но не настолько сильно, чтобы пренебречь всеми условностями, чтобы выйти за него замуж неофициально, без оформления брака (разойтись с семьей для Репина было чрезвычайно трудно), да и родители ее никогда не согласились бы на этот «мезальянс».

Отношения Репина со Званцевой переходят целиком в эпистолярный жанр: «О, милая, прекрасная, жестокая, бессердечная Елизавета Николаевна, если бы Вы знали, как Вы ценя бесите Вашим загадочным отношением ко мне!»

Три года добивался Репин взаимности Званцевой, и все безуспешно. Пылающее его сердце постепенно охладело. В августе 1893 года Репин послал из Здравнева одно из последних к ней писем:

«Если бы Вы знали, Елизавета Николаевна, как я, две недели назад, размечтался здесь о Вас! До тоски, до болезненности. Хотелось уже писать Вам – приезжайте, приезжайте ко мне сюда, не могу жить без Вас. Но, слава Богу, удержался».

Последнее письмо к Званцевой в ноябре 1903 года Репин написал, уже будучи женатым на писательнице Нордман-Северовой. Письмо короткое, деловое, без всяких былых экзальтаций. Как отмечено в книге «Репин» Пророковой, ураган прошел…

Несколько слов о судьбе Званцевой. В 1906 году она открыла художественную школу в Петербурге, которая просуществовала до 1916 года. Ею руководили художники Бакст и Добужинский. В 1910 году была устроена выставка учеников Леона Бакста. Репин откликнулся на нее резкой статьей в «Биржевых ведомостях». Статья «В аду Пифона» заканчивалась следующим образом:

«- Пойдемте отсюда, – говорю я спутнику, – это нестерпимо!

– Да вы вникните в эти работы, всмотритесь, нельзя же так голословно порицать…

Знакомый голос, я обернулся.

Это говорила обиженно, до раздражения, Е. Н. Званцева, директриса школы г. Бакста. Так было странно видеть почтенную фигуру женщины и слышать красивый тембр ее голоса в этом чаду миазмов художественного разложения, в этой оргии пластического невежества.

– Да, у нас здесь была Академия и очень хвалила все это, – говорит с достоинством г-жа Званцева.

Я: Какая Академия? Не может быть! Да будет проклята Академия, которая может одобрять такой вандализм форм… И эта дикая размалевка разнузданных невежд! Красят организмы, как заборы!

Да им только и красить заборы.

И я выскочил на улицу, не прощаясь».

Судя по этой статье, любовь к Званцевой выгорела дотла, но любовь к реализму искусства продолжала прожигать Репину душу, и он никак не хотел смириться с новыми веяниями в живописи.

После Октября Званцева уехала в Нижний Новгород. Искусство забросила. Работала в детском доме. Замуж так и не вышла. Осталась одинокой. Умерла в 1922 году от сердечного приступа. Репин пережил ее на 8 лет.

Следует отметить, что Илья Ефимович всю жизнь любовался на портрет Званцевой. Он висел в «Пенатах», в столовой. Перед смертью он захотел хотя бы кистью прикоснуться к некогда так любимой им модели. Решил поменять серый фон на розовый и тем самым ухудшил колорит холста. И любовь не состоялась, и портрет был загублен.

Хозяйка «Пенатов»

То, что не смогла сделать Званцева – переступить через порог условностей, – легко, не задумываясь сделала Наталья Борисовна Нордман (1863-1914). Она открыто поселилась в «Пенатах» и стала второй женой художника.

Наталья Нордман познакомилась с Репиным давно, до Всемирной выставки в Париже. Это была эмансипированная женщина. Писательница (псевдоним – Северова), сочинительница банальных романов и повестей. Декадентка до мозга костей (одна из дневниковых записей: «Скучаю без вина, так бы и хлебнула… Прости-прощай, чад жизни»). Она жаждала популярности, славы и, повстречав на своем пути Репина, поняла, что жизнь предоставила ей шанс. Им и воспользовалась.

Приехав из своего поместья в Петербург, Наталья Борисовна сняла две комнаты в гостинице «Пале-Рояль» на Пушкинской улице. Здесь она принимала Репина. Здесь она окружила его интеллектуально-светской атмосферой. Вместе они читали книги по истории литературы и музыки, рисовали. Вместе ходили слушать оперу. Принимали гостей. Другими словами, Наталья Нордман создала для Репина салон, который так и не смогла организовать его первая жена. Нордман стала собирать всю литературу о Репине, составляла альбомы с вырезками о каждой его картине. Она была образованна. Знала три языка, разбиралась в музыке, скульптуре, живописи. Была деятельна и трудолюбива. И поначалу Репину показалось, что «это» именно то, что ему нужно. В 1907-1910 годах они были неразлучны: художник проводил с ней все свое свободное время. Василий Розанов утверждал, что она «проглотила» Репина целиком. А вот что записал в своем дневнике Корней Чуковский, сосед Репина по Куоккале, 28 мая 1908 года:

«Иду я мимо дачи Репина, слышу, кто-то кричит: – Дрянь такая, пошла вон! – на всю улицу. Это Репина жена m-me Нордман. Увидела меня, устыдилась. Говорят, она чухонка. Похоже. Дура с затеями – какой-то Манилов в юбке. На почтовой бумаге она печатает: Настроение… Температура воды и пр. отделы, и на каждом письме приписывает: настроение, мол, вялое, температура 7° и т. д. На зеркале, которое разбилось, она заставила Репина нарисовать канареек, чтобы скрыть трещину. Репин и канарейки! Это просто символ ее влияния на Репина. Собачья будка – и та разрисована Репиным сантиментально. Когда я сказал об этом Андрееву, он сказал: «Это что! Вы бы посмотрели, какие у них клозеты!» У них в столовой баночка с отверстием для монет, и надписано: штраф за тщеславие, скупость, вспыльчивость и т. д. Кто проштрафился, плати 2 к. Я посмотрел в баночку: 6 копеек. Говорю: «Мало же в этом доме тщеславятся, вспыливаются, скупятся», – это ей не понравилось. Она вообще в душе цирлих-манирлих, с желанием быть снаружи нараспашку. Это хорошо, когда наоборот. Она консерваторша, насквозь…»

В имении Нордман в Финляндии, ставшем потом такими знаменитыми «Пенатами», Репин поселился в конце 1900 года. Здесь был налаженный быт и во всем чувствовалась крепкая рука хозяйки, ее вкус и пристрастие к оригинальничанию. Всюду висели объявления, плакаты, которые призывали гостей (а на знаменитые среды в «Пенаты» их приезжало немало) заниматься самообслуживанием, типа: «Не ждите прислуги, ее нет», «Все делайте сами». За столом по очереди разливал суп тот человек, на кого выпадал жребий. Не умеющего сладить с этой обязанностью штрафовали, заставляя тут же экспромтом произнести речь. Были пластические танцы под граммофон и многое другое. Все эти забавы поначалу развлекали Репина, и он охотно принимал участие в импровизированных спектаклях.

Нордман приучила Репина к вегетарьянству (сама она не ела даже яиц и не пила молока, готовила отвары из свежего сена в качестве здоровой питательной пищи). Репин все это терпел, но когда вырывался в Петербург, то с удовольствием набрасывался на настоящий бифштекс, правда прося при этом сотрапезника не рассказывать Наталье Борисовне о своем жутком «падении».

Пятнадцатилетний период жизни Репина с Нордман не был плодотворным для его творчества. Стасов писал Марку Антокольскому, давнему другу Репина, 23 мая 1901 года о том, что Репин «совершенно иссяк и утомился и ничего, кроме портретов, не может и не хочет делать. Кажется, творчества более у него нет». Кабинет Репина Стасов назвал «попугайной клеткой».

Но, как известно, в клетке долго не усидишь. 12 октября 1912 года Корней Чуковский записывает в дневнике:

«И. Е. был у меня… Он расходится с Нат. Борисовной… В среду был у И. Е-ча. Н. Борисовны нет. Приехали: Бродский, Ермаков, Шмаров. И. Е. не только не скрывает, что разошелся с Н. Б., а как будто похваляется этим. Ермаков шутил, что нас с М. Б. нужно развести. И. Е. вмешался:

– Брак только тот хорош, где одна сторона – раба другой. Покуда Н. Б. была моей рабой (буквально!), сидела себе в уголке, – все было хорошо. Теперь она тоже… Одним словом… и вот мы должны были разойтись. Впрочем, у нас был не брак, а просто – дружеское сожитие. И с этих пор наши среды… Господа, это вас касается… Я потому и говорю… примут другой характер. Я старик, и того веселья, которое вносила в наши обеды Н. Б., я внести не могу. Не будет уже тостов – терпеть их не могу, – каждый сможет сесть где вздумается и есть что вздумается… Можно хотя бы начать с орехов, со сладкого, – если таковое будет, – и кончить супом…»

В 1910 году вышла в свет книга Нордман-Северовой «Интимные страницы». На обложке – изображение автора. Рисовал сам Репин. Книга эта своими откровенными подробностями возмутила многих. После ее прочтения Стасову захотелось, по его признанию, «просто задрать юбки этой бабе и высечь». Конечно, сурово. И все же суровее человек судит сам себя.

Финал Натальи Борисовны был горек. Исполняя как-то танец босоножки на снегу, она простудилась. Слегка. Обострился туберкулез. Уехала лечиться в Швейцарию, причем как уехала! Благородство своего отношения к Репину доказала тем, что, не желая обременять его своей тяжкой болезнью, ушла из «Пенатов» – одна, без денег, без каких-либо ценных вещей. Удалилась в Локарно, в больницу для бедных. Из больницы прислала письмо, что «там я поняла, что я никому не нужна. Ушла не я, а принадлежность «Пенатов». Кругом все умерло. Ни звука ни от кого». От денег, которые ей послал Репин, она отказалась.

Не знаю, как другим, но лично мне кажется, что нельзя Наталью Борисовну мазать только черной краской, как это делают почти все мемуаристы. Было в ней плохое, но было и хорошее, впрочем, как в каждом из нас. Все дело в пропорциях!..

Обратимся к дневнику Чуковского. 19 июня 1914 года: «Пришел Федор Борисович, брат Нат. Борисовны, циник, чиновник, пьянчужка. И. Е. дал ему немного денег. Ф. Б. сказал, что получил от сестры милосердия извещение, написанное под диктовку Н. Б., что она желает быть погребенной в Suisse.

– Нет, нет, – сказал И. Е., – это она, чтоб дешевле. Нужно бальзамировать и в Россию, на мое место, в Невскую Лавру…»

Никакой, конечно, Лавры не получилось. Более того, когда два года спустя, в 1916 году, навестить Репина приехала Веревкина, то она была поражена, до какой степени стерлась из памяти художника женщина, с которой он прожил рядом больше пятнадцати лет. Он никогда о Нордман не вспоминал, не чувствовал потребности говорить о ней. «Я спрашивала себя: неужели он мог забыть этот период своей жизни?» – удивлялась в своих воспоминаниях Веревкина. А вот так – забыл.

Чужой среди близких

Шестнадцать лет прожил Репин без Нордман. Освободился из-под несколько назойливой опеки Натальи Борисовны, но обрел ли свободу? Не было ни свободы, ни радости. Не было рядом и близкого человека. Дома жила больная дочь Надя, а по соседству – сын Юрий, который с годами превращался в человека религиозно помешанного и все время мечтал о путешествии по «святым местам». Первая жена умерла в 1919 году. Дочь Вера, неудавшаяся актриса, переехала в «Пенаты», но от этого стало не теплее, а еще неуютнее. Репина окружали совсем чужие ему люди.

Скульптор И. Гинцбург, посетивший Репина в 1930 году, сделал такое горестное заключение: «Он узник, заложник в руках тех, кто из чувства мести и злобы готовы запачкать все прошлое, славу и имя великого русского художника, который своим творчеством принадлежал и будет принадлежать свободной России».

Напомним политическую ситуацию: Репин вне родины. Русские расколоты на своих, «красных», и чужих – «эмигрантов». Между ними ненависть и вражда. Репин – в центре и в жутком одиночестве. Жизнь в «Пенатах» почти замерла. Силы художника убывают, но он упорно каждое утро поднимается в свою мастерскую.

Но возраст, возраст. Репин угасал, а безжалостная дочь Вера все подсовывала ему рисунки, наброски, этюды и эскизы на подпись, уже думая о том, какую ценность они будут представлять после смерти великого отца. Приехавшая перед самой кончиной Репина дочь Татьяна написала в одном из писем, как отец, умирая, отстранился от старшей дочери, не желая с ней проститься. Семейная драма не оставляла его и в последние минуты жизни.

Вот и все об Илье Ефимовиче Репине. Но прежде чем читатель перейдет к каким-нибудь апологетическим и апокрифическим книгам о великом художнике, еще добавим несколько неканонических штрихов к его портрету из дневников Корнея Чуковского.

9 сентября 1907 года (Репину 63 года): «Сейчас у меня был И. Е. Репин. Он очень вежлив, борода седоватая… Чуть пришел, взобрался на диван с ногами, взял портрет Брюсова работы Врубеля. – Хорошо, хорошо, так это и есть Брюсов. – Сомова портрет Иванова. – Хорошо, хорошо, так это и есть Иванов. – Про Бакстов портрет Белого сказал: старательно…»

19 мая 1909 года: «Был у Репина: среда. Он зол, как черт. Бенуашка, Филосошка! За столом так и говорит: «Но ведь он бездарен, эта дрянь Филосошка!»

Это по поводу письма Философова, где выражается сочувствие Бенуа (в «Речи»). Я возражал, он махал рукою…»

30 января 1911 года: «Куоккала для меня гибель… я человек конкретных идей, мне нужны образы – в уединении хорошо жить человеку логическому – а вместо образов снег. Общества у меня нет, я Репина жду, как манны небесной, но ведь Репину на все наплевать, он не гибок мыслями, и как бы он ни говорил своим горловым голосом: браво! браво! – это не помешает ему в половине 9-го сказать: – Ну, мне пора…»

12 июня 1912 года: «Отмечаю походку Ильи Ефимовича: ни за что не пройдет первым. Долго стоит у калитки: – Нет, вы первый, пожалуйста…»

Февраль 1914 года: «…приехал Шаляпин, с собачкой и с китайцем Василием. Илья Еф. взял огромный холст – и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него (Шаляпина. – Ю. Б.) Репин, как кошка на сало: умиленно, влюбленно. А он на Репина – как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему баиньки…»

8 июня 1914 года: «Я стал читать стихи Городецкого – ярило-ярился, которые Репину нравились, вдруг он рассвирепел:

– Чепуха! это теперь мода, думают, что прежние женщины были так же развратны, как они! Нет, древние женщины были целомудреннее нас. Почему- то воображают их такими же проститутками.

И, уже уходя от нас, кричал Нимфе (Анне Городецкой – жене поэта. – Ю. Б.):

– Те же женщины не были так развратны, как вы.

– То есть, как это вы?

– Вы, вы…

Потом спохватился: – Не только вы, но и все мы…»

21 июля 1916 года: «Вчера именины Репина. Руманов решил милостиво прислать ему добавочные 500 рублей (с деньгами было прислано письмо из издательства Маркса. – Ю. Б.)… Я вошел в кабинет И. Е., поздравил и прочел письмо. Он изменился в лице, затопал ногами: – Вон, вон; мерзавец, хочет купить меня за 500 рублей, сволочь, сапоги бутылками (Сытин), отдайте ему назад эти 500 и вот еще тысяча (он полез в задний карман брюк)… отдайте… под суд! под суд и т. д.».

30 апреля 1917 года: «Илья Еф. повел меня показывать свои картины. Много безвкусицы и дряблого, но не так плохо, как я ожидал… Показывал с удовольствием – сам – охотно… Осенью И. Е. упал на куоккальской дороге и повредил себе правую руку. Теперь он пишет почти исключительно левой – 73- летний старик!..»

Все это, конечно, мелочи, отдельные моменты из жизни художника, но, как известно, из мелочей и складывается общее целое. И натруженные, усталые «бурлаки», и веселящиеся лукавые «запорожцы», и обезумевший «Иван Грозный» (ряд можно продолжить) – все это противоречивый и многогранный великий русский художник Илья Ефимович Репин.

Художник тоски и печали (Исаак Левитан)

Вновь очаровали меня, как и в молодости, – Серов, Бакст, Левитан…

Дневник Корнея Чуковского, 18 марта 1932 года

«Очаровали» – наиболее подходящий глагол к картинам Исаака Левитана. Нам, живущим в преддверии XXI века, в полыхающем ненавистью мире, конечно, ближе и понятнее искусство Сальвадора Дали, Пабло Пикассо или русского Михаила Шемякина с их разорванным сознанием, кричащими красками и апокалиптическим видением окружающей действительности. Как сказано в третьей книге Ездры: «Будет смятение во многих местах, часто будет посылаем огонь с неба; дикие звери переменят места свои, и нечистые женщины будут рождать чудовищ».

Безумное время – безумное искусство. Пророчества Босха обросли реальными деталями. Но когда отвлечешься от всего этого адского морока и вдруг твой взгляд упадет на картины Левитана, то даже не верится, что возможно такое искусство, такой романтический реализм, такой покой и такая тишина в мире.

Глядя на шедевры Левитана – «Тихий день на Волге», «Тихий серый день», «Тихое озеро», «Тихая обитель», «Березовая роща», «Вечерний звон», «Над вечным покоем» и многие другие, – невольно начинаешь остывать от повседневного кипения и погружаться в кроткое очарование левитановских работ. На тебя нисходит покой. Тебя настигает блаженство. И ты оказываешься во власти вселенской гармонии. Конечно, может быть, это всего лишь иллюзия: мир, покой и немного грусти, как острая приправа к блюду жизни. И никакого вечного боя. Никакой степной кобылицы, несущейся вскачь. Вечный покой. Вот что навевают нам картины Исаака Левитана.

И озеро в тихом вечернем огне Лежит в глубине, неподвижно сияя, И сосны, как свечи, стоят в вышине, Смыкаясь рядами от края до края…

Н. Заболоцкий. «Лесное озеро», 1938

Несколько штрихов к биографии

Как ни странно, но биография Левитана – одна из наименее документированных. Официальных документов почти не сохранилось. Ни дневников, ни записных книжек, ни пространных статей об искусстве Левитан после себя не оставил. Более того, перед смертью распорядился уничтожить все письма. Друг Левитана Чехов, несмотря на упорные просьбы Дягилева написать воспоминания о художнике, так ничего и не написал. Да и в последующее время о нем писалось весьма скудно: исследование А. Федорова-Давыдова «Жизнь и творчество» (1966), книга А. Туркова в серии «Жизнь в искусстве» (1974) да «Письма. Документы. Воспоминания» (1956), причем все явно куцее, выхваченное, сокращенное. Вот и все.

Даже день рождения Левитана – 18 августа 1860 года – может быть оспорен, ибо никаких документов о рождении художника нет. Известно лишь, что маленький Исаак появился в посаде Кибарты, близ станции Вержболово, Ковенской губернии, в семье железнодорожного служащего (сначала кассира, потом контролера). Отец художника Илья Левитан происходил из патриархальной еврейской семьи. В его собственной семье росло четверо детей: два сына – старший Адольф и младший Исаак, и две дочери.

В 70-е годы Левитаны перебрались в Москву, и отец пристроил сыновей в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Причем удивительно то, что младший, Исаак, особой склонности к рисованию не имел и, лишь начав учиться, пристрастился к нему, и тут сразу обнаружилась его одаренность.

Когда Левитану было 15 лет, умерла мать, через два года – отец. И юный художник, оказавшийся сиротой, вынужден был сам пробиваться в жизни. Примечательный факт: когда кто-то из доброхотов пришел к сиротам с конвертом денежной помощи, то юный Левитан возмутился: «Не надо нам! Я сам буду работать!»

Вскоре семья распалась: сестры поступили на службу, а братья продолжали мыкаться в тисках нужды. Исаак носил старую красную рубаху, рваные брюки и опорки на босу ногу. Однако нужда не останавливала его, Левитан продолжал настойчиво постигать профессию художника. Из студии Перова он перешел в студию Саврасова.

В 1883 году Левитан окончил училище живописи с двумя серебряными медалями и получил звание классного художника (тогда это означало всего лишь ступень профессии). В следующем, 1884 году он был принят в число экспонентов Товарищества передвижных художественных выставок. Стал передвижником.

Далее напряженная работа, писание и экспонирование картин, неуклонный рост популярности. Левитан умер в расцвете сил и таланта. Современник художника журналист Михаил Первухин писал:

«До такой изумительной простоты и ясности мотива, до которых дошел в последнее время Левитан, никто не доходил до него, да и не знаю, дойдет ли кто и после».

«Левитан остался в моей памяти, – писал его сотоварищ по училищу Василий Бакшеев, – как художник, неразрывно связанный с русской национальной школой пейзажа, как художник, глубоко любящий родную природу, без устали ее изучающий и с большим мастерством воплощающий эту природу в своих богатствах».

Сказано, конечно, с пафосом. А вот более человечное мнение о Левитане. Оно принадлежит Александру Бенуа:

«…это поистине человек, который водит тебя гулять, иногда в калошах, иногда под Палящим солнцем, но всегда по таким местам, где чудно пахнет свежим воздухом, снегом, сухими листьями и распустившейся березой. Обыкновенно же пейзажисты пишут пейзажи, и они пахнут маслом».

Но Левитан был действительно необыкновенным пейзажистом. Часто пишут и говорят: певец… поэт… И забывают простое слово – гений.

Однако не будем рядиться в искусствоведческие одежды и со скучным видом знатока разбирать живописные и композиционные средства художника, говорить о том, где он – яркий передвижник, а где в его полотнах ощущаются мотивы модерна. Все это интересно только специалистам. А простому читателю, с обычным «верхним образованием», интересно другое: как жилось Левитану, каким он был человеком, кого любил, как любили его.

Вот об этом, в силу оставшихся документов и мемуарных свидетельств, и поговорим.

Итак…

Левитан-человек

Трудное, нищенское детство, еврейское изгойство, нелады со здоровьем («мерехлюндия» как отзвук физического неблагополучия организма) – все это не могло не отразиться на характере Левитана, на его привычках. В отличие от своего учителя Алексея Саврасова, да и многих других служителей искусства (Аполлона Григорьева, к примеру), которые искали утешения от невзгод жизни в алкоголе (истинно российское утешение), Левитана врачевала природа. Он до самозабвения упивался лесами, холмами, пригорками, речками и озерами, всем этим разноцветьем и разнотравьем, российским ландшафтом. Видел и слышал, как токует вальдшнеп, «как маленький Гамлет, рыдает кузнечик». Мог часами лежать на спине где- нибудь в роще, насвистывая при этом песенку, или бродить по лесу с верной собакой Вестой, или сидеть неподвижно с удочкой, наблюдая за водной рябью, «в венце кувшинок, в уборе осок».

И часто, как вспоминает Мария Чехова, «Левитан клал свою удочку и начинал декламировать что-нибудь из Тютчева, Апухтина, Никитина или Алексея Толстого. Это были его любимые поэты, и он знал наизусть множество красивых стихов…».

И далее: «Левитан любил природу как-то особенно. Это была даже и не любовь, а какая-то влюбленность».

Левитан мог повторить следом за своим любимым художником Камилем Коро: «Всю свою жизнь я был влюблен в красавицу природу».

Природа чаровала Левитана. Природа успокаивала Левитана. Раскрывала перед ним свою красоту. И художник свое видение и понимание природы со всеми ее тончайшими оттенками переносил на картины.

Да, Левитана справедливо называли мастером «пейзажа настроения». Но он отражал не только настроение, он отражал душу природы, ее суть, ее вечную и нетленную красоту, вот почему пейзажи его говорящие. Посмотрите на них внимательно – и вы многое не только почувствуете, но и узнаете.

Я лег на поляне, украшенной дубом, Я весь растворился в пыланье огня. Подобно бесчисленным арфам и трубам, Кусты расступились и скрыли меня. Я сделался нервной системой растений, Я стал размышлением каменных скал, И опыт осенних моих наблюдений Отдать человечеству вновь пожелай…

Это строки из стихотворения Николая Заболоцкого «Гомборский лес», поэта, кстати, очень схожего по отношению к природе, по благоговению перед ней с Левитаном. И еще одна цитата из Заболоцкого:

В этот миг перед ним открывалось То, что было незримо доселе, И душа его в мир поднималась, Как дитя из своей колыбели…

Но есть и существенное различие между Заболоцким и Левитаном. Поэт декларировал: «Я не ищу гармонии в природе». И утверждал, что в ней нет «разумной соразмерности начал». Левитан, если исходить из его картин, как раз верил в эту «соразмерность начал» и отразил ее своими мерцающими красками на холстах.

Человеческий мир для Левитана дисгармоничен. А мир природы, напротив, исполнен гармонией. В одном из писем Сергею Дягилеву он писал: «Лежу целые дни в лесу и читаю Шопенгауэра. Вы удивлены. Думаете, что и пейзажи мои отныне, так сказать, будут пронизаны пессимизмом? Не бойтесь, я слишком люблю природу».

Левитан и Россия

В признании художника необходимо уточнить: он говорит о природе России. И даже не всей России, а именно ее центральной полосы, что раскинулась вокруг Москвы, ибо даже Волга – это уже не совсем левитановские места. Чтобы понять такое узкое географическое пристрастие художника, нелишне будет процитировать стихотворение Константина Бальмонта «Безглагольность»:

Есть в русской природе усталая нежность, Безмолвная боль затаенной печали, Безвыходность горя, безгласность, безбрежность, Холодная высь, уходящие дали. Приди на рассвете на склон косогора, – Над зябкой рекою дымится прохлада, Чернеет громада застывшего бора, И сердцу так больно, и сердце не радо. Недвижный камыш. Не трепещет осока. Глубокая тишь. Безглагольность покоя. Луга убегают далеко-далеко. Во всем утомленье, глухое, немое. Войди на закате, как в свежие волны, В прохладную глушь деревенского сада, – Деревья так сумрачно-странно-безмолвны, И сердцу так грустно, и сердце не радо. Как будто душа о желанном просила, И сделали ей незаслуженно больно. И сердце простило, но сердце застыло, И плачет, и плачет, и плачет невольно.

«Усталая нежность» и «безмолвная боль затаенной печали» – ключи к пониманию левитановского пейзажа. Все это художник находил в средней полосе России, опять же на фоне прошлого и настоящего русского народа.

«Разочаровался я чрезвычайно, – пишет Левитан Чехову весной 1887 года. – Ждал я Волги, как источника сильных художественных впечатлений, а взамен этого она показалась мне настолько тоскливой и мертвой, что у меня заныло сердце и явилась мысль, не уехать ли обратно?..»

Аполлинарию Васнецову из Ниццы 9 апреля 1894 года: «…Воображаю, какая прелесть теперь у нас на Руси – реки разлились, оживает все… Нет лучшей страны, чем Россия! Только в России может быть настоящий пейзажист».

И это из Ниццы, о которой Тютчев писал:

«О, этот юг, о, эта Ницца! О как их блеск меня тревожит…»

Из Монт-Бортона (окрестности Ниццы) 16 апреля 1894 года Николаю Медынцеву: «Скажите мне, дорогой мой, зачем я здесь? Что Мне здесь нужно, в чужой стране, в то самое время, как меня тянет в Россию и так мучительно хочется видеть тающий снег, березку?.. Черт знает, что я за человек – все неизведанное влечет, изведав же, остается несказанная грусть и желание возврата прошедшего…»

На Левитана и Италия «не легла». И Венеция не взволновала, хотя он и написал «Канал в Венеции» (акварель, 1890). Антон Павлович писал удивленно своей сестре из Рима 1 апреля 1891 года: «Мне странно, что Левитану не понравилась Италия. Это очаровательная страна. Если бы я был одиноким художником и имел деньги, то жил бы здесь зимою. Ведь Италия, не говоря уже о природе ее и тепле, единственная страна, где убеждаешься, что искусство в самом деле есть царь всего, а такое убеждение дает бодрость».

Но Левитан думал иначе. Его душе были более созвучны российские худые березки да тающий снег по весне. Таким уж был этот странный художник, еврей по национальности, но удивительно русский человек по духу. А в жизни часто бывает все наоборот: кто-то русский по происхождению, русак из русаков, а в душе – иностранец, во сне и наяву видит только Париж…

Тоска как основная доминанта жизни

Однако вернемся к Левитану. К Исааку Ильичу. К его истокам, к юности. Маленький отрывок из книги Андрея Туркова о Левитане:

«Два любимейших саврасовских ученика – это Костя Коровин и Левитан. Они очень разные.

Разглядывая работы впервые появившегося у него в мастерской Коровина, Саврасов невольно сравнивал:

– Вот Исаак Левитан, он любит тайную печаль, настроение…

– А он, – подхватывал сам Левитан, кивая на новичка, чьи этюды ему очень нравились, – ищет веселья.

Они подружились, но по-прежнему продолжали спорить.

– Правду нужно! – утверждал Левитан.

– Красоту! – отвечал Коровин.

И характеры у них были разительно несхожие. Весельчак Костя бурно радовался жизни и людям. Левитан людей сторонился, а природа трогала его до слез, потрясала, мучила томительным противоречием между красотой окружающего мира и краткостью человеческой жизни.

– Опять ревешь! – упрекал один.

– Я не реву – я рыдаю! – сердито возражал другой и порой в испуге восклицал: – Послушай, я не могу: тишина, таинственность, – этот лес, трава… Но все это обман! За всем этим – смерть, могила!..

Как-то на экзамене по анатомии Левитан озадачил профессора, отказавшись взять в руки череп:

– Это ужасно! Это смерть! Я не могу видеть мертвых…» (А. Турков. «Исаак Ильич Левитан»).

Смерть пугала Левитана с юности, будто он предчувствовал свою будущую раннюю кончину. Страх смерти болезненно развивался в нем. Поэтому главными чертами личности Левитана на все последующие годы стали болезненная тоска, приступы отвращения к жизни, внутренний разлад с самим собой.

Для подтверждения этого вывода обратимся к его письмам.

Весна 1887 года. Левитану 27 лет. Он пишет Чехову (адресат, правда, под знаком вопроса): «Господи, когда же не будет у меня разлада? Когда я стану жить в ладу с самим собою? Этого, кажется, никогда не будет. Вот в чем мое проклятие…»

Из Италии 31 марта 1890 года Василию Поленову: «Здоровье плохо; состояние духа еще хуже. Несчастный я человек. Я окончательно пришел к убеждению, что впечатления извне ничего не дадут мне, – начало моих страданий во мне самом, и что поездка куда бы то ни было есть бежанье от самого себя! Страшное сознание!..»

Да, Левитан пытался бороться со своим настроением, со своей тоской, апатией. 25 марта 1895 года он пишет Александру Средину: «На Ваш вопрос, когда я думаю вернуться из деревни, чтобы оказать Вам содействие в устройстве выставки, я Вам положительно ответить не могу. И потом, скажу по правде, меня, больного, разбитого и физически и морально человека, просто начинает пугать мысль о предстоящих хлопотах… Я дал Вам согласие, не совсем подумав. Ради Бога, простите меня, но надо быть с моей психикой, чтобы понять, как тяжело мне бывает».

И далее: «Конечно, все мы более или менее больные люди, но тем не менее работаем, и Вы правы, но Вы забываете, что искусство такая ненасытная гидра и такая ревнивая, что берет всего человека, не оставляя ему ничего из его физических и нравственных сбережений…»

Из имения Горки 13 июля 1895 года Алексею Ланговому: «Вам я могу, как своему доктору и доброму знакомому, сказать всю правду, зная, что дальше это не пойдет. Меланхолия дошла у меня до того, что я стрелялся… остался жив, но вот уже месяц как доктор ездит ко мне промывать рану и ставить тампоны. Вот до чего дошел Ваш покорный слуга! Хожу с забинтованной головой, изредка мучительная боль головы доводит до отчаяния. Все-таки с каждым днем мне делается лучше. Думаю попытаться работать. Лето почти я ничего не сделал и, вероятно, не сделаю. Вообще, невеселые мысли бродят в моей голове…»

Попытка самоубийства связана не только с меланхолией, а явилась результатом любовного тупика, но об этом расскажем чуть позже.

27 июля 1895 года Левитан пишет Чехову: «Вновь я захандрил и захандрил без меры и грани, захандрил до одури, до ужаса. Если б ты знал, как скверно у меня теперь на душе. Тоска и уныние пронизали меня. Что делать? С каждым днем у меня все меньше и меньше воли сопротивляться мрачному настроению… Несмотря на свое состояние, я все время наблюдаю себя и ясно вижу, что я разваливаюсь вконец. И надоел же я себе, и как надоел!..»

Коровин вспоминает, как Левитан обвязывал себе голову холодным мокрым полотенцем и вопрошал: «Я – крокодил, что я делаю? Я гасну».

Левитан мечется и просит помощи у друзей. 30 октября 1895 года он обращается к Поленову:

«Могу ли я приехать к Вам, добрейший Василий Дмитриевич, дня на два-три? Во-первых, хочется Вас повидать; во-вторых, у меня такой приступ меланхолии, такое страшное отчаяние, до которого я еще никогда не доходил и которое, я предчувствую, я не перенесу, если останусь в городе, где я еще более чувствую себя одиноким, чем в лесу. Не бойтесь, Вы не увидите моей печальной фигуры – я буду бродить.

Работать – не могу; читать – не могу; музыка раздражает; люди скучны, да и я им не нужен. Одно, что осталось, – изъять себя из жизни, но это после моего летнего покушения я повторить не могу, Бог знает почему, и таким образом, жить нет сил, умереть также; куда деть себя?!!

К чему я Вам все это пишу, – не знаю, но это, как стон у страдающего, непроизвольно».

В письме много недописок, сокращений, художник даже свою фамилию не написал полностью: «И. Левит».

И сразу вспоминается «Третья книга Моисеева. Левит», глава 8, предписание 35: «…и будьте на страже у Господа, чтобы не умереть…»

Левитану – 35 лет. Он зрелый художник. Широко выставляется. Через два года – в 1897 году – ему присвоят звание академика живописи. Все вроде при нем: талант, относительное здоровье, успех у публики, но… нет цельности в душе, она вся как бы в осколках от неудовлетворенности собой, непреходящей печали, постоянного разлада и т. д.

Мария Павловна Чехова вспоминает, как часто Левитана охватывала какая-то мучительная тоска. «В этих приступах мрачного настроения было что-то болезненное и ненормальное. Они наступали без всякой причины, без всякого повода, как-то вдруг. Что лежало в их основе, на это я никогда не могла дать себе определенного ответа. Тут было много недовольства собой и неудовлетворенного самолюбия, но было и еще что-то, чего я не могла определить. Левитан был адски самолюбив, он понимал силу своего таланта, но ему все казалось мало. Хотелось от себя чего-то гораздо большего. Отсюда многое в его мрачных настроениях, хотя одним этим их объяснить все-таки нельзя. Антон Павлович видел в этих настроениях именно нечто больное, не приходящее извне, а поднимающееся изнутри человека».

Из книги «Коровин вспоминает…»:

«Левитан был разочарованный человек, всегда грустный. Он жил как-то не совсем на земле… «Мне говорят близкие – напиши дачи, платформу, едет поезд, или цветы, Москву, а ты все пишешь серый день, осень, мелколесье, кому это надо? Это скучно, это – Россия, не Швейцария, какие тут пейзажи? Ох, я не могу говорить с ними. Я умру, – ненавижу…»

«Мосье Левитан, – говорила хозяйка меблированных комнат «Англия» на Тверской, где жил художник, – почему вы не нарисуете на этом лугу породистую корову, а здесь под липой не посадите парочку влюбленных? Это было бы приятно для глаз…»

Да что хозяйка меблированных комнат! Левитану давал советы сам царь, побывавший на одной из последних, при жизни художника, передвижных выставок. Николаю II показалось, что в картинах Левитана появилось что-то незаконченное (очередной поиск художника), на что Исаак Ильич ответил:

– Ваше величество, я считаю эти картины вполне законченными.

Царь обиженно поджал губы.

При всей популярности Левитана находилось и много критиков его искусства. Им постоянно что-то не нравилось в творениях Левитана: то переизбыток печали в осенних пейзажах, то какие-то непонятные эксперименты с красками. Великая артистка Мария Ермолова сетовала на то, что Левитан «обратился в декадента-мазилку». Как угодить всем?!

Но особенно было обидно Левитану слышать черносотенную критику о том, что-де еврей не должен касаться русского пейзажа. Осквернять его. Не мог забыть Левитан и о том, что официальные власти дважды запрещали ему как еврею жить в Москве. В апреле 1879-го ему пришлось полужить, полускрываться в Салтыковке. По мере роста славы Левитану больше не напоминали о «черте оседлости», но тема еврейства художника нет-нет да и всплывала на поверхность и больно ранила его. Певец русского пейзажа, по мнению некоторых ультрапатриотов, имел существенный изъян: он был евреем.

4 марта 1897 года Чехов навестил Левитана в Москве, обследовал его как врач и нашел его сердце в тяжелом состоянии (заболевание аорты). Левитану пришлось вести тот образ жизни, который ведут люди с тяжелым сердечным заболеванием, то есть ограничивать себя в работе, в общении и т. д. И без того склонный к меланхолии и тоске, Левитан поставил на себе крест. Современница художника Трояновская вспоминает, как художник подарил ей один из своих этюдов с надписью: «Милой деточке Анюрке старый хрыч И. Левитан, 1896».

Тяжкое заболевание Левитана было обнаружено в 1894 году, а через 6 лет его не стало. 22 июля 1900 года Исаак Левитан, не дожив меньше месяца до своего 40-летия, умер.

В лето перед смертью он жил в Звенигороде. Часто уходил в лес и там плакал. Умирал тяжело.

– Закройте же окна! – просил он.

– Солнце светит, – отвечали ему, – зачем закрывать окна?

– Закройте! И солнце – обман!..

Это были его последние слова. Так по крайней мере утверждается в книге «Коровин вспоминает…».

В последний год жизни Левитан преподавал в училище живописи, простудился в Химках на этюдах со своими учениками. И – финал…

«Исчезновение в полном расцвете сил и таланта чудесного поэта русской природы, – писал Александр Бенуа, – показалось мне ужасной утратой для русской живописи…»

25 июля 1900 года Левитана похоронили на Дорогомиловском кладбище в Москве. 22 апреля 1941 года останки художника перенесли на Новодевичье кладбище.

Левитан и женщины

После изложенного легче понять отношение Левитана к женскому полу и получить ответ, почему он так и не создал семью и ушел из жизни, не оставив потомства.

Но прежде всего следует отметить, что Левитан был почти красавец.

Михаил Нестеров, на глазах которого прошла вся жизнь Левитана, писал: «Красивый, талантливый юноша, потом нарядный, интересный внешне и внутренне человек, знавший цену красоте, понимавший в ней толк, плененный сам и пленявший ею нас в своих произведениях. Появление его вносило аромат прекрасного, он носил его в себе. И женщины, более чуткие к красоте, не были равнодушны к этому «удачливому неудачнику». Ибо что могло быть более печальным – иметь чудный дар передавать своею кистью самые неуловимые красоты природы, и в самый расцвет своего таланта очутиться на грани жизни и смерти. Левитан это чувствовал и всем существом своим судорожно цеплялся за жизнь, а она быстро уходила от него…»

Михаил Чехов вспоминает о Бабкино, где жила семья Чеховых:

«Брат Антон настоял на том, чтобы вместе с Левитаном в маленьком отдельном флигелечке поселился и я, и таким образом моя жизнь с Левитаном потекла совместно. Один из Чеховых написал стихи следующего содержания:

А вот и флигель Левитана, Художник милый в нем живет, Встает он очень, очень рано И, вставши, тотчас чай он пьет…

У Левитана было восхитительное благородное лицо – я редко потом встречал такие выразительные глаза, такое на редкость художественное сочетание линий. У него был большой нос, но в общей гармонии черт лица это вовсе не замечалось. Женщины находили его прекрасным, он знал это и сильно перед ними кокетничал.

Для самой известной картины «Христос и грешница» художник Поленов взЯл за образец его лицо, и Левитан позировал ему для лица Христа.

Левитан был неотразим для женщин, и сам он был влюбчив необыкновенно. Его увлечения протекали бурно, у всех на виду, с разными глупостями, до выстрелов включительно…»

Из письма Левитана Медынцеву, 9 июля 1894 года:

«Как живется, милейший Николай Николаевич, и что поделываете? Я думаю, по-прежнему летаете по разным дачным местам и поглощаете сердца доверчивых дачниц? Ух, ненасытный крокодил и сердце – грыз!..»

Левитан тоже хотел быть «ненасытным сердцегрызом». И к этому были все основания: красив, талантлив. Но… любопытно, как Левитан критиковал парижских женщин в письме из Парижа к Антону Чехову: «Женщины здесь сплошное недоумение – недоделанные или слишком переделанные… но что-то не категоричное» (10 марта 1890).

Зоркий глаз художника подсмотрел: «что-то не категоричное». Но ведь и сам Левитан, как мужчина, был «не категоричным», неопределенным – без волевой мускулатуры, без стальной струнки и без необходимого мужского напора (все силы уходили на работу, на живопись? происходила полная сублимация?..).

Женщины, эти природные локаторы, превосходно это чувствовали. Они охотно шли на флирт, на легкое заигрывание, на короткую связь, но не более того, ибо Левитан как носитель мужского начала не был для них надежен. За его спиной нельзя было спрятаться, защититься от житейских бурь и вихрей. Его самого следовало оберегать. Он сам, как женщина, был чрезмерно эмоционален, чувствителен, быстро загорался, гас, в ответственные минуты проявлял нерешительность и т. д.

Короче говоря, Левитан годился в любовники, но отнюдь не в мужья, в отцы семейства. В этом смысле он был несколько схож со своим другом Антоном Чеховым в его отношениях с Ликой Мизиновой (1870-1937). Красивая и веселая Лика (ее настоящее имя – Лидия) была подругой Марии Чеховой и общей любимицей в их доме. Естественно, вокруг нее всегда наблюдалось коловращение мужчин.

29 мая 1891 года Левитан писал Чехову из Затишья: «Пишу тебе из того очаровательного уголка земли, где все, начиная с воздуха и кончая, прости Господи, последней что ни на есть букашкой на земле, проникнуто ею – божественной Ликой! Ее еще пока нет, но она будет здесь, ибо она любит не тебя, белобрысого, а меня, вулканического брюнета, и приедет только туда, где я. Больно тебе все это читать, но из любви к правде я не мог этого скрыть…»

Вокруг Лики шла схватка двух друзей, об этом и свидетельствует данное письмо, в котором Левитан, как и писатель Чехов, все пытается скрыть за шуткой, за юмором, – у них было в ходу некое соревнование в шутливости: Левитан подписывал свои письма к Чехову как «Левит VII Нибелунгов», Чехов – как «Антонио XIII». Чехов обращался к художнику «милый Левиташа», а тот частенько называл его «аспидом». Вроде бы они нежно любили друг друга, но тем не менее дух соревнования в борьбе за популярность и славу в них не угасал ни на минуту.

И все же битву за Лику Левитан проиграл Чехову, но тот по существу отказался воспользоваться плодами своей победы – Антон Павлович как огня боялся глубоких и серьезных отношений с женщинами.

Не был написан до конца у Левитана и роман с Марией Чеховой, которая робко пробовала свои силы в живописи.

«Иду однажды по дороге из Бабкина к лесу и неожиданно встречаю Левитана, – рассказывала впоследствии Мария Павловна. – Мы остановились, начали говорить о том, о сем, как вдруг Левитан бух передо мной на колени и… объяснение в любви.

Помню, как я смутилась, мне стало чего-то стыдно, и я закрыла лицо руками.

– Милая Маша, каждая точка на твоем лице мне дорога… – слышу голос Левитана.

Я не нашла ничего лучшего, как повернуться и убежать от него.

Целый день я сидела расстроенная в своей комнате и плакала, уткнувшись в подушку. К обеду, как всегда, пришел Левитан. Я не вышла. Антон Павлович спросил окружающих, почему меня нет. Миша, подсмотревший, что я плачу, сказал ему об этом. Тогда Антон Павлович встал из-за стола и пришел ко мне:

– Чего ты ревешь?

Я рассказала ему о случившемся и призналась, что не знаю, как и что нужно сказать теперь Левитану. Брат ответил мне так:

– Ты, конечно, если хочешь, можешь выйти за него замуж, но имей в виду, что ему нужны женщины бальзаковского возраста, а не такие, как ты.

Мне стыдно было сознаться, что я не знаю, что такое «женщина бальзаковского возраста», и, в сущности, я не поняла смысла фразы Антона Павловича, но почувствовала, что он в чем-то предостерегал меня. Левитану я тогда ничего не ответила. Он с неделю ходил по Бабкину мрачной тенью».

Вот такой рассказ младшей сестры Чехова. Продолжим его: Левитан походил мрачный да и успокоился. В дальнейшем Исаак Левитан и Мария Чехова стали друзьями, а дружба, как правило, исключает какие-либо страдания, возможные при чувственных отношениях. Чехов как врач, как психолог отчетливо видел, что брак его сестры с Левитаном – нонсенс, ибо «милый Левиташа» – натура чрезвычайно увлекающаяся, страстная.

Спустя несколько лет, 19 января 1895 года, Чехов напишет Суворину в письме: «Был я у Левитана в мастерской. Это лучший русский пейзажист, но, представьте, уже нет молодости. Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы. Эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного: только молодость. Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга, а восторг невозможен, когда человек обожрался. Если бы я был художником-пейзажистом, то вел бы жизнь почти аскетическую…»

Итак, мнение Чехова: «истаскали бабы».

Другой свидетель-современник – Василий Переплетчиков. Он вел дневник, и в нем часто упоминается Левитан. Вот одна из характеристик Левитана, данная Переплетчиковым: «человек минуты, человек впечатления, нерва, сенсуалист…» (21 декабря 1892).

И главная мысль для нашей темы: «Левитан по натуре был пьяница (не в смысле алкоголизма), ибо нужно было заглушить тоску жизни; на это были средства – искусство, женщины, наслаждения».

В 1886 году 26-летний Левитан знакомится в Москве с художницей Софьей Кувшинниковой. Ее муж, полицейский врач Дмитрий Кувшинников, был, как говорится, по уши занят своей службой, а жена от скуки забавлялась живописью: писала этюды, впрочем, забава вполне благородная, могло быть что-нибудь и похуже.

Михаил Чехов так описывает Софью Петровну: «Это была не особенно красивая, но интересная по своим дарованиям женщина. Она прекрасно одевалась… обладала счастливым даром придать красоту и уют даже самому унылому жилищу…»

Софья Петровна была одержима идеей салона, и поэтому у нее гостили многие, в том числе два художника – Левитан и Степанов, бывал здесь и Михаил Чехов. У Левитана хозяйка доморощенного салона брала уроки живописи. Уроки в московском доме плавно перешли в уроки на натуре. Михаил Чехов свидетельствует об этом факте так:

«Левитан уехал на Волгу и… с ним вместе отправилась туда же и Софья Петровна. Она прожила на Волге целое лето; на другой год, все с тем же Левитаном, как его ученица, уехала в Саввинскую слободу, и среди наших друзей и знакомых стали уже определенно поговаривать о том, о чем следовало бы молчать. Между тем, возвращаясь каждый раз из поездки домой, Софья Петровна бросалась к своему мужу, ласково и бесхитростно хватала его обеими руками за голову и с восторгом восклицала:

– Дмитрий Кувшинников! Дай я пожму твою честную руку! Господа, посмотрите, какое у него благородное лицо».

В напечатанных воспоминаниях Кувшинниковой о Левитане нет ни слова об интимных отношениях с художником, лишь общие фразы о том, что «жилось нам удивительно хорошо. Даже Левитан, и тот перестал хандрить, и настроение это отражалось на его картинах…».

Именно в период совместной жизни-работы с Кувшинниковой Левитан создал такие шедевры, как «Золотой плес», «Владимирка», «Омут», «Вечный покой».

Еще один штрих из воспоминаний Кувшинниковой: «Вообще, Левитан страстно любил музыку, чутко понимал ее красоту, и не раз проводили мы целые вечера за музыкой. Я играла, а он сидел на террасе, смотря на звезды и отдавшись думам и мечтам».

Тут Софья Петровна ставит точку. Но легко можно предположить, что было после музицирования: переполненный музыкой и зажженный ее романтическим огнем, Левитан замирал в теплых объятиях зрелой женщины. Удовлетворив страсть, она гладила его по голове и говорила о том, какой он замечательный человек и какой гениальный художник. И Левитан испытывал приятность, и Кувшинниковой было удобно и хорошо: «натура» заканчивалась, и она спокойно возвращалась к мужу и своему салону, долго еще перебирая в памяти и звездные вечера, и ласковые руки Левитана…

Еще одно свидетельство об отношениях Левитана и Кувшинниковой оставила Татьяна Щепкина-Куперник. Она нарисовала такой портрет Софьи Петровны:

«Это была женщина лет за сорок, некрасивая, со смуглым лицом мулатки и вьющимися темными волосами и с великолепной фигурой. Она была очень известна в Москве… Она писала красками (и очень хорошо, главным образом, цветы), прекрасно играла на фортепиано; в молодости носила мужской костюм и ходила на охоту, а позже ездила с художниками на этюды на Волгу в качестве полноправного товарища. В городе у нее бывала «вся Москва» – писатели, артисты, художники… Муж у нее был терпеливый, молчаливый. Вся его роль сводилась к тому, что он часам к двенадцати отрывался от шахмат, за которыми сидел с каким-нибудь приятелем, и, входя в гостиную, где читали, пели, играли и разговаривали, приглашал:

– Пожалуйте закусить, господа!»

Антон Павлович Чехов не любил Софью Петровну, не нравились ему почему-то и ее отношения с Левитаном, и, пользуясь своим писательским правом, он написал рассказ «Попрыгунья», в котором вывел в качестве героев Левитана, Софью Петровну и ее мужа. Возник скандал. В связи с ним Чехов жаловался одной из своих корреспонденток:

«Можете себе представить, одна знакомая моя, сорокадвухлетняя дама, узнала себя в двадцатилетней героине моей «Попрыгуньи», и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика – внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор, и живет она с художником».

Левитан, узнавший себя в художнике Рябовском, тоже обиделся на Чехова, между ними произошла ссора, и даже поговаривали, что Левитан вызовет Антона Павловича на дуэль. Дело до дуэли не дошло, но верные друзья после этого стали бывшими друзьями. В конце концов их помирила Щепкина-Куперник.

Однако вернемся еще раз к воспоминаниям Татьяны Щепкиной-Куперник. Она подробно описывает, как Софья Петровна и Левитан сняли старинное имение Островно, недалеко от Меты, «и Софья Петровна на все лето пригласила меня с молоденькой приятельницей: она любила окружать себя молодыми лицами… Левитан очень нас любил, звал «девочками», играл с нами, как с котятами, писал нас в наших платьицах «ампир», меня в сиреневом, а ее в розовом…»

Словом, вся компания жила весело, как лесные нимфы вместе с лесным Паном.

«Софья Петровна была ласкова, весела, ходила в каких-то невероятных греческих хитонах или утрированно васнецовских шушунах и по вечерам играла Лунную сонату… а Левитан слушал, жмурил от удовольствия глаза и по своей привычке протяжно вздыхал…

Но идиллия нашей жизни к середине лета нарушилась, – повествует Щепкина-Куперник. – Приехали соседи, семья видного петербургского чиновника, имевшего поблизости усадьбу. Они, узнав, что тут живет знаменитость, Левитан, сделали визит Софье Петровне, и отношения завязались. Мать была лет Софьи Петровны, но очень soignee, с подкрашенными губами (С. П. краску презирала), в изящных корректных туалетах, с выдержкой и грацией петербургской кокетки… И вот завязалась борьба.

Мы, младшие, продолжали свою полудетскую жизнь, а на наших глазах разыгрывалась драма… Левитан хмурился, все чаще и чаще пропадал со своей Вестой «на охоте», Софья Петровна ходила с пылающим лицом, и кончилось все это полной победой петербургской дамы и разрывом Левитана с Софьей Петровной…»

Кувшинникова еще продолжала борьбу, писала письма Левитану, умоляла его вернуться к ней, укоряла, обвиняла в неблагодарности, но все тщетно, как говорится, поезд ушел. Левитан из одних цепких дамских объятий перешел в другие, не менее цепкие. Ну а Софья Петровна? Надо отдать ей должное: она нашла в себе мужество и в своих воспоминаниях благодарственно и весьма благородно описала восемь лет жизни, проведенных рядом с Левитаном.

Итак, Софью Кувшинникову заменила Анна Турчанинова, Анна Николаевна, хозяйка имения Горки (нет, не Ленинские, другие, в сторону Рыбинска, станция Троица). И опять же, как в первом случае, Анне Николаевне эта связь-союз-дружба была весьма удобна: замуж за Левитана выходить не надо, а держать его возле себя в качестве наперсника души и тела приятно: красивый и модный художник, к тому же страстный, – все это не могло не льстить самолюбию.

Одно плохо: очень взрывной, непредсказуемый человек. Вдруг увлекся младшей дочерью Анны Николаевны Варварой, по прозвищу Люлю, подарил ей этюд «Букет васильков», признался в любви, та в смятении. Левитан тоже: мать, дочь – кому отдать предпочтение? И все это на фоне постоянной левитановской тоски, неудовлетворенности творчеством, душевного терзания. 21 июня 1895 года Левитан пытается разрубить душивший его узел и стреляется. Неудачно. Остается жить. Анна Николаевна нежно за ним ухаживает. Постепенно в ее отношениях к нему происходит перелом: все меньше любовных чувств, все больше материнских. Практически Левитан был связан с Турчаниновой до самой своей смерти. В одном из сохранившихся писем к Турчаниновой (24 января 1899 года из Москвы) Левитан обращается к ней: «Здравствуй, дорогая моя женушка Анка!» Выходит, считал ее за жену де-факто.

Кстати о женитьбе. Официально Левитан так и не был женат, хотя к этому его иногда и подталкивали. Еще одной своей корреспондентке и приятельнице Елене Карзинкиной Левитан писал из Италии 9 апреля 1897 года: «…12-й пункт Вашего последнего письма – жениться? Да? Об этом поговорим. Теперь не могу – головы нет, да и на воздух хочется. Душевно Ваш Левитан».

Как видим, Левитан уходил от серьезного разговора о женитьбе. Ускользал как угорь.

«Последние два года я его почти не видела, – вспоминает Елена Андреевна. – Я вышла замуж, и так как моя свадьба была в деревне, я никого из художников не звала. Муж (писатель Н. Д. Телешов. – Ю. Б.) говорил потом, что Левитан на меня за это немного обиделся».

Короче, свадьбы справляли другие, а Левитан оставался одиноким. Со стороны это выглядело противоестественно, и однажды один из учеников художника, перехватив взгляд Левитана, устремленный на играющих детей, с ребяческой непосредственностью сказал:

– Вот, Исаак Ильич, женились бы, были бы у вас маленькие левитанчики.

«Левитанчиками» были лишь его ученики.

Не только семья и дети его пугали (он понимал, что это требует немалых физических усилий, помимо всех прочих), но из-за сердечного недомогания он в последние годы своей жизни побаивался и интимных контактов с женщинами. В одном из писем Чехову Левитан писал из Наугейма: «Согрешил здесь – и я чувствую себя вновь неважно. Видно, совсем надо отказаться от любви и только смотреть, как друзья совокупляются! Горько до слез!»

Стон сквозь самоиронию.

И в другом письме: «Ах, зачем ты болен, зачем это нужно! Тысячи праздных, гнусных людей пользуются великолепным здоровьем! Бессмыслица…» (5 мая 1897).

Желать в душе и не мочь на деле – конечно, это танталовы муки, ведь Левитану тридцать шесть лет.

И какой же выход? Только один: в безумном увлечении работой, в переключении энергии. Из письма все к тому же «Антонию Премудрому», то бишь Чехову: «Увлекся работой. Муза стала вновь мне отдаваться, и я чувствую себя по сему случаю отлично…» (17 октября 1897).

Для Левитана муза – как истинная женщина: она может «отдаваться», с ней можно вступить в «законный брак», она может «родить» и т. д. Об этом немало можно прочитать в письмах Исаака Ильича. Но, к горькому сожалению для историков, писем осталось мало. Когда Левитан занемог окончательно, из Петербурга приехала Турчанинова, пыталась спасти художника, но все было тщетно. Она смогла лишь дать ему утешение. Да исполнила его волю: уничтожить хранившиеся в его архиве письма Чехова, Коровина и многих других. Погибли и письма Софьи Кувшинниковой.

Когда в 20-е годы Анна Турчанинова собиралась к дочерям в Париж, она решила сжечь в камине и письма Левитана к ней. Ленинградский художник Смелов буквально выпросил их у нее. Но случилось так, что они (а писем было более двухсот) пропали, сохранилась лишь копия одного-единственного. Так что многие детали частной жизни не будут восстановлены никогда. В этом смысле Исааку Левитану повезло куда меньше, чем Александру Пушкину: его «донжуанский список» так и не составлен.

А возможно, и не надо? Жизнь Исаака Левитана можно вписать в четыре глагола: жил, любил, страдал, умер. И все это безвозвратно в прошлом. Остался, правда, еще один, пятый глагол: творил. Поэтому каждый май приходит к нам «Первая зелень». Нас привлекает «Березовая роща». Завораживает «Тихая обитель». И стоим мы, потрясенные, перед картиной «Над вечным покоем». А потом наступает излюбленная художником осень – «Ранняя», «Золотая» и разная прочая, с дождем и тоскою. Это все – Левитан. Он с нами во все времена года.

Искусство или коммерция (Иван Крамской)

…Души изменчивой приметы

Переносить на полотно.

Николай Заболоцкий

Пролог

Живопись любят все. Ну почти все. Одни внимательно рассматривают картины и ищут в них скрытый смысл. Это эстеты. Знатоки. «Восприниматели творчества», по выражению Нечкиной. Другие бегло скользят глазами по холсту, мгновенно приходя в восторг или негодование. Для этой части зрителей искусство делится на две категории: на то, что понятно, и то, что непонятно, а следовательно, чуждо и плохо. Это обычные люди. Масса.

Иван Крамской удовлетворял вкусы как знатоков, так и рядовых зрителей. Для первых – «Христос в пустыне», для вторых – «Незнакомка». И нескончаемая галерея портретов. Лица интересны всем. Опять же, многим любопытно узнать, как одевались в прошлое время, какие фасоны платьев были в моде, бархат или шелк… и т. д.

Живопись живописью, но в контексте сегодняшней жизни, с ее трудностью и даже жестокостью, с пренебрежительным отношением к искусству, небезынтересно взглянуть на жизнь самого автора картин, на знаменитого шестидесятника прошлого века – Ивана Николаевича Крамского. То, что он – художник и критик, теоретик реализма, педагог, организатор Петербургской Артели свободных художников и один из основателей Товарищества передвижных художественных выставок, все это более или менее известно. А вот каким он был человеком, как шел к своему успеху, что творилось в его душе, о чем он думал и чем терзался? Вот об этом попробуем хотя бы немного рассказать. Советские искусствоведы почитали жизнь Крамского за «образец самоотверженного, бескорыстного служения искусству». Ныне многое переоценивается заново да и вообще в ходу скепсис. Возникает сомнение: такое ли уж бескорыстное? Давайте разберемся вместе…

Одержимость маленького провинциала

Кто же виноват, что я, уличный мальчишка, родился в нищете и, не вооруженный ни знанием, ни средствами, поплыл в таком море.

Иван Крамской

Действительно, никто не виноват. У каждого своя судьба. У каждого своя стартовая площадка. Крамской готовился к взлету в глухой провинции. Ну почти глухой.

Когда много лет спустя модного петербургского художника попросят написать автобиографию, Крамской напишет: «Я человек оригинальный: таковым родился». Родился он в Острогожске Воронежской губернии, в «уездном городе, где нет мостовых», в семье потомственных писарей (дед – писарь, отец – писарь), поэтому с детских лет Ванечка Крамской был пристроен к «каллиграфии». Следующая наука была иконопись. Первая живописная работа – «Смерть Ивана Сусанина». Возможно, подвиг Ивана Сусанина и вдохновил юного Крамского на первый его бунт: покинуть острогожскую тихую заводь и отправиться в плавание, в неведомые дали. Ему было 16 лет. В груди кипела «жажда воли и побед». И в дневнике, который он вел, Крамской признавался: «Страшно мне в видимом мире, ужасно пройти без следа!» То есть юноша уже мыслил глобально: непременно оставить свой след в жизни.

У него не было образования, не было знаний, но уже, по его собственным словам, «кулачонки сжимались от самолюбия». Самолюбие (согласно словарю Ожегова, чувство собственного достоинства) переросло в честолюбие (в жажду известности, почестей). Короче говоря, Крамской с младых лет был, как говорим мы сегодня, амбициозен.

Удачей для Крамского обернулась встреча с харьковским фотографом Яковом Данилевским. Он определил «уличного мальчишку» в ретушеры. У Данилевского Крамской прошел прекрасную школу человеческих портретов, ретушировал и раскрашивал сотни фотоснимков. Вместе с фотографом будущий художник много поездил по губерниям и уездам и запасся на будущее огромным жизненным материалом, который позволил ему в дальнейшем работать легко и свободно: глаз был наметан…

Но провинциальные скитания – это всего лишь первая прикидка. Трамплин. А цель у Крамского уже намечена – Петербург. В 1857 году 20-летнего ретушера переманил к себе известный петербургский фотограф Александровский. Затем Крамской работает у другой фотознаменитости, Деньера. Добивается превосходных результатов, и его именуют в кругу петербургских фотографов не иначе, как «бог ретуши». Тут высветлил, там затемнил – и лицо на фотографической карточке почти что сияет. Однако Крамской понимал, что ретушь – это дело вторичное. Он ощущал себя уже уверенным рисовальщиком и мечтал о настоящем творчестве. «О, как я люблю живопись! Милая живопись! Я умру, если не постигну тебя хоть столько, сколько доступно моим способностям… Без живописи внутренняя моя жизнь не может существовать. Живопись!.. В разговоре о ней я воспламеняюсь до последней степени. Она исключительно занимает в это время все мое внутреннее существо – все мои умственные способности, одним словом, всего меня…»

Способности были более чем достаточные, и Крамского приняли в Академию художеств.

Из Академии в Товарищество

Академия с ее ученическим классицизмом мало что дала Крамскому.

– Пуссена копируйте, Рафаэля…

«И странно, Пуссена рекомендовали непременно прежде Рафаэля», – недоумевал Крамской в своих воспоминаниях о годах, проведенных в Академии.

– Не ставить фигуры задом!.. – этот и другие советы учителей-академиков не способствовали расширению художественного кругозора, не раскрепощали фантазии учеников, напротив, держали ее в узких рамках казенного академизма. «Они скорее меня задушат, чем догадаются, что я истинный приверженец искусства», – писал Крамской Стасову о своих наставниках в Академии.

«В 57 году я приехал в Петербург слепым щенком. В 63 году уже настолько подрос, что непременно пожелал свободы, настолько искренно, что готов был употребить все средства, чтобы и другие были свободны».

Следует вспомнить то время, которое стояло на дворе. 60-е годы. Россия бурлит. Технический прогресс стучится в двери, а за дверями – крепостное право. Народники мечтают о счастье для всех людей. Чернышевский пишет свое знаменитое «Что делать?». Обществу, точнее, передовым его слоям, неудержимо захотелось свободы. Вековой гнет (самодержавие, цензура, отсутствие демократических институтов) стал сразу как-то невыносим. Особенно отмечалось брожение умов у студенчества. Вот в этой обстановке Крамской и возглавил известный в истории живописи бунт 9 ноября 1863 года.

А теперь вернемся к фразе Крамского «…чтобы и другие были свободны». Крамской не был по характеру индивидуалистом. Он – ярко выраженный коллективист, лидер, умевший убеждать и вести за собой товарищей, недаром его называли «старшиной», «учителем», «докой». Группа молодых художников во главе с Крамским впервые в истории русского искусства организованно выступила против официальной власти Академии. «Люди, умеющие писать на 1-ю золотую медаль», по выражению Крамского, требовали «дозволения свободного выбора сюжетов». В этом художникам отказали, и тогда они, 14 человек (Богдан Вениг, Николай Дмитриев, Александр Литовченко, Алексей Корзухин, Константин Маковский и другие), превратились в бунтарей: демонстративно вышли из состава Академии. Сняли общую квартиру на Васильевском острове и образовали петербургскую Артель свободных художников. Стали действовать самостоятельно: искали заказы, давали уроки рисования. По уставу Артели 25% денег, полученных за всякую работу, отчислялось в общую кассу.

Крамской ликовал, он чувствовал себя героем. Академия – это что-то застывшее, неподвижное, тяжелые оковы традиции. Артель – нечто вольное, народное, позволяющее дышать воздухом свободы. В последующие годы Крамской всегда с гордостью вспоминал 9 ноября 1863 года, называя его единственно хорошим днем своей жизни. И неоднократно отмечал, что его дело – борьба, что надо «биться до последней капли крови», что надо двигаться только «вперед!». Разрыв с Академией и стал воплощением этой установки.

Однако не все одобряли демарш молодых художников, и в частности Крамского. Григорий Мясоедов (он был всего на 3 года его старше) считал, что «тайная пружина поступков» Крамского – честолюбие, именно оно толкнуло его на создание Артели, и это было ошибкой, ибо, как считал Мясоедов, «почтовый тракт к славе» для Крамского «лежал через Академию», а бедный Иван Николаевич, прохваченный «либеральным сквозняком», попал под «влияние кружка, в котором он ораторствовал», и пошел супротив. Ах, как могла жизнь удачно сложиться: надел бы Иван Николаевич мундир с позументом (а с годами и орден бы навесил), жалованье получил бы хорошее, квартиру от придворного ведомства (с дровами, а тогда это была немаловажная статья расходов) – и не мучил бы себя, не писал «ни пустых и не пристойных сановнику русалок, ни Христа на камушке, ни даму с платком у носа».

Конечно, сказано весьма язвительно, но справедливо ли? Ясно одно: спокойный академический путь для Крамского был неприемлем. Главное – борьба, борьба, борьба…

Итак, выбор сделан. Артель начала действовать. Ее организатором стал неутомимый Крамской. Он мечтал не только о том, чтобы, взявшись за руки, выстоять (потом об этом напишет Булат Окуджава), а чтобы Артель превратилась в настоящий просветительский центр, в очаг культуры. Романтические мечтания…

А что вышло? Было, конечно, общее дело, сдобренное весельем молодости, проходили артельные четверги, когда собирались все вместе поработать и побузить. Была даже и общая печаль, когда умер от чахотки Михаил Песков и на его кресте написали: «Один из тринадцати» («тринадцать» трансформировалось из «четырнадцати»).

Все это было, и все это распалось. Не могло не распасться. Спустя много лет Крамской напишет об истории Артели: «Зенит был пройден на пятый год, и дело по инерции шло еше несколько лет, как будто даже развиваясь, – но это был обман».

И не могло быть иначе. Тринадцать художников – тринадцать разных людей со своими характерами, вкусами, пристрастиями, амбициями и надеждами. А еще были жены, кстати, первые нелады начались именно среди жен артельщиков, затем все перешло на мужчин. Разногласия, споры, интриги. Не у всех художников оказалась живучей «потребность всемирного соединения», если пользоваться выражением Достоевского, некоторым захотелось действовать в одиночку, на особицу. И обвиняли в препятствии к этому Крамского. Тот все упирал на слова «мы», «наше», «общее», а коллеги-артельщики исповедовали иные ценности: «я», «мое», «личное»… Им надоело натыкаться на постоянные преграды: «А что скажет дока?» И слышать его «умные, длинные речи». Короче, лидер Артели Крамской перестал быть лидером.

В ноябре 1870 года 33-летний Крамской вышел из Артели. Вместе с Николаем Ге и Григорием Мясоедовым он организовал Товарищество передвижных художественных выставок. Через год, 29 ноября 1871 года, в Петербурге открылась первая выставка передвижников. Занялась заря передвижного реализма.

Портреты, портреты, портреты…

Первая крупная работа Крамского: автопортрет, написанный в 1867 году. Затем появились «Майская ночь» и «Лунная ночь». Но «ночи» особенного впечатления на публику не произвели. Более впечатляли картины художника Шишкина.

Программной работой для Крамского стал «Христос в пустыне», в которой использована библейская легенда. После крещения Иисуса в реке Иордан он был возведен «духом» в пустыню, где постился сорок дней и сорок ночей и напоследок взалкал. «Если ты сын Божий, скажи, чтобы камни сии сделались хлебами», – сказал Иисусу искуситель, на что Иисус ответил: «Не хлебом единым будет жить человек».

Христос у Крамского получился не мифологическим, а каким-то очень индивидуализированным, личным. Не случайно, когда художник закончил холст, он сам изумился своему «герою» и решительно отметил в дневнике: «Итак, это не Христос. То есть я не знаю, кто это. Это есть выражение моих личных мыслей».

И далее пустился в такое объяснение: «У меня является страшная потребность рассказать другим то, что я думаю. Но как рассказать? Чем, каким способом я могу быть понят? По свойству натуры язык иероглифа для меня доступнее всего».

Пять лет, от первого варианта до окончательной картины, рисовал Крамской своего Христа. Его Христос призывал каждого из людей отречься от собственной гордыни и взглянуть окрест себя и ужаснуться.

О не забудь, что ты должник Того, кто сир, и наг, и беден…

Алексей Плещеев

«Картина моя расколола зрителей на огромное число разноречивых мнений, – сообщает Крамской после открытия Второй передвижной выставки. – По правде сказать, нет трех человек, согласных между собой… Можно ли требовать от художника, чтобы он вообще «реализовал современное представление» о Христе?.. Я написал своего собственного Христа…»

У Крамского был свой Христос. У других свой. Наиболее радикальные шестидесятники того времени видели в картине художника «выбор пути», «победу духа», «идеал», ну и, конечно, символ борьбы против самодержавия. Именно в это время на смену тайному революционному обществу разночинцев «Земля и воля» пришла другая «Земля и воля» – революционная народническая организация. А дальше – «Народная воля», «Черный передел», бомбы, взрывы, террор… Для ультрарадикалов Христос был прежде всего воплощением мятежного духа: «Вперед, заре навстречу!..»

После будоражащего Христа Крамской создал тихую поэтическую картину «Осмотр старого дома», небольшое полотно в мягких золотистых тонах. И все же главное в его творчестве – не библейские сюжеты, не пейзажи, не жанровые сцены, а именно портреты. В портретисте Иване Николаевиче Крамском как бы продолжал жить юный ретушер Ваня Крамской. Только в течение одного 1871 года художник создал 30 портретов. «Работаю волом. Одурел: по три портрета в день», – жаловался он своему другу Федору Васильеву.

Кстати, с Васильевым возник у Крамского знаменитый спор из-за фарфоровых чашек. Тогда в моде была книга Генриха Гейне с его статьей о политическом публицисте Людвиге Берне. Крамской пишет Васильеву: «Когда я думаю о вас, мне приходят в голову слова Берне, друга и приятеля Гейне, который говорит, что «горе тому общественному деятелю, у которого появились фарфоровые чашки». Намек на то, что «с приобретением собственности – и вдобавок собственности ломкой – являются страх и рабство». Эта тема в переписке друзей возникла из-за того, что умирающий в Ялте Федор Васильев накупал у антикваров дорогие вазы и ковры, и Крамской предостерегал его об опасности таких приобретений для художника, на что Васильев ему отвечал: «…увлекшись чем-нибудь, я забуду, что они – моя собственность и стоят под рукою; развернусь, и останутся от прекрасных чашек осколки…»

Самое интересное то, что фарфоровые чашки довлели не над Васильевым, а над Крамским. Чтобы содержать семью, и содержать в достатке, нужны немалые средства, и Крамской работает как одержимый. Он пишет и продает портреты. На свет появляется целая галерея виднейших деятелей русской культуры: Грибоедов, Лев Толстой, Некрасов, Шевченко, Полонский, Григорович, Мельников-Печерский… Почти все портреты кисти Крамского донельзя, можно сказать безжалостно, реалистичные. «Смотреть даже страшно» – так сказала Софья Андреевна, когда увидела портрет Льва Николаевича Толстого.

Жена и дочь Алексея Суворина, увидев портрет мужа и отца, заявили, что они в растерянности, ибо «не знают, где живой и где нарисованный Алексей Сергеевич».

Чем больше росла слава Крамского как блестящего портретиста, тем сильнее он страдал. И в этом заключен своеобразный парадокс Крамского. Его титуловали великим портретистом, а он утверждал, что эти «постылые» портреты отвлекают его от подлинного творчества, от настоящего дела. Но «настоящего дела» он так и не создал, да оно и к лучшему: портреты Крамского составляют гордость русской живописной школы.

В Европе

Парижские письма Репина распаляли воображение Крамского, и он тоже отправился в мае 1876 года в Мекку мирового искусства – в Париж. Ехал через Вену, Рим и Неаполь. Осматривал выставки, салоны, вернисажи. Классика ему безумно нравилась («Сикстинская мадонна» Рафаэля вызвала в Крамском настоящее потрясение), зато работы современных мастеров…

Вот характерный отрывок из одного его письма: «Во всем Салоне в числе почти 2000 №№ наберется вещей действительно хороших и, пожалуй, оригинальных 15, много 20, остальное хорошее 200 №№ будет все избитое, известное и давно получившее право гражданства, словом, пережеванное, – это обыкновенный европейский уровень – масса. Остальное плохо, нахально, глупо или вычурно, крикливо…»

Интересна реакция Крамского на полотна импрессионистов, которых он называет почему-то «емпрессионалистами»: «Несомненно, что будущее за ними… Только, знаете, нам оно немножко рано: наш желудок просит обыкновенных блюд, свежих и здоровых…»

Путешествовать и знакомиться с объектами чужой культуры нравится Крамскому, но на это у художника нет ни времени, ни средств. Своему коллеге Михаилу Дьяконову он однажды сказал в сердцах:

– Я бы, кажется, и сам отправился вокруг света, хоть на аэростате, да разве выберешься: семья, мастерская, летом дача, старшие в гимназии, дочка – скоро барышня, младший сынок Марк болеет, сегодня опять ночью плакал. Всюду плати…

Семейная жизнь с фарфоровыми чашками

Настал момент рассказать о частной жизни Ивана Николаевича. В ней нет никаких любовных похождений и приключений. Весь темперамент художника ушел на художническую и организаторскую деятельность. Выражаясь фрейдистским языком, все в Крамском сублимировалось в искусство. Его либидо растворилось в красках, холстах и кистях. В ранней юности в Острогожске было увлечение некоей Машенькой. А потом в свои 22 года он встретил женщину, полюбил ее и женился на ней. Прожил с ней до самой смерти, обзавелся кучей детей, опять же теми пресловутыми фарфоровыми чашками… Был ли счастлив в браке? И да, и нет. Оставим в стороне тонкости совместного проживания, в случае с Крамским не это главное, главное – его выбор любимой женщины.

Софью Прохорову Крамской увидел в доме своего приятеля-художника в 1859 году. Была она там в качестве не то возлюбленной, не то содержанки, не то просто приходящей женщины, скрашивавшей на несколько часов невеселый быт вечно нуждающегося художника, а заодно и позировавшей ему как модель.

Приятель Крамского в отсутствие Софьи пренебрежительно рассказывал о ней, что вот-де прилипла ко мне, а я с ней поступаю то так, то эдак. Крамской слушал и возмущался в глубине души: такая хорошая молодая женщина – и так нехорошо с ней поступают, как с вещью, а ведь наверняка у нее есть душа…

Через три года Крамской совершил «подвиг»: взял да и женился на приглянувшейся ему Софье, не то чтобы отбил ее у своего приятеля, нет, все произошло по взаимному влечению, более нравственному, нежели плотскому. «Я не очарован и не влюблен, а люблю просто и обыкновенно, по-человечески, всеми силами души…» – так признавался Крамской.

Кроме чувств, была тут и другая подоплека. Крамской поступил в духе своего времени: «спас» женщину, вывел ее из материальной зависимости и предоставил ей возможность жить нормально – иметь свой дом, мужа, детей, быть не содержанкой, а именно хозяйкой.

Жили они вроде бы вполне благополучно. На первых порах Софья Николаевна выступала как основная хозяйка в Артели художников-бунтовщиков, а потом заимела свой собственный дом и зажила уже совсем барыней, женой модного художника, при немалых деньгах, что не могло ей не льстить.

Линия жизни у Софьи Николаевны была проста: ей, бедной девушке, как ныне принято выражаться, обломилось счастье, и она купалась в нем до тех пор, пока не одолели заботы, тревоги и утраты – неизбежный финал любой человеческой судьбы. А вначале все было замечательно. Крамской писал: «Ее интересы – мои интересы, и наоборот, все, что меня трогает, интересует и радует в жизни, в искусстве и везде… не чуждо и ей… которая кушает в жизни одинаковый хлеб со мной и находит, что это не только не скучно и бедно, но весело, сытно и здорово» – так писал Крамской своему лучшему другу той поры Туликову.

И все же художник, совершив свой смелый гражданско-любовный подвиг, всю жизнь терзался мыслью по поводу другого, первого мужчины своей жены. Когда этот первый умер, Крамской написал Софье Николаевне примечательные слова: «Я не рад его смерти, но мне легче на свете без него…»

Сколько душевной муки в этом интимном признании, ведь сознание постоянно буравит мысль: «падшая… падшая…» А он не только не бросил в нее камень, но милосердно ее поднял. И далее Крамской пишет: «Мне, стало быть, только и выпало в жизни – подбирать на дороге, что бросят для меня другие. Сколько темного и страшного мучило меня. Ведь я тоже человек, ведь я хочу любви чистой, а мне…»

Можно себе представить, через что переступил Крамской.

Итак, любил. Терзался. И рисовал жену. На одних портретах она похожа на Веру Павловну из «Что делать?»: благородная сдержанность и духовная сосредоточенность, но за этим угадывается и пылкий темперамент. На других холстах выглядит иной: худенькая угловатая девочка, почти подросток, явно прогладывает податливая и покорная глина – лепи, что хочешь… «Она готова радом со мной идти во всю жизнь, на каких условиях я хочу», – отмечал Крамской.

Обмолвка об «условиях» тоже весьма примечательна.

Однако оставим, как договорились ранее, детали в стороне. Выделим главное: дом, семья, дети… И соответственно постоянные разговоры о деньгах, о болезнях. Как же без болезней? Да и не только болезни. Умирает сын Марк. За ним – Иван. В 1884 году Крамской пишет картину «Неутешное горе». В центре полотна женщина (жена?) оплакивает потерю ребенка. Драма утраты. Драма разлуки навечно…

«Купите меня, пока не испортился…»

Процитируем отрывок из монографии Владимира Порудоминского «Крамской» из серии «Жизнь в искусстве» (1974):

«Годы проходят. Крамской вроде бы вполне благополучен, знаменит и даже очень знаменит. Современники говорят, что Иван Николаевич «в зените своей славы». Но прожитые годы, хлопоты общественные и семейные, бремя вожатого, обязанность думать за всех, за все искусство русское, которую он добровольно на себя возложил, портреты, которые его прославляют, заказы поселили в душе его усталость и отчаяние. «Продолжение в следующей книге», – обещал Крамской, объясняя «Христа в пустыне». Но годы проходят, продолжения не следует…»

Крамской несколько лет носился с идеей написать картину «Хохот» (другое название: «Радуйся, царю иудейский»), и огромное полотно (почти 4x5 м) начато, но так и не закончено. Что значит «Хохот»? Христа не только не понимают, но и осмеивают, глумятся над ним – и римляне, и простой народ Иудеи.

«Хохот» – это попрание всего идеального, гармонического, красивого. «Хохот» – торжество всего прозаического, низменного, пошлого.

Крамской вложил в свою картину много душевных сил, но завершить ее так и не смог: философская тема холста требовала глубокого погружения в нее, а на это у художника не было ни сил, ни времени. Повседневные заботы, нужда в деньгах поглощали его целиком. Он залезает в долги, строит дачу на Сиверской, перевозит туда огромный холст и… закрывает его коленкоровым занавесом, оставляя до лучших, спокойных времен, когда не будет отвлекаться на житейские мелочи. Но лучшие времена так и не настают.

Крамской обращается ко многим «тузам» – меценатам и богатым людям: помогите! «Купите меня, пока я не испортился; может быть, я даже доходная машинка…» – пишет он Третьякову.

Помощь не приходит, и Крамской продолжает портретировать все и всех. В 1880 году он пишет 11 портретов, в следующем году – 12… «Писать только портреты, сегодня, завтра и т. д., из года в год, и не видеть выхода – это может подействовать удручающе на талант. От этого положения я устал…» – буквально стонет Крамской. «Проклятые портреты», – гневается он. «Мученик портрета», – вторят ему современники. В каталоге на посмертной выставке Крамского было представлено 430 портретов. А всего, как подсчитал Николай Ге, Крамской «нарисовал до 3000 голов».

Критик Ковалевский считал, что Крамской «продавался за портреты». «Продавался» звучит как обвинение, как приговор. А что было делать Крамскому?

Заводской конвейер еще не изобретен, но жизнь двигается словно конвейер, неостановимо, жестко, в определенном ритме, и успевай только закручивать гайки (как это продемонстрирует позднее в кино великий Чаплин) или пиши портреты, как это делал Крамской. В отчаянии художник обращается к Суворину: «Не желаете ли вы купить меня? или не можете ли дать мне содержание?..» – и просит 5 тысяч рублей серебром.

Обращение к Третьякову: «Я себя продаю: кто купит?..»

И еще одна вариация на эту жалобно-просительную тему. Крамской обращается к тому же Третьякову: «Дело у меня дошло до боли, и я готов кричать «помогите». Дайте мне год жизни на пробу. Я хочу год художественной жизни, чтобы не быть вынужденным бегать за хлебом. Подумайте, дело терпит, хотя я уже изнемог».

Третьяков отказал. И вместо «художественной жизни» снова конвейер: многочисленные обязанности, обязательства, заказы, долги, жена, дети, обстановка, фарфоровые чашки, мастерская, портреты, оконченные и лишь начатые, еще задуманные, и прочие замыслы. Круговерть, из которой никак не выбраться.

Крамской отчетливо понимает, что путь этот гибельный для него как художника, что вдохновение все реже посещает его. Вот как он написал Репину в стихах:

И скучно, и грустно, и пушки стреляют: Вода поднялася в Неве, И ветер тоскливо в трубе завывает, Картины не пишутся в северной мгле.

Крамской понимает, что попал в порочный круг, из которого ему не выбраться, и предостерегает других. «Если вы убеждены в правильности намеченной вами дороги, – пишет он Виктору Васнецову, – то изворачивание практическое не должно быть в зависимости от нее». Мол, я-то весь в «изворачивании», в борьбе за кусок хлеба (хотя на самом деле Крамской бился не за кусок хлеба, а за достаток, комфорт, роскошь, за те самые фарфоровые чашки), а вам это не нужно и даже вредно.

Далее Крамской в том же письме-наставлении Виктору Васнецову пишет: «Так дело тянется и теперь. Когда кончится мое (в сущности, каторжное) теперешнее положение и кто одолеет в борьбе, я не знаю и не предугадываю… Чем больше захватываешь поле, тем больше встречается препятствий. Словом, на этом месте начинается сказка про белого бычка…»

Когда «бычок» перейдет за грань иного мира, коллеги Крамского будут спорить, мучился ли он «до тошноты», когда писал свои портреты, или при этом испытывал «радость высоких наслаждений», по выражению Третьякова. Ответ прост: и мучился, и радовался одновременно, ибо творчество в своей сути всегда есть соединение ада и рая, каторжного труда и удовольствия от его результатов.

Неизвестная

Среди бесконечных портретов сановников, художников, литераторов, крестьян особняком стоит загадочная «Неизвестная» (1883 год) – изысканно одетая молодая женщина в коляске посреди Невского, против Аничкова дворца.

Искусствоведы долго ломали головы, пытаясь выяснить, кто прототип, хотя какое это имеет значение, с кого рисовал художник (с баронессы JI. или с госпожи М.), тем более что в процессе своей работы Крамской далеко ушел от своего первоначального замысла. Уже в наше время в Чехословакии был найден в одной из частных коллекций этюд женщины, отдаленно напоминающей «Неизвестную». На этом пражском этюде изображена женщина некрасивая, грубая и развязная – женщина с улицы. В дальнейшем Крамской ее облагородил, притушил продажную чувственность, окутал флером загадочности, придал ей черты обаяния и красоты. «Неизвестная» – это уже не «исчадие больших городов», а вполне порядочная женщина из общества, но при этом чаровница и обольстительница. Суровый критик Стасов определил ее социальный статус веско и коротко: «Кокотка в коляске».

Примечательно отношение Крамского к женщине: «Всегда, где бы я ни был, где много публики, мне как-то грустно именно потому, что мне женщины тут кажутся такими подлыми, каждая одевается именно так, как мне не нравится, старается выставить как будто напоказ то, что она считает в себе самым лучшим, та показывает плечи, та грудь, а та еще что-нибудь, одним словом, гнусно…»

Это было сказано Крамским в молодые годы, позднее в Берлине и Париже он еще раз убедил себя в упадке нравственности и крушении человеческих идеалов. Вот почему его не удовлетворил первый этюд, и он, образно говоря, вытащил женщину из грязи. Порок отринут. У «Неизвестной» закрыто все: и плечи, и грудь. Она – женский иероглиф, который надобно еще разгадать. Но Крамской не был бы Крамским, если бы не только не одел ее самым тщательным образом, но и, так сказать, не декорировал ее духовно, и она стала «непостижима, как Леонардова Мона Лиза», как выразился в пафосном раже кто- то из советских критиков.

Спустя 23 года после «Неизвестной» в русскую культуру с легкой руки Александра Блока войдет «Незнакомка», «дыша духами и туманами».

И веют древними поверьями Ее упругие шелка, И шляпа с траурными перьями, И в кольцах узкая рука…

И все же задолго до Блока в «очарованную даль» звал Крамской. В статье «Художник А. А. Иванов и его значение для русского искусства» Крамской писал: «Для того, чтобы остановить глаз зрителя и приковать его внимание, необходима обворожительная внешность, вслед за которой является уже и содержимое, трогающее человеческое сердце…»

Вот эту обворожительность и придал Крамской своей «Неизвестной». И не потому ли картина Ивана Николаевича очень приглянулась идеологам и культурологам советской эпохи: ни намека на разврат и очень приятно для глаза, а посему «Неизвестная» с помощью различных массовых изданий типа «Огонька» и «Работницы» обрела поистине всенародное признание и любовь, как медведи в лесу с картины Шишкина.

И что в итоге?

Публика обсуждала «Неизвестную», восторгалась портретами Крамского, а сам он мучился тем, что не может выполнить до конца, как ему казалось, возложенную на него свыше миссию некоего духовного откровения. И потому «Хохот» над Христом эхом отзывался и над художником.

«От меня ждать уже нечего… ждали, ждали, да и ждать перестали…» – констатирует Крамской с печалью.

На последних фотографиях он почти старик: согнутая шея, совсем седая борода, глубокие стариковские складки на лице. «Итак, у меня нет больше планов…» – еще одно горькое признание. Нет, он не опустил крылья, не сдался на милость судьбе, он продолжал борьбу, но сил уже было мало, и для того, чтобы их восстановить, Крамской прибегал к наркотикам. Как свидетельствовал Репин: «Он «заводил» себя морфием и работал, работал… Его портретные сеансы продолжались по пяти часов сряду. Этого и вполне здоровый не вынесет. Стонет, вскрикивает от боли и продолжает с увлечением…»

«Это был человек, который не останавливался на одной точке, хотя бы эта точка была золотая» – так высказался о Крамском скульптор Марк Антокольский. И лишь Григорий Мясоедов, как обычно, был безжалостен в своих оценках Крамского:

«Жил он напряженно и болезненно, работал много и более всего портретов, семья привыкла к роскоши, деньги шли без счета, сам он, человек очень простых привычек, любил представительность и обстановку, которая и пожрала в нем художника… Вся эта гадкая неопределенность мучает и терзает, а тут семья хочет веселиться, мальчишки вино пить, дочь танцует и поет. Нужны деньги и деньги, нужно работать, нужно вспрыскивать морфий, нужно умирать…»

В своей книге о художнике Владимир Порудоминский считает, что Мясоедов исказил жизнь Крамского, его высокую натуру заземлил бытом, излишне выпячивал значение денег для Ивана Николаевича. Все это стереотипы и штампы советского искусствоведения: непременно поставить гения на пьедестал, и чтоб никаких пятен, Солнце – и только!.. Нет, и Крамской, и великий Пушкин, и Достоевский, и Есенин, и многие другие русские служители муз жили в страшной зависимости от золотого тельца, вынуждены были порой закладывать мамоне если не душу, то творческие силы (знаменитое «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»). Зачем же все приукрашивать? Что было, то было.

И вновь сомнения. Возможно, подобные стенания продиктованы иным: гений, особенно в православной России с ее моралью нестяжательства («живите как птицы небесные»), стесняется своего маниакального трудолюбия, подозревает себя в некой однобокости, зашоренности и оправдывается перед собой и публикой тем, что, мол, быт заел, дети хлеба просят…

Так или иначе, но за полгода до смерти Крамской в своих письмах и статьях пытался объясниться с товарищами, с противниками, со всем русским искусством. Мясоедов и на этот счет заявил, что Крамской своими обращениями хотел «остаться в истории». Предположим, действительно хотел, – и что в этом плохого?

Когда-то яростный реформатор, ниспровергатель академизма, на склоне лет Крамской становится отъявленным консерватором. Он даже сумел поладить со своими бывшими врагами и критиками. По этому поводу Порудоминский восклицает: идиллия!.. И далее пишет:

«Идиллия, в которой фигурируют затяжной, грудь раздирающий кашель, морфий, черная бархатная кофта, наподобие балахона, обшитая горностаем, дорогие фарфоровые чашки, звякающие в буфете, дочка Соня, подающая надежды в живописи (входит в мастерскую: «Папочка, можно у тебя взять краску?»), и дочка Соня, нарядно одетая, – боа из светлых перьев вокруг шеи (входит в гостиную, вертится перед отцом – нравится ли ему, как одета. «Да, Сонечка, очень», – спешно прощается, едут с Софьей Николаевной на званый вечер)…»

У домашних – праздник жизни, а у Крамского – физические и духовные терзания, и он корчится на шикарной персидской оттоманке.

24 марта 1887 года все оборвалось. В этот день Крамской писал портрет знаменитого детского врача Карла Раухфуса. Писал легко, с вдохновением и вдруг упал, сокрушая мольберт. Раухфус его подхватил, но это было «уже тело». Крамской не дожил двух месяцев и трех дней до своего 50-летия.

Душа Ивана Крамского отлетела на суд небесный, а все сделанное им в бренной жизни осталось современникам и потомкам, на суд земной.

«Когда гроб его был опущен в могилу и когда целый час заделывали склеп, – вспоминает Репин, – многочисленная толпа провожавших хранила мертвое молчание, стоя не шевелясь. Солнце ярко заливало эту трогательную сцену».

Подводя итоги, Михаил Нестеров писал: «Крамской сделал все, что ему положено было. Сделал в размер своего дарования, всегда сдерживаемого сильным контролем необычайного ума. Он был столько же художник, как и общественный деятель. Роль его в создании Товарищества передвижных выставок была первенствующей. Очень требовательный к себе, он был гораздо снисходительнее к своим друзьям-художникам. Благородный, мудрый, с редким критическим даром, он был незаменим в товарищеской среде. Его руководящее начало чувствовалось во всем, что касалось славы и успеха Товарищества того времени».

Добавим: Крамской вырвался из темноты. Воспарил к звездным высям. И сгорел там, но, слава Богу, не без остатка. Его звездные искры и поныне украшают российские художественные галереи.

Создатель «говорящих» портретов (Валентин Серов)

Живописные портреты людей. Как правило, они статичны и отражают определенный миг жизни и настроения портретируемого человека. Но бывают портреты «говорящие», способные рассказать о человеке почти все. Мастером таких вот «говорящих» портретов был замечательный русский художник Валентин Серов (1865-1911). Сам он с восторженной иронией говорил: «Как эти испанцы замечательно головы в холст вставляли…» Его любимым художником был испанец Веласкес. Серова по праву можно считать русским Веласкесом.

* * *

Валентин Серов родился в ночь с 6 на 7 января 1865 года в доме известного композитора и музыкального критика Александра Серова. В одной из комнат Александр Серов оркестрировал свою вторую оперу, «Рогнеда», а в соседней комнате стонала роженица. Музыка и стоны сплелись воедино. Наконец все разрешилось – и на свет появился маленький продолжатель рода Серовых.

Его отцу, маститому музыкальному деятелю, было 45 лет, матери, Валентине Бергман, – 18. Ярая поклонница свободы в духе Чернышевского (по наблюдению Репина, она «имела много дерзости и насмешки во взглядах и манерах»), она пришла в дом Серова в качестве ученицы, а осталась в нем на роли жены.

Юная Валентина понравилась композитору сразу. Ну а после того как они сыграли в четыре руки фугу Баха, вопрос о том, «что делать дальше?», отпал сам собой. Бросив консерваторию, Валентина Бергман обрела музыкального педагога на дому (согласитесь, любимый педагог и мужчина в одном лице – мечта многих девиц). Подобный расклад возмутил родителей Валентины (они были небогатыми евреями и имели свои взгляды на брак и семью), в досаде они обозвали Серова «политическим интриганом» (почему политическим?), но дело, как говорится, было уже сделано.

Сына назвали Валентином, но, чтобы не путать с матерью Валентиной, переименовали в Антошу (Антона), так будущий художник обрел сразу два имени: официальное – Валентин, домашнее – Антон.

Первые художественные пробы: Антон рисует лошадку. Сначала были лошади, а уж потом пришла страсть к изображению людей. К созданию «говорящих» портретов. Но сначала – грива и хвост. Сплошная анималистика…

Очень важно, чтобы понять развитие характера ребенка, знать об обстановке в доме. Обстановка эта была довольно-таки оригинальная. Мать, поостыв от первой влюбленности в отца, принялась за старое: за свои революционные идеи (Добролюбов, Писарев, Чернышевский, Шелгунов), ключевым словом которых был «народ».

Уместно привести примерный вопросник обряда вступления в «орден нигилисток» (был такой):

– Отрекаешься ли от старого строя?

– Отрекаюсь.

– Проклинаешь Каткова?

– Проклинаю.

– Веришь в третий сон Веры Павловны?

– Верю.

Вот такие нигилисты и нигилистки, небрежно одетые и шумливые, наводняли квартиру Серовых. Когда кто-нибудь в Петербурге спрашивал адрес Серовых, то неизменно следовал ответ:

– На 15-й линии, в угловом доме на Большом проспекте, увидите народ в окнах, услышите музыку – туда и войдите, не говоря ни слова.

Вот так и жили Серовы: композитор встречался со своими музыкальными друзьями, его молодая супруга – со своими (они входили без слов, но очень скоро начинали спорить и кричать). Гости были соответственно разными, но всех объединяла пламенная любовь к народу, хотя из простого сословия, по существу, присутствовали в доме лишь кухарка Серовых да ее подружки, которые внимали господам разинув рот. Маленький Серов слушал пафосные словеса – и все более замыкался в себе.

20 января 1871 года, в возрасте всего лишь 51 года, композитор Серов скончался. С его смертью закрылся и «зверинец на 15-й линии».

Валентин Серов лишился отца в 6 лет. Мать тут же увезла сына в имение князей Друцких, где она со своими единомышленниками организовала коммуну (все те же горячительные идеи Николая Гавриловича). Коммуна распалась через год. Мать переехала в Мюнхен и все дни занималась «проклятой музыкой», которую Антон ненавидел. Он любил живопись, и только ее одну. Матери с увлечением сына в конце концов пришлось согласиться, и она купила ему альбом и собственноручно сделала надпись: «Тоня Серов. № 1».

По совету скульптора Марка Антокольского Валентина Серова отправилась с сыном в Париж, к «господину Репину». Репин сразу полюбил мальчика. Тот был не только талантливым, но и очень трудолюбивым, не пропускал ни одного занятия. Лувр под боком, и юный художник творчески созревал не по дням, а по часам. Илье Ефимовичу оставалось только сиять от удовольствия по поводу успехов любимого ученика. «Какой молодец Антон! Как он рисует! Талант да и выдержка чертовские!..» – сообщал Репин Поленову.

Из Парижа Валентин Серов увозил 19 альбомов. С осени 1875 года мать и сын поселились в Петербурге. Летом следующего года Валентина Семеновна вступила в гражданский брак со студентом-медиком Василием Немчиновым.

Не будем касаться разных перипетий в жизни юного Серова, скажем лишь, что с осени 1876 года он вновь стал учеником Репина. Илья Ефимович любил его по-отечески. Увы (а может, и к счастью), Серов не унаследовал стиль и традиции Репина-художника, а пошел своей дорогой. Но вначале в их отношениях – любовь и гармония.

В один прекрасный день, а именно 9 октября 1879 года, 14-летний Серов рисовал Репина, а Репин, в свою очередь, – Серова. Родились два портрета – учителя и ученика. Репин на своем холсте выразил главные черты своего ученика: замкнутость, серьезность и сильную волю.

Впоследствии Репин говорил, что не знал юноши красивее Серова и что черты его лица напоминали античную статую. Это уже явное свидетельство влюбленности, ибо Серов античным красавцем никогда не был.

После уроков Репина Серов поступил в Академию. Одним из его преподавателей был знаменитый Павел Петрович Чистяков, который учил уму-разуму будущих художников своеобразными советами-афоризмами:

– Верно, но скверно.

– Так натурально, что даже противно. – (И сразу вспоминаются современные шедевры Александра Шилова – он учился явно не у Чистякова.)

– Всех выслушивать, а себе верить.

– Красота – высота.

Ну и т. д. И еще одно словечко любил Чистяков: «чемодан», от которого он образовал определение «чемоданисто». Если чемоданисто, то, значит, рисунок плох, и спорить бесполезно.

В Академии Серов подружился с Михаилом Врубелем (тот был единственным равным ему по таланту). «Антон да еще Врубель – вот тоже таланты…» – писал Репин в письме к Поленову от 5 октября 1882 года.

Вторым другом Серова стал Владимир фон Дервиз, студент пейзажного класса.

За дружбой последовала и первая влюбленность. Первая, она же и последняя, – в этом смысле Серов не годится для книги «Художник и его любимые женщины». Вот уж кто тут не Пикассо, так это Серов.

Женщина была одна – Леля (Ольга) Трубникова, сирота, воспитанница семьи Симоновичей. У нее был мягкий и податливый характер, и выбор Серова оказался не случайным: он не любил женщин «с нажимом», как он выражался. Как вспоминала мать, «ему было все равно, к какому столетию, десятилетию принадлежала эта женщина с крупной индивидуальностью, но если она представляла из себя элемент давящий, сознательно или стихийно, эта женщина была ему не по нутру; он мог отдавать должную дань ее заслугам, но сам невольно отдалялся от нее, и подобные женщины не вызывали в нем ни чувства дружбы, ни поклонения».

Очевидно, в детстве и юности Серов весьма насытился материнским деспотизмом и хотел иметь рядом с собой существо преданное и тихое, а Леля была именно такой, верной и тишайшей. К этой роли (не первой, а второй) Серов готовил ее исподволь и в одном из писем признавался: «Я жестокий негодяй, который, кроме живописи, ничего знать не желает». Подтекст такой: свои женские истерики оставь при себе.

Трубникова по этой причине и в невестах ходила очень долго – Серов никак не хотел торопить события. Его постоянно отвлекала живопись, а тут еще мать. Умер второй ее муж, Немчинов, ей было необходимо развеяться, и она предложила сыну отправиться с ней за границу, а заодно послушать оперы любимого Рихарда Вагнера (опять же у Вагнера когда-то гостил Александр Серов со своей семьей).

В Мюнхене Валентин Серов копировал своего любимого Веласкеса. В Амстердаме восхищался голландками, они напоминали ему невесту, такие же спокойные, уравновешенные и аккуратные женщины. В Брюсселе внимательно изучал Всемирную выставку, а уж из Бельгии направился в Одессу, где его напряженно ждала «Лелюшка», которая все гадала: женится на ней Серов или нет?..

Этот вопрос опять не решился, и следующий этап жизни Серова связан с Абрамцевом. А Академия? Серов ее так и не окончил. Как написал Леонид Пастернак: «Он был чересчур большим художником в душе и не придавал значения диплому. Его влекла самостоятельная работа». Именно такую работу Серов нашел в Абрамцеве, где его ждало плодотворное знакомство с Саввой Мамонтовым (меценатом многих художников), Виктором Васнецовым, Константином Коровиным. С последним особенно подружился Серов, отчего Мамонтов называл их двойным именем «Артур и Антон», а еще – «Коров и Серовин». Это была странная пара. Серов – медлительный, тягучий. Коровин – быстрый и яркий, как фейерверк. У Серова на первом плане трудолюбие и настойчивость, Коровин, напротив, ленив до ужаса, но, как всегда, противоположности притягиваются друг к другу. Сошлись и Коровин с Серовым.

В Абрамцеве Серов написал свою знаменитую картину, редкую по красочной гармонии и игре света, – «Девочка с персиками» (1887 год). Девочка – это 12-летняя Веруша Мамонтова, дочь Саввы Ивановича. Портрет доказал всем: вчерашний ученик Репина и Чистякова сам стал настоящим мастером.

Наконец свершилось то, что должно было свершиться: Серов все же женился, не обошлось, правда, без препирательств со стороны Лели (прямо по Вертинскому: «Я вас слишком долго желала…»). 29 января 1889 года состоялась свадьба. Серову и Леле по 24 года. О венчальном обряде Серов вспоминал так:

«Имел я удовольствие познакомиться с российским священством, то есть попами, ох, натерпелся я от них, горемычный. Чуть ли не с десятью отцами перезнакомился в один прием. Они таки порядочные нахалы, немножко я от них этого и ждал, но не в такой степени. Слава Создателю, больше с ними дела иметь не предстоит.

Так сказать, образ жизни моей с женитьбой мало изменился. Пишу портрет. Когда-то его кончу».

Обратите внимание: о священнослужителях Серов пишет, а о супруге почти нет. Это старик Чистяков, увидев молодую жену Серова и как художник оценив сияние ее серых глаз, воскликнул: «С такого лица ангелов писать!» Сам же Серов не относился к жене как к ангелу (может быть, не хотел повторить ошибку Пушкина?). Обращался с ней ровно и спокойно, хотя, конечно, любил по-своему: жена – она и есть жена. Вообще он был ревностным семьянином. Дом для него был местом святым, и такое отношение к семье не могло не радовать Ольгу Федоровну. Когда Серов скончался, она писала в письме к Цетлину 24 декабря 1911 года:

«Я до сих пор не могу опомниться, так все это быстро произошло! Такую чувствую пустоту, такое одиночество, несмотря на то, что у меня шесть человек детей. Сейчас мне их жаль, но они не радуют меня. Так скучно, так скучно без него и не мне одной, а многим, многим. Я привыкла к его частому отсутствию, и мне все кажется: вот, вот он сейчас приедет – да, больше встречать его не придется. Может быть, со временем войду опять в жизнь, а пока меня решительно ничего не интересует, все как-то делаю через силу, одно только мне приятно – к нему ездить на могилку, несмотря на то, что на душе еще более жутко и тяжко делается от сознания, что он здесь, около тебя и ты не можешь его видеть, говорить с ним. Да и надо стараться быть здоровой, продолжать жить, вот это слово «надо» – ужасно!»

Ольга Трубникова-Серова пережила мужа на 16 лет, умерла в 1927 году в возрасте 62 лет. Известны двенадцать ее портретов, исполненных в разное время Серовым. Однако мы с вами несколько отвлеклись – нам рано прощаться с Валентином Серовым, поэтому вернемся к его жизни.

Через год после свадьбы родилась дочь, в 1892 году родился сын Саша, в 1894-м – сын Юра… Но жизнь художника текла по своему привычному руслу: поездки на этюды, писание портретов, участие в выставках, переговоры с меценатами… Мечтая о совместном гнезде, Серовы вынуждены жить врозь: он – у Мамонтовых, она – у Дервизов. Виделись редко и только обменивались письмами.

«Как-то поживаешь? Хорошо ли доехали до Домотканово? Напиши-ка мне скорее. Где тебя там поместят…

Да, здесь все одно и то же, до отвратительности…

Прощай, моя дорогая, целую тебя крепко. Пожалей меня, Антона Горемыку, одинокого. Чем черт не шутит, может, скоро приеду…» – пишет Серов в одном письме.

В другом: «Как-то ты, Лелюшечка, как ты, голубчик мой, поживаешь? Хочется мне к тебе очень. Думаю все-таки числа шестого-седьмого приехать. До этого нельзя…»

Дела? Деньги? Они самые: «А вот, коли продам Мазини, сейчас к вам денька на два-три».

Вот вам яркий пример зависимости художника от успеха. Мучительным трудом приходилось Серову завоевывать себе популярность, делать имя в искусстве и попутно зарабатывать на жизнь. Ничего нового не придумано и по сей день. Все развивается по формуле: ТРУД-УСПЕХ-ДЕНЬГИ. Частенько в эту триаду вкраплено и еще одно слагаемое: УДАЧА. Но тут известно из практики, что чем выше талант, тем чаще выпадает успех. Серов был талантливым художником.

Известность Валентина Серова росла с каждым годом, с каждым новым портретом, с каждой выставкой. Заказы сыпались обильно, в том числе и от царских особ. Неоднократно писал Серов и Александра III, и Николая II, и великих князей и княжон.

Писать монархов – удел многих русских художников. Кто только не писал и Петра, и Екатерину, и Павла, и трех императоров Александров, По все эти портреты выглядели нарядными, приукрашенными, то есть чрезвычайно парадными. Пожалуй, только Серову удалось показать, что под императорской одеждой бьется сердце простого человека, а отнюдь не богопомазанника на высшую власть.

Вглядитесь внимательно в портрет Александра III кисти Серова. Тучный и давящий человек, но в глазах читается и понимание, и сострадание. Он, конечно, сибарит и правитель, но тем не менее способен понять и проявить сочувствие к своим подданным. Не случайно, когда Серов обратился с просьбой выделить больному Врубелю дополнительное пособие, Александр III такое пособие повелел выдать. Ну разве не царь с человеческим сердцем?..

А серовский портрет Николая II (1900 год) – лучший портрет российского царя из всех когда-либо созданных. Именно поэтому он был запрятан советской властью в дальние запасники, чтобы не поколебать в народе укоренившееся представление о «Николае Кровавом». Какой кровавый? Серов представил нам простого, но незаурядного человека, считай – интеллигента, с очень грустными серыми глазами. В них боль и прозрение грядущих бед России.

В январе 1991 года в отреставрированной Третьяковке состоялась выставка Валентина Серова. Помимо знакомых картин публика увидела и ошеломленно впилась глазами в портрет Николая II. На выставке было представлено авторское повторение. Оригинал же висел в Зимнем дворце. В октябре 17-го революционные матросы с особой ненавистью накинулись на этот портрет и штыками выкололи императору глаза. Не ведали, что творили!..

И все же, будучи демократом в душе, Серов понимал, что портреты царских особ и вельмож – это лишь малая часть его художнической миссии. Куда большее удовольствие он получал, когда рисовал людей творческих, живущих напряженной духовной жизнью, к примеру Лескова. Портрет писателя получился изумительным и доставил удовольствие самому художнику.

Вскоре публика раскусила манеру Серова, поняла, что все портреты художника делятся на две категории в зависимости от того, кого изображают: на тех, кому симпатизирует Серов, и на тех, кто несимпатичен ему в той или иной степени. И вот это личное неприятие Серова многих своих моделей публика чутко уловила. Отсюда и появился термин – «злой Серов».

Все дело объяснялось просто: Серов был увлечен психологическим анализом моделей, и этот анализ безжалостно выявлял приятие или неприятие портретируемого. Характерным негативным портретом служит старуха Морозова, мать крупнейших российских заводчиков и купцов, женщина тяжелая и хитрая.

Или миллионер Михаил Морозов (отец очаровательного мальчика Мики). Серов изобразил Морозова таким, что весь его вид – и лицо, и руки, и поза, и даже одежда – кричит: «Мне все можно! Я всех вас могу согнуть в бараний рог!»

Писал Серов и пейзажи, правда не такие лиричные, как у Левитана, и не такие трогательные, как у Нестерова, но в них, в серовских пейзажах, было некое совершенство правды, и они были понятны и мужику, чего, кстати, и добивался художник. Некоторые критики утверждают, что пейзажи Серова сродни рассказам Чехова: та же беспощадная правда, лаконизм и затаенная печаль.

«Серова считают преимущественно портретистом, – отмечал в своих воспоминаниях .Александр Головин, – на мой взгляд, пейзажи его не менее прекрасны. Я всегда считал его превосходным пейзажистом; особенно замечательны у него «Riva degli Schiavoni» (Венеция) и «Via Tornabuoni» (Флоренция). В его русских пейзажах также есть глубокое понимание природы и трогательная грусть». Вновь хочется напомнить строки Константина Бальмонта – очень уж они созвучны с пейзажами Серова.

Есть в русской природе усталая нежность, Безмолвная боль затаенной печали, Безвыходность горя, безгласность, безбрежность, Холодная высь, уходящие дали…

Когда Серов сам стал преподавать в Академии, в школе живописи он добивался от своих учеников прежде всего лаконизма, характерности и выразительности. Не любил тех учеников, которые откровенно подражали модернистам. Следует отметить, что Серов воспитал ряд первоклассных мастеров, достаточно вспомнить имена Сарьяна, Ульянова, Юона, Сапунова, Павла Кузнецова, Петрова-Водкина, Машкова, Судейкина, Николая Крымова…

К сожалению, преподавательская деятельность Серова быстро оборвалась. И причина тому – гражданская позиция художника. Он вышел из состава Академии из-за того, что начинающего скульптора Голубкину не допустили к вступительным экзаменам как политически неблагонадежную. Серов был крайне возмущен, считая настоящим преступлением говорить о политической неблагонадежности, когда речь идет о таланте. Талант выше всякой политики!..

Еще одна страница из творческой жизни Серова – его участие в «Мире искусства». Не будучи по своим мировоззренческим принципам «мирискусником», Серов тем не менее был главной творческой силой журнала, его поддержкой и даже столпом.

Художница Остроумова вспоминала об одном из вечеров в редакции: «Меня они поразили своей энергией, жизненностью и солидарностью. Но гвоздем их собрания был Серов, которого я так хотела видеть. Он очень прост и мил. Да они все так просто себя держат и все почти на “ты”».

В 1899 году Серов собирался писать коллективный портрет редакции журнала «Мир искусства». Сохранился первоначальный набросок – Дягилев, Бенуа, Философов, Нувель, Нурок и сам Серов. Но дальше рисунка дело не пошло. После его смерти замысел этот осуществил Борис Кустодиев, правда, значительно расширил круг «мирискусников», добавив туда Грабаря, Сомова, Рериха, Лансере, Добужинского, Билибина, Нарбута и других.

Когда собиралась вся компания, то Серов любил рисовать карикатуры и шаржи. Так, на одном из них изображен Александр Бенуа в виде обезьяны, бросающей орехи в прохожих.

Сегодня нет согласия в стане художников, не было его и тогда. Реалисты во главе с критиком Стасовым отчаянно боролись с инакомыслящими, и шла буквально битва за Серова: каждый лагерь считал его своим. Стасов искренно полагал, что Серов, воспитанный Репиным и склонный в первые свои годы к передвижничеству, еще вернется на путь истинный, то есть к реалистическому искусству. Но надежды Стасова не оправдались. В 1900 году Серов вообще покинул ряды Товарищества, считая, что передвижники погрязли в косности и рутине.

Сам Серов настойчиво искал новые формы выражения – пластические и цветовые. И в этом смысле показательна его картина «Выезд Петра II и цесаревны Елисаветы Петровны на охоту». На холсте изображена не сама охота с засадами и выстрелами, а именно выезд. Получилась очень эффектная и живописная картина, в которой точно уловлен дух времени: торжествующая и веселящаяся власть на фоне несчастной и измученной страны. Стасов пришел в негодование от «Выезда» и заявил, что Серову «ничего нельзя и не следует сочинять», он-де «неспособен и неумел».

Да, трудно угодить всем, к тому же имеющим разные взгляды на историю и искусство.

Почувствовав вкус к историческим полотнам, Серов продолжает свои живописные версии. Особенно его привлекает образ Петра I, над которым он работал до конца жизни. На картине 1907 года Петр стремительно шагает вперед, весь в своих грандиозных планах преобразования России, а за ним ковыляют, спотыкаясь и проклиная его, те, кого самодержец насильственно тащит за собою.

Летом 1900 года в Париже на Международной выставке Серова ждал триумф. Он получил призы. Он стал европейской знаменитостью. А тем временем семья Серова росла и требовала денег. О, эти проклятые деньги! Нужда в них ощущалась постоянно, и приходилось художнику неоднократно прибегать к различным просьбам.

«Нет ничего отвратительнее таких просьб: сколько крови портится, является (совершенно ненужная) ненависть ко всем, начиная с того, у кого нужно просить, и себя, и т. д. и т. д. Ну довольно, деньги всегда остаются деньгами», – с безысходной грустью пишет Серов Елизавете Мамонтовой.

Беда Серова заключалась еще в том, что он не умел назначать высокие цены за свои портреты, не был ловким торговцем, как, скажем, мало кому сегодня известный Богданов-Вельский, который умудрялся брать за портрет в 5-10 раз больше Серова, хотя их таланты были несравнимы.

В начале 90-х годов Серов пишет особенно много парадных портретов, и многие из них исключительно ради денег – что поделаешь, творчество не может существовать изолированно от жизни, от ее практических нужд.

Один из шедевров той поры – портрет 4-летнего Мики Морозова (1901). Сразу чувствуется, что Мика для Серова – любимый объект и в работе над ним художник менее всего думал о заработке.

Однажды Бакшеев, сотрудник Серова по Училищу живописи, ваяния и зодчества, сказал Серову:

– Неприятно писать заказные портреты.

– Нет, – ответил Серов, – заказной портрет писать полезно. Хоть лопни, тресни, а писать надо, это, как кнутик, подстегивает, ну а насчет сходства у меня в глазу аппаратик развит.

Действительно, «аппаратик» Серова работал безотказно и точно.

В другой раз Серов жаловался:

– У меня проклятое зрение. Я вижу каждую морщинку, каждую пору…

С таким зрением, конечно, Серов более реалист, чем «мирискусник», а великое искусство, как известно, построено на некоторых неправильностях, неточностях, несоблюдениях «правды жизни». Поэтому художнику необходимо ошибаться, это понимал и Серов. Его выражение «Иногда нужно ошибаться», кстати, стало расхожим афоризмом.

Ошибки в живописи благотворны. А в жизни? Пора немного остановиться на характере Серова. В отличие от отца, композитора Серова, красавца, романтика, любящего всевозможные эффекты, Валентин Серов «всю жизнь держал себя в шорах и на мундштуке, не дозволяя себе никаких романтических выходок. Все это казалось ему пошлостью». Так писал Репин и далее отмечал:

«Он был весьма серьезен и органически целомудренен, никогда никакого цинизма, никакой лжи не было у него с самого детства».

А вот и пример. Однажды при юном Серове взрослые стали рассказывать фривольные анекдоты. В разгар гогота кто-то опомнился и сказал: «Да мы развращаем мальчика!» На что Серов угрюмо заметил: «Я неразвратим».

В ранние годы, как отмечал Коровин, «Серов был человек мрачный, глубоко тоскующий. Он говорил: жизнь просто ненужная, невольная проволочка и тоска… Серов был брюзглив, ничто ему не нравилось…».

Нетрудно увидеть в такой оценке налет субъективизма и каких-то давних разногласий Серова с Коровиным.

А вот свидетельство более позднего периода, оно принадлежит Софье Олсуфьевой, портрет которой рисовал Серов: «Характер у Валентина Александровича был очень неровный: то шутит, живо и остроумно разговаривает, то вдруг сидит бирюком, и не скажи ему ничего…»

«По существу это был человек нежной, тонкой души, бесконечно верный друг, – вспоминает Дмитрий Философов. – Он ясно видел недостатки людей, их провалы, душевные изломы и охотно прощал все это, лишь было бы за что. Своей любовью он покрывал изъяны друзей, когда видел, что человек признает какую-нибудь ценность выше себя, служит ей бескорыстно…»

Всю жизнь Серов тяготился своим материальным положением, но когда был при деньгах, то никогда их не считал, охотно одалживал друзьям и знакомым:

– Я сейчас богат: получил за портрет. Не нужно ли взаймы? Могу предложить.

Ему вообще было чуждо накопительство. Дочь Серова вспоминает, как однажды Шаляпин и Коровин пригласили отца в ресторан «Метрополь»:

«Шаляпин и Коровин завтракали и, выпивая, полушутя, полусерьезно, рассуждали о том, куда лучше, в какой банк перевести за границу деньги.

– А я, – сказал папа, – уже перевел.

– Как, куда?!

– Прожил».

Да, это был стиль Серова: все тратить, не задумываясь о будущем. Хотя нет, задумываться-то он задумывался и часто, более того, боялся за свою многочисленную семью в том случае, если умрет, но… ничего не мог с собой поделать и продолжал бездумно «переводить» деньги. В нем начисто отсутствовала хозяйственная, расчетливая жилка. В то время когда его друзья Константин Коровин, Федор Шаляпин, Илья Остроухов могли покупать драгоценности, предметы роскоши, картины старых мастеров и дома, в семье Серова даже ремонт старой квартиры становился проблемой: «Лелюшка, дорогая. Зачем ты волнуешься по поводу ремонта и трат – это всегда так бывает. Главное, береги свое здоровье и детей, вот и все: остальное пустяки – деньги дело наживное…»

Что беспокоиться по пустякам? Главное – работа. Этот стиль жизни чувствовался во всей квартире Серова. Никакой роскоши. Чистота и аккуратность. Даже в кабинете Серова никаких разбросанных палитр, декоративных тканей, пустых тюбиков из-под красок, старых кистей. Только то, что нужно для работы, и все в строжайшем порядке. Ничего от богемы. Ничего от преуспевающего художника-дельца.

В ноябре 1903 года Серова чудом спасли от прободной язвы желудка. Весной следующего года он с женой отправился в Италию. Там, как всегда за границей, работал мало, больше смотрел. И оттачивал свой художественный вкус.

А потом грянула революция 1905 года. Интеллигенция, и художники в частности, по-разному отнеслась к грозным событиям. Друг Серова Александр Бенуа отстранился от бури, ибо посчитал, что «нельзя класть жизнь художника на такой недостойный вздор, как политика». Бенуа весь ушел в свой любимый XVII век и признавался, что «за деревьями, бронзами и вазами Версаля я как-то перестал видеть наши улицы, городовых, мясников и хулиганов».

А что Серов? Он идет за гробом убитого Николая Баумана. Активно сотрудничает в журнале «Жупел», рисует едкие карикатуры «Виды на урожай 1906 года» (на голой стерне лишь пирамидки винтовок, и кругом ни души), «После усмирения» – карикатуру на Николая II, которого считал ответственным за социальный взрыв в России.

Но политика политикой, а живопись живописью, и Серов продолжает свою серию портретов знаменитых людей: Мария Ермолова, Гликерия Федотова, Федор Шаляпин, Максим Горький, Константин Бальмонт, Леонид Андреев, Михаил Врубель…

«Очень соскучилась по Вас, – пишет художнику артистка Малого театра Гликерия Федотова. – Так мы хорошо проводили с Вами время и вдруг расстались. Неужто навсегда? Доставьте же мне удовольствие снова повидать Вас и послушать Ваши тихие речи. Очень хочется также узнать, каких красавцев и красавиц Вы теперь пишете…»

Описывать портреты словами – безнадежное, почти бессмысленное дело, и пусть этим занимаются искусствоведы. Я, как рядовой любитель живописи, выделю лишь один портрет: первой красавицы Москвы того времени Генриетты Гиршман, жены крупного московского фабриканта. Портрет этот дивно хорош и, по всей вероятности, нравился (а соответственно и сама Гиршман) Серову в такой степени, что он поместил свой портрет в углу портрета Генриетты Леопольдовны, словно бы для того, чтобы навеки любоваться ее красотой. Написал свое лицо и полотно на мольберте отраженными в зеркале туалетного столика.

Интересно, что три года спустя портрет Генриетты Гиршман писал Константин Сомов, и там она тоже потрясающе красива, но смотрится все же иначе, чем у Серова, и в этом отразились два разных подхода художников к одной и той же модели. Серов смотрит на модель глазами живописца – как бы издали и весьма отстраненно, как смотрят, к примеру, на красивые греческие статуи, – любуясь, но не волнуясь. У Сомова взгляд иной – это взгляд мужчины, который в женской красоте прежде выделяет ее составные части: плоть и женственность. У Сомова и у изображенной им модели одинаковое состояние любовного вожделения, чего совершенно нет на полотне Серова.

Портреты следуют за портретами, и в этой гонке Серов начинает надрываться. Чем восстанавливает силы художник, и русский человек в частности? Ответ однозначен: алкоголем. Не избежал этого пагубного пристрастия и Серов, хотя об этом советские искусствоведы предпочитали умалчивать: ну как же, это разрушает образ художника. Раз классик – значит, без пороков и изъянов. Но что было, то было. И частенько Серов писал портреты ради сиюминутного заработка, только спрашивая у тех, кто ему подсовывал типаж для картины: «А не рожа ли?»

Изнурительная работа, нервы и, как следствие, экзема, которая долгие годы мучила Серова.

В 1910 году он рисует на себя шарж под названием «Скучный Серов»: осунувшаяся фигура, подогнутые колени, мешковато сидящий костюм, надвинутая на лицо панама, сигара во рту и сердитое выражение лица. Таким примерно предстает Серов в России. Но за границей, особенно в Италии, он преображается. Там, где, как сказал некогда Некрасов, «до нас нужды, над нами прав ни у кого», – там он почти всегда пребывал в веселом и радужном настроении. «А приятно утром купить хорошую, свежую, душистую розу и с ней ехать на извозчике в Ватикан, что ли, или на Фарнезину», – пишет Серов жене на родину.

Конечно, хорошо в Риме, но неплохо и в Париже. Именно в Париже, в театре «Chatelet», в балетном спектакле «Шехерезада» увидел Серов Иду Рубинштейн и мгновенно загорелся написать ее портрет.

– Не каждый день бывают такие находки. Ведь этакое создание… Ну что перед ней все наши барышни? Да и глядит-то она куда? – в Египет!.. Монументальность есть в каждом ее движении – просто оживший архаический барельеф! – говорил художник с несвойственным ему воодушевлением.

«Архаический барельеф» Серов перенес на портрет, и он начал жить своей самостоятельной жизнью. В мае 1911 года картина была выставлена в русском павильоне Всемирной выставки в Риме. Весьма любопытно, какое впечатление произвела она на Репина. Вот как вспоминает об этом Илья Ефимович:

«…Изящный, оригинальный, с самодовлеющей властью в походке, Серов был в хорошем настроении, и я был особенно рад ему и любовался им.

Он был одет с иголочки: серый редингот и прочее все одного серо-дымчатого цвета; платье сидело на нем великолепно; роза в зубах так шла к его белокурым волосам и приятно розовому цвету лица.

Вот мы и в его «целой зале»… По мановению коротенькой руки Серова, который вдруг представился мне страшно похожим на Наполеона I, рабочие мигом поставили ящик в должное условию освещение, открыли крышку, и, как Венера из раковины, предстала – «Ида Рубинштейн»…

Мне показалось, что потолок нашего щелочного павильона обрушился на меня и придавил к земле… – пишет далее Репин, – я стоял с языком, прилипшим к гортани; кругом все задернулось мглой злокачественного «сирокко».

Наконец, овладев кое-как собою, я спросил; и сейчас же почувствовал, что спросил глупость, как идиот:

– А это чья работа? Антон, кто это…

– Да я же: портрет Иды Рубинштейн.

– Знаешь, – продолжал я, как во сне, – если бы я не видел сейчас тебя и не слышал ясно твоего голоса, я бы не поверил…»

Репин был ошеломлен.

«Какой скверный день… – записывает он далее. – Ах, поскорей бы уехать домой… Ничего уже мне не хотелось видеть, ни о чем не мог говорить… Все стоял передо мною этот слабый холст .большого художника.

Что это? Гальванизированный труп? Какой жесткий рисунок: сухой, безжизненный, неестественный, какая скверная линия спины до встречи с кушеткой: вытянутая рука, страдающая – совсем из другой оперы – голова!! И зачем я это видел!.. Что это с Серовым??? Да эти складки, вроде примитивного рисунка елочки декадентов… Матисса… Неужели и Серов желает подражать Матиссу?!»

Реалист чистой воды, Репин был в ужасе от декадентского портрета Серова, он просто не понял творческих поисков своего ученика. Как справедливо заметил в своей монографии Марк Копшицер, Серов сделал в картине средствами живописи то, что Ида Рубинштейн совершала на сцене своей игрой: слил воедино древность и модерн.

Современники Серова разделились на два лагеря. Одни (Репин, Суриков) выражали негодование, другие (Бенуа, Остроумов) отзывались восторженно. Художник и искусствовед Яремич посчитал портрет Иды Рубинштейн «классическим произведением русской живописи совершенно самобытного порядка».

Помимо этого портрета, Серов создал прекрасные образцы стиля модерн – «Похищение Европы», «Одиссей и Навзикая». Новая пластичность этих его работ завораживала зрителей. Однако сам художник никогда не переоценивал свое творчество, был чужд самолюбования. Он говорил: «Есть такой табак – «выше среднего». Вот я такой табак, не больше».

Не согласимся с такой оценкой: серовский «табак» высочайшего качества!..

В ноябре 1910 года Серов по приглашению богатого заказчика Цетлина попадает на французский курорт в Биарриц, где ему предоставили «комфорт до отупения». «Видишь, куда меня моя абсолютная свобода заносит, – сообщает он Лелюше. – Впрочем, это весьма просто – на всех частях света живут дураки, которым нужны, изволите видеть, портреты. А мне ganz Wurst – в Москве ли, Биаррице, в Риме».

То есть Серов выразил пушкинскую мысль: «…можно рукопись продать». То бишь картины.

Последний год жизни Серова – 1911-й – начался с разрыва с Шаляпиным. Великий артист в театре во время пения «Боже, царя храни» верноподданнически встал на колени перед ложей Николая II и этим поступком отвратил Серова от себя. Тот на колени никогда не становился.

В январе 1911 года художник закончил эскиз занавеса к балету «Шехеразада», над которым работал долго и серьезно (изучал во всех европейских музеях персидское искусство, заставлял дочь во время его работы играть «Шехеразаду» Римского-Корсакова). И вот занавес готов, это даже не занавес, а настоящая персидская многоцветная фреска.

После окончания спектаклей занавес должен был вернуться к Серову и стать его собственностью, но Серов умер, а Дягилев и не подумал отдать бесценное творение в семью художника. Более того, серовский занавес стал одной из причин ссоры двух друзей, двух художников – Бенуа и Бакста, которые спорили из-за идеи создания балета: кому эта идея пришла в голову первому? Арбитром в споре был Серов, но разногласия он не разрешил, и все кончилось безобразной сценой и размолвкой. А тем временем серовский занавес (вкупе с балетом, разумеется) имел грандиозный успех в Лондоне. Лондон стал последним заграничным городом, в котором останавливался Серов. Он побывал в музее Хогарта, ездил верхом в Гайд-парке (напомним, лошади – первая любовь Валентина Серова).

В Россию он вернулся очень утомленным, и его стали обуревать мысли о смерти, а тут еще зеленый попугайчик случайно залетел в окно дачи – плохая примета…

Мелкие неприятности, как назло, шли косяком: не любимая Серовым Матильда Кшесинская заявила в прессе, что собирается танцевать в дягилевской антрепризе, а балеты Дягилева Серов считал своими. Что еще? Гнойное воспаление зуба. И таких неприятностей набиралось много. Во время игры в городки прихватило сердце, ну и т. д.

Отражением гнетущего состояния духа у Серова явились его наброски к картине о Бетховене, темные и мрачные, как рембрандтовские офорты. При всем плохом самочувствии в свой последний год Серов сделал немало: написал блистательный портрет княгини Орловой, картину «Петр I и Монплезир», рисунки к басням Крылова.

22 ноября (5 декабря) 1911 года за Серовым пришла смерть, которая задолго до этого грозила ему своей костлявой рукой. Вот как описывает события того скорбного дня дочь художника:

«Утром ему, как всегда, няня привела в спальню Наташу, младшую сестру, которой было тогда три года. Он любил с ней возиться. Она кувыркалась на кровати, взобралась ему на ноги, прыгала, смеялась.

Но надо было вставать, ехать писать портрет княгини Щербатовой. Папа попросил няню увести Наташу. Они ушли.

Папа нагнулся, чтобы взять туфлю, вскрикнул и откинулся на кровать… Папа лежал на кровати, вытянувшись на спине, глаза были раскрыты, выражали испуг, грудь не дышала. Мама давала нюхать нашатырный спирт; я стала растирать ноги, и мне казалось, что они каменеют под моими руками.

Брат послал за доктором Трояновским, другом нашей семьи. Иван Иванович сел на кровать и приставил трубку к сердцу. «Все кончено», – сказал он и, весь согнувшись, подошел к маме.

День был солнечный, необыкновенно яркий, из окон гостиной был виден Архивный сад с пирамидальними тополями, белыми от инея. На углу стоял, как всегда, извозчик, шли люди – взрослые, дети, шли мимо дома, занятые своими делами и мыслями. Я смотрела в окно и не могла поверить случившемуся.

Как, неужели так быстро и так просто может кончиться жизнь?..»

За 14 лет до кончины Серова поэт Федор Сологуб писал:

Живы дети, только дети, – Мы мертвы, давно мертвы. Смерть шатается на свете И махает, словно плетью, Уплетенной туго сетью Возле каждой головы. Хоть и даст она отсрочку – Год, неделю или ночь, Но поставит все же точку И укатит в черной тачке, Сотрясая в дикой скачке, Из земного мира прочь. Торопись дышать сильнее, Жди – придет и твой черед. Задыхайся, цепенея, Леденея перед нею. Срок придет – подставишь шею, – Ночь, неделя или год.

Но вернемся к воспоминаниям дочери: «День похорон. Весь кабинет и гостиная заставлены венками. Венков из живых цветов такое множество, что их ставили в кабинете один на другой до самого потолка. Комната была как бы в густой, душистой раме. На мольберте – эскиз углем – «Диана и Актеон». На столе – стакан с водой, чуть розоватой, с акварельной кистью в нем. Кругом – листки с рисунками, акварели, альбомчики.

Множество народу…»

Похороны Серова стали поистине национальными. Впервые страна так сильно скорбела об ушедшем художнике, до этого лишь утраты писателей (Пушкина, Некрасова, Достоевского, Тургенева, Чехова, Толстого) становились всенародным бедствием. А тут Серов, человек суровый, подчас резкий…

«Бывают смерти, в которые не веришь. Петербург не поверил смерти Серова. Целый день звонили. Целый день спрашивали. Целый день требовали опровержений. Не хотели признать ужасного, непоправимого…» – так писал Николай Рерих.

«Неужели нет более в живых этого перла между художниками, Валентина Александровича Серова, в полном расцвете сил и красоты своего чарующего особенной простотой и правдой неизъяснимого таланта… Ах, Боже, как убийственно горько думать, что он умер!.. – восклицал Илья Репин. – Боже, какая потеря!.. Сейчас ставлю в памяти его дивные создания. Все эти самоцветные драгоценные каменья. На всех выставках я раньше всего бежал к его работам. Неужели новых не будет?..»

«Умер наш лучший чудесный художник-мастер. Как больно все это – как не везет нам на лучших людей и как быстро они сходят со сцены…» (из письма Б. Кустодиева Ю. Кустодиевой).

Серов «умер смертью воина в бою – среди буйной работы, как и жил…» (Н. Симонович-Ефимова).

«Серов – самый одаренный, в чисто живописном отношении, русский художник», – сказал как отрубил Александр Бенуа, художник и критик безупречного вкуса.

Картины Серова удивительно красивы по краскам, не будучи написаны «в красивом тоне», – еще один вывод Бенуа.

«Он был свободен, был глубок, он был прекрасен – этот мастер, столь далекий внешности и эффектов…» – писал Николай Пунин по поводу посмертной выставки Серова.

Что еще добавить в конце нашего краткого рассказа? Серов умер, а многочисленное племя Серовых оказалось разбросанным по всему миру: Франция, Ливан, Кипр…

Знаменитый рояль «Бехштейн» из семьи Серова, к клавишам которого прикасались пальцы Александра Серова, Валентины Бергман, Федора Шаляпина и других знаменитых музыкальных деятелей, в блокаду Ленинграда был продан за мешок картошки.

Где ныне звучат его божественные звуки? Кто знает! Но висят на стенах музеев картины Валентина Серова. Они способны вызвать звуки в душе – радостные, скорбные, возвышенные, низкие, меланхолические, скептические и прочие из целой гаммы звуков, которыми наполнена человеческая жизнь.

Маркизы, фейерверки и… смерть (Константин Сомов)

Имя К. А. Сомова известно всякому образованному человеку не только в России, но и во всем мире. Это – величина мировая.

Михаил Кузмин, 1916

Художник Константин Сомов умер в Париже в 1939 году. В своем эмигрантском существовании он почти ни разу не высказался на политические темы, никогда не осуждал Советскую Россию, и тем не менее в СССР первая монография о нем вышла лишь в 1980 году. Ее автор Елизавета Журавлева составила пышный букет комплиментов: «Превосходный живописец, великолепный рисовальщик, тонкий акварелист, виртуозно владевший смешанной техникой, Сомов оставил значительный след в истории русского искусства».

Все так, но от этих слов, как говорится, ни тепло, ни холодно. Поэтому предлагаю от чистого искусствоведения перейти к человековедению, попытаться раскрыть тайну сомовской личности, сомовского «Я».

Общий контур судьбы и творчества

Константин Сомов родился 18 (30) ноября 1869 года в Петербурге в семье историка искусства. Отцу было 39 лет, матери – 34. В семье бережно хранилась бумага «Дворяне Сомовы», она начиналась так:

«В начале 80-х годов XIV столетия на службу к Великому князю Дмитрию Ивановичу приехал из Золотой Орды Мурза-Ослан, принявший в 1389 году Святое крещение с наречением имени Прокопий. Он вскоре женился на дочери стольного Марии Золотовне Титовой. От этого брака было 5 сыновей. Один из них, Лев, прозванием Широкий Рот, в свою очередь, имел сына Андрея Львовича, прозванного Сом…»

Так вот этот Сом и явился родоначальником ветви рода Сомовых.

Отец художника Андрей Сомов никакого отношения к Золотой Орде, конечно, не имел, он целиком принадлежал к Золотой Культуре: был большим знатоком русского и западного искусства, издал трехтомный каталог эрмитажной коллекции, сам охотно рисовал. С 1888 года он – старший хранитель Эрмитажа. Ко всему прочему страстный коллекционер. Любовь к коллекционированию, как и любовь к старым голландцам, от отца перешла к сыну.

Мать, Надежда Константиновна, урожденная Лобанова, тоже была человеком широко образованным. От матери Константину Сомову передалась любовь к музыке («Мои первые музыкальные впечатления: пение мамы и еще раньше музыкальный ящик под старинными бронзовыми часами с фигуркой Ахиллеса под ним… Я любил в сумерки садиться с ногами на стул около самого ящика и слушать долго этот ящик…» – вспоминает будущий художник). Костя играл на фортепьяно, пел, был постоянным посетителем концертов и опер. Даже мечтал о карьере камерного певца.

«Сомовская семья мне необычно понравилась, и я сразу стал себя чувствовать там, как дома, – вспоминал Александр Бенуа. – Мать Кости была сама простота, сама ласка, само гостеприимство, сама искренность. Очаровательны были и сестра Кости и его брат, великий шутник – толстяк Саша (старший брат художника умер в 1903 году. – Ю. Б.). Не лишен был своеобразной прелести и их несколько суровый, несколько угрюмый отец – Андрей Иванович… Уютные вечера у Сомовых протекали в разглядывании коллекций, в беседах, преимущественно происходивших в кабинете отца или в столовой за чайным столом, уставленным всякими вкусными вещами, на которые была мастерица Надежда Константиновна. Иногда кто-нибудь из нас играл на рояле, иногда мы слушали пение Кости, специально учившегося пению и обладавшего приятным голосом…»

Еще Сомов увлекался театром. Свои посещения спектаклей он аккуратно отмечал в специальной записной книжке, которую вел с 1877 года, то есть с 8 лет. В течение всей своей жизни он мелким почерком записывал впечатления от игры актеров, от того, насколько удачны были выполнены костюмы, декорации, как звучала музыка и т. д.

Однако живопись перевесила увлечение театром и музыкой. Сомов начал рисовать рано. И, поступив в Академию художеств, окончательно выбрал свою судьбу: стал художником.

Естественно, до Академии художеств была гимназия – знаменитая гимназия Карла Мая, «кузница талантов». Как учился? По-разному (запись из дневника Сомова: «В 1888 году лето для меня грустное – переэкзаменовка по алгебре и геометрии, я ленился и удалился на чердак с книгами…»). Гимназия дала не только знания, но и дружбу на всю жизнь с Александром Бенуа, Вальтером Нувелем (Валечка), с Дмитрием Философовым, будущими основателями «Мира искусства».

Особенно выделим дружбу Сомова с Бенуа («Мой нежный друг Шура!» – «Дорогой мой Костенька!»). Модест Гофман в «Петербургских воспоминаниях» отмечал, что они были разными: «вечно живой и волнующийся Александр Бенуа» и «милый, тихий Константин Сомов».

Когда Сомов скончался, Бенуа, перебирая его жизнь, особо отметил своеобразную детскую улыбку гимназиста Сомова, его редкий смех, от которого «становилось необычайно радостно на душе». Бенуа вспоминал юного Сомова – мальчика в коричневой курточке, с ласковыми глазами, «полненького, мягенького», который вел себя независимо, хотя «чуть по-женски и чуть конфузливо» (отец Сомова как-то сказал про сына: «Костя в детстве любил играть больше один и очень часто играл в куклы, как девчонка»). Бенуа и Сомова тесно сблизило между собой увлечение театром.

Интерес к театру в дальнейшем перерос в сильную тягу ко всему искусству. «Мы приняли на себя добровольное обязательство следить за тем, что делается и делалось на всей обширной территории подлинного «мира искусства» в современности и в прошлом, знакомить с наиболее яркими и характерными явлениями и бороться со всей “нежитью”» – так ставил задачу Бенуа, и его полностью поддерживал Сомов.

И Бенуа, и Сомова притягивал к себе Запад, его новое искусство, магическое слово «модерн». «Нас инстинктивно тянуло, – вспоминает Бенуа, – уйти от отсталости российской художественной жизни, избавиться от нашего провинциализма и приблизиться к культурному Западу, к чисто художественным исканиям иностранных школ, подальше от литературщины, от нашего упадочного академизма».

Стало быть, подальше от Брюллова, Александра Иванова, Саврасова, Васнецова, Мясоедова, Ярошенко…

«Зачем ты не едешь? – удивлялся Бенуа Сомову в своем письме из Парижа от 1 марта 1897 года. – Зачем киснешь в Петербурге? Ведь тут действительно хорошо и лучше… А как дивно теперь в Версале, такая в нем тройная (?!) меланхолия, как чудесен мертвый дворец посреди возрождающейся природы…»

Характерно высказывание отца Сомова, Андрея Ивановича, в письме к сыну (7 октября 1897): «Ты пишешь, что весь ушел в прошедший век, причем, конечно, разумеешь французское искусство и жизнь этого века. Еще бы не уйти! Я сам очень люблю эту эпоху, полную такой жизнерадостности, столь изящную даже в своей развращенности, столь вкусную даже в своей гнили…»

Свою первую поездку в Париж Сомов совершил вместе с родителями, когда ему шел всего лишь 9-й год. Затем была поездка в Вену и Грац. В 20-летнем возрасте состоялось длительное путешествие по Европе: Варшава, Германия, Швейцария, Италия. Затем снова Париж. И снова Италия (Перуджа, Ассизи, Парма, Болонья, Рим). Естественно, это развило вкус Сомова как художника, расширило его эстетический горизонт.

С осени 1894 года Сомов работает в мастерской Репина. Много рисует: пейзажи, портреты, во всех его работах ощущается сосредоточенность, вдумчивость и серьезность. Именно в соединении таких качеств изобразил Сомова Филипп Малявин.

Казалось бы, Сомов стоит на реалистическом пути, но в 1896 году происходит перелом: живописец покидает мир реальный и уходит в своем творчестве в мир вымышленный. Его картины «Дама у пруда», «Письмо», «Портрет Бенуа» становятся предвестниками нового направления в живописи.

От «Дамы у пруда», по мнению Остроумовой-Лебедевой, создавалось «впечатление необыкновенной изысканности в сочетании красок, большой свежести и тонкости и в то же время чего-то болезненного».

Да, это был новый стиль Константина Сомова: тонкость, изысканность и болезненность. А еще на творчество Сомова оказал влияние Версаль: Сомов и Бенуа были влюблены в XVIII век. Версальские сюжеты, дамы и кавалеры, кринолины и парики замелькали в картинах друзей-художников. Но для того чтобы точнее постигнуть душу Версаля и почувствовать аромат ушедшей эпохи, Сомов тщательнейшим образом изучает мемуары и литературу XVIII века, музыку того времени и, конечно, изобразительное искусство (Ватто, Буше, Фрагонара и других блистательных мастеров).

Сомова, как «мирискусника», привлекало к себе и литературное письмо Гофмана, и аристократическая музыка Рамо, и изломанные линии графики Бердслея.

Любопытное признание делает в своей «Автобиографии» Игорь Грабарь:

«…его работы и тогда выделялись из общего уровня и характера работ репинских учеников своими нерусскими чертами. Его живопись была сдержанней, суше, деловитее, но и лучше по рисунку и форме, чем у других. Совсем непохожи на все, что делалось в мастерской, были его рисунки, казавшиеся нам деланными, надуманными и несамостоятельными, явно подражательными, копировавшими какие-то оригиналы из иностранных журналов, более всего английского «Studio». Я только позднее, со слов Бенуа, понял, какими путями Сомов превратился из репинского ученика в «иностранца» в русском искусстве, каким я его узнал в Мюнхене, после того, как увидел его первые чисто «сомовские» картины, особенно «Прогулку», несказанно поразившую меня новизной выдумки и остротой вложенного в нее чувства эпохи».

Вот и сподвижник Льва Толстого Валентин Булгаков характеризует Сомова как «русского иностранца», который «офранцузился» и порвал не только с репинским реализмом, но и с традициями русской живописи вообще.

Страшный грех: порвать установившиеся каноны и идти собственным путем!.. Условно говоря, все шагали в ногу, а Сомов и Бенуа нарушали шаг (а как же маршировка?!). Не случайно почти одновременно Сомов вырисовывал свою серию «Прогулки», а Бенуа живописал «Последние прогулки Людовика XIV».

Осенью 1897 года 28-летний Сомов уехал в Париж, где уже поселились Бенуа, Лансере, Бакст и Обер. К этой группе вскоре присоединились Анна Остроумова и Елизавета Званцева. Счастливое парижское время!.. Это явственно ощущается по большой акварели Сомова «Версальский парк».

В этот период живописец создает одну из своих очаровательных акварелей «В боскете». В ней дан как бы стоп-кадр для того, чтобы зритель насладился образами женщин, исполненных грации и изящества, в красивых туалетах. Одна сидит с кавалером на скамье, другая с собакой покидает боскет. Завораживает колористическое решение картины: бирюзовый наряд одной дамы прелестно гармонирует с опаловым платьем другой.

Когда Сомов вернулся в Россию, а это была весна 1899 года, он уже был сложившимся мастером. Он закончил свои версальские университеты, хотя следует отметить, что художник всегда оставался недовольным самим собой, своим творчеством. В письме к Остроумовой от 5 июня 1900 года Сомов жаловался: «…как всегда, я все примериваюсь, не могу привыкнуть работать без отчаяния и с верой в свои силы; сколько я помню, каждую весну у меня 3-4 недели проходят в ощупывании каком-то, в сплошных неудачах, в тоске от бессилия перед прелестью природы. Каким я теперь себя чувствую слабым! Какую плохую школу я прошел, потому что нарисовать самую простую вещь мне трудно до невероятия…»

Но все эти муки творчества бушуют внутри Сомова, а внешне в нем все кажется уверенным и удачливым.

Возвращение в Россию было связано с официальным рождением художественного объединения «Мир искусства», активным членом которого состоял Сомов. Он твердо прокладывал пути для эстетики «мирискусничества», утверждал ее и пропагандировал. Впрочем, последний глагол более подходит к Сергею Дягилеву, чем к Сомову, именно Дягилев провозгласил тезис, что искусство «самоцельно, саможизненно и, главное, свободно». Никаких идеологических нагрузок, никакого служения никому и ничему – ни идее, ни классу, ни власти. Вольный полет вольной фантазии. Система координат полета – красота.

Как писал Вячеслав Иванов в стихотворении «Красота»:

Вижу вас, божественные дали, Умбрских гор синеющий кристалл!..

Вспоминая свою деятельность в «Мире искусства», Дмитрий Философов писал: «Мои друзья А. Бенуа и В. Нувель, К. Сомов и я были охвачены заразительной атмосферой поэтической красоты… Вместо грубости языка и выражения мы боготворили изысканность и утонченность…»

Третьяковская галерея, Румянцевский музей – все старо. Как отмечал в мемуарах «Поезд на третьем пути» Дон-Аминадо:

«На смену пришел «Мир искусства», журнал и выставка молодых новых, отважившихся, дерзнувших и дерзающих.

Вокруг них шум, споры, витии, «кипит словесная война».

Академические каноны опровергнуты.

Олимпу не по себе.

Новые созвездия на потрясенном небосклоне.

Рерих, Сомов, Сапунов, Судейкин…

Почитают Бенуа…»

А сам Бенуа писал:

«Нет художника более современного, нежели Сомов. Все его произведения насквозь проникнуты духом нашего времени: безумной любовью к жизни, огромным, до последних тонкостей доходящим гуттированием ее прелестей и в то же время каким-то грустным скептицизмом, глубочайшей меланхолией от “недоверия” к жизни».

Действительно, Сомов находился на распутье. С одной стороны, он не верил современной жизни, был противником капиталистического зла и мещанского болота, восставал против «царства русского московского хамства господ Рябушинских» (выражение Бенуа). А с другой стороны, уходя в прошлое, в свои знаменитые ретроспекции, Сомов отчетливо видел, что ушедшее «безнадежно мертво, навеки схоронено» (опять же по выражению Бенуа). Минувшим можно восхищаться. О нем можно грустить. Но оно нереально. А поэтому достойно лишь легкой иронии и чуть печальной улыбки, что и ощущается в картинах Сомова.

В отличие от других «мирискусников» Сомова не привлекает тема города, этого урбанистического спрута, он более тяготеет к пейзажам, и, в частности, как это ни странно для «иностранца», к русскому пейзажу. Он любит светлые солнечные дни, горящий зеленый цвет, яркие блики. Его совершенно невозможно сравнивать ни с Шишкиным, ни с Саврасовым, ни с Васнецовым, ни даже с Левитаном. Сомова не привлекает ни могучее, ни героическое, ни эпическое, ни печальное, ни будничное. Сомовская природа особая: она реальная и выдуманная одновременно, она всегда несколько романтизированная.

Много времени отдал Сомов портретам. Одна из его лучших работ – ставшая хрестоматийной «Дама в голубом». Можно смело утверждать, что портрет художницы Елизаветы Мартыновой – это новый идеал женственности, своеобразный облик Прекрасной Дамы на новом историческом этапе.

Портрет был закончен в 1900 году и сразу приобретен советом Третьяковской галереи. Портрет поражает необычным сочетанием старинного парка, старинного костюма и современной женщины. Получилась некая смесь ретроспекции с современностью, прошлого с настоящим, мечты с реальностью. Реальность – это болезненная хрупкость, щемящая тоска во взгляде, скорбная линия плотно сжатых губ. Что бы все это значило? Да все просто: XIX век кончается, на пороге XX. Что он несет? Чем пугает? Вот что тревожит.

«Дама в голубом» – вершина всех сомовских портретов: он и живописен, и философичен, старомоден и актуален – он на все времена.

Немного сопутствующих подробностей к портрету. Узнав о том, что Сомов собирается его продать, Мартынова написала художнику весьма нервическое письмо:

«Может быть, Вы будете удивлены, Константин Андреевич, получив это письмо, и тотчас приедете ко мне, станете меня с улыбкой и некоторой иронией убеждать смотреть на вещи иначе, но это мне все равно. Я Вам высказываю то, что думаю и чувствую, и то, что мне неприятно, впрочем, это не ново для Вас. Сегодня ночью я проснулась и не спала от одной назойливой и мучительной мысли: «Вы не должны и не имеете права продать мой портрет». Я позировала Вам для Вас, для чистого искусства, а не для того, чтобы Вы получили за мою грусть в глазах, за мою душу и страдания деньги, купили себе модное платье и бриллиантовую булавку. Я не хочу этого! Оставьте портрет у себя, сожгите его, если Вам так жаль отдать его мне, подарите его даром в галерею, но Вы, Ваше нравственное чувство не должно позволить себе принять за мои сеансы, которые я Вам давала с такой трудностью, деньги. Я страшно взволновалась и до сих пор не успокоюсь, пока Вы мне не ответите, как подскажет Вам Ваше хорошее, благородное отношение к искусству».

Портрет все же был продан, а Мартынова скончалась спустя 4 года от туберкулеза в возрасте 36 лет. Она мечтала стать художницей, грезила о красивой жизни, но ничего из этого не сбылось.

Прошло еще 6 лет, и Сомов в начале апреля 1910 года посетил Третьяковскую галерею и увидел там свою картину. «“Дама в голубом” мне не понравилась, как и все прочее мое, за исключением маленького автопортрета, которым я не был обижен…» – сообщает Сомов в письме к своей сестре Анне, в замужестве Михайловой.

Константин Сомов часто портретировал женщин. В его обширной галерее женских образов некоторые критики усмотрели некую «порочность» женщин, выбранных художником в качестве моделей. Другие критики находили, что «сомовские люди – призраки, играющие в людей…».

Что сказать по этому поводу? Только воскликнуть: да разве были когда-либо на свете художники, которые не подвергались бы критике?! И критике злобной!.. Чем крупнее талант, тем больше поводов для его развенчивания. Так было и с Сомовым. Маститый критик Стасов вообще считал, что на картинах Сомова лишь «каракули и раскоряки».

И в то же время следует признать, что в чем-то критики художника были и правы. Во многих портретах кисти Сомова сквозит и скепсис, и душевный надлом, и затаенная тоска – все это создает некий отталкивающий эффект. Но именно это и говорит о том, что Сомов – истинный реалист: изображал то, что видел. Конец XIX – начало XX века – период вызревания больших социальных катаклизмов. Катастрофа была разлита в атмосфере, предвестия ее поглощались с воздухом. Умные и тонко организованные люди ее ощущали почти физически.

Примечательна картина «Эхо прошедшего времени» (1903). На ней изображена красивая женщина, вроде бы живая, но ее рука почему-то безжизненна. Вся фигура модели свидетельствует о непрочности, бренности земного бытия, напоминает, что человеческое счастье – вещь хрупкая, оно может быть разбито в любой момент.

Странно, но, рассматривая женские портреты Сомова, я неожиданно вспомнил малявинских «Баб». И назидательный совет Василия Розанова: «Нужно, конечно, было изучать и брать не «дам», а баб… «Бабы» – это вечная суть русского, – как «чиновник» вообще, «купец» вообще же, как «боярин», «царь», «поп»…»

Но Сомов был далек от российских архетипов, он тяготел к космополитическому, к человеческому вообще.

Сомов писал свои модели, как правило, в большом смятении и отчаянии. «Моя вторая модель гораздо интереснее первой, – пишет он сестре (22 января 1910), – у нее очень особенное лицо. Сидит она в белом атласном платье, украшенном черными кружевами и кораллами, оно от Ламановой, на шее у нее 4 жемчужных нитки, прическа умопомрачительная…

И я в первый раз вчера взял краски, набросал такую рожу, так неверно и так гадко, что хотелось ей сейчас же признаться в своей немощи и ретироваться навсегда… Поэтому и в нерабочие часы я хожу с червем под сердцем и тоскую…»

И все же художник преодолевал себя и рисовал свои удивительные портреты, не догадываясь, что его рукой водила сама История, и поэтому порой ему и было как-то не по себе от своей провидческой миссии.

Сергей Эрнст подметил, что Сомов зачастую рисовал какую-то «собственную сомовскую новую страну», как правило, погруженную в сумерки или подсвеченную ночным светом, именно таким предстает «Остров любви» и многие другие картины. Кстати, «Остров любви» перекликается с поэзией Михаила Кузмина. Помните?

Что белеет у фонтана В серой нежности тумана? Чей там шепот, чей там вздох? Сердца раны лишь обманы, Лишь на вечер те тюрбаны – И искусствен в гроте мох. Запах грядок прян и сладок, Арлекин на ласки падок, Коломбина не строга. Пусть минутны краски радуг, Милый, хрупкий мир загадок, Мне горит твоя дуга!

Именно такой «мир загадок» возникает и на картинах Сомова. Иногда создается впечатление некоторой схожести сюжетных композиций Сомова и Борисова-Мусатова: застывшие фигуры женщин, стилизованные парки, отблески воды в водоемах… Но нет, это разные художники не только по стилю, но и по мироощущению. Женщины у Борисова-Мусатова поэтичны и мечтательны, трогательны и беззащитны. У Сомова они совсем иные, за ними явственно тянется иронический шлейф. Сомов тихонечко посмеивается над своими героинями. «Вы любите и страдаете? Но и это пройдет!» – говорит художник. У Борисова-Мусатова преобладает задушевная лирика, у Сомова вылезает наружу почти гротеск.

Особенно проявился иронически-гротесковый стиль Сомова в фарфоровых статуэтках (по его моделям они были отлиты в 1905-1906 годах на императорском фарфоровом заводе). Тут уж не намеки, а настоящее буйство иронии: дамы-куколки, дамы-игрушки, карусель любви с жеманными улыбочками и тягуче-томными поцелуями.

В 1903 году в Петербурге в салоне «Современное искусство» проходила персональная выставка Сомова, на которой были представлены не только картины и портреты прошлых лет, но и образцы журнальной и книжной графики: титульные листы, виньетки, заставки, концовки, вся эта тонкая и затейливая вязь линий, графические арабески художника.

Попутно отметим, что «мирискусники», и Сомов в частности, внесли огромный вклад в разнообразие приемов художественного оформления книг и журналов в России. Они сделали журналы и книги нарядными, броскими и изящными. Достаточно лишь взглянуть, к примеру, на титульный лист книги «Театр» или книгу стихов Вячеслава Иванова «Сог агdens», как рука сразу тянется раскрыть страницы. Мастерство художника играет роль сезама в журнально-книжном мире.

Созданья легкие искусства и ума, Труд англичанина, и немца, и француза! С желтеющих листов глядит на нас сама Беспечной старины улыбчивая муза, –

так писал Георгий Иванов.

Остается только уточнить, что мы говорим о труде не англичан и немцев, а о труде все же русских художников.

Сомов был искусным рисовальщиком, «истинным поэтом линии» (Бенуа), он как никто умел соединить декоративную пышность с четкой графической линией, грозди винограда – с золотом листьев, вплести фигурки в рамочки, все закрутить и завихрить. Но в то же время его сложная орнаменталистика сохраняет воздушность и легкость, в ней много красоты и ажурности. Примечательно, что, активно употребляя акварель, гуашь, золото, серебро, Сомов остается, по существу, графиком.

Впадая в искусствоведческий анализ, необходимо сказать несколько слов о Сомове как иллюстраторе книг. И в этом жанре Сомов превосходен и, разумеется, ироничен (вообще говоря, без иронии нет Сомова). Вот пушкинский «Граф Нулин». Спящая Наталья Павловна. На ее лице блуждает лукавая улыбка. Обнажены не только грудь, но и колено, розовеющее среди бело-голубых простынь и подушек.

Хозяйка мирно почивает Иль притворяется, что спит.

У Сомова здесь все двусмысленность: спит или не спит? Ждет чего-то (кого-то) или не ждет?

Наталья Павловна спешит Взбить пышный локон, шаль накинуть…

Пушкин – это только первая ступенька к эротической теме. Книга Франца фон Блея «Книга маркизы», вышедшая в Мюнхене в 1908 году на немецком языке, позволила Сомову развернуться почти вовсю: почти, потому что цензура изъяла некоторые сомовские листы эротического характера, посчитав их запредельными (нежная женская рука тянется к упругому мужскому достоинству).

В 1918 году «Книга маркизы» вышла в свет на французском языке в Петрограде, практически уже без цензурных рогаток. Причем Сомов принял участие в ней не только как художник-оформитель, но и как составитель текстовой антологии: он дополнил книгу, включив в нее отрывки из произведений Вольтера, Казановы, Шодерло де Лакло и других своих любимых авторов.

«Книга маркизы» и в наши дни поражает своим изощренным и утонченным эротизмом. Сам Сомов не раз подчеркивал, что главная пружина всего – эротизм, и поэтому искусство немыслимо без эротической основы.

Вернемся, однако, назад, в 1905 год, в год первой русской революции, которая не могла не сказаться на судьбе художников «Мира искусства». Любимый ими Версаль обернулся кровавым Петербургом. Вера в индивидуализм была растоптана бунтующими массами. Мечты о чистом искусстве как-то умерли сами собой.

На первых порах Сомов сочувственно отнесся к революции, считая, что она поможет народу наконец- то подняться «из колыбели», но это было какое-то общее, абстрактное сочувствие, практически же Сомов, в отличие от Лансере, Билибина, Добужинского, Кустодиева и других художников, не создал ни одного рисунка для расплодившихся в то время политических и сатирических журналов. Не захотел участвовать в раскачивании лодки?!

Свою позицию Сомов объяснил недоумевающему Бенуа в одном из писем, отправленных в декабре 1905 года:

«Я не могу всей душой и, главное, каким-нибудь делом отдаваться революционному движению, охватившему Россию, потому что я прежде всего безумно влюблен в красоту и ей хочу служить; одиночество с немногими и то, что в душе человека вечно и неосязательно, ценю я выше всего. Я индивидуалист, весь мир вертится около моего «я», и мне, в сущности, нет дела до того, что выходит за пределы этого «я» и его узкости. Отношение твое к событиям с точки зрения историка я слишком понимаю, знаю, что мы переживаем одну из вечно повторяющихся страниц в судьбах народов и что освободившемуся народу свобода достается ненадолго, что он фатально попадает под новое ярмо…»

А коли новое ярмо, то зачем бурно радоваться временной свободе? Существует «судьба и ее неминуемость», а раз так, пишет далее Сомов, «нам нечего и рассуждать».

Письмо Сомова к Бенуа длинное и взволнованное. Выделим из него, пожалуй, еще одни слова: «Я ненавижу все прошлое России… Вообще я никогда не любил «князей» и никогда не понимал к ним твоей слабости».

Князья, меценаты, покровители, по мысли Сомова, «всегда третировали гениев». Примеры? Моцарт, Гофман…

И вывод: «Всякому овощу свое время, жизнь требует новых форм, не бойся «хамства», его не будет больше, чем его обыкновенно бывает…»

Вот тут Сомов явно ошибался, недооценив грядущего советского Хама – гомо советикуса. Впрочем, судьба развела Сомова и Хама по разным странам.

Итак, революция бушует на улицах, а что Константин Сомов? Он по заказу Николая Рябушинского создает для журнала «Золотое руно» ряд портретов русских интеллигентов, близких по духу, как и сам журнал, к символизму. Из этой серии выделим два портрета – Блока и Кузмина.

Портрет Александра Блока (апрель 1907) – один из лучших графических портретов Сомова. «В глазах Блока, – писал в своей книге «Годы странствований» Георгий Чулков, – таких светлых и как будто красивых, было что-то неживое – вот это, должно быть, и поразило Сомова».

Как заметил Мстислав Добужинский, Блок «был более красив, чем на довольно мертвенном портрете Сомова». Но Сомов увидел поэта именно таким, свойственную Блоку «восковую маску» он выразил предельно точно, подчеркнув до ужаса его недвижные черты лица.

Интересно признание Блока: «Мне портрет нравится, хотя тяготит меня».

Под шум и звон однообразный, Под городскую суету Я ухожу, душою праздный, В метель, во мрак и в пустоту. Я обрываю нить сознанья И забываю, что и как… Кругом – снега, трамваи, зданья, А впереди – огни и мрак… –

писал Блок в феврале 1909 года.

Рисуя другого замечательного поэта Серебряного века, Михаила Кузмина, Сомов почти полностью разгадал его как человека, быть может, потому, что во многом они были схожи – в творчестве и в отношении к жизни, оба со сложной, печальной душой.

Кузмин на портрете Сомова (1909) холоден и загадочен. Что-то завораживающее и жуткое светится в его огромных глазах, слегка прикрытых тяжелыми, «падающими» веками. Как точно заметил Блок о Кузмине: «Какие бы маски ни надевал поэт, как бы ни прятал свое сокровенное, как бы ни хитрил… – печали своей он не скроет».

Кузмин, как и Сомов, был влюблен в XVIII век, отдавал дань пасторалям, арлекинаде и эротике, но за всем этим читалось все то же сомовское двойственное отношение к жизни. Их обоих – поэта и художника – разъедал яд иронии.

Твой нежный взор, лукавый и манящий, – Как милый взор комедии звенящей Иль Мариво капризное перо. Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий Мне крутит ум, как «Свадьба Фигаро».

Яд иронии разъедает душу, но глаза видят ясно, и руки действуют сноровисто. Сомов много и плодотворно работает. Новая грань его творчества – парадные портреты, но здесь он явно проигрывает Валентину Серову, ибо ему не хватает академического стиля и психологической дотошности.

Стихия Сомова в другом – в мире арлекинад, где его психический тип находит полную свою адекватность. Шалости и лукавство, фейерверки и поцелуи, объятия и игра в любовь. Вот это истинная сфера художника, в которой он и сам может всласть погримасничать и поиронизировать.

Сергей Маковский справедливо заметил, что «сомовская гримаса» над жизнью «кажется бесстыдством людям не тонким».

Но, позвольте, не может же художник угодить всем сразу?! Есть люди образованные и тонкие, знающие художественные традиции и историю культуры, умеющие сравнивать и проводить параллели, для них «гримасы» Сомова вовсе не гримасы, а настоящее искусство, они в состоянии оценить особый сомовский взгляд. Людям же грубым, малообразованным – впрочем, как и натурам, чурающимся рафинированности, – Сомов, конечно, чужд. Более того, он вызывает у них отвращение. Для таких людей картины Сомова всего лишь «ужимки и прыжки».

Кстати, не худо бы вспомнить, как классифицировал иронию Александр Блок. Он считал ее «болезнью личности, болезнью индивидуализма». И это справедливо, ибо развитой индивидуум избегает серьезного взгляда на окружающий его мир, так как мир этот безумен. Мир полон парадоксов. Мир захлебывается от несправедливости и насилия. В мире зияет трещина, и она проходит через сердце каждого мыслящего человека…

И вновь от общих рассуждений к Сомову. С возрастом у художника начинает открыто звучать чувственная нота. Появилась на полотнах блуждающая улыбка. Все более сгущается «атмосфера «чувственной неги», «грешных снов».

«Эротика Сомова… – писал Сергей Маковский, – эротика бывшей жизни, воспринятая холодно-интеллектуально глубоко современным художником и претворенная им в чувственность неожиданно-наивных и тем более искушающих намеков».

Другие исследователи творчества Сомова отмечали, что его интеллектуализированная эротика носит порой характер издевки. Не случайно одна из картин называется «Осмеянный поцелуй» («Драгоценная жемчужина» – так назвал ее Бенуа). Тут налицо не жеманный, а истинный темперамент, почти зов плоти: кавалер целует не губы, он впивается в грудь дамы. На эту пару, впадающую в экстаз, смотрят из-за кустов забавные человечки. Они смеются над страстью прижавшихся друг к другу молодых людей. Смеются над любовью, для них это всего лишь игра. Игра вроде серсо.

Все больше персонажи Сомова приобретают черты театральности. Над ними вспыхивают радуги и рассыпаются огни фейерверков (уж не чеховская ли это живописная парафраза: «Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах…»?), но одновременно на этом празднике жизни возникает суровая тема рока (за все надо платить!). Художник дает ясно понять, что Арлекина, Пьеро, Коломбину в финале ждут слезы и страдания.

Разбирая творчество Сомова, Михаил Кузмин писал в 1916 году:

«Беспокойство, ирония, кукольная театральность мира, комедия эротизма, пестрота маскарадных уродцев, неверный свет свечей, фейерверков и радуг – вдрут мрачные провалы в смерть, колдовство – череп, скрытый под тряпками и цветами, автоматичность любовных поз, мертвенность и жуткость любезных улыбок – вот пафос целого ряда произведений Сомова. О, как не весел этот галантный Сомов! Какое ужасное зеркало подносит он смеющемуся празднику! – Comme il est lourd tout cet amour leger. (Как тяжела ты, легкая любовь!)

И только нежные шелка, да бабочки, да завитки цветов… цветут на этой земле, исполненной тления. Если бы с художником не совершился переворот к человечности, благости и свободе, замечаемой за последние годы, можно было бы задохнуться в этой почти демонической атмосфере мертвенной игры и автоматического эротизма. Сама природа его беспокойна и почти неестественна: ветер гнет тонкие деревья, радуга неверно и театрально бросает розовый свет на мокрую траву, ночное небо вспорото фейерверком. Фейерверк, радуга, иллюминация -¦ любимые темы Сомова. Маскарад и театр, как символ фальшивости, кукольности человеческих чувств и движений, привлекают часто художника. Ироничность, почти нежная карикатурность любовных его сцен бросается в глаза. Тихие прогулки, чтения, вечерние разговоры овеяны летучей мертвенностью, словно к фиалкам примешивается слабый запах тления. Сама «Жар-птица», где Сомов сумел соединить Персию, Россию, XVIII век и пронзительную новизну, не более как божественная тряпочная кукла. Какой-то бес подталкивает все время художника, словно ему попал в глаза осколок волшебного зеркала из сказки Андерсена…»

И кузминский вердикт: «Смерть – вот чего боится Сомов, откуда его насмешка и отчаяние и опустошенный блеск…»

Через год после этих слов Кузмина грянула революция. Октябрь как-то бережно обошелся с Сомовым: гонения и репрессии обошли его стороной. В 1918 году на собрании Академии художеств он даже был избран на должность профессора Высшего художественного училища по живописному отделению. Звания академика Сомов был удостоен еще в 1913 году за «известность на художественном поприще». Должность, данная Сомову при Советах, давала право на академический паек, и поэтому художник избежал голода в первые трудные советские годы. Михаил Кузмин записывал в дневнике, как в январе 1921 года Сомов «рассыпал муку, не справился с пакетиками…».

Певец маркиз в очереди за мукой – это уже историческая ирония!..

В связи с революционными переменами Сомов пытался несколько переориентироваться в своем творчестве: отвернулся от Франции, от Арлекинов и Пьеро, от галантных кавалеров и изящных дам и обратился к России, к ее бесконечным просторам (картина «Лето» и другие). В «Летнем утре» (1920) появляется настоящая русская крестьянка, хотя скорее все же не крестьянка, а пейзанка. Нет, право, не дано было Сомову стать живописцем социальных изменений, современные реалии по-прежнему были ему чужды.

Можно смело предположить, что, если бы Сомов остался в советской России, то непременно погрузился бы в тягчайший творческий кризис, но сама судьба пришла ему на помощь. В конце 1923 года он отправился сопровождать выставку русского искусства в Нью-Йорк. И в Россию уже не вернулся.

На Западе – сначала в США, потом во Франции – Сомов не пропал. Было много заказов. Несколько выставок. Он не изменил своему устоявшемуся стилю и образу жизни: постоянные встречи с интересными людьми, рестораны, музеи («…прелестный Фрагонар…»), театры («…весь спектакль был прескучный и все, как везде на ревю: голые бабы… это нисколько не соблазнительно, скорее напоминает мясную лавку…»; «вечером – опять в театре, опять Моцарт и опять очарование…»).

В эмиграции Сомов много читает и перечитывает («Он – Пруст – великолепен и мучителен…»; «Начал читать ремизовскую «Взвихренную Русь». Противно пишет, с вывертом, кривляньем… слезливо»).

«Буквально с жадностью и в лихорадке проглотил «Бесов» Достоевского. Я не читал их лет 25. И сейчас читал как новую вещь. И что это за грандиозная книга. Может быть, лучший роман в мире… С грустью сознаю и вижу, как мало я знаю нашу отечественную литературу! Многие вещи Достоевского не читал! А это позор и стыд!» – признавался Сомов в письме к сестре от 13 ноября 1927 года.

Круг чтения у Сомова широк. Помимо Пруста и Достоевского – Чехов, Лесков, Гёте, Рабле, «Воспоминания Авдотьи Панаевой», «Дни Турбиных» Булгакова… Перечитывает Сомов и старые книги, в частности с восторгом «Анну Каренину»: «Можно считать первым романом всех времен и народов!»

Во всех городах, где бы ни был Сомов, он внимательно изучает художественные выставки, придирчиво оценивает труд современных ему художников.

О Пабло Пикассо: «…его я никак не могу принять. Таким он кажется мне поверхностным, деланным и ничтожным. Приходится мне часто спорить о нем» (9 июня 1927).

О Борисе Григорьеве: «Он невыносимо нахален, и только его жена его несколько обуздывает. Считает себя первым художником на свете» (13 мая 1928).

О Жане Кокто: «Это большая парижская снобическая скандальная знаменитость. Художник он чисто любитель, но с затеями, странный, развратный, и его вещи не производят впечатления любительской чепухи и дряни. Есть выдумка и даже какой-то графический шарм – это только рисунки пером…» (21 июня 1930).

Как тут не вспомнить замечание Кузмина: «Ворчливые генералы Бенуа и Сомов».

Хотя, конечно, дело не в ворчливости Сомова, просто ему не нравятся его современники с чересчур революционным исканием новых форм живописи. То ли дело – мастера прошлого, например Николя де Ларжильер: «…некоторые его портреты, и в особенности мужские, мне «ужасти» как понравились…» (дневниковая запись от 21 мая 1928 года).

Одним из любимых художников Сомова был Иордане, которого он любил больше, чем Рубенса. Сомову нравилась жаркая телесность Иорданса, но сам он предпочитал изображать худосочных и почти анемичных женщин.

Подведем маленький итог. Несмотря на то что Сомов за границей жил активной творческой жизнью, он все же очень тосковал и страдал от одиночества. Настоящей семьи у него не было, но об этом, пожалуй, нужно поговорить более обстоятельно.

Некоторые подробности из жизни Сомова. Женщины

К сожалению, изданные «Письма. Дневники. Суждения современников» (М., 1979) выборочны и к тому же явно кастрированы. Вся пикантность из них изъята. Остается только догадываться и искать «наводки» по различным источникам, что и пришлось делать вашему покорному слуге.

Но сначала приведем словесный портрет нашего героя, нарисованный Мстиславом Добужинским:

«Сомов был роста небольшого, довольно полный в то время, стригся «ежиком» и носил усы, одевался с большим вкусом, но скромно, и во всех его манерах, походке и во всем том, что составляет внешний облик человека, было необыкновенное изящество. Была у него особенно милая манера смеяться и самый искренний веселый смех…»

Смех, грусть и гофманскую романтику отмечает в Сомове Добужинский.

Воспоминания другого художника – Владимира Милашевского:

«Сомов был очень похож на свои автопортреты. Среднего роста, кругленький, в уютном домашнем бархатном пиджачке. Не так чтобы очень толст, однако ж и не слишком тонок. Слова о незабвенном Павле Ивановиче Чичикове почему-то самым дурацким, непочтительнейшим образом влезли мне в голову…»

Далее Милашевский описывает, как по его просьбе Сомов открыл ключиком секретер красного дерева и извлек из потаенных ящичков несколько эротических картинок. «После рассматривания кадет с расстегнутыми на брюках пуговицами и маркиза с рукой в неположенном месте и с упавшей на пол книгой были водворены на место. Ключик щелкнул и вернулся в карманчик жилетки…»

О, это уже по теме! Но разочаруем любителей «клубнички»: по существу, единственной женщиной, с которой Сомов прошел по жизни, была его сестра Анна (1873-1945). Она выполняла роль его близкого друга и душевного поверенного, ей он исповедовался в письмах из-за рубежа, ей постоянно плакался в жилетку: «У меня все по-старому: работой не доволен…»

Да и в дневнике Сомов жаловался так, словно на1 деялся, что его строки прочтет обожаемая им Анюта: «Уничтожил в мастерской множество моих этюдов и работ… Все очень дурные вещи. Если бы я умер, никто не знал бы, что с ними делать. Беречь – никому бы не было интересно, а уничтожить, пожалуй, никто бы не нашелся… Это уже третья по счету казнь моих вешей: года 4 или 3 тому назад я уничтожил вещей около 150, теперь не помню. Теперь осталось еще очень много плохого, но это все то, что мне может пригодиться как материал, и несколько вещей, дорогих мне по воспоминаниям: первые работы масляными красками, портрет мамы, Анюта в голубом платье и в шляпе, в которой она была на первом нашем маскараде…» (28 июля 1914).

С остальными женщинами у Сомова как-то не сложились отношения. То есть отношения дружески- флиртующие были, но не было романов, страстных связей и тем более брачных уз. Почему? Наверное, ответ надо искать в характере художника, в его физиологии.

«Иногда я чувствую такую нравственную усталость, не говоря уже о физической, что способен только лежать…» – признается Сомов своему друту Бенуа в письме от 21 апреля 1898 года.

«Скучаю очень по маме и по родному Петербургу, тоскую от приближающейся старости, от навсегда ушедшей свежести; боюсь иногда даже смерти. В общем холодно и неприятно…» -• это отрывок из письма Сомова Званцевой (6 ноября 1898).

Письмо написано 29-летним молодым человеком и в Париже! Уму непостижимо! Но это именно так. Очевидно, у Сомова был явно пониженный жизненный тонус, ну и соответственно сексуальная потенция не на уровне. Все сублимировалось в художественное творчество.

Продолжая давний спор со Званцевой, Сомов утверждал, что «живопись как-никак, а услаждает жизнь и дает минуты счастья» (1903).

Одна из первых сомовских влюбленностей (Бенуа подчеркивает: воображаемая влюбленность) выпала на красивую актрису французского театра Жанн Брендо. Затем следует упомянуть нежную дружбу с художницами, коллегами по искусству – Елизаветой Званцевой (1864-1921) и Анной Остроумовой-Лебедевой (1871-1955).

К Званцевой Сомов обращался со словами «милый ангел», «милая моя передвижница», а она звала его «зеленым декадентом». Незрелым и робким, что ли?..

В их отношениях преобладала в основном близость художественных интересов.

Сомов определял 16 июля 1895 года общую задачу: «Прославить друг друга – себя как бессмертный женский тип, меня как художника».

14 февраля 1899 года из Петербурга 30-летний Сомов писал Лизе Званцевой:

«Что Ваши амуры с юным студентом? Сами Вы не влюбились ли в него? У меня, к сожалению, все еще нет ни с кем амуров – флирт, пожалуй, очень легкий. Но мне надоело быть без амура – пора, а то жизнь уходит и молодость, и делается страшно. Я ужасно жалею, что у меня характер тяжелый, нудный, мрачный. Я бы хотел быть веселым, легким, чтобы все было море по колено, влюбчивым и сорви-головой. Только таким людям весело, интересно и не страшно жить!»

Сомов – Остроумовой:

«Вопрос Ваш о том, что скучаю ли я без Вас, мне тоже очень трогателен, и я отвечаю Вам на него так: конечно, очень! Во-первых, потому, что Вы – Анна Петровна сами по себе, во-вторых, потому, что я остался совсем один и мне некому поплакаться; потому что я всех моих друзей будирую, ибо они меня забросили – а за мной ведь надо вроде бы как ухаживать…» (13 мая 1900).

Из дневника:

«Позировал Анне Петровне. Во время работы полушутя сказала, что «старая любовь (ее ко мне) не ржавеет». Вспоминали Париж…» (2 ноября 1923).

Любви не было. Вместо нее воспоминания?..

Пятидесятилетний Сомов в одном из писем (14 января 1930) с тоской вспоминает свое учение в Академии: «Но столько рек утекло, целое море! Я, молоденький, папенькин и маменькин сынок, подруга дев – Лизы Званцевой, Анны Петровны, Владимирской, Семичевых и других дев! В этом смысле много потерял я интересного времени в сентиментальных беседах с ними и в каком-то полуфлирте. Можно было лучше занять свои юные годы, более греховно и более осмысленно. Но что вспоминать старые неудачи!..»

«Более греховно и более осмысленно»? Поздно схватился Константин Андреевич! Поздно!

В дневнике Сомова много удивительных и откровенных признаний. Вот одно из них, датированное 1 февраля 1914 года:

«…Один умный Валечка (Нувель. – Ю. Б.) каким- то образом лучше всех других меня знает, угадал меня. Женщины на моих картинах томятся, выражение любви на их лицах, грусть или похотливость – отражение меня самого, моей души… (Увы, далее какой- то важный пропуск. – Ю. Б.) А их ломаные позы, нарочное уродство – насмешка над самим собой и в то же время над противной моему естеству вечной женственностью. Отгадать меня, не зная моей натуры, конечно, трудно. Это протест, досада, что я сам во многом такой, как они. Тряпки, перья – все это меня влечет и влекло не только как живописца (но тут сквозит и жалость к себе). Искусство, его произведения, любимые картины и статуи для меня чаще всего тесно связаны с полом и чувствительностью. Нравится то, что напоминает о любви и ее наслаждениях, хотя бы сюжеты искусства вовсе о ней и не говорят прямо…»

Итак, Сомов раздваивался между полом и вечной женственностью. Чувствительность пульсировала в нем, но не находила выхода.

Из письма к сестре 11 сентября 1913 года:

«В Ялте будем завтракать. Попитаемся. Маргарита Давыдовна ужасно предупредительна, меня балует. Анна Матвеевна Лист, ее спутница, веселая простая дамочка, очень хорошенькая брюнетка. Удобная спутница…»

Что значит «удобная»? Не лезет с объятиями и поцелуями? Или навязывает себя, но не предъявляет при этом никаких прав? Или просто довольствуется фривольными разговорами? Неясно. Из письма бдительная цензура вырезала все объясняющий кусок.

Что касается глагола «балует», то он довольно часто встречается у Сомова. Не он «балует» дам, а они его.

Из письма к сестре 2 октября 1924 года:

«…Елена меня страшно балует и ухаживает за мной. Она женщина без недостатков, умна, имеет долю легкомыслия, все понимает, всегда приветлива, весела, любит гулять и кататься… много читала, любит и понимает все искусства. Обожает говорить о любви и приятно сплетничает. Очень тактична и деликатна…»

Возникает вопрос: не посягает на интимную жизнь Сомова, что ли?.. Тем более что она, по словам художника, «имеет долю легкомыслия, все понимает».

Из дневниковых откровений видно, что Сомов по темпераменту был пассивно-вялым, еще в свои 25 лет он писал Бенуа, что «я даже не интересен как тип». Вот эта неуверенность в себе как в личности тянулась за ним всю жизнь.

Если не женщины, то кто? Друзья?..

Вывод: женщин Сомов не сторонился, общался с ними охотно, но в то же время особого стремления к ним не наблюдалось, – никакого соития в экстазе, никакого страстного желания непременно проникнуть в Венерин грот не было. Но тогда, быть может, привлекал однополый Эрос? Или выразимся проще: был ли Сомов голубым? Семью не завел, детей не было, значит… А что значит? Точного ответа лично я не знаю. Известно лишь то, что Сомова неоднократно пытались «растормошить» и одним из таких «растормошителей» был Михаил Кузмин.

В исследовании Н. Богомолова «Михаил Кузмин осенью 1907 года» (альманах «Лица», 1994, № 5) есть такой пассаж:

«К той же осени (1906 года. – Ю. Б.) относятся две подряд романтические истории Кузмина – с К. Сомовым и С. Судейкиным, которые плотски закрепили его связь с новым для него крутом общества… с художниками самого элитарного московского и петербургского круга…»

В дневнике Кузмина от 13 декабря 1921 года мож7 но встретить такую запись: «…пошел в «Балаганчик». Там вроде «Привала», расписано, обедают. Буфет, актеришки, тепло, разговоры. Сашенька провожал меня. Он льнет все к Сомову, а тот довольно жестоко с ним обращается…»

Но какой «Балаганчик» в советское время? Одна скудость. Вот до революции все было иначе, все бурлило и фонтанировало, особенно в петербургских декадентских кругах, к примеру в знаменитой «Башне» у Вячеслава Иванова. Какие диспуты там проходили! Вот на выдержку: 18 октября 1906 года – диспут об Эросе. Среди приглашенных Бакст, Городецкий, Сомов, Чеботаревская, Чулков, режиссеры, издатели, актеры… Выступило несколько человек, в том числе Бердяев и Луначарский, да-да, будущий нарком в правительстве Ульянова-Ленина.

В «Башне» не только проходили лекции и концерты, но еще устраивались оргии, вдохновительницей которых была жена Вячеслава Иванова писательница Лидия Зиновьева-Аннибал, ярая феминистка, лесбиянка, превозносившая до небес «инстинкт влюбленности женщины в свой пол». Несколько раз в оргаистических встречах принимал участие и Сомов, к тому же с одной из их участниц, Людмилой Вилькиной, у него «происходил в высшей степени своеобразный роман» (Богомолов). Какой роман и в чем было его своеобразие? Остается только гадать.

О Сомове в более поздние годы можно прочесть у Нины Берберовой в ее «Курсиве», в нем она восхищается слабым художником Николаем Милиотти и совершенно недоброжелательно отзывается о Сомове:

«В Америке побывал в свое время и Константин Андреевич Сомов, но этот маленький, незаметный и тихий человек не только не растратил свои американские деньги, но устроил себе небольшой пансион. Он жил один очень аккуратно и умеренно, увлекался красотой розовощеких, кудрявых молодых мальчиков, которых писал веселыми масляными красками, с открытым воротом и длинными пальцами бледных рук. Когда я бывала у него, он всегда был окружен ими».

Мальчики мальчиками, но у Сомова был настоящий друг – Мефодий Лукьянов (1892-1932), по прозвищу Миф. Знакомство с 18-летним юношей произошло в 1910 году. С Мефодием Сомов вместе жил сначала на ферме в Нормандии, а затем снимал квартиру в Париже. Когда Миф заболел, то Сомов в отчаянии писал сестре:

«За эти тревожные дни я много передумал о Мефодии, о том, что я часто был очень гадким, жестоким. Что все его вины – маленькие, ничего не значащие и что у меня просто придирчивый нрав. Что меня никто не любил, как он. Кроме, конечно, тебя…»

Характер

В дневниках и письмах разбросаны признания Сомова о своем плохом характере. Как объяснял его сам Сомов?

В его записях постоянно мелькают слова «скучно» и «тоскливо». Ему даже во Франции было «сюошно», а тем более на лукулловых обедах у московских купцов, где он просто изнывал от скуки.

Сомов был эгоцентристом. Любил только себя. По существу, он заново воскресил карамзинский тезис: «Что может быть интереснее самого себя». Об этом он честно поведал своему дневнику 14 декабря 1915 года: «Я, как ни хочу, не могу никого любить, кроме себя. И Анюты». Сестра – как бы вне конкуренции.

И еще одна примечательная запись:

«Свойство моей души. Меня всегда с детства влекло вдаль от переживаний минуты (которой я не умел наслаждаться и до сих пор не умею) в какую-то мне светлую точку, чтобы поскорее быть завтра. В молодости это приятно, но это осталось, и теперь для меня страшно, когда эта точка старость и смерть…»

Неумение жить данным моментом, данной минутой и невозможность любить других не могли не отразиться на творчестве Сомова. Не любя сам, он не получал любви взамен. Его живые модели и даже неживая природа как бы сопротивлялись, не хотели полностью раскрываться перед художником. И от их сопротивления он искренне страдал.

Вот только некоторые записи: «Рисовал с тоскою…» (13 мая 1914). «Работал скверно…» (4 декабря 1915). «Рисовал… никогда не был так беспомощен…» (8 января 1916). «Масло не моя сфера. Хотелось плакать…» (19 апреля 1916).

«Его характер, в своей основе непосредственный и простой, был осложнен целым рядом черт, носивших безусловно болезненный характер, – так считал племянник Сомова Евгений Михайлов. – Эти черты заключались у К. А. в болезненной неуверенности в себе, в болезненном умалении своих способностей, замкнутости характера и в постоянном недовольстве собой, своей работой, своей жизнью и людьми».

Подведем промежуточный итог. Одинокий, неженатый, неспособный любить женщин и вообще людей, однако очень талантливый и модный художник, находивший утешение (вдохновение, просветленность, отраду, наконец деньги) в работе, как он все-таки жил, брел (это уже исключительно по-сомовски – не шел, а именно брел) по дороге жизни? О чем думал? О чем переживал? Что его тревожило? Что вызывало в нем эмоциональный отклик? Чего боялся он и страшился наконец? Ответы на эти и другие вопросы попытаемся найти в его дневниках и письмах.

Не будем ворошить детский и юношеский период жизни («Какой я гадкий был…» – вспоминал он в одном из писем к сестре). Возьмем только зрелого Сомова – человека и художника.

Быт и бытие в России и вне ее

«Читал отрывки из «Дневника» Барбье. Владелец прежний этих книг облегчил мне задачу, отчеркнув все то, что меня может интересовать: быт, эротику, скандалы, сплетни…» (28 сентября 1916).

«…смятение в правительстве, на фронте ужасно. Ночью долго не мог заснуть, придумывал в подробностях красок картину, которую хочу теперь писать, – «Пантомима». Действие будет проходить в летнем открытом боскетном театре, какой мы вчера с Анютой рассматривали в Павловске…» (22 июля 1917).

«Дивный день, жаркий. Ходил стричься, стригла нелюбезная, противная девица. Теперь все грубы, ленивы и как бы тебе делают милость…» (29 июля 1917).

«Вечером дома читал, как и прочие вечера, Боккаччо по-итальянски…» (16 декабря 1917).

Между двумя предыдущими записями произошел октябрьский большевистский переворот, но Сомов по-прежнему далек от политики, его мало волнует то, что происходит на улице, вот дом – это совсем другое дело.

«Я перебрался со своей квартиры, которую сдал, в две комнаты к Анюте. Мне трудно было продолжать мою красивую и роскошную жизнь. Пришлось отпустить прислугу и сжаться со всеми моими вещами в две комнаты. Они вышли похожими на склад мебели…» (из письма к Званцевой, 7 октября 1918).

«Сюжет картины, надуманной как-то ночью… Неясная луна. Колдунья над очагом: искры. По воздуху летят на скелетах лошадей, метлах колдуны и черти. Эротические объятия. Молодая бледная или труп, или в летаргии…»

«Анюта и дети ушли на лекцию Радлова обо мне… передала мне содержание лекции Радлова, она мне понравилась в ее изложении. Но было мало слушателей, все уродливые старые девы…» (15 марта 1919).

«Начал другой пошлый рисунок: маркиза (проклятая!) лежит на траве, поодаль двое фехтуются… Вышла гадость…» (7 июня 1919).

Маркизы – как навязчивый сон. А реальность-то совсем иная.

«Не работал. Ходил с салазками в Дом искусства за пудом овощей. Порядочно уморился…» (5 января 1920).

Из письма к Званцевой:

«Теперь мы все мучаемся от холода… Работаю я завернутый и закутанный, как на улице. Но я все же очень много работаю и благодарю судьбу, что могу без помех заниматься своим искусством. В общем же жизнь идет грустно и неинтересно, очень мало кого вижу из тех, кого хотелось бы видеть…» (26 января 1920).

Из дневниковых записей:

«После обеда пошел к Кустодиеву. Шел 1 ч. 20 минут. По дороге любовался видом Петербурга. Свинцово-чернильное небо и вода, и все здания освещены солнцем. Была одно время и красивая радуга, которую я внимательно рассматривал…»

«Сегодня мне 51 год. Но чувствую себя молодым, волосы по-прежнему очень густые, хотя цвета соли с перцем, зубы тоже ничего. А душой я иногда себя чувствую молодым, несмотря на старческие привычки и капризы…» (1 декабря 1920).

«Вечером Анюта пела в Доме искусства перед избранной публикой человек в 50. Пела хорошо. Я у рояля…» (17 июля 1921).

«Рано встал, был на выносе тела Блока. Бесконечное количество народа. Проводил до Тюремного переулка…» (10 августа 1921).

Блок умер. Гумилева расстреляли. ЧК хватает и сажает интеллигентов. Все клокочет и содрогается, но внутренний мир Сомова остается практически непоколебимым, там свои страсти и свои наслаждения…

«Долго читал «Домби и сына» и наслаждался…» (20 января 1922).

«Ходил менять сапоги, выданные мне на одну ногу… Вечером с Анютой… в музей к Нерадовским. Чудный вечер… В саду соловей и сирень. Долго ходили по музею, который перестраивается. Смотрели в сумерках картины… Гуляли по саду, зашли в беседку на Мойке. Все было необыкновенно красиво…» (8 июня 1922).

Только Сомов привык к новому быту, как вдруг:

«Около 5 часов пришел В. В. фон Мекк, и моя судьба решилась: еду в Америку. Анюта была страшно огорчена, плакала, и мне было больно и грустно… Рано лег спать. От волнения и бесконечных мыслей долго не мог заснуть…» (8 октября 1923).

«…получил свой паспорт!!! Но я на нем выписан Samov – Самов. Но это все равно. Буду Самовым!..» (5 декабря 1923).

Эмиграция

7 декабря 1923 года Сомов выехал из Москвы в свою заморскую командировку. Николая Бердяева и других российских интеллигентов выкинули из советской России на так называемом «философском пароходе», как нежелательных для страны элементов, а Сомов отправился в санкционированную государством рабочих и крестьян поездку, да еще денег дали в придачу. Его суточные составляли примерно 5 долларов.

25 декабря Сомов сообщает сестре Анюте свои первые впечатления из Лондона: «Утро было красивое, сквозь белый туман светило ярко-красное солнце, не похожее на себя, а скорее похожее на красный фонарь или апельсин…»

Художник везде остается художником, воспринимающим мир сквозь призму красок.

Природа, парки, музеи – все восхищает Сомова. А вот люди… «Толпа неизящна, дамы безвкусно одеты, много морд и скурильных фигур», – отмечает он.

Далее теплоход «Belgenland» – и прощай, старушка Европа! Впереди Америка!

Каждый день путешествия Сомов подробно описывает сестре: «Качает и не тошно, корабль кажется солидным, как какая-нибудь крепость, не страшно, что ты на море и что был «Титаник» и погиб…» (6 января 1924).

17 января 1924 года Константин Сомов ступил на американскую землю. Нью-Йорк его поразил: «Он грандиозен и, не видя его, невозможно вообразить. Чрезвычайно красив местами. «Небоскребы» не производят давящего впечатления, они иногда замечательно красивы, даже воздушны. Чудная архитектура… Здесь такой размах всего, что ходишь и удивляешься…»

Через 10 дней, 27 января, Сомов меняет свое мнение: «Нью-Йорк мне не нравится, хотя я к нему уже привыкаю, но я никогда бы не согласился жить в нем долго. Уж очень деловой, вечно стремящийся куда-то народ…»

позволим сеое маленькую ремарочку: такой уж этот американский народ, он и сегодня куда-то летит и к чему-то стремится.

Новое письмо Сомова к сестре:

«Чем больше живу в Нью-Йорке, тем больше чувствую, что мне не хотелось бы тут жить долго или совсем оставаться. Так чужда вся жизнь, ее невероятный темп. Часто думаю с нежностью о комнате на Екатерингофском, о деревьях на нашем канале и о тишине. Время пройдет как миг, и опять я буду с тобой…» (1 февраля 1924).

Мечтам Сомова сбыться было не суждено. Выставка русского искусства открылась в Нью- Йорке 8 марта 1924 года. После первых трех недель Сомов отмечал в письме на родину: «Продаж очень мало и все пустяки, не имеющие значения для нашей кассы. Как сведем концы с концами, не знаем. Жаль художников, ожидающих помощи. Например Зину (Серебрякову. – Ю. Б.). Почти каждого визитера я подвожу к ее картинам и рекламирую. Но пока ничего не выходит…»

В апреле в «Нью-Йорк тайме» появилась заметка под заголовком «Русские художники ехали за американским золотом, но остались в долгах».

И все же кое-какие картины были проданы. Некий мистер Путбарт купил сомовский «Балет» за 550 долларов (из этой суммы художнику полагалась почти половина – 250 долларов). Покупок было мало, восторгов и восхищений – несколько больше. Художники остались недовольны: лучше меньше похвал, но больше денег. Сомов с грустью отмечает в очередном письме: «Я, Серебрякова, Остроумова имели небольшой и только у рафинированной публики успех». Остальные, увы, нет.

Пройдет всего полгода, и Сомов вполне адаптируется к американским условиям, и вот уже 11 июня 1924 года он пишет «миленькой Анюточке»:

«Тебе Америка не нравится, а между тем в ней много хорошего. Во-первых, свобода, во-вторых, каждый может что-нибудь заработать. В 3-х, комфорт бесподобный; люди добродушны и, скорее, милы.

Иногда романтически великодушны. Они гораздо лучше французов и немцев, хуже англичан. Много наивности и свежести. Но, конечно, бизнес, доллары и реклама их заедает…»

Вскоре Сомов вернулся в Париж и… «каким он кажется после Нью-Йорка тесным и маленьким».

Письма к сестре летят с точностью часового механизма:

«Уже два дня живу в Латинском квартале и этому страшно рад. Здесь так хорошо и удобно. Среди книг и антикваров… От Сены минуты 2…» (2 сентября 1924).

«Едучи в Нью-Йорк, в уме переживаю мои 3 месяца в Париже: я ими чрезвычайно доволен и давно мне не было так хорошо. Все теперь кажется сладким, даже работа, а работал я много и из-за нее многое из того, что хотел, не видал. Во время нее часто тяготился. Теперь же, когда знаю, что удовлетворил заказчиков и окупил свою жизнь в Париже, она мне приятна по воспоминаниям. Сколько было наслаждений болтаться… по этому дивному городу, в котором все камни говорят о старине и об его истории…» (теплоход «Левиафан», 21 сентября 1924).

В Америке Сомов, среди прочих работ, делает рисунок Сергея Рахманинова. В мае 1925 года возвращается во Францию и живет на ферме в Гранвилье (Нормандия) и уже тут делает большой портрет Рахманинова для фирмы «Стенвей».

Естественно, продолжается переписка с сестрой:

«Сегодня мне 56 лет, увы, и я много думал о жизни, о том всем, что так тесно связано с тобой в ней. Грустно стариться, но надо быть мудрым, хотя это и скучно. Сегодня рисовал себя в зеркало…» (30 ноября 1925).

«Какое мучение быть портретистом: какой я! – неуверенный, сомневающийся, трусливый, поминутно падающий духом. Я совершенно иначе работаю, если это не заказ. Свободнее, счастливее и, может, лучше…» (18 марта 1926).

«Все эти недели все тоже думаю, что было, что утекло, и тоже составляю итоги, но не знаю, как их определить? У тебя теперь итог – внучка, ну, а у меня не знаю, какие! Кажется, мне в жизни осталось так немного – вот свидание с тобою и жизнь вместе…» (10 января 1927).

Подводить итоги всегда грустно. Ужасался прожитой жизни Пушкин. Терзался, что прожил не так, Бунин. Даже счастливчик Андрей Вознесенский вынужден был сказать:

Но итоги всегда печальны, Даже если они хороши.

Так что Сомов – не исключение. Художнику оставалось одно: работа и работа.

«Буду делать обложку для «Die Dame». Просят изобразить «Лето» с женской фигурой и чтобы было ярко и броско». И опять условие: 18 век. Так, верно, и умру я в 18 веке!..» (10 апреля 1927).

Старая история: стоит один раз удачно выступить в определенном амплуа или жанре, и публика (читатели, зрители) из него уже не выпускает. Современный пример: веселый «тракторист» Петр Алейников не мог стать лирическим Пушкиным.

В Париже

«Произошло у нас с Мефодием величайшее событие… Подумай, у нас в Париже фатера – гарсоньерка; вчера я заключил условие – и мы парижане… Состоит она из одной, но сносной по величине комнаты с отличным окном на север, что для меня как раз нужно из-за живописи, с камином, над которым большое зеркало… Окна выходят на бульвар Exelmans… в 5 минутах ходьбы начинается bois de Boulogne (Булонский лес. – Ю. Б.)…» (23 декабря 1927).

«У нас весна ранняя, чудная… – сообщает Сомов 3 марта 1928 года. – Ах, Париж, как он теперь хорош! А какие ароматы… Если бы молодость, как бы я наслаждался здесь. Все так легко. Все жаждут удовольствий…»

Мотив сожаления, что время молодости миновало, рефреном проходит в письмах Сомова к сестре.

«В этом году мне стукнет 60, а мне кажется, что я и не жил, так пролетело время, так мало им воспользовался. Может быть, это кажется. Если бы можно было начать жизнь снова, я бы лучше ею воспользовался, больше бы работал, большему бы научился. А теперь я только знаю, что ничего не знаю…» (1 сентября 1929).

Тоска по ушедшей жизни. Ничего вернуть и ничего переделать уже нельзя. Остается только вздохнуть вместе с Георгием Адамовичем:

Пора печали, юность – вечный бред…

«В этом году ни Берлин, ни Белград не дали ни одного су. Положительно кажется, что современному человеку совершенно не нужны картины. Да я это отчасти понимаю. Жизнь стала такой ультрасовременной, что в квартирах картины не нужны как-то, а перепроизводство художников невероятное. В одном Париже в год выставляются сотни тысяч картин. Лично я не жалуюсь, так как мне везет больше, чем многим и многим из моих братьев…» (14 июня 1930).

«А мне на днях, увы, старик, увы, стукнет 61. Возмутительно бежит скоро время. Ведь того и гляди будет и 70! Не могу помириться со старостью. И все мои мысли и чувства не старческие. Не запасся до сих пор никакой философией и, пуще того, религией, чтобы мудро переносить эти года. Или, может быть, так и надо, насиловать свою старость – забывать ее и идти вперед. Но можно ли идти вперед мне хотя бы как художнику? Иногда кажется, что нет, что и тут крышка…» (21 ноября 1930).

Жалобы в конвертах, отправляемых в Россию:

«Я опять принялся читать по-испански… Иногда мне на себя смешно: зачем мне этот испанский язык, когда жить осталось так мало и когда, наверно, я в Испанию не попаду. Странное существо человек – как будто он будет жить вечно, впрочем, может быть, эта иллюзия и дает ему возможность жить, мечтать, работать и совершенствоваться до самых старых годов…» (18 декабря 1931).

«Все эти дни я без устали работал… А работаешь и вдруг все мысли сосредоточиваются на ней – легче…» (3 апреля 1932).

Письмо не отправлено, и 7 апреля Сомов делает дополнение в него:

«По поводу того, что ты пишешь о смерти, о любви к природе, людям, к жизни, скажу, что у меня теперь жажда жить, быть свободным, наслаждаться природой и дружбой (но с кем теперь?) – животный протест замученного человека. Упрекаю себя в эгоизме иногда, но, может быть, моя жажда естественна и объяснима. Встать утром, не иметь обязанностей, отдыхать, не торопиться, не страдать с больным и около него – вот чего я теперь жажду…»

14 апреля 1932 года Сомов сообщает сестре, что «наш дорогой Мефодий скончался».

17 апреля: «Сегодня начал жить новую жизнь без Мефодия…»

Друг умер, Сомов остался один. Жизнь продолжается!..

«Сегодня мне опять говорили… что на вернисаже у моих картин стояло больше всего народа и все их хвалили…» (3 июня 1932). Речь идет о выставке русских художников в галерее «Ренессанс».

«…совсем не работаю и зачитываюсь Пушкиным. Решил прочесть его 6 томов от доски до доски… Какой у него всеобъемлющий, ясный, трезвый ум, какая веселость, какая приятная ирония, какая культурность для своего времени…» (16 января 1933).

«Весна! Скучаю, что у меня нет дома, семьи или друга, к кому я мог бы всякое время невзначай прийти и хотя бы молчать и просто сидеть не один…» (31 марта 1933).

Стоны и жалобы

«Мне иногда делается странно: несется время и несет тебя с собой. Куда? На какие страдания, невзгоды, лишения? И жизнь, которую так люблю, уходит и мчится как экспресс. Если бы я постоянно был окружен любящими людьми или очень интересными, я бы все это не так чувствовал. Вот ты счастливее меня – у тебя есть гораздо больше зацепок и ты не можешь чувствовать себя несчастно, как я…» – очередной стон в письме к сестре от 22 января 1934 года.

«В кино на «Веселые ребята». Не понравилось. Пошло, шумно, старомодно… Только красивые виды Крыма и дрессированные звери…» (дневник, 20 декабря 1934).

«Читал газету, все отвратительно на свете…» (17 марта 1938).

«Слушал речь Гитлера… Страшный, жестокий человек! Тон речи и голос пренеприятный…» (9 ноября 1938).

«Сегодня еще немного лессировал картину «Сон». Стала она еще лучше…» (13 января 1939).

«Дворец Майо (новый театр Трокадеро. – Ю. Б.)… Сидели близко, в первых рядах. Рахманинов очень постарел и сгорбился. Играл превосходно…»

Скорбный финал

В ноябре 1937 года Сомов начал работу над портретом графини Розарио Зубовой, жены графа Сергея Зубова. Модель часто уезжала, а потом умер художник – портрет остался неоконченным и хранится ныне в собрании Зубовых в Швейцарии. Именно с этим портретом связаны последние дневниковые записи Сомова.

«Сеанс. Разговор о манекене и как удобно писать на нем платье. «Я куплю Вам манекен». «Зачем же? Я сам могу купить его». «Могу же я Вам сделать такой подарок…» После ее ухода еще долго писал без нее, кресло, фон… Ночью скоро проснулся – болела голова и сильно левое ухо. Вот еще беда» (4 мая 1939).

«К утру ухо прошло… Я пошел за покупками, в мое отсутствие от Зубовых привезли манекен… В 3 часа приехала фрейлен Елена (от Зубовых. – Ю. Б.) и помогла одеть мне в платье манекен…» (5 мая).

На этом дневник Константина Сомова обрывается. 6 мая 1939 года художник неожиданно скончался. Он очень боялся цифры «70», но до нее не дотянул. Он прожил чуть более 69 с половиной лет. Боялся немощи (страдал атеросклерозом, и очень болели ноги), но умер не на больничной постели. Художнику был неприятен Гитлер, но Сомов «успел» уйти из жизни до объявления войны Франции и вхождения гитлеровских войск в Париж. Снова повезло?..

Смерть вышла скоропостижной и, к счастью, не в одиночестве, а на руках преданного и любящего его друга Михаила Брайкевича. Брайкевич – инженер и общественный деятель, когда-то московский меценат и кадет. Толстый, говорливый «бонвиван», как пишет Берберова, был полной противоположностью «тишайшего, скромнейшего в своих одиноких вкусах, хрупкого художника».

Удивительно, что за три дня до смерти, 3 мая, Сомов участвовал в шумном сборе старых друзей у Александра Бенуа. Были Серебряковы, Черкесовы, многочисленные Бенуа, Брайкевич, Валечка… Бенуа потом отмечал в воспоминаниях, что они, бывшие учащиеся гимназии Карла Мая, несмотря на то что достигли почтенного возраста, оставались в душе школьниками, хотя сам Бенуа «из тоненького юноши превратился в тучного господина, прежний Костя едва волочил свои больные ноги, а третий из нас (Нувель. – Ю. Б.), оставшийся, стал туговат на ухо и частенько разражался тем кашлем, каким закашливаются «характерные» актеры, – специалисты на стариковские роли».

Но вот один из этих трех друзей-стариков покинул белый свет. «Я хорошо помню эти похороны, – пишет Берберова в «Курсиве». – Брайкевич, рыдая, распоряжался на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, как повернуть гроб, как опустить его в могилу, кому пойти проститься с гробом. Кому куда сесть, чтобы ехать домой. «Костенька, – говорил он, – ангел мой, как я люблю тебя!» И все кругом плакали».

Всю жизнь Константин Сомов воспевал радугу и фейерверки, змеи-дуги, которые, как написал Вячеслав Иванов:

Опахалом алым веют, Ливнем радужным висят.

Все было так прекрасно, так огненно, так чародейно, и вот:

Тускнут чары, тухнут грезы В похоронной синеве…

Мы не зря вспомнили Вячеслава Иванова. Именно он в своей «Книга вторая. Speculum speculorum. Зеркало зеркал» создал «Терцины к Сомову».

Можно, конечно, написать длинный и нудный искусствоведческий анализ творчества художника, но все академические писания меркнут в яркой вспышке «Терцин» Вячеслава Иванова. Он написал емко. Броско. Жгуче и глубоко обнажил поэт сущность творений другого поэта – художника Сомова:

О Сомов-чародей! Зачем с таким злорадством Спешишь ты развенчать волшебную мечту И насмехаешься над собственным богатством? И, своенравную подъемля красоту Из дедовских могил, с таким непостоянством Торопишься явить распад и наготу Того, что сам одел изысканным убранством? Из зависти ль к теням, что в оные века Знавали счастие под пудреным жеманством? И душу жадную твою томит тоска По «островам Любви», куда уж нет возврата, С тех пор как старый мир распродан с молотка… И граций больше нет, ни милого разврата, Ни встреч условленных, ни приключений тех, Какими детская их жизнь была богата, Ни чопорных садов, ни резвости утех, – И мы, под бременем познанья и сомненья, Так стары смолоду, что жизнь нам труд и спех… Когда же гений твой из этого плененья На волю. вырвется, в луга и свежий лес, – И там мгновенные ты ловишь измененья То бегло-облачных, то радужных небес Иль пышных вечеров живописуешь тени, – И тайно грусть твою питает некий бес На легких празднествах твоей роскошной лени И шепчет на ухо тебе: «Вся жизнь – игра. И все сменяется в извечной перемене Красивой суеты. Всему – своя пора. Все – сон и тень от сна. И все улыбки, речи, Узоры и цвета (- то нынче, что вчера) Чредой докучливой текут – и издалече Манят обманчиво. Над всем – пустая твердь. Играет в куклы жизнь – игры дороже свечи, – И улыбается над сотней масок – Смерть».

«Терцины» написаны в 1906 году. Сомов умер спустя 33 года. В 1939 году состоялся последний акт в лирико-философской клоунаде «Жизнь Константина Сомова».

Игра сыграна. Игрок предан земле. Смерть, как всегда, торжествует.

И все же есть только один способ победить вечно торжествующую и неизменно побеждающую Смерть – это Искусство. И в частности, живопись. Сомова нет. Но картины его живут. Снова и снова тысячи людей в различных странах приходят на выставки, чтобы разделить чувства, заложенные художником в холст или картон.

Отрадно улетать в стремительном вагоне От северных безумств на родину Гольдони… -

так писал Михаил Кузмин. Сомов предлагал другую землю – родину Буше и Ватто, Фрагонара и Ларжильера, а то можно махнуть и в совсем экзотическую страну – Сомовляндию, где чудесные парки с беседками, где вспыхивают радуги и осыпаются, как цветы, фейерверки, где томятся маркизы и коломбины, где, говоря строками Кузмина:

Ведут они интимный разговор, С улыбкой взор встречает взор…

Все эти картины развернул перед нами один волшебник, чародей Сомов, «слушатель голоса своего капризного сердца», как выразился один из его современников.

Господи, мы живем и стареем в дикой стране России, в которой каждый день происходит что-то тяжелое, непоправимое и ужасное, что камнем ложится на душу. Порой бывает так тяжко, так невыносимо, что не знаешь, куда деваться. Но достаешь с полки альбом Сомова, глядишь на его живописные шедевры, и:

Так сладко сердцу и печально Грустить о милой старине…

Я выхожу во двор своего московского дома и встречаю грубую, насквозь материальную и бездуховную Марью Ивановну. Соседку. Я не хочу ее видеть. Я хочу, чтобы моими соседями были (опять прибегнем к строчкам Георгия Иванова):

Кутилы, томные поэты И дамы в пышных париках.

Маркизы, короче говоря. Но где они?! Я в отчаянии и вдруг начинаю понимать, что я болен «синдромом Сомова»: мила только та реальность, которая живет в воображении… И как писал Кузмин:

Любовью Вы, мой друг, ослеплены, Но хрупки и минутны сны, Как дни весны, Как крылья бабочек с нарядной перепонкой…

На этом и поставлю точку с глубокой нежностью к Константину Сомову.

Заметки с вернисажа на Волхонке

Маски повсюду, веселые маски,

Хитро глядят из прорезов глаза.

Где я? В старинной чарующей сказке?

Но отчего покатилась слеза?..

Вадим Шершеневич, 1910

Заметки с вернисажа на Волхонке («Сумасшедший писал, сумасшедший купил, а нормальные люди смотрят»)

Выставка «Морозов и Щукин – российские коллекционеры. От Моне до Пикассо» открылась 30 ноября 1993 года в Пушкинском музее на Волхонке. После 21 января 1994 года 120 собранных вместе шедевров отправились в Санкт-Петербург, в Эрмитаж. Спонсоры выставки: немецкий концерн «Рургаз» и российский «Газпром».

Из каталога к выставке

Встреча берегов Марны и Москвы-реки

На улице сыро и холодно. Транспорт переполнен. В душах москвичей сумятица. Экономика с политикой вкупе с экологией берут за горло. Трудно дышать. Все кажется серым и безысходным. А тут, в Музее изобразительных искусств им. Пушкина, царствуют роскошь цвета и нега искусства. Оледеневшие сердца пришедших на выставку оттаивают в этом настоящем Эдеме. Зрители передвигаются мелкими шажками, подолгу всматриваясь в холсты, то отходя, то приближаясь к ним, неспешно наслаждаясь творениями мастеров прекрасного. Впрочем, так и нужно двигаться по вернисажу.

«Многие упускают из виду, – справедливо писал Фернан Леже, – что глубокое понимание живописи, как и любой другой вид духовной деятельности, требует времени… Надо добрых пять минут, чтобы решить, нравится вам галстук или нет. Чтобы понять картину, надо времени побольше».

Бегло хотя бы представим некоторые картины (бегло – чтобы не лишить удовольствия читателей, которые захотят перейти в категорию зрителей если не на этой выставке, то на очередном другом вернисаже). На Волхонке произошла встреча двух полотен Огюста Ренуара. Портрет актрисы Жанны Самари из коллекции Ивана Морозова, хранящийся в музее на Волхонке, наконец-то встретился с полным портретом в рост из Эрмитажа (собрание Михаила Морозова). Жанна Самари в двух лицах. Два варианта одной и той же прелестной женщины. И оба чрезвычайно выразительны. Невольно вспоминаются слова Роберта Фалька: «Для меня Ренуар в своих портретах женских гораздо больше говорит об эпохе, стиле той жизни, о характерах, чем документальные романы Золя».

«Бульвар Капуцинок в Париже» Клода Моне мы видели в музее не раз, но каждый раз упиваемся им, он бесподобен. А «Стога»? А «Белые кувшинки»? Удивительный эффект создает картина «Чайки. Лондон, здание парламента». Очертания здания погружены в нежный бледно-фиолетовый туман. В нем парламент как бы растворяется и плывет. Куда? Но это уже чисто политический вопрос, не относящийся к живописи.

На картине Альфреда Сислея «Городок Вильневда-Гаренн» – наоборот, все четко, зримо, ясно, осязаемо. И, конечно, прекрасно… Бессмертный «Оперный проезд в Париже» Камиля Писсарро. Когда я вижу это полотно, то всегда вздрагиваю от похожести парижского здания и «Метрополя» в Москве. Узнаваемость похожих архитектурных стилей… Поль Синьяк. Пламенеющая «Сосна Бьерто. Сен-Тропез». Неотразимо фосфоресцирующие краски неба и воды на холсте Поля Сезанна «Берега Марны». С другой картины Сезанна на вас направлен тяжелый взгляд «Мужчины, курящего трубку». Сергей Щукин любил этого французского художника. Он говорил: «Сезанн – это корочка черного хлеба после мороженого».

«Прогулка заключенных» Ван Гога. Так и просятся из памяти строки Арсения Тарковского:

Пускай меня простит Винсент Ван Гог За то, что я помочь ему не смог.

Жаль, что в Москву не удалось привезти ван-гоговское «Ночное кафе», знаменитое место, «где можно сойти с ума». Хотя, с другой стороны, таких сумасшедших мест в России много, но, увы, ни одно из них не имеет отношения к искусству.

Нет «Ночного кафе» Ван Гога, зато есть «Кафе в Арле» Поля Гогена. Леонид Пастернак, отец поэта, вспоминал, как он однажды вместе с Валентином Серовым посетил Сергея Щукина и тот лукаво сказал: «А вот я покажу вам», достал запрятанного первого Гогена – мавританскую Венеру с веером – и, смеясь и заикаясь, добавил: «Вот – су… су… сумасшедший писал, и су… су… сумасшедший купил».

Нет, это не сумасшествие. В одном случае это – вдохновение, в другом – чутье. Чутье на подлинное искусство.

В отдельном зале музея представлена стеновая живопись Мориса Дени, одного из главных теоретиков французского символизма. Шесть панно «История Психеи» украшали особняк Морозова на Пречистенке. Александр Бенуа по этому поводу писал: «Иван Абрамович Морозов расхрабрился до того, что дал Дени возможность высказаться вполне». После Октября картины-фрески томились долгие десятилетия в запасниках. И вот снова в центре внимания. Удивительные теплые и нежные обнаженные фигуры, от которых веет ароматом и лаской. Классическая гармония, ничего не скажешь.

А вот скульптуры Аристида Майоля несколько ошеломляют современных людей, приученных к фотомоделям, у которых ноги растут прямо из шеи. А у Майоля обычные женщины, крутобедрые, с тяжелыми ногами. Не фотомодельные эфемерности, а истинно земные и плотские существа.

Вы не устали? Тогда продолжим променад по выставке. Пьер Боннар. Холст «Утро в Париже». Ах, опять этот неизбывный Париж – демон-искуситель российской интеллигенции, вечно он притягивает и манит. Сам Боннар был любимцем Ивана Морозова, в его коллекции было 30 работ этого мастера.

Морис Вламинк. «Вид на Сену». Все те же парижские мотивы. Так хочется вновь постоять там на набережной, полюбоваться Нотр-Дамом и собором Сент-Шапель… Но отвлекает женщина – очаровательная «Дама в черной шляпе» – портрет кисти Кеса Ван Донгена. Дама прибыла из Эрмитажа в столицу. Прошу любить и любоваться!.. Не могут оставить равнодушными и прибывшие с берегов Невы «Модистки» Альбера Марке.

Совсем иные чувства вызывает противоречивый Андре Дерен. Солнечно бликующий холст «Просушка парусов» и тревожно-загадочная, таинственная «Роща». А вот и Анри Матисс – пир для глаз, бальзам для души. «Люксембургский сад» и «Посуда на столе» после долгого перерыва экспонируются в Москве.

«Я стремлюсь к искусству, исполненному равновесия, чистоты, оно не должно беспокоить и смущать. Я хочу, – говорил Матисс, – чтобы усталый, надорванный, изнуренный человек перед моей живописью вкусил покой и отдых».

«Танец» Матисса – это освобождение от всех тревог и забот. Это праздник духа и тела, чего нельзя сказать о Пабло Пикассо. У испанского маэстро все напряжено, давяще и проблемно задумчиво. Впрочем, сегодня мы все в позе «Любительницы абсента» с сосредоточенным взглядом, не то вспоминая нехорошее прошлое, не то страшась еще более плохого будущего…

По признанию Сергея Щукина, он тяжело привыкал к картинам Пикассо: «У меня было от него такое ощущение, точно я набрал в рот куски битого стекла». Но потом коллекционер привык к особой манере выразительности художника и в итоге собрал 51 картину Пикассо, во много раз больше, чем других мастеров.

Мы уже вроде бы давно пригляделись к Пабло Пикассо, но все равно его «Дриада», привезенная из Эрмитажа, заставляет слегка вздрогнуть. Написанная в далеком 1908 году, она предвосхитила чернобыльских мутантов и монстров. И хвала Анри Руссо, знаменитому Таможеннику, за то, что он возвращает нас в период наивно-светлого детства. Его «Люксембургский сад» – обитель покоя и тихих прогулок-знакомств, сулящих какие-то неведомые радости. Наглая телевизионная реклама советовала нам приобрести «немного Олби». Я советую посмотреть немного Анри Руссо. Это более стоящее дело.

Отцы-коллекционеры

Я лишь коротко упомянул некоторые экспонаты на вернисаже, погрязнув при этом в своем субъективном восприятии (с ним можно соглашаться, а можно им пренебречь, – воля каждого). Сейчас же поговорим не о художниках, а о коллекционерах.

Сергей Щукин (1852-1936) – талантливый русский предприниматель, которого в деловом мире прозвали «министром коммерции», а еще «дикобразом» – за упорство и изобретательный, колючий склад ума.

Дерзкий, азартный игрок. Щукин также выдающийся коллекционер с удивительным чутьем изящного, крупнейший меценат искусства. С творчеством импрессионистов он впервые познакомился в 1896 году в Париже. Среди первых приобретений были картины Уистлера, Пюви де Шавенна и Синьяка. Купленная им вскоре «Сирень» стала первым произведением Моне в России. Щукин питал особую склонность к Матиссу. Собранные Щукиным картины художника вошли в историю мирового искусства как «русские» Матиссы.

Коллекция Сергея Щукина составила бесценный музей новейшей европейской живописи. После Октября 1917-го, естественно, он был национализирован, а самому создателю музея и владельцу особняка «благодарные» большевики щедрой рукой отвели находящуюся при кухне «комнату для прислуги». В августе 1918 года Щукин эмигрировал из России. Он умер в Париже в 84-летнем возрасте и похоронен на кладбище Монмартра.

Иван Морозов (1871-1921), директор-распорядитель Тверской мануфактуры, тоже был прославленным коллекционером и меценатом. Он всей душой прикипел к собиранию живописных полотен, и эта страсть украшала и заполняла всю его жизнь. В 1906 году Иван Морозов помог Сергею Дягилеву в устройстве в Париже выставки русского искусства. Сам Морозов из каждой поездки во Францию возвращался в Москву с многочисленными трофеями. Его коллекция в доме-дворце на Пречистенке к 1917 году включала в себя более 100 работ русских художников и около 250 произведений новейшей французской живописи. Иван Морозов собрал целую серию картин Ван Гога. Из русских художников он особенно любил Коровина и Головина. Иван Абрамович был человеком широкой души, любил всласть поесть и выпить, приволокнуться за хорошенькими женщинами, покутить в «Стрельне» и у «Яра», но главное, конечно, – живопись.

Удивительно, что и Сергей Щукин, и Иван Морозов собирали картины определенного направления в живописи, но между ними не было и следа соперничества, зависти, конкуренции, У каждого имелись свои пристрастия, а сходились они в отношении одного лишь художника – Поля Сезанна: он близок был обоим коллекционерам.

После революции судьба Ивана Морозова сложилась так же, как и у Сергея Щукина. В атмосфере ненависти к «буржуям-кровопийцам» он был вынужден эмигрировать. Покинули родину и многочисленные братья Щукина и Морозова, признанные собиратели и тонкие ценители живописи.

Художники как прекрасные безумцы

Сегодня мы отдаем дань благодарности Сергею Щукину и Ивану Морозову не только за их собирательство, но и за провидческий вкус, за умение угадать очередную волну художественного процесса. А это было далеко не просто. Как отмечает Александр Бенуа, «импрессионизм вплоть до 90-х годов был явлением скорее «подпольным», известным лишь тесному кругу. Еще более тесный круг не только знал о существовании каких-то художников, назвавшихся импрессионистами, но и оценивал их искусство, считал его чем-то интересным и прекрасным. Большие массы лишь изредка, урывками узнавали о существовании таких художников, как Мане, Дега, Моне, Ренуар, а если эти имена и произносились или печатались в каких-либо критических статьях, то всегда с оттенком иронии или возмущения. Эти нынешние неоспоримые представители «славы Франции» казались громадному большинству безумцами, если не шарлатанами».

Москва в конце прошлого века являла собой колыбель передвижников, она поклонялась Репину и Сурикову, Поленову и Левитану, Крамскому и Верещагину. Не случайна реакция классика русского реализма Ильи Репина на французские живописные «опыты».

«Я встретил Репина, – рассказывал Щукин, – наверху на лестнице, мы вместе вошли в первую комнату, увешанную полотнами Матисса. Войдя в этот зал, я заметил, что лицо Репина исказилось и приняло выражение мученичества и враждебности, он бросил исподлобья беглый взгляд на одну-две стены и не стал даже рассматривать картины, он вдруг судорожно схватился руками за голову и, ничего не видя перед собой, молча бросился стремглав из зада, побежал вниз и выскочил вон из музея. Никогда более он сюда не являлся».

Но это, как говорится, дело вкуса каждого (Репин импрессионистов не принял, Бенуа был от них в восторге). Гораздо хуже, когда вкус проявляет государство, и не только проявляет, но и определяет, какое направление в искусстве, и в частности в живописи, лучше для народа. В 30-е годы любые «измы», кроме классического реализма и соцреализма, были фактически запрещены, и картины импрессионистов на долгие десятилетия отправлены в запасники, все эти голубые танцовщицы Дега, виноградники Ван Гога, зеленые сосны Сезанна…

Пройдет много времени, и в 1998 году в России с успехом прошествует выставка «Поль Сезанн и русский авангард XX века». Но до триумфа Сезанна был длительный период неприятия, поругания и просто глумления.

Ульянов-Ленин в беседе с Кларой Цеткин заявил: «Я не в силах считать произведения экспрессионизма, футуризма, кубизма и прочих «измов» высшим проявлением художественного гения. Я их не понимаю. Я не испытываю от них никакой радости».

И другие вожди тоже не испытывали радости, а коли так, то запретили испытывать радость и всем остальным. Просто и убедительно, в стиле большевизма!

Вместо Клода Моне, Огюста Ренуара и прочих прекрасных «безумцев» отечественные выставки и музеи стали заполняться шедеврами социалистического реализма, такими, как «Утро нашей Родины», «Ленин в Смольном», «Нарком на лыжной прогулке», «Сталин, Молотов и Ворошилов у постели больного Горького», «Колхозники приветствуют танк», «Счастливое детство» и т. д. и т. п. Что касается художников-импрессионистов, то это, как официально объявила Большая советская энциклопедия, всего лишь «развлекательная живопись», которая «уводит от прогрессивных социальных задач».

Уводит – и все. А задачи требуют немедленного решения.

Слава Всевышнему, что этот бред, этот морок тоталитаризма остался позади и в настоящее время в выставочных залах «расцветают сто цветов» – от реализма до гиперреализма. Кто наслаждается «Черным квадратом» Казимира Малевича, кто не может оторваться от васнецовской «Аленушки», а кто и вовсе «тащится» от живописных странствий Татьяны Назаренко или от откровенного хулиганского эпатажа Александра Бренера. «Trahit sua quemque voluptas» – «Каждого влечет его страсть», как отмечал Вергилий.

Андре Дерен (он тоже представлен в наших музеях) говорил: «Нельзя считать одно искусство выше другого или лучше другого. Оно существует. Вот и все. Искусство – это фатальность».

Так что пусть перовские рыбаки спокойно удят рыбу, а шагаловские любовники летают по небу. У каждого из художников есть свои почитатели и поклонники.

А тем временем, пока я силюсь что-то доказать, на Волхонке и в других музеях России продолжается праздник живописи, фиеста цветовых пятен, карнавал причудливых линий и арабесок…

Спешите увидеть и насладиться.

Юрий Безелянский-журналист, писатель. Родился и живет в Москве. Занимается историей и культурологией. Особенно интересуется Серебряным веком. Автор книг «От Рюрика до Ельцина. Хроника российской истории», «Терра детектива» (мини-энциклопедия мирового зла), «Любовь и судьба», «Поцелуй от Версаче», «Вера, Надежда, Любовь…» и других. Ведущий исторических рубрик во многих популярных периодических изданиях России и Америки.

Автор более 1200 публикаций.

Оглавление

  • От автора
  • Улыбка Джоконды
  •   Улыбка Джоконды (Леонардо да Винчи)
  •     Женщина мира
  •     Немного о Леонардо
  •     Кто изображен на портрете?
  •     Демоническая химера
  •     Улыбка Джоконды
  •     И снова об улыбке
  •     Джоконда в свете парапсихологии
  •     Кто на кого смотрит?
  •     Похищение Джоконды
  •     Явление Джоконды Москве
  •     Многоликая Джоконда
  •     Эпилог
  •     Дополнение к эпилогу: рандеву
  • Этюды о художниках запада
  •   Художник чудовищных грез (Франсиско Гойя)
  •   Изысканные одалиски (Доминик Энгр)
  •   На баррикадах истории (Эжен Делакруа)
  •   Певец женщин (Огюст Ренуар)
  •   Уличные музы (Анри Тулуз-Лотрек)
  •   Краски радости (Анри Матисс)
  •   Мастер модерна (Альфонс Муха)
  • Фантазии и безумства
  • Сальвадор Дали
  •   Фантазии и безумства (Сальвадор Дали)
  •   Дали и XX век
  •   Сквозь биографический туман
  •   Фокусы сюрреализма
  •   Читая «Дневник одного гения»
  •   Гений саморекламы
  •   Дали глазами современников
  •   Дали и секс
  •   Гала
  •   Дали после Галы и в преддверии смерти
  •   Живопись Сальвадора Дали
  •   Дали в России
  •   Наставления и высказывания Дали об искусстве
  •   Финал
  • От реализма к модернизму
  • Пять портретов русских художников
  • «Не ждали» (Илья Репин)
  •   Так никому и не угодил, потому что не угождал
  •   Поиски любви
  •   Испорченный портрет
  •   Хозяйка «Пенатов»
  •   Чужой среди близких
  • Художник тоски и печали (Исаак Левитан)
  •   Несколько штрихов к биографии
  •   Левитан-человек
  •   Левитан и Россия
  •   Тоска как основная доминанта жизни
  •   Левитан и женщины
  • Искусство или коммерция (Иван Крамской)
  •   Пролог
  •   Одержимость маленького провинциала
  •   Из Академии в Товарищество
  •   Портреты, портреты, портреты…
  •   В Европе
  •   Семейная жизнь с фарфоровыми чашками
  •   «Купите меня, пока не испортился…»
  •   Неизвестная
  •   И что в итоге?
  • Создатель «говорящих» портретов (Валентин Серов)
  • Маркизы, фейерверки и… смерть (Константин Сомов)
  •   Общий контур судьбы и творчества
  •   Некоторые подробности из жизни Сомова. Женщины
  •   Если не женщины, то кто? Друзья?..
  •   Характер
  •   Быт и бытие в России и вне ее
  •   Эмиграция
  •   В Париже
  •   Стоны и жалобы
  •   Скорбный финал
  • Заметки с вернисажа на Волхонке
  • Заметки с вернисажа на Волхонке («Сумасшедший писал, сумасшедший купил, а нормальные люди смотрят»)
  •   Встреча берегов Марны и Москвы-реки
  •   Отцы-коллекционеры
  •   Художники как прекрасные безумцы Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Улыбка Джоконды: Книга о художниках», Юрий Николаевич Безелянский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства