Томас Лоуренс, Лоуренс Аравийский Семь столпов мудрости
© Г. Карпинский (наследник), перевод, 2001
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство КоЛибри®
* * *
Посвящается С. А.
Я любил тебя и потому взял в руки людские волны и волю свою написал во все небо средь звезд, чтобы стать достойным тебя, Свобода, гордый дом о семи столбах, чтоб глаза могли воссиять, когда мы придем к тебе. Смерть, казалось, была мне служанкой в пути, пока еще не дошли; ты нас ожидала с улыбкою на устах, но тогда в черной зависти смерть обогнала меня, забрав тебя прочь, в тишину. Любовь, утомившись идти, нашла твое тело на миг, безысходное это касанье во тьме нам было наградой, пока нежная длань земли твои черты не узнала; и вот ты стала поживой безглазым червям. Люди просили возвысить наш труд, воздвигнуть памятник нашей любви, но его я разрушил, едва начав; и теперь из нор выползают мелкие твари, спеша укрыться в тени твоего оскверненного дара.От автора
Мистер Джеффри Доусон убедил колледж Олл-Соулз предоставить мне в 1919–1920 годах отпуск, с тем чтобы я написал об арабском восстании. Сэр Герберт Бейкер позволил мне поселиться и работать у него в Вестминстере.
В 1921 году был отпечатан сигнальный экземпляр этой книги, и ей посчастливилось стать объектом критики со стороны моих друзей. Я особенно благодарен мистеру и миссис Бернард Шоу за многочисленные и разнообразные, неизменно ценные советы и замечания, в частности касательно употребления точки с запятой.
Эта книга не претендует на беспристрастность. Прошу рассматривать ее как заметки сугубо личного свойства, основанные на отдельных воспоминаниях. Я не имел возможности делать сколько-нибудь систематические записи: если бы я бесстрастно собирал гербарий впечатлений, в то время как арабы сражались, это стало бы изменой моему долгу перед ними. Любой из моих старших начальников, будь то Уилсон, Доуни, Ньюкомб или Дэвенпорт, мог бы сказать то же самое. В равной мере это относится к Стерлингу, Янгу, Ллойду и Мейнарду, или к Бакстону и Уинтертону, или же к Россу, Стенту и Сиддонсу, Пику, Хорнби, Скотт-Хиггинсу и Гарланду, к Уорди, Беннету и Мак-Индоу, к Бассету, Скотту, Гослетту, Вуду и Грею, к Хинду, Спенсу и Брайту, к Броуди и Паско, Гилмену и Гризентуэйту, Гринхиллу, Доусетту и Уэйду, к Гендерсону, Лисону, Мейкинсу и Нанену.
Было много других офицеров и простых солдат, кому это очень личное повествование могло бы показаться недостаточно объективным. Разумеется, еще менее беспристрастным, как, впрочем, и любые рассказы о войне, его сочтут многочисленные безымянные воины, потерявшие веру, – что неизбежно, покуда они сами не возьмутся описать пережитое.
Крэнуэлл, 15 августа 1926 года.
Т. Э. Ш.[1]Предисловие А. У. Лоуренса
Семь столпов мудрости впервые упоминаются в Библии, в Книге притчей Соломоновых (9: 1): «Премудрость построила себе дом, вытесала семь столбов его…»
Первоначально такое название автор дал своей книге о семи городах. Эту свою первую книгу он решил не издавать, сочтя ее незрелой, но в память о ней сохранил название.
Для тех, кто приобрел или же получил в подарок книгу издания 1926 года, мой брат выпустил брошюру в четыре листа под названием НЕКОТОРЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ ПО ПОВОДУ НАПИСАНИЯ «СЕМИ СТОЛПОВ МУДРОСТИ» АВТОРОМ ЭТОЙ КНИГИ Т. Э. ШОУ. Она содержит следующую информацию:
РУКОПИСИ
Текст I
Книги 2, 3, 4, 5, 6, 7 и 10 я написал в Париже в период между февралем и июнем 1919 года. Введение было написано на пути из Парижа в Египет во время моей поездки в Каир через Хэндли-Пэйдж в июле и августе 1919 года. После этого, уже в Англии, я написал книгу 1. А потом при пересадке с одного поезда на другой на железнодорожном вокзале потерял все, за исключением введения и планов книг 9 и 10. Это случилось в предрождественские дни 1919 года.
Объем текста I в завершенном виде должен был составить 250 000 слов, несколько меньше напечатанного. Мои заметки военного времени, на которых он и был в основном построен, уничтожались после завершения каждого раздела. До того как я потерял этот текст, большую часть его прочли всего три человека.
Текст II
Месяцем позднее или около того я принялся записывать все, что удавалось вспомнить из первого текста. Разумеется, у меня по-прежнему было первоначальное введение. Другие десять книг я восстановил меньше чем за три месяца, подолгу не вставая из-за стола и выдавая за один прием по несколько тысяч слов. Так, книга 6 была написана от начала до конца между двумя восходами солнца. Стиль, естественно, был достаточно небрежным. Таким образом, текст II (хотя в него и было включено несколько новых эпизодов) достиг объема 400 000 слов. Я правил его в течение всего 1920 года, проверяя изложение событий по подшивкам «Эреб булетин», а также сверяя его с записями в двух дневниках и с некоторыми уцелевшими полевыми заметками. Этот текст, будучи безнадежно скверным по стилю, оказался достаточно полным и точным. Однако он весь, за исключением всего одной страницы, был сожжен мною в 1922 году.
Текст III
Положив перед собою на стол текст II, я приступил в Лондоне к написанию текста III и работал над ним в Джидде и Аммане в 1921 году, затем в Лондоне до февраля 1922 года. Он был составлен предельно тщательно. Рукопись эта существует и поныне. Ее объем составляет почти 330 000 слов.
Тексты, напечатанные в частном порядке
Оксфорд, 1922
Хотя завершенный текст III повествования казался мне все еще достаточно сырым и не удовлетворял меня, тем не менее, из соображений безопасности, в первом квартале 1922 года он был напечатан в таком виде в Оксфорде персоналом газеты «Оксфорд таймс». Поскольку требовалось всего восемь экземпляров, а объем книги был очень велик, предпочтение было отдано не машинописному варианту, а типографическому оттиску указанного ограниченного тиража. До настоящего времени (апрель 1927 г.) все еще существуют пять экземпляров (переплетенных в виде книги для удобства тех бывших офицеров Хиджазского экспедиционного корпуса, которые по моей просьбе согласились ее прочесть и высказать свои критические замечания).
Текст I,
предназначавшийся для распространения по подписке
Этот текст, выпущенный для подписчиков в декабре 1926 и январе 1927 года, представлял собою исправленный вариант оксфордских листов 1922 года. Он был сокращен (в результате чисто литературного упорядочения) в 1923–1924 годах (Королевский танковый корпус) и в 1925–1926 годах (Королевские военно-воздушные силы), чему я урывками посвящал свои свободные вечера. Люди, делающие первые шаги в литературе, склонны оперировать горсткой прилагательных для описания того, что они хотят рассказать читателю, но к 1924 году я уже получил первые уроки писательского ремесла, и мне все чаще удавалось делать из двух или трех своих фраз 1921 года всего одну.
Было всего четыре исключения из этого правила сокращения текста.
I. Один эпизод, занимавший меньше одной страницы, был исключен, поскольку двое старших коллег сочли его неприятным и необязательным.
II. Изменение коснулось двух действующих лиц-англичан; упоминание об одном из них было снято, поскольку не было смысла в доме повешенного говорить о веревке, а второму по прямой просьбе была дана другая фамилия, так как описанное мною по наивности как недовольство воспринималось как двусмысленность одним авторитетным лицом, имевшим полное право судить об этом.
III. Опущена одна глава введения. Мой лучший критик убедил меня в том, что она написана намного хуже всего остального.
IV. Книга 8, задуманная как некая грань между относительной возбужденностью книги 7 и книгой 9 об окончательном наступлении на Дамаск, была сокращена примерно на 10 000 слов. Кое-кто из читавших оксфордский текст жаловался на чрезмерную скуку этой вставки, и по размышлении я согласился с ними.
В результате этого снятия трех процентов объема и сокращения остального оксфордского текста было достигнуто сокращение на 15 процентов и объем текста для подписчиков сведен всего к 280 000 слов. Он динамичнее и острее оксфордского текста и мог бы быть доведен до еще большего совершенства, будь у меня время на его дальнейшую доработку.
«Семь столпов» были напечатаны и сброшюрованы так, что никто, кроме меня, не знал, сколько выпущено экземпляров книги. Я предпочел сохранить эту информацию в тайне. Газеты писали о тираже в 107 экземпляров, что можно легко опровергнуть, поскольку одних подписчиков было больше 107. Кроме того, я роздал если и не столько экземпляров, сколько у меня было, то сколько смогли выделить мои банкиры тем, кто разделил со мной арабскую кампанию или реально участвовал в создании книги.
Изданные тексты
Нью-йоркский текст
Оттиск текста для подписчиков был отправлен в Нью-Йорк и там перепечатан издательской фирмой «Джордж Доурен паблишинг компани». Это было необходимо для обеспечения авторского права на «Семь столпов» в США. Десять экземпляров были переданы для продажи по цене достаточно высокой, чтобы исключить возможность того, что их когда-нибудь купят.
При моей жизни других изданий «Семи столпов» не было.
«Восстание в пустыне»
Объем этого сокращенного издания «Семи столпов» составляет около 130 000 слов. Оно было подготовлено мною в 1926 году с минимальными изменениями (может быть, добавлены всего три новых абзаца), обеспечивавшими преемственность смысла и последовательность изложения. Его части печатались с продолжением в «Дейли телеграф» в декабре 1926 года. Целиком книга была издана в Англии издательством «Джонатан Кейп» и в США «Дореном» в марте 1927 года.
Т. Э. ШоуВведение Предпосылки арабского восстания
Главы с 1‑й по 7‑ю. Некоторые англичане, чьим лидером был Китченер, верили, что восстание арабов против турок позволит Англии, воевавшей с Германией, одновременно разгромить ее союзницу Турцию.
Имевшиеся сведения о характере, организации власти арабских племен, а также о природных условиях территорий, которые они населяли, позволили считать, что исход такого восстания будет для них счастливым, и определили стратегию и тактику.
И они сделали все необходимое для того, чтобы такое восстание началось, заручившись формальными заверениями о помощи со стороны британского правительства. Тем не менее восстание шерифа Мекки оказалось для большинства полной неожиданностью и застало врасплох неподготовленных союзников. Оно породило смешанные чувства и вызвало четкое разделение на друзей и врагов, чьи взаимные подозрительность и ревность с самого начала стали угрожать провалом операции.
Глава 1
Некоторые досадные огрехи этого повествования я не могу считать ничем иным, как естественным следствием необычных обстоятельств. Мы годами жили как придется, один на один с голой пустыней, под глубоко равнодушным к людским судьбам небосводом. Днем нас прожигало до костей пылающее солнце, соревновавшееся с сухим, раскаленным, пронизывающим ветром. Ночами мы дрожали от холодной росы, остро переживая свою ничтожность, ибо на мысли о ней не мог не наводить бесконечно глубокий, почти черный купол неба с мириадами мерцающих, словно объятых каждая собственным безмолвием, звезд. Мы – это занятая самою собой, словно всеми позабытая армия, без парадов и муштры, жертвенно преданная идее свободы, этого второго символа веры человека, всепоглощающей цели, вобравшей в себя все наши силы. Свободы – и надежды, в чьем божественном сиянии меркли, стирались прежние, казавшиеся такими высокими, а на деле порожденные одним лишь честолюбием стремления.
С течением времени настойчивая потребность бороться за этот идеал превращалась в бескомпромиссную одержимость, возобладавшую над всеми нашими сомнениями, – подобно тому, как всадник-бедуин уздой и шпорами укрощает дикого коня. И независимо от нас самих он стал верой. Мы продались ему в рабство, сковали себя некой общей цепью, обрекли на служение его святости всем, что было в нас хорошего и дурного. Дух рабства ужасен, он крадет у человека весь мир. И мы отдались не только телом, но и душой неутолимой жажде победы. Мы добровольно отреклись от морали, от личности, наконец, от ответственности, уподобившись сухим листьям, гонимым ветром.
Нескончаемая битва притупила в нас заботу о своей и о чужой жизни. Мы равнодушно терпели петлю на своей шее, а цена, назначенная за наши головы, красноречиво говорила об ожидавших нас страшных пытках, если нас схватят враги, но не производила на нас большого впечатления. Каждый день уносил кого-нибудь, а оставшиеся в живых понимали, что они не больше чем мыслящие куклы в театре Господа Бога. Действительно, наш Надсмотрщик был жесток, безжалостен, пока израненные ноги могли хоть как-то нести нас вперед. Слабые завидовали тем, чья усталость приговаривала их к смерти, ибо успех виделся таким далеким, а поражение – таким близким и неизбежным, таким надежным избавлением от тягот. Мы постоянно жили то в напряжении, то в упадке; то на гребне волны чувств, то накрываемые их пучиной. Нам была горька эта наша беспомощность, оставлявшая силы жить только для того, чтобы видеть горизонт. Нам, равнодушным ко злу, которое мы навлекали на других или испытывали на себе, казалось зыбким даже ощущение физического бытия; да и само бытие стало эфемерным. Вспышки бессмысленной жестокости, извращения, вожделение – все было настолько поверхностным, что совершенно нас не волновало: законы нравственности, казалось бы призванные ограждать человека от этих напастей, обернулись невнятными сентенциями. Мы усвоили, что боль может быть нестерпимо остра, печали – слишком глубоки, а экстаз – слишком возвышен для наших бренных тел, чтобы всерьез обо всем этом думать.
Когда чувства поднимались до этой отметки, ум погружался в ступор, а память затуманивалась в ожидании того, когда рутина наконец преодолеет эти неоправданные отклонения.
Эта экзальтация мысли, оставляя дух плыть по течению и потворствуя каким-то странностям, лишала старого пациента власти над своим телом, была слишком груба, чтобы отзываться на самые возвышенные страдания и радости. Поэтому мы отказывались от своего мыслящего подобия, как от старого хлама: мы оставляли его где-то ниже нас – предоставленное самому себе, лишенное помощи, беззащитное перед влияниями, от которых в иное время замерли бы наши инстинкты. Мы были молоды и здоровы: горячая кровь неуправляемо заявляла о своих правах, терзая низ живота какой-то странной ломотой. Лишения и опасности распаляли этот жар, а невообразимо мучительный климат пустыни лишь подливал масла в огонь. Нигде вокруг не было места, где можно было бы уединиться, как не было и плотных одежд, которые прикрывали бы наше естество. Мужчина открыто жил с мужчиной во всех смыслах этого слова.
Араб по природе своей целомудрен, а давний обычай многоженства почти искоренил внебрачные связи в племенах аборигенов. Публичные женщины в редких селениях, встречающихся на нашем пути за долгие месяцы скитаний, были бы каплей в море, даже если бы их изношенная плоть заинтересовала кого-то из массы изголодавшихся здоровых мужчин. В ужасе от перспективы такой омерзительной торговой сделки наши юноши стали бестрепетно удовлетворять незамысловатые взаимные потребности, не подвергая убийственной опасности свои тела. Такой холодный практицизм в сравнении с более нормальной процедурой представлялся лишенным всякой сексуальности, даже чистым. Со временем многие стали если не одобрять, то оправдывать эти стерильные связи, и можно было ручаться, что друзья, трепетавшие вдвоем на податливом песке со сплетенными в экстатическом объятии горячими конечностями, находили в темноте некий чувственный эквивалент придуманной страсти, сплавлявший души и умы в едином воспламеняющем порыве. Другие в жадном стремлении покарать себя за похоть, которую не в силах были обуздать в какой-то дикой гордыне, исступленно предавались любым разрушительным привычкам, сулившим им наслаждение физической болью или вызывающей непристойностью.
Меня, чужестранца, не способного ни мыслить как они, ни разделять их чаяния, но исполненного чувства долга, послали к этим арабам, чтобы вести их вперед, поддерживая и развивая в них все, что было на пользу Англии в войне, которую она вела. Но если мне не было дано постигнуть их нравы и характер, то единственное, что мне оставалось, – скрывать свои собственные, избегая тем самым трений в общении с ними, не вызывая разногласий и не подвергаясь критике, но вместе с тем упорно расширяя свое негласное влияние. Разделяя тяготы их жизни, я стал для них своим, и не мне быть их апологетом или адвокатом. Теперь, сменив экзотические одежды людей песчаной пустыни на свой старый пиджак, я, казалось бы, вполне могу довольствоваться ролью стороннего наблюдателя событий, покорного вкусам театра нашей жизни… но честнее будет письменно засвидетельствовать, что тогдашние идеи и события развивались естественным путем. То, что сейчас представляется бессмыслицей или садизмом, в походе или сражении казалось либо неизбежным, либо не заслуживающим внимания.
Руки у нас постоянно были в крови, и нам дано было право на это. Мы ранили и убивали людей, едва ли испытывая угрызения совести, – столь недолговечна, столь уязвима была наша собственная жизнь. Скорбная реальность такого существования предопределяла безжалостность возмездия. Мы жили одним днем и принимали смерть, не задумываясь о завтрашнем. Когда появились причина и желание карать, мы вписывали в историю свои уроки орудийными залпами или же просто вырезали непокорных, попавших нам под руку. Пустыня не приспособлена для изощренных, медлительных судебных процессов, и там нет тюрем, куда можно было бы посадить по приговору этих судов.
Разумеется, награды и удовольствия обрушивались на нас столь же неожиданно, как неприятности, но, по крайней мере для меня, они имели меньшее значение. Бедуинские тропы тяжелы даже для тех, кто вырос в пустыне, а для иностранцев просто ужасны: это настоящая смерть заживо. Когда приходил конец какому-либо переходу или работе, у меня не оставалось сил ни для того, чтобы записать свои ощущения, ни для того, чтобы в редкие минуты досуга полюбоваться возвышенным очарованием пустыни, порой нисходившим на нас в наших странствиях. Красоты в моих заметках отступали перед жестокостью. Мы, несомненно, больше радовались редким мирным передышкам и возможности ни о чем не думать, но сейчас мне вспоминаются скорее ярость сражений, смертельный страх и роковые ошибки. Жизнь наша не сводилась к тому, что вы прочли (есть и такое, о чем говорить хладнокровно просто стыдно), но написал я о том, что в ней действительно было, и о ней самой. Дай бог, чтобы люди, читающие это повествование, не пустились из ложного романтизма и страсти к неведомому проституировать на службе другому народу.
Тот, кто отдается в собственность иноземцам, уподобляется йеху из свифтовского «Путешествия Гулливера», продавшему свою душу тирану. Но человек – не бессмысленная тварь. Он может восстать против них, убеждая себя, что на него возложена некая особая миссия; критиковать их, стремясь превратить в нечто, чем без него, руководствуясь собственными желаниями, они никогда не захотели бы стать. Тогда он мобилизует весь свой прежний опыт, чтобы оторвать их от родной среды. Или же, как случилось со мной, подражает им во всем настолько естественно, что они, в свою очередь, начинают подражать ему. И тогда, претендуя на место в их среде, он отходит от своей собственной, но претензии эти пусты и совершенно несостоятельны. Ни в том ни в другом случае он не волен сделать ничего стоящего, ничего такого, что можно было бы по праву назвать его собственным поступком (если, конечно, не думать об обращении в иную веру), предоставляя им возможность на основании этого молчаливого примера решать, что делать или как реагировать на происходящее.
В моем случае попытка годами жить в арабском обличье, вжиться в образ мыслей арабов стоила мне моего английского «я» и позволила совершенно иными глазами увидеть Запад и нормы его жизни. Мое представление о нем разрушилось без следа. В то же время я был бы не вполне искренен, если бы стал утверждать, что готов влезть без остатка в шкуру араба. Это была бы чистая аффектация. Человека нетрудно сделать неверующим, обратить же в другую веру куда сложней. Я утратил одно обличье и не обрел другого, уподобившись гробу Мухаммеда из нашей легенды, обрекшись глубокому одиночеству и чувствуя презрение – нет, не к людям, а ко всему тому, что они творят. Такая отстраненность порой настигает человека, опустошенного долгим физическим трудом и продолжительной изоляцией. Его тело продолжает машинально двигаться, а рассудок словно покидает его и критически созерцает из ниоткуда, дивясь тому, что наделало это трухлявое бревно и зачем. Иногда все лучшее, что есть в таких людях, превращается в пустоту, а там недалеко и до умопомешательства, и я верю, что такое может постигнуть человека, попытавшегося смотреть на вещи сквозь призму сразу двух образов жизни, двух систем воспитания, двух сред обитания.
Глава 2
Первой трудностью в понимании сути арабского движения было определить, кто же все-таки они такие, эти арабы. Название этого «синтезированного» народа год за годом, медленно, но неуклонно меняло свой смысл. Когда-то арабом называли просто аравийца: была страна, которая звалась Аравией. Однако сути проблемы такая связь не раскрыла. Существовал язык, который называли арабским, и именно он в данном случае является критерием оценки. Это был язык, на котором говорили Сирия и Палестина, Месопотамия, а также население большого полуострова, именовавшегося на географических картах Аравийским. До арабских завоеваний эти области населяли разные народы, говорившие на языках арабской семьи. Мы называем их семитскими, но (как бывает с большинством научных терминов) это неправильно. Однако арабский, ассирийский, вавилонский, финикийский, древнееврейский, арамейский и сирийский языки были тесно взаимосвязаны, и сведения об их взаимном влиянии, даже об общем происхождении, подтверждаются нашим знанием. Если облик и обычаи разных арабоязычных народов Азии имеют оттенки, подобные мелким различиям между головками мака, которым засеяно обширное поле, то в основных чертах они очень сходны. Их можно было бы с полным правом назвать собратьями – собратьями, осознавшими, порой на горьком опыте, свое родство.
Области Азии с арабоязычным населением занимали территорию, очертания которой приближались к параллелограмму. Его северная сторона простиралась от Александретты на Средиземном море, через Месопотамию, на восток к Тигру. Южной стороной был берег Индийского океана от Адена до Маската. На западе эта территория граничила со Средиземным морем, Суэцким каналом и Красным морем и простиралась до Адена. На востоке ее границей были Тигр и берег Персидского залива до Маската. Эта территория, по площади равная всей Индии, была родиной тех, кого мы называем семитами, и на ней так никогда и не осели никакие другие племена, хотя египтяне, хетты, филистимляне, персы, греки, римляне, турки и франки неоднократно пытались это сделать. Все они в конечном счете оказывались разбиты, а их рассеянные представители-одиночки тонули в массе прочно сцементированной семитской расы. Семиты порой и сами делали набеги за пределы этой зоны и, в свою очередь, терялись в чужом для них внешнем мире. Египет, Алжир, Марокко, Мальта, Сицилия, Испания. Сицилия и Франция либо поглощали, либо изгоняли семитских поселенцев. Только в африканском Триполи да в вечном чуде еврейства дальние родственники семитов получили какое-то признание и обрели опору.
Происхождение этих народов остается академической проблемой, но для выяснения истоков их восстания важно понимать сущность тогдашних социальных и политических различий между ними, которые нельзя оценить, не обращаясь к географии. Их массив объединял ряд крупных регионов, большие физико-географические различия между которыми определили различия в образе жизни населявших их народов. На западе этот параллелограмм на пространстве от Александретты до Адена ограничен гористым поясом, именовавшимся на севере Сирией, который, постепенно опускаясь к югу, последовательно назывался Палестиной, Мидианом, Хиджазом и, наконец, Йеменом. Средняя высота этого пояса над уровнем моря составляет, вероятно, тысячи три футов, с пиками – от десяти до двенадцати тысяч. Он обращен на запад – обильно орошается дождями, обволакивается туманом с моря и плотно заселен.
Южный край параллелограмма образует другая гряда гор, в противоположность первой – необитаемых. Граница его начиналась на наносной равнине, именуемой Месопотамией, южнее Басры переходившей в прибрежное плоскогорье Кувейта и Хасы, до Катара. Большая часть этой равнины заселена. Необитаемые горы и равнины окаймляют безводную пустыню, в сердце которой лежит архипелаг богатых водой, густонаселенных оазисов Касема и Арида. Эта группа оазисов была истинным центром Аравии, колыбелью ее самобытного духа и наиболее ярко выраженной индивидуальностью. Пустыня охватывает базисы со всех сторон, делая их абсолютно недоступными для контактов. Сама пустыня, выполнявшая эту важную охранную функцию вокруг оазисов и тем самым определявшая характер всей Аравии, однородна. К югу от оазисов это море непроходимого песка, простирающееся почти до густонаселенного обрывистого побережья Индийского океана, отгораживавшего его от истории арабов и от всякого влияния арабской морали и политики. Хадрамаут, как тогда называли это северное побережье, был объектом истории Голландской Ост-Индии и тяготел скорее к Яве, нежели к Аравии. К западу от оазисов, между ними и горами Хиджаза, лежит пустыня Неджд – царство гравия и вулканической лавы, кое-где смешанных с песком. К востоку от этих оазисов, между ними и Кувейтом, расстилается также усыпанное гравием пространство, но с довольно протяженными участками мягкого песка, делавшего труднопроходимыми проложенные здесь дороги. К северу от оазисов лежал пояс песков, а за ним – гигантская равнина из гравия и лавы, заполнявшая все пространство между восточной частью Сирии и отмелями Евфрата, с которых начиналась Месопотамия. Проходимость этой северной пустыни для людей и автомобильной техники позволила арабскому восстанию добиться легкого успеха.
Горы запада и равнины востока всегда были самыми густонаселенными и деятельными частями Аравии. В частности, на западе горы Сирии и Палестины, Хиджаза и Йемена то и дело оказывались втянуты в орбиту европейской жизни и политики. Этнически эти плодородные, процветающие горы тяготели к Европе, а не к Азии, совершенно так же, как арабы всегда смотрели в сторону Средиземного моря, а не Индийского океана, руководствуясь как своими культурными предпочтениями, так и предпринимательскими интересами, а в особенности экспансионистскими устремлениями, поскольку проблема миграции была в Аравии самой крупной и самой сложной движущей силой, имеющей для нее всеобщее значение. Однако в разных арабских регионах она могла проявляться по-разному.
На севере (Сирия) рождаемость в городах была низкой, а смертность – высокой из-за антисанитарии и беспокойной жизни, которую вело большинство населения. Вследствие этого чрезмерные массы крестьян устремлялись в города и поглощались ими. В Ливане, где санитарные условия жизни находились на более высоком уровне, имел место еще больший ежегодный отток молодежи в Америку, что грозило (впервые после эллинской эпохи) изменить облик всей области.
В Йемене дело обстояло иначе. Там не было внешней торговли и отсутствовала изобиловавшая рабочими местами промышленность, которая могла бы создавать скопления населения во вредных для здоровья местах. Таким образом, города оставались исключительно торговыми и по уровню экологии и простоте уклада жизни были сравнимы с обычными деревнями. Поэтому численность населения там медленно, но неуклонно увеличивалась; уровень жизни опустился очень низко, и повсеместно давала о себе знать перенаселенность. Йеменцы не могли эмигрировать за моря. Судан был еще хуже, чем Аравия, и немногочисленным родам, отважившимся отправиться туда, чтобы получить право на существование, пришлось радикально менять образ жизни и отказываться от своей культуры. Они не могли двигаться на север, вдоль горной гряды: этот путь преграждали священный город Мекка и ее порт Джидда; пояс чужестранцев постоянно подпитывался переселенцами из Индии, с Явы, из Бухары и из Африки, весьма жизнеспособными, крайне враждебными семитскому национальному самосознанию и поддерживаемыми, вопреки экономическим, географическим и климатическим соображениям, искусственным фактором мировой религии. Поэтому перенаселенность Йемена становилась экстремальной, и единственный выход виделся на востоке, в виде захвата силой более слабых общин на его границе, все ниже и ниже по горным склонам вдоль Видиана, полупустынного района крупных водоносных долин Биши, Дауасири, Раньи и Тарабы, текущих в пустыни Неджда. Этим слабым кланам постоянно приходилось уходить от полноводных источников и изобильных пальмовых рощ к скудным родникам и чахлым деревцам, пока они в конце концов не оказывались в зоне, где занятия сколько-нибудь рентабельным земледелием оказывались практически невозможными. Тогда они принимались восполнять убытки от своего бесприбыльного хозяйства разведением овец и верблюдов, и с течением времени само их существование все больше попадало в зависимость от стад этих животных.
Наконец, под очередным нажимом дышавшего им в спину потока чужестранцев население пограничного района (теперь почти полностью скотоводческого) оказалось выброшенным из последнего оазиса в девственную пустыню, чтобы превратиться в кочевников. Этот процесс, который следует рассматривать сегодня через призму отдельных семейств и родов, отметив миграцию каждого конкретными фамилией и датой, неминуемо должен был начаться с первого же дня полного заселения Йемена. Видиан к югу от Мекки и Таиф полны памятных свидетельств и названий населенных пунктов, оставленных пятью десятками родов, ушедших отсюда, чьих потомков можно сегодня найти в Неджде, в Джебель-Шаммаре, в Хамаде и даже на границах с Сирией и Месопотамией. Здесь был отправной пункт миграции, фабрика кочевников, исток Гольфстрима пустынных бродяг.
Однако образ жизни людей пустыни отличался такой же подвижностью, как у обитателей холмов. Основой экономики было обеспечение питания верблюдов, которые лучше всего размножались в суровом климате нагорных пастбищ с их сочными и питательными колючками. Бедуины жили этим занятием, а оно, в свою очередь, формировало образ их жизни, определяло распределение земель между племенами и перемещения кланов, вынуждая их переходить соответственно на весенние, летние и зимние пастбища по мере того, как стада поочередно поедали скудную растительность на каждом из них. Рынок верблюдов в Сирии, Месопотамии и Египте не только определял численность населения, которое могла прокормить пустыня, но и строго регулировал стандарт его жизни. Бывало, что и пустыня оказывалась перенаселенной; тогда происходило вытеснение разросшихся родов, и люди, расталкивая друг друга локтями, устремлялись по единственному свободному пути на восход. Они не могли идти на юг, к негостеприимным пескам и морю. Не могли и повернуть на запад, потому что там ступенчатые склоны Хиджаза кишели горцами, извлекавшими все возможные преимущества из своей защищенности. Иногда они направлялись к центральным оазисам Арида и Касема, и тогда, если племена, искавшие себе новый дом, были сильны и энергичны, им удавалось занять часть удобных земель. В противном случае, если сил недоставало, жителей пустыни постепенно вытесняли на север, вплоть до хиджазской Медины и недждского Касема, пока они в конце концов не оказывались на развилке двух путей. Они могли направиться на восток, в сторону Вади-Румма или Джебель-Шаммара, или же по Батну к Шамие, где могли бы стать прибрежными арабами Нижнего Евфрата, или постепенно подняться по отлогим уступам под Тадмором в северной пустыне – лестнице, ведшей к западным оазисам Хенакии, Хейбару, Тейме, Джауфу и Сирхану, пока судьба не приведет к Джебель-Друзу в Сирии, или же напоить свои стада близ Тадмора в северной пустыне по пути в Алеппо или Ассирию.
Но и тогда давление не прекращалось: продолжала неуклонно действовать тенденция вытеснения к северу. Племена оказывались у самой границы земледелия в Сирии или Месопотамии. Благоприятная возможность и голос желудка убедили их в выгодности разведения коз, затем овец, а впоследствии они стали засевать землю в надежде добыть хоть немного ячменя для животных. Теперь они уже не были бедуинами и, подобно всем крестьянам, начали страдать от опустошительных набегов кочевников. Они стали незаметно приобщаться и к крестьянскому делу и скоро обнаружили, что превратились в землепашцев. Таким образом, мы видим, что целые кланы, родившиеся в высокогорьях Йемена и вытеснявшиеся более сильными кланами в пустыню, невольно превращались в кочевников, стремясь просто выжить. Мы видим, как они бродяжничали, с каждым годом продвигаясь чуть севернее или чуть восточнее, когда судьба посылала им одно из двух – либо хорошую дорогу, либо девственную пустыню, пока в конце концов это не приводило их из пустыни снова к лукошку сеятеля, за которое они брались с такой же неохотой, с какой начинали свой робкий опыт кочевой жизни. Это был круговорот, укрепивший сообщество семитов. На севере вряд ли нашелся бы хоть один семит, чьи предки в какие-то мрачные времена не прошли через пустыню. Каждый из них в той или иной степени отмечен печатью номадизма, этой глубочайшей и жесточайшей социальной дисциплины.
Глава 3
Поскольку кочевые и оседлые арабы Азии не две различные расы, а просто разные ступени социального и экономического развития, то резонно ожидать общих черт сходства в их мышлении и, еще естественнее, в любых плодах их деятельности. С самого начала, при первой же встрече с ними обнаруживалась всеобщая чистота и твердость веры при почти математически строгом соблюдении налагаемых ею ограничений, даже порой отталкивающей своими неприемлемыми для европейца особенностями. У семитов не было полутонов в регистре зрительного восприятия. Для этого народа существовали лишь основные цвета, точнее, даже только черный и белый, и они всегда воспринимали мир только в его внешних очертаниях. Это был догматический народ, презиравший сомнения, наши современные лавры и тернии. Они не понимали наших метафизических неопределенностей, нашего самокопания. Им были понятны только истина и ложь, вера и неверие и чужды сдерживающие нас колебания или более тонкие нюансы нашего поведения.
У этого народа черно-белые не только одежды, но и души до самых глубин: не просто в своей прямолинейной ясности восприятия и выражения, но и в оценках. Мысли семитов были свободны только в чрезвычайных обстоятельствах. Превосходной степенью они пользовались очень избирательно. Порой казалось, что они непоследовательны в своих суждениях, но они никогда не шли на компромисс: вплоть до абсурдного финала они следовали логике сразу нескольких несовместимых мнений, не ощущая этой несовместимости. С холодной головой, уравновешенные в суждениях, невозмутимо чуждые порыву, они качались от одной асимптоты к другой[2].
Это был ограниченный, узко мыслящий народ, чей инертный ум являл собою невспаханное поле покорного смирения. Его воображение было пылким, но не творческим. В Азии было так мало собственно арабского искусства, что практически можно было бы сказать, что искусства у арабов не было вообще, хотя среди имущих классов встречались достаточно либеральные покровители искусств, которые поддерживали таланты в области архитектуры, керамики или различных ремесел, проявлявшиеся у соседей или среди рабов. Не занимались они и сколько-нибудь заметной промышленной деятельностью. К этому не были приспособлены ни ум их, ни тело. Они не изобретали философских систем и не создавали сколько-нибудь сложной мифологии. Они следовали своему курсу между идолами племени и пещеры. Будучи из всех других народов наименее подвержены болезням, они принимали дар жизни, не задаваясь никакими вопросами, как аксиому. Для них она была неизбежностью, заповеданной человеку, неким узуфруктом, не подлежавшим критике. Самоубийство было невозможно, обычная же смерть не несла горя.
Это был народ эмоциональный, импульсивный, идейный, раса индивидуальной одаренности. Действия этих людей были потрясающи на фоне повседневного покоя, их великие выглядели еще величественнее в сравнении с общим уровнем толпы. Их убеждения были инстинктивными, действия – интуитивными. Главным для них были вопросы веры: почти все они монополисты богооткровенных религий. Среди последних выжили три, две из них были экспортированы к несемитским народам. Христианство, переведенное на греческий, латинский и прагерманский языки и проникшееся их далеко не одинаковым духом, завоевало Европу и Америку. Ислам, в его по-разному трансформированных вариантах, подчинял себе Африку и некоторые части Азии. Все это были семитские успехи. А их неудачи оставались с ними. Уделом окраин их пустынь были остатки ослабленной веры.
Многозначителен тот факт, что полное разрушение павших религий происходило там, где пустыня встречалась с возделанными землями. Это внушалось последователям всех вероисповеданий. Впрочем, то были лишь констатации, лишенные веских доводов; для их авторитетного подтверждения нужен был пророк. Арабы называли число пророков – сорок тысяч, мы записали в свой реестр не меньше нескольких сотен. Среди них не было ни одного из девственной пустыни. Жизнь их подчинялась определенному шаблону. По рождению они принадлежали к густонаселенным городам, однако непонятное страстное стремление тянуло их обратно в пустыню. Там они жили в течение более или менее продолжительного времени в размышлениях и физическом воздержании, а потом возвращались с отчеканенными в фантазиях посланиями, дабы проповедовать их своим прежним, но уже усомнившимся адептам. Основатели трех крупных вероисповеданий в своей деятельности подчинились именно этому циклу; возможное совпадение воспринималось как закон, подтвержденный параллельными жизнеописаниями бесчисленного множества других – несчастных неудачников, чье истинное призвание мы могли бы оценить не меньше, но время и крах иллюзий не помогли им иссушить души до готовности взойти на костер. Для городских философов стремление уйти в глушь всегда было непреодолимым, и, вероятно, не потому, что там они находили вездесущего Бога, а потому, что в своем уединении отчетливее слышали живое слово, которое затем несли людям.
Общей основой всех семитских верований, победивших или проигравших, была вездесущая идея ничтожности мира. Непримиримое отвержение материи привело их к проповеди наготы, самоотречения, нищеты; атмосфера этой новации беспощадно душила умы пустыни. Первое знакомство с их самоочищением бедностью состоялось у меня в то время, когда мы были уже далеко от холмистых равнин Северной Сирии, у руин романского периода, которые, как верили арабы, были остатками дворца, построенного каким-то принцем для своей королевы. Говорили, что глина для этой постройки ради пущего богатства сооружения замешивалась не на воде, а на драгоценных цветочных маслах. Мои проводники, обладавшие поистине собачьим чутьем, водили меня из одной комнаты с обвалившимися стенами в другую, замечая: «Здесь жасмин, вот это фиалка, а это роза».
В конце концов меня позвал Дахум: «Идите-ка сюда, понюхайте сладчайший аромат из всех». Войдя в главные покои, мы подошли к зияющим оконным проемам в восточной стене и стали глотать широко открытыми ртами трепетавший за ними легкий, нематериальный, спокойный ветер пустыни. Его слабое дыхание рождалось где-то за далеким Евфратом и много дней и ночей медленно струилось над выжженной травой к первому рукотворному препятствию на своем пути – стенам нашего разрушенного дворца. Казалось, что, встретившись с ними, ветерок заволновался, замешкался, залепетав что-то совсем по-детски. «Это, – сказали мне мои спутники, – лучше всего: у него нет запаха». Мои арабы повернулись спинами к ароматам и прочей роскоши, выбирая то, чего с ними не могло разделить все человечество.
Бедуин здешней пустыни, родившийся и выросший в ней, всей душой слился с этой обнаженностью природы, слишком суровой, чтобы связать с ней судьбу по доброй воле, – по той очевидной, но невысказанной причине, что здесь он оказался бесспорно и очевидно свободным. Он расстался с материальными связями, комфортом, всякими излишествами, избавился от вещей, осложняющих жизнь, чтобы обрести личную свободу, чреватую голодом и смертью. В голоде как таковом он не видел добродетели; с ним остались маленькие пороки и даже кое-какая роскошь: кофе, пресная вода, женщины – все, что ему удалось сохранить. В его жизни были воздух и ветры, солнечный и лунный свет, открытые просторы и великая пустота в желудке. Не было ни обычных людских трудов, ни изобильной природы; лишь небо над головой да земля под ногами, по которой до него не ступал ни один человек. Здесь он неосознанно приближался к Аллаху. Аллах не был для него ни божеством в человеческом образе, ни осязаемым, ни нравственным, ни всеблагим, ни природным: αχρωµατος, ασχηµάτιστος, άναφής[3], то есть непостижимым, но всепоглощающим Существом, истоком всего происходящего, а природа и материя были лишь отражающим Его зеркалом.
Бедуин не мог почувствовать Аллаха в себе: он слишком верил в то, что это он сам пребывает внутри Аллаха. Он не мог представить себе ничего, что было бы или не было Аллахом, единственным в своем величии; и все же такое не исключало простоты, будничности, непритязательности этого всецело здешнего Бога, который был для арабов сутью их пищи, смыслом их походов и страстей, их самых обычных помыслов, духовной опорой и спутником, что было совершенно немыслимо для тех, чей Бог с такой печалью отгораживался от них безысходностью их плотской недостойности и декорумом официального поклонения. Арабы не считали неуместным втягивать Аллаха в свои слабости и вожделения, совершая неблаговидные поступки. Слово «Аллах» было у них самым употребительным; наше красноречие много теряет оттого, что мы называем своего Бога самым коротким и самым неблагозвучным из наших односложных слов.
Эта вера пустыни представляется невыразимой словами, да и мыслью тоже. Она скорее ощущается как некое влияние, и те, кто пришел в пустыню достаточно давно, чтобы не думать об ее огромных пространствах и пустоте, неизбежно приходили к Богу как к единственному прибежищу и генератору ритма существования. Бедуин мог бы быть номинальным суннитом, или же номинальным ваххабитом, или чем угодно еще в семитских границах и принял бы это с легкостью, на манер стражника у врат Сиона, потягивающего пиво и посмеивающегося средь сионистов. У каждого отдельного кочевника была своя богооткровенная религия, не устная, не традиционная, не выраженная, а порожденная в нем инстинктом; и поэтому мы воспринимали все семитские религии (их характер и сущность) как постулирующие пустоту мира и полноту Аллаха; соответственно, их выражением были способности и возможности верующего.
Житель пустыни не мог не считаться со своей верой. Он не был ни евангелистом, ни прозелитом. Он пришел к этой глубокой самососредоточенности в Боге, закрывая глаза на мир и на все многообразные возможности, реализацию которых может обеспечить только доступ к деньгам и соблазнам. Он обретал истинную веру, могучую веру, но в каких узких пределах! Бесплодный опыт обкрадывал его, лишая способности сострадать, извращал его человеческое добросердечие, навязывая образ пустоты, в котором он и прятался. Соответственно, он мешал не только просто стать свободным, но и быть довольным собой. За этим следовало наслаждение от причинения страданий, жестокость, которая значила больше, чем трофеи. Араб пустыни не знал радости, подобной радости от добровольного сдерживания страстей. Ему приносили наслаждение самопожертвование, самоотречение, самоограничение. Он придавал обнаженности мысли такую же чувственную окраску, как наготе тела. Он спасал свою душу, возможно, и в отсутствие опасности, но в рамках жесткого эгоизма. Его пустыня была превращена в духовный ледник, в котором хранилось в неприкосновенности, но и не совершенствуясь во все времена, его видение единосущности Аллаха. От случая к случаю в пустыню являлись охотники из внешнего мира в надежде отнять у природы поколение, которое можно было бы обратить в свою веру.
В городах этой веры пустыни невозможно было себе представить. Она была одновременно слишком странной, слишком простой, слишком неосязаемой для экспорта и общего употребления. Эта идея, основа веры всех семитских религий, ожидала востребования в городах, но ей предстояло быть сильно разбавленной, чтобы стать нам понятной. Вопли избиваемых были слишком пронзительны для многих ушей: дух пустыни прорывался сквозь нашу грубую оболочку. Пророки возвращались из пустыни со своими отрывочными представлениями о Боге и, словно через закопченное стекло, демонстрировали нам отдельные свидетельства Его величия и блеска, которые в полном объеме ослепили и оглушили бы нас, погрузили в молчание, сделали бы из нас то, что они сделали с бедуинами, превратив в диких, оторванных от действительности людей.
Апостолы в попытках избавить себя и ближних от всего земного согласно слову Господа потерпели неудачу, столкнувшись с человеческими слабостями. Чтобы жить, любой селянин или горожанин должен заполнять каждый свой день радостями приобретения и накопления и, избегая неприятностей, стремиться к вершинам преуспеяния. Блестящее презрение к жизни, доводящее иных до голого аскетизма, приводит человека в отчаяние. Он беззаботно проматывает все, что имеет, в том числе и родовое наследство, в неудержимом стремлении к концу. Еврей в брайтонском «Метрополе», скряга, поклонник Адониса, развратник из злачных мест Дамаска – все это свидетельства семитской способности наслаждаться и одновременно проявления нервозности, которые на другом полюсе приводили к самоотречению ессеев, или ранних христиан, или же первых калифов, находивших пути в рай, бесконечно далекие от нищенства духом. Семиты балансировали между вожделением и самоотречением.
Арабы способны влезть в свою идею, как в петлю, потому что не связанная обязательствами лояльность их мышления превратила их в покорных слуг. Ни один из них не выйдет из игры, пока не придет успех, а с ним и ответственность, и чувство долга, и обязательства. Затем идея уходит, и все заканчивается руинами. Без веры их могли принять в любом месте на свете (но не на небе) благодаря их земным богатствам и удовольствиям, которые те доставляют. Но если на этом пути им встречался проповедник какой-либо идеи, которому негде приклонить голову и который кормится подаяниями, подобно птицам небесным, они расставались со всем своим богатством ради его вдохновения. Они были неисправимыми детьми идеи, бездумными и лишенными расовых предрассудков; и у них с неизбежностью тело противостояло душе. Разум их был странным и темным, полным депрессии и экзальтации, не знавшим правил, но более пылким и плодовитым в вопросах веры, нежели любой другой на свете. Это был народ начал, для которого абстракция была сильнейшим побудительным мотивом, процесс – бесконечным мужеством и многообразием, а конечный результат – ничем. Они были неустойчивы, как вода, и, подобно воде, могли в конечном счете возобладать над всем. На заре времен они волнами обрушивались на берега жизни. Каждая волна разбивалась, но, подобно морскому прибою, уносила хоть крупицу гранита, на который падала, и в один прекрасный день очередная волна получала возможность беспрепятственно прокатиться по тому месту, где когда-то был материальный мир, и Аллах мог появиться на поверхности этих вод. Одну такую волну (и не последнюю) поднял я, раньше, чем это сделало дыхание идеи, и она обрушилась на Дамаск. Откат этой волны, разбившейся о законные обстоятельства, со временем породит новый прилив.
Глава 4
Первое же крупное продвижение на Средиземноморское побережье показало миру способность любого захваченного идеей араба к краткому выплеску бурной физической активности. Но когда запал выгорел, столь же очевидными оказались отсутствие у арабов терпеливости и рутина семитского мышления. Они игнорировали нужды захваченных ими провинций, проявляя нескрываемое отвращение к любой системе, и им пришлось искать помощи у побежденных или же еще более враждебных к ним иностранцев в управлении своими рыхлыми зарождавшимися империями. Так в начале Средних веков в арабских государствах стали обосновываться тюрки, поначалу в качестве слуг, затем помощников, быстро превращаясь в злокачественную опухоль, душившую прежнюю политику. Последней фазой этого процесса стала неприкрытая, злобная враждебность, с которой Хулагиды или Тимуриды, удовлетворяя свою кровавую похоть, сжигали и разрушали все, что раздражало их малейшей претензией на превосходство.
Арабская цивилизация по своему характеру была скорее абстрактной, нравственной и интеллектуальной, нежели прагматичной, но отсутствие общественного сознания делало эти превосходные личные качества арабов бесполезными. Они чувствовали себя счастливыми на том историческом этапе: Европа стала варварской, в умах людей стиралась память о греческой и римской цивилизациях. Напротив, свойственная арабам тенденция подражания свидетельствовала о стремлении к культуре и образованию, их умственная деятельность прогрессировала, а государства процветали. Их реальной заслугой было сохранение некоторых достижений античного прошлого для средневекового будущего.
С приходом турок это счастье превратилось в несбыточную мечту. Азиатские семиты постепенно подпали под турецкое ярмо и оказались в состоянии медленного умирания. У них отняли все их достояние. Их умы увядали под леденящим дыханием военного режима. Турецкое правление было полицейским, а турецкая политическая теория – такой же жестокой, как и практика. Турки прививали арабам мысль, что интересы любой секты выше патриотизма, что даже самые мелкие заботы провинции превыше нации. Искусно разжигая разногласия между арабами, они сеяли среди них недоверие друг к другу. Арабский язык был изгнан из судов и учреждений, в том числе правительственных, и из высшей школы. Арабы могли служить только государству, жертвуя своими национальными особенностями. Эти меры подспудно отвергались. Семитский протест заявлял о себе многочисленными восстаниями в Сирии, Месопотамии и Аравии против самых грубых форм турецкого внедрения, проявлялось также и сопротивление наиболее коварным попыткам абсорбции. Арабы не желали поступаться своим богатым, гибким языком в пользу грубого турецкого; наоборот, они привносили в турецкий язык множество арабских слов и хранили сокровища своей литературы.
Они утратили свою географическую принадлежность, национальную, политическую и историческую память, но тем сильнее держались своего языка, утвердив его почти на всей территории отечества. Первейшей обязанностью каждого мусульманина было изучение Корана, священной книги ислама и одновременно крупнейшего памятника арабской литературы. Сознание того, что эта религия принадлежит ему и только ему дано понять и применять ее на практике, определяло для каждого араба оценку деятельности турок.
Потом произошла турецкая революция, падение Абделя Хамида и утвердилось верховенство младотурок. Для арабов горизонт на короткое время расширился. Движение младотурок было мятежом против иерархической концепции ислама и панисламистских теорий старого султана, который, добиваясь положения духовного вождя всего мусульманского мира, надеялся стать и его светским правителем. Молодые политики восстали и бросили его в тюрьму, побуждаемые всплеском конституционалистских теорий суверенного государства. Таким образом, в то время как Западная Европа только начинала подниматься от национализма к интернациональной идее и ввязываться в войны, далекие от расовых проблем, в Западной Азии начинался переход от религиозной соборности к националистической политике и к мечте о войнах уже не за веру или догмат, но за самоуправление и независимость. Эта тенденция проявилась раньше всего и сильнее всего на периферии Ближнего Востока, в небольших Балканских государствах, и поддерживала беспримерную жертвенность в борьбе, целью которой было отделение от Турции. Позднее националистические движения прокатились по Египту, Индии, Персии и, наконец, охватили Константинополь, где эта тенденция оказалась подкрепленной и конкретизированной американскими идеями в области образования. Эти идеи, вброшенные в исконную духовную атмосферу Востока, образовали взрывчатую смесь. Американские школы с их исследовательской методикой обучения способствовали развитию независимости суждений и свободному обмену взглядами. Без всякой специальной заданности они обучали революции, поскольку в Турции ни один человек не мог стать современным, оставаясь при этом лояльным к режиму, если он по рождению относился к покоренным народам – грекам, арабам, курдам, армянам или албанцам, которых туркам удавалось так долго держать под своим гнетом.
Младотурки, ободренные первыми успехами, увлеклись логикой своих принципов и в знак протеста против панисламистской идеи проповедовали османское братство. Легковерные из числа подвластных им народов – гораздо более многочисленных, чем сами турки, – поверили, что их призывают к сотрудничеству во имя строительства нового Востока. Устремившись к этой цели (и начитавшись Герберта Спенсера и Александра Гамильтона), они выдвинули идейные платформы радикальных перемен и провозгласили турок своими партнерами. Турки, напуганные силами, которым невольно позволили заявить о себе, задавили эти очаги так же внезапно, как дали им разгореться. Они провозгласили лозунг Yeni Turan – «Турция для турок»[4]. Впоследствии эта политика обратит их усилия на освобождение тюркского населения, находившегося под властью России в Средней Азии, однако прежде всего они должны были очистить свою империю от подвластных им народов, которые сопротивлялись режиму. Прежде всего следовало разделаться с арабами, крупнейшим чуждым компонентом Турции. Соответственно, были разогнаны арабские депутаты, объявлена вне закона арабская знать. Арабские выступления и арабский язык подавлялись Энвер-пашой более жестоко, чем это делал до него Абдель Хамид.
Однако арабы уже вкусили свободы. Они не могли сменить свои идеи столь же быстро, как поведение, и сломить их крепкий дух было нелегко. Читая турецкие газеты, они в патриотическом экстазе заменяли слово «турок» словом «араб». Подавление вызывало в них болезненную жестокость. Лишенные легального выхода своих чувств, они становились революционерами. Арабские общества ушли в подполье, превратившись из либеральных клубов в очаги заговоров. Старейшее арабское общество Ахуа было официально распущено. В Месопотамии его заменил опасный Ахад, глубоко засекреченное братство, состоявшее почти исключительно из арабских офицеров, служивших в турецкой армии, которые поклялись овладеть военными знаниями своих хозяев и обратить эти знания против них же во имя служения арабскому народу, когда пробьет час восстания.
Это было крупное общество с надежной базой в Южном Ираке, где власть находилась в руках бесчестного Сейеда Талеба, этого нового Джона Уилкса арабского движения[5]. В него входили семеро из каждых десяти офицеров, родившихся в Месопотамии, и совет этого общества был связан такой железной дисциплиной, что его члены до самого конца занимали высокие командные посты в Турции. Когда наступил крах, Алленби устроил армагеддон, и Турция пала, один из вице-председателей этого общества командовал разбитыми частями отступавших палестинских армий, а другой вел турецкие силы через Иордан в зону Аммана. Позднее, после перемирия, крупные посты на турецкой службе все еще занимали люди, готовые сменить хозяев по первому слову своих арабских вождей. Большинство из них этого слова так и не услышали. Эти общества были исключительно проарабскими, не желали сражаться ни за что другое, кроме независимости арабов, и не желали видеть преимуществ оказания поддержки союзникам, а не туркам, поскольку сомневались в наших заверениях в том, что мы не посягнем на их свободу. На самом деле многие из них предпочитали Аравию, объединенную с Турцией на условиях полного подчинения, пассивной Аравии под более мягким контролем нескольких европейских держав, разделенную на сферы влияния.
Еще более значительным, чем Ахад, был Фетах – общество свободы в Сирии. Землевладельцы, писатели, врачи, крупные общественные деятели объединялись в это общество с общей присягой на верность, паролями, символикой, прессой и центральной кассой для разрушения Турецкой империи. Пользуясь проворством сирийцев – шумного, словно обезьяны, народа, по ловкости сравнимого с японцами, но весьма недалекого, – они быстро создали громадную организацию. Они искали помощи извне и надеялись, что свободы можно будет добиться путем уговоров и убеждения, без жертв. В постоянных поисках сильного союзника они налаживали связи с Египтом, с Ахадом (члены которого со свойственной месопотамцам суровостью скорее их презирали), с шерифом Мекки и с Великобританией. Деятельность этой организации была глубоко законспирирована, и хотя правительство подозревало о ее существовании, оно не располагало надежными сведениями ни о ее лидерах, ни о членах. Режиму приходилось воздерживаться от преследования Фетаха до момента, когда можно было бы нанести меткий удар, не раздражая сверх меры английских и французских дипломатов, формировавших в Турции современное общественное мнение. С началом войны 1914 года эти агенты покинули Турцию, предоставив турецкому правительству полную свободу для репрессий.
С объявлением мобилизации вся власть оказалась в руках Энвера, Талаата и Джемаля – самых безжалостных, умных и тщеславных из младотурок. Они поставили перед собой задачу полного искоренения нетурецких движений в государстве, в особенности арабского и армянского национализма. Прежде всего они обнаружили весьма привлекательное и удобное оружие в виде секретных документов, оставшихся в здании французского консульства в Сирии. Это были копии переписки по вопросам свободы арабов между консульством и одним из арабских клубов, не связанным с Фетахом. Членами этого клуба были представители более болтливой, но менее опасной интеллигенции сирийского побережья. Турки, разумеется, были в восторге: «колониальная» агрессия в Северной Африке создала Франции черную репутацию у арабоязычных мусульман. Это помогло Джемалю показать единоверцам, что арабские националисты оказались неверными, предпочтя Францию Турции.
Разумеется, для Сирии подобные разоблачения не были новостью, но среди членов общества были известные и уважаемые люди, в том числе университетские профессора; их арест и осуждение, ссылки и казни глубоко потрясли страну, и арабы Фетаха поняли, что, если они не воспользуются этим уроком, их судьба будет точно такой же. Армяне были хорошо вооружены и организованы, но руководители предали их. Они были разоружены и постепенно истреблены: мужчинам устроили резню, женщины и дети, которых грабил каждый прохожий, гибли на зимних дорогах при выселении в пустыню, лишенные одежды и пищи. Младотурки истребили армян не потому, что те были христианами, а потому, что были армянами. По этой же причине они загоняли арабов-мусульман и арабов-христиан в одни тюрьмы и вешали их вместе на одной виселице. Джемаль-паша подвергал все без разбора классы, состояния и конфессии в Сирии одинаковым притеснениям и опасностям, создавая тем самым предпосылки для всеобщего восстания.
Турки подозревали арабов, служивших в армии, и надеялись использовать против них тактику расселения, как против армян. С самого начала возникли транспортные затруднения, и в 1915 году в Северной Сирии произошла опасная концентрация арабских дивизий (около трети солдат турецкой армии были арабоязычны). При первой возможности их расформировывали, направляя маршевыми колоннами в Европу, на Дарданеллы, на Кавказ или на Канал, куда угодно, лишь бы они оказались поскорее на передовой, или же отводили подальше от соотечественников, чтобы те не могли ни видеть их, ни оказывать им помощь. Была объявлена «священная война», дабы придать младотурецкому лозунгу «Единство и прогресс» подобие некой традиционной легитимации – вроде боевых порядков арабского халифа – в глазах клерикалов. И шерифу Мекки было предложено – или скорее приказано – откликнуться на этот лозунг.
Глава 5
Положение шерифа Мекки в течение длительного времени было ненормальным. Титул «шериф» предполагал происхождение от пророка Мухаммеда по линии его дочери Фатимы и ее старшего сына Хасана. Чистокровные шерифы были включены в родословную – громадный свиток, находящийся в Мекке под охраной эмира, выборного шерифа шерифов, благороднейшего и старшего над всеми. Семья пророка, насчитывавшая две тысячи человек, последние девять столетий осуществляла в Мекке светское правление.
Старые османские правительства относились к этому клану пэров со смесью почитания и подозрительности. Поскольку они были слишком сильны, чтобы их уничтожить, султан спасал свое достоинство тем, что торжественно утверждал эмира. Это формальное утверждение спасало лишь на определенный срок, пока турки не сочли, что Хиджаз им нужен как непреложная собственность, как часть обустройства сцены для нового панисламистского подхода. Успешное открытие Суэцкого канала позволило им поставить гарнизоны в священных городах. Они проектировали Хиджазскую железную дорогу и усиливали свое влияние на племена с помощью денег, интриг и военных экспедиций.
По мере того как власть султанов укреплялась, они старались все больше самоутвердиться рядом с шерифом, даже и в самой Мекке, и не упускали случая сменить шерифа, окружившего себя слишком большой пышностью, и назначить преемником представителя соперничающего семейства в надежде извлечь обычные выгоды из этого соперничества. В конце концов Абдель Хамид отправил кое-кого из этого семейства в Константинополь, в почетный плен. В их числе оказался будущий правитель Хусейн ибн Али, которого держали в тюрьме почти восемнадцать лет. Он воспользовался этим, чтобы дать своим сыновьям – Али, Абдулле, Фейсалу и Зейду – современное образование и возможность накопить необходимый опыт, который впоследствии помог им привести арабские армии к успеху.
Когда пал Абдель Хамид, менее изощренные младотурки пересмотрели его политику и вернули шерифа Хусейна в Мекку в качестве эмира. Он сразу же взялся за беспрепятственное восстановление власти эмирата и упрочение своей позиции на прежней основе, поддерживая тесный контакт с Константинополем через своих сыновей – вице-председателя турецкого парламента Абдуллу и гласного от Джидды Фейсала. Они держали его в курсе политической атмосферы в столице до самого начала войны, когда поспешно вернулись в Мекку.
Развязывание войны вызвало трудности в Хиджазе. Прекратилось паломничество, а с ним – доходы и бизнес священных городов. Были все основания бояться, что в порты перестанут приходить индийские суда с продовольствием (ведь номинально шериф был подданным врага). А поскольку провинция почти не производила собственного продовольствия, она неминуемо должна была оказаться в опасной зависимости от доброй воли турок, которые могли уморить ее голодом, закрыв Хиджазскую железную дорогу. Ранее Хусейн никогда не бывал в положении отданного на милость турок; в данном же, весьма несчастливом, случае они особенно нуждались в том, чтобы он примкнул к их джихаду, священной войне всех мусульман против христианства.
Для того чтобы эта война стала действительно популярной, она должна была получить поддержку со стороны Мекки и в этом случае могла утопить Восток в крови. Хусейн был почитаем, практичен, упрям и глубоко набожен. Он чувствовал, что священная война доктринально несовместима с агрессией и абсурдна в союзе с христианской Германией. Поэтому он отказался от турецкого предложения и одновременно обратился с полным достоинства призывом к союзникам – не дать провинции умереть от голода, поскольку его народ совершенно не виноват в сложившемся положении. В ответ турки немедленно установили частичную блокаду Хиджаза, введя контроль движения на железной дороге, перевозившей паломников. Британия оставила свое побережье открытым для судов с продовольствием, движение которых подпадало под специальное регулирование.
Однако требование турок было не единственным из полученных шерифом. В январе 1915 года Йисин, возглавлявший месопотамских офицеров, Али Реза, глава офицеров Дамаска, и Абдель Гани эль-Арейси, действовавший от имени гражданского населения Сирии, направили ему конкретное предложение о подготовке военного мятежа в Сирии против турок. Угнетенный народ Месопотамии и Сирии, комитеты Ахада и Фетаха взывали к нему как в отцу арабов, мусульманину из мусульман, величайшему из князей, старейшему и знатнейшему о спасении от зловещих козней Талаата и Джемаля.
Хусейн, как политик, как правитель, как мусульманин, как реформатор, а также как националист, был вынужден прислушаться к их призыву. Он послал своего третьего сына Фейсала в Дамаск для обсуждения планов этих людей и для подготовки доклада. Старшего сына, Али, он отправил в Медину с приказами о тайном формировании любой ценой отрядов из деревенских жителей и из мужчин хиджазских племен и о поддержании их в состоянии готовности к действиям по зову Фейсала. Политику Абдулле, второму сыну, он поручил вступить в переписку с Британией для выяснения ее позиции в отношении возможного восстания арабов против Турции.
В январе 1915 года Фейсал сообщил, что местные условия благоприятны, но что общий ход подготовки войны складывается вопреки их надеждам. В Дамаске находились три дивизии арабских войск, готовые к восстанию. Две другие дивизии в Алеппо, проникнутые идеей арабского национализма, наверняка должны были присоединиться, если начнут другие. И по эту сторону Тауруса была только одна турецкая дивизия, так что имелась полная уверенность в том, что восставшие завладеют Сирией с первого же удара. С другой стороны, общественное мнение не было готово к крайним мерам, а военные не сомневались, что войну выиграет Германия, и выиграет быстро. Если же, однако, союзники высадят свой Австралийский экспедиционный корпус (готовившийся в Египте) в Александретте и таким образом прикроют сирийский фланг, тогда было бы мудро и безопасно заключить сепаратный мир с турками.
Последовала задержка, поскольку союзники двигались на Дарданеллы, а не на Александретту. Фейсал следовал за ними, чтобы получить из первых рук информацию о положении в Галлиполи, поскольку крушение Турции должно было стать сигналом для арабов. Затем последовала приостановка на несколько месяцев дарданелльской кампании. В этой бойне была уничтожена османская армия первой линии. Урон, причиненный Турции последовательными действиями Фейсала, был настолько значителен, что он вернулся в Сирию, считая, что скоро наступит момент для возможного удара. Однако за последнее время внутренняя ситуация изменилась.
Сирийские сторонники Фейсала были либо арестованы, либо скрывались, а их друзей вешали по политическим обвинениям. Благоприятно настроенные арабские дивизии были либо переброшены на дальние фронты, либо переданы по частям в турецкие соединения. Арабское крестьянство задыхалось в когтях турецкой воинской повинности, и Сирия оказалась распростертой перед беспощадным Джемалем-пашой. Возможности испарились.
Фейсал писал отцу о необходимости дальнейшей отсрочки выступления до полной готовности Англии и до максимального ухудшения положения Турции. К сожалению, Англия находилась в плачевном состоянии. Ее разгромленные силы отступали от Дарданелл. Затянувшаяся агония Кута была на последней стадии, а мятеж сенусситов, совпавший по времени с вступлением в войну Болгарии, создавал англичанам угрозу с новых флангов.
Положение Фейсала было крайне опасным. Фактически он оказался отданным на милость членов тайного общества, чьим председателем был до войны. Ему не оставалось ничего другого, как жить в качестве гостя Джемаля-паши в Дамаске, освежая свои военные знания, а его брат Али поднимал войска в Хиджазе под тем предлогом, что он и Фейсал поведут их на Суэцкий канал, в помощь туркам. Так, Фейсалу как хорошему офицеру на турецкой службе пришлось жить при штабах и молча сносить оскорбления, которым подвергал его род грубый Джемаль.
Джемаль посылал за Фейсалом и брал его с собой смотреть, как вешают его сирийских друзей. Эти жертвы «правосудия» находили в себе силы не показывать на суде, что знали действительные намерения Фейсала, как и он сам не выказывал их ни словом, ни взглядом: в противном случае его семейство, а может быть, и весь род постигла бы та же судьба. Только однажды он вспылил, заявив, что эти казни будут стоить Джемалю всего того, чего он пытался избежать. И пришлось ему прибегнуть к заступничеству константинопольских друзей – людей, занимавших в Турции руководящие посты, чтобы спастись от расплаты за свои опрометчивые слова.
Переписка Фейсала с отцом была сама по себе рискованной. Она шла через старых слуг семьи, людей, которые были вне подозрений, разъезжавших взад и вперед по Хиджазской железной дороге с письмами, спрятанными в эфесах сабель, в лепешках, в подошвах сандалий или же написанными симпатическими чернилами на обертке безобидных пакетов. Во всех этих письмах Фейсал сообщал о неблагополучии и просил отца отложить выступление до лучших времен.
Однако Хусейна ни в малой степени не настораживали предупреждения Фейсала. В его глазах младотурки были безбожными грешниками, отступниками от своей веры и человеческого долга, предателями духа и высших интересов ислама. В свои шестьдесят пять лет этот человек был решительно настроен на войну, веря, что справедливость окупит ее цену. Хусейн настолько верил в Бога, что не уделял должного внимания чисто военной стороне дела, будучи уверен в том, что Хиджаз способен покончить с Турцией в честном бою. И он послал к Фейсалу Абдель Кадера эль-Абду с письмом, что теперь все готово для смотра в Медине перед отправкой отрядов на фронт. Фейсал проинформировал Джемаля и попросил отпустить его, но, к ужасу Фейсала, Джемаль ответил, что в провинцию едет генералиссимус Энвер-паша и что на смотр войск они отправятся в Медину вместе. Фейсал намеревался сразу же по приезде в Медину поднять знамя своего отца и таким образом захватить турок врасплох, теперь же на него сваливались два незваных гостя, которым он, по законам арабского гостеприимства, не должен был наносить вреда и которые, вероятно, отложат его акцию настолько, что сама тайна восстания окажется под угрозой.
В конце концов все обошлось хорошо, хотя ирония судьбы была потрясающей. Энвер, Джемаль и Фейсал смотрели, как отряды ездили взад и вперед и маршировали по пыльной равнине за городскими воротами, имитируя схватки на верблюдах, или же пришпоривали коней в инсценировке боя на копьях в духе древних арабских традиций. «И все это добровольцы, готовые сражаться в священной войне?» – спросил наконец Энвер, обернувшись к Фейсалу. «Да», – ответил Фейсал. «Сражаться до последнего вздоха с врагами правоверных?» – «Да», – повторил Фейсал. Когда арабские командиры подошли, чтобы представиться, шериф Модхига Али ибн эль-Хусейн отвел его в сторону и прошептал: «Господин, может, нам убить их сразу?» – на что Фейсал ответил: «Нет, они наши гости».
Шейхи продолжали протестовать. Они верили, что покончат с войной двумя ударами. Они были полны решимости заставить Фейсала раскрыть свои планы, и тому пришлось пойти с ними туда, где турецкие диктаторы не могли расслышать его слов, а он держал их в поле зрения и мог в любой момент защитить жизнь людей, посылавших его лучших друзей на виселицу. Под конец он принес извинения гостям, быстро увез их обратно в Медину, выставил охрану банкетного зала из собственных рабов и назначил эскорт до Дамаска, чтобы спасти Энвера и Джемаля от смерти в пути. Он объяснил эту необычную любезность арабской готовностью делать для гостей все возможное. Но Энвер и Джемаль, охваченные глубокими подозрениями, отдали приказ о жестокой блокаде Хиджаза и подтянули крупные турецкие силы для его окружения. Они хотели удержать Фейсала в Дамаске, но из Медины пришла телеграмма с требованием его немедленного возвращения для предотвращения беспорядков, и Джемаль весьма неохотно отпустил Фейсала с условием, что его свита останется в Дамаске в заложниках.
Фейсал нашел Медину полной турецких войск, включая штаб и командование Двенадцатого армейского корпуса Фахри-паши, отважного старого головореза, прославившегося кровавой «очисткой» Зейтуна и Урфы от армян. Совершенно ясно, что турки были оповещены и о внезапном нападении, сулившем успех почти без единого выстрела, не могло быть и речи. Однако проявлять осторожность было слишком поздно. Четырьмя днями позднее свита Фейсала оседлала коней и вырвалась из Дамаска на восток, в пустыню, чтобы укрыться у вождя бедуинов Нури Шаалана. В тот же день Фейсал поднял арабское знамя. Панисламистское наднациональное государство, ради которого Абдул Хамид убивал, трудился и умер, а равно и надежды немцев на помощь ислама в осуществлении мировых планов кайзера отошли в область мечты. Самим фактом восстания шериф закрыл эти фантастические главы истории.
Любое восстание – это серьезнейший шаг, на какой только могут решиться политики, и было бы слишком большой смелостью заранее предвещать ему как успех, так и провал. Все же на этот раз фортуна благоприятствовала смелому игроку. Это был справедливый конец авантюры, замахнувшейся на очень многое, но после победы наступило время постепенной утраты иллюзий, а за ним и ночь, во тьме которой сражавшиеся поняли, что обмануты все их надежды. И теперь к ним может прийти белый покой конца, сознание бессмертного свершения, озаряющего светлым вдохновением сынов их народа.
Глава 6
До войны я много лет скитался по семитскому Востоку, вникая в жизнь крестьян, разбросанных по пустыне племен и городских жителей Сирии и Месопотамии. Я не был богат, и это ограничивало мои связи общения с беднотой, с которой редко доводилось встречаться европейским путешественникам, что и определило тот довольно необычный угол зрения, который позволил мне понять и осмыслить не столько происходящее на моих глазах, сколько возможные перспективы этого в большинстве своем невежественного народа, с тонким слоем просвещенных людей, чьи редко высказываемые мнения заслуживали того, чтобы с ними считаться. Кроме того, я видел, как некоторые политические силы влияют на умонастроения Ближнего Востока, и, в частности, повсюду встречал явные признаки упадка имперской Турции.
Турция умирала от перенапряжения сил и оскудения ресурсов в попытках держаться всего того, что осталось ей в наследство от империи. Единственным аргументом детей Османа была сабля, но сабли вышли из моды, отступив перед более смертоносным и изощренным оружием. Жизнь становилась слишком сложной для наивного народа, чья сила была в простоте и терпении и в способности на жертву. В Передней Азии не было более медлительного народа, хуже подготовленного к усвоению новых способов правления и еще меньше к созданию для себя чего-то нового. Администрация превратилась в контору по пересылке писем и телеграмм, в бухгалтерию по сборам налогов. Старым людям, правившим силой руки или характера, неграмотным, непосредственным и выделявшимся личными качествами, предстоял неизбежный отход от дел. Управление перешло в руки новых людей, достаточно ловких и гибких, чтобы пользоваться в своих интересах механизмами власти. В состав бездарного, состоявшего из недоучек комитета младотурок входили потомки греков, албанцев, черкесов, болгар, армян, евреев – кто угодно, только не сельджуки или османы. Массы утрачивали чувство единства со своими правителями, воспитанными в духе культуры Леванта и французских политических теорий. Турция разлагалась, и вылечить ее можно было только хирургическим путем.
Стойко приверженный старым порядкам анатолиец оставался вьючным животным в своей деревне и безропотным солдатом вне ее пределов, тогда как народы, подчиненные империи и составляющие почти семьдесят процентов ее населения, изо дня в день наращивали свою силу и знания; отсутствие у них традиций и ответственности, а также более живой и быстрый ум позволяли активнее осваивать новые идеи. Былой благоговейный страх и превосходство турка решительно во всем постепенно начинали стираться в сознании людей. Изменение привычного равновесия между Турцией и подчиненными ей провинциями требовало усиления гарнизонов для удержания покоренных территорий. Все они – Триполи, Албания, Фракия, Йемен, Хиджаз, Сирия, Месопотамия, Курдистан, Армения – требовали значительных расходов, с каждым годом ложившихся все более тяжким бременем на анатолийских крестьян; в результате и без того бедные деревни год от года беднели все больше.
По традиции турецкого крестьянства новобранцы безропотно принимали свою судьбу, как безучастные ко всему овцы, чуждые как добродетели, так и порока. Будучи предоставлены самим себе, они решительно ничего не делали и просто садились на землю в тупом оцепенении. Подчиняясь приказу быть доброжелательными и осмотрительными, они в зависимости от обстоятельств могли вести себя и как добрые друзья, и как благородные враги. По приказу они могли убивать собственных отцов и вспарывать животы матерям с тем же спокойствием, с каким до этого предавались безделью или делали что-нибудь путное. Безнадежная, какая-то даже болезненная безынициативность делала их самыми послушными, самыми выносливыми и самыми хладнокровными солдатами в мире.
Эти солдаты неизбежно становились жертвами своих откровенно порочных офицеров-левантинцев, которые посылали их на смерть либо пренебрежительно выбрасывали, не рассчитавшись за службу, а то и использовали в качестве объектов своей отвратительной похоти. Они настолько не считали солдат людьми, что, вступая с ними в связь, даже не принимали обычных мер предосторожности. Медицинское обследование турецких военнопленных показало, что чуть ли не половина из них заражены венерическими болезнями, приобретенными противоестественным путем. Диагностика сифилиса и подобных ему болезней в стране отсутствовала, и зараза передавалась от одного к другому, поражая целые батальоны. Служба продолжалась шесть или семь лет, после чего выжившие, происходившие из добропорядочных семей, стыдились возвращаться домой и уходили в жандармы или же, опустившись вконец, становились чернорабочими в городах. В стране падала рождаемость. Воинская служба обрекала турецкое крестьянство Анатолии на вымирание.
Нам было ясно, что Востоку нужен какой-то новый фактор, какая-то сила, какой-то народ, который не только обеспечил бы численный перевес над турками, но и превзошел бы их как по производительности в сфере экономики, так и по уровню мышления. Исторический опыт не позволял рассчитывать на то, что эти качества можно в готовом виде экспортировать из Европы. Результаты разнообразных усилий европейских держав утвердиться в Леванте оказались одинаково катастрофическими, и ни одному народу Запада мы не желали зла настолько, чтобы пытаться втянуть его в дальнейшие эксперименты в этом направлении. Нашим преемником на Востоке должна была быть какая-то местная, внутренняя сила, и, к счастью, эффективность такого подхода также определялась местными условиями. Предстояло соперничество с теперь уже насквозь прогнившей Турцией.
Кое-кто из нас считал, что достаточно мощная скрытая сила сосредоточена в массе арабских народов (являвших собою самый крупный компонент старой Турецкой империи), в этой обширнейшей семитской агломерации с ее великим религиозным началом, достаточно трудолюбивой, меркантильной и политичной, но скорее податливой по своему характеру, чем способной доминировать. Прожив пять столетий под турецким ярмом, они стали мечтать о свободе; когда Англия наконец порвала с Турцией и одновременно разразилась война на Западе и на Востоке, мы, посчитав, что в наших руках знамение будущего, решили обратить усилия Англии на строительство нового арабского мира в Передней Азии.
Нас было немного, и большинство объединилось вокруг Клейтона, руководителя разведки, как гражданской, так и военной. Клейтон был идеальным лидером для такой компании необузданных энтузиастов, какую мы собою представляли. Он был спокоен, независим, прозорлив, беззаветно храбр, когда речь шла о принятии на себя ответственности. Своим подчиненным он предоставлял полную самостоятельность. Его взгляды были широки, как обширны и его познания, и действовал он скорее как авторитет для умов, нежели как суровый начальник. Обнаружить признаки его влияния было нелегко. Он был подобен растекающейся воде или просачивающемуся маслу, тихо, упорно проникающему через все преграды. Трудно было сказать, где он заочно присутствует в данный момент и сколько у него реальных приверженцев. Он никогда не навязывал своей руководящей роли, но идеи его были близки тем, кто их воплощал. На людей производили впечатление трезвость его суждений и спокойная, величавая умеренность ожиданий. В практических делах он был довольно беспорядочен и неаккуратен, оттого с ним легко находили общий язык независимые люди.
Первым среди нас был Рональд Сторрс, секретарь по восточным делам нашей миссии, самый блестящий из англичан на Ближнем Востоке, утонченно энергичный, хотя значительную часть своей энергии он расходовал на увлечения музыкой и литературой, скульптурой и живописью, на любовь ко всему прекрасному в мире. Как бы то ни было, Сторрс сеял то, что все мы пожинали, и всегда был для нас самым значительным человеком. Если бы он смог отойти от мира и заняться тренировкой своего ума и тела с упорством атлета перед решающим соревнованием, то одна лишь его тень, словно мантией, накрыла бы все сделанное нами и всю британскую политику на Востоке.
В наших рядах был и Джордж Ллойд. Он относился к нам с доверием, а его познания в области финансов делали его надежным проводником по лабиринтам торговли и политики, предсказателем будущих магистральных путей развития Среднего Востока. Без его участия мы никогда не сделали бы так много за столь короткое время, но это была беспокойная душа, жаждавшая скорее отведать нового, нежели исчерпать открытое до дна. Большому кораблю было суждено большое плавание, и он не задержался у нас. И наверное, так и не узнал, как мы его любили.
Был и Марк Сайкс, пылкий защитник малоубедительных всемирных движений. И не только их, но целого букета предрассудков, интуитивных постулатов и полунаучных гипотез. Идеи приходили к нему извне, и у него не хватало терпения испытать материал, прежде чем выбрать стиль конструкции, которую он намеревался выстроить. Он ухватывался за какой-либо аспект истины, отделял его от окружающих обстоятельств, выворачивал, раздувал и моделировал по-своему, пока соединение прежнего подобия и новой непохожести не вызывало смех окружающих. Минуты такого смеха были минутами его триумфа. Его инстинкты жили своей жизнью, близкой к пародийному началу. По призванию он был скорее карикатуристом, нежели живописцем, даже когда речь шла о государственных делах. Решительно во всем он отыскивал необычное и игнорировал рутинное. Ему было достаточно нескольких штрихов, чтобы нарисовать картину нового мира, лишенную масштаба, но живо отражавшую цели, к которым мы стремились. Он приносил нам и пользу, и вред. В последнюю неделю пребывания в Париже он пытался смягчить этот вред. Вернувшись из поездки в Сирию с политической миссией, где с ужасом осознал истинное содержание своих мечтаний, Сайкс благородно признался: «Я ошибался: истина вот здесь». Прежние друзья не оценили его новой убежденности, обвиняя его в непостоянстве и заблуждении; а вскоре он умер. Смерть его стала величайшей трагедией из трагедий для арабского дела.
Нашим общим исповедником-ментором и советчиком был Хогарт с его уроками истории и историческими параллелями, выдержкой и отвагой. В глазах стороннего наблюдателя он был миротворцем (я же весь состоял из когтей и клыков, во мне сидел настоящий дьявол); благодаря его авторитету с нами считались и прислушивались к нашему мнению. Он был наделен тонким ощущением истинных ценностей и учил нас видеть силы, скрытые под завшивленными лохмотьями и изъязвленной кожей той массы людей, какой предстали перед нами арабы. Хогарт был нашим арбитром и несравненным историком, передавал свои знания и делился осторожной мудростью при каждом удобном случае, потому что верил в наше дело. За ним стоял Корнваллис, человек отталкивающей внешности, но явно выкованный из тех таинственных металлов, что плавятся при немыслимой температуре в тысячи градусов. Он мог месяцами гореть жарче других, доведенных до белого каления, и выглядел при этом холодным и твердым. А там – Ньюкомб, Паркер, Герберт, Грейвс, убежденные люди, упорно делавшие свою работу так, как они ее понимали.
Мы называли себя «Группой вторжения», поскольку намеревались ворваться в затхлые коридоры английской внешней политики и создать на Востоке новый народ, не оглядываясь на рельсы, проложенные предшественниками. Поэтому мы, опираясь на свое эклектичное разведывательное бюро в Каире (неспокойное место, которое за бесконечные телефонные звонки и суету, за непрестанную беготню Обри Герберт называл вокзалом Восточной железной дороги), принялись за работу с руководителями всех рангов, близкими и далекими. Разумеется, первым объектом наших усилий стал сэр Генри Макмагон, верховный комиссар в Египте. Со свойственными ему проницательностью и искушенным умом он сразу же понял наш замысел и одобрил его. Другие, например Уэмисс, Нейл Малколм, Уингейт, с готовностью нас поддержали, поняв, что война послужит созиданию. Их аргументация укрепила благоприятное впечатление, создавшееся у лорда Китченера за несколько лет до того, когда шериф Абдулла обратился к нему в Египте с просьбой о помощи. Таким образом, Макмагон достиг того, что имело для нас решающее значение: взаимопонимания с шерифом Мекки.
Но до этого мы возлагали надежды на Месопотамию. Именно там энергичными действиями фатально неразборчивого в средствах Сейеда Талеба было положено начало арабскому движению за независимость; за этим последовали выступления Ясина эль-Хашими и военной лиги. Предметом слепого поклонения арабских офицеров был соперник Энвера, кругом обязанный нам Азиз эль-Масри, живший в Египте. В первые дни войны его обхаживал лорд Китченер, надеявшийся склонить на нашу сторону турецкие силы в Месопотамии. К сожалению, Британия тогда упивалась собственной уверенностью в быстрой и легкой победе: ожидавшийся сокрушительный разгром Турции заранее называли увеселительной прогулкой. Но индийские власти были решительно против каких-либо авансов арабским националистам, которые могли бы ограничить амбициозные планы заставить будущую месопотамскую колонию пойти на самопожертвование ради общего блага, как это было с Бирмой. Генерал-губернатор прервал переговоры, оттолкнул Азиза и интернировал Сейеда Талеба, отдавшегося в наши руки.
Затем он грубым натиском ввел войска в Басру. Вражеские силы в Ираке состояли почти полностью из арабов, обреченных сражаться на стороне своих многовековых угнетателей против народа, долгое время считавшегося их освободителем, но упрямо отказывавшегося играть эту роль. Нетрудно понять, что сражались они очень плохо. Наши силы выигрывали одно сражение за другим, и тогда мы поняли, что индийская армия лучше турецкой. Затем последовал стремительный бросок к Ктесифону, где нас встретили чисто турецкие войска, сражавшиеся не за страх, а за совесть и оказавшие нам решительный отпор. Мы в замешательстве отступили. И начались долгие мучения Кута.
Между тем наше правительство раскаялось и по причинам, совершенно не связанным с падением Эрзерума, послало меня в Месопотамию, чтобы оценить возможности освобождения осажденного гарнизона каким-нибудь косвенным способом. Местные британцы категорически возражали против моего приезда. Два генерала из их числа даже оказались настолько добры, что объяснили мне, что моя миссия (о действительной цели которой они ничего не знали) позорна для солдата (которым я не был). В действительности же что-то предпринимать было уже поздно, так что агония Кута заканчивалась, и, таким образом, я не сделал ничего из того, что был намерен и имел полномочия сделать.
Условия для арабского движения были идеальными. В глубоком тылу армии Халила-паши бушевало восставшее население Неджефа и Кербелы. Уцелевшие в армии Халила арабы, по их собственному признанию, были открытыми противниками Турции. Племена Хая и Евфрата могли бы перейти на нашу сторону, прояви британцы хоть какие-то признаки благосклонности к ним. Если бы мы обнародовали обещания, данные нами шерифу, или хотя бы прокламацию, впоследствии посланную в захваченный Багдад, и приступили к соответствующим действиям, к нам присоединилось бы достаточно много местных вооруженных жителей, чтобы перекрыть турецкие коммуникации между Багдадом и Кутом. Несколько недель таких действий, и противник либо оказался бы вынужден снять осаду и отступить, либо сам попал бы в блокаду Кута, по своей суровости сравнимую с блокадой запертого внутри Тауншенда. Выиграть время для проведения такой операции было бы нетрудно. Если бы британские штабы в Месопотамии получили от Военного министерства еще восемь самолетов для увеличения ежедневных поставок продовольствия гарнизону Кута, сопротивление Тауншенда могло бы быть продолжено на неопределенное время. Его оборона была для турок неприступна, и только грубые просчеты внутри и вовне кольца вынудили его сдаться.
Однако, поскольку тамошние деятели не воспользовались этими возможностями, я сразу же вернулся в Египет. И до самого конца войны англичане в Месопотамии оставались, по существу, просто иноземной силой, занимавшей вражескую территорию с пассивно нейтральным или же подспудно враждебным населением, что лишило их той свободы передвижения, какая была у Алленби в Сирии. Он вступил как друг в страну, активные симпатии населения были на его стороне. Факторы численности, климата и коммуникаций были для нас в Месопотамии более благоприятны, чем в Сирии, а высшее командование было с самого начала не менее энергичным и опытным. Однако списки потерь в сравнении с документами Алленби, тактика «лес рубят, щепки летят» в сравнении с его фехтовальными приемами ясно показали, как катастрофически неблагоприятная политическая ситуация способна связать по рукам чисто военную операцию.
Глава 7
В Месопотамии мы потерпели разочарование, но Макмагон продолжал переговоры с Меккой и в конце концов добился успешного их завершения, несмотря на эвакуацию Галлиполи, сдачу Кута и в целом неблагоприятную ситуацию на фронтах. Лишь немногие, в том числе и те, кто знал все о ходе переговоров, действительно верили, что шериф включится в войну, и поэтому факт, что он в конце концов поднял восстание и открыл свое побережье для наших судов, стал и для нас, и для них полной неожиданностью.
Мы скоро поняли, что наши трудности только начинаются. Поскольку возникновением этого нового фактора мы целиком были обязаны усилиям Макмагона и Клейтона, их начальников обуяла профессиональная ревность. Совершенно естественно, что сэру Арчибальду Мюррею, генералу, находившемуся в Египте, были не нужны конкуренты в сфере его компетенции. Он недолюбливал гражданскую власть, которая так долго поддерживала мир между ним и генералом Максвеллом. Ему не могло быть вверено руководство аравийским делом: ни он сам, ни его штаб не были достаточно компетентны в этнологии, что совершенно необходимо, если имеешь дело с такой тонкой проблемой. С другой стороны, у него была полная возможность сделать достаточно смешным зрелище главы дипломатического представительства в стране Содружества, ведущего свою частную войну. Он был нервным, капризным и крайне честолюбивым человеком.
Он встретил поддержку со стороны начальника своего штаба генерала Линдена Белла, кровожадного солдафона, отличавшегося сочетанием инстинктивного отвращения к политикам и хорошо рассчитанной сердечности. Двое из офицеров Генерального штаба горячо одобрили позицию своих начальников, и несчастный Макмагон оказался лишен помощи армии и унижен обязанностью вести войну в Аравии под присмотром прикомандированных к нему атташе Министерства иностранных дел. Кое-кто высказался против войны, позволявшей чужакам вмешиваться в их дела. К тому же в них так глубоко укоренились навыки подавления, достаточные, чтобы придать повседневной тривиальности дипломатической рутины видимость настоящей мужской работы, что, когда пришло время заняться более важными вещами, они превращали их в те же самые тривиальности. Их расхлябанность, мелкие пакости, которые они устраивали друг другу, не могли не вызывать у военных отвращения, да и мы не питали к ним симпатии: слишком уж откровенно эти говнюки унижали Макмагона, хотя сами были недостойны даже, чтобы чистить ему сапоги.
Уингейт, совершенно уверенный в том, что полностью владеет ситуацией на Среднем Востоке, предвидел, что арабское движение станет популярным в этом регионе и принесет ему большую пользу, но под влиянием нарастающей критики Макмагона стал и сам от него отмежевываться. Да и Лондон уже намекал, что столь тонкое и запутанное дело лучше передать в более опытные руки.
Однако в Хиджазе дела шли все хуже. Полевые арабские войска не были обеспечены надежной связью, шерифы лишены военной информации, отсутствовали хоть какие-то рекомендации тактического и стратегического порядка, не делалось никаких попыток изучения местных условий и использования материальных ресурсов союзников для удовлетворения актуальных потребностей арабов. Французская военная миссия (которую дальновидный Клейтон предложил направить в Хиджаз, чтобы ублажить крайне подозрительных союзников, предоставив им место за кулисами событий и поставив перед ними какую-нибудь задачу) беспрепятственно плела хитроумную интригу против шерифа Хусейна в его же городах Джидде и Мекке и рекомендовала ему, а также британским властям меры, которые должны были подорвать его авторитет в глазах всех мусульман. Уингейта, который теперь обеспечивал наше военное взаимодействие с шерифом, убедили в необходимости высадить отряды иностранных войск в Рабеге, на полпути между Мединой и Меккой, для защиты Мекки и сдерживания дальнейшего продвижения от Медины получивших второе дыхание турок. Окруженный толпой советников, Макмагон растерялся, что послужило для Мюррея поводом обвинить его в несостоятельности. Арабское восстание было дискредитировано, и штабные офицеры в Египте радостно пророчили его скорый провал и смерть шерифа Хусейна на турецкой виселице.
Мое положение нельзя было назвать простым. Как офицеру штаба Клейтона в разведывательном отделе сэра Арчибальда Мюррея, мне были вменены в обязанность сбор информации о расположении турецких войск и подготовка карт. В силу своей естественной склонности я прибавил к этому выпуск «Арабского бюллетеня» – секретного еженедельного отчета по средневосточной политике. Клейтон все больше убеждался в необходимости моего присутствия в военном отделе Арабского бюро – крохотного разведывательного и военного штаба, занимавшегося иностранными делами, который он в то время организовывал для Макмагона. В конечном счете Клейтона вывели из Генерального штаба, и его место занял, став нашим начальником, полковник Холдич, офицер разведки Мюррея в Исмаилии. Его первым намерением было оставить меня в своем штабе, а поскольку было совершенно ясно, что я ему не нужен, я не без некоторой дружеской помощи истолковал это как способ держать меня в стороне от арабского дела. И решил, что надо бежать – теперь или никогда. Мой прямой рапорт был отклонен, и я прибегнул к хитрости. Содержание моих телефонных разговоров (общевойсковой штаб находился в Исмаилии, а я – в Каире) стало совершенно неприемлемым для штаба на Канале. Я использовал любую возможность пожаловаться на невежество и непрофессионализм офицеров разведотдела (что было правдой), а еще больше раздражал их, исправляя соперничавшие с самим Шоу речевые периоды и тавтологии в их донесениях.
Не прошло и нескольких дней, как это стало приводить их в ярость, и наконец они решили, что не станут больше терпеть мое присутствие. Я использовал эту стратегическую возможность для рапорта о десятидневном отпуске, сославшись на то, что Сторрс отправлялся по делам в Джидду, к Великому шерифу, и что мне хотелось бы отдохнуть в поездке вместе с ним на Красное море. Сторрса они не любили и были рады избавиться от меня хоть ненадолго. Согласие было немедленно получено, и они принялись готовить к моему возвращению повод для официального отстранения меня от дел. Разумеется, я не собирался предоставлять им такого шанса, потому что, будучи всегда готов пожертвовать своим телом ради любого дела, требующего исполнения воинского долга, я вовсе не собирался легкомысленно расставаться со своей душой. Я отправился к Клейтону и исповедался ему во всем. Он договорился в миссии об официальном запросе по телеграфу в Министерство иностранных дел в отношении моего перевода в Арабское бюро. Форин-офис связался непосредственно с Военным министерством, и египетское командование узнало обо всем только после того, как дело было решено.
Мы со Сторрсом благополучно отправились в путь. На Востоке говорят, что лучший способ перейти площадь – это двигаться вдоль трех ее сторон, и в этом смысле мой маневр вполне соответствовал духу Востока. Но я оправдывал себя верой в конечный успех арабского восстания при условии правильного руководства. Я был одним из его инициаторов с самого начала, все мои надежды были связаны с ним. Фаталистическая приверженность профессионального солдата субординации (британской армии неведома интрига) должна была заставить порядочного офицера сидеть и смотреть на то, как разработанный им план кампании губят люди, ничего в нем не смыслящие и не испытавшие зова души. Non nobis, Domine[6].
Книга 1 Открытие Фейсала
Главы с 8‑й по 16‑ю. Я верил в то, что причиной этих неудач восстания было несостоятельное руководство, даже скорее отсутствие всякого руководства, как арабского, так и английского. Поэтому я отправился в Аравию, чтобы повидать и оценить возможности ее лидеров. Мы знали о том, что первый из них, шериф Мекки, был стар. Абдуллу я нашел слишком умным, Али – слишком чистым и добродетельным, Зейда – слишком холодным.
Затем я направился внутрь страны к Фейсалу и увидел в нем лидера, полного необходимого огня и при этом достаточно здравомыслящего, чтобы послужить на пользу нашему делу. Его соплеменники представлялись послушным инструментом в его руках, а холмистая местность его владений обеспечивала достаточное преимущество как естественные препятствия. Я конфиденциально вернулся в Египет и доложил своим начальникам, что Мекку защищал не Рабег, а Фейсал в Джебель-Субхе.
Глава 8
«Лама», небольшой лайнер, переоборудованный под военное судно, был готов к отплытию из Суэца и, приняв нас на борт, сразу же отвалил от пристани. Подобные короткие путешествия на военных судах были для их редких пассажиров вроде нас приятными передышками. На этот раз, однако, не обошлось без некоторой неловкости. Наша сборная компания, по-видимому, нарушила заведенный на судне порядок. Младшим чинам пришлось уступить свои койки, чтобы нам было где спать ночью, а днем кают-компания гудела от нашей непривычной для моряков болтовни. Известный своей нетерпимостью Сторрс редко снисходил до общения, но в этот день был еще более резок, чем обычно. Он дважды обошел палубы, фыркнул: «Не с кем даже поговорить» – и, усевшись в одно из двух комфортабельных кресел, затеял спор о Дебюсси с Азизом эль-Масри, расположившимся в другом кресле. Азиз, араб черкесского происхождения, бывший полковник турецкой армии, а теперь генерал в армии шерифа, направлялся в Мекку, чтобы обсудить с шерифом вопросы снабжения и расквартирования регулярных арабских войск, которые он формировал в Рабеге. Через несколько минут, оставив в покое Дебюсси, они перешли к развенчанию Вагнера. Азиз бегло говорил по-немецки, а Сторрс то и дело переходил с немецкого на французский, потом на арабский и обратно. Офицеры корабля находили весь этот разговор совершенно излишним.
Мы совершили спокойный переход до Джидды по чудесному Красному морю, не чувствуя особой жары на ходу судна. Днем мы лежали под тентом, а восхитительными ночами слонялись взад и вперед по мокрым палубам под звездами, овеваемые влажным дыханием южного ветра. Но когда «Лама» наконец бросила якорь и замерла на внешнем рейде, на значительном расстоянии от белого города, словно повисшего между полыхавшим небом и собственным отражением в широкой лагуне, над которой раскачивались и перекатывались волнами массы раскаленного воздуха, на нас неумолимым мечом обрушилась аравийская жара, лишившая нас дара речи. Был полдень, а полуденное солнце Востока, подобно лунному свету, заглушает краски, словно усыпляя их, оставляет только свет и тени, ослепительно-белые дома и черные проломы улиц между ними. Впереди бледное марево дымки, дрожащей над внутренним рейдом, за нею – немереные просторы блестящего песка, словно взбегающего на гряду низких холмов, очертания которых смутно угадывались в тумане повисшего над ними зноя.
Прямо к северу от Джидды виднелась еще одна группа черно-белых строений, будто качавшихся вверх и вниз, подобно гигантским поршням, в такт колебаниям удерживаемого якорем судна, которое слегка кренилось с боку на бок на мягкой зыби лагуны под порывами легкого ветра, гнавшего все новые волны горячего воздуха. Все это выглядело тревожно, вселяло ужас и заставляло сожалеть о том, что ценою неприступности, делавшей Хиджаз безопасным с военной точки зрения плацдармом восстания, был скверный, нездоровый климат.
Однако полковник Уилсон, британский представитель в новом арабском государстве, прислал за нами свой катер, и нам не оставалось ничего другого, как сойти на берег и воочию убедиться в реальности людей, словно паривших в этом мираже. Получасом позднее Рухи (больше походивший на корень мандрагоры, чем на человека), помощник консула, улыбаясь во весь рот, встречал своего бывшего начальника Сторрса, тогда как недавно назначенные офицеры сирийской полиции и портовые чиновники, выстроившиеся вдоль таможенного причала на манер почетного караула, приветствовали Азиза эль-Масри. Мы узнали, что как раз в эти минуты в город въезжал шериф Абдулла, второй сын эмира Мекки. Нам предстояло с ним встретиться, и, таким образом, мы прибыли как раз вовремя.
Мы шли в консульство мимо белой кладки все еще строившихся ворот и дальше, по угнетающим своим видом рядам продуктового рынка. В воздухе, набрасываясь то на людей, то на груды фиников, то на мясо, носились тучи мух, подобно пылинкам, танцующим в лучах солнечного света, проникавшего сквозь дыры в деревянных или холщовых навесах в самые темные углы лавок. Дышать было тяжело, как в парилке. От постоянного влажного контакта с алой кожаной обивкой палубных кресел «Ламы» за последние четыре дня покраснели белые китель и брюки Сторрса, и пот, стекавший по одежде, блестел все ярче в ее складках. Я был так заворожен этим зрелищем, что не замечал, как темнеет моя гимнастерка цвета хаки в тех местах, где соприкасается с телом. Сторрс же, в свою очередь, гадал, будет ли путь до консульства достаточно долог, чтобы я окрасился в приличный, достойный, гармоничный оттенок, а я думал о том, что все, на что теперь сядет Сторрс, неизбежно станет алым от его одежды.
Мы добрались до консульства слишком быстро, чтобы могли сбыться эти наши надежды, и оказались в затененной комнате, где спиной к поднятой решетке окна сидел Уилсон, готовый радушно встретить легкий морской бриз, который что-то замешкался в последние дни. Он принял нас холодно, как и подобало честным, прямолинейным англичанам, у которых Сторрс вызывал подозрение хотя бы своим художественным чутьем: при встрече в Каире у нас выявилось некоторое несогласие в вопросе об отношении к национальной арабской одежде. Я называл ее просто неудобной, для него же она была категорически неприемлемой. Однако, несмотря на свои личные качества, он был предан нашему делу. Он подготовил предстоявшую встречу с Абдуллой и пообещал оказать нам любую посильную помощь. Кроме того, мы были его гостями, а изысканное восточное гостеприимство было вполне в его духе.
Абдулла, которого горожане приветствовали с молчаливым почтением, приехал к нам на белой кобыле, в окружении пеших, вооруженных до зубов рабов. Он был опьянен своим успехом в Таифе и счастлив. Я видел его впервые, Сторрс же был его давним другом в самом полном смысле слова, и все же очень скоро после начала их беседы я стал подозревать его в чрезмерном благодушии. В разговоре он то и дело как-то уступчиво подмигивал. Шериф, которому было всего тридцать пять лет, заметно располнел, возможно, оттого, что чересчур радовался жизни. Невысокий, крепкий, светлокожий шатен с аккуратно подстриженной бородой, словно компенсировавшей слишком выраженную округлость гладкого лица с необычно узким ртом, он был смешлив и открыт в общении, а может быть, искусно изображал открытость и при первом знакомстве был совершенно очарователен. Он не придерживался протокольного церемониала, непринужденно шутил, встречая каждого входившего, но стоило перейти к серьезному разговору, как от этой легкости не осталось и следа. Он тщательно подбирал слова и весьма обдуманно аргументировал свои доводы. Ничего другого не следовало от него и ожидать, поскольку Сторрс предъявлял к своему оппоненту самые высокие требования.
Арабы считали Абдуллу дальновидным государственным деятелем и умным, тонким политиком. Он и вправду был тонок, но не настолько, чтобы убедить нас в своей полной искренности. Амбиции шерифа не вызывали сомнений. Ходили слухи, что именно Абдулла определял умонастроение своего отца и был душой арабского восстания, но создавалось впечатление, что для этого он был слишком прост. Вне всяких сомнений, он стремился к независимости и формированию новых арабских наций, но при этом намеревался сохранить за своей семьей власть над новыми государствами. Он зорко наблюдал за нами, чтобы использовать нас, а через нас и Британию, в своих целях.
Я же упорно добивался своего, наблюдая за шерифом и критикуя его. Последние несколько месяцев дела восстания были плохи (затянувшийся застой, непродуманные военные действия – все это могло стать прелюдией катастрофы), и я подозревал, что причиной было отсутствие у его вождей умения повести за собой: интеллекта, авторитета, политической мудрости было мало, нужен был энтузиазм, способный воспламенить пустыню. Основной целью моего приезда было нащупать и пробудить некий абсолютный дух великого предприятия и оценить его способность привести восстание к намеченной мною цели. По мере продолжения разговора я все больше убеждался в том, что Абдулла был слишком уравновешен, слишком холоден, слишком ироничен для роли пророка, тем более вооруженного пророка, преуспевающего, если верить истории, в революциях. Присущие ему качества, возможно, пригодятся, когда после успеха наступит мир. Для вооруженной борьбы, когда нужны целеустремленность и личная инициатива, Абдулла был примером использования слишком сложного инструмента для достижения простой цели, хотя даже в теперешних условиях игнорировать его было нельзя.
Прежде всего мы обратились к вопросу о статуте Джидды, чтобы расположить к себе Абдуллу, обмениваясь взглядами по малозначительной проблеме администрации шерифа. Он ответил, что арабы слишком увязли в войне, чтобы думать о гражданском правлении. Они унаследовали турецкую систему управления в городах и продолжали пользоваться ею в более скромных масштабах. Турецкое правительство часто проявляло благосклонность к влиятельным лицам, предоставляя им значительные льготы на определенных условиях. Как следствие этого, среди турецких протеже в Хиджазе было достаточно таких, кто сожалел о появлении национального правителя. В частности, общественное мнение Мекки и Джидды было настроено против идеи арабского государства. Масса городского населения состояла из иностранцев – египтян, индийцев, яванцев, африканцев и представителей других народов, совершенно неспособных симпатизировать чаяниям арабов, в особенности бедуинов. Последние жили за счет того, что могли получить от чужестранца на своих дорогах и в долинах, что порождало неизбывную вражду между горожанами и бедуинами.
Бедуины были единственными воинами, на которых мог рассчитывать шериф. Восстание целиком зависело от их помощи. Шериф бесплатно их вооружал, многим из них платил за службу в своих войсках, кормил их семьи, когда они находились далеко от родных мест, и арендовал у них вьючных верблюдов для снабжения провиантом своих полевых армий. Соответственно, деревня процветала, а города становились все беднее.
Еще одним поводом для их недовольства был вопрос законности. Турецкий гражданский кодекс был отменен, и юриспруденция вернулась к старому религиозному праву – основанной на Коране процедуре, осуществляемой арабским кади. Абдулла с усмешкой объяснял нам, что, когда придет время, они отыщут в Коране высказывания и постулаты, которые сделают его применимым к таким современным коммерческим операциям, как банковское дело и валютный обмен. Пока же, разумеется, то, что горожане теряли в результате отмены гражданских законов, приобретали бедуины. Шериф Хусейн негласно санкционировал восстановление прежнего племенного строя. При возникновении споров между собой бедуины обжаловали действия противников перед судьей племени, чья должность была наследственной, выбиравшимся из самых уважаемых семей, а жалованьем его была коза, ежегодно взимавшаяся с каждого хозяйства. Приговор выносился на основании обычаев и подкреплялся ссылками на огромное количество памятных прецедентов. Процедура была публичной и бесплатной. В случае споров между представителями разных племен судью назначали по взаимному согласию или же прибегали к услугам судьи из третьего племени. Если дело оказывалось трудным, в помощь судье привлекалось жюри в составе четырех человек; двоих выбирал истец из семьи ответчика, а двух других – ответчик из семьи истца. Решения всегда принимались только единогласно.
Мы созерцали нарисованную Абдуллой картину с грустными мыслями о райском саде и обо всем том, чего лишилась из-за заурядной людской слабости Ева, чей прах покоится прямо за этой стеной, а потом Сторрс втянул меня в дискуссии, предложив Абдулле изложить свои взгляды на состояние кампании, чтобы ввести меня в курс дела и для доклада штабу в Каире. Абдулла немедленно посерьезнел и заявил, что хотел бы настаивать перед британцами на их немедленном и самом активном участии в решении проблемы, которую он очертил следующим образом.
В результате нашего отказа перерезать Хиджазскую железную дорогу туркам удалось сосредоточить транспорт и необходимые ресурсы для усиления Медины.
Фейсал отброшен от города, и враг готовит мобильную колонну, вооруженную всеми видами оружия, для наступления на Рабег.
Из-за нашей небрежности арабы в холмах, перекрывающих этот путь, испытывают острую нужду в подкреплениях, а также в пулеметах и артиллерии, необходимых для продолжительной обороны местности.
Хусейн Мабейриг, вождь племени масрух харб, перешел на сторону турок. Если мединская колонна продвинется вперед, Харб присоединится к ней.
Его отцу не останется ничего другого, кроме как возглавить своих людей в Мекке и умереть, сражаясь за священный город.
В этот момент зазвонил телефон. Великий шериф желал говорить с Абдуллой. Тот рассказал ему, на чем прервался наш разговор, и отец сразу же подтвердил, что в крайнем случае так и поступит. Турки войдут в Мекку только через его труп. Прозвучал сигнал отбоя, и Абдулла с едва заметной улыбкой попросил, чтобы предотвратить такое несчастье, погрузить британскую бригаду, если можно, состоящую из мусульман, на суда в Суэце и направить в Рабег, как только турки начнут свое наступление из Медины. Что мы думаем об этом?
Я ответил: во-первых, историческая точность требует признать, что шериф Хусейн сам попросил нас не перекрывать Хиджазскую железную дорогу, так как она понадобится при его победоносном наступлении в Сирии; во-вторых, что динамит, посланный нами, был возвращен с указанием, что арабам пользоваться им очень опасно; в-третьих, что также очень важно, мы не получали от Фейсала никаких запросов о поставках.
Что касается отправки бригады в Рабег, то это сложный вопрос. Транспортировка морем стоит дорого, и мы не можем бесконечно держать в Суэце порожние транспортные суда. В нашей армии не было мусульманских подразделений, британская бригада – громоздкое соединение, и для ее погрузки и высадки потребовалось бы много времени. Плацдарм в Рабеге велик. Вряд ли бригада могла его удержать, и она была бы совершенно не в состоянии выделить силы для предотвращения просачивания турецкой колонны вглубь территории. Самое большее, что она могла бы сделать, – это оборонять берег под дулами корабельных орудий, но корабль справился бы с этой задачей и без сухопутных войск.
Абдулла отвечал, что кораблей с психологической точки зрения недостаточно, так как сражение у Дарданелл разрушило легенду о всемогуществе британского флота. Турки не пойдут дальше Рабега. Во всем районе Рабег – единственное место, где есть вода, и им нужны его колодцы. Миссия бригады и транспортов должна быть лишь временной, потому что его победные таифские отряды уже движутся по восточной дороге из Мекки на Медину. Как только он выйдет на намеченный рубеж, он отдаст приказания Али и Фейсалу прикрыть его с юга и запада, и их соединенные силы поведут большое наступление, в результате которого с Божьего благословения Медина будет взята. Тем временем Азиз эль-Масри формирует в Рабеге батальоны из сирийских и месопотамских добровольцев. Если бы мы добавили к ним военнопленных арабов, содержащихся в Индии и Египте, этих сил было бы достаточно, чтобы выполнить все задачи, временно возложенные на британскую бригаду.
Я сказал, что изложу его взгляды в Египте, но заметил, что для англичан неприемлемо снятие войск с жизненно важной обороны Египта (хотя Абдулла не мог даже вообразить себе, что турки создадут реальную угрозу для Канала) и еще более неприемлема отправка христиан для защиты населения священного города от его врагов, поскольку некоторые мусульмане в Индии, считавшие, что турецкому правительству принадлежит неотъемлемое право на Харамейн – священные города Мекку и Медину, неправильно поняли бы наши действия и их мотивы. Я думаю, что мог бы, вероятно, с большей убедительностью поддержать его мнение, если бы имел возможность доложить о ситуации в Рабеге в свете собственной информированности о положении и чувствах его населения. Я хотел бы также встретиться с Фейсалом и обсудить его потребности и перспективы продолжить оборону холмов силами племен, если бы мы оказали им материальную поддержку. Мне также хотелось бы проехать из Рабега по Султанской дороге в сторону Медины, до лагеря Фейсала.
Затем пришел Сторрс и поддержал меня как только мог, подчеркивая жизненную важность полной и своевременной информации, которую опытный наблюдатель предоставит британскому главнокомандующему в Египте, и то, что сам факт командирования сюда по приказу сэра Арчибальда Мюррея самого опытного и совершенно незаменимого штабного офицера доказывает, какое серьезное значение он придает арабским делам. Абдулла подошел к телефону и попытался убедить своего отца согласиться на мою поездку вглубь страны. Шериф встретил это предложение с большим подозрением. Абдулла настаивал, добился некоторого успеха и передал трубку Сторрсу, который обрушил на старика всю мощь своего дипломатического искусства. Когда Сторрс бывал в ударе, слушать его было сплошным наслаждением, с точки зрения как прекрасного владения арабской речью, так и урока каждому англичанину, как нужно ладить с подозрительными или просто упрямыми людьми Востока. Противостоять ему дольше нескольких минут было просто невозможно; нашел он нужные слова и в данном случае. Шериф снова попросил к телефону Абдуллу и позволил тому написать к Али, и если у него не будет возражений и условия будут нормальными, разрешить мне поездку в Джебель-Субх к Фейсалу. Под влиянием Сторрса Абдулла превратил эти осторожные рекомендации в прямые письменные инструкции для Али как можно лучше и скорее снарядить меня в путь и с надежным сопровождением доставить в лагерь Фейсала. Поскольку это было все, чего хотел я, и половина того, чего хотел Сторрс, мы прервали беседу для ланча.
Глава 9
По пути в консульство Джидда нас очаровала, и после ланча, когда стало чуть прохладнее или по крайней мере солнце стояло уже не так высоко, мы решили осмотреть город в сопровождении Янга, помощника Уилсона, хорошо разбиравшегося во многих древностях, но гораздо хуже в том новом, что было в этом городе.
Это был действительно замечательный город. Улицы его представляли собою аллеи, на главном базаре прятавшиеся под деревянными крышами, во всех же других местах пробивавшиеся вверх, к небу, между высокими белостенными домами в четыре-пять этажей. Они были сложены из крупнозернистого кораллового известняка, связаны балками квадратного сечения и украшены широкими эркерами от земли до крыши, составленной из серых деревянных панелей. Стекол окна Джидды не знали, зато в избытке были деревянные решетки, и кое-где на боковинах оконных коробок была видна тонкая неглубокая резьба. Тяжелые двустворчатые двери из тикового дерева, покрытые глубокой резьбой, с коваными железными кольцами, заменявшими европейские звонки, висели на богатых кованых же петлях. Было много лепнины, или гипсовой резьбы, а во внутренние дворы более старых домов смотрели окна с красивыми каменными верхними брусьями и косяками.
Архитектурные формы напоминали бредовый стиль деревянно-каменных домов елизаветинской эпохи в причудливой чеширской манере, доведенной до крайней степени трюкаческих вывертов. Фасады домов были до того выщерблены, иссечены и облуплены, что выглядели как картонные макеты в какой-то романтической театральной декорации. Каждый этаж выступал над предыдущим, каждое окно косилось в ту или другую сторону, часто даже стены заметно отклонялись от вертикали. Город казался вымершим, так было тихо кругом и чисто под ногами. Его извилистые улицы были выстланы влажным песком, затвердевшим от времени и заглушавшим шаги не хуже любого ковра. Оконные решетки и стены, повторявшие изгибы улиц, глушили всякое подобие эха. Не видно было ни повозок, ни улиц, достаточно широких для них, ни подкованных животных, и нигде никакой суеты. Все было приглушенно, отчужденно, даже таинственно. Когда мы проходили мимо, двери беззвучно закрывались. Не было ни лающих собак, ни плачущих детей, и лишь на базаре, также казавшемся полусонным, мы увидели кучки странников всех мастей да редких прохожих, худущих, словно изможденных какой-то болезнью, с морщинистыми безбородыми лицами и прищуренными глазами. Эти люди старались быстро и осторожно проскользнуть мимо, не глядя на нас. Их бедные белые одежды, бритые головы с крошечными тюбетейками, красные хлопчатобумажные платки на плечах и босые ноги выглядели настолько одинаково, что казались почти униформой.
Гнетущая атмосфера дышала смертью. В ней не было никаких признаков жизни, как не было и испепеляющей жары, но она была насыщена влагой и памятью о многих столетиях, в ней царила опустошенность, казалось немыслимая ни в каком другом месте: никаких специфических запахов, присущих, например, Смирне, Неаполю или Марселю, лишь ощущение многовекового груза древности, словно замершего здесь дыхания множества людей, да слабая тень стойкого запаха пота на фоне других испарений. Можно было подумать, что Джидду годами не продувал крепкий ветер, что ее улицы задерживают этот воздух с того дня, как был построен город, и не отпустят от себя, пока стоят эти дома. На городских базарах нечего было купить.
Вечером зазвонил телефон. Шериф пригласил к аппарату Сторрса и спросил, не желает ли тот послушать его оркестр. «Что за оркестр?» – удивился Сторрс, не преминув поздравить его святейшество с таким успехом городского прогресса. Шериф объяснил, что штаб хиджазского командования под турками завел медный духовой оркестр, который играл каждый вечер для генерал-губернатора, а когда Абдулла посадил того в Таифскую тюрьму, там же вместе с ним оказался и оркестр. Когда узники были отправлены в Египет и интернированы, для оркестра сделали исключение. Его перевели в Мекку для услаждения слуха победителей. Шериф Хусейн положил трубку на стол в своем зале приемов, и все мы, торжественно приглашаемые по одному к телефону, слушали этот оркестр, игравший во дворце Мекки, в сорока пяти милях от нас. Сторрс выразил всеобщее удовлетворение, и шериф, расщедрившись, объявил, что оркестр отправляется форсированным маршем в Джидду, чтобы играть во дворе отведенного нам дома. «И тогда вы сможете доставить мне удовольствие, – добавил он, – позвонив мне и позволив разделить ваше удовлетворение».
На следующий день Сторрс посетил Абдуллу в его шатре рядом с гробницей Евы. Они вместе проинспектировали госпиталь, казармы, городские офисы и воспользовались гостеприимством мэра и губернатора. В перерывах между визитами они обсуждали финансовые вопросы, проблему титула шерифа, его отношения с другими аравийскими князьями, а также общий ход военных действий – все, что обычно входит в повестку дня на переговорах послов любых правительств. Это было скучно, и, когда после одной из подобных утренних бесед я понял, что Абдулла не тот вождь, который нужен восстанию, я, извинившись, отстранился от переговоров. Мы попросили Абдуллу обрисовать нам генезис арабского движения, и ответ позволил нам вполне оценить его характер. Он начал с пространного описания Талаата, первого турка, говорившего с ним о волнениях в Хиджазе. Тот желал их решительного подавления и введения, как повсюду в Империи, обязательной воинской службы.
Желая опередить его, Абдулла разработал план мирного мятежа в Хиджазе и после безрезультатного выступления Китченера предварительно назначил его на 1915 год. Он намеревался во время праздника обратиться с призывом к племенам и взять в заложники паломников. В их числе могли оказаться многие из видных людей Турции, не говоря уже о ведущих политиках Египта, Индии, Явы, Эритреи и Алжира. Он надеялся, имея в своих руках тысячи этих заложников, обратить на себя внимание заинтересованных великих держав. Абдулла думал, что они смогут оказать давление на Порту, чтобы обеспечить освобождение соотечественников. Порта, не располагавшая силами, чтобы разделаться с Хиджазом военным путем, либо пошла бы на уступки шерифу, либо призналась в своем бессилии иностранным государствам. В последнем случае Абдулла пошел бы на прямое сближение с ними, готовый удовлетворить их требования в обмен на гарантию иммунитета от Турции. Мне совсем не понравился этот план, и я был рад, когда Абдулла с легкой ухмылкой сказал, что озабоченный Фейсал просил отца не следовать ему. Это характеризовало Фейсала с лучшей стороны, к нему теперь постепенно поворачивались мои надежды как к достойному роли великого вождя.
Вечером Абдуллу ждал обед у полковника Уилсона. Мы встречали его во дворе, на ступеньках крыльца. За ним следовала блестящая свита из слуг и рабов, дальше тащилась группа бледных, изможденных бородачей со скорбными лицами, одетых в лохмотья военной формы и влачивших потускневшие медные духовые инструменты. Абдулла махнул рукой в их сторону и с гордостью объявил: «Мой оркестр». Музыкантов усадили на лавки во дворе, Уилсон послал им сигарет, а мы тем временем поднялись в столовую, балконная дверь которой была жадно распахнута навстречу морскому бризу. Пока мы рассаживались, оркестр под дулами ружей и саблями слуг Абдуллы грянул вразнобой душераздирающую турецкую мелодию. Уши у нас заложило от этого шума, но Абдулла сиял.
Компания выглядела довольно курьезно: сам Абдулла, бывший вице-председатель турецкого парламента, а ныне министр иностранных дел мятежного арабского государства; Уилсон, губернатор приморской провинции Судана и посланник его величества при дворе шерифа Мекки; Сторрс, секретарь по восточным делам в Каире, после Горста, Китченера и Макмагона; Янг, Кокрейн и я сам в роли штабных прихлебателей; Сейед Али, египетский армейский генерал, командир отряда, присланного в помощь арабам на первом этапе; Азиз эль-Масри, ныне начальник штаба арабской регулярной армии, а в прошлом соперник Энвера, возглавлявший силы Турции и сенуситов в кампании против итальянцев, главный заговорщик среди арабских офицеров в турецкой армии, выступавших против Комитета единства и прогресса, приговоренных турками к смертной казни за согласие с условиями Лозаннского договора и спасенный «Таймсом» и лордом Китченером.
Устав от турецкой музыки, мы спросили, нельзя ли сыграть что-нибудь немецкое. Азиз вышел на балкон и крикнул расположившимся внизу музыкантам, чтобы они сыграли для нас что-нибудь иностранное. Они оглушительно грянули гимн «Германия превыше всего» – причем как раз в тот момент, когда шериф в Мекке поднял телефонную трубку, чтобы послушать, что играют на нашей вечеринке. В ответ на просьбу сыграть еще что-нибудь из немецкой музыки они завели «Твердыню». К середине они окончательно сбились, и мелодия истаяла под вялый разнобой барабанов. Их кожа отсырела во влажном воздухе Джидды. Оркестранты потребовали огня, чтобы исправить инструменты. Слуги Уилсона и телохранители Абдуллы натащили соломы и каких-то картонных коробок. Музыканты прогрели барабаны, поворачивая их перед костром, а потом разразились музыкой, названной ими «Гимном ненависти», в котором никому из нас не удалось уловить ни намека на европейское звучание. «Похоронный марш», – заметил Сейед Али, повернувшись к Абдулле. У того расширились глаза, но Сторрс, стремительно вступивший в разговор, чтобы спасти ситуацию, обратил все в забавную шутку. И мы отослали печальным музыкантам остатки наших яств вместе с изъявлениями восхищения, что не принесло им большой радости; они умоляли поскорее отправить их восвояси. Наутро я отплыл из Джидды в Рабег.
Глава 10
В Рабеге стоял на якоре индийский военный корабль «Норсбрук», на его борту находился полковник Паркер, наш офицер связи с шерифом Али, которому он и отослал привезенное мною письмо от Абдуллы с «приказом» его отца немедленно отправить меня к Фейсалу. Али был поражен его содержанием, но ничего не мог поделать, так как единственной быстрой связью с Меккой был корабельный беспроволочный телеграф и он постеснялся отправить отцу свои возражения через нас. И сделал все, что мог, предоставив мне своего собственного великолепного верхового верблюда под седлом, увешанного роскошной сбруей, подушками недждской работы из разноцветных кусочков кожи, с длинной бахромой и с сетками, окаймленными металлическим плетением. Сопровождать меня в лагерь Фейсала он назначил надежного человека – Тафаса эль-Раашада с сыном из племени навазим харб.
Али делал все это наилучшим образом с одобрения Нури Саида, багдадского штабного офицера, с которым я подружился в Каире, когда он болел. Теперь Нури был вторым лицом в командовании регулярными силами, которые здесь формировал и обучал Азиз эль-Масри. Вторым моим другом при дворе был один из секретарей Фаиза эль-Хусейна, Сулут Шейх из Хаурана, бывший представитель турецкого правительства, во время войны бежавший через Армению и в конце концов добравшийся до мисс Гертруды Белл в Басре. Она и направила его ко мне с теплыми рекомендациями.
Сам Али, который рисовался мне величественным, оказался человеком среднего роста, худощавым и выглядел старше своих тридцати семи лет. Он слегка сутулился. На желтоватом лице выделялись большие, глубокие карие глаза. У него был тонкий, с довольно выраженной горбинкой нос, печально опущенные губы, недлинная черная борода и очень изящные руки. Манера его поведения была достойной и вызывала восхищение, но при этом отличалась прямотой, и он поразил меня своим джентльменством, добросовестностью и деликатностью характера, несмотря на некоторую нервозность и явную усталость. Его физическая слабость (у него был туберкулез) проявлялась в периодических внезапных приступах лихорадочного озноба, которым предшествовали и за которыми следовали периоды капризного упрямства. Он был начитан, образован в области права и религии и почти до фанатизма набожен. Он слишком хорошо осознавал свое высокое происхождение, чтобы быть амбициозным, и был слишком чист, чтобы замечать или подозревать корыстные мотивы в своем окружении. Это делало его податливым на происки назойливых компаньонов и излишне чувствительным к рекомендациям какого-нибудь крупного лидера, хотя чистота его намерений и поведения снискала ему любовь тех, кому приходилось иметь дело непосредственно с ним. Если бы вдруг стало ясно, что Фейсал вовсе не пророк, восстание вполне могло бы склониться к признанию своим главой Али. Я счел, что он более предан арабскому делу, чем Абдулла или же чем его юный единокровный брат Зейд, помогавший ему в Рабеге и явившийся вместе с Али, Нури и Азизом в пальмовые рощи, чтобы посмотреть на мой дебют. Зейд был застенчивым, белокожим, безбородым юношей лет девятнадцати, тихим и рассеянным – отнюдь не фанатичным приверженцем восстания. В самом деле, его мать была турчанкой, и родился он в гареме, так что вряд ли мог относиться с большой симпатией к идее арабского возрождения, но в этот день он делал все, чтобы казаться приятным, и даже превзошел Али, возможно, потому, что его чувства не были так сильно уязвлены появлением христианина в священных владениях эмира. Зейд, разумеется, еще в меньшей степени, чем Абдулла, был рожден лидером, которого я искал. Все же он мне нравился, и мне казалось, что по мере возмужания он превратится в решительного человека.
Али не позволил мне отправиться в путь до захода солнца, чтобы как можно меньше его последователей видело мой отъезд. Он хранил мою поездку в тайне даже от собственных рабов и прислал мне бурнус с головным платком, которыми я должен был прикрыть военную форму, чтобы мой силуэт в сумерках не отличался от любого обычного всадника на верблюде. У меня не было с собой продуктов, и Тафасу было приказано найти какую-нибудь еду в первом поселении, Бир-эль‑Шейхе, лежавшем милях в шести, не допускать обращения ко мне с какими-либо вопросами, пресекать любопытство на протяжении всего пути, объезжать стороной лагеря и избегать любых встреч. Племя масрух харб, населявшее Рабег и округу, только изображало преданность шерифу. В действительности оно состояло из приверженцев Хусейна Мабейрига, амбициозного шейха, завидовавшего эмиру Мекки и порвавшего с ним. Теперь он стал изгнанником, жившим в холмах к востоку, и было известно о его контактах с турками. Его люди не были настроены явно протурецки, но охотно повиновались своему главе. Если бы он узнал о моем отъезде в Мекку, он вполне мог бы приказать какой-нибудь банде задержать меня при проезде по территории своего округа.
Тафас был из Хазими, принадлежал к ветви бени салем племени харб и, разумеется, не был в добрых отношениях с масрухом. Это склоняло его ко мне, и, поскольку он согласился сопровождать меня к Фейсалу, мы могли ему доверять. Превыше всего у арабских племен ценится верность дорожного спутника. Проводник головой отвечал за жизнь подопечного. Один человек из племени харб, пообещавший отвести Хубера в Медину, нарушивший слово и убивший его на дороге близ Рабега, когда обнаружил, что тот христианин, подвергся всеобщему остракизму и, хотя религиозные предрассудки были на его стороне, с тех пор в одиночестве влачил жалкую жизнь в холмах, лишенный всякого дружеского участия и возможности взять жену из своего племени. Таким образом, мы целиком зависели от доброй воли Тафаса и его сына Абдуллы. И Али изо всех сил стремился к тому, чтобы его подробнейшие инструкции не подвели.
Мы двигались через пальмовые рощи, опоясывавшие рассеянные дома деревни Рабег, и далее, под звездами, по Техамской долине, однообразной полосе песчаной пустыни, окаймлявшей западное побережье Аравии между берегом моря и прибрежными горами на протяжении сотен однообразных миль. В дневные часы эта низменная равнина дышала нестерпимой жарой, а полное отсутствие воды делало ее запретным путем. И все же этот путь был неизбежен, поскольку сильно пересеченная местность в более благодатных холмах не позволяла пуститься через нее с севера на юг с тяжело нагруженными животными.
Ночной холод был приятен после дневных остановок и дискуссий, так наскучивших в Рабеге. Тафас шел вперед молча, и верблюды так же беззвучно ступали по мягкому, ровному песку. Я думал о том времени, когда это была дорога паломников, по которой неисчислимые поколения северного народа двигались в священный город, неся с собой приношения веры, чтобы возложить их у гробницы, и мне казалось, что арабское восстание могло бы стать в некотором роде паломничеством обратно на север, к Сирии, идеалом из идеалов, верой в свободу и в откровение. Мы ехали несколько часов без перерыва, пока верблюды не начали оступаться, отчего скрипели седла: верный признак того, что мягкая равнина сменяется барханами с крошечными жесткими кустиками и оттого трудно проходимыми, так как вокруг корней накапливаются холмики песка, а в промежутках между ними, увлекая за собой песчинки, вьются вихри морского ветра. Верблюды шагали в темноте менее уверенно, так как свет звезд был слишком слаб, чтобы неровности дороги отбрасывали тени и были различимы. Незадолго до полуночи мы остановились, я плотнее закутался в бурнус, выбрал впадинку подходящих размеров и отлично проспал в ней почти до рассвета.
Как только Тафас почувствовал, что воздух становится холоднее, он поднялся, и две минуты спустя мы уже снова двигались вперед. Часом позже совсем рассвело, пока мы поднимались по низкому пласту лавы, почти доверху утонувшему в нанесенном ветром песке. Он соединял небольшой ее язык, доходивший почти до берега, с главным лавовым полем Хиджаза, западная кромка которого шла выше, справа от нас, определяя место прибрежной дороги. Этот пласт был каменистым, но недлинным. По обе стороны синеватая лава вздымалась горбами, образуя невысокие склоны, с которых, по словам Тафаса, можно было видеть плывшие по морю суда. Паломники понастроили вдоль дороги пирамидки – порой всего из трех камней, положенных один на другой, в других случаях целые груды, сложенные многими людьми, куда каждый прохожий мог положить свой камень – просто потому, что так поступали другие, возможно знавшие, зачем они это делают.
За каменистым гребнем дорога опускалась в широко распахнувшийся простор, Мастурахскую равнину, по которой текла к морю Вади-Фура. Равнина была испещрена бесчисленными руслами, выложенными галькой на глубину в несколько дюймов, которые прорывали потоки воды в тех редких случаях, когда в Тареифе шел дождь и ручейки, превращаясь в бурные речки, неслись в море. Ширина дельты в этом месте доходила до шести миль. Вдоль части равнины вода текла час или два, а то и по два-три дня в году. И так продолжалось многие годы. Подземные слои здесь были насыщены влагой, защищенной от солнечных лучей наносами песка, поэтому здесь цвели деревья с колючками и мелкий кустарник. Попадались деревья с поперечником ствола в один фут, а высота их могла достигать двадцати футов. Деревья и кустарник росли отдельными группами, и их нижние ветки были обглоданы голодными верблюдами. Они казались ухоженными, высаженными обдуманно, что представлялось странным среди этой дикости, особенно если учесть, что Техама на всем протяжении до этих мест была совершенно голой пустыней.
Выше, в двух часах ходьбы от нас, как говорил мне Тафас, находилась горловина, через которую Вади-Фура вытекала из последних гранитных холмов, и там была построена небольшая деревня Хорейба с вечно текущими ручьями, колодцами и пальмовыми рощами, в которой жили вольноотпущенники, занимавшиеся земледелием. Это было важное обстоятельство. Мы недооценили того факта, что русло Вади-Фуры было прямой дорогой из окрестностей Медины в район Рабега. Оно проходило настолько южнее и западнее возможной позиции Фейсала в холмах, что вряд ли можно было сказать, что он прикрывал этот путь. К тому же Абдулла не предупредил нас о существовании Хорейбы, хотя она существенно влияла на положение Рабега, так как обеспечивала противнику водопой вне зоны наших возможных действий и досягаемости наших корабельных орудий. Турки могли сосредоточить в Хорейбе значительные силы для нападения на предполагаемые позиции бригады в Рабеге.
В ответ на мои вопросы Тафас рассказал, что в Хаджаре, лежавшем в горах к востоку от Рабега, есть еще один источник воды, он находится в руках племени масрух, где теперь штаб их протурецкого вождя Хусейна Мабейрига. Турки могли сделать его следующим этапом своего продвижения из Хорейбы к Мекке, не трогая Рабега на фланге. Это означало, что затребованная английская бригада не смогла бы спасти Мекку. Для этого потребовались бы силы, развернутые фронтом протяженностью миль в двадцать, чтобы отрезать противника от источников воды.
Тем временем на самом рассвете мы пустили своих верблюдов хорошей рысью по усыпанному галькой руслу между деревьями, направляясь к мастурахскому колодцу, первому этапу пути паломников из Рабега. Там мы должны были сделать короткую передышку и запастись водой. Моя верблюдица восхищала меня, мне никогда не доводилось ехать на подобном животном. В Египте хороших верблюдов не было, о верблюдах же Синайской пустыни, хотя выносливых и сильных, нельзя было сказать, чтобы их аллюр был таким же мягким и быстрым, как у этих дорогих животных аравийских властителей.
И все же достоинства моей верблюдицы в значительной степени оставались втуне, поскольку правильно воспользоваться ими могли бы лишь ловкие, я бы сказал, созданные для таких верблюдов всадники, а вовсе не я, которому было достаточно того, что его везут, а уж об умении управлять животным не могло быть и речи. Было легко сидеть на спине верблюдицы, не падая с нее, но очень трудно понимать и использовать ее способности таким образом, чтобы долгие переходы не утомляли ни всадника, ни животное. Тафас в пути делал прозрачные намеки на мою неловкость, и это было одной из немногочисленных тем, на которые он позволял себе говорить со мной. Казалось, что приказ не допускать моих контактов с окружающим миром закрыл рот и ему самому. А жаль, потому что мне был интересен его диалект.
У самой северной окраины Мастураха мы обнаружили колодец. Рядом с ним грудились разваленные стены то ли бывшей казармы, то ли просто барака, а напротив – несколько навесов из веток и пальмовых листьев, под которыми расположилась небольшая группа бедуинов. Мы не поздоровались, более того – Тафас объехал развалины, и мы спешились, скрывшись за грудой камней. Я уселся в ее тени, а они с Абдуллой принялись поить животных, напились сами и принесли воды мне. Колодец был старый, широкий, хорошей каменной кладки, с надежной оградой вокруг. Глубина его была около двадцати футов. Для удобства путников, не располагающих веревкой, вроде нас, в каменной кладке была сделана ниша квадратного сечения со скобами для ног и рук по углам, чтобы спуститься к воде и наполнить водой бурдюк. Досужие бездельники набросали в колодец так много камней, что половина дна оказалась завалена и воды было мало. Абдулла завязал длинные рукава бурнуса вокруг плеч, заткнул полы под опоясывавший его патронташ и буквально засновал туда и обратно по скобам в нише, вынося каждый раз на поверхность по четыре-пять галлонов воды, которую мы выливали для верблюдов в каменное корыто рядом с колодцем. Они выпили каждый галлонов по пять, ведь с последнего водопоя в Рабеге прошли целые сутки. Затем мы дали верблюдам отдохнуть и сами спокойно посидели, вдыхая легкий ветерок с моря. В вознаграждение за свои труды Абдулла выкурил сигарету.
Несколько харбов подогнали к колодцу большой гурт племенных верблюдов и принялись их поить: один из пастухов спустился в колодец, чтобы наполнять водой большое кожаное ведро, а другие поднимали его, перебирая руками веревку под громкое пение в ритме стаккато. Мы смотрели на них, не вступая в разговоры, поскольку они были из племени масрух, а мы из племени салем, и хотя оба клана жили теперь в мире и их представители могли появляться на принадлежащих друг другу территориях, это было лишь временным перемирием на войне шерифа с турками, а вовсе не искренним проявлением доброй воли.
Молча разглядывая пастухов, мы увидели двух всадников, приближавшихся легкой рысью с севера. Оба были молоды. Один был одет в богатые кашемировые одежды, в головном платке, обшитом плотным шелком. Одежда другого была попроще – белый хлопчатобумажный бурнус и платок из красной ткани. Они остановились у колодца; шикарный всадник грациозно соскользнул на землю, не сгибая колен, и, отдав своему спутнику повод, бесстрастно распорядился: «Напои их, а я отойду и отдохну». Потом шагнул к развалинам и уселся под нашей стеной, взглянув на нас с подчеркнутым безразличием. Он предложил мне сигарету-самокрутку, уже свернутую и заклеенную слюной, со словами: «Вы из Сирии?» Уклонившись от ответа, я, в свою очередь, высказал предположение о том, что он из Мекки, на которое также не последовало прямого ответа. Мы немного поговорили о войне и о том, какие тощие верблюдицы у масрухов.
Все это время его спутник с бесстрастным видом неподвижно стоял, не выпуская из рук поводья и, видимо, ожидая, когда харбы закончат поить свой гурт. «В чем дело, Мустафа? – рассердился его молодой господин. – Напои их немедленно!» Подойдя к нему, слуга уныло ответил: «Они мне не дадут». – «Еще чего! – взъярился хозяин и три или четыре раза сильно ударил плеткой склонившегося к его ногам несчастного Мустафу по голове и плечам. – Ступай к ним и попроси». Обиженный Мустафа, явно ожидавший нового удара, счел за лучшее вернуться к колодцу. Растерявшийся харб, проникшись жалостью к Мустафе, уступил ему место и дал напоить двух верблюдов из наполненного им корыта. «Кто он такой?» – шепотом спросил пастух, и Мустафа ответил: «Двоюродный брат нашего повелителя из Мекки». Они быстро отвязали от одного из седел суму и высыпали перед обоими верховыми верблюдами ее содержимое – зеленые листья и почки колючих деревьев. Их обычно сбивали с низкого кустарника тяжелой палкой, и отломанные побеги падали на расстеленную под кустами ткань.
Юный шериф смотрел на все это с довольным видом. Когда его верблюд наелся, он неторопливо, без видимого усилия поднялся по его шее в седло и, непринужденно в нем расположившись, попрощался с нами, а затем елейным голосом попросил у Аллаха блага для арабов. Те негромко пожелали ему счастливой дороги, и он тронулся в путь на юг, мы же взгромоздились на приведенных Абдуллой верблюдов и взяли курс на север. Минут через десять я услышал смешок старого Тафаса и увидел, как между его поседевшими бородой и усами заиграла саркастическая улыбка.
– Что с вами, Тафас? – спросил я.
– Господин, вы узнали этих двух всадников у колодца?
– Шерифа и его слугу?
– Вот именно. Это же были шериф Али ибн эль-Хусейн из Модига и его двоюродный брат, шериф Мохсин, правители Харита, кровные враги масрухов. Они боялись, что если арабы их узнают, то захватят или не подпустят к колодцу, и поэтому притворились простыми путниками – хозяином и его слугой из Мекки. Вы заметили, как был взбешен Мохсин, когда его ударил плеткой Али? Этот Али форменный дьявол. Когда ему было всего одиннадцать лет, он бежал из отцовского дома к дяде, грабившему на дороге паломников, и вместе с ним занимался этим делом много месяцев, пока его не поймал отец. Он был при нашем повелителе Фейсале с первого дня мединского сражения и вывел племя атейба на равнины в обход Ара и Бир-Дервиша. Всадники сражались верхом на верблюдах, и среди людей Али не было ни одного, кто посмел бы не сделать того, что делал он, – бежать рядом с верблюдом, держась одной рукой за седло, с ружьем в другой руке. Дети Харита были детьми войны.
За все время нашего пути старик впервые так разговорился.
Глава 11
Пока он говорил, мы стремительно мчались по ослепительно сверкавшей равнине, теперь почти лишенной деревьев, и грунт под ногами верблюдов постепенно становился все мягче. Поначалу это была серая галька, выстилавшая дорогу плотным слоем. Потом песка становилось все больше, а камни попадались все реже, и мы уже начали различать по цвету встречавшиеся здесь и там прогалины кремня, порфира, серого кристаллического сланца, базальта. Наконец и они исчезли, и остался один почти белый песок, покрывавший слой более твердого грунта. Бежать по нему нашим верблюдам было почти так же легко, как по травянистому ковру газона. Песчинки были чистыми, отполированными и улавливали солнечные лучи, как крошечные бриллианты, отражая их с такой силой, что это быстро стало невыносимо для глаз. Я щурился как мог, пристраивал головной платок козырьком над глазами, стараясь защитить их и снизу, на манер забрала, чтобы хоть как-то уберечься от жгучего жара, сверкающими волнами поднимавшегося от раскаленного песка и хлеставшего меня по лицу. В восьми милях впереди, за Янбо, высился гигантский пик Рудвы, подножие которой тонуло в дрожавшей дымке испарений. Совсем близко поднимались невысокие бесформенные горы Хасны, казалось перегораживавшие нам путь. Справа от нас поднимался крутой кряж, где жило племя бени айюб, зубчатый и узкий, как пила, первый из множества гористых образований между Техамой и высоким уступом плоскогорья, подступавшего к Медине. Эти горы постепенно опускались в северном направлении, переходя в синеватый ряд небольших холмов с мягкими очертаниями, а за ними к господствовавшему над всем центральному массиву Джебель-Субха с его фантастическими гранитными шпилями поднимались неровной лестницей, ряд за рядом кряжи гор, в этот час казавшиеся красными в лучах низко повисшего солнца.
Немного позже мы повернули направо от дороги паломников и по короткому проходу пересекли постепенно повышавшийся участок предгорья, чьи плоские базальтовые гребни утопали в песке, оставляя над его поверхностью только самые высокие горбины. Здесь удерживалось достаточно влаги, и кое-где на склонах, поросших жесткою травой и кустарником, паслись немногочисленные овцы и козы. Тафас показал мне камень, обозначавший границу территории племени масрух, и с довольной ухмылкой объявил, что теперь он дома, на земле своего племени, и нам больше не угрожает никакая опасность. Профаны считают пустыню бесплодной, бесхозной землей, любой участок которой каждый волен объявить своей собственностью; фактически же у каждого холма, у каждой долины был общепризнанный владелец, готовый отстаивать права своей семьи или клана при любом проявлении агрессии. Даже у колодцев и у деревьев были свои хозяева, которые позволяли всем пить вволю и использовать деревья на дрова для костра, но немедленно пресекли бы всякие попытки посторонних обратить их в свою собственность с целью для наживы. Пустыня жила в режиме некоего стихийного коммунизма, при котором природа и ее составляющие всегда открыты для любого дружески расположенного человека, пользующегося ими для собственных нужд, и ни для чего другого. Логическим следствием такого подхода были признание права на привилегии за людьми пустыни и жесткость к чужакам, поскольку общая безопасность обеспечивалась общей ответственностью людей, связанных родством.
Долины становились все четче, с чистыми руслами, выложенными песком и галькой, да с отдельными крупными камнями, смытыми с гор половодьем. Попадались большие заросли ракитника, на серой зелени которых отдыхали глаза, – годные только на дрова, но не на корм для животных. Мы продолжали подниматься, пока не вышли на главную дорогу паломников, по которой ехали до захода солнца, когда нашим взорам открылось небольшое селение Бир-эль‑Шейх. С наступлением сумерек, когда уже горели костры, на которых жители готовили ужин, мы прошли по широкой улице и остановились. Тафас зашел в одну из двух десятков жалких лачуг и, обменявшись там с кем-то несколькими едва слышными словами, после долгой паузы вернулся с мукой. Разведя ее в воде, мы замесили густое тесто, раскатали его в лепешку толщиной дюйма в два и дюймов в восемь в поперечнике. Потом мы зарыли ее в золу костра, где горели ветви кустарника, принесенные женщиной-субхиткой, с которой Тафас, похоже, был знаком. Когда лепешка нагрелась, он вынул ее из костра, отряхнул от золы, и мы поделили ее на двоих, поскольку Абдулла отправился купить себе табака.
Они рассказали, что в этом селении два облицованных камнем колодца у подножия южного склона, но у меня не было желания их осматривать, потому что от долгого перехода ныли непривычные к такой нагрузке мышцы, да и жара равнины была слишком изнурительной. От нее у меня пошли пузыри по коже, а глаза мучительно болели от вспышек света, отражавшегося под острым углом от серебристого песка и отполированных до блеска камней. Последние два года я провел в Каире, целыми днями не вставая из-за письменного стола, или в небольшом людном офисе, полном отвлекающих шумов, мешавших сосредоточиться, за разговорами о сотне неотложных дел, в действительности отнюдь не необходимых, отвлекаясь лишь на ежедневную беготню между офисом и отелем. По контрасту со всем этим новое положение было очень трудным, поскольку у меня не было времени постепенно привыкнуть к губительному аравийскому солнцу и бесконечному однообразию езды на верблюде. А предстоял еще ночной этап пути и длинный завтрашний переход, прежде чем мы должны были достигнуть лагеря Фейсала.
Я был благодарен необходимости приготовить еду и сделать закупки, на что ушел один час, и еще часу отдыха, который мы позволили себе по общему согласию. Было грустно, что он быстро закончился. Мы снова взгромоздились на верблюдов и поехали в кромешной тьме через одну долину в другую, пересекая слои горячего воздуха в закрытых котловинах и обдуваемые свежим ветром в открытых местах. Грунт под нами был явно песчаным, тишина нашего движения терзала мои непривычные уши и убаюкивала, так что я постоянно засыпал в седле и тут же вдруг испуганно просыпался, инстинктивно хватаясь за стойку седла, чтобы сохранить равновесие, порой нарушавшееся неожиданным движением животного. Было слишком темно, а очертания местности были слишком невнятны, чтобы не давать отяжелевшим ресницам опускаться на всматривающиеся во мрак глаза. Наконец мы остановились на приятный, долгий послеполуночный отдых, я завернулся в бурнус и заснул в комфортабельной песчаной могилке прежде, чем Тафас успел спутать поводом мою верблюдицу.
Спустя три часа мы вновь были в пути, на этот раз смутно различая дорогу, освещенную истаивавшим сиянием луны. Мы двигались вдоль Вади-Марид глухой ночью, знойной, молчаливой, между островерхими холмами, поднимавшимися по сторонам в разреженном воздухе. Там было много деревьев. Рассвет застал нас, когда мы выходили из этих теснин на широкий простор, на ровной поверхности которого неприятные порывы ветра поднимали вихри пыли. Все больше светало, и справа от нас показался Бир-ибн‑Хасани. Нелепые коричневые и белые домики, для безопасности державшиеся вместе в громадной тени высившейся за ними мрачной, обрывистой пропасти Субха, казались игрушечными и более унылыми, чем сама пустыня. Пока мы разглядывали их в надежде увидеть хоть какие-то признаки жизни у их дверей, солнце продолжало быстро подниматься, и на фоне еще желтоватого от угасавшего рассвета неба в сильно преломленных лучах белого света стали проявляться очертания взмывших на тысячи футов к небу выветренных скал.
Мы продолжали двигаться через большую долину. Какой-то всадник на верблюде, болтливый и старый, выехал из-за домов и присоединился к нам. Он с излишней развязностью назвал свое имя – Халлаф и после небольшой паузы разразился потоком банальных приветственных слов, а когда они иссякли, попытался втянуть нас в разговор. Однако Тафас, которому была явно неприятна такая компания, отвечал односложно. Халлаф не отступался и наконец, чтобы завоевать наше расположение, нагнулся и раскопал в своей седельной сумке небольшую эмалированную миску с порядочной порцией главного продукта питания при путешествии по Хиджазу. То было вчерашнее пресное тесто, крошившееся под пальцами, хотя еще теплое и политое жидким маслом для вязкости. Подсластив сахарной пудрой, его пальцами скатывают в шарики, как влажные опилки.
Для первого раза я съел немного, однако Тафас с Абдуллой набросились на это лакомство, и в результате щедрый Халлаф сам остался полуголодным, надо сказать, заслуженно, потому что у арабов считалось женской слабостью брать с собой еду в короткое путешествие на какую-то сотню миль. Теперь мы были друзьями, и разговор возобновился. Халлаф рассказал нам о последнем сражении, состоявшемся накануне и закончившемся неудачно для Фейсала. Похоже, он был выбит из Кейфа в верховьях Вади-Сафра и находился сейчас в Хамре, совсем недалеко от нас, по крайней мере так думал Халлаф. Мы могли проверить это в Васте, следующей деревне на нашем пути. Это сражение не было жестоким, но между людьми из племен Тафаса и Халлафа возникли некоторые разногласия, и Халлаф по порядку изложил все, что знал, называя имена и претензии с каждой стороны.
Тем временем я внимательно осматривал окрестности, так как меня очень интересовала эта новая область. От песка и развалин, запомнившихся с прошлой ночи, и от Бир-эль‑Шейха не осталось и следа. Мы ехали долиной шириной от двух до трех сотен ярдов по выложенному галькой очень твердому грунту, из которого местами выпирали груды битого зеленого камня. Здесь было много колючих деревьев, в том числе акаций высотой в тридцать и более футов с их роскошной зеленью, тамариска и мягкого кустарника, дополнявших очарование, хорошо ухоженных и превращавших дыхание пустыни в приятный воздух парка. В этот ранний утренний час они отбрасывали длинные мягкие тени. Словно подметенный, грунт был таким ровным и чистым, галька такой разноцветной и ее цвета смешивались в такую радостную гамму, что возникало ощущение рукотворного ландшафта, и это чувство укреплялось прямолинейностью и резкостью очертаний крутых холмов. Они возникали слева и справа с регулярными промежутками, нависая тысячефутовыми обрывами коричневых гранитных и темных порфировых обнажений с розовыми пятнами, причем по какой-то странной случайности эти сверкающие красками холмы покоились на стофутовых фундаментах из зернистого камня, необычный цвет которого говорил о том, что они покрыты тонкой порослью мха.
Мы проехали по этим красивейшим местам около семи миль, до низкого водораздела, пересеченного стеной из обломков гранита. Бесформенная груда камней когда-то несомненно служила преградой. Она шла от одной скалы до другой и даже поднималась вверх по склонам холмов в том месте, где они были не слишком круты. В центре, где проходила дорога, были два небольших огороженных участка, похожих на загоны для скота. Я спросил у Халлафа о назначении этой стены. Но вместо ответа он начал говорить, что побывал в Дамаске, Константинополе и Каире и что у него много друзей из числа видных людей Египта. «Знаете ли вы кого-нибудь из здешних англичан?» – поинтересовался Халлаф. Он явно проявлял любопытство ко мне и к моим намерениям. Пытался запутать меня египетскими выражениями. Когда я ответил ему на диалекте Алеппо, он заговорил о своем знакомстве с видными сирийцами. Я их тоже знал; он перевел разговор на местную политику, тонко и часто обиняком задавая осторожные вопросы о шерифе и его сыновьях и о том, что я думаю о намерениях Фейсала. Я разбирался в этом хуже его и отвечал уклончиво. Тафас пришел мне на помощь и изменил тему разговора. Впоследствии я узнал, что Халлаф был на содержании у турок и систематически слал им доносы о состоянии арабских сил после Бир-ибн‑Хасани.
Оставив стену позади, мы вышли к притоку Вади-Сафра, в более обширную каменистую долину, обрамленную холмами. Она переходила в другую долину, где далеко к западу росла роща темных пальмовых деревьев; арабы сказали, что это Джедида, одна из деревень рабов в Вади-Сафре. Мы повернули направо, через другую седловину, и, проехав несколько миль, спустились с холмов к выступу высоких скал. Мы объехали его и неожиданно оказались в Вади-Сафре, в той самой долине, которую искали, и в центре самой крупной из ее деревень, Васте, представшей перед нами в виде многочисленных групп домов, цеплявшихся за склоны холмов по обе стороны русла реки либо расположившихся на островках, образованных развалинами между многочисленными протоками.
Проехав между двумя или тремя насыпными островками, мы добрались до дальней оконечности долины. Рядом лежало русло главного потока зимних вод, белевшее сплошным слоем гальки и совершенно плоских крупных камней. Ниже его середины все пространство между пальмовыми рощами на обоих берегах занимала чистейшая вода, сквозь которую было видно песчаное дно. Вода простиралась в длину ярдов на двести, в ширину на двенадцать футов и обрамлялась у каждого берега десятифутовой лужайкой, поросшей густой травой и цветами. На такой лужайке мы ненадолго остановились, чтобы дать верблюдам досыта напиться. Появление перед нашими глазами травы после целого дня невыносимого сверкания гальки было таким неожиданным, что я невольно посмотрел вверх, подумав, что не мешало бы проверить, не закрыло ли солнце тучей.
Мы поднялись вверх по течению потока к саду, откуда он, искрясь, устремлялся в облицованный камнем канал, а затем повернули вдоль глиняной ограды под сенью пальм и направились к другому селению. Мы двигались за Тафасом по узкой улочке (дома здесь были такими низкими, что мы из наших седел смотрели сверху вниз на их глиняные крыши). Он остановился у одного из домов побольше размером и постучал в ворота. Невольник отворил, и мы спешились в уединении некрытого двора. Тафас привязал верблюдов, ослабил подпруги и бросил перед ними охапку зеленого корма из благоухавшей у ворот копны. Затем он провел меня в комнату для гостей небольшого, сложенного из глиняных кирпичей дома, с крышей из земли, утрамбованной поверх обрешетки из пальмовых жердей. Мы уселись на невысокий помост, накрытый циновкой из пальмовых листьев. День в этой душной долине оказался очень жарким, и мы скоро повалились рядом на циновку. Жужжание пчел в саду за стенами дома и мух, тучами круживших над нашими прикрытыми сеткой лицами, убаюкало нас, и мы уснули.
Глава 12
Пока мы спали, хозяева приготовили для нас хлеб и финики. Финики были свежие, удивительно сладкие и приятные, не похожие ни на что из того, что мне раньше доводилось пробовать. Хозяин дома, харб, и его соседи отсутствовали, так как были на службе у Фесайла, а жена и дети жили в палатке в горах, присматривая за верблюдами. Как правило, арабы племен Вади-Сафра жили в своих деревнях всего пять месяцев в году. На остальное время они препоручали свои сады невольникам – неграм, вроде тех двух парней, что подносили нам на подносах еду. Их массивные ноги и упитанные лоснящиеся торсы совершенно не гармонировали с похожими на птиц арабами. Халлаф объяснил мне, что этих африканцев еще детьми их самозваные отцы из племени такрури вывозили для продажи в Мекку во время паломничества. Они подрастали, набирались сил, и тогда их цена доходила до пятидесяти или даже восьмидесяти фунтов за голову, в зависимости от результатов тщательного осмотра. Некоторые из них становились слугами в доме или камердинерами своих хозяев, но большинство африканцев отправляли в пальмовые деревни малярийных долин, где всегда текла вода и климат не подходил для физического труда арабов, – а африканцы там процветали, строили себе солидные дома, женились на женщинах-невольницах и выполняли все работы по хозяйству.
Рабы были весьма многочисленными, – например, в Вади-Сафре стояли рядком тринадцать невольничьих деревень. Они образовывали особое сообщество и большей частью жили в свое удовольствие. Работа у них была тяжелая, но надзор слабый, и невольникам нетрудно было бежать. Их правовое положение было убогим: на них не распространялись ни правосудие племени, ни юрисдикция шерифских судов, но общественное мнение и личная заинтересованность осуждали любые жестокости по отношению к ним, а догмат веры, гласящий, что освобождение раба есть добродетельный поступок, на практике означал, что в конце концов почти все невольники получали свободу. Самые сметливые копили карманные деньги, полученные за время службы. У таких были собственные усадьбы, в чем я имел возможность убедиться лично, и они считали себя счастливыми. Они выращивали дыни, каштаны, огурцы, виноград и табак для собственного потребления, не говоря уже о финиках, излишки которых отправляли на одномачтовых парусниках в Судан, где обменивали их на кукурузу, одежду, на африканские и европейские предметы роскоши.
Когда полуденная жара спала, мы снова уселись на верблюдов и поехали вдоль прозрачной, медленно катившей свои воды речушки, пока она не пропала в пальмовых садах за невысокими стенами ограды из обожженной на солнце глины. Внутри и снаружи этой ограды между корнями деревьев были прорыты небольшие канавки глубиной в два или три фута, так чтобы вода, попадавшая в них из облицованного камнем канала, подходила поочередно к каждому дереву. Источник был собственностью общины, и владельцы участков пользовались водой в определенное время дня или недели, согласно установившейся традиции. Вода была чуть солоноватой, что и требовалось для лучших видов пальм, но достаточно пресной в частных колодцах пальмовых рощ. Таких колодцев было очень много, и вода в них стояла на уровне трех или четырех футов от поверхности земли.
Наш путь пролегал через центральную деревню, по торговой улице. Лавки стояли почти пустые, и вся деревня вызывала ощущение полного упадка. При жизни предыдущего поколения Васта была густонаселенной (говорили о тысяче домов), но однажды через Вади-Сафру прокатилась громадная стена воды, дамбы вокруг многих пальмовых садов были прорваны, и пальмы унесло водой. Некоторые из островков, на которых веками стояли дома, ушли под воду, а глинобитные стены превратились в жидкую глину, в которой тонули или гибли под развалинами несчастные невольники. Люди могли сюда вернуться, деревья вырасти вновь, если бы потоки воды не смыли почву, которую для создания здешних садов крестьяне отвоевывали у обычных паводков годами тяжкого труда. Но водяной поток глубиною восемь футов, три дня кряду мчавшийся по долине, вернул возделанные участки в их прежнее состояние каменистых берегов.
Мы вышли к Харме, крошечному селению с богатыми пальмовыми рощами, расположенному чуть выше Васты, в том месте, где в реку впадал приток, бравший начало где-то на севере. За Хармой долина несколько расширялась, в среднем, может быть, до четырехсот ярдов, и была покрыта сплошным, выглаженным зимними дождями слоем гальки и песка. Кругом высились голые красные и черные скалы, чьи гребни были остры, как лезвия ножей, и отражали солнечный свет, как полированный металл. В их окружении свежесть зелени и травы казалась роскошной. Нам стали попадаться группы солдат Фейсала и пасшиеся табуны их верховых верблюдов. Еще на подходе к Харме мы заметили, что каждый укромный уголок в расселинах скал, каждая рощица служили бивуаком для солдат. Они радостными криками встречали Тафаса, а тот, оживившись, размахивал руками, отвечая на приветственные жесты, и, в свою очередь, что-то кричал, явно торопясь покончить со своими обязанностями в отношении меня.
Харма открылась взорам слева от нас. Деревня, в которой было около ста домов, утопала в садах в окружении земляных насыпей высотой футов в двенадцать. Мы переправились вброд через неширокую речку и по огороженной с обеих сторон стенами дорожке между деревьями стали подниматься к гребню одной из таких насыпей, где заставили своих верблюдов опуститься на колени и спешились у ворот длинного низкого дома. Тафас сказал несколько слов невольнику, стоявшему там с саблей, серебряный эфес которой ярко блестел на солнце. Он провел меня во внутренний двор, в глубине которого я увидел на фоне черного дверного проема напряженную в ожидании, как пружина, белую фигуру. С первого взгляда я понял, что передо мной тот человек, ради встречи с которым я приехал в Аравию, вождь, который приведет арабское восстание к полной и славной победе. Фейсал был очень высокого роста, стройный и напоминал изящную колонну в своем длинном белом шелковом одеянии, с коричневым платком на голове, стянутым сверкавшим ало-золотым шнуром. Его веки были полуопущены, а черная борода и бледное лицо словно отвлекали внимание от молчаливой, бдительной настороженности всего его существа. Он стоял, скрестив руки на рукояти кинжала.
Я приветствовал Фейсала. Он пропустил меня перед собой в комнату и опустился на постеленный недалеко от двери ковер. Привыкнув к царившему в небольшой комнате мраку, я увидел множество молчаливых фигур, пристально глядевших на меня и на Фейсала. Тот по-прежнему смотрел из-под полуопущенных век на свои руки, медленно поглаживавшие кинжал. Наконец он тихо спросил, как я перенес дорогу. Я посетовал на жару, он же, спросив, когда я выехал из Рабега, заметил, что для этого времени года я доехал довольно быстро.
– Как вам нравится у нас в Вади-Сафре?
– Нравится, но слишком уж далеко от Дамаска.
Эти слова обрушились как сабля на присутствовавших, и над их головами словно прошелестел слабый трепет. Когда Фейсал сел, все замерли и затаили дыхание на долгую минуту молчания. Возможно, кое-кто из них думал о перспективе далекой победы, другие – о недавнем поражении. Наконец Фейсал поднял глаза, улыбнулся мне и проговорил:
– Слава Аллаху, турки ближе к нам, чем к Дамаску. – Все улыбнулись вместе с ним, а затем я поднялся и извинился за свою неловкость.
Глава 13
На мягкой луговине под высокими сводами пальм с ребристыми, перекрывавшими друг друга ветвями я обнаружил опрятный лагерь солдат египетской армии под командованием майора-египтянина Нафи-бея, недавно присланного из Судана сэром Реджинальдом Уингейтом в помощь восстанию. Здесь были горная артиллерийская батарея и несколько пулеметов, и солдаты выглядели более боеспособными, чем чувствовали себя на деле. Что касается самого Нафи, это был славный парень, добрый и гостеприимный, несмотря на слабое здоровье и на недовольство тем, что его послали в такую даль, в пустыню, на какую-то никому не нужную изнурительную войну.
Египтяне, привыкшие к комфорту домоседы, всегда воспринимали нарушение своих привычек как несчастье. В данном же случае они переносили трудности ради некой филантропической цели, и это придавало им твердости. Они сражались с турками, к которым относились с известной долей сентиментальности, на стороне арабов, чуждого им народа, хотя и говорившего на языке, родственном их собственному, но совершенно не похожего на них характером и жившего более примитивной жизнью. Арабы были скорее настроены враждебно к благам цивилизации, чем готовы их признать. Они встречали грубыми криками благонамеренные попытки облегчить их бедность.
Англичане хотя бы были убеждены, что их собственное абсолютное превосходство будет способствовать в оказании помощи, не вызывая чрезмерного недовольства, но египтяне потеряли веру. У них не было ни коллективного сознания долга по отношению к своему государству, ни личной преданности идее наставлять борющееся человечество на путь истинный. Назидательная полицейщина, главная сила, которой англичане привыкли оперировать в отношениях с упрямцами, в данном случае не срабатывала и инстинктивно заменялась насколько возможно дальним и осторожным кружным путем воздействия. Потому, хотя эти солдаты имели в достатке еды, были здоровы и не подвергались никаким случайностям, им казалось, что все идет из рук вон плохо, и они надеялись, что неожиданно появившийся англичанин наведет здесь порядок.
Фейсалу сообщили о прибытии Мавлюда эль-Мухлиса, приверженца арабского дела из Тикрита, которого за воинствующий национализм дважды понижали в чине в турецкой армии и который провел два года в изгнании в качестве секретаря Ибн Рашида в Неджде. Он командовал турецкой кавалерией под Шейбой, где и был взят в плен. Едва услышав о восстании шерифа, он добровольно примкнул к нему, став первым офицером регулярной армии, присоединившимся к Фейсалу. Теперь Мавлюд был его адъютантом.
Он только сетовал на скверное обеспечение людей. Это было главной причиной создавшегося положения. Они получали от шерифа тридцать тысяч фунтов в месяц, но мало муки и риса, мало ячменя, винтовок, недостаточно боеприпасов, у них не было ни пулеметов, ни горной артиллерии, они были лишены технической помощи и информации.
На этом я остановил Мавлюда и заявил, что прибыл специально для изучения их потребностей и доклада об этом, но смогу работать с ними только в том случае, если мне объяснят реальное положение. Фейсал со мною согласился и принялся излагать историю восстания с самого начала.
Первое наступление на Медину оказалось пропащим делом. Арабы были плохо вооружены, и у них не хватало боеприпасов, турки же были во всеоружии, поскольку отряд Фахри только что прибыл, а войска, предназначенные для эскортирования фон Стотцингена в Йемен, все еще оставались в городе. В момент кульминации кризиса Бени Али нарушил слово, и арабы оказались выброшенными за стены города, после чего турки открыли по ним артиллерийский огонь. Не привыкшие к новому оружию арабы сильно перепугались. Агейлы и атейбы укрылись в безопасном месте и отказались из него выйти. Фейсал с Али ибн эль-Хусейном открыто разъезжали меж людьми, тщетно пытаясь доказать им, что разрывы снарядов не столь истребительны, как может показаться. Деморализация усиливалась.
Подразделения солдат из племени бени али обратились к турецкому командованию с предложением о сдаче, если будут сохранены их деревни. Фахри обманул их и, гарантировав прекращение военных действий, окружил пригородный поселок Авили войсками, а затем внезапно отдал приказ взять его штурмом и вырезать все живое в его стенах. Сотни жителей были захвачены и безжалостно убиты, дома сожжены, а спасшихся и мертвых бросали обратно в огонь. Фахри и его люди научились еще на севере на армянах искусству убивать – и медленно, и быстро.
Ужас от турецкой манеры вести войну потряс всю Аравию. Первой заповедью арабов была недопустимость насилия над женщинами, второй – сохранение жизни и чести детей, слишком юных, чтобы сражаться вместе с мужчинами, третья гласила, что имущество, которое невозможно вывезти, должно быть оставлено выжившим. Арабы Фейсала вышли из схватки с противником, чтобы выиграть время для перегруппировки. О сдаче больше не могло быть и речи: авалийская резня возродила обычай мести за пролитую кровь и долг сражаться до последнего, но теперь стало ясно, что предстоит долгая кампания и что с пушками, заряжавшимися с дула, – единственное оружие, которым они располагали, – вряд ли можно рассчитывать на победу.
Они отступили с плоскогорий, окружавших Медину, в холмы за Султанской дорогой, к Ару, Рахе и Бир-Аббасу, где немного передохнули; Фейсал посылал одного за другим своих людей в Рабег, являвшийся их морской базой, чтобы выяснить, когда можно рассчитывать на получение продовольствия и денег. Арабы начали восстание вслепую, по приказу своего духовного отца, старого человека, слишком независимого, чтобы полностью доверять сыновьям, и без какой-либо договоренности о продолжении действий.
Но в ответ было прислано лишь немного продовольствия. Правда, позднее пришли японские винтовки, большей частью неисправные. Стволы же еще целых винтовок оказались настолько забиты грязью, что в руках нетерпеливых арабов они разрывались при первом выстреле. Денег не прислали вовсе. Чтобы как-то выйти из положения, Фейсал наполнил огромный ящик камнями, повесил на него замок, тщательно обвязал веревкой и велел своим собственным невольникам охранять его при каждом дневном переходе и заносить к нему в палатку на ночь. Прибегая к таким театральным эффектам, братья пытались поддерживать боевой дух.
Наконец в Рабег отправился сам Али, чтобы выяснить причины неувязок. Он обнаружил, что Хусейн Мабейриг, местный правитель, вбил себе в голову, что турки победят, и счел за благо следовать этой идее. Когда британцы выгрузили продовольствие для шерифа, Хусейн присвоил его и тайно переправил в несколько принадлежавших ему домов. Али сумел это доказать и отправил несколько срочных телеграмм в Джидду, своему единокровному брату Зейду, с требованием соединиться с ним и привести подкрепление. Хусейн в страхе скрылся в холмах и был объявлен вне закона. Братья завладели его деревнями. Они обнаружили там крупные склады оружия и продовольствие, которого хватило бы их армии на месяц. Соблазн оказался слишком велик, и они осели в Рабеге.
Фейсал остался в одиночестве и скоро почувствовал себя в изоляции, в патовой ситуации, вынужденным опираться только на местные ресурсы. Некоторое время он с трудом сводил концы с концами. В августе, воспользовавшись визитом полковника Уилсона в заново отвоеванный Янбо, Фейсал явился к нему и исчерпывающе изложил свои потребности. Он сам и его речь произвели впечатление на Уилсона, тут же пообещавшего ему батарею горных орудий и несколько пулеметов «максим», которыми следовало вооружить офицеров и солдат гарнизона египетской армии в Судане. Этим и объяснялось присутствие Нафи-бея и его соединений.
Арабы обрадовались и решили, что теперь они сравнялись по силе с турками. Но все четыре горных орудия были крупповскими пушками двадцатилетней давности и били всего на три тысячи ярдов, а их расчеты не были готовы к ведению огня во время нерегулярных действий. Однако арабы пошли в наступление большой толпой и буквально задавили турецкие аванпосты, а затем и подразделения поддержки. Тогда Фахри наконец серьезно встревожился, лично явился на линию огня, проинспектировал фронт и тут же усилил подвергшийся угрозе отряд в Бир-Аббасе примерно до трех тысяч солдат. У турок были полевые орудия, а также гаубицы; дополнительным преимуществом было то, что они располагались на высотке: это обеспечивало хорошее наблюдение за противником. Они стали беспокоить арабов методическим неприцельным огнем; один снаряд едва не угодил в палатку Фейсала, где в этот момент собрались на совещание все военачальники. Египетских артиллеристов попросили возобновить огонь и стереть с лица земли вражеские орудия. Увы, их оружие было бесполезно, поскольку снаряды на девять тысяч футов не летели. Их осмеяли, и арабы откатились обратно в ущелья.
Фейсал был глубоко обескуражен. Его люди устали. Многих он потерял. Единственной эффективной тактикой в борьбе с врагом были внезапные налеты кавалерии на тылы противника, но много верблюдов уже было убито или ранено, другие же были изнурены до последней степени этими дорого обходившимися операциями. Он негодовал, что всю войну повесили на его шею, в то время как Абдулла прохлаждался в Мекке, а Али с Зейдом – в Рабеге. В конце концов он отвел основную массу своих войск, оставив живших в Бир-Аббасе людей одного из родов племени харб для постоянных рейдов на турецкие караваны снабжения и коммуникации, чего он сам был не в состоянии обеспечить.
И все же он не боялся нового внезапного нападения турок. Провал не вселил в Фейсала ни малейшего уважения к противнику. Его последний отход к Хамре не был вынужденным: то был жест недовольства. Ему наскучило собственное очевидное бессилие, и он решил с достоинством уйти на короткий отдых.
В конце концов ни одной стороне так и не удалось по большому счету испытать другую. Вооружение турок обеспечивало им такое превосходство в дальности огня на поражение, которое для арабов оставалось недосягаемым. Поэтому большинство рукопашных схваток происходило по ночам, когда артиллерия слепла. До моих ушей доносились звуки удивительно примитивных стычек, с потоками слов с обеих сторон, своего рода соревнованием в язвительном остроумии, предварявшем схватку. После обмена самыми грязными из известных им оскорблений наступала кульминация, когда турки неистово кричали арабам: «Англичане!» – а те обзывали их «немцами». Разумеется, никаких немцев в Хиджазе не было, а первым и единственным англичанином был я, но каждая сторона очень любила осыпать другую ругательствами, и любой обидный эпитет с готовностью срывался с языков противника.
Я спросил Фейсала о его теперешних планах. Он ответил, что до падения Медины они неизбежно будут связаны здесь, в Хиджазе, вынужденные плясать под дудку Фахри. По его мнению, турки нацеливались на то, чтобы вернуть себе Мекку. Основой их силы теперь являются мобильные колонны, которые они могут двинуть на Рабег по разным дорогам, что держит арабов в постоянной тревоге. Пассивная оборона гор Субха показала, что арабы не слишком блестящие защитники. Однако когда противник приходит в движение, их с трудом приходится сдерживать.
Фейсал был намерен отойти еще дальше, к Вади-Янбо, границе племени джухейна. С набранным там свежим ополчением он намеревался маршем пройти на восток, к Хиджазской железной дороге за Мединой, а Абдулла в это время через лавовую пустыню атаковал бы Медину с востока. Он надеялся на то, что Али одновременно выступит из Рабега, а Зейд вступит в Вади-Сафру, чтобы связать крупные турецкие силы в Бир-Аббасе и взять его рукопашным штурмом. Согласно этому плану, Медине угрожало бы наступление со всех сторон одновременно. Каков бы ни был результат, сосредоточение арабских сил с трех сторон по меньшей мере расстроило бы подготовленное турками наступление с четвертой и обеспечило бы Рабегу и северному Хиджазу передышку для подготовки к эффективной обороне, а то и к контрнаступлению.
Мавлюд, беспокойно вертевшийся во время нашего долгого, неторопливого разговора, в конце концов не выдержал и воскликнул: «Довольно расписывать нашу историю. Нужно сражаться, сражаться с ними и убивать их. Дайте мне батарею горных орудий Шнайдера и пулеметы, тогда я покончу со всем этим и без вас. Мы только говорим, говорим и ничего не делаем». Я возразил ему не менее эмоционально, и Мавлюд, великолепный воин, считавший сражение проигранным, если он не может продемонстрировать собственные раны в доказательство своего непосредственного участия в бою, принял мой вызов. Пока мы с ним препирались, Фейсал смотрел на нас с одобрительной ухмылкой.
Этот разговор был для Мавлюда настоящим праздником. Его вдохновлял даже такой пустяк, как факт моего приезда: он был человеком настроения, колеблющимся между триумфом и отчаянием. Выглядел он намного старше своего тридцати одного года. Его налитые кровью темные, обаятельные глаза чуть косили, а впалые щеки были изрезаны глубокими морщинками. Его натура противилась размышлению, потому что оно сдерживало стремительность действий. Работа мысли стягивала черты его лица, превращая их в зеркало испытываемой боли. Он был высок, строен и силен, походка его была на редкость грациозна, а разворот плеч и гордо поднятая голова придавали ему прямо-таки королевскую осанку. Он, разумеется, это знал и поэтому охотно обращался к позам и жестам.
Движения его были стремительны. Он не скрывал своей горячности и чувственности, порой даже проявлял неблагоразумие и быстро срывался. Прекрасный аппетит и постоянные недомогания сочетались у него со спонтанными проявлениями храбрости. Личное обаяние, дерзость, гордый характер делали Мавлюда идолом для его соратников. Никто никогда не задавался вопросом о его порядочности, но впоследствии он показал, что способен ответить доверием на доверие, подозрением на подозрение.
Воспитание и обучение в окружении Абдель Хамида сделало его непревзойденным дипломатом. Военная служба у турок обогатила практическими познаниями в области тактики. Жизнь в Константинополе и пребывание в турецком парламенте сделали его знатоком европейских проблем и манер. Он был осмотрительным арбитром в спорах людей своего окружения. Будь у него достаточно сил для реализации своих мечтаний, Мавлюд пошел бы очень далеко, потому что был всецело предан своему делу и жил только для него, но боялся, что подорвет свое здоровье в погоне за высокой истиной или просто умрет от переутомления. Его люди рассказывали мне, как однажды в ходе долгого сражения, в котором ему пришлось драться за свою жизнь, вести солдат в атаку, руководить ими и вдохновлять, он настолько ослабел физически, что его, не дав насладиться сознанием победы, вынесли из боя без чувств, с пеной на губах.
Между тем, похоже, у нас обнаружился харизматик, способный, если его преподнести должным образом, придать убедительную форму идее, выходящей за рамки арабского восстания. Именно он был всем тем, на что мы надеялись, и даже гораздо большим, чем того заслуживали наши поспешные действия. Цель моего путешествия была достигнута.
Теперь я должен был с этими новостями кратчайшим путем добраться до Египта; понимание, пришедшее в тот вечер в пальмовой роще, расцветало в моем сознании, разрастаясь тысячами ветвей, отягощенных плодами и тенистой листвой, подобно той, под которой я сидел, слушая вполуха, окруженный видениями в сгущавшихся сумерках. Наконец по извивавшимся между стволами пальм тропинкам к нам спустилась вереница рабов со светильниками, и мы с Фейсалом и Мавлюдом вернулись через сады обратно в маленький дом, двор которого был по-прежнему полон ожидавших, вошли в душную комнату, где собрались уже знакомые люди, уселись вместе вокруг котла с рисом и мясом, дымившегося на разостланной слугами белой скатерти, и приступили к ужину.
Глава 14
Компания была настолько разношерстной – шерифы, представители Мекки, шейхи многочисленных племен (джухейны и атейбы, месопотамцы, агейлы), – что я решил подбросить им яблоко раздора, подстрекательски затрагивая в разговоре злободневные, возбуждающие темы, чтобы выявить их темперамент и позиции не откладывая в долгий ящик. Фейсал, выкуривавший одну сигарету за другой, даже в самые острые моменты успешно руководил разговором, и я с удовольствием смотрел, как он это делает. Он мастерски избегал бестактностей, обладая какой-то особой способностью подчинять чувства собеседников своей воле. Столь же находчив был и Сторрс, но Сторрс кичился своей значительностью, выставляя напоказ находчивость и опыт, а его изящные руки при этом просто танцевали в воздухе. Фейсал, казалось, управлял своими людьми непроизвольно: было трудно понять, как он навязывал им свое мнение, и так же трудно уследить за тем, действительно ли они ему повиновались. В этом искусстве Фейсал не уступал Сторрсу, впрочем так умело его скрывая, словно был рожден для этого.
Арабы откровенно любили Фейсала. В самом деле, такие случайные беседы показывали, насколько героическими личностями были в представлении племен шериф и его сыновья. Шериф Хусейн (Сейидна, как его называли) с виду был так добродетелен и кроток, что мог показаться слабым, но под его внешней мягкостью крылись твердая рука, огромное тщеславие, какая-то отнюдь неарабская дальновидность, сила характера и упрямство. Интерес к естественной истории усиливал его охотничий инстинкт, делая его (когда он этого хотел) верной копией какого-нибудь бедуинского князя, а мать-черкешенка наделила его качествами, не свойственными ни туркам, ни арабам, и он выказывал большую ловкость, пользуясь то теми, то другими из унаследованных от нее черт, извлекая из этого определенную выгоду.
И все же школа турецкой политики была настолько пропитана коварством, что даже лучшие не могли ее окончить, не поддавшись злу. В юности Хусейн был честным, искренним, а теперь научился не просто следить за своими словами, но и пользоваться ими для сокрытия даже вполне добропорядочных целей. Это искусство, которым Хусейн злоупотреблял, стало пороком, от которого он уже не мог избавиться. В старости каждое его письмо было пронизано двусмысленностью. Подобно мрачной туче, она парализовала решительность его характера, его житейскую мудрость и веселую энергичность. Многие это отрицают, но история предоставляет твердые доказательства.
Примером его житейской мудрости было воспитание сыновей. Султан повелел им жить в Константинополе, чтобы они получили турецкое образование. Хусейн знал, что это образование было всеобщим и хорошим. Когда они возвратились в Хиджаз юными эфенди, в европейской одежде и с турецкими манерами, отец приказал им переодеться в арабское платье, а чтобы они освежили знание арабского языка, отрядил им двоих спутников – жителей Мекки – и отправил в пустыню с корпусом кавалерии патрулировать дороги, по которым шли паломники.
Молодые люди сочли было, что это будет увеселительная прогулка, но были потрясены, узнав, что отец запретил им есть деликатесы, спать на матрацах и пользоваться седлами с мягкой подушкой. Он не позволил им вернуться в Мекку, оставляя на много месяцев, в разное время года, днем и ночью патрулировать дороги, где им приходилось иметь дело с самыми разными людьми. Они должны были изучить современные способы выездки верблюдов и тактику боевых операций. Они быстро закалились, научились полагаться только на себя, сочетая врожденный ум и решительность, которые так часто приходят в противоречие между собой. Их семейная группа была грозной, активной силой и вызывала восхищение, но почему-то оставалась странно изолированной в своем мире. Они не были местными уроженцами, их не интересовала земля. У них не было ни верных друзей, ни по-настоящему преданных слуг, и казалось, ни один из них не был искренен с другими или с отцом, перед которым они испытывали благоговейный страх.
Дебаты после ужина были весьма бурными. Я испытывал полное сочувствие к арабским лидерам, казненным в Дамаске Джемаль-пашой. Их судьба сильно меня задела: из опубликованных документов было видно, что эти люди были связаны с иностранными правительствами и готовы принять французский или английский суверенитет, если им будет оказана помощь. Это было преступлением против арабского национализма, и Джемалю оставалось лишь исполнить неизбежный приговор. Фейсал улыбнулся, невзначай подмигнув мне. «Видите ли, – объяснил он, – мы теперь по необходимости связаны с британцами. Мы рады быть им друзьями, благодарны за помощь в надежде на будущую выгоду. Но мы не являемся британскими подданными. Нам было бы легче, не будь они такими могучими союзниками».
Я рассказал о разговоре с Абдуллой эль-Рашидом по пути в Хамру. Он ругал британских матросов, ежедневно сходивших на берег в Рабеге. «Скоро они станут оставаться в городе ночами, а там, глядишь, поселятся навсегда и захватят страну». Чтобы его утешить, я рассказал о миллионах англичан, живших во Франции, и о том, что французов это не пугало. Он презрительно глянул на меня и спросил, не собираюсь ли я сравнивать Францию с Хиджазом.
Фейсал ненадолго задумался и сказал: «Я не хиджазец по воспитанию, но, славу Аллаху, я ему не завидую. И хотя я знаю, что англичане этого желают, что я могу сказать, если они захватили Судан тоже нехотя? Они зарятся на разоренные страны, чтобы их восстановить, и Аравия в один прекрасный день тоже может почудиться им лакомым куском. Благо для вас и для меня, возможно, разные вещи, но любое добро, навязанное силой, заставит народ кричать от боли. Разве руда может восхищаться преобразующим ее огнем? Здесь нет повода для обиды, но слабый народ бьет в набат, оберегая то малое, что ему принадлежит. Наша раса останется вспыльчивой до тех пор, пока не почувствует, что твердо стоит на ногах».
Раздраженные, немытые люди из племен, которые только что ели за одним столом с нами, поражали меня своим обыденным пониманием глубоко политизированных национальных чувств, некой абстрактной идеи, которую они вряд ли могли усвоить в школах хиджазских городов, равно как и в индийских, яванских, бухарских, суданских, турецких, в отрыве от симпатии к арабским идеалам. Шериф Хусейн обладал достаточной житейской мудростью, чтобы основывать свое восприятие на инстинктивной вере арабов в то, что они являются солью земли и при этом самодостаточны. А коль скоро так, то в союзе с нами, который позволит ему подкрепить свою доктрину силой оружия и деньгами, успех Хусейну обеспечен.
Разумеется, этот успех был бы не везде одинаков. Большинство шерифов, восемь или девять сотен, понимали его националистическую доктрину и являлись его миссионерами, притом миссионерами преуспевающими, благодаря его почитаемому происхождению от пророка, что давало ему право властвовать над умами людей и направлять их пути к желанному повиновению. Племена следовали духу его расового фанатизма. Города могли вздыхать по привычной пассивности турецкого правления: племена же были убеждены, что добились свободы и арабского правительства и что каждый бедуин – важная персона. Они были независимы и могли наслаждаться своей независимостью, однако эти убежденность и решимость могли привести к анархии, если бы не мощные семейные узы, а также вызываемая ими ответственность. Но это было чревато отрицанием центральной власти. Шериф мог бы пользоваться законным суверенитетом за границей, если бы ему нравилась эта блестящая погремушка; домашние же дела определялись обычаями, имевшими силу закона. Проблема иностранных теоретиков – правит ли Хиджазом Дамаск или Хиджаз может править Дамаском? – арабов совершенно не занимала, потому что не им ее было решать. Семитская идея национальной независимости сводилась к независимости кланов и деревень, а их идеалом национального союза был совместный отпор вторгшемуся врагу. Конструктивная политика, организованное государство, обширная империя не столько оставались вне поля их зрения, сколько были им попросту ненавистны. Они сражались за то, чтобы отделаться от империи, а не для того, чтобы ее победить.
Чувства сирийцев и месопотамцев, служивших в арабских армиях, носили уклончивый характер. Они верили в то, что, сражаясь в рядах местных соединений, даже здесь, в Хиджазе, отстаивают общее право арабов на национальное самоопределение; и, не ставя перед собой цели создания единого государства или даже конференции государств, определенно ориентировались на север, желая влить автономные Дамаск и Багдад в арабскую семью. У них было мало материальных ресурсов, и этого не изменил бы даже возможный успех, поскольку их мир был сельскохозяйственным, пастушеским, без углей и руд, и никогда не смог бы создать себе современное вооружение, чтобы стать сильнее. В противном случае нам пришлось бы задуматься, прежде чем возбуждать в стратегической сердцевине Ближнего Востока новые, столь же мощные национальные движения.
От религиозного фанатизма оставалось мало. Шериф категорически отказался придать религиозный поворот своему восстанию. Его военным кредо был национализм. Племенам было известно, что турки мусульмане, и они думали, что немцы, вероятно, были искренними друзьями турок. Они знали и то, что немцы христиане, а британцы – союзники арабов. В этих обстоятельствах религия только запутывала дело, и ее отставили в сторону. «Если христиане воюют с христианами, то почему бы нам, магометанам, не заняться тем же самым? Чего мы хотим, так это власти, которая говорила бы на общем с нами языке и обеспечила нам мирную жизнь. А кроме того, мы ненавидим этих турок».
Глава 15
На следующее утро я поднялся рано и в одиночестве присоединился к солдатам Фейсала, направляющимся в сторону Кейфа, чтобы попытаться уловить пульс их мнений на злобу дня, вызывая их на разговор с помощью уловки, использованной накануне вечером во время беседы с их начальниками. Время было главным фактором, определявшим мои усилия, потому что всего за десять дней было необходимо создать определенное впечатление о ситуации, что в обычных обстоятельствах потребовало бы долгих недель наблюдения, когда к каждому явлению продвигаешься обиняком, как бы боком, наподобие краба. Я ходил бы целый день, прислушиваясь ко всему, что в пределах слышимости, но не улавливая подробностей и получая лишь общее впечатление – «красное, белое или серое». Сегодня мои глаза должны были напрямую подключиться к мозгу, чтобы выделить одно или два явления более четко, по контрасту с прежней приблизительностью. Это почти всегда были физические формы: скалы и деревья, тела людей в покое или в движении, но не такие мелочи, как, скажем, цветы.
Но здесь чувствовалась острая необходимость в расторопном наблюдателе. В этой монотонной войне любое нарушение рутины было радостью для всех, а сильнейшим принципом Макмагона была эксплуатация скрытого воображения Генерального штаба. Я верил в арабское движение и еще до приезда сюда был убежден, что в нем вызревает идея разделения Турции на куски, но у других в Египте такой веры не было, и ничего толкового о действиях арабов на поле брани не говорилось. Обобщая некоторые впечатления о духе этих романтиков среди холмов, окружавших священные города, я мог бы завоевать симпатии Каира и, воспользовавшись этим, продвинуть вопрос о дальнейших мерах помощи.
Солдаты приняли меня радушно. Они останавливались под каждой крупной скалой или кустом, отдыхая от жары и освежая свои коричневые конечности утренним холодком, накопленным камнем в тени укрытия. Глядя на мою форму цвета хаки, они приняли меня за дезертировавшего к ним от турок офицера и добродушно строили достаточно пугающие предположения о том, как они со мной поступят. Большинство из них были молоды, хотя слово «воин» относилось в Хиджазе к мужчине в возрасте между двенадцатью и шестьюдесятью годами, достаточно смышленому, чтобы научиться стрелять. Солдаты являли собою толпу крепких с виду темнокожих мужчин, в том числе негров. Они были худощавы, но чрезвычайно изящны, и наблюдать за их плавными движениями было одно удовольствие. Невозможно было представить, что где-то можно встретить более сильных и выносливых людей. Они были готовы двигаться в седле день за днем на громадные расстояния, бежать по раскаленному песку или по битым камням босиком, по жаре, не чувствуя боли, и карабкаться по скалистым склонам, подобно козам. Они носили свободные рубахи, иногда с короткими хлопчатобумажными штанами, и головные платки, обычно из ткани красного цвета, служившие, в зависимости от обстоятельств, и полотенцем, и носовым платком, и мешком. Они были обвешаны патронташами и, когда представлялась возможность, палили в воздух просто для развлечения.
Настроены они были очень воинственно, кричали, что война может продлиться десять лет. В горах не знали более урожайного года. Шериф кормил не только сражавшихся мужчин, но и их семьи и выплачивал по два фунта в месяц каждому бойцу; по четыре фунта платил за верблюда. Никакими другими способами не удалось бы сотворить это чудо – держать пять месяцев в полной боевой готовности полевую армию, укомплектованную членами разных племен. У нас вошло в привычку подсмеиваться над любовью восточных солдат к деньгам, но хиджазская кампания была хорошим примером близорукости такого подхода. Турки давали крупные взятки, чтобы освободиться от активной службы, и занимались подсобными работами. Арабы брали у них деньги в обмен на успокоительные заверения, и в то же время эти самые племена были связаны с Фейсалом, платившим им деньги за услуги. Турки перерезали своим пленникам горло ножами, как если бы забивали на бойне овец. Фейсал давал по фунту за пленного, и многих передавали ему в целости и сохранности. Он платил также и за захваченных мулов, и за винтовки.
Фактический личный состав армии находился в состоянии постоянной ротации по принципу кровных связей. Одной семье могла принадлежать одна винтовка, и сыновья этой семьи являлись в строй поочередно, на несколько дней каждый. Женатые солдаты курсировали между военным лагерем и семьей, а порой целый клан мог почувствовать себя утомленным и отправлялся на отдых. Таким образом, численность солдат, получавших жалованье, превышала численность находившихся в каждый момент под ружьем, кроме того, из политических соображений Фейсалу приходилось регулярно платить деньги крупным шейхам за дружескую поддержку. Десятую часть восьмитысячной армии Фейсала составляли кавалеристы «верблюжьего корпуса», остальные солдаты были из горных районов. Они служили, подчиняясь только шейхам своих племен, и только поблизости к дому, сами обеспечивая себя продовольствием и транспортом. Номинально за каждым шейхом стояла сотня солдат. Шерифы, чье привилегированное положение ставило их выше честолюбивой зависти племенных шейхов, действовали как групповые лидеры.
Считалось, что все проявления кровной вражды искоренены, в действительности же на территории, находившейся под юрисдикцией шерифа, они были просто отложены: билли и джухейны, атейбы и агейлы в армии Фейсала жили и сражались бок о бок. Но при этом они относились друг к другу настороженно, да и среди соплеменников ни один не доверял полностью соседу. Каждый по отдельности мог откровенно ненавидеть турок – обычно так и было, – но, может быть, не настолько, чтобы не воспользоваться возможностью свести счеты с кровником в ходе боя. Таким образом, наступать на противника с полной отдачей они не могли. Одна рота турок, хорошо окопавшаяся на открытой местности, могла бы разгромить целую армию таких солдат, а одно генеральное сражение – положить ужасный конец войне.
Я пришел к выводу, что солдаты, призванные из племен, хороши только в обороне. Присущий им стяжательский азарт делал их падкими на добычу, побуждал взрывать железнодорожные пути, грабить караваны и воровать верблюдов, но они были слишком независимы, чтобы подчиняться приказаниям или сражаться в составе боевого подразделения. Солдат, способный отлично сражаться только в одиночку, как правило, плохой солдат, и подобные герои казались мне неподходящим материалом для выучки методами нашей муштры, однако, если бы мы снабдили их ручными пулеметами Льюиса и предоставили самим себе, они были бы вполне способны удерживать свои холмы и играть роль надежного щита, за которым мы могли бы создать, например в Рабеге, регулярное мобильное арабское войско, способное на равных противостоять туркам (уже ослабленным партизанскими действиями) и разбить их по частям. Для этой регулярной армии не потребовалось бы рекрутов из Хиджаза. Ее следовало бы формировать из медлительных и с виду вовсе не воинственных жителей сирийских и месопотамских городов, которые уже были в наших руках, и укомплектовать офицерами-арабами, прошедшими обучение в турецкой армии; людьми типа и биографии Азиза эль-Масри и Мавлюда. Они в конце концов завершили бы войну ударными операциями при поддержке летучих отрядов из племен, которые сковывали бы и отвлекали турок своими рейдами, подобными булавочным уколам.
В тот момент хиджазская кампания могла бы быть не больше чем войной толпы дервишей с регулярными войсками. Здесь шла борьба пустыни и скалистых гор (усиленных дикой ордой горцев) с вооруженным до зубов немцами противником, отчасти утратившим из-за этого бдительность, необходимую при ведении войны в условиях непредсказуемости действий противника. Пояс холмов был сущим раем для снайперов, а уж в прицельной-то стрельбе арабы были непревзойденными мастерами. Две-три сотни храбрых солдат могли бы удерживать любой участок гористой местности, так как склоны предгорий были слишком круты для штурма даже с помощью лестниц. Долины с их единственными проходимыми дорогами на протяжении многих миль были не столько долинами в прямом смысле слова, сколько глубокими расселинами или ущельями, порой до двухсот ярдов в поперечнике, а иногда всего в двадцать ярдов, да к тому же изобиловали изгибами и поворотами. В глубину они достигали четырех тысяч футов и не давали укрытия, будучи окружены массивами гранита, базальта и порфира – не гладкими, как можно было бы ожидать, а заваленными кучами обломков, твердых, как металл, и почти таких же острых.
Мне, непривычному к такой местности, казалось невероятным, чтобы турки осмелились пойти на прорыв, разве что с помощью предателей из числа горцев. Но даже и тогда такая затея была бы очень опасной. Противник не мог быть уверен, что ненадежное население не вернется обратно, а иметь подобный лабиринт ущелий в тылу было бы много хуже, чем впереди. Не имея дружеских связей с племенами, турки владели бы лишь той землей, на которой стояли их солдаты, а протяженные и сложные коммуникации за две недели поглотили бы тысячи людей, в результате на передовых позициях их бы вообще не осталось.
Единственным поводом для тревоги был вполне реальный успех турок в запугивании арабов артиллерийским огнем. Азиз эль-Масри столкнулся с таким страхом во время турецко-итальянской войны в Триполи, но быстро понял, что он со временем проходит. Мы могли надеяться, что так будет и здесь, однако пока звук орудийного выстрела повергал всех солдат в панику и они бежали в укрытия. Они были уверены, что разрушительная сила снарядов пропорциональна громкости выстрела. Пуль они не боялись, как, пожалуй, и самой смерти, но мысль о гибели от разрыва снаряда была для них невыносимой. Мне казалось, что этот страх может искоренить только присутствие собственных орудий, хотя бы и бесполезных, но громко стреляющих. От величественного Фейсала до последнего оборванца-солдата в его армии у всех на устах было одно слово: «артиллерия».
Солдаты пришли в восторг, когда я сказал им, что в Рабеге выгружены с корабля пятидюймовые гаубицы. Это почти погасило в их сознании горечь воспоминаний о недавнем отступлении под Вади-Сафрой. Эти орудия не могли принести им никакой реальной пользы. В самом деле, мне казалось, что арабам от них будет чистый вред, потому что их достоинства состояли в мобильности и сообразительности, а предоставив им артиллерию, мы сковали бы их движения и ограничили эффективность действий. Но вместе с тем, если бы мы не дали им орудий, они могли бы разбежаться.
Когда я оказался в гуще событий, грандиозность масштабов восстания произвела на меня сильное впечатление. Вся густонаселенная провинция, от Ум-Леджа до Кунфиды, – более двух недель пути верхом на верблюде – внезапно преобразилась, превратившись из традиционного пути набегов шаек грабителей-кочевников в эпицентр взрыва гнева против Турции. Арабы сражались с нею, разумеется, не нашими методами, но достаточно ожесточенно, невзирая на религиозный долг, который, казалось бы, должен был поднять Восток на священную войну против нас. Мы дали волю не поддающейся никаким количественным оценкам волне антитурецкой ненависти, выношенной порабощенными поколениями, ненависти, которая могла оказаться весьма стойкой. Среди племен, оказавшихся в зоне военных действий, царил некий нервный энтузиазм, как мне кажется, свойственный любым национальным восстаниям, но странным образом тревожащий пришельца из страны, освобожденной так давно, что национальная независимость представляется ему столь же лишенной вкуса, как простая вода, которую мы пьем.
Позднее я вновь встретился с Фейсалом и пообещал ему сделать для него все, что смогу. Мои начальники организуют базу в Янбо, куда будут доставляться морем предназначенные исключительно для него товары и боеприпасы. Мы постараемся направить к нему офицеров-добровольцев из числа военнопленных, захваченных в Месопотамии и на Канале, а из рядовых, содержащихся в лагерях для интернированных, сформируем орудийные расчеты и пулеметные команды и снабдим их такими горными орудиями и ручными пулеметами, какие только можно найти в Египте. Наконец, я буду рекомендовать прислать сюда профессиональных офицеров британской армии в качестве советников и офицеров связи в боевой обстановке.
На этот раз наша беседа была исключительно приятной и закончилась теплыми выражениями его благодарности, а также пожеланием моего скорейшего возвращения сюда. Я объяснил Фейсалу, что мои обязанности в Каире не предполагают работу в полевых условиях, но что, возможно, мои начальники позднее оплатят мне еще одну подобную поездку, когда его текущие потребности будут удовлетворены и движение будет успешно развиваться. Теперь же я попросил предоставить мне транспорт до Янбо, откуда я вернусь в Египет, чтобы незамедлительно приступить к осуществлению этих планов. Он тут же назначил мне эскорт из четырнадцати джухейнских шерифов, которые все были родственниками джухейнского эмира Мухаммеда Али ибн Бейдави. Они должны были доставить меня в целости и сохранности к губернатору Янбо, шейху Абдель Кадеру эль-Абдо.
Глава 16
Выехав из Хамры, когда начало смеркаться, мы двинулись снова вдоль Вади-Сафры до Кармы на другом берегу, где повернули в долину направо. Она сплошь заросла колючим кустарником, через который мы с трудом продирались с верблюдами, подтянув ремни седельных вьюков, чтобы уберечь их от колючек. Пройдя таким образом две мили, мы стали подниматься по узкому проходу Дифран, который даже ночью дает представление о том, каких трудов стоила прокладка здесь дороги. Проход выровняли искусственным путем и по обе стороны возвели каменные стенки для защиты от потоков воды в периоды дождей. Камни перед этим сортировали и переправляли по дамбе, специально построенной из крупных неотесанных блоков, но она была прорвана мощными потоками и теперь лежала в руинах.
Наш подъем составил, наверное, около мили, и крутой спуск с обратной стороны был примерно таким же. Затем мы вышли на плоскогорье и оказались на сильно пересеченной местности с запутанной сетью вади – высохших речных русел, главное из которых уходило к юго-западу. Верблюдам здесь идти было легко. Мы проехали в темноте еще около семи миль и остановились у колодца Бир-эль-Марра, на дне долины под очень низкой скалой, на вершине которой вырисовывались на фоне усыпанного звездами неба квадратные очертания сложенного из тесаного камня небольшого форта. Возможно, как форт, так и насыпь были возведены каким-нибудь мамелюком для прохода его паломнического каравана из Янбо.
Мы провели здесь ночь, проспав шесть часов, что было просто роскошью после такой дороги, хотя этот отдых был дважды нарушен окликами едва различимых групп поднимавшихся наверх путников, обнаруживших наш бивуак. Потом мы долго брели среди невысоких кряжей, пока на рассвете нашим взорам не открылись спокойные песчаные долины со странными буграми лавы, окружившими нас со всех сторон. Здешняя лава не имела вида иссиня-черного шлака, как на полях под Рабегом. Она была цвета ржавчины и громоздилась огромными утесами с оплавленной поверхностью свилеватой структуры, как бы наслоенной чьей-то странной, но мягкой рукой. Песок, поначалу расстилавшийся ковром у подножия кристаллического базальта, постепенно покрывал его сверху. Горы становились все ниже, и их все больше покрывали наносы сыпучего песка, вплоть до того, что его языки добирались до вершины гребней, исчезая из поля зрения. Когда солнце поднялось высоко и стало мучительно жгучим, мы вышли к дюнам, скатывавшимся долгими милями под гору на юг, к подернутому дымкой серо-синему морю, видневшемуся на расстоянии, определить которое из-за преломления лучей в дрожащем раскаленном воздухе было невозможно.
Дюны были узкими. К половине восьмого мы вышли на равнину, сплошь покрытую стекловидным песком, смешанным с гравием, через который пробивались заросли высокого кустарника и кустов с колючками пониже. Попадались и рослые акации. Мы очень быстро пересекли эту равнину, и я не мог не отметить дискомфорта. Я не был опытным всадником, дорога меня изнуряла, по лбу струился пот и разъедал глаза под растрескавшимися от жары веками, только что не скрипевшими от мелких песчинок. Но тот же пот был и благом, когда его прохладные капли падали на щеки с прядей волос, правда, этой скупой свежести было слишком мало, чтобы бороться с жарой. Когда песок отступил перед сплошной галькой, мы поехали быстрее, а в открывшейся перед нами просторной долине русло стало еще тверже, устремляясь переплетенными рукавами к морю.
По мере того как мы преодолевали очередной подъем, вдали пред нами развертывалась бескрайняя панорама дельты Вади-Янбо, самой крупной из долин северного Хиджаза. Ее покрывали буйные заросли тамариска и колючего кустарника. Когда мы проехали по ней несколько миль, справа показалась темная пальмовая роща Нахль-Бумарака, в тени которой расположились деревня и сады Бени-Ибрагим‑Джухейны. Вдали перед нами вставал массив Джебель-Рудвы, нависшей, казалось бы, над самым Янбо, хотя до него было больше двадцати миль. Мы видели его еще из Мастураха – это была одна из больших и самых красивых гор Хиджаза. Его сверкающая кромка поднималась от плоской Техамы, заканчиваясь могучим гребнем. Под его защитой мои спутники чувствовали себя дома. Равнина буквально корчилась в судорогах от нестерпимого зноя, мы укрылись в тени под густой листвой акации, выросшей рядом с дорогой, и проснулись только после полудня.
Мы напоили верблюдов солоноватой водой из небольшой ямы в одном из рукавов русла, под аккуратной живой изгородью из тамариска с листьями, похожими на птичьи перья, а потом благополучно проехали еще два часа и остановились на ночь в типичной для Техамы совершенно голой местности, где волны песка тихо перекатывались через гряды гравия, образуя неглубокие лощины.
Чтобы испечь хлеб и вскипятить воду для кофе, шерифы развели костер из сучьев ароматических деревьев, а потом мы сладко уснули, упиваясь свежестью соленого морского бриза, овевавшего наши лица. Поднялись мы в два часа утра и погнали своих верблюдов по однообразной равнине, словно вымощенной твердым гравием и влажным песком, к Янбо, чьи стены и башни на коралловом рифе возвышались перед нами футов на двадцать. Меня повели прямо через ворота по вымощенным крошащимся камнем пустым улицам (Янбо был наполовину мертвым городом с того времени, как открыли Хиджазскую железную дорогу) к дому Абдель Кадера, представителя Фейсала, хорошо информированного, энергичного, спокойного и достойного человека, с которым мы переписывались, когда он был почтмейстером в Мекке, а в Египте печатали почтовые марки для нового государства. Его только что перевели сюда.
У Абдель Кадера в его живописном, но довольно беспорядочном доме, окна которого выходили на пустынную площадь, откуда когда-то отправлялись в далекий путь караваны, я прожил четыре дня в ожидании корабля, что было чревато моим опозданием. Однако в конце концов на горизонте появилась «Сува» под командой капитана Бойля, которая и доставила меня обратно в Джидду. Это была моя первая встреча с Бойлем. Он сделал много в начале восстания, и ему предстояло сделать еще больше в будущем. Но на этот раз мне не удалось создать о себе хорошее впечатление. После путешествия моя одежда выглядела не лучшим образом, и у меня не было никакого багажа. Хуже всего оказалось то, что на голове у меня был арабский головной платок, который я носил, желая подчеркнуть свое уважение к арабам. Бойль был разочарован.
Наша упорная приверженность шляпе (вызванная неправильным пониманием опасности теплового удара) привела к тому, что Восток стал придавать ей особое значение, и после долгих размышлений его умнейшие головы пришли к заключению, что христиане носят отвратительный головной убор, широкие поля которого могут оказаться между их слабыми глазами и неблагосклонным взором Аллаха. Это постоянно напоминало исламу о том, что христианам он не нравится и что они его поносят. Британцы же находили этот предрассудок достойным осуждения и подлежащим искоренению любой ценой. Если этот народ не хочет видеть нас в шляпах, значит он не хочет нас видеть вообще. Но я приобрел опыт в Сирии еще до войны и при необходимости носил арабскую одежду, не испытывая ни неловкости, ни социальной отчужденности. И если широкие подолы могли вызывать известное неудобство на лестницах, то головной платок был в условиях здешнего климата чрезвычайно удобен. Поэтому я всегда носил его в поездках вглубь страны и теперь не мог расстаться с ним, несмотря на неодобрение со стороны моряков, пока не удастся купить шляпу на каком-нибудь встречном судне.
На рейде Джидды стоял «Эвриал» с адмиралом Уэмиссом на борту, готовый отплыть в Порт-Судан, если сэр Росслин пожелает навестить сэра Реджинальда Уингейта в Хартуме. Сэр Реджинальд в качестве британского главнокомандующего египетской армией был назначен руководителем всей британской части арабского предприятия вместо сэра Генри Макмагона, который продолжал руководить политической частью. Мне было необходимо с ним встретиться, чтобы рассказать о моих впечатлениях. Поэтому я попросил адмирала предоставить мне место на корабле, а также в поезде, которым он отправится в Хартум. После долгой беседы моя просьба была с готовностью удовлетворена.
Я понял, что активный ум и широкая образованность заставили его проявить интерес к арабскому восстанию с самого начала. Он возвращался сюда не раз и не два на своем флагманском корабле, чтобы оказать помощь в критические моменты, и два десятка раз отклонялся от курса, чтобы помочь своим авторитетом на берегу, который формально был в компетенции армии. Он снабжал арабов винтовками и пулеметами, запасными частями, оказывал техническую помощь, налаживал взаимодействие военно-морского флота с наземным транспортом, всегда добиваясь реального удовлетворения запросов и осуществляя поставки с превышением требуемого.
Не прояви адмирал Уэмисс доброй воли и прозорливости и не будь у него добрых отношений с капитаном Бойлом, благодаря которым тот выполнял его желания, ревность сэра Арчибальда Мюррея могла бы загубить восстание шерифа с самого начала. Но сэр Росслин Уэмисс действовал как добрый отчим, пока арабы не встали на ноги, после чего уехал в Лондон. Прибывший в Египет Алленби понял, что арабы являются реальным и весомым фактором на его фронте, и предоставил в их распоряжение энергию и ресурсы всей армии. Это был весьма уместный и удачный виток общей карусели; дело в том, что преемник адмирала Уэмисс в морском командовании в Египте не воспринимался всерьез другими службами, хотя с виду они относились к нему не хуже, чем его собственные подчиненные. Разумеется, быть преемником Уэмисса было трудной задачей.
В Порт-Судане мы встретили двух британских офицеров египетской армии, ожидавших отплытия в Рабег. Они отправлялись командовать египетскими войсками в Хиджазе и должны были сделать все возможное, чтобы помочь Азизу эль-Масри организовать арабские регулярные силы, которые должны были выступить из Рабега, чтобы положить конец войне. Это была моя первая встреча с Джойсом и Дэвенпортом, теми самыми двумя англичанами, которым арабское дело было обязано больше всего в сравнении с другой иностранной помощью. Джойс долго работал рядом со мной. Об успехах Дэвенпорта на юге мы постоянно узнавали из донесений.
После Аравии Хартум показался мне холодным, и я нервничал от нетерпения ознакомить сэра Реджинальда Уингейта с длинными отчетами, написанными в долгие дни ожидания в Янбо. Я торопился, поскольку ситуация казалась многообещающей. Основной задачей была квалификационная помощь. Кампания могла бы развиваться весьма успешно, если бы некоторые кадровые британские офицеры, профессионально компетентные и владеющие арабским языком, были прикомандированы к арабским вождям в качестве технических советников, чтобы держать нас в курсе дела.
Уингейт был рад познакомиться с оптимистической точкой зрения. Арабское восстание было его мечтой долгие годы. Пока я был в Хартуме, случайность наделила его властью играть главную роль. Действия против назначения главнокомандующим Макмагона были успешными, и дело кончилось тем, что его отозвали в Англию. Вместо него в Египет был назначен сэр Реджинальд Уингейт. Таким образом, с комфортом проведя два или три дня в Хартуме, отдохнув и прочитав в гостеприимном дворце «Смерть Артура», я отправился в Каир с сознанием того, что ответственное лицо получило мой полный отчет. Путешествие по Нилу было настоящим праздником.
Египет, как обычно, был головной болью «рабегского вопроса». Сюда поступили несколько аэропланов, и обсуждался вопрос о том, следует ли посылать вслед за ними войсковую бригаду или нет. Начальник французской военной миссии в Джидде полковник Бремон (коллега Уилсона, но с более широкими полномочиями, потому что на практике изучил туземные способы ведения войны, принесшие успех во Французской Африке, бывший начальник штаба корпуса на Сомме) упорно настаивал на высадке союзных войск в Хиджазе. Чтобы соблазнить нас, он доставил в Суэц кое-какую артиллерию, несколько пулеметов, а также небольшие контингенты кавалерии и пехоты, укомплектованные рядовым составом из алжирских мусульман, с французскими офицерами. Приданные британским войскам, они укрепили бы международные силы.
Ложная оценка Бремоном тяжести положения в Аравии произвела впечатление на сэра Реджинальда. Уингейт был британским генералом, командиром так называемого экспедиционного корпуса сил Хиджаза, в котором в действительности было мало офицеров связи и лишь горстка снабженцев и инструкторов. Если бы Бремон добился своего, он возглавил бы полноценную бригаду смешанных британских и французских войск, применяя свою любимую тактику, сочетающую ответственность и быстроту решений. Поскольку мой опыт понимания чувств арабов, живших на территории племени харбов, позволил мне выработать твердое мнение по «рабегскому вопросу» (большинство моих выводов было действительно солидно обосновано), я написал генералу Клейтону, к чьему Арабскому бюро был тогда официально прикомандирован, резкую памятную записку. Клейтон принял мою точку зрения, что племена могли бы оборонять Рабег долгие месяцы, если бы получили советников и винтовки, но они, несомненно, снова разбегутся по своим шатрам, как только услышат о высадке иностранных войск. Более того, планы интервенции были неразумны с технической точки зрения, потому что никакой бригады не хватило бы для обороны этой позиции, для прекращения водоснабжения турок и блокирования дороги на Мекку. Я обвинял полковника Бремона в том, что он руководствуется своими личными, не военными мотивами и не принимает в расчет ни арабские интересы, ни значение восстания для нас. Я процитировал его слова и действия в Хиджазе в качестве свидетельства против него. Они добавили убедительности моему докладу.
Клейтон передал памятную записку сэру Арчибальду Мюррею, который, оценив ее актуальность, быстро передал ее по телеграфу в Лондон как доказательство того, что арабские эксперты, требующие пожертвовать его ценными войсками, разделились во мнениях по поводу его мудрости и честности. Лондон потребовал объяснений; атмосфера медленно прояснялась, хотя в менее острой форме «рабегский вопрос» затянулся еще на два месяца.
Моя популярность в штабе, находившемся в Египте, благодаря неожиданной помощи, оказанной мною сэру Арчибальду с его предрассудками, приобрела некое новое и довольно забавное качество. Все стали со мной подчеркнуто учтивы и говорили, что я проницательный исполнитель. Особо подчеркивали, как правильно было с их стороны сохранить меня для арабского дела в трудный час. Я был вызван к главнокомандующему, но по пути перехвачен его взволнованным помощником и отведен сперва к начальнику штаба, генералу Линдену Беллу. В своем служебном рвении он до такой степени считал себя обязанным поддержать сэра Арчибальда в его капризах, что их обоих обычно воспринимали как единого врага в двух лицах. Поэтому я был весьма удивлен, когда при моем появлении он вскочил на ноги, почти прыгнул ко мне и, ухватившись за мое плечо, прошипел: «Теперь вы его только не напугайте; не забывайте, что я вам сказал!»
Вероятно, мое лицо выразило полное замешательство, потому что единственный глаз генерала смотрел на меня очень ласково. Он предложил мне сесть и по-светски заговорил об Оксфорде, о том, как забавны были занятия на последнем курсе, насколько интересен мой отчет о жизни в рядах армии Фейсала и как он надеется, что я вернусь туда продолжить так удачно начатое мною, перемешивая эти любезности с замечаниями о том, в каком нервном состоянии находится главнокомандующий, как близко принимает все к сердцу, и о том, что я должен нарисовать ему утешительную картину происходящего, но и не в слишком розовых тонах.
Я страшно развеселился в душе и пообещал вести себя хорошо, но заметил, что моей задачей является обеспечить дополнительные поставки оружия и командирование офицеров, необходимых арабам, и что с этой целью я должен заручиться заинтересованностью и, если понадобится, даже влиянием главнокомандующего. На это генерал Линден Белл отвечал, что снабжение – это его компетенция и он полон решимости прямо сейчас сделать для нас все, что сможет.
Я подумал, что он сдержит свое слово и впредь будет справедлив по отношению к нам. И насколько мог, утешил его шефа.
Книга 2 Начало арабского наступления
Главы с 17‑й по 27‑ю. Моих начальников удивили такие благоприятные новости, но они обещали помощь, а тем временем послали меня обратно, в Аравию, почти против моего желания. Я прибыл в лагерь Фейсала в день обороны турками Джебель-Субха.
Мы поговорили о Янбо, надеясь восстановить положение, но солдаты, набранные из племен, оказались непригодны для штурма. Мы понимали, что, если восстание устоит, мы должны будем немедленно разработать новый план кампании.
Это было рискованно, поскольку обещанные британские военные эксперты пока не прибыли. Однако мы решили, чтобы вновь захватить инициативу, не обращать внимания на главные силы противника и сосредоточить свои силы далеко, на его железнодорожном фланге. Первым шагом к этой цели был перевод нашей базы в Ведж, к чему мы и приступили в полном масштабе.
Глава 17
Спустя несколько дней после моего возвращения в Каир Клейтон приказал мне вернуться в Аравию, к Фейсалу. Поскольку это было для меня совершенно нежелательно, я решил заявить о своей полной непригодности для этой работы: сказал, что ненавижу ответственность, а то, что роль эффективного советника прежде всего предполагает именно ответственность, было самоочевидно; и добавил, что на протяжении всей жизни вещи были для меня привлекательнее людей, а идеи дороже вещей и что поэтому задача убеждения людей в необходимости делать то-то и то-то была бы для меня вдвойне тяжела. Работа с людьми не моя стихия, у меня для нее нет никаких навыков. Я не был рожден солдатом и ненавидел все связанное с военной службой. Я, разумеется, прочел все необходимое (слишком много книг!) – Клаузевица и Жомини, Магана и Фоша, разыграл во время штабных игр эпизоды кампаний Наполеона, изучал тактику Ганнибала и войны Велизария, как и всякий оксфордский студент, но никогда не видел себя в роли военачальника, вынужденного вести собственную кампанию.
Решив пустить в ход последний аргумент, я напомнил Клейтону, что британский главнокомандующий египетской армией прислал в Лондон телеграфный запрос о командировании нескольких компетентных кадровых офицеров для руководства арабской войной. Он возразил на это, что до их приезда могут пройти месяцы, а Фейсалу безотлагательно необходима связь с нами, о чем он писал прямо в Египет. Таким образом, мне пришлось-таки ехать, оставив на других основанный мною «Арабский бюллетень», недорисованные карты и досье с разведданными о турецкой армии – всю ту увлекательную работу, которая была по мне и с которой я, благодаря накопленному опыту, неплохо справлялся. И все это для того, чтобы принять на себя роль, к которой я не имел ни малейшей склонности. Когда восстание победило, наблюдатели дружно принялись превозносить его руководство, но за кулисами оставались все пороки непрофессионального управления, порожденные бездумным экспериментированием и капризами отдельных начальников.
Путь мой лежал в Янбо, ставший теперь специальной базой армии Фейсала, где однорукий Гарланд учил сторонников шерифа взрывать динамитом железнодорожные пути и поддерживать порядок на армейских складах. Первое ему удавалось лучше всего. Он был физиком-исследователем и имел долголетний опыт практической работы с взрывчаткой. Он был автором устройств для подрыва поездов, разрушения телеграфных линий и резки металлов, а его знание арабского и полная свобода от теории саперного дела позволяли быстро и результативно обучать искусству разрушения неграмотных бедуинов. Его ученики восхищались этим никогда не терявшимся человеком.
Между прочим, он приобщил и меня к обращению с бризантными взрывчатыми веществами. Осторожные саперы прямо-таки священнодействовали над ними, Гарланд же запросто мог засунуть пригоршню детонаторов себе в карман вместе с бикфордовым шнуром, взрывателем и запалами и весело гарцевать с ними на верблюде во время недельного рейда к Хиджазской железной дороге. Он не мог похвастаться здоровьем и в непривычном климате постоянно болел. Больное сердце все больше тревожило его после каждого приступа или просто тяжелой работы, но к этому он относился с той же легкостью, с какой изготовлял детонаторы, и продолжал самоотверженно работать, пока не пустил под откос в Аравии свой первый поезд и не подорвал магистраль водоснабжения.
Вскоре после этого его не стало.
За прошедший месяц в Хиджазе многое сильно переменилось. Следуя своему первоначальному плану, Фейсал перебрался в Вади-Янбо и, прежде чем начать широкомасштабное наступление на железную дорогу, старался обезопасить свой тыл. Чтобы освободить его от массы хлопот, которые доставляли племена харбов, из Рабега к Вади-Сафре двигался его юный кровный брат Зейд, формально подчиненный шерифу Али. Выдвинувшиеся вперед кланы харбов активно разрушали турецкие коммуникации между Мединой и Бир-Аббасом. Они почти ежедневно отправляли Фейсалу небольшие табуны верблюдов или винтовки, захваченные в бою, а также пленных и дезертиров.
Потрясенный появлением седьмого ноября первых аэропланов, Рабег вновь обрел покой после прибытия эскадрильи в составе четырех британских самолетов BE под командованием майора Росса, с таким блеском говорившего по-арабски и такого блестящего командира, что не могло быть двух мнений о том, насколько мудро он осуществлял свою помощь. С недели на неделю поступало все больше орудий, пока их не собралось двадцать три, в основном устаревших, четырнадцатого года выпуска. В распоряжении Али было около трех тысяч арабских пехотинцев, в том числе две тысячи профессионалов в хаки под началом Азиза эль-Масри, а еще девятьсот кавалеристов из верблюжьего корпуса и триста египетских солдат. Были обещаны французские артиллеристы.
Двенадцатого ноября шериф Абдулла наконец вышел из Мекки и двумя днями позднее прибыл туда, где и рассчитывал остановиться, – между северным и восточным румбами близ Медины, получив возможность перерезать пути ее снабжения из Касима и Кувейта. С Абдуллой было примерно четыре тысячи солдат, но на всех лишь три пулемета да десять недальнобойных пушек, захваченных в Таифе и Мекке. Следовательно, он не был настолько силен, чтобы выполнить отцовский план совместного нападения на Медину с Али и Фейсалом. Он мог только отрезать ее блокадой и с этой целью сам обосновался в Хенакии, пустом городе в восьми милях северо-восточнее Медины, слишком далеко, чтобы быть полезным.
Проблема складов на базе Янбо разрешилась благополучно. Гарланд возложил контроль и распределение боеприпасов на Абдель Кадера, которого Фейсал назначил губернатором, – человека энергичного и организованного. Его деловитость была для нас большим благом, поскольку позволяла сосредоточить внимание на вопросах чисто оперативного характера. Фейсал формировал батальоны из своих крестьян, невольников и бедняков – импровизированное подражание армии нового типа под началом Азиза в Рабеге. Гарланд учредил артиллерийские курсы со стрельбами на полигоне, организовал ремонт пулеметов, колес и упряжи, проявляя себя специалистом во всех этих областях. В Янбо царила атмосфера деловитости и уверенности.
Фейсал, до сих пор никак не реагировавший на наши напоминания о важном значении Веджа, вынашивал идею экспедиции в Джухейну для ее захвата. Пока же он наладил контакт с многочисленным племенем билли, чей штаб находился в Ведже, в надежде получить их поддержку. Их главный шейх Сулейман Рифада занимал выжидательную позицию и фактически был настроен враждебно: турки сделали его пашой и наградили орденом. Однако его двоюродный брат Хамид был на стороне шерифа и только что захватил на дороге из Эль-Уля недурной трофей – небольшой караван из семидесяти верблюдов с товарами для турецкого гарнизона в Ведже. Когда я готовился к поездке в Хейф-Хусейн, чтобы в очередной раз оказать на Фейсала давление с целью реализации плана наступления на Ведж, пришла весть о поражении турок под Бир-ибн‑Хасани. Их конная разведка и верблюжий корпус слишком углубились в холмы, где были захвачены врасплох и рассеяны арабами. Дела шли все лучше и лучше.
Глава 18
Я благополучно отправился в путь вместе с организатором этой поездки шерифом Абдель Керимом эль-Бейдави, кровным братом эмира Джухейны, выглядевшим, к моему удивлению, совершенным эфиопом. Позднее мне сказали, что его мать была девочкой-невольницей, на которой впоследствии женился старый эмир. Абдель Керим был среднего роста, худощавый, черный как уголь двадцатишестилетний весельчак, хотя на вид ему было меньше и на его резко очерченном подбородке только начинала пробиваться борода. Беспокойный и энергичный, он был наделен живым, но несколько непристойным юмором. Он ненавидел турок, презиравших его из-за цвета кожи (у арабов цвет кожи африканцев не вызывал никакой неприязни, чего не скажешь об их отношении к индусам), со мной же держался по-дружески непринужденно. С ним было трое или четверо из его людей, все на отличных верблюдах, и двигались мы быстро, так как Абдель Керим славился как наездник и тешил себя тем, что гнал верблюда в три раза быстрее обычного. Поскольку верблюд подо мною был чужой и жалеть его было нечего, я против этого не возражал, к тому же небо затянули облака и погода была прохладной.
Первые три часа подряд мы ехали легким галопом. Это достаточно растрясло наши желудки, чтобы появилось желание подкрепиться; мы остановились и до захода солнца ели припасенную снедь, потягивая кофе. Потом Абдель Керим затеял на своем ковре шуточную потасовку с одним из солдат. Выбившись из сил, он уселся, и все принялись рассказывать всякие истории и подшучивать друг над другом, а отдохнув, поднялись и пустились в пляс. Все чувствовали себя совершенно свободно, благодушно и раскованно.
Снова пустившись в путь, мы после часа сумасшедшей скачки оказались в самом конце Техамы, у подножия невысокой гряды из камня и песка. Месяц назад, когда ехали из Хамры, мы обошли ее южнее, теперь же двигались через нее к Вади-Агиде, неширокой песчаной долине, извивавшейся между холмами. Из-за прошедшего несколько дней назад проливного дождя грунт был твердым и легким для верблюдов, но подъем был крут, и нам пришлось преодолевать его шагом. Мне это нравилось, но так злило Абдель Керима, что, когда через какой-нибудь час мы добрались до водораздела, он снова бросил своего верблюда вперед, увлекая нас за собой со скоростью, грозящей сломать нам шею, вниз по холму, в сгущающийся мрак ночи (к счастью, под ногами у нас была хорошая дорога из гравия с песком), и уже через полчаса мы спустились на равнину к вырисовывающимся вдали плантациям Нахль-Мубарака, главным финиковым садам южной Джухейны.
Подъехав ближе, мы увидели пламя между стволами пальм и подсвеченный пламенем дым над стрелявшими орудиями; эхо перекликалось в темноте с ревом тысяч словно взбесившихся верблюдов, с грохотом залпов и одиночных выстрелов отчаявшихся людей, разыскивавших в толпе своих друзей. В Янбо нам говорили, что Нахль пуст, поэтому такой тарарам показался нам очень странным и, возможно, опасным. Мы осторожно прокрались до конца рощи и пошли дальше по узкой улочке между глинобитными стенками в рост человека к группе молчаливых домов. Абдель Керим взломал ворота первого дома слева, завел во двор верблюдов и стреножил их под стенами, где они могли оставаться незамеченными. Затем, передернув затвор, дослал патрон в ствол винтовки и, осторожно ступая, на носках направился по улице на шум, чтобы выяснить, что там происходило. Мы молча его ждали, вглядываясь в темноту; одежда, пропитанная потом, которым мы обливались во время стремительной скачки, высыхала медленно, так как ночной воздух был холоден, и мы озябли.
Через полчаса он вернулся и сообщил, что сюда только что подошел Фейсал со своим верблюжьим корпусом и мы присоединимся к нему. Мы вывели верблюдов, поднялись в седла и цепочкой поехали по другой дороге, проходившей по насыпи между домами, вдоль лежавшего справа от нас затопленного водой пальмового сада. В конце его была видна толпа, представлявшая собою дикое смешение арабов и верблюдов, причем те и другие без умолку громко кричали. Мы с трудом протиснулись между ними и, спустившись по склону, оказались в русле Вади-Янбо, представлявшем собою широкое открытое пространство. О его ширине можно было только догадываться, глядя на неровные линии мерцавших вдалеке над ним сторожевых костров. Здесь было очень сыро. Камни все еще покрывала вода – следы ливня, прошедшего два дня назад. Под ногами верблюдов было скользко, и они стали двигаться как-то нерешительно.
В глубоком мраке мы не видели ничего, кроме темной массы армии Фейсала, заполнявшей долину от одного края до другого. Повсюду горели сотни костров из веток колючего кустарника, вокруг которых расположились арабы. Они варили кофе, ели или уже спали, завернувшись, как мумии, в свои плащи, вплотную друг к другу среди разлегшихся где попало верблюдов. Огромное количество верблюдов делало этот сумбур неописуемым: животные ложились там, где стояли, иногда на привязи, по всему лагерю, продолжали подходить все новые, к ним устремлялись стреноженные, ревевшие от голода и возбуждения. По окрестностям расходились патрули, разгружались караваны, а в самой середине этого месива сердито лягали друг друга несколько дюжин египетских мулов.
Среди этого бедлама мы прокладывали себе дорогу к островку покоя в самом центре долины, где обнаружили шерифа Фейсала, и остановили рядом с ним своих верблюдов. Он сидел на ковре, расстеленном прямо поверх камней, между своим кузеном шерифом Шарафом, Кайммакамом, оба из Имарета и Таифа, и Мавлюдом, ныне состоявшим при нем хмурым и резким месопотамским патриотом. Перед ним стоявший на коленях секретарь записывал какое-то распоряжение, а другой, за его спиной, громко читал донесения при свете серебряного светильника, горевшего в руках у невольника. Ночь была безветренная, и незащищенное пламя в тяжелом воздухе оставалось прямым и неподвижным.
Как всегда невозмутимый, Фейсал приветствовал меня улыбкой, которая не сходила с его губ, пока он не кончил диктовать. Потом извинился за то, что принимает меня в таких примитивных условиях, и кивком головы приказал невольникам оставить нас наедине. Когда все присутствующие удалились, на открытую площадку перед нами с трубным ревом ворвался обезумевший верблюд. Мавлюд кинулся ему наперерез, чтобы оттащить назад, но вместо этого верблюд потащил его самого. В этот момент на животном развязался вьюк, и на молчаливого Шарафа, на светильник и на меня обрушилась лавина запасенного на корм сена. «Слава Аллаху, – серьезно заметил Фейсал, – что это не масло и не мешки с золотом». Потом он рассказал мне о неожиданных событиях, которые произошли за последние двадцать четыре часа на фронте.
Турки проскользнули в обход арабского боевого охранения в Вади-Сафре по боковой дороге в холмах и отрезали ему путь к отступлению. Харбы в панике рассеялись по окружавшим их с обеих сторон оврагам и бежали группами по двое и по трое, опасаясь за свои семьи, оказавшиеся под угрозой. Турецкая кавалерия хлынула в пустую долину и через Дифранский перевал к Бир-Саиду, где их командир Галиб-бей едва не захватил ничего не подозревавшего Зейда, спавшего в своей палатке. Однако того успели вовремя предупредить. С помощью шерифа Абдуллы ибн Таваба, старого служаки, отличившегося в Харисе, эмир Зейд сдерживал противника достаточно долго, чтобы успеть свернуть хотя бы часть палаток, навьючить на верблюдов багаж и отойти. Затем он бежал и сам. Но его войско растворилось в массе беглецов, широким потоком устремившихся ночью к Янбо.
Таким образом, дорога на Янбо оказалась открыта для турок, и Фейсал с пятью тысячами солдат устремился сюда, чтобы защитить свою базу до организации сколько-нибудь правильной обороны. Он прибыл сюда всего на полчаса раньше нас. Его агентурная сеть была полностью разрушена: харбы, в темноте потерявшие способность соображать, приносили со всех сторон нелепые и противоречивые донесения о силах турок, об их передвижениях и намерениях. Он не имел ни малейшего понятия, нанесут ли они удар по Янбо или же удовольствуются удержанием приходов из Вади-Янбо в Вади-Сафру, направив основные силы в сторону побережья, на Рабег и Мекку. В любом случае положение было весьма серьезным: самое лучшее, что могло случиться, – это если бы их привлекло присутствие здесь Фейсала. Тогда они должны были бы потерять много времени, пытаясь окружить его полевую армию, а мы в это время укрепили бы Янбо. Пока же Фейсал делал все, что было в его силах, и делал это весьма бодро. Я сидел и слушал его новости, вернее, просьбы и жалобы.
Сидевший рядом со мной Шараф, деловито орудовавший зубочисткой в своих сияющих зубах, вступил в разговор всего раз или два за целый час. Мавлюд то и дело наклонялся ко мне за спиной неподвижного Фейсала, с явным удовольствием подхватывая каждое слово донесения, которое могло бы быть обращено в пользу немедленного перехода в контрнаступление.
Это продолжалось до половины пятого утра. Стало очень холодно, от влажного воздуха долины набух ковер, а от него стала влажной и наша одежда. Лагерь постепенно затихал, по мере того как люди и животные укладывались спать. Над ними медленно скапливалась белая дымка пара от дыхания, и в ней поднимались столбы дыма (от костров). За спиной у нас вставал из тумана Джебель-Рудва, казавшийся еще более крутым и суровым, чем всегда, и в обманчивом свете луны таким близким, словно его огромная масса нависла над самыми нашими головами.
Наконец Фейсал покончил с неотложными делами. Мы съели всухомятку полдюжины фиников и свернулись на влажном ковре. Я долго лежал, дрожа от холода, и видел, как телохранители Фейсала из племени биаша, удостоверившись в том, что тот спит, осторожно подобрались к нему и тщательно укрыли своими плащами.
Часом позже, перед рассветом, мы нехотя поднялись (было слишком холодно, чтобы продолжать притворяться спящими), и невольники разожгли костер из пальмовых веток, чтобы нас обогреть. Мы с Шарафом отправились выяснить, достаточно ли имеется еды и топлива на данный момент. По-прежнему со всех сторон прибывали разведчики со слухами о готовящейся атаке. В лагере было недалеко до паники. Фейсал решил передислоцироваться, отчасти потому, что в случае ливня в горах нас неминуемо смыло бы водой, а отчасти чтобы занять умы солдат и найти их энергии хоть какое-то применение.
Ударили барабаны, и на верблюдов быстро навьючили поклажу. После второго сигнала все вскочили в седла и разъехались вправо и влево, оставляя широкую дорогу, по которой на своей кобыле поехал Фейсал. В шаге за ним ехал Шараф, а дальше – знаменосец Али, великолепный головорез из Неджда, с орлиным лицом, обрамленным угольно-черными длинными косами, ниспадающими с висков. Али был одет очень ярко и восседал на высоком верблюде. За ним вперемешку двигалась свита – шерифы, шейхи, невольники и я. В то утро Фейсала охраняли восемь сотен людей.
Фейсал поднимался на холмы и спускался в ложбины в поисках удобного места для лагеря и наконец решил остановиться в дальней части открытой долины, простиравшейся прямо на север от деревни Нахль-Мубарак. Дома настолько утопали в зелени деревьев, что лишь немногие из них были видны издалека. Фейсал приказал раскинуть два своих шатра в южной части долины, под небольшим каменистым холмом. У Шарафа также был персональный шатер, в котором с нами поселились некоторые другие начальники. Стража построила вокруг свои шалаши и навесы, а египетские стрелки, расположившиеся ниже нас, поставили свои двадцать палаток в одну красивую линию, придав им вполне военный вид. Нас было довольно много, хотя, если всмотреться, все это производило не слишком внушительное впечатление.
Глава 19
Мы простояли так два дня; бо́льшую часть этого времени я провел в обществе Фейсала и более глубоко познакомился с принципами его командования в тот сложный период, когда моральное состояние солдат из-за поступавших тревожных сообщений, а также из-за дезертирства северных харбов оставляло желать много лучшего. Стремясь поддержать боевой дух своего войска, Фейсал делал это, вдохновляя своим оптимизмом всех, с кем ему приходилось общаться. Он был доступен для всех, кто за стенами его шатра ожидал возможности быть услышанным, и всегда до конца выслушивал жалобы, в том числе и в форме хорового пения бесконечно длинных песен с перечислением бед, которые солдаты заводили вокруг шатра с наступлением темноты. И если не решал какой-то вопрос сам, то вызывал Шарафа или Фаиза, поручая дело им. Проявления этого крайнего терпения были для меня еще одним уроком того, на чем зиждется традиционное военное командование в Аравии.
Не менее поразительно было и самообладание Фейсала. Когда его квартирмейстер Мирзук эль-Тихейми приехал от Зейда, чтобы поведать скандальную историю их беспорядочного бегства, Фейсал лишь принародно посмеялся над ним и велел ждать, пока он переговорит с шейхами харбов и агейлов, чья беспечность была главной причиной катастрофы. Он собрал их, мягко пожурил за те или иные промахи, за причиненный ущерб и посочувствовал по поводу их потерь. Затем вновь позвал Мирзука и уединился с ним, опустив полог шатра – признак конфиденциальности беседы. Я подумал о семантике имени «Фейсал» (карающий меч, сверкающий при ударе) и с ужасом представил себе возможную сцену, но он лишь подвинулся, освобождая место на ковре для Мирзука, со словами: «Садись! И расскажи о ваших славных боевых подвигах, повесели нас». Мирзук, красивый, умный юноша (пожалуй, с чуть резковатыми чертами лица), начал, постепенно вдохновляясь темой, на своем многословном атейбском наречии живописать картины бегства юного Зейда. Он говорил об ужасе Ибн Тавабы, этого знаменитого бандита, и о величайшем несчастье, постигшем почтенного Хусейна, отца шерифа Али, харитянина, который лишился своей утвари для приготовления кофе!
Фейсал обладал богатым музыкальным тембром голоса и умело пользовался им в разговоре с подчиненными. Он говорил с ними на диалекте племени, но в какой-то своеобразной манере неуверенности, как если бы с мучительной нерешительностью подыскивал фразы, словно заглядывая внутрь каждого слова. Наверное, его мысли лишь ненамного опережали слова, – видимо, поэтому найденные фразы были очень просты, эмоциональны и искренни. Казалось, что щит из слов, защищавший его мысли, настолько тонок, что за ним можно было различить пылание чистого, мужественного духа.
Временами он сверкал остроумием, оно было неизменным магнитом доброжелательности араба. Однажды ночью Фейсал беседовал с шейхами племени рифаа, отправляя их на операцию по захвату равнины на едва различимом водоразделе по эту сторону Бир-эль‑Фагира, покрытую зарослями акации и тамариска. Здесь длинная лощина соединяла Бруку и Бир-Саид. Он мягко напомнил им о приближении турок и что они должны были их остановить, возложив на Аллаха надежды на победу. Он добавил, что это будет невозможно, если они уснут. Старики – а в Аравии мнение стариков имеет больший вес, чем людей молодых, – разразились восхищенными речами, выразили уверенность в том, что Аллах непременно принесет им победу или даже две победы, и увенчали свои пожелания молитвой о том, чтобы жизнь Фейсала стала чередой множества небывалых доселе побед. Главное же состояло в том, что они стали выставлять по ночам усиленное охранение.
Распорядок жизни в лагере был прост. Перед самым рассветом имам армии, поднявшись на вершину небольшого холма над спящей армией, громко призывал всех помолиться. У него был могучий, резкий голос, которому долина, превращавшаяся в огромный резонатор, вторила эхом, раскатывавшимся среди холмов. Этот трубный глас поднимал всех: и готовых молиться, и ругавшихся на чем свет стоит, что их разбудили. Как только заканчивал молитву этот имам, ее подхватывал мягким музыкальным голосом имам Фейсала, стоявший у самого его шатра. Через минуту после этого один из пяти невольников Фейсала (все они были освобождены, но решили остаться, так как служить прежнему господину им было приятно, к тому же слугам от Фейсала кое-что перепадало) входил в наш с Шарафом шатер с чашкой сладкого кофе. Считалось, что сахар подходит для первой чашки по утреннему холодку.
Часом позднее, или около того, отбрасывали спальный полог шатра Фейсала: это означало приглашение собеседников из числа домочадцев. Таких бывало четверо или пятеро. После ознакомления с утренними сообщениями в шатер вносили поднос с завтраком. Это были в основном финики из Вади-Янбо. Мать Фейсала, черкешенка, порой присылала ему из Мекки ящик своих знаменитых пряников, а иногда Хеджрис, его личный слуга, баловал нас бисквитами странного вкуса и кашей собственного приготовления. После завтрака мы наслаждались поочередно горьким кофе и сладким чаем, а Фейсал тем временем диктовал секретарю письма. Одним из секретарей был искатель приключений Фаиз эль-Хусейн, другим – имам Фейсала, человек с печальным лицом, выделявшийся среди других тем, что с луки его седла всегда свешивался потрепанный зонт. Иногда в этот час Фейсал давал личную аудиенцию кому-нибудь из солдат, но это бывало редко, потому что спальный шатер предназначался только для личных нужд шерифа. Это была обычная палатка колоколом, в которой находились сигареты, походная кровать, очень хороший курдский ковер и посредственный ширазский, а также восхитительный старый белуджский молитвенный ковер, на котором Фейсал молился.
Примерно в восемь утра Фейсал вешал себе на пояс парадный кинжал и переходил в шатер для приемов, пол которого был застелен двумя чудовищными килимами. Фейсал усаживался в глубине шатра лицом к открытой стороне, а мы размещались полукругом спинами к стене, в отдалении от него. Невольники прикрывали нас сзади и толпились у открытой палатки, присматривая за осаждавшими шатер просителями, часть из которых лежала на песке перед входом в шатер или за ним в ожидании своей очереди. С делами старались покончить к полудню, когда эмир обыкновенно поднимался с ковра.
Потом мы, считавшиеся домочадцами, и все возможные гости собирались в жилом шатре. Хеджрис и Салем вносили поднос с блюдами для ланча; последних бывало столько, сколько позволяли обстоятельства. Фейсал был страстным курильщиком, но ел очень мало и обычно лишь делал вид, прикасаясь пальцами или ложкой к фасоли, чечевице, шпинату, рису и сладким лепешкам, потом, решив, что все наелись, делал знак рукой, поднос исчезал, и на первом плане, у входа в шатер, появлялись невольники с водой для омовения пальцев. Толстяки вроде Мухаммеда ибн Шефии забавно сетовали на быстроту и скудость эмирских трапез и велели готовить у себя еду, за которую принимались по возвращении от Фейсала. После ланча мы некоторое время разговаривали, успевая выпить по две чашки кофе и по два стакана похожего на сироп зеленого чая. Затем полог жилого шатра опускался до двух часов пополудни, что означало, что Фейсал либо спит, либо читает, либо занимается личными делами, после чего он вновь усаживался в приемном шатре и не уходил оттуда, пока не отпускал всех, желавших с ним говорить. Я ни разу не видел, чтобы хоть один араб вышел от него недовольным или обиженным, – надо отдать должное его такту и памяти; по-видимому, он не терялся ни при каких обстоятельствах и без труда безошибочно вспоминал степень родства.
Если после второй аудиенции оставалось время, он прогуливался с друзьями, беседуя о лошадях или растениях, осматривая верблюдов или же спрашивая у кого-нибудь названия попадавшихся достопримечательностей. Вечерняя молитва иногда совершалась публично, хотя Фейсал не демонстрировал набожности напоказ. После молитвы он принимал людей в жилом шатре по одному, планируя ночные рекогносцировки и патрулирование, – бо́льшая часть таких действий в полевых условиях проводилась в темное время. Между шестью и семью часами вечера вносили ужин, на который невольники приглашали всех присутствовавших в штабе. Ужин напоминал ланч, за тем исключением, что к огромному блюду риса добавлялись куски вареной баранины. Это было медфа эль-сухур – главное блюдо. Мы соблюдали тишину, пока все не бывало съедено.
Этой трапезой и заканчивался наш день, и покой нарушался лишь бесшумно появлявшимся с довольно длительными интервалами босоногим невольником, разносившим на подносе чай. Фейсал ложился очень поздно и никогда не выказывал желания поторопить нас с уходом. Вечерами он, насколько возможно, расслаблялся, избегая дел, от которых можно было уклониться. Иногда посылал за кем-нибудь из шейхов, чтобы послушать местные предания или поговорить об истории племен и их генеалогии, или же местные поэты пели для нас о битвах; то были протяжные традиционные песнопения с множеством эпитетов и сентиментальностей, воскрешавшие эпизоды истории каждого поколения. Фейсал был страстным поклонником арабской поэзии и часто побуждал своих собеседников к чтению и обсуждению лучших стихов, вознаграждая отличившихся. Иногда, правда очень редко, он играл в шахматы, и играл великолепно, с бездумной прямотой фехтовальщика. Изредка, может быть желая доставить мне удовольствие, он рассказывал о том, что видел в Сирии, или о некоторых тайнах турецкой истории, а бывало, и о семейных делах. Из его уст я слышал многое о людях и партиях Хиджаза.
Глава 20
Однажды Фейсал неожиданно спросил меня, не хотел ли бы я носить в лагере арабское платье, например из его гардероба. Я счел, что это будет для меня лучше, поскольку оно больше подходило для жизни среди арабов, которая мне предстояла. Кроме того, тогда солдаты из племен будут лучше понимать, как им следует ко мне относиться. Одетыми в хаки они привыкли видеть турецких офицеров. Если я стану носить платье жителя Мекки, они будут воспринимать меня, как если бы я был одним из их вождей. Кроме того, я смогу входить и выходить из шатра Фейсала, не привлекая к себе особого внимания и не вынуждая тем самым Фейсала к объяснениям по моему поводу с посторонними.
Я немедленно и с большим удовольствием согласился с его предложением. Тем более что в армейской форме было просто мучительно разъезжать на верблюде или сидеть на земле во время привалов. Арабская одежда, носить которую я научился еще до войны, была чище и удобнее в пустыне. Хеджрис тоже был доволен и дал волю фантазии, обряжая меня в плащ, недавно присланный Фейсалу двоюродной бабушкой из Мекки. Плащ был из великолепного белого шелка с золотой вышивкой, похожей на украшения свадебного платья (может быть, это был намек?). Чтобы привыкнуть к новому ощущению свободы в движениях, я походил в нем по пальмовым садам Мубарака и Бурки.
Эти деревни были прекрасными селениями, построенными из необожженного кирпича на высоких земляных насыпях, окружавших пальмовые сады. Нахль-Мубарак протянулся к северу, а Бурка – прямо к югу от него по другую сторону заросшей колючим кустарником долины. Дома были маленькие, со стенами, обмазанными изнутри глиной, прохладные и очень чистые, обстановка и утварь ограничивались парой циновок, кофемолкой, горшками для приготовления еды и подносами. Узкие улицы скрывались в тени свободно росших деревьев. Высота земляных валов, окружавших возделанные участки земли, достигала порой пяти футов, и они были в большинстве случаев искусственными, возведенными из выкопанной между деревьями лишней земли, смешанной с домашним мусором и камнями, собранными за вади.
Эти дамбы должны были защищать посевы от ливневых потоков. В противном случае Вади-Янбо затопила бы сады, поскольку они лежали ниже уровня долины, иначе не действовала бы система орошения. Узкие участки были разделены заборами из переплетенных пальмовых веток или же глинобитными стенками и окружены неширокими приподнятыми арыками, по которым струились ручейки пресной воды. Ворота каждого сада были выше уровня воды, и к ним вели мостики из трех или четырех пальмовых стволов для прохода ослов или верблюдов. На каждом участке имелся глиняный шлюз, который открывали, когда приходила очередь полива. Главной сельскохозяйственной культурой были высаженные правильными рядами пальмы, за которыми хозяева тщательно ухаживали, а между ними росли ячмень, редис, огурцы, табак и хенна. В верховьях Вади-Янбо более холодный климат не позволял выращивать виноград.
Остановка в Нахль-Мубараке в силу обстоятельств могла быть всего лишь передышкой, и я подумал, что мне лучше вернуться в Янбо, чтобы серьезно продумать десантную операцию по поддержке этого порта, с учетом обещания военно-морского командования оказать нам в этом всяческую помощь. Мы решили, что я должен проконсультироваться с Зейдом и заручиться как можно более успешным взаимодействием с ним. Фейсал предоставил мне великолепного верхового верблюда. Мы поехали вдоль Вади-Мессариха новым путем, через агидские холмы, опасаясь встреч с турецкими патрулями на более прямой дороге. Со мною был Бедр ибн Шефия; мы спокойно покрыли все расстояние за один шестичасовой переход и были в Янбо еще до рассвета. Устав от постоянного тревожного ожидания и сумятицы лагеря Фейсала, после трехсуточного недосыпания я направился прямо в пустовавший дом Гарланда (сам он жил на борту военного корабля в гавани), где рухнул на скамью и уснул, однако меня скоро разбудили с известием, что приближается шериф Зейд, и я поднялся на городскую стену, чтобы взглянуть на возвращавшиеся остатки разбитой армии.
Их было человек восемьсот, притихших, но более никак не пристыженных поражением. Сам Зейд казался совершенно безразличным. Въезжая в город, он обернулся к ехавшему за ним губернатору Абдель Кадеру со словами: «Э, да твой город в руинах! Я дам телеграмму отцу, чтобы прислал человек сорок каменщиков на общественные здания». Так он и сделал. Я телеграфировал капитану Бойлу, что над Янбо нависла серьезная угроза, и тот немедленно ответил, что его флот будет на месте вовремя, если не раньше намеченного срока. Это было утешительно, так как уже на следующий день пришли скверные вести: турки, наступая значительными силами из Бир-Саида на Нахль-Мубарак, вошли в соприкосновение с плохо подготовленными фейсаловскими новобранцами. После короткого боя Фейсал оставил свои позиции и отступил к Янбо. Казалось, что наша война вступает в завершающую стадию. Я взял камеру и у Мединских ворот сфотографировал возвращавшихся братьев. С Фейсалом было почти две тысячи солдат, но среди них не числилось ни одного из племени джухейна. Это было похоже на предательство и даже на дезертирство целого племени – мысль, которую мы оба отбросили как совершенно невозможную.
Меня немедленно вызвали в его дом, и он рассказал мне, что произошло. Турки подошли тремя батальонами пехоты на мулах и отрядом кавалерии на верблюдах. Командовал ими Галиб-бей, чрезвычайно хитрый военачальник, действовавший так, как ранее под началом командующего корпусом. Экспедицию приватно сопровождал Фахру-паша, а его проводником и офицером связи с арабами был Дахиль-Алла эль-Кади, наследственный судья племени джухейна, соперник шерифа Мухаммеда Али эль-Бейдави и второй после него человек в племени.
Сначала они форсировали Вади-Янбо, выйдя к рощам Бруки, а затем нависли над арабскими коммуникациями, связывавшими с Янбо. Они могли свободно вести огонь по Нахль-Мубараку из своих семи орудий. Фейсал не растерялся и бросил солдат-джухейнцев на левый фланг, чтобы занять большую долину. Центр и правый фланг были в Нахль-Мубараке, а египетской артиллерии он приказал занять огневые позиции на Джебель-Агиде, чтобы отрезать его от турок. Затем открыл огонь по Бруке из двух тяжелых орудий, стрелявших пятнадцатифунтовыми снарядами.
Огонь из этих орудий вел сирийский офицер Расим, бывший командиром батареи в турецкой армии, и делал это великолепно. Старые, но еще пригодные для стрельбы пушки были получены в дар от Египта, но там, видно, решили, что для диких арабов сойдут и такие, – как, впрочем, и шестьдесят тысяч выбракованных винтовок, реликвий галлиполийской кампании. У Расима не было ни орудийных панорам, ни дальномеров, ни таблиц, ни современного пороха.
Расстояние до противника достигало шести тысяч ярдов, а покрытые зеленой плесенью взрыватели шрапнельных зарядов помнили еще Англо-бурскую войну, и снаряды либо вообще не разрывались, либо разрывы происходили на недолетах. Однако у Расима не было возможности отослать обратно негодные боеприпасы, и он палил без передышки, как безумный, громко смеясь над таким способом ведения войны. Глядя на своего командира, солдаты-бедуины приободрились. «Хвала Аллаху, вот настоящие пушки, – говорили они, – смотри, как грохочут!» Расим же орал, что турки гибнут сотнями от каждого снаряда, и арабы очертя голову рвались вперед.
Дело шло неплохо, и Фейсал уже почти поверил в решительный успех, когда внезапно занимавший долину левый фланг его армии дрогнул, остановился, а потом в беспорядке откатился. Фейсал поскакал из центра к Расиму с криком, что джухейнцы отступают и надо спасать пушки. Расим запряг в них орудийные расчеты и погнал к Вади-Агиде, где держали совет перепуганные египтяне. За ним устремились агейлы, и атбанцы, и солдаты Мухаммеда ибн Шефии – харбы и биаши. Деморализованная армия, в арьергарде которой оказался Фейсал со своими приближенными, потащилась в сторону Янбо, оставив воинов племени джухейна туркам.
Когда я слушал рассказ об этом печальном конце, вместе с Фесайлом проклиная предательство братьев Бейдави, за дверьми послышалась какая-то возня, и, прорвавшись через заслон невольников, в комнату влетел Абдель Керим. Он бросился к возвышению, на котором сидели мы с Фейсалом, поцеловал конец шнура его чалмы и опустился на циновку рядом с нами. «Ну как?» – сверля его взглядом, спросил Фейсал. Абдель Керим заговорил о тревоге, охватившей его при виде отхода Фейсала, о том, как они с братом и со своими доблестными воинами всю ночь одни, без артиллерии, дрались с турками, пока не убедились в том, что удержать пальмовые рощи невозможно, и также двинулись вспять, к Вади-Агиде. Как раз в эти минуты его брат и половина оставшихся мужчин племени проходили через городские ворота. Остальные задержались на Вади-Янбо для водопоя.
«Но почему вы ушли с поля боя и вернулись в лагерь?» – спросил Фейсал. «Только для того, чтобы приготовить себе по чашке кофе, – отвечал Абдель Керим. – Мы вступили в бой с рассветом и к наступлению сумерек очень устали, да и жажда нас мучила!» Мы с Фейсалом зашлись от хохота. А потом решили посмотреть, что можно сделать для спасения города.
Первый шаг был прост: мы отослали всех джухейнцев обратно к Вади-Янбо с приказанием сосредоточиться в Хейфе для непрерывного давления на турецкую линию связи. Они должны были также разместить группы снайперов в агидских холмах. Эти диверсионные меры должны были отвлечь как можно больше турок, чтобы те не могли двинуть против Янбо силы, численно превосходящие его защитников, у которых к тому же оказывалось позиционное преимущество. Город на плоской вершине кораллового рифа возвышался футов на двадцать над уровнем моря и был с двух сторон окружен водой, а подходы к нему с двух других представляли собою плоскую песчаную равнину, простиравшуюся на многие мили и лишенную всякой растительности, местами непроходимую из-за рыхлости песка. К тому же здесь не было никаких источников пресной воды. При свете дня под прикрытием артиллерийского и пулеметного огня город здесь был бы совершенно неприступен.
С минуты на минуту ожидалось прибытие артиллерии: Бойл, как обычно делавший больше, чем обещал, меньше чем за двадцать четыре часа сосредоточил на рейде Янбо пять кораблей. Он поставил мелководный монитор М‑31 в дальнем конце юго-восточной бухты, откуда его шестидюймовые орудия могли контролировать возможное направление наступления турок. Его капитану Крокеру не терпелось пустить в ход эти звонко стрелявшие пушки. Более крупные корабли встали на якорь для ведения огня дальнобойными орудиями через город, а в случае необходимости и для защиты другого фланга огнем из северной бухты. Прожекторы «Даффрина» и М‑31 обшарили песчаную равнину на подступах к городу.
Арабы в восхищении пересчитывали вставшие на рейде корабли и готовились внести свой вклад в достойный прием ночных гостей. Можно было надеяться, что паники больше не будет, но чтобы придать им полную уверенность в себе, нужно было отвести им для защиты какие-нибудь укрепления. Рыть окопы не было смысла, отчасти из-за твердости кораллового грунта, а также потому, что опыта в этом у них не было, да и пользоваться ими они не были приучены. Поэтому мы продублировали городскую стену из крошившихся от соли камней, построив рядом новую, засыпали промежуток между ними землей, сделав таким образом эти бастионы шестнадцатого века неуязвимыми по крайней мере для винтовок, а вероятно, и для турецких горных орудий. Бастионы мы окружили колючей проволокой, разместив ее гирлянды между стоявшими с наружной стороны стены резервуарами для сбора дождевой воды. В точках с наилучшими углами обстрела отрыли пулеметные окопы и посадили в них кадровых пулеметчиков Фейсала. В этой схеме нашлось место всем, включая и египтян, не скрывавших своего удовлетворения. Главным инженером и консультантом при этом был Гарланд.
После захода солнца город почти ощутимо дрожал от возбуждения. Весь день над ним разносились крики, переругивались рабочие, строившие укрепления, кое-кто постреливал в воздух. В ту ночь спать почти никто не ложился. Около одиннадцати часов прозвучал сигнал тревоги. Сторожевые отряды наткнулись на противника всего в трех милях от города. Гарланд с рупором в руках прошел по многочисленным городским улицам, поднимая солдат гарнизона. Они выскакивали из домов и в мертвой тишине разбегались по своим местам, без единого слова или случайного выстрела. Матросы, дежурившие на минарете, передали сигнал тревоги на корабли, разом вспыхнули все прожекторы, и их лучи, причудливо перекрещиваясь, стали медленно обшаривать пучками света равнину, по которой должны были двигаться наступавшие отряды. Однако никаких признаков атаки не наблюдалось, и у нас не было причин открывать огонь.
Впоследствии Дахиль-Алла рассказывал мне, что посоветовал туркам атаковать Янбо в темноте, чтобы одним ударом уничтожить армию Фейсала раз и навсегда, но на этот раз, в полной тишине, в ярком свете прожекторов, лившемся с освещенных кораблей, перекрывших всю гавань, высветившем брустверы, которые предстояло преодолеть, отвага изменила туркам. Они повернули обратно, и я думаю, что именно в эту ночь они проиграли войну. Сам я в это время был на борту «Сувы» и наконец-то крепко спал. Я был благодарен Дахиль-Алле за осторожность, к которой он призывал турок, и хотя мы, может быть, лишились возможности одержать громкую победу, был бы готов отдать много больше за эти восемь часов безмятежного отдыха.
Глава 21
На следующий день кризис миновал. Турки явно потерпели поражение. Племя джухейна проявило активность на своем фланге, действуя от Вади-Янбо. Фортификационные усилия Гарланда по защите города были поистине впечатляющими. Сэр Арчибальд Мюррей, к которому Фейсал обратился с просьбой о демонстрации в Синае, чтобы предотвратить отвод турок в Медину, прислал вдохновляющий ответ, и все облегченно вздохнули. Несколькими днями позднее Бойл рассредоточил корабли, пообещав при следующем сигнале тревоги повторить прожекторную атаку, а я воспользовался возможностью отправиться в Рабег, где встретил полковника Бремона, обросшего бородой начальника французской военной миссии, единственного настоящего военного в Хиджазе. Он по-прежнему использовал свой французский отряд в Суэце в качестве рычага для перевода британской бригады в Рабег, а поскольку подозревал, что я не полностью на его стороне, попытался обратить меня в свою веру.
В ходе последующей дискуссии я высказался о необходимости скорейшего наступления на Медину, поскольку считал, как и остальные британцы, что падение Медины являлось необходимым предварительным условием дальнейшего развития арабского восстания. Он резко одернул меня, сказав, что настаивать на взятии Медины неразумно. По его мнению, арабское движение достигло максимума полезности самим фактом восстания в Мекке, а военные операции против турок лучше проводить без посторонней помощи, силами Великобритании и Франции. Он высказал пожелание о высадке союзных войск в Рабеге, так как это охладило бы пыл племен, сделав в их глазах подозрительным шерифа. Тогда иностранные войска стали бы его главной защитой, и это было бы нашим делом вплоть до окончания войны, когда после разгрома турок державы-победительницы смогут отобрать Медину у султана согласно условиям мирного договора и отдать ее под управление Хусейна, с сохранением законного суверенитета Хиджаза.
Я не разделял легкомысленной убежденности Бремона в том, что мы достаточно сильны, чтобы отказаться от помощи малых союзников, и прямо сказал ему об этом. Я придавал величайшее значение немедленному захвату Медины и рекомендовал Фейсалу взять Ведж, чтобы иметь возможность по-прежнему угрожать железной дороге. Одним словом, в моем понимании арабское движение не оправдало бы самого факта своего существования, если б его энтузиазм не привел арабов в Дамаск. Это им не воспринималось уже потому, что договор Сайкс – Пико 1916 года между Францией и Англией был составлен Сайксом в расчете именно на эту перспективу и в возмещение предусматривал создание независимых арабских государств в Дамаске, Алеппо и Мосуле, так как в противном случае эти районы попали бы под неограниченный контроль Франции. Ни Сайкс, ни Пико не считали, что это реально, мое же мнение было прямо противоположным, и я полагал, что после этого мощь арабского движения предотвратит введение в Западной Азии – нами или кем-то другим – недопустимых «колониальных» схем эксплуатации. Бремон отмолчался, перевел разговор в свою техническую сферу и убеждал меня, чуть ли не клянясь честью штабного офицера, в том, что оставление Янбо и поход на Ведж были бы для Фейсала с военной точки зрения самоубийством. Но я не видел убедительной силы в приводимых им многословных доводах и прямо сказал ему об этом.
Это был странный разговор между старым солдатом и молодым человеком в причудливом платье, оставивший у меня неприятный привкус. Полковник, подобно всем своим соотечественникам, был реалистом в любви и войне. Даже в поэтических ситуациях французы оставались неисправимыми прозаиками, видевшими вещи в прямом свете рассудка и понимания, а не полуприкрытыми глазами, что свойственно наделенным богатым воображением британцам. Это две крайности национального характера тех и других. Однако я контролировал себя в достаточной мере, чтобы не рассказывать ни одному арабу об этом разговоре, и послал полный отчет о нем полковнику Уилсону, который немедленно приехал к Фейсалу для обсуждения веджской перспективы во всех ее аспектах.
Еще до приезда Уилсона центр внимания турок резко переместился. Фахри-паша видел безнадежность нападения на Янбо, как и направления Хусейна за неуловимыми джухейнцами в Хейф. Кроме того, его в самом Нахль-Мубараке сильно бомбила пара английских гидропланов, которым было трудно летать над пустыней и которые в двух случаях удачно накрыли противника, несмотря на обстрел шрапнелью. В результате он решил спешно отойти на Бир-Саид, оставив небольшие силы для сдерживания джухейнцев, и двинуться дальше по Дороге султанов к Рабегу во главе основной массы своих солдат. Эти изменения, несомненно, были отчасти обусловлены необычайной силой Али в Рабеге. Как только Али услышал о разгроме Зейда, он тут же послал ему пополнение и пушки, а когда потерпел поражение и сам Фейсал, он решил двинуться на север со всей своей армией для нападения на турок в Вади-Сафре, чтобы прогнать их от Янбо. В распоряжении Али было почти семь тысяч солдат, и Фейсал понимал, что, если продвижение будет синхронизировано с одной из его частей, силы Фахри могут быть разбиты в холмах, оказавшись зажатыми в клещи. Он телеграфировал это предложение и просил отсрочки на несколько дней для приведения в готовность своих потрясенных солдат.
Али уже был в полной готовности и не хотел ждать. Поэтому Фейсал спешно отправил Зейда к Масахали в Вади-Янбо для проведения необходимых приготовлений. Когда они были завершены, он послал Зейда занять Бир-Саид, что и было успешно сделано. Затем приказал джухейнцам двинуться к нему для поддержки. Они запротестовали, потому что Ибн Бейдави завидовал растущему влиянию Фейсала среди племен и хотел оставаться необходимым. Фейсал неожиданно двинулся к Нахль-Мубараку и за одну ночь убедил племя джухейна в том, что он их вождь. На следующее утро все они уже были на марше, он же отправился стягивать северных харбов к перевалу Таша, чтобы перерезать туркам пути отступления в Вади-Сафре. У него было почти шесть тысяч солдат, и, если бы Али занял северную окраину долины, ослабленные турки оказались бы между двух огней. К сожалению, этого не произошло. Уже на марше он услышал от Али, что после мирного возвращения обратно Бир-ибн‑Хасани его люди были деморализованы ложными сообщениями о проявлениях нелояльности среди субхов и в полном беспорядке быстро откатились обратно к Рабегу. Во время этой зловещей паузы в Янбо прибыл полковник Уилсон, чтобы убедить нас в необходимости немедленного проведения операции против Веджа. Был выработан измененный план, согласно которому Фейсал должен был направить все силы джухейнцев и свои постоянные батальоны на Ведж, при максимальной поддержке флота. Такая сила могла бы обеспечить успех, но тогда Янбо оставался бы пустым и беззащитным. Фейсал побоялся рисковать. Он обоснованно заметил, что турки в окружавшей его местности все еще сохраняют мобильность, что силы Али оказались дутыми, неспособными защитить Рабег при серьезном наступлении и, поскольку Рабег является бастионом, защищающим Мекку, ему скорее придется бросить Янбо и переправиться с солдатами через реку, чтобы умереть, сражаясь, нежели пережить потерю побережья.
Чтобы успокоить его, Уилсон в радужных тонах расписал силу Рабега. Для проверки его искренности Фейсал потребовал, чтобы тот дал ему слово, что рабегский гарнизон при поддержке британского флота сможет выстоять перед противником до падения Веджа. В поисках поддержки Уилсон оглядел молчаливую палубу «Даффрина» (на котором проходила наша беседа) и благородно дал требуемое слово. Мудрая игра, поскольку без этого Фейсал не сдвинулся бы с места, тогда как операция против Веджа, единственная наступательная операция, на которую были способны арабы, была их последним шансом не столько на обеспечение убедительной осады Медины, сколько на предотвращение занятия турками Мекки. Несколькими днями позже он укрепил свою позицию, переслав Фейсалу прямые приказания его отца, шерифа, о немедленном выступлении на Ведж со всеми имевшимися в его распоряжении войсками. Тем временем положение Рабега осложнялось. Численность сил противника в Вади-Сафре и на Султанской дороге оценивалась почти в пять тысяч человек. Северные харбы умоляли сохранить их пальмовые рощи. Южные харбы, люди Хусейна Мабейрига, коварно ждали продвижения турок, чтобы напасть на сторонников шерифа с тыла. На совещании Уилсона, Бремона, Джойса, Росса и других, состоявшемся в Рабеге в сочельник, было решено подготовить на берегу, вблизи аэродрома, небольшую позицию, которую могли бы в течение нескольких часов, необходимых для погрузки имущества на корабли, удерживать под прикрытием корабельных орудий египтяне, авиация и матросский десант с «Минервы». Турки шаг за шагом продвигались вперед, а город был не в состоянии оказать сопротивление одному сильно потрепанному батальону, поддерживаемому полевой артиллерией. Однако Фахри был слишком медлителен. Он прошел Бирэль-Шейх сколько-нибудь значительными силами лишь к концу первой недели января, а семью днями позднее все еще не был готов к наступлению на Хорейбу, где находилось боевое охранение Али численностью в несколько сот человек. Уже были стычки между патрулями, но ожидавшийся со дня на день штурм постоянно откладывался. Действительно, турки встретились с непредвиденными трудностями. Их штабы оказались перед фактом массовых тяжелых заболеваний среди солдат и нараставшего изнурения животных. То и другое было результатом переутомления, отсутствия добротной пищи для людей и корма для верблюдов. Активность племен в тылу у турок сильно им мешала. Если кланы могли порой выпадать из арабского дела, то это не означало, что они становились надежными приверженцами турок, которые скоро почувствовали, что оказались во враждебной стране. Рейды представителей племен в первые две недели января нанесли им, в среднесуточном исчислении, потери по сорок верблюдов и по двадцать солдат убитыми и ранеными.
Эти рейды могли происходить в любой точке, начиная от десятимильной зоны мористее самой Медины и включая территорию холмов в радиусе семидесяти миль. Они хорошо иллюстрировали препятствия на пути турецкой армии с ее наполовину германизированной материальной частью, когда турки пытались от удаленной на большое расстояние железнодорожной станции выгрузки в отсутствие дорог продвинуться вперед по сильно пересеченной местности враждебной страны. Бюрократическое развитие войны сковывало мобильность этой армии и парализовало ее наступательный порыв. Трудности с каждой новой милей нарастали уже не в арифметической, а в геометрической прогрессии. Медина в качестве базы была выбрана ими неудачно. Ситуация была для турок настолько малообещающей, что Фахри был наполовину доволен, когда в последние дни 1916 года неожиданные шаги Абдуллы и Фейсала изменили стратегическую концепцию хиджазской войны и когда они спешно повернули мекканскую экспедицию (после восемнадцатого января) обратно от Султанской, Фарской и Гахской дорог и от Вади-Сафры для пассивной обороны траншей в виду городских стен Медины – статической позиции, сохранявшейся до самого перемирия, покончившего с войной и приведшего Турцию к прискорбной для нее сдаче священного города и его беспомощного гарнизона.
Глава 22
Фейсал был пылким деятелем, самоотверженно бравшимся за все, на что решился. Он торжественно обещал немедленно отправиться в Ведж, поэтому в первый день нового года мы с ним уединились, чтобы обсудить, что это означало для нас и для турок. Вокруг нас, на многие мили вдоль Вади-Янбо, небольшими группами вокруг пальмовых рощ, под самыми толстыми деревьями и везде, где только можно было укрыться от солнца и дождя и найти пастбище для верблюдов, расположились солдаты нашей армии. Горцев, полуголых пехотинцев, стало меньше. Большинство из шести тысяч человек личного состава были зажиточными людьми, всадниками на собственных верблюдах. Очаги, на которых они готовили себе кофе, были видны издали: их выдавали седла, разложенные вокруг костров и служившие подушками для людей, то и дело укладывавшихся подремать между двумя трапезами. Психическое совершенство арабов позволяло им, расслабившись, с отрешенностью трупа лежать на каменистом грунте, подобно ящерицам сливаясь с его неровностями.
Они были спокойны и уверены в себе. Некоторые из них, прослужившие у Фейсала по полгода или дольше, утратили первоначальный пыл энтузиазма, так поразивший меня в Хамре, но зато приобрели огромный опыт, и их стойкость была для нас ценнее и важнее, нежели прежняя страстность. Их патриотизм был теперь сознательным, а присутствие в строю по мере удаления от дома становилось все более постоянным. Племенная самобытность по-прежнему сохранялась, но выработалась некая усредненная рутина жизни в лагере и в походе. Когда приближался шериф, бойцы тут же выстраивались в одну неровную шеренгу, все разом отвешивали поклон и прикладывали руку к губам, что было официальным приветствием. Они не смазывали свое оружие, объясняя, что так в него меньше забивается песок, к тому же и оружейного масла-то у них не было, а когда оно появлялось, его предпочитали втирать в свою растрескавшуюся кожу, но винтовки при этом содержались в порядке, и некоторые из стрелков могли прицельно стрелять на большие расстояния.
В массе они не создавали грозного, устрашающего впечатления, поскольку были лишены корпоративного духа, понятия о дисциплине и взаимного доверия. Чем мельче было подразделение, тем лучше оно воевало. Тысяча арабов представляла собою толпу, беспомощную перед ротой обученных турок, но трое или четверо могли остановить среди своих холмов дюжину турецких солдат. Такую же черту Наполеон подметил у мамелюков. Мы были пока еще слишком поглощены сиюминутными заботами, чтобы превратить практику скоропалительных действий в строгий принцип. Наша тактика сводилась к эмпирическому выбору первых попавшихся способов преодоления трудностей. Но и мы учились, как и наши люди.
На основании опыта сражения при Нахль-Мубараке мы отказались от идеи придания египетским отрядам солдат нерегулярных войск. Мы погрузили на корабли египетских офицеров и солдат и отправили домой, передав все их вооружение Расиму, командовавшему артиллерией армии Фейсала, и Абдулле эль-Делейми, его офицеру, отвечавшему за пулеметные подразделения. Они укомплектовали арабские роты местными рекрутами, укрепив их обученными в Турции дезертирами-сирийцами и месопотамцами. Мавлюд, пылкий адъютант Фейсала, выпросил у меня пятьдесят мулов, усадил на них своих обученных пехотинцев и сказал, что отныне они кавалерия. Он был ревнителем строгой дисциплины, прирожденным кавалеристом, и благодаря его спартанским тренировкам эти много раз битые погонщики мулов ценой мучительной муштры превратились в превосходных солдат, дисциплинированных и способных наступать по всем правилам! Они были настоящим чудом в арабской армии. Мы послали новый телеграфный запрос на пятьдесят мулов, чтобы удвоить численность «конницы», поскольку ценность такого надежного подразделения для целей разведки была очевидна.
Фейсал предложил взять с собой в поход на Ведж почти всех бедуинов джехейна, добавив к ним харбов и билли, атейбов и агейлов, чтобы придать массе солдат многоплеменной характер. Мы хотели, чтобы слух об этом походе, который должен был стать своего рода заключительным актом войны в Северном Хиджазе, прошел вдоль и поперек всей Западной Аравии. Он должен был остаться крупнейшей арабской операцией в их памяти. Мы хотели отпустить по домам тех, кто это понял, с сознанием того, что их мир действительно изменился, чтобы в будущем не было больше дезертирства и переходов на сторону противника и соперничества кланов у нас в тылу, парализующего разнобоем семейной политики в разгаре нашей борьбы.
Мы не ожидали немедленного сопротивления. Мы собирались взять с собой эту неповоротливую толпу в поход на Ведж, прямо в зубы опытному и сильному противнику, именно потому, что сражения не предвиделось. У нас были некоторые неоспоримые преимущества. Во-первых, турки только что задействовали дополнительные силы для захвата Рабега, или, скорее, с целью расширения своего плацдарма для этого наступления. Переброска их обратно на север заняла бы несколько дней. К тому же турки были упрямы, и мы рассчитывали на то, что они не сразу услышат о нашем походе, что не поверят первым сообщениям об этом и слишком поздно поймут свои шансы. Если бы мы совершили свой марш за три недели, то, вероятно, захватили бы Ведж врасплох. Наконец, мы могли бы превратить спорадические набеги харбов в продуманные операции для возможного захвата добычи с целью самообеспечения, но прежде всего для блокирования большого числа турок на оборонительных позициях. Зейд согласился отправиться в Рабег для организации булавочных уколов в тылу у турок. Я вручил ему письма к капитану «Даффрина», дежурного корабля на рейде Янбо, который сможет обеспечить ему быстрый проход, потому что всем, кому был известен план веджской операции, не терпелось ее поддержать.
Чтобы самому поупражняться в искусстве проведения рейдов, я на второй день 1917 года, взяв с собой в Нахль-Мубараке пробную партию из тридцати пяти махамидов, отправился к старому форту с колодцем, запомнившемуся мне с первого перехода из Рабега в Янбо. Когда стемнело, мы спешились и оставили десять человек для охраны верблюдов от возможных турецких патрулей. С остальными я стал карабкаться на Дифран. Это было трудное восхождение по острым краям пластов породы, проходивших наклонно от гребня до подножия. На склоне было множество неровностей, однако надежно ухватиться было не за что: любой кусок просто мог отколоться и остаться в руке. На вершине Дифрана царили холод и туман. Время до рассвета тянулось медленно. Мы расположились по щелям в породе и в конце концов увидели внизу шпили колоколообразных палаток в трехстах ярдах справа от нас, у подножия горы, скрытых ее отрогом от глаз наблюдателя, который находился бы внизу. В поле нашего зрения был не весь лагерь, и мы удовольствовались тем, что обстреляли верхушки палаток. Из них выскочила целая толпа турок, как зайцы попрыгавших в отрытые рядом траншеи. Они были слишком подвижными мишенями, вероятно, мало пострадали от наших выстрелов и, в свою очередь, открыли беглый беспорядочный огонь во всех направлениях, подняв чудовищный гвалт, словно призывая на помощь весь гарнизон Хамры. Поскольку соотношение сил и так было не в нашу пользу – десять к одному, появление у противника подкреплений могло отрезать нам путь отхода; мы осторожно отползли назад и, скрывшись из виду, быстро спустились в первую лощину, где наткнулись на двоих перепуганных турок в расстегнутых гимнастерках, делавших утреннюю зарядку. У них был жалкий вид, но мы подумали, что они могут дать полезные сведения, и потащили их в свой лагерь, где они действительно дали важные показания.
Фейсал по-прежнему переживал сдачу Янбо, который был до этого его главной базой и вторым по значению морским портом Хиджаза. Обдумывая дальнейшие меры по отвлечению турок от их задачи, мы неожиданно вспомнили о Сиди Абдулле в Ханакии. Он располагал всего пятью тысячами необученных солдат, несколькими пушками и пулеметами да репутацией, заслуженной при успешной (хотя и слишком затянувшейся) осаде Таифа. Было стыдно оставлять его одного среди пустыни, и первой мыслью было, что он мог бы направиться в Хейбар и обложить железную дорогу, идущую к северу от Медины. Однако Фейсал значительно улучшил мой план, подумав об исторической долине ручьев и деревень, утопавших в зелени пальмовых садов, протянувшейся через неприступные холмы племени джухейна от Рудвы на восток, к долине Хамдх близ Хедии. До нее было всего сто километров от Медины в северном направлении, и она представляла собою плацдарм для непосредственной угрозы железнодорожному сообщению Фахри с Дамаском. Абдулла мог бы блокировать на восточном направлении пути подхода к Медине караванов с Персидского залива. Кроме того, эта долина была недалеко от Янбо, который легко мог снабжать Абдуллу боеприпасами и провиантом.
Предложение Фейсала было с воодушевлением принято, и мы тут же отправили Раджу эль-Хулуви с этим планом к Абдулле. Мы были настолько уверены, что тот его примет, что убедили Фейсала, не ожидая ответа, выступить от Вади-Янбо на север и тем самым начать первый этап похода на Ведж.
Глава 23
Он согласился, и мы направились по широкой верхней дороге через Вади-Мессарих к Увайсу, группе колодцев милях в пятнадцати к северу от Янбо. В тот день холмы выглядели прекрасно. Прошли обильные декабрьские дожди, и сменившее их теплое солнце обмануло землю, подумавшую, что уже наступила весна. И в каждой ложбинке, на каждой поляне пробивалась к солнцу молодая трава. Ее стебельки, редкие и прямые, прокладывали себе дорогу между камнями. Из седла не было видно, как трава изменила цвет грунта под ногами, но если смотреть далеко вперед, то синевато-синие и красно-коричневые обнажения на дальних склонах под острым углом зрения казались накрытыми бледно-зеленой дымкой. Местами растительность была достаточно сочной, и наши верблюды, пощипывая ее, на глазах становились бодрее.
Прозвучал сигнал к выступлению, но только для нас и агейлов. Другие подразделения армии выстроились вдоль дороги цепочкой, каждый солдат по стойке «смирно» рядом с лежавшим верблюдом, и молча приветствовали Фейсала при его приближении. «Мир вам», – бодро отвечал он, и каждый шейх повторял за ним эту фразу. Когда мы продефилировали между рядами солдат, они, выдержав паузу, пока в седло садились их начальники, сами вскочили, и скоро за нами уже двигалась по узкому извилистому ущелью к водоразделу цепочка людей и верблюдов, растянувшаяся насколько хватал глаз.
Единственными звуками, до того как мы достигли гребня первого холма, были приветствия, обращенные к Фейсалу. Там нашему взору открылась долина, и мы стали спускаться по пологому склону, усеянному утопленной в песке галькой и осколками кремня. Но зоркий Ибн Дахиль, шейх племени руссов, два года назад поднявший в ружье этот контингент агейлов в помощь Турции и в целости приведший его к шерифу, когда началось восстание, попятился на шаг или два, быстро перестроил нашу цепочку в широкую колонну правильных шеренг и приказал ударить в барабаны. Все одновременно грянули песню в честь эмира Фейсала и его семейства.
Наша кавалькада блистала прямо-таки варварским великолепием. Впереди ехал Фейсал во всем белом, за ним, справа, Шараф в красном головном платке и окрашенных хной тунике и плаще, слева я в белом и алом, за нами трое знаменосцев, над которыми развевались полотнища из выгоревшего темно-красного шелка с позолоченными наконечниками на древках, потом отбивавшие такт марша барабанщики, а за ними колыхалась дикая масса из двенадцати сотен словно приплясывавших под музыку верблюдов отряда телохранителей, не уступавших по богатству красочного убранства нарядам своих всадников и двигавшихся почти вплотную один к другому, – оставалось лишь удивляться, как они не мешали друг другу. Этот сверкающий поток затопил долину от края до края.
На подходе к Мессариху нас нагнал курьер с письмами к Фейсалу от Абдель Кадера из Янбо. В их числе было и запоздавшее на три дня письмо для меня с «Даффрина» о том, что капитан не примет на борт Зейда, пока не встретится со мной и не обсудит детали сложившегося положения. «Даффрин» стоял в Шерме, уединенной бухте в восьми милях от порта, на берегу которой офицеры могли играть в крикет, не подвергаясь нападениям мириад мух, заполнявших воздух Янбо. Разумеется, они таким образом лишали себя возможности быть в курсе событий, и это служило поводом для постоянных трений между нами. Действовавший из лучших побуждений капитан недотягивал ни до пылкого политика и революционного конституционалиста Бойла – по широте кругозора, ни до собиравшего в каждом порту все местные сплетни Линбери с «Хардинга» – по интеллекту.
Похоже, мне следовало отправиться на «Даффрин», чтобы решить возникшие проблемы. Зейд был славным парнем, но в своем вынужденном безделье, разумеется, мог выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее, а именно сейчас нам был нужен мир. Фейсал отрядил со мною нескольких агейлов, и мы помчались в Янбо. Действительно, я доехал до города через так хорошо знакомую мне равнину всего за три часа, оторвавшись от своего недовольного эскорта (мои провожатые заявили, что не желают загонять верблюдов и натирать себе задницы из-за моего нетерпения) на полдороги. Солнце, совершенно очаровательное, когда восходило над холмами, теперь изливало потоки белой ярости на наши лица, и мне приходилось, защищаясь от него, все время держать руку козырьком перед глазами. Фейсал дал мне скакового верблюда (подарок недждского эмира его отцу) – великолепное и необыкновенно выносливое животное. Впоследствии этот верблюд пал от переутомления, чесотки и неизбежного недогляда на пути в Акабу.
В Янбо все было не так, как я ожидал. Зейда все же взяли на борт «Даффрина», и корабль этим утром отплыл в Рабег. Я же уселся за расчеты числа кораблей, которые требовались нам для морской поддержки при движении на Ведж, и распределение транспортных средств. Фейсал обещал дожидаться в Увайсе моего сообщения о том, что все готово.
Первый же шаг привел к конфликту между гражданскими и военными властями. Абдель Кадера, энергичного, но чересчур темпераментного губернатора, по мере расширения нашей базы угнетало бремя свалившихся на него обязанностей, и Фейсал придал ему в помощь военного коменданта Тауфик-бея, сирийца из Хомса, которому подчинили артиллерийские склады. К сожалению, в городе не было компетентного специалиста, который мог бы правильно определить понятия «артиллерийские склады». В то утро разразился скандал из-за пустых ящиков. Абдель Кадер запер склад и ушел обедать. Тауфик появился на набережной с четырьмя солдатами, вооруженными пулеметом и кувалдой, и взломал дверь. Абдель Кадер вскочил в шлюпку, приказал доставить его на борт небольшого британского сторожевика «Эспайгл» и заявил его растерявшемуся, но гостеприимному капитану, что намерен остаться у него. Его слуга доставил ему с берега еду, и он провел ночь на походной койке, которую для него разложили на шканцах.
Мне нужно было спешить, и я начал с того, что убедил Абдель Кадера написать Фейсалу о решении передать склады от Тауфика мне. Мы подогнали траулер «Аретузу» ближе к сторожевику, чтобы Абдель Кадер мог командовать погрузкой спорных ящиков со своего корабля, а потом доставили Тауфика с «Эспайгла» для переговоров о временном примирении. По чистой случайности это оказалось нетрудно, так как, отвечая на приветствие почетного караула, выставленного в его честь у трапа (по уставу это не полагалось, но было сделано из политических соображений), Тауфик расплылся в улыбке: «Этот корабль взял меня в плен в Курне», – указал он пальцем на медную дощечку с названием турецкой канонерки «Мармарис», потопленной «Эспайглом» в сражении на Тигре. Абдель Кадер проявил к этому не меньший интерес, чем сам Тауфик, и конфликт разрешился сам собой.
На следующий день в Янбо прибыл Шараф, уже как эмир, на место Фейсала. Этот могущественный человек, пожалуй самый способный из всех шерифов в армии, был лишен всякого честолюбия, и все его действия были не импульсивными, а продиктованными исключительно сознанием долга. Он был богат и долгие годы являлся главным судьей при дворе шерифа. Он знал бедуинов и ладил с ними лучше всякого другого, а они побаивались его, строгого и беспристрастного, со зловещим лицом, обезображенным съехавшей вниз левой бровью (результат давнего ранения), придававшей ему выражение какой-то отталкивающей твердости. Корабельный хирург с «Сувы» оперировал Шарафу глаз и в значительной мере вернул зрение, но вид изуродованного лица исключал всякие вольности или слабости. Мне нравилось иметь с ним дело: у него была ясная голова, он был мудр и добр, с приятной улыбкой, и когда он улыбался, рот его смягчался, но глаза неизменно выражали угрозу и постоянную решимость действовать.
Мы пришли к общему мнению о том, что риск падения Янбо во время нашего похода на Ведж был велик и что желательно вывезти из города содержимое складов. И Бойл облегчил эту задачу, протелеграфировав мне, что либо «Даффрин», либо «Хардинг» будут предоставлены для транспортировки. Я ответил, что, поскольку предвидятся серьезные трудности, предпочитаю «Хардинг». Капитан Уоррен, чей корабль перехватил телеграмму, посчитал ее излишней, но через два дня, к моей радости, пришел именно «Хардинг». Это был индийский военно-транспортный корабль, и его нижняя палуба, предназначенная для десанта, была снабжена несколькими большими квадратными портами на уровне ватерлинии. Линбери открыл их для нас, и мы буквально забили ее вперемешку восемью тысячами винтовок, тремя миллионами зарядов, тысячами снарядов, мешками с рисом и мукой, огромным количеством форменной одежды, двумя тоннами взрывчатки и всем имевшимся в наличии дизельным топливом. Корабль стал похож на почтовый ящик, забитый письмами. Прежде он никогда не принимал на борт и тысячи тонн груза.
Бойл воспринял это с энтузиазмом. Он предоставил «Хардинг» для использования в качестве корабля-склада, для доставки на берег по мере необходимости продовольствия и воды, и это решало главную проблему. Флот уже был на подходе. Мы ожидали половину военно-морских сил Красного моря. Ждали прибытия адмирала, и на каждом корабле шла тренировка десантных групп. Все перекрашивали форму хаки в белый цвет, затачивали штыки и практиковались в стрельбе из винтовок.
Несмотря на все это, я тайно надеялся, что сражения не будет. У Фейсала было почти десять тысяч солдат – достаточно для того, чтобы заполнить всю территорию племени билли вооруженными отрядами и унести оттуда все не слишком тяжелое или не слишком горячее. Билли это понимали и усиленно демонстрировали полную лояльность к шерифу и принадлежность к арабской национальности.
Было совершенно несомненно, что Ведж мы возьмем. Вызывало опасение лишь то, что по пути туда значительная часть воинства Фейсала могла погибнуть от голода или жажды. Снабжение было моей обязанностью и требовало самого ответственного подхода. Однако территория до Ум-Леджа – это примерно полпути – была дружественной, и пока ничего трагического произойти не могло, поэтому мы послали Фейсалу сообщение, что все готово, и он покинул Оваис в тот самый день, когда Абдулла сообщил, что приветствует план Аиса, и пообещал выступить туда же. В этот же день пришло сообщение, позволившее мне вздохнуть свободнее. Ньюкомб, кадровый полковник, посланный в Хиджаз в качестве начальника нашей военной миссии, прибыл в Египет, и два офицера его штаба, Кокс и Виккери, уже были в пути к Красному морю, чтобы присоединиться к этой экспедиции.
Бойл на «Суве» доставил меня в Ум-Ледж, и мы сошли на берег, чтобы узнать новости. Шейх сообщил нам, что Фейсал должен был в этот же день подойти к Бир-эль‑Вахейди, водному источнику в четырех милях от города вглубь страны. Мы послали ему письмо, а затем отправились пешком в форт, который несколько месяцев назад Бойл обстреливал из корабельных орудий «Фокса». Форт представлял собою обыкновенный барак, и, разглядывая его руины, Бойл заметил: «Мне стыдно, что я развалил такую жалкую хибару». Он был профессиональным кадровым офицером, осторожным, деловитым, и держался официально, порой проявляя нетерпимость к легкомысленным поступкам и людям. Рыжеволосые люди редко бывают терпеливыми. Рыжий Бойл, как его называли, был вспыльчив.
Пока мы осматривали руины форта, из деревни подошли четыре седых оборванных старика и попросили разрешения говорить с нами. Они сказали, что несколько месяцев назад подошел какой-то быстроходный двухтрубный корабль и разрушил их форт. Теперь от них потребовали восстановить его для полиции арабского правительства, так не мог бы щедрый капитан этого мирного однотрубного корабля дать им немного бревен или каких-нибудь других материалов, чтобы помочь восстановлению? Во время их длинной речи Бойл вертелся как на иголках и то и дело переспрашивал меня: «В чем дело? Что им нужно?» – «Ничего, – отвечал я, – они просто рассказывают, как ужасно было разрушение форта снарядами с „Фокса“». Бойл огляделся вокруг и зловеще улыбнулся: «Что и говорить, поработали на славу».
На следующий день прибыл Виккери. Он был артиллеристом и за время десятилетней службы в Судане выучил арабский язык, как разговорный, так и литературный, настолько хорошо, что у нас полностью отпала потребность в переводчике. Мы договорились с Бойлом о поездке в лагерь Фейсала, чтобы разработать план наступательной операции, и после обеда англичане и арабы принялись составлять график дальнейшего продвижения к Веджу.
Мы решили разбить армию на отдельные подразделения размерами не больше взвода. Им предстояло самостоятельно двигаться в пункт сосредоточения Абу-Зерейбат в Хамдхе, после которого до самого Веджа не было воды, причем Бойл согласился на одну ночь бросить якорь в Шерм-Хаббане, – мы предполагали, что тамошняя гавань будет подходящей, чтобы выгрузить для нас на берег двадцать тонн воды. Так и было решено.
Для штурма Веджа мы предложили Бойлу принять на борт арабский десантный отряд в составе нескольких сотен харбов и джухейнцев из крестьян и вольноотпущенников под командованием Салиха ибн Шефии, чернокожего юноши, сочетавшего мужество с дружелюбием, поддерживавшего разумный порядок среди своих подчиненных заклинаниями и призывами. Его нимало не смущало то обстоятельство, что при этом могло пострадать его достоинство в их или же в наших глазах. Бойл согласился с предложением и решил разместить десантников на второй палубе «Хардинга», и без того уже забитого под завязку. Вместе с морским десантом они должны были высадиться севернее города, где у турок не было охранения, которое могло бы блокировать высадку десанта. Оттуда было удобнее атаковать Ведж и его порт.
В распоряжении Бойла должно было находиться по меньшей мере шесть кораблей с пятьюдесятью орудиями, что заставит турок задуматься, плюс судно с гидросамолетом – корректировщиком артогня. Мы должны были двадцатого числа появиться в Абу-Зерейбате, двадцать второго – в Хаббане, чтобы принять воду с «Хардинга», а на рассвете двадцать третьего должен был высадиться десант, и к этому моменту нашим воинам на верблюдах предстояло перекрыть все пути отхода из города.
Пришли хорошие вести из Рабега: турки не делали попыток воспользоваться беззащитностью Янбо. Это был наш шанс, и сообщение Бойла по радио о том, что они отдыхают, нас чрезвычайно вдохновило. Абдулла уже почти дошел до Аиса, мы были на полпути к Веджу; инициатива перешла к арабам. Я был преисполнен такой радости, что на какой-то момент потерял контроль над собой и, ликуя, заявил, что через год мы постучимся в ворота Дамаска. Над головами собравшихся в нашей палатке пронесся холодок, и мой оптимизм тут же угас. Позднее мне сказали, что Виккери пришел к Бойлу и яростно осудил меня как хвастуна и фантазера. Однако, несмотря на нелепость моей выходки, это вовсе не было лишенной оснований мечтой, потому что пятью месяцами позднее я был в Дамаске, а спустя еще год стал де-факто его губернатором.
Виккери меня разочаровал, а я вызывал у него раздражение. Он знал, что у меня не было военного образования, и находил мою деятельность политическим абсурдом. Мне же было известно, что он опытный солдат, нужный нашему делу и тем не менее проявлявший полную слепоту в отношении его потенциала. Арабы едва не потерпели поражение из-за неразумия европейских советников, которые никак не могли уяснить, что восстание – это не война. Действительно, оно носило скорее мирный характер, возможно являясь чем-то вроде общенациональной забастовки. Объединение семитов, общая идея, вооруженный пророк несли в себе неограниченные возможности. При опытном руководстве речь могла бы идти не то что о Дамаске, но и о Константинополе, который действительно капитулировал в 1918 году.
Глава 24
На рассвете следующего дня, удостоверившись, что «Хардинг» благополучно высаживает десант, я сошел на берег, чтобы встретиться с шейхом Юсуфом, и застал его в момент, когда он помогал своей полиции из племени биаша, перепуганным деревенским жителям и людям старого Мавлюда на скорую руку возводить баррикаду в конце главной улицы. Он рассказал мне, что утром с корабля были выпущены пятьдесят диких мулов без поводов, уздечек и седел. Благодаря скорее чистой случайности, а не искусству погонщиков их удалось согнать на рыночную площадь. Выходы оттуда теперь надежно перекрыты, и животные будут оставаться там, разнося в щепки прилавки, до тех пор, пока Мавлюд, которому они предназначались, не отыщет в этой глуши хоть какое-то подобие шорной мастерской. Это была вторая партия в полсотни мулов для отряда кавалерии, но, к счастью, у нас еще в Янбо возникли опасения по этому поводу, и мы припасли на борту «Хардинга» достаточное количество веревок и удил, так что лавки на рынке к полудню снова открылись, а причиненный ущерб был оплачен.
Я отправился в лагерь Фейсала, охваченный неописуемой суетой. Некоторым племенам выдавали месячное жалованье; все получали продовольственный паек на восемь дней; свертывали и укладывали палатки и тяжелое имущество. Шли последние приготовления к броску через пустыню. Я уселся и стал вслушиваться в штабные разговоры. Фаиз эль-Хусейн, бедуинский шейх, турецкий представитель, летописец армянской резни, ныне секретарь; Несиб эль-Бекри, землевладелец из Дамаска, принимавший Фейсала в Сирии, бежавший из своей страны со смертным приговором; брат Несиба Сами – выпускник юридической школы, ныне помощник казначея; Шефик эль-Эйр – бывший журналист, теперь помощник секретаря, белолицый коротышка, хитрый, разговаривавший шепотком, честный патриот, но в личной жизни извращенец и как таковой просто отвратительный коллега, – вот в каком обществе я оказался.
Хасан Шараф, штабной доктор, благородный человек, посвятивший не просто жизнь, но и все свои деньги арабскому делу, с крайним отвращением жаловался на то, что его склянки оказались разбиты вдребезги, а лекарства свалены кучей в аптечный ящик. К нему присоединился Шефик со словами: «Не ожидали ли вы от восстания комфорта?» – и мы посмеялись над контрастом их манер с жалким положением. В подобных отчаянных обстоятельствах банальный юмор перевешивал весь мир изысканного острословия.
Вечером мы с Фейсалом обсуждали детали предстоявших переходов. Первый этап был небольшим – до Семны, где колодцы в пальмовых рощах изобиловали водой. Там предстояло выбрать, каким путем следовать дальше, но сделать это можно было только по возвращении разведчиков с докладом о том, есть ли в запрудах дождевая вода. До следующего колодца шла прямая дорога – шестьдесят миль без воды по побережью, что было слишком много для огромной массы наших пехотинцев.
Сосредоточившаяся в Бир-эль‑Вахейде армия насчитывала пять тысяч сто всадников на верблюдах и до пяти тысяч трехсот пеших солдат с четырьмя горными орудиями Круппа и десятком пулеметов, для переброски которых мы располагали тремястами восьмьюдесятью вьючными верблюдами. Вся комплектация была урезана до минимума и оставалась далекой от принятых у турок стандартов. Выступление было назначено на восемнадцатое января, сразу после полудня, и работа Фейсала была закончена строго к обеду. Наша группа являла собою довольно веселую компанию: сам Фейсал, позволивший себе немного расслабиться после напряженной работы в ответственный период подготовки, Абдель Керим, никогда не отличавшийся большой серьезностью, шериф Джабар, Насиб и Сами, Шефик, Хасан Шараф и я. После обеда сложили палатку, и мы пошли к своим расположившимся по кругу, уже навьюченным и под седлами, коленопреклоненным верблюдам, каждого из которых держал за повод невольник. Барабанщик, ожидавший сигнала за спиной командира телохранителей Дахиля, семь или восемь раз ударил в свою литавру, и все кругом затихло. Мы устремили взор на Фейсала. Он поднялся со своего ковра, отдав последние распоряжения Абдель Кериму, ухватился руками за обе луки седла, оперся коленом на бок верблюда и громко произнес: «Да поможет вам Аллах!» Невольник отпустил верблюда, и тот рывком поднялся с колен. Фейсал перекинул через его спину левую ногу, одним движением руки расправил под собой полы бурнуса и уселся в седло.
Не успел верблюд Фейсала сделать первый шаг, как мы вскочили в седла, верблюды свиты разом поднялись на ноги под рев нескольких самых нетерпеливых, тогда как остальные молчали, сохраняя достоинство, как и положено хорошо обученным животным. Только какой-нибудь молодой самец или просто невоспитанный мог заворчать на ходу, но ни один уважающий себя бедуин на такого верблюда не сядет, потому что это ворчание может либо разбудить его ночью, либо выдать в момент внезапной атаки из засады. С первыми резкими шагами верблюдов мы быстро перекинули ноги через передние луки седел и подхватили поводья, чтобы управлять нашими скакунами. Взглянув на Фейсала, мы повернули к нему головы верблюдов и сжимали их плечи босыми ногами, пока они не выстроились в одну линию. Подъехал Ибн Дахиль, огляделся, задержал взгляд в направлении движения и кратко приказал агейлам перестроиться в крылья длиной в двести-триста ярдов по обе стороны, почти вплотную верблюд за верблюдом. Маневр был выполнен немедленно и в точности.
В числе этих агейлов были жители Неджда, юноши из Анайзы, Бураиды или Русса, служившие по нескольку лет по контракту в регулярной кавалерии на верблюдах. Молодые славные ребята от шестнадцати до двадцати пяти лет, большеглазые, веселые, получившие кое-какое образование, неглупые, с разносторонними интересами – отличные попутчики. Среди них редко попадался неприятный тип. Даже на отдыхе, когда лица большинства восточных людей выглядят вялыми и безжизненными, эти парни не утрачивали своей живости и привлекательности. Они говорили на изысканном гибком арабском языке и держались несколько манерно, часто даже щегольски. Определявшаяся городским воспитанием сообразительность и рассудительность позволяли им управлять собою и подчиняться начальникам без каких-либо докучливых инструкций. Их отцы торговали верблюдами, они с раннего детства сопровождали их в пути и в результате теперь находили дорогу в пустыне инстинктивно, как бедуины, а свойственная им несколько декадентская мягкость делала их податливыми, терпимыми к грубости и физическому наказанию, что на Востоке является внешним свидетельством дисциплинированности. Они отличались склонностью к покорности, но по своей природе были солдатами, под началом привычных командиров сражались храбро и с умом.
Поскольку агейлы не были племенем, у них не было кровных врагов, что позволяло им свободно перемещаться в пустыне. В их руках были караванное дело и внутренняя торговля. Доходы в пустыне были скромны, но достаточны, чтобы не поддаться соблазну уехать за границу, в более комфортные условия жизни. Ваххабиты, приверженцы фанатичной мусульманской ереси, навязали свои строгие правила беспечному и цивилизованному Касиму. В Касиме было мало кофеен, много молитв и постов, никакого табака, никакого флирта с женщинами, никаких шелковых одежд, золотых и серебряных шнуров на головных уборах и прочих украшений. Все было принудительно набожным и вынужденно пуританским.
В Центральной Аравии такой периодический подъем аскетических верований с интервалами чуть меньше столетия был естественным феноменом. Всегда приверженцы того или иного религиозного направления считали, что верования их соседей засорены суетными устремлениями, которые становятся нечестивыми в воспаленном воображении проповедников. Они поднимались снова и снова, завладевали душами и телами людей любого племени, а потом разбивались на мелкие секты, столкнувшись с городскими семитами, купцами и сластолюбцами. В условиях городского комфорта новые верования истаивали и утекали, подобно водам при отливе или сменяющимся временам года, причем каждый очередной подъем нес в себе семена скорой смерти от чрезмерной праведности. Нет сомнения в том, что они неизбежно будут возвращаться до тех пор, пока исконные причины – солнце, луна, ветер, – действующие в пустоте открытых пространств, не перестанут бесконтрольно владеть медлительными, не тронутыми цивилизацией умами обитателей пустыни.
Однако в тот полдень агейлы думали не об Аллахе, а о нас, и когда Ибн Дахиль разводил их в правую и левую цепочки, они ревностно равнялись в новом строю. Снова прогремели барабаны, и ехавший в правом крыле поэт затянул пронзительную песню, где был всего один куплет о Фейсале и о тех радостях, которыми он одарит нас в Ведже. Внимательно прислушивавшееся к нему правое крыло подхватило песню и пропело куплет хором раз, и другой, и третий, с гордостью, самодовольством и насмешкой. Однако, прежде чем они успели начать куплет в четвертый раз, поэт левого крыла громко пропел свой ответный экспромт, изливая еще более пылкие чувства. Левое крыло встретило его одобрительным ревом под гром снова зазвучавших барабанов, знаменосцы расчехлили свои огромные темно-красные флаги, и вся свита – правые, левые и центр – грянула единым полковым хором:
Утратил я Галлию, Рим потерял, Британию бросил в огне, Но хуже всего, что, кроме того, Лалаге не вернется ко мне…[7] –только потеряли они не Британию, а Неджд и женщин Маабды, и неизвестно, какое будущее ожидало их на пути из Джидды в Суэц. И все же это была хорошая песня, с четким ритмом, который так понравился верблюдам, что они опустили головы, вытянули шеи и мечтательно зашагали шире, раскачиваясь в такт мелодии, пока не смолкла песня.
В тот день переход для них был легким, поскольку шли они по твердым песчаным склонам длинных пологих дюн, совершенно голых, если не считать редких вкраплений хилого кустарника в лощинах да чахлых пальм в увлажненных низинах. Позднее, уже на обширной равнине, к нам не спеша подъехали откуда-то слева два всадника, чтобы приветствовать Фейсала. Первого из них я знал: это был грязный, старый, подслеповатый Мухаммед Али эль-Бейдави, эмир Джухейны, второй же выглядел несколько странно. Когда он приблизился, я разглядел на нем под плащом форму цвета хаки и шелковый головной платок, сильно съехавший набок. Он поднял голову, и я увидел красное шелушившееся лицо Ньюкомба с усталыми глазами, с резко очерченным ртом и выразительной добродушной улыбкой на губах. Он приехал в Ум-Ледж этим утром и, узнав, что мы только что выступили, схватил самую резвую лошадь шейха Юсуфа и поскакал вдогонку за нами.
Я предложил Ньюкомбу своего запасного верблюда и вызвался представить его Фейсалу, которого он приветствовал как старого школьного приятеля. Оба сразу же ушли с головой в обсуждение текущих проблем, обменивались предложениями, вступали в споры и молниеносно выстраивали дальнейшие планы. Реакция Ньюкомба была мгновенной; бодрая свежесть дня, да и самой жизни, как и сопутствовавшая армии удача, придавала маршу вдохновенный подъем, и нас буквально распирало предвкушение радостного будущего.
Мы миновали Гувашию с негустой пальмовой рощей и без труда двигались по лавовому полю, неровности которого были заполнены песком как раз настолько, чтобы их сгладить, но не давать ногам вязнуть. Повсюду из-под песка выступали верхушки самых высоких наплывов лавы. Часом позже мы неожиданно подошли к гребню, обрывавшемуся песчаным сбросом, крутым, обширным и достаточно гладким, что позволяло назвать его песчаной скалой. За ним простиралась обширная великолепная долина, словно вымощенная круглой галькой. То была Семна, и теперь наша дорога пошла вниз, по террасам, поросшим пальмами.
Наверху ветер дул нам в спину, а на дне долины было очень тихо и тепло под защитой большой песчаной гряды. Где-то поблизости должна была быть и вода, и нам пришлось, по совету нашего главного проводника Абдель Керима, остановиться до возвращения разведчиков, вышедших вперед для поиска ям с дождевой водой. Мы прошли еще четыре сотни ярдов по долине, пока не оказались в безопасности от дождевых промоин. Фейсал слегка похлопал по шее своего верблюда, тот опустился на колени под жесткий шорох гальки. Хеджрис расстелил для нас ковер, и мы вместе с другими шерифами расположились на нем, обмениваясь шутками, пока нам варили кофе.
Я рассказывал Фейсалу о величии Ибрагима-паши, вождя милли-курдов в Северной Месопотамии. Когда ему приходилось отправляться в поход, его женщины поднимались до рассвета и, бесшумно ступая по туго натянутой ткани шатра, снимали растяжки, другие внутри удаляли стойки, очищали их, паковали и навьючивали на верблюдов. Затем они исчезали, а паша просыпался один на своем ложе под открытым небом, хотя вечером ложился в богатом шатре.
Он поднимался не спеша и пил кофе, сидя на ковре. После этого приводили лошадей, и все отправлялись к новому месту лагеря. Если в пути ему хотелось пить, он щелкал пальцами, протянув руку в сторону слуг, и человек, отвечавший за кофе, подъезжал к нему с готовой посудой и с жаровней, закрепленной на медном кронштейне седла, чтобы подать чашку горячего кофе на ходу, не нарушая темпа движения. В час захода солнца в раскинутом шатре уже ожидали женщины, как и накануне вечером.
День был пасмурный; это показалось нам с Ньюкомбом настолько странным после бесконечных солнечных дней, что мы, прогуливаясь, сколько ни смотрели себе под ноги, так и не смогли понять, куда исчезли наши тени.
Фейсал написал из Семны письма к двадцати пяти вождям племен билли, ховейтат и бени-атия, в которых сообщал, что скоро будет со своей армией в Ведже и что они должны это видеть. Мухаммед Али живо откликнулся и, поскольку почти все наши солдаты были из его племени, оказал большую помощь в организации отрядов и в разъяснении особенностей маршрутов завтрашнего наступления. Посланные на поиски воды разведчики вернулись. Они нашли два мелких водоема на прибрежной дороге, достаточно удаленных один от другого. После подробных перекрестных расспросов разведчиков мы решили отправить четыре отряда по этой дороге, а пять других через холмы: мы считали, что так скорее и безопаснее, чем при любых других вариантах, дойдем до Абу-Зерейбата.
Выбор маршрутов был нелегким, так как наши осведомители из племени муса джухейна помогали нам плохо. Все выглядело так, словно для них не существовало единицы измерения времени меньше чем полсуток, и они не видели разницы между пядью и дневным переходом, да и тот мог составлять в их представлении от шести до шестнадцати часов, в зависимости от настроения людей и верблюдов. Связь между подразделениями была также затруднена, ибо часто под рукой не оказывалось ни одного человека, умевшего читать и писать. Задержки, неразбериха, голод и жажда были постоянными спутниками этой экспедиции. Всего этого можно было бы избежать, будь у нас время предварительно изучить маршруты. Верблюды обходились без корма уже почти трое суток, а солдаты прошли последние пятьдесят миль на половине галлона воды и без всякой пищи. Тем не менее это никоим образом не сломило их дух, и они почти бегом ворвались в Ведж, горланя песни охрипшими голосами и проделывая на ходу разные забавные трюки. Однако Фейсал заметил, что еще один жаркий полдень в пустыне сломил бы их духовно и физически.
Когда дело было сделано, мы с Ньюкомбом отправились спать в палатку, предоставленную нам Фейсалом в знак особого расположения. Проблема перевозки нашего багажа была так важна и так трудна, что мы, люди, в общем, состоятельные, тем не менее старались путешествовать так же, как те, кто не мог возить с собою ничего сверх самого необходимого, поэтому раньше у меня никогда не было собственной палатки. Мы установили ее на самом краю обрыва, на клочке земли шириной не больше самой палатки, так что отвесный склон начинался прямо рядом с колышками, крепившими полог входа. В палатке мы обнаружили сидевшего на полу и ожидавшего нас Абдель Керима и юного шерифа племени бейдауи, до самых глаз завернувшегося в головной платок и плащ, – вечер был холодным и с минуты на минуту мог пойти дождь. Он пришел просить у меня мула с седлом и уздечкой. Импозантный вид небольшой роты Мавлюда, облаченной в краги и бриджи, а также зрелище новых животных на базаре в Ум-Ледже распалили в нем зависть.
Я воспользовался его пылом и отослал на том условии, что он попросит меня об этом, когда мы вступим в Ведж; он был согласен и на это. Мы изнывали от желания уснуть, и он наконец поднялся, чтобы уйти, но, уже откинув полог двери и случайно устремив взор через долину, увидел, что в трещинах и нишах скал внизу и вокруг нас светились слабые огни лагерных костров расположившихся повсюду отрядов. Он вызвал меня из палатки, чтобы я посмотрел на эту картину, очертил рукой в воздухе круг и с горечью проговорил: «Мы больше не племена, мы нация».
Впрочем, в его голосе звучала и гордость, потому что поход на Ведж был их крупнейшим свершением. Впервые на памяти племени его мужчины, с тяглом, с оружием и с запасом еды на две сотни миль, покинули свой район и двинулись на чужую территорию без всякого расчета на богатые трофеи и не подгоняемые долгом кровной мести. Абдель Керим радовался, что его племя обрело эту новую ипостась – дух военной службы, но этим же и огорчался: ведь главными радостями жизни для него оставались быстроногий верблюд, самое лучшее оружие и внезапный короткий набег на соседское стадо, участие же в постепенном достижении амбициозных целей Фейсала делало эти радости все менее доступными для человека, ответственно относящегося к своим обязательствам.
Глава 25
Все утро лил дождь, и мы с радостью следили, как пополнялись наши запасы воды. Наслаждаться комфортом палаток в долине Семны было так приятно, что мы отложили выступление до полудня. Когда в небе снова засияло солнце, мы в свежести посветлевшего дня двинулись долиной к западу. Первыми за нами ехали агейлы. За ними – солдаты из племени гуфа во главе с Абдель Керимом – около семисот всадников и еще больше пехотинцев. Они были одеты во все белое, с большими головными хлопчатобумажными платками в красную и черную полоску и, как знаменами, размахивали зелеными пальмовыми ветками.
За ними возвышался на своем верблюде державшийся в седле очень прямо шериф Мухаммед Али абу Шарайн, старый патриарх с длинной вьющейся седой бородой. Его три сотни всадников были ашрафами, из рода аяшей (джухейна), и считались в народе шерифами, хотя у них и не было необходимых для этого письменных родословных. Под их черными плащами виднелись ржаво-красные, выкрашенные хной рубахи, а на поясе у каждого висела сабля. За спиной у каждого на крупе верблюда сидел невольник с винтовкой и кинжалом, чьей обязанностью было помогать хозяину в бою, ухаживать за его верблюдом и готовить в походе еду. Невольники, как и подобало рабам бедных хозяев, были едва прикрыты одеждой. Своими сильными черными ногами они крепко, словно клещами, охватывали мохнатые бока верблюдов, чтобы смягчать неизбежные при такой езде удары костлявого крупа животных, а лохмотья их рубах, сплетенные в виде ремней, спасали ляжки от контакта с грязными боками животных. Вода в долине Семны обладала свойствами слабительного, и навоз наших верблюдов в тот день зеленой жижей стекал по их ногам.
За ашрафами колыхался в воздухе темно-красный флаг нашего последнего отряда бедуинов, из племени рифаа, под командой Ауди ибн Зувейда, старого льстивого пирата, в свое время разграбившего миссию Штотцингена и побросавшего в море под Янбо вместе с его радиостанцией всю индийскую обслугу. Надо думать, акулы пренебрегли радиостанцией, но мы потратили впустую много часов, пытаясь отыскать ее на дне гавани. На Ауди по-прежнему была длинная, богатая, подбитая мехом немецкая офицерская шинель – одежда, мало подходившая к здешнему климату, но, как он любил повторять, «великолепный трофей». У него было около тысячи солдат, три четверти из них – пехотинцы. Замыкал колонну начальник артиллерии Расим с четырьмя старыми крупповскими пушками на вьючных мулах, пребывавшими в том же состоянии, в каком мы приняли их от египетской армии.
Расим, язвительный уроженец Дамаска, почти истерически хохотал в самых сложных обстоятельствах, но раздраженно глядел исподлобья, когда дела шли хорошо. В тот день в наших рядах пронесся тревожный ропот, потому что рядом с Расимом скакал Абдулла эль-Делейми, командир пулеметного взвода, расторопный, умный, несколько поверхностный, но вполне симпатичный офицер, достаточно профессиональный, чьим любимым развлечением было находить и растравлять в сердце Расима какую-нибудь незаживающую язву до тех пор, пока взрывная волна его злобы не накроет Фейсала или меня. Сегодня я помог ему в этом с улыбкой, сообщив Расиму, что мы будем двигаться с интервалами в четверть дня пути с эшелонированием по родам племен. Расим взглянул на кустарник, промытый дождем, капли которого все еще сверкали в лучах закатного солнца, в красном зареве опускавшегося в волны под потолком облаков, перевел взгляд на дикую толпу бедуинов, гонявшихся за птицами, зайцами, гигантскими ящерицами и тушканчиками, а то и просто друг за другом, и угрюмо согласился, заметив, что скоро и сам превратится в дикаря и эшелонируется на полдня пути спереди и сзади, лишь бы избавиться от мух.
Когда мы снимались с бивуака, кто-то из седла подстрелил зайца, после чего Фейсал запретил эту беспорядочную опасную охоту, и теперь зверьков, выпрыгивавших из-под копыт верблюдов, глушили палками. Было забавно смотреть на внезапно возникавший переполох в строю: поднимался крик, несколько верблюдов резко отклонялись от общего курса, а их всадники спрыгивали на землю и остервенело лупили вожделенную живность. Фейсал радовался, что в рационе солдат появилось вдоволь мяса, но возмущался в душе, что бесстыдные джухейнцы едят ящериц и тушканчиков.
Мы ехали по ровному песку среди колючих деревьев, которые были здесь крупными и сильными, потом вышли к морскому берегу и повернули на север по широкой, хорошо утрамбованной египетскими паломниками дороге. Она шла в пятидесяти ярдах от кромки берега, и мы могли двигаться по ней, выстроившись в тридцать или сорок распевающих шеренг. От холмов выдавался на четыре-пять миль старый пласт полузасыпанной песком лавы, образовавший мыс. Дорога шла напрямик через него, но на обращенном к нам склоне виднелось несколько глинистых площадок, на которых в последних лучах доходившего с запада света блестели неглубокие лужи воды. Это было предусмотренное место ночлега, и Фейсал подал знак остановиться. Мы сошли с верблюдов, и кто растянулся на песке, кто просто сел, остальные отправились до ужина к морю, в которое плюхнулись, как рыбы, сотни визжащих, брызгающихся голых мужчин всех существующих на земле цветов кожи.
Ужина мы ожидали с нетерпением: кто-то из джухейнцев после полудня подстрелил для Фейсала газель. Ее мясо показалось нам вкуснее всякого другого в пустыне, потому что, как бы ни была выжжена земля и сухи колодцы, оно было жирным и сочным.
Трапеза оправдала наши ожидания. Мы с Ньюкомбом рано отправились в палатку с ощущением тяжести в желудке, однако едва успели растянуться, чтобы уснуть, как нас поднял шум от волны дикого возбуждения, прокатившейся по рядам: выстрелы, крики, толчея сорвавшихся с привязи верблюдов. Какой-то запыхавшийся невольник просунул голову под полог палатки с криком: «Новости, новости! Эшреф-бея поймали!» Я вскочил и, расталкивая толпу солдат, устремился к палатке Фейсала, уже окруженной друзьями и слугами. Рядом с Фейсалом сидел с победным видом казавшийся неестественно собранным среди всеобщего возбуждения Раджа – бедуин, приехавший с приказом Абдуллы выступить на Вади-Аис. Фейсал сиял, и глаза его набухли слезами радости, когда он поднялся с места и, перекрывая возбужденные голоса, крикнул мне: «Абдулла захватил Эшреф-бея!» И тогда я понял, что произошло великое и радостное событие.
Эшреф был печально известным авантюристом из второразрядных турецких политиков. В молодости это был настоящий разбойник, промышлявший в окрестностях родной Смирны, но с годами он превратился в революционера, а когда его наконец схватили, Абдель Гамид сослал его в Медину на пять лет, превратившихся в один сплошной скандал. Сначала он сидел там за решеткой, но в один прекрасный день выломал окно и бежал к Шихаду, пьянице-эмиру, жившему в пригороде Авали. Шихад, как обычно ссорившийся с турками, предоставил ему убежище; однако Эшреф, находя подобную жизнь слишком скучной, позаимствовал у своего хозяина породистую кобылу и отправился к турецким казармам. Перед ними на плацу офицер, сын его врага-губернатора, муштровал роту жандармов. Эшреф галопом подлетел к нему, перекинул через седло и скрылся, прежде чем успела прийти в себя ошеломленная полиция.
Объявив пленника своим ослом и навьючив на него тридцать караваев хлеба и бурдюки с водой, Эшреф погнал его перед собой в необитаемый Джебель-Оход. Чтобы вернуть сына, паша предоставил Эшрефу свободу под честное слово и вручил ему сто фунтов. Тот купил на эти деньги верблюдов, палатку и жену и кочевал среди племен вплоть до революции младотурков. Потом он снова появился в Константинополе и стал наемным убийцей Энвера. Его услуги были вознаграждены должностью инспектора по делам беженцев в Македонии, и спустя год он вернулся оттуда со стабильным доходом от крупного поместья.
С началом войны он отправился в Медину с деньгами и письмами от султана к аравийским нейтралам, чтобы наладить связь с изолированным турецким гарнизоном в Йемене. На первом этапе своего путешествия случилось так, что в районе Хейбара пересеклись пути Эшрефа и Абдуллы, направляющегося в Вади-Аис. Люди Эшрефа задержали нескольких арабов Абдуллы, карауливших верблюдов во время полуденного привала. Те сказали, что принадлежат к племени хетеймов и что армия Абдуллы – это караван с грузами для Медины. Эшреф приказал привести арабов к нему для допроса, одного из них отпустил, и тот рассказал Абдулле о солдатах, встреченных среди холмов.
Озадаченный Абдулла послал в разведку нескольких солдат на верблюдах. После этого не прошло и минуты, как до него донесся звук пулеметной очереди. Он решил, что турки послали наперерез ему летучую группу, и приказал своим всадникам с ходу их атаковать. Те на всем скаку, понеся незначительные потери, смяли пулеметчиков и разметали турок. Эшреф, лишившись верблюдов, пешком отошел на вершину холма. Абдулла назначил награду в тысячу фунтов тому, кто его схватит, и еще до наступления темноты Эшрефа обнаружил, ранил в горячей схватке и захватил шериф Фаузан аль-Харит.
При Эшрефе нашли двадцать тысяч фунтов золотом, богатую одежду, дорогие подарки, некоторые представляющие интерес бумаги, а во вьюках на верблюдах – груз винтовок и револьверов. Абдулла написал вызывающее письмо Фахри-паше с сообщением об этом захвате и вечером того же дня прибил его к поваленному на рельсы телеграфному столбу, когда переходил железную дорогу, беспрепятственно продолжая двигаться к Вади-Аису. Раджа оставил его спокойно отдыхать на очередном привале и приехал к нам. Его сообщение было для нас двойной удачей.
Через толпу ликующих солдат протиснулась скорбная фигура имама. Он поднял руку, и сразу же воцарилась тишина. «Слушайте меня», – проговорил он и прочитал оду, сочиненную в честь выдающегося события. Смысл ее сводился к тому, что Абдулле сильно повезло и что он быстро прославился этим подвигом, тогда как Фейсалу слава доставалась долгим, тяжелым трудом. Ода была недурна уже по одному тому, что отняла всего шестнадцать минут, и Фейсал одарил поэта золотом. И тут увидел на поясе Раджи кинжал, богато украшенный драгоценными камнями. Тот пробормотал, что это кинжал Эшрефа. Фейсал бросил ему собственный кинжал и забрал трофей, чтобы в конце концов отдать его полковнику Уилсону.
– Что мой брат сказал Эшрефу?
– Так-то ты отвечаешь на гостеприимство? – повторил Раджа слова Абдуллы, затем передал ответ Эшрефа: – Прав я или не прав, я готов сражаться до конца.
– Сколько миллионов взяли арабы? – задыхаясь, прохрипел старый алчный Мухаммед Али, прослышавший о том, что у Абдуллы руки по локти в захваченном золоте, которое он пригоршнями раздает бедуинам.
Раджу все донимали бесконечными расспросами, и он вполне заслуженно уснул более богатым человеком, чем проснулся утром того дня, потому что марш Абдуллы на Аис делал положение Медины более надежным. Мюррей давил на противника в Синае, Фейсал приближался к Веджу, Абдулла находился между Веджем и Мединой, и турки в Аравии оказались вынуждены перейти к обороне. Череда наших неудач закончилась, и, глядя на наши радостные лица, лагерь гудел до рассвета.
На следующий день мы снова бодро пустились в путь. Мы позавтракали, сделав привал у нескольких небольших прудов в голой долине, спускавшейся к морю от Эль-Сухура – группы из трех необычных холмов, гранитными пузырями выпиравших из земли наружу. Прохлада делала этот переход приятным. Нас было много, но мы, двое англичан, располагали палаткой, в которой могли скрыться от всех и остаться наедине. Это было важно, потому что самое угнетающее в пустыне – это необходимость постоянно находиться на людях, когда день и ночь слышишь все разговоры и видишь все, чем занимаются другие. Тяга к уединению представлялась частью самообмана насчет своей полезности, искусственным приемом самоутверждения. Наше с Ньюкомбом уединение было в десять раз спокойнее, чем жизнь на виду у всех, но из-за такого барьера между руководителями и массой людей страдало дело. Среди арабов не существовало никаких различий, ни традиционных, ни естественных, за исключением безоговорочного признания власти за каким-нибудь шейхом, прославленным своими свершениями. Они говорили мне, что их вождем может быть только тот, кто ест их пищу, носит их платье, чей уровень жизни ничем не отличает его от уровня жизни остальных, однако он – лучший из всех благодаря совершенству своей личности.
Утром мы быстро двинулись к Абу-Зерейбату под сиявшим в безоблачном небе раскаленным солнцем, чьи лучи, как всегда, терзали наши глаза, отражаясь от полированного песка и кремня. Дорога незаметно поднималась к острому, выветренному известковому гребню, и перед нами постепенно открывался усеянный черным гравием склон, за которым милях в восьми к западу, как мы знали, было пока невидимое нам море.
Остановившись на короткий привал, мы почувствовали дыхание лежавшей где-то впереди большой низины, но лишь около двух часов дня, после того как мы миновали обширное обнажение базальта, перед нами открылась протянувшаяся на пятнадцать миль долина вырвавшейся из холмов Вади-Хамдх. Дельта растекшейся двадцатью рукавами реки занимала большое пространство на северо-западе. Нам были видны вдали темные полосы – заросли кустарника в некогда промытых водой руслах ныне высохших стариц, которые петляли внизу по равнине, то исчезая, то снова появляясь в поле зрения за неровной кромкой холма и затем растворяясь в нависшем над невидимым морем солнечном мареве милях в тридцати слева от нас. По ту сторону Хамдха над равниной круто поднимал в небо свою двойную вершину Джебель-Рааль, похожий на гигантского горбатого зверя с рассеченной надвое спиной. Нашим глазам, отвыкшим от крупных черт рельефа, открылась величественная панорама – дельта пересохшей реки, которой по длине уступал сам Тигр: крупнейшая долина Аравии, впервые упомянутая Даути, но до сих пор не исследованная, с нависшей над Хамдхом прекрасной, резко очерченной на фоне неба громадой Рааля.
В предвкушении чего-то необычного мы стали спускаться по гравийным склонам, на которых все чаще появлялись прогалины травы, и наконец в три часа вошли в саму долину. Русло реки, шириною около мили, поросло купами кустарника асля, под которыми ветер надул песчаные холмики высотой в несколько футов. Песок этот был грязен от прорезавших его слоев хрупкой сухой глины, последних свидетелей былых паводков. Песок между ними был испещрен вкраплениями засоленного, перегнившего ила, и в него с хрустом крошащегося печенья проваливались ноги наших верблюдов. Они поднимали густые клубы пыли, казавшиеся еще более плотными в ослепительном солнечном свете, наполнявшем мертвый воздух долины.
Из-за этой пыли задние шеренги не знали, куда им идти, холмики стали попадаться все чаще, а русло реки расщеплялось на лабиринт мелких стариц, которые из года в год оставляла после себя вода. Мы не прошли еще и полпути по долине, а она уже вся темнела зарослями высоких кустов, разросшихся по сторонам этих бугров и переплетавшихся друг с другом сухими, пыльными и хрупкими, как старая кость, ветвями. Мы подобрали свешивавшиеся украшения наших ярких седельных вьюков, чтобы не порвать их о жесткие ветки, плотнее завернулись в плащи, пригнули головы, оберегая глаза, и ураганом ринулись напролом через заросли. Слепившая глаза и забивавшая глотку пыль, хлеставшие по лицу ветки, недовольное ворчание верблюдов, крики и смех солдат превращали наш марш в незаурядное приключение.
Глава 26
Мы еще не дошли до дальнего конца долины, когда сплошной песок сменился глинистым грунтом, в котором под солнцем сверкала поверхность глубокого пруда – восемьдесят ярдов длиной и около пятнадцати шириной, наполненного коричневой водой. Этот паводковый пруд, сохранившийся после разлива Абу-Зерейбата, был целью нашего перехода. Мы прошли еще несколько ярдов через последние ряды кустарника и очутились на открытом северном берегу, где Фейсал определил место для лагеря. Это была громадная, песчано-кремнистая, доходившая до самого подножия Рааля равнина, на которой хватило бы места для всех армий Аравии. Мы остановили верблюдов, невольники их развьючили и установили палатки. Мы прошли в конец колонны, чтобы посмотреть на то, как мулы, которых на протяжении всего дневного перехода мучила жажда, бросились вместе с солдатами в пруд, с наслаждением разбрызгивая пресную воду. Удачей было и обилие топлива; повсюду уже пылали костры, что было весьма кстати: над землей уже поднялся футов на восемь вечерний туман, наши шерстяные плащи задубели, сплошь покрывшись бусинками осевшей на их ворсе росы, и под ними стало холодно.
Ночь была темной и безлунной, но над слоями тумана ярко сияли звезды. Мы собрались на невысоком бугре за палатками и смотрели на раскачивавшее белые волны море тумана. Над ним возвышались островерхие вершины палаток и высокие спирали таявшего в вышине дыма, порой подсвеченные снизу, когда в каком-то из костров ярче разгоралось пламя, словно подхлестываемое неровным гулом невидимой армии. Старый Ауда ибн Зувейд с серьезным видом поправил меня, когда я сказал ему об этом: «Это не армия, это целый мир движется на Ведж». Я порадовался его замечанию: именно ради того, чтобы пробудить подобные чувства, мы и пустились в трудный поход с этой огромной толпой людей.
В тот вечер к нам начали робко подходить люди племени билли, чтобы присягнуть на верность Фейсалу: долина Хамдха была границей их земель. В их числе явился засвидетельствовать уважение Фейсалу и Хамид ар-Рифада с многочисленной свитой. Он сказал, что его кузен Сулейман-паша, верховный вождь племени, находится в Абу-Аджадже, в пятнадцати милях севернее нас, отчаянно пытаясь создать общественное мнение, которое позволило бы улучшить жизнь на будущее. Затем без всякого предупреждения и без помпы явился шериф Насир из Медины. Фейсал бросился ему навстречу, заключил в объятия и представил нам.
Насир производил прекрасное впечатление, во многом совпавшее с тем, что мы о нем слышали, и во многом оправдавшее наши ожидания. Он был предтечей восстания, предвестником движения Фейсала, человеком, который сделал первый выстрел в Медине и которому было суждено сделать последний выстрел в Муслимие, под Алеппо, в день, когда турки запросили перемирия; и с самого начала до конца о нем говорили только хорошее.
Он был братом мединского эмира Шихада. Их семейство происходило от Хусейна, младшего из детей Али, и они единственные среди потомков Хусейна считались ашрафами, а не саадами. Они были шиитами со времен Кербаля и в Хиджазе пользовались уважением как первые лица после эмиров Мекки. Насир был любителем садов, но его долей с детства была война, которой он сам никогда не желал. Теперь ему шел двадцать седьмой год. Его низкий, широкий лоб прекрасно сочетался с чувственными глазами, а через коротко подстриженную черную бороду просвечивали невыразительный, но приятный рот и небольшой подбородок. Он находился здесь уже два месяца, сдерживая Ведж, и, по его последним сведениям, этим утром боевое охранение турецкого верблюжьего корпуса отошло с нашей дороги на главную оборонительную позицию.
Утром следующего дня мы встали поздно, чтобы собраться с силами для долгих часов важных переговоров. Бо́льшую их часть Фейсал вынес на своих плечах. Насир помогал ему как второе лицо в командовании, а рядом сидели братья Бейдави, готовые оказать ему нужную помощь. День был солнечным и теплым, угрожая к полудню жарой; мы с Ньюкомбом ходили по лагерю, смотрели на солдат, на водопой верблюдов и на непрерывные толпы новых визитеров. Когда солнце уже поднялось высоко, огромная туча пыли на востоке возвестила о приближении какой-то большой группы. Мы направились обратно к палаткам и увидели подъезжавшего церемониймейстера Фейсала Мирзука эль-Тихейми, похожего на мышь острослова. Для пущей важности он вел за эмиром людей своего клана легким галопом. Они обрушили на нас тучу пыли: авангард из двенадцати шейхов, с саблями наголо везших огромные красный и белый флаги, описывал круги вокруг наших палаток. На нас не производили впечатления ни само их гарцевание, ни кобылы, возможно, потому, что они нам мешали.
Около полудня приехали Вульд Мухаммед Харб и всадники из батальона Ибн Шефии – три сотни под командой шейха Салиха и Мухаммеда ибн Шефии. Мухаммед был простоватым коренастым человечком лет пятидесяти пяти, здравомыслящим и энергичным. Он быстро завоевал себе репутацию в арабской армии, так как не гнушался никакой работы. Его людьми были чернь из Вади-Янбо, безземельная и безродная, да горожане из Янбо, не обремененные наследственной спесью. Они были наиболее покладистыми среди наших отрядов, не считая белоручек-агейлов, которые были слишком хороши, чтобы их можно было превратить в чернорабочих.
Мы отставали уже на два дня от графика движения, согласованного с флотом, и Ньюкомб принял решение, не ожидая всех, выехать этой ночью в Хаббан. Там он должен был встретиться с Бойлом и объяснить ему, что мы опоздаем на свидание с «Хардингом», но были бы рады, если бы он смог вернуться сюда вечером двадцать четвертого, когда подойдем мы, крайне нуждаясь в воде. Он мог бы также договориться об отсрочке морского десанта до двадцать пятого, чтобы сохранить запланированное взаимодействие.
Когда стемнело, пришло письмо от Сулеймана Рифады вместе с присланным в подарок Фейсалу верблюдом, которого тот должен был либо принять в знак дружеского расположения, либо отослать обратно в знак вражды. Фейсала задел этот жест, и он пожаловался на свою неспособность понять этого ничтожного человека. «А все оттого, что он ест рыбу, – заметил Насир. – От рыбы пухнет голова, поэтому он так себя и ведет». Сирийцы и месопотамцы, люди из Джидды и Янбо, громко рассмеялись, показывая тем самым, что не разделяют предрассудки горцев, считающих, что есть кур, яйца и рыбу – позор для мужчины. Фейсал с притворной серьезностью возразил: «Ты оскорбляешь нас, мы тоже любим рыбу». Другие запротестовали: «Мы откажемся от нее, и да поможет нам Аллах» – Мирзук же, чтобы сменить тему, заметил: «Сулейман – сам существо противоестественное, ни рыба ни мясо».
С раннего утра мы в беспорядке двигались три часа вниз по течению Вади-Ханда. Потом долина повернула влево, и мы быстро пошли по пустой бесплодной местности, где не за что было зацепиться взгляду. Было холодно: в лицо дул сильный северный ветер. На марше мы все время слышали прерывистые раскаты со стороны Веджа и боялись, что флот, потеряв терпение, начал операцию без нас. Однако, хотя наверстать потерянные дни было невозможно, мы продолжали путь форсированным маршем, пересекая один за другим притоки Хамдха. Равнина была изрезана этими высохшими руслами, мелкими, прямыми и голыми, которых было так много и узор которых был таким же хитрым, как жилки в широком листе какого-нибудь дерева. Наконец мы снова вернулись к Хамдху, на этот раз в Курне, и хотя на его глинистом дне стояла одна грязь, решили разбить здесь лагерь.
Пока мы располагались, среди солдат произошло внезапное возбуждение. В восточном направлении были видны пасшиеся верблюды, и самые энергичные из джухейнцев устремились туда, захватили верблюдов и привели в лагерь. Разъяренный Фейсал кричал, чтобы они остановились, но они были слишком возбуждены, чтобы его слушать. Тогда он схватил карабин и выстрелил в ближайшего солдата, тот в страхе вывалился из седла, и остальным пришлось остановиться. Фейсал велел привести их к себе, отколотил зачинщиков палкой и велел загнать в загон украденных верблюдов и тех, на которых ехали воры, до полного счета, а затем отправил животных обратно, к их владельцам-билли. Если бы он этого не сделал, джухейнцы были бы вовлечены в собственную войну с племенем билли – как мы надеялись, нашими завтрашними союзниками, и это задержало бы наше продвижение за Ведж. Наш успех зависел даже от таких мелочей.
Следующим утром мы вышли на берег моря и в четыре часа подошли к Хаббану. К нашему облегчению, как и ожидалось, «Хардинг» был уже на месте и сгружал воду. Хотя мелководная бухта и не давала разыграться крупным волнам, неспокойное море делало работу лодок опасной. Мы не забыли о мулах, а оставшуюся воду отдали пехотинцам. Но эта ночь была трудной, и толпы страдавших от жажды людей теснились в лучах прожекторов возле резервуаров, надеясь на получение лишней порции воды, если матросы решатся совершить еще один рейс.
Я поднялся на борт и услышал, что атака с моря была проведена по плану, как если бы сухопутная армия уже была на месте: Бойл боялся, что турки уйдут, если он промедлит. В тот день, когда мы дошли до Абу-Зерейбата, турецкий губернатор Ахмед Тевфик-бей обратился к гарнизону со словами о необходимости защищать Ведж до последней капли крови, а сам с наступлением темноты сел на верблюда и бежал с несколькими всадниками к железной дороге. Двести оставшихся пехотинцев были готовы самоотверженно выполнить свой долг, сражаясь против десанта, но соотношение противников составляло три к одному, а морские орудия были слишком тяжелы, чтобы правильно воспользоваться оборонительными позициями. Как нам стало известно на «Хардинге», бой еще не закончился, когда город Ведж уже был занят матросами и арабами Салиха.
Глава 27
Добрые вести окрыляли армию, которая вскоре после полуночи начала просачиваться на север. На рассвете мы соединили различные подразделения в Вади-Мие, в двенадцати милях южнее города, и далее продвигались вперед в полном порядке, встречая немногочисленных рассеянных турок, из которых только одна группа попыталась оказать непродолжительное сопротивление. Агейлы спешились, сняли с себя свои плащи, головные платки и рубашки и продолжали путь голыми до пояса, демонстрируя свое загорелое тело, что, как они говорили, в случае ранения оставляет раны чистыми, да и ценная одежда не подвергается риску повреждения. Командовавший ими Ибн Дахиль добился беспрекословного повиновения. Они двигались поротно, в открытом строю, с интервалом в четыре-пять ярдов, с равными по численности ротами поддержки, стараясь пользоваться даже плохим прикрытием, если оно встречалось.
Было приятно смотреть на чистых мужчин с коричневой кожей в залитой солнцем песчаной долине с водоемом посередине, заполненным бирюзовой соленой водой. Они двигались за темно-красными флагами, которые несли впереди колонны два штатных знаменосца, строго ритмично, делая почти по шесть миль в час, в мертвой тишине. Не прозвучало ни одного выстрела, пока они подходили, а потом поднимались на гребень холма. Так мы узнали, что вся работа сделана за нас, и зашагали вперед, чтобы увидеть город в руках мальчика Салиха, сына Шефии. Он рассказал нам, что его потери составили почти двадцать убитых, а позднее мы услышали, что один лейтенант британских военно-воздушных сил был смертельно ранен во время воздушной разведки и один британский матрос ранен в ногу.
Руководивший сражением Виккери был доволен, но я не разделял его удовлетворения. В моем понимании любой лишний маневр, или выстрел, или потеря были не только ненужным расходом сил и средств, но и грехом. Я не мог свыкнуться с профессиональной убежденностью военных в том, что все успешные действия являются победными. Повстанцы не были пушечным мясом, как солдаты регулярной армии, это были наши друзья, доверившиеся нашему руководству. А мы руководили восстанием не в силу национальной принадлежности к восставшим, а по их приглашению. Наши люди были добровольцами, простыми людьми, чьими-то соседями, родственниками, а каждая смерть – личным горем для многих в армии. Даже с чисто военной точки зрения этот штурм представлялся мне грубейшей ошибкой.
У двухсот турок в Ведже не было ни транспортных средств, ни продовольствия, и, если бы их оставили в покое, они через несколько дней были бы вынуждены сдаться. Если бы даже удалось бежать, то и это не стоило жизни и одного араба. Ведж был нам нужен как база для захвата железной дороги, с целью расширения нашего фронта. Погромы и убийства в городе были бессмысленны.
Между тем город подвергся ужасающим разрушениям. Фейсал предупреждал горожан о предстоящем штурме и рекомендовал либо опередить его, подняв собственное восстание, либо уйти, но здесь жили главным образом египтяне из Кусейра, предпочитавшие нам турок, и они решили ждать развязки. Люди Шефии и племени биаша обнаружили дома, забитые ценными вещами, и смели их начисто. Они грабили магазины, ломали даже открытые двери, обыскивали каждую комнату, взламывали сундуки и буфеты, вырывали с мясом все запоры, вспарывали каждый матрац и подушку в поисках сокровищ, а снаряды корабельных орудий разворачивали огромные дыры в стенах всех сколько-нибудь значительных сооружений и зданий.
Нашей главной трудностью была выгрузка на берег провианта. «Фокс» потопил все местные лихтеры и весельные лодки, а ничего похожего на причал в городе не было и в помине, но находчивый «Хардинг» сам вошел в гавань (которая была достаточно просторна, но слишком коротка) и доставил наш груз на собственных катерах. Мы подняли уставшую рабочую команду Шефии, и с неуклюжей помощью этих утомленных людей нам удалось переправить в город достаточно продовольствия для неотложных нужд. Горожане возвращались голодные, разъяренные состоянием, в котором оказались их дома, и в отместку стали разворовывать все, что не охранялось, даже вспарывали сложенные на берегу мешки с рисом, унося с собой сколько могли в задранных подолах. Фейсал исправил положение, назначив губернатором города Мавлюда. Тот ввел в Ведж своих опытных всадников и за один день массовых арестов и скорых наказаний убедил всех, что с беспорядком следует покончить. После этого Ведж замер в страхе.
В первые же несколько дней, еще до того, как я отправился в Каир, стала очевидной польза от нашего эффектного похода. У арабского движения больше не было противников в Западной Аравии, и угроза краха миновала. Беспокойный рабегский вопрос отпал, а мы изучили основные правила бедуинской войны. Когда оглядываешься назад с позиции нового понимания, потеря в Ведже двух десятков этих бедняг уже не кажется такой ужасной. И при хладнокровной оценке, возможно, следует признать, что нетерпение Виккери было оправданным.
Книга 3 Удар по железной дороге
Главы с 28‑й по 38‑ю. Взятие нами Веджа произвело желаемый эффект на турок, которые отказались от продвижения на Мекку в пользу пассивной обороны Медины и ее железной дороги. Наши специалисты разрабатывали планы нападения на них.
Немцы понимали опасность окружения и убеждали Энвера отдать приказ о немедленной эвакуации Медины. Сэр Арчибальд Мюррей просил нас поддержать постоянное боевое воздействие с целью уничтожения отступающего противника.
Фейсал быстро заявил о своей готовности к этому, и я отправился к Абдулле, чтобы наладить взаимодействие с ним. В пути я заболел, и, когда лежал один, лишенный информации, мне не оставалось ничего другого, как размышлять о кампании. Размышление убедило меня в том, что наша практика в последнее время обгоняла теорию.
По выздоровлении я мало сделал в отношении железной дороги, но возвратился в Ведж с новыми идеями. Я пытался добиться того, чтобы с ними согласились и другие, а именно принять тактику развертывания как основной принцип ведения действий и чтения проповеди перед каждым сражением. Они же предпочитали ограниченную и прямую задачу захвата Медины. Тогда я решил отправиться в Акабу, чтобы испытать свою теорию.
Глава 28
В Каире новоиспеченные авторитеты обещали золото, винтовки, мулов, большое количество пулеметов и горных пушек, но последних мы так и не дождались. Вопрос об артиллерийских орудиях был постоянной головной болью. На холмистой местности, при полном бездорожье, полевые орудия были нам ни к чему, но горной артиллерией британская армия не располагала, если не считать индийские десятифунтовые пушки, пригодные только против лучников и их стрел. У Бремона в Суэце было несколько превосходных шестидесятипяток с алжирскими расчетами, но он рассматривал их главным образом как рычаг привлечения союзных войск в Аравию. Когда мы попросили прислать их нам, с расчетами или без них, он ответил, что, во-первых, арабы будут плохо относиться к его артиллеристам и, во-вторых, не смогут правильно содержать орудия. Его ценой была британская бригада для Рабега, но мы эту цену заплатить не могли.
Он боялся сделать арабскую армию сильнее – и его можно было понять, – но вот отношение британского правительства было непонятно. Оно не выказывало ни недоброжелательности – давало все, что мы просили, ни скаредности – материальная и денежная помощь арабам превысила десять миллионов фунтов. Но доводило до бешенства превосходство противника в ходе многих операций и провалы в других по единственной, и притом чисто технической, причине. Мы не могли подавлять турецкую артиллерию из-за того, что дальнобойность турецких орудий превышала наши на три или четыре тысячи ярдов. К счастью, под конец Бремон пал жертвой собственной глупости, продержав целый год свои батареи без дела в Суэце. Его преемник майор Кази приказал отослать их в наше распоряжение, и именно с их помощью мы вошли в Дамаск. В течение всего этого потерянного года орудия, попадавшие на глаза каждому побывавшему в Суэце арабскому офицеру, были неопровержимым свидетельством неприязни французов к арабскому движению.
Мы получили большую поддержку нашему делу в лице Джафара-паши, багдадского офицера в турецкой армии. После образцовой службы в немецкой и турецкой армиях Энвер выбрал его для организации призыва рекрутов в Шейх-эль‑Сенуси. Он был доставлен туда на подводной лодке, сколотил неплохой отряд, набрав людей из диких племен, и продемонстрировал отличные тактические способности в двух сражениях с британцами. Потом он попал в плен и был заключен в каирскую крепость вместе с другими военнопленными офицерами. Однажды ночью он решил бежать, спустившись по веревке из кусков разрезанного одеяла в крепостной ров. Но она не выдержала нагрузки, при падении Джафар повредил лодыжку и был схвачен в беспомощном состоянии. Из госпиталя он был отпущен под честное слово, оплатив стоимость одеяла. Однажды он прочитал в какой-то арабской газете о восстании шерифа, о казни турками его друзей, известных арабских националистов, и понял, что сражался не на той стороне.
Разумеется, Фейсал о нем слышал и хотел, чтобы он стал главнокомандующим регулярных войск, совершенствование которых было теперь нашей главной задачей. Мы знали, что Джафар был одним из тех немногих людей, чьей репутации и личных качеств достаточно, чтобы сплотить неуживчивые элементы в единую армию. Однако этого недоставало эмиру Хусейну. Он был старым человеком с узкими взглядами, и ему не нравились сирийцы и месопотамцы: освободить Дамаск должна Мекка. Он отказался от услуг Джафара, и Фейсалу пришлось взять его на свой страх и риск под свою ответственность.
В Каире находились Хогарт и Джордж Ллойд, а также Сторрс и Дидс и много старых друзей. Значительно расширился и круг аравийских доброжелателей. В армии наши акции росли по мере того, как мы демонстрировали выгоды нашего присутствия. Линден Белл незыблемо оставался нашим другом и клялся, что все дело в арабской одержимости. Сэр Арчибальд Мюррей внезапно понял, что с арабами сражалось больше турецких войск, чем с ним, и начал вспоминать, что всегда благосклонно относился к восстанию. Адмирал Уиммис выражал такую же готовность нам помочь, как и в трудные для нас дни под Рабегом. Сэр Реджинальд Уингейт, верховный комиссар в Египте, был доволен успехом дела, в защиту которого выступал годами. Я сожалел об этой его удовлетворенности, поскольку Макмагон, принявший на себя реальный риск, был разбит как раз перед тем, как наметились первые успехи застрельщика. Однако это вряд ли было ошибкой Уингейта.
Пока я изучал все эти обстоятельства, на меня обрушилась неприятная неожиданность. Полковник Бремон позвонил мне, чтобы поздравить со взятием Веджа, заявил, что это подтверждает его уверенность в моем военном таланте и позволяет надеяться на мою помощь в расширении нашего успеха. Он хотел занять англо-французскими силами, при содействии флота, Акабу. Он подчеркнул значение Акабы, единственного порта, оставшегося у турок на Красном море, к тому же ближайшего к Суэцу и к Хиджазской железной дороге, на левом фланге биэршебской армии, и предложил оккупировать его смешанной бригадой, которая могла бы продвинуться вверх по Вади-Итму для сокрушительного удара по Маану. Он даже начал распространяться о характере грунта.
Я ему сказал, что знаю Акабу с довоенного времени и его план кажется мне невыполнимым с технической точки зрения. Мы могли бы занять берег залива, но там наши силы, оказавшись в таком же неблагоприятном положении, как на галлиполийском берегу, стали бы мишенью для артиллерийского огня с прибрежных холмов, а эти гранитные утесы высотой в тысячу футов неприступны для войск с тяжелым вооружением. Перевалы там представляют собой чрезвычайно узкие дефиле, штурм или прикрытие которых обошлись бы слишком дорого. По моему мнению, Акабу, значение которой он оценивает совершенно правильно, а может быть, и недооценивает, лучше взять арабскими нерегулярными силами, спустившимися с гор изнутри территории, без помощи флота.
Бремон не сказал (хотя я это знал и без него), что он хотел высадиться в Акабе с целью перехитрить арабское движение, собрав смешанные силы (как в Рабеге) так, чтобы они были ограничены Аравией, и заставить их расширить действия против Медины. Арабы все еще боялись, что союз шерифа с нами был основан на тайном соглашении о предательстве их дела в конечном счете, так что вторжение христиан означало бы подтверждение этих опасений и подорвало бы сотрудничество. В свою очередь, и я не сказал Бремону (хотя он знал об этом и без меня), что намерен разрушить его планы и в скором времени привести арабов в Дамаск. Меня забавляло это ребяческое соперничество жизненно важных намерений, но он закончил разговор, заявив угрожающим тоном, что в любом случае едет в Ведж предложить свой план Фейсалу.
Я не предупредил Фейсала, что Бремон политик. В Ведже находился Ньюкомб, с которым мы проблему Акабы не обсуждали. Фейсал ничего не знал ни о местности, окружающей Акабу, ни о местных племенах. Сочувствие и неведение могли привести к тому, что он благоприятно примет это предложение. Мне показалось наилучшим решением поспешить туда, чтобы предотвратить такой исход дела, в тот же день пополудни я отправился в Суэц и плыл всю ночь. Двумя днями позднее, в Ведже, я объяснил свои мотивы, так что когда через десять дней приехал Бремон и открыл свое сердце, или часть его, Фейсалу, его тактика была возвращена ему в улучшенном виде.
Французы начали с презента в виде шести комплектов автоматической пушки Гочкиса с инструкторами. Это был щедрый дар, но Фейсал использовал представившуюся возможность, чтобы попросить Бремона распространить свою доброту на батарею скорострельных горных орудий в Суэце, объяснив, что он с сожалением оставил Янбо, переехав в Ведж, поскольку Ведж, как известно, намного дальше от его цели – Медины, но что для него практически невозможно штурмовать турок, располагавших французской артиллерией, с винтовками или же со старыми пушками, предоставленными ему британской армией. Его люди не обладают такими техническими знаниями, чтобы извлечь из старого оружия преимущество перед современным. Ему пришлось использовать свои единственные преимущества – численность и мобильность, и он заявил, что без существенного обновления вооружения невозможно сказать, насколько затянется теперешнее положение на фронте.
Бремон попытался принизить достоинства так необходимых для хиджазской войны орудий (с практической точки зрения это было совершенно справедливо). Но, заметил он, если бы Фейсал заставил своих людей карабкаться по горам наподобие козлов, чтобы взорвать железную дорогу, с войной было бы покончено. Фейсал, разозленный этой метафорой, оскорблявшей слух араба, оглядел все шесть футов ухоженного тела Бремона и спросил, не случалось ли ему самому бывать в козлином положении. Бремон галантно вернулся к вопросу об Акабе и о реальной опасности для арабов продолжения оккупации Акабы турками. Он настаивал на том, чтобы англичан, располагавших средствами для действий в любых направлениях, поторопили с этой операцией. В ответ Фейсал вручил ему кроки местности за Акабой (я отметил и свой вклад в этот набросок) и разъяснил некоторые трудности, связанные с племенами, а также с проблемой ливневых паводков. Закончил он тем, что после целого вороха приказаний, контрприказаний и неразберихи с союзными силами в Рабеге у него нет никакого желания обращаться к сэру Арчибальду Мюррею с просьбой о новом походе.
Бремону пришлось ретироваться с честью, нанеся под конец чисто парфянский удар по мне, сидевшему с язвительной улыбкой: он попросил Фейсала настоять, чтобы британские бронеавтомобили, находящиеся в Суэце, были переправлены в Ведж. Но даже это было бумерангом, поскольку они уже отправились туда! После его ухода я вернулся в Каир на целую прекрасную неделю, в течение которой дал свои лучшие рекомендации. Мюррей, который все больше склонялся к отправке на Акабу таллибардинской бригады, одобрил мои советы позднее, когда я высказался также против отвлекающего удара. Затем я отправился в Ведж.
Глава 29
Жизнь в Ведже не была лишена интереса. Прежде всего мы привели в порядок лагерь. Фейсал расставил свои шатры (это был внушительный комплекс: жилые, приемные, штабные, гостевые, палатки для прислуги) примерно в миле от берега моря, на кромке кораллового выступа, полого поднимавшегося к крутому обрыву, обращенному на восток и на юг над обширной звездообразной долиной, простиравшейся вглубь суши от гавани. Солдатские и бедуинские палатки были расставлены группами в песчаных лучах этой долины – звезды, и таким образом более прохладная высотка оставалась только в нашем распоряжении, и мы, жители севера, нашли ее совершенно восхитительной, когда вечером подувший с моря бриз донес до нас приглушенный рокот волн, ослабленный и отдаленный, словно эхо дорожного шума какой-нибудь глухой лондонской улочки.
Непосредственно под нами разместились агейлы – плотная группа неровно расставленных палаток. К югу от них стояла артиллерия Расима, а рядом с нею, одной компанией, пулеметчики Абдуллы, чьи палатки выстроились правильными линиями, вместе с верблюдами, привязанными рядами на точном уставном расстоянии один от другого, что делало честь профессионализму офицера. Дальше без соблюдения какого-либо порядка прямо на земле бурлила масса людей, уже занявшихся своими пожитками. Рассеянные повсюду палатки и навесы бедуинов заполнили все лощины и другие укрытые от ветра места. За ними начиналась открытая местность, где у редких пальм вокруг ближайшего колодца со слишком соленой водой бродили группы верблюдов. Фоном всего этого были предгорья, скалы и скопления напоминавших замковые руины камней, разбросанных до самого горизонта.
Поскольку в Ведже было принято разбивать лагеря далеко, даже очень далеко, один от другого, я растрачивал свою жизнь в бесконечном хождении взад и вперед между палатками Фейсала, англичан, египетской армии, городом, портом, радиостанцией, целыми днями без отдыха утрамбовывал коралловые тропинки, то поднимаясь, то спускаясь по ним в сандалиях или просто босиком, натруживая ноги, едва находя в себе силы преодолевать боль, шагая по покрытой острым щебнем, пылавшей жаром земле и стараясь при этом как-то уберечь свое уже натренированное тело в предвкушении более трудных испытаний.
Бедные арабы удивлялись, почему у меня нет лошади, и я воздерживался от того, чтобы озадачивать их непонятными им разговорами о том, что я закаляюсь, или признаваться в том, что предпочитаю ходить пешком, чтобы не утомлять животных, хотя и то и другое было правдой. Во мне поднималось нечто печалящее и задевающее мое достоинство при виде этих низших форм. Их жалкое существование представлялось мне отражением рабства человеческого, воплощением восприятия нас Богом, и использовать их в личных целях, притом неизбежно принимая на себя обязательства по отношению к ним, казалось постыдным. Сходные чувства я испытывал и при виде негров, плясавших под горой ночь напролет, до упаду, под звуки гонга. Их лица, так резко отличавшиеся от наших, дышали терпимостью, но почему-то вызывала внутренний протест мысль о том, что, по существу, их тела являются точными двойниками наших.
Внутренняя жизнь Фейсала сводилась к обдумыванию день и ночь своей политики, и в этом ему мало чем мог помочь любой из нас. Внешними же проявлениями жизни лагеря были парады, которыми развлекала нас толпа, стрельба в воздух да победные марши. Были и несчастные случаи. Однажды группа, развлекавшаяся за нашими палатками, взорвала бомбу с гидроплана, реликвию времен захвата города Бойлом. Конечности этих людей взрывом разметало по всему лагерю, и брезент многих палаток покрылся красными пятнами, вскоре превратившимися в темно-коричневые, а затем выцветшими до какого-то неопределенного цвета. Фейсал приказал заменить палатки, а испачканные кровью уничтожить. Но бережливые невольники их отстирали. В другой раз загорелась палатка, и трое наших гостей получили ожоги. Весь лагерь столпился вокруг, исходя гомерическим хохотом, пока не унялся огонь, а потом мы стыдливо врачевали потерпевших. Затем шальная пуля ранила кобылу и пробила навылет несколько палаток.
Однажды ночью агейлы взбунтовались против своего командира Ибн Дахиля из-за того, что тот слишком часто назначал им наряды вне очереди и слишком жестоко порол за проступки. Громко крича и стреляя в воздух, они завалили его палатку, повыбрасывали его вещи и избили слуг. Этого оказалось недостаточно, чтобы смирить их ярость, тогда они принялись вспоминать Янбо и отправились убивать атейбов. Фейсал увидел сверху их факелы, босиком устремился к ним и сбил с ног ударами сабли плашмя четырех человек. Его ярость вызвала у бунтовщиков заминку, в это время невольники и всадники, созывая людей на помощь, бросились вниз и принялись с криком раздавать направо и налево удары саблями в ножнах. Кто-то дал Фейсалу лошадь; вскочив на нее, он обрушился на главарей, тогда как мы рассеивали группы, стреляя сигнальными ракетами. Убито было всего два человека, и еще один ранен. На следующий день Ибн Дахиль был отставлен.
Мюррей передал нам два броневика «роллс-ройс», освободившихся после кампании в Восточной Африке. Командирами были Гилмен и Уэйд, а экипажи английские – водители из вспомогательного, стрелки из пулеметного корпуса. Содержание их в Ведже осложнило наши проблемы, так как продукты, которыми мы питались, и вода, которую пили, были признаны негодными с медицинской точки зрения, но присутствие английской роты компенсировало эту неприятность, и самым трудным оказалось преодоление автомобилями и мотоциклами непроходимых песчаных барханов под беджем. Тяжкий труд вождения машин в пустыне сделал руки этих людей похожими на боксерские, и походка у них была соответствующая: они ходили, покачивая плечами. Со временем они приобрели близкие к искусству навыки вождения машин по песку, что делало их более осторожными на твердой дороге и вынуждало правильно выбирать скорость на мягких участках. Одним из таких были последние двадцать миль равнины перед Джебель-Раалем. Автомобили прошли их чуть больше чем за полчаса, прыгая с гребня на гребень дюн и опасно раскачиваясь при спуске по склонам. Арабам понравились эти новые игрушки. Велосипеды они называли конями шайтана, детьми автомобилей (которые, в свою очередь, были сыновьями и дочерьми поездов). Так мы обзавелись тремя поколениями механических транспортных средств.
Наш интерес к Веджу усиливал флот. Бойл прислал сюда «Эспайгл» в качестве дежурного корабля с восхитительным приказом «делать все возможное для взаимодействия при осуществлении различных планов в соответствии с распоряжениями полковника Ньюкомба, и притом так, чтобы была ясно видна оказанная поддержка». Его командир Фицморис (фамилия, известная в Турции) был олицетворением гостеприимства и находил нашу работу на суше приятным развлечением. Он помогал нам тысячами способов, прежде всего в налаживании связи. Фицморис был специалистом по радиосвязи, что оказалось как нельзя более кстати, так как в один прекрасный день на рейде появился «Норсбрук», доставивший нам армейскую радиостанцию, смонтированную на легком грузовике. Поскольку никто из нас ничего в ней не понимал, мы были в полной растерянности. Тогда Фицморис высадился на берег с половиной экипажа, отогнал грузовик на выбранное им место, профессионально собрал мачты, запустил двигатель и отладил связь настолько, что еще до захода солнца связался с «Норсбруком» и долго разговаривал с корабельным радистом. Эта станция работала день и ночь и намного повысила эффективность веджской базы, засыпав Красное море депешами на трех языках, зашифрованными двумя десятками различных армейских кодов.
Глава 30
Фахри-паша все еще продолжал играть в нашу игру. Он удерживал линию окопов вокруг Медины и притом на таком расстоянии от нее, чтобы арабы не могли обстреливать город из орудий. (Впрочем, такой попытки никто и не делал, даже не мечтал об этом.) Другие отряды были рассредоточены вдоль железной дороги в виде сильных гарнизонов на всех водопоях между Мединой и Тебуком, а также более мелких постов между этими гарнизонами, чтобы постоянно патрулировать дорогу. Короче говоря, он избрал самый глупый способ обороны, какой только можно было себе представить. Гарланд ушел из Веджа на юго-восток, а Ньюкомб – на северо-восток, с целью подрыва дороги взрывчаткой. Их задачей было разрушение рельсового пути и мостов, а также установка автоматических мин под проходившие поезда.
Сомнения арабов сменились безудержным оптимизмом, и это позволяло ожидать отличной службы. Фейсал зачислил в армию большинство билли и моахибов, которые признали его хозяином Аравии на всем протяжении от железной дороги до моря, а потом послал джухейнцев к Абдулле в Вади-Аис.
Теперь он мог готовиться к тому, чтобы серьезно заняться Хиджазской железной дорогой, но поскольку практика показала, что реализация наших планов превзошла мои расчеты, я просил его задержаться в Ведже и принять меры к более широкому охвату идеями движения окружающих нас племен, чтобы в будущем восстание могло расшириться, создавая угрозу для железной дороги на участке от Тебука (тогдашняя граница нашего влияния) до Маана, в северном направлении. В своем понимании хода арабской войны я оставался недальновидным. Я еще не понял, что проповедь была победой, а сражение – обманом. В тот момент я связывал их вместе, но, поскольку Фейсалу больше нравилось изменять умонастроения людей, чем разрушать дороги, проповедь давала лучшие результаты.
Что касается северных соседей – прибрежного племени хувейтат, то начало Фейсалом уже было положено; но теперь мы занялись племенем бени-атия, более на северо-востоке, и добились большого успеха: его вождь Аси ибн Атия приехал к нам и присягнул на верность Фейсалу. Его главным мотивом была зависть к своим братьям, поэтому активной помощи мы от него не ждали, но налаженные отношения обеспечивали нам свободу передвижения по территории его племени. Нас окружали различные племена, обязанные покорностью Нури Шаалану, великому эмиру Рувеллы, который после шерифа Ибн Сауда и Ибн Рашида был четвертой фигурой среди ненадежных князей пустыни.
Нури был старым человеком и правил своим племенем аназа тридцать лет. Он был главой семейства Рувеллы, хотя и не старшим по возрасту, его не любили, и он не был выдающимся воином. Верховенства он добился исключительно благодаря силе характера и для достижения этой цели убил двух своих братьев. Позднее он расширил число своих последователей, распространив свое влияние на шераратов и другие племена, и на всей территории их пустыни его слово стало непреложным законом. Ему была чужда льстивая дипломатичность обычного шейха. Достаточно было одного его слова, чтобы положить конец оппозиции или покончить с оппонентом. Все его боялись и повиновались ему. Даже чтобы пользоваться его дорогами, мы должны были получить его разрешение.
К счастью, это было нетрудно. Фейсал обеспечил себе это много лет назад и поддерживал путем обмена подарками между Мединой и Янбо. Теперь выехавший к нему из Веджа Фаиз эль-Хусейн встретился в пути с Ибн Дугми, одним из первых лиц Рувеллы, направляющимся к нам с отличным подарком в виде нескольких сотен крепких вьючных верблюдов. Нури, разумеется, по-прежнему поддерживал дружественные отношения с турками. Его рынком были Дамаск и Багдад, которые могли бы за три месяца уморить голодом половину его племени, если бы стали его подозревать, но мы знали, что в какой-то момент нам может понадобиться его военная помощь, а до этого времени даже не намекнули ему на разрыв с Турцией.
Его благожелательность открыла нам доступ к Сирхану с его знаменитой дорогой, с местом для лагеря и цепочкой источников воды; это был ряд связанных между собою котловин, простиравшихся от Джеффа, столицы Нури на юго-востоке, на север, к Азраку в Сирии, под Джебель-Друзом. Свобода Сирхана была нужна нам, чтобы добраться до палаток восточного племени ховейтат, знаменитых абу тайи, чьим вождем был Ауда, прославленный военачальник в Северной Аравии. Только с помощью Ауды нам удалось обратить энтузиазм племен от Маана до Акабы в свою пользу настолько, что они впоследствии помогли нам отобрать у турецких гарнизонов Акабу и окружавшие ее холмы. Только при его активной поддержке мы могли решиться двинуться из Веджа в долгий путь на Маан. С самого Янбо мы пытались завоевать его для нашего дела.
В Ведже мы сделали большой шаг вперед. Ибн Зааль, кузен Ауды и военный лидер абу тайи, прибыл семнадцатого февраля – счастливый день во всех отношениях. На рассвете с пустынного востока Тебука прибыли пятеро вождей племени шерарат с подарком в виде яиц аравийских страусов, которыми изобилует редко посещаемая пустыня. После них за толпой невольников показался Даиф-Алла абу Тийур, кузен Хамд ибн Джази, верховный вождь центрального племени ховейтат с Маанского плато. Это было многочисленное и могучее племя, отличные воины, но кровные враги своих родственников – кочевников абу тайи по причине давней ссоры между Аудой и Хамдом. Мы испытывали гордость, увидев, что они приехали из такой дали, чтобы приветствовать нас, однако сожалели, что они менее пригодны для наступления на Акабу, чем абу тайи.
Сразу после них явился кузен Наувафа, старший сын Нури Шаалана, с кобылой, присланной Наувафом в подарок Фейсалу. Враждовавшие между собой Шаалан и Джази смотрели друг на друга полными злобы глазами. Нам пришлось разделить их группы, разбив новый гостевой лагерь. Вслед за Рувеллой было объявлено о прибытии Абу Тагейга – вождя оседлых ховейтат, живших на побережье. Он принес с собой свидетельства уважения своего племени и трофеи из Дхабы и Мувейлы, двух последних оставшихся у турок выходов к Красному морю. Для него мы приберегли место на ковре Фейсала и теплые слова благодарности за все сделанное его племенем, которое вывело к границам Акабы по дорогам, слишком трудным для боевых операций, но удобным для проповедования, а в еще большей степени для получения информации.
Во второй половине дня приехал Ибн Зааль с десятком других последователей вождя Ауды. Он поцеловал Фейсалу руку один раз от имени Ауды, другой – от себя лично и, располагаясь на ковре, заявил, что пришел от Ауды, чтобы приветствовать Фейсала и просить его приказаний. Якобы дипломатично сдерживая радость, Фейсал с серьезным видом представил Ибн Зааля его кровным врагам – племени джази ховейтат. Ибн Зааль сдержанно дал понять, что они знакомы. Позже мы долго разговаривали с ним в приватном порядке и отпустили его с богатыми дарами, еще более богатыми обещаниями и с личным посланием Фейсала к Ауде о том, что разногласия могут быть устранены только при личной встрече с ним в Ведже. Ауда пользовался громкой воинской славой, но большинству из нас не был известен, а в таком жизненно важном деле, как Акаба, мы не имели права на ошибку. Он должен явиться лично, чтобы мы могли все взвесить и наметить планы на будущее в его присутствии и с его помощью.
За этим исключением события дня развивались благополучно, и он не слишком отличался от любого дня Фейсала. Мой дневник распух от новых заметок. Дороги в Ведж были забиты многочисленными посланцами и добровольческими отрядами, а также видными шейхами, приезжавшими присягнуть на верность Фейсалу. Фейсал с Кораном в руках торжественно приводил к присяге новых сторонников, обязавшихся «ждать, когда он ждет, идти, когда он идет, не покоряться турку, доброжелательно относиться ко всем, говорящим по-арабски, будь то багдадцы, жители Алеппо, сирийцы или чистокровные арабы, и ставить независимость превыше своей жизни, семьи и имущества».
Он также сразу принялся сталкивать лбами враждующие племена в своем присутствии и тут же улаживать споры между ними. Доводя до сознания сторон баланс выгод и потерь, Фейсал посредничал, находил компромиссы, а часто и оплачивал разницу, вкладывая личные средства для достижения согласия. Фейсал занимался этим повседневно в течение двух лет, устанавливая естественный порядок бесчисленного множества мелочей, из которых строилось арабское общество, и придавая им собственную конфигурацию – войны против турок. Ни в одной из областей, через которые он проходил, не оставалось ни одного случая активной кровной вражды, и всюду он олицетворял собою апелляционный суд, чьи приговоры для Западной Аравии не подлежали обжалованию.
При этом он выказывал полную справедливость. Он никогда не принимал ни пристрастных решений, ни таких, которые в силу их практической невыполнимости приводили бы лишь к большему беспорядку. Ни один араб ни разу не опротестовал его решения и не поставил под сомнение его мудрость или компетентность в делах племен. Терпеливо отсеивая правду от лжи, проявляя такт и демонстрируя превосходную память, он заслужил авторитет у кочевников от Медины до Дамаска и во всей округе. Так Фейсал получил всеобщее признание как сила, становящаяся превыше уровня племен, отвергающая кровавых вождей, возвышающаяся над завистью. Арабское движение становилось национальным в лучшем смысле этого слова, поскольку все в нем были заодно, сознавали вторичность личных интересов и то, что место лидера по справедливости и по праву принадлежит человеку, с которым ему довелось пережить несколько недель триумфа и долгие месяцы разочарования после освобождения Дамаска.
Глава 31
Срочные послания Клейтона прервали эту радостную работу приказом ждать в Ведже египетский патрульный корабль «Нур-эль‑Бахр», прибывавший через два дня с информацией. Мне нездоровилось, и я повиновался не без удовольствия. Корабль пришел в назначенный день и высадил на берег Макрери, вручившего мне копию длинных телеграфных инструкций от Джемаля-паши находившемуся в Медине Фахри. В этих инструкциях, исходивших от Энвера и германского штаба в Константинополе, содержался приказ о немедленной эвакуации войск из Медины в пешем строю: сначала в Хедию, затем в Эль-Улу, далее в Тебук и, наконец, в Маан, где должны быть оборудованы новый железнодорожный терминал и система траншей.
Этот план мог вполне устроить арабов, но наша армия в Египте была обескуражена перспективой внезапной переброски на беэр-шебский фронт двадцати пяти тысяч солдат анатолийской армии, с гораздо более многочисленной, чем обычно, корпусной артиллерией. Клейтон в своем письме ко мне писал, что к этому развертыванию следует отнестись самым внимательным образом и принять все меры к взятию Медины или к уничтожению гарнизона при выходе из города. Ньюкомб был на линии железной дороги, где занимался подготовкой грандиозных разрушений, и поэтому в данный момент вся ответственность ложилась на меня. Я опасался, что слишком мало можно будет сделать вовремя, так как письмо задержалось на несколько дней и эвакуация должна была вот-вот начаться.
Мы откровенно изложили положение Фейсалу и сказали, что в данном случае союзные интересы требуют жертв или по меньшей мере отсрочки непосредственной выгоды. Щепетильный в вопросах чести, он немедленно согласился сделать все от него зависящее. Мы подсчитали наши возможные ресурсы и решили переправить их к железной дороге. Шериф Мастур, честный, спокойный старик, и Расим, со своими бедуинами, пехотой на мулах и орудием, должны были выйти прямо в Фагейр – первую надежную базу с водой к северу от Вади-Аиса, чтобы занять первый участок железной дороги к северу от зоны Абдуллы.
Али ибн эль-Хусейн должен был из Джейды атаковать второй участок к северу от Мастура. Мы предложили Ибн Маханне подойти к Эль-Уле и вести наблюдение за нею. Шерифу Насиру приказали продвинуться к Калаат-аль‑Муадхаму и взять для подкрепления его людей. Я написал письмо Ньюкомбу с просьбой о возвращении в связи с новыми событиями. Старый Мухаммед Али должен был отправиться из Дабы в оазис под Тебуком, так чтобы, если вскоре начнется эвакуация, мы были к этому готовы. Все наши сто пятьдесят миль железной дороги были бы защищены, а сам Фейсал в Ведже уже был в готовности оказать помощь любому важному для него сектору.
Мне предстояло выехать к Абдулле в Вади-Аис, чтобы выяснить, почему он за два месяца ничего не сделал, и убедить его, если турки уйдут, двинуться прямо на них. Я надеялся, что мы сможем остановить их многочисленными небольшими рейдами на этом участке линии, что движение поездов будет серьезно дезорганизовано, а сбор необходимых запасов продовольствия на каждой крупной станции будет практически невозможен. Гарнизон Медины, испытывавший недостаток в гужевом транспорте, смог бы взять с собой немного. Энвер приказал погрузить орудия и продовольствие в вагоны, включить поезда в колонны и двигаться вместе по рельсам. Это был беспрецедентный маневр, и если бы вы выиграли десять дней, чтобы занять исходные позиции, а они попытались бы осуществить эту глупую затею, у нас была бы возможность всех их уничтожить.
На следующий день я выехал из Веджа, больной и не способный к длинному переходу. Фейсал, занятый своими неотложными делами, выделил мне в сопровождение не слишком надежных людей. Проводниками были четверо из племени рифаа и один из мерви джухейны, сириец Арслан, солдат-денщик, готовивший мне лепешки и рис и служивший мишенью для насмешек арабов, четыре агейла, один марокканец и один атейб по имени Сулейман. Верблюды, тощие из-за скудности корма на этой засушливой земле племени билли, явно не обещали быстрого движения.
Наш отъезд задерживался то по одной, то по другой причине до девяти вечера, после чего мы нехотя пустились в путь, но я был полон решимости так или иначе отъехать далеко от Веджа еще до утра. Проехав четыре часа, мы остановились на ночлег. На следующий день сделали два пятичасовых перехода и расположились под Абу-Зерейбатом, на наших старых зимних квартирах. Большой пруд усох за два месяца до размеров небольшой лужи, и вода в нем стала заметно солонее. Спустя несколько недель она окажется вовсе непригодной для питья. Говорили, что в находящемся где-то поблизости неглубоком колодце должна быть более или менее подходящая вода. Я не стал его искать, поскольку фурункул на спине и сильный жар превращали в мучения тряску на верблюде, а кроме того, я очень устал.
Мы продолжили путь задолго до рассвета и, проезжая через Хамдх, сбились с пути на пересеченной местности Агунны, в районе низких холмов. К началу дня нашли правильное направление и поехали по водоразделу, постепенно опускавшемуся к Эль-Хубту – холмистой равнине, простирающейся до Сухура, гранитные вздутия которой обступали дорогу начиная от самого Ум-Леджа, а земля была покрыта обильным урожаем арбуза-колоцинта. Плети и плоды выглядели празднично в свете встававшего дня. Джухейнцы говорили, что арбузные листья и стебли были превосходным кормом для лошадей и в течение долгих часов спасали от жажды, агейлы же утверждали, что верблюжье молоко, налитое в чашеобразную корку арбуза с выскобленной серцевиной, служит лучшим слабительным средством. Атейб сказал, что если натереть подошвы ног арбузным соком, то будет легче идти, а марокканец Хамед заметил, что высушенная мякоть заменяет хороший трут. Однако все были согласны в одном: как корм для верблюдов это растение бесполезно или даже ядовито.
За этими разговорами мы миновали Хубт – три мили приятной дороги – и, перевалив через невысокий кряж, оказались на другом участке, меньших размеров. Теперь мы видели в северо-восточном направлении две стоящие рядом огромные серые, с красноватым оттенком, полосчатые глыбы вулканической породы, где можно было укрыться от палящего солнца и свистопляски песчаных ветров. Третья, по имени Сахара, чуть в стороне от них, была сложена из вызвавшей мое любопытство пузыристой вулканической породы. Вблизи она была похожа на гигантский, наполовину вросший в землю футбольный мяч, вплоть до такого же коричневого цвета. Ее южная и восточная поверхности были совершенно гладкими и невыветренными, а правильная куполообразная вершина сияла, словно отполированная, и по ней разбегались мелкие трещины, напоминавшие швы. Это была одна из самых странных вершин Хиджаза – страны причудливых холмов. Мы осторожно ехали к ней под мелким дождем, казавшимся странно-прекрасным в ярком свете солнца.
Наш путь пролегал между Сахарой и Сухуром, по глубокому песку узкой горловины с почти отвесными голыми стенами. Их верх был неровным. Нам пришлось карабкаться по изрытым каменистым склонам, вдоль большого сброса породы между двумя наклонными красными рифами из твердой породы. Вершина перевала была похожа на лезвие ножа. Мы устремились с нее в заваленное камнями ущелье, наполовину перекрытое сорвавшимся валуном, испещренным знаками племен, многие поколения которых пользовались этой дорогой. За ним открылись поросшие деревьями просторы, на которых зимой собиралась почва, смывавшаяся проливными дождями с отполированных склонов Сухура. Здесь повсюду встречались гранитные обнажения, а в еще влажных руслах дождевых потоков под ногами стелился серебристый песок. Стокс был направлен в сторону Хейрана.
Затем мы долго петляли по лабиринту между беспорядочными низкими буграми гранитного щебня, с трудом выбирая хоть сколько-нибудь приемлемую для верблюдов дорогу. Вскоре после полудня эти бугры отступили перед широкой лесистой равниной, по которой мы ехали целый час, а потом снова начались неприятности: нам пришлось спешиться и вести верблюдов по узкой горной тропе с разрушенными ступенями из породы, настолько отполированной за долгие годы тысячами ног, что двигаться по ним в дождливую погоду было просто опасно. Эти ступени вели нас то вверх по длинным склонам холмов, то вниз между холмами поменьше, к новым долинам, а затем каменистая зигзагообразная тропа привела нас к руслу потока. Оно скоро стало слишком узким для навьюченных верблюдов, и тропа отошла от него, едва цепляясь за крутой склон холма между отвесными скалами: одна нависла сверху, другая угрожающе вздымалась снизу. Через четверть часа после этого головокружительного трюка мы с радостью добрались до высокой седловины, на которой предыдущие путники сложили пирамидки из камней в знак благодарности Всевышнему, сохранившему им жизнь. Такого же типа были пирамидки вдоль дорог Мастураха, которые я запомнил со времени своего первого аравийского путешествия из Рабега к Фейсалу.
Мы ненадолго задержались, чтобы выложить из камней свою пирамидку, а затем двинулись дальше по песчаной долине в Вади-Ханбаг. После долгих часов плена в каменном хаосе просторы Ханбага нас освежили. Его чистое белое русло изящной кривой уходило меж деревьями на север под обрывистыми красными и коричневыми холмами, оставаясь в поле зрения на расстоянии мили или двух вверх и вниз по течению. На низких песчаных откосах росла сорная трава, и мы остановились на полчаса, чтобы дать оголодавшим верблюдам поесть сочной, здоровой пищи.
Такого наслаждения они не испытывали с самого Бир-эль‑Вахейди и теперь жадно обрывали траву. Затем мы двинулись по долине к ответвлению напротив того места, откуда вошли. Эта долина, Вади-Китан, была не менее красива. Ее устланная галькой поверхность без отдельных крупных камней обильно поросла деревьями. Справа были видны низкие холмы, слева – внушительные высоты под названием Джидва, поднимавшиеся параллельными крутобокими гребнями из разрушенного гранита, в этот час совершенно красными в лучах солнца, заходившего между густыми тучами, предвестьем дождя.
Мы наконец разбили бивуак, и, после того как верблюды были развьючены и отведены на присмотренное пастбище, я прилег отдохнуть под скалой. Меня мучили головная боль и жар – спутники сильного приступа дизентерии, не дававшей покоя всю дорогу и уже дважды в этот день доводившей меня до коротких обмороков, когда крутые подъемы требовали напряжения всех сил. Разновидность дизентерии, характерная для этого аравийского побережья, обычно обрушивалась на человека как удар молота и валила с ног на несколько дней, после чего острые симптомы проходили, но на несколько недель оставались усталость и нервное состояние, чреватое срывами.
Мои спутники целый день ссорились, а когда я лежал под скалой, неожиданно прогремел выстрел. Я не обратил на него внимания – в долине было полно зайцев и птиц, но чуть позже меня поднял Сулейман и позвал за собой к лужайке между скалами на противоположной стороне долины. Там лежал сраженный пулей в висок один из агейлов, человек из племени бурайда. Выстрел, вероятно, был сделан почти в упор, потому что кожа вокруг раны была обожжена. Остальные агейлы, словно безумные, бегали вокруг, а когда я спросил, что произошло, их главарь Али сказал, что это убийство совершил марокканец Хамед. Я же заподозрил Сулеймана, помня о кровавой вражде между атбанами и агейлами, разгоревшейся в Янбо и Ведже, но Али уверял, что, когда раздался выстрел, Сулейман находился вместе с ним в долине, на расстоянии трех сотен ярдов, где они собирали хворост для костра. Я разослал всех на поиски Хамеда и поплелся обратно, размышляя о том, что это не должно было случиться в единственный из всех дней, когда я был нездоров.
Улегшись на прежнем месте, я услышал шорох и, медленно открыв глаза, увидел перед собой спину Хамеда, склонившегося над вьюками прямо за моей скалой. Я навел на него револьвер и окликнул его. Он опустил винтовку, чтобы передернуть затвор, и оказался в моей власти до того, как к нам подошли люди. Мы немедленно устроили суд, и после недолгих запирательств Ахмед признался, что они поругались с Салемом, он разъярился и выстрелил в него. Следствие закончилось. Агейлы, родственники убитого, потребовали крови за кровь. Остальные их поддержали, хотя я тщетно пытался отговорить кроткого Али. Голова так разламывалась от высокой температуры, что я мало соображал, но будь я даже в полном здравии, при всем своем красноречии вряд ли смог бы добиться прощения для Хамеда, потому что Салем был дружелюбным парнем и его внезапное убийство не имело оправдания. А потом начался ужас, который мог бы заставить цивилизованного человека бежать от правосудия, как от чумы, если бы он не испытывал необходимости пользоваться им как палачом, осуществляющим возмездие. В нашей армии были и другие марокканцы, и безнаказанное убийство агейлами одного из них из-за кровной вражды вызвало бы ответные действия, что поставило бы под угрозу единство. Требовалась казнь по всей форме, и в конце концов я в отчаянии заявил Хамеду, что он должен умереть в наказание за содеянное и я принимаю бремя кары на себя. Возможно, меня сочли бы неправомочным кровником, но, по крайней мере, в этом случае не было повода для дальнейшей мести моим спутникам, поскольку я был иностранцем и не имел родственников среди них.
Я велел Хамеду войти в узкую лощину – мрачное сырое место, заросшее сорняками. Песок под ногами был испещрен крошечными ямками от капель воды, падавших со скал во время последнего дождя. Лощина переходила в расселину шириной в несколько дюймов, с вертикальными стенами. Я остановился на входе и дал ему отсрочку на несколько секунд, которую он потратил на рыдания, бросившись на землю. Я приказал ему подняться и выстрелил в грудь. Хамед упал с пронзительным воплем, струя крови залила его одежду, и, забившись в агонии, он подкатился к тому месту, где стоял я. Я выстрелил вновь, но меня пробирала такая дрожь, что пуля пробила лишь его запястье. Он закричал, на этот раз тише, лежа навзничь, ногами в мою сторону, я наклонился и выстрелил в последний раз в шею под нижнюю челюсть. Его тело несколько раз содрогнулось и замерло. Я позвал агейла, который закопал его в этой же лощине. После этого меня терзала долгая бессонная ночь, и наконец за несколько часов до рассвета я поднял людей и приказал вьючить верблюдов, горячо желая поскорее убраться из Вади-Китана. Им пришлось подсаживать меня в седло, так как сам я вконец обессилел.
Глава 32
Рассвет застал нас на коротком крутом перевале, ведущем из Вади-Китана в главную водосборную долину этих холмов. Мы повернули в сторону, в Вади-Рейми, долину притоков, чтобы запастись водой. Там не было колодца как такового, лишь шурф для улавливания просачивающейся воды, пробитый в каменном ложе долины, и мы нашли его отчасти по запаху; вкус воды, хотя и отвратительный, отличался, как ни странно, в лучшую сторону. Мы наполнили бурдюки, Арслан испек хлеб, и мы два часа отдыхали. Затем снова пустились в дорогу через Вади-Амк, приятную зеленую долину, по которой было очень удобно шагать нашим верблюдам.
Когда долина Амк свернула на запад, мы расстались с нею и стали подниматься между грудами булыжников из серого гранита, обычного в горах Хиджаза. Ущелье закончилось естественным пандусом и ступенями. Они были совершенно разрушены, лестница извивалась и была труднопроходимой для верблюдов, но, слава богу, не длинной. После этого мы в течение часа шли по открытой долине, справа от которой была цепь невысоких холмов, а слева горы. В песчанистых мергелях попадались озерца воды и палатки меравинов под красивыми деревьями, росшими по всей долине. Склоны были очень плодородны, на них паслись отары овец и стада коз. Пастухи дали нам молока: это было первое молоко, которое мои агейлы увидели за два года засухи.
Дорога из этой долины, когда мы достигли ее верхней окраины, оказалась скверной, а спуск в лежащую за ней Вади-Меррах – почти опасным, но панорама, открывшаяся с гребня, вознаградила нас за эти неудобства. Широкая Вади-Меррах проходила между ровными стенами холмов к горному амфитеатру, вокруг которого милях в четырех впереди словно смыкались долины, подходившие слева и справа. На пути возвышались искусственные сооружения из необработанного камня. Вступив туда, мы увидели, что серые стены холмов выгибаются с каждой стороны полукругом. Перед нами в южном направлении поперек этой дуги над небольшой рощицей колючих деревьев высился отвесный уступ иссиня-черной лавы. Мы доехали до него и улеглись в негустой тени, благодарные хоть какой-то прохладе посреди бескрайнего зноя.
День – солнце в эти минуты стояло в зените – был очень жарким, и я так ослабел, что едва держал голову. Порывы душного ветра словно обжигающими руками хватали наши лица, пекли глаза. Из-за мучительной боли я задыхался, широко открыв рот. Губы растрескались от ветра, горло пересохло до такой степени, что я не мог говорить, а процесс питья превращался в пытку. Однако хотелось все время пить. Жажда не давала расслабиться и насладиться желанным покоем. Настоящим наказанием божьим были назойливые мухи.
Русло долины было выстлано кварцевым гравием и белым песком. Его яркий блеск пробивался под веки, и земля, казалось, начинала танцевать, когда ветер раскачивал белые верхушки сорной травы. Верблюдам нравился этот корм, росший пучками высотой около шестнадцати дюймов на серо-зеленых стеблях. Они набивали желудки, пока наконец проводники не привели их ко мне и не уложили рядом со мной. В какой-то миг я возненавидел этих животных, так как из-за обжорства их дыхание стало зловонным и они громко отрыгивали все новые порции жвачки, едва проглотив предыдущую, пока зеленая слюна не обволокла их отвисшие губы.
Разозлившись, я лежа швырнул камень в ближайшего верблюда, тот поднялся и закачался за моей головой, а потом расставил задние ноги и помочился мощной вонючей струей. Мой рассудок был настолько затуманен жаром и слабостью, что я просто лежал и плакал от беспомощности. Мои люди отошли, чтобы разжечь костер и поджарить газель, которую, к счастью, удалось подстрелить кому-то из них, и я понял, что в любой другой день этот привал был бы для меня приятным. Окружающие холмы переливались живыми красками: их основания имели теплый серый оттенок от накопившейся в них энергии солнечных лучей, тогда как у гребней извивались, чаще всего попарно, узкие прожилки гранита, повторявшие линию горизонта и похожие на ржавый металл заброшенных рельсов из оборудования театральной сцены. Арслан сказал, что у этих холмов гребешки как у петухов, – меткое наблюдение.
После того как мои провожатые наелись, мы снова взобрались на верблюдов и легко поднялись на первую волну застывшей лавы. Она была короткой, как и вторая, на вершине которой раскинулась большая терраса; средняя часть была покрыта наносным песком и гравием. Почти чистую поверхность лавы образовывал спекшийся пепел цвета ржавого железа, по которому были разбросаны участки рыхлого камня. К югу от нас поднимались третья и следующие ступени, мы же повернули на восток, к Вади-Гаре.
Гара, похоже, была гранитной долиной, посреди которой, медленно заполняя ее, протекла лава. Ее поток выгнулся дугой в центральной части. С каждой стороны были глубокие впадины между лавой и склонами холмов. Всякий раз, когда в холмах бушевала буря, их заполняла дождевая вода. Высыхая, поток лавы скрутился как канат и растрескался. По рыхлой, усеянной обломками камней поверхности многие поколения верблюдов и погонщиков протоптали неудобную, мучительную дорогу.
Мы долгие часы пробивались по ней вперед, верблюды на каждом шагу вздрагивали от боли, ступая по острому щебню. Тропы можно было различить только по пересохшему помету животных да по чуть синеватой поверхности истертых камней. Арабы заявили, что в темноте эти тропы непроходимы, с чем пришлось согласиться, так как в противном случае, проявляя нетерпение, мы рисковали попортить ноги нашим животным. Однако к пяти часам пополудни дорога стала легче. По-видимому, мы были близко от верхней части становившейся все у́же долины. Впереди, по правую руку, показался конический кратер, сверху донизу испещренный аккуратными бороздами и обещавший хорошую дорогу, потому что был сложен из черного пепла, такого чистого, словно его специально просеяли, с рассеянными по поверхности участками более твердой почвы и шлаков. За ним обнаружилось еще одно лавовое поле, возможно более старое, чем эти долины, потому что камни были гладкими, а между ними простирались обширные площадки, покрытые буйно разросшимися сорняками. Среди этих просторов стояли палатки бедуинов, чьи хозяева, увидев нас, бросились навстречу, ухватились за недоуздки верблюдов и повели нас к себе.
Оказалось, здесь расположились шейх Фахад эль-Ханша и его люди – старые, болтливые воины, участвовавшие в походе на Ведж и находившиеся вместе с Гарландом в тот великий момент, когда на его первой автоматической мине подорвался эшелон с солдатами недалеко от станции Товейра. Фахад и слышать не хотел о том, чтобы я улегся отдохнуть поблизости к его палатке, он с бездумным безразличием человека пустыни к субординации затащил меня внутрь и уложил в самом неудачном месте, на съедение клопам. Там он ставил передо мной все новые пиалы с мочегонным верблюжьим молоком, расспрашивая о Европе, о моем племени, об английских пастбищах для верблюдов, о войне в Хиджазе и о войнах вообще, о Египте и Дамаске, о здоровье Фейсала, о том, зачем мы едем к Абдулле и по какой причине я остаюсь христианином, когда их сердца и руки только и ждут того, чтобы принять меня в свою веру.
Так прошли долгие часы до десяти вечера, когда принесли зажаренного в честь гостя барана с отсеченными конечностями (как принято при угощении царственных персон), возложенного на громадную кучу обильно сдобренного маслом риса. Я из приличия поел, корчась под плащом, и уснул. Полное изнурение, до которого меня довели часы самого худшего из переходов, какой только можно себе представить, сделало меня равнодушным к блохам и вшам. Однако болезнь подхлестнула мою обычно неповоротливую фантазию, которая, взбунтовавшись, преподнесла мне той ночью сны, будто я бреду нагишом в первозданной темноте по бесконечной лаве, чьи острые выступы кусают за ноги, как насекомые, объятый ужасом от ощущения, что за нами карабкается убитый мною марокканец.
Утром мы поднялись рано и подкрепились. Наша одежда кишела паразитами. После очередной пиалы молока, навязанной энергичным Фахадом, мне удалось без посторонней помощи дойти до своего верблюда и самостоятельно сесть в седло. Мы поднялись по последнему отрезку Вади-Гары к вершине, двигаясь среди конусов черного пепла от кратера на юг. Затем повернули в отходившую в сторону долину, оканчивавшуюся крутым каменистым подъемом, на который мы с трудом потянули своих верблюдов.
За ним был нелегкий спуск к Вади-Мурмийе, средняя часть которой была покрыта большой массой лавы, похожей на оцинкованное железо; по обе ее стороны шли гладкие песчаные русла, по которым было удобно идти верблюдам. Через некоторое время мы подошли к разлому, служившему дорогой на другую сторону. Мы прошли по ней и увидели перемежавшиеся с лавой участки почвы, явно плодородной: там росли деревья с богатой листвой, окруженные лужайками настоящей травы со множеством цветов; это было самое лучшее пастбище за все время нашего рейда, казавшееся невероятно зеленым на фоне иссиня-черных каменистых отложений. Характер лавы изменился. Привычные кучи истертых камней величиной с череп или кулак сменились сравнимыми с листьями папоротника или пальмы кристаллизованными пучками мелких выходов металлической породы, по которой было невозможно идти босыми ногами.
Очередной водораздел привел нас к открытому месту, где джухейнцы вспахали под зарослями кустарника гектаров восемь тощей почвы. Это свидетельствовало о мужестве и упорстве арабов. Место это называлось Вади-Шетф, а за ним простиралась другая разлившаяся река лавы, самая худшая из встретившихся на нашем пути. Ее прорезала мрачная зигзагообразная тропа. Там потеряли одного верблюда: он сломал переднюю ногу, угодив в яму. Кругом валялось много костей; видно, не мы одни пострадали на этой проклятой тропе. Однако проводники сказали, что здесь кончились лавовые отложения, и дальше мы продолжали свой путь уже по легко проходимым долинам, за которыми начался долгий, до самых сумерек, спуск по длинному пологому склону. Идти верблюдам было так удобно и холодок так хорошо меня освежал, что мы, вопреки обыкновению, с наступлением вечера не остановились, а продолжали двигаться через бассейн Мурмийи к бассейну Вади-Аиса и там, под Тлейхом, остановились на последнюю ночевку.
Я радовался близкому концу перехода. Меня донимала лихорадка, и я боялся серьезно заболеть, – перспектива оказаться в таком состоянии в руках даже действовавших из лучших побуждений бедуинов была не из приятных. У них любое лечение сводилось к тому, что они протыкали те места тела больного, которые считали сосредоточением недуга. Такой метод был приемлем для тех, кто в него верил, но для неверящего это настоящая пытка: подвергать себя такой опасности было бы глупо, а возражать бесполезно, потому что добрые арабы просто не обращали внимания на протесты пациента.
Утро было приятным, а спуск в долину Вади-Аис похож на спокойную прогулку верхом. Мы доехали до Абу-Мархи, ближайшего водопоя, всего лишь через несколько минут после того, как там остановился шериф Абдулла. Рядом с колодцем, на заросшей акациями поляне, его люди уже устанавливали палатки. Он уходил из своего старого лагеря в Бир-эль‑Амри, что ниже по долине, а перед тем ушел из Мураббы, потому что вся округа была забита его людьми и животными. Я вручил ему документы от Фейсала, объяснил ситуацию в Медине и дал понять, как важно поторопиться с блокированием железной дороги. Мне показалось, что он принял это холодно, но без дальнейших разговоров я заметил, что немного устал от перехода и с его разрешения хотел бы прилечь и поспать. Он приказал поставить для меня палатку рядом со своим шатром, и я наконец-то остался в одиночестве. Весь день в седле я боролся со слабостью, но после того как отдал Абдулле послание, напряжение прошло, однако я чувствовал, что не выдержал бы даже еще одного часа пути.
Глава 33
В этой палатке я пролежал дней десять, страдая от слабости, которой стыдился, и прячась от людей, пока не прошел стыд. Как всегда бывало со мной в подобных обстоятельствах, ум прояснился, чувства обострились, и я наконец-то стал последовательно анализировать арабское восстание. Об этом следовало подумать давно, но первый мой приезд в Хиджаз был обусловлен кричащей необходимостью конкретного действия, и мы делали то, что инстинктивно считали наилучшим, не вдаваясь в оценку наших побуждений и не формулируя целей. За этим инстинктом не было знания прошлого, суждения стали по-женски интуитивными и теперь подтачивали мою уверенность. Поэтому в теперешнем вынужденном бездействии я искал соответствия собственных действий своей же начитанности и тратил время между часами тяжелого сна с кошмарами на осмысление происходящего.
Как уже говорилось, я, к сожалению, не был так опытен в командовании кампанией, как мне бы хотелось, и не имел соответствующей подготовки. Я был достаточно начитан в области военной теории, моя оксфордская любознательность привела к тому, что от Наполеона я перешел к Клаузевицу с его школой, к Кеммереру и Мольтке, а также к современным французам. Все они казались мне какими-то однобокими. Просмотрев Жомини и Уиллисена, я обнаружил более широкие принципы у Сакса и Гибера, а также в восемнадцатом столетии. Однако Клаузевиц интеллектуально был настолько выше их всех, а его книга так логична и увлекательна, что я бессознательно принял ее за образец, пока сравнение с Кюне и Фошем не вызвало во мне отвращения к солдафонам, не наскучила их официозная слава, заставившая меня критически взглянуть на их откровения. В любом случае этот интерес был абстрактным и опосредовал теорию и философию войны лишь с метафизической стороны.
Теперь же все было весьма конкретно, в частности навязшая в зубах проблема Медины. Чтобы отвлечься от нее, я принялся вспоминать подходящие максимы о ведении современной войны, основанной на науке. Но они не вписывались в действительность и беспокоили меня. До настоящего времени Медина была для всех нас навязчивой идеей. Но теперь, когда я лежал больной, представление о ней не было ясным: либо дело было в том, что мы были рядом с нею (человека редко привлекает достижимое), либо в том, что мои глаза были затуманены безотрывным созерцанием этого клочка земли. Как-то после полудня я проснулся от горячечного сна, обливаясь потом, терзаемый мухами, с мыслью: какого черта, собственно, нам нужно в Медине? Угроза с ее стороны была очевидна, пока мы были в Янбо, а турки шли на Мекку, но мы сами все изменили своим походом на Ведж. Сегодня мы занимаемся блокированием железной дороги, они же лишь защищают ее. Гарнизон Медины, сокращенный до полной неспособности вести активные операции, сидит в траншеях и уничтожает собственный наступательный потенциал, поедая тягловый скот, который они больше не в состоянии прокормить. Мы лишили их возможности угрожать нам и все же намерены отобрать у них город. Медина – не такая важная для нас база, как Ведж, и не угроза, как Вади-Аис. На что она нам, в самом деле?
Лагерь пробуждался после апатии полуденных часов, и шумы внешнего мира начинали проникать ко мне сквозь желтую подкладку палаточного полотна, в каждую дырочку, в каждый разрыв, через который врывались длинные кинжалы солнечных лучей. Мне были слышны топтанье и храпенье осаждаемых мухами лошадей в тени деревьев, жалобы верблюдов, звон ступок, в которых толкли кофейные зерна, долетали звуки отдаленных выстрелов. Этот шумовой фон заставил меня еще раз задуматься о цели войны. Книги объясняют ее просто: разгромить противника. Победа может быть куплена только кровью. Поскольку у арабов не было организованных сил, у турецкого Фоша не могло быть подобной цели. Арабы не выдержали бы потерь. Чем заплатил бы наш Клаузевиц за свою победу? Казалось, что фон дер Гольц смотрел глубже, говоря, что необходимо не уничтожить врага, а сломить его храбрость. Однако мы показали, что задача сломить чью-нибудь храбрость лишена перспективы.
Впрочем, Гольц был обманщиком, и об этих мудрых людях должно говорить метафорами, потому что мы, несомненно, выигрывали нашу войну, и по мере неторопливого взвешивания обстоятельств до моего сознания начинало доходить и то, что мы выиграли Хиджаз. Из каждой тысячи его квадратных миль девятьсот девяносто девять были освобождены. Не оказалась ли моя провокационная шутка в разговоре с Виккери о том, что восстание скорее походит на мир, чем на войну, столь же меткой, сколь и скоропалительной? Возможно, в войне правит абсолют, но для мира вполне достаточно большинства. Если бы мы выдержали паузу, туркам пришлось бы довольствоваться той малой долей, на которой они стояли.
Я еще раз терпеливо смахнул мух со своего лица, довольный, что хиджазская война выиграна и с нею, таким образом, покончено, причем выиграна в тот день, когда мы взяли Ведж, и было бы лучше, если бы у нас хватило сообразительности это понять уже тогда. Я снова прервал нить своих доводов, чтобы прислушаться. Отдаленные выстрелы стали громче и уже сливались в длинные, резкие залпы. И вдруг смолкли. Я навострил уши, чтобы уловить другие звуки, зная, что они последуют. Действительно, тишину нарушил донесшийся из-за тонких стенок палатки шорох, похожий на шелест юбки, задевающей камни. Последовала пауза, во время которой у палатки остановились всадники на верблюдах, и послышались слабые удары палками по шеям животных, чтобы заставить их опуститься на колени.
Они бесшумно преклонили колени, и я запечатлел это в своей памяти: сначала колебание – верблюды, глядя вниз, ощупывают одной ногой почву, подыскивая место помягче, затем приглушенный удар и внезапный облегченный выдох, когда они опустились на передние ноги (путь, видно, был долгим, и они устали), звук короткого волочения по земле, когда они согнули задние ноги и, покачиваясь из стороны в сторону, принялись работать коленями, чтобы зарыть их в более холодный слой почвы под горячими обломками камней, тогда как всадников, по-птичьи семенивших босыми ногами, молча повели либо к очагу, где готовили кофе, либо к шатру Абдуллы, в зависимости от дела, с которым они приехали. Верблюды оставались здесь, тревожно похлестывая хвостами гальку, пока их хозяева присмотрели место привязи.
Я сформулировал для себя приемлемое начало доктрины, но мне оставалось еще найти альтернативный финал, средства и способы ведения войны. Те, что применяли мы, не походили на ритуал, жрецом которого был Фош, и я вернулся к нему, чтобы прояснить это различие между нами. В его современной войне – он называл ее абсолютной войной – две нации, проповедующие несовместимые философии, переносят эти разногласия в сферу испытания силовыми средствами. С философской точки зрения это идиотизм: мнения требуют доказательств, а их исправление – стрельбы, и борьба может заканчиваться только тогда, когда сторонники одного абстрактного принципа имеют в своем распоряжении не больше средств сопротивления, чем сторонники другого. Это звучало как новая редакция религиозных войн, чьим логическим концом было безоговорочное искоренение одного из верований и чьи протагонисты верили в то, что все решает Божий суд. Это могло годиться для Франции и Германии, но вовсе не отражало позицию Британии. Наша армия не занималась поддержкой умозрений во Фландрии или на Канале. Усилия заставить наших солдат ненавидеть противника обычно заставляли их ненавидеть вооруженную борьбу. Фактически Фош дезавуировал собственную аргументацию, говоря, что такая война зависит от вовлеченности масс и невозможна с использованием профессиональных армий, тогда как старая армия по-прежнему остается британским идеалом, а ее обычаи – предметом вожделения как наших обывателей, так и карьеристов. В моем понимании фошевская война всего лишь истребительна и не более абсолютна, чем любая другая. Ее можно было бы назвать «убийственной войной». Клаузевиц перечисляет все виды войн: войну между личностями, дуэли по доверенности, по динамическим соображениям, войны с целью изгнания из страны, отчасти политические, торговые войны за рынки… Редко одна война похожа на другую. Часто стороны не знали своей цели и воевали вслепую, пока ход событий не начинал определять характер действий. Победа обычно оказывалась на стороне обладающего даром предвидения, хотя удача и разум могли вносить досадную неразбериху в этот «непреложный» закон природы.
Я недоумевал, почему Фейсалу хотелось победить турок и почему ему помогали арабы, и видел, что цель их была сугубо географической – вытеснить турок из всех арабских земель Азии. Их мирный идеал свободы мог воплотиться только так. В стремлении к идеальным условиям мы могли бы убивать турок, потому что они нам очень не нравились, но убийство было чистой роскошью. Если бы они ушли мирно, война бы закончилась. Если нет, мы их заставим уйти или, по крайней мере, попытаемся прогнать. В крайнем случае мы будем вынуждены пойти на кровопролитие и на максимы «убийственной войны», но насколько возможно малой кровью для нас самих, поскольку арабы борются за свободу, а удовольствие от нее может получить только живой человек. Забота о будущем потомков не столь привлекательна, чтобы умирать за него, – независимо от того, насколько человек счастлив в любви к своим уже рожденным детям.
В этот момент полог моей палатки откинул невольник, который спросил, может ли эмир пригласить меня к себе. Я с трудом натянул одежду и чуть ли не ползком направился к его шатру. Это было комфортабельное жилье, стоявшее в роскошной тени и сплошь устланное пронзительно-пестрыми коврами, раскрашенными анилиновыми красителями – трофеями из дома Хусейна Мабейрига в Рабеге. Абдулла проводил здесь большую часть дня, смеялся вместе с друзьями, играл в разные игры со своим придворным шутом Мухаммедом Хасаном. Я подхватил мячик разговора, летавший между ним и Шакиром и несколькими случайно зашедшими шейхами, среди которых был честный Ферхан эль-Аида, и был вознагражден речью Абдуллы. Он противопоставил теперешнюю независимость своих слушателей былому их рабству под Турцией и прямо заявил, что разговоры о турецкой ереси, или о бессмертной доктрине Нового Турана, или о нелегитимном Халифате не относятся к делу. Это страна арабов, и в ней засели турки: вот единственная проблема. Я мог гордиться своими догадками.
На следующий день фурункулы затмили отступавшую лихорадку и приковали меня к этой вонючей палатке на еще более долгий срок. Когда стало слишком жарко, чтобы забыться хоть на короткое время дремотой без сновидений, я снова взялся за свой клубок и принялся распутывать его дальше, рассматривая теперь все здание войны в его структурном аспекте, что было стратегией, в содержательном, что было тактикой, и в комплексе чувств населяющих его людей, что было психологией. Ибо моей личной обязанностью было командовать, а командир, подобно архитектору, отвечает за все.
Первое смущение вызвала ложная антитеза стратегии – цели войны, обзорного подхода к связям каждой части и целого, и тактики – средств достижения цели, конкретными ступенями стратегии. Они представлялись мне единственными точками зрения, с которых можно было оценить все элементы войны: алгебраическую ипостась вещей, биологическую ипостась жизней и психологическую – идей.
Алгебраический элемент, или έπιστὴµη, представлялся мне чистой наукой, подчиняющейся математическому закону, без гуманистической составляющей. Этот закон оперировал известными переменными, определенными условиями в конкретном пространстве и времени: такими вещами, как холмы, климатические различия и железные дороги, при восприятии человеческого фактора как однородной массы, слишком большой, чтобы учитывать индивидуальные различия в сочетании со всеми искусственными вспомогательными средствами и с расширением наших возможностей за счет механических изобретений. Этот элемент в основном поддается формулированию.
Таково было высокопарное профессорское начало. Мои умственные склонности, чуждые абстракций, вновь нашли точку опоры в Аравии. В «переводе на арабский» этот алгебраический фактор должен был прежде всего принимать во внимание территорию, которую мы намеревались освободить, и я принялся бессмысленно подсчитывать квадратные мили. Шестьдесят; восемьдесят; сто; возможно, сто сорок тысяч квадратных миль. И выстраивать варианты того, как турки могли бы все это оборонять. Несомненно, соорудив линию траншей у подножия гор, если мы пойдем на приступ с развернутыми знаменами; но что, если мы (а вполне может статься) будем не армией, наступающей по фронту, а некой идеей, неосязаемой и неуязвимой, без фронта и тыла, проникающей повсюду подобно какому-нибудь газу? Армии можно уподобить растениям, неподвижно укоренившимся в почве, чья верхушка питается через длинные стебли. Мы могли бы быть паром, несущимся на услышанный нами звук. Наши владения – в сознании каждого человека, и поскольку мы не стремимся к завоеванию материального жизненного пространства, то можно отказаться от уничтожения всего материального. Похоже, при этом кадровый солдат мог бы оказаться беспомощным, считая себя собственником лишь того места, где сидит, и захватывая по приказу только то, что лежит в пределах дальности выстрела.
Затем я стал подсчитывать, сколько потребовалось бы людей для заселения этой территории, чтобы спасти ее от нашего глубокого рейда, поскольку передовые части восставших заняли бы каждую свободную милю из этих ста тысяч. Я хорошо знал турецкую армию, и если даже признать недавнее расширение ее возможностей за счет самолетов, артиллерийских орудий и бронепоездов (превращавших огромные пространства в небольшие поля сражения), все же представлялось, что туркам потребуется по одной укрепленной позиции на каждые четыре квадратных мили с численностью личного состава не меньше двадцати солдат. А если так, тогда им понадобилось бы шестьсот тысяч солдат, чтобы встретить во всеоружии всех недоброжелательно настроенных арабов, объединенных вокруг горстки фанатиков.
Сколько таких могло бы найтись в нашем распоряжении? В настоящее время у нас было около пятидесяти тысяч: вполне достаточно. Таким образом, представлялось, что в этом перевес на нашей стороне. Если бы мы осознали наши сырьевые ресурсы и были способны их использовать – тогда и климат, и железная дорога, и пустыня, как и военная техника, также могли бы служить нашим интересам. Турки были упрямы, стоявшие за ними немцы – догматичны. Они могли посчитать, что восстание – та же война, и действовать против него по аналогии. Но любая аналогия в применении к человеческому фактору – чушь; вести войну против повстанцев – дело непредсказуемое и долгое, как если бы вы решили есть суп, пользуясь вместо ложки ножом.
Этого было достаточно; я отодвинул в сторону математический элемент и погрузился в исследование биологического фактора процесса командования. Как представлялось, его критические точки – жизнь или смерть, или менее категорично – крайнее утомление. Военные философы основательно разработали теорию войны и подняли один пункт – «людские потери» – на уровень существа всей проблемы. Человек как воплощение ряда переменных оставался словно забытым, что делало их оценки неадекватными. Компоненты были уязвимы и нелогичны, и генералы в целях самозащиты создавали резерв, что было действенным приемом их искусства. Гольц говорил: если вам известны силы противника и он полностью развернулся, вы можете отказаться от резерва; но так никогда не бывало. Генералы всегда помнили о возможности какого-либо непредвиденного происшествия или перебоя в материальном обеспечении и именно на этот случай бессознательно держали при себе резерв.
Элемент «боевого духа» войск, не поддающийся выражению в цифрах, приходилось оценивать посредством приема, равноценного платоновской формуле δόξά – озарения; и величайшим командиром был тот, чья интуиция оправдывалась наиболее полно. Девяти десятых тактики было, разумеется, достаточно для преподавания в школах, но ее иррациональная десятина оказывалась подобной зимородку, пролетающему над прудом, и именно она была пробным камнем для генералов. Ее мог подсказать только инстинкт (обостренный продуманной тактикой маневра), и, наконец, в критических обстоятельствах она проявлялась естественным образом, как рефлекс. Были люди, чья δόξά настолько приближалась к совершенству, что действовала с точностью έπιστὴµη.
Я колебался в нерешительности, можно ли применить это к нам самим, и наконец понял, что это относится не только к роду человеческому, но и к материальному миру. В Турции царила скудность и дороговизна, и люди ценились меньше, чем оборудование. Нашей целью было уничтожение не армии турок, а ее материальной инфраструктуры. Разрушение какого-нибудь турецкого моста или железной дороги, машины или артиллерийского орудия или взрыв какого-либо объекта были выгоднее нам, чем смерть какого-то турка. В то же время арабская армия бережно относилась и к материальной части, и к людям. Правительства оперировали только такой категорией, как людские массы, тогда как наши люди, не являясь кадровым контингентом, оставались личностями. Смерть отдельного человека, подобно камню, упавшему в воду, оставляла кратковременную пустоту, но вокруг нее широко расходились круги печали. Мы не могли допускать неоправданных людских потерь.
Заменить вещи было легче. Нашей четкой политикой было превосходство в какой-то одной области материального обеспечения, будь то порох, пулеметы или любое другое, что могло иметь решающее значение. Все было подчинено превосходству в решающем месте и в решающий момент наступления. Мы могли бы выработать доктрину, обеспечивавшую меньшие затраты за счет ослабления сил в сравнении с противником на каком угодно направлении или участке, кроме наиважнейшего. Решение, что именно считать таковым, всегда оставалось бы за нами. Большинство войн было войнами боевого контакта. Обе стороны стремились к нему, чтобы избежать опасности внезапного нападения. Наша война была войной дистанцирования. Мы ставили своей целью сдерживание противника молчаливой угрозой, исходящей от незнакомой бескрайней пустыни, не обнаруживая себя до момента нападения. Такое нападение могло быть чисто номинальным, направленным не на самого противника, а на его материальные ресурсы. Таким образом, вопрос не в его силе или слабости, а в наиболее доступных объектах материального обеспечения. При перерезании железной дороги объектом мог бы быть пустой участок пути, и чем он безлюднее, тем больше был бы тактический успех. Мы могли бы превратить среднее арифметическое такой тактики в правило (но не в закон, поскольку война аморальна) и абсолютизировать отказ от прямого контакта с противником. Это отвечало бы многочисленным призывам никогда не становиться мишенью. Многим туркам в течение всей войны так и не представился случай открыть по нам огонь, и нам никогда не приходилось занимать оборону, за исключением непредвиденных обстоятельств или ошибок.
Результатом применения такого правила становится «идеальная разведка», позволяющая уверенно строить планы. Главным агентом служит генеральская голова, понимание обстановки должно быть безошибочным и не оставлять места случайностям. Когда мы будем знать о противнике все, это поднимет наш боевой дух на должную высоту. Мы должны прилагать больше усилий для добывания информации, чем штаб любого регулярного соединения. Я подходил к концу своей темы. Алгебраический фактор был «переведен на арабский» и подошел к нашей действительности, как перчатка к руке. Это обещало победу. Биологический фактор продиктовал нам развитие тактической линии, в целом соответствующей способностям наших людей их племен. Осталось придать форму психологическому элементу. Я обратился к Ксенофонту и украл у него, чтобы дать этому название, слово «диатетика» – так обозначалось то, чем занимался персидский царь Кир, прежде чем нанести удар. Грязным и низменным порождением этого понятия стало наше слово «пропаганда». Она была лечебным средством во время войны, почти патентованным лекарством. Отчасти она затрагивала и толпу, доводя состояние ее духа до точки, когда становилось возможным с пользой манипулировать ею, и ориентируя ее настроения на достижение определенной цели. Отчасти – влияла на каждого человека, а далее превращалась в редкое искусство возбуждения целенаправленных эмоций, выходивших за границы логической последовательности мышления. Она была более тонкой, чем тактика, потому что имела дело с субъектами, непригодными для прямого управления. Она принимала во внимание настроения людей, их комплексы и непостоянство, а также возможность поощрять их ко всему, что обещало выгоду нашему делу. Нужно так же настраивать их сознание, чтобы они дрались с разумной осторожностью, как другие откровенно настраивают перед боем свои тела. Мы должны настраивать сознание не только наших людей, хотя, естественно, они на первом плане, но и сознание солдат противника, насколько они находятся в пределах нашей досягаемости, а также другие умы нации, поддерживавшей нас в тылу, поскольку больше половины любого сражения проходило в тылу. Кроме того – и умы враждебной нации, ожидающей исхода, и нейтралов, смотревших на все это со стороны. И так круг за кругом.
Было множество унизительных материальных ограничений, но ничего невозможного с нравственной точки зрения, так что пределы нашей «диатетической» деятельности были неограниченными. Она главным образом определяла средства победы на арабском фронте, и ее новизна была нашим преимуществом. Печатный станок и каждый новый способ связи благоприятствовали превосходству ума над физической мощью, причем цивилизация всегда расплачивалась за достижения разума людскими телами. Мы, игрушечные солдатики, начинали осваивать военное искусство в атмосфере двадцатого столетия, без предубеждений беря в руки оружие. Для кадрового офицера, с сорока поколениями военных за спиной, старинное оружие было самым предметом гордости. Поскольку мы редко задумывались над тем, что делают наши люди, но всегда над тем, что они думали, «диатетика» составляла больше половины нашей командной деятельности. В Европе она была несколько отодвинута в сторону и вверена людям за пределами Генерального штаба. В Азии кадровые элементы были настолько слабы, что повстанцы не могли оставить ржаветь это метафизическое оружие втуне.
Сражения в Аравии были ошибкой, поскольку единственной пользой, которую мы из них извлекли, был расход боеприпасов у противника. Наполеон как-то сказал, что редко можно увидеть генерала, желающего первым вступить в бой, но проклятие этой войны состояло в том, что слишком мало было таких, кто желал бы делать что-то другое. Сакс говорит, что неразумные войны – последнее прибежище глупцов. Мне они представляются скорее налогом, которым облагается сторона, считающая себя более слабой, причем риск неизбежен либо из-за отсутствия пространства, либо из-за необходимости защитить собственность, которая ценится выше солдатских жизней. Нам нечего терять из вещей, поэтому наилучшей линией поведения для нас будет ничего не оборонять и ни в кого не стрелять. Наши козыри – время и быстрота, а не способность убивать. В этом смысле изобретение мясных консервов дало нам больше, чем изобретение бездымного пороха; оно обеспечило нам не тактическую, а стратегическую мощь, поскольку в Аравии путь важнее силы, а пространство стоит больше, чем могущество армий.
Я уже восемь дней лежал в палатке на отшибе, обобщая свои идеи[8]. Мозг, воспаленный от неподдержанных раздумий, приходилось заставлять работать усилием воли всякий раз, когда он расслаблялся и впадал в усталую дремоту. Лихорадка проходила, дизентерия кончилась, и день нынешний снова стал для меня актуальным. Конкретные факты расталкивали друг друга локтями, и капризный ум с трудом прокладывал себе путь к бегству. Я торопился выстроить в ряд свои туманные принципы, чтобы окончательно их уточнить, прежде чем не смогу их припомнить.
Мне представлялось доказанным, что наше восстание зиждется на неприступном основании, защищенном не только от нападения, но и от страха перед ним. Есть опытный противник, занявший больше земли, чем он мог бы реально контролировать, опираясь на укрепленные посты. Есть доброжелательное население, из которого активны по-настоящему всего два человека на сотню, а остальные лояльны ровно настолько, чтобы не предавать меньшинство. В активе повстанцев – строгая конспирация и самоконтроль, а также быстрота действия, стойкость и независимые каналы снабжения.
В их распоряжении достаточно технических средств, чтобы парализовать связь противника. Провинция будет наша, стоит призвать ее гражданское население умереть за идеалы свободы. Присутствие противника – вторичный фактор. Окончательная победа представлялась несомненной, если война продлится столько времени, сколько нам для этого нужно.
Глава 34
Поправившись, я вспомнил о причине своей поездки в Вади-Аис. Турки собирались уйти из Медины, и сэр Арчибальд Мюррей хотел, чтобы мы атаковали их по всем правилам. Нас раздражал его приезд из Египта специально для того, чтобы посмотреть на наше шоу, требуя от нас выполнения союзнических обязательств. Но британцы были всех сильней, и арабы должны были жить их милостью. Мы были привязаны к сэру Арчибальду Мюррею и обязаны работать с ним, жертвуя своими пустяшными интересами, если бы они вошли в противоречие с его волей. В то же время мы никак не могли действовать подобным образом. Фейсал мог носиться как ветер; армия сэра Арчибальда, вероятно самая громоздкая на свете, с трудом ползла вперед шаг за шагом. Смешно было предположить в нем способность примириться с такими гибкими этическими концепциями, как арабское движение: весьма сомнительно даже, что он вообще их понимал. Однако возможно, что, перерезав железную дорогу, мы смогли бы заставить турок отказаться от плана эвакуации Медины и дать им основание остаться в городе, заняв оборону. Эта развязка была бы весьма заманчива и для арабов, и для англичан, хотя, возможно, ни те ни другие этого пока не понимали.
Итак, я вошел в шатер Абдуллы и объявил о своем полном выздоровлении, а также о готовности что-нибудь сделать с Хиджазской железной дорогой. У нас были люди, пушки, пулеметы, взрывчатка и автоматические мины в количестве, достаточном для главного удара. Но Абдулла был апатичен. Он хотел поговорить о королевских фамилиях Европы или о битве на Сомме: ему наскучил медленный ход войны. Однако шериф Шакир, его кузен и второе лицо в командовании, пылал энтузиазмом и гарантировал нам свободу во всем. Шакир любил атейбов и клялся, что они лучшее племя на земле, поэтому мы решили взять с собой главным образом атейбов. Затем подумали, что неплохо бы прихватить и горное орудие, одну из крупповских реликвий египетской армии, присланных Фейсалом из Веджа в подарок Абдулле.
Шакир пообещал собрать силы, и мы согласились, что мне следует отправиться на фронт (не спеша, учитывая мою слабость) для рекогносцировки и выбора объекта нападения. Ближайшей и самой крупной была станция Аба-ан‑Наам. Вместе со мной отправился Рахо, алжирский офицер французской армии, член миссии Бремона, трудолюбивый и честный малый. Нашим проводником был Мухаммед эль-Кади, чей старик-отец, наследственный судья племени джухейна, в декабре прошлого года привел турок к Янбо. Восемнадцатилетний Мухаммед был крепким молчаливым парнем. Нас сопровождал шериф Фаузан эль-Харит, знаменитый воин, пленивший в Джанбиле Эшрефа с двумя десятками атейбов и пятью или шестью сорвиголовами из джухейнцев.
Мы выехали двадцать шестого марта, в тот самый день, когда сэр Арчибальд Мюррей атаковал Газу, и двигались по Вади-Аису, но уже через три часа выяснилось, что жара была для меня нестерпима; нам пришлось остановиться и переждать полуденный зной под большим деревом сидр (вроде китайского финика, но с редкими плодами). У этих деревьев густая листва. Дул холодный восточный ветер, и мух было мало. Вади-Аис утопал в роскошной зелени трав и колючих деревьев, в воздухе кружилось множество бабочек и разливался аромат диких цветов. Мы снова взгромоздились на верблюдов только к вечеру и сделали лишь небольшой переход, повернув от Вади-Аиса вправо, мимо разрушенной террасы и водоема в углу долины. В этой ее части когда-то были деревни, жители которых бережно пользовались для полива своих садов водой из подземных источников, теперь же здесь было пусто.
Следующим утром нам пришлось с трудом продвигаться в обход отрогов Джебель-Серда к Вади-Тураа, исторической долине, связанной легко преодолимым перевалом с Вади-Янбо. И на этот раз мы провели полуденные часы под тенистым деревом, недалеко от палаток бедуинов из племени джухейна, в гости к которым отправился Мухаммед, пока мы спали. Затем мы продолжали наш путь еще два часа по довольно извилистой тропе и с наступлением темноты расположились лагерем на ночь. Мне не повезло: когда я ложился, меня ужалил в левую руку ранний весенний скорпион. Место укуса распухло, рука окоченела, и боль не проходила.
В пять часов утра мы после долгой ночи снова пустились в дорогу через последние холмы к Джурфу, слегка всхолмленному открытому пространству, протянувшемуся на юг, к Джебель-Антару, кратеру с расщепленной вершиной, напоминающей замок и делавшей его хорошим ориентиром. Мы взяли чуть правее, под прикрытие невысоких холмов, отделявших его от долины Вади-Хамдх, по которой и проходила железная дорога. За этими холмами мы ехали на юг до противоположного Аба-ан‑Наама. Там остановились на ночлег, совсем близко к противнику, но в полной безопасности. Вершина господствовала над местностью, занятой противником, и мы еще до захода солнца поднялись на нее и впервые увидели нужную нам станцию.
Высота этого крутого холма была, наверное, футов шестьсот, и, поднимаясь к вершине, я несколько раз останавливался передохнуть, зато обзор сверху был хорош. Железная дорога находилась милях в трех от нас. На станции стояли два больших двухэтажных дома, сложенных из базальта, круглая водокачка и несколько других построек. Были видны колоколообразные палатки, казармы и траншеи, но никаких признаков пушек. По оценке на глаз там было всего сотни три солдат.
Мы слышали, что турки по ночам активно патрулируют окрестности. Это осложняло дело, и мы послали двоих солдат к станции с приказом залечь у каждого блокпоста и с наступлением темноты сделать там несколько выстрелов. Солдаты противника, подумав, что начинается нападение, провели всю ночь в траншеях, мы же спокойно улеглись спать, однако очень рано нас разбудил своим свистом средь окружавших лагерь больших деревьев холодный ветер, поднявшийся к утру на просторах Джурфа. Когда мы поднялись на свой наблюдательный пункт, солнце одолело облака, и уже через час стало очень жарко.
Мы, как ящерицы, лежали в высокой траве, разросшейся вокруг камней, сложенных пирамидой на вершине, и смотрели на построение гарнизона. Триста девяносто девять пехотинцев, похожих издали на оловянных солдатиков, сбежались под звуки сигнальной трубы, образуя четкий строй под стеной черного здания. Наконец снова раздался сигнал трубы, они рассеялись по территории станции, и через несколько минут над нею уже поднимался дым от костров, на которых солдаты принялись готовить себе еду. В нашу сторону направилось стадо овец и гусей, погоняемых оборванным мальчишкой. Не успел он дойти до подножия холмов, как по долине разнесся с севера громкий свист и в поле зрения показался медленно выкатившийся крошечный, как на картинке, поезд. Прогрохотав по гулко отозвавшемуся мосту, он остановился перед самой станцией, попыхивая белыми клубами пара.
Мальчишка-пастух, резко покрикивая на гусей, упорно гнал свое стадо вверх по западному склону нашего холма в поисках лучшего пастбища. Мы послали ему навстречу двоих джухейнцев, которые, скрываясь от глаз противника, за гребнем холма спустились с двух сторон и захватили его. Он был из бродячих хетеймов, париев пустыни, посылавших своих голодных детей на заработки в пастухи к окрестным племенам. Мальчишка непрерывно голосил и пытался вырваться, видя, как его гуси разбредаются по холму. Солдаты в конце концов потеряли терпение, грубо связали его, не перестававшего кричать в ужасе от мысли о том, что его могут убить. Фаузану стоило больших хлопот его угомонить, после чего он принялся расспрашивать мальчишку о его турецких хозяевах, но тот не мог думать ни о чем, кроме своего стада: он с жалким видом смотрел вслед разбежавшимся животным, и горькие слезы оставляли извилистые дорожки на грязном лице.
Пастухи представляли некий отдельный класс. Для обычных арабов домашний очаг был своего рода университетом, вокруг которого сосредоточивался весь их мир и где они узнавали самое интересное – новости своего племени, его историю, поэзию; на их глазах происходили и судебные дела, и всевозможные сделки. Постоянно участвуя в семейных советах, они становились мастерами выражения чувств, диалектиками, ораторами, способными держаться с достоинством в любом собрании, и никогда не лезли в карман за словом. Для пастухов ничего этого не существовало. Они с детства следовали своему призванию, во все времена года и при любой погоде, днем и ночью оставаясь среди холмов, обреченные на одиночество в обществе животных. В этой дикости, среди иссохших костей природы, они росли по ее законам, не имея ни малейшего понятия ни о человечестве, ни о его делах, и вряд ли их можно было считать нормальными в житейском смысле слова. Но они были умудрены во всем, что касается растений, диких животных, тем более повадок своих гусей, а также овец, чье молоко было главным источником их существования. В общении с другими людьми они были замкнуты, а некоторые из них становились скорее животными, нежели людьми, опасными своею дикостью, ни на шаг не отходя от своих стад, и находившими в них же удовлетворение своих мужских вожделений, не интересуясь более естественными изъявлениями страсти.
В течение нескольких часов после захвата пастушонка единственным движущимся объектом в поле зрения было солнце. Пока оно поднималось, мы сбросили плащи и наслаждались благодатным теплом. Созерцание олицетворявшей полный покой вершины холма вернуло мне чувства и интерес к окружающей жизни, притупившиеся за время болезни. Я оказался способен в очередной раз оценить типичный пейзаж холмов с их твердокаменными гребнями, крутыми склонами из голой породы и более пологими скатами каменистых осыпей, по мере приближения к основанию смешивавшихся с мелкозернистой сухой почвой. Сам камень представлял собою искрящийся желтый, обожженный солнцем хрупкий жильный минерал с красными, зелеными или коричневыми, в зависимости от конкретного места, прожилками, звеневший при падении металлическим звоном. На каждом клочке мягкого грунта прорастали колючие кусты, нередко попадались островки травы, обычно в виде дюжины длинных узких стеблей соломенно-желтого цвета и высотой до колена, выраставших от одного корня. На концах их были пустые колосья, обрамленные стрелками серебристого пуха. От этой травы, а также от более короткой разновидности, чьи похожие на ершик для бутылок головки жемчужно-серого цвета доходили только до щиколотки, склоны холмов казались отделанными белым мехом, пушинки которого опускались к нам при каждом случайном дуновении ветра.
Благодаря этой растительности склоны холмов становились превосходными пастбищами. В долинах травостой был выше, трава была высокой, до пояса, и ярко-зеленой, пока оставалась свежей, но скоро выцветала до обычного цвета желтой гари. На рубчатом от сошедшей воды песке и гальке русел между отдельными колючими деревьями, высота которых нередко достигала сорока футов, заросли травы были гуще. Деревья сидр с их сухими сахаристыми плодами попадались редко. Но вокруг нашего лагеря цвели кусты побуревшего тамариска, высокого ракитника, другие разновидности высоких трав, некоторые цветы и все то, что было усеяно колючками, являя собою прекрасный пример растительности хиджазских предгорий. Мы пользовались всего одним из растений, и это был хемеид: щавель со стрельчатыми сердцевидными листьями, своей приятной кислинкой утолявшими нашу жажду.
С наступлением сумерек мы стали спускаться обратно вместе с пленником, оторванным от гусиного стада, и с тем, что нам удалось из этого стада сохранить. Этим вечером должны были подойти наши главные силы, поэтому мы с Фаузаном исходили всю погрузившуюся во мрак равнину, пока не нашли среди невысоких складок местности подходящую огневую позицию для орудия, меньше чем в двух тысячах ярдов от станции. Когда мы, очень уставшие, возвращались обратно, между деревьями уже мелькали огни костров. Только что прибыл Шакир, и его люди вместе с нашими с удовольствием жарили на ужин гусятину. Пастуха привязали за тем местом, где спал я, потому что он совершенно обезумел, когда увидел гибель вверенных ему гусей. Он отказался прикоснуться к предложенной еде, и лишь силой удалось заставить его поесть хлеба с рисом под страхом страшного наказания за пренебрежение нашим гостеприимством. Его пытались убедить в том, что завтра мы возьмем станцию и перебьем его хозяев, но он не успокоился, и в конце концов из опасения, как бы он не сбежал, его пришлось снова привязать к дереву.
После ужина Шакир сказал мне, что привел всего триста человек вместо восьмисот или девятисот, как было решено. Однако это была его война, а стало быть, и его забота, и поэтому мы наспех изменили планы. Станцию мы брать не будем, просто напугаем турок фронтальным артиллерийским ударом, а сами заминируем железную дорогу в северном и южном направлениях в расчете оставить в ловушке прибывший на станцию поезд. Соответственно, мы снарядили группу натренированных Гарландом подрывников, которые должны были на рассвете взорвать железнодорожный мост на северном от станции участке дороги, перерезав таким образом это направление, и решили, что я отправлюсь со взрывчаткой и с пулеметным расчетом минировать дорогу южнее станции, откуда турки будут ожидать помощи в этих чрезвычайных обстоятельствах.
Мухаммед эль-Кади перед самой полуночью проводил нас до намеченного места железнодорожного пути. Я спешился и впервые за все время войны прикоснулся пальцами к вибрировавшим рельсам. Затем после долгого часа тяжелой работы мы заложили мину нажимного действия. Двадцать фунтов динамита должны были взорваться под давлением наехавшего на мину локомотива. Покончив с этим, мы разместили пулеметный расчет в скрытом кустарником русле небольшого ручья, в четырех сотнях ярдов, обеспечив таким образом полный сектор обстрела того места, где, по нашим расчетам, сойдет с рельсов поезд. Пулеметчики должны были занять эту позицию, а мы отправились вперед, чтобы перерезать телеграфную линию. Отсутствие связи должно было убедить Абу эль-Наама отправить оказавшийся на его станции поезд за подкреплением, когда мы пойдем в атаку.
Мы прошли еще с полчаса, повернули к линии и снова оказались на не занятом противником месте. К сожалению, ни один из четырех оставшихся с нами джухейнцев не сумел взобраться на телеграфный столб, и мне пришлось сделать это самому. Это было все, на что я был способен после болезни; когда был перерезан третий провод, плохо вкопанный столб закачался, я разжал руки и, скользя по нему, упал с шестифутовой высоты прямо на плечи крепкого Мухаммеда, вовремя бросившегося к столбу, чтобы не дать мне разбиться, и чуть не сломал ему хребет. Мы помедлили несколько минут, переводя дыхание, после чего нам удалось добраться до своих верблюдов, и мы вернулись в лагерь как раз в тот момент, когда все садились в седла, чтобы двинуться вперед.
Минирование отняло на четыре часа больше времени, чем было запланировано, и эта задержка поставила нас перед дилеммой – отправиться в дорогу вместе со всеми, не отдохнув, или отправить главные силы без нас. Наконец, по совету Шакира, мы дали им уехать и свалились без сил под знакомыми деревьями, чтобы поспать хоть час: в противном случае, как я чувствовал, я окончательно вышел бы из строя. До рассвета оставалось очень мало времени; то был час, когда висевшая в воздухе тревога влияла на деревья и на животных и заставляла даже спящих, вздыхая, переворачиваться с боку на бок. Мухаммед, желавший во что бы то ни стало увидеть бой, проснулся. Чтобы поднять и меня, он склонился надо мной и прокричал мне в ухо призыв к утренней молитве. Ворвавшийся в мои сновидения грубый голос добавил к ним сумбур ощущений сражения, убийства, внезапной смерти. Я сел, протер воспаленные от песка глаза, и мы горячо заспорили о молитве и о сне. Он сетовал на то, что не каждый день происходят бои, показывал порезы и синяки, полученные, когда он помогал мне ночью. Мои собственные кровоподтеки позволяли мне понять его чувства, и мы пустились догонять армию, освободив перед этим несчастного мальчишку-пастуха и посоветовав ему дождаться нашего возвращения.
Неровная цепочка следов в мерцавшем, выглаженном водою песке указывала нам дорогу, и мы прибыли на место в ту самую минуту, когда орудия открыли огонь. Они работали превосходно. Снаряды разнесли в куски верх одного здания, повредили второе, ударили по насосной установке и продырявили водяной резервуар. Один удачный выстрел пробил обшивку переднего вагона состава, и тот загорелся яростным пламенем. Это испугало механиков, и отцепленный локомотив, набирая скорость, покатил на юг. Мы жадно смотрели, как он приближается к нашей мине, а когда он оказался над нею, в воздух взметнулось облако тонкой пыли, и до нас донесся звук взрыва, затем все стихло. Передняя часть локомотива была разбита. Из паровоза выскочили механики и стали поднимать домкратом колеса, пытаясь как-то исправить дело. Мы долго ждали, но наш пулемет так и не заговорил. Позже мы узнали, что пулеметчики, впав в одиночестве в панику, сложили пулемет и отправились к нам в тот момент, когда мы начали артобстрел. Полутора часами позже исправленный локомотив с черепашьей скоростью, громко лязгая всеми своими частями, отправился дальше, к Джебель-Антару.
Наши арабы под прикрытием орудийного огня продвигались к станции, а нам оставалось лишь в ярости скрежетать зубами, проклиная пулеметчиков. Клубы дыма от горевших платформ прикрывали продвижение арабов, которые уничтожили один аванпост противника и взяли в плен личный состав другого. Турки отвели свои оставшиеся целыми отряды на главную позицию, и те стали ждать штурма в траншеях; они никак не могли знать, что мы намерены отойти. А ведь при нашем позиционном преимуществе станция могла бы быть для нас настоящим подарком.
Тем временем все, что было на станции деревянного, а также палатки и вагоны, охватило пламя; густой дым мешал нам прицельно стрелять, и мы прекратили операцию. Мы взяли в плен тридцать солдат, захватили одну кобылу, двух верблюдов и еще несколько овец и отправили на тот свет, и ранили семь десятков солдат гарнизона, и все это ценой легкого ранения лишь одного нашего бойца. Движение по железной дороге было прервано на трое суток, в течение которых турки занимались ремонтом и разведкой. Таким образом, все же нельзя было сказать, что мы потерпели полную неудачу.
Глава 35
Мы оставили две группы в районе железной дороги на два следующих дня для разрушения пути в нескольких местах, а сами первого апреля отправились в лагерь Абдуллы. Шакир в роскошной одежде устроил при входе в лагерь большой парад с тысячами выстрелов в честь своей частичной победы. Беззаботный лагерь ответил на это настоящим карнавалом.
Вечером, решив побродить по роще колючих деревьев, раскинувшейся за палатками, я заметил в просветах между толстыми ветвями яркий свет от сильных вспышек огня. Через пламя и дым доносился ритмичный звук барабанов, хлопанье в ладоши в такт этой музыке и мало похожий на пение дикий рев какого-то бедуинского хора. Я подкрался поближе и увидел громадный костер, окруженный сотнями атейбов; они сидели на земле вплотную друг к другу, неотрывно глядя на Шакира, который один танцевал перед костром под их пение. Он скинул бурнус, оставшись лишь в белом исподнем. Яркий свет от костра отражался в складках одежды и играл на бледном изуродованном лице. Подпевая хору, танцор откидывал голову, а в конце каждой фразы воздевал руки кверху, широкие рукава рубахи падали ему на плечи, и его обнаженные руки проделывали какие-то колдовские пассы. Собравшееся вокруг него племя отбивало такт ладонями и подхватывало куплеты по кивку Шакира. Рощу, среди деревьев которой я стоял, не попадая в круг света от костра, заполнили арабы других племен. Они перешептывались, глядя на атейбов.
Утром мы решились на новую вылазку к железной дороге, чтобы провести более полное испытание автоматической мины, которая в Аба-ан‑Нааме сработала лишь вполсилы. Старый Дахиль-Алла сказал, что сам отправится со мной на это дело: его очень соблазняла перспектива разграбления поезда. С нами пошли человек сорок джухейнцев, которые казались мне более смелыми, чем благородные атейбы. Однако один из вождей атейбов, Султан эль-Абдул, добрый приятель Абдуллы и Шакира, не захотел оставаться в стороне от этого предприятия. Под этим невозмутимым, но безрассудным малым, шейхом бедной части племени, в боях было убито больше лошадей, чем под любым другим атейбским воином. Ему было двадцать шесть, он был великолепный наездник, полон сарказма и любил всякие проделки, часто весьма шумные. Он был высокого роста, с большой массивной головой, изборожденным морщинами лбом и глубоко посаженными светлыми глазами. Пробивавшиеся усы и борода скрывали грозную челюсть и широкий прямой рот с блестящими белыми зубами, похожими на волчьи.
Мы взяли с собой пулемет с расчетом из тринадцати человек, чтобы свести наконец счеты с поездом, когда его захватим. Первые полчаса пути нас провожал Шакир с претенциозной куртуазностью гостя эмира. На этот раз мы направились к Вади-Аису, почти в точку соединения долины с Хамдхом, и обнаружили буйную зелень и прекрасное пастбище, поскольку минувшей зимой здесь дважды прошел паводок. Мы с трудом пробрались через ров на ровное место и там уснули в песке, несколько огорченные дождем, скудно пролившимся около полуночи. Но утро снова было ярким и жарким, и мы вышли на огромную равнину, где все три огромные долины – Тубджа, Аис и Джизиль, – ливаясь в одну, превращались в Хамдх. Русло главного потока заросло деревьями под названием асля, совсем как в Абу-Зерейбате, и здесь лежал такой же чешуйчатый слой пузырчатого песка. Но ширина этих зарослей была не больше двух сотен ярдов, а за ними еще на многие мили простиралась равнина с разветвленной путаной сетью неглубоких русел. В полдень мы остановились по пояс в сочной траве и цветах среди поросли деревьев, похожей на дикий сад. Наши счастливые верблюды целый час объедались этим вкусным кормом, а затем в удивлении расположились под деревьями с полными желудками.
День становился все жарче. Было ощущение, что обжигающее солнце подступает к нам ближе и ближе. И неоткуда было ждать притока свежего воздуха. Почва из чистого песка была так раскалена, что мои босые ноги не выдерживали прикосновения к ней, и пришлось ходить в сандалиях, а грубым пяткам джухейнцев был нипочем даже несильный огонь. По мере приближения сумерек свет слабел, но жара, переходившая в томительный зной, к моему удивлению, становилась все сильнее. Я то и дело оглядывался: мне все время казалось, что за спиной выросла какая-то преграда, перекрывающая доступ свежего воздуха.
Все утро в холмах перекатывались раскаты грома, и слои темно-синего и желтого пара, казавшиеся плотными до неподвижности, обволакивали обе вершины – Серд и Джасим. Всмотревшись, я понял, что часть желтой тучи медленно перемещалась против ветра от Серда в нашу сторону, словно всасывая в себя с его подножия массы пыли. Так зарождался самум. Туча поднялась почти на высоту холма. С нею вместе приближались соединившие ее с землей два столба, вернее, две плотные симметричные трубы пыли, справа и слева облачного фронта. Дахиль-Алла озабоченно поглядывал вперед и по сторонам в поисках укрытия, но ничего подходящего не видел. Мне он сказал, что буря будет сильная. Когда туча стала ближе, направление ветра, обжигавшего наши лица своим горячим дыханием, внезапно изменилось, и почти сразу на наши спины нахлынула волна очень холодного сырого воздуха. Резкий ветер словно набрался ярости, а солнце скрылось из глаз за клочьями желтого воздуха, плясавшими над нашими головами. Мы остановились, залитые мерцающим коричневато-желтым светом. Бурая стена тучи, неумолимо надвигавшаяся от холмов и оглушавшая нас скрежещущим ревом, теперь была уже совсем рядом. Тремя минутами позже она обрушилась на нас, обволакивая одеялом из пыли и жалящих зерен песка, крутившегося в каком-то диком вихре, и продолжая мчаться к востоку со скоростью штормового ветра. Хотя мы повернули верблюдов задом к буре, чтобы двигаться перед нею, порывистые завихрения вырывали у нас из рук полы плащей, которые мы изо всех сил старались удержать, и забивали песком глаза, заставляли верблюдов отклоняться то вправо, то влево от выбранного курса и лишали нас всякого представления о направлении нашего движения. Порой их разворачивало на все триста шестьдесят градусов. Один раз мы, беспомощные перед стихией, даже столкнулись друг с другом; вокруг нас ветер вырывал с корнем большие кусты, пучки травы и даже небольшие деревья, бросая их на нас или со свистом пронося над головами. Оставалось удивляться тому, что мы хоть что-то видели: видимость была футов семь-восемь в каждую сторону, но смотреть было небезопасно, так как, кроме непрерывных залпов песка, нельзя было быть уверенным, что в тебя не угодит вырванное с корнем дерево, заряд гальки или клубок пыли с травой.
Буря продолжалась восемнадцать минут, а затем ушла вперед так же внезапно, как разбушевалась над нами. Наша группа оказалась рассеяна на площади в квадратную милю, если не больше, и прежде чем удалось снова соединиться, когда мы сами, наша одежда и верблюды были еще с ног до головы покрыты желтой тяжелой пылью, хлынул настоящий ливень. Потоки воды, смешавшись с этим мусором, пропитали нашу одежду жидкой грязью, от которой мы промокли, что называется, до костей. Долина покрылась лужами воды, и Дахиль-Алла торопил нас пройти ее как можно скорее. Еще раз налетел ветер, теперь с севера, гоня перед собой взвешенную в воздухе водяную пыль, которая в один миг пропитала наши шерстяные бурнусы и рубахи, тут же прилипшие к телу, отчего нас снова пробрал холод.
Еще не начало смеркаться, когда мы добрались до границы холмов и вышли в голую, негостеприимную долину; здесь было холоднее, чем в любом другом месте. Пройдя по ней три или четыре мили, мы остановились под массивною скалой и стали подниматься на нее, чтобы взглянуть на железную дорогу. Наверху ужасный ветер так раздувал наши подолы, что нам было трудно цепляться за мокрые, скользкие камни. Я снял с себя почти все и карабкался дальше полуголый, что было гораздо легче, но зато и намного холоднее. Однако эти усилия оказались напрасны, поскольку из-за густой дымки ничего не было видно. Покрытый ссадинами и синяками, я спустился обратно и, дрожа от холода, оделся. На обратном пути мы понесли единственную за эту вылазку потерю. С нами увязался Султан со своим слугой, который был вынужден следовать за хозяином, хотя не переносил высоты. Он поскользнулся, пролетел сорок футов и разбился о камни.
На обратном пути мои руки и ноги были так натружены, что отказывались служить, и я пролежал целый час или около того, пока остальные закапывали погибшего в долине. Возвращаясь, они неожиданно увидели пересекавшего их дорогу неизвестного всадника на верблюде. Он выстрелил в их сторону, они ответили тем же, хотя дождь мешал прицелиться, и незнакомца поглотили сгущавшиеся сумерки. Это происшествие нас обеспокоило, поскольку нашим главным союзником была внезапность, и оставалось надеяться лишь на то, что он не предупредит турок о появлении арабского разъезда.
Когда нас догнали тяжело нагруженные взрывчаткой верблюды, мы снова поднялись в седла, намереваясь остановиться ближе к железной дороге. Но едва тронулись с места, как ветер донес из утонувшей в тумане долины резкие звуки турецких сигнальных труб, возвещавших час ужина. Дахиль-Алла повернул ухо на этот звук и понял, что близок Мадахридж, небольшая станция, вблизи которой мы решили привести в исполнение свой план. Мы поехали на этот отвратительный шум, поскольку он говорил нам об ужине и о палатках, тогда как у нас палаток не было и мы не могли надеяться, что вечером нам удастся разжечь костер и испечь хлеб из муки, находившейся во вьюках на верблюдах. Это значило, что нам суждено остаться голодными.
Мы подошли к железной дороге только после десяти вечера, при полном отсутствии всякой видимости, что делало бессмысленной любую попытку найти огневую позицию для пулемета. Я наугад выбрал для минирования 1121‑й километр пути от Дамаска. Мина была сложная, с центральным детонатором, одновременно подрывавшим заряды, расположенные друг от друга на тридцать ярдов. Мы надеялись таким образом парализовать локомотив, в каком бы направлении – на север или на юг – он ни двигался. Закладка мины отняла четыре часа: дождь уплотнил поверхность почвы. На насыпи и на ее откосах остались глубокие отпечатки наших ног, как если бы здесь обучалось танцам целое стадо слонов. О том, чтобы ликвидировать эти следы, не могло быть и речи, поэтому мы поступили иначе. Призвав на помощь верблюдов, мы утоптали вокруг несколько сот ярдов, и грунт стал выглядеть так, как если бы через долину прошла половина армии. Таким образом, место закладки мины ничем не отличалось от остального полотна. Затем мы отошли на безопасное расстояние, за какие-то жалкие бугорки, и стали ждать рассвета. У нас зуб на зуб не попадал от сильного холода, и мы не могли сдержать невольной дрожи, даже вцепившись ногтями в собственные ладони.
На рассвете облака рассеялись, и над изящными прерывистыми очертаниями холмов за железнодорожной линией всплыло красное солнце. Наш деятельный проводник Дахиль-Алла, общепризнанное главное лицо в ночное время, взял управление в свои руки, разослав нас поодиночке и парами охранять все подходы к нашему укрытию, а сам взобрался на гребень небольшого холма перед нами, чтобы следить в бинокль за развитием событий на железнодорожном полотне. Я молил Бога, чтобы ничего не произошло до того, как солнце наберет силу и согреет меня, потому что все еще не мог совладать с дрожью. Однако скоро солнце окончательно взошло в совершенно чистом небе, и дела пошли лучше. Моя одежда высыхала. К полудню стало почти так же жарко, как накануне, и мы стремились укрыться от солнца в любой тени и под самыми плотными одеждами.
Между тем еще в шесть часов утра Дахиль-Алла сообщил о приближавшейся с юга дрезине, которая, к нашему удовлетворению, спокойно прошла над миной: мы закладывали сложный заряд фугасного действия вовсе не для того, чтобы поднять в воздух четырех солдат и одного сержанта. После этого из Мадахриджа вышли шестьдесят солдат. Это нас насторожило, но оказалось, что их послали заменить пять телеграфных столбов, поваленных вчерашним ураганом. Потом, в семь тридцать, по путям прошел патруль из нескольких солдат: двое из них тщательно осматривали рельсы, по трое шагали с каждой стороны насыпи в поисках следов перехода через пути, а еще один, по всей вероятности сержант, величественно шагал по шпалам между рельсами без какой-либо определенной цели.
Однако в этот день они кое-что обнаружили, а именно наши следы на 1121‑м километре. Они сосредоточили все внимание на вершине насыпи, разглядывали ее, топтались на месте, расхаживали взад и вперед, ковыряли землю и напряженно задумывались. Время тянулось мучительно для нас, но мина была спрятана надежно, так что в конце концов они, довольные, продолжили свой путь к югу и вскоре встретились с патрулем из Хедии; обе группы расселись в прохладной тени мостового пролета отдохнуть после праведных трудов. Тем временем показался тяжелый состав, шедший с юга. Девять вагонов были заполнены женщинами и детьми из Медины, гражданскими беженцами, которых везли в Сирию вместе с домашним скарбом. Поезд прошел над зарядами без последствий. Как взрывник, я был в ярости, однако как командир почувствовал облегчение: женщины и дети не были нашей целью. Услышав шум приближавшегося поезда, к месту нашего с Дахиль-Аллой укрытия устремились джухейнцы, чтобы посмотреть, как он разлетится на куски. Прикрывавший нас камень был рассчитан на двоих, и поэтому на голой вершине холма внезапно появилась хорошо видная туркам толпа людей. Это было большой неожиданностью для турок, нервы их не выдержали, и они бросились обратно к Мадахриджу и только оттуда, с расстояния около пяти тысяч ярдов, открыли беглый огонь из винтовок. Они, несомненно, должны были телефонировать в Хедию, но поскольку ближайший аванпост с этой стороны был в шести милях отсюда, турецкий гарнизон просто поддержал их огнем и удовлетворился трубными сигналами, весь день звучавшими в воздухе. Расстояние придавало всему этому своеобразную серьезность и красоту.
Сам по себе обстрел из винтовок не причинил нам никакого вреда, но факт обнаружения нашей команды был неприятным. В Мадахридже было две сотни солдат, в Хедии одиннадцать сотен, а путь нашего отхода лежал через долину Хамдху, в которой находилась Хедия. Отряды турецких всадников могли сделать вылазку и отрезать нам пути отхода. У джухейнцев были хорошие верблюды, поэтому они были в относительной безопасности, но пулемет, захваченный ими у немцев, был тяжелым грузом для мула. Пулеметный расчет двигался либо в пешем строю, либо тоже на мулах. Их максимальная скорость составляла шесть миль в час, а огневая мощь, вместе с единственной пушкой, была незначительна. Поэтому мы на военном совете решили отступить вместе с ними наполовину пути через холмы, а там распустить их, предложив двигаться в сторону Вади-Аиса.
Это придало нам мобильности, и Дахиль-Алла, Султан, Мухаммед и я с остатками нашей группы двинулись обратно, чтобы еще раз взглянуть на железнодорожную линию. Солнце жгло самым ужасающим образом, и вдобавок к этому с юга на нас налетели порывы знойного ветра. Около десяти часов мы нашли себе прибежище под несколькими широко раскинувшими свои ветви деревьями, где, укрывшись от испепелявшего солнца, напекли себе хлеба и позавтракали, поглядывая на хорошо видное полотно железной дороги. Когда тонкие ветви деревьев нехотя склонялись под ветром, казалось, что вокруг нас по гравию рыскали кругами бледные тени от высыхавших листьев, подобные каким-то серым насекомым. Видимо, наш пикник раздражал турок, которые весь день до самого вечера то постреливали в нашу сторону, то трубили в свои трубы; что же касается нас, то мы просто по очереди спали.
Около пяти часов они угомонились, мы оседлали верблюдов и медленно двинулись по открытой долине к линии железной дороги. Мадахридж ожил, разразившись сильнейшим приступом ружейного огня, и вновь окрестности огласили все трубы Хедии. Дойдя до железнодорожной линии, мы опустили верблюдов на колени рядом с насыпью, а сами, возглавляемые Дахиль-Аллой в качестве имама, прямо между рельсами спокойно совершили вечернюю молитву. Вероятно, это была первая молитва джухейнцев за год, а я играл роль послушника, но на таком расстоянии все обошлось, и озадаченные турки прекратили стрельбу. Это был первый и последний раз, когда я молился на арабском языке как правоверный мусульманин. После молитвы все еще было слишком светло, чтобы пытаться скрывать свои действия, и мы, усевшись в круг на насыпи, закурили и сидели так до темноты, после чего я стал в одиночку выкапывать мину, чтобы выяснить на будущее, почему она не сработала. Джухейнцы были заинтересованы в этом не меньше, чем я сам. Они сгрудились толпой над рельсами, пока я искал мину. Сердце, казалось, подступило к самому горлу: прошел целый час, прежде чем я нашел место, где спрятана мина. Если закладка мины Гарланда считалась нервной работой, то раскапывание в полной темноте сотни ярдов железнодорожного полотна и своевременное определение на ощупь крошечного детонатора, на который было достаточно слабо нажать, чтобы произошел взрыв, представлялись в тех обстоятельствах совершенно гиблым делом. Мощность обоих соединенных с ним зарядов была так велика, что они могли поднять в воздух семьдесят ярдов железнодорожного пути, и я ясно представлял себе картину возможного в любой момент внезапного подрыва всей моей группы. Можно не сомневаться, что такое происшествие с избытком повеселило бы турок!
Наконец я нашел спусковой механизм и убедился, что чека сместилась на шестнадцатую долю дюйма – либо из-за того, что я сам установил ее плохо, либо из-за просадки грунта при прохождении поезда. Я поставил ее на место. Затем, чтобы обеспечить правдоподобное для противника объяснение наших действий, мы принялись разрушать все, что было к северу от мины. Мы вышли к небольшому четырехарочному мосту и взорвали его. Потом взорвали двести ярдов пути. А пока наши люди закладывали и взрывали заряды, я учил Мухаммеда забираться на телеграфные столбы. Мы вместе с ним перерезали провода и, пользуясь этими же проводами, валили другие столбы. Все делалось молниеносно: мы боялись, как бы турки не пошли по нашим следам. А когда взрывная работа была закончена, мы, как зайцы, побежали обратно к своим верблюдам, вскочили в седла и без остановок помчались по продуваемой ветром долине к равнине Хамдха.
Там мы были в безопасности, и старый Дахиль-Алла был в восторге от проведенной так спокойно молитвы на рельсах. Когда мы оказались на песчаной равнине, он пустил своего верблюда в легкий галоп, и мы, как безумные, устремились за ним сквозь лишенный красок лунный свет. Скорость была превосходная, и за четыре часа мы ни разу не натянули поводьев, пока не догнали наш пулеметный расчет, расположившийся лагерем по дороге домой. Солдаты услышали в ночи наши голоса, подумали, что это противник, и открыли по нам огонь из своего «максима», но его заело на половине ленты, и они, всего лишь портные из Мекки, не сумели его исправить. К счастью, они никого не ранили, и мы в шутку взяли их в плен.
Утром мы, разленившись, спали непозволительно долго и позавтракали у Рубияна, первого колодца Вади-Аиса. После этого мы долго курили и спорили о том, кому идти за верблюдами, когда внезапно ощутили дошедшее с той стороны, откуда мы пришли, сотрясение от сильного взрыва на железной дороге. Мы не знали, означает ли это, что мину обнаружили и обезвредили или что она сделала свое дело. Мы отослали двух разведчиков для выяснения этих обстоятельств, а сами двинулись дальше. Мы шли медленно: с одной стороны, чтобы нас смогли быстрее нагнать разведчики, а с другой – потому что прошедший за два дня до этого ливень снова вызвал паводок в Вади-Аисе, в результате чего ее русло покрыли мелкие озерца серой пресной воды, задержавшейся между наплывами серебристого ила, которому потоки воды придали вид рыбьей чешуи. Под воздействием солнечного тепла ил превратился в тонкий слой скользкого клея, на котором разъезжались ноги наших беспомощных верблюдов, или же они просто падали со всего размаха, что никак не вязалось с молчаливым достоинством этих великолепных животных. Их явно раздражал каждый приступ нашего веселья.
Солнце, легкая дорога и ожидание разведчиков с важной информацией вызывали всеобщее веселье, но наши конечности, натруженные вчерашней напряженной работой, и животы, наполненные обильной едой, свалили нас на ночь поблизости от Абу-Махры. Перед заходом солнца мы подыскали в долине сухую террасу и сразу уснули. Я был здесь впервые и смотрел, как подо мной наши люди, натягивая поводья, собирались в группу на своих верблюдах, похожих на бронзовые статуи в резком свете заходившего солнца. Вид у них был такой, словно в их телах бушевал какой-то внутренний огонь.
Мы еще не успели испечь хлеб, как возвратились разведчики и рассказали, что турки на рассвете занимались восстановлением причиненных нами разрушений, а потом подходивший из Хедии состав, груженный рельсами, на которых сидела целая толпа рабочих, подорвался на зарядах, оказавшихся под передними и задними колесами. Это было все, чего мы ждали, и после завтрака мы прекрасным весенним утром с песнями отправились обратно в лагерь Абдуллы. Мы доказали, что правильно заложенная мина взрывается и что хорошо заложенную мину трудно найти даже тому, кто ее готовил. Это были важные выводы, потому что и Ньюкомб, и Гарланд, и Хорнби избегали применять мины на железных дорогах, тогда как они были наилучшим изобретенным к тому времени оружием, позволявшим сделать железнодорожный транспорт дорогим и ненадежным делом для противника.
Глава 36
Несмотря на всю доброту и очарование, Абдулла мне не нравился, как и его лагерь, возможно, потому, что я не был светским человеком, тогда как эти люди были лишены потребности в уединении, а может быть, и по той причине, что их веселье говорило о тщетности моих попыток не просто казаться лучше, чем я есть, но и делать лучше других, в то время как ничто не было тщетно в атмосфере высоких дум и ответственности, царившей у Фейсала. Абдулла проводил свои дни, каждый из которых был праздником, в большом прохладном шатре, куда вход был открыт только друзьям и ограничен для просителей или новых сторонников, а полемика по актуальным вопросам ограничивалась одним вечерним совещанием. Остальное время он читал документы, посвящал еде, которой уделял огромное внимание, и спал. Он особенно любил играть в шахматы со своими приближенными либо дурачился с Мухаммедом Хасаном. Мухаммед, номинально муэдзин, в действительности был придворным шутом. Я считал его нудным старым глупцом, поскольку при моей болезни мне было не до шуток.
Абдулла и его друзья из числа шерифов, Шакир, Фаузан, и оба сына Хамзы, султан эль-Аббуд и Хошан из атейбов, а также церемониймейстер Месфер могли проводить дни и вечера напролет, дразня и терзая Мухаммеда Хасана. Они подкладывали ему колючки, бросались в него камнями, сыпали ему за ворот раскаленную на солнце гальку, толкали в костер. Эти шутки порой бывали весьма изощренными: например, они подкладывали под ковры бикфордов шнур с запалом и предлагали Мухаммеду сесть на его конец. Однажды Абдулла три раза подряд выстрелами сшиб кофейную чашку с его головы, после чего вознаградил его за долгую многострадальную службу трехмесячным жалованьем.
Абдулла любил иногда поездить верхом или пострелять и возвращался, измученный, к себе в палатку, требуя, чтобы ему сделали массаж. После этого к нему приводили чтецов, которые своей декламацией успокаивали его головную боль. Он сам знал массу арабских стихотворений и исключительно хорошо их декламировал. Местные поэты находили в нем благосклонного слушателя. Он также проявлял интерес к истории и литературе, мог устраивать в своем шатре диспуты по грамматике и присуждать денежные призы.
Его не слишком заботили ни автономия Хиджаза, обещанная Великобританией его отцу, ни поддержка этой идеи. Я пытался дать ему понять, что неразумный старик не получил от нас никаких конкретных или безоговорочных обязательств, что их корабль может сесть на мель политической тупости, что это оттолкнет моих английских хозяев и что перетягивание каната между честью и лояльностью после некоторых колебаний неизбежно приведет в тупик.
Абдулла проявлял большой интерес к войне в Европе и тщательно изучал ее ход по прессе. Он также знакомился с западной политикой, заучивал наизусть фамилии европейских придворных и министров и даже президента Швейцарии. Я снова отметил, насколько для нас хорошо то, что у нас все еще есть король, обеспечивающий репутацию Англии в азиатском мире. Старые, искусственные сообщества, вроде шерифов и феодальных вождей Аравии, обрели ощущение почетной безопасности, сотрудничая с нами в сознании того, что наивысший пост в нашем государстве не является премией за заслуги или амбиции.
Время изменило мое поначалу благоприятное мнение о характере Абдуллы. Сострадание, однажды вызванное его постоянными недомоганиями, постепенно сменялось презрением, когда стало ясно, что они маскировали обыкновенную лень и потакание собственным прихотям, и видно, как он лелеял их, находя в этом единственное занятие при безразмерном досуге. Его случайно проявлявшиеся, привлекательные на первый взгляд порывы к администрированию оборачивались бессильной тиранией, замаскированной прихотью. Дружелюбие сводилось к капризу, а хорошее настроение определялось любовью к удовольствиям. Все фибры его души пронизывала неискренность. Даже его простота на поверку оказывалась показной, а наследственные религиозные предубеждения беспрепятственно правили его склонностями, поскольку это было проще, чем задумываться над непредписанными вещами. Его интеллект нередко выдавал путаницу в понятиях, и, таким образом, в довершение всего праздность искажала его планы. Беззаботность постоянно мешала им завершиться. При этом в них никогда не проявлялись прямые желания, которые перерастали бы в эффективные действия. Он всегда следил уголком своего ласкового глаза за нашими ответами на его невинно звучавшие вопросы, выискивая при этом тончайшие признаки двусмысленности в каждом нашем колебании, неуверенности или добросовестном заблуждении.
Придя однажды к нему, я застал его сидевшим неестественно прямо, с широко открытыми глазами, и на каждой щеке было по красному пятну. Его старый наставник-учитель сержант Прост, не подозревая ничего худого, только что вез от полковника Бремона послание, где тот писал, что англичане обложили арабов со всех сторон – в Адене, Газе, Багдаде, – и выражал надежду, что Абдулла понимает опасность этого положения. Абдулла пылко спросил меня, что я об этом думаю. Прибегнув к хитрости, я ответил ему прелестной фразой: мол, полагаю, что он заподозрил бы нас в нечестности, если б обнаружил, что в частных письмах мы злословим по поводу наших союзников. Изящно приправленный тонкой язвительностью арабский язык Абдулле понравился, и он отплатил нам колким комплиментом, сказав, что ему известна наша искренность, поскольку в противном случае мы не были бы представлены в Джидде полковником Уилсоном. Он не понимал, что честность может быть изощренным приемом мошенника и что Уилсон точно так же вполне может подозревать в неблаговидных намерениях свое начальство.
Уилсон не терпел полуправды. Если бы ему поручили в дипломатической форме сообщить эмиру, что в настоящий момент ежемесячная субсидия не может быть увеличена, он позвонил бы в Мекку и сказал: «Боже мой, денег нет». Что же до лжи, то он был на нее просто не способен, к тому же достаточно тонок, чтобы понимать, что она была бы наихудшим приемом против игроков, вся жизнь которых прошла в дымке обмана, и что их проницательность не имеет себе равных. Арабские вожди демонстрировали совершенство инстинкта, полностью полагаясь на интуицию, на неуловимое предвидение, оставляя наши прямолинейные умы в недоумении. Подобно женщинам, они мгновенно улавливали смысл и выносили суждение, казалось бы, без всякого усилия и логики. Создавалось впечатление, что восточная традиция отстранения женщин от политики привела к тому, что особые способности женского пола перешли к мужчинам. Быстротой нашей победы, секретностью ее подготовки и ее последовательностью мы, возможно, были отчасти обязаны именно этому феномену, а также подчеркиванию от начала до конца того факта, что в арабском движении вовсе не было женского начала, не считая верховых верблюдиц.
Выдающейся фигурой в окружении Абдуллы был двадцатидевятилетний шериф Шакир, с детских лет друг всех четырех эмиров. Его мать и бабушка были черкешенками. От них он унаследовал светлую кожу, но лицо его было обезображено оспинами. Из этих белых рытвин смотрели постоянно настороженные, большие и очень блестящие глаза. Бледность ресниц и бровей делала его взгляд обескураживающим. Он был высок ростом, строен, и в результате постоянных занятий спортом фигура его была почти мальчишеской. Резкий, решительный, но приятный голос Шакира мог напугать, когда он начинал говорить слишком громко. При всей своей очаровательной непосредственности он был резок и властен.
Некая взрывная свобода его речей говорила об отсутствии уважения к кому бы то ни было, кроме эмира Хусейна. Он требовал почтения к себе, пожалуй, даже больше, чем сам Абдулла, всегда подшучивавший над друзьями – компанией разодетых в шелка приятелей, собиравшихся вокруг него, когда ему хотелось расслабиться. Шакир был страстным приверженцем спорта. Одевался просто, но очень опрятно и, подобно Абдулле, в часы приема не выпускал из рук зубочистку. Он не интересовался книгами и никогда не утруждал свою голову размышлениями, но был умным и интересным собеседником. Он был набожен, но ненавидел Мекку и нередко играл в триктрак, когда Абдулла читал Коран, однако порой мог молиться долгими часами.
На войне он был настоящим воином. Его подвиги сделали его любимцем племен. Он, в свою очередь, говорил о себе как о бедуине и атейбце и подражал им во всем. Его черные волосы ниспадали косами по обе стороны лица, он смазывал их для блеска маслом и укреплял частым мытьем в верблюжьей моче. Он не боролся с гнидами из уважения к бедуинской пословице о том, что голова без живности – свидетельство скупости, и носил брим – пояс, сплетенный из тонких полосок кожи, тремя или четырьмя витками которого опоясывал бедра для поддержания живота. У него были превосходные лошади и верблюды, и он считался лучшим наездником в Аравии, готовым потягаться в этом с кем угодно.
Шакир дал мне понять, что предпочитает приступы энергии непрерывной работе, но за этой безумной идеей стояла уравновешенность и практичность. Шериф Хусейн до войны поручал ему дипломатические миссии в Каире, целью которых было улаживание частных дел с хедивом Египта. Его бедуинская фигура должна была выглядеть странно посреди роскоши Абдина. Абдулла безгранично восхищался Шакиром и пытался смотреть на мир его беззаботно-веселыми глазами. То обстоятельство, что я находился как бы между ними, сильно осложняло мою миссию в Вади-Аисе.
Глава 37
Тактической ситуацией Абдулла занимался очень мало, раздраженно ссылаясь на то, что это дело Фейсала. Он пришел в Вади-Аис, чтобы ублажить своего младшего брата, с намерением здесь и остаться. Сам он в рейдах не участвовал и вряд ли воодушевлял тех, кто это делал. Я улавливал в этом признаки ревности к Фейсалу, как если бы он демонстративно пренебрегал военными операциями, чтобы не допустить неподобающих сравнений с деятельностью брата. Если бы Шакир не помог мне в самом начале, я вполне мог бы задержаться и у меня были бы трудности с отъездом, хотя Абдулла повременил бы и любезно согласился на что угодно, лишь бы это не обязывало его к непосредственному действию. Однако теперь на железной дороге были две группы и имелись достаточные условия для того, чтобы осуществлять те или иные разрушения хоть ежедневно. Чтобы нарушить движение поездов, было бы достаточно гораздо меньше вмешательства, и блокирование турецкого гарнизона в Медине лучше бы послужило англичанам, да и арабам, чем его эвакуация. Таким образом, я счел, что моя работа в Вади-Аисе сделана, и сделана хорошо.
Мне очень хотелось уехать обратно на север, распрощавшись с этим расслабляющим лагерем. Абдулла мог дать мне все, что я пожелаю, но сам не сделал бы ничего, тогда как для меня высшая ценность восстания состояла в тех действиях, которые арабы попытались бы предпринять без нашей помощи. Фейсал был настоящим энтузиастом, воодушевленным одной идеей – заставить древнюю расу возродить свою былую славу, завоевав свободу собственными руками. Его сторонники, будь то Насир, или Шараф, или Али ибн эль-Хусейн, всем сердцем и умом поддерживали его планы, так что моя роль становилась лишь связующей. Я объединял россыпи их искр в устойчивое пламя, сводил ряд разрозненных выступлений в продуманную операцию.
После добрых напутствий Абдуллы мы апрельским утром расстались с нашей палаткой. Со мной опять были трое моих агейлов и Арслан – коренастый сириец невысокого роста, придававший очень большое значение арабскому платью, забавному обличью и манерам бедуинов всех племен. Он ехал с подавленным видом и всю дорогу страдал от тяжелого шага своих верблюдов, но проявил достоинство, сказав, что в Дамаске ни один порядочный человек не захочет ехать на верблюде, и одновременно чувство юмора, заметив, что в Аравии никто другой, кроме жителя Дамаска, не согласился бы ехать на таком дрянном верблюде, как доставшийся ему. Нашим проводником был Мухаммед эль-Кади с шестью людьми племени джухейна.
Мы поднимались вверх долиной Вади-Тлейх, по которой еще недавно ехали в лагерь Абдуллы, но немного правее, чтобы объехать лавовые поля. Никакой еды мы с собой не взяли и поэтому остановились, доехав до чьих-то гостеприимных палаток, где получили рис и молоко. Весна в холмах была для арабов временем изобилия, в это время в их палатках было много козьего и верблюжьего молока, и все они хорошо питались и отлично выглядели. После этого мы, наслаждаясь погодой, напоминавшей летний день в Англии, пять часов ехали по узкой, промытой потоком долине Вади-Осман, извивавшейся между холмами, но легкой для верблюжьих ног. Последняя часть этого перехода пришлась уже на темное время, и, когда мы остановились, выяснилось, что с нами не было Арслана. Мы стреляли и жгли костры, надеясь, что это покажет ему нужное направление, но до самого рассвета он так и не объявился. Джухейнцы поездили по окрестностям в поисках Арслана, хотя мы и сомневались в том, чтобы они могли увенчаться успехом. Однако его нашли спящим под деревом всего в миле от нас.
После этого не прошло и часа, как мы остановились у палаток жены Дахиль-Аллы, чтобы запастись мукой. Мухаммед позволил себе выкупаться, снова заплел в косы свои роскошные волосы и постирал одежду. Приготовление пищи заняло очень много времени, и только почти в полдень пред нами появился большой таз темно-оранжевого риса, поверх которого лежали куски жареного ягненка. Мухаммед, считавший своим долгом заботиться о том, чтобы мне доставалось самое вкусное, захватил главный таз и наполнил для нас его содержимым небольшую медную миску. Затем мы пополнили запас продуктов. Мать Мухаммеда считала себя достаточно старой, чтобы позволить себе проявлять любопытство. Она расспрашивала меня о женщинах племени христиан и об их образе жизни, дивилась моей белой коже и вселяющим ужас большим голубым глазам, которые, по ее словам, выглядели как сияние неба сквозь глазницы в пустом черепе.
Дорога по Вади-Осману теперь была более спокойной, и долина понемногу становилась шире. После того как мы прошли по ней два с половиной часа, она внезапно повернула направо, через какое-то ущелье, и мы оказались в узкой, зажатой между скалами горловине Хамдха. Как обычно, берега русла, выстланного твердым песком, были лишены растительности, а середина щетинилась покрытыми серой соленой паршой мелкими деревьями типа асли. Перед нами виднелись оставшиеся от паводка озерца пресной воды, из которых самое большое имело длину триста футов и большую глубину уже у самого уреза воды. Его узкое ложе было прорезано непроницаемыми слоями светлой глины. Мухаммед сказал, что вода в нем будет оставаться до конца года, но быстро засолится и станет непригодной для питья.
Попив этой воды, мы выкупались в ней, обнаружив при этом множество похожих на сардин маленьких прожорливых рыбок. После купания мы отдыхали и слонялись до сумерек без дела, затем, проехав в темноте шесть миль, почувствовали, что нас сильно клонит ко сну, и свернули с тропы на более высокое место, где решили переночевать. Долина Вади-Хамдх отличалась от других древних долин Хиджаза тем, что в ней всегда стоял холодный воздух, особенно по ночам, когда белый туман, наполнявший долину солеными испарениями, поднимался на несколько футов над землей и замирал над нею в неподвижности. Но даже днем, когда сияло солнце, здесь было сыро и промозгло, что вызывало ощущение какой-то неестественности.
Утром следующего дня мы выехали рано и миновали несколько крупных водоемов, но только в одном из них была годная для питья вода, остальные цвели: вода в них была отвратительная, рыбы мало, да и та мелкая и вялая, а то и просто снулая. Мы повернули на север, через равнину Углию, где наш авиационный командир из Веджа устроил аэродром. Арабские охранники стерегли здесь склады горючего, и мы у них позавтракали, после чего по Вади-Менар доехали до тенистого дерева, под которым проспали четыре часа.
После полудня все почувствовали себя бодрее, и джухейнцы решили устроить гонки на верблюдах, сначала попарно, но потом, когда присоединились другие, до шести в ряд. Дорога была плохая, и в конце концов один из них налетел со своим верблюдом на груду камней. Верблюд поскользнулся, и лихач сломал себе плечо. Казалось, это было настоящим несчастьем, но Мухаммед хладнокровно перевязал его какой-то тряпкой, закрепил повязку верблюжьей подпругой и уложил под дерево, чтобы тот отдохнул перед тем, как на ночь вернуться в Углию. Арабам часто случалось ломать себе кости. В одной из палаток в Вади-Аисе я видел юношу, у которого неправильно срослось предплечье. Поняв это, он взрезал себе руку кинжалом, обнажил кость, сломал вновь и выправил, и потом лежал, стоически выдерживая тучи мух, круживших над повязкой на левом предплечье, под которой был толстый слой целебного мха и глины.
Утром мы двинулись к Хаутиле – колодцу, где напоили верблюдов. Вода была плохая, и их прослабило. Вечером мы проехали еще восемь миль, намереваясь в этот длинный последний день доехать до самого Веджа. Мы поднялись вскоре после полуночи и еще до рассвета вышли по длинному склону с Рааля на равнину, доходившую вместе с устьем Хамдха до моря. Земля была изрыта грузовичками, что подстегивало джухейнцев, торопившихся увидеть воочию эти новые чудеса армии Фейсала. Подгоняемые ожиданием этого зрелища, мы проехали восемь часов кряду, что было необычно долгим переходом для хиджазских бедуинов.
Все, разумеется, очень устали – и люди, и верблюды, поскольку ничего не ели с самого завтрака. Поэтому юному Мухаммеду пришло в голову устроить игру в догонялки. Он соскочил с верблюда, снял одежду и предложил нам бежать вверх по поднимавшемуся впереди склону к группе колючих кустов, предложив в качестве награды победителю один английский фунт. Все приняли это предложение, и сбившиеся в кучу верблюды побежали за нами. Расстояние составляло примерно три четверти мили вверх по склону холма, бежать пришлось по глубокому песку, и Мухаммед, по-видимому, просчитался. Однако он выказал удивительную стойкость и победил, выиграв, правда, всего несколько дюймов. Он тут же как подкошенный свалился на землю, и изо рта и носа у него пошла кровь. Некоторые из наших верблюдов были в хорошей форме, перегоняя один другого, прибежали быстрее нас.
Воздух здесь был раскален и непривычно тяжел для жителей холмов, и я боялся осложнений у Мухаммеда, но, после того как мы отдохнули в течение часа и дали ему выпить чашку кофе, он был готов ехать дальше и проехал остававшиеся до Веджа часы так же бодро, как всегда, продолжая свои обычные веселые выходки, скрашивавшие весь наш долгий путь из Абу-Махри.
Бедуины странный народ. Англичанину жить вместе с ними было нелегко, если только он не обладал безграничным терпением. Они были абсолютными рабами потребностей своего организма, лишенными способности к сознательному сопротивлению инстинктам, наподобие алкогольной зависимости привязанными к кофе, молоку или воде, жадными до тушеного мяса, бесстыдными попрошайками табака. Они неделями предавались мечтаниям до и после своих редких сексуальных упражнений и проводили целые дни, возбуждая себя и слушателей непристойными разговорами. Если бы жизненные обстоятельства предоставили им такую возможность, они стали бы неисправимыми сластолюбцами. Их сила была силой людей, географически лишенных соблазна. Бедность Аравии делала их простыми, воздержанными, выносливыми. Если бы их вынудили жить цивилизованной жизнью, они, как любая дикая раса, не вынесли бы ее хворей, мелочности, роскоши, жестокости и искусственности и, подобно дикарям, страдали бы от неприспособленности.
Если бы они заподозрили, что мы хотим ими управлять, они либо заупрямились бы, либо просто ушли. Если бы мы понимали их и предоставили времени и трудностям их жизни сделать наш быт соблазнительным для них, тогда они пошли бы на любые лишения, только бы мы остались довольны. Если бы достигнутые результаты оказались достойны усилий, никто бы ничего не сказал. Англичане, привыкшие к большим прибылям, не захотели бы, да и не смогли бы тратить время, силы и запасы такта, которые шейхи ежедневно так щедро расточали ради столь незначительных целей. Мышление арабов было таким же логическим, как наше; оно исключало все непонятное или отличное от их представлений, кроме собственности: не было никаких оправданий или причин, кроме лени и невежества, в силу которых мы могли бы называть их «загадочными» или «восточными» людьми или вовсе не понимать.
Они пошли бы за нами, если бы мы выдержали их присутствие и дали бы руководствоваться им своими правилами игры. Достойно сожаления то, что мы часто начинали так поступать, но терпели неудачу, вызывавшую у нас раздражение, и покидали их, ругая за то, что было нашей собственной ошибкой. Такое осуждение, подобное жалобе генерала на свои войска, в действительности было свидетельством смехотворного упрямства, мешавшего показать, что если мы и ошиблись, то, по крайней мере, у нас достанет ума, чтобы это признать.
Глава 38
Элементарная опрятность заставила меня остановиться, не доезжая Веджа, и сменить грязную одежду. Когда Фейсалу доложили о моем возвращении, он провел меня во внутреннюю палатку. Похоже, все шло хорошо. Из Египта прибыли новые грузовики, из Янбо ушли последние солдаты. Прибыл Шараф с неожиданным отрядом: новой пулеметной ротой любопытного происхождения. Уходя из Янбо, мы оставили там тридцать больных и раненых солдат, а также груды поломанного оружия, ремонтом которого занимались два английских оружейника. Эти сержанты, для которых время тянулось медленно, взяли отремонтированные пулеметы, собрали находившихся на излечении солдат и создали из них пулеметную роту, которую так хорошо натренировали, что по подготовке эти пулеметчики сравнялись с лучшими из наших.
Шла также эвакуация из Рабега. То и дело над ним поднимались аэропланы. Занимавшие город египетские войска грузились на корабли со штабами Джойса и Гослетта и с рабегским штабом, под ответственность которого теперь был передан Ведж. Ньюкомб и Хорнби продолжали день и ночь устраивать диверсии на железной дороге почти что собственными руками, так как помощников у них практически не было. Пропаганда в племенах шла наилучшим образом, и я уже был готов уехать, когда в шатер вбежал церемониймейстер Сулейман и что-то сказал на ухо Фейсалу. Тот повернулся ко мне с сияющими глазами и, стараясь оставаться спокойным, сообщил: «Приехал Ауда» – «Ауда абу Тайи!» – воскликнул я, и в этот самый момент полог шатра отодвинулся, открывая дорогу глубокому голосу, воздавшему хвалу нашему Господу. И в шатре появилась высокая, сильная фигура человека с измученным лицом, подверженного страстям и трагичного. Это был Ауда, а за ним следовал его сын Мухаммед, красивый мальчик, которому было всего одиннадцать лет.
Фейсал вскочил с ковра, Ауда пожал ему руку, они поцеловались и, отойдя на шаг или два в сторону, смотрели друг на друга – великолепная пара совершенно разных людей, типичная для всего лучшего, что было в Аравии: пророк Фейсал и воин Ауда, каждый с величайшим совершенством игравший свою роль, с полуслова понимавшие друг друга и светившиеся взаимной симпатией. Они уселись, Фейсал по одному представлял ему всех нас, и Ауда сдержанно произносил несколько слов, казалось запоминая каждого.
Мы много слышали об Ауде, окружили Акабу с его помощью, и спустя минуту, подумав о силе и прямоте этого человека, я понял, что он будет стремиться к достижению нашей цели. Он появился у нас как странствующий рыцарь, раздраженный нашей задержкой в Ведже и озабоченный исключительно идеей арабской свободы на собственных землях. Если бы его дела составили даже половину того, чего он желал, мы процветали бы и купались в лучах удачи.
Мы являли собою жизнерадостную компанию – Насиб, Фаиз, Мухаммед эль-Дейлан, кузен Ауды, его племянник Зааль и шериф Насир, задержавшийся в Ведже на несколько дней между экспедициями. Я рассказывал Фейсалу истории о лагере Абдуллы и о радости по поводу подрывов железнодорожного пути. Внезапно Ауда, громко воскликнув: «Не попусти, Аллах!», быстро вскочил на ноги и вылетел из шатра. Пока мы недоуменно смотрели друг на друга, снаружи послышался звук, похожий на стук молотка. Я вышел, чтобы узнать, что там происходит, и увидел Ауду, склонившегося над большим камнем и разбивавшего о него свою вставную челюсть. «Я совсем забыл, – объяснил он, – это мне дал Джемаль-паша. Я ел хлеб, дар моего Господа, турецкими зубами!» К сожалению, собственных зубов у него было мало, так что ему было трудно есть любимое им мясо да еще испытывать угрызения совести, и он ходил полуголодный, пока мы не взяли Акабу и сэр Реджинальд Уингейт не прислал ему дантиста из Египта, чтобы тот помог союзнику.
Одевался Ауда очень просто, на северный манер – в белый хлопчатобумажный бурнус с красным мосульским головным платком. Ему могло быть за пятьдесят лет, черные волосы уже были тронуты сединой, но он все еще был силен и прям, ладно скроен, худ и деятелен, как юноша. Морщины и впадины делали его лицо величественным. На этом лице было написано, как смерть любимого сына в бою под Аннадом окрасила печалью всю его жизнь, покончив с мечтой о сохранении в будущих поколениях величия имени Абу Тайи. Его большие выразительные глаза могли поспорить цветом с дорогим черным бархатом, лоб – низкий и широкий, очень высокий и резко очертанный нос с властной горбинкой. Подвижный рот был великоват, борода и усы подстрижены в стиле ховейтат, с подбритой снизу нижней челюстью.
Столетия назад ховейтат пришли из Хиджаза, и их кочевые кланы гордились тем, что они настоящие бедуины. Ауда был их типичным представителем. Его гостеприимство было широчайшим, а щедрость приводила к тому, что он всегда был беден, несмотря на доходы от доброй сотни рейдов. Он был женат двадцать один раз, ранен тридцать. Во время спровоцированных им сражений все его соплеменники оказывались ранены, а родственники убиты. Он собственноручно отправил на тот свет семьдесят пять арабов – и ни одного вне поля боя. Число убитых им турок он точно назвать не мог, они в его реестр не входили. Товейхи под его командованием стали первыми воинами пустыни, беззаветно храбрыми, исполненными никогда не оставлявшего их чувства превосходства, в том числе и в жизни вообще, и в работе, но это за тридцать лет сократило их число с двадцати до неполных пяти тысяч душ по мере расширения участия кочевников в боях.
Ауда устраивал рейды при первой возможности, и настолько масштабные, насколько это было ему под силу. Во время своих экспедиций он побывал в Алеппо, Басре, Ведже и в Вади-Давасире, но воздерживался от враждебного отношения почти ко всем племенам пустыни, и это позволяло ему пользоваться для рейдов огромным пространством. При организации своих набегов он проявлял хитрость и горячность, но и в самых безумных его подвигах присутствовал фактор взвешенной оценки происходящего. Его терпение при проведении операции было непостижимым, он принимал и игнорировал советы, критику и брань с тою же неизменной улыбкой, каким было его очарование. Если же он гневался, то не контролировал себя, он взрывался припадком потрясающей злобы, чтобы успокоиться лишь после того, как убивал. В такие минуты он становился диким зверем, и люди избегали попадаться ему на глаза. Ничто на свете не могло заставить его изменить свое мнение или повиноваться приказу сделать что-то, хоть самое малое, чего он не одобрял. С чувствами людей он в сложных обстоятельствах не считался.
Он воспринимал жизнь как сагу о подвигах героев. Все события в ней были значительны, все персонажи, вместе с которыми он действовал, были героями. Голова его была полна поэм о былых набегах, эпических сказаний о битвах, и он изливал их на первого попавшегося слушателя. Если бы слушателей не оказалось, весьма вероятно, что он пел бы себе самому своим громовым глубоким голосом. Он не контролировал свои уста и постоянно третировал друзей. О себе он говорил всегда в третьем лице и был настолько уверен в своей репутации, что любил громко рассказывать истории не в свою пользу. Временами он казался одержим дьяволом злобности и мог в публичном собрании придумать и высказать под присягой ужасные вещи о частной жизни своих гостей или хозяев, при всем этом был скромен, непосредствен, как дитя, прям, честен, добросердечен и горячо любим теми, кому доставлял больше всего неприятностей, – своими друзьями.
Палатка Джойса стояла недалеко от берега, рядом с рассредоточенными частями египетских войск, во внушительном ряду больших и маленьких армейских палаток. Мы говорили с ним о том, что уже сделано, и о предстоящих делах. Все наши планы были по-прежнему сосредоточены на железной дороге. Ньюкомб и Гарланд вместе с шерифом Шарафом и Мавлюдом находились под Муаддамом. С ними было много билли, пехотинцев на мулах, орудий и пулеметов, и они надеялись взять форт и находившуюся поблизости железнодорожную станцию. После этого Ньюкомб собирался двинуть всех людей Фейсала вперед, почти к самому Медайн-Салиху, захватить и удерживать часть линии, чтобы полностью отрезать Медину и вынудить ее к скорой сдаче. Уилсон двигался на помощь этой операции, а Дэвенпорт должен был усилить арабское наступление таким количеством египетских войск, которое он смог бы транспортировать.
Всю эту программу я считал необходимой для дальнейшего продвижения арабского восстания после взятия Веджа. Часть этой программы я спланировал и организовал сам. Но теперь, поскольку лихорадка и дизентерия, настигшие меня в лагере Абдуллы, дали время поразмыслить над стратегией и тактикой ведения этой не отвечавшей никаким правилам войны, мне казалось, что не только детали, но и весь план был ошибочным. Поэтому моей задачей стало объяснить свои изменившиеся идеи и, если это возможно, убедить моих начальников принять мою новую теорию.
Я начал с трех предложений. Первое состояло в том, что нерегулярные войска не должны наступать на города и тем самым вынуждать противника к принятию решений. Второе предполагало, что они в такой же мере не способны оборонять какую-то линию или пункт, в какой и штурмовать их. Третье исходило из того, что их достоинства следует использовать в глубине, а не на передовой линии.
В основе арабской войны лежала незыблемая география, тогда как турецкая армия была привнесенной случайностью. Нашей целью было находить слабейшие материальные связи противника и заниматься только этим, пока все они со временем не окажутся разорваны. Наш крупнейший ресурс – бедуины, на которых должна опираться наша война, были не годны для регулярных военных операций, но их достоинствами были мобильность, стойкость, уверенность в себе, знание местности, разумная смелость. Даже такой фактор, как их рассредоточенность, во время операции приобретал решающее значение. Поэтому мы должны максимально растягивать фронт, навязывать туркам пассивную оборону на возможно более протяженных рубежах, потому что это с материальной точки зрения было для них наиболее дорогостоящим вариантом войны.
Нашим долгом было достижение цели при наименьших людских потерях, поскольку жизнь человека была для нас много дороже денег или времени. Если мы будем терпеливы и сверхчеловечески искусны, то сможем следовать направлению Сакса и добиться победы без сражения, используя свои преимущества на основе тонкого математического и психологического расчета. К счастью, мы не были настолько слабы, чтобы требовать этого. У нас было преимущество перед турками в транспортных средствах, пулеметах, грузовиках, запасах взрывчатых материалов. Мы могли в любую минуту развернуть высокомобильную, отлично экипированную ударную силу минимальных размеров и успешно использовать ее в разных точках турецкой обороны, вынуждая турок укреплять свои посты сверх двадцати человек, необходимых для обороны. Это могло бы стать залогом быстрого успеха.
Медину мы брать не должны. Турок в Медине для нас совершенно безвреден. В египетской тюрьме пришлось бы тратить деньги на его питание и охрану. Мы хотели, чтобы в Медине, как и в любом другом отдаленном месте, оставалось как можно больше турок. Нашим идеалом было ограничение их движения до минимума, с максимальными для них неудобствами и потерями. Продовольственный фактор должен был привязывать их к железным дорогам, и мы приветствовали бы их присутствие на Хиджазской, Трансиорданской, Палестинской и Сирийской железных дорогах в течение войны, пока они оставляли бы в нашем распоряжении остальные девятьсот девяносто девять тысячных территории арабского мира. Если бы турки вознамерились эвакуироваться слишком скоро с целью сосредоточения на небольшой территории своих войск, способных эффективно ее удерживать, то нам пришлось бы восстанавливать их уверенность в себе путем сокращения наших действий. Упорство турок могло бы стать нашим союзником, потому что они были бы рады возможности удерживать или думать, что удерживают, как можно больше наших старых провинций. Эта имперская спесь должна была сохранять теперешнее абсурдное положение – одни фланги и никакого фронта.
Я подробно раскритиковал всю схему. Удержание средней точки железной дороги обошлось бы очень дорого, так как удерживающие силы могли оказаться под угрозой с обеих сторон. Смешение египетских войск с бедуинами чревато ослаблением морального состояния войск: бедуины могли бы оказаться в отчуждении и стать простыми наблюдателями за действиями профессиональных солдат, радуясь тому, что избавлены от ведущей роли. Результатом была бы недоброжелательность, что обязательно сказалось бы на эффективности действий. Кроме того, территория билли была очень засушливой, и содержание на линии значительного подразделения вызвало бы большие технические трудности.
Однако ни моим общим рассуждениям, ни конкретным возражениям большого значения никто не придал. Планы были утверждены, и уже велась предварительная подготовка. Все были слишком заняты своими делами, и некому было наделить меня особыми полномочиями, чтобы я смог приняться за свою работу. Ограничились тем, что меня выслушали и профессионально признали, что мой план контрнаступления мог бы быть полезным. Я разрабатывал с Аудой поход к племени ховейтат на их весенние пастбища в Сирийской пустыне. Там мы могли бы создать мобильную верблюжью кавалерию и захватить Акабу с востока, без пушек и пулеметов.
С востока Акаба не была защищена, сопротивление здесь ожидалось наименьшим, и взятие ее было бы для нас легчайшей задачей. Наш поход явился бы прекрасным примером обходного маневра, поскольку предполагал семисотмильный переход по пустыне с целью захвата территории в пределах дальности огня наших корабельных орудий. К тому же реальной альтернативы ему не намечалось, и он был настолько в духе моих размышлений во время болезни, что его исход вполне мог бы оказаться счастливым и несомненно поучительным. Ауда полагал, что при наличии динамита и денег возможно все и что к нам присоединятся мелкие кланы из окрестностей Акабы. Фейсал, который уже установил с ними контакт, также считал, что они окажут помощь, если мы достигнем предварительного успеха у Маана, а затем двинем силы на порт. Пока мы раздумывали, военные корабли сделали несколько рейдов, и от захваченных ими турок мы получили такую полезную информацию, что мне не терпелось немедленно отправиться в путь.
Пустынная дорога до Акабы была такой долгой и трудной, что мы не смогли взять с собой ни пулеметов, ни запасов, ни солдат регулярной армии. Соответственно, единственным элементом, который я мог бы использовать из плана в отношении железной дороги, был лишь я сам, но в данных обстоятельствах этого явно не хватало, поскольку я был так решительно настроен против этого, что о моей помощи здесь слушали бы вполуха. И я решил пойти собственным путем, будь то по приказу или без него. Я написал полное извинений письмо Клейтону о своих наилучших намерениях и отправился в дорогу.
Книга 4 Продвижение к Акабе
Главы с 39‑й по 54‑ю. Порт Акабы благодаря природным условиям был таким неприступным, что с суши его можно было взять только благодаря внезапности нападения, но тот факт, что Ауда абу Тайи примкнул к Фейсалу, позволил нам надеяться на привлечение достаточного количества людей из племен восточной пустыни для броска на берег.
Насир, Ауди и я вместе отправились в далекий путь. До сих пор общепризнанным лидером был Фейсал, но так как он оставался в Ведже, я вынужден был принять на себя неблагодарное бремя этой экспедиции. И я принял и его, и бесчестный скрытый смысл этого как наш единственный шанс достижения победы. Мы перехитрили турок и вошли в Акабу на крыльях удачи.
Глава 39
К девятому мая все было готово, и в сиянии послеполуденного солнца мы покинули шатер Фейсала, чьи добрые напутствия еще долго звучали вдогонку нам с вершины холма. Нас вел шериф Насир. Его светлая доброта, вызывавшая ответную преданность даже в самых испорченных людях, делала его единственным вождем (и благословением) нашего предприятия. Когда мы рассказали ему о своих чаяниях, он едва заметно вздохнул: сказывалась физическая усталость после многих месяцев службы на передовых позициях. Чувствовалось, что его страшит ощущение собственного возмужания – с его зрелыми мыслями, навыками и опытом, сознание безвозвратного ухода беззаботности и поэтичности отрочества, грозившего превратить в цель жизни сам ее процесс. Физически он был еще очень молод, но его переменчивая душа старела быстрее, чем тело, и грозила умереть раньше его, что является уделом большинства из людей.
Первый короткий переход привел нас к форту Себейль в районе Веджа, где египетские паломники обычно запасались водой. Мы расположились лагерем рядом с большим кирпичным резервуаром, в тени то ли от стены форта, то ли от пальм, и разобрались во всех досадных мелочах, выявившихся во время первого перехода. С нами были Ауда и его родственники, а также дамасский политик Несиб эль-Бекри, который должен был представлять Фейсала перед сирийскими крестьянами. Несиб был умен, имел собственное мнение, и за его плечами был опыт предыдущего успешного перехода по пустыне. Его легкое отношение к рискованным предприятиям, редко встречающееся у сирийцев, как и его политические убеждения, способности, окрашенное чувством юмора красноречие, патриотизм, часто перевешивавший врожденную тягу к околичностям, в равной мере делали его в наших глазах своим человеком.
Своим спутником Несиб выбрал сирийского офицера по имени Зеки. В нашем эскорте было тридцать пять агейлов под командованием Ибн Дхейтира, человека, отгороженного от всего мира стеной своего необычного темперамента, дистанцированного, отстраненного и самодостаточного. Фейсал собрал двадцать тысяч фунтов стерлингов золотом – все, что смог предоставить нам, даже больше, чем мы просили, – для выплаты жалованья новым людям, которых мы должны были набрать в армию, а также для выдачи аванса ховейтатам, чтобы заставить их поторопиться.
Этот неудобный груз – двести с лишним килограммов золота – мы разделили между собой на случай какого-либо происшествия в пути. Вернувшийся к своим обязанностям интенданта шейх Юсуф выдал каждому из нас по полмешка муки, решив, что сорока пяти килограммов на человека при умеренном расходовании будет достаточно на шесть недель. Сумы с мукой добавили к вьюкам, а остальную, из расчета по четырнадцать килограммов на человека, которые предстояло выдать каждому, когда освободятся сумы, по распоряжению Насира погрузили на вьючных верблюдов.
Мы взяли с собой некоторое количество патронов и несколько лишних винтовок для подарков. Шесть верблюдов были нагружены легкими упаковками взрывчатки для подрыва путей, поездов или мостов на севере. Кроме того, Насир, который был эмиром в своем городе, вез с собой хорошую палатку для приема посетителей, а один верблюд шел с грузом риса для их угощения. Впрочем, этот рис мы с большим удовольствием ели сами, так как однообразный рацион, состоявший из хлеба, замешенного на воде, который мы запивали той же водой, становился для нас все менее привлекательным. Будучи новичками в путешествии такого рода, мы не знали, что в долгом пути легкая по весу мука была наилучшим из всех продуктов. Семью месяцами позднее ни Насир, ни я уже не загружали наш четвероногий транспорт рисом и даже не вспоминали об этой роскоши. Кроме моих агейлов Мухеймера, Мерджана и Али, меня сопровождали Мухаммед, упитанный парень из какой-то хауранской деревни, и оказавшийся вне закона желтолицый, крепкого сложения Гасим из Маана, бежавший в пустыню к ховейтатам после убийства турецкого чиновника в споре по поводу налога на скот. У всех нас преступления против турецких сборщиков налогов вызывали сочувствие, и Гасим многим казался выдающимся человеком, что на самом деле было далеко от истины.
Наш отряд выглядел слишком скромно, чтобы рассчитывать на то, что он завоюет новую провинцию. Такого мнения, видимо, придерживались многие. Представитель Бремона при Фейсале Ламотт приехал, чтобы сфотографировать нас на прощание, чуть позже появился и Юсуф со своим добрым доктором, а также Шефик и братья Несиба, пожелавшие нам успеха. Вечером все собрались за роскошной трапезой, продукты для которой привез с собой предусмотрительный Юсуф: вероятно, его далеко не мягкое сердце дрогнуло при мысли об ужине хлебом с водой, а может быть, ему просто захотелось устроить нам прощальный пир перед тем, как мы затеряемся в пустыне.
После того как все разъехались, мы наелись до отвала и незадолго до полуночи двинулись к оазису Курру, где по плану кончался очередной этап нашего похода. Наш проводник Насир знал эту часть пустыни почти так же хорошо, как свою родную. Залитые лунным светом, мы ехали под усыпанным звездами ночным небом, и Насир, охваченный сокровенными воспоминаниями, рассказывал мне о своем доме с каменным полом в погруженных в полумрак залах под сводчатыми крышами, защищавшими от летнего зноя; о садах, засаженных плодовыми деревьями всех видов, между которыми он гулял по затененным тропинкам, недосягаемый для лучей палящего солнца; о высившемся над колодцем водоподъемном колесе с опрокидывающимися кожаными ведрами, которое вращали быки, шагавшие по кругу изрытой копытами дорожки, протоптанной на пологом склоне холма; о том, как вода струилась по бетонированным лоткам, проложенным вдоль садовых тропинок, или била фонтанчиками во дворе, рядом с отгороженным увитой виноградом решеткой большим бассейном, выложенным сверкающей плиткой. В зеленую бездну этого бассейна он с домочадцами брата нырял, спасаясь от полуденной жары.
Обычно веселый, Насир порой поддавался ностальгическому настроению и с недоумением спрашивал себя, чего ради он, эмир Медины, богатый и могущественный, бросил все, чтобы стать посредственным лидером каких-то безнадежных авантюр в пустыне – вместо того чтобы наслаждаться жизнью в своем утопающем в садах дворце. Он уже два года был в изгнании, связав свою судьбу с передовыми частями армии Фейсала, ему поручали самые опасные операции, он был первым в каждом прорыве, а тем временем турки находились в его доме, опустошали его роскошные плодовые сады и рубили пальмы. Смолкло даже скрипевшее шестьсот лет над большим колодцем колесо, увлекаемое быками. Погибали его иссушенные без полива, когда-то цветущие земли, становившиеся похожими на эти голые холмы, по которым мы сейчас ехали.
После четырехчасового перехода мы два часа поспали и поднялись с восходом солнца. Вьючные верблюды, запаршивевшие в Ведже от страшной чесотки, двигались медленно, весь день непрерывно пощипывая на ходу траву. На верховых мы налегке двигались бы намного быстрее, но Ауда, следивший за графиком наших переходов, это запрещал, так как ожидавшие нас впереди трудности могли потребовать от животных сил, которых они набрались бы, лишь не подвергаясь перегрузкам в пути. И мы, едва сохраняя самообладание, еле тащились шесть часов по нестерпимой жаре. Летнее солнце в этом простиравшемся за Веджем океане ярко-белого песка могло сильно повредить наши глаза, а голые скалы, обступавшие с обеих сторон нашу тропу, обдавали нас волнами пышущего жара, от которого кружилась и нестерпимо болела голова. Поэтому к одиннадцати часам мы взбунтовались против требования Ауды продолжать путь, остановились и, накинув на колючие ветки сложенные вдвое одеяла, чтобы создать себе плотную тень, которая, к сожалению, перемещалась вместе с солнцем, улеглись под деревьями и отдыхали до половины третьего.
После этой передышки мы спокойно ехали еще три часа по ровной дороге, приближаясь к окруженной стенами обширной долине, пока впереди не показался зеленый сад Эль-Курра. Между стволами пальм проглядывали белые палатки. Мы не успели спешиться, как приветствовать нас вышли Расим с Абдуллой, доктор Махмуд и даже кавалерийский командир Мавлуд. От них мы узнали, что шериф Шараф, с которым мы рассчитывали встретиться в Абу-Раге, где нам предстоял очередной ночлег, отправился на несколько дней в рейд. Это означало, что спешить нам было некуда, и мы двое суток отдыхали в Эль-Курре.
Мне это было на руку: дело в том, что ко мне вернулась свалившая меня в Вади-Аисе лихорадка, сопровождавшаяся фурункулами, – на этот раз в более тяжелой форме. Фурункулы больше всего досаждали мне во время переходов, и каждый привал был для меня настоящим благословением, хотя он и входил в жестокое противоречие с моей волей, нацеленной на движение вперед. Такие передышки давали мне очередной шанс пополнить скудные запасы моего терпения. Я лежал без движения, стараясь закрепить в сознании полученный покой, зелень и обилие воды, делавшие этот сказочный сад в пустыне прекрасным и желанным, как если бы я когда-то его уже видел. Или, может быть, дело было просто в том, что мы давно не видели свежей весенней травы?
Обитатель Курра, единственный оседлый беллуви, убеленный сединой Даиф-Алла, день и ночь работал со своими дочерьми на этом крошечном клочке земли, доставшемся ему от предков. Эта небольшая терраса была отвоевана у природы в естественной нише склона в конце долины, защищенной от ливневых паводков массивной стеной из необработанного камня. Посреди нее находился колодец с чистой, холодной водой, над которым нависал топорно сработанный журавль; с его помощью Даиф-Алла по утрам и вечерам, когда солнце стоит низко над горизонтом, черпал большие бадьи воды и разливал ее по глиняным арыкам, подводящим воду к корням деревьев по всему саду. Он выращивал особые низкие пальмы, чьи широкие листья закрывали посаженные им растения от солнца, которое, не будь этой защиты, выжгло бы всю растительность, держал табачную плантацию (табак приносил ему наибольший доход). На небольших делянках у него росли, сменяя друг друга в зависимости от времени года, бобовые, дыни, огурцы и баклажаны.
Старик жил со своими женщинами в плетеной из веток кустарника хижине рядом с колодцем; к нашей политике он относился скептически, риторически спрашивая о том, насколько больше еды и воды принесут людям эти мучительные усилия и кровавые жертвы. Мы мягко пытались заговорить с ним о таком понятии, как «свобода», о том, что арабские земли должны принадлежать арабам. «Даиф-Алла, разве этот сад не должен быть твоим собственным?» Однако он не понимал этого и бил себя кулаком в грудь, твердя одно и то же: «Курр – это я, я!»
Он был свободен и ничего не хотел ни для других, ни для себя, желая лишь, чтобы ему принадлежал этот сад. И не понимал, почему другие не могли разбогатеть и жить в таком же достатке. Он гордился своей набухшей по́том и окрасившейся от него в свинцовый цвет кожаной ермолкой, утверждая, что она досталась ему от деда, купившего ее сто лет назад, когда Ибрагим-паша был в Ведже. Другим неотъемлемым предметом одежды была у него рубаха – он покупал ее для себя вместе с табаком под новый год. По одной рубахе он купил для каждой из дочерей, и еще для старухи, своей жены.
Мы были благодарны этому старику, так как, кроме того, что он выразил удовольствие по поводу нашего чрезмерного аппетита, он продал нам овощей, которые вместе с консервами Расима, Абдуллы и Махмуда обеспечили нам роскошную жизнь. По вечерам вокруг костров звучала музыка – не монотонное гортанное завывание бедуинов и не возбуждающая гармония агейлов, а четырехголосное пение фальцетом и сирийские городские мелодии. В отряде Мавлуда были музыканты, и каждый вечер собирались застенчивые солдаты, чтобы поиграть на гитарах и попеть песни дамаскских кафешантанов или же любовные вирши родных деревень. Я лежал в палатке Абдуллы; расстояние, журчание воды в арыке и листва деревьев приглушали звуки этой музыки, доставлявшей мне незатейливое удовольствие.
Часто Несиб и Бекри вынимали бумажки с текстами песен Селима эль-Джезайри, ярого революционера, который на досуге, между кампаниями, военным колледжем и кровавыми рейдами по заданиям своих хозяев – младотурок – сочинял в стиле народного просторечия стихи о грядущей свободе своего народа. Несиб с друзьями, раскачиваясь в такт, распевали эти песни, вкладывая в их слова всю свою надежду и страстность, и их широкие, как луна, бледные дамасские лица, освещаемые пламенем костров, обливались потом. Солдатский лагерь замирал до момента, когда истаивал последний звук какой-нибудь баллады, после чего у каждого вырывался вздох, соединявшийся в общее эхо последней ноты. Только старый Даиф-Алла продолжал поливать свои грядки, уверенный в том, что наши глупости когда-нибудь да кончатся, кому-то понадобится его зеленый товар и у него появятся покупатели.
Глава 40
Для горожан этот сад был последним напоминанием о мире людей, перед тем как нас охватило и увело в пустыню безумие войны. Ауда воспринимал этот парад буйной зелени почти как неприличие и томился по голой пустыне. И мы, недоспав вторую ночь в этом раю, в два часа ночи уже снова ехали широкой долиной. Было темно, хоть глаз выколи, и даже мерцавшие в ночном небе звезды были не в силах пролить свет в мрачные глубины, в которые брели наши верблюды. Наш проводник Ауда, чтобы вселить в нас уверенность в его надежности, непрерывно повторял нараспев «хо, хо, хо»; то была, надо полагать, песня бедуинов племени ховейтат – эпическая поэма, довольствовавшаяся тремя нотами – вверх и вниз, вперед и назад, в исполнении такого голоса, что слова ее разобрать было невозможно. Скоро мы поняли, что должны быть благодарны Ауде за это, поскольку дорога наша повернула влево и каждый в длинной веренице нашего каравана поворачивал верблюда в нужном месте, ориентируясь только на звук его голоса, эхом метавшегося между черными скалами, чьи неровные, словно рваные, вершины слабо освещала поднявшаяся над ними луна.
Во время всего этого долгого путешествия шериф Насир и все время кисло улыбавшийся кузен Ауды Мухаммед эль-Дейлан натерпелись горя с моим арабским языком, по очереди давая мне уроки то классического мединского диалекта, то живого, выразительного языка пустыни. Поначалу мой арабский язык являл собою спотыкающуюся смесь диалектов племен Среднего Евфрата (разумеется, не в расхожем скабрезном варианте), но теперь он становился беглой смесью хиджазского сленга с поэзией северных племен, бытовой лексикой звонкого недждского наречия и книжной сирийской. Однако эта беглость не восполняла отсутствия знаний грамматики, что делало мою речь жестоким испытанием для слушателей. Ньюкомб, например, предполагал, что я родом из какой-нибудь забытой Аллахом дремуче-безграмотной глуши, настолько фрагментарным был набор частей арабской речи в моем исполнении.
Однако, поскольку я так и не мог понять хотя бы трех слов Ауды, его песня через полчаса меня окончательно утомила. Полная луна медленно поднималась в небе все выше, всплывая теперь уже и над самыми высокими холмами и проливая в нашу долину свой обманчивый свет, менее надежный, чем сама темнота. Мы ехали так, пока впереди не заиграли первые лучи солнца, совершенно невыносимого для тех, кто всю ночь провел в седле.
Завтрак мы приготовили из муки, облегчив таким образом после нескольких беззаботных дней, проведенных у гостеприимного хозяина, вьюки наших несчастных верблюдов. Шараф все еще не вернулся в Абу-Рагу, и спешить нам было некуда, пока не возникнет потребность в пополнении запаса воды. После ужина мы снова соорудили навесы из одеял и улеглись до сумерек, раздраженно ловя уползавшую тень, потея от жары и страдая от назойливых мух.
Наконец Насир подал сигнал к выступлению; мы четыре часа двигались вверх по ущелью между обступавшими нас с обеих сторон величественными холмами, а потом снова устроили привал в долине. Заросли кустарника обеспечили нас дровами для костров, а чуть выше в чашеобразных углублениях скалы справа от нас стояла прекрасная на вкус пресная вода. Насир расщедрился, велел приготовить на ужин рис и пригласил друзей поужинать с нами. Организация нашего движения была несколько странной и осложнялась тем, что Насир, Ауда и Несиб принадлежали к независимым родам, были крайне щепетильны в вопросах чести и первенства и допускали главенство Насира только потому, что с ним в качестве гостя жил я, подавая им пример уважения к Насиру. Каждый из них требовал участия в обсуждении всех деталей нашего похода, мест и времени привалов и ночлега. Было невозможно не считаться ни с мнением Ауды, этого сына войны, не знавшего над собой хозяина с тех пор, как он впервые, еще маленьким мальчиком, оседлал своего верблюда, ни с советами ревнивого Несиба, отпрыска не менее щепетильного сирийского рода, весьма чувствительного в вопросах достоинства и его признания.
Объединить таких людей могли бы только боевой клич и знамя, поднятое не ими самими, а кем-то другим. Возглавить же их мог бы только лидер извне, в основе верховенства которого была бы какая-то идея, возможно противоречащая прямой логике, но не вызывающая сомнений и достаточно независимая, которую инстинкт мог бы принять, а разум – не найти рациональной основы ни для того, чтобы ее отвергнуть, ни для того, чтобы поддержать. Гордостью армии Фейсала было то, что, эмир Мекки, потомок пророка, он был представителем некоего внеземного мира, которого сыны Адама могут почитать без угрызений совести. Такова была связующая идея арабского движения, и именно она являлась залогом его действенного, хотя и слепого единодушия.
Уже в пять часов утра мы снова были в дороге. Долина все больше сужалась, и мы ехали в обход большого выступа, поднимаясь по крутому откосу. Дорога превратилась в скверную козью тропу, серпантином взбиравшуюся по склону, слишком крутому, чтобы можно было двигаться верхом. Мы спешились и повели верблюдов в поводу. Нам то и дело приходилось помогать друг другу: один толкал верблюда сзади, другой тянул вперед, поддерживая на особенно опасных участках и распределяя груз так, чтобы облегчить животному движение.
Более узкие части тропы, над которыми нависали выступавшие из скалистых стен камни, были опасны: навьюченный груз задевал неровности каменной стены, оттесняя животное к обрыву. Нам приходилось перекладывать и продукты, и взрывчатку, но, несмотря на все предосторожности, мы потеряли на этом перевале двух ослабевших верблюдов. Убедившись в том, что упавшие животные больше не смогут подняться на ноги, ховейтаты перерезали им сонную артерию над грудной клеткой, притянув голову к самому седлу, а потом разделали туши и поделили мясо на всех.
К нашей радости, вершина перевала оказалась не гребнем горного кряжа, а обширным плато, слегка наклоненным от нас к востоку. Первые ярды его были неровными, скалистыми, поросшими плотным ковром из колючих растений, напоминавших вереск, но мы скоро доехали до выстланной белым галечником долины. На пересохшем русле бедуинская женщина, глубоко зарывшись локтем в гальку, склонилась над небольшим отверстием, шириной не больше фута, и, черпая медным ковшом очень чистую, пресную воду молочно-белого цвета, наполняла ею кожаный мешок.
Это была долина Абу-Саад. Вожделенная долина, ее вода, а также ударявшиеся на ходу о наши седла привязанные к ним куски свежего красного верблюжьего мяса подвигли нас на решение остановиться здесь на ночлег, чтобы заполнить таким образом еще часть времени до возвращения Шарафа из его рейда к железной дороге.
Проехав еще четыре мили, мы разбили лагерь под сенью развесистых деревьев, в густых зарослях колючего кустарника, под переплетенными сверху ветками которого, как в шалаше, было пустое пространство. Днем ветви служили каркасом для одеял, под которыми мы скрывались от деспотичного солнца, а ночью – крышей, под которой мы спали. Мы давно привыкли спать прямо на земле, под луной и звездами, ничем не отгораживаясь ни от ветра, ни от ночных звуков пустыни, и по контрасту это наше укрытие казалось нам странным, но обещавшим полный покой за его импровизированными стенами и крышей над головой, хотя крыша эта была очень ненадежна и едва закрывала от нас своей сеткой усеянное звездами небо.
Я же опять был болен, лихорадка усиливалась, тело мучили фурункулы и потертости от пропитанного потом седла. Когда Насир без всяких моих просьб решил остановиться на середине дневного перехода, я, к его большому удивлению, тепло его поблагодарил. Мы были теперь на известняковом гребне Шефа. Перед нами раскинулось большое темное лавовое поле, а невдалеке от него виднелся сплошной ряд красных и черных скал из песчаника, с коническими вершинами. Воздух на этом высоком плоскогорье был не таким раскаленным. Утром и вечером здесь нас обдували потоки ветра, хорошо освежавшие после изнуряющего неподвижного воздуха долин.
Следующим утром мы позавтракали жареным верблюжьим мясом и, чувствуя себя намного бодрее, пустились в дорогу по плавно опускавшемуся плато из красного песчаника. Вскоре мы оказались у первого разрыва в его поверхности – то был узкий проход к ложу поросшей кустарником песчаной долины, по обе стороны которой обрывались пропасти с обнажениями песчаника и вздымались зубчатые вершины, постепенно становившиеся все выше по мере того, как мы опускались. Их контуры резко очерчивались на фоне утреннего неба. Дно долины лежало в тени, воздух отдавал сыростью и запахом разложения. Гребни скал над нами выглядели как-то странно обрезанными, словно фантастические парапеты. Мы продолжали зигзагами спускаться все глубже, как будто в чрево земли, пока через полчаса не вышли через резко сузившееся ущелье в долину Вади-Джизиль – главное русло этих песчанистых областей, конец которого мы видели близ Хедии.
Вади-Джизиль представляла собой глубокую горловину шириной в двести ярдов, поросшую тамариском, пробившимся к солнцу через слой наносного песка и из мягких двадцатифутовых насыпей, громоздившихся везде, где водовороты паводка или завихрения ветра отложили у подножий скал массы тяжелой пыли. Стены этой горловины были сложены параллельными напластованиями песчаника, прорезанного во многих местах красными включениями. Гармония темных скал, их розовых подножий и бледно-зеленого кустарника ласкала глаза, за долгие месяцы измученные чередованием ослепительного солнечного света днем и непроглядного темно-коричневого мрака пустыни по ночам. С наступлением вечера заходящее солнце окрашивало своим сиянием одну сторону долины в темно-красный цвет, оставляя другую в фиолетовом мраке.
Наш лагерь расположился на склонах едва поднимавшихся от поверхности земли, поросших сорняками дюн в излучине долины, где узкая расщелина образовала обратный сток и небольшой водоем, в котором оставалась солоноватая, неприятная на вкус вода от зимнего паводка. В зарослях олеандра, зеленевших в конце долины, виднелись белые верхушки палаток Шарафа. Мы послали человека, чтобы он узнал новости. Там ему сказали, что Шараф возвратится на следующий день, и, таким образом, мы провели две ночи в этом игравшем странными красками месте, отличавшемся каким-то особенно гулким эхом. Солоноватая вода вполне годилась для наших верблюдов, да и сами мы выкупались в ней, безуспешно сражаясь с полуденным зноем. Мы поели, как следует выспались и разбрелись по ближайшим лощинам, разглядывая горизонтальные розовые, коричневые, кремовые и алые пласты обнажений, почти идеально плоская поверхность которых была словно разрисована то более светлыми, то более темными тонкими причудливыми узорами. Я провел полдня, лежа под стенкой (вероятно, сложенной из блоков песчаника каким-нибудь пастухом), наслаждаясь послеполуденным теплым воздухом и мягким солнечным светом и вслушиваясь в шелест ветра на верхних грубых глыбах над моей головой. Долина была объята извечным покоем, который лишь подчеркивался этим едва уловимым звуком.
Глаза у меня были закрыты, и я уже задремывал, когда услышал чей-то юношеский голос. Сбросив дремоту, я увидел сидевшего передо мной на корточках взволнованного новичка-агейла по имени Дауд. Он взывал о помощи. Его приятель Фаррадж по неосторожности спалил их палатку, и Саад, капитан агейлов Шарафа, собирался выпороть виновника. Если бы я заступился за Фарраджа, его освободили бы от наказания. Случилось так, что именно в этот момент ко мне подошел и сам Саад; пока я излагал ему суть дела, Дауд сидел с полуоткрытым от напряжения ртом, прищурив большие темные глаза и тревожно нахмурив прямые брови. Его зрачки, чуть смещенные от центра глазного яблока, недвусмысленно говорили о его готовности на все.
Ответ Саада был неутешительным. Эта парочка вечно влипала во всякие истории, а их проделки настолько надоели капитану, что строгий Саад решил выпороть парня, чтобы другим было неповадно нарушать порядок. Единственное, что он был готов сделать, учитывая мое ходатайство, – это позволить Дауду разделить участь своего друга. Услышав это, Дауд вскочил, поцеловал мне и Сааду руки и пулей помчался по долине. А Саад, смеясь, рассказал мне историю этой известной всем пары. Они являли собою пример тех восточных парней, для которых отсутствие в армии женщин делало неизбежной взаимную привязанность. Такая дружба нередко превращалась в глубокую и сильную мужскую любовь, выходившую далеко за рамки нашего представления о плотских отношениях. Пока они оставались невинными, они проявляли горячность и бесстыдство. Но переступив порог сексуального общения, оказывались во власти бездуховной связи, основанной на стойком желании отдаваться и брать, подобной браку.
Шараф на следующий день не приехал. Утро прошло у меня за беседой с Аудой о предстоящих походах, а Насир в это время выщелкивал из коробка большим и указательным пальцем зажженные спички, запуская их в нас через палатку. В самом разгаре этого веселого времяпрепровождения к нам приковыляли две согбенные фигуры с застывшей болью в глазах и вымученной улыбкой на устах. То были горячий Дауд и его любовник Фаррадж, красивое женоподобное создание с мягкими чертами гладкого невинного лица и с полными слез глазами. Они заявили, что готовы служить мне. Я же в них не нуждался, заметив между прочим, что после порки они вряд ли смогут сидеть в седле. На это они возразили, что поедут без седел. Мне пришлось добавить, что я человек простой и что мне не нравится, когда меня окружают слуги. Раздосадованный Дауд сердито отвернулся, но Фаррадж стал убеждать, что при мне должны быть верные люди и что они будут сопровождать меня всюду лишь из чувства благодарности, ничего за это не требуя. Пока более упрямый Дауд продолжал демонстрировать недовольство, его приятель упал на колени перед Насиром, и вся его женственность отразилась в мольбе принять их предложение. В конце концов я по совету Насира взял обоих, главным образом потому, что они показались мне очень юными и чистыми.
Глава 41
Шараф вернулся лишь на третий день утром, о чем нам стало известно по сильному шуму: арабы из его летучего отряда палили залпами в воздух, и эхо выстрелов долго перекатывалось по извилистой долине, создавая впечатление, будто отражавшие его склоны голых гор присоединялись к этому салюту. Отправляясь к нему на беседу, мы надели самую лучшую одежду. Ауда облачился в купленную в Ведже шинель из тонкого сукна мышиного цвета с бархатным воротником и в желтые сапоги с эластичными вставками. Когда он шел, его длинные волосы, окаймлявшие изможденное лицо, развевались под легким ветром. Шараф был к нам добр, потому что ему удалось захватить на железной дороге пленных и взорвать полотно вместе с водокачкой. Одной из принесенных им новостей было то, что в Вади-Дераа, по которой нам предстояло проехать, после прошедших ливней образовались озера дождевой и, разумеется, пресной воды, пригодной для питья. Это должно было сделать наш переход до Фаджра короче на пятьдесят миль, к тому же снималась угроза страданий от жажды. Это было очень важно, поскольку общая емкость наших вместилищ для воды составляла всего около двадцати галлонов на пятьдесят человек – слишком малая гарантия безопасности.
На следующий день, около полудня, мы без сожаления покинули Абу-Рагу, так как эта прекрасная местность оказалась нездоровой и нас все три дня терзала затаившаяся в ее русле лихорадка. Ауда повел нас в обход по небольшой долине, которая скоро вывела нас на простор Шеггской равнины, представлявшей собою песчаную местность. Вокруг нее были повсюду разбросаны островки и островерхие скалы из красного песчаника, выветренные у основания настолько, что того и гляди обрушатся и перекроют извивавшуюся между ними дорогу, пролегавшую, на первый взгляд, по непроходимой теснине, но в конце концов, как обычно, переходившей в очередной другой проход. Ауда вел нас без колебаний через этот хаос, гарцуя с разведенными локтями на своем верблюде и при этом покачивая для равновесия руками, подчинявшимися еле заметным движениям плечей.
На дороге не было видно никаких отпечатков верблюжьих ног, так как каждый порыв ветра выравнивал, словно щеткой, песчаную поверхность, стирая следы последних путников и оставляя на песке лишь узор из бесчисленных мелких девственно-чистых волн. На покрытой рябью песчаной поверхности виднелся лишь высохший верблюжий навоз, который был легче песка и перекатывался по ней, как скорлупа грецкого ореха.
Ветер сгонял эти перекатывавшиеся по песку скорлупки в кучки по углам и ямкам, и, возможно, именно по ним, а также благодаря своему непревзойденному чутью Ауда безошибочно вел нас в правильном направлении. Обступавшие нас скалы удивляли своими разнообразными формами и наводили на размышления. Зернистая структура, красный цвет, поверхности, расчерченные извилистыми бороздками, проделанными струями песка, гонимого ветром, поглощали солнечный свет, делая его мягче и облегчая участь наших слезившихся глаз.
На полпути нам попались навстречу пятеро или шестеро всадников, приближавшихся со стороны железной дороги. Мы с Аудой, ехавшие впереди колонны, испытали обычное для путников пустыни при встрече с незнакомцами перехватывающее дух волнение: друзья или враги? – и инстинкт бдительности заставил нас потянуться к винтовкам, закрепленным по правую руку у седла, чтобы можно было мгновенно ими воспользоваться. Когда расстояние между нами сократилось, мы поняли, что это люди из арабских сил. Первый из них, ерзая в неудобном, прилаженном на спину какого-то неуклюжего верблюда деревянном седле манчестерского производства, принятом в британском корпусе верблюжьей кавалерии, оказался светловолосым англичанином со спутанной бородой, в потрепанной военной форме. Как мы догадывались, это должен был быть Хорнби, ученик Ньюкомба, одержимый инженер, соперничавший с ним в искусстве подрыва железнодорожных путей. Это была моя первая встреча с ним, и после того, как мы обменялись приветствиями, он сообщил, что Ньюкомб недавно прибыл в Ведж, чтобы обсудить с Фейсалом возникшие у него затруднения и выработать планы их преодоления.
Нескончаемые проблемы Ньюкомба порождались переизбытком энергии и привычкой делать в четыре раза больше, чем делал бы на его месте любой англичанин, и в десять раз больше, чем сочли бы необходимым и разумным арабы. Хорнби плохо говорил по-арабски, а Ньюкомб знал язык недостаточно для того, чтобы убеждать, хотя довольно для того, чтобы отдавать приказания, однако приказания в этой стране оказывались несовместимыми с духом людей. Эта пара настырных упрямцев могла неделями торчать у железнодорожного полотна, почти без помощников, часто без еды, пока у них не кончалась взрывчатка или вконец не изматывались верблюды, что вынуждало их возвращаться для пополнения запаса. Верблюды голодали среди тамошних голых холмов, и они перепортили, одного за другим, всех лучших животных Фейсала. В этом самым большим грешником был Ньюкомб, в любой поездке гнавший верблюдов только рысью. Кроме того, как топограф, он, приводя в полное отчаяние сопровождавших его людей, не пропускал ни одного высокого холма на местности, по которой проезжал, чтобы не подняться на него и не окинуть пытливым взором окрестности. Его эскорту оставалось при этом либо предоставлять ему карабкаться наверх одному (последнее дело – бросить товарища в пути), либо калечить драгоценных и незаменимых верблюдов, стараясь не отстать от Ньюкомба. «Ньюкомб – это огонь, который жжет и друзей, и врагов», – жаловались его спутники, одновременно восхищаясь его удивительной энергией и опасаясь стать очередной жертвой его дружеского расположения.
Арабы говорили мне, что Ньюкомб не может спать иначе как положив голову на рельсы и что Хорнби был готов перегрызать рельсы зубами, когда не срабатывал пироксилин. Все это, конечно, были легенды, однако за ними стояла какая-то общая для этих людей ненасытная потребность разрушения, которая могла бы иссякнуть только тогда, когда не осталось бы ничего, что можно уничтожить. Четыре турецких строительных батальона не знали покоя, без конца латая взорванные водокачки, перекладывая шпалы, стыкуя новые рельсы, а в Ведж везли все новые и новые тонны пироксилина для удовлетворения аппетитов наших подрывников. Они были великолепны, но их слишком бросавшееся в глаза превосходство обескураживало наши слабые отряды, и те стыдились выказывать свои скрытые способности. Ньюкомб с Хорнби оставались в своем деле одинокими, без учеников и подражателей.
На закате мы доехали до северной границы плато, усеянного битым песчаником, и теперь поднимались на новый рубеж – на шестьдесят футов выше места последней стоянки, в царство иссиня-черной вулканической породы, усеянной кусками выветренного базальта величиной с ладонь, тщательно подогнанными друг к другу подобно булыжной мостовой. По-видимому, затяжные проливные дожди долго смывали пыль с поверхности этих камней, загоняя ее в промежутки между ними, пока примыкавшие вплотную друг к другу камни не выровнялись в одной плоскости, превратившись в сплошной ковер, выстилавший всю равнину и оградивший от непогоды соленую грязь, заполнявшую промежутки между лежавшими ниже языками лавы. Верблюдам стало идти гораздо легче, и Ауда отважился продолжить движение после наступления темноты, руководствуясь загоревшейся в небе Полярной звездой.
Было очень темно. Правда, небо было безоблачным, но черный камень под ногами поглощал слабый свет звезд, и в семь часов, когда мы наконец остановились, с нами оказались только четверо из нашего отряда. Вокруг простиралась тихая долина с еще влажным песчаным руслом, поросшим колючим кустарником, к сожалению непригодным в пищу верблюдам. Мы стали вырывать с корнем эти горькие кусты и складывать из них большой костер, который вскоре разжег Ауда. Когда костер разгорелся, в круг света под нашими ногами из-под него медленно выползла длинная черная змея, которую мы, вероятно, спящей прихватили вместе с ветками. Высокие языки пламени должны были служить маяком для усталых верблюдов, которые так сбились с дороги, что прошло два часа, прежде чем подошла последняя группа. Отставшие громко пели, отчасти чтобы подбодрить самих себя и своих голодных животных, которых пугала неведомая долина, отчасти чтобы мы поняли, что приближаются свои. А нам было так уютно у костра, что мы не возражали бы, если бы они задержались еще больше.
За ночь верблюды разбрелись, и их пришлось искать так долго, что было уже почти восемь часов. Мы наконец напекли хлеба и поели, после чего отправились дальше. Наш путь пролегал через очередное лавовое поле. С утра мы были полны сил, и нам казалось, что камни на дороге попадались реже, к тому же они часто были утоплены в слежавшемся песке, и ехать по такому грунту было легко, как по теннисному корту. Мы быстро проехали эти шесть или семь миль, а потом повернули на запад у низкого кратера, засыпанного пеплом, через водораздел, отделявший Джизиль от котловины, по которой проходила железная дорога. Истоки здешних крупных водных систем выглядели мелкими песчаными руслами, прорезывавшими своими желтыми извилинами иссиня-черную долину. Равнина расстилалась перед нами на многие мили и выделялась пятнами разных цветов, как на географической карте.
Мы ехали непрерывно до полудня, а потом просидели прямо на голой земле до трех часов. Остановка была вынужденной: мы боялись, как бы наши уставшие верблюды, за долгое время привыкшие к песчаным дорогам прибрежной равнины, не обожгли ступни, шагая по раскаленным камням, и не превратились в хромых калек. Затем мы снова их оседлали. Двигаться стало труднее, потому что то и дело приходилось объезжать обширные поля нагроможденного кучами базальта или глубокие желтые старицы, промытые водой в тонкозернистом белом песчанике, под коркой которого лежал мягкий камень. Вскоре все чаще стали попадаться выходившие на поверхность столбами обнажения красного песчаника, из которых под мягкой, крошившейся породой выступали острые, как нож, более твердые слои. В конце концов эти руины заполнили все пространство, напоминая вчерашний пейзаж, и теперь толпились группами по сторонам дороги; чередование этих светлых образований с их собственными глубокими тенями создавало впечатление огромной шахматной доски. Нам снова оставалось лишь удивляться тому, с какой уверенностью Ауда вел наш маленький отряд через каменный хаос.
Наконец лабиринт остался позади, отступив перед очередными вулканическими отложениями. По сторонам виднелись небольшие холмы крошечных кратеров, часто группами по два-три, от которых лучами расходились высокие выступы трещиноватого базальта, похожие на дороги, идущие по гребню плотины. Эти кратеры выглядели очень старыми, оплывшими и очень напоминали кратеры Рас-Гары в районе Вади-Аиса, но были более выветренными и ниже их, порой доходя до уровня поверхности грунта. Выброшенный из них базальт представлял собою грубую пузырчатую породу, подобную сирийскому долериту. Песчаные вихри отшлифовали ее открытые части, оставив на отполированных поверхностях лишь крошечные ямки, как на кожуре апельсина, а ее синий цвет, выжженный солнцем, давно превратился в безнадежно серый.
В этом базальте между кратерами было множество мелких четырехгранников с истертыми, округлившимися углами, плотно прилегавших друг к другу, подобно кубикам мозаики, в слое розово-желтой мелкой породы. Здесь четко обозначились тропы, проторенные многочисленными верблюдами: они на ходу отбрасывали ногами камни в обе стороны, измельченная порода во время дождей смывалась в остававшиеся углубления и покрывала их бледным слоем по синему. Сотни ярдов дорог, которыми пользовались меньше, были похожи на узкие лестницы, пересекавшие каменные поля: каждый след ноги заполнялся желтой грязью, а в промежутках между этими ступеньками оставались гребни – жилы сине-серого камня. Каждый такой участок сменялся полем черного, как уголь, базальтового пепла, схватившегося в естественном цементирующем растворе. Наконец перед нами во мраке раскинулась долина, выстланная мягким черным песком, словно чьей-то рукой уставленная еще более многочисленными скалами из выветренного песчаника, поднимавшимися то ли из черноты, то ли из перегоняемых ветрами волн крупнозернистого красного и желтого песка, продукта их собственного распада.
Все в этом переходе было каким-то ненормальным и вызывало безотчетную тревогу. Мы кожей ощущали зловещее окружение пустыни, чуждой всякой жизни, враждебной или безразличной даже к тем людям, что просто проходят по ней, и в порядке исключения лишь нехотя уступившей им эти редкие тропы-морщины, проторенные временем. Затерянной колонной по одному мы тащились шаг за шагом долгие часы, на изнуренных верблюдах, неуверенно нащупывавших дорогу в лабиринте бесконечных валунов. Наконец Ауда, протянув руку вперед, указал на пятидесятифутовый гребень, сложенный из крупных, причудливо извитых, нагроможденных друг на друга глыб лавы, застывшей в этом виде при охлаждении когда-то захлебнувшегося вулкана. Здесь была граница лавовых полей. Мы вместе проехали еще немного вперед, и перед нами открылась холмистая равнина Вади-Аиш, поросшая чахлой растительностью, с торчавшими здесь и там среди россыпей золотого песка зелеными кустами. В ямах, выкопанных кем-то во время прошедшего три недели назад ливня, было очень мало воды. Мы расположились рядом с ними, отпустив разгруженных верблюдов пастись до захода солнца, впервые после Абу-Раги.
Едва верблюды рассеялись по округе, как на горизонте, в восточном направлении, показались всадники, направлявшиеся к воде. Они двигались слишком стремительно, что не могло не вызвать подозрения; через несколько минут они стали стрелять по нашим людям, пасшим верблюдов. Мы все немедленно попрятались за скалы и бугорки и с криками открыли ответный огонь. Услышав наши голоса, они поняли, что нас много, и ретировались так быстро, как это было возможно на их верблюдах. Глядя с гребня вслед удалявшимся в клубах пыли к горизонту налетчикам, мы насчитали их добрую дюжину и были рады тому, что они так быстро исчезли. Ауда предположил, что то был патруль Шаммара.
На рассвете мы оседлали верблюдов, чтобы сделать короткий переход до Дераа, в поисках колодцев, о которых нам говорил Шараф. На протяжении нескольких миль верблюды шагали по поросшему хилой растительностью песку Вади-Аиша, а потом по ровному лавовому плато. Оно перешло в неглубокую низину с еще большим количеством столбов и грибов из выветренного песчаника, чем на вчерашнем отрезке нашего пути, – какое-то немыслимое, безумное столпотворение невиданных кеглей из песчаника высотой от десяти до шестидесяти футов. Ширина многочисленных, извивавшихся между ними песчаных троп позволяла ехать только по одному, и наша длинная цепочка разорвалась на части, двигавшиеся по нескольким из этих троп, так что порой, оглянувшись, одновременно можно было увидеть не больше какой-нибудь дюжины всадников. Ширина беспорядочных нагромождений камней достигала, наверное, миль трех, и они тянулись по обе стороны нашей дороги двумя красными грядами на всем ее протяжении.
Далее по черным пластам выветрившегося камня шла ступенчатая тропа, которая вывела нас на плато, усеянное словно специально разбросанными иссиня-черными базальтовыми черепками. Спустя немного времени мы вступили в долину Вади-Дераа и час или больше ехали ее руслом – то по рыхлой серой каменной крошке, то по песчаному дну между низкими выходами обнаженной породы. Жестяные банки из-под сардин на месте, где, по всем признакам, не так давно был привал, свидетельствовали о том, что здесь останавливались Ньюкомб с Хорнби. Позади виднелись прозрачные озерца, и мы задержались здесь до сумерек, так как были теперь уже совсем близко к железной дороге и нуждались в том, чтобы промыть свои желудки и увлажнить пересохшую кожу перед длинным переходом в Фаджр.
Во время этого привала Ауда пришел повидаться с Фарраджем, а Дауд вычистил моего верблюда и протер его маслом, чтобы избавить от чесотки, в последнее время появившейся у него на морде. Сухой подножный корм в стране билли и зараженная почва Веджа подорвали здоровье наших животных. В многочисленных табунах верховых верблюдов Фейсала не было ни одного здорового. В нашей небольшой экспедиции верблюды слабели с каждым днем. Насир был очень встревожен, как бы они не получили повреждений, двигаясь форсированным маршем, и заставлял всадников часто спешиваться в пустыне.
У нас не было лекарств от чесотки, которой страдали бедные животные, и мы могли мало что сделать, хотя в этом была большая необходимость. Однако после втирания и смазывания жиром мой верблюд стал бодрее, и мы повторяли эту процедуру каждый раз, когда Фарраджу или Дауду удавалось запастись маслом. Я был очень доволен обоими этими парнями. Они были храбрецами и весельчаками в сравнении с другими слугами из арабов. По мере того как забывались их неприятности, они выказывали себя все более деятельными, хорошими наездниками и работниками на все руки. Мне нравилась их свободная манера держать себя по отношению ко мне и восхищало их инстинктивное взаимопонимание во всех обстоятельствах.
Глава 42
Без четверти четыре мы снова были в седле и двигались по крутым, высоким гребням барханов Вади-Дераа, из которых местами выступали полузасыпанные песком зазубренные выходы красной породы. Проехав так некоторое время, мы втроем или вчетвером прибавили ходу и, оторвавшись от остальных, энергично работая руками и обдирая колени, вскарабкались на один из песчаных гребней, чтобы понаблюдать за железной дорогой. Мы задыхались, так как это восхождение оказалось более трудным, чем можно было ожидать. Однако наши усилия были немедленно вознаграждены: на поблескивавшем рельсами пути в зеленой низине устья котловины, по которой с оружием на изготовку осторожно двигался наш отряд, все было спокойно – ни одной живой души.
Мы остановили отряд в узкой песчаной ложбине, а сами продолжили наблюдение за железной дорогой. Действительно, там все выглядело мирно, и даже заброшенный блокпост, утонувший в буйной зелени высокой травы между нами и линией, был, как видно, давно пуст.
Мы спустились к кромке скалистого склона, спрыгнули с нее в сухой мелкий песок и скатились вниз, довольно сильно ударившись с размаху о твердую поверхность подножия бархана, рядом с ожидавшей нас колонной отряда. Сев на верблюдов, мы быстро погнали их к блокпосту, где они могли пощипать траву, оставили их там, перешли через линию и, убедившись в безопасности, крикнули остальным, чтобы они последовали нашему примеру.
То, что мы беспрепятственно пересекли железную дорогу, было настоящим чудом: Шараф серьезно предупреждал нас, что дорогу патрулируют неприятельская пехота на мулах и всадники корпуса верблюжьей кавалерии, которых местами поддерживает окопавшаяся пехота, располагавшая дрезинами с установленными на них пулеметами.
Мы дали нашим верховым верблюдам попастись несколько минут, пока вьючные животные шли долиной, затем переправились через линию и дальше по равнине, под прикрытие барханов и скал уже по другую сторону железной дороги. Тем временем агейлы от скуки приладили к рельсам, в том месте, где отряд переходил через железнодорожное полотно, парочку – сколько успели – пироксилиновых зарядов, а когда мы увели жевавших жвачку верблюдов в безопасное место далеко от линии, подрывники по порядку подожгли бикфордовы шнуры, и по долине прокатилось эхо чередовавшихся один за другим взрывов.
Ауда до этого не имел дела с динамитом и теперь с детским восторгом разразился наспех сочиненными виршами, прославлявшими его громадную мощь. Мы перерезали три телеграфных провода и привязали их концы к седлам шести верховых верблюдов ховейтатов. Животные рванули с места, увлекая за собой выдернутые из земли телеграфные столбы. Все это сопровождалось нарастающим дребезжащим звоном проводов. Когда силы верблюдов иссякли, мы отцепили провода и, довольные, устремились вдогонку за нашим караваном.
Мы проехали пять миль в надвигавшихся сумерках между гребнями, казавшимися сжатыми в кулак гигантскими узловатыми пальцами, опускающимися впереди к горизонту. Наконец подъемы и спуски стали настолько крутыми, что двигаться в темноте дальше было опасно для наших ослабленных верблюдов, и мы остановились. Основная масса наших людей и багаж были все еще далеко впереди. Отряд использовал преимущество во времени, пока мы занимались своими играми на железнодорожной линии. В темноте отыскать его было трудно, тем более что турки не переставали с громкими криками обстреливать нас со своих станций, оставшихся у нас в тылу, и мы решили затаиться, не разводить костры и не подавать никаких сигналов, чтобы не привлекать внимания противника.
Однако Ибн Дхейтир, командовавший основной группой отряда, оставил за собой вехи, по которым, прежде чем мы улеглись, к нам пришли двое его людей и сообщили, что отряд расположился на ночлег в полной безопасности в складке крутого бархана невдалеке от нас. Мы снова оседлали верблюдов и потащились за проводниками в непроглядную темень (стояла одна из последних лунных ночей). У первого же выставленного отрядом пикета, обнаруженного нами в кустах на гребне, мы молча повалились на землю и уснули.
Еще не было и четырех часов, когда Ауда поднял нас и повел наверх; мы наконец добрались до очередного гребня и, перевалив через него, спустились по песчаному откосу. Верблюды шагали по колено в песке и только поэтому не падали на крутом склоне. Спустившись, мы оказались в начале долины, уходившей к железной дороге. Еще полчаса ушло на то, чтобы добраться до места, где она становилась шире, у нижней границы плато, являвшегося водоразделом между Хиджазом и Сирханом. Еще десяток ярдов, и мы оказались за приморским склоном Аравии, часто посещаемым из-за действующей здесь системы водостока.
Эта местность казалась равниной, с неограниченным обзором в восточном направлении, одна ступень которой сменялась другой, образуя перспективу, которую лишь условно можно было назвать перспективой, так как она была более мягкого синего цвета и более затянута дымкой. Восходившее в небе солнце заливало эту понижающуюся долину интенсивным светом, под которым едва заметные над землей гребни отбрасывали длинные тени. Пока мы созерцали эту картину – игру этой сложной, но переходной геологической системы, – тени протянулись дальше вниз, затрепетали в последний момент за породившими их неровностями и пропали, словно по какому-то единому, общему для всех, сигналу. Наступило утро в полном смысле этого слова. Река солнечного света, бьющего прямо в глаза нам, живым существам, и слепящего их до боли, беспристрастно заливала и всю мертвую природу, каждый камень пустыни, по которой нам предстояло двигаться дальше.
Ауда повернул на северо-восток, ориентируясь на седловину, соединявшую низкую гряду Угулу с очень высоким холмом на водоразделе, слева от нас. Пройдя четыре мили, мы перевалили через эту седловину и обнаружили у себя под ногами прорезавшие грунт едва заметные мелкие следы ручейков. Указав на них, Ауда сказал, что они доходят до Небха в Сирхане и что мы пойдем по этому постоянно расширяющемуся руслу на север, а потом на восток, до летнего лагеря племени ховейтат.
Чуть позже мы уже ехали по низкому гребню, усыпанному обломками песчаника типа аспидного сланца, иногда очень мелкими, а порой в виде больших блоков, футов по десять длиной и толщиной до четырех дюймов. Ауда пристроился рядом с моим верблюдом и, пользуясь своим посохом проводника как указкой, рекомендовал мне нанести на мою карту названия ориентиров и сведения о характере этого района. Слева от нас лежали долины Сейл-абу‑Арада, поднимавшиеся в Сельхуб и питающиеся с большого водораздела, продолжающегося в северном направлении через Тебук до Джебель-Руфейи. Справа от нас раскинулись долины Сиюль-аль‑Кельб, Аджидат и Джемилейн, Лебда и другие, чьи гребни, охватывавшие нас крутой дугой с востока и севера, служили пограничным рубежом при набегах через равнину. Эти две водные системы на земле племени феджр в пятидесяти милях впереди включали принадлежащие племени источник и его долину. Я горячо поблагодарил Ауду за эти сведения, и тот, вполне удовлетворенный, начал излагать мне свои личные мнения и сообщать новости о наших начальниках, и прежде всего о стратегии нашего перехода. Его осторожный разговор тянулся всю дорогу и приводил меня в отчаяние.
Бедуины из племени феджр, которому принадлежала эта долина, назвали ее Аль-Холь за то, что она была бесплодной, вот и теперь мы ехали по ней, не встречая ни малейших признаков жизни: ни следов газелей, ни ящериц в камнях, ни крысиных нор, даже птиц и тех здесь не было. Мы чувствовали себя здесь ничтожествами, и как мы ни старались, наше быстрое продвижение больше походило на покой, на неподвижность и вызывало ощущение тщетности наших усилий. Единственными звуками были отголоски гулкого эха ударяющихся один о другой камней, вылетавших из-под ног наших верблюдов, да тихое, несмолкаемое шуршание песка, медленно перегоняемого горячим ветром на запад по истертому известняку.
Ветер этот был каким-то удушливым, с привкусом железа раскаленной печи, порой ощущающимся в Египте, когда дует хамсин. По мере того как в небе поднималось становившееся все горячее солнце, ветер усиливался и захватывал с собой все больше пыли из Нефуда – огромной пустыни Северной Аравии, до которой от нас было недалеко, но за дымкой ее видно не было. К полудню он достиг почти ураганной силы и был таким сухим, что мы не могли разомкнуть спекшихся губ, кожа на лицах растрескивалась, а воспалившиеся от зерен песка веки непроизвольно ползли назад, оставляя беззащитными глазные яблоки. Арабы плотно закутали носы концами своих головных платков и выдвинули их вверх в виде козырька, оставив лишь узкую щель для того, чтобы можно было видеть дорогу.
Ценой почти полного удушья они уберегали лицо от повреждений, так как боялись попадания песчинок в трещины кожи, что могло привести к появлению еще более крупных трещин, превращающихся затем в кровоточащие раны. Что же касается меня, то мне хамсин скорее нравился – мне казалось, что он налетает на человека с каким-то сознательным злорадством, и хотелось противостоять ему с открытым лицом, бросая ответный вызов и преодолевая его неистовство. С гордой радостью ощущал я скатывавшиеся с волос на лоб и падавшие на щеки капли соленого пота, похожие на ледяную воду. Поначалу я даже пытался играть с ними, ловя языком, но по мере нашего углубления в пустыню ветер свирепел, теперь он нес еще больше пыли и становился нестерпимо горячим. Всякое подобие дружеского состязания пропало. Мой верблюд шел медленно, и это подогревало раздражение, вызываемое волнами пыльного ветра, сухость которого разрывала мою кожу и так иссушила горло, что в последующие три дня я не мог есть наш грубый хлеб. Когда наконец на нас опустился вечер, я был рад уже тому, что мое опаленное лицо все еще чувствует прикосновение пальца и мягкость замершего во мраке воздуха.
Мы тащились целый день. Больше не могло быть и речи о роскоши привала в тени развешанных на ветках одеял, если мы хотели добраться до Эль-Феджра и сохранить солдат и верблюдов. После трех часов пополудни никакая сила не могла заставить нас открыть глаза или хоть о чем-то подумать. А потом, преодолев два лавовых купола, мы вышли к поперечному гребню, оканчивавшемуся холмом. Ауда по-прежнему хриплым голосом твердил мне названия деталей рельефа.
По одну сторону холма на запад уходил протяженный пологий склон, усыпанная промытым гравием поверхность которого была прорезана руслами редких в этих местах ливневых потоков. Мы с Аудой прибавили ходу, устав от невыносимо медленного движения каравана. По другую сторону холма заходящее солнце высвечивало невысокую гряду, заставившую нас отклониться к северу. Вскоре после этого долина Сейл-абу‑Арада, повернувшая на восток, открыла нашему взору русло шириной в добрую милю и глубиной всего в несколько дюймов, с высохшим, как сухостойное дерево, кустарником, ветви которого потрескивали и расщеплялись, выбрасывая мелкие заряды пыли, когда мы стали собирать их для костра, по пламени которого наши люди должны были определить место привала. Мы долго ломали кусты и собирали хворост, а когда сложили огромный костер, выяснилось, что ни у меня, ни у Ауды не было спичек для того, чтобы его зажечь.
Отряд подтянулся только через час, когда ветер окончательно стих и на нас опустился непроглядный мрак тихого вечера под усыпанным звездами небом. Ауда выставил охрану на всю ночь, так как этот район находился в сфере действия рейдовых отрядов противника, да и вообще в ночное время в Аравии друзей не бывало. В этот день мы покрыли расстояние миль в пятьдесят, ценой большого напряжения выдержав график движения. Мы остановились на всю ночь – отчасти по той причине, что наши верблюды были слабы и больны, а также потому, что люди племени ховейтат плохо знали эти края и боялись заблудиться, продолжая двигаться наугад в темноте.
Глава 43
Еще до рассвета следующего дня мы ехали по руслу Сейл-абу‑Арада, пока впереди, над холмами Зиблията, не взошло белое солнце. Мы повернули чуть севернее, чтобы срезать угол долины, и остановились на полчаса, дав подтянуться основной массе отряда. Затем мы с Аудой и Насиром, не в силах больше пассивно выносить удары солнца по нашим поникшим головам, сравнимые с ударами молота, погнали верблюдов резвой рысью. И почти сразу потеряли из виду остальных в дымке теплого пара, дрожавшей над равниной, но дорога, проходившая по поросшему кустарником руслу Вади-Феджра, не вызывала сомнений.
К полудню мы дошли до желанного колодца, явно очень старого, облицованного камнем, глубиной около тридцати футов. В нем было много воды, слегка солоноватой, но вполне приемлемой, если пить ее сразу, правда, в бурдюке она быстро становилась отвратительной на вкус. Год назад долину заливали ливни, и поэтому здесь было много сухой травы, на которую мы выпустили своих верблюдов. Подошел весь отряд, люди пили воду и пекли хлеб. Мы дали верблюдам как следует наесться до наступления ночи, еще раз их напоили и отогнали на ночь под песчаную насыпь в полумиле от воды, исключив тем самым возможность схватки у колодца, в случае если каким-нибудь всадникам среди ночи понадобится вода. Но наши часовые за всю ночь ничего подобного не заметили.
Как обычно, мы снова пустились в путь до рассвета; нас ждал легкий переход, но горячее сверкание пустыни становилось таким невыносимым, что мы решили провести полуденные часы в каком-нибудь укрытии. Когда мы проехали две мили, долина расширилась, и вскоре мы оказались у большой разрушенной скалы на восточном склоне, напротив устья Сейль-Рауги. Здесь было больше зелени. Мы попросили Ауду настрелять нам дичи. Он послал Зааля в одну сторону, а сам направился на запад, по открытой равнине, простиравшейся за горизонт. Мы же повернули к скалам и обнаружили под их упавшими обломками и подмытыми краями тенистые уголки, достаточно холодные в сравнении с залитыми солнцем открытыми местами и сулившие покой нашим не привыкшим к тени глазам.
Охотники вернулись еще до полудня, каждый с хорошей газелью на плечах. Мы наполнили бурдюки водой из Феджра, зная, что можем использовать ее не экономя, так как уже близко вода Абу-Аджаджа. Мы устроили в своем тесном каменном прибежище настоящий пир, наслаждаясь хлебом и мясом. Такие неожиданности, снимавшие угнетающую усталость долгих непрерывных переходов, были благотворны для находившихся среди нас городских жителей – для меня самого, для Зеки и для сирийских слуг Несиба, а в меньшей степени и для него самого. Любезность Насира как хозяина и его неиссякаемая природная доброта делали его изысканно внимательным к нам каждый раз, когда это позволяли походные условия. Его терпеливым наставлениям я обязан тем, что научился вести в поход людей из арабских племен, не нарушая их строя и скорости.
Мы отдыхали до двух часов дня и потом завершили этот этап, дойдя до Хабр-Аджаджа перед самым заходом солнца, после унылого перехода по еще более унылой равнине, продолжавшей Вади-Феджр на много миль к востоку. Здесь было целое озеро воды, скопившейся после нынешних ливней, уже слегка помутневшей и солоноватой, но вполне пригодной для верблюдов, а также, в общем, и для людей. Озеро, которое занимало площадь в поперечнике двести ярдов, лежало в мелкой двойной впадине рядом с Вади-Феджром, заполнявшим его водой на глубину двух футов. У его северного конца был невысокий бугор из песчаника. Мы думали, что именно здесь найдем племя ховейтат, но трава была объедена дочиста, а вода загрязнена их животными, сами же они отсюда ушли. Ауда искал их следы, но ничего не нашел: штормовые ветры смели все на своем пути, и теперь повсюду песок был покрыт мелкими волнами чистой ряби. Однако, поскольку ховейтаты пришли сюда из Тубаика, они, должно быть, ушли в Сирхан, значит, если мы двинемся на север, то найдем их там.
Время шло, но, несмотря на это, следующий день был всего лишь четырнадцатым с момента нашего выхода из Веджа, и солнце снова застало нас на марше. Во второй половине дня мы наконец оставили позади Вади-Феджр, и путь наш лежал теперь уже не на север, а на восток, к Арфадже в Сирхане. Соответственно, мы взяли правее и, пересекая одну за другой известняковые и песчаные равнины, вскоре увидели в отдалении угол Великого Нефуда – знаменитых поясов песчаных дюн, отрезавших Джебель-Шаммар от Сирийской пустыни. В разное время его пересекали такие легендарные путешественники, как Палгрейв, оба Бланта и Гертруда Белл, и я попросил Ауду несколько отклониться, чтобы пройти их путем. Он проворчал, что к Нефуду люди шли только по необходимости, вызванной обстоятельствами набегов, что сын его отца не отправлялся в такие рейды на едва волочившем ноги чесоточном верблюде и что нашей задачей было добраться до Арфаджи живыми.
И мы, подчиняясь мудрому Ауде, продолжили путь, не меняя направления, по унылому, сверкавшему на солнце песку, через те самые участки пустыни под названием «джиан», хуже которых не бывает. Они представляли собою равнины, выстланные отполированной глиной, почти такой же белой и гладкой, как бумага, и часто занимали площадь в несколько квадратных миль. Они с неумолимостью зеркала отражали свет солнца на наши лица; стрелы солнечных лучей ливнем обрушивались на наши головы и, отражаясь от блестящей поверхности, пронизывали веки, не приспособленные к такому истязанию. Это был непрерывный прессинг, а боль, накатывавшая и отступавшая, как приливная волна, то нарастала все больше и больше, доводя нас почти до обморочного состояния, то спадала в момент появления какой-нибудь обманчивой тени, черной пеленой перекрывавшей сетчатку. В такие мгновения мы переводили дыхание, собираясь с силами, чтобы страдать дальше, и это было похоже на усилия тонущего человека держать над поверхностью голову, то и дело погружающуюся в воду.
Мы едва обменивались короткими репликами. Облегчение наступило часам к шести, когда мы сделали привал для ужина и напекли свежего хлеба. Я отдал верблюдице остаток своей доли: после таких трудных переходов несчастное животное едва стояло на ногах от усталости и голода. Это была породистая верблюдица, подаренная Ибн Саудом Недждским королю Хусейну, который, в свою очередь, прислал ее в подарок Фейсалу, – великолепное животное, с ногами, отлично приспособленными для движения по холмам, и очень доброе. Уважающие себя арабы ездили только на верблюдицах: под седлом они шли мягче, чем самцы, были более кроткими и меньше кричали. Кроме того, они были более терпеливы и могли еще долго продолжать движение даже при большой усталости, пока наконец, дойдя до полного изнеможения, не падали замертво, тогда как более капризные самцы злились, валились на землю и умирали в бессмысленной ярости.
После наступления темноты мы тащились еще три часа до вершины песчаного гребня. Там мы как следует выспались после целого дня борьбы с обжигавшим ветром, закручивавшим пылевые бураны и зыбучий песок, жалившим наши опаленные лица, а при особенно сильных порывах – скрывавшим от наших глаз дорогу, когда несчастные верблюды утрачивали способность ориентироваться. Ауде не давали покоя мысли о следующем дне, потому что еще один такой самум задержал бы нас на третий день в пустыне, а у нас уже почти не оставалось воды; он разбудил нас среди ночи, и мы ехали по равнине Бисейты (названной так из-за громадных размеров этой плоской, как стол, равнины) до рассвета. Когда поднялось солнце, наши слезившиеся глаза отдыхали на разбросанной по всей поверхности мелочи побуревшего под его лучами мелкозернистого песчаника, который, однако, был слишком тверд для верблюдов и обжигал им ступни, и некоторые из них уже хромали, поранив ноги.
У верблюдов, выросших на песчаных равнинах Аравийского побережья, были очень нежные подушечки на ступнях, и когда таких животных сразу же использовали для длинных переходов по кремнистому или задерживающему тепло грунту, их подошвы буквально сгорали до волдырей, под которыми в центре подушечки на площади в два дюйма или больше открывалась незащищенная плоть. В таком состоянии животные еще могли идти по песку, но если случайно под ногу попадал голыш, спотыкались или оступались, как если бы наступили на открытый огонь, и как бы выносливы они ни были, долгий переход мог окончательно вывести их из строя. Поэтому нам приходилось двигаться осторожно, выбирая самые мягкие участки, и с этой целью мы с Аудой ехали впереди.
Скоро мы увидели клубы пыли, как я подумал, поднятые ветром. Но Ауда сказал, что это страусы. Подбежавший солдат принес нам два больших яйца цвета слоновой кости. Мы решили позавтракать этим восхитительным даром Бисейты и стали на ходу оглядывать местность в поисках дров для костра, однако за двадцать минут не обнаружили ничего, кроме редких пучков чахлой травы. Голая пустыня словно задалась целью нас уничтожить. Прошел товарный поезд, и тут я вспомнил о том, что у нас есть пироксилин. Мы развернули одну из упаковок взрывчатки, осторожно отрезали несколько полосок, сложили их костерком под яйцами, прислоненными к обломку камня, и подожгли, приготовив таким образом изысканное блюдо. Заинтересовавшиеся этим Насир и Несиб спешились, чтобы посмеяться над нами. Ауда вынул свой кинжал с серебряным эфесом и вскрыл скорлупу первого яйца. Вокруг разнеслось страшное зловоние. Осторожно подталкивая перед собой ногами второе горячее яйцо, мы отошли на другое место. Оно оказалось достаточно свежим и твердым как камень. Мы выгребли кинжалом его содержимое на плоские куски кремня, послужившие тарелками, и стали понемногу есть, уговорив разделить нашу трапезу даже Насира, который раньше никогда не опускался так низко, чтобы есть страусиные яйца. По общему мнению, яйцо было жесткой, но для Бисейты вполне приемлемой пищей.
Зааль заметил сернобыка, осторожно подкрался и убил его. Лучшие куски мяса мы погрузили на вьючных верблюдов, чтобы поджарить на следующем привале, и продолжили свой путь. Вскоре жадные ховейтаты увидели вдали еще нескольких сернобыков и погнались за животными, которые поначалу побежали от преследователей, потом постояли, глядя на них, и снова рванулись прочь, но было уже поздно.
Глава 44
Я чувствовал себя слишком усталым, а охотничий азарт был мне слишком чужд, чтобы отклоняться от намеченного пути даже ради самых редких животных на свете, поэтому я по-прежнему ехал за караваном – моя верблюдица без труда его нагнала широким шагом. За ее хвостом шли пешком мои люди. Они опасались, как бы их верблюды не подохли еще до наступления вечера, если усилится ветер, и вели животных в поводу. Меня восхищал контраст между крепким, неповоротливым крестьянином Мухаммедом и энергичными агейлами – Фарраджем и Даудом, пританцовывавшими босиком, как чистокровные породистые животные. Не было только Касима. Все подумали, что он у ховейтатов: его угрюмость плохо сочеталась с веселым нравом солдатни, и он обычно держался бедуинов, чей темперамент был ему больше по вкусу.
Сзади никого не было видно, и я проехал вперед, чтобы проверить, что с верблюдом Касима, и вскоре его обнаружил. Его вел в поводу, без седока, один из племени ховейтат. Седельные сумки были на месте, как и винтовка и продукты, самого же Касима нигде не было видно. Постепенно до нас дошло, что бедняга заблудился. Это было ужасное несчастье, потому что в туманном мареве пустыни караван нельзя было увидеть на расстоянии больше двух миль, а на твердом, как железо, грунте не оставалось следов. Было ясно, что пешком ему нас никогда не найти. Все продолжали путь, думая, что он где-то в растянувшемся караване, но прошло уже много времени, близился полдень, и теперь он, должно быть, находился уже в нескольких милях от нас. Груженый верблюд Касима был свидетельством того, что его не забыли спящим на ночном привале. Агейлы думали, что он мог задремать в седле, упасть и пораниться или даже разбиться насмерть. Или, может быть, кто-то из отряда свел с ним какие-то старые счеты. Так или иначе, агейлы не знали, куда он делся. Он был чудаком, ему не было до них ни малейшего дела, да и они о нем не слишком беспокоились.
Все это так, но правдой было также и то, что Мухаммед, земляк и приятель Касима, оказавшийся его товарищем по походу, совершенно не знал пустыню, к тому же верблюд захромал, и посылать его на поиски Касима было бессмысленно.
Таким образом, задача поиска Касима ложилась на мои плечи. Ховейтаты, которые могли бы в этом помочь, уже скрылись из глаз в полуденном мареве, увлеченные преследованием зверей или поиском новых. Агейлы Джейтира были такими аристократичными, что рассчитывать на их помощь было невозможно, разве что в случае пропажи кого-то из них. Кроме того, Касим был моим человеком, и ответственность за него лежала на мне.
Я с сомнением оглядел своих еле передвигавших ноги спутников и подумал секунду о том, не поменяться ли с одним из них, послав его на моей верблюдице на поиски Касима. Такая попытка увильнуть от долга не вызвала бы нареканий, ведь я был иностранцем. Однако именно этим доводом я не мог оперировать, раз уж всем было известно, что я взялся помогать арабам в их восстании. Любому чужестранцу непросто влиять на национальное движение другого народа, и вдвойне трудно христианину, привыкшему к оседлой жизни, воздействовать на психологию кочевников-мусульман. Я пошел бы против самого себя, если бы потребовал привилегий от обоих обществ.
Итак, без единого слова я развернул свою неохотно подчинившуюся мне верблюдицу и погнал ее, ворчащую и постанывающую, словно жалующуюся верблюжьему братству на свою долю, обратно, мимо длинной цепочки солдат и верблюдов, шагавших под вьюками в бескрайнюю пустоту. Мое настроение было далеко от героического, потому что я был разъярен поведением остальных своих слуг, собственным стремлением играть роль истового бедуина, а больше всего легкомыслием самого Касима, этого редкозубого нытика, отстававшего в любом походе, со скверным характером, подозрительного, грубого человека, о зачислении которого в отряд я уже давно пожалел и от которого пообещал себе избавиться, как только мы дойдем до места назначения. Мне казалось абсурдным рисковать своей жизнью, а стало быть, и пользой, которую я мог принести арабскому движению, ради спасения одного малодостойного человека.
Судя по сердитому ворчанию моей верблюдицы, она, по-видимому, испытывала точно такие же чувства. Впрочем, таков был обычный способ верблюдов выражать свое неудовольствие. С телячьего возраста они привыкли к жизни в табуне, и некоторых из них бывало очень трудно заставить передвигаться в одиночку: расставаясь с привычной компанией, они всегда громко выражали огорчение, и моя верблюдица не была исключением. Она оборачивалась назад, вытягивая свою длинную шею, громким мычанием привлекала к себе внимание остававшихся и шла очень медленно, недовольно взбрыкивая. Приходилось прилагать все силы, чтобы не дать ей отклониться от дороги, и подгонять на каждом шагу палкой, не давая остановиться. Однако после того, как я проехал милю или две, она стала успокаиваться и пошла вперед без прежнего сопротивления, но все еще очень медленно. Все эти дни я проверял наше движение по своему масляному компасу и надеялся с его помощью благополучно добраться до места последней ночевки, до которого, по моим расчетам, было около семнадцати миль.
Не прошло и двадцати минут, как караван скрылся из виду, и только тогда я постиг всю реальность совершенно голой, бесплодной Бисейты. Единственными ориентирами здесь были старые, засыпанные песком углубления со следами самха, и я старался проехать по возможности рядом с каждым из них, так как там могли остаться следы моей верблюдицы, по которым я надеялся ориентироваться на обратном пути. Самх был природной мукой для племени шерарат. У этих бедняков не было ничего, кроме табунов верблюдов, и они гордились тем, что пустыня вполне удовлетворяет их повседневные потребности. При смешивании такой муки с финиками и сдабривании маслом получался вполне доброкачественный продукт.
Эти мелкие углубления создавались путем разгребания кремня, из которого состоял грунт, и сооружения из этого же материала кольцеобразной стенки диаметром около десяти футов. Куски кремня, наваленные вокруг кромки тока, определяли его глубину, составлявшую несколько дюймов. Женщины заполняли его мелкими красными зернами, которые тут же и молотили. Постоянные ветры, проносившиеся над такими шурфами, не могли восстановить кремнистую поверхность грунта (что вполне могли сделать дожди за тысячи зим), но сровняли их с поверхностью, засыпав бледным песком, и теперь они выделялись серыми глазницами на фоне черной каменистой поверхности.
Я проехал часа полтора без всяких помех, подгоняемый дувшим в спину легким ветром, что позволило мне очистить глаза от подсохшей песчаной корки и смотреть вперед, почти не испытывая боли. Вскоре я увидел впереди не то какую-то фигуру, не то большой куст, во всяком случае что-то черное. Дрожавшее марево искажало размеры и расстояние, но казалось, что это нечто двигалось в направлении несколько восточнее выбранного мною. Я повернул голову верблюдицы в этом направлении и через несколько минут понял, что это был Касим. Когда я его окликнул, он растерянно остановился. Я подъехал к нему и понял, что он почти ослеп и ничего не соображал; он просто стоял с широко раскрытым черным ртом, протянув ко мне руки. Агейлы налили нашу последнюю воду в мой бурдюк, и, торопясь напиться, Касим залил себе лицо и грудь. Его бессмысленный лепет превратился в причитания. Я посадил его за собой на круп верблюдицы, поднял ее на ноги и сел в седло.
Почуяв обратную дорогу, животное словно преобразилось и зашагало резвее. Я определил по компасу курс настолько точно, что узнавал свежие следы верблюдицы – небольшие пятна более бледного песка на коричнево-черном кремнистом грунте. Несмотря на двойную нагрузку, верблюдица стала шагать шире, а порой даже, пригнув голову, переходила на более быстрый и удобный для всадника аллюр, которому лучших молодых животных учат опытные наездники. Меня радовало и это свидетельство ее скрытых ресурсов резвости, и то, что на поиски Касима у меня ушло сравнительно мало времени. Касим театрально жаловался на перенесенные страдания и на терзавшие его муки жажды. Я велел прекратить эти излияния, но он не унимался и начал ерзать на крупе верблюдицы, да так, что при каждом ее шаге подлетал вверх и тяжело обрушивался на ее зад; от этого да еще от его криков она стала прибавлять ходу. Это было опасно, так как можно было просто загнать животное. Я снова приказал ему прекратить эти вольности, а когда он вместо этого лишь завопил громче, я его ударил и поклялся, что при следующем вопле сброшу его с верблюдицы. Угроза, в которую я вложил весь свой гнев, наконец подействовала. Он вцепился в мое седло и умолк.
Мы не проехали и четырех миль, как я опять увидел впереди размытое дымкой качавшееся черное пятно. Оно на моих глазах увеличилось и разделилось на три части. Уж не враги ли, подумал я. Минутой позже с обескураживающей внезапностью галлюцинации дымка словно раздернулась, и я увидел Ауду с двумя людьми Насира, вернувшегося, чтобы отыскать меня. Я в шутку пожурил их за то, что они оставили товарища в пустыне. Ауда, подергав свою бороду, заявил, что если бы все случилось при нем, то он ни за что не отпустил бы меня на выручку к Касиму. Того с ругательствами пересадили на более удобную седельную подушку, и мы всей компанией отправились догонять отряд.
Указав пальцем на жалкую сгорбившуюся фигуру бедняги, Ауда с упреком в голосе заметил: «За этого типа не дадут и цены верблюда…» – «И полкроны не дадут», – возразил я, и Ауда, по простоте душевной польщенный совпадением наших взглядов, поравнялся с Касимом и сильно хлестнул несчастного, требуя, чтобы тот, как попугай, сам повторил назначенную ему цену. Касим оскалил свои гнилые зубы и сердито надулся. Через час мы уже догнали вьючных верблюдов, а когда обгоняли караван, чтобы занять место впереди, Ауда раз сорок повторил мою шутку чуть ли не каждой паре солдат в колонне, с любопытством посматривавших на Касима, и я наконец понял всю неуместность своей реплики.
Касим объяснил, что слез с верблюда справить нужду, а покончив с этим, понял, что в сгустившихся сумерках караван скрылся из виду. Однако было ясно, что, спешившись, он просто заснул, смертельно устав от долгой дороги под обжигавшим солнцем. Мы присоединились к Насиру и Несибу, ехавшим в повозке. Несиб был недоволен тем, что я подверг опасности жизнь Ауды и свою собственную из-за пустой причуды. Для него было ясно, что я отправился на поиски Касима, понимая, что меня хватятся и пошлют кого-то вдогонку. Насир был шокирован таким цинизмом, Ауда же радовался случаю досадить горожанину парадоксом несовместимости подходов племени и города. Традиционные для пустыни коллективная ответственность и братство резко контрастировали с индивидуализмом и духом конкуренции, царившими в густонаселенных местах.
Под знаком этого незначительного происшествия прошло несколько часов, и остаток дня не показался нам слишком длинным, хотя жара становилась все нестерпимее, а ветер уже нес с собой такие массы песка, что его можно было не только слышать, но и видеть. Вокруг ног верблюдов со свистом завивались струйки песка, подобные дыму. До пяти часов мы двигались по совершенно ровной, однообразной местности, когда вдруг увидели на горизонте горы и, проехав еще немного, оказались в сравнительно тихой ложбине среди песчаных холмов, скудно поросших тамариском. Это был Касейм. Кустарник и дюны защищали нас от ветра, был час заката, и с запада на нас мягко накатывался в багровых тонах вечер. Я записал в дневнике, что Сирхан прекрасен.
Для тех, кто прожил сорок лет в Синае, Палестина стала страной молока и меда. Людям племен, которые могли попасть в Дамаск только после долгих недель мучительного перехода через кремнистые равнины его северной пустыни, этот город представлялся земным раем. Таким же прохладным и уютным после пяти дней пути по пылавшему в зубах самума Холю нам показался Касейм в Арфадже, где мы заночевали. Эти места были всего на несколько футов выше Бисейты, и с этой высоты было видно, как долины уходили на восток, в громадную впадину, где находился желанный нам колодец, однако теперь, когда мы прошли через пустыню и благополучно дошли до Сирхана, угроза жажды миновала, и мы поняли, что главной заботой был отдых от огромной усталости. Мы решили разбить лагерь прямо там, где остановились, и разжечь сигнальные костры для пропавшего на этот раз раба Нури Шаалана, который, подобно Касиму, исчез сегодня из нашего каравана.
Мы не слишком о нем беспокоились. Он знал местность, и с ним был его верблюд. Могло быть и так, что он намеренно направился напрямую в Джуф, ставку Нури, чтобы заработать на первом сообщении о том, что мы едем с дарами. Однако он не появился ни этой ночью, ни на следующий день, а когда спустя месяц я спросил о его судьбе Нури, тот ответил, что недавно далеко в пустыне был найден высохший труп его раба рядом с мертвым верблюдом. Очевидно, он сбился с дороги среди висевшей над песками дымки и блуждал до тех пор, пока не пал верблюд, а потом и сам умер от жажды и жары. Скорая смерть – летом даже самые выносливые умирали здесь на второй день, правда в великих муках: жажда быстро превращалась в смертельную болезнь, а панический страх отнимал рассудок, за час или два превращая самого храброго человека в жалкого безумца, а затем его добивало солнце.
Глава 45
Не выпив ни глотка воды, мы, разумеется, ничего и не поели. Это сулило нам скверную ночь, однако мы улеглись вниз лицом, чтобы от недоедания не вспучило животы, и отлично выспались, уверенные в том, что на следующий день сможем вдоволь напиться. У арабов заведено напиваться до отказа у каждого колодца и больше не пить до следующего или, если у них есть с собою вода, щедро расходовать ее на первом же привале для питья и выпечки хлеба. Поскольку у меня был принцип – не вызывать кривотолков по поводу отличий моего образа жизни, я поступал так же, как они, полагая, что их физическое превосходство не настолько велико, чтобы это могло мне сильно повредить. И действительно, я всего один раз испытал муки жажды.
Следующим утром мы двинулись по склонам вниз, перевалили через один гребень, потом через другой и третий, друг от друга находившиеся в трех милях, и наконец в восемь часов спешились у колодцев Арфаджи, среди сладкого благоухания кустарника. Мы обнаружили, что Сирхан вовсе не долина, а длинный разлом, обе стенки которого служили для этой местности водостоками; вода собиралась в цепочке последовательных углублений в его русле. Кремнистый грунт чередовался с мягким песком, рыхлыми барханами, поросшими пестрым тамариском. Склоны укрепляло сплошное переплетение его жилистых корней. Вода в необлицованных колодцах, стоявшая на глубине примерно одиннадцати футов, была маслянистой, с сильным запахом и солоноватой на вкус. Мы нашли ее восхитительной и, поскольку вокруг было много зелени, годной в пищу верблюдам, решили остановиться здесь на целый день, послав человека на поиски ховейтатов в район Майгуа, самого южного колодца Сирхана. Это позволяло нам узнать, не обогнали ли мы их, и если нет, то двигаться на север с уверенностью в том, что едем по их следу.
Едва уехал наш посланец, как один из ховейтатов заметил всадников, прятавшихся в кустах к северу от нас.
Немедленно подняли тревогу. Мухаммед эль-Зейлан, первым оказавшийся в седле, с несколькими другими товейхами поскакал в сторону предполагаемого противника. Мы с Насиром собрали агейлов (их достоинством было умение сражаться с бедуинами по-бедуински) и расположили группами около дюн, чтобы оборонять наш багаж. Однако противник исчез. Мухаммед через полчаса вернулся и сказал, что, пожалев своего верблюда, отказался от преследования. Он обнаружил всего три цепочки следов и решил, что эти люди были разведчиками вражеского племени шаммаров: в Арфадже их было больше чем достаточно.
Ауда позвал своего племянника Зааля, самого остроглазого из всех ховейтатов, и велел ему разведать численность и намерения противника. Зааль был энергичным человеком со смелым оценивающим взглядом, тонкими, злыми губами и негромким смехом, исполненный жестокости, которую кочевники-ховейтаты переняли у крестьян. Он отправился в разведку и сразу же обнаружил в окружавших нас зарослях кустарника множество следов. Однако тамариск защищал песчаный грунт от ветра, и отличить сегодняшние следы от старых было невозможно.
Вторая половина дня прошла мирно, и мы понемногу успокаивались, хотя поставили часового перед большим барханом за колодцами. На закате я вышел, чтобы умыться в жгучем соляном растворе, а на обратном приостановился у костра агейлов выпить вместе с ними кофе и послушать их недждский диалект арабского языка.
Они принялись рассказывать мне длинные истории про капитана Шекспира, которого в Рийяде как личного друга принимал сам Ибн Сауд: он прошел через всю Аравию от Персидского залива до Египта и в конце концов был убит в бою шаммарами при отступлении, когда победителям Неджда случилось потерпеть поражение во время одной из то и дело возникавших войн. В походах его сопровождали многие из агейлов Ибн Дхейтира – одни в качестве эскорта, другие как его последователи. В их памяти сохранились рассказы о его величии, а также о странной привычке к уединению, в котором он проводил дни и ночи. Арабы, обычно жившие многочисленными общинами, сталкиваясь со слишком подчеркнутым стремлением к уединению, усматривали в этом нечто подозрительное. Одним из самых неприятных уроков войны в пустыне была необходимость не забывать об этом и отказываться от эгоистического покоя и тишины, пока странствуешь вместе с ними. В этом был и элемент унижения, потому что составной частью всего того, чем гордятся англичане, является именно право на полное одиночество. Самодостаточность замечательна, когда отсутствует конкуренция.
Пока мы разговаривали, в ступку с поджаренным кофе бросили три зернышка кардамона. Зерна кофе с кардамоном дробил звонкими ударами пестика Абдулла: дин-дон, дин-дон – одинаковые пары тактов легато. Услышав этот звук, тихо подошел и, постанывая, по-верблюжьи медленно опустился на землю рядом со мной Мухаммед эль-Зейлан. Мухаммед был компанейским малым, могучим, думающим, решительным и деятельным человеком лет тридцати восьми, с румяным лицом, изборожденным грубыми морщинами, и очень загадочными глазами, наделенным тонким чувством юмора и мрачной силой (порой оправдываемой его поступками), но обычно выказывавшим по-дружески циничный характер. Он был необычайно рослым, не меньше шести футов.
Второй человек среди абу тайи, он был богаче Ауды, имел больше приверженцев и славился своим красноречием. У него был небольшой дом в Маане, земельная собственность (и, по слухам, скот) близ Тафиле. Под его влиянием боевые отряды абу тайи стали выезжать осмотрительно, с зонтами для защиты от свирепых солнечных лучей и с бутылками минеральной воды в седельных сумах. Он был мозговым центром племени и определял его политику. Мне импонировал его критический дух, и я часто использовал его ум и алчность для того, чтобы сделать его союзником при обсуждении какой-нибудь новой идеи.
Долгий совместный рейд сделал нас товарищами духом и телом. Днем и ночью наши мысли были посвящены одной опасной цели. Сознательно или бессознательно мы готовили себя к ее достижению, сводя к ней все наши помыслы, посвящая ей каждую выдавшуюся минуту беседы у вечернего костра. В мысли о ней мы были погружены и сейчас, пока наш кофевар кипятил кофе, переливал его несколько раз, нарезал из пальмовой древесины полоски, чтобы профильтровать через них напиток перед тем, как разлить по чашкам (гуща на дне чашки считалась дурным тоном). Вдруг со стороны утопавших во мраке дюн на востоке от нас донесся ружейный залп, и один из агейлов с хриплым криком повалился на освещенную костром землю.
Мухаммед, орудуя своими огромными ступнями, забросал костер песком; в мгновенно нахлынувшей темноте мы откатились к зарослям тамариска и помчались за своими винтовками, а наши передовые посты стали отвечать на огонь, целясь во вспышки выстрелов противника. У нас было неограниченное количество боеприпасов, и мы не пытались это скрывать.
Противник постепенно ослаблял огонь, возможно от явного удивления нашей высокой подготовленностью к стычке. Затем обстрел с его стороны прекратился, мы также прекратили огонь, но не ослабили бдительности, ожидая возможного нападения или обстрела с нового направления. Полчаса мы лежали, затаившись в полной тишине, если не считать стонов настигнутого первым залпом и теперь умиравшего солдата. Потом наше терпение иссякло. Зааль отправился выяснить, что происходит у противника. А еще через полчаса он крикнул нам, что поблизости никого из нападавших уже нет. Они благополучно ретировались. На его опытный взгляд, их было человек двадцать.
Несмотря на уверения Зааля, мы провели беспокойную ночь и еще до рассвета похоронили Асефа: это была наша первая боевая потеря. Мы двинулись на север, придерживаясь дна лощины и оставляя слева от нас большую часть цепочки барханов. Проехав пять часов, мы остановились на южном берегу разветвленных русел большого потока, уходивших в Сирхан с юго-запада. Ауда сказал, что это была дельта Сейл-Фаджра, а начало самой долины мы видели в Сельхубе, когда ехали по ее руслу через Хоул.
Подножный корм здесь был лучше, чем в Арфадже, и мы отпустили верблюдов на четыре полуденных часа, чтобы они могли вдоволь наесться травы. Это было не слишком правильно, потому что еда в полдень для них не полезна, зато мы хорошо отдохнули в тени развешанных одеял и выспались за прошлую ночь. Здесь, на совершенно открытом месте, где к нам было невозможно подобраться, оставаясь незамеченным, мы не боялись нападения, да и продемонстрированная нами боеготовность и уверенность в себе не могли не насторожить невидимого противника. Нашей целью было разбить турок, и эти внутриарабские стычки только отнимали время и грозили лишними потерями. После полудня мы проехали двенадцать миль до группы островерхих барханов, сложенных твердым, слежавшимся песком и окружавших достаточно обширное для наших целей открытое пространство, господствующее над местностью, и расположились на ночлег, готовые к новому ночному нападению.
Следующим утром мы совершили пятичасовой бросок (верблюды были полны энергии после вчерашнего раздолья) до приютившегося в лощине оазиса в тени низкорослых пальм, с разросшимся здесь и там тамариском, где уже на глубине в семь футов было много воды, по вкусу превосходившей воду Арфаджи. Позднее выяснилось, что это та же самая сирханская вода, сносная для питья только сразу из колодца; мыло в ней не мылилось, а уже через два дня хранения в закрытом сосуде она издавала такое зловоние, что на ней было невозможно приготовить ни чай, ни кофе, ни замесить тесто для хлеба.
Нам Вади-Сирхан порядком надоел, однако Несиб и Зеки продолжали строить планы освоения этой земли будущим суверенным арабским правительством. Такое прожектерство было типично для сирийцев, с легкостью убеждавших себя в своих неограниченных возможностях и с не меньшей беспечностью перекладывавших ответственность на других.
«Зеки, твой верблюд совсем запаршивел», – как-то заметил я. «Увы!» – скорбно согласился он. «Вечером, на закате, смажем его мазью». На очередном этапе нашего перехода я еще раз напомнил ему о чесотке. «Ага, – отозвался Зеки, – это навело меня на прекрасную мысль. Представьте себе: когда Дамаск станет нашим, мы создадим в Сирии министерство ветеринарии, наймем целый штат опытных врачей, откроем специальную школу при центральной лечебнице или даже при нескольких центральных лечебницах для верблюдов и лошадей, для ослов и крупного рогатого скота и даже – почему бы и нет? – для овец и коз. Понадобятся также исследовательские и бактериологические отделения для разработки методов лечения болезней животных. А что скажете о библиотеке, полной иностранных книг?.. А потом, окружные лечебницы как филиалы центральных и разъездные инспекторы…» Горячо поддерживаемый Несибом, он тут же разделил всю Сирию на четыре генеральных инспекторских округа со множеством подчиненных им инспекций.
На следующее утро вопрос о чесотке был поднят снова. Зеки с Несибом до глубокой ночи занимались разработкой своего проекта, пока не заснули, и теперь он приобрел еще более грандиозные масштабы. «Наш план, дружище, пока еще сырой, – сказал мне Зеки, – но мы не перестанем его разрабатывать до полного совершенства. Нам грустно видеть, что ты в своих делах довольствуешься малым. Это заблуждение свойственно всем англичанам». – «О Несиб, о Зеки, – заговорил я в тон своим собеседникам, – разве полное совершенство даже в самой малости не будет означать конца света? Но созрели ли мы для этого? Когда я охвачен гневом, я молю Аллаха о том, чтобы Он превратил нашу Землю в пылающее солнце и предотвратил страдания еще не родившихся. Но когда у меня нет причин для недовольства, мне хочется навсегда уйти в тень и превратиться в тень самому». Они в смущении перевели разговор на конные заводы, а на шестой день бедный верблюд подох. «Чего и следовало ожидать, – заметил мне Зеки, – ведь ты не втер ему мазь». Ауда, Насир да и все мы постоянно ухаживали за своими животными, надеясь на то, что сумеем задержать развитие чесотки до тех пор, пока не набредем на лагерь какого-нибудь богатого племени с надеждой получить там лекарства и всерьез взяться за лечение верблюдов.
Мы заметили приближавшегося к нам всадника. Возникла напряженность, но потом его окликнул один из ховейтатов. Всадник оказался пастухом их племени, и они обменялись сдержанными приветствиями, как было принято в пустыне, где всякий шум считался в лучшем случае признаком невоспитанности, а в худшем – городской замашкой.
Он сообщил нам, что ховейтаты расположились лагерем впереди, по фронту от Исавийи до Небха, и с нетерпением ожидали нас. Опасения Ауды рассеялись, и напряженность исчезла. Мы быстро, за час, добрались до Исавийи и до палаток Али абу Фитны – главы одного из кланов Ауды. Старый Али со слезящимися глазами, краснолицый и неопрятный, на чью торчавшую вперед бороду все время капало из его длинного носа, тепло приветствовал нас и гостеприимно предложил воспользоваться его шатром. Мы с благодарностью отказались, сославшись на то, что нас слишком много, и расположились по соседству под несколькими колючими деревьями, а тем временем он и десяток других обладателей шатров пересчитали нас, чтобы не ошибиться, и устроили нам настоящий вечерний пир, распределив на группы. Стряпня заняла несколько часов, и нас позвали к трапезе намного позднее наступления сумерек. Я поднялся, нетвердо шагая, дошел до палатки, поел, вернулся обратно к спавшим верблюдам и снова крепко уснул. Наш переход благополучно завершился. Мы отыскали воинов ховейтат, наши люди были в отличной форме, а золото и взрывчатка оставались нетронутыми. Утром мы собрались на торжественный совет по поводу дальнейших действий. Было решено, что мы прежде всего должны вручить шесть тысяч фунтов Нури Шаалану, с чьего согласия мы находились в Сирхане. Было нужно, чтобы он обеспечил нам полную свободу пребывания здесь, с правом рекрутирования и подготовки солдат, и чтобы после нашего ухода он взял на себя попечение об их семьях, палатках и стадах.
Это были важные проблемы. Я решил, что во главе посольства к Нури должен отправиться Ауда, так как они были друзьями. Племя Нури было слишком близко и слишком многочисленно, чтобы Ауда решил затеять с ним войну, как бы воинственно он ни был настроен. Соответственно, личные интересы подвигли обоих великих мужей на союз. Их знакомство приняло какой-то причудливый оборот: каждый терпеливо сносил странности другого. Ауда должен был объяснить Нури, как мы намерены действовать, и передать желание Фейсала, чтобы тот публично продемонстрировал свою верность Турции. Только при этом условии Нури мог нас прикрыть, оставаясь при этом в добрых отношениях с турками.
Глава 46
Пока же нам предстояло оставаться с Али абу Фитной, понемногу перемещаясь вместе с ним к северу, в сторону Небха, где по приказу Ауды должны были собраться все абу тайи, а сам он обещал вернуться от Нури еще до того. Таков был план. Мы погрузили шесть мешков золота в седельные сумы Ауды, и он уехал. После этого поджидавшие нас вожди фитеннов сказали, что сочтут за честь кормить нас дважды в день, утром и после захода солнца, все время, пока мы будем оставаться с ними, и они знали, что говорили. Гостеприимство ховейтатов не знало границ никакого ограничения тремя днями, предусмотренного из соображений скупости законом пустыни, – но при этом было достаточно назойливым и не оставляло нам почетной возможности уклониться от общей мечты кочевников о благоденствии.
Каждое утро, между восемью и десятью часами, к нам приводили нескольких породистых кобыл в упряжи явно не лучшей работы; мы с Насиром, Несибом и Зеки садились в седла и в сопровождении дюжины наших людей торжественно следовали по песчаным тропам долины, лавируя между кустами. Лошадей при этом вели в поводу наши слуги, поскольку было бы неприлично ехать одним, тем паче быстрым аллюром. В конце концов мы добирались так до шатра, который на этот раз должен был служить нам трапезной, причем каждая семья принимала нас по очереди и считала себя горько обиженной, если Зааль в роли третейского судьи предпочитал одну из них другой.
При нашем приближении на нас набрасывалась стая собак, которых отгоняли собравшиеся зеваки, – каждый раз вокруг очередного шатра собиралась плотная толпа, – и мы вступали внутрь, на гостевую половину, специально расширенную для такого случая и тщательно отгороженную от солнечной стороны портьерой во всю стену, чтобы мы оставались в тени. Выходил робкий хозяин, что-то бормотал и тут же куда-то исчезал. Нас ожидали красно-бурые ковры – гордость племени, – разостланные вдоль портьеры под задней стеной шатра, так что мы сидели с трех сторон пустого пыльного пространства. Всего нас бывало человек до пятидесяти.
Вновь появлялся хозяин, на этот раз у центральной опоры шатра. Наши местные коллеги-гости – эль-Зейлан, Зааль и другие шейхи – с деланой неохотой усаживались на ковры между нами, опираясь локтями на те же накрытые войлоком вьючные седла, что и мы. Входной полог шатра был поднят, и мы видели, как разыгравшиеся дети гоняются за собаками по пустому подобию двора. Чем меньше детям было лет, тем меньше было на них одежды и тем упитаннее они выглядели. Самые маленькие, совершенно обнаженные, с большими черными глазами, с трудом сохраняя равновесие, на широко расставленных ножках рассматривали нашу компанию, засунув большие пальцы в рот и выпятив вперед круглые животы.
Когда все уже были на своих местах, наступала неловкая пауза, которую наши друзья пытались занять, демонстрируя сидевшего на жердочке прирученного сокола (иногда это была чайка, птенцом отловленная на морском побережье) или борзую. Как-то нам пришлось восхищаться одомашненным горным козлом, в другой раз это был сернобык. Когда эти темы оказывались исчерпанными, хозяева не без труда находили какой-нибудь другой пустяковый предмет для разговора, чтобы отвлечь наше внимание от домашних звуков и распоряжений на заключительном этапе подготовки к трапезе, долетавших из-за занавески вместе с густым запахом кипящего жира и ароматом жареного мяса.
Проходила минута-другая общего молчания, после чего появлялся хозяин или его помощник и шепотом спрашивал: «Черного или белого?», что означало предоставление нам выбора между кофе и чаем. Насир всегда отвечал: «Черного» – и вперед выступал невольник, державший в одной руке кофейник с длинным носиком, а в другой – три или четыре белые фаянсовые чашки. Он выливал немного кофе в верхнюю чашку и предлагал ее Насиру, затем вторую мне, и третью – Несибу. Он терпеливо ждал, пока мы обхватывали чашки ладонями и потягивали из них напиток, особенно смакуя последнюю, самую ароматную каплю.
Как только чашки были опустошены, невольник протягивал за ними руку и со звоном ставил одну на другую и уже менее торжественно подталкивал их к следующим по порядку гостям, по кругу, пока все не получали свою долю ароматного напитка, после чего возвращался к Насиру. Кофе во второй чашке был вкуснее, чем в первой, отчасти потому, что он к тому времени настаивался в горшке, а еще по той причине, что в чашке оставались капли после всех отведавших напитка. Если дело доходило до третьего и четвертого кругов, когда задерживалось мясное блюдо, напиток отличался совершенно удивительным вкусом.
Но вот наконец, с трудом продираясь через возбужденную толпу, появлялись двое мужчин с грудами риса и мяса на луженом медном подносе или в мелком блюде пяти футов в поперечнике, на подставке, похожей на жаровню. Во всем племени была лишь одна посудина таких размеров, по окружности которой была выгравирована надпись вычурными арабскими буквами: «Во славу Аллаха и с верой в Его последнюю милость, – собственность молящегося Ему убогого Ауды абу Тайи». Всякий раз ее заимствовал хозяин шатра, которому предстояло принимать нас днем. Поскольку меня мучила бессонница, я на рассвете видел из-под одеяла, как эта огромная тарелка путешествовала по лагерю, и, замечая, куда ее понесли, заранее знал, в каком шатре мы будем сегодня питаться.
Блюдо было наполнено до отказа: по краю шло белое кольцо риса шириной в фут и глубиной в шесть дюймов, а все остальное пространство занимала гора бараньих ножек и ребрышек, казалось готовая вот-вот развалиться. Для сооружения в центре престижной пирамиды из мяса понадобились две или три жертвы. Посреди блюда на обрубки шей были уложены распахнутыми ртами вверх вареные бараньи головы, и их уши, коричневые, как увядшие листья, распластывались по поверхности риса. Из зиявших глоток вывалились еще розовые языки, цеплявшиеся за нижние зубы, и длинные белые резцы оттеняли торчавшие из ноздрей пучки волос и почерневшие губы, растянутые словно в ухмылке.
Это сооружение опускали на землю, заполняя пустое пространство между нами, и над мясом еще поднимался горячий дымок, когда являлась вереница поварят с небольшими котелками и медными кастрюльками, в которых варились потроха. Черпая их содержимое разбитыми эмалированными плошками, они принимались выкладывать на главное блюдо внутренности и наружные срезки с бараньей туши, кусочки желтого нутряного жира, белого курдючного сала, мускулов, кожи со щетиной – все это плавало в кипящем масле и растопленном сале. Зрители взволнованно наблюдали за происходившим, провожая одобрительными замечаниями показавшийся из котелка какой-нибудь особенно сочный кусок.
Жир был обжигающе горяч. То и дело кто-нибудь из присутствующих на трапезе, вскрикнув, отдергивал руку и не задумываясь запускал обожженные пальцы в рот, чтобы их остудить. Поварята же упорно продолжали свое, оглашая шатер скрежетом плошек по дну котелков. Покончив с этим, они победным жестом вылавливали из подливки припрятанный кусок печени и набивали им свои рты.
Двое опрокидывали каждый котелок вверх дном, выливая оставшуюся жидкость на мясо, пока не заполнялся доверху кратер окружавшего его риса и отдельные зерна по краям не всплывали в обильной подливке, а они все продолжали лить. Под наши удивленные восклицания подливка переливалась через край, образуя в пыли тут же застывавшее озерцо. Это был последний штрих великолепной прелюдии, после чего хозяин призывал всех приняться за еду.
Мы притворялись глухими, как того требовал обычай, потом наконец приходила пора услышать, и мы, изумленно глядя на соседа, ждали, что тот начнет первым, пока не поднимался с места застенчивый Насир, а за ним и все мы. Припав на одно колено вокруг подноса, толкая и прижимаясь друг к другу вплотную, мы образовывали круг из двадцати двух человек, которым едва хватало места. Закатывали по локоть правые рукава и, тихо повторив вслед за Насиром: «Во имя всемилостивейшего Аллаха», все разом погружали пальцы в содержимое подноса.
Первое погружение, по крайней мере для меня, требовало осторожности, так как жирная подливка была слишком горяча и непривычные пальцы редко это выдерживали, поэтому я перекидывал пальцами извлеченный кусок мяса, давая ему остыть, а другие в это время успевали ополовинить мой сегмент рисового кольца. Мы скатывали между пальцами (не пачкая при этом ладони) ровные шарики из риса, жира и мяса, уплотняя их легким давлением кончиков пальцев, и отправляли прямо в рот с кончика большого пальца, пользуясь указательным как рычагом. Если делать все правильно (в особенности это относится к плотности шарика), он не рассыпается и оставляет руку чистой, но при избытке жира и прилипании его охлаждающихся кусочков к пальцам их приходится хорошо облизывать, чтобы дальше было легче управляться с едой.
По мере того как убывала гора мяса (а надо сказать, что в действительности рис никого не интересовал, так как роскошью было именно мясо), один из вождей племени ховейтат, разделявший с нами трапезу, извлекал свой кинжал с серебряной рукояткой, инкрустированной бирюзой, – подписной шедевр Мухаммеда ибн Зари из Джофа[9], – и принимался срезать наискось с более крупных костей длинные ромбики мяса, легко разрывавшиеся между пальцами. Оно должно было быть разварено до полной мягкости, потому что ели его, пользуясь только правой рукой, которая одна считалась этого достойной.
Хозяин шатра стоял при этом возле круга, поощряя аппетит гостей подходившими случаю замечаниями. Мы с непостижимой быстротой скручивали, разрывали, резали мясо и набивали им рты. Все это происходило при полном молчании, так как разговоры могли коснуться качества предложенной нам снеди, хотя дело не обходилось без благодарной улыбки соседу, когда тот передавал вам отборный кусок, или гримасы, когда Мухаммед эль-Зейлан, благостно осклабившись, вручал вам какую-нибудь огромную голую кость. В подобных случаях я обычно отвечал отборно-отвратительным комком потрохов: такая дерзость веселила людей ховейтат, но изысканный аристократ Насир смотрел на это неодобрительно.
Наконец некоторые из нас, наевшись до отвала, начинали лениво ковыряться, выбирая самые лучшие куски и поглядывая по сторонам на остальных, пока и их движения не замедлялись, и в конце концов все, перестав есть, опирались локтем на колено. При этом с нависшей над краем подноса ладони согнутой в запястье руки капал жир. Смешиваясь с зернами риса, он застывал, превращаясь в густую белую массу, от которой склеивались пальцы. Увидев, что все окончательно оторвались от еды, Насир многозначительно прочищал горло, мы разом вставали с возгласом: «Да воздаст тебе Аллах, хозяин!» – и, задевая за растяжки шатра, выходили, чтобы уступить место двум десяткам других гостей, которым предстояло унаследовать то, что оставалось на блюде после нас.
Наиболее цивилизованные из нас шли в дальний конец шатра, где с последних опорных стояков свешивался край полотна, покрывавшего крышу, и об этот, так сказать, семейный носовой платок (грубая неплотная ткань из козьей шерсти лоснилась от многократного использования) вытирали пальцы, покрытые толстым слоем застывшего жира, после чего, вздыхая, возвращались на свои места. Невольники, отставив свою долю угощения – овечьи черепа, обходили нас с деревянной шайкой, наполненной водой, и с кофейной чашкой, из которой поливали воду нам на руки, и мы отмывали остатки жира, пользуясь единственным на все племя куском мыла.
Тем временем вокруг блюда сменялись вторая и третья очередь гостей, после чего им предлагали еще по чашке кофе или же по стакану похожего на сироп чая и, наконец, подавали лошадей. Мы выходили к ним, садились в седла и уже на ходу негромко благодарили хозяев. Стоило нам повернуться спиной к шатру, как к практически опустошенному подносу кидались дети, вырывая друг у друга обглоданные кости. Завладев более или менее ценными остатками, они выбегали на улицу, чтобы полакомиться ими в безопасности под каким-нибудь кустом; вокруг шатра рыскали, вынюхивая добычу, сторожевые собаки со всего лагеря, а хозяин шатра скармливал требуху своей гончей.
Глава 47
В первый день в Исавийе мы пировали так один раз, во второй – дважды, в третий – дважды, а потом, тридцатого мая, снова были в седле, без помех проехали три часа, оставили за собой старое, засыпанное песком лавовое поле и оказались в долине, где повсюду вокруг нас были семифутовые колодцы с обычной солоноватой водой. Абу тайи устраивали привалы там же, где и мы, двигались рядом с нами, а когда мы останавливались лагерем, разбивали свой лагерь вокруг нас. Таким образом, я впервые наблюдал жизнь арабского племени изнутри, являясь действующим лицом в рутинной реальности его похода.
Она была странным образом непохожа на привычное постоянство пустыни. Весь день серо-зеленый океан камней и кустов, подобно миражу, дрожал в дымке вокруг шедших пешком людей, всадников на лошадях и на верблюдах, навьюченных массивными черными тюками свернутого палаточного полотна из козьей шерсти. Верблюды на ходу как-то странно раскачивались, словно бабочки, под крылатыми, отделанными бахромой паланкинами женщин. Выструганные из серебристого тополя связки шестов палаток на спинах верблюдов, выступая, словно клыки, делали их спереди похожими на мамонтов, а сзади – на птиц с задранными хвостами. На этом марше не было ни порядка, ни управления, ни четкого строя, все двигались широким фронтом, самодостаточными группами, снимались с привала все разом, подчиняясь выработанному бесчисленными поколениями инстинкту ожидания опасности. Разница заключалась в том, что пустыня, которая при ее обычной малонаселенности знала цену каждому отдельному человеку, теперь, при такой массе людей, словно утрачивала это знание.
Двигаться было легко, и мы, за долгие недели привыкшие постоянно думать о сохранении своей жизни, расслабились от сознания того, что нас сопровождают и что защита от опасностей ложится главным образом на нашего хозяина. Даже наши знаменитые наездники и те до некоторой степени распустились, а самые необузданные из них ударились в разврат. И здесь первыми были, разумеется, Фаррадж и Дауд – двое моих бесенят, чей дух на какое-то время дал слабину, но вовсе не от лишений, связанных с нашим походом. Вокруг них в конном строю всегда сосредоточивались два постоянных вихря: либо бурной деятельности, либо несчастий, по мере того как их неутолимая жажда к всевозможным проделкам получала все новое и новое выражение.
Их несколько раздражало мое долготерпение, потому что нашествие змей, которые все время донимали нас с самого первого дня пребывания в Сирхане, теперь разрослось до небывалых размеров и стало источником постоянного страха. Даже в обычное время, как я слышал от арабов, змеи здесь были злее, чем в любом другом месте, обеспеченном водой. Но в этом году пустыни буквально кишели рогатыми гадюками, свинорылыми и черными змеями, а также кобрами. Ночью ходить было просто опасно. Наконец мы решили, что необходимо всюду ходить с палками и обивать кусты со всех сторон, проходя босиком по зарослям кустарника.
После наступления темноты было опасно ходить за водой, так как на берегах любого озерка или колодца плавали или свивались в клубки змеи. Свинорылая змея дважды сворачивалась клубком в колоколе, звон которого созывал нас на беседы за чашкой кофе. От укусов умерли трое из наших людей, четверо отделались испугом и болью в распухших от змеиного яда ногах. Ховейтаты лечили укус повязкой с пластырем из змеиной кожи и чтением потерпевшему Корана, пока тот не умирал. Кроме того, выходя в поздний час из своего жилья, они надевали на свои ороговевшие ноги толстые дамасские красные башмаки с витым орнаментом и с лошадиными подковами на каблуках.
У змей была странная привычка ложиться ночью рядом с нами, на одеяле или под ним, – вероятно, так им было теплее. Когда мы обнаруживали такую змею, вставать приходилось крайне осторожно. Первым делом, вооружившись палкой, мы искали поблизости ее сородичей, прежде чем можно было считать себя в безопасности. Наш отряд из пятидесяти человек убивал, наверное, по два десятка змей в день; наконец они стали так сильно действовать нам на нервы, что самый храбрый из нас боялся ступить на землю, а те, кто, как я, испытывал ужас перед любыми пресмыкающимися, не чаяли, когда кончится наше пребывание в Сирхане.
Иначе дело обстояло с Фарраджем и Даудом. Для них это было новым развлечением. Они непрерывно будили нас своими выкриками, а то и яростным избиением палкой любого совершенно безвредного ковра или какого-нибудь извилистого корня куста, возбудившего их фантазию. Наконец как-то на дневном привале я строго запретил им впредь кричать во все горло при появлении змеи, и с тех пор они вели себя спокойно.
Однажды, сидя рядом с Фарраджем и Даудом, я проследил за их глазами, обращенными к ближайшему кусту, под которым, свернувшись в кольцо, лежала большая коричневая змея, не отводившая от меня взгляда своих сверкающих глаз. Я быстро поднялся и окликнул Али, который тут же подскочил к кусту со своей палкой погонщика верблюда и прикончил змею. Я велел ему всыпать обоим парням по полдюжины ударов каждому, чтобы отучить их от буквального понимания моих запретов и заставить хоть немного думать. Придремавший у меня за спиной Насир услышал все это и радостно воскликнул, чтобы добавили по шесть палок и от него. Вслед за ним Насиб, Зеки, Ибн Дхейтир и, наконец, половина всех остальных также потребовали наказания. Виновники сконфузились, поняв, что никакие порки и палки всего отряда не искупят их проступка. Однако я спас их от жестокого наказания и, объявив им строгий выговор и моральное порицание, откомандировал в распоряжение женщин, под началом которых им предстояло ходить за дровами и таскать воду для всех палаток.
Не смея поднять глаз от стыда, они работали все два дня, в течение которых мы оставались у Абу-Тарфията, где в первый же день дважды хорошо поели, как, впрочем, и во второй. А потом у Насиба расстроился желудок, и по случаю болезни он нашел себе приют в палатке Насира, где с благодарностью ел сухари. Зеки переболел в дороге, и первая же его расправа у ховейтатов с куском переваренного мяса, приправленного жирным рисом, уложила его снова. Он также лежал в палатке, дыша на нас дизентерией. Желудок Насира был закален в походах его племени, и он стойко выдержал испытание болезнью. На него была возложена обязанность для поддержания нашей чести как гостей отвечать на все приглашения, и для пущей важности он вынудил меня ходить вместе с ним. Таким образом, мы, два лидера, ежедневно представляли лагерь в сопровождении приличествовавшего случаю числа оголодавших агейлов.
Разумеется, это все было довольно однообразно, но хрустальное счастье наших хозяев, свидетелями которого мы были, заставляло наши глаза сиять удовлетворением. Оксфорд и Медина пытались излечить меня и Насира от суеверного предрассудка, но осложнили нам дело до того, что мы вернулись к простоте. Эти люди, принимая нас, достигали высот тщеславия кочевников, проявлявшегося в непрерывной оргии чревоугодия вокруг вареной баранины. Они были крайне предупредительны. За несколько дней до нашего приезда у них гостило одно дрифтерное судно, и по приказу Ауды они купили у капитана пятьдесят овец для достойного обеспечения нас пищей. В течение одной недели мы съели их всех, и на этом гостеприимство иссякло.
К нашим больным вернулось нормальное пищеварение, а с ним и способность к перемещению в пространстве. Мы очень устали от Сирхана. Здешний ландшафт дышал большей безнадежностью и унынием, чем любая из пройденных нами бескрайних пустынь. Порой песок, или кремневая галька, или безмолвие нагромождения голых скал возбуждали воображение, когда удачная игра света и тени выявляла чудовищную красоту их стерильной безжизненности, но было что-то зловещее, активно злобное в этом отданном во власть змей Сирхане с его соленой водой, бесплодными пальмами и кустами, непригодными ни на корм верблюдам, ни на дрова для костра.
Мы ехали день и другой мимо Гутти с его обмелевшим колодцем почти пресной воды и наконец на подходе к территории агейлов увидали множество палаток, из-за которых нам навстречу выезжал отряд. Впереди ехали Ауда абу Тайи, благополучно вернувшийся от Нури Шаалана, и одноглазый Дурзи ибн Дугми, наш старый гость, которого мы принимали в Ведже. Его присутствие свидетельствовало о благожелательности Нури, как и внушительный конный эскорт Рувеллы, который, обнажив голову и оглашая воздух громкими приветствиями, встречал нас грандиозным парадом копьеносцев и беспорядочной стрельбой из винтовок и револьверов на полном скаку по пыльному плацу.
В огороженном саду этого скромного поместья росли пальмы, отягощенные множеством плодов, а за садом был поставлен месопотамский шатер из белого полотна. Здесь же стоял шатер Ауды – громадное помещение с семью стояками по длине и тремя по ширине, а поблизости – палатка Зааля и много других. Всю вторую половину дня в нашу честь гремели ружейные залпы, мы принимали депутации и дары в виде страусиных яиц, дамасских сладостей, верблюдов или худосочных лошадей, а воздух вокруг нас оглашался криками аудовских волонтеров, требовавших отправки – немедленной отправки! – в поход против турок.
Дела шли хорошо. Мы отрядили трех человек готовить кофе для посетителей, валивших к Насиру по одному или группами, клявшихся в преданности Фейсалу и арабскому движению, обещавших повиноваться Насиру и следовать за ним со своими отрядами. Кроме официальных презентов, каждая новая группа оставляла на нашем ковре свой личный дар в виде массы вшей, и еще задолго до захода солнца мы с Насиром были как в лихорадке от непрерывного чередования зуда и кратковременного успокоения. У Ауды не сгибалась рука из-за давнего ранения в локоть, и поэтому он не мог ею чесаться; когда становилось совсем невтерпеж, он засовывал в левый рукав палку, которой погонял верблюда, и вращал ее в рукаве так, что ее крестообразная головка прокатывалась по всем ребрам, и, похоже, этот инструмент был намного результативнее наших ногтей.
Глава 48
В Небхе, где планировалась наша следующая стоянка, было много воды и достаточно подножного корма для верблюдов. Ауда сделал его нашим сборным пунктом из-за близости Блейдата, так называемых соляных селений. Здесь они с шерифом Насиром целыми днями сидели над планами набора новобранцев, а также занимались подготовкой маршрута, по которому нам предстояло двигаться. Они вступали в переговоры с племенами и шейхами, жившими в районах нашего следования. Насиб, Зеки и я бездельничали. Как обычно, нестабильное мышление сирийцев, неспособное сосредоточиться на какой-то конкретной задаче, циркулировало по широкому кругу. В пьянящей атмосфере первого порыва энтузиазма они не принимали в расчет Акабу и игнорировали ясную цель нашего похода туда. Несиб хорошо знал шааланов и друзов. Он предпочитал вербовать их, а не ховейтатов, ударить по Маану, а не по Дераа и занять Дамаск, а не Акабу. При этом он подчеркивал полную неготовность турок, утверждая, что мы наверняка достигнем своей первой цели, обеспечив полную внезапность, и что поэтому нужно поставить перед собой максимальную цель. Перст неумолимой судьбы указывал на Дамаск.
Я тщетно пытался напоминать ему о том, что Фейсал был еще в Ведже, что англичане все еще не взяли Сайду, что в Алеппо стягивается новая турецкая армия для возвращения туркам Месопотамии. Я доказывал ему, что в Дамаске мы останемся без поддержки, без снабжения, что у нас не будет ни базы, ни даже линии связи с друзьями. Но Несиб пребывал вне реальности, и спустить его с небес на землю могли бы только грубые приемы. Тогда я пошел к Ауде и сказал ему, что в случае принятия этой новой тактики деньги и кредит достанутся не ему, а Нури Шаалану, затем отправился к Насиру и использовал все свое влияние и нашу симпатию друг к другу, чтобы склонить его к принятию моего плана, к тому, чтобы раздуть легковоспламеняющуюся ревность между шерифом и дамаскинцем, между истинным шиитом, прямым потомком Али и мученика Хусейна и пользовавшимся весьма сомнительной репутацией потомком «преемника» Абу Бекра.
Это был вопрос жизни или смерти для нашего движения. Я был убежден, что если бы мы и взяли Дамаск, то не удержали бы его и на полгода, потому что Мюррей не смог бы ни немедленно атаковать турок, ни мгновенно обеспечить морской транспорт в момент объявления о высадке британской армии в Бейруте. Я заметил, что, оставляя Дамаск, мы были бы вынуждены оставить и своих сторонников (результативен только первый порыв: восстание, которое останавливается или отступает, обречено), не взяв при этом Акабы, последней безопасной базы на побережье, по моему мнению представлявшей собою единственную, исключая Средний Евфрат, дверь, ведущую к верному успеху вторжения в Сирию.
Особое значение Акабы для турок состояло в том, что они в любой момент могли превратить ее в источник угрозы для правого фланга британской армии. В конце 1914 года турецкое верховное командование подумывало о том, чтобы сделать ее своей главной дорогой к Каналу, но из-за серьезных трудностей с обеспечением продовольствием и водой отказалось от этого плана в пользу беэр-шебской дороги. Однако теперь британцы оставили позиции на Канале и прорвались к Газе и Беэр-Шебе. Это облегчило снабжение турецкой армии в результате сокращения пути транспортировки грузов, и, следовательно, в распоряжении турок оказались дополнительные транспортные средства. Кроме того, Акаба приобрела еще большее стратегическое значение, чем прежде, поскольку теперь она была позади правого фланга англичан, и даже небольшие силы, базировавшиеся в ней, могли серьезно угрожать либо Эль-Аришу, либо Суэцу.
Арабам Акаба была необходима, во-первых, для расширения их фронта, что было принципом их тактики, и, во-вторых, для связи с англичанами. Если бы они ее взяли, в их руках оказался бы и Синай, а также была бы обеспечена надежная связь между ними и сэром Арчибальдом Мюрреем. Став таким образом практически полезными, они получили бы материальную помощь. Никакой другой фактор, кроме практического опосредования нашего успеха, не смог бы убедить членов этого штаба Мюррея в значительности нашего дела. Мюррей был настроен к арабскому движению дружелюбно, и, если бы мы стали его правым флангом, он экипировал бы нас должным образом, вероятно даже без специальных обращений по этому поводу. Соответственно, окажись Акаба в руках арабов, были бы полностью удовлетворены ее потребности в продовольствии, деньгах, артиллерийских орудиях, советниках. Я хотел контакта с британцами. Хотел, чтобы мы действовали как правый фланг союзников при захвате Палестины и Сирии, хотел заявить о наличии воли арабоязычных народов пустыни к свободе и самоуправлению. Я считал, что, если восстание не примет участия в генеральном сражении с Турцией, оно будет вынуждено признать свое поражение и остаться в истории всего лишь исполнителем отвлекающего удара. Еще при моей первой встрече с Фейсалом я говорил ему, что свобода завоевывается, а не даруется.
К счастью, Ауда и Насир прислушались к моим словам, и после взаимных упреков Несиб распрощался с нами и уехал вместе с Зеки в Друз-Маунтин, чтобы проделать предварительную работу, необходимую для начала осуществления своего великого дамасского плана. Мне было известно об отсутствии у него созидательных способностей, но в мои расчеты совершенно не входило позволить возникнуть там какому-то новоиспеченному восстанию, способному лишь испортить нам все дело. Поэтому я, проявив достаточную осторожность, прежде чем он успел уехать, забрал у него большую часть денег, выделенных ему Фейсалом. Этот глупец облегчил мне задачу, так как понимал, что того, что у него было, совершенно недостаточно для осуществления всего им задуманного, и, оценивая нравственность Англии по мерке собственной низости, пообещал мне больше, если поднимет в Сирии движение, независимое от Фейсала, и станет его вождем. Меня не слишком пугала эта довольно фантастическая перспектива, и, вместо того чтобы обозвать его трусом, я с готовностью заверил его в своей помощи, если он сразу же передаст мне оставшиеся у него деньги, необходимые для того, чтобы мы смогли дойти до Акабы, где я смогу сколотить средства, нужные для нашего с ним общего дела. Он принял мое условие с заметным неудовольствием; Насир же был в восторге от неожиданно оказавшихся в его распоряжении двух мешков золота.
И все же оптимизм Несиба оказал на меня некоторое влияние. Хотя я по-прежнему считал, что освобождение Сирии должно происходить постепенно и первым шагом было бы совершенно необходимое взятие Акабы, но теперь полагал, что эти шаги должны сочетаться. И как только Несиб сошел с намеченного пути, я решил сам, отчасти в его духе, отправиться в длинное путешествие по северным областям. Я чувствовал, что еще один взгляд на Сирию расставит по местам стратегические идеи, позаимствованные мною у крестоносцев и руководителей первого арабского завоевания, и приспособит их к обоим новым факторам – железным дорогам и присутствию Мюррея в Синае.
Кроме того, любая непродуманная авантюра в тот момент отвечала моему подавленному настроению. Это должно было быть восхитительно – чувствовать себя свободным, как воздух, наблюдать, как жизнь пытается обеспечить всем самым лучшим выбранный мною путь, но сознание того, что я тайно подтачивал некую важную ось, разрушало мою убежденность.
Арабское восстание началось под фальшивым предлогом получения шерифом предложенной Англией через сэра Генри Макмагона помощи для поддержки формирования местных правительств в частях Сирии и Месопотамии «при сохранении интересов нашей союзницы Франции». За этим последним скромным условием стоял договор (хранившийся до совсем недавнего времени в тайне от Макмагона, а значит, и от шерифа), по которому Франция, Англия и Россия соглашались аннексировать некоторые из обещанных арабам зон и поделить всю остальную территорию на сферы влияния.
Слухи об этом обмане дошли до ушей арабов через Турцию. На Востоке отдельным людям доверяют больше, чем официальным учреждениям. Поэтому арабы, проверившие мое дружелюбие и искренность в огне сражений, попросили меня как независимого посредника своим поручительством подтвердить обещания британского правительства. Мне ничего не было известно ни об обязательствах Макмагона, ни о договоре Сайкса – Пико, которые были сформулированы предусмотренными для военного времени отделами Форин-офиса. Однако, не будучи последним идиотом, я отдавал себе отчет в том, что если мы выиграем войну, то принятые перед арабами обязательства превратятся в простую бумагу. Будь я порядочным советником, я распустил бы своих людей по домам, не позволив им рисковать своими жизнями ради такого блефа. Но арабская воодушевленность была главным инструментом нашей победы в восточной войне. Поэтому я заверил арабов, что Англия будет следовать духу и букве своих обязательств. Уверенные в этом, они совершали свои подвиги, что же касается меня, то я, разумеется, вместо того чтобы гордиться нашим общим делом, постоянно испытывал горький стыд.
Ясное понимание положения, в котором я оказался, пришло ко мне однажды ночью, когда старый Нури Шаалан принес в свой шатер пачку документов и спросил, какому из обещаний британцев следует верить. От моего ответа и от его последующей реакции зависел успех или провал Фейсала. После мучительного раздумья я посоветовал ему положиться на самый последний по времени из противоречивых документов. Благодаря этому ответу, по существу отговорке, я за шесть месяцев стал самым доверенным его советником. Шерифы в Хиджазе были носителями истины в последней инстанции, и я успокоил свою совесть, дав Фейсалу понять, насколько ненадежна его опора. В Сирии всемогущими были англичане, шериф же не решал ничего. И таким образом, я стал главной фигурой.
Но я дал себе обет превратить арабское восстание как в двигатель его собственного успеха, так и в инструмент для нашей египетской кампании и вести дело к его окончательной победе так самозабвенно, чтобы простая целесообразность подсказала заинтересованным державам необходимость удовлетворить справедливые нравственные требования арабов. Это предполагало, что я (что само по себе было довольно проблематично) должен был выжить в этой войне, чтобы выиграть самое последнее сражение – в Палате – и поставить последнюю точку[10]. Однако не могло быть и речи о том, чтобы разоблачить этот обман.
Разумеется, я не мог даже помыслить о том, чтобы втянуть ничего не подозревавших арабов в игру, ставкой в которой была жизнь. Неизбежно, но, по справедливости, нам предстояло испытать горечь, печальный плод героических усилий. Поэтому, затаив обиду, я в своем ложном положении (какому другому младшему лейтенанту когда-либо приходилось так лгать из лучших побуждений?) и предпринял этот долгий и опасный рейд, чтобы повидаться с наиболее значительными из тайных друзей Фейсала и изучить ключевые позиции предстоявших нам кампаний. Но результаты были несоизмеримы с риском, а сам по себе этот акт, как и его мотивы, с профессиональной точки зрения был неоправдан. «Пошли мне удачу сейчас, пока мы еще не начали», – молитвенно просил я судьбу, ясно понимая, что это последний шанс и что после успешного захвата Акабы я уже никогда больше не смогу свободно, в безопасности располагать собою, пытаясь оставаться в тени.
Мне грозила перспектива командования и ответственности, что претило моей критичной, созерцательной натуре. Я чувствовал себя неподходящим для того, чтобы занять место человека прямого действия, потому что моя шкала ценностей по самой своей сути была противоположна ей, и я презирал то, что приносило другим удовлетворение. Моя душа всегда алкала меньше того, что имела, а мои чувства были слишком инертны в сравнении с чувствами большинства.
Когда я вернулся, было уже шестнадцатое июня. Насир и Абдулла уже слишком надоели друг другу, и в последнее время дело дошло до ссоры, но она была легко улажена. Уже через день старый вождь снова был, как обычно, добр и невыносим. Когда он входил, мы всегда вставали, и не столько из почтения к шейхскому достоинству, так как принимали сидя шейхов и намного более высокого ранга, а потому, что он был Ауда, а Ауда – слишком яркое явление, чтобы могло быть иначе. Старику это нравилось, и, как бы он постоянно ни ворчал, все понимали, что он всегда считал нас своими друзьями.
Теперь мы были в пяти неделях пути от Веджа и израсходовали почти все взятые с собой деньги. Мы съели у ховейтатов всех овец, дали отдых одним верблюдам и заменили других, и нашему выступлению больше ничто не мешало. Новизна предприятия компенсировала нам все огорчения, и Ауда, приказавший привезти еще баранины, накануне нашего отправления устроил в своем громадном шатре прощальный пир – величайший из всех на нашей памяти. На нем присутствовали сотни гостей, и содержимое пяти полных громадных подносов съедалось так же быстро, как их успевали приносить.
В восхитительном багряном зареве зашло солнце; по окончании трапезы весь отряд разлегся вокруг кофейного очага, мерцавшего под звездным небом, и Ауда, а также некоторые другие занимали нас поучительными рассказами. Во время одной из пауз я мимоходом произнес, что вечером пытался найти Мухаммеда эль-Зейлана, чтобы поблагодарить за верблюжье молоко, которым он меня лечил, но не застал его в палатке. Ауда громким радостным криком привлек к себе всеобщее внимание, все повернулись к нему, и в наступившей тишине, которая могла предвещать веселую шутку, указал пальцем на Мухаммеда, уныло сидевшего рядом с кофейной ступкой, и проговорил громоподобным голосом: «Ха! Хотите, я расскажу вам, почему Мухаммед пятнадцать ночей не спал в своей палатке?» Гости захихикали в предвкушении смешной истории, разговоры замерли, и все растянулись на земле, опершись подбородками на ладони, готовые слушать пикантные подробности истории, слышанной, вероятно, уже раз двадцать. Женщины – три жены Ауды, жена Зааля и несколько жен Мухаммеда, – занятые угощением, подошли раскачивающейся походкой, порожденной привычкой переносить грузы на голове, поближе к занавеске, служившей перегородкой, и вместе со всеми остальными слушали длинный рассказ о том, как Мухаммед на глазах у всех купил на базаре в Ведже дорогую нитку жемчуга, однако не отдал ее ни одной из своих жен, и поэтому все они, имевшие каждая свои претензии к мужу, были едины в своей неприязни к нему.
История эта, разумеется, была вымыслом чистой воды, плодом озорного юмора Ауды, и незадачливый Мухаммед две недели скитался по чужим палаткам, ночуя то у одного, то у другого соплеменника, призывая Аллаха к милосердию, а меня – в свидетели того, что Ауда лжет.
Я торжественно прочистил горло. Ауда потребовал тишины и попросил меня подтвердить его слова, но я рассказал другую историю. «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного, – начал я традиционным вступлением ко всякому рассказу. – Нас было в Ведже шестеро: Ауда, Мухаммед, Зааль, Касим аль-Шимт, Муфадди и ваш покорный слуга. Однажды ночью, перед самым рассветом, Ауда сказал: „Давайте сделаем набег на базар“. – „Во имя Аллаха“, – согласились мы. И пошли: Ауда в белом плаще и в красном головном платке, в касимских сандалиях из переплетенных ремешков, Мухаммед босой, но в шелковой тунике, Зааль… я забыл, в чем был Зааль. Касим в хлопчатобумажном плаще, а на Муфадди был шелк в голубую полоску и вышитый головной платок. Ваш покорный слуга был одет как всегда, как сейчас».
Выдержанная мною пауза погрузила всех в удивленное молчание. Видно, мне удалось точно передать эпический стиль Ауды, удачно имитировать волнообразное движение его рук, его мягкий голос с какой-то волнообразной интонацией, подчеркивавшей наиболее значительные детали или то, что он считал такими деталями в общем довольно пустых рассказах. Притихшие тучные ховейтаты в предвкушении радости поеживались в своих задубевших от пота одеждах, с жадным ожиданием глядя на Ауду: они сразу поняли, кого пародировал рассказчик, хотя искусство пародии как им, так и самому Ауде было незнакомо. Кофейщик Муфадди, шаммар, бежавший от наказания за какую-то кровавую расправу и сам достойный отдельной истории, заслушавшись меня, забыл подложить в костер свежих веток.
Я рассказывал о том, как мы вышли из палаток, сообщив все подробности о каждой из них, и как шли в деревню, подробно описав каждого верблюда и каждую лошадь, встреченных по пути, всех прохожих и кряжи окрестных гор без единой травинки. «Как, по воле Аллаха, – продолжал я, – была пустынной и вся та местность. Мы прошли столько времени, что можно было выкурить одну сигарету, когда Ауда остановился и сказал: „Мне что-то послышалось“. И Мухаммед остановился и сказал: „Мне что-то послышалось“. И Зааль: „Слава Аллаху, вы оба правы“. Мы все остановились и прислушались, и я сказал: „Видит Аллах, я ничего не слышу“. И Зааль сказал: „Видит Аллах, я ничего не слышу“, и Мухаммед сказал: „Видит Аллах, я ничего не слышу“, и тогда Ауда сказал: „Слава Аллаху, вы правы“.
Мы шли и шли, и земля была голой, и мы ничего не слышали. Справа от нас верхом на осле ехал какой-то негр. Осел был серый, с черными ушами, и одна нога у него была черная, а на плече у него было выжжено вот такое клеймо (я рукой показал размеры), и он махал хвостом, и ноги его шагали. И Ауда сказал: „Велик Аллах, это осел“. И Мухаммед сказал: „Велик Аллах, это осел и раб“. И мы шли. И был холм, не большой холм, но все же холм, как отсюда вон до-туда.
И мы подошли к холму и поднялись на холм: он был голый, и вся та земля была голая. И когда мы поднимались на холм и были у его вершины, и подошли к самому ее верху, видит Аллах, мой Аллах, великий Аллах, над нами поднялось солнце».
Этим история заканчивалась. Каждый слышал рассказ об этом восходе солнца раз двадцать. По сути, это была какая-то бесконечная вереница нанизанных одна на другую фраз, которые Ауда обычно любил повторять, задыхаясь от возбуждения. Он мог часами излагать эту «захватывающую» историю, в которой ничего не происходило и тривиальное завершение которой очень напоминало его многочисленные байки. И тем не менее это был рассказ об одном из тех походов на базар в Ведже, которые действительно предпринимали многие из нас. Все племя от смеха валялось по земле.
Ауда смеялся громче и дольше всех, потому что ему нравилось, когда над ним подшучивали, а бессодержательность моего эпического порыва приоткрыла ему особенности его собственного устного творчества. Он обнял Мухаммеда и признался, что выдумал историю с жемчужным ожерельем. Тот в знак благодарности пригласил всех позавтракать с ним вместе следующим утром во вновь обретенном шатре. За час до нашего выступления на Акабу нам предстояло полакомиться верблюжьим теленком-сосунком – легендарным блюдом, сваренным на кислом молоке женами Мухаммеда, знаменитыми поварихами.
На следующий день после этого запоминающегося завтрака мы расселись под стеной дома Нури и смотрели на то, как женщины разбирали большой шатер, больше, чем аудовский, – восьмипролетный, на двадцати четырех стояках, который был длиннее, шире и выше любого другого в племени и новый, как и все имущество Мухаммеда. Абу тайи переустраивали свой лагерь для безопасности после того, как мужчины уйдут в военный поход. И мы всю вторую половину дня ставили палатки, которые подвозили на верблюдах. На земле расстилали длинные полотна с веревками по углам и по сторонам, поднимали их стояками и растягивали веревками, привязывая их к вбитым в землю колышкам. Затем внутрь входили хозяйки с легкими шестами и окончательно натягивали полотно в нужных местах, пока палатка не принимала окончательный вид и не приобретала прочность, необходимую для того, чтобы устоять под сильным ветром.
Когда шел дождь, один ряд шестов удаляли, чтобы крыша получила наклон для стока воды. В летнее время в палатке из арабского полотна было не так жарко, как в брезентовой, потому что тепло от солнца не поглощалось редкой тканью из волоса и шерсти, свободно пропускавшей воздух.
Глава 49
Мы выступили за час до полудня. Нас вел Насир, восседавший на своей верблюдице Газели, высившейся подобно арке какого-то причудливого архитектурного сооружения. Под ее кожей просматривались громадные ребра, напоминающие шпангоуты античного корабля. На добрый фут выше всех остальных наших верблюдов, сложена она была превосходно, и шаг у нее был как у страуса, – лиричное, благороднейшее из всех запомнившихся мне животных, выращенных ховейтатами. Рядом с Насиром ехал Ауда, с которым я перебрасывался замечаниями о степенности этих верблюдиц в сравнении с моим последним приобретением – скаковой Наамой, как ее называли, «помесью курицы со страусом». За мной следовали мой агейл и неуклюжий Мухаммед, которого теперь повсюду сопровождал еще один крестьянин – Ахмед, шесть лет проживший у ховейтатов и получивший у них признание за недюжинную мускулатуру и сообразительность, по натуре же настоящий головорез.
Шестидесятифутовый подъем вывел нас из Сирхана на первую террасу Ард-эль‑Сувана, царства черного кремня, под которым угадывался мергелистый известняк. Не слишком плотный, он был достаточно твердым на тропах, за столетия втоптанных верблюдами дюйма на два ниже уровня поверхности грунта. Целью этого нашего перехода был Баир, историческая группа гассанидских колодцев и развалин посреди пустыни в тридцати или сорока милях к востоку от Хиджазской железной дороги. До него оставалось миль шестьдесят, и нам предстояло разбить там лагерь на несколько дней в ожидании своих разведчиков, которые должны были доставить нам муку из селений в горах над Мертвым морем. Почти все взятые в Ведже продукты у нас вышли (за исключением драгоценного риса, хранившегося у Насира на особый случай), а, разумеется, никто не взялся бы предсказать, когда мы окажемся в Акабе.
Наш теперешний отряд насчитывал больше пятисот человек, и вид этой веселой толпы крепких, самоуверенных северян, яростно преследовавших какую-нибудь газель на просторах пустыни, вызывал у нас грустное представление об исходе нашего предприятия. Вожди племени абу тайи пришли поужинать с нами. Покончив с трапезой, мы расселись на коврах вокруг мерцавших приятным красным светом углей пытавшегося бороться с холодом северного высокогорья костра, на котором готовился кофе, и непринужденно болтали, перескакивая с одной темы на другую.
Насир повалился на спину с моим биноклем в руках и принялся разглядывать звезды, вслух считая их одну за другой. Он громко выражал свое удивление, обнаруживая мелкие светящиеся точки, не различимые невооруженным глазом. Ауда перевел разговор на телескопы – самые крупные из известных в мире увеличительных приборов, дивясь тому, как далеко продвинулся человек за три тысячи лет, прошедших с его первой попытки приблизить звезды до создания астрономических инструментов длиной с большой шатер, позволивших открыть тысячи ранее неизвестных небесных тел. «Звезды – какие они?» Мы заговорили о множестве солнц, наполняющих Вселенную, об их размерах и о расстояниях, превосходящих всякое воображение.
– Ну и к чему приведут все эти знания? – спросил Мухаммед.
– Мы будем узнавать все больше; множество образованных людей вместе с еще более умными придумают настолько же более мощные телескопы, насколько наши сильнее подзорной трубы Галилея. Сотни новых астрономов обнаружат и сосчитают новые, ныне невидимые звезды, нанесут их на карты, дадут каждой имя. И когда мы увидим наконец их все разом, в небе не останется места для ночи.
– Почему люди Запада всегда стремятся получить все? – задался провокационным вопросом Ауда. – За нашими немногочисленными звездами нам виден Аллах, которого нет за миллионами ваших.
– Нам нужен весь мир, до конца, Ауда.
– Но это же достояние Аллаха, – несколько раздраженно заметил Зааль.
А Мухаммед продолжал, не желая уходить от поднятой темы.
– Есть ли люди на планетах, которые намного крупнее нашей Земли? – спросил он.
– Это знает один Аллах.
– А есть ли на каждой из них свой пророк, свои рай и ад?
Ауда решил умерить пыл завязавшейся дискуссии:
– Полно, ребята, мы знаем свои наделы, своих верблюдов, своих женщин. Все остальное – вечная слава Аллаху! – принадлежит Ему. И если бы высшая мудрость состояла в том, чтобы к одной звезде прибавлять другую, то на свете не было бы ничего приятнее нашей глупости. – И, отвлекая внимание от довольно скользкой темы, он принялся рассуждать о деньгах, пока все не допили свой кофе. Потом он шепнул мне, что я должен добиться для него ценного подарка от Фейсала, когда тот захватит Акабу.
На рассвете мы продолжили поход и, всего за час перевалив водораздел Вагф, стали спускаться по его обратному склону. Этот кряж высотой в пару сотен футов был сложен сплошь из меловой породы с вкраплениями кремня. Теперь мы были в низине между Снайниратом с юга и тремя белыми вершинами Тлайтуквата – нагромождения конусообразных гор, ярко сверкавших в сиянии солнца, – с севера. Вскоре мы вступили в долину Вади-Баир и долгие часы шли по ней, поднимаясь по пологому склону. Весной здесь был паводок, вызвавший богатый рост трав между группами мелкого кустарника. Эта зелень радовала глаз и обещала свежий корм верблюдам, изголодавшимся за долгое время лишений в Сирхане.
Ауда сказал мне, что направляется вперед, в Баир, и предложил мне составить ему компанию. Мы поехали быстрее остального отряда и через два часа прибыли на место под звон колокола. Ауда поспешил к могиле своего сына Аннада, который попал в засаду, устроенную его моталагскими родственниками в отместку за их сторонника Абтана, убитого Аннадом в поединке. Ауда рассказал мне, как его сын ринулся один на пятерых и погиб. Он взял меня с собой, чтобы я мог услышать, как он горько оплакивал гибель сына.
Направляясь к кладбищу, мы с удивлением увидели дым, поднимавшийся над землей рядом с колодцами. Мы резко повернули верблюдов в том направлении и осторожно приблизились к развалинам. Там, по-видимому, никого не было, но толстый слой навоза вокруг колодца выглядел обуглившимся, а верхняя часть самого колодца была разбита. Почерневшая земля была словно разбросана каким-то взрывом, а когда мы заглянули в колодец, то увидели растрескавшуюся облицовку и выпавшие из нее блоки, наполовину заполнившие колодец, на самом дне которого угадывалась вода. Я принюхался к окружающему воздуху и почувствовал, что он отдает запахом динамита.
Ауда бросился к следующему колодцу, видневшемуся в русле долины ниже могил. Он также был сверху разрушен и завален обвалившимися камнями. «Это работа племени джази», – сказал он мне. Мы прошли долиной к третьему колодцу – Бени-Сахру, от которого остался лишь меловой кратер. Подоспевший Зааль посерьезнел при виде этого несчастья. Мы обследовали разрушенный караван-сарай, в котором обнаружили следы суточной давности от, возможно, сотни лошадей. Там же был и четвертый колодец, чуть севернее развалин, на открытом месте, к которому мы направились, лишенные всякой надежды, размышляя о том, что станется с нами, если разрушенным окажется весь Баир. К нашей радости, этот колодец оказался в целости и сохранности.
Это был колодец джази, и его неприкосновенность являлась сильным подтверждением теории Ауды. Мы были смущены, обнаружив такую степень готовности турок к схватке, и уже начинали побаиваться, как бы они также не предприняли рейд на Эль-Джефер, к востоку от Маана, где тоже были колодцы, около которых мы планировали сосредоточиться перед атакой. Блокирование их создало бы для нас большие трудности. Однако благодаря сохранности четвертого колодца наше положение, хотя и не завидное, не внушало опасений. И все же запаса этой воды было совершенно недостаточно для пяти сотен верблюдов, и неизбежно вставала задача очистки менее поврежденных из остальных колодцев. Мы с Аудой и Насиром отправились еще раз к одному из колодцев, показавшемуся нам менее разрушенным.
Один из агейлов принес нам жестяную банку из-под нобелевского гелигнита, и нам стало понятно, что турки воспользовались именно этой взрывчаткой. По следам в грунте было ясно, что вокруг колодца и внутри его было одновременно взорвано несколько зарядов. Мы пристально смотрели внутрь колодца и, когда глаза привыкли к стоявшему там мраку, внезапно увидели на глубине меньше двадцати футов много вырезанных в стенке небольших ниш, часть из которых оставалась замурованной, и из них свешивались провода.
Совершенно очевидно, что это были либо заряды, к которым неправильно присоединили провода, либо их взрыватели были установлены с расчетом на очень длительную задержку. Мы быстро размотали наши веревки для ведер, связали их концами вместе и привязали к середине крепкой поперечины над колодцем, опустив свободно внутрь. Боковые стенки колодца были так ослаблены, что простое прикосновение веревки могло обрушить кладку. Затем я обнаружил, что заряды были небольшие, примерно по три фунта каждый, и соединялись они последовательно с кабелем полевого телефона. Но что-то не сработало. Либо турки сделали свою работу небрежно, либо их разведчики увидели приближение нашего отряда и у них не хватило времени на то, чтобы изменить схему соединения.
Таким образом, в нашем распоряжении вскоре оказались два исправных колодца и чистая прибыль в виде тридцати фунтов вражеской взрывчатки. Мы решили остановиться на неделю в этом благословенном Баире. Теперь к нашей заботе о продовольствии и к задаче выяснения умонастроения племен, живших между Мааном и Акабой, прибавилась необходимость определить состояние колодцев Джефера. Мы послали туда человека. И, снарядив небольшой караван вьючных верблюдов с клеймами племени ховейтат, отправили его через линию в Тафиле с тремя или четырьмя малоизвестными сородичами, которых никак нельзя было заподозрить в связях с нами. Они должны были за пять или шесть дней скупить столько муки, сколько смогут, и вернуться в наш лагерь.
Что же до племен, населявших местность вдоль дороги на Акабу, то мы рассчитывали на их активную помощь против турок, которая состояла бы в реализации разработанного в Ведже временного плана. Наша идея сводилась к внезапному продвижению из Эль-Джефера с целью перерезать линию железной дороги и оседлать большой перевал Нагб-эль‑Штар на пути с маанского плоскогорья в Гувейрскую равнину. Для удержания этого перевала нам надлежало захватить Абу-эль‑Лиссан, крупный источник у его вершины, примерно в шестнадцати милях от Маана, чей гарнизон был невелик, и мы надеялись с ходу опрокинуть его стремительной атакой. Затем нам предстояло заблокировать дорогу, посты на которой уже через неделю должны были погибнуть от голода, хотя, вероятно, еще до этого горные племена, услышав об успешном начале наших действий, присоединились бы к нам, сметя эти посты с дороги. Главной задачей нашего плана было нападение на Абу-эль‑Лиссан, чтобы у сил, сосредоточенных в Маане, не было времени прийти ему на выручку и вынудить нас отойти от вершины Штара. Если бы они, как сейчас, составляли всего один батальон, они вряд ли осмелились бы выступить. Акаба сдалась бы нам, и в наших руках оказалась бы база на море и стратегически очень выгодное ущелье Итм между нами и противником. Таким образом, гарантией нашего успеха было сохранение беспечного, слабого Маана и расположение жителей его окрестностей, которые не должны были подозревать нас в злонамеренности.
Нам всегда было нелегко хранить в тайне свои планы, поскольку мы жили за счет проповеднической деятельности среди местного населения, и те, кого не удавалось убедить, могли сообщить о наших планах туркам. Противнику было известно о нашем долгом марше в Вади-Сирхан, и даже полные глупцы из гражданского населения не могли не видеть, что единственной целью наших действий была Акаба. Разрушение Баира (а также и Джефера: мы получили надежные сведения о разрушении всех семи джеферских колодцев) показало, до какой степени были обеспокоены турки.
Однако тупость турецкой армии была неизмерима. Понимание этого нам то и дело помогало и вместе с тем постоянно вредило, потому что мы невольно думали о ней с презрением (арабы представляют собой расу, наделенную необычной быстротой ума, и склонны к переоценке этого своего свойства), а ведь любая армия страдает, если она не способна питать должное уважение к противнику. В нужные моменты можно было использовать эту тупость в наших интересах, и мы предприняли продолжительную кампанию по дезинформации противника, чтобы убедить его в том, что объектом наших действий является скорее Дамаск.
Турки были восприимчивы к давлению в этом смысле, потому что железная дорога, ведшая из Дамаска в северном направлении на Дераа, а в южном в Амман, обеспечивала связь не только с Хиджазом, но и с Палестиной, и если бы мы предприняли нападение, то нанесли бы двойной ущерб. Поэтому во время моего долгого путешествия по северной области я то и дело намекал на наше скорое прибытие в Джебель-Друз и был рад тому, что способствовал тем самым обставленному большим шумом, но обеспеченному ограниченными ресурсами выступлению туда печально известного Несиба. В этом же духе турок информировал и Нури Шаалан, а находившийся под Веджем Ньюкомб получил указание «потерять» официальные бумаги, содержавшие план нашего выступления из Веджа через Джефер и Сирхан на Тадмор для нападения на Дамаск и Алеппо. Турки восприняли эти документы вполне серьезно и загнали в Тадмор несчастный гарнизон, где он оставался до самого конца войны, что для нас было весьма выгодно.
Глава 50
Представлялось целесообразным продемонстрировать какие-то конкретные действия в этом направлении в течение недели, которую нам предстояло провести в Баире, и Ауда принял решение. Зааль и я во главе специально выделенного отряда должны были провести рейд с целью нападения на линию железной дороги под Дераа. Для этого Зааль отобрал сто десять солдат, и мы выступили форсированным маршем, двигаясь днем и ночью по шесть часов с интервалами в час или два. Этот переход был для меня насыщен событиями по тем самым причинам, которые делали его бессмысленным в глазах арабов: дело было в том, что мы представляли собою обычную племенную рейдовую группу, двигавшуюся по обычным маршрутам, в составе и строю, эффективность которых подтверждалась опытом поколений.
После полудня следующего дня мы вышли к железной дороге над самой Зербой – черкесской деревней, расположенной к северу от Аммана. Жаркое солнце и быстрый аллюр утомили верблюдов, и Зааль решил устроить им водопой в разрушенной деревне, подземные резервуары которой были полны воды после прошедших в последнее время дождей. Деревня эта находилась на расстоянии мили от железной дороги, и мы должны были проявлять достаточную бдительность, потому что черкесы ненавидели арабов и, заметив нас, могли открыто проявить свою враждебность. Кроме того, у высокого моста нес службу военный пост, размещавшийся в двух палатках у самой линии дороги. Активность турок была несомненна. Позднее нам стало известно, что как раз в это время они проводили генеральное инспектирование.
Напоив верблюдов, мы проехали еще шесть миль и с наступлением сумерек повернули к Дулейльскому мосту. Зааль говорил, что это большой мост и что было бы неплохо его разрушить. Солдаты и верблюды остановились на высотке восточнее железной дороги для прикрытия нашего отхода в случае непредвиденных осложнений, а мы с Заалем направились к мосту с целью его осмотра. За мостом, на расстоянии двести ярдов от него, оказались турки – множество палаток и костров, на которых готовилась пища. Строя догадки об их силах, мы подошли к мосту и обнаружили, что на нем проводились восстановительные работы: весенний паводок смыл четыре пролета, и движение временно осуществлялось в объезд. Один из новых пролетов был готов, на другом заканчивалось возведение свода, и была установлена центральная балка для третьего.
Было, разумеется, бессмысленно разрушать мост, находившийся в таком состоянии, и мы без шума, чтобы не привлекать внимания рабочих, отошли, осторожно шагая по зыбким камням, ворочавшимся под нашими босыми ногами, чтобы уберечься от растяжения лодыжки. Один раз я почувствовал под ногой что-то движущееся, мягкое и холодное. Я отскочил, подумав, что это змея, но тем дело и кончилось. Яркие звезды проливали на нас свой обманный свет, и не он, а скорее прозрачность воздуха удлиняла тени под каждым камнем, затрудняя движение по серому грунту.
Мы решили направиться дальше на север, к Минифиру, где Зааль рассчитывал найти участок, подходящий для подрыва какого-нибудь поезда. Это было целесообразнее, чем разрушение моста, так как мы руководствовались политической необходимостью заставить турок думать, что нашими главными целями являлись Азрак и Сирхан, в пятидесяти милях к востоку. Мы вышли на плоскую равнину, пересеченную очень редкими мелкими наносами гальки, и спокойно ехали по ней, когда услышали какой-то протяжный грохот. Мы настороженно прислушались, и в это время в северном направлении возник пляшущий султан пламени, прижимаемый вниз ветром от собственной скорости движения. Казалось, что он специально высвечивал нас, проносясь над нашими головами, – так близко мы были к пути. Мы отпрянули назад, когда поезд проносился мимо нас. Знай о его приближении двумя минутами раньше, я превратил бы локомотив в груду металлолома.
После этого эпизода мы спокойно двигались до рассвета, когда обнаружили, что въезжаем в узкую долину. В самом ее начале был резкий поворот влево, в каменный амфитеатр, где гора поднималась вверх ступенями из рыхлого глинистого сланца, уступ за уступом, к гребню, на котором возвышалась массивная пирамида. Зааль сказал, что оттуда видна железная дорога, а раз так, то это место было идеальным для засады, потому что стадо верблюдов могло без всякой охраны оставаться в ложбине, являвшей собой превосходное пастбище.
Я немедленно взобрался на пирамиду, представлявшую собой развалины арабской сторожевой башни христианского периода. Она господствовала над прекрасной панорамой богатых высокогорных пастбищ, раскинувшихся за линией железной дороги, огибавшей некрутым закруглением подножие нашего склона и открытой для взгляда наблюдателя на протяжении миль пяти. Внизу, слева от нас, виднелся квадратный ящик «кофейного дома» – железнодорожного полустанка, возле которого мирно сутулились несколько крошечных фигурок солдат. Мы долгие часы поочередно вели наблюдение. За все это время прошел один поезд, медленно преодолевший крутой подъем. Мы решили той же ночью спуститься к линии в месте, которое показалось нам наиболее подходящим для минирования.
Однако незадолго до полудня мы увидели, как с севера к нам приближалась какая-то темная масса. Скоро мы поняли, что это был отряд человек в полтораста верховых, направлявшийся прямо к нашей горе. Все выглядело так, как будто кто-то донес о нашем присутствии, что было вполне возможно, поскольку в этой местности паслись овцы, принадлежавшие племени бельга, и пастухи, заметив наше скрытное передвижение, могли принять нас за разбойников и поднять тревогу.
Наша позиция, превосходная для наблюдения за железной дорогой, была смертельной ловушкой, в которой нас вполне могли бы захватить превосходящие мобильные силы противника. Мы послали человека вниз, чтобы он сообщил об опасности, оседлали верблюдов и отошли долиной, по которой пришли, и дальше через ее восточный кряж на небольшую равнину, где смогли пустить своих верблюдов в легкий галоп. Мы быстро перевалили на другую сторону невысоких холмов и укрылись за ними прежде, чем противник достиг позиции, с которой мог нас увидеть.
Этот участок больше подходил для выбранной нами тактики, и мы стали ждать наших врагов, но они прошли мимо нашего прежнего укрытия и быстро двинулись на юг, немало тем самым нас озадачив. Это были солдаты регулярного войска, и мы могли не опасаться преследования, но тем не менее все выглядело так, как если бы турки были подняты по тревоге. Это соответствовало моим планам, и я был доволен, но Зааль, на котором лежала ответственность за военную сторону дела, был обеспокоен. Он посоветовался с теми, кто хорошо знал эти места, и мы в конце концов снова оседлали верблюдов и двинулись к другой горе, возвышавшейся намного севернее оставленной нами, но достаточно подходившей для наших целей, – это освобождало нас от осложнений с племенами.
Это и был Минифир, гора с круглой вершиной и с густо поросшими травой склонами. Высокий перешеек между ними обеспечивал нам с восточной стороны широкий путь, отлично укрытый с севера, юга и запада, что гарантировало безопасный отход в пустыню. Сверху этот перешеек имел чашеобразную форму, так что собиравшаяся в нем дождевая вода делала почву богатой, а пастбище обильным, но отпущенные на свободу верблюды требовали постоянного внимания, так как, сделав всего две сотни шагов вперед, они становились видны с линии железной дороги, находившейся в четырехстах ярдах от западной части горы. С каждой стороны от склонов отходили отроги, и железнодорожный путь проходил по выполненным в них неглубоким выемкам. Отвальный материал сбрасывался через полость в насыпи, по центру которой проходила высокая дренажная труба.
В северном направлении линия с большим подъемом отходила в сторону к широкой равнине Северного Хаурана, раскинувшейся подобно серому небу, испещренному небольшими темными облаками: это были мертвые базальтовые города Византийской Сирии. В южном направлении высилась каменная пирамида, с которой мы могли наблюдать за линией железной дороги, проходившей на расстоянии шести миль или чуть больше.
Нагорье Бельга, лежавшее перед нами на западе, было усеяно летними палаточными поселениями крестьян. Они также могли нас видеть, поэтому мы уведомили их о том, кто мы такие. После этого они хранили молчание вплоть до нашего ухода, а потом страстно и красноречиво уверяли всех, что мы направились на восток, к Азраку. Наши посланцы принесли от них хлеб, что было настоящей роскошью, поскольку жизнь впроголодь в Баире вынудила нас ограничиваться поджаренной кукурузой, а из-за нехватки кухонной утвари людям приходилось жевать ее и в сыром виде. Это испытание было слишком тяжелым для моих зубов, поэтому я ехал голодным, уверяя себя, что это лечебное голодание.
В ту ночь мы с Заалем закопали на дренажном устройстве большую сочлененную мину Гарланда автоматического срабатывания с подрывом трех соединенных параллельно зарядов одним взрывателем мгновенного действия, после чего улеглись спать, уверенные в том, что услышим грохот, если подорвется какой-нибудь ночной поезд. Однако ничего подобного не произошло, и на рассвете я убрал детонаторы (которые должны были дублировать автоматическое срабатывание), установленные на металлических частях. После этого мы прождали целый день, проведя его сытно и вполне комфортно, овеваемые сильным прохладным ветром, шумевшим, как морской прибой, проносясь над поросшим жесткой травой склоном.
Долгие часы ничего не происходило, но наконец арабы заволновались, и Зааль вместе с Хубси и с несколькими другими расторопными солдатами спустился к линии. Мы услышали позади себя два выстрела, и через полчаса эта группа вернулась с двумя ободранными дезертирами-турками, бежавшими из конной колонны за день до этого. Один был тяжело ранен, когда попытался бежать по железнодорожному пути, и к вечеру умер, оплакивая себя и свою судьбу. Это было исключением, потому что, когда к кому-то подступала смерть, большинство солдат спокойно думали об ожидавшей их могиле, не противясь своей участи. У другого дезертира была чистая огнестрельная рана ноги, но он настолько ослаб, что впал в забытье, когда рана стала сильно болеть от холода. Его худое тело было покрыто синяками от палочных ударов, свидетельствовавших о службе в армии, которые и довели его до дезертирства, так что он мог лежать только на животе. Мы предложили ему последний хлеб и воду и сделали для него все, что могли, а могли мы очень немногое.
Совсем под вечер всех охватило тревожное волнение, когда мы снова увидели двигавшихся по железнодорожному пути в нашу сторону пехотинцев на мулах. Они должны были пройти ниже нашей засады, и Зааль с солдатами приготовились к внезапному нападению на них. У нас было сто человек, их – чуть больше двух сотен. Занимая позицию выше их, мы могли надеяться на то, что первым же залпом выбьем из седла какое-то количество солдат, а затем атакуем их верхом на верблюдах. Верблюды, к тому же двигающиеся вниз по некрутому склону, должны были в несколько шагов обогнать мулов, и их несущаяся масса обязательно внесла бы смятение в ряды более слабых животных и их всадников. Зааль заверил меня в том, что регулярная кавалерия, тем более простая пехота на мулах, не сможет одолеть выращенных племенами верблюдов в прямой схватке. Мы могли не только взять в плен солдат, но и завладеть их драгоценными животными.
Я спросил его, какими могут оказаться наши потери. Зааль предположил, что они составят пять или шесть человек, и тогда я решил ничего не предпринимать и дать этому отряду спокойно проехать. У нас была всего одна цель – захват Акабы, и мы пришли сюда с единственной задачей облегчить захват нашим войскам. Нам необходимо было сбить турок с толку дезинформацией о том, что идем на Азрак. Потеря пяти или шести солдат в ходе такой демонстрации была бы бессмысленной, если не хуже, потому что нам могла понадобиться каждая винтовка для взятия Акабы, овладение которой имело для нас жизненно важное значение. После падения Акабы мы могли бы пойти на людские потери, если бы оказались настолько бессердечными, но не раньше.
Я сказал об этом Заалю, вызвав его недовольство, но разъяренные ховейтаты, несмотря ни на что, грозились свалиться с горы на турок. Они хотели захватить мулов, я же это запрещал, потому что это отвлекло бы нас от главного дела. Племена обычно шли на войну ради почестей и трофеев. Благородной добычей считались оружие, верховые животные и одежда. Если бы мы захватили эти две сотни мулов, ховейтаты могли отказаться от взятия Акабы и погнать живые трофеи домой, направившись через Азрак к своим палаткам, чтобы триумфально предстать там перед своими женщинами. Что же касается пленных, то Насир не был бы благодарен за две сотни лишних бесполезных ртов, и тогда нам пришлось бы их убить или же отпустить, а это неминуемо привело бы к тому, что противник получил бы сведения о численности нашего отряда. Мы сели и со скрежетом зубовным дали им проехать – тяжелое испытание, из которого мы, однако, вышли с честью. Это было заслугой Зааля. Он проявил себя наилучшим образом, ожидая от меня осязаемой благодарности в будущем и довольный тем, что продемонстрировал передо мной свой авторитет у бедуинов. Они уважали его как помощника Ауды и как прославленного воина, а когда среди них случились один или два небольших бунта, сумели убедиться в его непреклонной властности.
Теперь же он прошел наивысшее испытание. Когда турки, ни о чем не подозревая, спокойно дефилировали на расстоянии меньше трехсот ярдов от наших готовых извергнуть свинец винтовок, горячий Хубси, кузен Ауды, вскочил на ноги и с криком ринулся вперед, желая привлечь их внимание и затеять схватку, но Зааль нагнал его за десяток шагов, бросил на землю и стал сильно бить дубинкой, заставив нас опасаться, как бы теперь другие крики юноши не приманили его цель.
Было досадно сознавать, что мы добровольно упустили из рук хоть и небольшую, но верную и легкую победу, и эта мысль омрачала нам день до самого вечера, усугубляясь предчувствием того, что и на этот раз не будет поезда. Это была последняя возможность, так как над нами уже нависла угроза жажды и на следующий день было совершенно необходимо напоить верблюдов. Поэтому с наступлением ночи мы вернулись к линии, заложили тридцать зарядов гелигнита на закруглении пути, под рельсы с наибольшей кривизной, и без спешки их взорвали. Изогнутые рельсы были выбраны потому, что для восстановления пути туркам пришлось бы везти новые такие же из Дамаска, а это отняло бы у них трое суток. Действительно, их поезд наехал на нашу мину, которую мы оставили, как наживку на крючке, за местом разрушения полотна. Движение не возобновлялось еще трое суток.
В тот момент мы, разумеется, не могли предвидеть ни одного из этих приятных последствий. Мы взорвали полотно, в мрачном настроении вернулись к своим верблюдам и пустились в путь вскоре после полуночи. Выживший пленник был оставлен нами на вершине горы, потому что не мог ни идти, ни ехать верхом и никакой повозки для него у нас не было. Мы опасались, что он умрет от голода там, где лежит, – он и без того был сильно болен, – поэтому прикололи к телеграфному столбу записку на французском и немецком языках с указанием места, где он находится, и с объяснением, что он был захвачен в плен раненным в тяжелом бою.
Мы надеялись, что это спасет его от наказания, ожидавшего у турок каждого пойманного дезертира, или же от расстрела, если бы турки заподозрили его в сговоре с нами. Но когда мы через шесть месяцев снова оказались на горе Минифир, то увидели на месте нашего лагеря разбросанные обглоданные кости – все, что осталось от обоих пленных. Мы всегда сочувствовали солдатам турецкой армии. Офицеры – как добровольцы, так и кадровые – добились развязывания этой войны, движимые собственной амбицией, доходившей чуть ли не до готовности поставить на карту само свое существование, и нам хотелось бы, чтобы каждый из них перенес все то, что призванные в армию солдаты перестрадали из-за их ошибок.
Глава 51
Ночью мы долго плутали между каменистыми гребнями и долинами Дулейля, но продолжали двигаться до рассвета и через полчаса после восхода солнца, когда на зелени ложбин еще лежали длинные тени, доехали до уже знакомого нам места – водопоя Кау, находившегося в каменных развалинах. Мы до седьмого пота работали, поднимая ведрами воду из обоих резервуаров, так как нам нужно было вдоволь напоить верблюдов для обратного перехода в Баир, когда увидели молодого черкеса, гнавшего трех коров к зеленому лугу среди развалин.
Это было для нас нежелательно, и Зааль послал проявивших накануне слишком большую прыть штрафников, дав им возможность показать свою храбрость и схватить его. Они привели юношу невредимым, но до смерти перепуганным. Черкесы были людьми заносчивыми, задиристыми, но при решительном противодействии пасовали. Парень ничего не соображал от страха. Мы обдали его водой из ведра, чтобы привести в чувство, и предложили сразиться на кинжалах с молодчиком из племени шерари, схваченным нами за воровство во время перехода. После первой же царапины наш пленник с воплем повалился на землю.
Он создавал для нас серьезное неудобство, потому что, если бы мы его отпустили, он мог поднять тревогу и тогда на нас набросились бы всадники из его деревни. Если бы мы связали его и оставили в этом удаленном месте, он умер бы от голода или от жажды, к тому же у нас не было лишней веревки. Убить его представлялось недостойным сотни мужчин. Наконец упомянутый шерари сказал, что, если мы предоставим ему свободу действий, он уладит дело, оставив черкеса в живых.
Шерари привязал его, как раба, за запястье к седлу и ехал рысью вместе с нами целый час, пока тот не упал и не поволочился, задыхаясь, за своим мучителем. Мы все еще были недалеко от железной дороги, но отъехали уже на пять или шесть миль от Зерги. Здесь с парня сняли одежду, которая теперь по неписаному праву принадлежала его хозяину как почетный трофей. Молодой шерари повалил его лицом вниз, поднял его ноги, вытащил кинжал и глубоко надрезал ему подошвы. Черкес завопил от боли и страха, как если бы его убивали.
Какой бы необычной ни была эта операция, она казалась эффективной и более милосердной, чем убийство. Надрезы вынудят его добираться до железной дороги на коленях, опираясь руками о землю, и на такое путешествие уйдет не меньше часа, а то, что он был голым, заставит его держаться в тени скал до захода солнца. Черкес выразил свою благодарность бессвязными словами, и мы поехали дальше через пологие холмы, обильно поросшие травой.
Верблюды, не поднимая головы, на ходу хватали зубами дикие растения и траву, заставляя нас неловко балансировать над их опущенными шеями, но мы должны были предоставить им возможность наесться, поскольку делали по восемь миль в день с очень короткими остановками для отдыха в предрассветных или вечерних сумерках. Вскоре после того как рассвело, мы повернули на запад, спешились недалеко от железной дороги, среди глыб разбитого известняка, и стали осторожно прокрадываться вперед, пока под нами не оказалась станция Атви. Два ее каменных здания (первое было всего в сотне ярдов от нас) стояли в одну линию, одно заслоняло другое. Начинался новый день, и из караульного помещения вился к небу тонкий синеватый дымок, а какой-то солдат гнал перед собой отару овец на луговину между станцией и лощиной.
Эта отара определила наши последующие шаги, потому что после повседневного рациона из сырой кукурузы мы просто жаждали мяса. Арабы скрипели зубами, пересчитывая овец: десять, пятнадцать, двадцать пять, двадцать семь… Зааль спустился к руслу долины, где линия железной дороги проходила по мосту, и с группой увязавшихся за ним пяти солдат пополз вперед, пока не оказался перед самой станцией, от которой его отделяла луговина.
С гребня нам был хорошо виден станционный двор. Мы видели, как Зааль положил свою винтовку на край насыпи, с величайшей осторожностью пряча голову за густой травой, росшей по краю. Он неторопливо прицелился в потягивавших кофе офицеров и чиновников, развалившихся в креслах, расставленных в тени под наружной стеной билетной кассы. Когда он нажал на курок, эхо донесло звук от удара пули о каменную стену, и самый толстый из компании сначала медленно согнулся в кресле, затем на глазах своих оцепеневших коллег сполз на землю.
Секундой позже люди Зааля открыли залповый огонь, выскочили из лощины и ринулись вперед, но в этот момент лязгнул засов двери дома, стоявшего севернее, и из-за его стальных оконных ставней заговорили винтовки. Мы ответили, но скоро поняли, что бессильны повлиять на исход дела, и прекратили огонь. Противник сделал то же самое. Юный шерари уже волок виновную в случившемся овцу в горы. Все бросились вниз к Заалю, устремившемуся к ближнему, никем не защищенному дому. Арабы были весьма искушенными разведчиками, они всегда чувствовали опасность до того, как она наступала, и принимали меры предосторожности раньше, чем мысль об угрозе приобретала конкретные очертания. Раскачиваясь на ходу, с юга приближалась дрезина с четырьмя солдатами, за шумом от колес не слышавшими наших выстрелов. Взвод Руаллы укрылся под дренажной трубой, в трехстах ярдах от станции, а все остальные, соблюдая тишину, подтянулись к мосту.
Дрезина с ничего не подозревавшими турками катилась в засаду, которая покинула свое укрытие, а мы вышли вперед из скрывавшей нас травы. Турки затормозили дрезину, в ужасе попрыгали с нее и помчались в сторону, но снова прозвучал залп наших винтовок, и с ними было покончено. Дрезина медленно подвезла к нашим ногам свой груз – медный провод и инструмент для прокладки телеграфной линии, с помощью которых мы заземлили магистральный кабель. Зааль начал поджигать станцию, предварительно воспользовавшись для этой цели керосином. Деревянную конструкцию сразу же охватило пламя. Обшивка и шторы скручивались, конвульсивно дергаясь, в языках пламени. Тем временем агейлы отмерили взрывчатку, и мы, быстро разместив заряды, взорвали дренажную систему, несколько рельсов и уничтожили несколько сот ярдов телеграфных проводов. Когда разнесся грохот первого взрыва, наши отдыхавшие полулежа стреноженные верблюды повскакивали на ноги и с каждым новым взрывом принимались все безумнее прыгать, а после четвертого сбросили путы и просто разбежались. На поимку верблюдов, а также овец у нас ушло три часа.
Мы отошли от железной дороги на несколько миль, чтобы организовать себе завтрак и полакомиться бараниной. У нас не было ножей, и приходилось разделывать туши острыми кусками кремня. Дело спорилось, и я подумал, что, поскольку железа постоянно не хватало, мы вполне могли бы пользоваться орудиями, зарекомендовавшими себя еще в эпоху палеолита, и посвятить свое мастерство обработке камней. Сто десять наших людей съели лучшие части двадцати двух овечьих туш за один присест, а верблюды в это время щипали траву или же подбирали остатки нашей трапезы. Известно, что лучшим скаковым верблюдам очень нравится вареное мясо. Когда со всем этим было покончено, мы снова оседлали верблюдов и двинулись через непроглядную ночь к Баиру, куда прибыли на рассвете, без потерь, гордые своим успехом, сытые и обогатившиеся.
Глава 52
Насир проделал большую работу. Из Тафиле мы получили недельный запас муки, что возвращало нам свободу передвижения. Мы вполне могли бы захватить Акабу, прежде чем снова начнем голодать. В его распоряжении были письма от думания, дарауша и диабата, трех ховейтатских кланов, на чьей территории находился Нагб-эль‑Штар – первый трудный перевал на дороге Маан – Акаба. Они выражали готовность помогать нам, и если бы быстро и сильно ударили по Абу-эль‑Лиссану, важный фактор внезапности, вероятно, обеспечил бы успех этому предприятию.
Мой оптимизм обманул меня, втравив в еще один безумный рейд, закончившийся неудачей. И все же турки не подняли тревогу. Когда мой отряд был уже на марше, ко мне приехал курьер со срочным посланием от Нури Шаалана. Он сообщал, что турки обратились к его сыну Навафу, как к главному заложнику, с предложением переправить четыре сотни кавалеристов из Дераа в Сирхан, чтобы отыскать нас. Нури послал своего надежного племянника Трада, который теперь вел турок кружным путем, на котором и люди, и лошади жестоко страдали от жажды. Они находились близ Небха, где в свое время мы стояли лагерем. Турецкое правительство рассчитывало, что мы все еще будем в Вади до возвращения их кавалерии. О Маане они особенно не беспокоились, поскольку их инженеры, взорвавшие Баир, сообщали, что там разрушены все источники воды и что с колодцами Джефера было покончено несколькими днями раньше. Возможно, Джефер в самом деле был настолько разрушен, что нам нечего было на него рассчитывать, но нас не оставляла надежда, что техническая работа выполнена этими презренными турками плохо. Даиф-Алла, лидер клана джази ховейтат, единственный прибывший в Ведж и поклявшийся в преданности нам, находился в Джефере, когда Королевский колодец был взорван зарядом динамита, уложенного вокруг верхнего бортика кладки. Даже послал нам из Маана тайное сообщение о том, что, по слухам, верхние камни обвалились вместе и перекрыли устье колодца. Он был убежден в том, что его ствол остался нетронутым и что камни можно удалить за несколько часов. Мы также надеялись на это и двадцать восьмого июня в полном порядке выступили в Баир, чтобы убедиться в правильности нашей догадки.
Мы быстро прошли таинственную джеферскую долину и уже к следующему полудню были у колодцев. Они выглядели полностью и педантично разрушенными, и у нас возникли опасения, что это первое и очень серьезное препятствие на пути претворения в жизнь нашего столь тщательно разработанного плана действий.
Однако мы подошли к колодцу – а он был фамильной собственностью Ауды, – о котором нам столько рассказывал Даиф-Алла, и стали оценивать его состояние. Пустота под слоем грунта отзывалась гулким звуком на удары деревянного молота, и мы призвали добровольцев, способных раскопать завал и восстановить кладку. Вперед вышли несколько агейлов во главе с Мирзуги – смышленым погонщиком верблюдов Насира. Они принялись за работу, орудуя теми немногими инструментами, которыми мы располагали. Мы все стояли вокруг обваленного колодца, наблюдая за их работой, пели для них песни и обещали вознаградить золотом, когда они доберутся до воды.
То был тяжелый труд под испепеляющим летним солнцем: грунт плоской, как ладонь, простиравшейся на двадцать миль джеферской равнины представлял собою глину, уплотненную до твердости камня, на которой ослепительно сверкали прогалины белой соли. Время нас торопило, ибо в случае неудачи нам пришлось бы за ночь проехать еще полсотни миль до следующего колодца, и мы ускорили дело, организовав посменную работу, не прекращая ее даже в часы полуденного пекла и превратив наиболее толковых солдат в землекопов. Копать было легко, так как взрыв, расшатавший каменную кладку, взрыхлил и почву.
По мере того как они копали и выбрасывали на поверхность землю, в центре ямы вырастала башня из неотесанных камней кладки колодца. Мы принялись осторожно удалять куски разрушенной верхней части, что было нелегким делом, так как камни при обрушении заклинило в стволе колодца. Но вместе с тем это был добрый признак, сразу же поднявший нам настроение. Перед заходом солнца работавшие в яме прокричали нам, что вся обвалившаяся земля убрана, что зазоры между камнями очищены и что, судя по всему, глубина колодца составляла много футов.
Получасом позднее из колодца донесся какой-то шум и грохот камней, а затем тяжелый всплеск и пронзительный крик. Мы бросились туда, и при свете прихваченного Мирзуги факела увидели совершенно чистое, зияющее чрево колодца. Это была уже не труба, а глубокий, напоминавший по форме бутылку шурф, футов в двадцать в поперечнике по дну, отсвечивавший черной водой, с белыми брызгами посредине, там, где оказавшийся в воде агейл, не переставая кричать, изо всех сил старался не утонуть. Все долго смеялись над ним, заглядывая в колодец, пока наконец Абдулла не спустил ему веревочную петлю, и мы вытащили его на поверхность, насквозь мокрого и злого, но не получившего при падении никаких повреждений.
Мы наградили работающих в колодце и отметили их подвиг ужином с верблюжатиной: в тот день пало одно ослабевшее на марше животное. Потом мы всю ночь поили верблюдов, а целый взвод агейлов, выстроившись вереницей, долго плясал, утоптав к рассвету вокруг колодца полосу грунта шириной в восемь футов. Таким образом, восстановление колодца было завершено, и он принял свой обычный вид. Правда, воды в нем было не очень много. Мы черпали ее без отдыха двадцать четыре часа, и все же некоторые из наших верблюдов досыта не напились.
Из Джефера мы должны были начать операцию. К думаньехам выехали наши всадники, чтобы руководить порученным им нападением на Фувейлах – блокгауз, перекрывавший подход к перевалу Абу-эль‑Лиссан. Запланированная нами атака должна была начаться за два дня до прибытия каравана из Маана, с пополнением для подчиненных гарнизонов. Голод и паника могли бы облегчить захват этих удаленных мест, когда их защитники узнали бы, что они безнадежно отрезаны от своих друзей.
Пока же мы оставались в Джефере в ожидании сообщений о предпринятом нападении. От его успеха или провала зависело направление нашего следующего марша. Задержка была неприемлема. Мы находились в поле зрения Маана в те минуты дня, когда мираж не обманывал глаза и бинокли. И все же мы по-прежнему прогуливались по Джеферу, любуясь нашим, находившимся в полной безопасности колодцем, в то время как турки, сидевшие в своем гарнизоне, были уверены в том, что ни здесь, ни в Баире получить воду было невозможно и что мы теперь безнадежно сражались с их кавалерией в Сирхане.
Я проводил долгие часы, укрывшись от жары под редкими кустами вблизи колодца, одолеваемый ленью, борясь со сном и натянув на лицо вместо защитной сетки от мух широкий шелковый рукав. Подсевший ко мне Ауда, чья речь текла словно река, увлеченно пересказывал мне свои лучшие байки. В конце концов я с улыбкой упрекнул его в том, что он говорил слишком много, а делал слишком мало. Он облизал губы в приятном предвкушении предстоявшей работы.
На рассвете следующего дня в наш лагерь возвратился усталый всадник с известием о том, что думаньехи обстреляли накануне пост Фувейлах перед самым прибытием туда наших людей. Внезапность не была полной: турки отбросили их, скрываясь за каменными брустверами. Упавшие духом арабы отошли в укрытие, и противник, считая это всего лишь обычным проявлением активности племени, предпринял кавалерийскую вылазку против ближайшей лагерной стоянки. Там находились только один старик, шестеро женщин и семеро детей. Солдаты, раздраженные тем, что не обнаружили ничего активно враждебного им и ни одного способного носить оружие человека, разгромили лагерь и перерезали глотки его беспомощным обитателям. Находившиеся в горах думаньехи ничего не слышали и не видели, а когда хватились, было уже слишком поздно. И тогда, охваченные яростью, они напали на возвращавшихся в свое логово убийц и перерезали их всех до последнего. В завершение своей акции возмездия они обложили новый, всего неделю назад укомплектованный пост турок и с первой же яростной атаки уничтожили его гарнизон, не утруждая себя возней с пленными.
Мы были в полной готовности, за десять минут собрались и двинулись к Гадир-эль‑Хаджу – первой железнодорожной станции к югу от Маана на нашем прямом пути на Абу-эль‑Лиссан. Одновременно мы выделили небольшой отряд для выхода к железной дороге непосредственно перед Мааном и для осуществления диверсии с этой стороны. Его особой задачей было создание угрозы крупным табунам больных верблюдов с палестинского фронта, которых турки держали на выпасе в равнинах Шобека для восстановления их и возвращения в строй.
По нашим расчетам, весть о разгроме Фувейлаха должна была дойти до них не раньше утра следующего дня и они не смогут собрать этих верблюдов (если предположить, что наш северный отряд их не обнаружил) и до наступления темноты снарядить экспедицию по выводу животных с этой территории. И если бы мы затем напали на линию железной дороги, они, вероятно, повернули бы в другую сторону, обеспечив нам таким образом безопасное движение на Акабу.
В надежде на такой расклад мы до вечера непрерывно ехали через расплывавшийся мираж, пока не вышли к полотну железной дороги. Освободив ее большой отрезок от охраны и патрулей, быстро взялись за мосты на захваченном участке. Немногочисленный гарнизон Гадир-эль‑Хаджа сделал вылазку против нас, смелость которой определялась отсутствием информации, но картечь остудила турок, и мы вынудили их отойти с потерями.
В их распоряжении был телеграф, и они уведомили о происходившем Маан, который и без того не мог не слышать повторявшиеся разрывы наших мин. Нашей целью было заставить противника напасть на нас ночью или же прямо здесь, где он не обнаружил бы ни одного человека, но зато много разрушенных мостов, потому что мы работали быстро и нанесли большой ущерб железной дороге. В каждое из дренажных отверстий арок было заложено от трех до пяти фунтов взрывчатки. Используя для своих мин быстродействующие взрыватели, мы сбрасывали с устоев мостовые фермы, разносили в щепки сами устои и разрушали боковые стенки за какие-нибудь десять минут. Мы уничтожили таким образом десять мостов и много участков рельсового пути, израсходовав весь запас взрывчатки.
Когда сгустились сумерки и наш отход не мог быть замечен, мы проехали пять миль к западу от линии железной дороги, чтобы укрыться от противника, разложили костры и напекли хлеба. Однако ужин сварить не успели, так как трое прискакавших галопом всадников сообщили нам, что от Маана на Абу-эль‑Лиссан движется большая колонна свежих войск противника – пехота и артиллерия. Думаньехи, расслабившиеся после одержанной победы, вынуждены были оставить свою позицию без борьбы и ожидали нас в Батре. Мы потеряли Абу-эль‑Лиссан, блокгауз, перевал и утратили господство на дороге без единого выстрела.
Впоследствии мы поняли, что неожиданная решительность действий турок была случайной. Батальон поддержки прибыл в Маан в тот же день. Сообщения об арабской демонстрации, направленной против Фувейлаха, поступили одновременно с этим, и батальон, который по чистой случайности формировался вместе со своим транспортом на станционном дворе для марша в казармы, был спешно усилен взводом вьючной артиллерии и несколькими кавалеристами и двинут для освобождения предположительно осажденного поста.
Они вышли из Маана утром и спокойно двигались по автомобильной дороге; солдаты истекали потом от жары, к которой им было трудно приспособиться после родных кавказских снегов, и жадно поглощали воду у каждого источника. Из Абу-эль‑Лиссана они поднялись в гору к старому блокгаузу, который оказался пустым, если не считать молчаливых грифов, медленно и тяжело летавших по кругу над его стенами. Командир батальона, опасаясь, как бы это зрелище не было слишком сильным для его молодых солдат, отвел их назад к придорожному источнику в Абу-эль‑Лиссане, в его узкую, извивавшуюся серпантином долину, где они, расположившись рядом с водой, провели всю ночь.
Глава 53
Это сообщение заставило нас действовать молниеносно. В один момент мы перебросили вьюки через спины верблюдов и двинулись по усыпанным круглой галькой склонам, поросшим густыми зарослями полыни. У нас в руках был горячий хлеб, и, когда мы его ели, к нему примешивался привкус пыли, поднимаемой нашим большим отрядом. В неподвижном вечернем воздухе здешних гор малейшая мелочь очень остро действовала на чувства: при движении большой колонной, как это было с нами, передние верблюды поддавали ногами ароматные, пропыленные ветки кустов, благоухание которых поднималось в воздухе и повисало в дымке, дрожавшей над дорогой.
Склоны гор, поросшие полынью, лощины, поражающие обилием более сильной, более роскошной растительности, создавали впечатление, что мы ехали в ночи по хорошо ухоженному саду и что эти разнообразные ощущения являются отзвуком невидимой глазу красоты бесконечных цветочных клумб. Малейшие звуки здесь также были очень хорошо различимы. Шедший впереди колонны Ауда внезапно запел, и солдаты то и дело подхватывали слова его песни – с сознанием величия событий, с трепетом, наполняющим сердца людей, идущих в бой.
Мы ехали всю ночь, а с рассветом спешились на гребне гор между Батрой и Абу-эль‑Лиссаном, откуда в западном направлении открывалась восхитительная панорама зеленой с золотом Гувейрской равнины с высившимися на горизонте красноватыми горами, за которыми скрывались Акаба и море. Вождь думаньехов Касим абу Думейк с тревогой ожидал нашего прибытия в окружении своих крепко побитых сородичей, чьи напряженные серые лица были покрыты кровоподтеками после вчерашнего сражения. Они сердечно приветствовали Ауду и Насира. Мы спешно разработали планы первоочередных действий и разошлись для работы, хорошо понимая, что не сможем двинуться на Акабу, пока турецкий батальон удерживает перевал. Если нам не удастся его оттуда выбить, два месяца наших усилий и риска можно будет считать пропавшими впустую и не принесшими никаких плодов.
К счастью, бездарность командования противника подарила нам незаслуженное преимущество. Пока турки мирно спали, мы, оставаясь незамеченными, опоясали лощину широким кольцом и начали непрерывно обстреливать их позицию у подножия склонов и под скалами у самой воды, надеясь спровоцировать турок на атаку, которую им пришлось бы вести, преодолевая подъем в гору. Тем временем Зааль отправился с конниками к проходившим по равнине телеграфной и телефонной линиям и перерезал их, оставив без связи Маан.
Так продолжалось весь день. Было дьявольски жарко – жарче, чем когда-либо за все время моего пребывания в Аравии, а состояние тревоги и постоянное движение делали эту жару особенно несносной. Даже кое-кто из привычных бедуинов не выдерживал жестокого пекла и заползал под скалы, а иных приходилось переносить туда, чтобы они могли набраться сил в тени. У нас не хватало людей, и солдаты постоянно перебегали с одного места на другое, чтобы занять новую позицию, удобную для отражения очередного натиска турок. Мы задыхались от перебежек по крутым склонам, ноги путались в траве, словно цеплявшейся за лодыжки невидимыми упрямыми руками. Выступавшие над землей острые края известняка рвали нам ноги, и задолго до наступления вечера наиболее активные солдаты с каждым шагом оставляли на камнях ржавые следы крови.
Раскалившиеся на солнце и от беглой стрельбы, винтовки обжигали руки; под конец дня нам уже приходилось беречь патроны, рассчитывая каждый выстрел. Камни, к которым мы приникали, прицеливаясь, обжигали грудь и руки, с которых потом лоскутами сходила кожа. Нас мучила жажда, но воды у нас почти не было. Солдаты не могли принести ее с собой в достаточном количестве из Батры, и если уж было невозможно напоить всех, то справедливо, чтобы не пил никто. Мы утешались мыслью о том, что противнику в замкнутой со всех сторон долине жарче, чем нам на открытых ветру высотах; к тому же это были белокожие турки, не приспособленные к жаре. Мы вцепились в них, и им дорого обходилась любая попытка перегруппироваться, сосредоточиться на нужной позиции или уйти. Ничего серьезного они не могли этому противопоставить. Мы быстро перемещались непредсказуемыми бросками, оставаясь недосягаемыми для турецких пуль, и даже посмеивались над пытавшимися нас обстреливать небольшими горными орудиями. Снаряды проносились над нашими головами и разрывались в воздухе далеко позади.
Сразу после полудня я почувствовал что-то вроде теплового удара: меня одолела смертельная усталость, и я потерял всякий интерес к происходившему. Я заполз в какую-то дыру, похожую на пещеру, где из углубления в полу вытекала струйка густой от грязи воды, и, использовав собственный рукав в качестве фильтра, втянул в себя несколько капель влаги. Ко мне присоединился тяжело дышавший, как загнанное животное, Насир с растрескавшимися кровоточившими губами, судорожно кривившимися от боли; появился и старый Ауда, шагавший, как обычно, каким-то особенно твердым шагом, с воспаленными глазами, горевшими от возбуждения на суровом сосредоточенном лице. Увидев нас распростертыми на недоступном солнцу куске земли, он злорадно ухмыльнулся.
– Ну и что вы теперь скажете о людях племени ховейтат? Лишь мелют языком, а не работают? – резко спросил он меня хриплым голосом.
– Ну да, клянусь Аллахом, – сплюнул я, злой на всех и на самого себя. – Стреляют метко, да попадают редко.
Побелевший от гнева Ауда, дрожащей рукой сорвав с себя головной убор, швырнул его на землю передо мной и как безумный помчался вверх по склону, что-то крича своим солдатам срывающимся, надсаженным голосом.
Они сбежались к нему и через мгновение снова врассыпную ринулись вниз. Опасаясь, что он сделает что-нибудь непоправимое, я поспешил к стоявшему на вершине холма Ауде, не спускавшему глаз с противника. Но он лишь бросил мне сквозь зубы:
– Садитесь на своего верблюда, если хотите увидеть, на что способен старик.
Насир также подозвал своего верблюда, и мгновение спустя мы уже были в седле.
Опережая нас, арабы устремились в небольшую ложбину, где начинался подъем к невысокому гребню, пологий склон которого, как нам было известно, вел в главную долину Абу-эль‑Лиссана, чуть ниже источника. Здесь, вне поля зрения противника, плотно сбились в единую массу все четыре сотни всадников на верблюдах. Мы подъехали к голове их колонны и спросили у Шимта, что происходит и куда делись конники.
Он махнул рукой в направлении другой долины, за кряжем, поднимавшимся у нас за спиной: «Ушли туда, с Аудой» – и едва он успел произнести эти слова, как из-за гребня внезапно донеслись громкие крики и загрохотали выстрелы. Мы яростно погнали верблюдов к кромке гребня и увидели, как полсотни наших конников лавиной несутся в галоп по последнему склону в главную долину, непрерывно стреляя с седла. Нам было видно, как двое или трое из них упали, но остальные с умопомрачительной скоростью мчались вперед, и турецкая пехота, сосредоточившаяся под прикрытием скалы, чтобы отрезать им путь на Маан, – план, заведомо обреченный на провал, – стала метаться из стороны в сторону и наконец дрогнула под нашим натиском, дополнив своим бегством триумф Ауды.
– Вперед! – сорвалась команда с окровавленных губ Насира.
И мы, яростно нахлестывая верблюдов, понеслись через гребень холма вниз, наперерез колонне отступавшего противника. Довольно пологий склон позволял нашим верблюдам мчаться в галоп, но вместе с тем он был и достаточно крутым, чтобы этот аллюр не мог не превратиться в безумный, а направление движения – в неконтролируемое. Арабы имели возможность на ходу рассредоточиваться вправо и влево и эффективно обстреливать турок. Турки были до того напуганы яростным налетом Ауды на их арьергард, что не заметили нас, когда мы показались на восточном склоне, и наш удар с фланга был для них полной неожиданностью. Натиску верховых верблюдов, мчавшихся со скоростью под тридцать миль в час, сопротивляться невозможно.
Моя вскормленная на сочных пастбищах племенем шерари скаковая верблюдица Наама буквально распластывалась в полете и неслась вниз с такой мощью, что мы с нею очень скоро оторвались от остальных. Турки сделали по мне несколько выстрелов, но большинство их, визжа от страха, обращалось в бегство. Их пули не представляли для нас опасности, потому что попасть в мчавшегося на полной скорости верблюда было вовсе не легко.
Я уже поравнялся с их первыми рядами и стрелял, разумеется из револьвера, потому что из винтовки на таком скаку мог стрелять только большой профессионал, как вдруг моя верблюдица словно оступилась и упала как подкошенная. Меня выбросило из седла, отбросило далеко от Наамы, и я грохнулся на землю с такой силой, что из меня почти вышибло дух. Я лежал, пассивно ожидая, когда придут турки, чтобы меня прикончить, и машинально повторял про себя строки полузабытого стихотворения, ритм которого, возможно, каким-то образом разбудил в моем подсознании широкий шаг моей верблюдицы, несшей меня в галоп вниз по склону:
Господь, я ушел от Твоих цветов Обрести печальные розы Земли, Поэтому ноги мои в крови И пот застилает глаза…Тем временем подчинявшаяся мне часть сознания рисовала воображению страшную картину того, как я буду выглядеть после того, как по мне прокатится вся эта лавина солдат и верблюдов.
Прошло много времени, прежде чем от меня отвязались наконец эти стихи, а турки так и не проявили ко мне интереса, и ни один верблюд не втоптал меня в землю. В оглохшие при падении уши снова ворвались звуки: на этот раз это был какой-то шум, доносившийся спереди. Я с усилием оторвал спину от земли, сел и увидел, что сражение закончилось. Наши люди разъезжали группами, добивая последних солдат противника. Тело моей верблюдицы огромным камнем лежало в нескольких шагах за моей спиной и, пока шел бой, разделяло бешеный поток людей и верблюдов на два рукава, по чистой случайности защищая меня от гибели. В ее затылке зияла рана от одной из пяти выпущенных мною из револьвера пуль…
Мухаммед подвел ко мне Обейда, моего запасного верблюда; подошел и Насир, ведя за собой захваченного в плен раненого командира турок, которого он спас от гнева Мухаммеда эль-Зейлана. Глупец не желал сдаваться и пытался спасти положение своего отряда, размахивая карманным револьвером. Воины племени ховейтат были беспощадны: резня, унесшая накануне жизни их женщин, стала внезапно открывшейся для них новой и при этом особенно ужасной стороной войны. Поэтому в плен было взято всего сто шестьдесят человек, в большинстве раненых, а на дне долины остались три сотни убитых и умирающих.
Из рядов противника бежать удалось немногим: это были артиллеристы на своих упряжках да несколько верховых офицеров и солдат с проводниками из племени джази. Мухаммед эль-Зейлан гнался за ними три мили до самой Мриеги, выкрикивая на ходу проклятия и оскорбления, и, должно быть узнав его, они решили держаться от него подальше. Кровная месть Ауды и его родственников никогда не распространялась на политически мыслившего Мухаммеда, демонстрировавшего дружелюбие ко всем членам его племени всегда, когда это было возможно. Среди беглецов был и тот самый Даиф-Алла, который сообщил нам хорошие новости о Королевском колодце в Джефере.
Подошел, покачиваясь на длинных ногах, и Ауда. В его глазах все еще горел азарт сражения, а быстрая, сбивчивая речь была совершенно бессвязной: «Работа, тяжелая работа, пули, абу тайи…» В руках он держал разбитый полевой бинокль, простреленную револьверную кобуру и побитые ножны своей сабли. Его накрыло турецким залпом, лошадь под ним была убита, но ни одна из шести пуль, продырявивших его одежду, не оставила на нем ни единой царапины.
Позднее он строго по секрету сказал мне, что тридцать лет назад купил за тысячу двадцать фунтов Коран, ставший его амулетом, и с тех пор ни разу не был даже ранен. Действительно, смерть словно избегала его, кружа вокруг и унося его братьев, сыновей и просто сторонников. Эта книжка, отпечатанная в Глазго, стоила восемнадцать пенсов, но получившая широкую известность неуязвимость Ауды не позволяла смеяться над его суеверием. Он бурно радовался исходу боя, главным образом потому, что, показав, на что способно его племя, посрамил меня с моими сомнениями. Мухаммед злился на нас – пару глупцов, говорил, что я хуже Ауды: оскорбить Ауду словами было хуже, чем бросить камень в безумца, в результате чего он едва всех нас не погубил. Правда, убитыми мы потеряли только двоих – одного из племени руэйли и одного шерари.
Конечно, было прискорбно потерять любого из наших людей, но для нас слишком много значило время; а необходимость войти в Маан и деморализовать преграждавший нам доступ к морю небольшой турецкий гарнизон настолько, чтобы он сдался, была такой настоятельной, что я пошел бы на бо́льшие потери. В подобных случаях смерть оправдывалась и была недорогой ценой.
Я пытался расспрашивать пленных об их войсках в Маане, но пережитое нервное потрясение оказалось для них слишком суровым: одни просто пялились на меня и несли какую-то бессмыслицу, другие со слезами обнимали мои колени и в ответ на каждый вопрос уверяли, что они такие же мусульмане, как и мы, мои братья по вере.
В конце концов все это меня разозлило, я отвел одного из них в сторону и, как следует ему всыпав, новой болью привел в полусознательное состояние, после чего он стал достаточно вразумительно и логично отвечать на вопросы и рассказал, что их запасной батальон был направлен в подкрепление, так как имевшихся в Маане двух рот было недостаточно для его круговой обороны.
Это означало, что мы могли легко взять Маан, и люди племени ховейтат, предвкушавшие огромную добычу, требовали, чтобы их вели на город, хотя и здесь нам достались неплохие трофеи. Однако Насир, а потом и Ауда помогли мне их урезонить. У нас не было ни материального обеспечения, ни профессиональных подразделений регулярной армии, ни орудий, ни баз ближе Веджа, ни связи, не было даже денег, потому что золото уже было растрачено, и мы для повседневных расходов стали выпускать собственные банкноты, обещая оплатить их, «когда будет взята Акаба». Кроме того, общий стратегический план не был скорректирован в соответствии с достигнутыми тактическими успехами. Мы должны были прорываться на побережье, чтобы восстановить морское сообщение с Суэцем.
И все же было неплохо продолжить давление на Маан; мы послали своих всадников в Мриегу, а потом и в Махейду и захватили ту и другую. Вести об этом продвижении, о потере турками верблюдов на Шобекской дороге, о разрушении Эль-Хаджа и о разгроме запасного батальона разом обрушились на Маан и вызвали там самую настоящую панику. Военные штабы взывали по телеграфу о помощи, гражданские грузили на машины свои архивы и поспешно уезжали в Дамаск.
Глава 54
Тем временем наши арабы грабили турок, их товарный поезд и лагерь. Вскоре после восхода луны к нам пришел Ауда и объявил, что мы должны трогаться в путь. Это возмутило и меня, и Насира. В ту ночь дул сильный западный ветер, и в промозглой свежести Абу-эль‑Лиссана, на высоте четыре тысячи футов над уровнем моря, после жары и горячей схватки днем очень болели наши раны и синяки. Здешний источник представлял собою серебристую нитку воды, струившейся по каменному руслу, выложенному поверх восхитительного зеленого мягкого дерна, на котором мы лежали, завернувшись в свои плащи и размышляя о том, стоит ли готовить что-нибудь на ужин: нам было как-то не до того. То была реакция на победу, когда становится ясно, чего не следовало делать и что ничего стоящего не сделано.
Ауда настаивал на своем отчасти из суеверия – его страшили окружавшие нас, едва успевшие застыть трупы, отчасти опасаясь, как бы на нас, спящих и беспомощных, не напали собравшиеся с силами турки или же ховейтаты других кланов, среди которых были его кровные враги. Другие же, сделав вид, что пришли к нам на помощь, и приняв нас за турок, могли вслепую открыть по нам огонь. Все же нам пришлось подняться и построить в шеренгу несчастных пленных.
Большинству из нас пришлось идти пешком. Десятка два верблюдов погибли или умирали от ран, другие были слишком ослаблены, чтобы нести сразу двух всадников. На каждого из оставшихся посадили по арабу и турку, но некоторые из раненых турок были так плохи, что не могли удержаться на подушке за всадником. Дело кончилось тем, что нам пришлось оставить около двадцати из них на густой траве рядом с ручьем, где они, по крайней мере, не умерли бы от жажды, хотя надежды на то, что кто-нибудь из них выживет или сможет уйти, почти не было.
По просьбе Насира этим полуголым людям дали одеяла, и пока арабы собирались в дорогу, я отправился в долину, где совсем недавно происходило сражение, чтобы посмотреть, не осталось ли на убитых какой-нибудь одежды, но бедуины меня опередили и раздели всех мертвых догола. Это традиционно считалось у них делом чести.
Для любого араба главной принадлежавшей лично ему долей победы всегда была возможность носить одежду врага, и уже на следующий день мы увидели, что наши люди преобразились (по крайней мере, до пояса) в турок, напялив на себя их солдатские мундиры: разгромленный турецкий батальон был только что сформирован, очень хорошо экипирован и одет в новую униформу.
Убитые были удивительно красивы. Ночь нежно осияла их своим неверным светом, придавая всем мягкий оттенок цвета свежей слоновой кости. Кожа турок на обычно скрытых одеждой частях тела была белой, но гораздо более светлой, чем у арабов, и солдаты эти были очень молоды. Над ними склонялись листья окружавшей их темной полыни, в эти минуты отяжелевшие от росы, в каплях которой, напоминая брызги морского прибоя, искрились слабые лучи лунного света. Казалось, кто-то как попало свалил их мертвые тела на землю и что, если кто-нибудь распрямит их скорченные конечности, они наконец обретут покой. И я стал аккуратно раскладывать их в ряд, чувствуя себя невероятно усталым и втайне желая стать одним из них, затихших навеки, чтобы никогда не возвращаться в неугомонную, шумную толпу алчных людей, оспаривавших друг у друга награбленное, хваставшихся своей силой и способностью вынести Аллах весть сколько лишений и ран: ведь независимо от того, победим ли мы или окажемся побежденными, смерть уже ждет, чтобы завершить нашу историю.
Наконец наша небольшая армия была готова к маршу, мы медленно двинулись извивавшейся тропой к гребню высотки и, перевалив его, оказались в низине, защищенной от ветра. Там, пока наши усталые солдаты отсыпались, мы диктовали письма к шейхам прибрежных ховейтатов, в которых сообщали им о победе, о том, что теперь они могли бы окружить ближайших к ним турок и заблокировать их до подхода наших сил. Мы проявили расположение к одному из захваченных в плен офицеров, полицейскому, которого презирали его кадровые коллеги, и уговорили его стать нашим писцом-переводчиком. Он написал под диктовку послания от нашего имени комендантам Гувейры, Кесиры и Хадры – всех трех гарнизонов, стоявших между нами и Акабой, – в которых мы предупреждали, что, если не доводить нас до крайностей, мы будем брать пленных и что быстрая сдача гарнизонов гарантирует пленным хорошее обращение и безопасную отправку в Египет.
Мы занимались этим до рассвета, после чего Ауда вывел нас на дорогу и повел по словно выстланной мягким вереском долине, лежавшей между округлыми холмами. Она казалась уютной и гостеприимной до самой последней поросшей зеленью высотки, которая, как мы вдруг поняли, оказалась действительно последней, так как за ней не было больше ничего, кроме чистого воздуха открытого пространства. В тот раз меня глубоко поразила эта восхитительная перемена, и впоследствии, сколько бы нам ни доводилось здесь проезжать, меня каждый раз охватывало какое-то трепетное напряжение, верблюд прибавлял шагу, и хотелось поскорее заглянуть за гребень высотки, чтобы снова увидеть этот простор.
Под нами уходил вниз на многие сотни футов горный склон Штар с дугообразными, похожими на какие-то бастионы уступами, о которые разбивались утренние облака. От его подножия начиналась новая земля Гувейрской равнины. Округлые обнажения известняка Абу-эль‑Лиссана были покрыты наносной почвой, на которой укоренился вереск, судя по его сочной зелени не испытывавший недостатка в воде. Гувейра напоминала ожившую географическую карту с фоном из розового песка, прорезанного жилками рек, отороченных порослями кустарника, и вокруг всего этого размещались островки и высились скалы из сверкавшего песчаника, выветренного и вымытого дождями и окрашенного в какой-то немыслимый небесный цвет лучами восходящего солнца.
После многодневного перехода по плато, замкнутому, как в тюрьме, в горных долинах, эта встреча с рубежом свободы была вознаграждающим за все видением, окном в стене мучительно однообразной жизни. Чтобы лучше прочувствовать величественную красоту Штара, по прихотливо извивавшейся на всем протяжении тропе перевала мы спускались пешком, потому что навевавшее сон мерное раскачивание верблюдов лишило бы нас возможности увидеть что-то из этих красот. Верблюды нашли у подножия склона густые заросли колючего кустарника с непроходимо перепутавшимися ветками, задавшего их челюстям приятную работу, мы же, пройдя немного вперед, сделали привал и, повалившись на мягкий песок, как на тахту, самым откровенным образом заснули.
Пришел Ауда. Мы стали оправдываться перед ним тем, что шли пешком из сострадания к нашим изможденным пленным, он же заметил, что если мы будем ехать верхом, то от полной потери сил умрут только они, а если затянем время, то можем погибнуть все вместе, потому что у нас осталось очень мало воды и уже почти нет продовольствия. Однако, несмотря на все это, мы в ту ночь остановились недалеко от Гувейры, проехав всего пятнадцать миль. В Гувейре правил шейх Ибн Джад, придерживавшийся в своей политике того, кто в данный момент был сильнее. Сегодня сильнее были мы, и старый лис был на нашей стороне. Он встретил нас медовыми речами. У него в плену было сто двадцать турок из гарнизона, и мы согласились, по его просьбе и ради их пользы, взять их с собой в Акабу.
Это было четвертого июля. Нас подстегивал голод, а Акаба все еще была далеко впереди, за двумя оборонительными линиями. Ближайший гарнизон Кесиры решительно отказался принять наших парламентеров. Форт стоял на скале, занимавшей господствующее положение в долине, – крепкий орешек, взятие которого могло бы обойтись дорого. Мы с иронической любезностью выразили готовность предоставить эту честь Ибн Джаду и его людям, полным сил, в противоположность нашим уставшим солдатам, рекомендуя ему попытаться сделать это с наступлением темноты. Он юлил, ссылался на различные трудности и на полнолуние, но мы твердо отвергли его довод, пообещав, что в эту ночь луны некоторое время видно не будет: согласно моему справочнику, как раз в эту ночь должно было произойти затмение луны. Это, как и следовало ожидать, произошло, и арабы взяли форт без потерь, пока суеверные турецкие солдаты палили из винтовок в воздух и колотили в медные тазы.
Ободренные этим событием, мы выступили дальше через равнину, напоминавшую морскую отмель. Пленный командир турецкого батальона Ниязи-бей был принят Насиром как гость и таким образом спасся от оскорбительных нападок бедуинов. Потом он подсел ко мне. Припухшие веки и длинный нос выдавали в нем мрачного нелюдима. Он стал жаловаться на то, что один араб оскорбил его, обозвав ругательным турецким словом. Я принес ему извинения, заметив при этом, что тот, вероятно, услышал это слово из уст кого-нибудь из турок-командиров и что этот араб всего лишь воздал кесарю кесарево.
Неудовлетворенный «кесарь» вытянул из кармана черствый ломоть хлеба и спросил, достойный ли это завтрак для турецкого офицера. Моя благословенная парочка ординарцев, рыскавшая по Гувейре в поисках съестного, ухитрилась где-то купить, найти или же просто украсть буханку хлеба из турецкого солдатского рациона, которую мы по-братски поделили между собой. Я сказал турку, что это не только завтрак, но и обед, и ужин, а может быть, и вся завтрашняя еда. И что я, штабной офицер британской армии (которую кормят не хуже, чем турецкую), съел свою долю с наслаждением от сознания победы. Именно поражение, а не этот ломоть хлеба, застряло у турка в глотке, и я попросил его не обвинять меня в исходе боя, в котором мы оба сражались достойно.
По мере нашего продвижения вглубь Вади-Итма ущелье делалось шире, а местность все более сильно пересеченной. Ниже Кесиры мы обнаружили один за другим два турецких поста, оба пустые. Солдаты были отведены из них в Кадру, на укрепленную позицию (в устье Итма), хорошо прикрывавшую Акабу на случай высадки войск с моря. К несчастью для противника, он никогда не ожидал нападения из глубины территории, и из всех его крупных фортификационных сооружений ни одна траншея, ни один форт не был обращен фронтом внутрь страны. Наше продвижение со столь непредвиденного направления повергло турок в панику.
После полудня мы подошли вплотную к их главной позиции и услышали от местных арабов, что вспомогательные аванпосты вокруг Акабы были либо сняты, либо их штаты сильно урезаны и, таким образом, нас отделяют от моря лишь последние три сотни солдат. Мы спешились, чтобы провести совет, на котором узнали, что противник стойко оборонялся в защищенных от бомбовых ударов траншеях, в которых находился новый артезианский колодец. Правда, ходил упорный слух о том, что у них мало продовольствия.
Не больше его было и у нас. Положение казалось тупиковым. Наш совет колебался, склоняясь то к одному, то к другому решению. Шла борьба между аргументами в пользу осторожности и в пользу напористых действий. Самообладание было на исходе, наши тела плавились в раскаленной горловине, гранитные пики которой, излучая отраженный солнечный свет, превращали его в мириады невыносимых светящихся точек. Между тем в глубины извилистого русла этой горловины не проникало ни одно дуновение ветра, которое могло бы хоть как-то замедлить насыщение воздуха неумолимым зноем.
Нас стало вдвое больше. Люди так тесно набились в узком пространстве, напирая даже на нас, что мы дважды или трижды прерывали наш совет, отчасти потому, что было нежелательно, чтобы солдаты слышали наши препирательства, отчасти потому, что в спертом воздухе запахи давно не мытых тел становились просто ужасающими. Кровь стучала в наших воспаленных висках как неумолимый маятник.
Мы посылали к туркам парламентеров, сначала с белым флагом, потом в сопровождении пленных. Тех и других они встретили огнем. Это распалило наших бедуинов, и, пока мы продолжали размышлять, солдаты могучей волной внезапно устремились на скалы, заливая противника свинцом. Насир, босой, рванулся вперед, чтобы их остановить, но, не сделав и десяти шагов по раскаленной каменистой почве, хрипло прокричал, чтобы ему дали сандалии. Я тем временем присел на крошечном клочке земли, оказавшемся в тени, слишком уставший от этих людей (чьи идеи сидели у меня в печенках), чтобы думать о том, кто охладит их горячие головы.
Однако, к моему удивлению, Насиру удалось без труда урезонить наших солдат. Зачинщиками этого стихийного порыва были Фаррадж и Дауд. В наказание их усадили на раскаленные камни, не давая подняться, пока они не раскаялись и не попросили прощения. Дауд прокричал свое покаяние немедленно, однако Фаррадж, который, несмотря на внешнюю изнеженность, был вынослив и во многих отношениях лидерствовал в этой неразлучной парочке, лишь смеялся, когда его посадили на первый камень, стиснул зубы на втором и сдался, только получив приказ пересесть на третий. За упрямство его следовало бы наказать еще строже, но единственной карой в нашей кочевой жизни было телесное наказание, которому их обоих подвергали так часто и настолько безрезультатно, что меня просто воротило от этого. Ограничивая наказание лишь поверхностным физическим воздействием, мы лишь подстрекали их к выходкам более диким, чем те, за которые их пороли. Их прегрешения сводились к озорному веселью, свойственному неуравновешенной юности, бессовестному легкомыслию: им доставляло удовольствие то, что было неприемлемо для других. Немилосердно было наказывать их за каждую подобную выходку как преступников, пытаясь сломить их самообладание, когда от животного страха перед болью начинает размываться человеческий образ. Это казалось мне недозволенным приемом, попиравшим христианскую идею, унизительным по отношению к этим двум незлобивым, непосредственным существам, на которых еще не пала тяжкая тень этого мира, беззаветно храбрым и, как хорошо знал, вызывавшим зависть.
Мы предприняли третью попытку войти в контакт с турками, на этот раз положившись на юного новобранца, который заявил, что знает, как это следует сделать. Он разделся догола, оставив лишь ботинки на ногах, спустился в долину и через час с гордостью вручил нам очень вежливый ответ турок, состоявший в том, что они сдадутся нам, если в течение двух дней к ним не придет помощь из Маана.
Такая глупость (мы не могли сдерживать своих людей бесконечно!) могла привести только к одному: к кровавой резне до последнего турка. Мне было их не слишком жалко, но все же лучше их не убивать, хотя бы из-за того, чтобы не стать свидетелями этого зверства. К тому же мы могли понести потери. Ночная операция при свете полной луны мало чем отличалась бы от действий в дневное время. Но главное то, что в этом сражении не было настоятельной необходимости, как в Абу-эль‑Лиссане.
Мы вручили юному турку соверен в качестве задатка будущего вознаграждения, подошли вместе с ним к траншеям противника и послали его к туркам с предложением, чтобы для переговоров с нами вышел офицер. После некоторого колебания офицер появился, и мы объяснили ему сложившееся положение, обратили его внимание на то, что численность наших сил нарастает и что мы из последних сил сдерживаем воинственный пыл своих бедуинов. В конце концов турки пообещали сдаться на рассвете следующего дня. Мы получили возможность еще раз хорошо выспаться и отдавали предпочтение сну, как бы нас ни мучила жажда (случай довольно редкий, достойный занесения в анналы истории).
На рассвете следующего дня на всех направлениях развязалось сражение: подошедшие за ночь новые сотни горцев, еще раз удвоивших нашу численность, не имея понятия о нашей договоренности с турками, открыли по ним огонь, вынудив их защищаться. Насир с Ибн Дхейтиром вышли вперед по открытому ложу долины во главе агейлов, построенных в колонну по четыре. Наши люди прекратили стрельбу. Остановились и турки, так как ни у их офицеров, ни у солдат не было желания драться, тем более что закончились их продукты, чего у нас, как они думали, было в достатке. Так что в конце концов турки сдались.
Когда арабы бросились их грабить, я приметил рыжебородого инженера в серой униформе, смотревшего на происходившее растерянным взглядом, и заговорил с ним по-немецки. Бурильщик колодцев, не знавший турецкого языка, был потрясен недавними событиями и просил меня разъяснить ему наши намерения. Я сказал ему, что мы принадлежим к армии арабов, восставших против турок. Он некоторое время помолчал, как бы переваривая сказанное. Потом захотел узнать, кто наш лидер. Я назвал шерифа Мекки. Он высказал предположение о том, что теперь его отправят в Мекку. На это я заметил, что, скорее всего, в Египет. Он поинтересовался ценой на сахар и очень обрадовался, что сахар дешев и что на рынке его сколько угодно.
Потерю своих пожитков немец воспринял философски, но сожалел о недостроенном колодце, который мог бы стать памятником ему. Он показал мне свое детище; рядом с пробуренной скважиной лежал наполовину собранный насос.
Ведром, предназначавшимся для удаления буровой грязи, арабское воинство начерпало много великолепной чистой воды и утолило жажду, а затем мы помчались через клубы песчаной бури на Акабу, до которой оставалось всего четыре мили. Шестого июля, ровно через два месяца после выступления из Веджа, уже плескались в море.
Книга 5 Великие дни
Главы с 55‑й по 68‑ю. Захват Акабы положил конец хиджазской войне. Теперь перед нами была поставлена задача помочь британскому вторжению в Сирию. Арабы, действовавшие из Акабы, фактически стали правым крылом армии Алленби в Синае.
В подтверждение изменившейся ситуации Фейсал со своей армией был переподчинен Алленби. На Алленби теперь возлагалась ответственность за проводимые Фейсалом операции и за материально-техническое обеспечение его армии. Тем временем мы превратили Акабу в неприступную базу, обеспечивавшую полный контроль над Хиджазской железной дорогой.
Глава 55
Постоянно висевшая в воздухе пыль не оставляла у нас сомнений в том, что вся Акаба лежала в руинах. Орудия французских и английских военных кораблей привели этот город в состояние первозданного хаоса. Жалкие дома стояли в грязи, в полном запустении, лишенные малейших следов того достоинства, которое присуще останкам древних сооружений.
Мы забрели в тенистую пальмовую рощу у самого уреза плескавшихся морских волн и сидели там, глядя на то, как наши солдаты проходили мимо нас. Это была сплошная череда безучастных ко всему раскрасневшихся лиц, не обращавших на нас никакого внимания. Долгие месяцы Акаба доминировала в наших мыслях, она являлась нашей главной целью. Мы не думали и не желали думать ни о чем другом. Теперь, когда она была нами взята, мы с невольным пренебрежением смотрели на тех, кто потратил невероятные усилия для захвата объекта, обладание которым ровно ничего не изменило по большому счету ни в сознании людей, ни в условиях их физического существования. В свете этой победы нам с трудом удавалось осознать самих себя и свое место. Мы разговаривали с удивлением, сидели опустошенные, теребили свои белые рубахи и вряд ли могли понять сами или же услышать от кого-то, что в действительности происходит. Суета других представлялась нам нереальностью, похожей на сон, пение, доносившееся до наших ушей, словно исходило из глубокой воды. В недоумении, вызываемом нашей теперешней невостребованностью, мы не могли дать себе отчета в том, что же ждет нас дальше. Для меня это было особенно тяжело, потому что, хотя взгляд мой был достаточно острым, я никогда не видел отдельных черт тех, за кого отвечал, всегда смотрел куда-то мимо, выстраивая в своем воображении духовную сущность того или другого. Я, по сути, не знал этих людей. Сегодня каждый был настолько поглощен своими желаниями, что словно воплощался в них и утрачивал всякую способность мыслить.
Однако голод настойчиво выводил нас из транса. У нас теперь было семьсот пленных, кроме наших собственных пятисот солдат и двух тысяч ожидавшихся союзников. У нас совсем не было денег, и последние продукты были съедены два дня назад. Мяса наших верховых верблюдов хватило бы на шесть недель, но оно – скверный и дорогой рацион. К тому же, пойди мы на это, и в будущем лишились бы своей мобильности.
Кроны пальм над нашими головами гнулись от обилия незрелых фиников. Вкус этих плодов в сыром виде был просто отвратительным. Варка делала их немногим более приемлемыми, поэтому перед нами и нашими пленными встала печальная дилемма: либо постоянный голод, либо мучившие целыми днями от подобного питания дикие боли. Потребление традиционного набора продуктов в установленные для каждого приема пищи часы на протяжении всей жизни приучило организм англичанина к определенному и строгому режиму питания. Однако порой мы называем благородным словом «голод» лишь симптом того, что у нас в желудке есть несколько кубических сантиметров свободного места для добавочного количества пищи.
У араба же голод выражался воплем тела, долгое время работавшего впустую и терявшего сознание от слабости. Арабы жили, съедая лишь малую долю общего количества пищи, потребляемой нами, и их организмы самым исчерпывающим образом утилизировали то, это они съедали. Армия кочевников небогато снабжала землю удобрением в виде собственных отходов. Сорок два пленных офицера доставляли нам невыносимые неудобства. Их охватило отвращение, когда они узнали, как скверно мы снабжались провиантом. Вначале они просто думали, что их обманывают, и требовали деликатесов, как если бы в наших седельных сумках был спрятан весь Каир. Чтобы отделаться от них, мы с Насиром отправлялись спать. Это был самый лучший способ избавиться от навязчивого общества. В пустыне мы так и делали: избавлялись от людей и мух только тогда, когда ложились на спину, прикрыв лицо плащом, и засыпали или же притворялись спящими.
Вечером нашей первой реакцией на осознание своего успеха было то, что мы принялись раздумывать над тем, как удержать захваченную Акабу. Мы постановили, что Ауда должен вернуться в Гувейру. Его прикроют там крутые склоны Штара и пески. Фактически он будет в достаточной безопасности. Но мы решили сделать его пребывание в Гувейре еще более безопасным, приняв дополнительные меры предосторожности, а именно – выдвинуть аванпост в двадцати милях к северу от него, среди неприступных каменных руин Набатейской Петры, и наладить связь с ним через аванпост в Делаге. Ауде предстояло также послать своих солдат в Батру, чтобы они расположились полукругом, составив четыре позиции вокруг границы Маанского нагорья, перекрыв все пути к Акабе.
Эти четыре позиции существовали независимо одна от другой. Мы наблюдали за тем, как турки развертывали энергичное наступление против одного из укрепленных постов, и, потрясенные, терпели целый месяц всевозможные неудобства. Лишенные возможности угрожать трем остальным, они чесали у себя в затылке, удивляясь, почему не пали другие посты.
Ужин подсказал нам неотложную необходимость отправить информацию за сто пятьдесят миль британцам в Суэц. Я решил поехать сам, с отрядом из восьми человек, в основном ховейтатов, на самых лучших из имевшихся у нас верблюдах – одним из них была семилетка знаменитой породы джидда, из-за которой племя новасера затеяло войну с бени сахр. Двигаясь в объезд бухты, мы заспорили о темпе нашего движения. Если бы мы ехали тихо, жалея животных, они могли бы подохнуть от голода. Если бы решили двигаться быстро, они бы свалились от изнурения или поранили себе ноги.
Наконец мы согласились ехать шагом столько часов из двадцати четырех в сутки, сколько позволит наша выносливость. При таком раскладе человек, в особенности иноземец, обычно погибает раньше животного; в частности, я в последний месяц проезжал по пятьдесят миль в сутки, и силы мои были почти на исходе. Если бы я выдержал такой темп, мы прибыли бы в Суэц за пятьдесят часов. Чтобы исключить остановки для приготовления пищи, мы везли с собой куски вареной верблюжатины и жареные финики.
Мы поднимались по крутому синайскому уступу высеченной в граните дорогой паломников. Это восхождение было трудным, так как мы торопились, и когда перед самым заходом солнца вышли на гребень, как люди, так и верблюды дрожали от усталости. Одного верблюда мы отослали с всадником обратно, как непригодного для такого перехода, а других отпустили в заросли колючего кустарника, где они паслись целый час.
Незадолго до полуночи мы приехали в Темед, где в чистой долине, раскинувшейся под заброшенной заставой синайской полиции, находились единственные на нашем пути колодцы. Мы дали отдохнуть верблюдам, напоили их и напились сами и снова быстрым темпом двинулись вперед во тьме опустившейся ночи, непрерывно оборачиваясь в седле на какие-то таинственные звуки, слышавшиеся нам под широким покрывалом звездного неба. Но дело было в нас самих и в потрескивании под ногами наших верблюдов веток от деревьев источавшего какой-то неземной аромат подлеска, через который мы ехали.
Дорога шла по пологому склону. Когда солнце поднялось высоко, мы были уже далеко на равнине, по которой множество ручейков и речек стекалось к Аришу, и остановились на несколько минут, чтобы дать верблюдам пощипать травы. Затем мы снова не покидали седел до полудня, а потом ехали опять, пока за дымкой миража перед нами не выросли одинокие руины Нехля. Мы проехали мимо, оставив их справа, и только на закате остановились еще на час.
Верблюды были вялыми, да и сами мы очень устали, но Мотлог, одноглазый владелец семилетки, призвал нас к действию. Мы вновь оседлали верблюдов, которые, машинально шагая, подняли нас к холмам Митлы. Взошла луна, осветившая их вершины, обрамленные линиями известняка и сверкавшие от снега как хрусталь.
На рассвете мы проехали через поле, усыпанное дынями, которые вырастил какой-то предприимчивый араб на этой нейтральной земле, расположившейся между территориями двух воевавших армий. Мы сделали привал на еще один драгоценный для нас час, предоставив верблюдам поискать себе корм в песчаной долине, а сами разламывали незрелые дыни и охлаждали их сочной мякотью свои потрескавшиеся губы. Затем снова вперед, по распалявшейся жаре нового дня, хотя ехать по долине, непрестанно освежавшейся легкими ветрами со стороны Суэцкого залива, было вполне терпимо.
К середине дня мы уже были за дюнами, благополучно поднявшись и спустившись по их склонам, выехали на более плоскую равнину. Вдали уже угадывался Суэц, в виде фриза из плохо различимых точек, перемещавшихся и раскачивавшихся в висевшей далеко впереди над Каналом дымке.
Мы доехали до когда-то мощной оборонительной линии с окопами, укрепленными узлами и заграждениями из колючей проволоки, автомобильными дорогами и железнодорожными путями, приходившими в упадок, и беспрепятственно проследовали мимо них. Нашей целью был Шатт – форт, стоявший напротив Суэца на азиатском берегу Канала, и мы наконец подъехали к нему около трех часов пополудни, после сорокадевятичасового перехода от Акабы. Для рейда арабского племени это было хорошее время, особенно если учесть, что мы отправились в путь и без того очень уставшими.
Шатт пребывал в необычном беспорядке, не было даже часового. Это казалось подозрительным. Как мы узнали позже, два или три дня до нашего прибытия здесь разразилась чума. Все старые лагеря были срочно эвакуированы и оставлены войсками, расположившимися бивуаками прямо в пустыне. Мы, разумеется, ничего об этом не знали, обошли пустые кабинеты и наконец обнаружили телефон. Я позвонил в суэцкий штаб и сказал, что хотел бы переправиться на тот берег.
Мне с сожалением ответили, что это не в их компетенции. Компания «Инленд Уотер Транспорт» управляла переправой через Канал собственными методами. Мне внятно объяснили, что эти методы отличаются от принятых в Генштабе. Я позвонил в офис Совета по водным ресурсам и объяснил, что только что прибыл в Шатт из пустыни со срочной информацией для штаб-квартиры. Мне с извинениями ответили, что как раз в этот момент нет свободных лодок, и уверенно пообещали выслать утром за мной первую же лодку, чтобы отвезти меня в карантинный департамент, и повесили трубку.
Глава 56
Четыре месяца, проведенных в Аравии, я находился в постоянном движении и за последний из них проехал тысячу четыреста миль верхом на верблюде, не щадя себя в интересах войны, но на этот раз твердо решил, что не проведу ни одной лишней ночи в компании ставших для нас, впрочем, такими привычными паразитов. Мне хотелось принять ванну, выпить чего-нибудь крепкого со льдом, сменить одежду, прилипавшую к грязному седлу, поесть пищи, более приемлемой, чем зеленые финики и жилистое верблюжье мясо. Я еще раз позвонил в «Инленд Уотер Транспорт», стараясь в разговоре использовать все свое красноречие, достойное Иоанна Златоуста. Это, однако, не произвело на моего собеседника-оператора никакого впечатления, и он лишь переадресовал меня в Грузовую службу порта.
Здесь работал Литлтон, всегда чрезвычайно занятый майор, тот самый, что однажды вдобавок к своим бесчисленным делам стал останавливать один за другим военные корабли с Красного моря, заходившие на суэцкий рейд, убеждая их принять на борт грузы для Веджа или Янбо. Таким образом он переправил к нам тысячи тюков и даже солдат, причем бесплатно, как попутный груз, находя при этом время улыбаться двусмысленным шуткам наших разбитных парней.
Он никогда нас не подводил, и сейчас, едва услышав, кто я, где я нахожусь и что мне ответил «Инленд Уотер Транспорт», постарался преодолеть все трудности. Через полчаса его катер был в Шатте. Я должен был явиться прямо в его офис, не вступая ни с кем в объяснения по поводу захода обычного портового катера в священные воды без разрешения дирекции Канала. Все прошло так, как он сказал. Я отправил своих людей и верблюдов на север, в Кубри, где их по моему звонку из Суэца должны были накормить и разместить в лагере на азиатском берегу. Разумеется, позднее они были вознаграждены за все неудобства несколькими днями приятного пребывания в Каире.
Литлтон понимал, насколько я устал, и сразу же отправил меня в гостиницу. В далеком прошлом она показалась бы мне весьма посредственной, теперь же я чувствовал себя как в блестящем первоклассном отеле, и персонал, поборов наилучшее впечатление обо мне и моей одежде, приготовил мне горячую ванну, холодные напитки (числом шесть), обед и постель, которые так долго были предметами моих мечтаний. Чрезвычайно доброжелательный офицер разведки, уведомленный своими агентами о том, что в отеле «Синай» объявился переодетый европеец, взял на себя заботу о моих людях в Кубри и снабдил меня билетами и пропусками в Каир, куда мы должны были отправиться на следующий день.
Тщательный контроль за перемещением гражданских лиц в зоне Канала отравлял часы этого путешествия. Поезд обходила смешанная команда египетско-британской военной полиции, допрашивая нас и тщательнейшим образом изучая наши пропуска. Я счел, что с этими контролерами нужно вести себя порешительнее, и на вопрос по-арабски о месте службы, к большому удивлению полицейских, твердо ответил: «Штаб шерифа Мекки». Сержант попросил у меня извинения за беспокойство: он не ожидал такого поворота дела. Я пояснил, что на мне форма офицера тамошнего штаба. Они посмотрели на мои босые ноги, плохо сочетавшиеся, по их мнению, с шелковым плащом, золотым шнуром на головном платке и кинжалом. Для них это было просто немыслимо!
– Какой армии, сэр?
– Армии Мекки.
– Никогда о такой не слышал и мундира такого не встречал.
– Зато, верно, черногорского драгуна вы узнали бы сразу?
Это было язвительное замечание. Все офицеры в форме союзных войск могли путешествовать без пропусков. Полиция не знала всех союзников, тем более их формы. Моя армия действительно могла быть им малоизвестна. Они вышли из купе в коридор вагона и не спускали с меня глаз, пока связывались с кем-то по телеграфу. Перед самой Исмаилией в поезд сел покрывшийся испариной офицер разведки в промокшей насквозь форме хаки, чтобы удостовериться в правильности моих ответов полиции. Когда мы уже почти подъезжали, я предъявил ему особый пропуск, предусмотрительно выданный мне в Суэце для подтверждения моей благонадежности. Офицер был очень недоволен.
В Исмаилии пассажирам, следовавшим в Каир, предстояла пересадка, и пришлось ожидать экспресс из Порт-Саида. В этом новом поезде сверкал лаком салон-вагон, из которого вышли адмирал Уэмисс, Барместер и Невил с неким очень крупным генералом. На перроне воцарилась жуткая напряженность, когда по нему, о чем-то серьезно разговаривая, прогуливалась взад и вперед эта группа. Офицеры отдали им честь, потом еще раз и так каждый раз, когда они проходили мимо – из одного конца перрона в другой и обратно. Даже трех раз было слишком много. Некоторые выходили к парапету и стояли все время чуть ли не по стойке «смирно», другие, повернувшись спиной, внимательнейшим образом изучали корешки книг на полках книжного киоска – это были наиболее застенчивые.
На мне остановился любопытный взгляд Барместера. Он поинтересовался, кто я такой, потому что лицо мое покрывал темный загар и выглядел я как человек, изможденный тяжелой дорогой. (Позднее выяснилось, что я весил меньше девяноста восьми фунтов.) Однако вопрос был задан, и я рассказал о нашем неафишировавшемся рейде на Акабу. Это вызвало в нем живейший интерес. Я попросил, чтобы адмирал немедленно направил туда транспорт снабжения. Барместер ответил, что «Даффрин», прибывший в этот самый день, должен встать под погрузку в Суэце, после чего пойдет прямо в Акабу и заберет оттуда пленных. (Прекрасно!) И что этот приказ он отдаст сам, не отрывая для этого от дел адмирала и Алленби.
– Алленби! – вскричал я. – Что он здесь делает?
– Он теперь командующий.
– А Мюррей?
– Уехал в Англию.
Это была новость чрезвычайной важности, непосредственно касавшаяся меня. Я поднялся обратно в вагон и уселся, задавшись единственным вопросом: не таков ли этот человек с румяным лицом, как наши обычные генералы, и не достанется ли нам горькая доля учить его с полгода. Ведь Мюррей и «Белинда» поначалу довели нас до того, что мы думали больше не о том, как разбить врага, а как бы сделать так, чтобы наши начальники оставили нас в покое. Порядочно воды утекло, прежде чем мы обратили в свою веру сэра Арчибальда и начальника его штаба, которые только совсем недавно написали-таки в Военное министерство о том, что одобряют смелое арабское предприятие, и особенно роль в нем Фейсала. Это было благородным жестом с их стороны, а также нашим тайным триумфом. Они были странной парой в одной упряжке: Мюррей – ум и когти – нервный, гибкий, непостоянный; Линден Белл – крепко сложенный из нескольких слоев профессиональной убежденности, склеенных вместе после испытания и одобрения правительством, отделанных и отполированных до принятого стандарта.
В Каире я прошлепал сандалиями, прикрывавшими мои босые ноги, по тихим коридорам «Савоя» к Клейтону, который обычно сокращал время ланча, чтобы быстрее вернуться к заваливавшим его делам. Когда я вошел в кабинет, он сверкнул на меня глазами из-за письменного стола и пробормотал: «Муш фади», что в переводе с англо-египетского языка означало «Я занят», но я заговорил и был удостоен удивленного гостеприимства. Прошлой ночью в Суэце я написал короткий рапорт, и, таким образом, нам предстояло обсудить только то, что планировалось сделать дальше. Не прошло и часа, как по телефону позвонил адмирал, сообщивший, что «Даффрин» грузит муку, готовясь в срочный рейс.
Клейтон вынул из сейфа шестнадцать тысяч фунтов золотом и назначил эскорт для доставки их в Суэц с трехчасовым поездом. Срочность объяснялась тем, что этими деньгами Насир должен был оплатить солдатам долги. Банкноты, выпущенные нами в Баире, Джефере и Гувейре, представляли собой написанные карандашом в армейском телеграфном стиле обещания выплатить их предъявителям соответствующие суммы в Акабе. Это было прекрасное изобретение, но раньше никто в Аравии не осмеливался выпускать банкноты, потому что в рубахах бедуинов не было карманов, а в их палатках – стальных сейфов, да и закапывать банкноты для безопасности в землю тоже было невозможно. Таким образом, отрицательное отношение к ним определялось неодолимым предрассудком, и для сохранения нашего доброго имени было важно, чтобы они были немедленно оплачены.
Вернувшись в отель, я пытался переодеться в менее привлекающий публику костюм, но моль изъела весь мой прежний гардероб, и прошло целых три дня, прежде чем мне удалось более или менее прилично одеться.
Тем временем я узнал о выдающихся качествах Алленби, о последней трагедии Мюррея – втором наступлении на Газу, на которое его вынудил Лондон, полагая, что Газа не то слишком слаба, не то слишком политизирована, чтобы оказать сопротивление, и о том, что с самого начала этого наступления решительно все – генералы, штабные офицеры и даже солдаты – были убеждены в том, что мы потерпим поражение. Потери составили пять тысяч восемьсот человек. Говорили, что Алленби получал целые армии свежих солдат и сотни артиллерийских орудий, но все оказалось иначе.
Еще до того, как я уладил вопрос со своей одеждой, за мной, как ни странно, прислал главнокомандующий. В моем рапорте, где были высказаны соображения о Саладине и Абу Обейде, я подчеркнул стратегическое значение восточных сирийских племен и важность правильного их использования для создания угрозы коммуникациям Иерусалима. Это затронуло его амбиции, и он пожелал оценить мои способности.
Это была довольно комичная беседа. Алленби был физически крупным и уверенным в себе человеком, столь значительным, что с трудом мог представить наши куда более скромные масштабы и потребности. Он сидел, глядя на меня из своего кресла – не прямо, по его обыкновению, а как-то искоса и несколько озадаченно, он только что вернулся из Франции, где годами был одной из шестерен гигантской машины, перемалывавшей врага. Сейчас он был полон западных идей о мощности и калибре орудия – худшей подготовки для руководства нашей войной трудно было себе представить, – но как кавалериста его уже почти убедили открыть новую школу в этом совсем ином азиатском мире и сопровождать Доуни и Четвуда. Он был хорошо подготовлен к встрече с любой странностью, например вроде меня – маленького босоногого человечка в шелковой хламиде, предлагавшего остановить противника проповедью, если ему предоставят провиантские склады и оружие, а также двести тысяч соверенов для убеждения новообращенных.
Алленби не мог уразуметь, как много значит настоящий исполнитель и как мало – шарлатан. Проблема была в том, чтобы действовать за его спиной, и я не смог помочь ему в решении этой проблемы. Он не задавал мне лишних вопросов и сам много не говорил, а рассматривал карту, слушая мои соображения по поводу восточной Сирии и ее населения. Под конец он поднял подбородок и сказал: «Ну что ж, я сделаю для вас все, что смогу» – закончив на этом разговор. Я не был уверен в том, насколько мне удалось его заинтересовать, но постепенно мы поняли, что он говорил в точности то, что думал, и что того, что генерал Алленби мог сделать, было достаточно для самого требовательного подчиненного.
Глава 57
Перед Клейтоном я раскрылся полностью. Акаба была взята по моему плану и под моим руководством. Это стоило мне больших умственных усилий и нервов. Мною было сделано гораздо больше того, на что я был способен. Как мне показалось, он понял, что я заслужил право на самостоятельность. Как говорили арабы, каждый верит, что придет его час. И я в это горячо верил.
Клейтон был согласен с тем, что было бы разумно и полезно предоставить мне свободу действий, но заметил, что на командную должность не может быть назначен офицер, который по званию младше других. Он предполагал назначить в Акабу Джойса. Это меня вполне устраивало. Джойс был человеком, на которого можно положиться во всем: уравновешенным, отличавшимся постоянством и ясностью ума. В основе его отношения к людям, как какой-нибудь пасторальный пейзаж, лежали забота, дружелюбие, сдержанность и открытость.
Он оставил прекрасное впечатление о себе в Рабеге и Ведже, делая именно ту работу по строительству армии и базы, которая была необходима в Акабе. Подобно Клейтону, он хорошо умел улаживать разногласия между различными точками зрения, но, как настоящий ирландец, да к тому же намного больше шести футов ростом, был не в пример Клейтону легким человеком. Ему было свойственно целиком отдаваться выполнению ближайшей задачи, не вытягиваясь на цыпочках, чтобы заглянуть за горизонт. Кроме того, он был куда более терпелив, чем любой записной архангел, и лишь улыбался своей доброй улыбкой всякий раз, когда я являлся к нему со своими революционными решениями проблем, над которыми он работал последовательно и неторопливо.
Остальное не вызывало затруднений. Офицером по снабжению у нас был Гослетт, лондонский бизнесмен, установивший в хаотичном Ведже четкий порядок. Авиация пока еще не могла быть задействована, но броневики поступали бесперебойно, а когда адмирал проявлял щедрость, приходил и сторожевой корабль. Мы позвонили сэру Рослину Уэмиссу, который проявил отзывчивость и сказал, что его флагманское судно «Эвриал» встанет здесь на якоре на несколько недель.
Это было превосходно, потому что в Аравии корабли оценивали по числу труб, а «Эвриал» – единственный из всех, у которого их было четыре. Его громкая репутация убеждала горцев в том, что мы действительно побеждаем, а пример его громадной команды заботами Эверарда Филдинга поддерживал в нас бодрое и веселое настроение.
В интересах арабской стороны я предлагал отказаться от дорогого и трудного Веджа и пригласить Фейсала со всей его армией в Акабу. Это показалось Каиру неожиданным предложением. И я пошел дальше, обращая внимание на то, что сектор Янбо – Медина также утратил свое значение, и порекомендовал перевести оттуда склады, деньги, а также офицеров, ныне приданных Али и Абдулле. Это было признано невозможным, но в порядке компромисса было удовлетворено мое пожелание относительно Веджа.
Затем я привлек внимание к тому, то Акаба была правым флангом Алленби, всего в сотне миль от его центра, но в восьмистах милях от Мекки. По мере преуспевания арабов их активность должна была все больше переноситься в район Палестины. Поэтому логично перевести Фейсала из зоны эмира Хусейна, сделав его командующим армией союзных экспедиционных сил в Египте, подчиненных Алленби.
Эта идея была чревата некоторыми трудностями. Согласится ли Фейсал? Несколько месяцев назад я говорил с ним об этом в Ведже. «Пост верховного комиссара?» – риторически спросил он меня. Армия Фейсала была самым большим и наиболее отличившимся из хиджазских соединений, и ее будущее должно было соответствовать ее заслугам. Генерал Уингейт в тот мрачный момент принял на себя всю ответственность за арабское движение, с большим риском для своей репутации. Осмелимся ли мы предложить ему оставить свой авангард теперь, на самом пороге успеха?
Очень хорошо знавший Уингейта Клейтон не боялся начать обсуждение с ним этой идеи, и Уингейт тут же ответил, что если Алленби сможет непосредственно и широко использовать Фейсала, то он сочтет в равной мере своим долгом и удовольствием дать согласие.
Третья трудность такого перевода могла бы быть связана с позицией узко мыслившего короля Хусейна, известного своим упрямым, подозрительным характером и вряд ли способного пожертвовать хотя бы долей своего престижа ради установления единого управления. Его несговорчивость могла бы подставить под угрозу весь план, и я выразил готовность поехать к нему, чтобы переговорить об этом, заручившись такими рекомендациями Фейсала по поводу этих изменений, которые могли бы усилить убедительность писем Уингейта к королю Хусейну.
Это предложение было принято. Вернувшемуся из Акабы «Даффрину» было приказано доставить меня с новой миссией в Джидду. Переход «Даффрина» в Ведж занял двое суток. Фейсал с Джойсом, Ньюкомбом и со всей армией находился в Джидде, в сотне миль от моря. Стент, сменивший Росса на посту командующего арабскими военно-воздушными силами, отправил меня туда по воздуху, и мы с комфортом, со скоростью шестьдесят миль в час перелетели горы, через которые когда-то совершили трудный переход на верблюдах.
Фейсал разозлился, услышав подробности об Акабе, и посмеялся над нашими неуклюжими военными действиями. Мы уселись и всю ночь планировали дальнейшие действия. Фейсал написал письмо отцу, отдал и приказ корпусу верблюжьей кавалерии немедленно выступить в Акабу и сделал первые распоряжения по поводу переправы Джафара-паши с его армией на многострадальном «Хардинге».
На рассвете меня доставили аэропланом обратно в Ведж, а часом позднее «Даффрин» взял курс на Джидду, где дела у меня шли легче благодаря деятельной помощи Уилсона. Чтобы усилить Акабу, наш наиболее многообещающий сектор, он направил туда резервы продовольствия и боеприпасов и предложил прикомандировать в наше распоряжение любого из офицеров. Уилсон был человеком школы Уингейта.
Из Мекки приехал эмир Хусейн, который вел переговоры весьма непоследовательно и сбивчиво. Уилсон был для Хусейна пробным камнем, на котором тот испытывал свои сомнительные предложения. Благодаря ему предложение о переводе Фейсала к Алленби было принято немедленно. Хусейн воспользовался возможностью подчеркнуть свою полную лояльность нашему союзу, после чего, изменив тему, как обычно без всякой очевидной связи с предыдущим, принялся излагать свою позицию в религиозном плане, не будучи ни явным шиитом, ни явным суннитом и выступая скорее сторонником простой проповеднической интерпретации веры. В области внешней политики он проявил узость взглядов, равную их широте в духовных вопросах, придерживаясь при этом тенденции мелочных натур ставить под сомнение честность оппонентов. Я уловил в его высказываниях признаки явной ревности, которая делала Фейсала подозрительным в глазах двора, и понял, как легко интриганам разъедать сознание эмира.
Пока мы играли в Джидде в эти небезынтересные игры, наш покой нарушили две неожиданные телеграммы из Египта. В первой сообщалось, что ховейтаты ведут предательскую переписку с Мааном. Во второй говорилось о причастности Ауды к заговору. Это нас по-настоящему встревожило. Уилсон путешествовал вместе с Аудой, и у англичанина сформировалось категорическое суждение о его полной искренности, что же до Мухаммеда аль-Дейлана, тот был способен вести двойную игру. В отношении Ибн Джада и его друзей по-прежнему нельзя было сделать определенных выводов. Мы стали готовиться к тому, чтобы немедленно отправиться в Акабу. Предательство не входило в расчет, когда мы с Насиром выстраивали свой план обороны этого города.
К счастью, в нашем распоряжении был стоявший на рейде «Хардинг». На третий день после полудня мы были в Акабе. Находившийся здесь Насир не имел ни малейшего понятия о том, что происходит у него под носом. Я сказал ему только о своем желании встретиться с Аудой. Он выделил мне быстроногого верблюда и проводника. На рассвете следующего дня мы, прибыв в Гувейру, уже беседовали в палатке с Аудой, Мухаммедом и Заалем. Они были смущены моим внезапным появлением, но заверили меня, что у них все в порядке. Мы позавтракали как друзья.
Пришли и другие ховейтаты, и завязался оживленный разговор о войне. Я раздавал подарки от имени эмира и сказал, что Насир получил месячный отпуск для поездки в Мекку, чем их очень рассмешил. Хусейн, энтузиаст восстания, считал, что его чиновники должны работать так же самоотверженно. Поэтому он не разрешал поездок в Мекку, и несчастные мужчины безвыездно тянули свою воинскую лямку в полном отрыве от жен. Мы постоянно шутили, что если Насир возьмет Акабу, то заслужит отпуск, но сам он в это не верил, пока я не передал ему письмо Хусейна. В благодарность он продал мне свою Газель – царственную верблюдицу, выигранную у ховейтата. Как ее владелец, я стал представлять новый интерес для абу Тайи.
После завтрака я под предлогом необходимого мне отдыха после дороги избавился от посетителей и невзначай предложил Ауде и Мухаммеду прогуляться со мной, чтобы осмотреть разрушенные форт и резервуар. Когда мы оказались одни, я коснулся вопроса об их переписке с турками. Ауда рассмеялся, Мухаммед же выглядел весьма раздраженным. Наконец они подробно объяснили, что Мухаммед тайком использовал печать Ауды и написал письмо губернатору Маана о своей готовности дезертировать от Ауды. Турок прислал радостный ответ и пообещал хорошее вознаграждение. Мухаммед под каким-то предлогом попросил задаток. Потом об этом услышал Ауда, дождался, когда курьер с подарками выехал из Маана, захватил его в пути, ограбил до нитки и отказался поделить добычу с Мухаммедом. Это выглядело как настоящий фарс, и мы долго смеялись над ним. Но это было не все.
Арабы выражали недовольство тем, что к ним все еще не пришло подкрепление – ни войск, ни артиллерийских орудий. И тем, что не получили вознаграждения за взятие Акабы. Они очень хотели узнать, каким образом мне стало известно об их тайных действиях и что я знаю еще. Это была игра на скользком поле. Я играл на их страхе своей преувеличенной веселостью, беззаботно смеясь и цитируя при этом как свои собственные фразы из писем, которыми они обменивались. На них это явно произвело впечатление.
Между прочим, я сказал им о том, что вся армия Фейсала находится на марше и что Алленби уже отправляет в Акабу винтовки, пушки, мощную взрывчатку, продовольствие и деньги. Наконец я предположил, что текущие расходы Ауды, связанные с пребыванием в Мекке, должны быть большими, и спросил, не будет ли полезно, если я дам ему в виде аванса кое-что из крупного дара, которым собирался лично вознаградить его Фейсал, когда Ауда туда приедет. Ауда понимал, что момент можно использовать не без выгоды для себя, что можно будет получить немало и от Фейсала и что за ним в случае чего всегда будут турки, если другие надежды не оправдаются. И он, прекрасно сохраняя самообладание, согласился принять от меня аванс и, пользуясь им, обеспечить ховейтатам хорошую пищу, а значит, бодрое настроение.
Близился час заката. Зааль забил овцу, и мы поели в по-настоящему дружеском кругу. Потом я снова сел на верблюда и отправился в дорогу вместе с Муфадди, чтобы прислать Ауде деньги. Слуга Мухаммеда Абдель Рахман шепнул мне, что он с радостью принял бы любую безделушку, которую я пожелал бы прислать ему отдельно. Мы всю ночь ехали в Акабу, где я поднял Насира с постели, возвращая его к нашим последним делам. Потом я на брошенной кем-то шлюпке подгреб от «Эвриала» к «Хардингу» как раз в тот момент, когда первые проблески рассвета коснулись склонов западных вершин.
Я спустился в каюту, принял ванну и проспал чуть ли не до полудня, а когда поднялся на палубу, корабль величественно двигался на всех парах по узкому заливу в Египет. Мой внешний вид вызвал сенсацию, потому что никто не допускал и мысли о том, что я мог успеть побывать в Гувейре, удостовериться в ситуации на месте и вернуться обратно меньше чем за шесть или семь дней, чтобы успеть на последний пароход.
Мы связались с Каиром и сообщили, что положение в Гувейре вполне нормальное, никакого предательства нет. Это вряд ли могло быть правдой, но поскольку Египет поддерживал нас, ограничивая себя, мы должны были ограничивать не отвечающую целям нашей политики правду, чтобы поддержать легенду о надежности Гувейры и нашей уверенности в ней. Толпе были нужны книжные герои, и она не могла бы понять, насколько человечнее старина Ауда, чье сердце после сражений и убийств стремилось к разгромленному и покоренному противнику, чтобы либо сохранить ему жизнь, либо избавить от мук. И ничего прекраснее этого я не знал.
Глава 58
В моей работе снова наступила пауза, и меня стали одолевать новые мысли. Пока не подошли Фейсал, Джафар и Джойс с армией, не оставалось ничего другого, как размышлять, – впрочем, это и было нашим основным занятием. До сих пор из всей нашей войны была сколько-нибудь научно обоснована только одна операция – поход на Акабу. Такая игра вслепую, которой нам выпало на долю руководить, была для нас почти унизительной. Я дал себе зарок впредь, до того, как двинусь с места, точно знать, куда я иду и какими путями.
В Ведже хиджазская война была победоносной и после Акабы фактически закончилась. Армия Фейсала освободилась от прежних обязательств, и теперь, подчиняясь генералу Алленби, командующему объединенными силами, ей предстояло участвовать в освобождении Сирии.
Разница между Хиджазом и Сирией сводилась к разнице между пустыней и плодородной равниной с тучными полями. Проблемой, вставшей перед нами, было поведение – встать на точку зрения мирных обывателей. Нашим первым призывным пунктом, где мы набирали в армию крестьян, была деревня Вади-Муса. И если бы мы сами не превратились в крестьян, движение не сдвинулось бы с места.
Для арабского восстания было благом, что это произошло на такой ранней стадии его развития. Мы без всякой надежды распахивали обширные земли, чтобы пробудить и расширить национальное сознание людей там, где все определяло гибельное, убивавшее всякую надежду упование на Аллаха. Среди племен нашим символом веры, как и у росшей в пустыне чахлой травы, мог быть только вечно дающий надежду источник, после дневной жары пахнущий пылью. Все цели и идеи должны в конце концов получить материальное воплощение. Люди пустыни были слишком отстранены, чтобы выразить хоть одну из них, они были слишком далеки от любого усложнения, чтобы усваивать что-то извне. И если мы намеревались продлить свою жизнь, то должны были вжиться в реалии этой страны с ее деревнями, где поля не давали людям поднять глаза от земли, и начать нашу кампанию так же, как мы начинали в Вади-Аисе, – с изучения карты и восстановления в памяти природных особенностей сирийского театра военных действий.
У наших ног была его южная граница. К востоку простиралась пустыня кочевников. С запада Сирия омывалась Средиземным морем на участке от Газы до Александретты. На севере она заканчивалась у турецких поселений Анатолии. В этих границах страна была разделена на области естественными рубежами. Первый из них и самый большой расположился в долготном направлении. Это был причудливо изрезанный горный хребет, протянувшийся с севера на юг и отделявший береговую полосу от обширной внутренней равнины. Климатические различия этих двух зон были столь ярко выраженными, что, по сути, превращали их в две разные страны, а людей – в две расы. Прибрежные сирийцы строили дома, питались и работали иначе, чем жители внутренней области, и говорили на арабском языке, отличавшемся от языка их ближайших сородичей, в частности интонацией. О внутренней области они говорили неохотно, как о дикой глухомани, где вся жизнь людей проходит в страхе и крови.
Внутренняя равнина географически разделялась речными долинами – самыми лучшими пахотными угодьями в стране. Образ жизни здешнего населения соответствовал этим природным особенностям. Кочевники в приграничной области неспешно двигались на восток или на запад, в зависимости от времени года; поля уничтожали засуха и саранча, дома разоряли набеги бедуинов, а если не они, то кровная месть своих же соседей.
Так природа разделила Сирию. Человек внес в это свои сложности. Каждый из основных долготных поясов был искусственно разделен на общины, оказавшиеся в неравных условиях. Нам пришлось собирать их воедино для обороны против турок. Как возможности, так и трудности Фейсала в Сирии создавались именно этими политическими обстоятельствами, которые мы мысленно приводили в порядок, словно некую социальную карту.
На самом севере языковая граница проходила, что было вполне логично, по автомобильной дороге Александретта – Алеппо, до пересечения с железной дорогой, откуда поворачивала к долине Евфрата. Анклавы с туркоязычным населением попадались и к югу от этой линии, шедшей через туркменские деревни севернее и южнее Антиохии и рассеянные между ними армянские. В противоположность этому главным центром прибрежной популяции была община Ансария. Это были приверженцы культа плодородия, настоящие язычники, настроенные против чужаков, подозрительно относившиеся к исламу и отчасти тяготевшие к христианам, в равной мере подвергаясь гонениям. Эта секта, в целом самодостаточная, была клановой в мировоззренческом смысле слова и с точки зрения политической ориентации. Люди, ее составлявшие, никогда не предали бы друг друга, но вряд ли поколебались перед выдачей иноверца. Их деревни гнездились группами по склонам основных холмов, спускавшимся к Триполитанскому ущелью. Они говорили по-арабски, но жили здесь со времен проникновения в Сирию греческой грамоты. Они обычно стояли в стороне от политики и не беспокоили турецкое правительство в надежде на взаимность.
С ансарийцами смешивались колонии сирийских христиан, а в излучине Оронта жили крепко спаянные кланы армян, враждебных Турции. Внутри страны, вблизи Нарима, жили друзы – этническая группа арабского происхождения – и немногочисленные выходцы с Кавказа – черкесы. Эти наложили свою руку на все. Севернее их жили курды, женившиеся на арабских женщинах и принимавшие политику арабов. Большинство из них исповедовали христианство и ненавидели турок и европейцев.
Сразу за курдами теснились немногочисленные езиды – арабоязычные, но в душе приверженные иранскому дуализму и склонные к умиротворению духа зла. Христиане, магометане и иудеи – народы, которые ставили откровение превыше разума, объединялись в поношении езидов. Дальше, в глубине страны, находился Алеппо, город с двухсоттысячным населением, олицетворение всех тюркских рас и религий. В шестидесяти милях к востоку от него осели арабы, цвет кожи и манеры которых все больше и больше приобретали черты центральных племен по мере приближения к краю цивилизации, где исчезали полукочевники и воцарялись бедуины. Область Сирии от моря до пустыни, еще на один градус южнее, начиналась с колоний черкесских мусульман, расселившихся вдоль побережья. Их новое поколение говорило на арабском языке и представляло собою талантливый, но вздорный и заносчивый народ, вызывавший враждебное отношение у арабских соседей. Еще дальше от них были исмаилиты. Эти персидские эмигранты в течение столетий превратились в арабов, но почитали в своей среде пророка во плоти, которого звали Ага Ханом. Они верили, что он великий и несравненный властелин, чье дружеское расположение сделает честь такой державе, как Англия. Исмаилиты держались в стороне от мусульман, плохо скрывая свои многочисленные пороки под маской ортодоксальности.
За ними располагалась причудливая мозаика деревень, населенных арабскими племенами христианского вероисповедания во главе с шейхами. Они казались весьма убежденными христианами, совершенно непохожими на своих лицемерных собратьев, живших в горах, хотя одевались так же, как те, и находились в наилучших отношениях с ними. К востоку от христиан были мусульманские сельские общины, а на самом краю земледельческой зоны – несколько деревень исмаилитов-изгнанников. Далее – земля бедуинов.
Третья область, лежавшая еще на градус ниже, простиралась между Триполи и Бейрутом. В первом, ближе к побережью, жили ливанские христиане, большей частью марониты или греки. Было трудно распутать узел политики, проводившейся обеими церквами. На первый взгляд одна была профранцузской, другая – пророссийской. Но часть местного населения находилась на заработках в Соединенных Штатах и там поддалась влиянию англосаксонского мировоззрения. Греческая церковь гордилась тем, что была автокефальной и упорно отстаивала местные интересы, что могло скорее толкать ее на союз с Турцией.
Приверженцы обеих конфессий, когда на это отваживались, поливали магометан несусветной клеветой. Казалось, что такое словесное выражение презрения спасало их от сознания своей врожденной неполноценности. Мусульманские семьи жили среди них, одинаковые и внешностью, и в обычаях, за исключением разве особенностей в диалекте и того, что меньше афишировали эмиграцию и ее результаты.
На более высоких горных склонах гнездились поселения метавалов, магометан-шиитов, потомков персов. Они были грязными, невежественными, неприветливыми фанатиками, отказывавшимися принимать пищу или пить с неверными, к суннитам относились так же плохо, как к христианам, и признававшими только священников и вельмож. Их достоинством была твердость характера, редкое качество в разболтанной Сирии. За гребнем гор лежали деревни христиан – мелких землевладельцев, живших в мире с мусульманскими соседями, словно бы они никогда не слышали о происходившем в Ливане. Восточнее их селились арабские крестьяне-полукочевники, а дальше простиралась открытая пустыня.
Четвертая область, еще на градус южнее, подходила к Акре. Первыми придя с морского побережья, ее заселили арабы-сунниты, затем друзы и, наконец, метавалы. На склонах долины Иордана, напротив еврейских деревень, гнездились крайне подозрительные колонии алжирских беженцев. Евреи были разного толка. Некоторые из них, например иудейские ортодоксы, выработали стиль жизни, подходящий для этих мест, тогда как прибывшие позднее, многие из которых предпочитали идиш, ввели на палестинской земле непривычные новшества: необычные сельскохозяйственные культуры, построенные на европейский лад дома, казавшиеся слишком маленькими и бедными, чтобы оправдать вложенные в них средства (кстати, из благотворительных фондов) и усилия, но страна отнеслась к ним терпимо. Галилея не проявила ярко выраженной антипатии к европейским колонистам, в отличие от соседней Иудеи.
За восточными равнинами, густо населенными арабами, раскинулась Леджа, лабиринт растрескавшейся лавы, где за время жизни бесчисленных поколений собирались неприкаянные, отверженные сирийцы. Их потомки жили в деревнях, не подчинявшихся никаким законам, в безопасности от турок и бедуинов и раздираемые наследственной кровной враждой. К югу и юго-западу от них открывался Хауран – громадные просторы плодородной земли, заселенной воинственными, полагавшимися только на себя и процветавшими крестьянами.
Еще восточнее жили друзы – неортодоксальные мусульманские сторонники покойного безумного султана Египта. Они жгуче ненавидели маронитов, которые с одобрения правительства и дамасских фанатиков регулярно устраивали погромы друзам. Не меньше ненавидели друзов ни во что их не ставившие мусульмане-арабы. Они были в состоянии непрекращающейся кровной вражды с бедуинами и сохраняли в своих горах видимость ливанского рыцарского феодализма времен суверенных эмиров. Пятая область на широте Иерусалима с самого начала была заселена немцами и германскими евреями, говорившими по-немецки или на идиш, – более своевольными, чем даже евреи римской эпохи, не способными поддерживать контакты даже с представителями своего же этноса. Некоторые из них были фермерами, большинство – лавочниками, наиболее обособленной прижимистой частью населения Сирии. На них косо смотрели окружавшие их враги, упрямые палестинские крестьяне, еще более тупые, чем земледельцы Северной Сирии, меркантильные, как египтяне, и постоянные должники.
За ними начиналась иорданская глубинка, населенная поденщиками, а дальше группа за группой шли деревни исполненных собственного достоинства христиан, которые являли собой самые отважные образцы истинной веры в этой стране. Среди них, а также восточнее осели десятки тысяч полукочевников-арабов, придерживавшихся духа пустыни, живших щедростью своих соседей-христиан и в страхе перед ними. Дальше лежали спорные земли, где оттоманское правительство поселило черкесских эмигрантов с русского Кавказа. Они удерживались там только мечом да благосклонностью турок, которым и были преданы по необходимости.
Глава 59
Рассказ о Сирии не кончается перечнем разных религий и этносов, населявших сельские местности. Здесь было шесть крупных городов – Иерусалим, Бейрут, Дамаск, Хомс, Хама и Алеппо, каждый со своими убеждениями, характером, системой управления. Самый южный из них, Иерусалим, был убогим, заброшенным, но священным для каждой семитской религии. Христиане и магометане совершали к святыням своего прошлого паломничество, а некоторые евреи считали этот город политическим будущим своего народа. Эти объединившиеся потоки были настолько сильны, что Иерусалим, казалось, не имел настоящего. Населяющие его люди, за редким исключением, были безликими служащими отелей, жившими за счет толп туристов. Им были чужды арабские национальные идеалы, хотя знакомство с различиями между христианами в момент обострения их духовных чувств привело к тому, что все классы иерусалимского общества стали презирать нас скопом.
Бейрут был совершенно новым городом, французским по духу и языку, но вместе с тем пристанищем и американским колледжем для греков. Его общественное мнение определяли тучные христианские купцы, так как сам Бейрут ничего не производил. Другим влиятельным компонентом его населения был класс вернувшихся эмигрантов, счастливых возможностью инвестировать сбережения в сирийском городе, больше всего похожем на ту самую Вашингтон-стрит, где они сколотили свои состояния. Бейрут был воротами Сирии, через которые в страну проникала дешевая или залежалая иностранщина. Он представлял Сирию столь же убедительно, как Сохо – сельские графства вокруг Лондона.
И при всем том Бейрут благодаря своему географическому положению, своим школам, а также свободе в общении с иностранцами был до войны средоточием народа, говорившего, писавшего, думающего примерно так же, как доктринеры-энциклопедисты, вымостившие дорогу Французской революции. Именно эти люди, а также богатство города и обретенный им необычайно громкий, убедительный голос обеспечили Бейруту признание.
Дамаск, Хомс, Хама и Алеппо – четыре древних города, составлявшие гордость Сирии. Они расположились цепочкой вдоль плодородных долин между пустыней и горами. В силу своего географического положения они повернулись спиной к морю и смотрели на восток. Они были арабскими и считали себя таковыми. Неоспоримо главным среди них и вообще в Сирии был Дамаск, где находилась администрация края. Он же был и религиозным центром. Его шейхи заправляли общественным мнением, были лидерами более «промекканскими», чем кто бы то ни было. Беспокойные жители Дамаска, всегда готовые к драке, были максималистами в мыслях, речах и развлечениях. Город хвастался тем, что всегда шел впереди всей Сирии. Турки превратили его в военный штаб, как, разумеется, и арабская оппозиция; здесь же обосновались и Оппенгейм, и шейх Шавиш. Дамаск был путеводной звездой, к которой естественным образом тянулись арабы; столицей, которая никогда добровольно не подчинилась бы чужой расе.
Хомс и Хама были как братья-близнецы. Все их население занималось ремеслами. В Хомсе это были хлопок и шерсть, в Хаме – парчовые шелка. Их промышленность процветала и разрасталась, а купцы быстро находили новые рынки сбыта, удовлетворяли новые вкусы потребителей в Северной Африке, на Балканах, в Малой Азии, Аравии, Месопотамии. Они демонстрировали производственный потенциал Сирии, растущий без привлечения иностранных специалистов, подобно тому, как Бейрут первенствовал в распределении. Но если процветание Бейрута делало его левантийским городом, то процветание Хомса и Хамы усиливало местный патриотизм. Можно было подумать, что знакомство с заводским производством и с электроэнергией убеждало людей в том, что способы, применявшиеся их отцами, были лучше.
Алеппо хотя и находился в Сирии, но не был ни сирийским, ни анатолийским, ни месопотамским городом. В нем смешались расы, веры и языки Османской империи, уживавшиеся меж собой на основе компромисса. Алеппо пользовался благами всех окружавших его цивилизаций. Результатом этого представляется отсутствие энтузиазма в вере его жителей. Даже в этом они превосходили остальную Сирию. Они больше воевали и торговали, были более фанатичны и порочны и производили при этом прекрасные вещи, но все это при недостатке убежденности обесценивало их многообразные достоинства.
Для Алеппо было типично то, что в этом городе между христианами и магометанами, армянами, турками, курдами и евреями существовали более братские отношения, чем, возможно, в любом другом крупном центре Османской империи, и к европейцам там проявлялось больше дружеского расположения, хотя они и были ограничены свободой действий. В политическом отношении этот город стоял полностью в стороне, за исключением арабских кварталов с бесценными средневековыми мечетями. Кварталы эти распространялись на восток и юг от короны, изображенной на стене большой крепости Алеппо.
Все народы Сирии были открыты для нас благодаря тому, что общим у них был арабский язык. Различия между ними носили политический и религиозный характер. В морально-психологическом отношении они различались следующим образом: невротическая чувствительность жителей морского побережья постепенно сменялась сдержанностью, характерной для людей, живущих в центре страны. Они были сообразительными, самодовольными, но отнюдь не искателями истины, не беспомощными (подобно египтянам) перед абстрактными идеями, но вместе с тем непрактичными людьми. И настолько же ленивыми, насколько и поверхностными умом. Их идеалом была легкость, с которой они вмешивались в дела других.
Они с детства не признавали никаких законов, повинуясь собственным отцам только из страха перед ними, а впоследствии и правительству по той же причине. Всем им хотелось чего-то нового, потому что при всей поверхностности и неподчинении закону они питали горячий интерес к политике и к науке, азы которой сириец схватывал легко, но превзойти которую ему было очень трудно. Они всегда были недовольны тем, что для них делало правительство, но лишь немногие искренне задумывались о приемлемой альтернативе, и еще меньше было таких, кто согласился бы на нее.
В оседлой Сирии не было местной административной единицы крупнее деревни, а в Сирии патриархальной самым крупным таким образованием был клан, но эти органы были неформальными, действовали на добровольной основе, не располагая никакими официальными полномочиями, и возглавлялись людьми, на которых указывали семьи, лишь при самом незначительном согласовании с общим мнением. Высшей властью была импортированная бюрократическая система турок, на практике либо довольно хорошая, либо очень плохая, в зависимости от личных качеств людей (обычно жандармов), через которых она действовала в первой инстанции.
Даже вполне законопослушные сирийцы проявляли странную слепоту к незначительности своей страны и неправильное понимание эгоизма великих держав, чьим обычным подходом был приоритет собственных интересов перед интересами более слабых народов. Некоторые громко кричали о создании Арабского королевства. Это обычно были мусульмане, а христиане-католики выступали против, требуя «европейского порядка», который обеспечил бы привилегии без обязанностей. Оба эти предложения были, разумеется, далеки от чаяний национальных групп, активно требовавших сирийской автономии. Сирия пребывала в политической дезинтеграции. Между одним городом и другим, между одной деревней и другой, одной семьей и другой, одной верой и другой существовала скрытая неприязнь, усердно разжигавшаяся турками. Само время убеждало в невозможности автономии в таком составе. Исторически Сирия была коридором между морем и пустыней, соединяя Африку с Азией, Аравию с Европой. Она была вассалом Анатолии, Греции, Рима, Египта, Аравии, Персии, Месопотамии. Когда же на короткое время она получила независимость благодаря слабости соседей, это привело к жесткому несогласию северных, южных, восточных и западных «королевств» размером в лучшем случае с Йоркшир, а в худшем – с графство Ратленд. Если Сирия и была по своему характеру вассальной страной, то по традиции она была также и страной агитации по радио, и страной непрекращающегося восстания. Ключом к общественному мнению была общность языка. Мусульмане, чьим родным языком был арабский, по этой причине рассматривали себя как избранный народ. Факт наследования ими Корана и классической литературы превратил патриотизм, обычно определяемый почвой или кровью, в языковой.
Другой поддержкой арабской мотивации была неяркая слава раннего халифата, память о котором сохранилась в народе за столетия скверного турецкого правления. Тот факт, что эти традиции скорее отдавали сказками «Тысячи и одной ночи», чем походили на подлинную историю, сплотил арабские ряды и укрепил убежденность в том, что прошлое было более блестящим, нежели настоящее османского турка.
И все же мы понимали, что это лишь мечты. Арабское правительство в Сирии, хотя бы оно и поддерживалось местными убеждениями, было бы в такой же степени навязано, как и турецкое правительство, или иностранный протекторат, или же исторический халифат. Сирия оставалась расовой и религиозной мозаикой. Любой масштабный позыв к единству привел бы к раздроблению страны, неприемлемому для народа, чьи инстинкты всегда обращали его к идее приходского правления.
Оправданием наших чрезмерных рассуждений была война. Сирия, созревшая для беспорядков, могла быть вовлечена в настоящее восстание, если бы возник новый фактор, который позволил бы, к примеру, понять центростремительный национализм бейрутских энциклопедистов или ограничить влияние раздраженных сект и классов. Этот фактор должен быть новым, но не заморского происхождения, этого требовали амбиции сирийцев.
В поле нашего зрения всего одним независимым фактором, у которого имелась приемлемая основа и боевые сторонники, был суннитский принц, подобный Фейсалу и претендующий на возрождение славы Омейядов или Айюбидов. Он мог бы на короткое время, пока не придет успех, объединить людей в глубинной части страны, используя их стремление поставить свой беспутный энтузиазм на службу упорядоченному правлению. Тогда наступила бы реакция, но только после победы, а ради нее можно поставить на карту все материальные и моральные ресурсы.
Оставались вопросы техники и направления новых ударов. Направление увидел бы и слепой. Ядром Сирии во все времена были Ярмукская долина, Хауран и Дераа. Когда к нам присоединится Хауран, кампания будет благополучно завершена. Нужно будет выстроить еще одну «лестницу племен», сравнимую с той, что действовала между Веджем и Акабой, только на этот раз ее ступенями будут племена ховейтат, бени сахр, шерарат, руалла и серахин, чтобы подняться на триста миль до Азрака – оазиса, ближайшего к Хаурану и Джебель-Друзу. Наши операции по развертыванию сил для последнего удара должны будут походить на войну на море своей мобильностью, повсеместностью, автономностью баз и коммуникаций, пренебрежением особенностями грунта, стратегическими зонами, фиксированными направлениями, пунктами. «Кто правит на морях, тот имеет полную свободу действий и может получить от войны столько, сколько сам захочет». А мы правим пустыней. Рейдовые отряды на верблюдах, самодостаточные подобно кораблям, смогут уверенно крейсировать вдоль границы обрабатываемых земель противника и беспрепятственно отходить на незнакомые туркам участки пустыни. Какую именно точку в организме противника следует поразить, будет решаться по ходу военных действий. Нашей тактикой будет внезапная атака с быстрым отходом: никаких фронтальных наступлений, одни точечные удары. Мы никогда не будем пытаться закрепить преимущество. Мы будем использовать минимальную силу в кратчайшее время, в самом удобном для нас месте.
Необходимую скорость в ходе дистанционной войны нам обеспечит неприхотливость людей пустыни и их передвижение на верблюдах. В опытных руках верблюд, это сложное, удивительное создание природы, давал замечательную отдачу. На верблюдах мы чувствовали себя независимыми целых шесть недель, если у каждого к седлу приторочено полмешка муки весом в сорок пять фунтов.
Что касается воды, мы планировали брать на каждого не больше пинты. Верблюды должны пить, и если бы мы брали для себя больше, чем для них, то все равно ничего не выиграли бы. Кое-кто из нас вообще не пил на переходе от одного колодца до другого, но то были самые выносливые люди. Большинство напивались до отвала у каждого колодца и брали воду с собой, чтобы утолять жажду на марше сухим знойным днем. Летом верблюды могут делать после водопоя до двухсот пятидесяти миль – три дня энергичного марша. Заурядным считался переход в пятьдесят миль, восемьдесят – было уже хорошо, а в чрезвычайных условиях мы могли делать по сто десять миль за двадцать четыре часа. Газель, наша самая мощная верблюдица, дважды делала со мной по сто сорок три мили за сутки. Колодцы редко отстояли один от другого больше чем на сто миль, поэтому запаса воды в одну пинту хватало.
Шестинедельный запас провианта обеспечивал нам радиус действия в тысячу миль. Выносливость верблюдов давала нам возможность покрывать за тридцать дней расстояния в полторы тысячи миль без риска умереть голодной смертью. Даже если бы мы превысили этот лимит, мы помнили, что каждый из нас сидел на двухстах фунтах потенциального мяса и, оставшись без верблюда, в случае крайней необходимости мог сесть за седлом другого наездника, чтобы продолжать путь вдвоем.
Снаряжение рейдовых отрядов должно было отличаться максимальной простотой, обеспечивая тем не менее техническое превосходство над турками. Я направил в Египет запросы на большое количество стрелкового оружия – легких пулеметов Гочкиса или Льюиса. Люди, которых мы обучали обращению с ними, были совершенно незнакомы с их механизмом и не имели навыков быстрого исправления повреждений оружия, а нам предстояли сражения, в которых счет должен был идти на минуты, на ходу, на скорости восемнадцать миль в час. Если пулемет заедало, стрелку приходилось его бросать и браться за винтовку.
Другим нововведением была мощная взрывчатка. Мы разработали специальные методы применения динамита и к концу войны могли экономно, обеспечивая безопасность, разрушать любое количество путей и мостов. Алленби щедро снабжал нас взрывчатыми материалами. И только орудий мы так и не дождались, что было достойно сожаления! В маневренной войне одно дальнобойное орудие стоило девяноста девяти обычных пушек.
Оперативное распределение рейдовых отрядов было необычным. Мы не могли смешивать или объединять племена из-за их взаимного недоверия и подозрительности, как не могли и использовать одно племя в операциях на территории другого. Чтобы компенсировать эти недостатки, мы ставили целью наибольшее рассредоточение сил и повышали способность к быстрым маневренным действиям, используя силы одного района по понедельникам, второго – по вторникам, третьего – по средам. Таким образом повышалась естественная мобильность. При преследовании противника наши ряды пополнялись новыми людьми, тем самым сохранялся первоначальный потенциал наших отрядов. Фактически равновесием был для нас максимальный беспорядок.
Внутренняя экономность наших рейдовых отрядов обеспечивала их мобильность и предельное расчленение. Обстоятельства у нас никогда не повторялись, следовательно, система не могла приспосабливаться к ним дважды, и это сбивало противника с толку. От этих же обстоятельств зависела и переменная численность наших подразделений.
Мы служили общему идеалу без соревнования между племенами и поэтому не могли рассчитывать на esprit de corps[11]. Обычные солдаты становились кастой либо на основе больших преимуществ в жалованье, обмундировании и привилегиях, либо же в результате обособления по причине презрительного отношения к ним. Мы не могли привязывать людей друг к другу, потому что племена брались за оружие добровольно. Многие армии комплектовались на условиях добровольности, однако немногие служили добровольно. Любой из наших арабов мог беспрепятственно уйти домой, когда бы ему ни вздумалось, единственным контрактом была честь.
Таким образом, у нас отсутствовала дисциплина в ограничительном, подчинительном смысле этого слова, приводящая людей к общему знаменателю. В армиях мирного времени дисциплина означала подавление, и не в каком-то усредненном, а в самом абсолютном смысле, стопроцентный стандарт, в рамках которого девяносто девять солдат низводились до уровня слабейшего из сотни. Целью этого было сделать подразделение единым целым, свести солдат к единому типу, чтобы их действия могли быть предсказуемыми, а реакция – коллективной по духу, как в массе, так и по отдельности. Чем суровее дисциплина, тем меньше возможность проявления индивидуального превосходства, а следовательно, больше уверенности в исполнении приказаний.
Так, заменяя крепким отлаженным механизмом взаимодействия возможное проявление выдающихся качеств, военная наука преднамеренно приносит в жертву способности солдат ради повышения состава. Неизбежным побочным фактором всегда была социальная война – состояние, в котором солдат являлся продуктом постоянного воздействия многочисленной иерархии – от оружейной мастерской до снабженцев, – поддерживающей его активность на поле боя.
Арабская война отвергала такую дисциплину в пользу простоты и индивидуальности. Каждый мобилизованный должен был служить на линии огня и быть предельно самостоятельным. Эффективность наших сил состояла из эффективности каждого отдельно взятого человека. Мне казалось, что в нашей войне, строившейся на принципе расчлененности, сумма усилий одного человека могла быть равна по меньшей мере равнодействующей в какой-нибудь сложной системе.
В нашей практике мы не использовали на линии огня большого числа солдат, что нам удавалось, если только наша атака (в противоположность создаваемой нами угрозе) не была слишком расчленена по фронту. Духовная напряженность боя в изоляции делала «простую» войну очень трудной для солдата, требуя от него инициативы, выносливости и энтузиазма. Нерегулярная война была намного более интеллектуальной, чем линейная атака, намного более изматывающей, чем служба в комфортном подчинении мнимому армейскому порядку. Большое место отводилось партизанским методам борьбы: в обычной войне из двух человек, сражающихся плечом к плечу, один погибал. Наш идеал состоял в том, чтобы превратить сражение в ряд отдельных схваток, а наших рядовых – в эффективных союзников энергичных командиров.
Глава 60
Корабли прибыли в Акабскую бухту. Фейсал сошел на берег вместе с Джафаром, со своим штабом и с Джойсом – своим покровителем. Прибыли бронеавтомобили, Гослетт, египетские чернорабочие и тысячи солдат. Для восстановления шестинедельного перемирия приехал Фолкенхейн, который должен был связаться с турками, и его тонкий ум придал достоинства противостоянию. В Маане у турок было отдельное командование, возглавляемое бывшим командующим в Синае Беджетом. В его распоряжении находились шесть тысяч пехотинцев, полк кавалерии и конной пехоты, и он так окопался, что город стал почти неприступен с точки зрения стандартов маневренной войны. Теперь там ежедневно работало звено аэропланов и были сконцентрированы большие запасы провианта и боеприпасов.
Приготовления у турок близились к завершению. Они начинали действовать, организуя утечки информации о том, что их целью является Гувейра, наилучшая дорога на Акабу. Две тысячи пехотинцев выдвинулись в Абу-эль‑Лиссан и укрепили его. Кавалерия держала под контролем окрестности, чтобы отразить возможный контрудар арабов со стороны Вади-Мусы.
Эта нервозность не осталась для нас незамеченной. Мы могли бы затеять с ними игру и спровоцировать на выступление против нас в Вади-Мусе, где естественные препятствия были так сложны, что воевать пришлось бы в очень тяжелых условиях; между тем мы смогли бы удержать это место.
Приманкой занялись люди соседнего племени делага. Полные воодушевления турки нанесли контрудар и понесли большие потери. Мы внедрили в сознание крестьян Вади-Мусы мысль о богатых трофеях, захваченных их соперниками – племенем делага. Вместе со своим полком на мулах прибыл старый вояка Мавлюд и разместился среди знаменитых развалин Петры. Воодушевившиеся люди племени лиатена под командованием одноглазого шейха Халила стали предпринимать набеги через плато и захватывать парами, а то и по трое верховых или вьючных верблюдов вместе с винтовками охранявших их солдат. Это продолжалось несколько недель, и раздражение турок росло.
Кроме того, чтобы держать турок в напряжении, мы попросили генерала Селмонда выполнить свои обещания о дальних воздушных рейдах на Маан. Поскольку это было сопряжено с трудностями, Селмонд выбрал Стента и других надежных пилотов из Рабега или Веджа и приказал им сделать все возможное в этом отношении. У них был опыт вынужденных посадок в пустыне и полетов над горами, не нанесенными на карту. Стент превосходно говорил по-арабски. Командир приказал летать на малой высоте, чтобы обеспечить точное обнаружение целей. Долетев до Маана, самолеты сбросили тридцать две бомбы на не подготовленную к подобному нападению базу. Две бомбы, попавшие в казарму, убили двадцать пять солдат и ранили пятьдесят. Восемь накрыли самолетный ангар, сильно повредили электростанцию. Одна бомба разнесла генеральскую кухню, лишив высокого чина завтрака. Четыре упали на аэродром. Несмотря на разрывы шрапнели, все наши пилоты благополучно вернулись на временную посадочную площадку в Кунтилле, выше Акабы.
Во второй половине того же дня они подлатали свои машины и с наступлением темноты улеглись спать под их крыльями. На рассвете самолеты снова поднялись в воздух – на этот раз их было три, – взяв курс на Абу-эль‑Лиссан, и при виде крупного лагеря у Стента потекли слюнки. Они бомбили коновязи и обращали в бегство лошадей, пронеслись над палатками, разогнав турок. Как и накануне, аэропланы летели на малой высоте и получили много повреждений, но не слишком серьезных. Задолго до полудня они вернулись в Кунтиллу.
Стент прикинул количество оставшегося бензина и бомб и решил, что их достаточно для еще одного налета. Он приказал каждому летчику тщательно осмотреть аккумуляторные батареи – утром они вызвали беспокойство. Самолеты стартовали в самую полуденную жару. Бомбовый груз был настолько велик, что они не смогли набрать высоту, кое-как перелетели через гребень гор за Абу-эль‑Лиссаном и оказались на высоте трехсот футов над долиной. Турки, обычно полусонные в полуденный час, были застигнуты врасплох. Было сброшено тридцать бомб, которые нанесли повреждения противнику, подавили артиллерийскую батарею и уничтожили десятки солдат и животных. Затем облегченные машины набрали высоту и направились к Эль-Аришу. Арабы ликовали: они вызвали у турок грандиозный переполох. Беджет-паша попрятал своих людей в вырытые в земле укрытия, а когда его самолеты отремонтировали, расположил их в безопасности по периметру плато для обороны лагеря.
Воздушными налетами мы привели турок в смятение, а беспокоящими рейдами дезинформировали относительно направления наших действий. Нашим третьим средством дезорганизации их наступления было перекрытие движения по железной дороге, что заставило бы их разделить свою ударную силу надвое для обороны. Мы подготовили насколько диверсий на середину сентября. Я также принял решение о пересмотре старых способов минирования путей. Появилось кое-что более мощное и надежное, чем автоматические мины, и я мечтал о непосредственном подрыве заряда под локомотивом с помощью электрического тока. Британские саперы меня воодушевили на такую попытку, особенно генерал Райт, главный инженер в Египте, чей опыт вызвал у меня почти спортивный интерес. Он прислал мне рекомендованные приспособления: подрывную машинку и некоторое количество изолированного кабеля. Я отправился с ними на борт «Хамбера», нашего нового сторожевого корабля, и представился его командиру капитану Снэггу.
Снэггу повезло с кораблем, который был построен для Бразилии и оборудован гораздо более комфортабельно, чем британские мониторы, а нам повезло вдвойне – с ним и с кораблем, потому что он был само воплощение гостеприимства и доброго, веселого нрава. Его интересовало все, что происходило на берегу, и он умел видеть комическую сторону даже в наших мелких неприятностях. Рассказать ему историю о какой-то неудаче значило вызвать его смех над нею, и всегда за хороший рассказ он предлагал мне ванну и чай с традиционным церемониалом. Его доброта и помощь делали ненужными наши поездки в Египет для ремонта, позволяли из месяца в месяц обрушиваться на турок.
Подрывная машинка находилась в очень тяжелом ящике, закрытом на замок. Мы открыли его, обнаружили рукоятку храповика и отжали вниз, без всяких устрашающих происшествий. Провод представлял собою кабель с толстой резиновой изоляцией. Мы разрезали его пополам, присоединили концы к выходным клеммам ящика и уверенно подали на концы напряжение. Схема сработала. Я вынул детонаторы. Мы воткнули свободные концы в один из них и покачали рукоятку, как насос: безрезультатно. Мы делали все новые и новые попытки, которые, к нашему огорчению, оставались тщетными. Наконец Снэгг позвонил в колокольчик и вызвал мичмана, отлично разбиравшегося в электрических схемах. Тот предложил использовать специальные электрические детонаторы. На корабле их имелось шесть, и мне выдали половину. Мы присоединили один к нашему ящику, и, когда нажали рукоятку, раздался великолепный хлопок. Я почувствовал, что теперь знаю все об этой машинке, и приступил к организации рейда.
Из целей наиболее многообещающей и самой доступной представлялась Мудовара – насосная станция в восьмидесяти милях к югу от Маана. Подрыв там поезда вызвал бы смятение у противника. Мне нужны были три надежных ховейтата, и в то же время в ходе этой экспедиции предстояло испытать троих крестьян из племени хауран, которых я присоединил к своим компаньонам. Ввиду того что хаураны приобретали новое значение, нам было необходимо изучить структуру их клана и внутриклановые разногласия, выучить их диалект, местные названия населенных пунктов и дороги. Эти три молодца – Рахайль, Асеф и Хемеид – должны были посвятить меня в реалии своего образа жизни, разговаривая со мной по пути к нашей цели.
Чтобы быть уверенными, что поезд остановится, требовались орудия и пулеметы. Что касается первых, то почему бы не взять минометы Стокса? А в качестве вторых подошли бы пулеметы Льюиса. Соответственно, Египет отобрал двоих сильных сержантов-инструкторов из армейской школы в Зейтуне, чтобы научить расчеты, укомплектованные арабами, пользоваться этим оружием. Снэгг поселил их на своем корабле, поскольку на берегу пока еще не было достаточно удобного английского лагеря.
Их звали Йелс и Брук, но все стали называть их Льюисом и Стоксом, по их горячо любимому оружию. Льюис был австралийцем, длинным, тощим и хитроватым, и его гибкое тело в часы отдыха выламывалось не по-уставному. Его жесткое лицо, дугообразные брови и хищный нос подчеркивали специфически австралийскую беспечную готовность и способность очень быстро сделать что угодно. Молчаливый Стокс был коренастым английским фермером средней руки с простоватой внешностью. Он постоянно находился в напряжении, словно ожидал приказа, чтобы его тут же беспрекословно выполнить.
Льюис, всегда готовый что-то предложить, пылко и восторженно отзывался обо всем, что было хорошо сделано, о чем бы ни шла речь. Стокс никогда не высказывал своего мнения до окончания работы, когда мог, машинально теребя свою фуражку, подробно и основательно перечислить все ошибки, которые он не должен допустить в следующий раз. Оба были замечательными парнями. Через месяц они, не имея ни общего языка, ни переводчика, уже прекрасно объяснялись на своих занятиях и учили слушателей с разумной точностью обращаться с оружием. А больше ничего и не требовалось, потому что именно такие навыки, по-видимому, отвечали духу наших внезапных рейдов лучше, чем доскональные научные знания. По мере работы по организации рейда наше нетерпение нарастало. Мудоварская водокачка представлялась уязвимой. Ее вполне могли взять стремительным натиском три сотни людей. Это было бы серьезным успехом, потому что ее глубокая скважина была единственной в знойном и сухом районе ниже Маана. Без ее воды движение поездов на этом участке дороги стало бы нерентабельным с точки зрения перевозки грузов.
Глава 61
Австралиец Льюис сказал мне, что они со Стоксом хотели бы, чтобы я взял их в свой отряд. Это была новая привлекательная идея. С ними мы чувствовали бы себя более уверенно в отношении технического обеспечения нашего нападения на гарнизон. Сержанты очень хотели отправиться с нами, и их работа заслуживала такого вознаграждения. Они были предупреждены, что предстоявшая операция могла оказаться для них не во всем приятной. Жизнь в походе не подчинялась каким-то определенным правилам, и в пустыне не могло быть никаких поблажек никому. Отправившись с нами, они должны были забыть о комфорте и привилегиях, которые в других случаях давала принадлежность к британской армии. Им предстояло разделять с арабами все (исключая, разумеется, трофеи), в том числе наравне с ними переносить лишения в еде и питье и подчиняться обязательной для всех строгой дисциплине. Если бы что-нибудь случилось со мной, они, не знавшие арабского языка, должны были бы вести себя с арабами сдержанно и уважительно.
Льюис заявил, что ему хочется испытать себя именно в таких суровых условиях. Стокс тоже заметил, что, если его возьмут, он перенесет все трудности. Им предоставили двух из моих лучших верблюдов, седельные сумки которых были набиты мясными консервами и крекерами. Седьмого сентября мы вышли вверх по долине Вади-Итм. По пути, в Гувейре, к нам должны были присоединиться ховейтаты Ауды.
Обстановка лучше моих слов служила постепенному закаливанию сержантов. В первый день нам, привыкшим к таким переходам, ехать было очень легко. Что касается сержантов, то ни один из них до этого ни разу не садился на верблюда, и я опасался, как бы ужасный жар от голых гранитных стен Итма не довел их до теплового удара раньше, чем начнется наш поход. Сентябрь был плохим месяцем: в тени пальмовых садов Акабы термометр показывал сто двадцать градусов по Фаренгейту. Днем мы остановились под отбрасывавшей тень скалой, а вечером, проехав всего десять миль, расположились лагерем на ночь. Мы с удовольствием пили горячий чай из консервных банок и ели мясо с рисом и втайне радовались, глядя на то, как окружающая обстановка действовала на обоих новичков. Реакция каждого из них соответствовала моим ожиданиям.
Австралиец с самого начала чувствовал себя как дома и держался с арабами свободно. Когда они, уловив его настроение, стали отвечать ему товарищеским дружелюбием, это его удивило и едва ли не возмутило: он не мог себе представить, что его расположение позволит им забыть разницу между белым человеком и людьми с коричневой кожей.
Комизм ситуации состоял в том, что загар делал цвет его кожи намного темнее, чем у моих новых спутников из племени хауран, из которых меня больше интересовал младший. Он, Рахайль, казался очень некрасивым. Это был крепкий малый, может быть, слишком полный для нашего образа жизни, но именно поэтому лучше переносивший лишения. Лицо его отличалось свежим цветом кожи, щеки – одутловатостью, они даже слегка отвисали. У него был небольшой рот и сильно заостренный подбородок. Все это вместе с высокими выразительными бровями и увеличенными сурьмой глазами придавало ему несколько неестественную мину постоянного раздражения. Речь его – взрывная, с оттенком вульгарности, торопливая и неосторожная – выдавала в нем человека напористого, дерзкого, беспокойного и нервного. Ум его был не таким сильным, как его тело, но живым, как ртуть. Когда Рахайль сильно уставал или бывал чем-то раздражен, он заливался горькими слезами, впрочем немедленно прекращавшимися при любом вмешательстве, после чего к нему возвращалось его обычное состояние. Мои спутники Мухаммед и Ахмед вместе с проходившими испытательный срок Рашидом и Асефом попустительствовали поведению Рахайля, отчасти из-за достоинств его верблюдицы, а также из склонности рекламировать его персону. Ему пришлось один или два раза сдерживать свою фамильярность по отношению к сержантам.
Англичанина Стокса, по складу островитянина, непривычность арабского окружения в большей мере вынуждала оставаться самим собой. Его робкая корректность постоянно напоминала моим людям о том, что он не похож на них, что он англичанин. Понимая это, они, в свою очередь, отвечали ему уважением. Он для них был «этим сержантом», тогда как Льюис из-за своего характера, соответствующим образом проявившегося, – просто «долговязым». Было унизительно сознавать, что наши книжные познания о разных странах и временах до сих пор оставляют нас во власти предубеждений и предрассудков, как каких-нибудь прачек, лишенных способности выражать словами свои ощущения при контакте с незнакомыми людьми. Англичане на Ближнем Востоке разделялись на два класса.
Первый – тонкий, способный добиваться расположения – усваивал черты живших вокруг него людей, их речь, образ их мыслей и едва ли не манеру поведения. Он тайно руководил людьми, направляя их туда, куда ему было нужно. В результате такого традиционного влияния, лишенного всякого противодействия, его собственный характер оставался в тени, незамеченным.
Второй класс, тот самый книжный «Джон Буль», становился тем более английским, чем дольше находился вдали от Англии. Он изобрел для себя понятие «старая Англия» – средоточие всех запомнившихся достоинств, таких прекрасных на расстоянии, однако по возвращении нередко сталкивался с неприглядной реальностью и уводил свое тупое «я» в раздраженную защиту добрых старых времен. За границей под прикрытием своей железобетонной уверенности он показывал себя истым англичанином. На его пути встречались серьезные помехи, и все же его смелый пример достоин внимания.
Каждый в Аравии считал англичанина неповторимым, избранным существом, а подражание ему – богохульным или по меньшей мере дерзким. В этом тщеславии они побуждали людей к следующему выводу: Аллах не дал им быть англичанами, значит, им остается стремиться к совершенству, оставаясь такими, каковы они есть. Мы восхищались местными обычаями, изучали язык, писали книги об архитектуре этой страны, о фольклоре и об умиравшей промышленности, потом мы в один прекрасный день проснулись, обнаружив, что этот хтонический дух обернулся политическим, и с горечью покачали головой над расцветшим цветком наших наивных усилий – национализмом.
Французы, хотя и начинали с подобной доктрины, то есть француз – верх совершенства человеческого рода (их догма, а не просто тайный инстинкт), избрали противоположный путь, вдохновляя подвластных им людей на подражание, поскольку даже если бы те никогда не смогли достигнуть их уровня, то по мере приближения к нему их нравственность становилась бы выше. Мы считали подражание пародией, а они – комплиментом.
На следующий день, когда воздух только начинал раскаляться, мы уже приближались к Гувейре, пересекая песчаную равнину успокоительного розового цвета с ее серо-зеленым подростом. Вдруг до нас донеслось глухое жужжание. Мы быстро увели верблюдов с проходившей по открытой местности дороги в редкую поросль кустарника, где их трудно было бы заметить летчикам противника, потому что иначе груз пироксилина, моей излюбленной и самой сильной взрывчатки, и множество набитых аммоналом мин для стоксовского миномета оказались бы в опасной близости к курсу бомбометания. Мы спокойно ждали, оставаясь в седле, а наши верблюды тем временем общипывали ту малость съедобной зелени, что оставалась на ветках кустов. Самолет описал два круга вокруг высившейся перед нами гувейрской скалы и сбросил три тяжелые бомбы.
Мы снова вывели караван на дорогу и неторопливо двинулись в лагерь. Гувейра кишела людьми вокруг рынка, заполненного ховейтатами с обеих гор и плато. Насколько хватал глаз, долина мягко колыхалась волнами верблюжьих табунов. Животные перед каждым рассветом досуха выпивали воду ближайших колодцев, так что проспавшим приходилось уходить на много миль, чтобы напиться. Но это было не главное. Арабы ничего не делали, а лишь ждали утреннего аэроплана, а после этого тоже ни за что не принимались, убивая время до ночи, сулившей возможность как следует выспаться. Времени для разговоров было сколько угодно, и в ходе их то и дело возникали проявления былой зависти. Ауда стремился извлечь максимум выгоды из нашей зависимости от его помощи в снабжении племен. Он привез жалованье ховейтатам и благодаря этим деньгам намеревался вынудить их передать остававшиеся свободными участки земли в его подчинение.
Это возмутило людей, они грозились либо вернуться к себе в горы, либо возобновить контакты с турками. Фейсал прислал в качестве посредника шерифа Мастура. Тысячи ховейтатов с сотен участков отказывались идти на компромисс. Удовлетворить их, не вызывая гнева Ауды, было довольно деликатной задачей для большинства утонченных умов, помогавших Ауде. Кроме того, термометр показывал сто десять градусов по Фаренгейту в тени, и в этой самой тени кружились тучи мух.
Все три северных клана ховейтатов, на которых мы рассчитывали в проведении рейда, относились к инакомыслящим. С ними говорил Мастур, говорили командиры абу тайи, говорили мы все. Увы, без всякого результата. Казалось, что нашим планам суждено разрушиться в самом начале.
В один прекрасный день, когда мы перед наступлением полудня спешили укрыться в тени под скалой, ко мне подошел Мастур с сообщением о том, что южане оседлали верблюдов с намерением дезертировать из лагеря и вообще из движения. Страшно раздосадованный, я повернул свою верблюдицу кругом и направился к палатке Ауды. Он сидел на песчаном полу, доедая вареный хлеб, вместе со своей последней женой – красивой девочкой, коричневая кожа которой была раскрашена в синий цвет. Когда я внезапно ворвался в палатку, эта маленькая женщина, как заяц, выскользнула, откинув задний полог палатки. Усаживаясь на полу рядом с Аудой, я стал язвить по поводу того, что он – такой старый – остается таким же глупцом, как и все представители его расы, рассматривавшие процесс воспроизводства не как негигиеничное удовольствие, а как главное дело жизни.
Ауда возразил, ссылаясь на желание иметь наследников. Я спросил его, не находит ли он жизнь достаточно хорошей, чтобы благодарить своих случайных родителей за то, что они произвели его на свет, или чтобы эгоистично даровать такой же сомнительный подарок нерожденной душе.
Он защищался.
– Да, я Ауда, – твердо проговорил он, – и вы знаете Ауду. Мой отец (к которому Аллах был милостив) был хозяином гораздо более крупным, чем Ауда, и он восхвалял моего деда.
– Но, Ауда, мы гордимся нашими сыновьями и дочерьми, наследниками накопленного нами богатства, продолжателями нашей сломленной мудрости. С каждым поколением земля становится старше, а человечество все дальше уходит от своего детства.
Старик посмотрел на меня прищуренными глазами, со снисходительной усмешкой, и указал на своего сына, который, объезжая молодого верблюда, тщетно колотил его палкой по шее, пытаясь заставить вышагивать так, как это делают чистокровные породистые животные.
– Если Аллаху будет угодно, он унаследует мое богатство, но, слава Аллаху, не мою силу, и если он поведет себя неправильно, я подрежу ему хвост. Вы очень мудры. В этом я не сомневаюсь.
Результатом нашего разговора было то, что мне пришлось уйти и терпеливо ожидать дальнейшего развития событий. Мы наняли двадцать верблюдов, которым предстояло везти взрывчатку, и назначили выступление на завтра, через два часа после пролета турецкого аэроплана.
Самолет был чем-то вроде регулятора всей жизни гувейрского лагеря. Его ждали арабы, как всегда просыпавшиеся до рассвета; Мастур посылал невольника на вершину скалы, чтобы услышать шум мотора и не прозевать самолет. Когда приближался час его обычного появления, арабы бросали все дела и, беззаботно болтая, направлялись под прикрытие скалы, где каждый взбирался на облюбованный им выступ. Мастур посылал туда же своих невольников с кофе, жаровней и ковриком. Они с Аудой сидели в каком-нибудь укромном уголке, пока над перевалом не повисала монотонная песня мотора, вызывавшая всеобщее трепетное возбуждение.
Прижавшись спинами к каменной стене и притихнув, все ждали, пока противник безрезультатно кружил над странным зрелищем темно-красной скалы, облепленной тысячами ярко одетых арабов, подобно ибисам, гнездившимся в каждой щели на ее поверхности. Самолет сбрасывал три или четыре бомбы, в зависимости от дня недели. На серо-зеленой равнине после их разрывов поднимались клубы густого дыма, напоминавшие пирожные со взбитыми сливками и неподвижно белевшие в течение нескольких минут при полном безветрии, после чего они медленно истаивали и исчезали. Хотя мы и знали, что это нам ничем не угрожало, все же затаив дыхание слушали как громкий шум мотора над нашими головами перекрывал резко нараставший вой падавших бомб.
Глава 62
Мы с удовольствием расстались с пеклом Гувейры. Как только от нас отстал эскорт из мириадов мух, мы остановились: в самом деле, никакой необходимости торопиться у нас не было. Оба несчастных английских парня, что были со мной, мучились от этой жары, которой раньше не могли себе даже представить. Удушавший воздух железной маской покрывал наши лица. Я про себя не без восхищения отметил, что они старались даже не говорить об этом. Незнание арабского языка, казалось, делало их еще мужественнее: даже сами арабы вслух ругали непереносимую жару и духоту.
Уже под вечер мы двинулись дальше и остановились на ночь в густой тени тамарисковых деревьев. Этот привал был восхитительным: позади нас возвышалась огромная отвесная скала высотой, может быть, футов в четыреста, рдевшая на закате темно-красным цветом. Под ногами у нас на протяжении полумили с обеих сторон лежала запекшаяся глинистая почва цвета буйволовой кожи, твердая, отвечавшая на каждый шаг глухим звуком, как деревянная мостовая, и плоская, как поверхность какого-нибудь озера. На нижнем кряже с одной стороны поднималась роща коричневых стволов тамариска, отороченная скудной, запыленной зеленью, высушенной солнцем до почти серебристо-серого цвета. Ветер с устья реки шелестел травой, устилавшей долину, и выворачивал листья редких оливковых деревьев наизнанку, делая деревья какими-то бледными.
Мы приближались к Румму, месту, будоражившему мои мысли. Его даже несентиментальные ховейтаты считали очень красивым. На следующий день мы должны были до него доехать. Очень рано, когда в небе еще сияли звезды, меня разбудил сопровождавший нас шериф Аид. Он вполз ко мне в палатку и каким-то леденящим душу голосом проговорил: «Господи, я ослеп». Я уложил его, дрожавшего, как от холода. У него хватило сил лишь на то, чтобы сказать мне, что, проснувшись среди ночи, он понял, что ничего не видит и что очень больно глазам. Их обожгло солнце.
День еще только начинался, когда мы уже ехали между двумя высокими пиками, сложенными из песчаника, к подножию длинного мягкого склона, спускавшегося от видневшихся впереди куполообразных гор. Он был сплошь покрыт тамариском. Арабы говорили, что это было начало Руммской долины. Слева от нас стояла длинная каменная стена, выгнувшаяся тысячефутовой дугой к середине долины. Напротив нее, справа от нас, высилась разорванной линией красных вершин вторая такая же дуга. Мы поднимались по склону, прокладывая себе дорогу через хрупкий молодой кустарник.
Постепенно кустарник превратился в густые заросли, листва которых становилась все более ярко-зеленой, контрастируя с участками песка нежно-розового цвета. Подъем делался все более пологим, пока долина не перешла в узкую наклонную равнину. Вершины справа казались выше и острее, в противоположность другой стороне, где гряда гор выпрямлялась в один не такой уж высокий, но неприступный массив красноватого цвета. Они тянулись так по обе стороны дороги, пока разделявшее их расстояние не сократилось всего до двух миль, а потом, постепенно набирая высоту, их параллельные кряжи поднялись на тысячу футов над нами, образуя впереди проспект, простиравшийся на многие мили.
Присмотревшись, мы увидели, что они представляли собою не сплошные каменные стены, а высились отдельными утесами, напоминая гигантские здания, выстроившиеся по обе стороны образуемой ими улицы. Их отделяли друг от друга тенистые аллеи шириной футов в пятьдесят, а закругления и ниши, выветренные в стенах за долгие годы и расписанные поверхностными наростами и трещинами, были похожи на рукотворные архитектурные детали. Карстовые пустоты высоко в обрывистых стенах были похожи на круглые окна, другие, у самого подножия, зияли, как двери. Темные пятна, тянувшиеся на сотни футов по теневой передней стороне, выглядели здесь как случайные. Сложенные из зернистой породы скалы были исчерчены вертикальными полосами, в основном на протяжении двух сотен футов сильно трещиноватой породы, более темной по цвету и более твердой по структуре. Этот нижний пояс в противоположность песчанику не нависал подобием складок ткани, а растекался каменистой осыпью, образуя горизонтальный вал у подножия стены.
Эти утесы были покрыты купольными образованиями менее яркого красного цвета, чем основная масса горы, которые придавали этому неотразимому месту видимость законченной византийской архитектуры, превосходящей всякое воображение. Арабские армии могли бы затеряться в его далеко развернувшихся в ширину и в длину пределах, и среди этих стен вполне могла бы кружить строем эскадрилья самолетов. Наш маленький караван в этих громадных горах проникся полным спокойствием, стыдясь и пугаясь мысли кичиться своею значимостью.
В детских мечтах пейзажи представлялись бескрайними и молчаливыми. Мы искали в прошлом, в дебрях нашей памяти, образец, к которому стремились все люди, проходившие между этими стенами к открытой тихой площади, как вот эта, впереди, где, казалось, кончается дорога. Позднее, когда мы стали часто совершать рейды вглубь страны, мне всегда хотелось свернуть с прямой дороги, чтобы очистить свои чувства хотя бы одной ночью в Румме и последующим спуском по его долине к сияющим равнинам или подъемом вверх по ней в час заката к сияющей площади, которой мне никогда не удастся достигнуть. Я слишком любил Румм.
В этот день мы ехали долгие часы, и перед нами открывались все более обширные и прекрасные панорамы. Неожиданно пролом в стене скалы справа от нас открыл нам новое чудо. Этот проем, имевший в поперечнике сотни три ярдов, вел к овальному амфитеатру, неглубокому впереди, с длинными проходами справа и слева. Стены были отвесными, как стены Румма, но казались более высокими, потому что партер находился в самой середине господствующей горы, и от этого окружающие высоты казались еще более громадными.
Солнце село за западной стеной, оставив партер в тени, но его умиравшее сияние все еще заливало поразительным красным светом крылья с каждой стороны входа в проломы, огненно-красную массу другой стены, по ту сторону просторной долины. Пол партера, представлявший собой влажный песок, был обсажен темным кустарником, а у подножия каждой скалы лежали валуны размером больше хороших домов, порой похожие на крепости и явно свалившиеся с возвышавшихся над всем этим великолепием вершин. Перед нами зигзагом шла вверх по нижнему поясу утоптанная до белизны тропа, которая вела к тому месту, откуда поднималась главная терраса, и там рискованно поворачивала на юг, по небольшому выступу, окаймленному случайными лиственными деревьями. Из промежутка между этими деревьями, укоренившимися в скрытых трещинах породы, слышались какие-то странные крики: то было превращавшееся в музыку эхо голосов арабов, поивших верблюдов у источников, изливавших воду с высоты трехсот футов.
По-видимому, дожди, излившиеся на вершину горы, постепенно пропитали водой пористую породу, и я мысленно последовал за нею, фильтруясь дюйм за дюймом вниз через эти горы из песчаника, пока вода не дошла до водонепроницаемого горизонтального слоя нижнего пояса и под давлением не потекла по нему, выплескиваясь струями наружу, на поверхность скалы, в месте соединения обоих слоев породы.
Мухаммед повернул к левому сектору амфитеатра. У его дальнего конца изобретательные арабы расчистили небольшое пространство под нависшей породой. Там мы спешились и расположились для отдыха. В этом высоком, замкнутом со всех сторон месте ночная тьма опустилась на нас очень быстро, и мы ощутили своей перегретой на солнце кожей холод влажного воздуха. Ховейтаты, отвечавшие за груз взрывчатки во вьюках их верблюдов, собрали их и, оглашая воздух возгласами, которые тут же разносило эхо, повели горной тропой к воде. Мы разожгли костры и наварили риса в качества гарнира к мясным консервам сержантов, а мои кофейщики приготовились к встрече посетителей, которых мы ожидали.
Арабы из палаток, расставленных около источников, видели, как мы приехали, и не замедлили осведомиться о новостях. За какой-нибудь час у нас собрались главные персоны кланов Дарауша, Зелебани, Зувейда и Тогатга, и завязался долгий разговор, правда не очень удачный. Шериф Аид был слишком угнетен своей слепотой, чтобы вынести бремя этого приема; он сидел за моим плечом, а я пытался разобраться в их специфических требованиях, суть которых заключалась в следующем. Эти мелкие кланы подозревали нас в том, что мы поддерживали амбиции Ауды, направленные на признание его главенства над ними. Они не желали служить шерифу, пока не получат гарантий поддержки своих экстремистских требований.
Гасим абу Думейк, замечательный горец, казался озлобленным. Это был темнолицый человек с надменным лицом и тонкогубой улыбкой, обычно достаточно добросердечный, но раздражительный. В тот день он пылал подозрительной ревностью к племени товейха. Один на один я победить его не мог и, чтобы умерить его враждебность, спровоцировал его на словесный спор и наголову разбил своими доводами, в конце концов вынудив умолкнуть. Пристыженная свита покинула его и перешла на мою сторону, хотя этого и было очень мало. Их неустойчивые суждения стали доходить до вождей и действовать на них в пользу выступления в поход со мною. Я воспользовался этим, чтобы сказать, что следующим утром здесь будет Зааль и что мы с ним примем помощь ото всех, кроме думаньехов, которые, поскольку слова Гасима сделали их участие невозможным, будут вычеркнуты из списков Фейсала, заплатят за оказанную ранее благосклонность и возместят полученное вознаграждение. Сильно рассердившийся Гасим, несмотря на то что его осторожные друзья тщетно пытались заставить его замолчать, поклявшись немедленно присоединиться к туркам, покинул свое место в круге у костра.
Глава 63
Утром следующего дня он был готов вместе со своими людьми присоединиться к нам или же выступить против нас, верный своему непостоянству. Пока он колебался, приехал Зааль. Подобная настроенность Гасима столкнулась с железной суровостью Зааля, и эта пара обменялась довольно сильными словами. Мы пришли к ним до того, как могла начаться схватка, но слишком поздно, чтобы уничтожить слабую договоренность, достигнутую накануне вечером.
Другие кланы, недовольные резкой позицией Гасима, стали понемногу переходить к нам, парами, по трое, как добровольцы, но при этом просили меня сообщить Фейсалу о своей лояльности до выступления в поход.
Их нерешительность вынудила меня принять решение немедленно связаться с Фейсалом, отчасти чтобы ускорить дело, а отчасти чтобы получить верблюдов для перевозки взрывчатых материалов. Нанимать верблюдов у думаньехов было нежелательно, а других здесь не было. Лучше всего было отправиться мне самому, потому что если Гасим смог бы задержать моего курьера, то в отношении меня он на это не осмелился бы. Я поручил обоих сержантов попечению Зааля, который поклялся отвечать за них головой, и мы с Ахмедом на облегченных от вьюков верблюдах отправились в путь, рассчитывая быстро доехать до Акабы и вернуться обратно.
Мы знали только очень длинную дорогу через Вади-Итм. Существовала и дорога напрямик, но мы не могли найти проводника, который бы вывел нас на нее. Мы тщетно объехали всю долину в поисках этой дороги, а когда пришли в полное отчаяние, какой-то паренек сказал, что нам следует идти следующей долиной, справа от нас. Поехав по ней, мы уже через час были на водоразделе, за которым долины простирались на запад. Они могли привести только в Вади-Итм, потому что поблизости не было другого стока воды через горы к морю, и мы двинулись по ним, то и дело срезая дорогу через лежавшие справа от нас кряжи, по параллельным притокам, чтобы сократить путь.
Сначала местность представляла собою чистый песчаник, но по мере дальнейшего продвижения перед нами стали появляться гребни гранита, материала береговых отложений, и, проехав тридцать миль хорошей рысью, мы уже ехали под уклон по северному Итму в главную долину, прямо над колодцем, где произошла сдача Акабы. Весь переход занял шесть часов.
В Акабе мы поехали прямо к дому Фейсала. Его испугало мое внезапное возвращение, но я в нескольких словах объяснил, какие события развернулись в Румме. Пообедав, мы предприняли необходимые шаги. Двадцать вьючных верблюдов должны были отправиться через два дня с достаточным числом фейсаловских погонщиков для перевозки взрывчатки, вместе с несколькими его невольниками для их охраны. Он решил прикомандировать ко мне в качестве посредника шерифа Абдуллу эль-Фейра, самого надежного из имевшихся в данный момент в лагере его сторонников. Семьи людей, которые поедут со мной к железной дороге, будут по моему требованию получать провизию с его складов.
Мы с Абдуллой выехали перед рассветом и еще до наступления вечера после дружеского путешествия приехали в Румм и убедились в том, что там все в порядке. Таким образом, напряженность ситуации была снята. Шериф Абдулла немедленно взялся за работу. Собрав арабов, включая непокорного Гасима, он принялся сглаживать все затруднения с врожденной убедительностью арабского лидера, используя весь свой опыт для достижения цели.
От безделья, вызванного нашим отсутствием, Льюис исследовал скалу и сообщил об источнике, вполне годном для того, чтобы использовать его в гигиенических целях. Желая поскорее избавиться от пыли и усталости после долгого пути, я направился прямиком вверх по склону вдоль разрушенной стены акведука, по которому когда-то вода поступала в защищенный от непогоды небольшим домиком набатейский колодец на дне долины. Этот пятнадцатиминутный подъем не представлял трудности даже для уставшего человека. Наверху, всего в нескольких ярдах, шумел водопад эль-Шаллала, как называли его арабы.
Слева шум доносился из-за выступавшего над скалой подобия бастиона, по темно-красной поверхности которого вились ниспадавшие плети зеленых листьев. Его окаймляла тропа, проходившая по врезанному в скалу уступу. Над нею, на выпуклой части каменной поверхности, были ясно видны вырезанные в камне набатейские письмена, а еще глубже – какая-то монограмма, или символический знак. Вокруг них стена была испещрена арабскими каракулями, среди которых попадались и знаки племен – свидетельства давно позабытых миграционных процессов, но мое внимание было поглощено только плеском воды под нависшим каменным сводом.
Из этой скалы прямо в поток солнечного света вытекал серебристый ручеек. Всмотревшись, я увидел струю, чуть тоньше моего запястья, сильно бившую из трещины в кровле свода в лежавший за небольшой приступкой неглубокий резервуар и вспенивавшую находившуюся в нем воду с тем самым шумом, который я услышал, поднимаясь сюда. Стены и кровля этой небольшой пещеры были влажными. Сочные папоротники и трава восхитительного зеленого цвета превращали ее в настоящий рай площадью всего в пять квадратных футов.
На промытом водой и благоухавшем выступе я освободил от одежды свое грязное тело и ступил в крошечный бассейн, ощутив всей своей усталой кожей свежесть гонимого слабым ветром воздуха и плескавшейся воды. Она была восхитительно прохладной. Я неподвижно лежал, позволяя струиться по мне чистой воде, смывавшей дорожную грязь. Я долго лежал так, упиваясь этим наслаждением, когда по тропе медленно подошел и остановился прямо напротив источника какой-то седобородый, одетый в лохмотья человек с лицом, словно вытесанным скульптором. Оно выражало одновременно могучую силу и усталость. Он опустился на приступку, бросив взгляд на мою одежду, разложенную на солнце рядом с тропой, чтобы выгнать кишевших в ней паразитов.
Он прислушивался к новым для него звукам и, наклонившись вперед, смотрел слезящимися глазами на странное белое существо, плескавшееся в луже за завесой солнечной дымки. По-видимому, он остался доволен результатом долгого наблюдения и закрыл глаза, пробормотав, как заклинание: «Любовь исходит от Бога, она принадлежит Богу и обращена к Богу».
Я четко ощутил, как эти тихо произнесенные им слова каким-то сверхъестественным образом проникли в мой бассейн. И внезапно замер от них в неподвижности. Я всегда считал, что семиты не способны воспринимать любовь как связь между самими собой и Богом, не способны постигнуть такую связь; что это под силу разве что интеллекту Спинозы, любившему столь иррационально, и бесполо, и потусторонне, что он даже не то что не искал, а, скорее, просто не допускал взаимности. Христианство казалось мне первой верой, провозгласившей любовь в этом высшем мире, из которого пустыня и семиты (от Моисея до Зенона) ее изгнали; и христианство было гибридом, за исключением своего первого корня, по существу не семитского.
Его зарождение в Галилее уберегло его от того, чтобы стать просто еще одним из бесчисленных откровений семитов. Галилея была не семитской провинцией, а сирийской, контакт с которой был почти греховным для истинного еврея. Подобно Уайтчепелу для Лондона, она была чужда Иерусалиму. Христос по собственному выбору осуществлял свое пастырство в атмосфере интеллектуальной свободы, не среди грязных лачуг какой-нибудь сирийской деревни, а на блестящих улицах, среди форумов и домов с колоннами и с ваннами в стиле рококо, продуктов интенсивной, хотя и весьма экзотической, провинциальной и продажной греческой цивилизации.
Народом этой колонии чужаков были не греки (по крайней мере, не в большинстве), а разного рода левантинцы, слепо подражавшие греческой культуре и в отместку культивировавшие не правильный банальный эллинизм измученной родины, а тропическое плодородие идеи, где ритмичное равновесие греческого искусства и греческой идеальности расцветало в новых формах, нашпигованных страстными красками Востока.
Опрометчивые поэты, заикаясь читавшие в восторженном возбуждении свои стихи, были зеркалом чувственности и лишенного иллюзий фатализма, впадая в беспорядочную похоть своей эпохи и города; из их приземленности аскетическая семитская религиозность, возможно, переняла резкий привкус гуманности и реальной любви, ставших отличием симфонии Христа, и подвигла его к завоеванию сердец Европы с таким успехом, какого ни ислам, ни иудаизм достигнуть не смогли.
А потом христианству повезло с более поздними гениальными архитекторами, и в своем шествии через века и страны оно преобразилось несравненно глубже, нежели неизменное еврейство, из абстракции александрийского начетничества в латинскую прозу для европейского материка, причем самым последним и самым ужасным из всех этапов этого преобразования был момент, когда оно становилось тевтонским, на основе формального синтеза подстраиваясь к нашему холодному несговорчивому северу.
Пресвитерианские убеждения были так далеки от ортодоксальной веры в ее первом или втором варианте, что в предвоенное время мы были способны засылать миссионеров для убеждения этих более чувствительных восточных христиан в правильности нашего представления о логическом Боге.
Ислам также неизбежно изменился и предстает не одинаковым от континента к континенту. Он избежал метафизики, за исключением интроспективного мистицизма его иранских приверженцев, но в Африке он приобрел окраску фетишизма (если выразить этим отвлеченным термином разнообразные животные начала в человеке Черного континента), а в Индии ему пришлось унизиться до легальности и буквализма обращенных в него умов. Однако в Аравии он сохранил семитский характер, или, вернее, семитский характер выдержал испытание фазой ислама (как и всех религий, в которые жители городов непрерывно облачали простоту веры), выражавшего монотеизм открытых пространств, свойственное пантеизму пропускание через бесконечность и проповедуемую им повседневную полезность вездесущего семейного Бога.
В противоположность этой стабильности или тому, как я ее понимаю, тот старик в Румме выказал необычайную проницательность своей единственной короткой фразой и, как мне показалось, опрокинул мои теории характера араба. В страхе перед таким открытием я покончил с ванной и шагнул к своей одежде. Он закрыл лицо руками и тяжело простонал, но я ласково убедил его подняться и дать мне одеться, а потом пойти вместе со мною головокружительной тропой, протоптанной верблюдами, поднимавшимися к другим источникам и спускавшимися оттуда. Он уселся рядом с местом нашей кофейной церемонии, где Мухаммед разжигал костер, пока я раздумывал над тем, как сформулировать ему необычную доктрину.
Когда был готов ужин, мы его накормили, прервав при этом на несколько минут поток глухих стонов и бессвязных слов. Поздно ночью он с трудом поднялся на ноги и неслышно скрылся в темноте, унося с собой свои убеждения, если они у него были. Ховейтаты рассказали мне, что он всю жизнь бродил среди них, вздыхая и охая, не различая дня и ночи, не заботясь ни о еде для себя, ни о работе, ни об укрытии от непогоды. Он жил щедростью их всех, как неполноценный человек, но никогда не отвечал на вопросы и не говорил громко, разве что наедине с овцами и козами.
Глава 64
Абдулла успешно вел переговоры по улаживанию разногласий. Гасим, переставший держать себя вызывающе, но угрюмый и мрачный, не навязывал свои советы, и поэтому около сотни представителей мелких кланов бросали ему вызов, обещая присоединиться к нашему рейду. Мы обсудили это с Заалем и решили попытать счастья и извлечь наибольшую пользу из этого контингента. В более долгосрочной перспективе мы рисковали потерять наших теперешних сторонников, при малой надежде приобрести других в условиях теперешних настроений племен.
У нас составился крошечный отряд, всего в треть численности, на которую мы рассчитывали. Такая наша слабость могла прискорбным образом изменить наши планы, вдобавок ко всему у нас не было и надежного лидера. Зааль, как всегда, выказывал свои способности быть предусмотрительным и деятельным руководителем любых конкретных подготовительных мероприятий, человеком с твердым характером, но был слишком близок к Ауде, чтобы подчиняться другим, а его острый язык и насмешливая улыбка, блуждавшая на влажных синих губах, вызывали подозрение и заставляли людей отказываться ему подчиняться, даже если его распоряжения бывали дельными.
На следующий день прибыли вьючные верблюды от Фейсала – двадцать голов под присмотром десятка вольноотпущенных, с четырьмя невольниками – телохранителями Фейсала. Они были надежнейшими слугами в армии и находились в постоянной готовности к выполнению своих персональных служебных обязанностей. Они были готовы умереть, чтобы спасти хозяина, или умереть вместе с ним, если бы его убили. Мы прикрепили их по двое к каждому сержанту, так что, что бы ни случилось со мной, их благополучное возвращение было гарантировано. Из грузов отобрали все необходимое для облегченного рейда, и все было готово к раннему выступлению.
На рассвете шестнадцатого сентября мы выехали из Румма. Слепой шериф Аид настоял на том, чтобы ехать с нами, невзирая на потерю зрения, заявив, что если он не может стрелять, то может ехать на верблюде и что, если Аллах сподобит нас добиться успеха, он покинет Фейсала и отправится домой, не слишком горюя оттого, что оставшиеся годы придется прожить без всякой пользы. Зааль привел двадцать пять человек из новосера – клана арабов Ауды, которые назвали себя моими людьми и были известны по всей пустыне своими верховными верблюдами. В мою компанию их привлекла моя привычка быстро ездить.
Старый Мотлог эль-Авар владел Джедой, лучшей верблюдицей в Северной Аравии. Мы смотрели на нее с гордостью, но с некоторой завистью. Моя Газель была выше и крупнее, с более быстрым аллюром, но уже слишком стара, чтобы ее можно было посылать в галоп. Однако она была единственным запасным животным в отряде, да, впрочем, и во всей пустыне, равным Джеде, и ее достоинства укрепляли почтительное отношение ко мне.
В остальном наш отряд был разрознен, подобно разорванному ожерелью. В него входили группы племен зувейды, дарауши, тогадки и зелебани, и в этом рейде случилось так, что первыми дошли до моего сознания достоинства хаммадов и тугтаги. Через полчаса после нашего выступления из боковой долины выехали несколько задержавшихся из племени думаньехов.
Ни одна группа не ездила в смешанном строю с другой, и никто не разговаривал с людьми из другой группы, поэтому я целый день мотался, разговаривая то с одним, то с другим хмурившимся шейхом, стараясь свести их друг с другом, чтобы при команде к бою были обеспечены координация и солидарность действий. Они соглашались при условии, что не услышат ни одного слова от Зааля в отношении порядка нашего движения, хотя признавалось, что он был умным и самым опытным воином. Что касается моего частного мнения, он был единственным человеком, которому можно было доверять. В отношении других мне казалось, что ни на их слова, ни на их советы, а может быть, и ни на их винтовки нельзя было положиться.
Бесполезность бедняги Аида даже как номинального вождя вынуждала меня брать руководство на себя, в нарушение как принципа, так и собственных убеждений, поскольку особое искусство налетов, а также подробности организации привалов для приема пищи и выпаса верблюдов, выбора дороги, выплаты жалованья, разрешения конфликтов, дележки трофеев, кровной мести и порядка на марше не входили в программы факультета современной истории Оксфордского университета. Необходимость заниматься всеми этими проблемами отнимала у меня слишком много времени, чтобы я успевал следить за местностью, не позволяла мне думать о том, как мы должны будем штурмовать Мудовару и с наибольшей внезапностью и эффективностью использовать взрывчатые материалы.
Мы устроили наш полуденный привал в плодородном месте, где благодаря последнему весеннему дождю, выпавшему на песчаный склон, проросла густая серебристая трава, которую любили верблюды. Погода стояла мягкая, превосходная, такая, как в августе в Англии, и мы делали все медленно, желая продлить удовольствие и отдохнуть наконец перед выступлением от мелких стычек и перебранки последних дней и от некоторой нервозности, неизбежной при уходе даже с временного расположения. В наших обстоятельствах человек пускал корни очень быстро.
После полудня мы продолжали свой путь, спускаясь извилистой тропой в узкую долину, зажатую между не слишком высокими стенами из песчаника, пока наконец, еще до захода солнца, не выехали на другую равнину, покрытую засохшей желтой грязью, подобную той, которая была такой прекрасной прелюдией к роскоши Румма. Мы разбили лагерь на ее окраине. Моя забота принесла плоды, и все расположились всего тремя группами вокруг ярких костров, в которых, потрескивая, ярким пламенем горели ветки тамариска. У одного из них ужинали мои люди, у второго – Зааля, у третьего – ховейтаты другого клана. А поздно вечером, когда все вожди досыта наелись мяса газели и горячего хлеба, появилась возможность собрать их всех у моего нейтрального костра и здраво обсудить маршрут следующего дня.
Похоже, что уже на закате мы будем пить воду из колодца Мудовары в укрытой долине в двух или трех милях по эту сторону от станции. А потом, в начале ночи, пройдем вперед, чтобы разведать обстановку на станции, и решим, сможем ли мы, учитывая наши недостаточные силы, попытаться нанести по ней удар. Я настойчиво придерживался такого мнения (в противоположность всем остальным), потому что это была самая решающая точка линии. Арабы этого не понимали: в их умы не укладывалось представление о том, насколько протяженной была линия турецкого фронта. Однако мы достигли внутренней гармонии мнений и в согласии разошлись, чтобы как следует выспаться.
Утром мы снова задержались для того, чтобы поесть, поскольку нам предстоял шестичасовой переход, а затем двинулись по сухой грязи к равнине, выложенной слоистым известняком, усыпанным коричневым выветренным кремнем. За нею поднимались холмы. Под их более крутыми склонами, куда завихрения ветра заносили песчаную пыль, виднелись кое-где мягкие песчаные прогалины. Перевалив через эти холмы, мы доехали по неглубокой долине до гребня. Спустившись с него и двигаясь дальше похожими долинами, мы внезапно выехали из мрачного нагромождения камней на залитый солнцем простор очередной равнины, поперек которой протянулась редкая в этих местах невысокая дюна.
Полуденный привал мы сделали, как только оказались на местности с сильно пересеченным рельефом, а под вечер вышли точно к колодцу. Это был открытый пруд площадью в несколько квадратных ярдов, лежавший в глубокой долине – царстве каменных глыб, кремня и песка. Стоячая вода выглядела непривлекательно. Ее поверхность была покрыта слизистой мутью, собиравшейся в замысловатые островки маслянисто-розового цвета. Арабы объяснили, что турки бросали в пруд павших верблюдов, чтобы отравить воду, но прошло время, и она очистилась. Ей следовало бы быть намного чище, если бы критерием для ее оценки были мои вкусовые ощущения.
И все же это было единственное питье, которое мы могли здесь получить, если не возьмем Мудовару, поэтому мы остановились и наполнили этой водой свои бурдюки. Один из помогавших ховейтатов соскользнул с мокрого берега в воду. Прикрывший ее маслянисторозовый пятнистый ковер тут же сомкнулся над его головой, спрятав его на мгновение от наших глаз. Потом он вынырнул и под наш веселый смех, тяжело дыша, стал выкарабкиваться на берег, оставив после себя в слизистой мути черную дыру, из которой поднялось отвратительное зловоние гниющего мяса, повисшее в воздухе над нами и над всей долиной.
С наступлением сумерек мы с Заалем, с сержантами и с несколькими другими нашими солдатами бесшумно двинулись вперед и уже через полчаса были у последнего гребня, там, где турки выкопали траншеи и построили из камней хороший аванпост с зубчатыми брустверами, который в эту темную ночь новолуния был пустым. Впереди, внизу, находилась станция, и через ее двери и окна были отчетливо видны пылавшие очаги, на которых готовили пищу, и лампы в помещениях для гарнизона. Нам казалось, что станция была близко, но дальность стрельбы миномета Стокса составляла всего триста ярдов, поэтому мы подошли еще ближе. Вслушиваясь в звуки, доносившиеся из расположения противника, мы опасались, как бы наше присутствие не обнаружили их лаявшие собаки. Сержант Стокс обошел участки справа и слева от нас в поисках места для огневой позиции своего миномета, но не нашел ничего подходящего.
Тем временем мы с Заалем поползли вперед через равнину, туда, откуда можно было сосчитать неосвещенные палатки и услышать голоса людей. Один из них сделал несколько шагов в нашем направлении, потом заколебался. Он чиркнул спичкой, чтобы зажечь сигарету, яркий свет залил его невыразительное болезненное лицо, и мы увидели молодого офицера. Он присел по нужде, вскоре поднялся и вернулся к своим солдатам, затихшим при его приближении.
Мы вернулись к своему холму и шепотом посоветовались. Станция сильно растянулась в длину цепочкой каменных домов, таких крепких, что они могли бы устоять под нашими снарядами с дистанционным взрывателем. По визуальной оценке, гарнизон ее насчитывал около двухсот человек. Нас было сто и шестьдесят винтовок, но отряд нельзя было назвать слаженным. Единственное, что могло гарантировать нам успех, – это внезапность.
Поэтому я в конце концов добился единодушного решения оставить станцию в покое, не поднимая там тревоги, до следующего случая, который мог представиться скоро. Но последовавшие один за другим события спасли Мудовару, и только в августе 1918 года корпус верблюжьей кавалерии Бакстона решил ее судьбу.
Глава 65
Мы бесшумно вернулись к своим верблюдам и уснули. На следующее утро мы повторили в обратном направлении вчерашний путь строго по собственным следам, чтобы складка равнины скрыла нас от железной дороги, а затем поехали на юг через песчаную равнину, где нам попадались следы газелей, сернобыков и страусов, а в одном месте даже старый след леопарда. Мы направились в сторону невысоких гор на дальней стороне, с намерением взорвать поезд, потому что Зааль сказал, что там, где холмы подходят к самому железнодорожному полотну, есть именно такое закругление пути, какое нам нужно для минирования, и что господствовавшие над ним отроги горного кряжа могут послужить для засады и выбора огневых позиций пулеметчиков.
И мы повернули на восток, к южным отрогам, остановившись в полумиле от железнодорожной линии. Отряд находился в тридцатифутовой лощине, а я, взяв с собой несколько человек, пошел дальше, к линии, слегка отклонившейся к востоку в обход выступа, на котором мы расположились. Этот выступ заканчивался плоской, как стол, площадкой на высоте в пятьдесят футов над железнодорожным полотном и был обращен на север.
Рельсы проходили через лощину по высокой насыпи, в которой был двухпролетный мост для сброса дождевой воды. Место представлялось идеальным для установки подрывного заряда. То была наша первая попытка установки мин электрического действия, и мы не имели представления о том, как это должно было произойти, но понимали, что эффект будет выше, если уложить заряд поверх пролета. Тогда, как бы ни оказался поврежден локомотив, мост должен был рухнуть, а вагоны сойти с рельсов. Выступ был великолепной огневой позицией для Стокса. Для автоматического оружия он был высоковат, но продольный огонь будет весьма эффективным, независимо от того, с какой стороны появится поезд. И мы решили смириться с недостатками навесного огня. Хорошо, что оба моих британских подопечных будут в одном месте, в безопасности от любой неожиданности, имея возможность независимого отхода на пересеченную местность. Стокс в тот день болел дизентерией. Вероятно, его желудок не выдержал мудоварской воды. По-видимому, немногие англичане способны противостоять подобным заболеваниям.
Вернувшись к верблюдам, мы сняли вьюки и отпустили животных свободно пастись около скал, в которых находилась выработка по добыче соли. Вольноотпущенники тащили к выбранному месту миномет Стокса с боеприпасами, пулеметы Льюиса, взрывчатку с изолированным проводом, магнето и инструменты. Сержанты устанавливали свои игрушки на террасе, а мы тем временем спустились вниз, к мосту, чтобы вырыть в насыпи между шпалами нишу для закладки пятидесяти фунтов пироксилина. Мы содрали бумагу, в которую были завернуты отдельные шашки взрывчатки, разогрев на солнце, соединили их в общую желеобразную массу и положили ее в мешок.
Закладка заряда была делом нелегким. Откосы насыпи оказались крутыми, и в скрытом кармане между нею и склоном горы ветром надуло много песка. Туда никто не хотел идти, в конце концов, осторожно ступая, отправился я. На гладкой поверхности оставались четко выделявшиеся следы моих ног. Мне приходилось собирать в свой плащ выбрасываемый с пути балласт и, без конца повторяя это путешествие, относить к дренажной трубе, откуда его естественным путем уносила вода по галечному руслу. У меня ушло почти два часа на рытье ниши и на маскировку заряда. Потом была трудная работа по прокладке тяжелых кабелей от детонатора к холмам, откуда мы должны были взорвать мину. Верхний слой песка представлял собою твердую корку, и ее приходилось взламывать, чтобы закопать провода. Они были жесткими, от этого деформировалась покрытая рябью от ветра поверхность песка, и змеистые полосы этих неровностей было легко обнаружить. При заглублении провода в одном месте он выпирал в другом. В конце концов пришлось прижимать провода камнями, которые, в свою очередь, необходимо было прикапывать ценой новых значительных нарушений поверхности грунта.
После всего этого приходилось присыпать песком следы на волнистой поверхности и, наконец, за отсутствием мехов, размахивая плащом, имитировать разглаживающее действие ветра. Вся работа заняла пять часов, после чего была успешно завершена: ни мне, ни кому другому не было видно, где заложен заряд или где проходят зарытые провода. Они тянулись на расстояние двести ярдов к подрывной машинке, расположенной за гребнем, на котором должны были залечь наши стрелки.
Провода были достаточно длинны, чтобы пройти с гребня во впадину. Там мы соединили оба провода с электрической подрывной машинкой. Это было идеальное место как для нее, так и для того, кто должен был привести ее в действие, правда, отсюда не был виден мост.
Однако это означало лишь то, что этот человек должен будет нажать рукоятку по сигналу с точки, находившейся впереди него на расстоянии пятидесяти футов, с которой был виден также и мост. Лучший раб Фейсала Салем просил оказать ему эту честь и встретил решение радостным криком. Конец дня до самого вечера был потрачен на то, чтобы научить его это делать, и он прекрасно справлялся со своей задачей, нажимая на рукоятку точно в момент, когда я взмахивал рукой при входе на мост воображаемого поезда.
Мы отправились обратно в лагерь, оставив одного человека для наблюдения за линией. Наш багаж мы нашли брошенным без охраны и, поискав глазами остальных спутников, обнаружили их сидевшими на фоне позолоченного закатом неба на высоком гребне. Их было отлично видно как с севера, так и с юга. Мы крикнули им, чтобы они либо легли на землю, либо спустились с горы, но они не двинулись с места.
Наконец мы побежали наверх, чтобы стащить их с линии видимого снизу горизонта, но было уже поздно. Их заметили турки с небольшого горного поста у Халлат-Аммара, в четырех милях к югу от нас, и открыли огонь. Бедуины были прекрасными мастерами маскировки на местности, но в своем презрении к тупости турок даже не попытались им ответить. Гребень, на котором они сидели, был виден как из Мудовары, так и из Халлат-Аммара, и они явно напугали турок своим неожиданным угрожающим поведением.
Однако на нас опустился вечерний мрак, и мы поняли, что должны выспаться в ожидании событий следующего дня. Возможно, турки решат, что мы ушли, если наш лагерь утром будет выглядеть покинутым. Поэтому мы развели костры в глубоком ущелье, напекли хлеба и с комфортом поужинали. Общими для нас задачами было сплочение нашей разношерстной публики в единый отряд и достижение согласия о признании нашим вождем Зааля.
Постепенно рассвело, и мы часами смотрели на пустое полотно железной дороги и на мирную жизнь солдат на станции. Постоянной заботой Зааля и его хромого кузена Ховеймиля было прятать нас от глаз противника, хотя это было и нелегко из-за ненасытной неугомонности бедуинов, которые не могли усидеть на одном месте и десяти минут, нервничали, стремились что-то делать или о чем-то громко разговаривали. Этот недостаток ставил их гораздо ниже флегматичных англичан в условиях долгого утомительного ожидания. Отчасти это объясняло и ненадежность их желудков в обороне. В тот день они нас очень рассердили.
Возможно, что турки в конце концов нас заметили, потому что в девять часов около сорока солдат вышли из палаток на вершине горы под Халлат-Аммаром и направились вольным строем в южном направлении. Если бы мы оставили их в покое, они отогнали бы нас от нашей мины за какой-нибудь час. Если бы мы напали на них с нашей превосходящей численностью и прогнали их обратно, это было бы отмечено руководством железной дороги и движение по ней остановили бы. Положение было затруднительным, и в конце концов мы решили послать тридцать человек для постепенного сдерживания вражеского патруля и вытеснения его в горы. Это позволило бы скрыть нашу главную позицию и убедить турок в том, что у нас нет ни значительных сил, ни какой-то важной цели.
Несколько часов этот план работал так, как мы и рассчитывали. Перестрелка была беспорядочной и на дальней дистанции. Постоянный патруль уверенно продефилировал с юга мимо нашего холма, по нашей мине, в сторону Мудовары, не обнаружив нашего присутствия. Он состоял из восьми солдат и толстого капрала, хмурившего брови от жары: было уже больше одиннадцати часов, и солнце палило действительно ужасно. Когда он проходил мимо нас на расстоянии одной или двух миль, было видно, что усталость этого любителя пеших прогулок явно становилась для него слишком изнурительной. Он завел свою группу в тень от дренажного сооружения, под своды которого медленно протекал холодок восточного ветра; они с удобством разлеглись на мягком песке, напились воды из своих фляг, покурили и в конце концов уснули. Мы решили, что это был полуденный отдых, который каждый солидный турок в Аравии считал принципиально важным, и пауза, которую они себе позволили, говорила о том, что они либо разуверились в опасности, либо просто ничего не подозревают. Однако мы заблуждались.
Глава 66
Полдень принес новую заботу. В свой мощный бинокль я увидел, как с мудоварской станции вышла сотня турецких солдат и двинулась по песчаной равнине прямо к нашему расположению. Они шли очень медленно и явно нехотя, видимо недовольные тем, что их лишили любимого полуденного сна. При таком темпе движения и в таком настроении у них вряд ли ушло бы меньше двух часов до соприкосновения с нами.
Мы принялись упаковывать наши пожитки, чтобы уйти, оставив на месте мину и провода в надежде на то, что турки их не обнаружат, а мы потом вернемся и доведем дело до конца. Мы отправили посыльного на юг, к нашей группе прикрытия, с приказом ждать у скал, маскировавших наших отпущенных пастись верблюдов.
Едва ушел посыльный, как наблюдатель прокричал, что в направлении Халлат-Аммара поднимаются клубы дыма. Мы с Заалем бросились на холм и по характеру дыма поняли, что на станции в ожидании отправления стоял поезд. Пока мы пытались рассмотреть его получше, он внезапно тронулся в нашем направлении. Мы крикнули арабам, чтобы они немедленно заняли позицию для стрельбы. Стокс с Льюисом были в ботинках и не могли выиграть у арабов дикую гонку наверх, но в конце концов на холм вскарабкались и они, позабыв про дизентерию.
Наши люди с винтовками расположились за отрогом длинной цепочкой, протянувшейся от огневой позиции пулеметов, мимо подрывной машинки, до устья долины. Оттуда они должны были вести огонь прямо по сброшенным с рельсов вагонам с расстояния меньше полутора сотен ярдов. Один араб встал во весь рост за пулеметными точками и громко кричал нам о том, что происходит с поездом, – нелишняя предосторожность, потому что, если бы поезд вез солдат и высадил бы их за отрогом холма, нам пришлось бы мгновенно повернуться кругом и, отстреливаясь, отходить по долине, спасая собственные жизни. К счастью, поезд продолжал двигаться вперед на полной скорости, которую могли развить два паровоза на древесном топливе.
Ехавшие в поезде имели информацию о месте нашего расположения и, приближаясь к нему, открыли неприцельный огонь. Я слышал накатывавшийся грохот поезда, сидя на бугорке, с которого должен был дать сигнал Салему, с возбужденными выкриками приплясывавшему на коленях вокруг подрывной машинки и молившему Аллаха послать ему удачу. Залпы турок гремели все громче, и я задавался вопросами о том, с какой численностью солдат противника нам предстояло иметь дело и будет ли взрыв мины достаточно результативным, чтобы наши восемь парней оказались с ними на равных. Было бы куда лучше, если бы этот первый опыт дистанционного подрыва по проводам был попроще.
Однако в этот момент паровозы, казавшиеся очень большими, с пронзительными гудками появились на закруглении пути. Они тащили десять вагонов, ощетинившихся винтовочными дулами из всех окон и дверей, а на крышах, обложившись мешками с песком и рискуя свалиться, также сидели турки, готовые открыть по нам огонь. Я не подумал раньше о двух паровозах и теперь решил подорвать заряд под вторым, чтобы, независимо от того, каков будет результат взрыва, неповрежденный паровоз не смог бы расцепиться и увезти вагоны.
Соответственно, когда «бегунки» второго паровоза наехали на мост, я поднял руку, давая сигнал Салему. Последовал ужасный грохот, и полотно дороги скрыл от глаз столб черной пыли и дыма в сто футов высотой и шириной. Из этого мрака донесся грохот и долгий тяжелый металлический лязг разрывавшихся стальных конструкций, и в воздух полетели куски железа и листы обшивки вагонов. Внезапно из клубов дыма к небу взлетело тяжелое колесо паровоза: оно проплыло над нашими головами с каким-то почти музыкальным звуком и тяжело рухнуло за нашими спинами в песок пустыни. Это был последний звук, за которым последовала мертвая тишина; не было слышно ни криков людей, ни выстрелов; ветер уносил серый дым от линии в нашу сторону и выше за гребень холма, пока он не истаял в горах.
Воспользовавшись этим затишьем, я побежал к сержантам. Салем схватил винтовку и стал стрелять в темноту. Прежде чем я успел подняться к пулеметам, в лощине загрохотали выстрелы, и коричневые фигуры бедуинов устремились вперед, чтобы схватиться с противником. Я огляделся, чтобы понять, что так внезапно случилось, и увидел разорванный поезд, вагоны, вздрагивавшие под градом пуль, и турок, вываливавшихся через двери с задней стороны, чтобы укрыться под насыпью железнодорожного полотна.
Пока я наблюдал за происходившим, через мою голову заговорили наши пулеметы, и турки, как тюки хлопка, покатились вниз с крыш вагонов под яростным дождем пуль, хлеставшим по крышам вагонов и превращавшим в щепки желтую обшивку. Господствующая над линией позиция пулеметчиков пока себя оправдывала.
Пока я добирался к Стоксу и Льюису, схватка приняла новый оборот. Уцелевшие турки залегли под насыпью, высота которой в этом месте достигала одиннадцати футов, и, укрываясь за колесами, открыли через засыпанный песком кювет прицельный огонь по бедуинам с расстояния в двадцать ярдов. Находясь в средней части закругления пути, противник был защищен от огня пулеметов, но Стокс послал свой первый снаряд из миномета, и через несколько секунд донесся грохот его разрыва.
Стокс коснулся маховичка возвышения угла, и второй снаряд угодил прямо между рельсами в глубокую выемку под мостом, где прятались турки, превратив их в кровавое месиво. Уцелевшие в панике бросились бежать в пустыню, бросая на ходу оружие и снаряжение. Пулеметчикам Льюиса представился удобный случай. Сержант безжалостно разряжал по противнику один цилиндрический магазин за другим, пока песок не оказался устланным телами. Мушараф, подросток из племени шерари, стрелявший из второго пулемета, с криком отбросил его в сторону и пулей устремился вниз с винтовкой в руках вдогонку за другими, которые, подобно диким зверям, ворвались в вагоны и начали грабеж. Он занял всего около десяти минут.
Я посмотрел в бинокль вдоль линии и увидел, что мудоварский патруль неуверенно возвращается к линии навстречу беглецам с поезда, со всех ног удиравшим на север. Бросив взгляд в южном направлении, я увидел, как тридцать наших людей неслись галопом на верблюдах, голова к голове, к нам, чтобы разделить добычу. Заметив это, турки крайне осторожно последовали за ними, открыв залповый огонь. Стало ясно, что получасовая передышка закончилась и теперь над нами нависла двойная угроза.
Я спустился к месту разрушения, чтобы посмотреть на результаты взрыва. Моста не существовало. В провал вместе с ним ушел первый вагон, заполненный больными. Убиты были все, кроме троих или четверых. Трупы и умирающие сгрудились в разбитом конце вагона в кровавую кучу. Один, еще живой, выкрикивал, как в бреду, одно и то же слово – «тиф». Я намертво заклинил дверь и оставил их в покое.
Разбитые следующие вагоны сошли с рельсов. Рамы некоторых из них были непоправимо искорежены. Второй паровоз представлял собою груду дымящегося железа. Его ведущие колеса были выворочены кверху вместе с боковиной топки. Буквально располосованные кабина и тендер валялись среди нагромождения камней разбитой мостовой опоры. Этот паровоз уже никогда не побежит по рельсам. Передний пострадал меньше, хотя полностью сошел с рельсов и лежал на боку с разнесенной в щепки кабиной машиниста. Однако пар оставался под давлением, и ходовая часть была в порядке.
Нашей главной задачей было разрушение локомотивов. У меня была с собой коробка пироксилина со шнуром и детонатором на боевом взводе, чтобы гарантировать срабатывание. Я закрепил ее на наружном цилиндре паровоза. Было бы лучше – к котлу, но оттуда с шипением выходил пар, и я опасался общего взрыва, который смел бы моих людей, подобно муравьям, копошившимся над добычей. Но они не прекратили бы грабеж до прихода турок. Тогда я поджег шнур и за полминуты его горения с трудом отогнал грабителей от паровоза. Прогремел взрыв, разнесший вдребезги цилиндр, а заодно и ось ведущих колес. Я засомневался в том, что размеры разрушения были достаточны, но впоследствии турки пришли к выводу, что этот паровоз непригоден для восстановления, и выбраковали его.
Долина выглядела фантастически. Арабы, казалось, посходили с ума. С непокрытой головой, полуголые, они с криками носились на огромной скорости, стреляя в воздух, вцепляясь друг в друга ногтями и пуская в ход кулаки, набрасывались на платформы, метались взад и вперед с огромными узлами, которые вспарывали здесь же у рельсов, уничтожая то, что их не интересовало. Поезд был заполнен беженцами и больными людьми, добровольцами, ехавшими на работу во флот Евфрата, семьями турецких офицеров, возвращавшимися в Дамаск.
Кругом валялись десятки ковров, матрацев и цветастых стеганых одеял, кучи покрывал, самой разнообразной мужской и женской одежды, халаты, продукты, украшения и оружие. С одной стороны насыпи собрались тридцать или сорок близких к истерике женщин с непокрытыми лицами, рвавших на себе одежду и волосы и пронзительно кричавших как безумные. Не обращая на них внимания, арабы продолжали раскидывать домашний скарб, до отказа набивая награбленным добром свои мешки. Верблюды стали общей собственностью: каждый грузил на ближайшего верблюда столько, сколько тот мог нести, давал хороший пинок, отправляя его на запад, а сам продолжал грабить.
Увидев, что я ничем не занят, с воплями обступили меня женщины, взывая к милосердию. Я уверял их, что все будет хорошо, но они не отставали, пока меня не вызволили их мужья. Они тумаками прогнали жен, а сами обнимали мои ноги почти в агонии от страха перед скорой, как им казалось, смертью. Один турок расплакался – отвратительное зрелище. Я, как мог, отгонял их пинками босых ног и в конце концов избавился от просителей.
Потом ко мне обратилась группа австрийских офицеров и унтеров с просьбой об их расквартировании. Я отвечал им на своем сбивчивом немецком, после чего один из них по-английски попросил вызвать к нему врача, так как был ранен. У нас врача не было, впрочем, это не имело значения: он уже умирал. Я сказал им, что турки через час вернутся и позаботятся о них. Но раненый умер до их прихода, как и большинство других. Это были инструкторы по обращению с новыми горными гаубицами «Шкода», командированные в Турцию во время хиджазской войны. Между ними и моим телохранителем возник какой-то спор, и один из них выстрелил из пистолета в юного Рахайля. Мои разъяренные люди тут же уложили их всех, кроме двоих или троих, прежде чем я успел вмешаться.
Пока, насколько можно было установить в обстановке этого безумного возбуждения, наша сторона потерь не понесла. В числе девяноста военнопленных были пятеро египетских солдат в одном нижнем белье. Они узнали меня и объяснили, что в ночном рейде Дэвенпорта, недалеко от Вади-Аиса, они оказались отрезаны турками и попали в плен. Они рассказали мне кое-что о Дэвенпорте: о его постоянной, уверенной, упорной помощи сектору Абдуллы, которую он вел из месяца в месяц, без тени наших надежд на реальный успех и на местный энтузиазм. Его лучшими помощниками были именно такие бесстрастные пехотинцы, как эти пленные, которых я вывел в наше условленное место сбора в соляных скалах.
Глава 67
Ко мне на помощь пришли Льюис и Стокс. Я отчасти беспокоился о них, потому что обезумевшие арабы были одинаково готовы напасть как на врагов, так и на друзей. Мне самому трижды приходилось защищаться, когда они делали вид, что не знают меня, и посягали на мои вещи. Однако потрепанная войной сержантская форма хаки была для них малопривлекательной. Льюис отправился к востоку от линии железной дороги, чтобы сосчитать убитых им солдат, и случайно обнаружил в их ранцах золото и другие трофеи. Стокс обошел разрушенный мост, увидел там тела двадцати турок, разорванных в куски его вторым снарядом, и быстро вернулся.
Ко мне подошел Ахмед с полными руками награбленного добра и прокричал (ни один араб, возбужденный победой, не мог говорить нормально), что меня хотела видеть какая-то старуха в последнем вагоне. Я тут же послал его за моей верблюдицей и несколькими вьючными животными, чтобы увезти пулеметы: были уже ясно слышны залпы противника. Арабы, насытившиеся трофеями, по одному отходили к холмам, подгоняя перед собой шатавшихся от тяжести груза верблюдов. Оставлять пулеметы до самого конца боя было плохой тактикой, но веселая неразбериха в результате первого, превзошедшего все ожидания эксперимента притупила нашу осторожность.
В конце вагона сидела древняя, не перестававшая дрожать арабская дама, которая первым делом спросила меня, все ли закончилось. Я ей объяснил. Она сказала, что хотя она старая приятельница и гостья Фейсала, но слишком слаба, чтобы путешествовать, и должна ждать своей смерти здесь. Я ответил, что ей никто не причинит вреда, что вот-вот должны прийти турки, чтобы распорядиться всем, что осталось от поезда. Она согласилась с этим и попросила меня найти ее служанку, старуху-негритянку, чтобы та принесла воды. Невольница наполнила чашку из пробитого пулей тендера первого паровоза (восхитительная вода, которой Льюис утолял свою жажду), после чего я отвел ее к благодарной госпоже. Несколько месяцев спустя ко мне тайно пришло письмо из Дамаска и превосходный небольшой белуджский ковер от госпожи Айши, дочери Джелаля эль-Леля из Медины, в память о давней встрече.
Ахмед верблюдов так и не привел. Мои люди, охваченные жадностью, рассеялись по местности с бедуинами. Мы с сержантами были одни на месте крушения, погруженном теперь в какую-то странную тишину, и начали опасаться, как бы нам не пришлось оставить пулеметы, но тут же увидели двух стремительно возвращавшихся верблюдов. Зааль и Ховеймиль заметили мое отсутствие и вернулись, чтобы меня отыскать.
Мы сматывали наше единственное сокровище – изолированный кабель. Зааль слез со своего верблюда и хотел, чтобы на нем ехал я, но вместо этого мы погрузили на него провод и подрывную машинку. Зааль пошутил по поводу наших своеобразных трофеев после всего золота и серебра, находившегося в поезде. Ховеймиль сильно хромал из-за старой раны в области колена и не мог идти. Мы заставили лечь его верблюда, подняли пулеметы Льюиса, связали их встык, наподобие ножниц, за его седлом. Оставалось тридцать минометных мин, но тут вернулся Стокс, неумело ведя заблудившегося вьючного верблюда. Мы быстро упаковали мины, посадили Стокса в седло Зааля, вместе с пулеметами Льюиса, и погнали всех трех порученных Ховеймилю верблюдов их самым лучшим аллюром.
Тем временем Льюис и Зааль в хорошо скрытой, невидимой ложбине за бывшей огневой позицией устроили костер из патронных ящиков, керосина и отходов, обложили все это цилиндрическими магазинами Льюиса и оставшимися патронами для винтовок, а сверху положили несколько оставшихся снарядов Стокса, после чего отбежали подальше от костра. Когда языки пламени добрались до кордита и аммонала, раздался оглушительный грохот. Тысячи патронов рвались очередями, что напоминало массированный пулеметный огонь. Над рвавшимися снарядами поднимались столбы густой пыли и дыма. Обходившие нас с фланга турки под впечатлением такой грандиозной обороны подумали, что нас очень много и что мы надежно закрепились на своей позиции. Они прекратили движение, приняли меры маскировки и стали осторожно окружать нашу позицию и вести по всем правилам разведку, а мы тем временем поспешно ушли в укрытие между кряжами гор.
Казалось, все закончилось благополучно, и мы были рады, что отделались не бо́льшими потерями, чем утрата моих верблюдов и багажа, правда, в него входили и дорогие сердцам сержантов ранцы. Однако продукты были в Румме, и Зааль подумал, что мы, возможно, именно там найдем наши пожитки и остальных людей. Так и случилось. Мои люди были перегружены трофеями, и при них были все наши верблюды. Чтобы мы могли воспользоваться седлами, с них немедленно сняли все тюки с добычей.
Я мягко высказал все, что думаю о тех двоих, которым было приказано привести верблюдов после окончания перестрелки. Они оправдывались тем, что, испугавшись взрыва, животные разбежались, а потом арабы всех расхватали. Вероятно, так и было, но мои люди были крепкими ребятами и могли бы постоять за себя. Мы спросили, есть ли пострадавшие, и чей-то голос ответил, что в первой атаке на поезд был убит один на редкость лихой парень из шимтов. Эта атака была ошибкой, она возникла стихийно, без приказа; пулеметов и миномета в случае успешного взрыва было бы достаточно, чтобы покончить с турками. И я понял, что в этой потере меня упрекнуть было невозможно.
Трое получили легкие ранения. Потом один из невольников Фейсала заметил, что пропал Салем. Мы собрали всех невольников и допросили. Наконец какой-то араб сказал, что видел Салема убитым; его тело лежало за паровозом. Льюис вспомнил, что видел там тяжелораненого негра, но не знал, что он из наших. Я ничего об этом не знал и страшно рассердился, потому что половине ховейтатов это должно было быть известно, а также потому, что непосредственную ответственность за Салема нес я. По их вине я второй раз потерял друга.
Я вызвал добровольцев, готовых вернуться за телом Салема. Чуть помедлив, вызвался Зааль, а потом и двенадцать новасеров. Мы поскакали равниной к линии железной дороги. Поднявшись на предпоследний гребень, мы увидели разгромленный поезд, в котором копошились турки. Их было, наверное, человек сто пятьдесят, и наша попытка спасти Салема оказалась бы бесполезной, так как турки арабов в плен не брали. Они их просто зверски убивали, и из милосердия мы сами приканчивали наших тяжелораненых, которых иначе пришлось бы оставить беспомощными на поле сражения.
Нам пришлось отказаться от попытки унести живого или мертвого Салема, но, чтобы извлечь хоть какую-то пользу из возвращения на место события, я сказал Заалю, что было бы неплохо прокрасться по долине и забрать ранцы сержантов. Он поддержал меня, и мы двинулись вперед, но вскоре выстрелы турок заставили нас укрыться за насыпью. Место нашей стоянки было в следующей лощине, за сотней ярдов ровной поляны. Тогда один или двое самых проворных юношей, выждав время, перебежали эту поляну, чтобы забрать седельные сумы. Турки находились далеко, и было известно, что их огонь при большой дальности всегда малорезультативен. Однако к моменту нашего третьего рейда у них появились пулеметы, и вокруг нас заплясали пули, поднимавшие клубы пыли при ударе о темный кремень.
Я послал быстроногих парней забрать все легкое и самое лучшее из остававшихся на стоянке вещей и вернуться в отряд. Мы спустились по склону. На открытой местности турки могли убедиться в нашей малочисленности. Они осмелели и двинулись вперед с обоих флангов, чтобы окружить наш отряд. Зааль соскочил с верблюда, поднялся с пятью людьми на гребень кряжа, через который мы только что перевалили, и открыл по ним огонь. Он был великолепным стрелком: я видел, как он свалил двумя выстрелами с седла, на скаку, бегущую газель с расстояния в триста ярдов. Его огонь задержал турок.
Он крикнул нам, чтобы люди с грузом быстро перешли следующую лощину и удерживали ее, пока он спустится к нам. Так мы отходили с одного кряжа на другой, по всем правилам сдерживая противника, и убили тридцать или сорок турок ценой двух раненых верблюдов. Наконец, когда между нами и вторым эшелоном остались только два кряжа и мы были уверены, что легко их преодолеем, появился приближавшийся к нам одинокий всадник. Это был Льюис с пулеметом на изготовку. Он услышал перестрелку и решил узнать, не нуждаемся ли мы в помощи.
Он намного усилил нашу огневую мощь и улучшил мое настроение. Я был зол на турок, убивших Салема и гнавших нас так долго в пыли по жаре, задыхавшихся и обливавшихся потом. И мы остановились, чтобы ударить по преследователям. Но либо им показалась подозрительной наступившая у нас тишина, либо они побоялись оставаться так близко от нас, – так или иначе, мы их больше не видели. Через несколько минут мы поостыли, и нам хватило ума уехать, чтобы соединиться с остальной частью отряда.
Люди шли с очень тяжелым грузом. Среди наших девяноста пленных десять были дружески расположенными женщинами из Медины, решившими добираться до Мекки через Фейсала. У нас было двадцать два верблюда без всадников. Женщины взобрались на пять вьючных животных, а раненые – по двое на остальных верблюдов. День клонился к вечеру. Мы были изнурены, к тому же пленные выпили всю воду. Мы должны были ночью пополнить ее запас из старого колодца в Мудоваре, чтобы продержаться до Румма, который находился очень далеко.
Поскольку этот колодец был близко к станции, было крайне желательно добраться до него, а потом уйти, так чтобы турки ни о чем не догадались и не застали нас там неспособными обороняться. Мы разделились на небольшие группы и двинулись на север. Победа всегда приводила в беспорядок арабские силы, и мы были уже не рейдовым отрядом, а грузовым караваном, спотыкающимся под тяжестью награбленного добра, которого хватило бы, чтобы обеспечить на долгие годы любое арабское племя.
Мои сержанты попросили у меня по сабле – в качестве сувениров в память о первом бое с их личным участием. Проезжая вдоль колонны, я неожиданно увидел вольноотпущенников Фейсала и, к моему удивлению, на крупе верблюда за одним из них обнаружил привязанное, окровавленное тело потерявшего сознание Салема.
Я подъехал к Ферхану и спросил, где он нашел Салема. Он рассказал, что, когда разорвался первый снаряд Стокса, Салем побежал, чтобы скрыться за паровозом, и в это время в спину ему выстрелил один из турок. Пуля вошла рядом с позвоночником, но рана, сдается, была не смертельная. После захвата поезда ховейтаты сняли с него халат, кинжал, винтовку и головной убор. Его нашел Миджбиль, один из вольноотпущенников; он поднял Салема на своего верблюда и увез с собой, ничего не сказав нам об этом. Обогнавший его в пути Ферхан забрал у него Салема. Салем потом вылечился и постоянно надоедал своим ворчанием по поводу того, что его оставили на насыпи, хотя он был из моей группы и к тому же ранен. Мне не хватило твердости. Моя привычка прятаться за спиной шерифа имела целью избежать оценки меня по безжалостному арабскому стандарту с его жестокостью к иностранцам, которые носят их одежды и перенимают манеры. Не часто меня ловили на таком ненадежном щите, как слепой шериф.
Мы доехали до колодца за три часа, напились, напоили верблюдов и запаслись водой без происшествий. После этого проехали еще десять миль или около того, не опасаясь преследования, улеглись спать и уснули, а утром почувствовали себя ужасно усталыми. Прошлой ночью Стокса страшно мучила дизентерия, но сон, а также наступивший после тревожной напряженности покой улучшили его состояние. Я с ним и с Льюисом – единственные, у кого не было груза, – поехали вперед через одну за другой громадные низины, пока перед самым заходом солнца не оказались в долине Вади-Румм.
Эта новая дорога имела важное значение для наших броневиков, потому что двадцать миль ее затвердевшей грязи могли обеспечить их переброску в Мудовару, а значит, мы могли бы в любой момент приостановить движение поездов. С такими мыслями мы въехали в проход в Румме, все еще ярко раскрашенный в цвета заката. Скалы, такие же красные, как облака на западе, были похожи на них размерами и высотой. И мы снова почувствовали, как торжественная красота Румма излечивает любые тревоги.
Спустилась ночь, и картина долины сменилась навеянным галлюцинацией пейзажем. Невидимые скалы ощущались как явные, и воображение пыталось компенсировать отсутствие плана их зубчатых вершин намеком на узор, врезанный ими в звездный небосвод. Мрак в глубине был вполне реальным – то была ночь, вселявшая мысль о безнадежности действия. Мы ощущали лишь труд наших верблюдов, то, как час за часом они монотонно и плавно вершили свой жалкий путь неогороженной тропой на краю пропасти.
Около девяти часов вечера мы были у колодца, в котором виднелась вода, на месте нашего бывшего лагеря. Мы узнали это место, потому что глубокий мрак здесь становился более влажным и темным. Повернув верблюдов направо, мы подъехали к скале, поднявшей свои увенчанные гребнями купола так высоко над нами, что, когда мы смотрели вверх, шнуры наших головных уборов соскальзывали вокруг шеи на спину. Стоило протянуть вперед хотя бы палку, которой мы погоняли верблюдов, и мы наверняка коснулись бы противоположной стены.
Наконец мы оказались в зарослях высокого кустарника. Остановившись, мы закричали. Кто-то из арабов нам ответил. Эхо моего голоса, скатывавшееся со скалы вниз, встретилось с его, поднимавшимся к нам криком: эти звуки сплелись вместе и словно схватили друг друга за горло. Слева бледно блеснуло пламя, и мы увидели там нашего часового Мусу. Он разжег костер из сучьев какого-то сильно пахнущего дерева. В свете костра открыли консервы и с жадностью их съели, запивая каждый кусок восхитительной ледяной водой, просто опьянявшей после отвратительной жидкости Мудовары, надолго иссушившей наши глотки.
Мы проспали до прихода остальных. А двумя днями позднее были в Акабе, войдя в нее со славой, нагруженные драгоценностями, хвалясь тем, что поезда оказались в нашей власти. Оба сержанта отплыли из Акабы в Египет на первом пароходе. Каир помнил о них и брюзжал оттого, что они долго не возвращались. Однако им удалось счастливо отделаться от наказания. Они победили в бою без посторонней помощи, переболели дизентерией, питались верблюжьим молоком и научились покрывать на верблюде по пятьдесят миль в день, не испытывая ни болей, ни неудобств. Алленби наградил обоих медалями.
Глава 68
Дни проходили в разговорах с Фейсалом о политике, об организации армии и о стратегии; одновременно подвигалась вперед подготовка к новой операции. Наша удача возбудила лагерь, и минирование поездов обещало стать весьма популярным, если бы мы смогли обучить подрывников для нескольких групп. Первым добровольцем стал капитан Пизани. Он был опытным командиром французов в Акабе, активным воякой, жаждавшим славы и наград. Фейсал нашел мне троих юнцов из Дамаска, из одного рода, страстно желавших возглавлять рейды арабских племен. Мы отправились в Румм и объявили этот рейд специальным рейдом клана Гасима. Такой уголь, подброшенный в костер, задел многих. Их алчность не позволяла им отказаться. К нам ежедневно стекалась масса желавших присоединиться, тем не менее большинство получало отказ.
Мы выступили в составе ста пятидесяти человек, с огромным караваном вьючных верблюдов без груза для предстоявшей доставки трофеев. Для разнообразия мы решили работать под Мааном и поэтому отправились в Батру, двигаясь из жары в холод, из Аравии в Сирию, от тамариска к полыни. Когда мы поднялись на перевал и увидели кроваво-красные пятна на склонах гор над полными пиявок колодцами, нас встретило первое дыхание северной пустыни. Этот воздух, слишком особенный, чтобы его можно было описать, говорил о совершенном одиночестве, сухой траве и солнце на пылающих осколках кремня.
Проводники высказали мнение, что для минирования подойдет 475‑й километр железной дороги, но мы установили, что он окружен блокгаузами, и прошли дальше по линии, до места, где она пересекала долину по высокой насыпи, с мостами у обоих ее концов и в середине. После полуночи мы заложили там новую очень мощную лиддитовую автоматическую мину. Ее закапывание отняло долгие часы, и рассвет застал нас все еще за работой. Рассвет приближался как-то робко, и, когда мы огляделись кругом, нам так и не удалось увидеть особых признаков начала дня. Прошло немало минут, прежде чем высоко над земляной кромкой, поверх причудливой дымки с размытыми краями проглянуло солнце.
Мы отошли на тысячу ярдов по поросшему кустарником ложу долины, чтобы укрыться от невыносимой дневной жары. Шли часы, солнце становилось все ярче и, казалось, сияло так низко над нами, что мы чувствовали себя раздавленными его лучами. Люди были близки к безумию, и это состояние обострялось тревожным ожиданием успеха проделанной работы. Они не могли слышать ни слова, если оно было не о мине, и постоянно в тревоге обращались ко мне, желая услышать мое мнение. За время нашего шестидневного рейда отношения между людьми дошли до крайнего накала: с трудом, но удалось уладить двенадцать случаев ссор с угрозой применения оружия, четыре угона верблюдов; были предотвращены одна женитьба, две кражи, один развод, четырнадцать актов кровавой мести, два сглаза и одно колдовство.
Все это произошло вопреки моему несовершенному знанию арабов. Меня мучил обман, содержавшийся в моих действиях. В них было больше горьких плодов принятых мною решений на арабском фронте, становившихся главными для восстания. Я поднимал арабов под фальшивыми предлогами и осуществлял ложную власть над жертвами обмана, не намного более очевидную, чем их лица, увиденные моими слезящимися глазами, постоянно ощущавшими боль после года непрерывной пульсации солнечного света.
Мы прождали весь день и всю ночь. На закате из-под куста, под которым я прилег, чтобы сделать в дневнике запись о событиях этого дня, вылез скорпион и, вцепившись в мою левую руку, ужалил меня, похоже, не один раз. Боль в распухшей руке не дала мне спать до рассвета; сняв нагрузку с воспаленного мозга, она оборвала мои бесконечные вопросы к себе самому, как бывает всегда, когда мучительная боль от какого-нибудь поверхностного физического повреждения предельно натягивает обленившиеся нервы.
И все же такая боль никогда не продолжается достаточно долго, чтобы действительно излечить перегруженное сознание. После ночи должна была прийти та самая совершенно непривлекательная и совсем не благородная внутренняя боль, сама по себе провоцирующая мысль и делающая свою жертву еще менее выносливой. В этих обстоятельствах война казалась таким же грандиозным сумасшествием, как мое постыдное лидерство – преступлением, и поэтому, посылая за нашими шейхами, я был на грани того, чтобы отдать и себя, и мои притязания в их руки.
Вскоре объявили о подходе поезда. Он шел из Маана, и это был пожарный поезд, с большим грузом воды. Он прошел над заложенной нами миной без последствий. Арабы были рады, благодарили меня, потому что вода в качестве трофея вовсе не волновала их мечты. Мина не сработала, и поэтому после полудня я со своими учениками отправился к линии, чтобы заложить поверх лиддита электрическую мину, от взрыва которой обязательно должна будет сдетонировать первая. Мы рассчитывали на то, что дымка, а также известная полуденная сонливость турок помогут нам остаться незамеченными. Наши надежды оправдались, потому что за час, в течение которого мы закапывали мину, у турок никакой тревоги не было. Мы проложили электрические провода от южного моста к среднему, под аркой которого надежно спрятали подрывную машинку, чтобы ее не было видно с проходящего сверху поезда. Пулеметы Льюиса мы расположили под северным мостом, чтобы обстреливать продольным огнем хвост поезда, когда взорвется мина. Арабы должны будут залечь цепочкой в полосе кустов, пересекавших долину в трехстах ярдах от железнодорожного полотна. После этого мы прождали целый день, страдая от жары и мух. Патрули противника методично обходили линию утром, после полудня и вечером.
На следующий день, около восьми часов утра, от Маана стал двигаться в нашем направлении столб дыма. Как раз в этот момент делал обход первый патруль. В нем было всего полдюжины солдат, но если бы они заметили что-нибудь подозрительное, то могли бы остановить поезд. Мы в крайнем напряжении ждали. Поезд шел очень медленно, а патруль то и дело останавливался.
По нашим расчетам, в момент подхода поезда солдаты могли оказаться на расстоянии трехсот ярдов от нас. Мы приказали всем занять позиции. Паровоз с двенадцатью гружеными вагонами, задыхаясь под собственной тяжестью, преодолевал подъем. Я сидел под кустом в сотне ярдов от мины, и мне были видны и ее место, и группа с подрывной машинкой, и пулеметные огневые точки. Услышав, как по их пролету прошел поезд, Фаиз и Бедри закружились в военном танце вокруг небольшого ящика электрического устройства. Залегшие в канаве арабы тихо шептали мне, что пора открывать огонь, но я вскочил и замахал головным убором именно в тот момент, когда паровоз оказался точно над пролетом. Фаиз мгновенно нажал на рукоятку, и сразу же раздался сильный грохот, и, как неделю назад в Мудоваре, к небу взметнулись пыль и черная гарь, накрывшие под кустом и меня. Над местом взрыва повис серо-желтый тошнотворный дым от лиддита. Заговорили пулеметы Льюиса, выпустившие три или четыре коротких очереди. Арабы закричали и, возглавляемые Пизани, испустившим боевой клич каким-то вибрирующим, словно женским, голосом, дикой лавиной обрушились на поезд.
Появившиеся на буферах четвертого от конца вагона турки расцепили состав, чтобы хвост поезда покатился под уклон обратно, в направлении Маана. Я сделал слабую попытку подложить под колесо камень, но, видно, не слишком старался в этом преуспеть. Мне казалось честным и разумным, чтобы бо́льшая часть трофеев была таким образом спасена от разграбления. Какой-то турецкий полковник, высунувшись из окна вагона, выстрелил в меня из маузера, но пуля лишь слегка задела мое бедро. Я посмеялся чересчур энергичной попытке кадрового офицера продолжить войну убийством одного человека.
Наша мина обрушила ближайший пролет моста. На паровозе разворотило топку и разорвало много дымогарных труб. Кабина машиниста была сорвана, паровой цилиндр далеко отброшен, рама сильно покорежена, два ведущих колеса и шатуны разлетелись на куски, а тендер вошел в первый вагон, как одна труба телескопа в другую. Около двух десятков турок погибло, других захватили в плен. Они стояли шеренгой вдоль рельсов, душераздирающими воплями моля сохранить им жизнь, хотя арабы убивать их и не собирались.
Вагоны поезда были загружены провиантом. Его было, наверное, около семидесяти тонн, этого «срочного груза» для Медайн-Саиха, как гласила транспортная накладная. Копию ее мы отослали Фейсалу в приложение к подробному отчету о своем успехе, а на оригинале расписались в получении груза и оставили его в багажном вагоне. Кроме того, мы прогнали на север несколько десятков гражданских лиц, рассчитывавших попасть в Медину.
Пизани руководил выгрузкой трофеев и уничтожением того, что арабам было не нужно. Как и раньше, арабы из лихих воинов превратились в обыкновенных погонщиков верблюдов, шагая за тяжело нагруженными животными. Фаррадж держал мою верблюдицу, пока Салем и Дайлан грузили на нее подрывную машинку и тяжелый кабель. Когда мы закончили свою работу, спасательные отряды турок были уже в четырехстах ярдах от нас, но мы ушли, не потеряв ни одного человека ни убитым, ни раненым.
Мои ученики впоследствии самостоятельно подрывали объекты противника и учили этому искусству других. Слух об их успехах катился по племенам нараставшей волной и не всегда вызывал адекватную реакцию. «Пришлите нам специалиста, и мы будем взрывать поезда», – писал Бени Атыя Фейсалу. Тот послал к нему Саада, агейла-самоучку, с чьей помощью они захватили важный поезд, в котором ехал Сулейман Рифада, наш нудный знакомец по Веджу, с двадцатью тысячами фунтов стерлингов золотом и с дорогими трофеями. История повторилась – но на сей раз Сааду достались только провода.
За следующие четыре месяца наши специалисты из Акабы уничтожили семьдесят паровозов. Передвижение по железной дороге стало для противника ненадежным и опасным. В Дамаске пассажиры стремились получить места в задних вагонах и даже давали за это взятки. Машинисты бастовали. Движение гражданских поездов почти прекратилось, и мы создали угрозу для Алеппо, просто отправив однажды вечером по почте в дамасскую ратушу уведомление о том, что благонамеренные арабы впредь будут пользоваться Сирийской железной дорогой на свой страх и риск. Потеря паровозов была для турок болезненной. Поскольку подвижной состав был общим для Палестины и Хиджаза, наши диверсии не просто делали невозможной массовую эвакуацию из Медины, но и начинали отрезать армию под Иерусалимом, притом тогда, когда британская угроза особенно усилилась.
Тем временем меня телеграммой вызвали в Египет. Аэроплан доставил меня в штаб объединенного командования, где Алленби из лучших побуждений воссоздавал разбитую британскую армию. Он спросил меня, что означают наши действия на железной дороге, или, скорее, не означают ли они чего-нибудь другого, кроме мелодраматической рекламы дела Фейсала.
Я объяснил, что надеюсь оставить эту железную дорогу в рабочем состоянии, но только до Медины, где норма денег, выделяемых на питание корпусу Фахри, меньше, чем для заключенных каирской тюрьмы. Самым надежным способом ограничить движение по линии, не убивая людей, было нападение на поезда. Станции были самыми защищенными объектами железной дороги, и поэтому мы предпочитали ослабление участков в ближайшем соседстве с противником, пока наша регулярная армия не пройдет обучение и не станет достаточно многочисленной и экипированной, чтобы окружить Маан.
Он расспрашивал меня о Вади-Мусе, потому что перехваченные турецкие сообщения говорили о намерении турок захватить ее путем внезапного нападения. Я объяснил, что мы пытались спровоцировать турок напасть на Вади-Мусу, были уверены, что они попадут в нашу ловушку, и пошли отдельными группами, а не массированной колонной и их летчикам не удалось определить нашу численность. Не могли подсчитать ее и их шпионы, поскольку даже мы сами не имели ни малейшего понятия о том, какова она была в каждый определенный момент.
Зато их численность мы знали точно, вплоть до отдельного подразделения и каждого солдата. Они считали нас регулярной армией и, прежде чем рискнуть выступить против нас, вычисляли совокупную силу, которую мы могли им противопоставить. Будучи менее ортодоксальными, мы точно знали, чем они могут нас встретить. Это было для нас решающим фактором, поскольку все эти годы арабское движение жило между понятиями «могу» и «сделаю». Мы не оставляли места случайности: действительно, постоянным лозунгом Акабы на устах у всех было «никакой подстраховки».
Когда наконец это произошло, крупная атака Джемаля на Вади-Мусу не наделала шума. Мавлюд действовал прекрасно. Он оголил свой центр и завлекал туда турок, пока они не разбили носы о вертикальные скалы арабского укрытия. А затем, когда они все еще терялись в догадках и несли потери, он запер их, обойдя с обоих флангов. Они так и не атаковали защищенную позицию арабов. Потери турок были тяжелыми, но полная растерянность, постигшая их, когда убедились в том, что никого из них почти не осталось, стоила им больше, чем прямые потери. Благодаря Мавлюду Акаба решила все проблемы своей собственной теперешней безопасности.
Книга 6 Рейд на мосты
Главы с 69‑й по 81‑ю. К ноябрю 1917 года Алленби был готов к генеральному наступлению против турок по всему фронту. Арабы должны были сделать то же самое в своем секторе, но я побоялся бросить в бой все силы и вместо этого разработал специальную операцию перерезания железной дороги Ярмукской долины, чтобы дезорганизовать ожидавшееся турецкое отступление. Эта полумера провалилась, как того и заслуживала.
Глава 69
Октябрь был для нас месяцем опасений. Мы знали, что Алленби с Болсом и Доуни планируют нападение на линию Газа – Беэр-Шеба. Между тем турки представляли собою очень небольшую, но хорошо окопавшуюся армию. Они владели превосходными рокадными путями, их моральный дух, поддерживаемый последовательными победами, был высок настолько, что они воображали, будто все британские генералы не способны удержать то, что было завоевано их войсками в ходе тяжелых боев.
Это был самообман. Приход Алленби словно переменил англичан. Широта его взглядов развеяла туман личной или проявлявшейся у целых групп коллективной зависти, в атмосфере которой работали Мюррей и его люди. Генерал Линден Белл уступил место генералу Болсу, начальнику штаба Алленби во Франции, невысокому, живому, смелому и приятному, возможно, сухому тактику, но, в принципе, очаровательному человеку, в обществе которого Алленби обычно чувствовал себя комфортно и мог отдохнуть. К сожалению, ни один из них не был наделен умением проницательно подбирать кадры, но Четвуд считал, что их успешно дополнял третий член штаба – Гай Доуни.
Болс никогда не имел собственного мнения и не обладал никакими знаниями. Доуни являлся главным мозговым центром. Ему была не свойственна ни раздражительность Болса, ни спокойствие и понимание людей, доступное Алленби, который был человеком, привыкшим к тому, что на него работают другие люди; его образу мы поклонялись. Холодный, осторожный Доуни словно смотрел на наши действия суровым глазом, думая, думая без конца. За этой личиной он скрывал пылкие многогранные убеждения, солидную эрудицию в военной области и горькое понимание того, что обманут всеми нами и жизнью.
Он вовсе не был ни профессиональным солдатом, ни банкиром, читающим книги по греческой истории, ни опытным, бездушным стратегом, ни пылким поэтом, черпающим сюжеты в повседневности. Во время войны он имел несчастье планировать нападение на Сувлу (проваленное несостоятельными тактиками) и битву за Газу. Поскольку этот труд пошел прахом, он еще больше замкнулся в холодной гордости, потому что был сделан из материала, идущего на фанатиков.
Алленби, не замечая его неудовлетворенности, прямо-таки заграбастал его, и Доуни ответил тем, что отдал весь свой огромный талант иерусалимскому наступлению. Сердечное соглашение двух таких людей сделало положение турок безнадежным.
Их несхожие характеры отразились, как в зеркале, в этом плане. Газа была покрыта системой окопов по европейскому образцу, в несколько эшелонов оборонительных линий. Она настолько очевидно являлась сильнейшим пунктом противника, что британское главнокомандование дважды намечало ее для фронтальной атаки. Алленби, прибывший со свежими силами из Франции, настаивал на том, что любой следующий штурм должен осуществляться при численном превосходстве как личного состава, так и орудий и что их удар должен быть поддержан огромным количеством всевозможного транспорта. Болс кивал в знак согласия.
Доуни не был человеком, который предпочитает лобовую атаку. Он намеревался сломить силу противника с наименьшим шумом. Как опытный политик, он предлагал начать наступление у дальнего конца турецкой линии обороны близ Беэр-Шебы. Чтобы победа далась дешевой ценой, он хотел загнать главные силы противника за Газу, что могло бы быть обеспечено наилучшим образом, если скрыть сосредоточение британцев так, чтобы турки приняли фланговую атаку за мелкий обманный маневр. Болс согласно кивал.
Все последующие действия осуществлялись в условиях полной секретности, но у Доуни в его мозговом штабе нашелся надежный человек, порекомендовавший ему дать противнику ложную информацию о вынашивавшихся им планах.
Этим верным человеком оказался Майнерцаген, призванный на военную службу специалист по перелетным птицам, чья неувядаемая ненависть к противнику выражалась в готовности как к надувательству, так и к насилию. Он убедил Доуни. Алленби нехотя согласился. Болс тоже согласился, и работа закипела.
Майнерцаген не признавал полумер. Он был логиком и одновременно глубочайшим идеалистом, следовательно, был одержим убеждением, что сможет запрячь зло в колесницу добра. Он был стратегом, географом и деспотом, которому было одинаково приятно посадить в лужу своего врага (или друга) невзыскательной шуткой или крушить черепа припертой к стенке толпы немцев попавшей под руку африканской дубинкой с набалдашником. Его инстинкты подхлестывались мощью гигантского тела и дикарским мозгом, который выбирал наилучший путь к достижению цели, не будучи обременен ни сомнением, ни рутиной. Майнерцаген тщательно изготовил фальшивые армейские документы, сложные и секретные, которые могли бы дать толковому штабному офицеру ложную информацию о дислокации главного соединения Алленби, о направлении намечавшегося наступления и его дате (отнесенной на более позднее число). Эти данные были переданы в виде намеков кодом по радиотелеграфу. Узнав, что противник перехватил информацию, Майнерцаген выехал со своим блокнотом на разведку. Он ехал, пока его не увидели солдаты противника. В последовавшей скачке галопом он растерял все свое плохо привязанное снаряжение и чуть не погиб сам, но был вознагражден тем, что рассмотрел все резервы противника, скрытые за Газой, и все их приготовления второй очереди на территории, раскинувшейся до побережья. Одновременно в приказе по своей армии Али Фуад-паша предостерег свой штаб от перевозки документов по железной дороге.
Мы на арабском фронте очень хорошо знали противника. Наши офицеры раньше служили у турок офицерами и были лично знакомы с каждым начальником противной стороны. Они вместе проходили один и тот же курс обучения и подготовки, одинаково мыслили и придерживались одинаковых точек зрения. В поисках способов сближения с арабами мы могли, изучая турок, почти проникать в их мысли. Связь между ними и нами была универсальной, потому что среди гражданского населения в зоне противника имелось много наших сторонников, которых не нужно было ни соблазнять деньгами, ни агитировать. В результате наша разведка была широчайшим образом разветвлена, эффективна и надежна.
Мы знали лучше Алленби коварство противника, а также размеры британских ресурсов. Мы надеялись на убойную силу весьма многочисленной артиллерии Алленби, хотя громоздкость организации его пехоты и кавалерии приводила к тому, что перемещалась она ревматически медленно. Мы надеялись на то, что Алленби повезет и продержится хоть месяц хорошая погода, и ожидали, что в этом случае он возьмет не только Иерусалим, но и Хайфу, сметая с гор разгромленных турок.
Таков был для нас наступающий момент, и мы должны были быть готовы к действиям в том месте, где наш главный удар и наша тактика будут наименее ожидавшимися и наиболее разрушительными для врага. Как мне казалось, центром притяжения была Дераа – узел железных дорог Иерусалим – Хайфа – Дамаск – Медина, пуп турецкой армии в Сирии, общая точка всех их фронтов и, к счастью, зона, в которой находились нетронутые резервы арабских воинов, воспитанных и вооруженных Фейсалом, базировавшимся в Акабе. Мы могли здесь использовать племена руалла, серахин, сердие, корейшу и намного более сильное, чем племена, оседлое население Хаурана и Джебель-Друза.
Я между тем подумывал о том, не следовало ли нам призвать всех наших сторонников и силой захватить турецкие коммуникации. Мы были уверены в возможности получить двенадцать тысяч человек – достаточно для того, чтобы разгромить Дераа, вывести из строя все железные дороги и с обеспечением внезапности взять Дамаск. Любой из этих вариантов мог бы сделать положение беэр-шебской армии решающим, а мое искушение потребовать наш капитал немедленно после исхода было воспринято очень болезненно.
Не в первый и не в последний раз меня раздражала служба двум хозяевам. Я был одним из офицеров Алленби и его доверенным лицом, и он ожидал от меня всего лучшего, что я мог бы для него сделать. Одновременно я являлся советником Фейсала, и Фейсал настолько полагался на честность и компетентность моих рекомендаций, что часто принимал их без всяких доводов в их пользу с моей стороны. И все же я не мог ни исчерпывающим образом объяснить Алленби ситуацию у арабов, ни полностью раскрыть Фейсалу британский план.
Местные жители умоляли нас прийти. Шейх Талаль эль-Харейдин, вождь страны долин вокруг Дераа, время от времени слал нам письма с заверениями, что, получив нескольких наших всадников в доказательство арабской поддержки, он мог бы отдать нам Дераа. Такой подвиг означал бы, что сделано дело, которое должен был сделать Алленби, но не был бы тем, что Фейсал мог бы одобрить, если бы не питал отдаленной надежды водвориться там. Внезапный захват Дераа с последующим отходом привел бы к резне или же к разорению всех крестьян этого района.
Они могли бы подняться только один раз, и их акция в этом случае должна быть решающей. Призвать их сейчас означало поставить под угрозу лучшие силы Фейсала, которые он берег для возможного успеха, если умозрительно допустить, что первая же атака Алленби сметет противника и что ноябрь обойдется без дождей, мешающих быстрому продвижению.
Я мысленно взвесил качества английской армии и затруднился бы сказать, что я был в них уверен. Солдаты часто проявляли себя воинами, но их генералы столь же часто, возможно по глупости, разбазаривали завоеванное теми. Алленби был совершенно не проверен в деле, его прислали к нам из Франции с отнюдь не безупречной репутацией, а его войска потерпели поражение, как и здесь в период командования Мюррея. Разумеется, мы сражались за победу союзников, и поскольку англичане были ведущими партнерами, арабами в крайнем случае пришлось бы жертвовать ради них. Но что такое крайний случай? Война обычно шла ни шатко ни валко, как будто было время для новой попытки в следующем году. И поэтому я решил отложить риск ради арабов.
Глава 70
Однако арабское движение жило, к большому удовлетворению Алленби, и поэтому нужно было провести какую-нибудь операцию в тылу противника, которая могла бы быть осуществлена рейдовым отрядом без привлечения оседлых народов и при этом понравиться Алленби как ощутимая подмога преследовавшим противника британцам. Эти условия и оговорки по здравом рассуждении указывали на необходимость подрыва одного из крупных мостов в Ярмукской долине.
Мост этот находился в узком обрывистом ущелье, по которому протекала река Ярмук и железная дорога из Палестины по пути в Дамаск поднималась к Хаурану. Глубина Иорданской низменности и крутизна восточной стороны плато делали любые строительные работы на этом участке линии очень трудными. Инженерам приходилось прокладывать ее, повторяя все повороты извилистой долины, и при этом возводить на пересечениях с рекой ряд мостов, из которых самый западный и самый восточный ремонтировать было бы крайне тяжело.
Подрыв любого из этих мостов недели на две изолировал бы турецкую армию в Палестине от ее базы в Дамаске и лишил бы возможности отхода под давлением Алленби. Чтобы добраться до Ярмука, мы должны были проехать через Акабу по Азракской дороге около четырехсот двадцати миль. Турки считали угрозу с этой стороны столь отдаленной, что охраняли мосты недостаточно.
Мы представили Алленби план, который он просил подготовить к 5–8 ноября. Если бы этот план удалось осуществить и погода продержалась после этого еще две недели, наше численное превосходство оказалось бы таким, что отрезанной армии фон Кресса пришлось бы отступить к Дамаску. Тогда арабы получили бы возможность мощной волной продвинуться вперед, в столицу, заменив на полпути британцев, чей первоначальный энтузиазм к тому времени был бы уже почти исчерпан с утратой транспортных возможностей.
При таком раскладе нам в Араке понадобилось бы какое-то авторитетное лицо, способное возглавить наших тамошних потенциальных сторонников. С нами не было нашего обычного «первопроходца» Насира, не говоря уже о Бени Сахре, но был Али ибн Хусейн, молодой и привлекательный шериф Харити, отличившийся в тяжелые для Фейсала дни под Мединой и позднее переплюнувший Ньюкомба под Эль-Улой.
Али, который когда-то был гостем Джемаля в Дамаске, кое-чему научился в Сирии, и поэтому я ходатайствовал за него перед Фейсалом. Его храбрость, физические возможности и энергия не вызывали сомнений. С самого начала нашего дела Али не пытался предпринимать никаких слишком опасных авантюр, не случалось с ним и больших неприятностей.
Физически он был прекрасен: невысок и не тучен, но так силен, что мог встать с колен, держа двух человек на ладонях вытянутых рук. Кроме того, Али мог босиком перегнать скачущего верблюда, поддерживая эту скорость на протяжении полумили, и после вскочить в седло. Он был нагловат, своеволен, тщеславен, дерзок как на словах, так и в делах, умел, если хотел, произвести впечатление на публику. Однако прекрасно воспитан для человека, чьи врожденные амбиции позволяли ему превосходить кочевников пустыни в войне и играх.
Али привел к нам бени сахра. Мы возлагали большие надежды на азракское племя серахин. Я был в контакте с бени хасан. Разумеется, руаллы в это время года были на своих зимних квартирах, так что наша самая крупная карта в Хауране не могла быть использована. Фаиз эль-Гусейн уехал в Леджу, чтобы подготовиться к акции против Хауранской железной дороги, если поступит сигнал. В нужных местах была приготовлена взрывчатка. Были предупреждены наши друзья в Дамаске, а Али Реза-паша Рикаби, военный комендант города в глазах наивных турок и в то же время главный агент шерифа, скрытно принимал необходимые меры, чтобы сохранить контроль на случай, если возникнут чрезвычайные обстоятельства.
Мой подробный план предусматривал стремительное выступление под руководством Рафы (того самого храброго шейха, что сопровождал меня в июне) из Азрака на Ум-Кейс за один или два больших перехода горстки людей, возможно человек пяти. Ум-Кейс – это Гадара, дорогая нам памятью о тираноборцах Мениппе и Мелеагре, бессмертных греко-сирийцах, чьим самовыражением отмечена высшая точка сирийской литературы. Гадара стояла прямо над самым западным из ярмукских мостов, настоящим стальным шедевром, разрушение которого по справедливости причислило бы меня к последователям Герострата. Только половина из дюжины часовых фактически стояла на фермах и береговых опорах моста. Смена к ним приходила из гарнизона в шестьдесят солдат, размещенного в станционных постройках Хаммы, где все еще били Гадарские горячие ключи, водами которых лечились местные больные. Я надеялся убедить пойти со мною некоторых людей из абу тайи, подчиненных Заалю. Эти волки могли обеспечить настоящий штурм моста. Чтобы не допустить к мосту подкреплений противника, мы должны были расположить пулеметы с расчетами из индийских волонтеров капитана Брея так, чтобы подходы к мосту были в секторе их обстрела. Эти добровольцы служили в кавалерийской дивизии во Франции, которой командовал Джемадар Хасан Шах, твердый и опытный человек. Они находились в стране уже несколько месяцев, подрывали железнодорожные пути и по справедливости могли считаться специалистами, готовыми к самым неожиданным и сложным форсированным маршам на верблюдах.
Разрушение крупных подвесных ферм ограниченным количеством взрывчатки требовало большой точности и размещения зарядов в виде ожерелья с электрическими взрывателями. Хамбер изготовил парусиновые ленты и петли для крепления зарядов. Тем не менее задача их установки под огнем противника оставалась сложной. Поскольку существовала опасность потерь, в качестве моего дублера в этом рейде был приглашен единственный на акабской базе инженер-сапер Вуд. Он немедля согласился, хотя считался нестроевым по медицинским показаниям: во Франции он получил сквозное пулевое ранение в голову. Джордж Ллойд, который перед отъездом в Версаль на заседание печальной памяти Межсоюзной комиссии провел последние несколько дней в Акабе, вызвался сопровождать нас до Джефера. Хотя он считал себя одним из лучших компаньонов в дороге, и действительно был не нудным, его присутствие добавило нам недобрых предчувствий.
Мы занимались последними приготовлениями, когда прибыл неожиданный союзник в лице эмира Абдель Кадера эль-Джезайри, внука рыцарственного защитника Алжира от французов. Изгнанная семья его жила в Дамаске в течение целого поколения. Один из его ближайших родственников, Омар, был повешен Джемалем за предательство, описанное в бумагах Пико. Другие были депортированы, и Абдель Кадер рассказал нам длинную историю о том, как он бежал из Бруссы, и о полном приключений путешествии через Анатолию в Дамаск. В действительности он был освобожден турками из-под стражи по требованию Хедива Аббаса Хилми, который послал его по частному делу в Мекку. Он приехал туда, встретился с королем Хусейном и вернулся обратно с почетом, с прекрасными подарками и со своим ленивым умом, наполовину убежденным в правоте нашего дела.
Фейсалу он предложил тела и души своих крестьян, здоровых, крепко сбитых ссыльных алжирцев, компактно живших на северном берегу Ярмука. Мы воспользовались этим случаем, позволявшим нам некоторое время контролировать средний участок долинной железной дороги, включавший два или три крупных моста, не встречая препятствий в агитации среди сельчан, – алжирцы были ненавистными иностранцами, и арабское крестьянство не собиралось к ним присоединяться. Мы позвонили Рафе, чтобы он встречал нас в Азраке, и не сказали ни слова Заалю. Все наши мысли были сосредоточены на Вади-Халиде и на мостах.
Пока мы действовали в этом духе, пришла телеграмма от полковника Бремона, предупреждавшая нас, что Абдель Кадер – шпион на содержании у турок. Это известие нас обескуражило. Мы провели тщательное наблюдение за ним, но не нашли подтверждений обвинения, которое мы старались не принимать вслепую хотя бы и от Бремена, человека ответственного и отвечающего за свои слова. Однако его воинственный темперамент мог подавить рассудок, если ему доводилось услышать публичные и приватные обвинения Франции из уст Абдель Кадера. Французы, воспринимавшие свою страну как прекрасную женщину, никому не прощали равнодушия к ее чарам.
Фейсал сказал Абдель Кадеру, чтобы тот поехал с Али и со мною, мне же заметил: «Я знаю, что он сумасшедший. Но думаю, он честный человек. Берегите свои головы и используйте его». Мы продолжали заниматься нашими делами, выказывая ему полное доверие. В действительности он был исламским фанатиком, полусумасшедшим, одержимым религиозным экстазом и яростной верой в самого себя. Его мусульманские чувства оскорбляло мое откровенное христианство. Его гордость была уязвлена нашими товарищескими отношениями, потому что если бедуины приветствовали его как более высокого по положению, то меня – как человека, который выше и лучше его. Его упрямство дважды или трижды приводило к тому, что Али дважды или трижды терял самообладание, а последним жестом Абдель Кадера была попытка уйти от нас в момент, когда мы пребывали в отчаянно трудном положении после задержки выступления, потери душевного равновесия и разрушения наших планов в той мере, в какой удалось это сделать.
Глава 71
Выступление было, как всегда, трудным. Я выбрал себе в качестве телохранителей шестерых новобранцев. Махмуд был уроженцем Ярмука. Это был бдительный и горячий девятнадцатилетний парень, раздражительный, что присуще людям с вьющимися волосами. Азиз, из племени тафас, был старше Махмуда; три года он прожил с бедуинами, скрываясь от воинской службы. Прекрасно управлявшийся с верблюдами, этот человек с заячьей губой был недалекого ума, однако держался независимо и гордо. Третьим был Мустафа, кроткий парень из Дераа, из крестьян среднего достатка, очень честный, всегда как бы раздосадованный самим собою, потому что был глухим и стыдился своего недостатка. Однажды на пляже он немногими словами высказал свое желание стать моим телохранителем. Он так явно ждал отказа, что я взял его к себе, и это был хороший выбор для остальных, поскольку они заставляли его, как слугу, выполнять их мелкие поручения. И все же он тоже был счастлив находиться среди отчаянных парней и надеялся, что окружающие сочтут его таким же сорвиголовой. Чтобы уравновесить его бесполезность в походе, я зачислил к себе на службу Шовака и Салема, двоих пастухов верблюдов из племени шерари, а также Абдель Рахмана, невольника, бежавшего от племени рьядт.
Своих старых телохранителей Мухаммеда и Али я оставил дома. Они устали от приключений на железной дороге и, подобно своим верблюдам, нуждались на короткое время, если можно так выразиться, в тихом пастбище. Это неизбежно делало Ахмеда главным в компании. Его яростная энергичность заслуживала продвижения по службе, но очевидный на первый взгляд выбор всегда оказывается ошибочным. Он злоупотреблял своей властью и становился деспотичным, и этот поход со мной стал для него последним. Для ухода за верблюдами я взял Крейма, а также Рахайля, крепкого, самоуверенного парня из племени хауран, для которого чрезмерная работа являлась благословением, позволяющим ему оставаться для нас очень нужным. Тунеядец Матар из племени бени хасан присоединился к нам по собственной инициативе. Его жирные крестьянские ягодицы плотно заполняли вместительное верблюжье седло и служили основным и постоянным предметом похотливого и даже зловещего юмора, который на марше помогал моим телохранителям коротать досуг. Мы могли оказаться на территории бени хасан, где он пользовался некоторым влиянием. Его нескрываемая алчность позволяла нам быть уверенными в нем, пока его ожидания не пошли прахом.
Служба у меня теперь была выгодной, потому что я, понимая свою ценность для арабского движения, свободно тратил деньги на тех, кто обеспечивал мою безопасность. Молва, в кои-то веки игравшая положительную роль, золотила мою открытую руку. Фаррадж и Дауд с двумя земляками из племени биаша – Кидром и Миджбилем – завершали состав группы.
Фаррадж и Дауд были сообразительны и веселы в дороге, которую они любили так, как все бойкие агейлы, но в лагере избыток остроумия постоянно доводил их до стычек. На этот раз они превзошли сами себя, исчезнув утром в день нашего выступления. В полдень пришла записка от шейха Юсуфа, что они находятся в его тюрьме. Юсуф спрашивал, не хочу ли я с ним об этом поговорить. Я направился к его дому, около которого увидел большую толпу любопытных. Шейх только что купил верховую верблюдицу чистых кровей кремовой масти. Животное вечером заблудилось в пальмовой роще, в которой расположились лагерем мои агейлы. Они не подозревали, что верблюдица принадлежала губернатору, и, прежде чем отпустить ее на все четыре стороны, до рассвета трудились, окрашивая ее голову хной, а ноги – индиго.
Акаба мгновенно невероятно зашумела по поводу этого циркового животного с ярко-желтой головой и синими ногами. Юсуф узнал свою верблюдицу с трудом и поднял всю полицию, чтобы схватить преступников. Обоих приятелей, по локоть измазанных краской и яростно утверждавших, что они ни в чем не виноваты, привели в суд. Однако обстоятельства были слишком серьезны, и Юсуф, сделав все возможное, чтобы пронять их хорошей поркой пальмовыми прутьями, бросил их в кандалах в кутузку, для того чтобы они могли недельку поразмыслить о своем поведении. Я предложил ему на время свою верблюдицу, пока его собственная не вернется в первоначальный вид. Потом объяснил, что нам настоятельно нужны эти преступники, и пообещал всыпать им дополнительную порцию прутьев, когда у них заживут зады от прежней экзекуции. Только после этого шейх приказал отпустить их. Фаррадж и Дауд были по-настоящему рады тому, что избежали завшивленной тюрьмы, и с радостным пением присоединились к нам.
Эта история нас задержала. Мы в последний раз поужинали в роскоши лагеря и вечером пустились в путь. Четыре часа мы двигались медленно. Первый переход всегда бывал медленным: как люди, так и верблюды с большой настороженностью и тревогой выходили навстречу новым опасностям. Вьюки съезжали, приходилось дополнительно подтягивать подпруги и менять всадников. Кроме моих собственных верблюдиц (Газели, теперь уже почтенной бабушки, приставленной к верблюжатам, и Римы, ухоженной верблюдицы, которую Сухур украл у племени руалла) и верблюдов моих телохранителей, я ездил на индийских и уступил одного из них Вуду (отлично сидевшему в седле и почти каждый день менявшему животных), а другого – йеменцу-кавалеристу Торну. Торн сидел в седле как араб: на нем был головной платок и полосатый халат поверх формы хаки. Сам Ллойд восседал на чистокровной верблюдице, предоставленной ему Фейсалом. Это было красивое, быстроглазое животное, но похудевшее и обстриженное после чесотки.
Наш отряд двигался в беспорядке. Вуд отставал, и мои люди, новые и необученные, которым стоило большого труда держать индийских верблюдов вместе, теряли с ним связь. Так он остался вдвоем с Торном и пропустил наш поворот к востоку в глубокой темноте, всегда царившей ночью в теснинах Итма, если только луна не стояла прямо над головой. Они продолжали двигаться по главной дороге в направлении Гувейры и ехали так долгие часы. Наконец они решили дождаться рассвета в одной из боковых долин. Оба были впервые в этих краях, не слишком доверяли арабам и постоянно оглядывались по сторонам. Мы догадались о случившемся, когда они не появились на полуночном привале, и еще до рассвета Ахмед, Азиз и Абдель Рахман повернули назад, получив приказ объехать все три из возможных дорог и привести заблудившуюся пару в Румм.
Я остался с Ллойдом и с основной частью отряда, служа им проводником на волнистых склонах розовых песчаных и зеленых тамарисковых долин в Румм. Воздух и освещение были так восхитительны, что мы ехали, совершенно не думая о завтрашнем дне. Мир вокруг нас становился все благодатнее. Прошедший накануне вечером слабый дождь, соединив вместе землю и небо, превратил их в мягкий день. Краски скал, деревьев и почвы были такими чистыми, такими живыми, что мы испытывали восторг от реального контакта с ними и боль от невозможности унести хоть какую-то их часть с собой. Мы наслаждались своей праздностью. Индийцы оказались скверными погонщиками верблюдов, а Фаррадж и Дауд жаловались на новую форму «седельной болезни», которую они называли «юсуфовской» и которая частенько заставляла их слезать с верблюдов и милю за милей шагать пешком.
Наконец мы въехали в Румм, в час, когда краски заката пылали на громадных скалах долины. Вуд с Торном были уже там, в сложенном из песчаника амфитеатре источников. Вуд чувствовал себя больным и лежал на площадке моего бывшего лагеря. Абдель Рахман обнаружил их еще до полуночи и с трудом убедил следовать за ним – Вуд и Торн долго не понимали его: те несколько египетских слов, которые они знали, не слишком помогали разобраться в монотонном аридском диалекте Рахмана или в сленге ховейтатов, которым он пытался восполнить пробелы. Рахман повел их напрямик через горы, что далось им очень нелегко.
Вуд был голоден, страдал от жары, нервничал и злился до того, что готов был отказаться от туземного обеда, приготовленного Абдель Рахманом в придорожной палатке. Он уже начинал думать, что больше никогда нас не увидит, и выказал недовольство, когда мы дали понять, что не стоит ждать от Румма и его нынешних гостей глубокого сочувствия его страданиям. Мы оставили его лежать, а сами пошли бродить по долине, восторгаясь ее великолепием. К счастью, вскоре за ужином дружеские отношения были восстановлены.
На следующий день, когда мы уже седлали верблюдов, появились Али и Абдель Кадер. Мы с Ллойдом разделили второй ланч с ними, так как они ссорились, а присутствие гостей делало их более сдержанными. Ллойд был из тех редких людей, которые могут есть с кем угодно, что угодно и когда угодно. Вскоре после ланча мы двинулись вслед за нашим отрядом по огромной долине.
Спустившись вниз, мы пересекли плоскую долину Гаа, бархатная поверхность которой вызвала у наших верблюдов желание посоревноваться в скорости, и скоро догнали отряд, вынудив его расступиться перед нашими шедшими в галоп животными. Индийские вьючные верблюды заплясали как безумные, пока не сбросили наконец на землю свой груз. Потом мы, успокоившись, стали подниматься по Вади-Хафире, расселине, появившейся в плато словно удар от сабли. В ее начале находился крутой проход к вершине Батры, но в тот день мы остановились, не доходя до него, и устроили привал в гостеприимной глубине долины. Мы разожгли большие костры, которые были как нельзя более кстати холодным вечером. Фаррадж, как обычно, по-своему приготовил для меня рис. Ллойд, Вуд и Торн принесли мясные консервы и крекеры из пайка британской армии, и мы устроили совместный пир.
На следующий день мы поднимались по разбитому зигзагообразному проходу; под нами травянистый ковер Хафиры обрамлял конический холм в ее центре, высившийся на фоне фантастических серых куполов и сверкающих пирамид руммских гор, панорама которых словно раздвигалась бродившими над ними облачными массами. Мы наблюдали за нашим длинным, извивавшимся вместе с тропой, шагавшим наверх караваном, пока перед самой полуночью верблюды, арабы и индусы, а также груз без происшествий не достигли вершины. Удовлетворенные увиденным, мы, перевалив через гребень, быстро спустились в первую зеленую долину, защищенную от ветра и нагретую слабым сиянием солнца, умерявшим осенний холод этого высокого плато. Кое-кто стал снова поговаривать о том, чтобы поесть.
Глава 72
Я вышел в северном направлении на разведку с Авадом, погонщиком верблюдов из шерари, завербованным в Румме без предварительного изучения его личности. В нашем отряде было так много вьючных верблюдов, а индийцы оказались такими неумелыми новичками в деле навьючивания верблюдов и управления ими в пути, что моим телохранителям приходилось отвлекаться от прямой обязанности ехать рядом со мною. И тогда Шавах представил мне своего кузена Хайяла из племени шерари, который должен был находиться при мне неотлучно независимо ни от чего. Я принял его с первого взгляда, и теперь выдался случай проверить его достоинства в затруднительных обстоятельствах.
Мы поехали в обход Абу-эль‑Лиссана, чтобы убедиться, что турки действительно бездельничают. Они имели привычку посылать верховой патруль на отдельные участки Батры при внезапном получении информации, а я пока не собирался ввязывать наш отряд в ненужные бои.
Авад был неухоженным парнем лет восемнадцати, с коричневой кожей, великолепно сложенным, с мускулатурой и сухожилиями атлета, быстрым как кошка, энергичным в седле, прекрасным наездником. Он не отталкивал своей внешностью, хотя его лицо носило отпечаток основных черт племени шерари, а дикарские глаза постоянно горели подозрительным ожиданием, как если бы в каждый данный момент перед ними возникало что-то новое, отличное от обыденной жизни, не отвечавшее его ожиданиям или принятым порядкам, а потому враждебное.
Эти люди из племени шерари были загадкой пустыни. У других племен могли быть надежды или иллюзии. Шерари знали: ничто иное, чем физическое выживание, не позволит им чувствовать свою принадлежность к человечеству как в этом, так и в загробном мире. Именно на этой основе строилась их вера. Я обращался с ними в точности так же, как и с другими бедуинами из моих телохранителей. Они находили мое покровительство не только достаточным, но удивительным и даже лестным. Находясь у меня на службе, они становились полностью моей собственностью и были хорошими рабами, потому что ничто не могло уже унизить их достоинство.
В моем присутствии Авад выглядел смущенным и застенчивым, в обществе же своих товарищей бывал весел и готов подшутить. Он верил во внезапную удачу, превосходящую мечты, и был полон решимости во всем следовать моим указаниям. В данный момент речь шла о том, чтобы отправиться через Маанское шоссе и добыть информацию о турках. Когда нам это удалось и турки пустились в погоню, мы вернулись обратно, сдублировали маневр, таким образом обманув их кавалеристов на мулах, которые повернули на север, в безопасном для нас направлении. Авад с радостью участвовал в этой игре и прекрасно орудовал своей новой винтовкой.
После этого мы с ним поднялись на вершину горы, господствовавшей над Батрой и над долинами, спускавшимися к Абу-эль‑Лиссану, и пролежали там до второй половины дня, ничего не делая, а лишь глядя на турок, двигающихся в ложном направлении, на наших спящих товарищей и пасущихся верблюдов. Тени от низких облаков, проносившихся над травой под бледным солнечным светом, напоминали неглубокие лощины. Здесь было покойно, прохладно и очень далеко от суетного мира. Суровость высоты говорила нам о ничтожности наших забот о пошлом багаже, она утверждала свободу, возможность быть одному, ускользнув от эскорта слуг, покой и забвение оков бытия.
Но Авад не мог забыть про свой аппетит и новое ощущение власти в моем караване. Он беспокоился о своем желудке, жевал в неисчислимом количестве стебли травы и, отводя глаза, рассказывал мне отрывистыми фразами о проделках своего верблюда, пока я не увидел кавалькаду во главе с Али, показавшуюся над верхним концом прохода. Мы побежали по склонам вниз, им навстречу. Али потерял в ущелье четырех верблюдов, два из которых разбились при падении, а два других подохли от изнурения, карабкаясь на уступы. Кроме того, он опять встретился с Абдель Кадером, как ни молил Аллаха избавить его от глухоты, чванства и хамских манер этого человека. Эмир ехал неуклюже, не чувствовал дороги и категорически отказывался присоединиться к нам с Ллойдом ради безопасности.
Мы предложили им после наступления сумерек следовать за нами, а так как у них не было проводника, я одолжил им Авада. Наша встреча должна была снова состояться в палатках Ауды. Мы ехали вперед по неглубоким долинам и пересекавшим их кряжам, пока солнце не село за высокой грядой, с вершины которой мы увидели квадратную коробку станции в Гадир-эль‑Хадже, противоестественно вторгшуюся в бескрайние просторы. В долине за нами росли купы ракитника; мы объявили привал и разожгли костры, чтобы поужинать. В тот вечер Хасан Шаху пришла в голову приятная фантазия (позднее ставшая привычкой) завершить трапезу индийским чаем. Мы были признательны ему за это и без зазрения совести вскоре выпили весь его чай и подъели его сахар, прежде чем он смог получить с базы новые запасы того и другого.
Мы с Ллойдом наметили место перехода через железную дорогу – сразу за Шедией. Как только зажглись звезды, по общему согласию было решено двигаться, ориентируясь на Орион. Мы пустились в путь и ехали час за часом, а Орион все не становился ближе. Вскоре мы вышли на показавшуюся нам бесконечной равнину, которую пересекали однообразными полосами мелкие русла речек с невысокими плоскими прямыми берегами, которые в неверном молочном свете звезд каждый раз казались нам насыпью долгожданной железной дороги. Твердая дорога под ногами и холодивший, освежавший наши лица воздух пустыни позволяли нашим верблюдам бежать резво и свободно.
Мы с Ллойдом оторвались от каравана, чтобы вовремя обнаружить железную дорогу и не нарваться всем отрядом на какой-нибудь блокгауз или патруль турков. Наши превосходные верблюды мчались широким шагом, и мы, сами не замечая, уходили от каравана все дальше и дальше. Джемадар Хасан Шах послал вперед сначала одного человека, чтобы не терять нас из виду, затем другого и третьего, пока его отряд не растянулся в цепочку запыхавшихся всадников. Тогда он передал по этой цепочке срочную просьбу к нам ехать помедленнее, но депеша, полученная через людей, говоривших на трех разных языках, совершенно не поддавалась расшифровке.
Мы остановились и услышали, что тихая ночь полна звуков. Замиравший ветер овевал нас ароматами вянущей травы. Мы снова погнали верблюдов, на этот раз медленнее, а равнину по-прежнему пересекали эти обманчивые русла, державшие нас в постоянном и бесполезном напряжении. Мы почувствовали, что звезды словно сместились и что мы едем в неверном направлении. Где-то в багаже Ллойда был компас. Мы остановились и принялись рыться в его седельных сумках. Компас нашел подъехавший Торн. Глядя на светившийся кончик стрелки, мы долго старались сообразить, какая из нескольких похожих друг на друга северных звезд могла быть пропавшим Орионом. Затем снова бесконечно долго ехали вперед, пока не поднялись на высокий холм. Придержав верблюда и указывая на что-то рукой, Ллойд удивленно остановился. Далеко впереди виднелись два каких-то куба, которые были чернее неба, а рядом торчала островерхая крыша. Мы выходили прямо к станции Шедия, почти вплотную к ее строениям. Повернув направо, мы быстро пересекли открытое пространство с некоторым опасением, как бы отставшая часть каравана не пропустила поворот, но все обошлось, и уже через несколько минут мы в следующей лощине обменивались впечатлениями о минувшей опасности на английском, тюркском, урду и арабском. Где-то далеко позади нас в турецком лагере отрывисто лаяли собаки.
Мы свободно вздохнули, радуясь, что удачно проскочили первый блокгауз под Шедией. Немного повременив, мы поехали дальше, надеясь вскоре пересечь линию железной дороги. Но время опять тянулось, а ее все не было видно. Наступила полночь, мы ехали уже шесть часов, и Ллойд стал с горечью говорить, что этак мы к утру доедем до Багдада. Железной дороги здесь быть и не могло. Торн увидел вдали ряд деревьев, и ему показалось, что они движутся. Мы тут же передернули затворы, но это действительно были всего лишь деревья.
Мы уже расстались с надеждой и теперь ехали беспечно, клевали носом в своих седлах, не в силах бороться с опускавшимися от усталости веками. Внезапно моя Рима словно потеряла самообладание. Она с пронзительным визгом метнулась в сторону от дороги, едва не выбросив меня из седла, диким рывком перепрыгнула два наноса песка и канаву и бросилась плашмя на покрытую густым слоем пыли землю. Я ударил ее по голове, она поднялась на ноги и нервно зашагала вперед. Индийские верблюды снова остались далеко позади. Через час перед нами показался неясно вырисовывавшийся нанос, последний в эту ночь. По мере нашего приближения он принимал все более необычную форму, и по его длине стали видны темные пятна, которые могли бы быть выходами дренажных труб. Живой интерес подстегнул наше дремавшее сознание, и, словно почувствовав это, верблюды, прибавив ходу, бесшумно двинулись вперед. По мере нашего приближения вдоль кромки наноса стали видны какие-то острые пики. То были телеграфные столбы. На миг нас насторожила фигура с белой головой, но она стояла совершенно неподвижно, и мы поняли, что это верстовой столб.
Мы быстро остановили отряд и поехали вперед, чтобы выяснить, что кроется за тишиной этого места, настороженно ожидая, что темнота обрушится на нас огнем винтовочных залпов. Но никаких признаков тревоги не было. Доехав до насыпи, мы увидели, что она пустынна. Мы спешились и, пройдя ярдов по двести во все стороны, убедились в том, что нигде нет ни души. Здесь мы могли перевести караван.
Мы приказали немедленно пересечь дорогу и уходить на восток, в дружелюбную пустыню, а сами уселись на рельсы под гудевшими проводами, наблюдая, как темные фигуры животных выплывают из мрака, чуть слышно шаркая по балласту полотна, перекатывались через него и уходили мимо нас в темноту в полной тишине, свойственной ночному движению каравана верблюдов. Наконец прошел последний из верблюдов, и мы всей маленькой группой подошли к телеграфному столбу. После короткого спора Торн медленно влез на него, ухватился за нижний провод и по крюкам изоляторов, как по лестнице, поднялся наверх. Через секунду столб качнулся, раздался звенящий металлический звук, концы обрезанного провода взвились в воздух, сорвались с шести или больше столбов по обе стороны и упали на землю. За первым проводом последовали второй и третий; они с шумом падали, извиваясь на каменистом грунте, и ни единого ответного звука не донеслось к нам из ночной тьмы: значит, мы правильно вышли и оказались на одинаково далеком расстоянии от обоих блокгаузов. Торн с израненными ладонями соскользнул на землю с шатавшегося столба. Мы прервали отдых наших верблюдов и поехали вдогонку каравану. Еще через час мы объявили привал до рассвета, но еще до этого услышали донесшиеся с севера несколько винтовочных выстрелов и пулеметную стрельбу. Видимо, Али и Абдель Кадеру не так повезло с переходом через линию.
Утром следующего дня мы, двигаясь под сияющим солнцем параллельно железной дороге, поприветствовали салютом первый поезд из Маана и повернули внутрь страны через незнакомую нам Джеферскую равнину. Приближался полдень, и солнце набирало силу, вызывая миражи над разогревшейся поверхностью пустыни. Мы ехали на расстоянии от отряда и видели некоторых наших людей словно погруженными в серебристый поток, других – плававшими по его изменчивой поверхности, то растягивавшейся, то сжимавшейся при раскачивании верблюда и с каждой неровностью грунта.
Сразу после полудня мы увидели Ауду, скромно расположившегося в поломанных кустах юго-западнее колодцев. Он встретил нас как-то скованно. Большие шатры с его женщинами были расположены в стороне, вне досягаемости турецкой авиации. Несколько человек из племени товейха яростно спорили по поводу распределения жалованья между племенами. Старик был раздосадован, что мы застали его в неподходящий момент.
Я тактично сделал все, что мог, чтобы сгладить промах. Это возымело успех: арабы заулыбались, а это у них означало наполовину выигранную стычку. Пока этого было достаточно. Мы объявили перерыв, чтобы поесть с Мухаммедом и Дейланом. Менее открытый, чем Ауда, он был лучшим дипломатом. Ауда очень гостеприимно предложил нам блюдо с рисом, мясом и сушеными помидорами. Мухаммед, оставаясь в душе крестьянином, готовил отлично.
После еды, когда мы ехали обратно через серые пересохшие рвы, я стал излагать Заалю свои планы экспедиции к ярмукским мостам. Ему эта идея очень не понравилась. Зааль в октябре совсем не был похож на Зааля в августе. Успех превратил храброго воина в осторожного человека: разбогатев, он стал дорожить собственной жизнью. Весной он согласился бы повести меня куда угодно, но последний рейд, который принес ему богатство, но и подорвал его нервную систему, вынуждал его сказать, что он сядет на верблюда только в том случае, если я лично буду настаивать на этом. Я спросил, какую группу он смог бы собрать, и он назвал трех человек из лагеря – тех, кто, по его мнению, годился для такого безнадежного дела. Остальные его соплеменники, на кого не пал выбор, ушли неудовлетворенные. Взять трех товейхов было бы более чем бесполезно, потому что их чванство вызвало бы недовольство других, а их одних было очень мало, чтобы осуществить задуманное. Я сказал, что попытаюсь найти нужных людей где-нибудь еще. Зааль не скрывал своего облегчения. От этого моего решения на душе у него явно стало спокойнее.
Несмотря на то что Зааль не поддержал мою идею экспедиции к ярмукским мостам, я нуждался в его совете. Он был одним из самых опытных участников рейдов, наиболее способным правильно судить о моем наполовину готовом плане. Пока мы за чашкой кофе продолжали рассуждать о том, что мне нужно сделать, к нам ворвался какой-то перепуганный парень и выпалил, что со стороны Маана в клубах пыли быстро приближаются всадники. У турок здесь был полк пехоты на мулах и кавалерийский полк, и они постоянно хвастались, что в один прекрасный день нагрянут к абу тайи. Мы повскакивали с мест, чтобы их встретить.
У Ауды было пятнадцать человек, из них лишь пятеро боеспособных, остальные – седобородые старики или мальчишки, но нас было тридцать, и я подумал о горькой судьбе турецкого командира, выбравшего для неожиданного визита день, когда у ховейтатов оказался взвод индийских пулеметчиков, хорошо знавших свое дело. Мы залегли, уложив верблюдов в более глубоких, вымытых водой нишах, а «виккерсы» и «льюисы» установили в меньших по размерам естественных окопах, прекрасно замаскированных иссохшим кустарником. Ауда свернул свои палатки и прислал стрелков для усиления нашей огневой мощи. После всех этих приготовлений мы стали спокойно ждать первого всадника, который поднимется на насыпь в поле нашего зрения, и увидели Али ибн Хусейна и Абдель Кадера, направлявшихся в Джефер со стороны противника. Мы, смеясь, соединились с ними, а Мухаммед уже занялся повторным приготовлением риса с томатом для Али. В перестрелке прошлой ночью на железной дороге они потеряли двух человек и кобылу.
Глава 73
Ллойд должен был от нас отправиться обратно в Версаль, и мы попросили у Ауды проводника для перехода через линию. С выбором человека не было проблем, но возникла трудность со скакунами. Верблюды ховейтатов находились на пастбищах, до ближайшего был полный день пути на юго-восток от этих скудных колодцев. Я решил проблему, предоставив проводнику одно из лучших своих животных. Выбор пал на мою старушку Газель, чья беременность была более заметна, чем мы полагали. До окончания нашей долгой экспедиции она не могла участвовать в быстрых переходах. В знак признания великолепной манеры держаться в седле и неунывающего духа на нее пересадили Торна, чем ховейтаты были поражены до глубины души. Они чтили Газель больше всех верблюдов своей пустыни, и каждый из них много дал бы за то, чтобы ехать на ней. И вдруг ее отдали какому-то солдату, чье розовое лицо и воспаленные глаза придавали ему сходство с плачущей женщиной. (Ллойд сравнил его с совращенной монашкой.) Грустно было видеть отъезд Ллойда. Он был понимающим человеком, мудрым помощником и желал успеха нашему делу. Кроме того, он был одним из наиболее образованных среди нас во всей Аравии, и за эти несколько дней, проведенных вместе, мы в беседах выходили далеко за рамки повседневных военных забот, разговаривая то о какой-нибудь книге, то о чем угодно другом, приходившем в голову. Когда он уехал, наше сознание опять полностью заняли война, бедуинские племена и верблюды.
Вечер начался избытком именно таких забот. Предстояло правильно решить вопрос о ховейтатах. С наступлением темноты мы собрались вокруг очага Ауды, и я долгие часы взывал к этому кругу освещенных пламенем костра лиц, играя на их чувствах всеми известными мне казуистическими приемами, стараясь перехитрить то одного, то другого (в их глазах нетрудно было увидеть вспышку, когда слово достигало своей цели), часто кривя душой, и тратил долгие минуты драгоценного времени на ожидание ответа. Люди племени абу тайи были настолько же тугодумны, насколько крепки физически.
Постепенно я одерживал верх по одному пункту за другим, но аргументы сыпались почти до полуночи, когда Ауда взялся за свой посох и потребовал тишины. Мы прислушались, недоумевая, какую опасность он почуял, но через мгновение услышали какое-то словно ползучее эхо, чередование ударов – слишком глухих, широких, медлительных, чтобы найти отклик в наших ушах. Это было похоже на медленные раскаты далекого грома. Ауда поднял свои натруженные глаза к западу и проговорил: «Английские орудия». Алленби опережал в подготовке, и ее многообещавшие звуки завершили утверждение моей позиции теперь уже без споров.
Утром следующего дня атмосфера в лагере была безмятежной и сердечной. Старый Ауда, чьи затруднения на время отступили, тепло обнял меня, призывая к миру между нами. Наконец, пока я вставал, опершись о лежавшую верблюдицу, он обежал кругом, снова обхватил меня руками и прижал к себе. Я почувствовал ухом жесткую щетину его бороды, когда он прошептал, словно пронесся порыв ветра: «Берегитесь Абдель Кадера». Нас было слишком много, чтобы он мог сказать больше.
Мы двинулись вперед по бесконечным, сверхъестественно прекрасным равнинам Джефера, пока на нас не спустилась ночь у подножия крутого кремневого уступа. Мы устроили привал в кишевшем змеями каменном кармане под деревом. Наши переходы были коротки и неторопливы. Индийцы оказались новичками в таких походах. Они провели долгие недели внутри страны под Веджем, и я опрометчиво решил, что они хорошие наездники, но теперь, на хороших животных, силясь показать себя с лучшей стороны, они могли делать максимум тридцать пять миль за день, что бывало настоящим праздником для всего отряда.
Поэтому каждый день не стоил нам особых усилий и не вызывал напряжения. Благоприятная погода в часы туманных рассветов, мягкий свет солнца, вечерняя прохлада дополняли странной успокоенностью природы успокоенность нашего движения. Неделя св. Мартина промелькнула как приятный сон. Я лишь чувствовал, что она была очень мягкой, я бы сказал – комфортной, сам воздух казался доброжелательным, а мои друзья – счастливыми. Такое состояние не могло быть не чем иным, как неумолимым предзнаменованием конца передышки, но эта уверенность, не нарушавшаяся никаким мятежным ожиданием, лишь углубляла покой осенней действительности. Мы вообще ни о чем не думали и ни о чем не заботились. Душа моя была в эти дни почти такой же спокойной, как и всегда в мирные дни моей жизни.
Мы сделали привал для завтрака и полуденного отдыха: солдаты должны были есть три раза в день. Внезапно прозвучал сигнал тревоги. С запада и с севера показались всадники на лошадях и верблюдах, быстро приближавшиеся к нам. Мы схватились за винтовки. Индийцы приготовили свои «виккерсы» и «льюисы» к бою. Не прошло и тридцати секунд, как мы полностью изготовились к обороне, хотя в этой неглубокой лощине наша позиция была далека от того, чтобы обеспечить нам преимущество. Впереди каждого фланга были мои телохранители в яркой одежде, рассредоточенно залегшие между пучками серой травы и прижавшие к щекам приклады винтовок. Рядом с ними находились четыре четкие группы одетых в хаки индийцев, припавших к пулеметам. За ними лежали люди шерифа Али, с ним самим в середине, без головного убора, склонившимся над своей винтовкой. В тылу погонщики верблюдов отводили животных в места, где их прикрывал бы наш огонь.
Такова была общая картина позиции, которую занял наш отряд. Я восхищался нашими действиями, а шериф Али предупреждал, чтобы мы не открывали огонь до момента реального начала атаки, когда Авад вскочил на ноги и со всех ног помчался к противникам, размахивая своим широким рукавом в знак дружеских намерений. Те стреляли в него и над ним, но безрезультатно. Он залег и стал отстреливаться, целясь поверх головы первого всадника. Все это, а также наше выжидательное молчание озадачило солдат противника. Они неуверенно отошли и после минутного обсуждения, повернувшись к нам, стали размахивать своими головными уборами, не слишком убежденно отвечая на наш сигнал.
Один из них шагом поехал в нашу сторону. Авад под защитой наших винтовок прошел ярдов двести ему навстречу и увидел, что это человек из племени сухур; а тот, услышав наши имена, притворился удивленным. Мы подошли вместе к шерифу Али, а за нами на расстоянии, убедившись в нашем мирном приеме, последовали и те, кто совсем недавно стрелял в нас. Это был рейдовый отряд племени сухур, расположившийся лагерем, как мы и ожидали, перед Баиром.
Али, взбешенный предательским нападением, угрожал им всяческими бедами. Они угрюмо выслушали его тираду, возразив, что таков обычай племени – стрелять по чужакам. Али в конце концов воспринял их действия как привычку, неплохую, кстати, привычку в пустыне, но заявил, что их внезапное появление с трех сторон говорит о преднамеренной засаде. Племя сухур было опасной бандой – не чисто кочевнической, чтобы придерживаться закона чести кочевников или повиноваться законам пустыни, но и не совсем крестьянской по своему составу, чтобы отказаться от грабежей и налетов.
Наши недавние противники направились в Баир, чтобы сообщить о нашем прибытии. Вождь их клана Мифлех решил, что лучше будет сгладить плохой прием публичной демонстрацией дружбы, послав нам навстречу с приветствиями всех мужчин и лошадей с громкими криками, джигитовкой, курбетами, сопровождавшимися стрельбой и радостными возгласами. Они без конца кружили вокруг нас, стуча подковами по камням и демонстрируя искусство верховой езды; не обращая ни малейшего внимания на нашу сдержанность, врывались в наши ряды и вылетали из них, непрерывно стреляя при этом из винтовок вблизи наших верблюдов. Кругом поднялись густые клубы меловой пыли, от которой голоса людей стали похожими на карканье ворон.
Этот парад понемногу завершался, когда брату Абдель Кадера подумалось, что всегда неплохо составить о себе впечатление, пусть даже не очень хорошее, и он решил утвердить свои достоинства. Люди кричали Али ибн эль-Хусейну: «Аллах, даруй победу нашему шерифу» – и, вздыбив лошадей перед самым моим носом, восклицали: «Добро пожаловать, Ауранс, предвестник сражения». И он взгромоздился на свою кобылу, уселся в высоком муришском седле и в сопровождении вытянувшихся за ним цепочкой семерых алжирских слуг принялся с гортанными выкриками «хоп, хоп» поднимать лошадь на дыбы и выделывать курбеты, медленно двигаясь виражами и непрерывно стреляя в воздух из пистолета.
Удивленные этим представлением бедуины молча следили за ним с открытыми ртами, пока к нам не подошел Мифлех и не проговорил вкрадчиво-льстивым голосом: «Господа, прошу вас, остановите своего слугу, поскольку он не умеет ни стрелять, ни сидеть в седле и если кого-нибудь подстрелит, это испортит нам сегодняшний праздник». Мифлех заметил, что не припомнит фамильного прецедента, которым можно было бы оправдать такое поведение. Брату Абдель Кадера принадлежали три, можно сказать, мировых рекорда в трех подряд фатальных происшествиях с автоматическими пистолетами в компании его дамасских друзей. Али Реза-паша, главный местный гладиатор, сказал: «На свете есть три совершенно невозможные вещи: первая – чтобы Турция выиграла эту войну, вторая – чтобы вода в Средиземном море превратилась в шампанское и третья – чтобы я стоял рядом с Мухаммедом Саидом, когда он взводит курок».
Мы развьючили верблюдов у развалин. Стоявшие далеко за нами черные палатки племени бени сахр были похожи на стадо коз, разбредшихся по долине. Посыльный пригласил нас в палатку Мифлеха. Но первым, однако, провел расследование Али. По просьбе бени сахр Фейсал прислал бригаду каменщиков и проходчиков артезианских скважин из племени биаша для приведения в порядок взорванного колодца, того самого, из которого мы с Насиром взяли гелигнит по пути к Акабе. Бригада была в Баире уже несколько месяцев, но сообщали, что до конца работы еще далеко. Фейсал поручил нам выяснить причины столь дорого стоившей задержки. Али обнаружил, что люди племени биаша жили в свое удовольствие, заставляя арабов снабжать их мясом и мукой. Они увиливали от прямого ответа, но все было тщетно, потому что шериф обладал натренированным судейским инстинктом.
Мифлех в это время готовил в нашу честь большой ужин. Мои люди возбужденно шептались о том, что видели, как за его палаткой, на холме, высившемся над могилами, резали овцу.
Все блюда праздничных трапез ховейтатов обильно сдабривались маслом. Люди племени бени сахр им просто заливались. Вся наша одежда была забрызгана, губы не просыхали, кончики пальцев были ошпарены. После того как острота голода прошла, руки стали погружаться в еду медленнее, но ее все еще оставалось очень много, когда Абдель Кадер внезапно поднялся на ноги, вытер руки носовым платком и уселся на ковры под стенкой палатки. Мы поколебались, но Али пробормотал: «Феллах!» – и работа челюстями продолжалась, пока каждый не наелся до отвала, а самые бережливые из нас принялись слизывать густой жир с ошпаренных пальцев. Али прочистил глотку, и мы вернулись к своим коврам. Потом вокруг мисок с едой собралась вторая смена едоков, за ней третья. Какая-то маленькая девочка, лет пяти или шести, в грязной одежде, с серьезным видом обеими руками запихивала себе в рот остатки из каждой миски, от первой до последней, и в конце концов с раздутым животом и лоснящимся от масла личиком молча вышла, победно прижимая к груди огромное ребро.
Перед палаткой собаки с громким хрустом расправлялись с брошенными им костями, а раб Мифлеха разламывал овечий череп и высасывал оттуда мозг. Тем временем Абдель Кадер, сплевывая и рыгая, ковырялся в зубах. Наконец он послал одного из слуг за аптечкой и налил себе какого-то снадобья, бормоча, что жесткое мясо вредно для его пищеварения. Его собственные крестьяне, несомненно, могли его побаиваться, но люди племени зебн жили слишком близко к пустыне, чтобы их можно было мерить крестьянской меркой. Кроме того, в этот день у них перед глазами был другой, противоположный пример шерифа Али ибн эль-Хусейна, прирожденного повелителя пустыни.
Его манера поднимать всех сразу из-за стола была характерна для центральных областей пустыни. На границе пашни, среди полукочевников, каждый гость, наевшись, сам отходил в сторону. Анайза усаживали гостя, предоставляя его самому себе, в темном месте, чтобы ему не было стыдно за свой аппетит. Все вели себя по-разному, но манеры шерифов видных кланов обычно заслуживали похвалы. Таким образом, бедняга Абдель Кадер остался непонятым.
Он ушел, а мы сидели у входа в палатку, над мрачной лощиной, в этот момент светившейся небольшими созвездиями костров у палаток, словно подражавших звездному небу или бывших его отражением. Ночь выдалась спокойная, если не считать лая собак, провоцировавших друг друга на хоровой вой. Когда лай становился реже, мы снова слышали тихий непрестанный гул тяжелых орудий, готовивших наступление в Палестине.
Под этот артиллерийский аккомпанемент мы говорили Мифлеху, что в ближайшее время должны осуществить рейд в округ Дераа и были бы рады взять с собой его, с пятнадцатью соплеменниками, при условии, что все будут на верблюдах. После неудачи с ховейтатами мы решили не объявлять цели нашего плана, чтобы его безнадежность не оттолкнула сторонников. Однако Мифлех поспешно и с явным удовольствием тут же согласился с нашим предложением, обещая привести с собой пятнадцать лучших воинов племени и своего собственного сына.
Его сын Турки был давней любовью Али ибн эль-Хусейна. Животный инстинкт тянул их друг к другу, и они мечтали о том, чтобы, не разлучаясь, наслаждаться близостью и тишиной. Он был юношей лет семнадцати, с открытым лицом, невысоким, но широким в кости и сильным, с круглым веснушчатым лицом, со вздернутым носом и очень короткой верхней губой, за которой были видны крепкие зубы, но которая придавала всему его лицу какой-то надутый вид. Впрочем, такое выражение тут же опровергалось счастливыми глазами. Два критических случая позволили нам убедиться в его смелости и преданности. Его спокойный нрав компенсировал стремление отчасти перенять привычку попрошайничать, свойственную его отцу, которого прямо-таки пожирала алчность. Главной заботой Турки была уверенность в том, что его признают мужчиной среди мужчин, и у него всегда был такой вид, будто он делает что-то дерзновенное и прекрасное, что позволит ему похваляться своей смелостью и мужественностью перед девушками своего племени. Он страшно обрадовался новому шелковому халату, который я подарил ему за обедом, и, чтобы показать его всем, дважды прошелся среди шатров без плаща, ругая тех, кто не проявлял к новому халату достаточного интереса.
Глава 74
Когда наш караван покинул Баир, как следует напоив верблюдов, уже давно стемнело. Мы, командиры, долго ждали, пока соберется племя зебн. В подготовительные действия Мифлеха входил визит к Эссаду, мифическому предку клана, покоившемуся в разукрашенном склепе вблизи могилы Аннада. Бени сахр были уже достаточно оседлыми, чтобы проникнуться семитскими деревенскими суевериями, связанными со святыми местами, деревьями и гробницами. Шейх Мифлех подумал, что случай оправдывает добавление им еще одного головного шнура к истрепавшейся коллекции, обвивавшей надгробный камень Эссада, и иносказательно выразил свою просьбу к нам о приношении. Я снял одно из своих богатых украшений, привезенных из Мекки, заметив, что добродетель остается с дарителем. Бережливый Мифлех вложил мне в руку в обмен на подарок монету (полпенни), что, как он считал, давало ему теперь право говорить о том, что это украшение он купил. И когда я через несколько недель вернулся сюда и увидел, что украшение пропало, он грубо выругался мне на ухо по поводу святотатства некоторых безбожников шерари, ограбивших его предка. Турки мог бы сказать мне больше.
Крутая старая дорога вывела нас из Вади-Баира. У гребня горного кряжа мы нашли остальных своих людей, расположившихся на ночь вокруг костра, но на этот раз не было и речи о том, чтобы сварить кофе. Мы тесно улеглись вместе и молча ловили ухом гром пушек Алленби. Они говорили весьма красноречиво, и на западе вспыхивали слабые зарницы от выстрелов.
На следующий день мы прошли левее Тлайтуквата – знаменитых «Трех сестер», чьи чистые снежные пики были вехами на высоком водоразделе, до которого был примерно день пути, и за ними спустились по мягким волнистым склонам. Мягкость восхитительного ноябрьского утра напоминала лето в Англии, но эту красоту еще предстояло покорить. Я проводил привалы и ехал на марше в рядах людей бени сахр, приучая ухо к их диалекту и накапливая в памяти реалии племени, имена и личные замечания, которыми они обменивались.
В малонаселенной пустыне все знали друг друга и вместо книг изучали родословные. Оказаться невеждой в этой области означало прослыть либо невоспитанным, либо чужаком. А чужаков не допускали к семейному общению, не просили у них совета и не доверяли им. Не было ничего более утомительного и ничего более важного для успеха моей миссии, чем эта постоянная умственная гимнастика мнимого всезнания при встрече с каждым новым племенем.
На ночь мы остановились в одном из притоков Вади-Джеши, в кустах с хилой серо-зеленой листвой, которые понравились нашим верблюдам и обеспечили нам дрова для костра. Этой ночью орудийные выстрелы были слышны очень четко и громко, возможно, потому, что низина Мертвого моря отражала эхо поверх нашего высокого плато. Арабы шептались между собой: «Они все ближе. Англичане приближаются. Да простит Аллах людям грехи их…» Они сострадали погибавшим туркам, которые так долго их угнетали и которых, как ни странно, они любили больше, чем сильных иностранцев с их слепой уравнительной справедливостью.
Силу араб уважал мало: он больше уважал умение и искусность, часто в его достижении добивался желаемого результата. Но больше всего он уважал грубую искренность слов.
Выехав рано утром, мы рассчитывали завершить долгий путь до Аммари к заходу солнца. Мы переваливали через один за другим кряжи выжженного солнцем кремня, поросшего шафраном, таким ярким и близким, что все, куда хватал глаз, казалось золотым. Сафра и Джеша – так называли эти места люди племени сухур. Долины здесь были мелкие, глубиной всего в несколько дюймов. Русла их, напоминавшие марокканскую кожу, под воздействием бесчисленных ручейков после последнего дождя превратились в сложную извилистую зернистую сетку. Выпуклости каждой извилины, местами сверкавшие кристалликами соли, выглядели как серые груди из песка, затвердевшие вместе с высохшим илом; иногда из них торчали веточки кустов, которые оказывались каркасами этих причудливых скоплений песка. Русла эти – хвосты долин, уходившие к Сирхану, – всегда были хорошими пастбищами. Когда в их лощинах бывала вода, здесь собирались племена, раскидывавшие целые палаточные деревни. Таким же лагерем расположились и двигавшиеся с нами люди племени бени сахр. Когда мы ехали по однообразным спускам, они сначала указали на одну едва заметную пещеру с очагом и прямыми дренажными траншеями, а потом на другую, говоря: «Здесь была моя палатка, и здесь лежит Хамдан эль-Саих. Взгляните на эти сухие камни на месте моей постели, а рядом и постели Тарфы. Аллах был милостив к ней: она умерла в год самха, в Снайнирате, от укуса африканской гадюки».
Около полудня на гребне кряжа показалась группа верблюдов, бежавших быстрой рысью прямо на нас. Юный Турки, придерживая рукой карабин на коленях, пустил свою старую верблюдицу в галоп навстречу, чтобы выяснить, что это значило. «Ха! – воскликнул, обращаясь ко мне, Мифлех, когда верблюды все еще были в доброй миле от нас. – Это же Фахд на своей Хааре, вон он, впереди. Это наши родственники». Так оно и было. Фахд и Адхуб, главные из военных вождей племени зебн, расположились лагерем к западу от железной дороги, у Зизы, когда кто-то из племени гомани сообщил им новость о нашем караване. Они немедленно оседлали верблюдов и после тяжелой гонки нашли нас всего лишь на полпути. Фахд мягко упрекнул меня в том, что я собрался осуществить опасный рейд в его округе, в то время как он и его сыновья лежат и отдыхают в своей палатке.
Фахд был меланхоличным, молчаливым человеком лет тридцати, с мягким голосом, белым лицом, подстриженной бородой и трагическими глазами. Его юный брат Адуб был выше его ростом, хотя рост этот не был выше среднего, и сильнее. В противоположность Фахду, он был энергичным, шумным и выглядел неотесанным мальчишкой со своим вздернутым носом, лишенным растительности лицом и тускло блестевшими глазами, с каким-то голодным выражением перебегавшими с одного предмета на другой. Его заурядность подчеркивалась всклокоченными волосами и грязной одеждой. Фахд был чище, но при этом очень просто одет, и эта пара на своих лохматых верблюдах мало походила на шейхов. Однако оба были знаменитыми воинами.
В Аммари сильный холодный ночной ветер поднимал с соленого грунта колодцев клубы пепельной пыли, превращая ее в дымку, которая скрипела у нас на зубах. Кроме того, нам не нравилась вода. Она находилась на поверхности, как часто случается в Сирхане, но была слишком горькая и для питья не годилась. Однако мы нашли другой источник воды – колодец, который выстилал чистый известняк.
Эта вода (мутная, отдававшая смесью рассола и нашатырного спирта) находилась чуть ниже уровня каменной плиты, в каменной ванне с зазубренными краями. Дауд проверил ее глубину, столкнув туда Фарраджа в полном обмундировании. Тот скрылся из виду в желтизне воды и тут же тихо всплыл на поверхность под кромкой скалы, где его в сумерках не было видно. Дауд прождал в крайнем напряжении с минуту и, видя, что его жертва не всплывает, сорвал с себя плащ и бросился в воду, чтобы обнаружить улыбавшегося приятеля под нависшим выступом скалы. Ныряние за жемчугом в заливе позволяло им чувствовать себя в подобных ситуациях как рыба в воде.
Их вытащили из воды, и они вернулись к моему костру в изорванной одежде, окровавленные, с них капала вода; их волосы, лица, ноги, руки, тела были покрыты грязью и колючками, и они выглядели духами какого-нибудь Самуила. Оказывается, желая согреться, они затеяли борьбу на песке у колодца и упали в куст колючки. Было похоже, что мне придется расщедриться и подарить им новую одежду. Заронив в них надежду на это, я отправил обоих залечивать раны.
Мои телохранители, и особенно агейлы, по натуре были щеголями и тратили свое жалованье на одежду и на украшения, много времени у них уходило на заплетание в косы своих блестящих волос. Блеск волосам придавало масло.
Стремясь избавиться от паразитов, они часто раздирали кожу головы острозубым гребнем и опрыскивали верблюжьей мочой. Во времена господства турок какой-то немецкий лекарь в Бершеде научил их очищаться, запирая вшивых в солдатском сортире и держа там, пока они не поедят своих вшей.
К рассвету ветер стал слабее, и мы направились к Азраку. Однако едва мы отошли от колодцев, как раздался сигнал тревоги. В зарослях кустарника показались всадники. Собрав всех в наиболее выгодном месте, мы остановились. Индийский взвод занял позицию на небольшом гребне со склонами, изборожденными узкими руслами ливневых потоков. Индийцы мгновенно уложили верблюдов в ложбине за гребнем и грамотно расположили пулеметные точки. Али и Абдель Кадер выбросили свои темно-красные флаги, затрепетавшие под порывами легкого ветра. Наши стрелки, возглавляемые Ахмедом и Авадом, побежали на правый и левый фланги, и тут же завязалась долгая перестрелка. И вдруг все это внезапно прекратилось. Противник вышел из скрывавших его зарослей и цепочкой двинулся к нам, размахивая головными уборами и рукавами халатов и распевая приветственный военный марш. Это были воины племени серахин, направлявшиеся поклясться в верности Фейсалу. Услышав от нас последние новости, они повернули обратно и пошли вместе с нами, радуясь экономии времени в пути, – это племя не было ни воинственным, ни кочевым. Когда мы подошли к их палаткам в Айн-эль‑Бейде, откуда оставалось всего несколько миль до Азрака, они организовали довольно торжественный прием, где было собрано все племя, хотя прием этот и оказался довольно крикливым: женщины в то утро были охвачены страхом и с воплями провожали своих мужей, уходивших навстречу опасностям.
Однако теперь, всего через несколько часов, они возвращались, со своим шерифом, с арабскими флагами и с пулеметами, строем по сто человек в ряд, распевая песни так же весело, как и утром, перед выступлением. Я не спускал глаз с выделявшегося среди всех красного верблюда лет, вероятно, семи, на котором во второй шеренге ехал какой-то воин из племени серхан. Высокое животное не приходилось подгонять, оно шло великолепным широким шагом, и равного ему не было во всем отряде. Ахмед пристроился к нему, чтобы познакомиться с хозяином красавца.
В лагере наш отряд развели по палаткам, хозяевам которых завидовали другие, не удостоившиеся этой чести. Али, Абдель Кадера, Вуда и меня приютил Мтеир, главный шейх племени, беззубый дружелюбный старик; во время разговора он непрерывно поддерживал рукой отвисавшую нижнюю челюсть. Он принял нас подчеркнуто гостеприимно, попотчевав свежесваренной бараниной с хлебом. Вуд и Абдель Кадер, возможно, не сдержали некоторой брезгливости, потому что застольные обычаи племени серахин казались им грубыми. Следуя настояниям Мтеира, нам пришлось той ночью спать на его коврах. На наши свежие для них тела, желая, видимо, переменить свое меню, набросились все местные клещи, блохи и вши, явно натерпевшиеся от серахинской диеты. Их восторг был таким кровожадным, что я ни за какие блага мира не согласился бы продолжать их кормить. Как, по-видимому, и Али. Он сел, не в силах заснуть, как и я. Мы подняли шейха Мтеира и послали за молодым, энергичным Мифлехом ибн Бани, привыкшим командовать соплеменниками в бою. Объяснив им, что нужно Фейсалу, мы изложили свой план.
Серьезно выслушав нас, они сказали, что западный мост совершенно неприступен. Турки только что наводнили этот район военными строителями. Пройти мимо них незамеченными не было никакой надежды. Наши собеседники с большим подозрением относились к деревням племени моориш и к Абдель Кадеру. Ничто не могло убедить их направиться в любую из этих деревень под его руководством. Что касается Шебаба, у ближайшего моста, то они опасались, как бы тамошние крестьяне не напали с тыла. Кроме того, если бы пошел дождь, то верблюды не смогли бы идти обратно по жидкой грязи ремтхских равнин и весь отряд был бы отрезан и уничтожен.
Все это нас очень беспокоило. Племя серахин было нашим последним резервом, и, если бы его наиболее мужественные представители отказались пойти с нами, мы не смогли бы осуществить план Алленби к указанному времени. Поэтому Али собрал вокруг нашего небольшого костра лучших людей племени, а для усиления боевого духа позвал Фахда, Мифлеха и Адхуба, и мы принялись убеждать их, пытаясь сломить упрямую серахинскую осторожность, казавшуюся нам все более постыдной после такого долгого пребывания этого племени в способной научить всему пустыне.
Мы объясняли им, и не абстрактно, а конкретно, на их собственном примере, что только жизнь позволяет чувствовать, жить и любить в самых экстремальных обстоятельствах. Восстание не предполагает ни домов отдыха, ни дивидендов радости. Его дух несет борьбу, ее разрастание, выживание, пока способны выжить чувства, осознание каждого шага вперед как основы нового порыва, готовности к все горшим лишениям, к сильнейшей боли. Чувство не может ни отставать, ни забегать вперед. Прочувствованное волнение – это побежденное волнение.
Принадлежность пустыне – это в их понимании был рок бесконечной битвы с врагом, для которого не имели значения ни мир, ни жизнь, вообще ничто, кроме него самого, а поражение казалось свободой, дарованной Богом человечеству. Пользуясь этой нашей свободой, мы могли бы просто не делать ничего того, что можем делать, потому что жизнь тогда принадлежала бы нам самим и мы могли бы преодолевать ее трудности. Смерть могла бы показаться наилучшим из всех наших дел, как последняя, свободная, доступная нам праздность. И из двух полюсов, какими являются жизнь и смерть, или, менее драматично, праздность и деятельность, нам следовало бы избегать деятельности (которая есть вещество жизни). Среди людей могли быть лица нетворческие, чья праздность пуста, но их деятельность могла бы быть только материальной. Для осуществления нематериального, творческого, связанного с духом, а не с плотью, мы должны строго следить за тратой времени или волнений на физические потребности, поскольку у большинства людей душа стареет гораздо раньше тела. Своим прогрессом человечество обязано не работягам.
То была полубессвязная, сбивчивая, неплавная речь, с заминками и паузами, в нашей крайней необходимости отчаянно и непрестанно бившая как молотом по наковальне умов людей, сидевших вокруг угасшего костра. Впоследствии я вряд ли смог бы вспомнить ее смысл: в моей памяти стерлась ее суть и остались лишь покорное смирение этих серахинов, тишина ночи, в которой истаивала их суетность, и, наконец, их пылкая готовность идти вместе с нами, куда бы мы их ни повели. Еще до рассвета мы послали за старым Абдель Кадером и, отведя его в заросли кустарника, прокричали в его тугие уши, что воины племени серахин после восхода солнца выступят с нами, под его покровительством, в Вади-Халид. Он пробормотал, что это хорошо, а мы зареклись впредь, если будем живы, привлекать инвалидов к осуществлению наших планов.
Глава 75
Мы в изнеможении улеглись, чтобы хоть немного поспать, но нас снова подняли очень рано: необходимо было провести смотр погонщиков верблюдов из племени серахин. Это был своеобразный парад торопливо прошествовавших перед нами оборванных людей, но мы надеялись на то, что они высвободят нам наездников-воинов. Они оглашали воздух громким ревом, стараясь выглядеть как можно убедительнее. К сожалению, у них не было реального лидера. Мтеир был слишком стар, а Ибн Бани являл собою очень странную фигуру, скорее с амбициями политика, нежели воина. Однако они были нашей реальной силой, вопрос был решен, и в три часа пополудни мы выступили в Азрак, поскольку, проведи мы еще одну ночь в палатке, паразиты оставили бы от нас только сухие кости. Абдель Кадер и его слуги оседлали своих кобыл в знак того, что линия фронта была близко. Они ехали сразу за нами.
Первым, кто увидел Азрак, был Али, и мы в величайшем возбуждении устремились вверх на каменный гребень, разговаривая о войнах, песнях и страстях былых пастушьих царей, чьи имена звучали музыкой и которые любили этот город, и о римских легионерах, изнывавших в здешнем гарнизоне в далекие времена. И вот нашим взорам открылся синий форт на скале над шелестящими под ветром пальмами, со свежими лугами и ручейками. Об Азраке, как и о Румме, кто-то когда-то сказал: «Numen inest»[12]. Оба возникали перед глазами, словно по волшебству, как призраки, но если Румм был обширным, гулким, то непостижимая тишина Азрака казалась настоянной на воспоминании о странствующих поэтах и рыцарях, исчезнувших царствах, о преступлениях, о чести и о мертвом величии Хиры и Гасана. Каждый его камень или стебель лучился смутным представлением о так давно ушедшем светящемся, нежном рае.
Наконец Али натянул повод, и его верблюдица стала осторожно выбирать дорогу вниз, по потоку лавы, к яркой зелени болота за ручейками. Наши сощуренные глаза широко раскрылись, когда мы с облегчением убедились в том, что многодневная мука, которую причиняло отражение яркого солнечного света, миновала. «Трава!» – воскликнул Али и бросился из седла на землю, запустив руки и уткнувшись лицом в ее жесткие стебли, казавшиеся в пустыне такими мягкими. Потом он вскочил, возбужденный, со своим боевым кличем сорвал с головы платок и забегал взад-вперед около болота, перепрыгивая через красные каналы, в которых между стеблями тростника блестела словно сгустившаяся вода. Белые ноги Али мелькали между измятыми складками его кашемировой одежды.
Снова вернувшись к своим заботам, мы обнаружили, что среди нас не было Абдель Кадера. Мы искали его внутри форта, в пальмовом саду, за источником. Наконец послали на поиски людей, которые вернулись с арабами, сказавшими нам, что сразу же после того, как мы выехали, он повернул на север, через невысокие холмы, в сторону Джебель-Друза. Рядовые не знали наших планов, ненавидели Абдель Кадера и были рады его уходу, но для нас ничего хорошего это не предвещало.
Из трех наших вариантов мы отказались от Ум-Кейса – без Абдель Кадера долина Вади-Халид исключалась, и это означало, что мы должны были во что бы то ни стало взорвать мост в Тель-эль‑Шехабе. Для этого нам пришлось пройти по открытой местности между Ремтой и Дераа. Абдель Кадер ушел к противнику со сведениями о наших планах и о численности нашего отряда. Приняв разумные меры, турки могли бы устроить нам засаду у моста. Мы посоветовались с Фахдом и решили тем не менее двинуться вперед, надеясь на обычную непрофессиональность противника. Это было не очень уверенное решение. Пока мы его принимали, солнце стало сиять менее ярко, и казалось, что Азрак медленно погружался в атмосферу страха.
Следующим утром мы в раздумье ехали по извилистой тропе кремнистой долиной, а потом через горный кряж в Вади-эль‑Харит, где утопавшая в зелени дорога до боли напоминала некоторые места на родине. Али радовался, созерцая богатую зеленым кормом долину, название которой дало фамилию его семье. Наши верблюды теперь были обеспечены сочной едой, к тому же мы обнаружили в ложбинах среди кустов озерца, полные прозрачной воды от прошедшего на прошлой неделе ливня. Мы остановились, чтобы воспользоваться этим открытием для приготовления завтрака, и объявили долгий привал. Адхуб с Ахмедом и Авадом отправились охотиться на газель, мы же вернулись с целыми тремя подстреленными животными. Таким образом, привал наш удлинялся, и мы устроили второй завтрак, настоящий праздник с трапезой из прекрасного мяса, поджаренного на шомполах, когда снаружи оно становится черным как уголь, а внутри остается сочным и вкусным. Путешествующие по пустыне любили это лакомство, вот и в этом походе мы еще раз ощутили преимущества движения в дневное время, к тому же мы всегда бывали рады любой задержке.
К сожалению, отдых был испорчен судебным разбирательством. Кровная вражда между Ахмедом и Авадом во время погони за газелью вылилась в дуэль. Авад прострелил головной платок Ахмеда, а Ахмед продырявил плащ Авада. Я разоружил обоих, арестовал и громогласно приказал отрубить каждому большой и указательный палец правой руки. Страх перед таким наказанием заставил их публично пойти на мировую. Чуть позже все мои люди поручились за то, что дело улажено. Я сообщил об этом случае Али эль-Хусейну, который выпустил их на свободу с испытательным сроком, заверив их обещание, как печатью, древней и довольно странной, принятой у кочевников епитимьей в виде сильных ударов по голове лезвием тяжелого кинжала, пока показавшаяся кровь не дотечет до поясного ремня. Эти удары наносили болезненные, но не опасные скальповые раны, боль от которых сначала и шрамы впоследствии, как считалось, должны напоминать нарушителю о данном им обязательстве.
Мы снова проехали несколько миль превосходным аллюром по местности, изобиловавшей кормом для верблюдов, пока у Абу-Саваны не обнаружили кремнистую лощину, на дне которой узкий канал глубиной в два фута, футов в десять шириной и длиной с милю был до краев полон превосходной чистой дождевой водой. Это место должно было служить исходной точкой для нашего рейда к мосту. Чтобы убедиться в его безопасности, мы проехали несколько ярдов дальше, к вершине каменистого холма, и, оглядевшись, увидели внизу удалявшийся отряд черкесских всадников, посланных турками выяснить, не заняты ли источники воды. К обоюдному счастью, они уехали за пять минут до нашего появления в этих местах.
Следующим утром мы наполнили водой бурдюки, поскольку между нашим лагерем и мостом мы нигде бы больше не нашли источника, и не спеша ехали до тех пор, пока ровная пустыня не закончилась трехфутовой впадиной на кромке чистой равнины, простиравшейся на несколько миль до рельсов железной дороги. Мы остановились, чтобы дождаться наступления сумерек и безопасно перейти через полотно. Наш план состоял в скрытном переходе железной дороги, чтобы потом укрыться в других предгорьях, ниже Дераа. Весной низкие склоны этих холмов, покрытые новой травой и цветами, были полны пасшихся овец. С наступлением лета эти склоны высыхали и пустели, если не считать случайных путников, ехавших с не совсем понятными поручениями. Мы могли правильно рассчитать время расположения в их лощинах, чтобы обеспечить спокойный день.
Мы сделали привал, чтобы перекусить в очередной раз; надо сказать, что режим нашего питания резко нарушился: мы ели все, что могли, и так часто, когда для этого была возможность. Это облегчало наши запасы и не давало нам задумываться. Но даже при «занятости» день показался очень длинным. Наконец пришел час заката. Мрак в течение какого-то часа сгустился между холмами равнины, затем медленно затопил ее всю. Мы оседлали верблюдов. Спустя два часа быстрого марша по гравию мы с Фахдом, выехав на разведку, приблизились к железной дороге и без труда нашли каменистое место, где не оставалось бы следов после прохода нашего каравана. Турецкая железнодорожная охрана явно ничем не была озабочена, и это значило, что Абдель Кадер еще не вызвал паники у турок своими предательскими сообщениями о наших секретных планах.
Мы полчаса ехали по другой стороне от железнодорожной линии, а потом спустились в неглубокую скалистую впадину, густо поросшую сочными, мясистыми растениями. Это был Гадир-эль‑Абьяд, рекомендованный нам Мифлехом как место, удобное для засады. Расположившись в этом, по словам Мифлеха, надежном укрытии, мы улеглись между нашими навьюченными животными или около них для короткого сна. Рассвет показал, как далеки мы были от безопасности и укрытости. Когда стало рассветать, Фахд подвел меня к кромке нашего убежища, и оттуда мы увидели прямо перед собой луговину, полого спускавшуюся к железной дороге, от которой нас отделяло расстояние в пределах дальности ружейного огня. Это было крайне неудобно, но лучшего места было уже не найти. Нам пришлось простоять в ожидании целый день. То и дело сообщалось о каких-то фактах, наши люди отправлялись выяснять подробности, и низкая насыпь быстро обросла плотным бордюром из человеческих голов. Отпущенные попастись верблюды также требовали многочисленных надсмотрщиков, чтобы они вдруг не оказались на виду у противника. Каждый раз, когда проходил патруль, нам приходилось очень осторожно контролировать поведение животных, поскольку, если бы хоть один из верблюдов заревел или захрипел, мы были бы сразу обнаружены противником. Вчерашний день оказался долгим, этот показался нам еще длиннее: мы не могли даже приготовить еду, так как воду приходилось строго экономить, чтобы ее хватило и на следующий день. Одно сознание этого разжигало нашу жажду.
Мы с Али занимались последними приготовлениями к вылазке, чувствуя себя при этом как в тюрьме до самого заката. Нам предстояло дойти до Тель-эль‑Шехаба, поднять на воздух мост и к рассвету уйти обратно, на восток от железной дороги. Это означало, что рейд по меньшей мере в восемьдесят миль должен совершиться за тринадцать часов темноты, включая сложную операцию разрушения моста. Такая акция была за пределами возможностей большинства индусов. Они не были опытными наездниками и перетрудили своих верблюдов еще по дороге из Акабы. Любой араб оберегал свое животное и возвращал его домой после тяжелой работы в хорошем состоянии. Индусы старались как могли, но дисциплина их кавалерийского обучения привела к тому, что и они сами, и их животные сильно утомились за несколько наших легких переходов.
Мы выбрали шестерых лучших наездников, посадили их на шесть лучших верблюдов и поручили возглавить их Гасан Шаху – их офицеру и добрейшему человеку. Он решил, что этот небольшой отряд должен быть вооружен всего одним пулеметом Виккерса. Это было весьма серьезное сокращение нашей оборонительной мощи. Чем больше я анализировал наш план по уничтожению ярмукских мостов, тем менее удачным мне казалось начало его практического осуществления.
Племя бени сахр было племенем воинов, к серахинам же мы относились с подозрением. Поэтому мы с Али решили сделать нашей ударной группой людей из бени сахр, подчинив ее Фахду. Мы оставили нескольких серахинов охранять верблюдов, а другим поручили доставку взрывчатки пешим ходом к мосту. Для быстрой переноски в темноте по крутым склонам холма мы разделили груз взрывчатки на куски по тридцать фунтов, для обеспечения видимости уложив каждый кусок в белый мешок. Вуд занимался переупаковкой взрывчатки и разделил со всеми головную боль, возникшую у всех при манипуляциях с взрывчатым материалом. За работой время шло быстро. Мне пришлось в соответствии с обстановкой распределить группу моих телохранителей. Каждому хорошему наезднику было приказано неотступно находиться рядом с каждым из менее опытных местных воинов, чьим неоспоримым достоинством было знание местности. На каждую такую пару была возложена охрана того или другого иностранца, ответственность за безопасность которых лежала на мне. Им было приказано неотлучно находиться при них всю ночь. Али ибн эль-Хусейн взял с собой шестерых слуг; комплектование отряда было завершено двадцатью людьми из бени сахр и четырьмя десятками серахинов. Мы оставили хромых и ослабевших верблюдов в тылу, в Абьяде, на попечении остальных наших людей, дав им инструкции возвратиться в Абу-Савану до рассвета следующего дня и ждать там известий о нас. Двое моих людей внезапно заболели и почувствовали, что не смогут отправиться в рейд с нами. Я освободил их на эту ночь, а впоследствии и вообще от всех обязанностей.
Глава 76
В самый час заката мы попрощались с ними и двинулись по долине, хотя нам ужасно не хотелось ехать вообще. Темнота все сгущалась, когда мы перевалили через первый кряж и повернули на запад по заброшенной дороге паломников: проторенные пути всегда были нашими лучшими проводниками. Мы, спотыкаясь, спускались по неровному склону, когда ехавшие перед нами внезапно рванулись вперед. Мы последовали за нашими людьми и увидели, что они окружили перепуганного бродячего торговца с двумя женами и с двумя ослами, нагруженными виноградом, мукой и халатами. Они шли в Мафрак, на железнодорожную станцию, которая находилась в нашем тылу. Это было опасно, и мы предложили им разбить лагерь здесь и позволить одному из серахинов смотреть за тем, чтобы они не двигались с места. На рассвете их должны были освободить и дать уйти за линию к Абу-Саване.
Мы ехали по равнине теперь уже в абсолютной темноте, пока не увидели слабый отблеск белых следов дороги паломников. Это была та же самая дорога, по которой арабы ехали со мною из-под Рабега в мою первую ночь в Аравии. С тех пор за двенадцать месяцев мы проехали по ней около двенадцати тысяч километров – мимо Медины и Хедии, Дизада, Мудовары и Маана. Теперь оставалось немного до Дамаска, где должно было закончиться наше вооруженное паломничество.
Но мы опасались этой ночи: наши нервы были напряжены из-за бегства Абдель Кадера, единственного предателя за все время существования арабского движения. Просчитай мы все как следует, нам стало бы понятно, что у нас был повод для недовольства его поведением, но беспристрастный анализ не был в нашей традиции, и мы почти безнадежно думали о том, что арабское восстание никогда не завершит своего последнего этапа и станет лишь еще одним примером караванов, с энтузиазмом отправлявшихся в путь к некой туманной цели и терявших среди этой дикости мертвыми одного человека за другим без намека на ее достижение.
Какой-то пастух, а может, кто другой рассеял эти грустные мысли, открыв огонь из своей винтовки по нашему каравану, молчаливое приближение которого он почувствовал в темноте ночи. Он промахнулся, заорал от ужаса и, спасаясь бегством, раз за разом стрелял в нас, видевшихся ему в темноте какой-то коричневой массой.
Мифлех эль-Гомаан, бывший нашим проводником, резко повернул в сторону и вслепую повел нас вниз по головокружительному склону вокруг выступа холма. Прошла еще одна спокойная ночь, когда мы, раскачиваясь под тяжестью груза, двигались в правильном порядке под звездами. Следующим поводом для тревоги были донесшийся слева собачий лай и неожиданно возникший на нашем пути верблюд. На нем не было всадника, и он, вероятно, просто отбился от своих. Мы продолжали двигаться вперед.
Мифлех велел мне ехать рядом с ним, окликнув меня словом «араб», так как мое настоящее, известное противнику имя могло бы выдать меня в этой темноте кому не следовало. Мы ехали, спускаясь в густо заросшую лощину, когда почувствовали запах догорающего костра и увидели, как из кустов рядом с дорогой вышла какая-то женщина. Заметив нас, она тут же с пронзительным криком скрылась. Возможно, это была цыганка, потому что за ее появлением ничего не последовало. Мы подъехали к подножию близлежащего холма. На его вершине располагалась деревня, из которой по нам открыли огонь, когда мы были еще на большом расстоянии от нее. Мифлех свернул вправо через широкий распаханный участок. Мы медленно поплелись за ним, скрипя седлами, и вскоре остановились.
К северу от нас сверкало множество огней. Это была освещенная станция Дераа, через которую проходили армейские эшелоны, и мы отчасти успокоились, хотя и были озадачены беспечностью и явным равнодушием турок (нашей местью за такое пренебрежение было то, что эта вызывающая иллюминация стала для них последней: уже на следующий день станция Дераа погрузилась во тьму на целый год, вплоть до ее взятия нами). Сомкнутой группой мы проехали влево, вдоль гребня, и затем вниз, по длинной долине Ремты. Дорога становилась все ровнее, а грунт, взрыхленный бесчисленными кроличьими норами, был настолько мягок, что в нем утопали ноги наших верблюдов. Тем не менее мы должны были двигаться быстро, и Мифлех перевел свою упрямую верблюдицу на рысь.
Мне ехать было удобнее, чем многим другим, на красной верблюдице, которая привела наш караван в Бейду. Это было могучее животное с широким шагом, на несколько дюймов длиннее, чем у остальных верблюдов, и все ее поведение говорило о громадном запасе сил и выносливости. Я то и дело возвращался в конец колонны, требуя двигаться вперед быстрее. Индусы, как и все остальные, делали все, что могли, но грунт был таким тяжелым, что даже самые большие усилия оказывались не слишком успешными, и то и дело тот или другой из них отставал. Видя все это, я занял место замыкающего в колонне, вместе с Али ибн Хусейном, ехавшим на редкостной старой скаковой верблюдице. Ей было, наверное, лет четырнадцать, но, видно, еще никогда не приходилось бежать целую ночь напролет. Опустив голову, она бежала недждской иноходью для седока. Этот участок пути оказался трудным для наших уставших людей и верблюдов.
Часов после девяти взрыхленное поле наконец осталось позади. Дорога должна была улучшаться, но начал моросить мелкий дождь, и земля стала скользкой. Упал верблюд под одним их серахинов. Тот немедленно его поднял и пустился вперед. Упал верблюд и под седоком племени бени сахр, но также быстро поднялся. Потом мы увидели одного из слуг Али, стоявшего рядом с верблюдом. Али напустился на него, а когда бедняга забормотал извинения, сильно огрел его палкой по голове. Испуганное животное рванулось вперед, и ухватившемуся за подпругу рабу едва удалось запрыгнуть в седло. Али снова обрушил на него град ударов. Дважды свалился с верблюда и мой Мустафа, который не был опытным наездником. Ехавший рядом Авад каждый раз подхватывал повод его верблюда и помогал ему подняться в седло раньше, чем мы успевали к ним подъехать.
Дождь прекратился, и мы стали продвигаться быстрее. Теперь дорога шла под гору. Внезапно поднявшийся в седле Мифлех взмахнул саблей над головой. По раздавшемуся в ночи резкому металлическому звуку мы поняли, что проехали под телеграфной линией, шедшей в Мезериб. Серый горизонт перед нами словно бы отодвинулся, и нам показалось, что дорога пошла на подъем. Впереди и по обе стороны от нас все больше сгущался мрак. До наших ушей донесся слабый звук, похожий на какое-то дыхание, словно ветер зашелестел листьями деревьев где-то далеко впереди. Звук этот не прерывался и постепенно усиливался. Он исходил не иначе как от водопада под Тель-эль‑Шехабом, и мы уверенно поспешили в том направлении.
Через несколько минут Мифлех остановил своего верблюда, слегка ударил его по шее, и тот тихо опустился на колени. Мифлех слез с седла, и мы остановились рядом с ним у развалившейся каменной пирамиды на поросшей травой площадке. Перед нами с края черной скалы тяжело срывался тот самый поток, нараставший шум которого стал уже привычным для наших ушей. Мы стояли у самого конца Ярмукского ущелья, и справа, прямо под нами, был мост.
Мы помогли индусам спуститься с перегруженных верблюдов, чтобы не выдать себя ни звуком, и, разговаривая только шепотом, собрались вместе на влажной траве. Над Хермоном еще не поднялась луна, но ночной мрак уже наполовину отступил в преддверии рассвета, и по синевато-серому небу плыли клочья рваных облаков. Я распределил динамит между пятнадцатью носильщиками, и мы отправились к мосту. Люди бени сахр двинулись вниз по темным склонам впереди нас, чтобы разведывать дорогу. Прошедший дождь сделал дорогу предательски скользкой, и удержаться на ногах можно было, только крепко впечатывая в землю голые пятки. Двое или трое наших людей упали и сильно ушиблись.
Когда мы вышли на более твердый участок, на поверхность которого выступали обломки камней, к шуму водопада прибавился новый, лязгающий звук поезда, медленно приближавшегося со стороны Галилеи. Реборды колес пронзительно визжали на закруглениях пути, и над ущельем поднимались клубы пара от тяжело пыхтевшего паровоза. Серахины отставали. Их вел за нами Вуд. Мы с Фахдом взяли правее и в свете огня от паровозной топки увидели открытые платформы с людьми в хаки, возможно пленными, ехавшими в Малую Азию.
Мы прошли немного дальше и наконец увидали внизу, в бездонной черноте долины, что-то еще более черное, а у другого конца – вспыхивавший и гаснущий свет. Мы остановились, чтобы получше рассмотреть его в бинокли. То был мост, представший перед нашими глазами с этой высоты как будто на карте, с палаткой для охраны, стоявшей под темной стеной противоположной насыпи, над которой гнездилась деревня. Все было объято тишиной, нарушавшейся лишь шумом потока, и неподвижно, кроме пляшущего пламени костра перед палаткой. Вуд, чьей единственной обязанностью было повести группу дальше в случае моей гибели, изготовил индусов для обстрела палатки охраны, если этого потребовали бы обстоятельства. Али, Фахд, Мифлех и остальные с людьми племени бени сахр и с носильщиками динамита двигались дальше, пока мы не нашли тропу к ближайшему устою моста. Мы цепочкой пробрались по ней незамеченными, так как наши коричневые плащи и испачканные рубахи отлично сливались с высившимся над нами массивом известняка и с уходившими вниз обрывами, и спустились к рельсам прямо перед началом закругления пути, ведшего к мосту. Там все остановились, а мы с Фахдом поползли дальше. Мы добрались до опоры моста и продолжали двигаться, пряча лица в тени от рельсов, пока почти не уткнулись в серый скелет подвесной фермы. В шестидесяти ярдах от нас, на противоположной стороне ущелья, мы увидели одинокую фигуру часового на фоне другого устоя. Пока мы смотрели на него, он принялся расхаживать взад и вперед перед своим костром, ни разу не ступив ногой на сооруженный на головокружительной высоте мост. Я лежал и смотрел на него как зачарованный, как если бы забыл о нашем плане или чувствовал бы себя совершенно беспомощным, тогда как Фахд пополз назад вдоль стенки опоры, туда, где она ясно выступала из склона горы.
Это было плохо, так как я хотел подорвать саму ферму. И я пополз за носильщиками динамита. Прежде чем я дополз до них, раздался громкий стук упавшей и с грохотом покатившейся с высоты винтовки. Часовой остановился и оглянулся на этот звук. Он увидел высоко наверху, в свете медленно поднимавшейся луны, заливавшем ущелье и превращавшем это зрелище в прекрасную картину, пулеметчиков, перебиравшихся на новую позицию в отступавшую тень. Он громко закричал, потом поднял винтовку и выстрелил, продолжая звать караул. Возникло полное замешательство. Невидимые люди бени сахр, пригнувшись, бежали по узкой тропе над нашими головами, беспорядочно стреляя. Охрана моста бросилась в траншеи и открыла беглый огонь по вспышкам от выстрелов наших винтовок. Индусы, захваченные врасплох на ходу, не смогли изготовить к бою свои «виккерсы» и обстрелять палатку до того, как она опустела. Перестрелка стала всеобщей. Залпы турецких винтовок, отдававшиеся эхом в узком ущелье, сопровождались ударами пуль в скалы за спинами нашего отряда. Серахинские носильщики знали от моих телохранителей, что динамит от попадания пули взрывается, и когда вокруг засвистели пули, они побросали его в пропасть и убежали. Али бросился к нам с Фахдом на затемненный уступ, где мы оставались незамеченными, но были в руках противника, и объявил, что динамит теперь покоится где-то на дне ущелья.
О том, чтобы доставать его оттуда посреди ада завязавшейся перестрелки, не могло быть и речи, и мы благополучно поднялись по горной тропе через завесу турецкого огня на вершину. Там мы обнаружили недовольных Вуда и индусов, сказали им, что все кончено, и поспешили обратно к каменной пирамиде, где серахины уже карабкались на своих верблюдов. Мы, как могли, быстро последовали их примеру и погнали верблюдов резвой рысью, пока турки громогласно обсуждали случившееся на дне долины. Жители ближайшей деревни Турры услышали шум и тут же присоединились. Проснулись и другие деревни, по всей равнине замелькали огни.
В своем стремительном движении мы настигли группу крестьян, возвращавшихся из Дераа. Серахины, огорченные и раздраженные ролью, которую им пришлось сыграть (или тем, что я мог бы назвать поспешным отступлением), затеяли ссору и обобрали их дочиста.
Несчастные, подхватив своих женщин, обратились в бегство с душераздирающими мольбами о помощи. Их вопли, разбудившие всех в округе, услышали в Ремте. Оседлавшие верблюдов мужчины вернулись, чтобы напасть на нас с фланга, и на протяжении нескольких миль вокруг нас звучали ружейные залпы.
Мы оставили грабителей-серахинов с их добычей и поехали дальше в угрюмом молчании, насколько нам удавалось, держась вместе, в походном строю. Мои обученные люди с удивительным вниманием помогали подниматься упавшим, сажали к себе за спину тех, чьи верблюды получали слишком тяжелые повреждения, чтобы следовать принятым аллюром в общем строю. Грунт все еще оставался топким, а разрыхленные участки были еще более труднопроходимыми, чем раньше, но за нами осталось бесчинство, заставлявшее и нас, и верблюдов напрягаться из последних сил, словно какая-то свора гнала нас в убежище в горах. Наконец мы добрались до предгорий и по улучшившейся дороге ехали туда, где нас ждал покой, по-прежнему изо всех сил подгоняя изнуренных верблюдов, так как близился рассвет. Постепенно преследовавший нас шум затих, последние отставшие вернулись на свои места в строю, повинуясь замыкавшим колонну нам с Али ибн Хусейном, не скупясь раздававшим удары.
Рассвело как раз в тот момент, когда мы вышли к железной дороге. Вуд, Али и командиры, двигавшиеся теперь впереди, чтобы разведывать путь, развлекались обрезанием телеграфных проводов, попадавшихся во многих местах на нашем пути. Прошлой ночью мы перешли через линию перед тем, как взорвали мост в Тель-эль‑Шехабе, отрезав таким образом Палестину от Дамаска, а теперь лишали телеграфной связи Медину после всех пережитых мучений и опасностей. По-прежнему сотрясавший воздух справа от нас гром пушек Алленби был горьким аккомпанементом нашей неудачи.
Вставал серый рассвет, предвещая такой же серый моросящий дождь, который не замедлил и разразиться, – мягкий и безнадежный, будто смеявшийся над нашими верблюдами, на разбитых ногах тащившимися к Абу-Саване. На закате мы добрались до длинного водоема, и там те, кто оставался в ожидании нашего возвращения, с интересом подробно расспрашивали нас о нашей неудаче. Мы были глупцами, буквально все в равной степени, и поэтому бессмысленно было злиться и раздражаться. Ахмед и Авад снова подрались, юный Мустафа отказался варить рис, Фаррадж и Дауд лупили его, пока он не расплакался. Были избиты двое из слуг Али, и ни один из нас или из них не обратил на это ни малейшего внимания. Мы болезненно переживали провал рейда, наши тела были изнурены почти стомильным походом по отвратительной местности в отвратительных условиях, от заката до заката, без привала и без еды.
Глава 77
Нашей очередной заботой становилось продовольствие, и мы под холодным дождем держали совет о том, что нужно сделать для облегчения положения. Из Азрака мы доставили трехдневный рацион, что отняло у нас время до ночи, но вернуться с пустыми руками мы не могли. Племя бени сахр хотело славы, а серахины были осуждены за бесчестье слишком поздно, чтобы отказаться от нового опасного похода. В нашем резерве оставался всего один тридцатифунтовый мешок динамита, и Али ибн Хусейн, наслышанный о делах под Мааном и такой же араб, как все они, сказал: «Давайте взорвем какой-нибудь поезд». Эти слова были подхвачены со всеобщей радостью, и все взоры обратились ко мне, но я не мог немедленно разделить их надежд.
Взрывание поездов было предметом точной науки, эти акции требовали обдуманных действий достаточно укомплектованного отряда, с пулеметами на огневых позициях. Без тщательной подготовки это грозило осложнениями. На этот раз трудность состояла в том, что имевшиеся у нас пулеметчики были индусами, которые хотя и славные ребята, но в условиях холода и голода превращались каждый в полчеловека. Я не мог втянуть их в операцию, которая могла бы занять целую неделю, не обеспечив их достаточным рационом. Вынудить голодать арабов было бы не так жестоко, они не умерли бы от нескольких дней поста и могли бы так же хорошо драться с пустыми желудками, а в самом крайнем случае закалывали на мясо ездовых верблюдов. Индусы же, которые тоже были мусульманами, наотрез отказывались есть верблюжатину.
Я разъяснил всем эти тонкости, связанные с пищей. Али тут же заявил, что от меня требуется лишь взорвать поезд, предоставив ему с его арабами сделать все, что будет в их силах, без поддержки пулеметов. Поскольку в этом не отличавшемся повышенной бдительностью районе, который охранял лишь немногочисленный отряд резервистов, мы вполне могли бы поднять в воздух товарный поезд с гражданскими людьми, я согласился рискнуть. Это решение было встречено аплодисментами, после чего мы уселись в круг, чтобы покончить с остававшейся едой за очень поздним и холодным ужином (дрова под дождем промокли, и развести костер было невозможно). Наши сердца грела надежда на успех в операции.
Разочарованными остались лишь индусы, признанные арабами непригодными к участию в операции. На рассвете они отправились в Азрак. Больно было видеть то, как они переживали это, ведь они пошли со мною в надежде оказаться в реальной военной ситуации. Они впервые увидели перед собой мост, который нужно было взорвать, и вот теперь теряли маячивший в перспективе поезд. Чтобы смягчить удар по их гордости, я попросил Вуда сопровождать их в Азрак. Вуд согласился, правда не без возражений, но это оказалось мудрым решением для него самого, так как беспокоившее его болезненное состояние усугубилось и стало все больше походить на явные симптомы пневмонии.
Мы – а нас оставалось каких-нибудь шестьдесят человек – отправились обратно к железной дороге. Никто не знал этих мест, поэтому я повел отряд к Минифиру, где мы вместе с Заалем весной произвели большие разрушения. Вогнутый гребень на вершине горы был одновременно превосходным наблюдательным пунктом, местом для лагеря, пастбищем для верблюдов и путем для отхода. Мы расположились там на старом месте еще до захода солнца, поеживаясь от холода и осматривая огромную равнину, протянувшуюся, словно лист географической карты, до закрытых облаками вершин Джебель-Друза, где сквозь завесу дождя виднелись, как чернильные пятна, Ум и Джемаль и их деревни.
Едва стало смеркаться, как мы пошли вниз, чтобы заложить мину. Самым подходящим для этого местом казалась все та же, теперь восстановленная, дренажная труба на 172‑м километре дороги. Когда мы подошли к ней, послышался грохот колес, и в сгущавшемся мраке из тумана с северной стороны внезапно показался поезд, всего в двухстах ярдах от нас. Мы нырнули под длинную арку и слушали, как он прокатился над нашими головами. Нам было досадно, что пропустили этот поезд, но, когда все стихло, принялись закапывать заряд. Вечер был очень холодным, и долину заливали потоки дождя.
Четырехметровая арка была облицована добротной каменной кладкой и нависала над кремнистым руслом потока, стекавшего с той самой вершины, на которой мы недавно находились. Зимние дожди прорыли здесь узкий извилистый канал глубиной в четыре фута, послуживший для нас прекрасным подходом на расстояние в три сотни ярдов до линии. Там овраг расширялся и доходил прямо до дренажной трубы, которую было хорошо видно с рельсового пути. Мы тщательно замаскировали взрывчатку над аркой, закопав ее глубже, чем обычно, под шпалу, чтобы патруль не почувствовал под ногами более рыхлое место. Провода мы провели вниз по насыпи в кремнистое русло потока, где легко их замаскировали, и дальше – насколько хватило их длины. К сожалению, проводов хватило всего на шестьдесят ярдов, потому что в Египте были затруднения с изолированным кабелем и при снаряжении нашей экспедиции больше получить нам не удалось. Этого было вполне достаточно для подрыва моста, но мало – для поезда. Провода кончились у какого-то небольшого куста высотой дюймов в десять, росшего на береговой кромке ручья, и мы прикопали их рядом с этой очень удобной вехой. Оставить здесь, как это делалось всегда, присоединенную к ним подрывную машинку было невозможно, поскольку это место явно бросалось в глаза постоянно проходившему здесь патрулю.
Из-за глубокой грязи минирование отняло больше времени, чем обычно, и мы покончили с ним перед самым рассветом. Я ждал под насквозь продуваемой ветром аркой, пока рассветет, промокший и унылый, а затем прошел по всей зоне нашей работы, потратив еще полчаса на удаление всех следов, маскируя их опавшими листьями и высохшей травой и поливая потревоженную грязь дождевой водой из ближайшей неглубокой лужи. Едва я успел сделать это, как мне помахали, предупреждая о том, что приближается первый патруль. Я быстро отошел и присоединился к остальным, находившимся в укрытиях, заранее подготовленных вдоль ручья и его ответвлений с каждой стороны. Поезд приближался с севера. Подрывная машинка была в руках у долговязого невольника Фейсаля Хамуда, но прежде чем он дошел до меня, на большой скорости приблизился короткий поезд из четырех товарных вагонов. Проливной дождь над равниной и утренний туман скрыли поезд от глаз наших наблюдателей, которые заметили его слишком поздно. Эта вторая неудача раздосадовала нас еще больше, и Али стал поговаривать о том, что ничего путного из этого рейда не получится. Такая настроенность грозила перерасти в убежденность, что явно не способствовало осуществлению наших планов, поэтому, чтобы отвлечь внимание своих людей, я предложил выдвинуть наблюдательные посты далеко вперед: один в развалины на северной стороне, другой к большой пирамиде на южном гребне.
Хотя люди не завтракали, никто не жаловался на голод. Все с радостью занимались порученным делом, а мы пока бодро сидели под дождем, прижавшись для тепла друг к другу за бруствером, образованным нашими верблюдами. От дождя шерсть верблюдов завивалась, как у овец, отчего они выглядели странно взъерошенными. Когда дождь прекращался, что случалось редко, холодный завывавший ветер тщательно выискивал незащищенные части нашего тела. Прошло немного времени, и наши насквозь промокшие рубахи облепили нас, превратившись в неприятную обузу. У нас не было никакой еды, мы ничего не могли делать из-за дождя, и даже сесть было негде, если не считать мокрых камней и мокрой травы. Эта постоянная непогода все время напоминала мне о том, что она задержит наступление Алленби на Иерусалим и лишит его крупного шанса. Такое невезенье нас не слишком вдохновляло, так как нам предстояло стать партнерами Алленби в будущем году.
Даже при наилучших обстоятельствах ожидание достается тяжело, в тот же мрачный день оно было еще более тягостным. Даже вражеские патрули, спотыкаясь проходившие под дождем своим маршрутом, не выказывали должной бдительности, лишь небрежно оглядывали местность. Наконец около полудня, в момент короткого прояснения погоды, наблюдатели южного поста, отчаянно размахивая платками, подали сигнал о приближении поезда. Мы мгновенно заняли свою позицию, так как сидели на корточках в канаве, по которой струилась вода, у самой линии, чтобы не упустить еще одну возможность. Соответственно, укрылись и арабы. Я оглянулся на их засаду со своей огневой позиции и не увидел ничего, кроме серых склонов горы. Слышать звук поезда я не мог, но, доверяя наблюдателям, наверное, с полчаса стоял на коленях в полной готовности к действию. Когда тревога ожидания стала просто невыносимой, я просигналил наблюдателям, чтобы узнать, что происходило. Посланный ими человек сказал, что необычно длинный поезд шел очень медленно. Наши аппетиты разгорелись. Чем длиннее был поезд, тем богаче могла быть добыча. Вскоре мне сообщили, что он вообще остановился, но потом снова двинулся вперед.
Наконец почти через час я услышал пыхтение паровоза. Он был явно неисправен, и слишком тяжелый груз на подъеме оказался ему не под силу. Я припал к земле за своим кустом, когда состав стал медленно выползать из южной выемки и наконец прогремел над моей головой, подходя к дренажной трубе. Первые десять открытых вагонов были до отказа забиты солдатами. Однако времени для выбора опять не оставалось, и, когда паровоз оказался прямо над миной, я прижал рукоятку подрывной машинки. За этим ничего не последовало. Я четырежды поднял и опустил рукоятку.
Взрыва по-прежнему не было, и я понял, что стою на коленях на голой насыпи, у всех на виду, а поезд с турецкими солдатами проползает мимо в каких-нибудь пятидесяти ярдах от меня. Куст, который раньше казался высотой с фут, словно уменьшился до фигового листа, и, таким образом, я оставался единственным четко различимым предметом на окружающей местности. За мной на две сотни ярдов простиралась открытая долина; до укрытия, в котором меня ждали мои арабы, недоумевая, что со мной происходило, было не близко. Пытаться бежать было совершенно невозможно, так как турки сразу же повыскакивали бы из вагонов и прикончили нас всех. Если бы я сидел спокойно, то оставалась надежда на то, что на меня не обратят внимания, приняв просто за случайного бедуина.
Поэтому я неподвижно сидел на месте, считая минуты оставшейся жизни, пока мимо тянулись восемнадцать платформ, три товарных вагона и три классных с офицерами. Задыхавшийся паровоз вздыхал все реже и реже, и меня не оставляла мысль о том, что в следующий момент он развалится. Солдаты почти не обращали на меня внимания, но офицеров моя фигура явно заинтересовала, и они, выйдя на площадки своих вагонов, смотрели в мою сторону, указывая на меня пальцем. Я помахал им рукой, нервно улыбаясь и чувствуя, как мало был похож на простого пастуха в своей одежде из Мекки и с витым золотым обручем на голове. Возможно, я был обязан своим спасением пятнам грязи на одежде, дождливой погоде да их невежеству. Задняя площадка тормозного вагона медленно исчезала в северной выемке.
Когда он скрылся из виду, я вскочил на ноги, закопал провода и зайцем помчался в гору, где мог почувствовать себя в безопасности. Там я перевел дух и, оглянувшись, увидел, что поезд все-таки остановился. Он простоял почти час в пятистах ярдах от мины, пока механик поднимал давление пара в котле паровоза, а тем временем офицерский патруль вернулся к тому месту, где видели меня, и тщательно обыскал все вокруг. Однако провода были спрятаны надежно, и они ничего не обнаружили. Паровоз снова собрался с силами и вскоре ушел.
Глава 78
Мифлех был в отчаянии и даже думал, что я намеренно дал поезду уйти, а когда серахины узнали истинную причину, они заметили: «Нам не везет» – и с исторической точки зрения были правы. Но они придавали этим словам значение пророчества, и я саркастически припомнил им их храбрость на мосту неделю назад, намекая на то, что племя могло бы предпочесть охрану верблюдов. Немедленно поднялся страшный шум, серахины яростно напустились на меня, а воины из племени бени сахр встали на мою защиту. На шум прибежал Али.
Когда мы угомонились, первоначальное уныние наполовину позабылось. Али благородно поддержал меня, хотя бедняга был синим от холода и весь дрожал в приступе лихорадки. Он, задыхаясь, заметил, что их предок Пророк наделил шерифов даром провидения и поэтому он, Али, знал, что везенье возвращается. Слышать это им было приятно, и моим первым вкладом в будущую удачу было то, что я под дождем, не имея никакого другого инструмента, кроме кинжала, вскрыл корпус подрывной машинки и еще раз убедился в том, что электрическое устройство работало правильно. Мы вернулись к своему бдению у проводов, но ничего не происходило, и с наступлением вечера снова слышались громкие, пронзительные крики посреди всеобщего ворчания. Поезда все не было. Все кругом слишком промокло, чтобы можно было разжечь костер и приготовить еду. Единственным нашим запасом была верблюжатина. В ту ночь сырое мясо никого не соблазняло, и, таким образом, все наши животные дожили до следующего дня.
Али лежал на животе, пытаясь усмирить свою лихорадку. Его слуга Хазен отдал хозяину свой плащ, чтобы он мог накрыться потеплее. Я также не остался в стороне. Едва я приютил Хазена под своим плащом, как обнаружил, что по нему заползали мириады паразитов. Оставив ему плащ, я спустился по склону, чтобы подсоединить подрывную машинку, и после этого провел всю ночь там, на насыпи, один, под пение телеграфных проводов, даже не думая о том, чтобы уснуть, – так мучителен был холод. За долгие часы ничего не произошло, а мокрый рассвет показался мне еще более невыносимым, чем обычно. Мне были до смертельной тошноты отвратительны Минифир, железные дороги, ожидание и подрыв поездов. Я поднялся наверх, в расположение основной части отряда, когда на полотне железной дороги показался утренний патруль. Небо чуть посветлело. Проснулся Али, чувствовавший себя гораздо лучше, и нас ободрил его воспрянувший дух. Невольник Хамуд накануне нарезал из мокрого хвороста палочки и, спрятав на своем теле под одеждой, продержал их там всю ночь. Они стали почти сухими. Мы срезали несколько тонких полосок с куска динамита, и его горячее пламя позволило разгореться костру, а сухуры тем временем быстро закололи чесоточного верблюда, лучшего из оставшихся наших верховых животных, и принялись траншейными лопатками рассекать его на порции.
В этот самый момент наблюдатель с северного поста прокричал о приближении поезда. Забыв про костер, мы, задыхаясь, совершили бросок в шестьсот ярдов вниз по склону и дальше к нашей прежней позиции. Из-за поворота с громким свистом приближался поезд – великолепный состав с двумя паровозами и двенадцатью пассажирскими вагонами, на всех парах преодолевавший подъем. Я подорвал мину под первым ведущим колесом первого паровоза. Грянул ужасающий взрыв. Мне в лицо ударила черная земля, я почувствовал, как меня подхватил смерч и опустил обратно, с разорванной до плеча рубахой, а по руке из длинных рваных царапин стекала, капая на землю, кровь. Между моими коленями лежала подрывная машинка, смятая под искореженным железным листом, покрытым сажей. Прямо передо мной валялась ошпаренная кипятком, дымящаяся верхняя половина человеческого тела. Сквозь пар и пыль от взрыва я посмотрел наверх, и мне показалось, что на первом паровозе вообще не было котла.
Я тупо подумал, что пора поспешить на помощь, но, едва пошевелившись, почувствовал сильную боль в правой ноге и понял, что могу двигаться, только сильно хромая; к тому же не проходило головокружение. Вскоре голова моя пришла в порядок, и я заковылял в направлении верхней долины, откуда арабы вели беглый огонь по переполненным вагонам. Снова закружилась голова, но я подбадривал себя, не переставая твердить по-английски одну и ту же фразу: «О, лучше бы этого не случилось».
Когда противник стал отвечать на наш огонь, я был уже почти на полпути от своих. Али видел, как я упал, и, подумав, что я тяжело ранен, устремился ко мне на помощь вместе с Турки и с двумя десятками его слуг и людей из племени бени сахр. Турки заметили это и семерых из них убили за несколько секунд. Другие рванулись ко мне – готовые модели для любого скульптора. Их широченные белые хлопчатобумажные штаны, напоминавшие колокола, охватывали стройные талии и лодыжки, а лишенные растительности коричневые тела и локоны, туго заплетенные у висков в виде длинных рогов, делали их похожими на танцовщиков русского балета.
Мы вместе доползли до укрытия, и там я успокоился, поняв, что фактически и в этот раз не был серьезно ранен, хотя, кроме синяков, порезов и ушибленного пальца ноги, были еще и пять различных касательных пулевых ранений (в том числе глубоких и вызывавших боль), не говоря уже об изорванной в клочья одежде.
Укрывшись в русле потока, мы осмотрелись. Взрывом была разрушена арка дренажного устройства, и за нею лежала рама первого паровоза, в каком-нибудь футе от насыпи, с которой он скатился. Второй паровоз свалился в этот провал, лежал поперек разрушенного тендера первого. Его рама была скручена взрывом. Я понял, что оба они непригодны для восстановления. Второй тендер валялся с другой стороны полотна, а первые три вагона вошли один в другой, как секции подзорной трубы, и были полностью разрушены.
Остальная часть состава сошла с рельсов; накренившиеся вагоны упирались один в другой под разными углами, образуя чудовищный зигзаг вдоль полотна. Один из них был салон-вагоном, расцвеченным флагами. В нем находился Ахмед Джемаль-паша, командовавший Восьмым армейским корпусом и ехавший защищать Иерусалим от Алленби. Его люди находились в первом вагоне, а автомобиль – в хвосте поезда. Мы вывели его из строя. В числе чинов его штаба мы заметили священнослужителя, которым, как мы подумали, был Асад Шукайр, имам при Ахмеде Джемале-паше, печально известный протурецкий осведомитель. Мы стреляли по нему, пока он не упал. Понимая, что наши шансы невелики, мы старались не терять времени. В поезде было около четырех сотен солдат, и те, кто уцелел, теперь пришли в себя после потрясения и, находясь под прикрытием, вели по нам прицельный огонь. В первый же момент наша группа на южной ветке ручья сошлась с противником и почти выиграла схватку. Восседавший на своей кобыле Мифлех переместил офицеров из салон-вагона в канаву под насыпью. Он был слишком возбужден, чтобы остановиться, и продолжал стрелять, и таким образом он со своими людьми вышел из боя без потерь. Следовавшие за ним арабы вернулись, чтобы захватить валявшиеся на земле винтовки и медали, а также забрать из поезда мешки и ящики. Если бы мы поставили на огневую позицию пулемет для прикрытия дальней стороны, согласно моей практике минирования, не ухитрился бы бежать ни один турок.
На вершине горы к нам присоединились Мифлех и Адхуб и спросили о Фахде. Один из серахинов рассказал, как он провел первую атаку, пока я лежал, выбитый из строя, рядом с подрывной машинкой, и был убит на подходе. В доказательство этого мне показали его ремень и винтовку и заверили, что они пытались его спасти. Адхуб не сказал ни слова, вылез из оврага и побежал вниз по склону. Мы следили за ним, затаив дыхание, насколько могли выдержать легкие, турки его, по-видимому, не видели. Минутой позже он уже тащил раненого Фахда за левую часть насыпи. Мифлех вернулся к своей кобыле, уселся в седло и погнал ее вниз, за ответвление ручья. Они вместе подняли Фахда на луку седла и вернулись к нам. Пуля попала Фахду в лицо, выбив четыре зуба и пробив язык. Он упал без сознания, снова пришел в себя до того, как к нему пробрался Адхуб, и пытался, захлебываясь кровью, подняться на четвереньки, чтобы отползти в сторону. Теперь он достаточно восстановил равновесие, чтобы держаться за седло. Его посадили на первого попавшегося верблюда и тут же увезли.
Видя, что у нас все спокойно, турки стали продвигаться вверх по склону. Мы дали им приблизиться на половину разделявшего нас расстояния, а затем открыли залповый огонь, убив человек двадцать и обратив остальных в бегство. Земля вокруг поезда была усеяна трупами, а из искалеченных вагонов выбежали солдаты и на глазах своего командира, проявляя бесстрашие, принялись нас окружать.
Нас теперь оставалось всего около сорока человек, и было очевидно, что мы не сможем устоять против турок. Небольшими группами мы начали отходить по руслу небольшого ручья, оборачиваясь под защитой каждого выступа, чтобы продолжать неприцельный огонь по противнику. Малыш Турки отличался каким-то нечеловеческим хладнокровием. Его устаревший турецкий кавалерийский карабин вынуждал так высовывать голову, что Турки поймал четыре пули своим головным платком.
Али злился на меня за то, что мы отходили слишком медленно. По правде говоря, меня мучили свежие раны, я хромал, но, чтобы скрыть от него эту истинную причину, делал вид, что со мной все в порядке и что я просто с интересом изучаю действия турок. Такие последовательные остановки, в течение которых я набирался сил для следующего броска, вынуждали его и Турки сильно отставать от остальных. Наконец мы достигли вершины горы. Здесь каждый вскочил на ближайшего верблюда, и все на полной скорости устремились на восток, в пустыню. Там, в безопасности, мы разобрались со своими верблюдами. Невозмутимый Рахайль, несмотря на всеобщее возбуждение и беспорядочный отход, привез с собой, привязав к луке седла, громадный кусок верблюжатины: это было мясо животного, убитого в самый момент подхода поезда. Мы сделали привал пятью милями дальше, когда увидели небольшую группу на четырех верблюдах, двигавшуюся в том же направлении, что и мы. То был наш товарищ Матар, возвращавшийся из своей деревни в Азрак с грузом винограда и всяких крестьянских деликатесов.
Мы остановились под большой скалой в Вади-Дулейле, где стояло голое фиговое дерево, и приготовили себе первую за три дня еду. Там же мы как следует перевязали Фахда, полусонного от усталости и тяжелого ранения. Адхуб взял один из новых ковров Матара и, уложив поперек верблюжьего седла, ушил его концы в виде двух карманов. В один карман положили Фахда, в другой забрался Адхуб в качестве противовеса.
В этой стычке с врагом были и другие раненые. Мифлех собрал самых юных раненых отряда и заставил их смачивать свои раны мочой в качестве сильного антисептика. Мы делали все возможное, чтобы восстановить здоровье всех пострадавших. Я приобрел еще одного чесоточного верблюда, чтобы обеспечить людей хорошим питанием, выплачивал вознаграждения, компенсации родственникам убитых, награждал за смелость и доблесть в бою, например за захват шестидесяти или семидесяти винтовок. Это были скромные трофеи, но пренебрегать ими было нельзя. Серахины, которым до этого приходилось вступать в бой без винтовок, а лишь вооружившись камнями, теперь имели по две винтовки на каждого. На следующий день мы вышли в Азрак и были встречены там очень гостеприимно. Мы хвастливо – да простит нас Бог! – называли себя победителями.
Глава 79
Дождь лил непрерывно, и земля насквозь пропиталась водой. С погодой Алленби не повезло, и в этом году было невозможно рассчитывать на значительное продвижение. Тем не менее мы решили держаться Азрака. Отчасти он мог бы быть агитационной базой, от которой наше движение могло бы распространяться на север, отчасти мог бы стать интеллектуальным центром и, наконец, мог бы оторвать Нури Шаалана от турок. Сам он колебался, не проявляя этой инициативы исключительно по той причине, что имел состояние в Сирии, а также опасаясь поставить под угрозу интересы своих соплеменников, если бы они таким образом лишились своего естественного рынка. Мы же, поселившись в одном из его главных замков, самим этим фактом могли бы чисто психологически препятствовать его переходу на сторону противника. Благоприятным для нас было и географическое положение Азрака, а старый форт мог бы быть удобной штаб-квартирой, если сделать его пригодным для жизни, какой бы суровой ни оказалась зима.
Таким образом, я обосновался в его южной надвратной башне и велел своим шестерым парням из племени хауран, не чуравшимся физической работы, соорудить из хвороста, пальмовых веток и глины подобие крыши над открыто торчавшими к небу древними каменными стропильными опорами, на которые когда-то опирались перекрытия строения. Али расположился со своим штабом в юго-восточной угловой башне и усовершенствовал ее крышу, сделав ее непроницаемой для дождя и ветра. Индусы защитили от непогоды свои северо-западные помещения. В западной башне с земляным полом мы устроили склад, занеся туда свои припасы через небольшие ворота. Это было самое надежное и сухое место. Люди биаша поселились подо мной, таким образом мы блокировали вход в южную воротную башню, превратив ее в большое закрытое помещение, затем открыли большую арку, ведшую из двора в пальмовый сад, сколотили просторный загон и каждый вечер заводили туда верблюдов.
Хасан Шаха мы назначили сенешалем. Его первой заботой как истого мусульманина была небольшая мечеть во дворе. Над одной ее половиной сохранился навес, под которым арабы держали овец. Он отрядил два десятка своих людей для тщательной уборки площадки под навесом и велел им начисто вымыть мощеный пол в мечети. Мечеть стала самым привлекательным местом для молений. Святое место, посвященное одному Богу, разрушительное время за долгие годы открыло всем ветрам, ливням и иссушающему солнцу, и это новое вхождение в него верующих напоминало им о прежних спокойных временах.
Очередной нашей задачей было оборудование на башнях огневых позиций для пулеметов, чтобы можно было контролировать подходы к форту. Затем он учредил официальный пост часового (настоящее чудо, предмет удивления в Аравии), главной обязанностью которого было закрывание потерны на заходе солнца. Ее дверь уравновешивалась тяжелым базальтовым противовесом в фут толщиной, поворачивавшимся на шкворнях, заделанных в порог и в притолоку проема. Сдвинуть ее с места стоило большого труда, и когда она наконец с лязгом и скрежетом захлопывалась, западная стена старого форта вздрагивала от верха до основания.
Тем временем мы раздумывали над организацией снабжения продовольствием. Акаба была далеко, и зимой дороги туда становились почти непроходимыми, поэтому мы решили снарядить караван в нейтральный Джебель-Друз, до которого был всего один день пути. Заботу об этом взял на себя Матар. Отправившись туда, он вскоре пригнал целую вереницу верблюдов с разными продуктами, отвечавшими обычаям и вкусам людей нашего разношерстного отряда. Кроме моих телохранителей, привычных жить в любых условиях, у нас были еще и индусы, которые пищу без перца вообще не считали едой. Али ибн Хусейн любил баранину и сливочное масло и кормил своих людей, как и биаша, поджаренной пшеницей. Приходилось думать также и о гостях, и о беженцах, которых со всеми основаниями можно было ожидать, как только слухи, что мы расположились в Азраке, дойдут до Дамаска. До их появления нам было необходимо отдохнуть хотя бы несколько дней, и мы сидели, наслаждаясь осенними дождями, чередовавшимися с ясной солнечной погодой. У нас были овцы и мука, молоко и дрова. Жизнь в этой крепости, в противоположность прозябанию среди зловещей грязи, обещала быть достаточно приятной.
И все же покой был нарушен раньше, чем мы могли ожидать. У Вуда, который уже некоторое время болел, начался тяжелый приступ дизентерии. Он являлся главным инженером базы в Акабе, и у меня не было оснований удерживать его у нас дольше, кроме одного – нежелания отпускать человека, который был по душе всему нашему обществу. Мы выделили группу людей, которая должна была отправиться с ним на побережье, назначив в этот эскорт Ахмеда, Абдель Рахмана, Махмуда и Азиза. Они должны были немедленно вернуться из Акабы в Азрак с новым караваном продовольствия, в частности с диетой для индусов. Остальным моим людям предстояло праздно ожидать развития ситуации.
А затем нахлынул поток посетителей. Они прибывали непрерывно, день за днем. Это могла быть стрелявшая в воздух и оглашавшая округу пронзительными криками, мчавшаяся на рысях колонна, что означало парад бедуинов. Это могли быть и представители племен – руалла, или шерарат, или серахин, или сердие, или же бени сахр, вожди с громкими именами, вроде Ибн Зухайра, Ибн Каебира, Рафы и Курейши, или же мелкие отцы семейств, демонстрировавшие свое рвение перед Али ибн Хусейном. Или могли ворваться диким галопом на лошадях друзы, или же неиствовавшие воинственные крестьяне с Аравийской равнины. Порой это был какой-нибудь осторожный, медленно двигавшийся караван верховых верблюдов, с которых неуклюже слезали сирийские политики или торговцы, не привыкшие к дороге. В один прекрасный день появилась сотня несчастных армян, бежавших от голода и от грядущего террора турок. Могли появиться щеголевато одетые конные офицеры или арабы, дезертировавшие из турецкой армии, за которыми часто следовала плотная компания наших арабов. Они ехали и ехали, изо дня в день, пока нетронутый грунт пустыни, каким мы встретили его в день нашего прихода сюда, не покрылся звездообразной сетью свежепротоптанных серых дорог, устремившихся к Азраку.
Али назначил сначала одного, потом двоих и, наконец, троих церемониймейстеров, которые принимали нараставший поток вновь прибывавших, отсортировывали поклонявшихся от любопытствовавших и представляли их в установленное время ему или мне. Все хотели знать о шерифе, об арабской армии и об англичанах. Купцы из Дамаска везли подарки: засахаренные фрукты, кунжут, карамель, абрикосовую пастилу, орехи, шелковые одежды, парчовые плащи, головные платки, овечьи шкуры, войлочные ковры с чеканными орнаментами, персидские ковры. Мы отвечали им, предлагая сахар, кофе, рис и рулоны белого хлопчатобумажного полотна: в условиях военного времени получать все это у них не было возможности. Все хорошо знали, что в Акабе такого добра полно, так как товары поступали туда через открытое море со всех рынков мира. Таким образом, арабское дело, бывшее их делом по внутреннему ощущению и созвучное их инстинкту и склонности, становилось их делом также и в плане личной заинтересованности. Медленно, но верно наш пример и пропаганда склоняли их в нашу сторону. Постепенно мы отбирали из них тех, кто мог бы стать самыми надежными нашими единомышленниками.
Крупнейшим активистом дела Фейсала на Севере был шериф Али ибн Хусейн. Помешанный соперник самых диких племен в их самых чудовищных делах теперь обращал все усилия на более достойные цели. Смешавшиеся в нем ипостаси делали его лицо и тело мощным фактором убеждения. Не было человека, который, раз встретившись с ним, не хотел бы увидеться снова, особенно когда он улыбался, что с ним бывало редко, – одновременно губами и глазами. Красота была его осознанным оружием. Одевался он безупречно, только в черное или белое, и придавал большое значение жестам.
Дополнением к его физическому совершенству и необычному изяществу было богатство. Все это делало его могущественным и сильным. Ему никогда не изменяли его мужество, готовность быть разрезанным на куски, добиваясь своего. Его гордость прорывалась в военном кличе: «Я харит» – отпрыск двухтысячелетнего клана флибустьеров, а огромные глаза, белые, с медленно вращавшимися крупными черными зрачками, подчеркивали ледяное достоинство, служившее ему идеальной опорой и средством успокоения.
И все же, несмотря на эту полноценность, его не покидало угнетенное состояние, отмеченное необъяснимым стремлением простых беспокойных людей к абстрактному мышлению. Его телесная сила росла день ото дня и ненавистно облекала плотским то робкое нечто, которого он желал больше всего. Его бурная веселость была не более чем признаком тщетного стремления обессилить, погасить свое желание. Эти постоянно искушавшие иностранцы подчеркивали его отстраненность, его нежелательное отчуждение от своих соплеменников. Несмотря на свою инстинктивную тягу к исповеди и к компании, ему не удавалось найти близких друзей. Но и один он также не мог оставаться. Если у него не было гостей, его слуга Хазен должен был готовить еду, которую Али съедал в обществе своих невольников.
В эти долгие ночи мы были защищены от всего мира. За стенами нашего укрытия стояла зима, и в дождь, в темноте мало кто отважился бы на авантюру напасть на нас, либо пробравшись через лабиринты лавы, либо со стороны болота, – это были два единственных подхода к нашей крепости. Кроме того, у нас были призрачные хранители. В первый же вечер, когда мы сидели с серахинами, после того, как Хасан Шах сделал обход и был от души разлит кофе, снаружи, из-за башен, донесся странный протяжный звук, похожий на плач. Ибн Бани схватил меня за руку и, задрожав, прижался ко мне. «Что это?» – шепотом спросил я его, и он, задыхаясь, ответил, что это собаки племени бени хилаль, легендарных строителей форта, каждую ночь обыскивают все шесть башен в поисках своих покойных хозяев.
Мы внимательно прислушались. Через черную базальтовую раму окна комнаты Али проникал прерывистый шелест, несомненно от ночного ветра, шевелившего увядшую листву пальм. Этот звук напоминал шум английского дождя, падающего на еще не пересохшую палую листву. Затем плачущие звуки повторились, потом еще и еще, медленно становясь все громче, пока не превратились в рыдания, перекатывавшиеся вокруг стен глубокими валами, а потом замерли, жалкие, словно придушенные. В такие минуты наши люди принимались сильнее стучать, измельчая кофейные зерна, а арабы внезапно затягивали песню, чтобы занять уши и не дать им услышать о какой-нибудь беде. За стенами не было бедуинов, которые ждали бы чего-нибудь таинственного, а из наших окон не было видно ничего, кроме водяной пыли, взвешенной во влажном воздухе и преломлявшей свет от нашего камина. Оставалась легенда; но волки или шакалы, гиены или охотничьи собаки охраняли нас лучше, чем любое оружие.
Вечером, после того как мы закрывали ворота, все гости собирались либо в моей комнате, либо в комнате Али, и после трапезы и кофе вместе со всякими историями ходили по кругу, пока всех не одолевал сон. В грозовые ночи мы приносили хворост и навоз и разжигали большой костер на полу, посреди комнаты. Вокруг него расстилали ковры и овечьи шкуры с седел и в свете огня говорили о своих сражениях или слушали традиционные рассказы гостей. Прыгающие языки пламени гонялись за нашими размытыми дымом тенями, метавшимися по грубым каменным стенам, искажая их на выбоинах в камне и на выступах его неровной поверхности. Когда рассказы иссякали, наш правильный тесный круг нарушался, мы меняли позы, перенося тяжесть тела на другое колено или локоть, и снова по кругу звенели кофейные чашки, и слуга разгонял полами халата синий дымок от костра, поднимая в воздух струйки мерцающей золы и отрывая от них медленно гаснущие искры. Пока тишину не нарушал голос очередного рассказчика, мы слушали, как капли дождя с коротким шипением падают с каменных стропил крыши прямо в центр очага.
Наконец словно само небо превратилось в дождь, и теперь уже к нам не могла добраться ни одна живая душа. В одиночестве мы постигали все муки заточения в этих мрачных древних башнях с не связанной известковым раствором каменной кладкой, где гулял свободно ветер через щели. Струи дождя пробивались по ним через всю толщу стен и падали на пол комнат. Мы укладывали в несколько слоев пальмовые ветви, чтобы они защищали нас от струившейся по полу воды, застилали их войлочными матами, а поверх клали овечьи шкуры, сами же накрывались другим матом в качестве щита от воды, капавшей сверху. Стоял ледяной холод, и мы прятались здесь, в неподвижности, с мрачного рассвета до темноты, и наши мозги казались нам подвешенными между этих массивных стен, через каждое окно которых белым вымпелом врывался пронизывающий туман. Прошлое и будущее плыли над нами подобно неиссякаемой реке. Мы видели сны, соответствующие месту: осады и пиры, рейды, убийства, любовное пение в ночи. Этот уход сознания из наших скованных тел был некой формой расслабляющей снисходительности, которая одна могла изменить восприятие реальности. Я мучительным усилием воли снова вернулся в настоящее и заставил себя осознать, что эту зимнюю непогоду нужно использовать для изучения местности вокруг Дераа.
Пока я раздумывал, как поеду на эту рекогносцировку, одним дождливым утром к нам без предупреждения явился тафасский шейх Талаль эль-Харейдин. Он был известным преступником, за чью голову была назначена крупная цена, но это был такой почитаемый преступник, что разъезжал без страха всюду, где ему вздумается. За два страшных года он, согласно официальной версии, убил двадцать три турка. Его сопровождали шестеро блестящих всадников, да и сам он явно любил покрасоваться, подстраиваясь под манеры верхушки хауран. На нем было нечто вроде овчинной племенной куртки чистейшей ангоры, подбитой тонким зеленым сукном, с шелковыми накладками и кружевным узором. Под нею виднелась шелковая одежда. Высокие сапоги, отделанное серебряное седло, сабля, кинжал и винтовка вполне отвечали его репутации.
Он с важным видом подошел к нашему «кофейному очагу», как человек, не сомневавшийся в гостеприимной встрече, громогласно приветствуя Али (после нашего долгого пребывания в гуще бедуинских племен все крестьяне говорили очень громко), с широкой улыбкой посетовал на непогоду, прошелся по поводу нашего старого форта и помянул недобрым словом противника. Выглядел он лет на тридцать пять, коренастый и крепкий, с полным лицом, обрамленным подстриженной бородой, и с длинными заостренными усами. Его круглые насурманенные глаза казались еще круглее, крупнее и темнее. Он был пламенно предан нашему делу, и мы были рады ему, потому что даже одно его имя звучало магически для племени хауран. Убедившись в течение дня в его надежности, я уединился с ним в пальмовом саду и рассказал о своем намерении изучить территорию, соседствовавшую с его родными местами. Эта идея привела его в восторг, и он оказался для меня таким заботливым и неунывающим компаньоном, каким только мог быть сириец в седле на хорошей лошади. В качестве телохранителей со мной ехали специально нанятые люди – Халим и Фарис.
Мы проехали за Умтайю, изучая дороги, осматривая колодцы и лавовые поля, пересекли железнодорожную линию, которая вела в Шейх-Саад, и повернули на юг, к родному для Талаля Тафасу. На следующий день доехали до Тель-Арара, великолепной позиции, контролировавшей Дамасскую железную дорогу и господствовавшей над Дераа. Затем мы проехали через прорезанную ручьями холмистую местность до Мезериба на Палестинской железной дороге, планируя и рассчитывая наше продвижение, когда мы поднимем всеобщее восстание во имя победы. Я не исключал того, что ближайшей весной прорвется вперед и Алленби.
Глава 80
Чтобы с пользой завершить рекогносцировку Хауранской низменности, необходимо было посетить Дераа, ее главный город. Мы могли отрезать ее с севера, запада и юга, разрушив все три железные дороги, но было бы еще более желательно сначала напасть на железнодорожный узел, а потом двигаться дальше. Однако Талаль не мог сопровождать меня дальше, поскольку его здесь слишком хорошо знали. Мы расстались, выразив взаимную благодарность, и отправились на юг, вдоль линии железной дороги, до подступов к Дераа. Там мы спешились. Халим взял нескольких пони и направился в Нисиб, что южнее Дераа. Я планировал обойти с Фарисом станцию железной дороги и город и после захода солнца доехать до того же Нисиба. Фарис был моим самым лучшим спутником в этом походе, потому что выглядел вполне обыкновенным, ничем не выдающимся крестьянином, достаточно старым, чтобы его можно было принять за моего отца, и достаточно респектабельным.
Эта респектабельность казалась довольно сомнительной, когда мы двинулись в путь, озаренные светом пропитанного влагой дня, сменившего дождливую ночь. Наши босые ноги увязали в размокшей земле, а одежда покрылась пятнами грязи. На мне была намокшая рваная куртка Халима, и я все еще прихрамывал с тех пор, как повредил ногу при подрыве поезда Джемаля. Скользкая грязь затрудняла движение, и приходилось цепляться за грунт пальцами широко расставленных ног. Идти так, миля за милей, было для меня настоящей мукой. Вряд ли хоть один день в Аравии прошел без физической боли, подрывавшей мою решимость, обманывая арабов, делать вид, что легко переношу вместе с ними все трудности, не говоря уже о нараставшей усталости от бремени командирской ответственности.
Мы поднялись на извилистую насыпь Палестинской железной дороги и с этой позиции, открывавшей для нас всю перспективу, смотрели на станцию Дераа. Местность была слишком открытой, чтобы планировать внезапное нападение. Мы решили пройти вдоль восточной линии обороны и, с трудом продвигаясь, отмечали немецкие склады, натянутые тут и там заграждения из колючей проволоки, окопы, не доведенные до полного профиля. Турецкие солдаты расхаживали между палатками и отрытыми с обращенной к нам стороны отхожими местами.
У угла аэродрома, примыкавшего к южному концу станции, мы повернули к городу. Под навесами стояли старые машины «альбатрос», повсюду слонялись без всякого дела солдаты. Один из них, сириец, стал расспрашивать о наших деревнях и о том, есть ли «сильная власть» там, где мы живем. По всему было видно, что он намеревается дезертировать и хотел бы оценить возможное прибежище. Мы с трудом отделались от него и уже пошли прочь, как вдруг нас окликнули по-турецки. Какой-то сержант догнал нас, грубо взял меня за руку и проговорил: «Тебя хочет видеть бей». Кругом было слишком много свидетелей, чтобы сопротивляться или пытаться бежать, поэтому я подчинился. На Фариса он не обратил никакого внимания.
Меня повели за высокий забор, в сложный лабиринт множества лачуг и нескольких зданий. Мы подошли к грязному строению, перед которым на земляной площадке сидел, поджав одну ногу, толстый турецкий офицер. Он едва глянул, когда сержант подтолкнул меня вперед и длинно отрапортовал. Тот спросил мое имя. Я назвался Ахмедом ибн Багром, черкесом из Кунейтры.
– Дезертир?
– У черкесов нет воинской обязанности.
Он повернулся, посмотрел на меня и сказал с расстановкой:
– Ты лгун. Запиши его в свой взвод, Хасан Човиш, и сделай все необходимое, пока за ним не пришлет бей.
Меня отвели на гауптвахту, почти целиком занятую большими деревянными нарами, на которых лежали или сидели человек двенадцать в расстегнутом обмундировании. У меня отобрали ремень, нож, заставили тщательно умыться и накормили. Я провел там целый долгий день. Турки ни под каким видом не собирались меня отпускать и пытались уговаривать. Солдатская жизнь вовсе не плоха, говорили они. Завтра, может быть, меня выпустят, если я вечером доставлю бею удовольствие. Беем, по-видимому, был губернатор Нахи. Если он будет не в духе, объяснили мне, меня отправят на обучение в пехоту, в Баальбекский лагерь. Я постарался придать своему лицу такое выражение, как будто ничто на свете не могло быть хуже этого.
Вскоре после наступления темноты за мной пришли трое солдат. Вроде бы представился шанс бежать, но один из них все время меня держал. Я проклинал свой невысокий рост. Мы перешли шесть железнодорожных путей рядом с паровозным депо, вышли через боковые ворота на улицу и прошли через площадь к отдельно стоявшему двухэтажному дому. Снаружи находился часовой, а в темном коридоре маячили другие. Меня повели наверх, в комнату бея, вернее, в его спальню. Бей, еще один толстяк, сам был, возможно, черкесом. Он сидел на кровати в ночной рубахе, дрожа, весь в поту, как в лихорадке. Когда меня втолкнули в комнату, он кивнул и махнул рукой конвоиру, чтобы тот вышел. Он, задыхаясь, велел мне сесть перед ним на пол и надолго замолчал. Я смотрел поверх его крупной головы, на которой дыбом торчали волосы, такие же короткие, как щетина на щеках и подбородке. Наконец он оглядел меня и велел встать, а затем повернуться кругом. Я повиновался; он повалился обратно на кровать и потянул меня с собой, обхватив руками. Поняв, к чему шло дело, я вывернулся из его объятий и выпрямился, довольный тем, что был равен ему, по крайней мере в спортивной борьбе.
Он стал ласкаться ко мне, твердя о том, какой я белый и свежий, как красивы мои руки и ноги и как он освободит меня от муштры и от всех обязанностей, сделает своим ординарцем и даже будет платить мне жалованье, если я буду его любить.
Я жестко возразил, он сменил тон и резко приказал мне снять штаны. Видя, что я заколебался, он вцепился в меня, но я оттолкнул его от себя. Он хлопнул в ладоши, вызывая часового, который появился немедленно и связал мне руки. Бей напустился на меня со страшными угрозами и приказал державшему меня солдату сорвать с меня всю одежду. Его глаза округлились, остановившись на тех наполовину заживших местах, где совсем недавно мою кожу обожгли пули. Наконец он с горящим взглядом поднялся на ноги и стал меня ощупывать. Я немного потерпел, пока его прикосновения не стали слишком скотскими, и резко отшвырнул его коленом.
Он, шатаясь, согнувшись пополам, шагнул к кровати со стоном боли; солдат же громко позвал капрала, вместе с которым три других солдата ухватились за мои руки и ноги. Как только я оказался беспомощным, к губернатору вернулась храбрость, он плюнул на меня с угрозами и клялся, что заставит меня просить прощения. Он схватил комнатную туфлю и несколько раз ударил меня ею по лицу, а капрал при этом оттягивал мою голову за волосы, чтобы удары не приходились мимо. Бей наклонился вперед, вцепился зубами в мою шею и сжимал их, пока не показалась кровь. Затем он поцеловал меня, отошел в сторону и взялся за штык одного из солдат. Я подумал, что сейчас он меня убьет, и мне стало жаль себя, но он лишь оттянул складку на моих ребрах, заметно волнуясь, проткнул ее насквозь и сделал штыком пол-оборота. Это причинило мне боль, и я поморщился, а тем временем по боку потекла кровь и закапала на бедро. Бей выглядел очень довольным и, омочив кончики пальцев в крови, испачкал ею мой живот.
Дойдя до полного отчаяния, я заговорил. Выражение его лица изменилось, теперь он стоял молча и после паузы, подавив дрожь в голосе, многозначительно произнес:
– Ты должен меня понять, и для тебя будет лучше, если будешь делать то, что я захочу.
Я был ошеломлен, и мы молча смотрели друг на друга. Имевшие опыт солдаты поняли внутренний смысл этих слов и неловко отошли в сторону. Я вздернул подбородок, что на Востоке означает: «Нет». Тогда он сел и полушепотом приказал капралу забрать меня и как следует проучить.
Солдаты вышвырнули меня на лестничную площадку и, распластав на скамье, принялись истязать. Двое прижали коленями мои лодыжки, опираясь на внутренние стороны моих коленей, двое других до хруста вывернули мне запястья, а потом притянули их и мою шею к доске скамьи. Капрал сбежал вниз по лестнице и вернулся с черкесской плеткой, представлявшей собою гибкий черный ремень, скругленный и сходящий на конус от толщины большого пальца у рукоятки (обложенной серебром) до острия тоньше заточенного карандаша.
Он увидел, что я дрожу, отчасти, как мне самому казалось, от холода, и свистнул плеткой около моего уха, приговаривая, что я завою о пощаде еще до десятого удара, а на двадцатом стану просить ласк бея. И начал бешено хлестать меня изо всей силы, а я сцепил зубы, чтобы вынести удары плетки, вонзавшейся в мое тело, как раскаленная добела проволока.
Чтобы не потерять самообладания, я принялся считать удары, но после двадцати сбился со счета и ощущал лишь какую-то бесформенную боль, а не муку от когтей, разрывающих тело, к которой заранее приготовился. Я чувствовал, как все мое существо постепенно раскалывалось под давлением непреодолимой силы, волны которой прокатывались по позвоночнику до самого мозга, мучительно смыкаясь в нем в единую точку. Где-то в доме громко тикали дешевые часы, и меня терзала мысль о том, что этот звук не соответствует действительному времени. Я корчился и извивался, но меня держали так крепко, что даже эти судорожные усилия не приносили облегчения. Когда капрал уставал, за дело принимались солдаты, деловито отвешивая мне не меньше ударов, затем наступал перерыв, когда они решали, чья очередь бить, расслаблялись и молча терзали меня. Это повторялось часто в течение, возможно, не более десяти минут. И всякий раз в начале новой серии ударов в голове у меня возникало просветление и я видел, как какой-то ярко-белый гребень, похожий на железнодорожное полотно, медленно темнел, наливаясь темно-красным цветом, и при каждом ударе прыгал мне на спину, а в точке пересечения двух таких гребней наливался шарик крови. По мере продолжения наказания плетка все чаще и чаще опускалась на свежие рубцы, пока все мое тело не задрожало от накопившейся боли и от ужаса перед каждым очередным ударом. Палачи скоро сломили мою решимость не кричать, но когда я разжимал губы, из них вырывались только арабские слова, и еще до окончания экзекуции подступившая милосердная тошнота окончательно лишила меня дара речи.
Наконец, когда я был окончательно разбит, они, казалось, почувствовали удовлетворение. Я каким-то образом оказался уже не на скамье, а лежал на боку на грязном полу, где свернулся в полубессознательном состоянии, жадно хватая ртом воздух и смутно ощущая подобие комфорта. Я напрягся, чтобы до того, как умру, исследовать всю боль с точки зрения уже не актера, а зрителя, не думая о том, как судорожно извивается и вопит мое тело. И все же я понимал или, может быть, представлял себе, что происходило со мною.
Я помнил, как капрал, пнув меня подкованным сапогом, велел мне подняться (действительно, на следующий день мой правый бок потемнел и раздулся, а поврежденное ребро при каждом вдохе причиняло мне острую боль). Как, бессмысленно улыбаясь ему, я испытывал ощущение восхитительного тепла, вероятно сексуального, переполнившего меня, а затем он вскинул руку с плетью и со всего размаху ударил меня в пах. Это заставило меня сложиться пополам, с криком или, вернее, в бесплодной попытке закричать, приведшей лишь к тому, что задрожали мои раскрытые пересохшие губы. Кто-то весело рассмеялся. «Постыдитесь, вы же его убьете», – прозвучал чей-то голос. Последовал еще один удар. В голове возник какой-то гул, и у меня в глазах почернело, а внутри меня сквозь разрывавшиеся нервы словно выходил стержень жизни, исторгаемый из своей оболочки этой последней неописуемой болью.
Судя по вновь появившимся синякам, они, возможно, продолжали меня бить и дальше, а потом я понял, что меня волочат за ноги двое солдат, едва не разрывая пополам, тогда как третий сидит на мне верхом. Это в какой-то момент показалось мне лучше порки. Затем меня потребовал Нахи. Они плеснули мне в лицо водой, слегка обтерли грязь, подняли меня, сотрясаемого позывами к рвоте и, задыхаясь, просящего о пощаде, и потащили туда, где лежал Нахи; но на этот раз он немедленно отверг меня, как какую-нибудь слишком потрепанную и заляпанную кровью вещь, ругая моих мучителей за излишнее рвение, которое испортило меня, однако они, без сомнения, вложили в меня не больше усилий, чем обычно, – дело было главным образом в моей изнеженной коже, более чувствительной, чем у любого араба.
Упавшему духом капралу, самому молодому и симпатичному из всей охраны, пришлось оставаться у бея, тогда как остальные вынесли меня по узкой лестнице на улицу. Ночной холод, обрушившийся на мое пылающее тело, и неподвижное сияние звезд после ужаса последнего часа заставили меня снова разрыдаться. Солдаты же, которым теперь ничто не мешало говорить со мною, назидательно объяснили мне, что подчиненные должны либо сносить прихоти своих офицеров, либо платить за это, подвергаясь еще большим страданиям, как только что случилось со мной.
Они отвели меня пустынной, погруженной во мрак улицей к стоявшей за домом губернатора деревянной пристройке, в которой было много пыльных стеганых одеял. Появился какой-то армянин-камердинер, который в полусонном состоянии наспех обмыл меня и перевязал мои раны. Затем все ушли, а последний солдат, задержавшись около меня, улучил момент, чтобы прошептать мне, что дверь в соседнюю комнату не заперта.
Я лежал в болезненном оцепенении, с ужасной головной болью, медленно немея от холода, пока через щели сарая не забрезжил рассвет, а на станции не просвистел паровоз. Эти проявления реальной жизни, а также мучительная жажда вернули меня к жизни, и я обнаружил, что боль немного утихла. С мальчишеского возраста меня мучили наваждения и тайный страх перед испытанием болью. Не излечился ли я теперь? И все же первым ощущением этого утра была боль. С ним я, голый, заставил себя подняться на ноги и застонал, осознав, что это не сон и что пять лет назад в Хальфати со мной, робким новобранцем, произошло нечто подобное, но менее позорное.
Соседняя комната была чем-то вроде соединения амбулатории с аптекой. На ее двери висела одежда, сшитая из низкосортной ткани. Я медленно и неловко, из-за моих распухших запястий, натянул ее на себя и выбрал из лекарств едкий препарат, который бы мог спасти меня от нового плена. Окно выходило к длинной белой стене. Я с трудом выкарабкался наружу и, пошатываясь, пошел по дороге в сторону деревни, мимо немногих уже пробудившихся ото сна солдат. Они не обратили на меня никакого внимания. Действительно, в моей мрачной и непривлекательной одежде, красной феске и домашних туфлях не было ничего особенного, но, только закусив до боли язык, мне удалось не сойти с ума от неотвязного страха. Дераа слыл бесчеловечно-порочным и жестоким городом, и раздавшийся на улице, за моей спиной, смех какого-то солдата подействовал на меня как ушат ледяной воды.
Рядом с мостом были колодцы, вокруг которых расположились солдаты, а среди них и женщины. Боковой желоб был свободен. Остановившись у его конца, я зачерпнул в ладони немного воды и протер ею лицо, потом напился, что было для меня особенно драгоценно, и наконец направился низом долины к югу, беспрепятственно уходя с людских глаз. По этой долине проходила скрытая дорога, по которой наш планировавшийся рейд должен был тайно подойти к городу, чтобы застать врасплох турок. Таким образом, спасаясь бегством, я разрешал, правда слишком поздно, проблему, которая привела меня в Дераа.
Немного погодя меня догнал на своем верблюде какой-то человек из племени сердие, ехавший в Нисиб. Я объяснил ему, что там у меня дела и что я уже стер ноги. Он сжалился надо мной и посадил за своей спиной на свое доброе животное, в которое я вцепился, не отпуская рук до конца дороги. Шатры племени стояли перед самой деревней, где я и обнаружил обеспокоенных Фариса и Халима, торопившихся узнать, как мне удалось спастись. Халим ночью подъезжал к Дераа и по отсутствию слухов обо мне понял, что достоверно никто ничего не знал. Я рассказал им нехитрую сказку о падких на взятку и легко клевавших на обман турках, о которой они обещали не распространяться, громко смеясь над простаками-турками.
Всю ночь напролет мне снился большой каменный мост под Нисибом. Не то чтобы моя надломленная воля теперь слишком пеклась об арабском восстании (или о чем угодно другом, кроме собственного излечения); однако, поскольку война была моим хобби, верный своему обыкновению, я должен был заставить себя пройти ее до конца. После всего случившегося я взял лошадь и осторожно направился к Азраку, без происшествий в пути, за тем исключением, что встретившийся нам разбойничий отряд Вульда Али беспрепятственно пропустил нашу группу, не тронув ни нас самих, ни наших лошадей, когда узнал, кто мы такие. То было довольно неожиданное благородство, поскольку Вульд Али пока еще не относился к кругу наших сторонников. Их предупредительность (выказанная немедленно, как если бы мы заслужили уважение этих людей) на мгновение укрепила во мне волю нести бремя памяти о той ночи в Дераа, когда невозвратимо пала крепость моей чистоты.
Глава 81
Ксури, друзский эмир Сальхада, приехал в наш старый форт со своим первым визитом к шерифу Али перед самым моим возвращением. Он рассказал нам конец истории алжирца Абдель Кадера. Незаметно ускользнув от нас, тот отправился прямиком в свою деревню и триумфально вступил в нее под развевавшимся арабским флагом в окружении галопировавших вокруг него семи кавалеристов, оглашавших окрестности выстрелами в воздух. Это привело людей в изумление, а турецкий губернатор выразил протест, находя, что подобные действия являются для него оскорбительными. Его представили Абдель Кадеру, который, величественно восседая на диване, произнес высокопарную речь, заявив, что захватил Джебель-Друз с его помощью и подтверждает назначения всех действовавших чиновников. Утром следующего дня он совершил вторую официальную поездку по округу. Последовала новая жалоба обиженного губернатора. Эмир Абдель Кадер обнажил свою оправленную золотом саблю работы мастеров Мекки и поклялся, что отсечет ею голову Джемаля-паши. Друзы осудили его, указав, что подобные заявления не должны делаться в их доме в присутствии его превосходительства губернатора. Абдель Кадер обозвал их подлецами, сукиными детьми, обманщиками-спекулянтами и предателями. Друзы возмутились. Абдель Кадер в ярости выбежал из дома и вскочил в седло, прокричав, что, когда добьется своего, весь Джебель-Друз будет на его стороне. Вместе со своими семерыми слугами он помчался к станции Дераа, на территорию которой вступил так же, как и в Сальхад. Турки, наслышанные о его старческом слабоумии, дали ему поиграть. Они не поверили даже пущенному им слуху о том, что мы с Али той ночью попытаемся взорвать Ярмукский мост. Однако когда мы это сделали, они отнеслись к нему более серьезно и отправили его под охраной в Дамаск. Грубый юмор Джемаля получил хорошую пищу, и он освободил Абдель Кадера из-под стражи, превратив его в посмешище. Тот постепенно становился все сговорчивее. Турки снова стали использовать его как агента-провокатора, своего рода распылителя энергии, которую генерировали местные сирийские националисты.
Погода теперь стала просто ужасной. Непрерывно шел дождь со снегом, бушевали грозы и метели. Стало очевидно, что в течение нескольких следующих месяцев в Азраке не будет ничего, кроме обучения и агитации за арабское движение. Я не проявлял в этом отношении особого рвения. Когда бывало необходимо, я вносил свою лепту в утомительное дело обращения в новую веру, но все время отлично осознавал при этом как противоестественность своей причастности к этому, так и неуместность союзнической пропаганды национального освобождения. Эта война, в моем понимании, являлась борьбой с мышлением, уводившим в сторону от проблемы, за внедрение в сознание людей естественного доверия к восстанию. Мне приходилось убеждать себя, что британское правительство действительно может придерживаться духа своих обещаний. Это бывало особенно трудно, когда я уставал и болел, когда бредовая деятельность моего мозга разрывала в клочья мое терпение. И тогда, вслед за грубовато-прямым бедуином, который мог бы прорваться ко мне с пышным приветствием: «О, Ауранс» – и без дальнейших комплиментов выложить свои нужды, эти безликие горожане посходили бы с ума в своей готовности пресмыкаться в надежде получить аудиенцию у князя, бея, повелителя и освободителя. Такие сомнительные достоинства, подобные латам на турнире, были, разумеется, полезны, однако не только неудобны, но и весьма посредственны.
Я никогда не страдал высокомерием, наоборот, старался быть доступным для каждого, даже если большинство считало нужным являться ко мне ежедневно. Я старался быть как можно более красноречивым, поддерживая своим примером привычный стандарт жизни. У меня не было ни собственных шатров, ни поваров, ни слуг, только телохранители, которые числились солдатами, а не прислугой; что и говорить об этих византийских лавочниках, всеми силами старавшихся развратить нашу простоту! И я в ярости оставил их, решив отправиться на юг и посмотреть, возможны ли в эту холодную непогодь какие-то активные действия в районе Мертвого моря, которое турки удерживали как рубеж, отделявший нас от Палестины.
Мои последние деньги были отданы шерифу Али, чтобы он смог продержаться до весны, ему же были переданы на попечение индусы. В частности, мы купили для них верховых верблюдов, на случай внезапной необходимости каких-либо действий еще зимой, хотя Али с презрением отвергал ежедневно поступавшие сведения об угрозе турок Азраку. Мы с ним тепло распрощались. Али отдал мне половину своего гардероба: рубахи, головные платки, пояса, кители, а я ему – половину своего. Мы расцеловались, как Давид с Ионафаном, одевшись каждый в платье другого, и я в сопровождении одного лишь Рахайля устремился к югу.
Мы выехали из Азрака вечером, взяв курс на горевший закатом запад; клиньями пролетавшие над нами в лучах заходившего солнца стаи серых журавлей казались нам наконечниками гигантских стрел. Начало пути было трудным. Ночная тьма охватила нас на подходе к Вади-Бутуму, где ехать стало еще труднее. Вся равнина была пропитана водой, и наши верблюды то и дело оступались на скользком грунте. Мы падали не реже их, но хорошо уже и то, что между падениями чувствовали себя в седлах спокойно, тогда как наши животные отдыха не знали, продолжая везти нас вперед. К полуночи мы переправились через Гадаф. Надо сказать, что двигаться по этому болоту было просто ужасно. У меня не проходила слабость после случившегося в Дераа, мышцы были дряблыми и горели как в лихорадке, каждое новое усилие пугало меня, вызывая скверные предчувствия. И мы сделали привал.
Мы уснули там, где остановились, прямо в грязи, густо облепленные ею. Проснулись на рассвете и постарались бодро улыбнуться друг другу. Дул сильный ветер, и земля стала подсыхать. Это было важно, так как я хотел добраться до Акабы до того, как люди Вуда уедут оттуда с обратным караваном, а у них были основания торопиться. Еще одной (и притом досадной) причиной форсировать наше продвижение было то, что мое тело отказывалось ехать быстрее. До полудня мы еле продвигались вперед, потому что верблюдам приходилось тащиться по хрупкой корке, покрывавшей рыхлые осколки кремня, и их ноги проваливались в подстилавшую этот слой красную глину. Во второй половине дня по ставшему более твердым грунту ехать было легче, и мы быстро приближались к поднимавшимся к небу наподобие белых шатров вершинам Тлайтуквата.
Внезапно совсем близко послышались выстрелы, и вниз по склону к нам устремились четверо всадников. Я спокойно остановил своего верблюда. Видя это, они спрыгнули на землю и, размахивая винтовками, побежали к нам. Они спросили меня, кто я такой, а сами назвались людьми из племени джази ховейтат. То была явная ложь, потому что на их верблюдах я разглядел клейма Фаиза. Они наставили на нас винтовки и потребовали, чтобы мы спешились. Я в ответ рассмеялся, что было верной тактикой поведения с бедуинами в критических обстоятельствах. Это их озадачило. Я спросил у самого крикливого, знает ли он свое имя. Он посмотрел на меня, явно думая, что я сумасшедший. Потом подошел ближе, не снимая пальца с курка; я наклонился к нему и прошептал, что он, видимо, из племени терас, потому что только человек из этого племени мог быть таким невежливым. Говоря это, держал его под прицелом, пряча пистолет под плащом.
Это было вызывающим оскорблением, но он был так удивлен тем, что первый встречный провоцирует вооруженного человека, что на минуту отказался от своего намерения нас убить. Он, оглядываясь по сторонам, отступил на шаг в страхе, что где-то поблизости у нас подкрепление, придающее нам такую уверенность. Я тут же тронул повод верблюда и медленно поехал дальше, почувствовав, как мурашки поползли у меня по спине, и позвал за собой Рахайля. Они не тронули и его и дали ему дорогу. Когда мы отъехали уже ярдов на сто, они спохватились и принялись стрелять, но мы быстро перевалили через бугор в очередную лощину и пустили в галоп верблюдов, легко поскакавших по твердому грунту.
На закате мы посмотрели с гребня горы назад, на расстилавшуюся под нами северную равнину, в густом мраке которой здесь и там ярко вспыхивали точки, а то и целые всполохи темно-красного пламени от заходившего солнца, отражавшегося в лужах и неглубоких озерках, образовавшихся после дождя на ровной поверхности земли. Эти кроваво-красные вспышки, слегка раскачиваясь, становились настолько виднее самой равнины, что словно уносили наш взгляд на многие мили вперед, создавая иллюзию миража.
Мы проехали Баир уже глубокой ночью, когда во мраке догорали последние костры у его шатров. Увидев на дне долины звезды, отразившиеся в воде, мы напоили своих тяжело дышавших верблюдов из глубокого пруда от прошедшего накануне дождя. После этого мы устроили им получасовой отдых: ночное путешествие было трудным не только для людей, но и для животных. Днем верблюдам были видны неровности дороги, они бежали вперед, волнообразно покачиваясь, и всадник мог компенсировать движениями тела толчки, неизбежные как при широком шаге, так и когда верблюд шел более легкой рысью, однако ночью ничего не было видно и тряска просто изматывала.
У меня начался тяжелый приступ лихорадки, это меня раздражало, и я не обращал внимания на просьбы Рахайля остановиться. Этот юноша месяцами сводил всех нас с ума своей неиссякаемой энергией и высмеиванием наших слабостей, так что на этот раз я решил предоставить его самому себе и не отозвался. Перед рассветом он плакал от жалости к себе, правда негромко, так, чтобы я не слышал.
Рассвет в Джефере наступал неуловимо, прорывался сквозь дымку тумана как некий призрак солнечного света, оставляя нетронутой землю, и его вспышка воспринималась одними глазами. Верхние части окружающих предметов оставались матово-тусклыми на фоне жемчужно-серого горизонта, а нижние словно мягко плавились в грунте. Наши тени не имели четкого контура, и мы не были уверены в том, что это размытое пятно внизу, на почве, и есть тень, отбрасывавшаяся нами. Незадолго до полудня мы доехали до лагеря Ауды. Мы остановились, чтобы приветствовать его и получить немного джауфских фиников. Ауда не мог предоставить нам сменных верблюдов, и, едва стало смеркаться, мы снова уселись на своих животных и двинулись к железной дороге.
Рахайль уже не протестовал. Он ехал рядом со мною, бледный, унылый и молчаливый, озабоченный лишь тем, как бы не отстать от меня, и вроде бы начав гордиться своими страданиями. В любом случае за ним оставалось преимущество в выносливости, я же теперь был почти в полном изнеможении. Шаг за шагом я поддавался медленно расползавшейся во мне боли, словно вступавшей в заговор с подрывавшей мои силы лихорадкой и с тупой монотонностью движения, чтобы перекрыть дорогу моим ощущениям. В конце концов наступил момент, когда мне стало казаться, что я приближался к полной бесчувственности, которая всегда оставалась для меня за пределами досягаемости, но о которой я думал как о восхитительном, обетованном состоянии для человека. Теперь мне казалось, что я был разделен на несколько частей: одна разумно продолжала двигаться вперед, стараясь сэкономить силы и облегчить каждый шаг изможденного верблюда; другая парила сверху, каким-то странным образом уводя вправо и словно спрашивая о том, что делает плоть, а плоть не отвечала, потому что осознанным был лишь один-единственный импульс, побуждавший двигаться вперед; а третья, болтливая, без умолку говорила и изумлялась, критикуя сознательно взваленную на себя телом работу и пренебрегая мотивами своих усилий.
Ночь проходила в путанице этих рассуждений. Мои невидящие глаза видели лишь маячившую впереди цель – рассвет, вершину перевала над тем, другим миром Румма, лежавшим внизу, как залитая солнцем карта, и части моего существа рассуждали о том, что борьба могла бы стать достойной, концом глупостей и возрождением желаний и чувств. Изнуренное тело упрямо продолжало свою работу, не требуя внимания к себе, и это было вполне справедливо, потому что части моего разделенного «я» не говорили ничего такого, о чем я не мог бы думать совершенно хладнокровно, все они были неотделимы от меня.
Рахайль вывел меня из глубокого, как сама смерть, сна, дернув зажатый у меня в руках повод и слегка ударив. При этом он воскликнул, что мы заблудились и теперь, видимо, едем к турецким линиям в Абу-эль‑Лиссане. Он был прав, и нам пришлось долго, спрямляя путь, возвращаться обратно, чтобы, не подвергаясь опасности, добраться до Батры. Мы спустились по более крутым местам перевала, а затем поехали вдоль Вади-Хафиры. Там, на полпути, к нам устремился какой-то храбрый коротышка из племени ховейти, лет сорока, с пальцем на курке винтовки. Он потребовал, чтобы мы остановились и объяснились, что мы, смеясь, и сделали. Малый залился краской и пожаловался на то, что вынужден постоянно оставаться в поле с отцовскими верблюдами и что не знал нас ни в лицо, ни по описанию. Он умолял нас никому не рассказывать о его ошибке, что было бы для него позором. Это происшествие разрядило напряженность, возникшую между Рахайлем и мной, и мы, непринужденно болтая, продолжили путь на Гаа.
Там мы, расположившись в тени тамариска и уснув, проспали жаркие полуденные часы, так как из-за медленного движения по Батре уже не могли доехать из Азрака до Акабы за запланированные три дня. К этому нарушению нашего плана мы отнеслись спокойно. Красоты Румма не позволяли предаваться сожалениям об отступлении от графика.
Едва день начал перетекать в сумерки, мы отправились в путь по долине Румма в приподнятом настроении, обмениваясь друг с другом шутками и остротами в сгущавшемся мраке наползавшего на нас зимнего вечера. Оказавшись на подъеме после того, как миновали Казайль, мы увидели солнце за ровными грядами низких облаков в западной части неба. Это зрелище напомнило мне роскошные летние сумерки где-нибудь в Англии: в Итме над землей мягко поднималась легкая дымка, собиравшаяся в каждой ложбинке в белые, как вата, клубы. В Акабу мы прибыли в полночь и проспали на подходе к лагерю до самого завтрака, когда я послал за Джойсом и выяснил, что караван все еще не готов к выступлению. Оказывается, Вуд вернулся всего за несколько дней до моего возвращения.
А потом я получил срочный приказ немедленно отправиться по воздуху в Палестину. Кройл переправил меня в Суэц. Оттуда я отправился в штаб-квартиру Алленби под Газой. Он был так переполнен гордостью за одержанные победы, что моего короткого доклада о провале попытки уничтожить Ярмукский мост оказалось достаточно, и, таким образом, печальные подробности этой неудачной операции остались втуне.
Пока я находился у Алленби, пришло сообщение от Четвуда о падении Иерусалима. Алленби подготовился к официальному вступлению в этот город в духе католического воображения Марка Сайкса. Хотя я ничего не сделал для этого успеха, он великодушно разрешил Клейтону взять меня с собой на торжество как офицера своего штаба. Мне выдали запасную форму, преобразившую меня в майора британской армии. Долмени одолжил мне красные петлицы, а Ивенс – медную каску. Пышная церемония у Яффских ворот оказалась для меня кульминацией всей войны.
Книга 7 Кампания на Мертвом море
Главы с 82‑й по 91‑ю. После взятия Иерусалима Алленби поставил перед нами ограниченную задачу. Мы начали хорошо, но, когда дошли до Мертвого моря, плохая погода, наши скверные характеры и разногласия подорвали наступательный дух и разрознили наши силы.
Я повздорил с Зейдом, направленным в мое распоряжение, вернулся в Палестину с рапортом о том, что мы потерпели неудачу, и с просьбой о другом назначении. Алленби был полон надежд, связанных с его крупным планом весенней кампании. Он сразу же отправил меня обратно к Фейсалу с новыми полномочиями и обязанностями.
Глава 82
Стыдясь триумфа, который был не столько триумфом, сколько воздаянием должного администрации Иерусалима со стороны Алленби, мы возвращались обратно, в штаб-квартиру в Шее. Наши помощники вытащили из больших корзин все необходимое для обильного ланча из многих блюд. Нам выпали короткие минуты отдыха, тут же нарушенного французским политическим представителем месье Пико, которому Алленби разрешил войти в город вместе с Клейтоном и который объявил звучным, как флейта, голосом: «А завтра, мой дорогой генерал, я предприму необходимые шаги для того, чтобы учредить в этом городе гражданское управление».
Это было чрезвычайно смелое официальное заявление. За ним последовало молчание. Салат, цыпленок под майонезом и сэндвичи с паштетом из гусиной печенки замерли в наших ртах неразжеванными, и мы, замерев, повернулись к Алленби. Даже он какой-то момент казался растерянным. Мы уже стали опасаться, как бы вождь не проявил слабость. Но лицо его уже наливалось краской. Он сглотнул, выпятив подбородок (его любимый жест), и жестко проговорил:
– В зоне военных действий единственной властью является главнокомандующий, то есть я.
– Но сэр Грей, сэр Эдвард Грей… – забормотал месье Пико.
– Сэр Эдвард Грей имел в виду гражданское управление, которое будет учреждено, когда я сочту это уместным в условиях военного положения, – оборвал его Алленби.
Вновь заняв места в автомобиле, мы, выразив благодарность, устремились по спасительному горному склону в свой лагерь.
Там Алленби и Доуни сообщили мне, что британцы из последних сил, разрываемые снарядами и осыпаемые пулями, сражались с турками на линии от Рамлеха до Иерусалима. Они просили нас в период затишья пройти на север, к Мертвому морю, и ждать, пока они не выйдут прямо к его южной оконечности, восстановив таким образом непрерывную линию фронта. К счастью, этот вопрос уже обсуждался с Фейсалом, который готовил сходящееся с разных направлений наступление на Тафилех как необходимый первый этап.
Пришло время спросить Алленби, что он намерен делать дальше. Он полагал, что будет скован до середины февраля, затем планировал выступить на Иерихон. Большое количество продовольствия доставлялось противнику по Мертвому морю, и он просил меня считать эти перевозки второй целью, если превалировать будут действия в Тафилехе.
Надеясь улучшить эту перспективу, я ответил, что в случае, если турок будут постоянно беспокоить, мы могли бы соединиться с ним у северной оконечности Мертвого моря. Если бы он смог обеспечить ежедневную поставку в Иерихон пятидесяти тонн предназначенных для Фейсала продовольствия, материальных средств и боеприпасов, мы могли бы оставить Акабу и перевести свою штаб-квартиру в долину Иордана.
В результате этого разговора мы стали ясно представлять себе весь ход операции. Арабам предстояло как можно скорее дойти до Мертвого моря, остановить доступ продовольствия противнику и выйти к Иордану до конца марта. Поскольку первые меры должны были занять месяц до выступления, а все подготовительные мероприятия были завершены, я мог взять отпуск. Я поехал в Каир и провел там неделю за опытами с изолированным кабелем и взрывчатыми материалами. После чего решил, что лучше будет вернуться в Акабу, куда мы и прибыли в самое Рождество. Там мы обнаружили Снэгга, старшего офицера в этом городе, устроившего праздничный обед для британской общины. Он суетился между столами, за которыми легко разместились сами хозяева и больше двух десятков гостей.
В первые дни восстания роль Провидения играл для нас «Хардинг». Однажды в дождливый зимний день с гор приехал в Янбо Фейсал, озябший, мокрый, жалкий и усталый. Капитан Линбери послал на берег моторный катер и пригласил шерифа на борт судна, где его ожидали теплая каюта, мирная трапеза и прекрасная ванна. Покончив со всем этим, он лежал в кресле с неизменной сигаретой и полусонно говорил мне о том, что теперь знает, каким должен быть рай.
Джойс сказал мне, что дела шли хорошо. Положение заметно изменилось после победы Мавлюда. Турки сосредоточились в Абу-эль‑Лиссане. Мы отвлекали их систематическими рейдами южнее Маана. Абдулла и Али делали то же самое под Мединой, и туркам, вынужденным охранять железную дорогу, приходилось отводить солдат из Абу-эль‑Лиссана для усиления слабых участков.
Мавлюд смело выставлял посты на плато и начал совершать набеги на караваны снабжения противника, шедшие из Маана. Ему мешали сильный холод, дожди и снегопады на высокогорье. Некоторые из его плохо одетых солдат умирали от холода. Но турки также теряли людей и еще больше вьючных животных. Эти потери затрудняли им подвоз продовольствия и требовали все новых и новых людей, которых приходилось забирать из Абу-эль‑Лиссана.
Наконец у них стало слишком мало сил, чтобы удерживать широкий фронт, и в самом начале января Мавлюду удалось заставить их отойти к Мрейге. Бедуины перехватили турок на марше и отрезали последний батальон. Это заставило турок стремительно отойти к Ухейде, находившейся всего в шести милях от Маана, а когда мы оказали на них угрожающее давление, они ушли к Семне, линии сторожевого охранения Маана, в трех милях от него. Таким образом, к седьмому января Мавлюд полностью сковывал Маан. Благодаря этим успехам у нас образовались десять свободных дней, и, поскольку мы с Джойсом редко бывали свободны одновременно, мы решили отметить этот случай автомобильной поездкой через топкие низины к Мудоваре.
Автомобили теперь находились в Гувейре, в стационарном лагере. Джилмен и Даусет со своими экипажами и пятью десятками египетских солдат за долгие месяцы провели автомобильную дорогу через ущелье. Они проделали огромную работу, и теперь дорога была готова до Гувейры. Мы взяли пикапы фирмы «Роллс», заполнили их запасными шинами, горючим и четырехдневным запасом продуктов и отправились в наш испытательный пробег.
Низины были совершенно сухими, и дорога казалась превосходной. Наши шины оставляли лишь едва заметные следы на ее бархатной поверхности, когда мы на полной скорости маневрировали по гладкому пространству, объезжая купы тамариска и с грохотом проезжая под нависавшими скалами. Водители радовались как дети и мчались вперед одной шеренгой, затеяв какую-то сумасшедшую гонку. Стрелки спидометров доходили до цифры шестьдесят пять, что было совсем неплохо для автомобилей, месяцами бороздивших пустыню только при текущем ремонте дороги, когда у водителей было для этого время и необходимые инструменты.
На песчаном перешейке между первой и второй низиной мы соорудили гать из стволов кустарника. Когда она была готова, по ней в дыму из выхлопных труб с опасной скоростью, чтобы избежать ударов поднятых колесами стволов, рискуя целостью рессор на незаметных неровностях, проехали автомобили. Однако нам было известно, что сломать «роллс-ройс» практически невозможно, поэтому мы не осуждали наших водителей Томаса, Роллса и Сэндерсона. Толчки вырывали штурвалы из их рук, и, проехав гать, они задыхались от напряжения, разглядывая истертые до крови ладони.
Мы поели, отдохнули и совершили еще один скоростной бросок, вспугнув на полпути газель в низине, в тщетной погоне за которой рванулись в сторону два больших автомобиля.
В конце этой второй низины, дизийской Гаа, тянулась целая миля отвратительной дороги, до третьей низины Абу-Саваны, по которой мы совершили последний блестящий пятнадцатимильный скоростной марш сначала по грязи, а потом по твердому кремнистому грунту. Там мы выспались в ту холодную ночь, насладившись мясными консервами и чаем с бисквитом, английской речью и смехом вокруг костра, над которым то и дело с треском взлетали снопы золотых искр. Покончив со всем этим, мы улеглись в мягкий песок, завернувшись каждый в два одеяла. Для меня это был настоящий праздник, так как поблизости не было ни одного араба, перед которым я был бы вынужден играть свою неприятную для меня роль.
Утром мы доехали почти до самой Мудовары, где поверхность грунта была идеальной для водораздела. Таким образом, наша рекогносцировка принесла нам быстрый и легкий успех. Мы тут же повернули обратно, за броневиками, чтобы немедленно предпринять операцию при поддержке взвода горных орудий.
Этот взвод генерал Клейтон обнаружил в Египте и в предусмотренный планом момент прислал к нам. На каждом из шести автомобилей, специально усиленных для работы в трудных условиях, находились два десятифунтовых орудия с расчетами британских артиллеристов. Было чистым издевательством вручать этим прекрасным людям такое старье, и тем не менее их самолюбие, казалось, вовсе не было этим задето. Их командиром был молчаливый шотландец Бродей, никогда не выходивший из себя и никогда не проявлявший слишком большой тревоги, человек, считавший унизительным для себя жаловаться на трудности и стоявший горой за своих товарищей. Какую бы сложную задачу перед ними ни ставили, они всегда принимались за ее выполнение с невозмутимой решительностью, исполненные несгибаемой воли. В любых обстоятельствах, в любых критических ситуациях они были готовы оказаться в нужный момент в нужном месте, обливаясь потом, без пререканий и жалоб.
На следующий день из Гувейры выехали восемь внушительных автомобилей, к заходу солнца доехавших до места нашей старой стоянки за Мудоварой. Это было прекрасно, и мы разбили лагерь, намереваясь утром отыскать дорогу к железнодорожной линии. Рано утром мы выехали на машине Роллса на рекогносцировку и обследовали невысокие, труднопроходимые горы до самого вечера, когда оказались в назначенном месте за последним гребнем над Тель-Шамом, второй станцией к северу от Мудовары.
Мы обсудили возможность подрыва полотна под поездом и пришли к выводу, что местность была слишком открытой и на ней находилось очень много блокгаузов противника. Поэтому мы решили напасть на окруженное траншеями оборонительное сооружение прямо напротив нашего укрытия. В новогоднее утро, незадолго до холодного по здешним понятиям полудня, похожего на летний день в Англии, мы, как следует позавтракав, осторожно двинулись по каменистой равнине к небольшому холму, господствовавшему над турецким постом. Мы с Джойсом вышли из машин и поднялись на его вершину, чтобы осмотреться.
Командовал Джойс, и я впервые присутствовал при боевой операции в роли зрителя. Новизна тактики действовала на нас в высшей степени благоприятно. Бронированные автомобили работали превосходно, и под защитой их стальной брони наши солдаты продвигались вперед без потерь. Мы, подобно генералам регулярной армии на маневрах, сидели на вершине холма, лаконично обмениваясь впечатлениями и следя за ходом сражения в бинокли.
Дело начала батарея «тэлботов», энергично вступив в бой прямо под нашим наблюдательным пунктом, а тем временем все три броневика поползли в обход турецкого земляного укрепления, словно большие собаки, принюхивавшиеся к следу зверя. Солдаты противника высовывали головы из окопов, чтобы посмотреть на происходившее. Все выглядело очень мирно и несколько странно, пока броневики не развернули свои «виккерсы» и не стали поливать окопы свинцом. Поняв, что это атака, турки спрятались за брустверами окопов и открыли яростный огонь по машинам. Это было столь же безнадежно, как стрелять по слонам мелкой дробью. Поняв это, они перенесли свое внимание на орудия Броуди и осыпали пулями землю перед их огневыми позициями.
Было очевидно, что сдаваться они не намеревались, как не менее очевидно было и то, что в нашем распоряжении не было средств, чтобы вынудить их к этому. И мы отошли, удовольствовавшись тем, что тщательно изучили линию обороны и убедились в том, что грунт был достаточно твердым для действия бронеавтомобилей на необходимых скоростях. Однако солдатам хотелось большего, и, желая поддержать их порыв, мы двинулись в южном направлении к Шаму. Бродей выбрал огневую позицию для орудия в двух тысячах ярдов и начал укладывать снаряд за снарядом в зоне станции.
Турки перебежали к блокгаузу, а броневики открыли беспокоящий огонь по дверям и окнам станционных зданий. Они могли бы свободно ее занять, будь поставлена такая задача, но мы отозвали всех обратно и вернулись в укрывавшее нас от противника предгорье. Нашей первостепенной задачей был выход к железной дороге, с преодолением множества трудностей на равнине и в горах. Мы подошли к ней совершенно не готовыми к действиям, не имея никакого представления о том, какими должны были быть наши тактика и методы, и все же нас научила многому именно эта неопределенность.
Уверенность в том, что через день после выхода из Гувейры мы сможем действовать на линии железной дороги, означала, что сообщение по ней будет полностью зависеть от нас. Все турки в Аравии не смогли бы справиться даже с одним бронеавтомобилем на открытой местности. Таким образом, и без того отчаянное положение Медины становилось безнадежным. Германскому штабу это было понятно, и после посещения Маана Фалькенхайном они неоднократно настаивали на отходе со всей территории южнее этого пункта, но старая турецкая партия видела в Медине последний оплот османского суверенитета в святых местах, основу претензий на халифат. Эти чувства преобладали над военной необходимостью.
Британцы относились к проблеме Медины удивительно неразумно. Они требовали ее захвата и щедро снабжали деньгами и взрывчатыми материалами операции, которые Али и Абдулла непрерывно проводили со своей базы в Янбо. Когда я настаивал на обратном, они относились к моей точке зрения как к остроумному парадоксу. Для оправдания нашей обдуманной бездеятельности на севере нам приходилось демонстрировать слабость, что свидетельствовало, как они понимали, о слишком большой трусости арабов, боявшихся перерезать железнодорожную линию под Мааном, чтобы потом удерживать его в заблокированном состоянии. И мы пользовались этой скверной репутацией, что было не самой благородной, но зато самой легкой уловкой. Штаб понимал в войне настолько больше, чем я, что отказывался считаться с моим мнением о необычности условий, в которых приходилось действовать нерегулярному арабскому войску.
Глава 83
Когда мы вернулись в Акабу, тамошние дела заняли все наши оставшиеся свободные дни. Моя роль касалась главным образом организации личной охраны для защиты собственной персоны, потому что слухи обо мне постепенно придавали моей личности все большее значение. После нашего первого прибытия из Рабега и Янбо турки были озадачены, а потом в раздражении стали обвинять англичан, якобы те являются движущей силой и руководителями арабского восстания, как если бы мы приписывали эффективность деятельности турок германскому влиянию.
Однако турки говорили об этом достаточно часто, чтобы внедрить эту мысль в умы многих людей, и назначили вознаграждение в тысячу фунтов за живого или мертвого английского офицера. С течением времени они не только раздули представление обо мне, но и назначили за меня особую цену. После захвата Акабы эта цена стала весьма значительной. После того как взорвали Джемаля-пашу, мы с Али оказались первыми в их списке: двадцать тысяч фунтов за живого или десять тысяч за мертвого.
Разумеется, цена эта была символической, неизвестно, золотом ли или в ассигнациях, и не было никакой гарантии того, что деньги вообще будут выплачены. И все-таки это оправдывало принятие некоторых мер предосторожности. Я принялся увеличивать контингент охраны до численности роты, зачисляя в нее людей из числа бывших не в ладах с законом, парней, не терявших бдительности при любых обстоятельствах. Мне были нужны крутые ребята и отличные всадники. Благодаря большому везению трое или четверо из таких, вполне отвечавших этим меркам, присоединились ко мне с самого начала.
Однажды вечером в Акабе я спокойно читал книгу в палатке Маршалла (приезжая в лагерь, я всегда останавливался у нашего доктора шотландца Маршалла), когда вдруг в палатку вошел, бесшумно ступая по песку, какой-то агейл – худощавый, темный, невысокого роста, превосходно одетый. Он нес на плече богатейший из всех, какие мне доводилось видеть, седельный мешок хасской работы. С каждой стороны по его шерстяной ковровой ткани, пестревшей серым, алым, белым, оранжевым и синим орнаментом, свисали в пять рядов вязаные кисти, а от середины и с нижней части ниспадали пятифутовые ленты с геометрическим узором, украшенные кистями и бахромой.
Уважительно поздоровавшись, юноша бросил мешок на мой ковер, проговорил: «Ваш» – и исчез так же внезапно, как и появился. На следующий день он пришел снова, на этот раз с верблюжьим седлом такой же красоты, луки которого были отделаны длинными медными накладками с изысканной йеменской гравировкой. На третий день он явился с пустыми руками, в простой полотняной рубахе и, опустившись передо мной на пятки, заявил, что хочет поступить на службу ко мне. Он выглядел странно без своих шелковых одежд. Глядя на его худое, усыпанное оспинами, лишенное растительности лицо, ему можно было дать сколько угодно лет, но при этом его тело было гибким, а в манерах чувствовалась вызывающая мальчишеская дерзость.
Его длинные черные волосы были тщательно заплетены в косы, ниспадавшие по три по каждой щеке. Глаза были невыразительными, сузившимися до щелок. У него был влажный, чувственный приоткрытый рот, придававший его лицу какое-то добродушное, полуциничное выражение. Я спросил, как его зовут. Он назвался Абдуллой эль-Нахаби, а прозвище у него было Разбойник, унаследованное от высокочтимого отца. Родился он в Борейде и в юности пострадал от гражданских властей за недостаточную набожность. Когда стал юношей, неудачное приключение в доме замужней женщины заставило его спешно покинуть родной город и поступить на службу к эмиру Неджда Ибн Сауду.
На службе у эмира сквернословие довело его до порки и тюрьмы. Он дезертировал в Кувейт, где снова отличился влюбчивостью. По освобождении переехал в Хайль и нанялся в услужение к эмиру Ибн Рашиду. К сожалению, там он настолько невзлюбил своего офицера, что публично поколотил его палкой погонщика верблюдов. Последовало наказание в прежнем духе, и после нового тюремного заключения его снова вытолкнули в мир, в котором у него не было друзей.
Строилась Хиджазская железная дорога, и он приехал туда в поисках удачи, но подрядчик урезал ему жалованье за то, что он спал в полдень. Он отомстил подрядчику тем, что отрезал ему голову. Вмешались турецкие власти; жизнь в мединской тюрьме показалась ему очень тяжелой. Бежав через окно, он добрался до Мекки, и за его доказанную честность и опытность в обращении с верблюдами его сделали почтальоном на участке между Меккой и Джиддой. Находясь в этой должности, он перешел к оседлому образу жизни, отказавшись от юношеских экстравагантностей, переселил в Мекку отца с матерью и посадил их в лавку, купленную на капитал, полученный в виде комиссионного вознаграждения от торговцев и разбойников, зарабатывать для него деньги.
После года процветания Абдулла попал в засаду, потерял верблюда, а вместе с ним и вверенный ему почтовый груз. В компенсацию ущерба у него изъяли лавку. Однако он оправился от этой катастрофы, поступив на службу в шерифскую полицейскую кавалерию на верблюдах. За заслуги его перевели в младшие офицеры, но к его подразделению было привлечено слишком большое внимание из-за бытовавшего в нем обычая драться на кинжалах, сквернословить и развратничать, чему способствовало большое количество публичных домов в любой аравийской столице. Однажды его губам пришлось слишком долго дрожать от сардонических, непристойных, лживых замечаний в его адрес, и он ударил кинжалом ревнивого атейба прямо при дворе, на глазах у оскорбленного таким поведением шерифа Шарафа. Шараф строго соблюдал общественное приличие, и Абдулла был подвергнут жесточайшему из наказаний, которое едва не стоило ему жизни. Достаточно оправившись после этого, он поступил на службу к Шарафу. Когда началась война, его назначили ординарцем Ибн Дахиля, капитана подчиненных Фейсалу агейлов. Репутация его росла, но мятеж в Ведже привел к тому, что Ибн Дахиль стал послом, Абдулла потерял свое место и Ибн Дахиль дал ему рекомендательное письмо для поступления на службу ко мне.
В этом письме говорилось о том, что в течение двух лет Абдулла был верным человеком, но дерзким и непочтительным. Он был самым опытным агейлом, которому пришлось служить у многих арабских князей и которого увольняли каждый раз с поркой и заключением в тюрьму за слишком необычные проступки. Ибн Дахиль говорил, что Абдулла был вторым после него наездником, знатоком верблюдов и таким же храбрецом, как любой сын Адама, и это понятно, так как глаза его были слишком плотно прищурены, чтобы видеть опасность. Действительно, он был первоклассным слугой, и я тут же взял его к себе.
На моей службе он лишь однажды попал в кутузку. Это было в штабе Алленби. Начальник полиции в отчаянии позвонил мне и сообщил, что какой-то вооруженный дикарь, обнаруженный сидящим на пороге резиденции главнокомандующего, был без сопротивления доставлен на гауптвахту, где пожирал один за другим апельсины, словно на пари, заявляя при этом, что он мой сын, один из псов Фейсала. Все апельсины были съедены.
В военной полиции Абдулле случилось впервые говорить по телефону, когда его связали со мной. Он говорил, что такой прием обеспечил бы комфорт в любой тюрьме, и церемонно удалился, когда его освободили. Он категорически отвергал саму возможность того, чтобы ему пришлось ходить по Рамлеху невооруженным, и ему выдали пропуск, в который вписали разрешение на ношение сабли, кинжала, пистолета и винтовки. В первый раз он воспользовался этим пропуском, чтобы вернуться в здание гауптвахты с сигаретами для военной полиции.
Он изучал претендентов на службу в моей охране, и благодаря ему и Зааги, другому моему командиру (жесткому человеку офицерской выучки), вокруг меня образовалась настоящая банда смелых опытнейших людей. Британцы в Акабе называли их головорезами, но головорезами они были только по моему приказу. Возможно, в глазах других было ошибкой то, что им позволялось не признавать никакого другого авторитета, кроме меня, и все же, когда я отсутствовал, они были благосклонны к майору Маршаллу и с рассвета до ночи забивали ему голову непонятными для него разговорами о статях верблюдов, об их породах и корме. Маршалл был очень терпеливым человеком, и двое или трое из них с первыми лучами солнца усаживались рядом с его кроватью в ожидании момента, когда он проснется и можно будет продолжить его образование. Добрую половину моих телохранителей составляли агейлы (почти пятьдесят из девяти десятков) – динамичные, проворные недждские крестьяне, цвет и гордость армии Фейсала, и их забота о своих верховых верблюдах была яркой особенностью их службы. Однако агейлы, которые все были наемниками, ничего не делали хорошо без хорошей оплаты, в противном случае они приобретали дурную славу. Того из них, кто дважды проплывал по подземному водопроводу в Медину и возвращался с полным отчетом о положении в осажденном городе, считали совершившим самый смелый подвиг на арабской войне.
Я платил своим людям по шесть фунтов в месяц – стандартное жалованье в армии для солдата с верблюдом, но они ездили на верблюдах, принадлежавших мне, так что эти деньги были их чистым доходом. Для них это делало службу привлекательной и позволяло мне регулировать настроения в лагере по своему усмотрению. В интересах соблюдения моего временного графика, а времени у меня было меньше, чем у большинства других, мои рейды были долгими, трудными и всегда внезапными. Обыкновенный араб, для которого верблюд составлял половину его достояния, не мог допустить, чтобы он повредил ноги в моих скоростных переходах. Кроме того, такая езда была мучительна и для человека. Поэтому мне приходилось брать с собой отборных всадников и сажать их на моих собственных животных. Мы покупали за большие деньги самых быстроногих и сильных верблюдов, каких только можно было купить. Выбирать приходилось, руководствуясь критериями резвости и силы, независимо от того, какими они могли бы оказаться под седлом: действительно, часто мы выбирали верблюдов с тяжелой поступью, как более выносливых. Их заменяли или помещали в нашу ветеринарную лечебницу, когда они слабели, а их наездников определяли в госпиталь. Зааги возлагал на каждого солдата личную ответственность за состояние его верблюда и за подгонку сбруи.
Парни очень гордились службой в моей личной охране, предполагавшей высшую степень профессионализма. Они одевались в одежду любого цвета, кроме белого, потому что это был цвет одежды, которую постоянно носил я. В любое время они находились в состоянии получасовой готовности к шестинедельному рейду, чего хватало только на упаковку в седельный вьюк продуктов. От использования вьючных верблюдов они уклонялись, считая это для себя постыдным. Мои охранники могли ехать днем и ночью, беспрекословно подчиняясь моей воле и считая для себя недостойным малейшее упоминание об усталости. Если какой-нибудь новичок начинал жаловаться, остальные его урезонивали или же резко обрывали.
Сражались они как дьяволы, когда я от них этого требовал, а иногда и когда не требовал, в особенности с турками или с любыми чужаками. Если один телохранитель поднимал руку на другого, это считалось последним оскорблением. Они всегда были готовы как к богатому вознаграждению, так и к жесточайшему наказанию. Они хвастались на всю армию лишениями, которые им приходилось терпеть, и своими доходами, готовые к любому делу и к любой опасности.
Опираясь на мой авторитет, ими непосредственно командовали Абдулла и Зааги, с жестокостью, оправданной лишь сознанием того, что каждый мог при желании в любой момент оставить эту службу. Но за все время у нас произошел только один такой случай. Все остальные, хотя и были молоды, хорошо обеспечены, полны плотских страстей, хотя и подвергались искушениям чреватой неожиданностями жизни, хорошо питались, занимались физическими упражнениями, – казалось, окружают ореолом святости опасность, находя некое очарование в своих добровольных страданиях. Одержимость людей Востока самостоятельностью между плотью и духом глубоко изменила в их мышлении представление о рабстве. Эти парни находили удовольствие в субординации, в сознательном принижении плоти, более ощутимо осознавая свободу в равенстве мышления; они почти предпочитали рабство, более богатое опытом, нежели власть.
Таким образом, связь между хозяином и слугой в Аравии была одновременно более свободной и более обусловленной, чем мне приходилось наблюдать в других местах. Слуги боялись меча правосудия и кнута управляющего не потому, что первый мог деспотично положить конец их существованию, а второй исполосовать им бока кровавыми рубцами, а просто потому, что они были символами и средствами реализации освященного клятвой повиновения. Эти люди испытывали радость от принижения, от своего свободного выбора пойти ради хозяина на все ценой собственной плоти и крови, потому что их индивидуальность была равноценна его индивидуальности, а контракт между ними был добровольным. Такая безграничная преданность, похожая на обет, исключала ощущение униженности, ропот и сожаление. Если же, в силу слабости нервов или недостатка храбрости, они оказывались не готовы к беззаветному самопожертвованию, то навечно покрывали себя позором. Страдание было для них спасением, очищением, почти украшением. Оно наполняло их ощущением справедливости, когда они, изможденные до последней степени, все же выживали. Страх, сильнейший стимул для лодыря, отступает, когда его охватывает любовь либо к избранному делу, либо к другому человеку. И тогда страх перед наказанием исчезает и покорность уступает место сознательной преданности. Когда люди посвящают этому саму свою жизнь, в их одержимости не остается места ни для добродетели, ни для порока. И они отдают за это свои жизни, больше того, жизни своих товарищей, что во многих случаях оказывается гораздо труднее, чем пожертвовать собой.
Нам, сторонним наблюдателям, казалось, что выбранный ими идеал, ставший почти всеобщим, превзошел личные идеалы каждого отдельного человека, прежде являвшиеся для нас нормальной меркой мира. Не заставлял ли нас этот инстинкт с удовлетворением принимать окончательную приверженность некоему поведению, в котором наши противоречивые «я» могли бы настроиться на достижение разумной, неизбежной цели? И все же сам факт возобладания над индивидуальностью делал этот идеал преходящим.
Однако в течение какого-то времени, когда арабы были одержимы этим идеалом, жестокость власти отвечала осознанной ими необходимости. Кроме того, они были кровными врагами тридцати племен, и акты кровной мести случались ежедневно. Их взаимная вражда мешала им объединиться против меня, а существовавшие между ними различия позволяли мне иметь среди них сторонников и соглядатаев во время моих разъездов между Акабой и Дамаском, между Беэр-Шебой и Багдадом. У меня на службе из моих телохранителей погибло почти шестьдесят человек. Словно следуя какой-то странной справедливости, события вынуждали меня оправдывать ожидания моей личной охраны. Я становился таким же жестоким, стремительным, пренебрегавшим опасностью, как они. Шансы против меня были очень серьезными, а климат грозил мне смертью. За короткую зиму я это преодолел, взяв себе в союзники мороз и снег. В выносливости между нами не было большой разницы. До войны я годами проявлял беспечность в отношении своего образа жизни. Я научился один раз как следует наесться, а потом два, три или четыре дня не брать в рот и маковой росинки, а затем с лихвой наверстывал упущенное. Я взял себе за правило избегать всякой регулярности в питании и научился не привыкать ни к какому распорядку вообще.
Таким образом, я был органически подготовлен к эффективной работе в пустыне; я не ощущал ни голода, ни пресыщения, и меня не отвлекали мысли о еде. В походе я мог не пить в течение многочасового перехода от одного колодца к другому и, подобно арабам, напиваться воды сверх меры, чтобы компенсировать жажду, испытанную накануне, или запасти в организме воду на время очередного дневного перехода.
Таким же образом, хотя сон оставался для меня величайшим удовольствием на свете, я заменял его колыханием в седле на ночном марше и не чувствовал неодолимой усталости, проводя без сна ночь, следовавшую за какой-нибудь особенно трудной ночной операцией. Эти навыки приходили в результате многолетнего самоконтроля (подобное преодоление обычных привычек вполне могло бы быть уроком мужества), и благодаря им я прекрасно вписывался в условия нашей работы, но, разумеется, они давались мне наполовину в результате тренировки, наполовину благодаря накопленному опыту, и не без усилий, как это было у арабов. Зато в моем распоряжении была энергия мотивации. Их менее напряженная воля ослабевала раньше, чем моя, и в сравнении с ними я выглядел более подтянутым и более способным к действию.
Я не осмеливался вникать в источники своей энергии. Материалистическая концепция мышления, лежавшая в основе подчинения арабов чужой воле, мне вовсе не помогала. Я достигал самоотверженности (в той мере, в какой это мне удавалось) совершенно противоположным путем, через понятие нераздельности психического и физического, являвших собой единое целое, через понимание того, что наши тела, вселенная, наши мысли и восприятие были зачаты в молекулах материи, этом универсальном элементе, через который пробивалась форма в виде конфигураций различной плотности. Мне казалось немыслимым, чтобы совокупности атомов могли размышлять иначе, как в терминах атомов. Мое извращенное чувство ценностей ограничивало меня признанием того, что абстрактное и конкретное, как символы, обозначают противоположности более серьезно, нежели, скажем, либерализм и консерватизм.
Практика нашего восстания укрепляла во мне эту нигилистическую позицию. Во время восстания мы часто видели, как люди доводили себя или их доводили другие, до самого жестокого предела выносливости, и все же никогда не было и намека на физический надлом. Коллапс всегда разрастался из-за моральной слабости, разъедавшей тело, которое само по себе, без предательства изнутри, не имело власти над волей. В походах мы были бестелесными, не имели ни плоти, ни желаний, а когда во время какого-нибудь промежутка это чувство истаивало и мы обнаруживали зрением свои тела, они с какой-то враждебностью, с мстительностью достигали своей высшей цели – и вовсе не как носители души, а как биологические элементы, служившие лишь для унавоживания почвы.
Глава 84
Вдали от линии фронта, в Акабе, наш энтузиазм иссякал, а это подрывало моральное состояние людей. И мы были очень рады, когда наконец смогли уйти оттуда в чистые, девственные горы над Гувейрой. Ранняя весна одаривала нас то жаркими солнечными днями, то прохладной облачной погодой. Массы клубившихся облаков скапливались у вершины плато в девяти милях от нас, где в густом тумане, под дождем, нес свою вахту Мавлюд. Вечера бывали такими холодными, что особую ценность приобретали теплый халат и костер.
В Гувейре мы ждали сообщений о начале нашей операции против Тафилеха – группы деревенских поселений, занимавших командные высоты над южной оконечностью Мертвого моря. Мы планировали взять их, действуя одновременно с запада, юга и востока. Начать операцию должны были с востока нападением на Джурф, ближайшую станцию Хиджазской железной дороги. Руководство этой атакой вверялось шерифу Насиру, которого называли Счастливым. С ним пошел Нури Сайд, начальник штаба Джафара, командовавший отрядом солдат регулярной армии, в распоряжении которого было одно орудие и несколько пулеметов. Они наступали от Джефера. На четвертый день их авангард вошел в Джурф. Как и всегда, Насир руководил своим рейдом умело и расчетливо. Джурф представлял собою укрепленную станцию с тремя каменными зданиями, окруженную фортификационными сооружениями и окопами. За станцией был невысокий холм, также окруженный траншеями и земляным валом, на котором турки установили два пулемета и горную пушку. За холмом поднимался высокий кряж с острым гребнем, отделявший Джефер от Баира.
Слабость обороны определялась как раз этим кряжем, потому что турок было слишком мало, чтобы удерживать и его, и холм со станционными постройками, а с гребня кряжа открывался обзор железной дороги. Насир ночью скрытно занял всю вершину холма, а затем оседлал железнодорожную линию выше и ниже станции. Несколькими минутами позднее, когда достаточно рассвело, Нури Сайд поднял свое горное орудие на гребень кряжа и с третьего выстрела прямым попаданием подавил турецкую пушку, находившуюся на хорошо видной ему сверху огневой позиции.
Возбуждение Насира нарастало: воины племени бени сахр оседлали своих верблюдов, клянясь, что немедленно ворвутся на станцию. Нури считал это безумием, потому что турецкие пулеметы все еще продолжали вести огонь из окопов, но его слова не произвели на бедуинов ни малейшего впечатления. Он в отчаянии открыл беглый огонь по позиции турок из всех видов оружия, имевшегося в его распоряжении. Воины бени сахр рассыпались у подножия основного кряжа и мгновенно взлетели на холм. Увидев несшуюся на них орду всадников на верблюдах, турки побросали винтовки и удрали на станцию. Были убиты всего два араба.
Нури спустился с кряжа к холму. Турецкая пушка оказалась неповрежденной. Он развернул ее кругом и ударил прямо по билетной кассе. Бедуины разразились радостными криками, глядя на то, как в воздух взлетели обломки деревянных балок и камни, снова вскочили на своих верблюдов и ринулись на территорию станции как раз в тот момент, когда противник сдался. Около двухсот уцелевших турок, в том числе семь офицеров, стали нашими пленными.
Бедуины обогатились: кроме оружия, им досталось двадцать пять мулов, а в станционном тупике стояли семь вагонов с деликатесами для офицерских столовых в Медине. Там было такое, о чем бедуины раньше вряд ли слышали, и кое-что, о чем вообще слышать не могли. Их восторг был беспредельным. Даже горемыки-солдаты из отряда регулярной армии получили свою долю – оливки, козинаки из кунжута, урюк и другие сласти, выращенные в их родной, теперь полузабытой Сирии.
У Нури Сайда были другие вкусы, и он спас от разграбления дикарями-бедуинами мясные консервы и напитки. В одном из вагонов обнаружили груз табака. Поскольку ховейтаты вообще не курили, его поделили между воинами бени сахр и солдатами армейского отряда. Таким образом, мединский гарнизон остался без табака, и это так подействовало на заядлого курильщика Фейсала, что он приказал навьючить несколько верблюдов ящиками дешевых сигарет и отправить их в Тебук.
По завершении мародерства инженеры взорвали два паровоза, водокачку, раздаточную помпу и стрелки запасных путей. Они сожгли захваченные вагоны и повредили мост, правда незначительно, потому что, как обычно после победы, все были слишком заняты и слишком разгорячены, чтобы всерьез заниматься подобными делами. За станцией разбили лагерь, а около полуночи прозвучал сигнал тревоги, когда с юга с шумом подошел ярко освещенный поезд, остановившийся перед поврежденным накануне участком пути, о котором машинисту явно было известно. Ауда выслал разведчиков, поручив им выяснить обстановку.
Прежде чем они вернулись в лагерь Насира, явился одинокий сержант, пожелавший вступить добровольцем в армию шерифа. Его послали турки, чтобы разведать положение на станции. Он рассказал, что в поезде было всего шестьдесят человек, с горной пушкой, и что все это можно было бы взять без единого выстрела, если бы он вернулся обратно с хорошим для турок докладом. Насир рассказал об этом Ауде, тот ховейтатам, и они тихо отправились организовывать засаду, но перед самым выходом наши разведчики решили, что смогут обойтись своими силами, и открыли огонь по вагонам. Машинист, испугавшись, дал задний ход и погнал невредимый поезд обратно в Маан. Нам оставалось лишь сожалеть об этом.
После этого рейда погода снова испортилась. Три следующих дня непрерывно шел снег. Люди Насира с трудом вернулись в свои палатки в Джефере. Это плато под Мааном находилось на высоте от трех до пяти тысяч футов над уровнем моря и было открыто всем северным и восточным ветрам. Они со страшной силой дули из Центральной Азии или с Кавказа, через обширную пустыню, обрушиваясь на эти горы, о которые разбивался их первый яростный натиск. Зима еще более жестоко разыгралась ниже, в Иудее и на Синае.
Англичане страдали от холода за Беэр-Шебой и Иерусалимом, наши же арабы бежали туда, чтобы согреться. К сожалению, британские тыловые службы слишком поздно поняли, что нам предстоит воевать на местности, напоминающей Альпы. У нас не хватало палаток для четвертой части всего контингента, нас не снабдили ни теплой одеждой, ни сапогами, ни достаточным количеством одеял, которых полагалось по два на человека в горных гарнизонах. Наши солдаты – те, что не дезертировали и не умирали, – влачили жалкое существование, которое вымораживало из них всякую надежду.
Как и было предусмотрено нашим планом, хорошие новости из Джурфа позволили сразу же послать арабов во главе с шерифом Абдель Майеном из Петры в предгорья и через них в Шобек. Это был жуткий переход: крестьяне с отмороженными ногами шли в густом белом тумане, дрожа от холода под своими овечьими шкурами, вверх и вниз по долинам, лежавшим между крутыми склонами, и по опасным карнизам, над которыми нависали, словно застывшие наплывы серого чугуна, сугробы снега с торчавшими из них толстыми стволами лишенного листвы можжевельника. Лед и мороз лишали сил животных и многих солдат, но все же они, эти прирожденные горцы, привычные к своим очень холодным зимам, продолжали упорно продвигаться вперед.
Турки слышали о том, что они, преодолевая значительные трудности, медленно приближаются, и уже заранее оставляли свои пещеры и укрытия среди деревьев; спасаясь бегством в направлении выгрузочной железнодорожной станции, они бросали по дороге своего панического отступления обременявшие их вещи и снаряжение. Эта тупиковая станция лесной железнодорожной ветки с ее временными сараями находилась в секторе обстрела арабской артиллерии и оказалась просто ловушкой. Бедуины рвали на куски солдат противника, выбегавших из пылавших стен своих построек. Арабы убивали или же забирали в плен солдат противника, а также захватывали склады в Шобеке, старом форте монреальских крестоносцев, словно парившем в воздухе на меловой конической вершине над извивавшейся внизу долиной. Там разместил свою штаб-квартиру Абдель Майен, пославший донесение об этом Насиру. Уведомлен был и Мастур. Он оседлал своего коня и, оставив комфорт своих палаток в солнечной глубинке Аравии, двинулся со своими людьми через узкое ущелье к Тафилеху.
Однако преимущество оставалось за Насиром, который за один день добрался сюда из Джефера и после ночного марша под ураганным ветром на рассвете появился на краю обрывистого склона лощины, в которой прятался Тафилех. Он предложил туркам сдаться под страхом обстрела артиллерийскими снарядами: то была пустая угроза, потому что Нури Сайд с пушками отправился обратно в Гувейру. В деревне было всего сто восемьдесят турок, но их поддерживали представители крестьянского клана мухаисинов, и не столько из-за любви к ним, сколько потому, что выскочка Диаб, один из главарей этого клана, объявил себя сторонником Фейсала. И они ответили на ультиматум Насира градом неприцельных пуль.
Ховейтаты рассредоточились между скалами, чтобы ответить огнем. Это не понравилось старому льву Ауде, который пришел в ярость оттого, что деревенские наемники осмелились сопротивляться своим извечным хозяевам, племени абу тайи. Он, резко дернув повод, пустил свою кобылу в галоп и выехал с равнины, чтобы осмотреть местность под самыми восточными домами деревни. Там он остановил лошадь и, погрозив рукой, прокричал своим великолепным голосом: «Собаки, вы что, не знаете Ауду?» Когда мухаисины поняли, что перед ними тот самый неукротимый сын войны, сердца их оборвались, и уже часом позже шериф Насир в городском особняке потягивал чай со своим гостем, турецким губернатором, пытаясь утешить внезапно утратившего власть чиновника. С наступлением темноты приехал и Мастур. Его воины из племени мотальга мрачно глядели на своих кровных врагов абу тайи, разместившихся в лучших домах. Оба шерифа поделили город между собой, чтобы изолировать одних своих буйных соратников от других. У них не хватало авторитета, чтобы быть влиятельными посредниками, потому что с течением времени Насир был почти признан своим у абу тайи, а Мастур у джази.
Когда настало утро, обе стороны уже вступили в перебранку, и весь день прошел в тревоге, потому что мухаисины боролись за власть среди крестьян, и новые осложнения были связаны с двумя факторами: одним из них была колония морских разбойников-сенуситов из Северной Африки, которых турки поселили на богатой, но полузаброшенной пахотной земле, другим было не перестававшее жаловаться деятельное предместье, в котором жила тысяча армян, уцелевших после печальной памятной депортации их 1915 года.
Народ Тафилеха жил в смертельном страхе перед будущим. У нас, как обычно, не хватало продуктов и транспортных средств, но мы ничего не ждали от мухаисинов. У них была пшеница и ячмень, но они прятали свои запасы, было много вьючных верблюдов, ослов и мулов, но они угнали их в безопасные места. Они могли бы заставить уйти и нас тоже, но, к счастью для нас, не додумывались до этого. Отсутствие интереса было лучшим потенциальным союзником навязанного нами порядка, потому что правление Фейсала зиждилось не столько на консенсусе или на силе, сколько на всеобщей инертности, тупости, апатии, в результате чего нежелательных проявлений можно было ожидать лишь от меньшинства.
Фейсал делегировал командование продвижением к Мертвому морю своему юному единокровному брату Зейду. Это была первая миссия Зейда на севере, и он принял ее со страстной надеждой. Советником у него был наш генерал Джафар-паша. Его пехота, артиллеристы и пулеметчики из-за отсутствия продовольствия оставались в Петре, но сами Зейд и Джафар приехали в Тафилех.
Дела шли хуже некуда. Ауда проявлял весьма унизительное великодушие к двум юношам племени мотальга – Метабу и Аннаду, сыновьям Абтана, которого убил сын Ауды. Оба они, люди энергичные, определившиеся, самоуверенные, стали поговаривать о мести: это была угроза синицы ястребу. Ауда объявил, что подвергнет их порке на рыночной площади, если они будут позволять себе такие разговоры. Все было бы хорошо, но на каждого из его людей приходилось по двое сторонников Метаба и Аннада, нарастала угроза вспышки страстей в масштабе всей деревни. Юноши во главе с моим драчуном Рахайлем вызывающе расхаживали по всем улицам.
Зейд отблагодарил Ауду, расплатился с ним и отослал обратно в пустыню. Информированным вождям племени мухаисин пришлось стать вынужденными гостями в шатре Фейсала. Их враг Диаб был нашим другом. Мы с сожалением вспоминали поговорку о том, что лучшими союзниками нового режима, добившегося успеха через жестокость, являются не его сторонники, а его оппоненты. Благодаря большому количеству золота, находящегося в распоряжении Зейда, экономическое положение улучшалось. Мы назначили офицера-управляющего и приняли организационные меры в пяти наших деревнях в предвидении будущего наступления.
Глава 85
Тем не менее эти планы быстро повисли в воздухе. Еще до того, как они были согласованы, мы, к нашему удивлению, столкнулись с внезапной попыткой турок вытеснить нас из Тафилеха. Мы этого никак не ожидали, потому что, казалось, не было и речи о том, чтобы они могли надеяться завладеть Тафилехом. Алленби был в Иерусалиме, и для турок выход из войны зависел от их успешной защиты Иордана от наступления генерала. Если бы не пал Иерихон, или пока он не пал, Тафилех оставался деревней, не представлявшей интереса. Не было бы привлекательным и обладание им. Все, чего мы желали, – это пройти его, надвигаясь на противника. Для людей, оказавшихся в таком критическом положении, как турки, попытка отбить его у нас, чреватая еще одной катастрофической неудачей, была бы величайшей глупостью.
Хамид Фахри-паша, командующий 48‑й дивизией и амманским сектором, думал иначе, а может быть, просто имел такой приказ. Он собрал около девятисот пехотинцев, сколотил три батальона (в январе 1918 года турецкий батальон представлял собой жалкое зрелище) с сотней кавалеристов, двумя горными пушками и двадцатью семью пулеметами и двинул их по железной и грунтовой дорогам на Керак. Там он реквизировал весь местный транспорт, мобилизовал гражданских чиновников для укомплектования своей новой администрации в Тафилехе и вышел маршем на юг, намереваясь захватить нас врасплох.
Внезапность ему удалась. Мы впервые услышали о нем, когда его кавалеристы-разведчики нарвались на наши пикеты в Вади-Хезе, очень широкой и глубокой, трудно проходимой горловине, отрезавшей Керак от Тафилеха и Моаб от Эдома. В сумерках он отвел их назад и нарвался на нас.
Джафар-паша набросал план оборонительной позиции на кромке южного склона большой тафилехской ложбины, предлагая в случае нападения турок сдать им деревню и защищать нависавшие над нею сзади высоты. Это показалось мне вдвойне неразумным. Склоны были очень круты, и их оборона была таким же трудным делом, как наступление на них. Их можно было бы обойти с востока; кроме того, если бы мы сдали деревню, от нас отвернулось бы местное население, которое бы приняло сторону вошедших в их дома оккупантов.
Однако это была руководящая идея – все, на что был способен Зейд, – и около полуночи мы отдали приказ. Вооруженные всадники направились к южному гребню, а караван вьючных верблюдов был отправлен для безопасности по нижней дороге. Это вызвало панику в городе. Крестьяне подумали, что мы уходим (впрочем, так думал и я), и бросились спасать свое добро и жизни. Сильно подморозило, и под ногами хрустел лед. Смятение и крики, заполнявшие мрак узких улиц, были ужасны.
Шейх Диаб не переставая твердил о недовольстве горожан, подчеркивая тем самым величие собственной преданности. У меня между тем складывалось впечатление, что горожане были крепкие люди с большим потенциалом. Чтобы убедиться в этом, я то сидел на крыше своего дома, то ходил в темноте вверх и вниз по крутым переулкам, скрывая лицо под капюшоном плаща, дабы не быть узнанным, а мои телохранители неотступно следовали за мной на расстоянии голосовой связи. Таким образом, мы слышали все, что происходило. Людьми действительно овладел панический страх, но никаких протурецких настроений не было. Мысль о возвращении турок приводила горожан в ужас, и они были готовы делать все, что было в пределах их физических возможностей, чтобы поддержать любого выступившего против турок лидера, который заявил бы о своем намерении сражаться. Этого было достаточно, так как отвечало моему страстному желанию оставаться на месте и вступить в бой.
Я наконец встретил юных шейхов племени джази – Метаба и Аннада, прекрасных в своих шелковых одеждах, со сверкавшим серебром оружием, и послал на поиски их дяди, Хамд эль-Арара. Я попросил его проехать на север от ложбины и сообщить крестьянам, которые, судя по доносившемуся шуму, продолжали сражаться с турками, что мы готовимся прийти к ним на помощь. Хамд, меланхоличный, учтивый, храбрый воин, галопом помчался к ним с двумя десятками своих родственников – это было все, что ему удалось собрать в момент всеобщей растерянности.
Стремительный галоп этой кавалькады по городским улицам явился последней каплей, которой не хватало для того, чтобы страх горожан достиг высшей точки. Хозяйки выбрасывали свои кое-как связанные в узлы пожитки в окна и двери, однако ни один мужчина не проявлял к ним никакого интереса. Крики прыгавших по узлам детей сливались с непрестанными воплями их матерей, а мчавшиеся всадники то и дело палили на полном скаку в воздух, видимо желая подбодрить самих себя. И словно в ответ на это, замелькали вспышки выстрелов вражеских винтовок, высвечивавшие контуры северных скал в истаивавшей перед рассветом черноте неба. Я поднялся на противоположные высоты, чтобы посоветоваться с шерифом Зейдом.
Зейд сидел с серьезным видом на камне, осматривая местность в полевой бинокль в поисках противника. По мере усложнения ситуации он обычно становился все более отрешенным и равнодушным. Меня охватила ярость. Турки, просто в силу здравомыслия их генералитета, вообще никогда не пошли бы на попытку вернуть Тафилех. Это была простая жадность, позиция собаки на сене, недостойная серьезного противника, самое безнадежное дело, которое мог бы затеять какой-нибудь турок. Как они могли рассчитывать на цивилизованную войну, не давая нам шанса сохранить к ним уважение? Их глупости постоянно подрывали наше моральное состояние, ничто не могло заставить наших солдат относиться с уважением к их умственным способностям. Утро было леденяще холодным, а я провел всю ночь на ногах и был в достаточной мере зол и уверен, что они заплатят за вынужденное изменение хода моих мыслей и моего плана.
Судя по быстроте продвижения турок, их было немного. У нас имелось полное преимущество во времени, местности, численности, и мы могли легко нанести им полное поражение, но этого оказалось недостаточно, что приводило меня в ярость. Мы, оказывается, должны были сыграть в навязанную ими игру в малом масштабе: дать им решительное сражение, как они того хотели, и убить их всех до одного. Я мог бы восстановить в своей памяти полузабытые тексты ортодоксальных армейских уставов и пародировать их в ходе операции.
Это было отвратительно, потому что, когда арифметика и география складывались в пользу союзников, мы могли бы не причинять лишних страданий людям. Мы могли бы победить, отказавшись от сражения, перехитрить турок, перемещая свой центр, как бывало в двадцати подобных случаях раньше, но на этот раз скверное настроение и самомнение объединились, чтобы заставить меня не довольствоваться сознанием своей силы, а публично заявить о ней противнику и вообще всем. Убедившийся теперь в непригодности линии обороны, Зейд был вполне готов прислушаться к голосу дьявола-искусителя.
Я первым делом предложил, чтобы Абдулла выдвинулся вперед с двумя пушками для разведки боем сил и позиций противника. Затем мы обсудили следующий этап, и с большой пользой, так как Зейд был хладнокровным и храбрым воином, с темпераментом настоящего офицера. Мы видели, как Абдулла поднимался на другой склон. Какое-то время стрельба усиливалась, а затем с увеличением расстояния постепенно затихла. Его появление подтолкнуло всадников из племени мотальга и крестьян, которые напали на турецкую кавалерию и сбросили ее с первого кряжа, погнали через равнину шириной в две мили и через кряж за нею вниз, по первому уступу большой котловины Гесы.
За этой котловиной располагалась основная масса турецких сил, теперь снова выходивших на дорогу после суровой ночи, когда они были отброшены на исходные позиции. Они вступили в бой, и Абдулла был тут же остановлен. Мы слышали отдаленные раскаты пулеметных очередей, сливавшиеся с гулом сильных разрывов снарядов: артиллерия противника вела беспорядочный огонь. Слушая все это, мы понимали, что происходило, да и хорошо все видели. Новости были отличными. Я хотел, чтобы Зейд сразу же продвинулся вперед, но он, проявляя осторожность, настоял на том, чтобы мы дождались точной информации от командира его авангарда Абдуллы.
Согласно теории, в этом не было необходимости, но он знал, что я не был настоящим военным, и оставлял за собой право сомневаться в моих советах, когда они звучали слишком категорически. Однако я настоял на двух из них и сам отправился на передовую, чтобы составить свое суждение об обстановке. По пути я увидел своих телохранителей, копавшихся в домашнем скарбе, вынесенном жителями на улицы, чтобы впоследствии его увезти, и находивших там много интересного для себя. Я послал их за нашими верблюдами и велел как можно скорее доставить пушки к северному склону горловины.
Дорога спускалась в рощу фиговых деревьев со скрученными в узлы, подобно змеям, синими стволами, долго остававшимися голыми после того, как вся остальная растительность уже зеленела. Отсюда дорога поворачивала на восток и, долго извиваясь по долине, поднималась к гребню. Я сошел с дороги и стал подниматься напрямик по скалам, еще раз убедившись в бесспорном преимуществе восхождения босиком, когда подошвы уже затвердели после мучительного привыкания или были слишком окоченевшими от холода, чтобы чувствовать острые выступы и царапины от них. Хотя этот новый путь и заставил меня пролить много пота, он заметно сократил мне время, и очень скоро, оказавшись на вершине, я нашел ровную площадку, а потом поднялся на последний кряж, с которого открывалась панорама всего плато.
Этот ровный склон со следами византийских фундаментов представлялся вполне подходящим в качестве резервной или же последней линии обороны Тафилеха. Правда, никакого резерва у нас не было, – никто не имел ни малейшего понятия о том, кого или чего мы могли бы откуда-то ждать, – но если бы мы получили вдруг какое-то подкрепление, это место для него вполне годилось. В этот самый момент я увидел личных агейлов Зейда, скромно прятавшихся в лощине. Чтобы заставить их сдвинуться с места, требовались слова такой же силы, как и для того, чтобы они расплели свои заплетенные в косы волосы. Но я в конце концов рассадил их по кромке резервного кряжа. Их было около двух десятков, и на расстоянии они выглядели прекрасно, как дозор какой-нибудь внушительной армии. Я вручил им свое кольцо с печаткой для подтверждения их полномочий и приказал собирать всех, кто бы к ним ни пришел, в особенности моих парней с их пушкой.
Когда я шел на север, к передовой линии сражения, мне встретился Абдулла, направлявшийся со своими новостями к Зейду. У него кончились боеприпасы, он потерял под артобстрелом пятерых солдат и одно автоматическое орудие. Два других, как он полагал, захватили турки. Он намеревался взять Зейда со всеми его людьми и сражаться дальше, и мне было нечего добавить к его сообщению. Был смысл в том, чтобы предоставить моих счастливых хозяев самим себе и дать им поставить точку в их собственном правильном решении.
Таким образом, в моем распоряжении оказалось время для изучения предполагавшегося поля боя. Небольшая равнина шириной около двух миль была окружена невысокими, поросшими зеленой растительностью кряжами, и ее очертания напоминали треугольник, основанием которого был мой резервный кряж. Через нее проходила дорога на Керак, уходившая в долину Хеса. Турки с боями пробивались именно по этой дороге. Абдулла отвечал за западный, или левый, кряж, который теперь был нашей линией огня. Когда я проходил через долину, продолжался артобстрел; жесткие стебли полыни кололи мои израненные ноги. Вражеская артиллерия стреляла с перелетом, и снаряды, порой задевая гребень кряжа, разрывались позади. Один из них упал поблизости, и я определил его калибр по горячему наконечнику. Я все еще шел по долине, когда артиллеристы уменьшили дальность, и к тому времени, когда я дошел до кряжа, над ним уже рвались шрапнельные снаряды. Очевидно, турки каким-то образом вели наблюдение, и, оглядевшись, я увидел, как они поднимались по восточному склону за выемкой Керакской дороги. Они должны были скоро охватить нас с фланга у нашего отрога западного кряжа.
Глава 86
Нас было около шестидесяти человек, собравшихся за кряжем двумя группами: одна ближе к его подножию, другая – у вершины. Нижняя группа состояла из крестьян, пеших, тяжело дышавших и жалких, и все же они были единственными, кто согревал душу в тот день. Они говорили о том, что у них кончились боеприпасы и что все кончено. Я уверял их в том, что это лишь начало, и, указывая пальцем на густонаселенный резервный кряж, говорил, что все оружие находится там. Я уговаривал их поспешить обратно, подтянуть пояса и держаться на кряже. Мы должны были прикрыть их отход, закрепившись здесь.
Они, оживившись, поспешили туда, а я направился к верхней группе, цитируя в уме строки устава о том, что не следует прекращать огонь с одной позиции до готовности начать обстрел со следующей. Командовал боем юный Метаб, раздевшийся до своих жалких протертых подштанников. Его черные локоны, мокрые от пота, ниспадали по испачканному изможденному лицу. Он в отчаянии махал руками и хрипло плакал от досады, потому что надеялся отличиться в этом первом бою на нашей стороне.
Мое появление в последний момент, когда турки уже прорывались, было для него еще горше, и раздражение его только усилилось, когда я сказал, что намеревался всего лишь изучить местность. Он посчитал это легкомыслием и выкрикнул что-то по поводу христианина, вступающего в бой невооруженным. Я возразил ему, вспомнив остроумные слова Клаузевица об арьергарде, выполняющем свое назначение в большей степени своим присутствием, нежели действием, но ему было явно не до шуток, и, возможно, он был прав, потому что небольшой кремнистый вал, за которым мы прятались, разразился огнем. Турки, знавшие, что мы находились там, нацелили на него два десятка своих пулеметов. Высота его была четыре фута, длина пятьдесят, и состоял он из сплошных кремнистых ребер, от которых с оглушительным треском отскакивали пули. В воздухе над нами висели такое гуденье и свист, вызываемые рикошетами и осколками кремня, что, казалось, сама смерть смотрела на нас из-за этого естественного бруствера. Стало понятно, что нам очень скоро придется уйти оттуда, и, поскольку у меня не было лошади, я ушел первым, а Метаб пообещал, что постарается продержаться еще десять минут.
Я согрелся от быстрой ходьбы и теперь считал шаги, чтобы лучше рассчитать дальность огня, когда турки станут нас вытеснять, поскольку у них была всего лишь эта единственная позиция, к тому же плохо защищенная с южного направления. Теряя этот кряж племени мотальга, мы, вероятно, могли бы выиграть сражение. Всадники почти продержались обещанные десять минут, а затем без потерь покидали свои позиции. Метаб позволил мне держаться за стремя, чтобы быстрее меня вывести, и наконец мы на последнем дыхании оказались среди агейлов. Был самый полдень, и у нас имелось время, чтобы спокойно все обдумать. Высота нашего нового кряжа была около сорока футов, и по своей конфигурации он очень подходил для обороны. Нас было на нем восемь человек, и люди постоянно прибывали. Мои телохранители со своим орудием присоединились к нам. Появился с двумя своими людьми разгоряченный инженер-подрывник Лутифи, а после него подошла другая сотня агейлов. Все это стало напоминать какой-то пикник. Постоянно повторяя с радостным видом одно и то же слово «прекрасно», мы озадачили солдат, лишая их возможности оценить положение. Автоматическое оружие разместили на гребне, и был отдан приказ «огонь по любой цели», чтобы не переставая беспокоить турок. Однако попусту стрелять запрещалось. В противном случае временное затишье прекращалось. Я улегся в укрытом от ветра и прямых лучей солнца месте и проспал целый благословенный час. За это время турки заняли старый кряж, растянувшись по нему, как гусиный выводок, и расчетливо заняли позиции напротив нас. Наши люди оставили их в покое, довольные тем, что свободно выставляли себя напоказ. Ближе к вечеру приехал Зейд с Мастуром, Расимом и Абдуллой. Они привели наши основные силы, состоявшие из двух десятков пехотинцев на мулах, тридцати всадников племени мотальга, двух сотен крестьян, пяти автоматических винтовок, четырех пулеметов и горной пушки египетской армии, побывавшей в сражениях под Мединой, Петрой и Джурфом. Это было великолепно, и я поднялся, чтобы их приветствовать.
Турки увидели нас и открыли огонь из пулеметов и горных орудий. Но они не заботились о прицельности огня и все время промахивались. Мы напомнили друг другу, что законом любой стратегии является движение, и начали маневрировать. Ставший кавалерийским офицером Расим со всеми нашими всадниками должен был окружить восточный кряж и обойти левый фланг противника, поскольку теория предлагала в подобных случаях нападать не по линии фронта, а организовывать так называемую точечную атаку.
Расим был готов к выполнению такого непростого задания. Входящий в его отряд Хамд эль-Арар перед выступлением поклялся умереть за арабское дело, церемонно обнажил свою саблю и, назвав ее по имени, обратился к ней с героической речью. Расим взял с собой пять автоматических пушек, и это значительно усиливало его выступление.
Мы в центре занимались парадным построением, чтобы выступление Расима осталось незамеченным противником, который занимался тем, что бесконечную вереницу своих пулеметов располагал с интервалами слева, вдоль кряжа, как на витрине в музее. Эта тактика представлялась заведомо проигрышной. Кряж был сплошь кремневым, без покрывающей породы, которая могла бы задерживать пули. Мы видели, как при ударе пули о грунт и пуля, и кремень разлетались дождем смертельно опасных осколков. Кроме того, нам было известно расстояние, и мы тщательно регулировали угол возвышения наших пушек Виккерса, благословляя их длинные старомодные прицелы. Наши горные орудия были закреплены на подставках и находились в полной готовности к внезапному удару шрапнелью, как только Расим займет исходное положение для атаки.
Как мы и ожидали, прибыло подкрепление из Аймы в количестве сотни солдат. Их прибытие убедило нас в необходимости отказаться от теории маршала Фоша и в любом случае атаковать с трех сторон одновременно. Мы послали прибывших из Аймы солдат с тремя пулеметами окружить правый, или западный, фланг противника. Затем был открыт огонь по туркам с нашей центральной позиции, который очень сильно беспокоил их открытые линии ударами и рикошетами.
Противник чувствовал, что обстановка складывается для него неблагоприятно. Старый генерал Хамид Фахри собрал свой штаб и тыловые службы и приказал каждому вооружиться винтовкой. «За сорок лет военной службы я никогда не видел, чтобы повстанцы сражались так, как эти. Становитесь в строй», – приказал он. Но было уже слишком поздно. Расим выдвинул вперед пять своих пулеметов с расчетами по два человека. Они быстро и скрытно заняли позицию и смяли левый фланг турок.
Люди из Аймы, знавшие каждый стебелек травы на этих пастбищах, принадлежавших их родной деревне, без потерь подползли на расстояние в триста ярдов до турецких пулеметов. Противник, занятый устранением нашей фронтальной угрозы, заметил их только тогда, когда они внезапным залпом смели его пулеметные расчеты и привели в полный беспорядок правый фланг. Увидев это, мы послали вперед всадников на верблюдах.
Их возглавил гофмейстер Зейда Мухаммед эль-Гасиб, восседавший на своем верблюде в сиявшем, развеваемом ветром одеянии, с алым флагом агейлов над головой. Все остававшиеся с нами в центре – наши слуги, артиллеристы и пулеметчик – рванулись за ним.
День оказался для меня слишком долгим, и теперь я дрожал от нетерпения, желая увидеть, чем кончится дело. Зейд рядом со мной бурно радовался тому, как прекрасно осуществлялся наш план в холодном зареве заходившего солнца. С одной стороны кавалерия Расима сметала в пропасть за кряжем разбитый левый фланг, с другой – люди из Аймы добивали беглецов. Центр противника в беспорядке откатывался по ущелью под натиском наших пехотинцев и всадников на лошадях и верблюдах. Армяне, весь день в тревоге прижимавшиеся к земле за нашими спинами, теперь повытаскивали свои ножи и ринулись вперед, подбадривая друг друга криками на турецком языке. Я думал об ущельях между здешними местами и Кераком, о Хесской котловине с ее разбитыми дорогами, проходившими по головокружительным карнизам, о мелколесье, о теснинах и узких дефиле. Дело шло к резне, и мне следовало бы воззвать о милости к противнику, но после яростного напряжения битвы я чувствовал, что мой мозг и тело слишком устали, чтобы я мог спуститься в это ужасное место и потратить ночь, спасая турок. Своим решением провести это сражение я убил двадцать или тридцать из наших шестисот человек, а раненых, наверное, было втрое больше. Однако ни это, ни уничтожение тысячи несчастных турок не могло повлиять на исход войны.
Мы захватили два их горных орудия фирмы «Шкода», которые нам очень пригодились, двадцать семь пулеметов, две сотни лошадей и мулов и пятьдесят пленных. Уйти в сторону железной дороги удалось всего пятидесяти измученным туркам. Арабы устремились за ними, безжалостно расстреливая убегавших. Наши солдаты быстро отказались от преследования, потому что в них заговорила жалость, они были усталыми и голодными, и было очень холодно. От этого вечера у нас осталось ощущение не славной победы, а ужаса растерзанных тел людей, которые были нашими солдатами и которых разнесли по их домам. Когда мы возвращались, начался снегопад. Собрав последние силы, мы донесли до лагеря наших раненых солдат. Раненые турки остались на поле сражения и поумирали уже на следующий день. Это не находило оправдания, как и вся теория войны, но упрекнуть нас было не в чем. Мы рисковали своими жизнями под огнем противника, чтобы спасти своих товарищей, и если нашим правилом было не поощрять арабов убивать как можно больше турок, то в еще меньшей степени мы требовали, чтобы они берегли жизни врагов.
На следующий день и в последовавшие за ним дни снегопад все усиливался. Погода нас связывала, и по мере монотонного течения дней мы теряли надежду на возможность каких-то действий. А ведь мы могли бы продвинуться по пятам нашей победы за Керак, вытесняя турок в Амман самими слухами о нашем приближении, но ни наши потери, ни усилия не дали ничего, кроме отчета, который я отослал в британскую штаб-квартиру в Палестине на потребу штабу. Написанное в расчете на эффект, это донесение было полно замысловатых сравнений и смешных наивностей и создало в штабе представление обо мне как о скромном любителе, следовавшем великим образцам, если не как о клоуне, хитро поглядывавшем на то, как они во главе с дирижером Фошем под барабанный бой шли по старой кровопролитной дороге в дом Клаузевица. Подобно этому сражению, то была почти точная пародия на применение правил теории. Штабистам это понравилось, и с невинным видом, доведя до конца логику шутки, они за убедительность отчета наградили меня орденом. В нашей армии было бы больше сверкающих наградами мундиров, если бы каждый был способен самостоятельно составить толковое донесение.
Глава 87
Польза хесской земли была в преподанном ею мне уроке. Действительно, всего через три дня наша честь была, по крайней мере частично, восстановлена хорошей и серьезной операцией, проведенной нами с помощью Абдуллы эль-Фейра, расположившегося лагерем под нами, в раю южного побережья Мертвого моря – на равнине, изобиловавшей ручьями пресной воды и богатой растительностью. Мы послали ему сообщение о победе и о нашем плане совершить налет на озерный порт в Кераке и уничтожить турецкую флотилию.
Он отобрал около семидесяти всадников среди бедуинов Биэр-Шебы. Они совершили бросок по прибрежной дороге, проходившей между предгорьями Моаба и берегом моря, до самого турецкого аванпоста и, едва стало смеркаться, когда глаза еще могли видеть достаточно далеко, чтобы без риска мчаться галопом, вырвались из мелколесья на берег, к моторному катеру и к парусным лихтерам, стоявшим на якоре в северной бухте, ничего не подозревавшие команды которых мирно спали – кто на пляже, кто в стоявших рядом камышовых хижинах.
Это были корабли турецкого военно-морского флота, не рассчитанные на отражение нападения с суши, тем более кавалерийской атаки. Их разбудил топот подкованных копыт наших ворвавшихся вихрем лошадей. Схватка завершилась мгновенно. Хижины были сожжены, все склады разграблены, корабли отведены на глубину и затоплены. Затем, без всяких потерь и с шестью десятками пленных, наши люди вернулись обратно, хвастаясь своей удачей. Это было двадцать восьмого февраля. Мы достигли также нашей другой цели – перекрытия сообщения с Мертвым морем – на две недели раньше, чем обещали Алленби. Третьей целью было устье Иордана под Иерихоном, выход на которое планировался до конца марта, и все было бы хорошо, если бы не непогода и не отвращение к хлебу, который был доставлен нам еще в кровавый день Хесы. Положение в Тафилехе улучшилось. Фейсал прислал нам боеприпасы и продукты. Цены падали, так как люди начинали верить в нашу силу. Племена, расселившиеся вокруг Керака и ежедневно контактировавшие с Зейдом, предложили присоединиться к нему с оружием, как только он решит выступить.
Однако именно этого мы не могли сделать. Перспектива зимы увела и людей, и их вождей в деревню и погрузила в тусклую праздность, что же до советов побольше двигаться, то они помогали мало. Я дважды пытался исследовать заснеженное плато, на каждой стороне которого, где умирали турки, валялись смерзшиеся клочья жалкой одежды. Но жизнь здесь была невыносима. Днем снег немного подтаивал, а ночью снова смерзался. Ветер резал кожу, пальцы немели и теряли чувствительность. Щеки тряслись, как высохшие листья, пока не утрачивали саму способность дрожать, после чего их мышцы сводила безумная боль.
Выступить в поход по снегу на верблюдах, животных, совершенно неспособных двигаться по скользкому грунту, означало бы рисковать восстановить против себя пусть даже небольшое количество всадников на лошадях. Однако по мере того, как тянулись дни, даже эта последняя возможность уходила. В Тафилехе кончались запасы ячменя, и наши верблюды, которых непогода уже давно лишила подножного корма, теперь испытывали недостаток и в зерне. Нам приходилось отводить их вниз, в более счастливый Гор, путешествие до которого и обратно к нашему гиблому гарнизону занимало целый день. Это был дальний, окольный путь, напрямик же до Гора было чуть меньше шести миль, и он был нам ясно виден, так как лежал на пять тысяч футов ниже нашего лагеря. Соль сыпалась на наши раны при виде этого почти что зимнего сада на берегу озера. Мы же были заперты в кишевших паразитами домах, сложенных из холодного камня, без дров, без пищи, а кругом бушевал ледяной ветер, тогда как в долине солнце изливало свое сияние на весеннюю траву, усеянную цветами, а воздух был таким теплым, что люди ходили без плащей.
Моя доля была более счастливой, чем у большинства других, потому что Зааги отыскал для нас пустой недостроенный дом с двумя гулкими комнатами и двором. На мои деньги были куплены дрова и даже зерно для верблюдов, которое мы припрятали в углу двора, где любитель животных Абдулла мог их чистить, называя каждого по имени, и они, отзываясь на это, осторожно брали хлеб своими мягкими губами прямо из его рта, как будто целовали. И все же это были скверные дни, поскольку, чтобы насладиться костром, приходилось задыхаться от зеленого дыма, который плохо выходил через наши самодельные заслонки, установленные в оконных проемах. С грязной крыши непрерывно капала вода, и тучи блох по ночам ползали по каменному полу. Нас проживало двадцать восемь человек в двух крошечных комнатах, провонявших от страшной тесноты.
В моем седельном вьюке была книжка «Смерть Артура», помогавшая мне бороться с отвращением. У солдат же имелись только физические ресурсы, и в нашей тесноте их нравы становились все более грубыми. Их несовместимость, в обычное время гасившаяся расстоянием, теперь жестоко обступала меня. Кроме того, рана на бедре терзала меня приступами мучительной колющей боли. Изо дня в день нарастала напряженность в наших отношениях, по мере того как наше положение становилось все более отвратительным, близким к животному состоянию.
Наконец Авад, дикий представитель племени шерари, повздорил с коротышкой Махмасом, и вмиг засверкали кинжалы. Трагедии удалось избежать, и дело ограничилось легким ранением, но был нарушен величайший закон телохранителей. Поскольку тот и другой были забияками, всех выставили в другую комнату, и их начальники вынесли свой вердикт, подлежавший немедленному исполнению. Однако ужасные удары плеткой Зааги показались моему просвещенному воображению слишком жестокими, и я остановил экзекуцию, пока исполнители еще не успели разогреться. Авад, лежавший во время наказания без единой жалобы, медленно поднялся на колени и, на подгибавшихся ногах, качая головой, зашагал к своему спальному месту. Затем пришел черед Махмаса, юноши с тонкими губами, заостренным подбородком и таким же заостренным лбом, чьи бусинки-зрачки сошлись у переносицы, выражая тем самым величайшее раздражение. Он не был моим телохранителем, а числился всего лишь погонщиком верблюдов. Постоянно уязвленное самолюбие делало его поведение в компании непредсказуемым и опасным. Когда Махмас проигрывал в споре или оказывался предметом насмешки, он бросался вперед с всегда находившимся под рукой небольшим кинжалом и вонзал его в своего обидчика. Сейчас он съежился в углу, скаля зубы и клянясь сквозь слезы, что покончит с теми, кто его тронет. Арабы, для которых выносливость была венцом мужественности, не посчитали нужным делать скидку на его нервы. Крики Махмаса внушали ужас, а когда его отпустили, он, опозоренный, выполз из комнаты и скрылся в ночи.
Мне было жалко Авада. Его твердость меня пристыдила. И я почувствовал это еще сильнее, когда следующим утром услышал хромающие шаги во дворе и увидел, как он пытался исполнять свои обычные обязанности по уходу за верблюдами. Я позвал его в дом, чтобы подарить ему расшитый головной платок в качестве вознаграждения за верную службу. Он вошел, жалкий, угрюмый, выказывая, как мне показалось, робкую готовность к новому наказанию. Мое изменившееся поведение его обескуражило. К вечеру он уже распевал песни, громко разговаривал с товарищами и выглядел гораздо более счастливым, чем когда-либо раньше: как оказалось, потому что нашел в Тафилехе какого-то глупца, купившего у него мой подарок – шелковый платок – за четыре фунта.
Такое обостренное нервозное восприятие нами ошибок другого было столь сильным будоражившим фактором, что я решил расселить отряд и отправился на поиски денег, которые могли нам понадобиться с приходом хорошей погоды. Зейд израсходовал первую долю суммы, выделенной для операции в районах Тафилеха и Мертвого моря, частично на жалованье, частично на продовольствие, а также на вознаграждение победителей при Сейль-Хесе. Где бы мы ни определили линию фронта, нам предстояло рекрутировать и, следовательно, платить за свежие силы, потому что только местные жители разбирались в качестве грунта да и сражались лучше всех других, защищая от противника свои дома и посевы.
Присылку мне денег мог бы организовать Джойс, но в это время года осуществить такое было нелегко. Надежнее было бы отправиться за ними самому и, кстати, более целесообразно, чем продолжать нюхать зловоние разношерстной толпы в Тафилехе. Таким образом, в один прекрасный день, обещавший быть чуть более ясным, чем обычно, мы впятером пустились в дорогу. Мы без приключений доехали до Решидийи, а поднявшись на седловину за нею, оказались под нежаркими лучами солнца. После полудня погода снова испортилась и усилился ветер с севера и запада, что нас очень огорчило, так как мы ехали по голой равнине. Когда мы переехали вброд реку Шобек, пошел дождь, сначала порывами, но потом более спокойно, хлеща косыми струями в левое плечо и словно укрывая нас от главной ярости ветра. Ударяясь о грунт, струи дождя разлетались белыми брызгами. Мы двигались без остановок и еще долго после захода солнца продолжали подгонять своих дрожавших верблюдов, постоянно скользивших и нередко падавших на скользкой грязи долин. Мы делали почти по две мили в час, несмотря на все трудности дороги, и быстрое продвижение было таким неожиданным и радостным для нас, что от одного этого нам становилось тепло.
Я намеревался ехать всю ночь, но на подходе к Ордоху на нас опустился густой туман, словно низкая, окружившая нас кольцом завеса, над которой в вышине, на фоне спокойствия неба, словно клочья какой-то вуали, вились и приплясывали облака. Перспектива, казалось, изменилась, дальние горы выглядели маленькими, а ближние холмы – большими. Мы слишком отклонились вправо. Хотя грунт этой открытой местности на вид казался твердым, он предательски разрушался под тяжестью верблюдов, и их ноги с каждым шагом проваливались дюйма на четыре, а то и пять. Несчастные животные промерзли за целый день пути и наталкивались друг на друга так часто, что их бока были в ссадинах. Они давали нам понять, что делают нежелательную для них работу, борясь с новыми трудностями. Для этого они пробегали несколько шагов быстрее, резко останавливались, оглядывались кругом или же пытались сойти в сторону от дороги.
Мы гнали их вперед, пока дорога не пошла через каменистые долины, с зубчатой линией горизонта. Справа, слева и впереди, там, где их не должно было быть, в глубоком мраке виднелись горы. Опять морозило, и грунт долины обрастал льдом. Двигаться дальше по такой дороге в темень было бы безумием. Мы нашли большое обнажение породы. Под ним, где можно было укрыться от ветра, мы уложили вплотную друг к другу верблюдов, иначе они могли бы просто подохнуть от холода, и улеглись сами, тесно прижавшись к ним в надежде согреться и уснуть.
Однако, по крайней мере, я не согрелся, да и нельзя было сказать, что поспал, а просто задремал, когда мне показалось, что к моему лицу медленно прикасаются какие-то гигантские пальцы. Я огляделся. В темноте кружились крупные, мягкие хлопья снега. Через минуту или две снег сменился дождем, а потом ударил мороз. Свернувшись в плотный клубок, испытывая боль во всем теле и не в состоянии даже пошевелиться, я пролежал так до рассвета. Рассвет этот был каким-то неверным, но все же достаточно убедительным. Я повернулся в грязи на другой бок, чтобы взглянуть на своих людей, завернувшихся в плащи и прижавшихся вплотную к бокам животных. На лицах каждого из них лежала печать безысходного скорбного отчаяния.
Они были южанами, все четверо от страха перед зимой заболели еще в Тафилехе и теперь направлялись отдохнуть в Гувейру, пока вновь не станет тепло. Здесь, в этом тумане, им казалось, что над ними нависла угроза смерти, и хотя они были слишком гордыми, чтобы жаловаться на это, всем своим видом показывали, что то, что они для меня делали, было с их стороны жертвой. Никто из них не заговорил со мной и даже не пошевелился. Я поднял за волосы одного из них и доказал ему, что он все еще способен что-то чувствовать. Поднялись на ноги и другие, и мы пинками подняли окоченевших верблюдов. Единственной нашей потерей был бурдюк с водой, примерзший к земле.
При свете дня горизонт оказался совсем близко, и мы поняли, что нужная нам дорога проходит слева, в четверти мили от нас. По ней мы и двинулись дальше. Верблюды были слишком измучены, чтобы нести на себе груз наших тел (все они, кроме моего, после этого перехода подохли), а грязь в долинах была такая, что мы сами скользили и падали не меньше верблюдов. Однако нам помогал прием, использовавшийся в Дераа: мы широко расставляли ноги и, делая шаг, старались зацепиться за грязь. Таким образом, поддерживая друг друга, мы продолжали продвигаться вперед.
Воздух стал таким холодным, что, казалось, мог заморозить все что угодно, но мы этого избежали. Переменившийся за ночь ветер налетал с запада порывами, сковывавшими наши движения. Наши плащи раздувались как паруса и стаскивали нас с дороги. В конце концов мы их скинули, и ехать стало легче, так как плотно облегавшие тело гимнастерки от ветра не надувались. Направление резкого ветра с дождем и снегом мы определяли по белой дымке тумана, уносимой им через горы и долины. Наши руки онемели до полной потери чувствительности, и ссадины мы замечали только по красным пятнам; тела же окоченели не настолько, и мы часами дрожали под зарядами града, осыпавшего нас с каждым порывом ветра.
Уже подступали сумерки, когда мы, проехав десять миль, прибыли в Абу-эль‑Лиссан. Люди Мавлюда разошлись по домам, и нас никто не встречал, чему я был рад, так как мы выглядели грязными и жалкими, как стриженые коты. После Абу-эль‑Лиссана дорога была легче: промерзший грунт на протяжении последних двух миль до вершины Штара был твердым, как железо. Из ноздрей наших верблюдов при каждом выдохе вырывался белый пар. После быстрой езды мы скоро увидели в разрывах облаков роскошную Гувейрскую равнину, алевшую цветами, теплую и уютную. Облака эти как-то необычно нависали над котловиной, образуя плоский слой, похожий на свернувшееся молоко и державшийся на уровне вершины, на которой мы стояли. Мы несколько минут с удовольствием любовались этим зрелищем. То и дело от облаков отрывались пучки ледяной пушистой пены, похожей на пену морского прибоя, и опускались на нас. Стоя на краю крутого обрыва, мы чувствовали, как они падают на наши лица, а оборачиваясь, видели, как белая кромка проплывала над зубчатым гребнем, разрываясь в клочья и превращаясь в порошок инея или в струйки воды на торфянистой почве. Налюбовавшись небом, мы спустились ниже и, наслаждаясь спокойным мягким воздухом, направились через перевал к сухому песку. И все же удовольствие оказалось не таким полным, как мы надеялись. Боль от восстановления кровообращения в наших конечностях и в мышцах лица была гораздо острее, чем ощущение при замерзании, при обратном процессе, и мы наконец поняли, что наши ноги жестоко изранены и побиты о камни. В ледяной грязи мы этого не чувствовали, но здешний теплый солоноватый песок разъедал ссадины. Словно обезумев, мы повскакивали на своих верблюдов и, тупо нахлестывая их, устремились в Гувейру. Перемена в окружающей обстановке сделала верблюдов спокойнее, и они благополучно доставили нас домой.
Глава 88
Праздные вечера, в особенности три из них, проведенные под тентами бронеавтомобилей за разговорами с Аленом Доуни Джойсом и другими, не без наших хвастливых рассказов о Тафилехе, доставили нам большое удовольствие. И все же эти друзья, как мне казалось, были несколько опечалены, потому что проведенная вместе с Фейсалом две недели назад большая экспедиция с целью овладения Мудоварой себя не оправдала. Это произошло отчасти потому, что по-прежнему существовала старая проблема взаимодействия регулярных войск с нерегулярными силами, а отчасти из-за ошибки старого Мухаммеда Али эль-Бейдави, поставленного командовать людьми из племени бени атийех, который дошел с ними до воды, скомандовал: «Полуденный привал!» – и просидел там два месяца, потворствуя гедонистским склонностям арабов, которые делали их беспомощными рабами плотской терпимости. В Аравии, не знавшей изобилия и излишеств, мужчины были подвластны обольщению самой простой пищей. Каждый кусок, проходивший через их губы, мог, если они оказывались недостаточно бдительными, превратиться в наслаждение. Соблазнительной роскошью могли стать такие простые вещи, как проточная вода или тенистое дерево, редкость которых и злоупотребление ими часто разжигали их похоть. Это напомнило мне Аполлона: «Отойдите от него вы, люди Тарса, сидящие на своей реке как гуси, опоенные его белой водой!»
Из Акабы доставили тридцать тысяч фунтов золотом для меня и для моей кремовой верблюдицы Водейхи, лучшей из остававшегося поголовья моего табуна. Она была выращена племенем атейба и выиграла для своего старого хозяина много скачек. Верблюдица находилась в прекрасном состоянии, упитанная, но не слишком, подушечки на ее ногах затвердели в многочисленных переходах по кремнистым северным землям, шерсть у нее была густая, матовая. Невысокая и на первый взгляд тяжеловатая, она была всегда послушна и шла плавно, поворачивая налево или направо, в зависимости от того, с какой стороны я похлопывал ее по рогу седла, и поэтому я ездил на ней без палки погонщика, с удобством читая на ходу какую-нибудь книгу, когда позволяли условия марша.
Поскольку мои люди были в Тафилехе, или в Азраке, или вообще в отпуске, я попросил Фейсала назначить для меня временных сопровождающих. Он предоставил мне двух своих кавалеристов с лошадьми, Серджа и Рамейда, из племени атейба, а для охраны моего золота выделил шейха Мотлога, в ценности качеств которого мы убедились, исследуя на броневиках равнины под Мудоварой. Он поехал с нами как знавший местность гид и, восседая высоко на куче багажа, погруженного на фордовский автомобиль, указывал препятствия. Машины на большой скорости выехали на песчаные холмы и скатывались с них, раскачиваясь, как лодки на волнах. На одном опасном повороте грузовик занесло и развернуло на сто восемьдесят градусов. Мотлога выбросило из машины, и он ударился головой. Маршалл остановил автомобиль и подбежал к нему, кляня себя за неосторожность. Но шейх, уныло потирая ушибленную голову, мягко проговорил: «Не беспокойтесь обо мне. Я просто пока еще не научился ездить на этих штуках».
Золото было разложено в мешки по тысяче фунтов. Я вручил по два мешка четырнадцати из двадцати людей Мотлога, а последние два взял сам. Один мешок весил двадцать два фунта, и при ужасных дорожных условиях два мешка, подвешенных к седельным вьюкам с обеих сторон, были предельным грузом для верблюда. Мы пустились в путь в полдень, надеясь проехать как можно больше, но, к сожалению, уже через полчаса верблюды ступали по мокрому грунту; начавшийся затяжной дождь промочил нашу одежду до нитки, а шерсть верблюдов свернулась под дождем, сделавшись похожей на шкуру промокшей собаки.
Именно на этом этапе Мотлог увидел палатку шерифа Фахда на вершине горы из песчаника. Несмотря на то что я спешил, он предложил остановиться на ночлег в этом месте и посмотреть, как будут выглядеть эти горы на следующий день. Я понимал, что попусту проводить дни в нерешительности было фатальной ошибкой, и поэтому попрощался с ним и продолжил путь с двумя своими людьми и с шестью связанными с Шобеком ховейтатами, присоединившимися к нашему каравану.
Эта дискуссия нас задержала, и мы добрались до подножия перевала только с наступлением темноты. К сожалению, начался мелкий дождь, и едва мы успели позавидовать Мотлогу, воспользовавшемуся гостеприимством Фахда, как внезапно какая-то красная вспышка слева заставила нас повернуть в том направлении. Мы увидели Салеха ибн Шефию, расположившегося в палатке и трех пещерах с сотней своих вооруженных вольноотпущенников из Янбо. Салех, сын шутника бедняги старого Мухаммеда, был отличным парнем, взявшим приступом Ведж в памятный день Виккери.
«Чейф энтс!» – я два или три раза повторил арабское приветствие. Салех сверкнул глазами, как это умели делать люди племени джухейна, подошел ко мне и с поклоном раз двадцать подряд своим сильным голосом, не переводя дыхания, проговорил: «Чейф энтс». Я не любил оставаться в долгу и так же торжественно повторил те же слова еще раз двенадцать. Он ответил мне новой длинной серией залпов – на этот раз их было много больше двадцати. И я сдался, начиная понимать, как много значило в Вади-Янбо бесконечное повторение приветствий.
Несмотря на то что с моей насквозь промокшей одежды стекала вода, он пригласил меня в палатку, на свой ковер, и, пока подходило тушеное мясо с рисом, дал мне новую одежду, сшитую его матерью. Потом мы улеглись и проспали всю ночь в полном комфорте под стук капель дождя по двойному слою полотна палатки работы мастеров Мекки.
На рассвете мы продолжили путь, дожевывая хлеб гостеприимного Салеха. Едва мы ступили на крутой подъем, как Сердж посмотрел вверх: «Горы-то в ермолках!» – заметил он. Действительно, каждая вершина была покрыта белым куполом снега. Непривычные к снегу люди племени атейба устремились вверх по перевалу, чтобы пощупать это чудо своими руками. Их верблюдам снег также был незнаком, животные, опуская к земле свои медлительные шеи, принюхивались к его белизне, а потом поднимали головы и продолжали смотреть вперед, по-прежнему не проявляя никакого интереса к окружавшей их действительности.
Наша благодушная пассивность была нарушена в следующую же минуту: на нас обрушился северо-восточный ветер, обдавший нас таким ледяным, кусавшим и жалившим холодом, что мы, беспомощно хватая ртом воздух, тут же повернули обратно. Нам казалось, что продолжать двигаться навстречу ветру было смертельно опасно, и мы, почти прижавшись друг к другу, с трудом сопротивляясь его шквальным порывам, двинулись к обещавшей сомнительное укрытие долине. Серджу и Рамейду, в которых вселяло ужас это новое испытание для их легких, казалось, что они задыхались, и я повел наш маленький отряд в обход, за «гору Мавлюда».
Люди Мавлюда бессменно простояли лагерем в этом месте, на высоте в четыре тысячи футов над уровнем моря, два месяца. Им пришлось жить в неглубоких землянках, вырытых в склоне горы. У них не было дров, если не считать скудной мокрой полыни. Они каждые два дня разжигали из нее костер, чтобы испечь себе хоть сколько-нибудь хлеба. Не было у них и никакой одежды, кроме заношенной летней английской формы хаки. Они спали в своих пропитанных влагой ямах на пустых или полупустых мешках из-под муки, под общими одеялами из таких же связанных узлами шести или восьми мешков. Больше половины из них умерли или заболели от холода и влажности, и все же остальные бдительно вели наблюдение, ежедневно вступая в перестрелку с турецкими аванпостами, и только суровость климата защищала их от сокрушительной контратаки. Мы были многим обязаны им, и еще больше Мавлюду, чья стойкость укрепляла их чувство долга.
История этого покрытого шрамами бывшего воина турецкой армии была списком рискованных дел, спровоцированных его стойким пониманием чести и национализма араба, веры, за которую он три или четыре раза жертвовал своим будущим. Должно быть, то была сильная вера, помогавшая ему добровольно сносить три зимних месяца на маанском фронте, разделяя эту судьбу с пятью сотнями простых людей и поддерживая их сердечную преданность ему.
Мы всего за один день сполна ощутили на себе эти трудности. На гребне кряжа под Абу-эль‑Лиссаном земля была схвачена морозом, и нам мешал только бивший в глаза сильный ветер, но потом начались настоящие неприятности. Верблюды упрямо останавливались в жидком месиве у подножия двадцатифутового склона, покрытого скользкой грязью, и беспомощно мычали, словно желая сказать, что не могут доставить нас наверх. Мы спешились, чтобы им помочь, но так же безнадежно, как и они, скользили под уклон. Тогда мы поснимали свои новые, бережно хранимые башмаки, выданные нам для защиты от зимнего холода, и босиком затащили верблюдов наверх.
На этом закончился наш комфорт, и до заката нам пришлось спешиваться и разуваться еще раз двадцать, не считая случаев, когда мы падали вместе с поскользнувшимися верблюдами под звон монет, перекрывавший гулкий звук удара о землю их раздутых животов. Когда они еще не были обессилены, такие падения злили их так, как только можно разозлить верблюдицу, но теперь они лишь жалобно скулили от испуга. Мы тоже огрызались друг на друга, потому что проклятый ветер не давал нам передышки. В Аравии не могло быть ничего более убийственного, чем северный ветер под Мааном, а в тот день он был резок и силен как никогда. Он пронизывал насквозь нашу одежду, как будто ее на нас вовсе не было, превращал наши скрюченные пальцы в когти, не способные держать ни повод, ни палку, конечности немели настолько, что мы не могли перекинуть ногу через штырь седла, а когда, сброшенные с падавших животных, распластывались на земле, то не могли разогнуть ног, во время езды обхватывавших верблюжьи бока.
Однако дождь давно прекратился, и на ветру стала высыхать наша одежда; мы продолжали упорно двигаться на север и к вечеру доехали до небольшой речки Басты. Это означало, что мы делали больше мили в час. Опасаясь, что на следующий день и мы, и наши верблюды будем слишком усталыми, чтобы двигаться с такой же скоростью, я решил перейти ее вброд. Речка вздулась от дождей, и верблюды уперлись, отказываясь войти в воду. Нам пришлось спешиться и перевести их на другой берег в поводу, шагая по пояс в ледяной воде.
Над горами ветер бушевал, как враг, рвавшийся на приступ, и около девяти часов все, стеная, повалились на землю, отказываясь двигаться дальше. Я и сам чуть не плакал, сдерживаясь только из нежелания поддаться охватившей всех слабости. Мы уложили своих девятерых верблюдов фалангой и улеглись между ними относительно удобно, прислушиваясь к жесткому шелесту высохших водорослей, перекатывавшихся под ветром по берегу. Ощущение было такое, будто это шелестели волны по бортам корабля, на котором мы плыли в ночи. Яркие звезды вспыхивали в разрывах проносившихся над нашими головами облаков, и от этого казалось, что непрерывно менялись места и конфигурация созвездий. У каждого из нас было по два армейских одеяла и по кругу печеного хлеба, и мы, чувствуя себя защищенными от основных неприятностей, хорошо выспались в грязи и холоде.
Глава 89
На рассвете мы, отдохнувшие и повеселевшие, продолжили путь. Погода улучшалась, и сквозь рассветную серую мглу все яснее становились видны унылые, поросшие полынью горы. На их склонах просматривались голые известняковые ребра этой очень древней земли. По котловинам между ними ехать стало труднее из-за грязи. Затянутые туманом долины превратились в медлительные потоки тающего снега, и скоро он снова густо повалил мокрыми хлопьями. К полудню, похожему на сумерки, мы доехали до безлюдных развалин Ордоха. Над ними то поднимался, то снова затихал ветер, и медленно двигавшиеся в небе гряды туч обдавали нас мелкими зарядами снега.
Я надеялся избежать встречи с бедуинами, находившимися между нами и Шобеком, но наши спутники-ховейтаты вели нас прямиком к своему лагерю. За семь часов мы проехали шесть миль, и они дошли до полного изнеможения. Оба солдата из племени атейба не просто выдохлись, но и полностью пали духом и прямо-таки по-бунтарски стояли на том, что никакая сила на свете не заставит их отказаться от отдыха в палатках этого племени. Мы долго спорили об этом на обочине дороги.
Что касается меня, то я чувствовал себя вполне бодрым и довольным и возражал против того, чтобы воспользоваться гостеприимством этих бедуинов. Полное отсутствие денег у Зейда было прекрасным предлогом попытаться помериться силами с эдомитской зимой. До Шобека было всего десять миль, и оставалось еще пять часов светового дня. И я решил продолжить путь в одиночестве, считая, что буду в полной безопасности, так как в такую погоду ни один турок и ни один араб не выйдут из палатки и встречи в пути исключаются. Я взял у Серджа и Рамейда четыре тысячи фунтов и отругал их за трусость, хотя в действительности они трусами вовсе не были. Дыхание Рамейда прерывалось частыми всхлипываниями, а нервозное состояние Серджа проявлялось в том, что из его груди в такт покачиванию верблюда вырывался жалобный стон. Они что-то бормотали в беспомощном гневе, когда я отпустил их и уехал.
Правду сказать, у меня была самая лучшая верблюдица. Превосходная Водейха играючи шла вперед под добавочным грузом золота. На ровных участках я ехал в седле, на подъемах же и спусках мы скользили рядом друг с другом, не без комических ситуаций, которые она, казалось, оценивала не хуже меня.
К заходу солнца снегопад прекратился. Спускаясь к реке Шобеке, мы увидели на противоположном склоне коричневую тропу, выводившую путника к деревне. Я попытался проехать кратчайшим путем, напрямик, но замерзшая грязь меня обманула, я стал проваливаться сквозь тонкую ледяную корку (края ее обломков были остры, как ножи) и увяз настолько, что испугался, как бы не пришлось провести там всю ночь, то утопая, то выбираясь из этой грязи или полностью увязнув в ней, что было бы равносильно смерти.
Почуявшая опасность Водейха, отказавшись ступить в эту трясину, стояла в растерянности на кромке твердой суши и печально смотрела на мою борьбу с болотом. Однако мне удалось, ухватившись за повод, убедить ее подойти ко мне поближе. Тогда я резко выбросился спиной на поверхность хлюпавшей топи и, нашарив у себя за головой ногу верблюдицы, вцепился в шерсть над ее копытом. Она испугалась, резко отпрянула назад и вырвала меня из трясины. Мы осторожно двинулись вдоль русла к безопасному месту и там перешли на другой берег, после чего я не без колебаний полез в воду и смыл с себя тяжелый груз налипшей глины.
Дрожа от холода, я снова уселся в седло. Перевалив через кряж, мы спустились к основанию конуса правильной формы, венец кладки которого был кольцевой стеной старого монреальского замка и выглядел очень величественно на фоне ночного неба. Становилось все холоднее. Снежные сугробы в фут толщиной лежали по обе стороны тропы, поднимавшейся спиралью в гору. Белый лед уныло потрескивал под моими босыми ногами, когда мы приблизились к воротам; для того чтобы въехать, мне пришлось взобраться по терпеливому плечу моей Водейхи в седло. Потом я пригнулся, потому что, только прижавшись к шее верблюдицы, мог избежать удара о камни свода арки, когда Водейха устремилась под арку в ужасе от этого странного места.
Я знал, что шериф Абд эль-Муйеин все еще должен был находиться в Шобеке, и поэтому смело поехал по спавшей улице под призрачным светом звезд, игравшим с белыми сосульками и их тенями между стенами, крышами под слоем снега и заснеженной землей. Верблюдица в сомнении остановилась над ступенями, которые были едва заметны под толстым снежным покровом, но я не обратил на это внимания, утратив бдительность, поскольку уже доехал до цели своего ночного перехода, и упал на мягкий снег. От неожиданности я при этом вскрикнул, нарушив тишину ночи, и через минуту услышал хриплый голос, протестующе взывавший к Аллаху из-за толстой мешковины, закрывавшей похожее на амбразуру отверстие в стене убогого домишки справа от меня. Я спросил, где можно найти Абд эль-Муйеина. «В большом доме», – ответили мне, и я направился к дальнему углу крепостной ограды старого замка.
Подъехав туда, я в надежде, что меня кто-нибудь услышит, окликнул воображаемого собеседника. Ворота распахнулись, из них вырвался клубок дымного света, и сквозь завесу кружившихся в нем пылинок на меня уставились черные лица, пытавшиеся понять, кто к ним пожаловал. Назвав себя, я их дружелюбно приветствовал и сказал, что приехал, чтобы съесть с их хозяином барашка, после чего невольники подбежали ко мне, шумно выражая свое удивление, помогли спешиться и увели Водейху в зловонную конюшню, которая служила жильем и им самим. Один из них провел меня по наружной каменной лестнице к двери дома и дальше, между столпившимися слугами, извилистым проходом, через ветхую крышу которого капала вода, в небольшую комнату. Там лежал на ковре лицом вниз Абд эль-Муйеин, дышавший остатками воздуха, стелившегося по полу под слоем дыма.
С трудом переставляя дрожавшие от усталости ноги, я облегченно опустился рядом с ним и в точности скопировал его позу, желая хоть как-то уберечься от клубов дыма: в бойнице, прорезавшей толстую наружную стену, стояла медная жаровня, в которой, потрескивая, пылали поленья. Пока я снимал и развешивал перед огнем свою насквозь промокшую одежду, он нашарил рукой и протянул мне набедренную повязку. Дым по мере превращения дров в рдеющие угли все меньше ел глаза и глотку. Абд эль-Муйеин хлопнул в ладоши, требуя, чтобы слуги поторопились с ужином, – тушившаяся в масле с изюмом баранина была уже почти готова, а пока подали горячий, приправленный специями «фаузан» (так на сленге харитов назывался чай – по имени его кузена, правителя их деревни).
Привычно благословив блюдо с дымившимся мясом, Муйеин объяснил, что уже завтра он и его люди умрут с голоду либо пойдут грабить проезжих. В его подчинении находились две сотни солдат, но уже не было ни продуктов и ни фунта денег, а люди, посланные им к Фейсалу за помощью, видно, застряли в непроходимом снегу. Услышав это, я, в свою очередь, хлопнул в ладоши, потребовал, чтобы принесли мои седельные сумки, и вручил ему пятьсот фунтов в счет суммы, ожидавшейся от Фейсала. Это была хорошая плата за угощение. Мы вместе подшучивали по поводу моего необычного путешествия в одиночку, зимой, с немалым количеством золота в багаже. Я повторял, что Зейд, как и он сам, был в стесненных обстоятельствах, и сказал о Сердже и Рамейде с арабами. Глаза шерифа помрачнели, и он сделал несколько пассов в воздухе своей палкой, я объяснил ему в оправдание их отсутствия, что холод мне не страшен, потому что в Англии такая погода стоит большую часть года. «Да простит их Аллах», – проговорил Абд эль-Муйеин.
Через час он извинился: оказалось, что он только что женился на шобекской женщине. Мы поговорили о его женитьбе, целью которой было рождение детей. Я не поддался этому соблазну, памятуя о старом Дионисии Тарском.
Люди были шокированы тем, что в свои шестьдесят лет он оставался неженатым, считая такие вещи, как продолжение рода, неизбежной функцией тела, подобной очищению желудка. Их заповедью было почитание родителей. Я спрашивал, как они могли с удовольствием смотреть на детей, на эти воплощенные доказательства их неуемной похоти. И предлагал им представить себе младенцев, которые, словно черви, выползают из чрева матери, – испачканные кровью сморщенные существа, какими они были когда-то сами! Мои слова звучали для них как прелестнейшая шутка. Потом мы завернулись в ковры и, согревшись, крепко уснули. Блохи маршировали по нашим телам взад и вперед сомкнутым строем, но моя нагота, эта традиционная защита арабов от кишевшего паразитами ложа, делала их атаки более терпимыми, к тому же я слишком устал, чтобы расчесывать укусы.
Утром я проснулся с разламывавшей голову болью и заявил, что должен ехать дальше. В сопровождение мне отрядили двух человек, хотя все говорили, что в ту ночь мы до Тафилеха не доберемся. Однако я подумал, что хуже, чем накануне, быть не могло, и мы стали осторожно скользить вниз по крутой тропе к равнине, по которой тянулась римская дорога, по велению знаменитых императоров обставленная кучами камней, игравших роль верстовых столбов.
Проезжая по этой равнине, оба сопровождавших меня труса сбежали к своим товарищам, остававшимся в старом замке. Как и накануне, я то и дело спешивался и вновь садился в седло, хотя дорога теперь была очень скользкой, за исключением вымощенных в древности участков. Мостили дорогу по приказу императорского Рима, который когда-то превратил мусульман в обитателей пустыни. По ней мне можно было ехать, но все же лучше было идти пешком, переходя вброд места, где потоки воды за четырнадцать веков начисто смыли основание дороги. Пошел дождь, сразу же промочивший мою одежду, а потом поднялся слабый холодный ветер, и при каждом движении хрустел покрывавший меня панцирь из белого шелка, делая меня похожим на театрального рыцаря или хорошо замороженный свадебный торт.
Верблюдица везла меня по равнине три часа, и это был прекрасный отрезок пути. Но нас ожидали новые неприятности. Мои проводники точно предсказали сильный снегопад: снег полностью занес дорогу, зигзагами поднимавшуюся вверх между отвесными стенами, глубокими рвами и беспорядочно разбросанными кучами камней. Мне стоило огромных трудов объехать два первых выступа. Водейха, уставшая шагать в снегу по самые костлявые колени, стала заметно слабеть. Однако она одолела еще один крутой отрезок пути – как видно, с единственной целью избежать тропы, проходившей по самой кромке пропасти. Потом предательский откос футов в восемнадцать длиной утянул нас вниз, в огромный сугроб замерзшего снега. Водейха с ревом поднялась на ноги и, дрожа от пережитого страха, застыла как вкопанная.
Когда так артачатся верблюды-самцы, это означает, что они через пару дней умрут на месте, и у меня возникло опасение, что пришел конец силам и моей верблюдицы. Я спешился, погрузившись по шею в снег перед нею, и тщетно пытался вытянуть ее из сугроба. Потом потратил много времени, пытаясь толкать ее сзади. Затем поднялся в седло, и она тут же села. Я спрыгнул с нее, с трудом заставил ее подняться на ноги и, подумав, что сугроб не так уж глубок, стал разгребать снег голыми руками и босыми ногами. В конце концов я очистил для Водейхи отличную дорожку шириной в фут, глубиной три и длиной шагов в восемнадцать. Наст был таким прочным, что свободно выдерживал мой вес. Я с усилием продавливал его, копал снег и выбрасывал по обе стороны медленно продвигавшейся траншеи. Края обломков снежной корки были острыми, и мои запястья и лодыжки сильно кровоточили от порезов, оставляя за собой след в виде розовых кристаллов, напоминавших бледную, очень бледную мякоть недозревшего арбуза.
Покончив с этим, я вернулся к Водейхе, терпеливо продолжавшей стоять на месте, и поднялся в седло. Она легко зашагала вперед, так резво, что мы скоро выбрались на основную дорогу. Мы осторожно двинулись по ней, причем я шел впереди, промеривая палкой толщину снежных заносов и прокапывая новые проходы там, где сугробы оказывались слишком глубокими. За три часа мы добрались до вершины, на западную сторону которой обрушивались порывы сильного ветра. Мы сошли с дороги и стали с трудом карабкаться по изрезанному гребню; внизу, на залитой солнцем равнине Арабах, зеленевшей в тысяче футов под нами, как фигурки на шахматной доске, виднелись дома деревни Даны.
Когда пришлось сойти с гребня, дорога снова потребовала больших усилий, и Водейха снова заупрямилась. Это становилось уже слишком серьезным, потому что близился вечер. Я внезапно осознал всю опасность моего одиночества: если ночь застанет нас беспомощными на этой вершине, Водейха, это драгоценное животное, падет. Кроме того, я не мог забыть и о солидном весе золота, которое находилось при мне; даже в Аравии нельзя надежно спрятать на целую ночь шесть тысяч соверенов на обочине дороги.
И я отвел Водейху на сотню ярдов назад по нашей очищенной от снега дороге, поднялся в седло и погнал ее к крутому склону. Она благосклонно отозвалась на мои действия. Мы преодолели склон и выехали на северный выступ, с которого открывался вид на сенуситскую деревню Рашейдию.
Этот склон горы, защищенный от ветра и открывавшийся солнцу после полудня, был уже свободен от снега, и только в нижней части его тонкий слой покрывал мокрый и грязный грунт. Когда Водейха попыталась бежать по нему хорошей рысью, все ее четыре ноги расползлись, она села на зад и, крутясь во все стороны, заскользила со мной в седле, спустившись по склону на добрую сотню футов. Наверное, она ободрала себе зад (под снегом были камни), потому что, уже на ровном месте, как-то странно запрыгала, крутя им, как растревоженный скорпион. А потом побежала со скоростью десять миль в час по грязной дороге к Рашейдии, скользя и двигаясь такими стремительными рывками, что я вцепился в нее изо всех сил, боясь упасть и переломать себе кости.
Целая толпа арабов, людей Зейда, задержавшихся из-за плохой погоды в пути к Фейсалу, выбежала навстречу, услышав рев Водейхи, возвещавший о нашем приближении, и радостными криками приветствовала наше вступление в деревню. На мой вопрос о том, что слышно нового, они ответили, что все новости хорошие. Затем я снова уселся в седло, чтобы проехать последние восемь миль до Тафилеха, где вручил Зейду письма и некоторое количество денег и с удовольствием улегся в недосягаемую для блох постель, чтобы проспать всю ночь.
Глава 90
Утром я проснулся почти слепой от вчерашнего снега, но довольный и бодрый и задумался над тем, чем заполнить предстоявшие дни бездеятельности до прибытия остального золота, и решил лично изучить подходы к Кераку и грунт, по которому мы должны были впоследствии двинуться к Иордану. Я попросил Зейда принять от Мотлога оставшиеся двадцать четыре тысячи фунтов и до моего возвращения взять из них столько, сколько было необходимо для покрытия текущих расходов.
Зейд рассказал мне, что в Тафилехе появился еще один англичанин. Эта новость меня удивила, и я отправился повидаться с лейтенантом Керкбрайдом – юным, говорившим по-арабски штабным офицером, посланным Дидесом для подготовки доклада о возможностях разведки на арабском фронте. Это было началом установления связи, полезной для нас и делающей честь Керкбрайду, молчаливому, выносливому парню, восемь месяцев проведшему среди арабских офицеров в качестве их компаньона.
Холода миновали, и передвижение стало возможно даже высоко в горах. Мы проехали Вади-Хесу и добрались до самой границы долины Иордана, тишина которой была нарушена продвижением Алленби. Там нам сказали, что турки все еще удерживают Иерихон. Затем мы вернулись обратно, в Тафилех, после рекогносцировки, вполне обеспечивавшей наши будущие действия. Каждый шаг нашей дороги, на которой мы планировали соединиться с британцами, был вполне проходим. Погода стояла такая хорошая, что было бы вполне разумно выступить в поход немедленно, с расчетом завершить дело за месяц.
Зейд выслушал меня холодно. Я увидел сидевшего рядом с ним Мотлога и саркастически приветствовал его вопросом о том, что сталось с его золотым счетом, а затем стал снова излагать свою программу намеченных действий. Меня остановил Зейд:
– Но это потребовало бы невозможных денег.
– Вовсе нет, – возразил я, – денег у нас хватит, чтобы с лихвой покрыть все расходы.
Зейд ответил на это, что у него денег больше нет, а когда я удивленно уставился на него, довольно сконфуженно пробормотал, что потратил все, что я привез. Я подумал было, что он шутит, но он долго говорил о том, как много был должен шейху Тафилеха Диабу, и крестьянам, и ховейтатам Джази, и племени бени сахр.
Такие расходы были мыслимы только при оборонительных действиях. Названные племена сосредоточивались в Тафилехе, и кровная вражда этих людей не позволяла использовать их к северу от Вади-Хесы. Допустим, что шерифы при своем продвижении зачисляли к себе на службу всех мужчин в каждом округе на ежемесячное жалованье, но совершенно ясно, что это было фикцией, так как жалованье подлежало выплате только в случае участия людей в активных боевых действиях. У Фейсала было больше сорока тысяч на его акабских счетах, тогда как общая сумма субсидии от Англии не превышала семидесяти тысяч. Жалованье номинально подлежало выплате, и этого часто требовали, но законных обязательств в этом отношении не было, однако Зейд заявил, что он выплатил его всем.
Я был ошеломлен. Это означало полный крах моих планов и надежд, крушение наших усилий сохранить доверие Алленби. Зейд стоял на своем, утверждая, что все деньги потрачены. После этого разговора я пошел к Насиру, который в то время болел лихорадкой, и узнал правду. Он с досадой сказал, что слова Зейда – это вранье: Зейд был слишком молод и пуглив, чтобы противоречить своим бесчестным, трусливым советникам.
Всю ночь я думал о том, как выправить положение, но оно выглядело безнадежно, и я ограничился тем, что утром послал письмо к Зейду, в котором сообщал, что, если он не вернет деньги, я должен буду уехать. В ответ он прислал мне свой якобы отчет о расходовании денег. Пока мы собирались в дорогу, прибыли Джойс и Маршалл. Они приехали верхом из Гувейры, что явилось для меня приятным сюрпризом. Я рассказал им, зачем возвращаюсь к Алленби: чтобы получить от него новое назначение. Джойс сделал бесплодную попытку воззвать к Зейду, после чего пообещал о сложившейся ситуации доложить Фейсалу.
Он должен был закрыть все мои дела и распустить телохранителей. И я всего с четырьмя людьми почти сразу после полудня уехал в Беэр-Шебу, направляясь кратчайшим путем в британскую штаб-квартиру. Наступление весны делало начало этого перехода по краю долины Вади-Араб прекрасным, что превосходило все ожидания, а мое прощальное настроение лишь обостряло восприятие этой красоты. На дне оврагов зеленели деревья, а сверху их обрывистые склоны были похожи на лоскутные одеяла, состоящие из отдельных пестрых лужаек, голой породы, отливающей множеством красок. Такое разнообразие цветов определялось вкрапленными в саму породу минералами, а также эффектом, который производила талая вода, падавшая с кромки скалы либо небольшими потоками, либо распыленная до состояния водяной пыли и бриллиантовых струй, срывавшихся с бахромы свисавших над обрывами зеленых папоротников.
В Бусейре, небольшой деревне, расположившейся на каменистом холме над пропастью, мои спутники настояли на том, чтобы сделать привал и поесть. Я согласился, потому что если бы мы накормили здесь своих верблюдов, дав им немного ячменя, то смогли бы ехать всю ночь и уже утром прибыть в Беэр-Шебу. Однако, не желая задерживаться надолго, я возразил против того, чтобы заходить в дома, предлагая поесть в походных условиях. Затем мы направились по извилинам большого перевала в теплую долину Вади-Дахил, над которой едва не смыкались вершины скал и гор, так что из черной как уголь глубины были почти не видны сиявшие в небе звезды. Мы сделали короткую остановку, чтобы успокоить нервную дрожь в ногах наших верблюдов после поистине ужасного спуска. Потом мы поехали по руслу стремительного потока глубиной до щетки над копытом верблюда, под длинной аркой из стволов шелестевшего бамбука, смыкавшихся так низко над нашими головами, что их похожая на вееры листва касалась наших лиц. Удивительное эхо, звучавшее в этом сводчатом коридоре, пугая верблюдов, заставляло их то и дело переходить на рысь.
Скоро мы выбрались на открытый простор Арабы. Доехав до центрального русла, мы поняли, что сбились с пути, и неудивительно, потому что руководствовались только моими воспоминаниями о карте Ньюкомба трехгодичной давности. Полчаса ушло на то, чтобы найти пригодный для верблюдов склон, по которому можно было бы подняться на покрытую слоем почвы скалу.
Наконец мы его нашли и стали прокладывать себе путь по виткам мергелевого лабиринта – странное место, бесплодное от соли, словно внезапно застывшее во время волнения моря, чьи волны превратились в твердую волокнистую землю, очень серую в свете полумесяца, царившего в ту ночь в небе. Потом мы, повернув на запад, доехали до высокого раскидистого дерева, четко вырисовывавшегося на фоне неба, и услышали бормотание большого ручья, вытекавшего из-под его корней. Верблюды немного попили воды. Они совершили спуск в пять тысяч футов с тафилехских гор и теперь им предстоял трехтысячефутовый подъем в Палестину.
В низких предгорьях перед Вади-Мурром мы внезапно увидели костер, сложенный из крупных бревен, угли в котором еще оставались добела раскаленными. Поблизости никого не было – доказательство того, что костер этот дело рук какого-то военного отряда, тем более что он был разожжен не так, как это делали кочевники. Непогасшие угли говорили о том, что люди были где-то близко, а размеры костра позволяли предположить, что их было много, поэтому осторожность вынудила нас поторопиться продолжить путь. Как оказалось, то был лагерный костер британского отряда на фордовских автомобилях, разведывавшего дорогу для автомобилей от Синая до Акабы.
С рассветом мы стали подниматься на перевал. Шел мелкий тихий дождь, казавшийся приятным после крайностей Тафилеха. В горах стояли необъяснимо неподвижные клочья тончайших облаков. Мы доехали благодатной равниной до Беэр-Шебы к полудню, в хорошем темпе сделав вниз и вверх по холмам почти восемьдесят миль.
Нам сообщили, что только что был взят Иерихон. Я направился в штаб Алленби. Там я встретил Хогарта и признался ему, что приехал просить Алленби перевести меня на службу в другое место. Я вложил всего себя в арабское дело и потерпел крах из-за своих ошибочных оценок. Причиной этого был Зейд – родной брат Фейсала и человек, который мне действительно нравился. Теперь я хотел, чтобы меня назначили на какую-нибудь должность, требующую простого подчинения и не связанную ни с какой ответственностью.
Я посетовал на то, что с момента высадки в Аравии мне всегда предоставляли выбор, меня всегда просили и никогда ничего не приказывали и что я смертельно устал от этой свободы принятия решений. Я полтора года находился в непрерывном движении, каждый месяц проезжая на верблюдах по тысяче миль, или летая на аэропланах, или гоняя по стране на мощных автомобилях. В последних пяти операциях я был ранен, и мое тело так настрадалось, а нервы так расшатались, что теперь мне приходится силой заставлять себя сохранять хладнокровие под огнем. Я обычно испытывал голод, а последнее время – и постоянный холод, и мороз и грязь превратили мои раны в гнойные нарывы.
Однако эти страдания и лишения, которые я пережил, должны были занять присущее им незначительное место в моем презрительном отношении к моему грязному телу. Больше всего меня мучил обман, которому я поддался и который оказался привычным для меня строем мыслей: претензия на лидерство в национальном восстании чужого народа, повседневное ношение чужой одежды, разговоры на чужом языке, всегда с задней мыслью о том, что выполнение «обещаний», данных арабам, зависело от того, какова будет их военная сила, когда придет время выполнить обязательства. Мы сознательно обманывали себя надеждой на то, что к моменту наступления мира арабы окажутся способны без посторонней помощи и без обучения защищать самих себя. А тем временем лакировали свой обман чисто и дешево, руководя необходимой им войной. Но теперь этому обману противились мысли о беспричинных, ничем не оправданных смертях в Хесе. Моя воля покинула меня, и меня пугала перспектива одиночества, если, конечно, ветры обстоятельств не подхватят вновь мою опустошенную душу.
Глава 91
Хогарт дипломатично не ответил на мои откровения ни словом, а просто повел меня завтракать к Клейтону. Там я из разговора понял, что в Палестину прибыл Смэтс из министерства с новостями, изменившими наше положение. Они несколько дней пытались привлечь меня к работе на совещаниях и наконец послали аэропланы в Тафилех, но пилоты сбросили их послания под Шобеком, к арабам, которые были слишком связаны скверной погодой, чтобы сдвинуться с места.
Клейтон сказал, что в новых условиях не может быть и речи о том, чтобы меня отпустить. Восток только теперь по-настоящему приступал к действиям. Военный кабинет склонялся к тому, чтобы поручить Алленби вывести Запад из тупика. Ему предстояло как можно скорее захватить по крайней мере Дамаск, а по возможности и Алеппо. Турцию следовало вывести из войны раз и навсегда. Трудности Алленби были связаны с правым, восточным флангом, который все еще располагался по Иордану. Он позвал меня, чтобы обсудить вопрос о том, могли бы арабы под моим руководством освободить его от этой заботы. Выхода у меня не было. Я должен был снова раскинуть сети обмана на Востоке. В моем категорическом неприятии полумер я сделал это быстро и полностью попал в них сам. И я принял эту миссию, понимая, что таков «иорданский» план, видимый под британским углом зрения. Алленби дал согласие, правда спросив меня о том, были ли мы еще в состоянии это сделать. Я ответил, что нельзя рассчитывать на успех, если с самого начала не будут учтены новые факторы.
Первым из них был Маан. Мы должны были захватить его до начала операций на других территориях. Предоставление дополнительных транспортных средств увеличило бы радиус действия соединений арабской регулярной армии, и они могли бы занять позиции в нескольких милях к северу от Маана и постоянно перерезать железную дорогу, вынуждая гарнизон Маана выходить из города для борьбы с этими диверсиями. А в полевых условиях арабы с легкостью наносили бы туркам поражения. Мы потребуем семьсот вьючных верблюдов, дополнительное количество артиллерийских орудий и пулеметов и, наконец, гарантий против нападения с фланга, из Аммана, на время проведения операции по захвату Маана.
План был разработан именно на этой основе. Алленби приказал направить в Акабу два соединения верблюжьего транспортного корпуса, представлявшего собой организацию египтян под руководством британских офицеров, которая действовала весьма успешно в ходе беэр-шебской кампании.
Это был хороший подарок, потому что его суммарная грузоподъемность теперь обеспечивала нам возможность держать четыре тысячи солдат регулярной армии на расстоянии в восемьдесят миль от базы. Были обещаны также и орудия, и пулеметы. Что же касается защиты от нападения из Аммана, то Алленби сказал, что обеспечить ее будет нетрудно. Он намеревался для безопасности своего собственного фланга в кратчайшее время захватить Сальт, за Иорданом, и удерживать его силами индийской бригады. На следующий день было назначено корпусное совещание, и, чтобы присутствовать на нем, я был вынужден задержаться.
На этом совещании было определено, что арабская армия немедленно выступит на Маанское плато для захвата Маана, что британцы перейдут через Иордан, оккупируют Сальт и дезорганизуют юг Аммана, а также по возможности разрушат железную дорогу, в особенности большой тоннель. Произошла дискуссия о том, какое участие в британской операции примут амманские арабы. Болс считал, что мы должны продвигаться вместе. Я возразил против этого, поскольку последующий отход в Сальт вызвал бы слухи и соответствующую реакцию, и будет лучше, если мы не станем входить, пока это не уляжется само собой.
Четвуд, который должен был руководить наступлением, спросил, как его солдаты отличат «своих» арабов от противника, поскольку они предвзято относились ко всем, кто «ходит в юбке». Я сидел на совещании в долгополой хламиде и, естественно, ответил, что те, кто носит юбки, недолюбливают людей в военной форме. Общий смех закрыл этот вопрос, и все пришли к согласию в том, что мы поможем британцам удерживать Сальт только после того, как они в нем укрепятся. Как только падет Маан, арабские регулярные части подойдут ближе и обеспечат снабжение из Иерихона. Вместе с ними подойдут все семьсот верблюдов, которые помогут обеспечить им радиус действия в восемьдесят миль. Этого должно быть достаточно для того, чтобы арабы могли действовать под Амманом во время крупного наступления Алленби по фронту от Средиземного до Мертвого моря – второй фазы операции, имеющей целью захват Дамаска.
Я покончил со своими делами и уехал в Каир, откуда меня через два дня по воздуху переправили в Акабу для заключения новой договоренности с Фейсалом. Я высказал ему свое мнение о том, что они поступили со мной плохо, потратив без моего ведома деньги специального назначения, которые в соответствии с соглашением я привез исключительно для кампании в районе Мертвого моря. По этой причине я отказался от услуг Зейда, посчитав невозможным держать такого советника.
Итак, Алленби прислал меня обратно. Но мое возвращение отнюдь не означало, что ущерб делу был возмещен. Была упущена великолепная возможность, и ценное продвижение вперед не состоялось. Турки без труда за одну неделю могли бы вернуть себе Тафилех.
Фейсала тревожила мысль о том, как бы потеря Тафилеха не повредила его репутации, и он был шокирован тем, что я не проявлял большого интереса к судьбе города. Желая его успокоить, я заметил, что этот город теперь не имел для нас никакого значения. В зоне компетенции Фейсала настоящий интерес представляли находящиеся на противоположных ее концах Амман и Маан. Тафилех не стоил потери даже одного солдата: в самом деле, если бы турки пошли на Тафилех, они неизбежно ослабили бы или Маан, или Амман и фактически облегчили бы нам задачу.
Это его не очень успокоило, но он послал Зейду срочное предупреждение о наступавшей опасности. Без всякой пользы для себя через шесть дней турки захватили обратно Тафилех. Тем временем Фейсал перестроил снабжение своей армии. Я сообщил ему хорошую новость: Алленби в благодарность за проведенную операцию в районе Мертвого моря и Абу-эль‑Лиссане выделил триста тысяч фунтов в мое единоличное распоряжение и прислал караван из семисот вьючных верблюдов, укомплектованный персоналом и оснасткой.
Этому очень обрадовалась вся армия, потому что обозные колонны помешали бы нам воспользоваться преимуществами в полевых сражениях арабских регулярных войск, на обучение и организацию которых Джойс, Джафар, а также множество арабских и английских офицеров потратили долгие месяцы. Мы составили приблизительные графики и планы действий, после чего я быстро отправился на пароходе обратно в Египет.
Книга 8 Крушение великих надежд
Главы с 92‑й по 97‑ю. По согласованию с Алленби мы выработали тройственный план соединения за Иорданом, целью которого было захватить Маан и отрезать Медину за одну операцию. Он был слишком вызывающим, и никто из нас не выполнил свою часть этого плана. И тогда арабы, отказавшись от контроля за Мединской железной дорогой, приняли на себя более тяжкое бремя окружения в Маане турецких сил, по численности равных имевшейся в их распоряжении арабской регулярной армии. В помощь этой операции Алленби расширил наши транспортные возможности, чтобы мы могли увеличить мобильность и радиус наших действий. Маан был для нас неприступен, и поэтому мы сосредоточились на отрезании его Северной железной дороги и на отвлечении усилий турок и ослаблении таким образом маанского гарнизона со стороны Аммана.
Понятно, что в основе подобной тактики не было никакого конкретного решения, но в этот момент германское наступление во Фландрии потребовало отзыва из подчинения Алленби британских соединений, что лишило его преимущества перед турками. Он уведомил нас, что не в состоянии перейти в наступление.
Тупик, в котором мы оказались на весь 1918 год, был совершенно нетерпимой перспективой. Мы планировали усилить арабскую армию для осенних операций под Дераа и на территории племени бени сахр. Если бы противник в результате этого вывел одну дивизию из Палестины, это позволило бы британцам провести вспомогательное наступление, одно из тех, целью которых должно было стать наше соединение в долине Нижнего Иордана, у Иерихона. После месячной подготовки этот план был отклонен, отчасти из-за большого риска, отчасти в связи с появлением нового, улучшенного плана.
Глава 92
В Каире, где я провел четыре дня, наши дела были теперь далеки от необдуманных решений. Улыбка Алленби дала нам штаб. У нас появились офицеры-снабженцы, специалист по погрузке и отправке грузов, специалист по вооружению, разведслужба, которую возглавил Ален Доуни, брат разработчика беэр-шебского плана, теперь уехавшего во Францию. Доуни был для нас ценнейшим подарком Алленби, стоившим больше, чем тысячи вьючных верблюдов. Являясь профессиональным офицером, он был наделен классовым чутьем, так что даже самый «красный» из его слушателей удовлетворялся вполне аутентичной «левизной» его речей. Он отличался чутким умом, инстинктивно улавливал тонкие особенности идеи восстания, и при всем этом военное образование обогащало его подход к этому противоречивому предмету. Он сплавлял в себе воедино войну и восстание. Как и его старший брат в Янбо, он вполне отвечал моему представлению о том, каким должен быть офицер регулярной армии. И все же за три года практической деятельности в этом преуспел только Доуни.
Он не мог полностью взять на себя непосредственное командование, потому что не знал арабского языка, а также потому, что его здоровье было подорвано на полях сражений во Фландрии. Он был наделен редким среди англичан даром превращать хорошее в наилучшее. Он получил прекрасное для армейского офицера образование и обладал богатым воображением. Безукоризненные манеры этого человека делали его друзьями представителей любых рас и классов. Слушая его, мы постигали технику сражения. Его чувство соответствия меняло наш подход к действительности.
Арабское движение жило как некий дикарский ритуал, смысл которого был столь же незначителен, как его обязательства и перспективы. Однако отныне Алленби считал его существенной частью своего плана, и возлагавшаяся на нас ответственность за его исполнение лучше, чем он сам того желал, – с учетом того, что издержки возможных неудач неизбежно должны были отчасти оплачиваться жизнями его солдат, – уводила движение далеко за пределы сферы веселых приключений.
Мы с Джойсом выработали свой собственный тройственный план поддержки первого удара Алленби. Части арабской регулярной армии под командованием Джафара должны были занять линию марша на север от Маана. Джойс с броневиками должен был проскочить до Мудовары и осуществлять диверсии на железной дороге – на этот раз в постоянном режиме, потому что теперь мы были готовы отрезать Медину. На севере мы вместе с Мирзуком рассчитывали соединиться с Алленби, когда он около тридцатого марта отойдет к Сальту. Ориентируясь на эту дату, я располагал свободным временем, поэтому решил отправиться в Шобек с Зейдом и Насиром.
Была весенняя пора, доставлявшая большие радости после трудной зимы, чьи тяготы казались кошмарным сном среди свежести и силы возрождавшейся природы.
Все вокруг оживало вместе с нами, даже насекомые определенного вида, столь ненавистные нам. В первую ночь я положил на землю, под голову, свой кашемировый головной платок, а на рассвете насчитал двадцать восемь вшей, запутавшихся в волокнах белоснежной ткани. После этого мы спали на подбитом коричневой верблюжьей шерстью подобии одеяла, которым накрывают седло, превращая его в сиденье, удобное для всадника и непроницаемое для пота. Даже при этом мы не знали покоя. Верблюжьи клещи, напившиеся допьяна кровью наших стреноженных верблюдов и превратившиеся в нечто вроде туго набитых сине-серых подушек размером с ноготь большого пальца, заползали под нас и вцеплялись в мездру овчинных шкур, а когда мы переворачивались во сне на другой бок, то они лопались под тяжестью наших тел, заливая кровью вперемешку с пылью коричневые маты.
Пока мы наслаждались прекрасным весенним воздухом, из Азрака пришли новости от Али ибн эль-Хусейна и от индусов, по-прежнему верно несших службу наблюдения. От холода умер один из индусов, а также Дауд, мой слуга из агейлов, приятель Фарраджа. Нам рассказал об этом сам Фаррадж.
Они дружили с детства, были всегда веселы, работали и спали вместе, делили между собой каждый кусок и любую добычу с открытостью и честностью совершенной любви. Поэтому я не удивился мрачному виду внезапно постаревшего Фарраджа и его словно окаменевшему лицу с ледяными глазами, когда он пришел ко мне сказать, что его приятель умер. С того дня и до самого конца его службы он больше не рассмешил нас ни разу. Он педантично ухаживал за моей верблюдицей, даже еще внимательнее, чем прежде, подавал мне кофе, одежду и седла и опускался на колени трижды в день, чтобы совершить обычные молитвы. Другие слуги пытались его развлечь, но вместо этого он молча, с серым лицом беспокойно бродил в полном одиночестве.
С точки зрения знойного Востока отношение британцев к женщине представляется всего лишь одним из элементов северного климата, который точно так же ограничивает нашу веру. В Средиземноморье влияние женщины и ее предполагаемое предназначение неоспоримо обусловлены пониманием ее непритязательности и безропотности. Но этот же самый постулат, отрицая равенство полов, делает любовь, товарищеские отношения и дружбу между мужчиной и женщиной невозможными. Женщина становится машиной для мышечных упражнений, тогда как психическая ипостась мужчины может удовлетвориться только среди равных ему. Отсюда возникают и партнерские отношения между мужчинами, обогащающие человеческую природу чем-то большим, нежели соединение одной плоти с другой.
Мы, люди Запада, дети нашей сложной эпохи, монахи в кельях наших тел, искавшие чего-то, что заполняло бы нас, кроме слов и чувства, самим усилием этого поиска отторгались от этого «чего-то» навсегда. Мы мучились унаследованным упреком в телесной распущенности, под которым подразумевался сам факт нашего рождения, стараясь расплатиться за него жизнью в нищете, воспринимая удачу как своего рода превышение кредита и подбивая баланс в бухгалтерской книге добра и зла с оглядкой на Судный день.
…Тем временем в Абу-эль‑Лиссане плохо шли дела по осуществлению нашего плана уничтожения маанского гарнизона, который предполагал переброску арабской армии за железную дорогу на севере и провоцирование противника на открытое сражение, при одновременном нападении Алленби на базу турок и силы поддержки в Аммане. Фейсалу и Джафару этот план нравился, но их офицеры яростно возражали против прямого нападения на Маан. Джойс, обращая внимание всех на нехватку артиллерии и пулеметов, необученность солдат, призывал более серьезно продумать стратегию дальнейших действий. Это не произвело впечатления. Мавлюд, горячо настаивавший на немедленном штурме, слал Фейсалу меморандумы по поводу вмешательства англичан в дело арабского освобождения. В этот критический момент Джойс заболел воспалением легких и уехал в Суэц. Приехал Доуни, чтобы достигнуть разумной договоренности с недовольными. Безупречная и общепризнанная военная репутация делала Доуни нашим самым убедительным аргументом, но он приехал слишком поздно, потому что теперь арабские офицеры чувствовали, что была задета их честь.
Мы согласились предоставить их командирам ведущую роль, хотя реально все рычаги были в наших руках, включая деньги, снабжение, а теперь и транспортные средства. Однако, если народ распутен, его правителям не обязательно быть распутными, и мы должны поступать осмотрительно, взаимодействуя с этой самоуправленческой демократией – арабской армией, несение службы в которой было столь же добровольным, как и добровольное вступление в ее ряды. Мы были знакомы с турецкой, египетской и британской армиями и знали их слабые и сильные стороны. Джойс восхищался парадным великолепием и выносливостью своих египтян – кадровых солдат, любивших передвижение и превосходивших британские войска в физической подготовке, элегантности и в совершенстве строевой подготовки. Я отмечал умеренность турок, этой беспорядочной армии растрепанных неуклюжих рабов. С британской армией мы были хорошо знакомы и знали об особенностях службы в ней не понаслышке.
В Египте солдаты несли свою службу без контроля со стороны общественного мнения. В Турции солдаты теоретически были приравнены к офицерам, но их участь смягчалась возможностью ухода из армии в любое время. В Англии доброволец служил в полную силу, и высокое гражданское положение солдат лишало начальство права подвергать их прямому физическому наказанию. Однако на практике наказание маршировкой с полной выкладкой по своей суровости мало чем отличалось от жестокости наказаний в восточной армии.
В регулярной арабской армии не действовал закон наказывать за что бы то ни было. Этот жизненно важный принцип существовал во всех наших подразделениях. Формальной дисциплины в них не было, как не было и субординации. Служба проходила активно, участие в атаке всегда становилось неизбежным. Солдаты безоговорочно признавали свою обязанность, долг разгромить врага. В остальном же они были не солдатами, а паломниками, всегда стремившимися продвинуться чуть дальше.
Я не был этим недоволен, поскольку мне казалось, что дисциплина, или по меньшей мере формальная дисциплина, была достоинством мирного времени, чертой, позволявшей отличать солдат от других людей и изгонявшей человечность из индивидуума. Она легче всего реализовывалась в ограничении, заставляя солдат не делать того-то и того-то, и тем самым могла воспитываться в них каким-то правилом, достаточно суровым, чтобы даже сама мысль о неповиновении приводила их в отчаяние. Это был феномен массы, обезличенной толпы, неприменимый к отдельному человеку, поскольку он предполагал повиновение, двойственность воли. Она не должна была внушать солдатам, что их воле надлежало активно следовать воле офицера, потому что тогда могло бы случиться, как это было и в арабской армии, и в нерегулярных войсках, что наступила бы краткая пауза в передаче мысли, в реакции нервов, обеспечивающей задействование соответствующей индивидуальной воли в активной последовательности. В противоположность этому каждая регулярная армия упорно искореняла эту чреватую неблагоприятными последствиями паузу. Инструкторы по строевой подготовке пытались перевести повиновение на уровень инстинкта, ментального рефлекса, следующего команде так же мгновенно, как если бы движущая сила воли каждого одновременно включалась в систему.
Все было бы хорошо, поскольку увеличивало скорость реакции, но это не предохраняло от потерь, если не придерживаться малосостоятельного допущения того, что при этом у каждого подчиненного не атрофировалась моторная функция воли, готовая мгновенно возобладать над последним приказом вышестоящего начальника.
Было и еще одно слабое место: ревность, возникавшая при произвольной передаче власти в руки старшего по выслуге, раздражительного и капризного. Она дополнительно разъедала долголетнюю привычку к контролю, порождая разрушительную снисходительность. Кроме того, я испытывал недоверие к инстинкту, определявшемуся нашей принадлежностью к животному миру. Представлялось разумным привить солдатам что-то более действенное, нежели чувство страха или боли, и это вызывало у меня скептическое отношение к ценности военного образования.
Все дело в том, что война неуловимо тонко изменяла солдата. Дисциплина модифицировалась, поддерживалась и даже принималась под воздействием стремления человека к борьбе. Это то самое рвение, которое приносило победу в сражении. Война состояла из пиков интенсивного усилия. По физиологическим причинам командиры стремились к наименьшей продолжительности максимального напряжения, и не потому, что солдаты не старались его приложить – обычно они шли вперед, пока не падали на поле сражения, – а потому, что каждый такой порыв ослаблял остававшуюся в них силу. Рвение такого рода было нервозным и опасным, особенно оно проявлялось у высшего командования.
Пробуждать стимул к войне ради воспитания военного духа в мирное время опасно, как опасно давать допинг атлету. Дисциплина, которой сопутствует «выправка» (подозрительное слово, предполагающее поверхностное ограничение и наказание), была изобретена взамен допинга. Арабская армия, рожденная и воспитанная на поле боя, никогда не жила мирным укладом, и перед нею не вставали проблемы выживания до перемирия, почему она и потерпела оглушительное поражение.
Глава 93
После отъезда Джойса и Доуни из Абу-эль‑Лиссана выехали и мы с Мизруком. День нашего отъезда обещал быть по-весеннему свеж и хорош. Еще неделю назад здесь, на этом высоком плоскогорье, бушевала яростная снежная буря, а теперь земля покрылась яркой зеленью новой травы, и косо падавший на нас свет солнца, бледный, как солома, смягчал порывистый ветер.
С нами были две тысячи верблюдов, нагруженных боеприпасами и продуктами. Поскольку их нужно было охранять, мы ехали медленно, рассчитывая добраться до железной дороги после наступления темноты. Несколько человек поехали вперед, чтобы выйти на линию при дневном свете и убедиться в том, что все будет спокойно в часы перехода через нее этого огромного количества растянувшихся цепочкой животных.
Со мной была моя охрана, а у Мизрука был его агейл с парой знаменитых скаковых верблюдов. Они явно радовались свежему воздуху и весенней погоде и скоро затеяли гонку, угрожая друг другу и сталкиваясь боками. Недостаточное умение ездить верхом на верблюде (а также скверное настроение) не позволяло мне держаться вместе с моими разыгравшимися спутниками, которые двигались чуть севернее, и я по-прежнему ехал вперед, стараясь выбросить из головы воспоминания о лагерной сутолоке и интригах. Абстрактность и величие пустынного ландшафта очищали меня и мой мозг. В непрочности земной жизни отражалась прочность такого бескрайнего, такого прекрасного и могучего небосвода.
Незадолго до захода солнца нашим глазам открылась линия железной дороги, широкой дугой протянувшаяся по открытой местности среди невысоких пучков травы и зарослей кустарника. Убедившись, что вокруг все спокойно, я поехал дальше, намереваясь остановиться за линией и дождаться остальных по другую ее сторону. Меня всегда охватывал трепет при прикосновении к рельсам, которые были целью столь многих наших усилий. Когда я поднимался на насыпь железнодорожного полотна, в рыхлом балласте которого ноги верблюдицы с трудом находили себе опору, из длинной тени от водопропускной арки, где он, несомненно, проспал весь день, возник турецкий солдат. Он посмотрел дикими глазами на меня и на пистолет в моей руке, а потом – с досадой на свою винтовку, прислоненную к каменной кладке в нескольких ярдах от него. Это был молодой, но уже тучный, мрачный человек. «Аллах милосерд», – мягко проговорил я, не отрывая от него глаз. Ему были знакомы звучание и смысл этого арабского изречения, он поднял на меня вспыхнувшие надеждой глаза, и его тяжелое заспанное лицо стало медленно озаряться недоверчивой радостью.
Однако он не произнес ни слова. Я тронул ногой косматое плечо своей верблюдицы, она мягко перешагнула рельсы и стала спускаться по другому откосу насыпи, а маленький турок оказался в достаточной степени мужчиной, чтобы не выстрелить мне в спину, когда я отъезжал от полотна дороги с теплым чувством к нему, которое всегда испытывал к любому человеку, спасшему чью-то жизнь. С безопасного расстояния я оглянулся. Не спуская с меня глаз, турок стоял, приложив большой палец к носу, и шевелил пальцами, как ребенок, «состроивший нос».
Чтобы сварить кофе, мы разожгли костер, который одновременно служил маяком для остальных, а потом терпеливо ждали, пока мимо нас двигались их темные цепочки. Весь следующий день мы ехали к Вади-эль‑Джинзу с ее оставшимися после паводка глазницами мелкой воды в складках глинистой почвы, обросших по краям молодым низкорослым кустарником. Паводковая вода была серая, как мергелевое русло долины, но вполне пригодная для питья. Там мы остановились на ночь, поскольку Зааги подстрелил дрофу, а Ксенофонт правильно заметил, что ее белое мясо очень вкусно. Пока мы пировали, наелись и по колено утопавшие в сочной зелени верблюды.
Четвертый, легкий переход привел нас в Ататиру, которая и была нашей целью: здесь стояли лагерем наши союзники Мифлех, Фахд и Адхуб. Фахд все еще был болен, и навстречу нам вышел Мифлех, приветствуя нас своей медовой речью, с лицом притворщика, снедаемый алчностью, с подчеркивавшим это его свойство хриплым голосом.
Наш план, который в основном разрабатывал сам Алленби, был прост. Закончив приготовления, мы должны были дойти до Темеда, главного водопоя племени бени сахр, оттуда под прикрытием его кавалерии выступить на Мадебу и подготовить ее для размещения там нашего штаба, пока Алленби будет приводить в порядок дорогу от Иерихона до Сальта. Нам предстояло без единого выстрела соединиться с британцами.
Пока же нам оставалось лишь просто ждать в Ататире, которая, к нашей радости, утопала в зелени и где в каждой впадине стояла вода, а русла долины поросли высокой травой, изобиловавшей цветами. Бесплодные от соли меловые гребни окаймляли русла потоков, подчеркивая восхитительную красоту пейзажа. С вершины самого высокого из них перед нами открывалась панорама местности, простиравшейся к югу и к северу, и нам было видно, как ливший внизу дождь, словно резкими взмахами жесткой кисти, окрашивал долины широкими полосами зелени по белому фону меловых отложений.
Все росло в полную силу, с каждым днем картина эта становилась полнее и ярче, и наконец пустыня стала похожа на роскошный заливной луг. Игривые порывы ветра носились над нею, сталкиваясь друг с другом; шквалистые накаты, врываясь в траву, то и дело клонили ее к земле, превращая на мгновение в валки, отливавшие темным и светлым атласом, подобно прикатанной молодой кукурузе. Мы сидели на гребне, созерцая эти метавшиеся внизу тени и содрогаясь всем телом в ожидании сильных порывов ветра, а вместо этого наши лица овевало теплое, ароматное, какое-то невероятно нежное дыхание, вместе с потоком серебристо-серого света улетавшее за нашими спинами вниз, к зеленой равнине. Наши привередливые верблюды целый час, если не больше, щипали траву, а потом долго лежали, переваривая съеденное и громко пережевывая зеленую, пахнувшую маслом жвачку.
Наконец пришла весть, что англичане взяли Амман. Через полчаса мы уже ехали в Темед, оставив позади пустынную железнодорожную линию. Из последующих сообщений мы поняли, что англичане отступали, и хотя мы уведомили об этом арабов, те не обратили на это никакого внимания. Очередной курьер сообщил, что англичане только что оставили Сальт. Это полностью противоречило намерениям Алленби, и я прямо заявил, что это неправда. Потом галопом примчался еще один посыльный и сказал, что англичане разобрали всего лишь несколько рельсов к югу от Аммана после безрезультатного двухдневного штурма города. Я был серьезно озабочен этими противоречивыми слухами и послал Адхуба, который, как я был уверен, не мог потерять голову, в Сальт, с письмом к Четвуду с просьбой сообщить о действительном положении вещей. В ожидании ответа мы в тревоге топтались по всходам ячменя, лихорадочно строя один за другим планы своих дальнейших действий.
Поздно вечером из долины донесся стук подков, и вернувшийся Адхуб сказал, что чувствующий себя победителем Джемаль-паша вешает в Сальте местных арабов, радостно встретивших англичан. Турки продолжали преследовать Алленби в долине Иордана. Можно было думать, что они вернут себе и Иерусалим. Я достаточно хорошо знал своих соотечественников, чтобы отвергнуть такую возможность, но было очевидно, что дело совсем плохо. Ошеломленные, мы отправились обратно в Ататир. Я был глубоко удручен этим неожиданным поворотом событий. План Алленби казался простым, и то, что мы так пали в глазах арабов, было достойно сожаления. Они никогда не верили в то, что мы выполним все обещанное, и теперь их вольным умам оставалось лишь радоваться бушующему приливу весны. Их воображение возбуждало появление нескольких цыганских семей, пришедших с севера с навьюченными на ослов изделиями медников на продажу. Люди племени зебн приветствовали их с малопонятным мне юмором, но я наконец сообразил, что, кроме законного расчета на прибыль от продажи своего товара, цыганские женщины открывали для арабских мужчин и более широкие перспективы.
Они были особенно благосклонны к агейлам и получали свое сполна, поскольку наши люди были горячими и очень щедрыми. Я также воспользовался их услугами. Было слишком досадно находиться в полном безделье так близко от Аммана и не попытаться посмотреть на него, и мы с Фарраджем наняли трех веселых цыганочек, завернулись в их одежды и впятером направились в город. Визит прошел успешно, и моим окончательным выводом была уверенность в том, что город следовало оставить в покое. Был и один неприятный момент: около моста, уже на обратном пути, несколько турецких солдат преградили дорогу нашей группе и, приняв всех пятерых за тех, за кого мы себя выдавали, проявили к нам самое дружеское расположение. Мы с самым скромным видом обратились в бегство с проворством, свойственным цыганкам, и скрылись нетронутыми. На будущее я решил вернуться к своей привычке надевать обычную британскую солдатскую форму, направляясь в лагерь противника. Я был слишком нахален, чтобы вызывать подозрение.
После этого я приказал индусам вернуться обратно к Фейсалу и направился туда сам. Мы вышли в дорогу в один из таких ясных дней, когда лучи рассветного солнца пробуждают чувства, а разум, уставший от ночных размышлений, еще спит. В такое утро в течение часа или двух чувства и цвета окружающего мира воздействуют на каждого человека вполне непосредственно и по-своему, не фильтруясь через мысли и, следовательно, не становясь типичными. Они представляются существующими сами по себе, и отсутствие четкого плана и осмотрительных формулировок больше не вызывает раздражения.
Мы ехали на юг вдоль железной дороги, ожидая встречи с индусами, медленно двигавшимися из Азрака. Наш небольшой отряд верхом на призовых верблюдах, не теряя бдительности, стремительно перемещался от одной выгодной позиции к другой. Тихий день позволял нам быстро двигаться напрямик через усеянные кремнем отроги гор, вместо того чтобы тащиться по множеству пустынных троп, которые вели лишь к местам стоянок, заброшенным с прошлого года, если не тысячу или несколько тысяч лет назад, потому что дорога, однажды проторенная в этом царстве кремня и известняка, сохранялась клеймом на лице пустыни так же долго, как долго существовала сама пустыня.
Под Фараифрой мы увидели небольшой патруль из восьми турок, шагавших по полотну железной дороги. Мои люди, посвежевшие после отдыха в Ататире, просили у меня разрешения напасть на них. Я подумал было, что это совершенно излишне, но уступил их настроениям. Самые молодые мгновенно ринулись галопом вперед. Остальным я приказал остановиться на полотне, чтобы вынудить противника выйти из укрытия за дренажной аркой. Зааги, находившийся в сотне ярдов справа от меня, мгновенно свернул в сторону. Через секунду за ним последовал Мохсин со своим отделением, а мы с Абдуллой двинулись по нашей стороне, чтобы напасть на противника одновременно с другими с двух флангов.
Фаррадж, ехавший впереди всех, не мог услышать наших криков и обратить внимание на предупредительные выстрелы над его головой. Он оглядывался, чтобы иметь представление о нашем маневре в целом, но продолжал бешено мчаться к мосту, у которого оказался раньше, чем Зааги и его группа перешли через железную дорогу. Турки прекратили огонь, и мы решили, что они ушли в безопасное место по другую сторону полотна. Но когда Фаррадж натянул поводья перед входом под арку, прозвучал выстрел, и нам показалось, что он либо упал, либо соскочил с седла и исчез из виду. Через некоторое время Зааги занял позицию на насыпи, и его отделение сделало двадцать или тридцать яростных выстрелов, как если бы противник все еще оставался там.
Меня очень тревожила судьба Фарраджа. Его невредимый верблюд неподвижно стоял в одиночестве около моста. Возможно, Фаррадж был ранен, а может быть, преследовал противника.
Я не мог поверить в то, что он намеренно скакал к туркам и остановился, словно достигнув цели. Но все выглядело именно так. Я послал Фехейда к Зааги и велел им как можно скорее пройти с другой стороны насыпи, а сами мы устремились быстрой рысью прямо к мосту.
У моста мы оказались одновременно и обнаружили там убитого турка и Фарраджа с ужасной раной в туловище, лежащего рядом с аркой на том самом месте, где он упал с верблюда. По-видимому, он был без сознания, но, когда мы спешились, приветствовал нас и тут же умолк снова, отдавшись тому состоянию одиночества, которое приходит к раненым, чувствующим близость смерти. Мы разорвали его одежду и беспомощно смотрели на страшную рану. Пуля прошла навылет и, похоже, повредила позвоночник. Арабы тут же сказали, что жить ему осталось всего несколько часов.
Мы попытались поднять его с земли, так как сам он был беспомощен, хотя, по-видимому, не испытывал боли, и старались остановить обильное кровотечение. Трава вокруг него была в пятнах крови. Наконец он сказал, чтобы мы оставили его в покое, потому что он умирает и рад смерти, поскольку жизнь ему не дорога. Действительно, так повелось издавна: когда солдаты очень уставали или чувствовали себя глубоко несчастными, они словно роднились со смертью, искали встречи с нею.
Мы продолжали беспомощно суетиться вокруг Фарраджа, когда Абд эль-Латиф громким криком возвестил тревогу. Он заметил около полусотни турок, шагавших по полотну в нашу сторону, а скоро послышался и стук приближавшейся с севера моторной дрезины. Нас было всего шестьдесят человек, и позиция наша совершенно не годилась для обороны. Я распорядился о немедленном отходе и приказал взять с собой Фарраджа. Солдаты попытались его поднять, сначала в плаще, потом в одеяле, но он стал приходить в сознание и стонал так жалобно, что мы не решились причинять ему новые страдания.
Оставить его на месте, где вскоре появятся турки, мы не могли, потому что нам приходилось видеть, как они живьем сжигали наших тяжелораненых солдат. Именно поэтому перед каждым боем мы договаривались о том, что один убьет другого, если тот будет тяжело ранен, но я никогда не думал, что мне может выпасть доля убить Фарраджа.
Я встал рядом с ним на колени с пистолетом в руке у самой земли так, чтобы он не видел, что я делаю, но он, видимо, догадался, потому что открыл глаза и ухватился за меня своей шершавой, жесткой рукой, тонкой, как у всех незрелых недждских мальчиков. Я на секунду замер, а он проговорил: «Дауд рассердится на вас», – и знакомая улыбка пробежала по его серому, сжавшемуся лицу. «Привет ему от меня», – ответил я. Он отозвался стандартной фразой: «Да принесет Аллах вам мир» – и в изнеможении закрыл глаза.
Турецкая дрезина была уже совсем близко и, раскачиваясь, надвигалась на нас, подобная большому навозному жуку. Пули из ее пулемета свистели в воздухе над нашими головами, когда мы быстро отходили в предгорье. Мохсин вел верблюда Фарраджа, на спине которого оставались овчина и попона, на которых все еще были видны следы его тела, как если бы он только что упал с седла… Мы остановились незадолго до того, как стемнело, и подошедший ко мне Зааги шепотом сообщил, что идет горячий спор о том, кто завтра поедет на великолепном верблюде Фарраджа. Он хотел, чтобы животное досталось ему, но меня не оставляла горечь этой прекрасной смерти, и, чтобы хоть как-то уравновесить большую потерю малой, я пристрелил несчастное животное второй пулей.
А потом на нас навалилось солнце. Душным полднем в долинах Керака запертый со всех сторон воздух висел неподвижно, не принося никакого облегчения, и я почти физически ощущал, как зной высасывал аромат из цветов. С наступлением темноты мир снова изменился, и над пустыней поползли медленные волны западного ветра. Мы находились в нескольких милях от травы и цветов, но внезапно почувствовали, словно они окружили нас вплотную, – так сильно был пропитан их ароматом волнами проносившийся мимо нас настолько сладкий воздух, что он казался липким. Однако его порывы быстро улеглись, сменившись влажным и здоровым ночным ветром. Абдулла принес мне ужин – рис с верблюжатиной (верблюд Фарраджа!).
Глава 94
Утром недалеко от Вади-эль‑Джинза мы встретились с индусами, устроившими привал под раскидистым одиноким деревом. Это напомнило мне прежние времена, вроде нашего спокойного, но памятного прошлогоднего рейда к мостам, похода с Хасан Шахом, запомнившегося лязгом виккерсовских орудий в повозках, остановками для того, чтобы помочь солдатам как следует привязать соскальзывавшие с верблюжьих боков вьюки, а то и седла. Они и теперь казались такими же неловкими в обращении с верблюдами, как в тот раз. Только в темноте мы перешли через железную дорогу.
Я оставил там индусов, потому что у меня было тревожно на душе, а быстрая ночная езда могла успокоить мои нервы. Мы быстро двинулись вперед, овеваемые ночной прохладой, взяв курс на Одрох. Начав подъем, мы заметили слева языки пламени. Яркие вспышки повторялись с завидным постоянством, и происходило это, по-видимому, где-то в районе Джердуна. Мы натянули поводья, прислушиваясь к глухому грохоту взрывов. Потом огонь запылал без перерывов, усилился и раздвоился. Похоже, что горела железнодорожная станция. Мы быстро погнали верблюдов вперед, чтобы спросить, что думал по этому поводу Мастур.
Однако там, где мы надеялись его увидеть, было пусто, и только одинокий шакал рылся в земле на месте снявшегося лагеря. Я решил ехать к Фейсалу. Мы пустили верблюдов самой быстрой рысью, поскольку в небе уже высоко стояло солнце. Дорога была отвратительная, обросшая по сторонам робинией, которая даже не с очень далекого расстояния казалась красивой, словно серебрившей воздух своими ажурными ветвями, похожими на крылья. На нас без предупреждения свалилось лето, мое седьмое по счету лето на Востоке.
Приближаясь к цели похода, мы услышали, что противник вел огонь по Семне – серповидной горе, прикрывавшей Маан. Группы солдат осторожно поднимались по ее переднему склону, чтобы закрепиться под гребнем. Было ясно, что Семна была нами взята, и мы направились прямиком на новую позицию. На равнине, уже по эту сторону горы, нам встретился верблюд с носилками. Солдат, который вел его за повод, указывая пальцем на свой груз, проговорил: «Мавлюд-паша». С криком «Мавлюд ранен?» я рванулся к нему. Он был одним из лучших офицеров армии, а также самым честным среди нас человеком. Действительно, нельзя было не восхищаться им – стойким, бескомпромиссным, настоящим патриотом. В ответ с носилок прозвучал слабый голос: «Да, это правда, Лауренс-бей, я ранен. Но, слава Аллаху, не сильно. Мы взяли Семну». Я сказал, что еду именно туда. Мавлюд судорожно перегнулся через край носилок, от боли он не мог уже говорить (у него была раздроблена бедренная кость), и точку за точкой указал мне места для организации оборонительных позиций на склоне горы.
Мы прибыли на место, когда турки начинали методический обстрел горы артиллерией. Вместо Мавлюда командовал Нури Сайд. Он хладнокровно стоял на вершине горы. Большинство солдат оживленно разговаривали под огнем и занимались своими делами легко и весело.
Я спросил, где можно найти Джафара. Нури ответил, что Джафар должен был в полночь атаковать Джердун. Я рассказал ему об увиденном ночью пожаре, который мог говорить об успехе Джафара. Мы с Нури обрадовались его курьерам, сообщившим о захвате пленных и пулеметов, а также о разрушении станции и расшивке трех тысяч рельсов железнодорожного пути. Этот блестящий успех должен был на несколько недель вывести из строя северную линию дороги. Потом Нури сказал, что на рассвете прошедшего дня он совершил налет на станцию Гадир эль-Хадж, разрушил ее, а заодно и пять мостов, и расшил тысячу рельсов. Таким образом, и южная линия была парализована.
В конце дня наступила мертвая тишина. Обе стороны прекратили бесцельную артиллерийскую дуэль. Говорили, что Фейсал уехал в Ухейду. Мы перешли через небольшой вздувшийся поток около временного госпиталя, в котором лежал Мавлюд. Своевольный доктор, рыжебородый Махмуд, надеялся на то, что дело обойдется без ампутации. Фейсал был на вершине горы, на самом ее гребне, почерневший от солнца, лучи которого обволакивали какой-то странной дымкой его стройную фигуру и золотили голову через редкий шелк головного платка. Я опустил своего верблюда на колени. «Слава Алаху, все хорошо?» – воскликнул он, протягивая ко мне руки. «Слава Аллаху, и да победит Он», – отозвался я, и мы пошли в его палатку, чтобы обменяться новостями.
Фейсал услышал от Доуни о поражении британцев под Амманом больше, чем было известно мне: о скверной погоде, о смятении в войсках и о том, что Алленби телеграфировал Шие и принял одно из своих молниеносных решений прервать наступление, – мудрое решение, хотя оно сильно ударило по нам. Джойс был в госпитале, но успешно поправлялся, а Доуни находился в Гувейре, в полной готовности выступить на Мудовару со всеми своими броневиками.
Фейсал расспрашивал меня о Семне и о Джафаре, и я рассказал ему все, что мне было известно, в том числе о мнении Нури, и изложил планы на будущее. Нури жаловался на то, что для него ничего не сделали абу тайи. Ауда это отрицал, и тогда я напомнил о том, как мы в первый раз брали плато, и о насмешке, которой я пристыдил их, заставив пойти на Абу-эль‑Лиссан. Это было новостью для Фейсала. Мои воспоминания глубоко задели Ауду. Он горячо клялся в том, что сделал в тот день все, что мог, но условия для подключения его племени к действиям были неблагоприятными, а когда я продолжал настаивать на своем, он вышел из палатки весьма раздраженный.
Мы с Мейнардом провели следующие дни, наблюдая за операциями. Люди из племени абу тайи захватили в плен два аванпоста к востоку от станции, в то время как Салех ибн Шефия захватил бруствер с пулеметом и два десятка пленных. Эти успехи обеспечили нам свободное передвижение вокруг Маана, и уже на третий день Джафар сосредоточил свою артиллерию на южном отроге, а Нури Сайд подтянул штурмовую группу к железнодорожной станции. Когда мы добрались до ее укрытия, французские орудия прекратили огонь. Мы ехали в фордовском автомобиле, пытаясь не отставать от успешно продвигавшихся войск, когда нас встретил Нури, превосходно одетый, в перчатках, куривший свою вересковую трубку, и отправил обратно, к артиллерийскому командиру капитану Пизани с просьбой о срочной поддержке. Когда мы приехали к Пизани, тот в отчаянии ломал себе руки, так как израсходовал все снаряды. Он сказал нам о том, что только что послал к Нури письмо, умоляя того не начинать атаку, поскольку он оказался без боеприпасов.
Оставалось лишь смотреть на то, как наши люди снова спешно отходили от железнодорожной станции. Дорога была забита солдатами в помятой форме цвета хаки, а в глазах многочисленных раненых, страдающих от невыносимой боли, мы читали укор. Трудно было оставаться бесстрастным при мысли о пережитом поражении.
Впоследствии нам стало понятно, насколько мы всегда недооценивали превосходный боевой дух нашей пехоты, которая бесстрашно сражалась под пулеметным огнем, правильно применяясь к рельефу местности. Солдатам в бою почти не требовалось руководства, поэтому мы потеряли всего трех офицеров. Маан показал, что арабы могли хорошо сражаться без жесткого подстегивания со стороны англичан. Это позволяло нам чувствовать большую свободу при планировании операций, и мы понимали, что это поражение не было непоправимым.
Утром восемнадцатого апреля Джафар мудро решил, что не может допускать дальнейших потерь, и отошел на позиции Семны, предоставляя войскам возможность отдохнуть. Будучи старым приятелем турецкого командира по колледжу, он послал к нему с парламентером письмо, предлагая сдаться. Тот ответил, что был бы рад это сделать, если бы ему не дали приказ держаться до последнего патрона. Джафар предложил устроить передышку, и, пока турки колебались, Джемаль-паша сумел собрать войска из Аммана, снова занять Джердун и провести в осажденный город верблюжий караван с продовольствием и боеприпасами. Железная дорога была по-прежнему парализована на многие недели.
Я взял автомобиль и немедленно отправился к Доуни, с тревогой думая о том, как кадровый офицер проведет свою первую партизанскую операцию, используя такое сложное вооружение, как бронеавтомобили. К тому же Доуни не был арабистом, и ни его специалист по верблюдам Пик, ни доктор Маршалл не говорили бегло по-арабски. Войска его были смешанными и включали англичан, египтян и бедуинов. Две последние группы враждовали друг с другом. Я приехал в их лагерь над Тель-Шамом после полуночи и деликатнейшим образом предложил свои услуги в качестве переводчика.
К счастью, они приняли меня хорошо и провели по своему расположению, которое представляло прекрасное зрелище. Грузовики были припаркованы в строгом геометрическом порядке в одном месте, бронеавтомобили в другом, по периметру были расставлены пикеты с готовыми к бою пулеметами и ходили часовые. Даже арабский резерв поддержки находился под тактическим прикрытием за горой, вне пределов видимости и слышимости. Каким-то магическим образом шерифу Хазу и Доуни удавалось удерживать их в указанных местах. У меня чесался язык сказать, что им не хватало только противника.
Соображения, которые Доуни высказывал, знакомя со своим планом, заставили меня восхищаться этим человеком еще больше. Он тщательно подготовил боевые приказы, документы с указанием времени начала и последовательности действий. Каждому подразделению ставилась своя задача. Мы должны были броневиками атаковать на рассвете «равнинный пост» с выгодной позиции на холме, где предположительно находились мы с Джойсом. Броневикам предписывалось до рассвета «занять станцию» и, используя элемент внезапности, захватить траншеи. Затем группы 1‑я и 3‑я должны были разрушить мосты, обозначенные буквами А и В на карте операции (масштаб 1:250 000), в 1 час 30 минут ночи, а бронеавтомобили – продвинуться до Скального поста и напасть на него при поддержке Хазу и арабов в 2 часа 15 минут.
За ними должен был двинуться Хорнби с взрывчатыми материалами на «толботах» № 40531 и № 41226 и разрушить мосты D, Е и F, пока подразделения будут завтракать. После ланча, когда низкое солнце позволит видеть сквозь мираж, точно в 8 часов, должен быть атакован Южный пост маскированным ударом объединенных сил: египтянами с востока, арабами с севера, под прикрытием огня дальнобойных пулеметов из бронеавтомобилей и десятифунтовых орудий Броди с позиции на холме, на котором будет находиться наблюдательный пункт. Пост должен пасть, после чего группа переедет к станции Тель-Шам, которую поручено держать под артобстрелом с северо-запада Броди, и бомбить аэропланы на грязных взлетных площадках Румма (в 10 часов), после чего должны с запада подойти бронеавтомобили. Арабы последуют за автомобилями, тогда как Пик со своим корпусом верблюжьей кавалерии спустится туда же от южного поста. Станция должна быть взята в 11 часов 30 минут, гласил план, но ему не суждено было осуществиться, потому что турки, не подозревая о нем, поспешили сдаться за десять минут до начала его реализации.
Я мягко спросил Хазу, все ли он понял. Я знал, что у него не было часов (кстати, может быть, мне прямо сейчас предложить ему свои? – подумал я), чтобы синхронизировать начало своего маневра с поворотом автомобилей на север и впоследствии действовать по специальному приказу. Я тихо удалился и спрятался ото всех, чтобы хоть час поспать.
На рассвете мы увидели автомобили, тихо катившиеся над спящими окопами, вырытыми в песчаном грунте, и удивленных турок, выходящих оттуда с поднятыми руками. Это выглядело как сбор персиков. Хорнби в своих двух «роллсах» с сотней килограммов пироксилина умчался под мост А и развалил его самым убедительным образом. Раздавшийся совсем рядом рев мотора оторвал нас с Доуни от наблюдения, и мы выбежали, чтобы показать Хорнби самый удобный путь к дренажным колодцам, которые можно было использовать как минные камеры. Очередные мосты разлетались в воздухе десятками кусков каждый.
Пока мы находились у моста В, автомобили сосредоточили огонь своих пулеметов на парапете Скального поста, представлявшего собой кольцо толстых стен крупной каменной кладки (которые были хорошо видны благодаря отбрасываемым ими длинным теням) на бугре со слишком крутыми для колесных машин склонами. Готовый вступить в бой Хазу был в крайнем возбуждении, а турок так напугали залповые очереди четырех пулеметов, что арабы брали их почти что с ходу. Это был второй сбор персиков.
Затем последовал перерыв для всех, кроме Хорнби и меня, превратившегося теперь в консультанта-инженера. Мы отправились вдоль линии на наших «роллс-ройсах» с двумя тоннами пироксилина. Мосты и рельсы взлетали на воздух. Нас прикрывали экипажи броневиков, и порой им приходилось отбиваться, ведя огонь из-под своих машин под музыку свистевших в задымленном воздухе осколков камней. Двадцатифунтовый кусок кремня упал на колпак орудийной башни, оставив на ней не принесшую вреда крупную вмятину. Солдаты в минуты затишья фотографировали результаты удачных попаданий. Это было роскошное сражение, принесшее роскошные разрушения. Мы радовались. По истечении часа, отведенного для ланча, мы отправились посмотреть на падение Южного поста. Он пал в установленное планом время, но не без печальных последствий. Хазу и Амран были слишком серьезно ранены, чтобы участвовать в очередных атаках Пика и египтян. Но вместо этого они решили устроить скачки с препятствиями на верблюдах, устремившись вверх по склону через брустверы и траншеи. Уставшие от войны турки с отвращением сдавались.
Затем наступило время основной операции дня – штурма станции. Пик двинулся к ней с севера, поднимая дух своих людей постоянным личным присутствием в первых рядах. Броди вел артобстрел с присущей ему точностью. В небе кружили хладнокровные аэропланы, забрасывая завывавшими бомбами траншеи вокруг станции. Фыркая дымом, двинулись вперед бронеавтомобили, и сквозь дымку было видно, как турки цепочкой, размахивая белыми платками, уныло выходили из окопов первой линии.
Мы завели моторы своих «роллсов», арабы вскочили на верблюдов, подбодренные люди Пика ринулись вперед, остальные со всех сторон яростно навалились на станцию. Мы взяли верх. Мне достался в виде трофея станционный колокол прекрасной работы дамасских мастеров-медников. Кто-то польстился на билетный компостер, еще кто-то на официальную печать, а сбитые с толку турки смотрели на нас во все глаза с нараставшим негодованием по поводу того, что сами они представляли для нас лишь второстепенный интерес.
Через минуту бедуины с криками приступили к самому безумному грабежу за всю свою историю. На станции находилось двести винтовок, восемьдесят тысяч снарядов, множество бомб, огромное количество продовольствия и обмундирования, и все поголовно громили склады, расхватывая все, что казалось полезным, и приводя в негодность остальное. Какой-то неудачливый верблюд добавил смятения в эту сумятицу, подорвавшись на одной из многочисленных турецких мин, когда входил во двор. Взрывом ему оторвало зад. Среди бедуинов возникла паника. Все подумали, что Броди снова открыл огонь по станции.
Во время короткой паузы египетский офицер обнаружил неразрушенный амбар и выставил вокруг него охрану из своих солдат, потому что у них не хватало продуктов. Не успевшие насытиться люди Хазу не признали права египтян поделить содержимое амбара поровну. Началась стрельба, но в результате нашего посредничества удалось добиться того, чтобы египтяне первыми взяли столько рационов, сколько им было нужно, а потом началась всеобщая свалка, да такая, что склад разнесли в щепки.
Добыча со станции Шам оказалась так богата, что ею были вполне довольны восемь из каждых десяти арабов. Утром выяснилось, что для проведения дальнейших операций с нами остался только Хазу с горсткой своих людей. Программа Доуни предусматривала в качестве следующего этапа взятие станции Рамлех, но его приказы страдали нечеткостью, потому что местность и позиции противника не были достаточно изучены. И мы послали на разведку Уэйда в его броневике, придав ему в поддержку вторую машину. Он осторожно двинулся в путь, буквально шаг за шагом, в мертвой тишине, и наконец без единого выстрела въехал на станционный двор, внимательно осматривая дорогу, так как не забывал о возможных минах-растяжках, взрыватели которых срабатывали при натяжении проволоки.
Станция была заперта. Он дал очередь вполовину пулеметной ленты по двери и запорам и, убедившись в том, что на нее никто не ответил, вышел из своего броневика. Осмотрев здание, он понял, что людей на станции не было, хотя достаточно всякого добра, чтобы удовлетворить алчность Хазу и оставшихся с ним людей. Мы потратили целый день на разрушение еще нескольких миль железнодорожного пути, который никем не охранялся, пока не убедились в том, что для его восстановления потребуется не меньше двух недель работы ремонтного отряда.
На третий день была запланирована Мудовара, но у нас оставалось мало сил, и взять ее мы не надеялись. Арабы ушли, люди Пика слишком мало были похожи на солдат. Однако ситуация в Мудоваре могла оказаться такой же, как в Рамлехе, и мы провели всю ночь рядом со своим последним трофеем. Неутомимый Доуни выставил часовых, которые, во всем подражая своему строгому командиру, демонстрировали выправку гвардейцев Букингемского дворца, расхаживая взад и вперед рядом с нами, безнадежно пытавшимися уснуть, пока я не поднялся и не научил их искусству караульной службы в пустыне.
Утром мы, развалившись по-королевски в своих рычащих автомобилях, отправились по гладким равнинам, выстланным песком и кремнем, взглянуть на Мудовару под бледными лучами низкого солнца, освещавшего нас сзади, с востока. Против солнца нас не было заметно, пока мы не подъехали ближе и не увидели, что на станции стоял длинный поезд. Что это было? Подкрепление? Или эвакуация? Через несколько секунд турки ударили по нам из четырех орудий, два из которых были небольшими, очень современными и точными австрийскими горными «ховитцерами». Дальность их прицельной стрельбы составляла семь тысяч ярдов, и мы позорно отъехали назад, поспешив укрыться в ближайших ложбинах. Оттуда мы сделали большой круг к тому месту, где вместе с Заалем подорвали наш первый поезд, и взорвали длинный мост, под которым спал турецкий патруль, разморенный знойным полуденным солнцем. После этого мы вернулись в Рамлех и продолжали разрушать железнодорожную линию и мосты, сделав это занятие постоянным, причем разрушения были слишком серьезными, чтобы Фахри мог восстановить разрушенное. Фейсал в это время посылал Мухаммеда эль-Дейлана на еще не тронутые станции на линии между разрушенным нами участком дороги и Мааном. Доуни присоединился к нему днем позднее. Таким образом, восемьдесят миль полотна от Маана до Мудовары, с семью станциями, оказались полностью в наших руках. Активная оборона Медины закончилась этой операцией.
Для укрепления нашего штаба из Месопотамии прибыл новый офицер Янг. Он был кадровым военным превосходной выучки, с долгим и обширным военным опытом, бегло говорившим по-арабски. Ему предназначалась роль моего дублера в контактах с племенами: контакты эти могли бы быть расширены и сделаны более целеустремленными в случае нашего активного участия в борьбе с противником. Чтобы предоставить Янгу самостоятельность в наших новых условиях, я препоручил ему обдумать возможность объединения сил Зейда, Насира и Мизрука для занятия позиции по всей длине неразрушенного участка пути к северу от Маана, а сам отправился в Акабу и сел на корабль, отходивший в Суэц, чтобы обсудить с Алленби будущие действия.
Глава 95
Меня встретил Доуни, и по дороге в лагерь Алленби мы поговорили о наших делах. Генерал Болс приветствовал нас сияющей улыбкой. «Итак, мы в Сальте, – заметил он и продолжил, прочитав в наших глазах удивление: – Командиры бени сахр явились как-то утром в Иерихон и предложили немедленно задействовать свои двадцать тысяч бойцов из подчиненных им племен в Темеде». Принимая на следующий день после этого ванну, Доуни продумал соответствующий план и решил, что он вполне годится.
Я спросил о том, кто был из командиров бени сахр, и он назвал Фахда, победоносно подчеркивая свое успешное вмешательство в дела моей компетенции. Это выглядело настоящим безумием. Мне было известно, что Фахд не мог поднять даже четыре тысячи бойцов и что в данный момент в Темеде нет ни одной палатки. Все ушли на юг к Янгу.
Мы поспешили в штаб для уточнения обстановки, и выяснилось, что, к сожалению, Болс был прав. Британская кавалерия неожиданно устремилась в горы Моаба, доверившись нереальному обещанию известных своей алчностью шейхов племени зебн, которые вошли в Иерусалим только для того, чтобы испытать щедрость Алленби, но их замысел быстро разгадали.
Тогда в ставке главного командования не было Гая Доуни, брата основного разработчика иерусалимского плана: он уехал в штаб Хэйга, а Бартоломью, которому предстояло спланировать осеннее наступление на Дамаск, находился все еще у Четвуда. Таким образом, ход мероприятий по осуществлению плана Алленби в эти месяцы далеко не полностью отвечал его расчетам.
Этот рейд не удался, и я все еще был в Иерусалиме, утешаясь тем, что Болсу далеко до Сторрса, бывшего тогда комендантом города. Одни воины бени сахр отлеживались в своих палатках, другие находились у Янга. Генерал Шовель без всякой помощи со стороны тех или других узнал, что турки вновь наладили броды через Иордан в его тылу и захватили дорогу, по которой он выдвинулся на теперешние позиции. Мы избежали тяжелой катастрофы только потому, что инстинкт Алленби своевременно подсказал ему, какая опасность нам угрожала. И все-таки мы серьезно пострадали. Эта задержка научила британцев более терпимо относиться к трудностям Фейсала, убедила турок, что сектор Аммана таит в себе угрозу для них, и заставила командиров племени бени сахр почувствовать, что поведение англичан выше их понимания: они, возможно, были не слишком хорошими солдатами, но их готовность к необычным действиям в критический момент была вне сомнения. Так, они исправляли свои ошибки, приведшие к поражению под Амманом, обдуманным повторением того, что выглядело несущественным. Одновременно они разрушали надежды Фейсала на независимое взаимодействие с племенем бени сахр. Это осторожное и очень богатое племя хотело иметь надежных союзников.
Наше движение, четко определившееся и в одиночку противостоявшее простоватому противнику, теперь оказалось увязшим в непредвиденных обстоятельствах, связанных с партнерскими обязательствами. Нам приходилось подстраиваться под Алленби, что его устраивало далеко не всегда. Германское наступление во Франции отбирало у него войска. Он должен был удерживать Иерусалим, но месяцами не мог позволить себе и малейших потерь, тем более наступательных действий. Военный кабинет обещал ему индийские дивизии из Месопотамии, а также призывников из Индии. Располагая ими, он мог бы реорганизовать свою армию на индийский манер и, возможно, уже в начале осени вновь обрести боеготовность, но в данный момент и нам, и ему оставалось просто держаться.
Он говорил мне об этом пятого мая, в день, выбранный в соответствии с договоренностью Смэтса для начала наступления всей армии на север. В качестве первой фазы действий по этой договоренности нам предстояло взять на себя обязательства в отношении Маана, но пауза Алленби очень сильно ударила по нашим возможностям организовать его осаду. Кроме того, находившимся в Аммане туркам могло хватить времени на то, чтобы прогнать нас из Абу-эль‑Лиссана обратно в Акабу. В этой крайне неблагоприятной ситуации обычная практика совместных действий – втягивание другого партнера в дела, грозившие ему большими неприятностями, – ложилась тяжким бременем на меня. Однако союзническая верность Алленби обязывала его оказать нам помощь. Он создал угрозу противнику в районе обширного предмостного укрепления с переправой через Иордан, как если бы намеревался перейти его в третий раз. Таким образом он должен был ослабить Амман. Для того чтобы усилить нас на нашем плато, он предложил поставить необходимое нам техническое оборудование.
Мы воспользовались этой возможностью, чтобы попросить об организации систематических воздушных налетов на Хиджазскую железную дорогу. Был вызван генерал Селмонд, который оказался таким же щедрым на деле, как и главнокомандующий. Королевские военно-воздушные силы с этого дня и вплоть до падения Турции оказывали постоянное беспокоящее давление на Амман. Пассивность противника в это трудное для нас время во многом определялась дезорганизацией движения по железной дороге в результате бомбежек. Как-то во время вечернего чая Алленби, упомянув об имперской бригаде верблюжьей кавалерии на Синае, выразил сожаление о том, что в условиях новой стесненности в средствах он вынужден его упразднить и использовать солдат в качестве пополнения кавалерии.
– А как вы намерены поступить с верблюдами этой бригады? – спросил я.
– Спросите об этом у ГК, – ответил он.
Я послушно направился через пропыленный сад к генеральному квартирмейстеру, истому шотландцу сэру Уолтеру Кемпбеллу и задал ему тот же вопрос. Он твердо ответил, что на ушах этих верблюдов стоит клеймо дивизионного транспорта второй из новых индийских дивизий. Я объяснил ему, что я хотел бы получить две тысячи из этих верблюдов. Его первый ответ вообще не имел отношения к делу, второй разрешал мне продолжать хотеть и дальше. Я возразил, но он, по-видимому, был вообще не способен понять мою позицию. Разумеется, скупость была известной чертой характера ГК.
Я вернулся к Алленби и громко заявил перед всей его группой, что в бригаде было две тысячи двести верховых верблюдов и тысяча триста вьючных. Все они временно предназначались для транспортных целей, но верховые верблюды есть верховые верблюды. Кое-кто из штабистов присвистнул, и все застыли с мудро посерьезневшими лицами, как если бы они тоже сомневались в том, что верховые верблюды могут нести груз. С формальной точки зрения даже притворство могло оказаться полезным. Каждый офицер британской армии воспринимал животных как предмет гордости, поэтому я не удивился, когда сэра Уолтера Кемпбелла в тот вечер пригласили пообедать с главнокомандующим.
Мы сидели справа и слева от хозяина, и за супом Алленби заговорил о верблюдах. Сэр Уолтер разразился тирадой о том, что предопределенный роспуск бригады верблюжьей кавалерии увеличит численность транспортных средств энной дивизии, и слава богу, потому что весь Восток пройден вдоль и поперек в тщетных поисках верблюдов. Он переиграл. Алленби, внимательный читатель Мильтона, остро чувствовал стиль, а эта линия была явно слаба. Его совершенно не занимали вопросы численности, этого фетиша административных подразделений.
Он взглянул на меня и, подмигнув, спросил:
– А зачем они вам нужны?
– Чтобы переправить в Дераа тысячу солдат в любой день, по вашему усмотрению.
Он улыбнулся и, покачав головой, повернулся к сэру Уолтеру Кемпбеллу:
– ГК, вы проиграли.
Это был огромный, поистине царский подарок – неограниченная подвижность. Теперь арабы смогут выиграть свою войну, когда захотят и где захотят.
Следующим утром я уехал к Фейсалу в его холодное гнездо хищной птицы в Абу-эль‑Лиссане. Мы долго беседовали, вспоминая исторические события, говорили о племенах, о миграции, о чувствах, о весенних ливнях, о пастбищах. Наконец я сказал, что Алленби отдал нам две тысячи верблюдов. Открыв от изумления рот, он вцепился в мое колено:
– Как?
Я рассказал ему, как было дело. Фейсал вскочил на ноги и расцеловал меня, а потом громко ударил в ладоши. Под откинувшимся пологом входа в палатку возникла черная фигура Хеджриса.
– Скорее зови всех, – вскричал Фейсал.
Хеджрис спросил, кого именно.
– О, Фахда, Абдуллу эль-Фейра, Ауду, Мотлога, Зааля…
– А Мизрука? – мягко спросил Хеджрис.
Фейсал прикрикнул на него, и негр убежал.
– Итак, с этим почти покончено, – сказал я. – Скоро вы сможете меня отпустить.
Он запротестовал, убеждая меня в том, что я должен быть с ними всегда, а не только до Дамаска, как и обещал в Ум-Ледже. И об этом он просил меня, кому так хотелось поскорее уехать!
Послышались шаги, и наступила пауза, пока командиры придавали своим лицам серьезное выражение и поправляли головные платки перед тем, как войти в палатку. Они тихо, по-одному уселись на ковры, бесстрастно повторяя каждый ритуальную фразу: «Слава Аллаху, все хорошо?» И каждому Фейсал отвечал: «Слава Аллаху!» А они удивленно смотрели в его словно плясавшие глаза.
Когда в палатку вошел последний приглашенный, Фейсал сказал всем собравшимся, что Аллаху было угодно ниспослать средство для победы – две тысячи верховых верблюдов. Теперь война будет беспрепятственно двигаться к победоносному концу, к свободе арабов. Они в удивлении что-то бормотали, как люди солидные, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие, и посматривали на меня, видимо догадываясь о моей роли в этом событии.
– Щедрый дар от Алленби, – объяснил я.
– Да хранит Аллах его жизнь и вашу, – быстро ответил за всех Зааль.
– Нам дали возможность победить, – поднимаясь с ковра, проговорил я. – С вашего позволения… – обратился я к Фейсалу и выскользнул из палатки, чтобы рассказать обо всем Джойсу. За моей спиной командиры арабов разразились бурными выражениями радости, предвкушая невероятные подвиги, возможно по-детски, но что это была бы за война, в которой каждый не чувствовал бы, что победит в ней именно он!
Джойс также обрадовался и как-то успокоился, услышав о двух тысячах верблюдов. Мы размечтались об ударе, который мог бы быть нанесен, о переходе от Биэр-Шебы до Акабы и о том, где мы сможем через два месяца найти пастбища для этого множества верблюдов. Ведь если их отдадут в наше распоряжение, то ячменя для них больше не будет.
Впрочем, это были не самые неотложные заботы. Мы должны продержаться сами на плато все лето, ведя осаду Маана, и держать железную дорогу в парализованном состоянии. Эта задача была не из легких. Прежде всего с точки зрения снабжения.
Я только что разорвал существующие договоренности. Караваны египетских транспортных компаний, занимавшихся перевозками на верблюдах, постоянно курсировали между Акабой и Абу-эль‑Лиссаном, но доставляли меньше и двигались медленнее, чем нам представлялось необходимым, исходя из наших оптимистических оценок. Мы настаивали на том, чтобы они увеличили загрузку и скорость передвижения, но столкнулись с непоколебимыми правилами, разработанными с целью снижения цифр падежа животных. За счет лишь незначительного увеличения этих показателей мы смогли бы удвоить грузоподъемность каравана. Поэтому я предложил взять животных на наше попечение и отослать обратно египетских погонщиков верблюдов.
Британцы, испытывавшие недостаток в рабочей силе, ухватились за мою идею, даже, пожалуй, слишком рьяно. Мы предприняли громадные усилия для того, чтобы в ускоренном темпе подготовить погонщиков верблюдов. Однорукий Гослетт до этого времени занимался продовольствием, транспортом, материальной частью артиллерии, исполнял обязанности казначея и командира базы. Сохранять все эти обязанности за ним было жестоко, и Доуни сделал командиром базы ирландца Скотта. У него был хороший характер, он был способным и умным человеком. Акаба зажила спокойно. Материальную часть мы передали Брайту, то ли сержанту, то ли старшему сержанту. Янг взял на себя транспорт и квартирмейстерские обязанности.
Янг с величайшим перенапряжением своих сил разъезжал, буквально разрываясь между племенами наймат, хиджая и бени сахр, между Насиром, Мизруком и Фейсалом, прилагая все усилия к тому, чтобы объединить их в одно единое целое. Он загонял и арабов. Его привычка к верховой езде и ловкость очень ему пригодились. Оперируя всей полнотой своих властных полномочий, он боролся с хаосом. Когда он приступал к исполнению своих обязанностей, хозяйство не имело ни складов для караванов, ни седел, ни ветеринаров, ни лекарств, и было очень мало погонщиков, так что снарядить дружный, упорядоченный караван было невозможно, но Янгу почти удалось это сделать. Благодаря его усилиям проблема снабжения размещенных на плато солдат арабской регулярной армии продовольствием была решена.
Все это время репутация нашего восстания укреплялась. Фейсал, скрытый от людских взоров в своей палатке, непрестанно занимался популяризацией и проповедью арабского движения. Акаба переживала подъем, даже наши полевые укрепления строились успешно. Арабская регулярная армия только что добилась своего третьего успеха в борьбе за Джердун, разрушенную станцию, захватывать которую и вновь отдавать противнику почти вошло у нее в привычку. Наши бронеавтомобили появились у стен Маана в момент выхода турок из города и разгромили их. Зейд, командовавший половиной армии, расположившейся севернее Ухейды, демонстрировал образцы решительности. Его бодрая веселость находила у профессиональных офицеров больший отклик, нежели поэзия Фейсала. Счастливое соединение двух братьев вызывало у самых разных людей симпатию к этим лидерам восстания.
И все же на севере сгущались тучи. В Аммане сосредоточилось значительное количество скота, на ушах которого стояло клеймо Маана, в ожидании, когда обстановка позволит направить его в этот город. Этот продовольственный резерв доставлялся по железной дороге из Дамаска, когда доставке не мешали бомбовые удары Королевских военно-воздушных сил, базировавшихся в Палестине.
Нашему лучшему генералу партизанской войны Насиру было приказано, опередив Зейда, устроить какую-нибудь серьезную диверсию на железной дороге. Он расположился лагерем в Вади-Хеса вместе с Хорнби, у которого было много взрывчатки, и с обученным Пиком отделением египетского армейского корпуса верблюжьей кавалерии, приданным ему для помощи при проведении диверсий. Время до того, как Алленби справится со своими затруднениями, мы хотели использовать для активных действий, и Насир мог бы нам в этом очень помочь, если бы обеспечил месячную передышку, изображая призрак, недосягаемый для турецкой армии. Если бы это ему не удалось, мы должны были бы ожидать деблокирования Маана и стремительного нападения воспрянувшего противника на Абу-эль‑Лиссан.
Глава 96
Насир атаковал станцию Хеса своим обычным способом: перерезал ночью линию с севера и юга, а с рассветом открыл сильный артиллерийский огонь по зданиям. Главным артиллеристом был Расим, и стрелял он из древних крупповских орудий, побывавших в Медине, Ведже и Тафилехе. Когда закончилась артподготовка, арабы ворвались на станцию, причем люди племен ховейтат и бени сахр яростно соревновались друг с другом за первое место в рядах.
Мы, разумеется, не убивали. В соответствии с обычной в таких случаях тактикой Хорнби и Пик превратили станцию в груду развалин. Они взорвали колодец, резервуары, паровозы, насосы, станционные постройки, три моста, подвижной состав и около четырех миль железнодорожного пути. По-видимому, это была наша самая крупная диверсия, и я решил отправиться туда, чтобы посмотреть на ее последствия.
Со мной поехали двенадцать моих людей. Спустившись с кряжа Рашейдия, мы доехали до одиноко стоявшего дерева. Мои телохранители натянули поводья под его ветвями, на колючках которых висело множество лохмотьев одежды, оставленной здесь путниками. «Твой черед, о Мустафа», – проговорил Мухаммед. Мустафа нехотя слез с седла, снял с себя всю одежду, раздевшись почти догола, и, согнувшись в дугу, лег на небольшую каменную пирамиду. Все остальные, спешившись, оторвали от дерева по твердой и острой, как медная игла, колючке, торжественно выстроились в очередь, и каждый глубоко вонзил свою колючку в тело несчастного, оставив ее там. Агейлы с отвисшими от удивления челюстями созерцали эту церемонию, но еще до того, как она закончилась, похотливо ухмыляясь, ринулись к Мустафе и воткнули каждый по своей колючке, выбирая самые болезненные места. Мустафа тихо дрожал, пока не услышал прозвучавший как-то по-женски голос Мухаммеда: «Вставай!» Мустафа уныло повытаскивал колючки, оделся и снова поднялся в седло. Абдулла не знал причины такого наказания, а хаураны, как было видно по всему, не хотели, чтобы я их об этом спрашивал. Доехав до Хесы, мы обнаружили там Насира с шестью сотнями соплеменников, укрывшихся под скалами и в кустах от вражеской авиации, от бомб которой погибли уже многие. Одна бомба попала прямо в небольшой пруд, из которого пили воду одиннадцать верблюдов, и разорвала всех их в клочья, разметав по берегу вперемешку с сорванными взрывом цветами олеандра. Мы написали письмо вице-маршалу авиации Седмонду с просьбой нанести ответный удар.
Железная дорога по-прежнему оставалась в руках Насира, и каждый раз, когда они получали взрывчатку, Хорнби и Пик отправлялись к линии. Взрывая все, что можно, они по-прежнему разрушали рельсовый путь. На протяжении четырнадцати миль от Султани до Джурфа все было разрушено. Насир прекрасно понимал важность своих непрерывных действий, и, по-видимому, у него была твердая надежда на то, что их можно будет продолжать. Он нашел удобную, защищенную от бомб впадину между двумя зубчатыми известняковыми гребнями, выступавшими над поверхностью покрытого зеленой растительностью склона. Жара и засилье мух в долине пока еще не достигли своего апогея. В долине были вода и хорошее пастбище. За нею находился Тафилех, и если бы Насиру потребовалась помощь, ему стоило бы лишь написать несколько слов, и крестьяне окрестных деревень, оседлав своих косматых пони с пронзительно звонкими колокольчиками, немедленно влились бы в ряды его войска, чтобы оказать ему поддержку.
В день нашего прибытия турки направили верблюжий корпус, кавалерию и пехоту к Фарайфре с задачей захватить ее обратно, что должно было стать первым контрударом противника. Насир немедленно выступил им навстречу. Пока его пулеметы прижимали турок к земле, воины абу тайи продвинулись вверх, остановились в сотне ярдов от крошившейся стены, служившей единственной защитой, и перебили всех верблюдов и нескольких лошадей. Показать верховых животных бедуинам означало их верную потерю.
Позднее я вместе с Аудой находился недалеко от развилки долины, когда возник пульсирующий звук, говоривший о пуске двигателей. Сама природа затаилась перед властным шумом заработавших моторов. Птицы и вся живность в округе попрятались в кусты. Пробираясь между упавшими глыбами камня, мы услышали, как разорвалась первая бомба в глубине долины, где в чаще двенадцатифутовых олеандров прятался лагерь Пика. Машины шли прямо на нас, потому что следующие бомбы ложились ближе, а последняя разорвалась с оглушительным грохотом прямо перед нами, подняв клубы пыли рядом с захваченными нами верблюдами.
Когда рассеялся дым от взрывов, мы увидели, как два упавших на землю верблюда в агонии судорожно дергали ногами. Какой-то солдат без лица, истекая кровью, окрашивавшей в красный цвет куски разорванной плоти вокруг шеи, с пронзительным криком, спотыкаясь, бежал к скалам. Он ничего не видел и, обезумев от боли, падал с одного камня на другой, беспомощно хватаясь за воздух широко раскинутыми руками. Вдруг он затих. Мы бросились к нему, но он был мертв.
Я вернулся к Насиру, сидевшему в безопасности в своей пещере с Навафом эль-Фаизом, братом Митгаля, командовавшего воинами племени бени сахр. Хитрый Наваф был так переполнен чувством собственного достоинства и так оберегал его, что пошел бы на любую подлость, чтобы отстоять его публично. Но потом он сошел с ума, как все члены клана Фаиза, нерешительный, как они, болтливый, со странно мерцавшими глазами.
Наша довоенная платежная ведомость была тайно восстановлена в прошедшем году, когда трое из нас вползли после захода солнца в их богатые семейные шатры близ Зизы. Старший из Фаизов, Фаваз, был видным арабом, членом комитета дамасской группы, заметным лицом в партии независимости. Он принял меня с изысканным гостеприимством, накормил богатым обедом и после окончания нашей беседы снабдил нас своими роскошнейшими стегаными одеялами.
Я проспал час или два, когда чей-то голос прошептал сквозь пахнувшую дымом бороду. То был Наваф, который сказал, что, прикрываясь показным дружелюбием, Фаваз послал всадников в Зизу и что здесь скоро появятся солдаты, чтобы меня арестовать. Не было сомнений в том, что мы попали в ловушку. Мои арабы спали в отведенном им месте, готовые сражаться, как загнанные в угол звери, и убить хоть кого-то из врагов прежде, чем умрут сами. Мне такая тактика не нравилась. Когда борьба превращалась в физическую, на кулаках, я из нее выходил. Отвращение, которое я испытывал при мысли хотя бы о прикосновении ко мне, вызывало во мне более сильный протест, чем мысль о смерти и разгроме, возможно, потому, что одна такая ужасная схватка в моей юности заронила во мне стойкий страх перед прикосновением, или же потому, что я так ценил свои умственные способности и презирал свое тело, что мог бы поступиться вторым ради первого.
Наваф выполз под полотняной стенкой палатки, и мы последовали за ним, волоча в седельной сумке несколько моих вещей. За следующей палаткой, принадлежавшей самому Навафу, преклонив колени, отдыхали оседланные верблюды. Мы тихо сели в седла. Наваф вывел свою кобылу и проводил нас, с винтовкой на изготовку у бедра, до железной дороги и дальше в пустыню. Там он объяснил, как, ориентируясь по звездам, держать нужный нам, по его предположению, курс на Баир. А еще через несколько дней умер шейх Фаваз.
Глава 97
Я объяснил Фейсалу, что Насир продолжит диверсии на железной дороге еще месяц, а после того, как туркам удастся от него отделаться, пройдет еще не меньше трех месяцев, прежде чем они смогут напасть на нас в Абу-эль‑Лиссане. К тому времени наши новые верблюды должны быть готовы к нашему собственному наступлению. Я предложил попросить его отца, короля Хусейна, уже теперь переправить в Акабу регулярные части с Али и Абдуллой. Это подкрепление увеличило бы численность нашей армии до десяти тысяч солдат.
Мы разделим их на три части. Немобильные подразделения составят силы сдерживания, которые не дадут пошевелиться Маану. Тысяча всадников на новых верблюдах начнет наступление в секторе Дераа – Дамаск. Остальные образуют второй экспедиционный контингент в составе двух или трех тысяч пехотинцев для продвижения на территорию племени бени сахр и соединения с Алленби в Иерихоне. Дальний рейд на верблюдах с захватом Дераа или Дамаска вынудит турок вывести из Палестины одну дивизию или даже две для восстановления своих коммуникаций. Ослабив таким образом противника, мы дадим Алленби возможность продвинуть свой фронт по меньшей мере до Наблуса. Падение Наблуса разорвет боковую коммуникацию, обеспечивающую мощь турок в Моабе, и им придется отступить на Амман, отдав в наше полное распоряжение нижнее течение Иордана. Практически я предлагал использовать арабов племени хауран для того, чтобы способствовать нашему продвижению до Иерихона, а это полпути до нашей цели – Дамаска. Фейсал согласился с этим предложением и дал мне письма к своему отцу, в которых рекомендовал согласиться с этим планом. К сожалению, старик теперь был мало склонен прислушиваться к советам сына, не говоря уже о черной зависти к нему, который действовал слишком хорошо и в чрезмерных масштабах пользовался помощью англичан. Готовясь к объяснениям с королем, я полагался на объединенную поддержку его казначеев Уингейта и Алленби. Я решил лично отправиться в Египет, чтобы убедить их написать королю достаточно жесткие письма. В Каире Доуни согласился как с переводом южных регулярных частей, так и с независимым наступлением. Мы пошли к Уингейту, аргументировали свою точку зрения и убедили его в том, что это хорошие идеи. Он написал письма к королю Хусейну, настоятельно рекомендовавшие ему усилить Фейсала. Я настаивал на том, чтобы Уингейт разъяснил королю, что продолжение предоставления военных субсидий будет зависеть от его реакции на наши рекомендации, но Уингейт не пожелал проявить строгость и изложил свои мысли в тоне вежливости, что могло показаться старику из Мекки свидетельством подозрительной утраты твердости.
Но эти меры обещали нам так много, что мы отправились к Алленби просить помощи в оказании давления на короля. В ставке главнокомандующего мы почувствовали совсем другую атмосферу. Здесь всегда все жило энергией и надеждой, но теперь чувствовалось, что были доведены до необычно высокой степени логика и координация действий. Алленби отличался странной слепотой при подборе людей, что в большой степени объяснялось величием и благородством его души: он считал излишними особенно хорошие качества своих подчиненных, но недовольный этим Четвуд опять вмешался и поставил Бартоломью, начальника своего собственного штаба, на третье место в иерархии. Бартоломью был еще более сложным человеком, еще более вышколен как солдат, более заботлив и добросовестен и представлялся лидером команды друзей.
Мы развернули перед ним свой план, реализация которого должна была начаться осенью, надеясь на то, что наше давление впоследствии даст ему возможность энергично нас поддержать. Он слушал нас, улыбаясь, а потом сказал, что мы опоздали всего на три дня. Из Месопотамии и Индии прибывала его новая армия. Достигнут большой прогресс в обучении. Пятнадцатого июня было утверждено согласованное мнение секретного совещания о том, что эта армия будет готова к всеобщему длительному наступлению в сентябре.
Небеса разверзлись над нами, и мы вернулись к Алленби, который прямо сказал нам, что для выполнения плана Смэтса он в конце сентября начнет большое наступление на Дамаск и Алеппо. Наша роль будет такой, как было определено весной: мы должны будем сделать рейд на Дераа на двух тысячах новых верблюдов. Сроки и детали будут определены через несколько недель, после того как примут окончательный вид расчеты Бартоломью.
Наши надежды на победу слишком часто оказывались для меня призрачными, чтобы я счел этот план твердо гарантированным. Поэтому, в качестве резервного варианта, я добился у Алленби согласия на переброску регулярных контингентов Али и Абдуллы и, ободренный, отправился в Джидду, где мои ожидания не имели успеха. Король прослышал о моем предложении и отказал под предлогом Рамадана в Мекке, его неприступной столице. Мы говорили с ним по телефону. Всегда, когда речь принимала опасный оборот, король Хусейн прикрывался некомпетентностью операторов на телефонной станции в Мекке. Моя забитая голова не была расположена к фарсу, и я повесил трубку, уложил нераспечатанные письма Фейсала, Уингейта и Алленби обратно в свою сумку и первым пароходом вернулся в Каир.
Книга 9 Колебания перед последним рывком
Главы с 98‑й по 106‑ю. Быстро реализовав переброску частей из Индии и Месопотамии, Алленби настолько превзошел все надежды, что смог спланировать осеннее наступление. Близкий к действительности расчет соотношения сил каждой из сторон показал, что победа будет зависеть от того, насколько Алленби удастся обмануть турок, создавая у них иллюзию того, что опасность угрожала им за Иорданом.
Мы могли бы способствовать этому, не проявляя активности в течение шести недель и симулируя таким образом слабость, что спровоцировало турок на попытку наступления.
Затем в решающий момент арабы должны были перерезать железнодорожные коммуникации с Палестиной.
Такой двойной обман требовал точнейшего расчета действий во времени, поскольку соотношение сил оказалось бы нарушенным как преждевременным отходом турок в Палестину, так и их преждевременным нападением на арабов за Иорданом. Мы позаимствовали у Алленби часть имперского корпуса верблюжьей кавалерии, чтобы подчеркнуть наше якобы критическое положение, тогда как в действительности подготовка к наступлению на Дераа шла полным ходом и единственным препятствием для нее была не ко времени продемонстрированная размолвка с эмиром Хусейном.
Глава 98
Одиннадцатого июля мы с Доуни снова говорили с Алленби и Бартоломью и благодаря их благородству и доверию увидели всю подноготную генеральского мышления. Это был чисто технический эксперимент, обнадеживающий и весьма ценный для меня, тоже наполовину генерала в моем собственном представлении. Когда шла вовсю работа над планами, Болс был в отпуске. Отсутствовал и сэр Уолтер Кемпбелл. Их помощники Бартоломью и Ивенс чертили схемы реорганизации армейского транспорта, не зависевшие от уставного походного порядка, обеспечивая такую гибкость, чтобы любое преследование противника могло продолжаться без перерывов.
Уверенность Алленби была твердой как стена. Перед наступлением он объезжал свои секретно сосредоточенные войска, ожидавшие сигнала, и выражал уверенность в том, что благодаря своей самоотверженности они захватят тридцать тысяч пленных, и это тогда, когда вся игра зависела от случая! Бартоломью был настроен более тревожно. Он говорил, что попытка реформировать всю армию к сентябрю – это безнадежное дело и что даже если бы армия оказалась к этому времени в состоянии боеготовности (в момент отправки в готовности были несколько бригад), в действительности мы не должны были полагаться на то, что наступление будет развиваться так, как запланировано. Его можно было развернуть только в прибрежном секторе, против Рамлеха – выгрузочной железнодорожной станции снабжения, потому что только там можно было сосредоточить необходимый резерв запасов. Это представлялось настолько очевидным, что Бартоломью не мог мечтать о том, что турки проявят слепоту, хотя в данный момент их диспозиция говорила о том, что они этого не учитывали.
План Алленби состоял в том, чтобы перед самым девятнадцатым сентября сосредоточить основную массу пехоты и всю кавалерию под сенью олеандровых и оливковых рощ Рамаллаха. Он надеялся одновременно провести в Иорданской долине такую демонстрацию силы, которая убедила бы турок в том, что там продолжается сосредоточение войск. Оба рейда на Сальт привели к тому, что глаза турок были прикованы исключительно к территории за Иорданом. Каждое движение там, будь то со стороны англичан или арабов, сопровождалось новыми мерами предосторожности со стороны турок. Это говорило о том, в каком страхе они находились. В прибрежном секторе, а именно эта зона угрожала туркам реальной опасностью, противник держал абсурдно мало солдат. Наш успех зависел от того, как долго будет сохраняться это их фатальное заблуждение.
После успеха в Майнерцхагене обманные приемы, применение которых до начала сражения для обычного генерала было лишь разумно допустимым, для Алленби стало главным принципом стратегии. Соответственно, Бартоломью должен был развернуть под Иерихоном все находившиеся в Египте забракованные палатки, перебросить туда ветеринарные госпитали и санчасти, развернуть ложные лагеря, разместить муляжи лошадей и солдат во всех правдоподобных местах, перебросить ложные мосты через реки, собрать и открыто выставить на позиции все захваченные в боях орудия, нацелив их в сторону противника, и в указанные дни обеспечить передвижение нестроевых подразделений по пыльным дорогам, чтобы создать впечатление окончательной концентрации сил для штурма. Одновременно Королевские военно-воздушные силы должны были поднять в воздух резервные формирования новейших летательных аппаратов. Господство их в воздухе на несколько дней лишит противника возможности вести воздушную разведку.
Бартоломью хотел, чтобы мы со всей энергией и изобретательностью внесли свой вклад в его усилия со стороны Аммана. Но предупреждал нас, что даже при этом успех будет висеть на волоске, поскольку турки могли спасти свою армию и заставить нас снова проводить сосредоточение путем отвода своего прибрежного сектора на семь или на восемь миль. Тогда британская армия почувствовала бы себя как рыба, выброшенная на берег, со всеми своими железными дорогами, тяжелой артиллерией, перевалочными пунктами, складами, лагерями, которые окажутся не там, где надо, и без оливковых рощ, в которых можно было бы скрыть сосредоточение в следующий раз. И поэтому, хотя Бартоломью гарантировал, что британцы делали все, что было в их силах, он умолял нас попросить от его имени арабов выйти на позицию, которую они не смогли бы оставить.
Эта многообещавшая перспектива вновь отправила меня с Доуни в Каир в хорошем настроении и с мыслями о новых планах. Новости из Акабы вынудили снова вернуться к обороне плато от турок, которые только что выдворили Насира из Хесы и рассматривали вопрос об ударе на Абу-эль‑Лиссан в конце августа, когда должен был начать действовать наш отряд под Дераа. Если бы нам не удалось задержать турок еще на две недели, угроза их нападения могла бы нас парализовать. Срочно требовалось что-то новое.
Сложившаяся конъюнктура навела Доуни на мысль об уцелевшем батальоне имперского корпуса верблюжьей кавалерии. Возможно, ставка могла бы уступить его на время нам, чтобы спутать расчеты турок. Мы телефонировали Бартоломью, который нас понял и переадресовал нашу просьбу Болсу в Александрию, а также Алленби. После активного обмена телеграммами мы отправились в дорогу. Нам был придан на месяц полковник Бакстон с тремястами солдат на двух условиях: первое – мы должны немедленно представить план их операций, второе – они не должны понести потерь. Бартоломью счел необходимым извиниться за последнее великодушное, согревающее сердце условие, которое казалось ему недостойным солдата!
Мы с Доуни сидели над картой и промеряли предстоявший Бакстону путь от Канала до Акабы, оттуда через Румм, с взятием ночным штурмом Мудовары, далее через Баир, с разрушением моста и тоннеля под Амманом и с возвращением обратно в Палестину тридцатого августа. Их действия могли бы предоставить в наше распоряжение один спокойный месяц, в течение которого две тысячи наших новых верблюдов научились бы пастись в пустыне, одновременно доставляя дополнительные количества фуража и продовольствия группе Бакстона.
Пока мы работали над этими планами, из Акабы прибыл еще один, более детально разработанный, графически исполненный Янгом для Джойса и основанный на нашем июньском понимании независимых арабских операций в Хауране. В этом плане учитывалось продовольствие, боеприпасы, фураж и транспортные средства для переброски двух тысяч личного состава всех званий из Абу-эль‑Лиссана до Дераа, принимались во внимание все наши ресурсы. Кроме того, план содержал временные графики завершения укомплектования складов и начала наступления в ноябре.
Даже в том случае, если бы Алленби не сосредоточил свою армию, этот план априори должен был провалиться. Он зависел от немедленного усиления арабской армии в Абу-эль‑Лиссане, в чем Хусейн отказал, к тому же ноябрь был слишком близок к зиме с ее непроходимыми от грязи дорогами, ведшими в Хауран.
Алленби планировал начать наступление девятнадцатого сентября и хотел, чтобы мы выступили не раньше чем за четыре и не позднее чем за два дня до этого. Он говорил мне, что его замысел на фронте Дераа шестнадцатого сентября осуществили бы трое солдат и один парень с пистолетами и сделали бы это лучше, чем тысячи солдат неделей раньше или неделей позже. Правда, он совершенно не думал о нашей боевой мощи и не признавал нас как часть своего тактического контингента. Наша задача в его понимании была моральная, психологическая: сдерживать намерения командования противника в отношении трансиорданского фронта. Своим английским умом я разделял этот взгляд, но моей арабской ипостаси представлялись одинаково важными как агитация, так и сражение, поскольку одна служила целям совместного успеха, а другое – утверждению самоуважения арабов, без которого никакая победа не была бы в их понимании полноценной.
Поэтому понятно, что мы отложили план Янга в сторону и принялись выстраивать свой собственный. Чтобы дойти до Дераа из Абу-эль‑Лиссана, потребуется две недели. Перерезание трех железнодорожных линий и отход в пустыню для перегруппировки займут еще неделю. Участники рейда должны самостоятельно продержаться три недели. Картина того, что это значило, была у меня в голове – мы должны были сделать это еще два года назад. Я тут же сообщил Доуни свою оценку, согласно которой наши две тысячи верблюдов в одном походе, без выдвинутых вперед складов или дополнительных вьючных караванов снабжения, будут стоить пятисот солдат регулярной пехоты на лошадях, батареи французских скорострельных 65‑миллиметровых горных орудий, пропорционального количества пулеметов, двух бронеавтомобилей, саперов, разведчиков на верблюдах и двух аэропланов, пока мы не выполним нашу задачу. Это было похоже на своеобразное прочтение мысли Алленби о трех солдатах и одном парне. Мы рассказали об этом Бартоломью, и ставка нас благословила.
Янг и Джойс не выказали большой радости, когда я вернулся и сказал, что их большой план-график был разорван в клочья. И не потому, что он слишком трудновыполним и слишком запоздал. Я пояснил, что это изменение вызвано необходимостью восстановления положения Алленби. Моим новым предложением – я заранее взял с них слово участвовать в его воплощении в жизнь – было сложное соединение в течение следующих, и без того до отказа забитых всякими делами, сорока пяти дней «отвлекающего» рейда британского корпуса верблюжьей кавалерии с главным наступлением – для внезапного нападения на турок под Дераа.
Джойсу показалось, что я допустил ошибку. Ввести иностранцев значило бы парализовать мужество арабов, а отложить их выступление на месяц было бы еще хуже. Янг реагировал на мою идею упрямым и даже агрессивным «невозможно». Верблюжий корпус потребовал бы увеличения количества вьючных верблюдов, которые в противном случае могли бы обеспечить группировке Дераа достижение своей цели. Пытаясь осуществить две такие амбициозные акции, я кончил бы тем, что провалил бы обе. Я защищал свою точку зрения, и у нас произошла настоящая схватка по этому поводу.
Прежде всего я ухватился за соображения Джойса в отношении британского корпуса верблюжьей кавалерии. Он мог бы в одно прекрасное утро прибыть в Акабу – это не вызвало бы подозрений ни у одного араба – и так же внезапно исчезнуть, направляясь в Румм. Переход из Мудовары до Кисирского моста он мог бы совершить через пустыню, вне поля зрения арабской армии, тем самым избежав распространения слухов по деревням. В результате такой скрытности передвижения разведка противника решила бы, что вся исчезнувшая верблюжья бригада находится на фронте Фейсала. Мнимое присоединение такой ударной силы к Фейсалу заставило бы турок очень внимательно отнестись к вопросу о безопасности их железной дороги, в то же время появление Бакстона в Кисире, разумеется после предварительной рекогносцировки, укрепило бы их веру в широко распространенные слухи о том, что мы в ближайшее время намерены напасть на Амман. Разоруженный этими доводами, Джойс теперь поддерживал меня своим благоприятным отношением к моему проекту.
Я не разделял и соображений Янга по поводу транспорта. Прибыв к нам недавно, он с ходу заявил, что поставленные мною проблемы неразрешимы. Но я, не располагая и половиной его способностей и сосредоточенности, знал, что с транспортным обеспечением будет все в порядке. Что же касается верблюжьего корпуса, то мы предоставили Янгу возможность копаться в грузах и расписаниях, поскольку британская армия была его профессией, и хотя он не смог предложить ровным счетом ничего (за исключением мнения о том, что это невыполнимо), все, разумеется, было так и сделано, причем на три дня раньше установленного срока. Другим предложением был рейд на Дераа, и я пункт за пунктом обсудил с Джойсом и Янгом свой замысел в отношении его характера и обеспечения.
Я предполагал переправить фураж – самая тяжелая проблема – за Баир. Янг иронически высказался по поводу выносливости и терпения верблюдов, но я возразил, сказав, что в этом году в районе Азрак – Дераа обильные пастбища. Из продовольствия для солдат я предлагал исключить предназначенное для второго наступления и для обратного перехода. Янг громогласно не согласился со мной, иронизируя насчет того, как прекрасно будут сражаться голодные солдаты. Я пояснил, что мы будем жить среди населения этой страны, однако Янг считал, что эта страна слишком бедна, чтобы можно было в ней жить, я же назвал ее очень подходящей для этого. Янг продолжал настаивать, что десятидневный марш домой после наступательных операций будет долгой голодовкой. Но у меня не было намерений возвращаться в Акабу. Тогда он спросил, что я держал в голове – разгром или победу? Я объяснил ему, что под каждым солдатом был верблюд и что, если бы мы убивали всего по шесть верблюдов в день, вся группировка была бы накормлена до отвала. Но это его не успокоило. Я продолжал урезать его бензин, автомобили, боеприпасы и все прочее до точных цифр, без запаса, что отвечало бы необходимым потребностям согласно плану. Янгу трудно было смириться с этим. Я без конца повторял свою старую теорему о том, что мы живем своей злостью и бьем турок своей решительностью. План Янга был ошибочным именно из-за его скрупулезной выверенности.
Мы должны отправить караван верблюдов с тысячей солдат в Азрак, где их сосредоточение будет завершено к тринадцатому сентября. Шестнадцатого мы окружим Дераа и перережем ее железные дороги. Двумя днями позднее мы отойдем к востоку от Хиджазской железной дороги и будем ожидать вестей о событиях у Алленби. В качестве запаса на непредвиденный случай купим ячмень в Джебель-Друзе и складируем его в Азраке.
Нури Шаалан будет сопровождать нас с контингентом из племен руалла, сердие, серахин и хауран, а также крестьян под командованием Талаля эль-Харейдина. Янг считал все это достойной сожаления авантюрой. Джойс, любивший наши споры, едва не переходившие на кулаки, пытался обратить все в игру, сомневаясь при этом, не слишком ли я амбициозен. Однако я был уверен, что оба они сделают все, что смогут, поскольку дело было уже решено. Доуни помог нам в организационном смысле, добившись от Ставки прикомандирования к нам Стирлинга, опытного штабного офицера, тактичного и умного человека. Страсть Стирлинга к лошадям способствовала быстрому налаживанию его тесных дружеских отношений с Фейсалом и другими военачальниками.
Некоторые арабские офицеры получали британские военные ордена за храбрость, проявленную под Мааном. Эти знаки уважения со стороны Алленби вдохновляли арабскую армию. Командовать экспедицией к Дераа было поручено Нури Саиду, чьи храбрость, авторитет и хладнокровие делали его идеальным лидером. Он начал с того, что отобрал для экспедиции четыреста самых лучших солдат армии.
Французский командир Пизани, удостоенный Военного креста, настойчивый соискатель ордена «За безупречную службу», завладел четырьмя орудиями «шнайдер», присланными нам Кауссом после отъезда Бремена, и сидел часами, до умопомрачения, с Янгом, пытаясь расписать боеприпасы и фураж для мулов, а также своих солдат и свою личную кухню в качестве грузов для половины требовавшихся верблюдов. В гудевших невероятной суетой лагерях солдаты с величайшим рвением вели подготовку к походу. Перспектива была многообещающей.
Нас тревожили собственные внутренние раздоры, которые были неизбежны. Арабское дело теперь переросло нашу неупорядоченную самоорганизацию. Но то, что предстояло, было, вероятно, последним актом. Требовалось совсем немного терпения, чтобы мы смогли заставить работать свои теперешние ресурсы. Неприятности возникали только между нами самими, и благодаря полному отсутствию эгоизма у Джойса мы в достаточной степени сохраняли дух единой команды, предотвращая возможность полного разрыва. Однако высшим авторитетом считался я, и я располагал достаточным резервом уверенности, чтобы при необходимости взвалить все на свои плечи. Меня обычно считали хвастуном, когда я заговаривал об этом, но моя уверенность определялась не столько способностью делать что-то отлично, сколько предпочтением делать что-то, чем бездеятельностью допускать невыполнение обязательств.
Глава 99
Был конец июля, а в конце августа экспедиционный корпус должен был уже находиться на пути к Дераа. Пока же предстояло провести верблюжий корпус Бакстона по его программе, предупредить Нури Шаалана, разведать дорогу на Азрак для бронеавтомобилей и подыскать посадочные площадки для аэропланов. Трудный месяц. Было решено начать с Нури Шаалана, который был дальше всех. Его пригласили для встречи с Фейсалом в Джефер седьмого августа. Второй заботой представлялась группа Бакстона. Я сообщил Фейсалу о ее предстоявшем прибытии запечатанным письмом. Чтобы гарантировать отсутствие потерь, Бакстону нужно было ударить по Мудоваре абсолютно внезапно. Я брался сам довести их до Румма на этом решающем участке перехода по самому краю территории племени ховейтат недалеко от Акабы.
Я отправился в Акабу, где с согласия Бакстона объяснил каждой его роте особенности ее марша, сказал о нетерпеливости союзников, на помощь которым им предстояло прийти. Я предупредил, чтобы в случае осложнений они держались как можно более сдержанно, отчасти потому, что они лучше воспитаны, чем арабы, а значит, менее уязвимы, отчасти потому, что их было очень немного. После этих важных разъяснений был рейд вверх по мрачному ущелью Итма, под красными скалами Неджда, по похожим на женскую грудь выпуклостям Имрана, пока мы не прошли через пролом перед скалой Кузаиль и не оказались в царстве родников, холодная свежесть которых пробуждала в нас чувство поклонения. Здешний ландшафт, не обещавший облегчения пути, казалось, доходил до самого неба, а мы, суетливые люди, чувствовали себя пылью у подножия его величественных гор.
В Румме солдаты приобрели первый опыт организации водопоя наравне с арабами и нашли эту процедуру весьма хлопотной. Однако они были удивительно кроткими, а Бакстон, старый суданский чиновник, говоривший по-арабски и понимавший уклад кочевников, очень терпеливым, добродушным и симпатичным человеком. Хазу помогал налаживать контакты с арабами, а Стирлинг и Маршалл, сопровождавшие караван, были в дружеских отношениях с племенем бени атийех. Благодаря их дипломатичности, а также заботе о британских офицерах и рядовых никаких неприятных инцидентов не возникало.
Я оставался в Румме весь первый день их пребывания там, молча созерцая оторванность от жизни этих здоровых парней, похожих на крепких школьников, в их рубахах с короткими рукавами и в легкомысленных шортах, безликих и несерьезных, бесцельно толкавшихся около скал. Три года Синая выжгли краски из их загорелых лиц с голубыми глазами, слабо мерцавшими под пристальными, мрачными взглядами бедуинов. В своей массе это были широколицые, не претендовавшие на высокий интеллектуальный уровень люди с грубоватыми чертами, совсем не похожие на арабов с их тонко вырезанными породистыми лицами, чьи предки были исторически старше примитивных, прыщавых, добропорядочных англичан. Солдаты с континента выглядели неуклюжими рядом с моими отличавшимися прирожденной гибкостью ребятами.
Я уехал в Акабу через Итм, с его высокими горными стенами, на этот раз всего с шестью молчаливыми, не задававшими никаких вопросов телохранителями, следовавшими за мной как тени, дружными между собой и замкнувшимися в своем узком мире песка, кустарника и гор. Мною вдруг овладела тоска по родине, живо высветившая мою бесприютную жизнь изгнанника среди этих арабов, чьи высшие идеи я эксплуатировал, превращая их любовь к свободе всего лишь в еще одно орудие, способствовавшее победе Англии.
Был вечер, впереди солнце опускалось на ровную гряду Синая, и мои глаза как-то странно воспринимали яркий свет, исходивший от этого раскаленного шара. Я смертельно устал от своей кочевой жизни, но, к моему удивлению, меня до сих пор очень редко влекло к себе угрюмое небо Англии. Этот закат был каким-то неистово резким, возбуждавшим, варварским, оживлявшим цвета пустыни, словно поток воды, – впрочем, это новое чудо силы и тепла являло себя каждый вечер, и мне же теперь страстно хотелось слабости, прохлады и серого тумана, хотелось, чтобы мир не был таким хрустально ясным, таким четко разделенным на черное и белое, на правильное и ошибочное.
Мы, англичане, годами жившие за границей среди иностранцев, всегда гордились своей страной, о которой всегда помнили, гордились этой странной реальностью, которая не имела ничего общего с населявшими ее людьми, потому что те, кто любил Англию больше всего на свете, часто меньше всего любили англичан. Здесь, в Аравии, я торговал своей порядочностью ради блага Англии.
В Акабе собрались остатки отряда моих телохранителей, готовых к победе, потому что я пообещал солдатам из Хаурана, что они отметят этот большой праздник в своих освобожденных деревнях, и заверил их в том, что день этот близок. Мы последний раз собрались на ветреном морском берегу, у самого уреза воды, где солнечные лучи вспыхивали на гребнях морских волн, соперничая с пылавшими глазами моих на глазах менявшихся людей. Их было шестьдесят. Зааги редко собирал вместе так много своих солдат, и когда мы отправлялись через коричневые горы в Гувейру, он деловито распределил их, как это делали агейлы, определяя центр и фланги, расставляя справа и слева поэтов и певцов. Таким образом, наш рейд обещал быть музыкальным. Зааги огорчило то, что у меня не было знамени, как подобало князю.
Я ехал на своей Газели, старой верблюдице, по-прежнему находившейся в прекрасной форме. Ее верблюжонок недавно умер, и Абдулла, ехавший следом за мной, освежевал тушку и теперь вез высохшую шкуру за своим седлом, как подхвостник. Мы стройной колонной двинулись вперед под пение Зааги, но через час Газель высоко задрала голову и зашагала как-то неловко, высоко поднимая ноги, как это делают танцоры с мечами.
Я попытался ее урезонить, но Абдулла быстро поровнялся со мной, помахал своим головным платком над головой и спрыгнул с седла со шкурой верблюжонка в руке. Поднимая ногами мелкий гравий, он забежал вперед и остановился перед Газелью, замершей на месте с жалобным стоном. Абдулла расстелил на земле перед нею маленькую шкуру и притянул к ней голову верблюдицы. Она перестала стонать, трижды потерлась губами о сухую поверхность, потом снова подняла голову и, подвывая, зашагала вперед. Так повторилось несколько раз за день, но наконец она, похоже, забыла о своей потере.
В Гувейре у Сиддонса ждал аэроплан. Нури Шаалан и Фейсал просили меня немедленно прибыть в Джефер. Из-за большой разреженности воздуха аэроплан то и дело проваливался в воздушные ямы, так что мы едва не споткнулись о гребень Штара. Я сидел, раздумывая над тем, разобьемся мы или нет, едва ли не надеясь на это. Меня не оставляла уверенность в том, что Нури был полон решимости потребовать выполнения условий нашей позорной полусделки, осуществление которой представлялось еще более грязным делом, чем сама ее идея. Смерть в авиационной катастрофе была бы выходом из положения, и все же я вряд ли этого хотел, но вовсе не из страха, потому что я чувствовал себя таким уставшим, что меня уже ничего не могло испугать, и не из-за угрызений совести, так как мне представлялось всецело нашим собственным правом решать, жить нам или нет, а просто по привычке, потому что в последнее время я рисковал собой только тогда, когда это бывало полезно для нашего дела.
Пытаясь как-то классифицировать свои мысли, я находил, что в большой войне одинаково важны и интуиция, и разум. Инстинкт говорил: «Умри» – разум же подсказывал, что нужно лишь разрубить оковы, связывающие ум, и дать ему свободу. Смерть в результате несчастного случая хуже, чем преднамеренная. Если я без колебаний рисковал своей жизнью, с какой бы стати ее пачкать? И все же, как мне представляется, жизнь и честь относятся к разным категориям, и проблемы одной не могут быть решены за счет другой. Что же касается чести, то разве я не потерял ее год назад, когда убеждал арабов в том, что Англия сдержит свое обещание?
А может быть, честь подобна листьям Сивиллы – чем больше их теряется, тем драгоценнее становится самый маленький листочек? Может быть, ее часть равна целому? Моя скрытность лишала меня возможности иметь арбитра меры ответственности. Разврат физического труда кончался лишь жаждой большего, тогда как сознание вечного долга, необходимости подвергать все сомнению завивало мой рассудок в головокружительную спираль и никогда не оставляло в нем места для мысли.
Наконец мы, оставшись в живых, добрались до Джефера, где нас встретили в прекрасном расположении духа Фейсал и Нури. Было непостижимо, как этот старик совершенно свободно и органично слился с нашей молодостью. В самом деле, это был очень старый, злой, уставший от жизни человек, окруженный аурой печали и упрека; единственным движением черт лица его была горькая улыбка. Над его жесткими ресницами усталыми складками нависали веки, сквозь которые проникающий свет солнца, становясь красным, входил в его глубокие глазницы, придавая им вид каких-то огнедышащих кратеров. В этих кратерах медленно сгорал тот, на кого смотрел старик. И только абсолютно черный цвет окрашенных волос да омертвевшая кожа лица, покрытая сетью морщин, выдавали его семидесятилетний возраст.
Состоялась церемонная беседа, потому что в шатре этого неразговорчивого вождя собрались первые люди его племени, знаменитые шейхи, так затянутые в шелка – либо в собственные, либо в подаренные Фейсалом, – что они шуршали при каждом их движении, как на женщинах. Первым среди собравшихся был Фарис: подобно Гамлету, он не прощал Нури убийства своего отца Соттама. Это был худой человек с отвисшими усами на неестественно белом лице, за мягкими манерами и слащавым голосом которого скрывалось осуждение всего на свете. «Надо же, – удивленно пропищал он, имея в виду меня, – он понимает наш арабский язык». Там были Трад и Султан, серьезные, с круглыми глазами, резавшие правду напрямик, видные военные и известные кавалерийские командиры, а также приглашенный Фейсалом мятежный Миджхем, помирившийся со своим упрямым дядей, который, похоже, лишь наполовину терпел присутствие рядом с собой этого унылого человека с маловыразительным лицом, хотя все поведение Миджхема было подчеркнуто дружелюбным.
Миджхем также был видным командиром, соперничавшим с Традом в осуществлении набегов, но слабым и жестокосердым. Он сидел рядом с Халидом, братом Трада, еще одним богатым, деятельным лидером, лицом похожим на Трада, но не таким упитанным, как тот. Меня приветствовал Дурзи ибн Дугми, неприятно напомнивший мне о своей алчности в Небхе, – человек зловещей внешности: одноглазый, с носом крючком, крупный, угрожающий всем своим видом, недалекий умом, но не лишенный храбрости. Был там и Хаффаджи, баловень судьбы, которому я выказывал свои дружеские чувства из-за уважения к его отцу, а вовсе не за какие-то его личные достоинства. Он был достаточно юн, чтобы радоваться миражу военных приключений.
Смешливый юноша Бендер, давний приятель Хаффаджи, перед всеми собравшимися просил меня зачислить его в отряд моих телохранителей. От своего молочного брата Рахайля он слышал об особенностях этой службы и ее безмерных радостях, и рабская психология заставила его поддаться ее нездоровому очарованию. Я уклонился от прямого ответа, но поскольку он продолжал настаивать на своем, вывернулся, заметив, что я не король, чтобы мне служили слуги Шаалана. Тяжелый взгляд Нури на мгновение встретился с моим, и я прочел в нем одобрение.
Рядом со мной сидел Рахайль, важничавший, как павлин, в своей кричащей одежде. Во время беседы он шепотом называл мне имя каждого из присутствовавших. Им не было нужды спрашивать, кто я такой, потому что и моя одежда, и внешний вид ничем не отличались от реалий, сопутствующих жизни в пустыне. Настороженность вызывало только то, что я был начисто выбрит и одет в подозрительно чистую шелковую одежду ослепительно-белого цвета (по крайней мере, снаружи), с красно-золотым плетеным головным шнуром работы мастеров Мекки и с кинжалом на поясе. Одеваясь таким образом, я укреплял публичное признание Фейсалом моей роли.
Фейсал во многих случаях брал верх на таких советах, привлекая на свою сторону все новые племена, правда, нередко сваливал эту работу на меня, но никогда до этого дня мы не были настолько заодно с ним, поддерживая и опираясь друг на друга с наших противоположных полюсов, и дело шло легко, как детская игра. Племя руалла просто таяло в пламени нашего двойного огня. Мы могли поднять его одним жестом, одним словом. В прикованных к нам глазах стояла напряженность, светилось доверие, и дыхание собравшихся перехватывало волнение.
Фейсал одной фразой дал им осознать национальную идею, заставив задуматься об истории и языке арабов, потом выдержал паузу: для этих неграмотных, но искусных ораторов слова были живыми, и им нравилось смаковать каждое слово, оценивая его на вкус. Следующая фраза продемонстрировала им силу духа Фейсала, их соратника и вождя, жертвовавшего всем ради национальной свободы. Он снова умолк, и присутствующие в воцарившейся тишине с трепетом смотрели на человека, на которого им хотелось молиться, как на икону. Он был лишен амбиций, слабостей и ошибок, для него, потерявшего глаз и руку, единственным смыслом было жить в борьбе или умереть, служа одной цели – освобождению.
Он, разумеется, и воспринимался как человек-икона, без плоти и крови, но тем не менее реальный, потому что именно его индивидуальность придала этой идее третье измерение, заставляла капитулировать богатство и хитрости мира. Хотя Фейсал был отгорожен от мира в своем шатре, жил словно под невидимой чадрой, оставаясь нашим лидером, в действительности он был наилучшим слугой национальной идеи, ее инструментом. И даже в вечернем мраке шатра ничто не могло выглядеть более благородно.
Он продолжал вызывать в воображении слушавших его образ скованного противника, находившегося в вечной обороне, для которого лучший исход состоял в том, чтобы не делать больше, чем необходимо.
Наш разговор был хитро направлен так, чтобы решение участвовать в движении освобождения исходило бы от них самих, а их выводы были бы самостоятельными, а не навязанными нами. Скоро мы почувствовали, что они загорелись. Они переглядывались и говорили между собой со все большей живостью, согретые взаимным теплом и пониманием. В их сбившихся фразах чувствовался большой душевный подъем и вера в то, что совсем недавно выходило за пределы их поля зрения. Они стали торопить нас, словно перехватив у нас, неповоротливых иностранцев, инициативу, старались дать нам понять всю степень своего доверия, тут же снова забывали про нас и опять пылко обсуждали предложенные нами цель и средства. К нашему делу примкнуло новое племя. Наконец Нури произнес простое «да», которое значило больше, чем все сказанное до сих пор.
В нашем проповедовании не было ничего, что рассчитывало бы только на нервно-психологическое воздействие. Нам были не нужны новообращенные за чашку риса, не убежденные духовно люди. Деньги были лишь связывающим цементным раствором, а не строительным камнем в нашем общем деле. Чтобы купить солдат, нужно было бы положить в основу движения денежный интерес, тогда как наши последователи должны были пойти на все без всякой корыстной цели.
Моя доля работы по привлечению новых людей делалась так незаметно, что никто, кроме Джойса, Несиба, Мухаммеда и Дейлана, по-видимому, вообще не знал, что я действовал. В представлении человека, руководствующегося интуицией, все то, во что верят двое или трое других, обладает некой чудодейственной святостью, за которую он мог бы пожертвовать собственной свободой и жизнью. Для человека рационального война за национальную идею была во многом таким же обманом, как и религиозная война, и ничто на свете не стоило того, чтобы за него сражаться, а сам акт сражения не мог быть достоин никакой похвалы, будучи лишен истинной добродетели. Никакие обстоятельства не могут оправдать человека, поднимающего руку на другого, хотя собственная смерть человека – это последнее выражение его свободной воли, спасительная милость и мера невыносимости страдания. Мы заставляли арабов приобщаться к нашему кредо, потому что это приводило в состояние работающего механизма опасную страну, где люди могли бы считать свои дела изъявлением их собственной воли. Моя ошибка, слепота моего руководства (стремящегося найти способ быстрого обращения) позволили им выработать тот конечный образ нашей цели, которая в действительности сводилась лишь к нескончаемому усилию, направленному на достижение недостижимого воображаемого света. Наша толпа, ищущая света, была похожа на жалких собак, обнюхивающих фонарный столб. Я один обслуживал эту абстракцию, и моей обязанностью было принести ее к алтарю.
Ирония состояла в том, что я ценил непосредственные цели больше, чем жизнь или идеи. Несообразность моей реакции на дурное призывала к действию, ложившемуся бременем на самые разные вещи. Для меня было трудной задачей находить компромисс между эмоцией и действием. Я всю свою жизнь стремился к тому, чтобы научиться самовыражению в какой-то образной форме, но всегда был слишком рассеян, чтобы освоить хотя бы техническую сторону такого процесса. Наконец, по чистой случайности, сопровождавшейся каким-то извращенным юмором, но сделавшей меня человеком действия, я получил место в арабском восстании, – готовая, вполне осязаемая эпическая тема, открывшая передо мной дорогу в литературу, искусство, далекое от всякой техники, после чего меня во всем происходящем стал интересовать только механизм. Мне, как и всему моему поколению, эпический стиль был чужд. Память не давала мне ключа к героическому, и поэтому я не мог проникнуться сущностью таких людей, как Ауда. Он представлялся мне фантастическим, как горы Румма, и древним, как Маллори.
Живя среди арабов, я оставался лишенным иллюзий скептиком, завидовавшим их легковерности. Незамеченный обман выглядел весьма успешным и становился своего рода платьем человека с претензиями. Среди нас невежды, поверхностные люди и обманутые становились счастливыми. Они прославлялись за счет нашего обмана. Мы расплачивались за них потерей самоуважения, и их жизнь приносила им глубокое удовлетворение. Чем больше мы осуждали и презирали самих себя, тем более цинично мы гордились ими. Было так просто переоценивать других, они были жертвами нашего обмана, беззаветно сражаясь с противником. Они неслись впереди наших замыслов, как по ветру мякина, но они были вовсе не мякиной, а самыми храбрыми, самыми простыми и самыми веселыми из людей. Credo quia sum?[13] Но не создает ли сам факт, что тебе верят многие, искаженное представление о праведности и справедливости?
Глава 100
Мой рассудок долго метался, извиваясь, по пыльному простору этого текста. Потом я понял, что это предпочтение Неизвестного Богу было идеей – козлом отпущения, – которая убаюкивала, принося лишь ложный покой. Чтобы выжить, исполняя приказ или, может быть, долг, – это было легче. Солдат переносил только непреднамеренные удары, тогда как нашей воле приходилось играть роль десятника, пока рабочие не падали в обморок, держаться в безопасном месте и подталкивать других к опасности. Могло бы выглядеть вполне героическим, если бы я положил жизнь за дело, в которое я не могу верить, но заставлять других умирать с искренним чувством исполнения долга за мой посерьезневший образ было настоящим похищением душ. Принимая нашу проповедь за истину, эти люди были готовы убивать ради нее – условие, которое делало их действия скорее правильными, чем славными. Главным было изобрести проповедь, а потом с открытыми глазами умереть за сотворенный ею же образ.
Казалось, что все дело движения в целом могло быть выражено в терминах смерти и жизни. Обычно мы осознавали наше тело через боль. Радость становилась острее от нашей долгой привычки к боли, но наш ресурс противостояния страданию превышал нашу способность радоваться. Здесь играла свою роль летаргия. Мы были одарены обеими этими эмоциями, потому что наша боль была взбаламучена внутренними вихрями, нарушавшими ее чистоту.
Рифом, на котором многие терпели кораблекрушение, была тщетность ожиданий того, что наша стойкость заслужит искупления, возможно для всего народа. Такое ложное обольщение порождало пылкое, хотя преходящее удовлетворение, состоявшее в том, что мы чувствовали, что впитали в себя боль или опыт другого, его индивидуальность. Это был триумф, духовный рост. Мы избегали наших пылких «я», завоевывали свою геометрическую законченность, хватались за преходящее «изменение мышления».
В действительности же мы породили некую замену наших собственных целей и смогли вырваться из этого знания, только притворяясь верящими в смысл, а также в мотив.
Человека толкает на самопожертвование мысль о том, что именно ему дан свыше редкий дар жертвоприношения и что никакая гордость и никакие мелкие радости мира не могут сравниться с этим добровольным выбором искупить чужой грех, чтобы довести свое «я» до совершенства. В этом, как и в любом стремлении к совершенству, есть некий скрытый эгоизм. Любая перспектива имеет лишь одну альтернативу, и попытка ухватиться за нее всегда обкрадывала людей, лишая их возможности испытать причитавшуюся им боль. Такая замена их радовала, подрывая при этом мужество их собратьев. Безропотное приятие такого попущения есть не что иное, как свидетельство их несовершенства. Их радость оттого, что им удалось уберечь себя от ждавшего их испытания, была грешной. По одну сторону пути человека лежит самосовершенствование, по другую – самопожертвование. Гауптман учил нас брать так же великодушно, как мы даем.
Страдание за другого возвеличивает, облагораживает. Не было ничего выше креста, с которого можно было созерцать мир. Гордость и опьянение им превосходили воображение. И все же каждый крест с распятой на нем жертвой отнимал у всех претендовавших на него все, кроме жалкой доли подражательства. Добродетель жертвоприношения сосредоточена в душе жертвы.
Истинное искупление должно быть свободным и по-детски непосредственным. Даже когда искупающий грехи осознавал подспудные мотивы и результаты своего поступка, это не приносило ему пользы. Поэтому альтруист присваивал себе некую возвышенную роль, потому что, оставайся он пассивным, его крест мог бы стать уделом невиновного. Однако разве можно считать правильным позволять людям умирать лишь потому, что они чего-то не понимают? Слепота и безрассудство наказывались более сурово, нежели преднамеренное зло. Закомплексованные люди, знавшие о том, как самопожертвование поднимало спасителя и свергало продажного, и скрывавшие это знание, могли таким образом позволить безрассудному собрату принять позу ложного благородства. По-видимому, для нас, руководителей, не было прямой тропинки в этом расходившемся концентрическими кругами лабиринте нашего поведения. И все же я не мог в своем молчаливом согласии на обман арабов опуститься до откровенного лицемерия, хотя, разумеется, должен был иметь какую-то склонность, какую-то позицию для оправдания обмана или же вообще не должен был обманывать людей и два года заниматься только доведением до успеха того обмана, который другие облекали в определенные формы и проводили в действие. Вначале я не имел никакого отношения к арабскому восстанию, но потом получилось так, что на мне лежала ответственность за само его существование. Не мне говорить о том, когда именно моя вина превратилась из второстепенной в главную, за какие конкретные руководящие действия меня следовало бы осудить. Достаточно уже того, что с марта в Акабе я горько раскаивался в том, что дал вовлечь себя в движение, и этой горечи хватило с лихвой, чтобы отравлять мои свободные часы, но не хватало достаточно, чтобы заставить меня решительно порвать с ним. Отсюда колебания моей воли и бесконечные вялые жалобы.
Глава 101
В тот же вечер Сиддонс отправил меня аэропланом обратно в Гувейру, и ночью, по прибытии в Акабу, я уже имел теплую беседу с Доуни. Утром следующего дня мы по гулу аэропланов поняли, что группа Бакстона начала штурм Мудовары. Он решил до рассвета провести бомбардировку города силами трех групп бомбардировщиков, одна из которых должна была расчистить путь к станции, а две другие разрушить главные укрепления.
Соответственно, незадолго до полуночи были выложены белые полотнища, указывавшие бомбардировщикам направление на цели. Начало штурма было назначено на без четверть четыре, но оказалось, что найти дорогу не так-то легко, поэтому начать действия против северного узла обороны удалось лишь тогда, когда почти рассвело. После того как на цель обрушилось множество бомб, солдаты устремились вперед и легко ее взяли. Отряд, штурмовавший станцию, также с успехом закончил свою операцию. Эти события ускорили взятие среднего укрепленного узла: на то, чтобы его солдаты сдались, потребовалось всего двадцать минут.
Северный редут турок, на котором находилось орудие, оказался более стойким и свободно обстреливал станционный двор и наши подразделения. Бакстон под прикрытием южного укрепления руководил огнем орудий Броди, укладывавших снаряд за снарядом со свойственной им точностью. Аэропланы Сиддонса бомбили сверху, а корпус верблюжьей кавалерии с севера, востока и запада обрабатывал окопы противника огнем пулеметов «льюис». В семь часов утра тихо сдался последний из солдат противника. Четверо убитых и десятеро раненых – таковы были наши потери. У турок был убит двадцать один солдат и сто пятьдесят взяты в плен вместе с двумя полевыми орудиями и тремя пулеметами.
Бакстон сразу же приказал туркам развести пары на пожарном паровозе, чтобы напоить верблюдов, а солдаты тем временем разрушали колодцы, уничтожали насосные установки и расшивали две тысячи ярдов рельсов железнодорожного пути. В сумерках заряды, установленные у подножия большой водокачки, разнесли ее, превратив в куски камня, разлетевшиеся далеко по равнине. Почти сразу же после этого Бакстон скомандовал своим солдатам: «Шагом марш!» – и четыре сотни верблюдов поднялись разом, как один, на ноги и со страшным ревом, как в Судный день, вышли в поход на Джефер. Сияющий Доуни отправился в Абу-эль‑Лиссан поздравить Фейсала. Перехвативший его в пути курьер, посланный Алленби, вручил ему предостерегающее письмо к Фейсалу. Главнокомандующий просил Фейсала не предпринимать никаких опрометчивых действий, потому что успех броска британцев был случайностью, и если бы он окончился неудачей, арабы остались бы на другом берегу Иордана, где им невозможно было бы оказать помощь. Алленби особенно просил Фейсала не выступать на Дамаск, но быть в готовности к этому, когда события надежно примут благоприятный оборот.
Это весьма разумное и своевременное предостережение явно относилось ко мне. Однажды вечером в Ставке главнокомандующего я в раздражении сболтнул, что 1918 год кажется мне последним шансом и что мы в любом случае должны будем взять Дамаск, независимо от судьбы Дераа или Рамлеха, поскольку лучше взять его и потерять, чем не брать вообще.
Фейсал многозначительно улыбнулся Доуни и ответил, что он во что бы то ни стало попытается этой осенью взять Дамаск, и если британцы не смогут принять участия в его наступлении, он спасет свой народ, заключив сепаратный мир с Турцией. Он давно был в контакте с некоторыми кругами в Турции, а Джемаль-паша переписывался с ним. Джемаль внутренне считал себя мусульманином, и восстание Мекки имело для него решающее значение. Он был готов едва ли не на все, чтобы заполнить эту брешь в вере. Поэтому письма его содержали ценные мысли, и Фейсал отсылал их в Мекку и в Египет, надеясь, что там в них прочтут то, что находили мы. Но содержание их в Мекке понималось буквально, и мы получали предписания отвечать Джемалю, что теперь нас рассудит меч. Это звучало величественно, но в войне не следовало пренебрегать столь заманчивой возможностью. Правду сказать, примирение с Джемалем было невозможно. Он поотрубал головы видных людей в Сирии, и мы предали бы кровь друзей, если бы допустили это примирение, но, отвечая в таком духе, мы могли бы способствовать расширению национально-клерикального раскола в Турции.
Наш особый интерес вызывала антигерманская часть турецкого Генерального штаба во главе с Мустафой Кемалем, который не отрицал право арабских провинций на автономию в рамках Османской империи. Фейсал отправлял тенденциозные ответы, и оживленная переписка продолжалась. Турецкие военные начинали жаловаться на пиетистов, чья набожность заставляла их ставить церковные реликвии выше стратегии. Националисты писали, что Фейсал лишь использовал в своей поспешной и разрушительной деятельности их убежденность в необходимости справедливого и неизбежного самоопределения Турции.
Понимание возбуждающего фактора влияло на Джемаля. Сначала нам предложили автономию для Хиджаза. Затем это распространили на Сирию, а потом и на Месопотамию. Фейсал по-прежнему казался недовольным. Тогда Джемаль через своего представителя в Константинополе добавил наследственную власть монарха к доле, предложенной хозяину Мекки Хусейну. Наконец они сказали нам, что усматривают логику в претензии семейства пророка на духовное лидерство в исламе!
Комическая сторона этих писем не должна затемнять их реальной роли в расколе турецкого штаба. Ортодоксальные мусульмане считали шерифа неисправимым грешником. Модернисты считали его искренним, но нетерпеливым националистом, сбитым с толку британскими обещаниями.
Их сильнейшей картой было соглашение Сайкса – Пико, предусматривавшее раздел Турции между Англией, Францией и Россией, идею которого сделали достоянием публики Советы. Джемаль прочитал самые недоброжелательные пункты соглашения на банкете в Бейруте. Это оглашение нам в какой-то мере повредило, потому что Англия и Франция надеялись заделать трещину в политике формулировкой, достаточно туманной, чтобы каждый мог истолковывать ее по-своему.
К счастью, я заблаговременно выдал Фейсалу секрет о существовании договора и убедил в том, что его выход мог бы оказать такую значительную помощь британцам, что после заключения мира они из чувства стыда не смогли бы его обмануть при выполнении условий договора. И если бы арабы поступили так, как предлагал я, не было бы никакой речи об обмане. Я просил его поверить не нашим обещаниям, как делал его отец, а в свои собственные сильные действия.
Британский кабинет в это время очень кстати пообещал арабам или, скорее, не признанному официально комитету семи простаков в Каире, что арабы сохранят за собой территорию, которую отвоевали у Турции. Эта радостная весть циркулировала по Сирии. Чтобы способствовать принижению Турции и показать, что они могли дать столько обещаний, сколько было партий, британцы в конце концов сформулировали документы А для шерифа, В – для своих союзников, С – для Арабского комитета, D – для лорда Ротшильда, новой силы, чье появление обещало нечто двусмысленное в Палестине. Старый Нури Шаалан, сморщив свой мудрый нос, вернул мне свою папку документов с озадачившим меня вопросом о том, какому из всех их можно было верить. Как и раньше, я бойко ответил: «Последнему по дате» – и эмир по достоинству оценил мой юмор. Впоследствии он, делая все возможное для нашего общего дела, иногда, когда не сдерживал свои обещания, уведомлял меня о том, что это произошло в результате появления какого-нибудь более позднего по времени намерения!
Однако Джемаль продолжал надеяться, будучи человеком упрямым и напористым. После поражения Алленби в Сальте он прислал к нам эмира Мухаммеда Саида, брата отъявленного наглеца Абдель Кадера. Мухаммед Саид, низколобый дегенерат с отвратительным ртом, был таким же хитрым, как и его брат, но не таким храбрым. Стоя перед Фейсалом и предлагая ему джемалевский мир, он был самой скромностью.
Фейсал сказал Мухаммеду Саиду, что он мог бы предложить Джемалю лояльное отношение арабской армии, если бы турки оставили Амман и передали бы всю его провинцию арабам. Ослепленный алжирец, полагая, что добился громадного успеха, устремился обратно в Дамаск, где Джемаль его едва не повесил за подобное усердие.
Встревоженный Мустафа Кемаль просил Фейсала не играть на руку Джемалю, обещая, что, когда арабы утвердятся в своей столице, к ним присоединятся недовольные режимом в Турции и используют свою территорию в качестве базы для нападения на Энвера и его германских союзников в Анатолии. Мустафа надеялся на то, что соединение всех турецких сил восточнее Тауруса позволит ему выступить прямо на Константинополь. Последние события лишили смысла эти сложные переговоры, которые были скрыты и от Египта, и от Мекки. Я боялся, что британцев могли бы потрясти поддерживавшиеся таким образом Фейсалом сепаратные связи. Но из солидарности со сражавшимися арабами мы не могли перекрыть все пути примирения с Турцией. Если бы европейская война провалилась, это было бы для них единственным выходом, и во мне всегда жил тайный страх перед тем, что Великобритания могла бы опередить Фейсала и заключить свой собственный сепаратный мир, но не с националистами, а с консервативными турками.
Британское правительство зашло очень далеко в этом направлении, не информируя своего малого союзника. Точная информация о предпринимавшихся шагах и о предложениях (которые были бы фатальными для столь многочисленных, сражавшихся на нашей стороне арабов) приходила ко мне не официальным, а приватным путем. Лишь один раз из двадцати мои друзья помогли мне больше, чем наше правительство, чьи действия и молчание были для меня одновременно примером, стимулом и лицензией действовать подобным же образом.
Глава 102
…Мы с Джойсом решились на еще одну из наших совместных автомобильных экскурсий, на этот раз в Азрак, чтобы разведать дорогу к Дераа. Для этого мы выехали в Джефер, чтобы встретиться со знаменитым корпусом верблюжьей кавалерии, который бесшумно прибыл, словно скользя по сиявшей равнине, в полном порядке, в уставном строю, перед самым заходом солнца. Офицеры и солдаты были окрылены своим мудоварским успехом и свободой от приказаний и лишений, связанных с пребыванием в пустыне. Бакстон заявил, что они готовы отправиться теперь куда угодно.
Им предстояло отдохнуть два дня и принять четырехсуточный рацион с их склада, должным образом развернутого заботами Янга рядом с палаткой Ауды. Рано утром мы с Джойсом и Сандерсоном, взяв с собой нескольких солдат, забрались в машину техпомощи, за руль которой уселся могучий Роллс, и направились в Вади-Баир, у колодцев которого расположился родственник Ауды Альваин – подавленный, молчаливый человек, прятавшийся здесь, чтобы быть как можно дальше от Ауды.
Мы остановились всего на пять минут, чтобы договориться с ним о безопасности людей Бакстона, и сразу же уехали в сопровождении юноши дикой наружности из племени ширари, который должен был помочь нам отыскать дорогу. Мы хотели выяснить, проходима ли эта дорога для тяжелых бронированных автомобилей, которые должны были прибыть сюда позднее.
Плато Эрха было вполне проходимым. Его кремневые обнажения чередовались с островками из затвердевшей грязи, и мы быстро проехали мили, отделявшие нас от мелких холмов Вади-Джинза, густо поросших съедобной для верблюдов травой.
Одетые в лохмотья пастухи абу тайи, разъезжавшие с непокрытыми головами, с винтовками в руках и распевавшие какую-то военную песню, собирали вместе нескольких пасшихся верблюдов. Звуки нашего ревущего мотора вспугнули всадников, скрывавшихся в видневшихся впереди низинах. Мы направили автомобили вслед за пятью всадниками на верблюдах, изо всех сил уходившими на север, и догнали их за десять минут. Они грациозно уложили верблюдов и поспешили нам навстречу как друзья – это была единственная остававшаяся им роль, поскольку голые мужчины не могли позволить себе вступить в ссору с передвигавшимися быстрее них людьми, укрытыми броней. Это были люди племени джази ховейтат, несомненно грабители. Громкими криками они выражали радость по поводу неожиданной встречи со мною. Я был довольно краток и приказал им немедленно возвращаться в свои палатки.
Мы проехали по восточному склону Ум-Харуга по твердой дороге, но ехали медленно, потому что приходилось переезжать вброд канавы, выкопанные поперек дороги, и укладывать фашины из кустарника в тех местах, где старицы от паводковых вод были мягкими или засыпаны толстым слоем песка. К концу дня мы обратили внимание на то, что долина еще больше зазеленела обильно росшей пучками травой, кормом для наших будущих караванов.
Утром северный воздух и свежий ветер были настолько холодными, что мы устроили себе горячий завтрак. Немного согревшись, под ровный гул моторов мы двинулись через место слияния Ум-Харуга с Дирвой, по широкому бассейну самой Дирвы и за едва заметный водораздел в Джешу. Это были мелкие водные системы, спускавшиеся к Сирхану через Аммари, который я намеревался посетить, потому что в случае неудачи в Азраке нашим следующим прибежищем должен был стать Аммари, если он окажется доступным для автомобилей. Эти бесконечные «если» врывались почти в каждый наш новый план.
Ночной отдых освежил Роллса и Сандерсона, и они блестяще переправили нас через шафрановый кряж невысокой Джеши и выехали в большую долину. К вечеру мы увидели меловые гряды и, объехав их бледные пепельные склоны, оказались в Сирхане, как раз у самых колодцев. Это обеспечивало нам безопасный отход, потому что никакой противник не обладал достаточной мобильностью, чтобы запереть для нас одновременно и Азрак, и Аммари.
Мы дозаправили радиаторы ужасающей водой из пруда, в котором когда-то играли Фаррадж и Дауд, и двинулись на запад через голые кряжи, пока не оказались уже достаточно далеко от колодцев, чтобы в темноте на нас не наткнулись рейдовые отряды. Там мы с Джойсом сидели, наблюдая заход солнца. В небе переливались цвета от серого до розового, затем красного и такого невероятно глубокого алого, что мы затаили дыхание в ожидании какого-нибудь выброса огня или удара грома, который разорвал бы царившую вокруг головокружительную тишину. Тем временем солдаты открыли банки с мясными консервами, заварили чай и разложили все это вместе с бисквитами на одеяле для вечерней трапезы. Потом, завернувшись в несколько других одеял, мы роскошно выспались.
На следующий день мы быстро проехали через дельту Гадафа до громадной, покрытой грязью равнины, раскинувшейся на семь миль на юг и на восток от болот под старым азракским замком.
Сегодня мираж скрыл от наших глаз границы равнины пятнами цвета синеватой стали, которые оказались поднявшимися высоко в воздух купами тамариска, чьи контуры сглаживала знойная дымка. Я планировал доехать до источников Меджабера. По его поросшему деревьями руслу мы могли бы проехать незамеченными, и Роллс решительно бросил свою машину вперед, через широкую полосу зарослей высокого камыша. Дорога перед нами постепенно опускалась, и за нами вставал султан пыли, похожий на какого-то извивающегося дьявола.
Наконец тормоза протестующе запели, когда мы углубились в плантацию молодого тамариска, возвышавшегося над наметенными ветром кучами песка. Мы извивались между ними, пока не кончился тамариск и его место не занял влажный песок, испещренный колючим кустарником. Автомобиль остановился за возвышенностью Айн-эль‑Ассада, под прикрытием тростника, между стеблями которого, как драгоценные камни, сверкали капли прозрачной воды.
Мы осторожно поднялись на невысокий могильный холм над большими прудами и увидели, что места водопоя пусты. Над открытым пространством висела дымка, но здесь, где земля была покрыта кустарником и не могли собираться волны зноя, резкий свет солнца освещал перед нами долину, такую же кристально чистую, как и ее струившиеся воды, и пустынную, если не считать диких птиц да стад газелей, робко толпившихся группами и готовых к бегству от страха перед выхлопом наших машин.
Роллс вел машину мимо римского рыбного садка; мы проехали краем западного лавового поля вдоль заросшего травой болота к синим стенам молчаливого форта с его шелестевшими, как шелк, кронами пальм. Мертвая тишина форта внушала скорее страх, нежели сулила покой. Я чувствовал себя виноватым в том, что увлек автомобиль с его безукоризненно вышколенным экипажем из одетых в хаки северян в такую даль, в это скрытое от всех легендарное место. Однако моим спутникам очень понравился окружавший нас пейзаж, который был похож на декорацию, написанную рукой опытного художника. Новизна и уверенность в себе делали для них Азрак более привлекательным, чем безжизненная равнина.
Мы остановились всего на несколько минут. Я и Джойс поднялись на западную башню форта и пришли к единому мнению о том, что многочисленные преимущества Азрака делают его вполне пригодным в качестве промежуточной базы, хотя, к моему огорчению, здесь не было пастбища, поэтому вряд ли возможно будет расположиться тут на время между первым и вторым рейдом. Потом мы проехали через северную часть низины и убедились в том, что она представляла собой готовую посадочную площадку для аэропланов, которые Сиддонс должен был придать нашему летучему отряду. В числе других положительных качеств этой местности я отметил хорошую видимость. Наши машины, которым предстояло промчаться двести миль до этой новой их базы, не смогут не заметить этот янтарный щит, отражающий яркий свет солнца.
Мы снова, в ускоренном темпе, двинулись в открытую кремнистую пустыню. В эти послеполуденные часы было очень жарко, особенно под пылавшими колпаками стальных башен броневика, но наши водители как-то выдерживали это, и еще до захода солнца мы были на гребне кряжа, разделявшего долины Джеши и открывавшего более короткий и легкий путь в сравнении с дорогой, по которой ехали сюда.
Ночь застала нас намного южнее Аммари, и мы остановились на господствовавшей над местностью высотке, где дул драгоценный после дневной жары легкий ветерок, доносивший к нам ароматы растительности со склонов Джебель-Друза. Трудно описать удовольствие, которое нам доставил сваренный солдатами чай, после которого мы, разложив по углам нашего стального ящика по нескольку одеял, уснули на мягком ложе. Эта поездка доставляла мне одно удовольствие, потому что у меня не было никаких забот, кроме разведки дороги. К тому же ей придавали пикантность воспоминания о юноше из племени шерари. Эти воспоминания были совершенно естественными, и не только потому, что на мне одном была одежда его племени, но и потому, что я говорил на его диалекте. Его, этого отверженного беднягу, никто раньше не принимал всерьез, и он был поражен таким добрым обращением с ним англичанина. Его не только ни разу не побили, но даже не сказали ему грубого слова.
Он говорил, что все солдаты держались отстраненно и замкнуто и что он чувствовал какую-то угрозу в их плотно обтягивавшей, недостаточно покрывавшей тело одежде и во всем их мрачном облике. На нем развевались от ветра юбки, плащ и концы головного платка, на солдатах же были только рубахи и шорты, краги и башмаки, и ветру не за что было на них зацепиться. Эти вещи солдаты не снимали ни днем ни ночью, и они, словно кора на дереве, сковывали тела людей в жару, когда они, обливаясь потом, ковырялись в своих запыленных, в подтеках горячего масла машинах.
Кроме того, они всегда были гладко побриты и одеты все одинаково, и его, привыкшего отличать одного человека от другого главным образом по одежде, сбивало с толку это внешнее однообразие. Чтобы их различать, ему приходилось с трудом запоминать индивидуальные особенности их почти обнаженных форм. Они ели недоваренную пищу, пили горячий напиток, мало разговаривали друг с другом, а когда это случалось, чуть ли не каждое слово вызывало у них какой-то непонятный трескучий смех, недостойный человека. Юноша шерари был уверен в том, что солдаты – мои рабы и что в их жизни мало отдыха и радостей, хотя любой парень из его племени считал бы роскошью возможность ехать со скоростью ветра, удобно сидя в кресле, и каждый день есть мясо, вкусное консервированное мясо.
Утром мы снова мчались по нашему кряжу и после полудня прибыли в Баир. К сожалению, у нас были проблемы с шинами. Бронеавтомобиль оказался слишком тяжел для кремнистого щебня, колеса все время слегка проваливались, когда мы ехали на третьей передаче, и от этого шины сильно нагревались. Камеры не раз лопались, нам приходилось останавливаться, поднимать машину домкратом и менять либо колесо, либо шину. Погода была, как всегда, жаркой, и необходимость останавливаться, поднимать броневик и накачивать шины выводила нас из себя. В полдень мы доехали до большого хребта, по которому предстояло ехать до Рас-Мухейвира. Я обещал нашим помрачневшим водителям прекрасную дорогу.
Такой она и была. Все мы словно обрели второе дыхание, даже шины не доставляли хлопот, когда мы мчались по извилистому хребту, описывая длинные кривые то с востока на запад, то в обратном направлении, оглядывая сверху то открывавшиеся взору слева от нас неглубокие долины, простиравшиеся к Сирхану, то раскинувшуюся справа равнину, по которой в отдалении проходила Хиджазская железная дорога. Светлыми пятнами, видневшимися сквозь дымку, застилавшую горизонт, были ее станции, залитые потоками солнечного света.
Перед самыми сумерками мы добрались до конца хребта, спустились в низину и со скоростью сорок миль в час поднялись по склону Хади. Перед самым наступлением темноты мы подъехали по пахотным угодьям Аусаджи к колодцам Баира. Долину освещало множество костров. Это Бакстон и Маршалл с верблюжьей кавалерией расположились лагерем после двух нетрудных переходов из Эль-Джефера.
Вокруг колодцев царило раздражение и недовольство, потому что в Баире их было всего два и теперь оба они буквально осаждались желавшими дорваться до воды. Из одного люди племен ховейтат и бени сахр черпали воду для своих натерпевшихся жажды шестисот верблюдов, а вокруг другого толпились с тысячу друзских и серахинских беженцев, дамасских торговцев и армян, направлявшихся в Акабу. Эти шумно ссорившиеся между собой бедолаги перекрывали нам доступ к воде.
Мы с Бакстоном уединились, чтобы провести военный совет. Янг, как и обещал, прислал в Баир двухнедельный рацион для солдат и животных. От него оставалось продуктов на шесть дней для людей и на десять дней фуража для верблюдов. Погонщики верблюдов выехали из Джефера в настроении, близком к мятежу от страха перед пустыней. По пути они потеряли, разворовали или продали часть запасов, имевшихся у Бакстона.
Я подозревал в этом жаловавшихся армян, но с них взять было нечего, и нам пришлось изменить наш план применительно к новым условиям. Бакстон освободил свой караван от всего лишнего, а я вместо двух бронеавтомобилей оставил один и выбрал другую дорогу.
Глава 103
Мне пришлось помочь корпусу верблюжьей кавалерии завершить долгую процедуру водопоя из колодцев глубиной в сорок футов, порадовавшись покладистости Бакстона и его трехсот солдат. Казалось, что их присутствие оживило долину, и люди племени ховейтат, которые никак не могли представить себе, что на свете так много англичан, никак не могли насмотреться на происходившее. Я гордился их проворством и четкой организованностью их добровольной работы. Рядом с ними иностранцами в Аравии выглядели арабы. Бакстон был исполнен радости, потому что был человеком понимающим, начитанным и смелым, однако он занимался главным образом подготовкой к продолжительному форсированному маршу.
Я проводил многие часы за раздумьями, подытоживая все сделанное, чтобы понять, где я оказался в переносном смысле этого слова в этот тридцатый день моего рождения. Я вспомнил о том, как четыре года назад собирался к тридцати стать генералом и удостоиться дворянства. Эти желания были теперь в пределах досягаемости (если я проживу еще четыре недели) – только фальшь, которую я чувствовал по отношению к арабам, излечивала меня от грубой амбициозности.
Рядом со мной были верившие мне арабы, мне доверяли Алленби и Клейтон, за меня умирали мои телохранители, и я начинал задумываться над тем, не основаны ли все завоеванные репутации, в том числе и моя, на обмане.
Теперь предстояло установить прейскуранты моей деятельности. Любой мой искренний протест называли скромностью, недооценкой самого себя и очаровательностью – людям всегда хотелось верить в романтическую сказку. Это меня раздражало. Я не был скромным, но стыдился своей неловкости, своей физической оболочки и своей непривлекательности, делавшей меня человеком некомпанейским. У меня было такое чувство, что меня считали поверхностным. Это приводило к усердной детализации – пороку дилетантов, делающих первые шаги в своем искусстве. Насколько моя война была перегружена мыслями, так как я не был солдатом, настолько моя деятельность была перегружена деталями, так как я не был человеком действия. Это была интенсивная деятельность сознания, всегда заставлявшая меня смотреть на любые факты с позиции критики.
К этой позиции следует добавить постоянное испытание голодом, усталостью, жарой или холодом и скотством жизни среди арабов. Все это делало человека ненормальным. Вместо фактов и цифр мои блокноты пестрели записями мыслей, мечтаний и самооценок, навеянных нашим положением и выраженных абстрактными словами в пунктирном ритме верблюжьей походки.
В этот день рождения в Баире я принялся, чтобы удовлетворить собственное чувство искренности, анатомировать свои убеждения и мотивы, нащупывая их в непроглядном мраке своего сознания. Застенчивость, порожденная неуверенностью в себе, ложилась на мое лицо маской, часто маской безразличия или легкомыслия, и озадачивала меня. Мои мысли цеплялись за этот кажущийся покой, зная, что это всего лишь маска; несмотря на мои попытки никогда не задерживаться на том, что представлялось интересным, бывали слишком сильные моменты, чтобы их можно было контролировать, и это пугало меня.
Я отлично сознавал присутствие во мне связанных вместе сил и ипостасей, и именно они определяли мой характер. Мне страстно хотелось нравиться людям – так сильно, что я так никогда и не смог никому дружески открыться. Страх перед неудачей столь важной для меня попытки заставлял меня воздерживаться от нее. Кроме того, существовал известный стандарт: за откровенность впоследствии оказывалось стыдно, если другой не был способен на вполне адекватный ответ на том же языке, посредством тех же самых способов и по тем же самым мотивам.
Было стремление стать знаменитым, но был также и страх перед тем, что люди заподозрят меня в чрезмерном тщеславии. Презрение к собственной страсти отличаться от других заставляло меня отказываться от всех предлагавшихся почестей. Я дорожил собственной независимостью почти так же, как любой бедуин, но бессилие моего видения лучше всего показало мне мой образ на лживых картинах, а подслушанные мною косвенные замечания других позволили мне лучше понять создаваемое мною впечатление. Стремление подслушивать и подсматривать все, что происходит со мной самим, было моим постоянным штурмом моей собственной, так и оставшейся неприступной цитадели.
Если кто-то хотел применить ко мне силу, я таких людей ненавидел. Поднять руку на живое существо для меня было равноценно осквернению самого себя. А попытка дотронуться до меня или слишком быстро проявить ко мне интерес заставляла меня содрогнуться. Я мог бы выбрать противоположное только в том случае, если бы мой ум не был деспотичным. Я всегда был горячим сторонником абсолютизма женщин и животных и больше всего сетовал на свою судьбу, когда видел какого-нибудь солдата с женщиной или же человека, ласкавшего собаку, потому что мне всегда хотелось быть таким же совершенным, но мой тюремщик сразу же уводил меня в камеру. Во время войны мои чувства и иллюзии всегда оставались внутри меня, и этого было достаточно, чтобы победить, но совсем недостаточно, чтобы уничтожать побежденных или сдерживать свои чувства, если они не вызывают у тебя ненависти, а наоборот, и, возможно, истинное постижение любви могло бы состоять в любви к презирающему тебя.
Мне нравилось то, что было ниже меня, и я шел за удовольствиями и приключениями вниз. Там виделась уверенность в падении, конечная безопасность. Человек мог подняться на любую высоту, но всегда существовал уровень животного, ниже которого он пасть не мог. Это было удовлетворение, за которым следовал отдых. Сила обстоятельств, годы и ложное достоинство все больше и больше лишали меня этого, но остался стойкий привкус свободы от двух юношеских недель в Порт-Саиде, от погрузки угля на пароходы вместе с другими отверженными с трех континентов и от свертывания ночью в клубок, чтобы выспаться на волнорезе под Де-Лессепсом во время отлива.
Правда, всегда была опасность, что желание только ожидает повода взорваться. Мой рассудок был насторожен и молчалив, как дикая кошка, чувства – подобны грязи, в которой увязли ее лапы, и мое «я» (всегда помнившее о себе и о своей застенчивости) говорило этому животному, что было дурно пускаться в пляс и вульгарно есть после того, как придушил добычу. На свете не было ничего, что могло бы испугать это «я», запутавшееся в нервах и сомнениях; оно было реальным зверем, а вся эта книга – его шелудивой шкурой, высушенной, набитой соломой и выставленной напоказ людям.
Я быстро перерос идеи. И поэтому не доверял высококлассным специалистам, которые нередко были всего лишь интеллектами, запертыми между высокими стенами, и действительно превосходно, во всех деталях знали каждый камень мостовой во дворе своей тюрьмы, тогда как я на их месте мог бы знать, из какого карьера вырублены эти камни и сколько заработал каменщик. Я обвинял их в неточности, потому что всегда находил материалы, которые могли служить некой цели, а желание было надежным проводником по некой единственной из множества дорог, ведущих от цели к свершению. Плоти здесь места не было.
Я многое понимал, многое недооценивал, многое пристально рассматривал и принимал как таковое, потому что убежденности в своих действиях у меня не было. Вымысел представлялся мне более ценным, чем конкретная деятельность. Меня посещали амбиции карьеризма, но не задерживались, потому что мое критическое «я» не могло бы не заставить меня отвергнуть их возможные плоды. Я всегда поднимался выше обстоятельств, в которые оказывался вовлечен, но ни с одним из них добровольно не связывал себя никакими обязательствами. Действительно, я смотрел на себя как на источник опасности для обычных людей, поскольку обладал способностью неуправляемо отклоняться от курса, распоряжаясь ими.
Я следовал, а не начинал, и, по правде говоря, даже следовать у меня не было никакого желания. Была лишь слабость, удерживавшая меня от умственного самоубийства, какая-то вялая задача постоянно глушить огонь в печи моего мозга. Я развивал идеи других людей и помогал им, но так никогда и не создал ничего сам, поскольку не мог одобрять созидание. Когда что-то создавали другие, я мог сделать все для того, чтобы результат превзошел все ожидания, оказался лучшим.
Работая, я всегда старался служить, потому что роль лидера слишком бросалась в глаза. Подчинение приказу обеспечивало экономию мучительной мысли, было своего рода холодильником для характера и желаний и безболезненно вело к забвению деятельности. Неотъемлемой частью моей неудачи всегда было отсутствие начальника, который мог бы мною понукать. Все мои начальники либо по неспособности, либо от нерешительности, либо потому, что я им нравился, предоставляли мне слишком полную свободу, как если бы не понимали, что добровольная склонность к рабскому подчинению являла собой высшую гордость болезненной натуры, а альтруистское страдание было ее самым желанным украшением. Вместо этого они предоставляли мне свободу действий, которой я злоупотреблял с вялой снисходительностью. В каждом саду, на который может польститься вор, должен быть сторож, собаки, высокий забор, колючая проволока. И никакой безрадостной безнаказанности!
Фейсал был храбрым, слабым, невежественным человеком, пытавшимся делать работу, которая была под силу только гению, пророку или крупному преступнику. Я служил ему из сострадания, и этот мотив унижал нас обоих. Алленби больше всего отвечал моей тоске по хозяину, но мне приходилось его избегать, не осмеливаясь признать поражение из опасения, как бы он не произнес то дружеское слово, которое не могло бы не поколебать мою верность. И все же этот человек с его ничем не запятнанным величием и интуицией был для нас настоящим идолом.
Существовали некоторые качества, например мужество, которые не могли существовать самостоятельно и, чтобы проявиться, должны были смешиваться с какой-то хорошей или дурной средой. Величие Алленби было другим с точки зрения самой категории этого понятия. Его независимость была гранью характера, а не интеллекта. Она делала излишними для него обычные человеческие качества: ум, фантазию, проницательность, трудолюбие. Судить о нем по нашим стандартам было так же нелепо, как судить о степени заостренности носа океанского лайнера по остроте бритвы. Его внутренняя сила делала эти стандарты неприменимыми к нему.
Похвалы, расточавшиеся другим, возбуждали во мне отчаянную ревность, потому что я оценивал их по их нарицательной стоимости, тогда как, если бы точно так же похвалили меня хоть десять раз кряду, я посчитал бы, что эти похвалы ничего не стоят. Я был постоянным, неминуемым военным судом для самого себя, потому что для меня внутренние пружины действия не были подкреплены знанием чужого опыта. Оказание доверия должно быть в первую очередь продумано, предвидено, подготовлено, проработано. Мое «я» подвергалось обесценению некритической похвалой другого.
Когда какая-то цель оказывалась в пределах доступного для меня, я больше ее не желал. Я черпал наслаждение в самом желании. Когда желание завоевывало мою голову, я прилагал все усилия, пока наконец не получал возможности протянуть руку и взять это желаемое. А затем отворачивался, удовлетворенный тем, что это оказалось в моих силах. Я искал только самоутверждения.
Многое из того, что я делал, шло от этого эгоистического любопытства. Оказываясь в новой компании, я пытался привлечь внимание к проблемам распутного поведения, наблюдая влияние того или иного подхода на моих слушателей и рассматривая коллег-мужчин как многочисленные мишени для моей интеллектуальной изобретательности и остроумия, пока дело не доходило до откровенного подшучивания. Это делало меня неудобным для других людей, они начинали чувствовать себя неловко в моем присутствии. К тому же они проявляли интерес ко многому тому, что мое самосознание решительным образом отвергало. Они разговаривали о еде и о болезнях, об играх и о чувственных наслаждениях. Я испытывал стыд за себя, глядя на то, как они деградируют, погрязают в болоте физического. Действительно, истина состояла в том, что я не был похож на «себя», и я сам мог это видеть и слышать от других.
Глава 104
Мои мысли были прерваны сообщением о непонятной суматохе в палатках племени товейха. Увидев бежавших ко мне с громкими криками людей, я приготовился к тому, что придется улаживать драку между арабами и солдатами корпуса верблюжьей кавалерии, но, оказалось, речь шла о помощи: за два часа до этого племя шаммар совершило под Снайниратом набег на владения племени товейха. Напавшие угнали восемьдесят верблюдов. Чтобы не показаться совершенно безразличным к этому, я посадил на запасных верблюдов четверых или пятерых своих людей, друзей и родственников пострадавших и послал их вдогонку за грабителями. Бакстон со своими солдатами выступил после полудня, сам же я задержался до вечера, чтобы проследить за тем, как мои люди грузили шесть тысяч фунтов пироксилина на тридцать египетских вьючных верблюдов. Моим недовольным телохранителям предстояло вести этот караван со взрывчаткой.
Мы договорились с Бакстоном о том, что он заночует недалеко от Хади, и направились туда, однако не обнаружили ни костра, ни натоптанной дороги. Мы внимательно всматривались в темноту, не обращая внимания на дувший прямо в лицо со стороны Хермона неприятный северный ветер. Черные склоны, овеваемые суровым ветром пустыни, были безмолвны и казались нам, городским жителям, привыкшим к запаху дыма, или пота, или свежевспаханной земли, подозрительными, навевавшими дурные предчувствия, почти опасными. Мы повернули назад и комфортно расположились на ночь под нависшим над дорогой выступом в почти монастырском уединении.
Утром мы долго осматривали открывшуюся нашим взорам, простиравшуюся миль на пятьдесят пустынную местность, надеясь увидеть наших пропавших спутников, когда наконец со стороны Хади донесся крик Дахера, увидевшего их караван, приближавшийся по извилистой тропе с юго-востока. Накануне они еще до наступления темноты сбились с дороги и остановились до рассвета. Мои люди подсмеивались над их проводником шейхом Салехом, ухитрившимся заблудиться на пути между Тлайтукватом и Баиром, который был не сложнее дороги от Триумфальной арки до Оксфордской площади в Лондоне.
Однако утро было восхитительным, солнце светило нам в спину, а ветер освежал наши лица. Верблюжья кавалерия величественно уходила за покрытые инеем вершины в зеленые глубины Дирвы. Солдаты Бакстона выглядели совсем не так импозантно, как при вступлении в Акабу, потому что его гибкий ум позволил ему перенять опыт боевых действий нерегулярной армии и приспособить уставные требования к новым условиям.
Он изменил походный строй своей колонны, отказавшись от формального разделения на две роты, и теперь вместо прежних безупречных цепочек всадники двигались группами, разделявшимися или снова без задержки соединявшимися в зависимости от состояния дороги или поверхности грунта. Он уменьшил грузы и заставил перевесить их так, чтобы сделать шаг верблюдов длиннее, что увеличило расстояние суточного перехода. Он включил в походный распорядок своей пехоты на верблюдах остановки по потребности (чтобы верблюды могли помочиться!) и ввел послабления в отношении ухода за животными. Прежде приходилось их чистить, холить, как китайских мопсов, и каждая остановка сопровождалась шумным массажем горбов освобожденных от вьюков верблюдов путем обхлопывания их потниками. Теперь же за счет этой экономии увеличилось время, в течение которого животные могли есть подножный корм и отдыхать.
В результате всего этого наш имперский корпус верблюжьей кавалерии стал быстрым, гибким, выносливым и молчаливым, за исключением тех случаев, когда животные собирались в одном месте, потому что тогда все три сотни верблюдов-самцов поднимали в унисон такой рев, что звуки этого концерта разносились в ночи на многие мили. Каждый очередной переход делал солдат все больше похожими на рабочих, они все комфортнее чувствовали себя на верблюдах, становились более крепкими, стройными и проворными. Они вели себя как школьники на каникулах, а дружеское общение между офицерами и солдатами делало всю атмосферу просто восхитительной.
Мои верблюды научились арабской походке на полусогнутых коленях, с поворотом лодыжек, шаг их несколько удлинился и стал чуть быстрее обычного. Верблюды Бакстона шли неторопливой привычной рысью, без вмешательства со стороны солдат, сидевших на их крупах и отделенных от прямого контакта с ними подкованными железом башмаками, а также деревом и сталью манчестерских седел.
Хотя я начинал каждый этап пути с ехавшим рядом в повозке Бакстоном, мы с моими пятью спутниками всегда оказывались далеко впереди, особенно когда я ехал на своей стройной Бахе – ширококостной, громадного роста верблюдице, получившей свое имя за тонкий визг, в который превратился ее рев после того, как пуля прошила ей подбородок. Это было очень породистое, но со скверным характером полудикое животное, не терпевшее обычного шага. Высоко задрав нос, с развевающейся по ветру гривой, Баха выплясывала на ходу какой-то сложный танец, который ненавидели мои агейлы за то, что он утомлял их нежные чресла, мне же он, пожалуй, даже нравился.
Выигрывая таким образом у британцев три мили, мы подыскивали какой-нибудь участок с густой травой или с сочными колючками и ложились отдохнуть, упиваясь теплой свежестью воздуха, предоставляя верблюдам возможность попастись, пока нас не догоняли остальные.
Сквозь жаркое марево, трепетавшее поверх сверкавшего на солнце кремня, устилавшего склоны кряжа, в поле нашего зрения сначала показывалась узловатая коричневая масса колонны, которая словно пульсировала от раскачивания шагавших верблюдов. По мере приближения эта масса разделялась на небольшие группы, которые то разрывались, то сливались одна с другой. Наконец, когда караван был уже совсем близко, мы начинали различать отдельных всадников, похожих на больших водоплавающих птиц, по грудь погруженных в серебристую дымку, впереди которых величественно покачивалась в седле атлетическая фигура Бакстона, возглавлявшего своих обожженных солнцем, веселых, затянутых в хаки солдат.
Было странно видеть, как по-разному они ехали. Одни сидели вполне естественно, несмотря на грубые, жесткие седла, другие как-то выпячивали зады, наклоняясь вперед, как арабские крестьяне, третьи приподнимались в седле, словно ехали на австралийских скаковых лошадях. Мои люди, судя по их виду, едва удерживались от насмешек, я же сказал им о том, что отберу из этих трехсот солдат сорок парней, которые дадут сто очков вперед в искусстве верховой езды, в бою и в выносливости любому из четырех десятков солдат фейсаловской армии.
В полдень мы остановились на час или на два под Рас-Мухейвиром, потому что, хотя жара в тот день была меньше, чем в августе в Египте, Бакстон не захотел заставлять своих солдат двигаться по этому пеклу без перерыва. Верблюдов мы отпустили попастись, сами же после завтрака улеглись немного поспать, игнорируя вцепившихся в наши потные спины мух, скопищем сопровождавших нас от самого Баира. Мои телохранители ворчали, считая, что ехать на груженых верблюдах было ниже их достоинства, уверяли, что никогда раньше они не терпели такого позора, и богохульно молили Аллаха о том, чтобы мир не узнал о моем деспотизме по отношению к ним.
Они были вдвойне недовольны, потому что вьючные верблюды были сомалийскими, максимальная скорость хода которых не превышала около трех миль в час. Колонна же Бакстона делала по четыре мили, сам я больше пяти, и, таким образом, для Зааги с его сорока разбойниками наши переходы были медленной пыткой, разнообразие в которую вносили только артачившиеся верблюды да необходимость поправлять съезжавшие с них вьюки.
Я ругал их за эти капризы, называя обозниками или кули, и всячески высмеивал, пока они не стали над собой смеяться сами. После первого дня пути они согласились с предложением продлить дневные переходы на темное время (очень ненадолго, потому что животные, страдавшие куриной слепотой, в темноте ничего не видели), сократить время завтрака и полуденных привалов. Караван за время пути не потерял ни одного вьюка из их груза, что было большим достижением для этих изысканных джентльменов, оказавшимся возможным только потому, что под их внешним лоском скрывались самые лучшие погонщики верблюдов из тех, кого можно было нанять в Аравии.
На этот раз мы заночевали в Гадафе. Когда мы остановились на привал, нас обогнал броневик. Сияющий проводник из племени шерари ухмылялся нам из-под крышки броневой башни. Часом или двумя позднее прибыл Зааги, доложивший, что все в порядке.
Он попросил Бакстона не убивать прямо на дороге верблюдов, получивших повреждения на марше, потому что его солдаты каждый раз использовали это как предлог для очередной трапезы с верблюжатиной и движение каравана задерживалось. Зааги никак не мог понять, почему британцы убивали своих больных верблюдов. Я объяснил ему, что мы считали своим долгом застрелить товарища, тяжело раненного в бою и которому уже ничем нельзя было помочь, но он возразил, что это может покрыть нас позором. Он был уверен в том, что вряд ли нашелся бы человек, который не предпочел бы постепенную смерть в пустыне от слабости внезапному прерыванию жизни. Действительно, в его понимании самая медленная смерть была милосерднее всего другого, поскольку отсутствие надежды смягчило бы горечь поражения в бою и предоставило бы душе человека возможность раскаяться в грехах и подготовиться к принятию Божьего прощения. Наш английский довод, согласно которому быстрое умерщвление чего угодно, кроме человека, есть высшее добро, он всерьез не принимал.
Глава 105
Каждый новый наш день был похож на предыдущий, всякий раз мы с трудом продвигались на сорок миль. Однако предстоящий день был последним перед выполнением задачи по разрушению моста… Я отправил половину своих людей из вьючного каравана вперед, чтобы они оседлали каждую из окрестных высот. Это было сделано, но пользы нам не принесло: когда мы уверенно и бодро двигались к уже хорошо видному впереди нашему прибежищу Муаггару, с юга показался турецкий аэроплан, облетел нашу колонну и улетел в направлении нашего движения – в сторону Аммана.
К полудню мы в мрачном настроении въехали в Муаггар и укрылись в развалинах фундамента римского храма. Наши наблюдатели заняли позицию на гребне, откуда открывался вид на убранные поля равнины, простиравшейся до линии Хиджазской железной дороги. Мы осматривали в бинокль горные склоны, серые камни на которых были похожи на стада пасшихся овец.
Мои люди отправились в раскинувшиеся под нами деревни, чтобы узнать новости и предупредить жителей, чтобы они не выходили из домов. Возвратившись, они сказали, что обстановка складывалась не в нашу пользу. Вокруг лежавших на токах буртов провеянной кукурузы стояли турецкие солдаты, потому что сборщики налогов всегда замеряли обмолоченное зерно под охраной подразделений пехоты на мулах. Три таких отряда, всего сорок солдат, провели эту ночь в трех деревнях, ближайших к большому мосту, – тех самых деревнях, через которые нам неизбежно предстояло не раз пройти.
Мы собрались на экстренный совет. Аэроплан либо обнаружил нас, либо нет. Это в худшем случае могло привести к усилению охраны моста, но не вызывало у меня больших опасений. Турки, вероятнее всего, посчитают, что мы представляем собою авангард третьего рейда на Амман и скорее сосредоточат, нежели рассредоточат свои отряды. Солдаты Бакстона были опытными бойцами, и он составил прекрасные планы. Успех был обеспечен.
Сомнение вызывал вопрос о том, во что обойдется разрушение моста, во сколько жизней британских солдат, так как мы помнили о приказе Бартоломью не допустить потерь живой силы.
Присутствие турецких всадников на мулах означало, что наш отход не будет беспрепятственным. Верблюжий корпус должен был спешиться на расстоянии почти мили от моста (ох уж эти шумные верблюды!) и продвигаться дальше в пешем строю. Шум штурма, не говоря уже о взрыве трех тонн пироксилина под мостом, не сможет не всполошить всю округу. Турецкие патрули в деревнях могут наткнуться на место укрытия наших верблюдов, – что было бы для нас катастрофой, – или по меньшей мере преградить нам путь отхода по пересеченной местности.
Солдаты Бакстона не смогли бы рассеяться после взрыва моста, чтобы по отдельности отыскать дорогу обратно в Муаггар. В ночном бою кто-то обязательно окажется отрезанным, а кто-то – убитым. Нам придется дожидаться их, возможно потеряв в это время кого-то еще. Общие потери могли бы составить пятьдесят человек. Разрушение моста должно было так напугать и дезорганизовать турок, что они, по нашему предположению, оставили бы нас в покое до конца августа, когда по плану наш длинный караван выступил бы из Азрака. Сейчас было двадцатое число. Если в июле опасность казалась угрожающей, то теперь она была совсем рядом.
Бакстон согласился с этими доводами, и мы решили отказаться от подрыва моста и немедленно возвратиться обратно. В этот момент из Аммана вылетели новые турецкие аэропланы и в поисках нашей группы разделили на четыре части непроходимые горы к северу от Муаггара.
Услышав о принятом решении, солдаты разочарованно ворчали. Они гордились участием в этом долгом рейде и очень надеялись, что смогут сказать недоверчивому Египту о том, что программа полностью выполнена.
Чтобы использовать создавшееся положение с возможной пользой, я послал Салеха и других вождей с поручением пустить среди их людей слухи о нашей большой численности и объяснять наше появление как рекогносцировку армии Фейсала перед взятием Аммана штурмом в новолуние. Турки боялись это услышать. В ужасе от возможности такой операции они предусмотрительно ввели в Муаггар свою кавалерию. Турецкие разведчики нашли подтверждение диких россказней крестьян, обнаружив, что вершина горы усыпана пустыми банками из-под мясных консервов, а горные склоны изборождены глубокими колеями от колес громадных автомобилей. Следов там действительно было очень много! Турок настораживали эти тревожные сведения, и нашей бескровной победой было то, что нам удалось целую неделю поддерживать в них ощущение непосредственной угрозы. Разрушение же моста должно было дать нам выигрыш времени в две недели.
Мы подождали до наступления темноты, а затем направились обратно в Азрак, до которого было пятьдесят миль. Мы делали вид, что этот рейд был туристическим, и делились впечатлениями от руин древних римских построек и охотничьих угодий гассанидов. Верблюжий корпус практиковал ночные переходы, и это стало почти привычкой, так что в дневное время он отдыхал, и не было случая, чтобы его подразделения заблудились или потеряли связь. В небе сияла луна, и мы ехали непрерывно. Около полуночи проехали мимо одинокого дворца Харанех, из осторожности не повернув к нему и не осмотрев его своеобразные особенности. В этом отчасти была вина луны, белизна и холод которой делали наши мысли такими же замороженными, как и она сама.
Поначалу я опасался, как бы мы не встретились с арабскими налетчиками, которые могли бы по неведению напасть на верблюжий корпус, поэтому выслал своих людей на полмили вперед колонны. В дороге нам стали попадаться многочисленные крупные ночные птицы, вылетавшие у нас из-под ног. Их становилось все больше, словно вся земля была покрыта ковром из птиц. Они появлялись в мертвой тишине и доводили нас до головокружения, летая над нами кругами. Волнообразные траектории их безумного полета штопором ввинчивались в мой мозг. Их количество и зловещее молчание приводили в ужас моих людей, и тогда они брались за свои винтовки и стреляли влет, посылая пулю за пулей. Наконец ночная тьма снова опустела, и мы стали располагаться на ночлег.
Мы проспали среди благоухавшей полыни до разбудивших нас первых лучей солнца. В середине дня, изрядно уставшие, мы доехали до Кусейр-эль‑Амры, небольшого охотничьего домика Харита – короля пастухов и покровителя поэтов. Дом очень красиво смотрелся на фоне тихо шелестевших тенистых деревьев. Бакстон устроил в холодном сумраке большой комнаты свой штаб, и мы улеглись там, дивясь на вытершиеся фрески на стене. Кое-кто из солдат расположился в других комнатах, большинство же устроились вместе с верблюдами под деревьями, продремав там всю вторую половину дня. Вражеские аэропланы нас не обнаружили, найти нас там было просто невозможно. На следующий день мы были уже в Азраке, с его чистой водой вместо болотной жижи, которая с течением дней вызывала у нас все большее отвращение.
Кроме того, Азрак был знаменитым, благословенным местом, королем здешних оазисов, более великолепным, чем Амрух с его зеленью и журчащими ручьями. Я пообещал всем баню. О ней давно мечтали не мывшиеся с самой Акабы англичане.
Мы спокойно дошли пешком до Азрака. Когда мы были на гребне последнего кряжа, выстланном лавовым галечником, и увидели кольцо меджабарских могил, это прекраснейшее из кладбищ, я побежал вперед, к своим людям, чтобы предотвратить любую возможную случайность в этом месте и еще раз почувствовать его величие и отстраненность от мира, прежде чем подойдут другие. Солдаты казались надежными, и я перестал опасаться, что Азрак утратит свою редкостную первозданность.
Однако мои страхи не имели никаких оснований. В Азраке не было арабов, он был, как всегда, прекрасен, и даже еще более прекрасен несколько позднее, когда его сиявшие пруды заблестели лоснившимися от пота и воды белыми телами плававших в них наших солдат, а слабый ветер, шевеливший тростник, сливался с их веселыми криками и плеском воды. Мы вырыли большую яму и закопали в нее наши тонны пироксилина для сентябрьской экспедиции в Дераа, а затем долго бродили между кустами саа, собирая ее сладкие сочные ягоды. Мои спутники называли их «шерарским виноградом», снисходительно глядя на нашу прихоть.
Мы провели там два дня: было трудно расставаться с освежающей влагой прудов. Бакстон съездил со мною в форт, чтобы посмотреть на алтарь Диоклетиана и Максимиана, и собирался произнести слово в прославление короля Георга Пятого, но наше пребывание там было отравлено серыми мухами и окончательно испорчено несчастным случаем. Какой-то араб, стрелявший рыбу в большом пруду, уронил винтовку, и шальной пулей был убит наповал лейтенант шотландской кавалерии Рауэн. Мы похоронили его на меджабарском кладбище.
На третий день мы ехали мимо Аммари через Ешу, приближаясь к древней земле Тлайтуквату. Доехав до Хади, мы почувствовали себя дома и ускорили движение, совершив ночной бросок под пронзительные крики солдат «Сыты мы? Нет!» и «Живы мы? Да!», перекатывавшиеся эхом по длинным склонам мне вдогонку.
Случилось так, что мы заблудились между Хади и Баиром и до рассвета ехали по звездам (очередной привал для солдатского обеда был в Баире, потому что вчерашний рацион был исчерпан). Начавшийся день застал нас в густо заросшей деревьями долине, и это была, разумеется, долина Вади-Баир, но никогда в жизни я не смог бы сказать, были ли мы выше или ниже колодцев. Я признался в своей ошибке Бакстону и Маршаллу, и, пока мы колебались, случилось так, что на дороге показался один из наших давних союзников по Веджу Сагр ибн Шаалан, который и указал нам верную дорогу. Часом позже верблюжий корпус получил свой паек и разместился в своих старых палатках у колодцев, где предусмотрительный египетский доктор Салама, рассчитавший, что верблюжья кавалерия возвратится именно в этот день, заранее наполнил водопойные резервуары водой в количестве, достаточном для того, чтобы сразу напоить не меньше половины изнывавших от жажды верблюдов.
Я с солдатами решил отправиться в Абу-эль‑Лиссан на бронированных автомобилях, потому что Бакстон теперь уже был на безопасной территории, среди друзей и мог обойтись без моей помощи. Мы уселись в первую машину, быстро поехали по крутому склону к Джеферской равнине и промчались по ней со скоростью шестьдесят миль в час, поднимая тучи пыли, скрывшие от наших глаз второй броневик. Когда мы доехали до южной границы долины, второго броневика не было видно. Вероятно, его экипажу пришлось возиться с шинами. Решив подождать и удобно рассевшись на песке, мы всматривались в пестрые волны миража, качавшиеся над пустыней. Очертания их темного пара под бледным небом, становившимся все более голубым от горизонта к зениту, двенадцать раз в час меняли свою конфигурацию, и каждый раз нам казалось, что это ехали наши товарищи. Наконец вдали показалось черное пятно, за которым волочился длинный шлейф пронизанной солнечными лучами пыли.
Это был наш второй броневик, мчавшийся на большой скорости, рассекая дрожавшее марево знойного воздуха, который, закручиваясь, срывался с раскаленного металла башни броневика, – настолько горячей, что голая сталь обжигала обнаженные руки и колени экипажа, прижимавшиеся к стенкам при каждом крене громадной машины на неровностях иссушенного в порошок податливого грунта. Его покрывал плотный ковер пыли, ожидавшей часа, когда низовой осенний ветер поднимет ее в воздух и начнется пыльная буря.
Наш броневик стоял, глубоко увязнув шинами в пыли. Пока мы ждали вторую машину, солдаты плеснули бензин на песчаный холмик, подожгли его и сварили нам чай – армейский чай, полный листьев, плававших в воде из пруда, желтоватый от добавленного в него сгущенного молока, но приятный для наших пересохших глоток. Пока шло чаепитие, подъехали наши задержавшиеся товарищи и рассказали, что от жары и скорости, с которой они мчались по равнине, у них лопнули две камеры марки «Белдем». Мы напоили их своим горячим чаем. Отхлебывая чай небольшими глотками, они со смехом стирали со своих лиц пыль испачканными в машинном масле руками. Эта серая пыль, застрявшая в выгоревших бровях и ресницах и в каждой поре кожи лица, старила их, ее не было только там, где струйки пота проторили по покрасневшей коже бороздки с темными краями.
Солнце уже опускалось, а нам еще предстояло проехать пятьдесят миль. Выплеснув из кружек остатки чая с осадком, капли которого разлетелись, как шарики ртути, по пыльной поверхности, покрылись пылью и утонули в ее податливой серости, мы направились через разрушенную железную дорогу в Абу-эль‑Лиссан, где Джойс, Доуни и Янг сообщили нам последние новости. Все шло неплохо. Действительно, приготовления были закончены, и они были готовы разъехаться: Джойс – в Каир, чтобы побывать у дантиста, Доуни – в Ставку, чтобы сказать Алленби, что мы готовы выполнять его приказания.
Глава 106
Пришедший из Джидды пароход, на котором должен был уехать Джойс, доставил почту из Мекки. Фейсал развернул «Кинг Хусейн газетт» – газету короля Хусейна – и обнаружил в ней заявление короля о том, что неправомерно называть Джафара-пашу генералом, командующим арабской Северной армией, так как такого ранга не существовало. Действительно, в арабской армии не было ранга выше капитана, в каковом шейх Джафар, как и все другие, и исполнял свои обязанности!
Король Хусейн опубликовал свое заявление (не предупредив об этом Фейсала) после того, как прочитал о том, что Алленби наградил Джафара орденом. Сделал он это для того, чтобы досадить арабам северных городов, сирийским и месопотамским офицерам, которых презирал за их распущенность, а также опасаясь, что они добьются успехов. Король понимал, что они сражались не за его верховенство, а за свободу их собственных стран под их собственным управлением. У этого старого человека неконтролируемо росла жажда власти.
Приехав к Фейсалу, разгневанный Джафар подал в отставку. Его примеру последовали наши дивизионные офицеры со своими штабами, командиры полков и батальонов. Я просил их не обращать внимания на чудачества семидесятилетнего старика, отрезанного в Мекке от всего мира, чье величие создали они сами. Фейсал отказался принять их отставки, подчеркнув, что их назначения (поскольку его отец не утверждал их в должностях) исходило именно от него, Фейсала, и что заявление короля дискредитировало только его самого, и никого другого.
Исходя из такого понимания ситуации, Фейсал телеграфировал в Мекку и вскоре получил ответную телеграмму, в которой король назвал его предателем и объявил вне закона. Он ответил депешей, в которой слагал с себя командование акабским фронтом. Его преемником Хусейн назначил Зейда. Зейд сразу же отказался от этого назначения. Шифрованные послания Хусейна пылали гневом, и вся военная жизнь в Акабе внезапно остановилась.
Перед отплытием парохода Доуни позвонил мне из Акабы по телефону и печально спросил, значит ли это, что вся надежда рухнула. Я ответил, что все может быть, все зависит от случайности, но что, возможно, мы выдержим это испытание.
Перед нами было три пути. Первый – оказать давление на Хусейна, чтобы заставить его отозвать свое решение. Второе – продолжать действовать по-прежнему, игнорируя решение короля. Третье – официально объявить о независимости Фейсала от его отца. Как среди англичан, так и среди арабов у каждого подхода были свои сторонники. Мы послали Алленби телеграмму с просьбой загладить инцидент. Хусейн был упрям и коварен, и могли уйти многие недели на то, чтобы вынудить его перестать ставить палки в колеса и признать свою ошибку. В нормальных условиях мы могли бы подождать эти несколько недель, но в настоящее время дело осложнялось тем, что через три дня должна была начаться, если ей вообще было суждено состояться, наша экспедиция в Дераа. Мы должны были изыскать какие-то способы продолжения войны, пока Египет искал бы решения вопроса.
Первым делом я должен был послать срочное письмо Нури Шаалану о том, что не смогу встретиться с ним на собрании его племен в Кафе, но с первого дня новолуния буду к его услугам в Азраке. Это была досадная необходимость, потому что Нури мог заподозрить меня в перемене позиции и не приехать на встречу, а без племени руалла половина нашего потенциала и эффективности наших действий под Дераа шестнадцатого сентября была бы утрачена. Однако нам пришлось рискнуть этой менее значительной потерей, поскольку без Фейсала, регулярных войск и орудий Пизани экспедиция эта просто не состоялась бы, и поэтому я должен был ждать в Абу-эль‑Лиссане.
Другой моей обязанностью было отправить караваны из Азрака – грузы, продовольствие, бензин, боеприпасы. Янг готовил все это, как всегда бескорыстно используя любую возможность. Он сам был для себя главным препятствием, но не было такого человека, который мог бы ему в чем-то помешать. Я никогда не забывал сияющего лица Нури Саида, когда он после совместного совещания обратился к группе арабских офицеров со вселявшими бодрость словами: «Ничего, ребята, он говорит с англичанами так же, как с нами!» Теперь он видел, что выступал каждый эшелон – хоть и не вовремя, но с опозданием всего лишь на один день, под командованием назначенных арабских офицеров, согласно плану. Нашим принципом было отдавать приказания арабам исключительно через их собственных начальников, чтобы не допускать прецедентов неповиновения или превращения их в стадо овец.
Третьей моей задачей было противодействовать бунтарским настроениям среди солдат. Они наслушались ложных слухов о кризисе в высших слоях командования. В частности, возникло какое-то недоразумение между артиллеристами и их офицерами, и солдаты развернули орудия на офицерские палатки. Однако начальник артиллерии Расим опередил их, сложив важные части орудийных затворов пирамидой в своей палатке. Я воспользовался этим, чтобы поговорить с солдатами. Поначалу чувствовалась напряженность, но в конце концов из простого любопытства они заговорили со мной более откровенно, до этого же момента я был для них просто наполовину бедуинским англичанином.
Я объяснил им, что раздоры среди высшего командования были всего лишь бурей в стакане воды, и это их развеселило. Их мысли были обращены к Дамаску, а не к Мекке, и они не признавали ничего, кроме своей армии. Они были напуганы слухом о том, что Фейсал якобы дезертировал, поскольку он не показывался им уже несколько дней. Я пообещал немедленно представить им Фейсала. Когда он вместе с Зейдом проехал перед строем на своем автомобиле, по приказанию Болса специально для шерифа окрашенном в зеленый цвет, глаза Фейсала убедили солдат в том, что они заблуждались.
Моим четвертым делом было отправление войск в назначенный день в Азрак. Для этого пришлось восстановить уверенность солдат в верности офицеров. Нури Саид, как и каждый солдат, был преисполнен готовности использовать открывавшиеся перед ним возможности. Солдаты с готовностью соглашались отправиться в такую даль, как Азрак, в ожидании извинения Хусейна. Если бы этого удовлетворения не было получено, они могли бы вернуться или же отказаться от своих обязательств, если же результат будет положительным, в чем я заверял Нури Саида, незаслуженные упреки в адрес Северной армии покроют щеки старика краской стыда. Мы объяснили рядовому составу, что решение таких крупных проблем, как продовольствие и жалованье, полностью зависело от сохранения организации. Солдаты уступили, и отдельные колонны пехоты на верблюдах, пулеметчиков, египетских саперов, артиллеристов Пизани выступили в поход по определенным для них маршрутам в соответствии с обычной практикой Стирлинга и Янга, всего на два дня позднее установленного срока.
Последней моей обязанностью было восстановление верховенства Фейсала. Без него попытки добиться сколько-нибудь серьезных результатов между Дераа и Дамаском были бы тщетными. Мы могли бы начать наступление на Дераа, чего, собственно, и ожидал от нас Алленби, однако захват Дамаска – чего ожидал от арабов я и что было причиной моего присоединения к ним на поле войны, перенесенных мною тысячи страданий и растраты моих умственных и физических сил – зависел от присутствия с нами на передовой линии фронта Фейсала, не обремененного чисто военными обязанностями, но готового принять те политические ценности, которые будут завоеваны для него ценою нашей плоти и крови. В конечном счете Фейсал согласился стать под мою команду.
Что же касается извинений из Мекки, то Алленби с Уилсоном делали все, что могли, перегружая телеграфные и телефонные линии. Если бы их усилия ни к чему не привели, мои действия должны были бы состоять в обещании Фейсалу прямой поддержки британского правительства и в обеспечении ему вступления в Дамаск в качестве суверенного правителя. Это было возможно, но я хотел избежать такого развития событий, считая, что это произойдет только в случае крайней необходимости. До сих пор восставшие арабы делали историю своей страны чисто, и я не хотел, чтобы наша авантюра перешла в жалкое состояние раскола накануне общей победы и последующего мира.
Король Хусейн вел себя как ни в чем не бывало, многословно возражая, манипулируя бесконечными околичностями, выказывая непонимание серьезного влияния своего вмешательства в дела Северной армии. Мы посылали ему простые объяснения, на которые получали оскорбительные и весьма туманные по содержанию ответы. Его телеграммы шли через Египет, а радиограммы принимали наши операторы в Акабе, откуда их на автомобилях пересылали мне для передачи Фейсалу. Арабские шифры были простыми, и я делал нежелательные куски этих депеш совершенно бессмысленными путем перестановки цифр шифра перед тем, как вручить их Фейсалу. Таким несложным приемом я избегал излишнего усложнения обстановки в его окружении.
Эта игра продолжалась несколько дней. Мекка никогда не дублировала депеши, о непонятности которых туда сообщалось, а вместо этого телеграфировала новый вариант, тон которого с каждым разом смягчался в сравнении с резкостью первого послания. Наконец пришло некое длинное послание, первая половина которого содержала невнятное извинение, а вторая была повторением оскорблений в новой форме. Я отрезал хвост этой телеграммы и, пометив начало словами «весьма срочно», отнес ее в палатку Фейсала, где он сидел, окруженный офицерами своего штаба в полном составе.
Его секретарь поработал над депешей и вручил расшифрованный текст Фейсалу. Мои намеки возбудили интерес присутствовавших, и, пока он читал депешу, все глаза были устремлены на него. Удивленный Фейсал недоуменно посмотрел на меня, потому что смиренные слова шифровки были совершенно несовместимы со склочным упрямством его отца. Потом он повернулся кругом, прочел вслух извинение Хусейна и, закончив чтение дрогнувшим голосом, проговорил:
– Телеграф спас нашу честь.
Разразился хор восторженных голосов, и, воспользовавшись этим, Фейсал прошептал мне на ухо:
– Я имею в виду честь почти каждого из нас.
Это было сказано так очаровательно, что я рассмеялся и скромно возразил:
– Не могу понять, что вы имеете в виду.
– Я пожелал служить во время этого последнего марша под вашим началом, почему вы считаете, что этого недостаточно? – вопросом ответил Фейсал.
– Потому что это не соответствовало бы вашей чести.
– Вы всегда предпочитаете своей чести мою, – пробормотал он и энергично, почти прыжком, поднялся на ноги со словами: – Теперь, господа, помолимся Аллаху и за работу.
Мы за три часа составили графики движения и выработали инструкции для наших преемников здесь, в Абу-эль‑Лиссане, обозначив область их деятельности и обязанности. Я ушел к себе. Джойс только что возвратился к нам из Египта, и Фейсал пообещал поехать вместе с ним и с Маршаллом в Азрак, чтобы присоединиться ко мне не позднее двенадцатого числа. Весь лагерь гудел от восторга, когда я влез в машину Роллса и поехал на север, надеясь вовремя догнать отряды племени руалла под командованием Нури Шаалана перед наступлением на Дераа.
Книга 10 Строительство завершено
Главы со 107‑й по 122‑ю. Наши мобильные силы, в состав которых входили бронеавтомобили, приданные нам аэропланы, арабские регулярные войска, бедуинские формирования, сосредоточивались в Азраке с целью перерезать все три железные дороги, отходившие от Дераа. Южную линию мы перерезали близ Мафрака, северную – под Араром, западную – близ Мезериба. Мы обошли Дераа и, несмотря на авиационные налеты, соединились в пустыне.
На следующий день начал наступление Алленби, за несколько часов наголову разбивший турецкие армии.
Меня доставили аэропланом в Палестину, где я получил приказы, связанные со следующей фазой наступления на север.
Чтобы ускорить уход противника из Дераа, мы подошли к городу с тыла. К нам присоединился генерал Бэрроу, вместе с которым мы продолжали продвигаться к Кисве, где соединились с австралийским кавалерийским корпусом. Наши объединенные силы вошли в Дамаск, не встретив сопротивления. В городе произошло некоторое замешательство. Мы постарались успокоить горожан. Все трудности устранил прибывший Алленби, после чего он разрешил мне уехать.
Глава 107
Было неизъяснимым удовольствием оставить за спиной густую пелену туманов. Двигаясь дальше вместе, Уинтертон, Насир и я обменялись выражениями признательности друг другу. Лорд Уинтертон, опытный офицер из корпуса верблюжьей кавалерии Бакстона, был последним прибывшим к нам коллегой. На шерифа Насира, который командовал ударными частями арабской армии под Мединой, мы получили также и полевое инженерное обеспечение. Он заслуживал чести участвовать в походе на Дамаск как отличившийся в сражениях в Медине, Ведже, Акабе, Тафилехе и во многих других.
Старательный фордик упорно бороздил пыль далеко за нами, а наш великолепный автомобиль буквально проглатывал знакомые мили. Я когда-то гордился тем, что доехал от Азрака до Акабы за три дня, теперь же мы проделали этот путь за два дня и отлично спали по ночам в этом мрачном комфорте, на ходу, приятно расположившись в «роллс-ройсах» как великие военные деятели.
Мы еще раз подумали о том, какой легкой была военная жизнь высокопоставленных военных. Изнеженность тела и неисчерпаемые деньги помогали им сосредоточиться на кабинетной работе, тогда как наши измученные от усталости тела укладывались где попало, чтобы в оцепенении уснуть хоть на час на рассвете или на закате, поскольку в это время суток продолжать движение было нежелательно. Много дней мы проводили в седле по двадцать два из двадцати четырех часов в сутки, поочередно становясь во главе колонны, чтобы вести ее через мрак пустыни, тогда как остальные в полузабытьи клевали носом, полностью положившись на чутье своих верблюдов.
Это действительно было не более чем полузабытье, потому что даже при самом глубоком сне в этих обстоятельствах нога прижималась к плечу верблюда, чтобы поддерживать его, так сказать, крейсерскую скорость, и всадник немедленно просыпался при малейшем нарушении равновесия, когда верблюд просто оступался или едва заметно отклонялся от курса. Нас поливали дожди, засыпали снега, всей своей палящей силой испепеляло солнце, у нас не хватало еды, воды, и над нами постоянно висела угроза нападения турок или же арабских разбойников. И все же эти изнурительные месяцы пребывания среди бедуинских племен позволяли мне выстраивать свой план в безопасности, которая новичкам не могла не казаться иллюзией безумца, в действительности же была не более чем точное знание всего того, что меня окружало.
Теперь пустыню назвать нормальной было нельзя. Она буквально кишела людьми. Мы постоянно находились у них на глазах. Взгляд наш не отдыхал от зрелища полупризрачных караванов солдат и бедуинов на верблюдах, бесконечных вьюков, медленно двигавшихся на север по бескрайней Джеферской равнине. С удовлетворением отмечая это размеренное движение, которое было добрым знаком сосредоточения в Азраке точно в намеченный срок, мы обогнали колонну. Мой превосходный водитель Грин однажды разогнал машину до скорости шестьдесят семь миль в час. У полузадохнувшегося в грузовом отсеке Насира едва хватало сил махать рукой через фарлонг каждому из друзей, которых мы обгоняли.
В Баире мы услышали от встревоженных воинов племени бени сахр, что накануне турки совершили неожиданный бросок из Хесы в Тафилех. Мифлех решил, что я сошел с ума или просто был сильно навеселе, когда я откровенно посмеялся этой новости, потому что, произойди это событие четырьмя днями раньше, это задержало бы азракскую экспедицию, но теперь, когда мы уже выступили, противник мог бы взять Абу-эль‑Лиссан, Гувейру да и саму Акабу – и с богом! Запущенные нами и пугавшие турок разговоры о продвижении на Амман заставили противника выступить для противодействия нашему мнимому удару. Каждый солдат, отправленный ими на юг, сокращал численность контингента, которому действительно предстояло схватиться с нами, не на одного, а на десятки человек.
В Азраке мы обнаружили нескольких слуг Нури Шаалана и автомобиль «кроссли» с офицером военно-воздушных сил, летчиком, а также некоторое количество запасных частей и брезентовый ангар на две машины, приданные нам для прикрытия сосредоточения. Первую ночь мы провели на аэродроме и были страшно наказаны за это. Подлые, покрытые только что не броневым панцирем верблюжьи слепни, кусавшиеся, как шершни, облепили все открытые части наших тел и держались там до самого захода солнца, после чего наступило благословенное избавление, потому что холодным вечером зуд от укусов затихал. Но тут изменилось направление ветра, и на нас обрушились тучи забивавшей глаза соленой пыли, не унимавшейся целых три часа. Мы лежали, натянув на головы одеяла, но уснуть так и не смогли. Каждые полчаса приходилось стряхивать наметенный песок, грозивший похоронить нас навеки. В полночь ветер прекратился. Мы выбрались из своих пропитанных потом гнезд и беспечно приготовились поспать, когда на нас накатилась туча мерзко пищавших москитов, с которыми нам пришлось сражаться до рассвета.
На рассвете мы перенесли лагерь на гребень Меджаберского кряжа, милей западнее воды и двумястами футами выше болот, где оказались открытыми всем ветрам. Немного отдохнув, подняли туда же ангар, а потом искупались в серебристой воде, раздевшись у сверкавших на солнце прудов, жемчужные откосы и дно которых отражали небо, вызывая какое-то необычное, лунное сияние. «Восхитительно!» – воскликнул я, бултыхнувшись в воду и отплывая от берега. «Но что хорошего торчать в воде?» – спросил Уинтертон. Но тут, как бы отвечая на его вопрос, его больно укусил слепень, и он прыгнул в воду вслед за мной. Мы поплавали, поминутно смачивая головы, но слепни были, видно, слишком голодны, чтобы бояться воды, и уже через пять минут мы выскочили из пруда и молниеносно оделись, не обращая внимания на кровь, сочившуюся из двух десятков ранок от укусов злых насекомых.
Насир стоял на берегу и смеялся над нами. Потом мы вместе отправились к форту, чтобы провести остаток дня там. В старой угловой башне Али ибн эль-Хусейна, единственном в пустыне месте с крышей, было прохладно и все дышало покоем. Ветер перебирал листья росших снаружи пальм, отвечавших ему холодным шелестом: это были неухоженные пальмы, выросшие слишком далеко на севере, чтобы от них можно было ожидать хорошего урожая фиников, но у них были толстые стволы с низкими ветвями, отбрасывавшими приятную тень. Под ними на своем ковре в полном покое сидел Насир. В теплом воздухе волнами поднимался серый дым от его почти докуренной сигареты, то пропадая, то возникая снова на фоне солнечных пятен, светлевших между листьями. «Я счастлив», – проговорил он. Мы все были счастливы.
Во второй половине дня прибыл бронеавтомобиль, пополнив тем самым наши оборонительные средства, хотя возможность появления противника была минимальной. В районе между нами и железной дорогой жили три племени. В Дераа было всего сорок кавалеристов, а в Аммане и вовсе ни одного. Таким образом, турки пока не имели сведений о нас. Один из их аэропланов около девяти часов утра совершил поверхностный облет местности и улетел, вероятно так нас и не увидев.
Наш лагерь на овеваемой всеми ветрами вершине обеспечивал широкий обзор для наблюдения за дорогами Дераа и Аммана. Днем мы, двенадцать англичан, Насир и его раб, лентяйничали, бродили взад и вперед, купаясь в лучах заходившего солнца, осматривали достопримечательности, думали, а ночью с комфортом спали или, я бы сказал точнее, радовались драгоценной противоположности между друзьями, обретенными в Абу-эль‑Лиссане, и противником, встреча с которым ожидалась в следующем месяце.
Эта драгоценность, как могло бы показаться, была отчасти во мне самом, потому что в этом походе на Дамаск (таком, каким он уже представлялся нашему воображению) изменилось мое нормальное равновесие. Я почувствовал за собой упругую силу арабского энтузиазма. Многолетнее проповедование достигло высшей точки, и объединившаяся страна устремилась к своей исторической столице. Будучи уверен в том, что этого оружия, закаленного мною самим, было совершенно достаточно для достижения моей цели, я, похоже, забыл об английских компаньонах, державшихся в стороне от моей идеи, в тени представления об обыкновенности этой войны. Мне не удалось сделать их партнерами моей собственной убежденности.
Много позже я узнал, что Уинтертон каждый день вставал с рассветом и зорко всматривался в горизонт, опасаясь, как бы моя беспечность не стоила нам внезапного сюрприза. И в Умтайе, и в Шейх-Сааде англичане много дней думали, что наше предприятие безнадежно. В действительности же я понимал (и, разумеется, говорил), что мы, как никто другой, находимся в безопасности в этом воюющем мире. Арабы были преисполнены такой гордости, что я не видел ни малейших признаков того, чтобы они сомневались в реальности моих планов.
Эти планы сводились к обману противника угрозой наступления на Амман и к реальному отрезанию железной дороги в Дераа. Мы вряд ли пошли бы дальше этого, потому что я давно привык, изучая доступные альтернативы, принимать решения поэтапно.
Публика часто верила генералам потому, что видела лишь приказы и результат. Даже Фош говорил (до того, как стал командовать войсками), что сражения выигрывают генералы, но, по правде говоря, никто из самих генералов так не думал. Сирийская кампания сентября 1918 года была с научной точки зрения, возможно, самой совершенной, так как разум сделал в ней больше, чем сила. Весь мир, и особенно те, кто служил с ними, выдали кредит уверенности в победе Алленби и Бартоломью, но эта пара никогда не видела данную проблему в свете наших представлений. Мы-то знали, к чему приводили их недостаточно продуманные идеи в применении на практике и как их люди часто их подводили, сами того не подозревая.
Фактом нашего вступления в Азрак первая часть нашего плана – дезинформация – была реализована. Мы направили наших «кавалеристов св. Георгия» – тысячу золотых соверенов – племени бени сахр, чтобы скупить весь ячмень с их токов, и просили бедуинов никому ничего не говорить об этом, так как он требовался для наших верблюдов и для животных наших британских союзников всего на две недели. Диаб из Тафилеха, этот юный полудурок, мгновенно пустил в ход сплетню об этом, которая сразу же докатилась до Керака.
Кроме того, Фейсал вызвал в Баир резервистов из племени зебн для прохождения службы в армии, а Хорнби, теперь (пожалуй, несколько преждевременно) носивший арабскую одежду, активно готовился к большому броску на Мадебу. Согласно его плану, операция должна была начаться около девятнадцатого числа, когда он услышал, что Алленби уже выступил. Надежды Хорнби были связаны с Иерихоном, так что в случае нашей неудачи с Дераа наши силы могли бы вернуться и подкрепить его действия, и это был бы уже не обман, а старая вторая струна нашего лука. Однако турки сломали этот достаточно кривой лук своим продвижением на Тафилех, и Хорнби пришлось защищать от них Шобек.
Вторую часть нашего плана – Дераа – нам пришлось планировать как реальное нападение. В качестве предварительной акции мы решили перерезать железнодорожную линию близ Аммана, чтобы предотвратить таким образом укрепление Аммана силами из Дераа и поддержать его уверенность в том, что наш обманный маневр против него является реальной операцией.
Мне казалось, что эта предварительная акция (реальное осуществление разрушения предполагалось возложить на египтян) могла быть проведена племенем гуркас: использование для этой цели его отряда позволило бы не отвлекать главные силы от выполнения основной задачи.
Этой основной задачей было разрушение железнодорожной линии в Хауране и недопущение ее восстановления в течение по меньшей мере одной недели. Представлялись возможными три пути: первый – марш на север от Дераа в направлении Дамасской железной дороги, подобно моему зимнему рейду с Талалем, и разрушение пути с последующим переходом к Ярмукской железной дороге, второй – марш на юг от Дераа к Ярмуку, как это было в ноябре 1917 года с участием Али ибн эль-Хусейна, третий – прямой бросок на город Дераа.
Третий план мог быть принят только в том случае, если бы военно-воздушные силы пообещали провести такую мощную бомбежку станции Дераа, чтобы результат был равноценен артиллерийскому обстрелу и позволил нам пойти на риск штурма ее нашими малыми силами, что надеялся сделать Селмонд. Но это зависело от того, сколько он своевременно получил бы или сосредоточил у себя тяжелых машин. Доуни обещал прилететь к нам сюда одиннадцатого сентября. До его приезда мы должны были относиться одинаково ко всем трем планам. Из числа ожидавшегося подкрепления первыми прибыли мои телохранители, прискакавшие через Вади-Сирхан девятого сентября, – счастливые, более тучные, чем их жирные верблюды, отдохнувшие и довольные после целого месяца праздного безделья в лагере племени руалла. Они сообщили о почти полной готовности Нури и о его решимости присоединиться к нам. Их расшевелила заразительность энтузиазма нового племени, и нас обрадовал их боевой дух.
Десятого числа из Акабы прилетели оба аэроплана. Их пилоты Мерфи и Джунор здорово расправлялись со слепнями, кружившими в воздухе над обоими парнями в полном соку. Одиннадцатого числа прибыли другие броневики, с Джойсом и Стирлингом, но без Фейсала. Маршалл остался, чтобы сопровождать его на следующий день. Все всегда шло хорошо там, где всем управлял Маршалл, толковый, наделенный тонким чувством юмора человек, не столько упрямый, сколько настойчивый. Приехали Янг, Пик, Скотт-Хиггинс, был привезен и багаж. Азрак становился густонаселенным, и его озера снова огласились криками купавшихся. В прозрачную воду ныряли худощавые и упитанные, коричневые, покрытые медным загаром и совершенно белые тела.
Одиннадцатого числа прилетел аэроплан из Палестины. К сожалению, Доуни опять заболел, а новичка – штабного офицера, который занял его место, – сильно укачало в полете, и он забыл в аэроплане бумаги, которые должен был передать нам. Причиной этих неприятностей были самомнение и железная уверенность в себе, а также тот шок, который он испытал, убедившись в нашей полной беспечности здесь, в пустыне, поскольку у нас не было ни полевого караула, ни постов наблюдения, ни связистов, ни часовых, ни телефонов, ни видимых резервов, ни линии обороны, ни укрытий и баз.
Он просто забыл сообщить нам важнейшую новость: оказывается, шестого числа Алленби в новом приливе вдохновения заявил Бартоломью: «Стоит ли заниматься Мессудьехом? Пусть кавалерия отправляется прямо в Афулех и в Назарет». Таким образом, весь план изменился, и поставленная ранее задача сменилась громадным неопределенным наступлением. Нам об этом ничего не сообщили, но зато из разговора с пилотом, которого информировал Селмонд, мы получили точное представление о ресурсах бомбардировщиков. Бомб у них было меньше, чем нам требовалось только для Дераа, поэтому мы попросили провести лишь заградительную бомбежку станции, чтобы мы могли обойти ее с севера и убедиться в разрушении Дамасской линии железной дороги. На следующий день приехал Фейсал, вслед за которым прибыла целая армия: стремительный, безупречно одетый Нури Саид, артиллерист Джемиль, похожие на уличных торговцев алжирцы Пизани и всякие другие компоненты обеспечения нашего успеха по упоминавшемуся выше принципу «три солдата и мальчик». Серые мухи могли теперь вдоволь насосаться крови двух тысяч верблюдов, оставив в покое Джунора и его механиков, которых они уже наполовину высосали.
После полудня появился Нури Шаалан с Традом, Халидом, Фарисом, Дурзи и Хаффаджи, приехали и Ауда абу Тайи с Мухаммедом эль-Дейланом, а также Фахд и Ахдуб, вожди племени зебн во главе с Ибн Бани, вождем племени серахин, и Ибн Джени от сердие. Маджид ибн Султан из Адвада, что близ Сальта, приехал, чтобы узнать правду в отношении нашего нападения на Амман. Позднее, уже вечером, с севера донеслись звуки перестрелки, и галопом примчался мой старый товарищ Талаль эль-Харейдин с четырьмя или пятью десятками всадников-крестьян. Его румяное лицо сияло радостью от нашего такого долгожданного прибытия. Эту компанию дополнили друзы и горожане-сирийцы Исавьех и Хаварнех. И даже стал поступать непрерывными караванами ячмень на случай нашего возвращения, если операция потерпит крах (мы не часто подчеркивали такую возможность). Все выглядели крепкими и здоровыми. За исключением меня. Эта толпа разрушила мою очарованность Азраком, я уехал в дальний конец долины Айн-эль‑Эссаду и весь день пролежал там на своем старом ложе под тамариском, в покрытых пылью зеленых ветвях которого ветер напевал такую же песню, какую можно было бы услышать в гуще листвы английских деревьев. Это говорило мне о том, что я смертельно устал от этих арабов, жалкого воплощения семитов, достигавших недоступные для нас высоты и глубины, которые доступны были лишь для нашего зрения. Они реализовывали наш абсолют в своей неограниченной способности к добру и злу, и я в течение двух лет успешно притворялся их вожаком и верным попутчиком!
В тот день ко мне пришло окончательное понимание того, что моему терпению в отношении навязанной мне ложной позиции пришел конец. Еще неделя, две, может быть, три, и я буду настаивать на отставке. Моя нервная система была окончательно разрушена.
Тем временем Джойс взял на себя ответственность, которой угрожало опасностью мое дезертирство. По его приказу Пик с египетским корпусом верблюжьей кавалерии, в данном случае с отрядом саперов, Скотт-Хиггинс со своими боевиками из племени гуркас и с двумя бронеавтомобилями прикрытия отправились в поход с задачей разрушения железной дороги под Ифдейном.
Согласно этому плану, Скотт-Хиггинс должен был с наступлением темноты ворваться в блокгауз со своими ловкими индусами – надо сказать, ловкими только в пешем строю, потому что на верблюдах каждый из них был мешок мешком. После этого Пик приступал к своим действиям: ему нужно было до рассвета взорвать путь. Броневикам отводилась роль прикрытия их отхода утром, по равнине, на восток, после чего наш основной отряд должен был совершить марш от Азрака до Умтайи – большого, крупного хранилища дождевой воды в пятнадцати милях ниже Дераа и нашей передовой базы. Мы предоставили им проводников из племени руалла и проводили с надеждой на успешное выполнение этой предварительной задачи.
Глава 108
Едва забрезжил рассвет, наш караван отправился в путь. В его составе была тысяча человек из Абу-эль‑Лиссана и триста кочевников Нури Шаалана. В его распоряжении были также две тысячи всадников на верблюдах. Мы просили его держать их в Вади-Сирхане. Представлялось неразумным до решающего дня вести такое количество внушавших беспокойство бедуинов через деревни Хаурана. Конники были шейхами или слугами шейхов, самостоятельными и поддающимися контролю людьми.
Дела с Нури и Фейсалом задержали меня на целый день в Азраке, но Джойс оставил мне ремонтную летучку под названием «Голубой туман», на которой я утром следующего дня догнал армию, завтракавшую среди густо поросших травой холмов Джиаан-эль‑Хунны. Верблюды, радуясь тому, что вырвались из лишенного растительности Азрака, набивали свои желудки самым любимым их кормом.
У Джойса были плохие новости. Возвратившийся Пик доложил о провале попытки доехать до железнодорожной линии из-за волнений в арабских лагерях, соседствовавших с указанным местом разрушения дороги. У нас в запасе был вариант выведения из строя Амманской железной дороги, и эта задержка нарушала наши планы. Я вышел из автомобиля, взял подходящее количество пироксилина и взгромоздился на верблюда, чтобы обогнать колонну. Другие пошли в обход жестких лавовых языков, протянувшихся в западном направлении к железной дороге, я же с агейлами и другими опытными всадниками поехал напрямик, по разбойничьей тропе к равнине, подступавшей к разрушенному Ум-эль‑Джемалю.
Долго размышляя о разрушении Аммана, я задавался вопросом о том, какое решение было бы самым быстрым и лучшим, и загадка этих руин прибавила мне заботы. Представлялась очевидной тупость правителей этих когда-то римских приграничных городов – Ум-эль‑Джемаля, Ум-эль‑Сураба, Умтайи. Их ни с чем не сообразные здания, возведенные в пустынной котловине, свидетельствовали о равнодушии строителей, о почти вульгарном утверждении права человека (римского права!) жить неизменной жизнью в любом его владении. Итальянизация зданий (только для того, чтобы можно было строить их за счет обложения налогом более покорных провинций) здесь, на краю света, говорила о прозаической слепоте к «вненаучности» политики. Дом, который на столько лет пережил цель его строителя, был слишком тривиальной реликвией, чтобы почитать ум, породивший его конструкцию.
Ум-эль‑Джемаль казался агрессивным и вызывающим, а проходившая за ним железная дорога – такой скучно-девственной, что я чуть не прозевал воздушный бой между Мерфи в нашем «бристоль-файтере» и «спаркой» противника. «Бристоль» бешено поливал огнем турецкий истребитель, пока тот не упал, объятый пламенем. Наша армия с восхищением смотрела на эту схватку, но Мерфи, вернувшийся со слишком большими повреждениями, чтобы машину можно было отремонтировать в Азраке, утром следующего дня улетел ремонтироваться в Палестину. Таким образом, наши и без того хилые военно-воздушные силы свелись к BE‑12, настолько устаревшему, что вести бой на нем было невозможно и он едва годился для воздушной разведки. В этом мы убедились в тот же день. Так или иначе, мы, как и вся армия, радовались победе нашего летчика.
Мы подошли к Умтайе перед самым заходом солнца. Отряды отставали от нас на пять или шесть миль, поэтому, как только наши верблюды напились воды, мы двинулись к железной дороге, проходившей под горным склоном в четырех милях к западу от нас, думая лишь о том, как ее с ходу разрушить. Клубы пыли позволили нам подойти близко к линии, не вызвав тревоги у противника, и мы с радостью обнаружили, что туда же могли подойти и бронеавтомобили. Прямо перед нами стояли два отличных моста.
Результаты рекогносцировки позволили мне принять решение о возвращении сюда следующим утром с броневиками и с большим количеством пироксилина, чтобы взорвать более крупный из двух – четырехпролетный мост. Его разрушение задало бы туркам тяжелую работу на несколько дней и освободило бы нас от заботы об Аммане на все время нашего первого рейда на Дераа. Таким образом, цель сорвавшейся диверсии Пика была бы достигнута. Это было приятное открытие, и мы в сгущавшихся сумерках отправились в обратный путь, разделившись на четыре группы, чтобы найти самую лучшую дорогу для броневиков. Когда мы поднимались на последний отрог, представлявший собой непрерывный водораздел, полностью скрывавший Умтайю от железной дороги и от возможных там наблюдателей, свежий северо-восточный ветер обдувал наши лица теплым ароматом и пылью, поднятой на высоте десяти тысяч футов. С гребня отрога развалины выглядели настолько поразительно непохожими на то, как выглядели за три часа до этого, что мы пооткрывали рты от изумления. Низина празднично сверкала, как целая галактика крошечных звезд – загоравшихся вечерних костров, мерцавших отражениями пламени в струях дыма. Люди у костров пекли хлеб или варили кофе, другие вели к воде крикливых верблюдов или уводили их от водопоя.
Я приехал в другой, лежавший во мраке британский лагерь и долго сидел там с Джойсом, Уинтертоном и Янгом, объясняя им, что́ нам предстоит первым делом сделать утром. Рядом с нами лежали и курили британские солдаты, спокойно пошедшие на риск этой экспедиции, подчинившись нашему приказу. В этом не было ничего особенного, это считалось проявлением нашего национального характера, точно так, как беспорядочная, насмешливая болтовня – проявлением характера арабов.
Утром, пока солдаты еще завтракали, размораживая под лучами солнца схваченные предрассветным холодом мускулы, мы объясняли собравшимся на совет арабским начальникам принципы взаимодействия с броневиками. Было определено, что два бронеавтомобиля подъедут к мосту и атакуют его, тогда как главная часть отряда продолжит марш на Тель-Арар вдоль Дамасской железной дороги, в четырех милях севернее Дераа. Они должны будут взять тамошний пост, контролирующий линию, на рассвете следующего дня, семнадцатого сентября. Мы вместе с броневиками за это время покончим с этим мостом и присоединимся к ним до начала их действий.
Около двух часов пополудни, когда мы ехали к железной дороге, над нами с раскатистым гулом пролетела целая туча наших бомбовозов, совершавших свой первый налет на Дераа. До сих пор этот город специально не подвергался нападениям с воздуха, поэтому ущерб, нанесенный непривычному, незащищенному и невооруженному гарнизону, был весьма значительным. Моральное состояние людей пострадало не меньше, чем железнодорожное сообщение, и пока наше стремительное нападение с севера не заставило их обратить внимание на нас, все их силы были брошены на рытье подземных бомбоубежищ.
Мы мчались по травяным лужайкам, между грудами камней, по полям, усеянным крупными валунами, в своих двух машинах техпомощи и двух броневиках и остановились за последним кряжем, со стороны, обращенной прямо к нашей цели. У южного конца моста стоял каменный блокгауз.
Мы решили оставить здесь, в укрытии, машины техпомощи. Я со ста пятьюдесятью фунтами пироксилина, снабженного взрывателем и готового к применению, пересел в бронеавтомобиль с намерением, не прибегая к оружию, проехать по долине до моста. Его арки, под которыми мы укроемся от огня со стороны поста, позволят мне заложить подрывные заряды. Тем временем другой активно действующий броневик завяжет ближний бой с блокгаузом, прикрывая мои действия.
Оба броневика тронулись одновременно. Заметив нас, удивленные турки, которых было в блокгаузе семь или восемь человек, повыскакивали из своих окопов и с винтовками наперевес открытым строем пошли на нас, движимые то ли паникой, то ли непониманием обстановки, то ли нечеловечески безумной храбростью. Через несколько минут второй броневик вступил с ними в бой. Тогда рядом с мостом появились еще четыре турка, открывшие по нам огонь. Наши пулеметчики разозлились и дали короткую очередь. Один турок упал, второй был убит, двое других отбежали в сторону, но, немного подумав, вернулись, видно решив, что так будет лучше, и стали подавать нам дружеские знаки руками. Мы забрали их винтовки и отправили по долине в сторону машин техпомощи, водители которых внимательно следили за нашими действиями с гребня кряжа. В этот же момент сдался блокгауз. Мы были очень довольны тем, что удалось захватить мост и примыкающий к нему участок пути без потерь и всего за пять минут.
Джойс подъехал на своей машине техпомощи с дополнительным количеством пироксилина, и мы быстро занялись мостом, этим весьма внушительным сооружением длиной в восемьдесят футов и высотой в пятнадцать футов, удостоенным сияющей доски из белого мрамора с именем и титулами султана Абдель Хамида. В дренажные отверстия надсводной части мы заложили зигзагом шесть небольших зарядов, и согласно строгому научному расчету все пролеты были разрушены. Это разрушение являлось примером тончайшего расчета, так как каркас моста остался неповрежденным, но сдвинутым с места с нарушением равновесия, и противнику, прежде чем он попытается восстановить мост, придется сначала устранить смещение, а это сделать было очень непросто.
Когда мы закончили свою работу, поднятые по тревоге патрули противника находились уже так близко, что нам пришлось в срочном порядке удалиться. Нескольких пленных, которые, по нашему мнению, могли представлять ценность для нашей разведки, мы усадили поверх груза и отправились обратно. К сожалению, мы, проявив беспечность под впечатлением достигнутого успеха, поехали слишком быстро, и при переезде вброд через первый же ручей подо мной раздался треск. Одна сторона кузова всей тяжестью груза опустилась на шину заднего колеса, и машина встала. Передний кронштейн первой задней рессоры пробил пол кузова, и о ремонте в полевых условиях не могло быть и речи. Мы были в отчаянии, потому что отъехали от железной дороги всего на три сотни ярдов и теперь теряли машину, а противник мог оказаться здесь уже через десять минут. Автомобиль «роллс-ройс» в условиях пустыни был дороже золота, и хотя мы полтора года ездили вовсе не по городскому асфальту, на который была рассчитана конструкция машины, а по самым отвратительным местам, и притом с большой скоростью, днем и ночью, с доброй тонной груза и с четырьмя или пятью солдатами сверху, это был первый случай механической поломки.
Мой водитель Роллс, наш самый сильный и самый находчивый солдат, дипломированный механик, благодаря опыту и советам которого наши машины были всегда на ходу, чуть не плакал, глядя на случившееся.
Все мы, офицеры, солдаты, арабы и турки, столпились вокруг него, с тревогой заглядывая ему в глаза. Когда он понял, что один командует в этой ситуации, даже щетина на его щеках словно затвердела в упрямой решимости. Наконец он сказал, что есть один шанс. Мы должны были поднять домкратом просевший конец рессоры и постараться заклинить его в прежнем положении с помощью подпорок, перераспределив груз и закрепив его веревками.
На каждой нашей машине были доски, которые подкладывали между двойными колесами для того, чтобы выехать из песка или глубокой грязи. Три такие доски вместе обеспечивали необходимую толщину клина. У нас не было пилы, и мы пулями из винтовки отрезали нужные куски. Услышав выстрелы, турки из осторожности остановились. Выстрелы услышал и Джойс и вернулся, чтобы нам помочь. Мы переложили груз в его машину, поддомкратили рессору и шасси, загнали на место деревянные подпорки, опустили на них рессору (нагрузку которой они превосходно выдержали), завели мотор и поехали. Роллс притормаживал машину до скорости пешехода перед каждым камнем, каждой ямкой, а все мы, включая и пленных, бежали рядом, подбадривая его криками и расчищая дорогу.
В лагере мы связали деревянные блоки трофейным телеграфным проводом и привязали к шасси. Рессора выглядела хорошо закрепленной, насколько это было возможно, и мы погрузили груз обратно. Все было сделано так надежно, что мы еще три недели использовали этот автомобиль для обычной работы, и он дошел с нами даже до Дамаска. Слава Роллсу и слава «ройсу»! Оба они в этой пустыне стоили для нас больше, чем сотня солдат.
Починка автомобиля задержала нас на несколько часов, и, добравшись до Умтайи, мы там выспались, уверенные в том, что если выедем до рассвета, то ненамного опоздаем на встречу с Нури Саидом, назначенную на следующее утро на Дамасской линии. Мы могли его обрадовать сообщением о том, что Амманская линия на неделю выведена из строя, так как разрушен главный мост. Именно с этой стороны турки в Дераа могли быстрее всего получить подкрепление, и подрыв моста обеспечивал безопасность нашего тыла. Мы даже помогли бедняге Зейду в Абу-эль‑Лиссане, так как турки, сосредоточившиеся в Тафилехе, могли бы сдерживать его наступление до восстановления своих коммуникаций. Наша последняя кампания начиналась при благоприятных обстоятельствах.
Глава 109
Как и было решено, еще до рассвета мы выехали по следам автомобилей Стирлинга, торопясь присоединиться к ним до начала сражения. К сожалению, дорога этому не способствовала. Сначала был плохой спуск, а потом труднопроходимые низины, усыпанные обломками крупнокристаллического базальта, по которому мы пробирались с большим трудом. Не легче было ехать и по изборожденным склонам: летнее солнце высушило землю до трещин глубиной в ярд и шириной два-три дюйма. Пятитонным бронеавтомобилям приходилось двигаться на первой передаче, только что не проваливаясь в них.
Мы догнали арабскую армию около восьми часов утра, на гребне склона, обращенного к железной дороге. Отряды развертывались для штурма небольшого, охранявшего мост укрепленного узла между нами и холмом Тель-Арара, с вершины которого взору открывалась вся местность до Дераа.
Конники племени руалла под командованием Трада устремились по длинному склону и дальше через заросшее лакричником русло потока к железнодорожной линии. Янг рванулся за ними в своем «форде». Наблюдая за атакой с вершины холма, мы решили, что дорога будет взята без единого выстрела, но внезапно не замеченный ранее турецкий пост разразился шквальным огнем, и наших храбрецов, величественно стоявших на вожделенной линии (и, как видно, размышлявших о том, что им делать дальше), смело с полотна, словно ветром.
Нури Саид выдвинул орудия Пизани и дал несколько залпов. Затем воины руалла и армейские солдаты легко захватили укрепление, не потеряв ни одного человека. Таким образом, десятимильный южный участок Дамасской линии к девяти часам утра полностью перешел в наши руки. Это была единственная железная дорога, соединявшая с Палестиной и Хиджазом, и мне было трудно поверить в такую удачу и в то, что слово, данное Алленби, мы сдержали так просто и так быстро.
Цепочки арабов, словно горные ручьи, устремились с кряжа вниз. Все столпились на круглой вершине Тель-Арара, оглядывая равнину, словно специально четко высвеченную косыми лучами утреннего солнца. Солдатам были видны Дераа, Мезериб и Газале – все три ключевые станции.
Я видел гораздо дальше: в северном направлении был отрезан Дамаск, единственная турецкая база, связывавшая турок с Константинополем и Германией. В южном направлении тоже все было отрезано до Аммана, Маана и Медины, в западном – до Лимана фон Сандарса, изолированного в Назарете, до Наблуса и до долины Иордана. Было семнадцатое сентября – назначенный день; через сорок восемь часов Алленби должен был начать наступление всеми своими силами. За эти сорок восемь часов турки вполне могли принять решение об изменении своей диспозиции, чтобы встретить во всеоружии нашу новую угрозу, но до удара Алленби они так ничего и не изменили. «Скажите мне, будет ли он за день до начала на своей Ауджской линии, и я скажу вам, победим ли мы», – заметил Бартоломью. Что ж, так и случилось, значит, мы победим. Стоял вопрос лишь о цене победы.
Я хотел разом разрушить всю линию, но дело, похоже, застопорилось. Армия выполнила свою задачу: Нури Саид расставил пулеметы вокруг Арарского холма, чтобы перекрыть любой выход из Дераа, но почему не продолжалось разрушение дороги? Я бросился вниз и застал египтян Пика за завтраком. Это было похоже на игру Дрейка в шары, и я буквально лишился дара речи от восхищения.
Однако через час они были готовы к работе по разрушению дороги, а французские артиллеристы, у которых также был пироксилин, уже спускались к линии, чтобы взорвать ближайший мост. Они были не очень ловки, но со второй попытки и им удалось достичь своей цели.
Пока перед нами не заплясала знойная дымка, мы с вершины Тель-Арара тщательно изучали Дераа с помощью моего сильного бинокля, стараясь узнать, что приготовили для нас сегодня турки. Первое открытие вызвало беспокойство. На турецком аэродроме хлопотали команды солдат, выкатывавшие аэропланы, один за другим, на летное поле. Я насчитал восемь или девять выстроившихся в линию машин. Во всем же остальном обстановка была такая, какую мы и ожидали. Пехотинцы расходились по оборонительным позициям, удваивая численность их защитников, турецкие орудия постреливали по нам, но до нас от них было четыре мили. Паровозы турки держали под парами, но поезда бронированы не были. Местность за нами в направлении Дамаска была как на ладони. Со стороны Мезериба, справа от нас, никакого движения не происходило. Инициатива оставалась за нами. Мы надеялись взорвать шестьсот зарядов методом «тюльпан» и вывести таким образом из строя шесть километров железнодорожного полотна. Метод «тюльпан» был изобретен Пиком и мною именно для этого случая. Тридцать унций пироксилина укладывали под середину центральной шпалы каждой десятиметровой секции пути. Шпалы были стальными, коробчатой формы, их полости заполнялись газами от взрыва, поднимавшими вверх середину шпалы. При правильном расположении заряда металл не разрывался, а выгибался горбом на высоту до двух футов, поднимая за собой рельсы на три дюйма, а возникавшее при этом стягивающее усилие сводило их на шесть дюймов друг к другу и, поскольку рельсовые подушки захватывали нижние фланцы, сильно скручивало их внутрь. Такая тройная деформация исключала возможность рихтовки рельсов. Разрушались три из каждых пяти шпал, а поперек земляного полотна появлялась глубокая канава, и все это от одного заряда, подрываемого такими короткими запалами, что, когда срабатывает первый, воспламеняется третий.
Три сотни таких зарядов должны были заставить турок ремонтировать путь добрую неделю. Это могло стать счастливым воплощением крылатой фразы Алленби о «трех солдатах и мальчишке с пистолетами». Я повернулся, чтобы пойти обратно к отрядам, и в этот момент произошли два события. Пик подорвал свой первый заряд, поднявший клубы черного дыма, похожие по очертанию на пышный тополь, и глухое эхо взрыва долго катилось по округе. Турки подняли в воздух первый аэроплан, направившийся прямо на нас. Мы с Нури Саидом отлично укрылись в глубоких естественных расселинах обнажения породы на южной стороне холма. Там мы спокойно ожидали бомбежки, но это был всего лишь аэроплан-разведчик, который, изучив наше расположение, тут же вернулся в Дераа.
Очевидно, его пилот сообщил плохие новости своему начальству, так как в воздух быстро поднялись один за другим три двухместных аэроплана, четыре разведчика и допотопный желтопузый «альбатрос». Они покружили над нами, сбрасывая бомбы и поливая нас пулеметным огнем. Нури загнал своих пулеметчиков вместе с их «гочкисами» в расселины скал и приказал открыть ответный огонь. Пизани задрал вверх стволы своих четырех горных орудий и оптимистически выпустил несколько шрапнельных снарядов. Это расстроило боевой порядок аэропланов противника, и они виражом ушли на полной скорости к своему аэродрому. Цель их налета осталась непонятной.
Мы рассредоточили солдат и верблюдов, а нерегулярные войска – бедуины рассредоточились сами. Единственным способом обеспечения безопасности было такое рассредоточение, при котором в поле зрения противника попадали бы только мельчайшие мишени, потому что на открытой равнине хорошо укрыться не мог бы даже заяц. У нас зародились плохие предчувствия, когда мы, глядя на множество точек, усеявших склоны, осознали, сколько тысяч людей подчинялись нашим командам. Было странно стоять на вершине холма, глядя на эти квадратные мили, кишевшие людьми и верблюдами, среди которых с неправильными промежутками рвались бомбы, поднимавшие молчаливые, ленивые клубы дыма, казавшиеся совершенно не связанными с громом разрывов, или вспыхивали султаны пыли, выбиваемой из грунта пулеметными очередями.
Все выглядело и звучало предельно тревожно, но египтяне продолжали работать так же методично, как они ели. Четыре группы рыли ямы для «тюльпанов», тогда как Пик с одним из своих офицеров подрывали каждую серию по мере готовности заряда. Двух пироксилиновых шашек в одном «тюльпановом» заряде было мало для того, чтобы взрыв был достаточно заметным, и аэропланы, казалось, не видели того, что мы продолжали делать. По крайней мере, не бомбили египтян специально, а поскольку разрушение постепенно продвигалось по полотну дороги, отряд уходил все дальше от опасной зоны, углубляясь в спокойный северный ландшафт. Мы определяли их продвижение по разрушению телеграфной линии. На нетронутых участках столбы стояли прямо, удерживаемые натяжением проводов, но по мере того, как Пик переходил с одного участка на другой, они теряли устойчивость, шатались или просто падали.
Нури Саид, Джойс и я собрались на совет, чтобы решить, как добраться до ярмукского участка Палестинской железной дороги, чтобы окончательно перекрыть Дамасскую и Хиджазскую. Имея в виду сведения о противодействии, мы должны были использовать возможность отвести почти всех наших людей, что представляется мудрым решением в условиях постоянного воздушного наблюдения, потому что, с одной стороны, бомбы могли бы нанести нам такой же крупный ущерб, как марш через открытую равнину, а с другой – диверсионный отряд Пика остался бы на милость Дераа, если бы турки набрались смелости совершить вылазку. В настоящий момент они были напуганы, но время могло сделать их храбрыми.
Пока мы колебались, все разрешилось самым чудесным образом. Джунор, пилот аэроплана BE‑12, теперь единственного в Азраке, услышал от оставшегося без машины Мерфи об аэропланах противника в районе Дераа и самостоятельно принял решение занять место «бристоль-файтера» и выполнить воздушную программу. Так, когда дела приняли для нас наихудший оборот, он внезапно принялся демонстрировать фигуры высшего пилотажа.
Мы смотрели на это со смешанными чувствами, потому что его безнадежно устаревшая машина могла сделать его добычей для любого из аэропланов – разведчиков противника или из двухместных истребителей. Но, во-первых, он удивил турок, обстреляв их из своих двух пулеметов. Они разбежались по укрытиям, внимательно наблюдая за своим неожиданным оппонентом. Он улетел на запад, за железную дорогу, и они пустились за ним в погоню.
У нас царил полный покой. Нури воспользовался затишьем, чтобы собрать триста пятьдесят солдат регулярной армии, с двумя или тремя орудиями от Пизани, и спешно отправил их верхом на верблюдах за Тель-Арар: это был первый этап их марша на Мезериб. Если бы аэропланы налетели на нас получасом позже, они, вероятно, не заметили бы ни уменьшения количества наших солдат на холме, ни рассеянных групп, скрытно пробиравшихся по каждому склону, прячась в каждой низинке, чтобы уйти по стерне сжатых полей на запад. С высоты птичьего полета эта обработанная земля, должно быть, выглядела как стеганое одеяло. От земли поднимались высокие стебли кукурузы, а чертополох, разросшийся вокруг полей, доставал до седла.
Вслед за солдатами мы отправили крестьян. Получасом позднее, когда я позвал своего телохранителя, который мог бы доехать до Мезериба раньше всех остальных, мы снова услышали в небе гул мотора. К нашему удивлению, вернулся Джунор, целый и невредимый, хотя его машина была с трех сторон пробита вражескими пулями. Применяя фигуры высшего пилотажа, он, отстреливаясь, ускальзывал от противника. К счастью, турецких машин было слишком много, и они мешали друг другу вести точный прицельный огонь по Джунору, в противном случае исход боя был бы не в его пользу.
Мало надеясь на то, что он сможет благополучно приземлиться, мы устремились к железной дороге, где была полоса грунта, не слишком изобиловавшая валунами. Каждый старался побыстрее ее очистить, но Джунор уже снижался. Он сбросил нам записку о том, что у него кончается бензин. Мы яростно работали последние пять минут и наконец подали ему сигнал на посадку. Он резко пошел на снижение, но как раз в этот момент пронесся сильный порыв ветра под острым углом к глиссаде снижения. В любом случае очищенная полоса была слишком мала. Аэроплан мягко коснулся земли, но порыв ветра повторился, стойка шасси сломалась, и машина перевернулась.
Мы бросились к ней, чтобы спасти пилота, но Джунор выбрался из кабины самостоятельно, отделавшись царапиной на подбородке. В руках у него был пулемет Льюиса, «виккерс» и магазины к ним с трассирующими боеприпасами. Мы все набились в «форд» Янга и умчались, так как турецкая «спарка» уже яростно пикировала на нас, сбрасывая бомбу.
Уже через пять минут Джунор попросил поручить ему другую работу. Джойс передал в его распоряжение «форд», он смело направился к железнодорожной линии под Дераа и взорвал там рельсовый путь прежде, чем его обнаружили турки. Они нашли такое рвение чрезмерным и открыли по нему огонь из всех видов своего оружия, но Джунор умчался на своем «форде», оставшись невредимым в третий раз.
Глава 110
Мои телохранители ждали меня, выстроившись в две длинные шеренги на склоне холма. Джойс остался в Тель-Араре с сотней людей Нури Саида и с автомобилями для прикрытия воинов племен руалла и гуркас, мы же отправились подрывать Палестинскую железную дорогу. Мой отряд выглядел по-бедуински, и я решил открыто подъехать к Мезерибу на большой скорости, так как мы и без того уже сильно опаздывали.
К сожалению, мы привлекли к себе внимание противника. Над нами закружил подкравшийся незаметно аэроплан, сбрасывавший бомбы: одну, другую, третью – мимо. Четвертая разорвалась между нами. Двое из моих людей были убиты. Их верблюды, превратившиеся в кровоточащую массу, бились в агонии на земле. У остальных людей не было ни царапины, и они бросились к своим товарищам. У другой машины, ехавшей за нами, заглох мотор. Разорвались еще две бомбы. Моего верблюда отбросило в сторону, я едва не вылетел из седла. Почувствовав нестерпимую боль в правом плече, я понял, что был тяжело ранен, и заплакал: выйти из строя как раз тогда, когда полный успех завтрашней операции зависел только от меня! По моему предплечью струйкой стекала кровь. Возможно, если бы я на нее не смотрел, то чувствовал бы себя так, словно со мной ничего не случилось.
Мой верблюд увернулся от снопа пуль из пулемета, и я, ухватившись за луку седла, чтобы удержаться, понял, что рука моя на месте и действует. Левой рукой я разорвал плащ, обследовал рану и нащупал крошечный горячий осколок металла, слишком легкий, чтобы причинить серьезное повреждение, тем более пройдя через складки плаща. Этот пустяк показал мне, в состоянии какого крайнего напряжения были мои нервы. Знаменательно было то, что меня впервые ранило с летательного аппарата.
Мы пришли в себя и продолжили путь, зная наизусть дорогу и останавливаясь только для того, чтобы сказать встречавшимся крестьянским юношам, что теперь дело за Мезерибом. Они выражали готовность к борьбе, но наши взгляды надолго задерживались на коричневой худобе детей пустыни, потому что эти веселые деревенские парни с раскрасневшимися от возбуждения лицами, чуть растрепанными волосами и округлыми бледными руками и ногами очень напоминали нам девушек. Их халаты были подобраны выше колена, чтобы не мешать при быстрой ходьбе, и более активные из них бежали рядом с нами, подшучивая над моими ветеранами.
На подходе к Мезерибу нас встретил Дурзи ибн Дугми с сообщением о том, что солдаты Нури Саида были всего в двух милях отсюда. Мы напоили верблюдов и как следует напились сами, потому что день был долгим и жарким и еще не закончился. Потом мы из-за старого форта долго смотрели через озеро на другой берег и увидели движение на железнодорожной станции с названием «Франция».
Некоторые из белоногих парней говорили нам, что у турок там значительные силы. Однако подходы к ней были слишком соблазнительны. Выполнением нашей задачи теперь руководил Абдулла, потому что мое время этого приключения заканчивалось под тем сомнительным предлогом, что мою шкуру следовало хранить для более оправдывавшего риск случая. Иначе говоря, я хотел войти в Дамаск. Эта работа была слишком легкой. Абдулла раздобыл зерно, муку, а также какое-то количество трофейного оружия, лошадей и украшений. Это возбудило моих приспешников. Желавшие примкнуть к нам новички сбегались на лужайку, как мухи на мед. Своим обычным галопом примчался Талаль. Мы прошли вдоль ручья, вместе поднялись на дальнюю насыпь, поросшую вытянувшимися по колено сорняками, и увидели впереди, на расстоянии трехсот ярдов, турецкую станцию. Мы могли бы захватить ее перед тем, как напасть на большой мост ниже Тель-эль‑Шехаба. Талаль беспечно шел дальше. Турки были видны и справа и слева. «Все в порядке, – проговорил он. – Я знаком с начальником станции». Но когда мы прошли еще двести ярдов, на нас обрушился залп из двух десятков винтовок. Пули нас не задели, мы упали в заросли травы (в основном чертополоха) и осторожно поползли обратно. Талаль обливался потом.
Мои люди услышали то ли его, то ли выстрелы и устремились было от реки вверх по склону, но мы их вернули, опасаясь пулеметных очередей из станционных зданий. Мы ждали Нури Саида. Он приехал с Насиром, и мы обсудили положение. Нури заметил, что задержка в Мезерибе могла сорвать операцию с мостом, который являлся главной целью. Я согласился с этим, но подумал, что этой синицы в руках было бы достаточно, поскольку разрушение Пиком главной линии остановило бы движение на неделю, а к концу недели ситуация могла бы измениться.
Пизани развернул свои прекрасные орудия и прямой наводкой выпустил несколько снарядов повышенной мощности. Под этим прикрытием с двадцатью пулеметами, ведшими заградительный огонь, Нури пошел вперед, вступил в бой и заставил сдаться сорок оставшихся в живых турецких солдат.
Сотни хауранских крестьян яростно набросились на богатейшую станцию и принялись ее грабить. Мужчины, женщины и дети дрались между собой буквально за каждую мелочь. Тащили решительно все – двери и окна, дверные и оконные коробки, даже ступени лестницы. Одному удалось взорвать сейф и забрать почтовые марки, другие взломали двери стоявших на запасном пути, полных всякого добра вагонов. Его растаскивали тоннами и, еще больше приведя в негодность, бросали на землю.
Мы с Янгом вывели из строя телеграф: здесь был важный узел магистральных и местных линий, фактически обеспечивавший основную связь палестинской армии со страной. Безнадежное отсутствие у турок инициативы делало их армию способной лишь выполнять приказы сверху, так что разрушение телеграфа совершенно парализовывало турок, оставив их без руководства. Разобравшись с телеграфом, мы еще в нескольких местах подорвали железную дорогу, в том числе используя «тюльпаны»; не слишком много, но и этого было достаточно, чтобы доставить хлопоты противнику. Пока мы занимались этой работой, из Дераа на дрезине приехал встревоженный грохотом взрывов и клубами пыли над линией турецкий патруль, который тут же благоразумно удалился. Позднее над нами покружил и аэроплан.
Среди захваченного подвижного состава были платформы с грузовиками, набитыми деликатесами, очевидно для какой-нибудь германской офицерской столовой. Арабы, относившиеся с недоверием к банкам с консервами и ко всяким бутылкам, почти все разбили вдребезги, правда, нам удалось спасти несколько жестянок с супами и мясными консервами, а потом Нури Саид снабдил нас и запечатанной в бутылки спаржей. Он позвал какого-то араба и попросил его открыть бутылку. «Свиные кости!» – в ужасе вскричал тот, увидев содержимое. Крестьянин оплевал спаржу и выбросил ее, а Нури быстро набил тем, что осталось, седельные сумки. Грузовики были оборудованы громадными бензобаками.
Несколько платформ были загружены дровами. Уже под вечер, когда разграбление прекратилось, мы все это подожгли; солдаты и бедуины отошли в заросли травы у дальнего конца озера. Роскошное пламя, охватывавшее все новые и новые вагоны, озаряло нашу вечернюю трапезу. Деревянные части горели ослепительно-ярко. К небу поднимались выше водонапорных баков языки пламени и выбросы от взрывавшихся бензобаков. Наши воины пекли хлеб и варили ужин, а потом отдыхали перед предстоявшей ночной попыткой взорвать шебабский мост, находившийся в трех милях к западу от станции. Мы намеревались напасть на него в темноте, но нас остановило желание запастись продуктами, а потом одолели незваные посетители: свет от устроенного нами пожара взбудоражил половину Хаурана.
Эти люди были нашими глазами, и их приходилось принимать гостеприимно. Я считал своим долгом переговорить с каждым, располагавшим хоть какими-то сведениями, предоставляя им возможность свободно говорить мне о том, что они считали важным, после чего все обобщал и отфильтровывал от ненужного истину, получая полную картину обстановки. Именно полную, потому что она давала мне уверенность в оценке, хотя не отличалась ни взвешенностью, ни логичностью, так как информаторов было настолько много, что в голове у меня возникала путаница.
Изливали свои чувства люди, приехавшие с севера на лошади или на верблюде, а то и пришедшие пешком. Полагая, что наше присутствие означало конец оккупации их страны и что Нури Саид увенчает свою победу ночным захватом Дераа, сотни и тысячи их были охвачены безмерным энтузиазмом. Приходили даже городские судьи, готовые открыть для нас город. В случае принятия этих предложений нам пришлось бы наладить снабжение города водой с железнодорожной станции, что неизбежно принесло бы свои плоды, но позднее, если бы уничтожение турецкой армии шло медленно, мы могли бы оказаться вынужденными уйти снова, оставив между Дераа и Дамаском бедуинов, в чьих руках была наша окончательная победа. Точный расчет, хотя и не новый, но в целом все было по-прежнему против взятия Дераа. И нам снова придется распрощаться с друзьями с благодарностью за их понимание.
Глава 111
Это продолжалось долго, и когда наконец мы уже были готовы к выступлению, явился новый посетитель, юный глава Тель-эль‑Шехаба. Его деревня занимала ключевое положение на подходе к мосту. Он сообщил, что мост охраняла многочисленная охрана, рассказал о расположении постов. Было очевидно, что операция будет более трудной, чем мы рассчитывали, если, конечно, верить его информации. А мы в ней сомневались, потому что его недавно умерший отец был настроен к нам враждебно, а вот сын почему-то вдруг оказался слишком преданным нашему делу. Однако он закончил свое сообщение предложением вернуться через час с офицером, командовавшим этим гарнизоном, который был его другом. Мы послали его за этим турком, сказав ожидавшим нас людям, что они могут еще немного отдохнуть.
Вскоре юноша вернулся с капитаном-армянином, желавшим во что бы то ни стало навредить своему правительству. Надо сказать, он сильно нервничал. Нам с большим трудом удалось убедить его рассказать обо всем подробно. По его словам, его подчиненные были верными турками, а некоторые из них даже офицерами и сержантами. Он предложил мне подтянуться ближе к деревне и тайно там залечь, а троих или четверых самых сильных из моих людей предложил спрятать в своей комнате. Он станет вызывать к себе по одному своих подчиненных, и наша засада будет связывать каждого входящего.
Это было похоже на хитрый трюк из детективного романа, и мы приняли его предложение с энтузиазмом. Было девять часов вечера. Точно в одиннадцать мы должны были расположиться вокруг деревни и ждать, пока шейх покажет нашим сильным парням дом командира. Оба довольных заговорщика отправились к себе, а мы разбудили свою армию, уснувшую от усталости рядом с навьюченными верблюдами. Была темная ночь.
Мои телохранители подготовили пироксилиновые заряды для разрушения моста, а я набил карманы взрывателями. Насир послал людей в каждое подразделение верблюжьего корпуса, чтобы сказать им о предстоявшем предприятии и о том, что они могли бы принять в нем участие, но чтобы при этом обеспечили тихую посадку на верблюдов, так как их рев мог бы сорвать все дело. Они согласились. Наш отряд двумя длинными цепочками двинулся по извилистой тропе вдоль оросительного арыка на гребень кряжа с крутым склоном. Если бы впереди нас шел предатель, эта трудная дорога оказалась бы смертельной ловушкой, без выхода ни вправо, ни влево, узкой, извилистой и скользкой от воды из арыка. Поэтому мы с Насиром и своими людьми шли первыми. Чуткие бедуины внимательно прислушивались к каждому шороху, и глаза их напряженно всматривались в темноту. Перед нами был водопад, рев которого напоминал ту незабываемую ночь, когда мы с Али ибн эль-Хусейном пытались взорвать этот мост, подойдя от другой стены оврага. Разница была лишь в том, что теперь мы были ближе к нему и забивавший уши шум падавшей воды действовал на нас угнетающе.
Теперь мы крались очень медленно, с величайшей осторожностью, бесшумно ступая босыми ногами, а за нами следовала, сдерживая дыхание, цепочка солдат. Их тоже не было слышно, потому что верблюды ночью всегда идут тихо, к тому же мы специально закрепили на них свой груз так, чтобы не было слышно никакого стука, и подтянули упряжь, чтобы не скрипели седла. Эта всеобщая тишина делала ночной мрак темнее и усиливала угрозу со стороны что-то беспрестанно шептавших долин по обе стороны тропы. Навстречу нам, охлаждая наши лица, накатывались со стороны реки волны влажного воздуха. Неожиданно слева ко мне приблизился Рахайль и, схватив меня за руку, указал на медленно поднимавшийся над долиной столб белого дыма. Мы подбежали к краю крутого склона и впились глазами в глубину, серую от дымки над водой, не видя ничего другого, кроме какого-то тусклого мрака да этого бледного пара, завивавшегося спиралью над грядой густого тумана. Где-то внизу проходила железная дорога, и я остановил колонну, опасаясь, как бы нам действительно не оказаться здесь в подозреваемой ловушке. Трое из нас двинулись след в след вниз по скользкому склону холма и скоро услышали какие-то голоса. Дым внезапно оборвался и переместился под шипенье открывшегося золотника, и тут же скрипнули тормоза, как если бы остановился паровоз. Вероятно, это был ожидавший внизу длинный поезд. Успокоившись, мы дошли до самой косы за деревней, расположились поперек нее цепочкой и стали ждать. Пять минут, десять… Минуты текли медленно. Ночной мрак редел перед восходом луны, испытывая терпение наших беспокойных парней, не говоря уже о собачьем лае и о периодическом звоне сигнального колокола, которым пользовались часовые, охранявшие мост. Наконец мы велели всем тихо сойти с верблюдов на землю, дивясь задержке, а также бдительности турок и недоумевая по поводу роли этого тихого поезда, стоявшего под нами в долине. Наши шерстяные плащи стали жесткими и тяжелыми от впитавшейся влаги, и мы дрожали от холода.
Прошло много времени, как вдруг во мраке показалось светлое пятно. Это был юный шейх, державший распахнутым свой коричневый плащ, чтобы нам была видна его белая рубашка. Он шепотом сообщил, что его план провалился. Только что прибыл поезд (тот самый, что стоял в овраге) с германским полковником и германским и турецким резервами для Афулеха, присланными Лиманом фон Сандарсом для спасения охваченной паникой Дераа.
Маленького армянина они посадили под арест за отлучку с поста. Привезено огромное количество пулеметов, и часовые патрулировали подступы к мосту с удвоенной энергией. Действительно, на тропе, на расстоянии меньше ста ярдов от того места, где сидели мы, уже находился сильный пикет. Странность положения, в котором мы оказались, заставила меня рассмеяться, правда беззвучно.
Нури Саид предложил взять станцию силами основного состава. У нас было достаточно бомб и ракетниц. Численный перевес и готовность обеспечивали нам преимущество. Это был хороший шанс. Но я участвовал в игре, где ставкой были человеческие жизни, и, как обычно, нашел эту цену слишком дорогой. Разумеется, большинство целей на войне достигается дорогой ценой, и мы должны были следовать хорошему примеру, проходя через это. Но я втайне гордился планированием наших кампаний и поэтому заявил Нури, что голосую против. В этот день мы дважды произвели разрушения на железнодорожной линии Дамаск – Палестина, а перевод сюда афулехского гарнизона был третьим фактором, выгодным для Алленби. Наше обязательство было с большим трудом выполнено.
Нури после недолгого размышления согласился с моими доводами. Мы пожелали спокойной ночи юноше, который честно пытался оказать нам такую важную услугу, а потом прошли по цепочкам своих людей, шепнув каждому приказ тихо пробираться обратно. Потом мы сидели группой, с винтовками в руках (у меня была подаренная несколько лет назад Энвером Фейсалу винтовка «ли-энфильд» с золотой дарственной пластинкой – трофей дарданелльских времен), в ожидании, когда все наши люди уйдут в безопасную зону.
Этот труднейший момент той ночи был довольно странным. Теперь, когда дело, задуманное нами, сорвалось, мы едва удерживались от соблазна спугнуть этих испортивших нам настроение немцев. Было бы так легко запустить на их бивуак сигнальную ракету. Эти чопорные люди обратились бы в смехотворное паническое бегство, обстреливая наугад окутанный туманом горный склон, молчаливо поднимавшийся в небо. Эта идея совершенно независимо пришла в голову одновременно Насиру, Нури Саиду и мне. Мы обменялись своими мыслями и устыдились такому ребячеству. Из взаимной осторожности мы ухитрялись поддерживать собственную респектабельность в глазах друг друга. После полуночи, в Мезерибе, мы почувствовали, что нужно что-то сделать, чтобы отомстить за провал попытки взорвать мост. Две группы моих парней с проводниками из людей Талаля прошли за Шехаб и в двух местах взорвали линию на пустынных участках с уклоном пути. Эхо взрывов испортило ночь германскому отряду. Немцы долго пускали осветительные ракеты и разведывали окружающую местность, опасаясь нападения.
Мы были рады тому, что устроили им не менее беспокойную ночь, чем они нам, так что к утру они, наверное, утомились не меньше нашего. К нам по-прежнему ежеминутно приходили друзья, чтобы поцеловать нам руки и поклясться в вечной верности. Их выносливые пони пробирались по нашему затянутому туманом лагерю, выбирая дорогу между сотнями спавших людей и беспокойных верблюдов, которые всю ночь жевали жвачку, наевшись днем травы, вспучившей им животы.
Перед рассветом из Тель-Арара прибыли остальные орудия Пизани и остатки отрядов Нури Саида. Мы послали Джойсу письмо о том, что на следующий день вернемся на юг, к Насибу, чтобы замкнуть окружение Дераа. Я предлагал ему приехать в Умтайу и там ждать нас, потому что она с ее изобилием воды, превосходным пастбищем, удобным расположением (она находилась на одинаковом расстоянии от Дераа, Джебель-Друза и пустыни племени руалла) представлялась идеальным местом для нашего соединения с ним в ожидании новостей об успехах Алленби. Удерживая Умтайу, мы смогли бы отрезать Четвертую турецкую армию за Иорданом от Дамаска и быстро оказались бы в нужном месте, чтобы продолжать разрушать главную линию железной дороги по мере того, как противник будет восстанавливать разрушенные ранее участки.
Глава 112
Мы нехотя встали, встречая новый тяжелый день, разбудили солдат, и армия в полном беспорядке двинулась в путь через станцию Мезериб. Пока мы с Янгом не спеша закладывали «тюльпаны», наши отряды, словно таявшие в далекой дымке, ехали по изрытому грунту к Ремте, чтобы уйти из поля зрения противника, находившегося в Дераа и Шехабе. В небе гудели турецкие аэропланы. Летчики докладывали своему начальству, что нас было очень много, может быть восемь или девять тысяч, и что наши центробежные перемещения позволяли нам занимать одновременно все направления.
Усиливая это впечатление, заложенная французскими артиллеристами мина замедленного действия через несколько часов после нашего ухода разнесла на куски водокачку в Мезерибе. В этот момент немцы были на марше из Шехаба в Дераа, и непонятный для них взрыв заставил этих лишенных чувства юмора вояк вернуться обратно, чтобы выйти снова уже в конце дня.
Тем временем мы были уже далеко, упорно продолжая тащиться к Нисибу, вершины которого достигли около четырех часов дня. Мы дали немного отдохнуть пехоте, а сами выдвинули артиллеристов и пулеметчиков на гребень первого отрога, обрывистый склон которого уходил вниз, к самой железнодорожной станции.
Там мы разместили орудия в укрытии и попросили артиллеристов открыть огонь по станционным зданиям, до которых было две тысячи ярдов. Артиллерийские расчеты Пизани работали, словно соревнуясь между собой, так что в крышах и навесах зданий скоро появились огромные пробоины. Мы одновременно выдвинули на левый край пулеметчиков с задачей обстреливать длинными очередями окопы, которые огрызались сильным упорным огнем. Однако наши отряды прятались в естественных укрытиях, вдобавок полуденное солнце находилось у них за спиной. Потерь у нас не было. Как, впрочем, и у противника. Разумеется, все это было просто игрой, и в наши планы захват станции не входил. Нашей реальной целью являлся большой мост севернее деревни. Кряж, где мы размещались, уходил дугой в виде рога к этому сооружению и был естественной насыпью с одной стороны долины, через которую был перекинут мост. На другой стороне находилась деревня. Турки удерживали мост с помощью небольшого укрепления и поддерживали контакт с ним через вооруженных винтовками стрелков, расставленных под прикрытием деревенских домов.
Мы навели два орудия Пизани и шесть пулеметов на небольшой, но глубоко закопанный в землю блиндаж рядом с мостом, надеясь выманить оттуда его защитников. Пять пулеметов вели огонь по деревне. Через пятнадцать минут у нас уже были ее взволнованные старейшины. Нури объявил им, что огонь будет прекращен только тогда, когда крестьяне выгонят турок из своих домов. Они пообещали выполнить это условие. Таким образом, мы изолировали мост от станции.
Мы усилили свой натиск на оба эти объекта. Двадцать пять пулеметов открыли ураганный огонь, но и турки явно не испытывали недостатка в боеприпасах. Наконец мы перенесли огонь четырех орудий Пизани на блиндаж и после нескольких залпов увидели, как охрана моста уходила из разрушенных окопов через мост под прикрытие насыпи железной дороги.
Высота этой насыпи составляла двадцать футов. Если бы охрана моста приняла решение защищать его, ведя огонь из-под его арок, их позиция была бы почти неуязвимой. Однако, по нашим расчетам, стремление турок не отрываться от станции заставит их выйти из-под моста. Я приказал половине своих телохранителей взять взрывчатку и вдоль огневых точек наших пулеметчиков на гребне подойти к блиндажу на расстояние броска камня.
Был прекрасный вечер, в желтых тонах, мягкий и неописуемо тихий, резко контрастировавший с нашей непрерывной канонадой. Косые лучи заходившего солнца озаряли отроги гор, оттеняя малейшие изломы их очертаний и создавая таким образом утонченно-сложную картину причудливо сочетавшихся плоскостей. В какое-то мгновение солнце опустилось настолько, что вся поверхность оказалась в тени и на ней на несколько секунд резко высветились бесчисленные, разбросанные по ней обломки кремня, каждая грань которых, обращенная на запад, сверкала отраженным пламенем, как черный алмаз.
Совсем неподходящий вечер для того, чтобы умирать, – так, вероятно, думали мои люди: впервые их нервы сдали, и они отказались выйти из укрытия под пули противника. Они устали, а их верблюды прошли так много, что теперь могли идти только шагом. Понурые животные словно понимали, что одной пули в пироксилиновую шашку в их вьюках достаточно для того, чтобы отправить их на небо.
Расшевелить людей привычным жестом руки мне не удалось, и я, отказавшись от дальнейших попыток, решил выбрать Хемеида, самого молодого и пугливого из них, чтобы он вместе со мной отправился на вершину. Он вздрогнул, как потревоженный лунатик, но спокойно последовал за мной. Мы поехали с ним по кряжу до последнего гребня, чтобы посмотреть на мост с близкого расстояния. Там стоял посасывавший свою вересковую трубку Нури Саид, подбадривавший своих артиллеристов, которые вели заградительный огонь по темневшим тропам между мостом, деревней и станцией. Нури, который был в прекрасном настроении, изложил мне планы нападения и альтернативных вариантов штурма станции, которую мы не собирались штурмовать. Мы минут десять обсуждали с Нури его теорию, а Хемеид вздрагивал в своем седле каждый раз, когда пули, если они не перелетали над нами, ударялись о скалу позади нас или при рикошетах жужжали, как ленивые злые пчелы. Иногда они попадали в куски кремня, выбивая из них белую как мел пыль, на мгновение поднимавшуюся прозрачной завесой в отраженном свете.
Нури согласился прикрыть мое движение к мосту чем только сможет. Тогда я отправил Хемеида обратно с моим верблюдом, чтобы сказать остальным телохранителям, что мое наказание будет для них хуже пуль, если они не последуют за Хемеидом ко мне через опасную зону. Я был намерен пойти к мосту, как только уверюсь в том, что в блиндаже не останется турок.
Пока они колебались, приехал Абдулла, невозмутимый, недальновидный, авантюрный и не боявшийся ничего на свете. Приехал и Зааги. В ярости оттого, что я распустил вожжи, они набросились на уклонявшихся, которые были готовы трястись над плечом всего с шестью царапинами от пуль. Турки блиндаж оставили, мы спешились и подали Нури сигнал о прекращении огня. В воцарившейся тишине мы подползли прямо под арки моста и обнаружили, что там также никого не было.
Мы быстро разложили пироксилиновые шашки по быкам моста. Это был хороший мост, мой семьдесят девятый по счету и стратегически самый важный, поскольку мы были намерены расположиться напротив него в Умтайе до выступления Алленби. Поэтому я решил не оставить от него камня на камне.
Тем временем Нури в сгущавшемся мраке энергично подгонял свою пехоту, артиллеристов и пулеметчиков, спускавшихся к линии. Они должны были отойти на милю в пустыню, построиться в колонну и ждать.
Но переход через железную дорогу такого количества верблюдов отнял очень много времени. Мы сидели под мостом со спичками в руках и злились, готовые мгновенно поджечь запалы (не обращая внимания на мои отряды), если у турок будет объявлена тревога. К счастью, все прошло хорошо, и через час Нури подал мне сигнал. Полуминутой позже (вот что значил мой выбор четырехдюймовых запалов!), едва я свалился в турецкий блиндаж, одновременно взорвались восемьсот фунтов пироксилина и в почерневшем воздухе засвистели летящие камни. Взрыв, должно быть, был слышен на расстоянии полпути до Дамаска.
Нури с глубокой тревогой думал, что я погиб. Он подал сигнал «все чисто», прежде чем узнал, что одна рота пехоты на верблюдах исчезла. К счастью, мои телохранители ревностно принялись восстанавливать свою репутацию. Талаль эль-Харейдин увел их с собой в горы; мы с Нури стояли у зиявшей ямы, где только что высился мост, с включенным электрическим сигнальным фонарем, чтобы обозначить место сбора.
Через полчаса победоносно вернулся Махмуд, возглавлявший пропавшую роту. Мы постреляли в воздух, чтобы вернуть продолжавших искать эту роту людей, а когда все были в сборе, проехали две или три мили по направлению к Умтайе. По скользкому грунту ехать было очень трудно, поэтому мы с удовольствием объявили привал, не нарушая походного строя, улеглись и погрузились в заслуженный сон.
Глава 113
Однако было похоже на то, что нам с Нури поспать не придется. Поднятый нами шум в Нисибе прорекламировал нас так же широко, как и пожары в Мезерибе. Едва мы затихли, как с трех сторон к нам устремились посетители, чтобы обсудить последние события. Ходили слухи о том, что мы совершаем рейды, но не оккупируем территории, что в будущем мы уйдем вообще, как британцы из Сальта, оставив наших местных друзей расплачиваться по счетам.
Ночная тишина час за часом прерывалась все новыми пришельцами, будоражившими наши бивуаки, умолявшими взять их к себе, как пропащих людей, и по-крестьянски припадавшими к нашим рукам, в бормотании, что мы их высшие хозяева, а они преданнейшие нам слуги. Прием этих людей, говоривших, что им было мучительно стыдно нас беспокоить, будить среди ночи, разумеется, не входил в наши планы. Мы были в напряжении три дня и три ночи, отдавали приказания и выполняли приказы, и вот теперь, по дороге на отдых, обидно играть еще и в эту двойную игру завоевывания друзей.
Их подорванное моральное состояние производило на нас все более и более тяжелое впечатление; в какой-то момент Нури отвел меня в сторону и прошептал, что где-то поблизости от нас существовал центр недовольства. Я велел своим телохранителям-крестьянам смешаться с толпой и выяснить истину. По их докладам выходило так, что причина недоверия к нам лежала в первом поселении, в Тайибе, которое было потрясено вчерашним возвращением бронеавтомобилей Джойса, сопровождавшимся несколькими случайными инцидентами, а также страхом, связанным с тем, что это поселение было самым уязвимым местом в случае нашего отхода.
Я позвал Азиза, и мы отправились прямо в Тайибе, через неровные языки лавы, без всяких дорог или троп, через возвышавшиеся настоящими стенами завалы разбитого камня. В хижине старшего сидел конклав, вдохновлявший наших визитеров. Мы вошли туда без предупреждения, когда они обсуждали вопрос о том, кого послать вымаливать милости у турок. Наше появление их явно смутило, поскольку они были уверены в полной безопасности. В течение часа мы поговорили о посторонних вещах, о видах на урожай и о ценах на крестьянскую продукцию, попили кофе и поднялись, собравшись уходить. За нашими спинами снова начался невнятный разговор, но теперь их непостоянные умы повернулись в ту сторону, с какой дул более сильный ветер. К туркам они так никакого обращения и не послали, и уже на следующий день на них посыпались бомбы и снаряды за такой явный сговор с нами.
Мы вернулись к себе перед рассветом и улеглись, чтобы немного поспать, когда со стороны железной дороги донесся громкий гул и за нашим спальным убежищем с треском разорвался снаряд. Турки задействовали бронепоезд с полевым орудием. Проспавшая шесть часов армия поднималась.
Мы стали спешно отходить по ужасной дороге. В небе появился аэроплан противника, ходивший над нами кругами и дававший целеуказания артиллеристам. Снаряды стали ложиться точно по линии нашего марша. Мы удвоили скорость и превратились в беспорядочную процессию, двигавшуюся очень расчлененным строем. Аэроплан-наводчик внезапно словно споткнулся в воздухе, отклонился в сторону железнодорожной линии и вроде бы стал приземляться. Орудие сделало еще один, на этот раз удачный, выстрел, убив двух верблюдов, но потом точность огня снизилась, а после того, как противник выпустил с полсотни снарядов, мы оказались вне пределов дальности его огня. И тогда орудие принялось наказывать Тайибе.
Находившегося в Умтайе Джойса разбудили звуки стрельбы, и он вышел навстречу, готовый оказать нам гостеприимство. Развалины за его высокой фигурой были украшены пестрой лентой, как это было принято в любой деревне, у любого племени в Хауране. Лента эта символизировала почтительное уважение и выражение преданности, в чем можно было сильно усомниться. К усталому неудовольствию Насира, я оставил его, а сам ушел к Джойсу и Уинтертону, рассказал им о приземлившемся аэроплане и предложил послать бронеавтомобиль, чтобы уничтожить аэроплан на контролируемой нами территории. В это время примерно в том же направлении приземлились еще две машины противника.
Между тем был почти готов завтрак, первый за долгое время. Мы уселись для трапезы, и Джойс рассказал нам, как жители Тайибе стреляли по нему, когда он проезжал по деревне, по-видимому для того, чтобы продемонстрировать мнение об иностранцах, которые растревожили осиное гнездо турок, а потом ушли.
Завтрак завершился. Мы объявили, что нам нужен доброволец с автомобилем, чтобы изучить аэродром противника. Все сделали шаг вперед, молчаливо выразив добрую волю и готовность, отчего у меня перехватило горло. Джойс выделил два автомобиля – один для Джунора, другой для меня, и мы проехали пять миль до долины, в устье которой, по нашему расчету, приземлились аэропланы.
Заглушив моторы, дальше мы пошли по долине пешком. В том месте, где до железной дороги оставалось около двух тысяч ярдов, она поворачивала дугой в сторону ровной луговины, в дальнем конце которой стояли три машины противника. Это было великолепно, мы рванули вперед и сразу же наткнулись на совершенно непроходимый глубокий ров с растрескавшимися отвесными стенками.
Мы побежали вдоль него по диагональной дороге и остановились в тысяче двухстах ярдах от аэропланов. В этот момент стартовали две машины. Мы открыли по ним огонь, определяя дальность стрельбы по фонтанчикам пыли от пуль, но аэропланы, оторвавшись от земли, уже набирали высоту, покачивая крыльями над нашими головами.
Двигатель третьей машины не заводился. Пилот и его помощник изо всех сил вертели пропеллер, а мы тем временем подходили все ближе. Видя это, они попрыгали в кювет под насыпью, а мы вгоняли пулю за пулей в фюзеляж машины, выпустив по ней не меньше пятисот пуль, после чего вернулись в свое расположение. Вечером того же дня турки сожгли эту машину.
К сожалению, обе улетевшие машины успели долететь до Дераа и теперь, вернувшись, в ярости принялись нас бомбить. Один пилот, видно не слишком опытный, сбросил свои четыре бомбы с большой высоты и, разумеется, сильно промазал, другой же, снижаясь каждый раз почти до бреющего полета, укладывал бомбы очень точно. Не имея возможности защищаться, мы медленно пробирались между камней, чувствуя себя как обреченные сардины в банке, так как бомбы разрывались совсем рядом. Одна из них обрушила на нас настоящий дождь мелких кусочков железа. Часть попала в смотровую щель броневика, лишь оцарапав нам костяшки пальцев. Один пробил шину переднего колеса, и броневик чуть не перевернулся.
Так или иначе, мы благополучно вернулись в Умтайю и рассказали обо всем Джойсу. Мы дали туркам понять, что они не могут пользоваться этим аэродромом и что Дераа по-прежнему оставалась не защищенной от нападения бронеавтомобилей. Я улегся в тени броневика и уснул. Ни арабы пустыни, ни бомбившие нас турецкие аэропланы не могли нарушить мой сон. В суматохе событий люди становились лихорадочно возбужденными, забывая про усталость, но в тот день мы, к счастью, завершили наш первый круг, и мне было необходимо отдохнуть, чтобы трезво спланировать очередные действия. Я проснулся только после полудня.
Нашей стратегической задачей было удерживать Умтайю, что обеспечивало нам контроль и инициативу в отношении всех трех подходивших к Дераа линий железных дорог. Если бы мы удерживали ее еще неделю, мы могли бы взять турок измором, что бы ни делал Алленби. И все же с тактической точки зрения Умтайя была опасным местом. Сосредоточенные около нее силы противника, состоявшие исключительно из регулярных частей, без партизанского заслона надежно контролировать ее были не в состоянии, и мы могли бы быстро их подавить, если бы не наша незащищенность с воздуха.
У турок было по меньшей мере девять аэропланов. Наш лагерь находился в двадцати милях от их аэродрома, среди голой пустыни, около единственного источника воды, а поить нужно было крупные табуны верблюдов и множество лошадей, поедавших подножный корм вокруг лагеря. Стоило туркам начать бомбардировку, этого было достаточно для того, чтобы привести в смятение наши нерегулярные части, которые были нашими глазами и ушами. Турки быстро разбили бы нас и вернулись к себе, и все выгоды нашего положения свелись бы к нулю. Тайибе, эта первая деревня, которая прикрывала нас от Дераа, тоже была беззащитна и дрожала от страха перед повторявшимися нападениями турок. Если бы мы оставались в Умтайе, Тайибе была бы довольна нами.
Ясно, что решающее значение имело для нас обеспечение воздушной поддержки со стороны Алленби, которому удалось послать в Азрак одну новую машину. Я решил, что мне будет полезно отправиться повидаться с ним. Вернуться я мог бы двадцать второго числа. Умтайя могла бы продержаться это время, потому что мы всегда умели сбивать с толку аэропланы, двигаясь к следующей деревне, на этот раз – Ум-эль‑Сураб.
Будь то Умтайя или Ум-эль‑Сураб, чтобы оставаться в безопасности, нам следовало удерживать за собой инициативу. Дераа была временно для нас закрыта из-за подозрительности крестьян. Оставалась Хиджазская линия. Мост на 149‑м километре был почти восстановлен. Мы должны разрушить его снова, как и еще один, к югу, чтобы отрезать подход к нему ремонтных поездов. Вчерашняя попытка Уинтертона показала, что первая акция – это задача пехоты и артиллерии. Вторая требовала рейда. Я отправился посмотреть, смогу ли это сделать я со своими телохранителями по пути в Азрак.
Что-то было не так. У моих телохранителей были красные глаза, они колебались, просто трусили. В конце концов я понял, что утром, пока я отсутствовал, арабские командиры жестоко наказали тех, кто уклонился от выполнения моего приказания в Нисибе. Это было их право, так как, начиная с Тафилеха, я оставил дисциплину моей роты на ее собственное усмотрение. Но в данный момент в результате этого наказания люди оказались совершенно бесполезными для достижения моей цели. Такому наказанию сначала обычно предшествует страх, а потом память об экзекуции провоцирует самых сильных из ее жертв на пренебрежение законом и на жестокие преступные действия в отношении свидетелей. Эти люди могли быть опасны для меня, для других, для самих себя или для противника, если бы мы выступили той ночью на выполнение боевой задачи.
Поэтому я предложил Джойсу вернуть египтян и бедуинов племени гуркас в Акабу и попросил его одолжить мне один броневик, чтобы поехать с ними к линии железной дороги – первому этапу их маршрута – и сделать все, что будет возможно. Мы пошли к Насиру и Нури Саиду, чтобы сказать им, что я вернусь двадцать второго числа с истребителями, которые избавят нас от воздушных разведчиков и от бомбежек. Тем временем мы должны умаслить Тайибе, дав крестьянам денег в качестве возмещения ущерба, нанесенного турками, а Джойс – подготовить посадочные площадки здесь и в Ум-эль‑Сурабе к моему возвращению с нашим авиационным усилением.
Диверсионная операция проходила той ночью фантастически бестолково. На заходе солнца мы двинулись в долину, от которой было три мили легкого пути до линии железной дороги. Угроза могла исходить от станции Мафрак. Мой броневик и сопровождавший его «форд» Джунора должны были охранять этот фланг от возможного появления противника. Египтянам дали приказ продвинуться до самой линии и взорвать свои заряды.
Мой проводник куда-то запропастился. Мы три часа бродили по лабиринту долин, но так и не обнаружили ни железнодорожной линии, ни египтян, ни нашего исходного рубежа. Наконец мы увидели какой-то свет, поехали на него и оказались напротив станции Мафрак. Повернули обратно, чтобы вернуться на обозначенное место, и услышали лязг паровоза, двигавшегося от станции на север. Мы погнались за ним, ориентируясь по периодически вырывавшемуся из его трубы пламени, надеясь захватить его на подходе к разрушенному мосту. Вдруг мы увидели далеко впереди пламя и услышали взрывы: это Пик взорвал свои тридцать зарядов.
Мимо нас сломя голову галопом проскакали к югу какие-то всадники. Мы открыли по ним огонь. Потом вернулся патрульный поезд, уходивший на полной скорости от угрожавшего ему Пика. Мы помчались рядом с ним, обстреливая вагоны из своих «виккерсов», а Джунор поливал темноту зелеными трассирующими пулями из пулемета Льюиса. Звуки нашей стрельбы и шум паровоза перекрывали вой турок, смертельно напуганных этим сопровождавшимся таким фейерверком нападением. Они яростно отстреливались. Громадный автомобиль внезапно зачихал и остановился. Пуля пробила не покрытый броней край бензобака – единственное незащищенное место всех наших броневиков. Заделка пробоины отняла у нас целый час.
Потом мы снова ехали вдоль линии до скрученных рельсов и зиявших развороченных дренажных кульвертов и никак не могли найти наших товарищей. Тогда мы отъехали на милю назад, и я наконец смог поспать три прекрасных часа до рассвета. Проснулся я посвежевшим и сразу узнал наше место. Мы двинулись вперед, обгоняя египтян и бедуинов племени гуркас, и сразу после полудня приехали в Азрак. Там Фейсал и Нури Шаалан с нетерпением ждали наших новостей. Мы, каждый в отдельности, все им рассказали, после чего я направился во временный госпиталь к Маршаллу. На его попечении были все наши тяжелораненые, но их было меньше, чем он ожидал, и ему удалось припрятать для меня носилки, чтобы я мог использовать их в качестве своего ложа.
На рассвете неожиданно появился Джойс. Он хотел, воспользовавшись затишьем, поехать в Абу-эль‑Лиссан, чтобы помочь Зейду и Джафару на подступах к Маану и подтолкнуть Хорнби к племени бени сахр. Потом прилетел аэроплан из Палестины, и мы услышали самый первый рассказ об удивительной победе, одержанной Алленби. Он непостижимым образом громил противника, взламывал его оборону и преследовал турок. Лицо нашей войны изменилось, и мы поспешили рассказать об этом Фейсалу, полагая, что великое восстание должно использовать эту ситуацию в свою пользу. Часом позже я был уже в Палестине.
Военно-воздушные силы предоставили мне автомобиль, на котором я доехал из Рамлеха до Ставки главнокомандующего. Я обнаружил там неподвижно сидевшего человека, с глазами, загоравшимися всякий раз, когда Болс врывался в его кабинет с сообщением об очередном, еще более крупном успехе. Перед началом наступления Алленби был настолько уверен в себе, что каждый такой результат, казалось, чуть ли не навевал ему скуку. Однако ни один генерал (каким бы «победным» он ни был), глядя на то, как его сложнейший план во всех деталях, с одинаково полным успехом воплощался в жизнь на таком громадном театре, не мог бы не испытывать внутреннего радостного чувства. Особенно когда он видел в этом успехе вознаграждение за широту кругозора и суждений, позволявшую ему осуществлять такие неординарные идеи, отказываясь ради них от уставного кодекса управленческих приемов и поддерживая эти идеи всеми своими нравственными и материальными, военными и политическими ресурсами.
Алленби кратко изложил мне свои дальнейшие намерения. Историческая Палестина была в его руках, и разбитые турки ожидали в горах ослабления преследования. Как бы не так! Бартоломью и Ивенс готовились к нанесению трех новых ударов: одного через Иордан по Амману, силами новозеландцев Чейтора, другого через Иордан по Дераа, силами Бэрроу с его индусами, и третьего через Иордан по Кунейтре австралийцами Чевела. Чейтор должен был остаться в Аммане, Бэрроу и Чевел, решив первую задачу, должны были слиться для наступления на Дамаск. Нам же приказано было содействовать проведению всех трех операций, и я понял, что мне уже не суждено выполнить свою дерзкую угрозу взять Дамаск, пока мы не соберемся для этого все вместе.
Я объяснил наши перспективы и то, как много мы потеряли из-за господства в воздухе турецкой авиации. Алленби нажал кнопку звонка, и через несколько минут в нашем совещании приняли участие Селмонд и Бортон. Их воздушным машинам в плане Алленби отводилась значительная роль (незаурядный ум и изобретательность этого человека позволяли ему использовать взаимодействие пехоты и кавалерии, артиллерии и авиации, военно-морского флота и бронеавтомобилей, обман и нерегулярные формирования, причем каждое из этих средств – наилучшим образом!), и они эту роль сыграли. В небе больше не было турок, за исключением тех, что перешли на нашу сторону. Селмонд сказал, что пошлет в Умтайю два истребителя «бристоль» на все время, в течение которого мы будем в них нуждаться. Есть ли у нас запчасти? А бензин? Ни капли? Как можно все это туда доставить? Только по воздуху? Боевыми машинами? Это неслыханно!
Однако Селмонд и Бортон были людьми, жадными до новизны. Они продумывали план доставки грузов для аэропланов, а Алленби сидел, слушая и улыбаясь, не сомневаясь в том, что все будет сделано. Таким образом, были разработаны принципы гибкого и эффективного сочетания действий авиации, организации всех видов быстрой связи и передачи информации с его планом развертывания. Королевским военно-воздушным силам предстояло превратить отступление турок в беспорядочное бегство деморализованного сброда, уничтожить их телефонную и телеграфную связь, блокировать колонны их грузовиков на дорогах, рассеять пехотные подразделения.
Авиационные начальники обратились ко мне с вопросом о том, пригодны ли наши посадочные площадки для приема аэропланов «хэндли-пейдж» с полным боекомплектом. Я всего один раз в жизни видел эту тяжелую машину, и то в ангаре, но без колебаний ответил: «Да» – хотя было бы лучше послать вместе со мной специалиста, чтобы окончательно удостовериться в этом. Он мог бы вернуться к полудню, а аэропланы перелетели бы к нам в три часа дня. Селмонд поднялся на ноги: «Ол райт, сэр, мы сделаем все необходимое».
Я вышел из кабинета и пошел завтракать. Штаб Алленби находился в превосходном месте: прохлада, много воздуха, чисто побеленный дом, защищенный от мух и в какой-то степени музыкальный, если напрячь воображение и услышать музыку в шуме ветра между листьями окружавших его деревьев. Я чувствовал себя стесненно, словно было безнравственным пользоваться белоснежными столовыми салфетками, пить кофе из чашечек, позволять прислуживать себе официантам-солдатам, в то время как наши люди в Умтайе жили как ящерицы среди камней, ели пресный хлеб и ждали, когда их разбомбит очередной аэроплан противника. На душе у меня было беспокойно, когда пробивавшиеся через просветы в листве пыльные лучи солнца озаряли ромбовидный узор выложенной плиткой садовой дорожки, потому что после долгого пребывания в голой пустыне цветы и трава вызывали подсознательное беспокойство, а повсеместно буйно наливающаяся соками зелень полей представлялась вульгарной.
Безукоризненная сервировка и подчеркнутая предупредительность главнокомандующего были верхом комфорта для усталого человека после долгих дней, проведенных в напряжении. Сидевшие со мной за столом Клейтон, Дидс и Доуни были воплощением самого дружеского расположения, как и весь штаб военно-воздушных сил. Бартоломью принес карты и объяснил, что они намерены предпринять. Я сообщил несколько новых подробностей к тому, что ему было известно о противнике, так как был самым лучшим из его офицеров разведки, а раскрытые им в ответ на это их соображения убедили меня в неизбежности победы, какие бы неожиданности в дальнейшем ни возникали. И все же мне казалось, что выбор принадлежал арабам – либо согласиться с тем, чтобы эта победа была всего лишь еще одной победой, либо, еще раз рискнув собой, сделать ее окончательной. Не то чтобы этот выбор в такой формулировке был реальным, но когда тело и душа были так изнурены, как мои, они инстинктивно заставляли думать о благовидном предлоге избежать опасного пути.
Глава 114
Перед самым рассветом на аэродроме австралийцев выстроились два «бристоля» и один DH‑9. В кабине одной из машин сидел Росс Смит, мой старый знакомый, которого назначили пилотом нового «хэндли-пейджа», единственной машины этого класса в Египте, предмета гордости Селмонда. Тот факт, что именно Смиту поручили рутинное дело доставки багажа через линию обороны противника, было проявлением особого расположения к нам.
Мы долетели до Умтайи за один час, поняли, что армия ушла, и нам пришлось повернуть обратно, к Ум-эль‑Сурабу. Здесь находилась группа прикрытия из нескольких броневиков, а также арабы, попрятавшиеся кто куда при приближении подозрительного для них шума нашего мотора. По равнине бродили симпатичные верблюды, поедавшие великолепную траву. Увидев наши опознавательные знаки, Янг выложил посадочный сигнал и дымовые шашки на площадке, очищенной от камней его и Нури Саида заботами.
Росс Смит обошел по периметру подновленную площадку, тревожно изучая неровности импровизированной взлетно-посадочной полосы. Грунт был пригоден для приземления «хэндли-пейджа». Янг рассказал нам о непрерывной вчерашней и позавчерашней бомбежке, в результате которой были убиты двое солдат и несколько артиллеристов Пизани. Люди были настолько измучены этой постоянной угрозой, что ночью их отвели к Ум-эль‑Сурабу. Идиоты-турки продолжали бомбить Умтайю, хотя солдаты заходили туда только для того, чтобы набрать воды, и то только в нейтральные полуденные часы и ночью.
Мне рассказали о последнем ударе Уинтертона по железной дороге той поначалу такой приятной, но потом так печально запомнившейся ему ночи, когда он встретил какого-то незнакомого солдата, которому на ломаном арабском языке рассказал о том, как хорошо у него шли дела. Солдат вознес хвалу Богу за его милости и скрылся в темноте, откуда через мгновение справа и слева обрушились пулеметные очереди! Тем не менее Уинтертон взорвал все свои заряды и отошел в полном порядке, без потерь. К нам пришел Насир и пересказал все местные сплетни: такой-то был ранен, другой убит, этот клан в полной готовности, те уже присоединились, другие разошлись по домам… Три сверкающих аэроплана сильно взбодрили арабов, расточавших похвалы британцам за храбрость и стойкость, когда услышали от меня о легендарных успехах Алленби, в которые было трудно поверить, – взяты Наблус, Афулех, Семах и Хайфа. Умы моих слушателей воспламенились. Бедуины племени руалла выкрикивали требования немедленно выступить на Дамаск. Даже мои телохранители, тусклые глаза и подавленные лица которых все еще хранили память о жестокости Зааги, воспряли духом и стали прихорашиваться перед этой толпой, что было верным признаком улучшения их настроения. Людей охватила лихорадка уверенности в себе. Я решил, что пора было готовить Фейсала и Нури Шаалана к последнему удару.
Было время завтрака, и в воздухе разносился аромат сосисок. Мы сели в круг, с нетерпением ожидая начала трапезы, но наблюдатель, дежуривший на полуразрушенной башне, крикнул «Воздух!», увидев аэроплан, приближавшийся со стороны Дераа. Наши австралийцы кинулись к своим машинам и мгновенно завели еще не остывшие моторы. В один аэроплан вскочили Росс Смит и его наблюдатель и свечой ушли в небо. За ними взлетел Питерс, а третий пилот стоял рядом с DH‑9 и смотрел на меня тяжелым взглядом.
Я не мог понять, в чем дело. Мне преподавали теорию, я знал названия и назначение многочисленных приборов управления полетом, а также приемы ведения стрельбы по противнику в условиях воздушного боя, с учетом скорости и направления движения своей машины и машины противника, я многое запомнил и даже мог ответить на какие-то вопросы, но вести воздушный бой я не мог, сколько бы ни потерял из-за этого в глазах так пристально смотревшего на меня пилота. Он был австралийцем, из народа, обожающего всякий риск, а отнюдь не арабом, под чьи вкусы мне приходилось долгое время подстраиваться.
Он был слишком респектабелен, чтобы разговаривать со мной, и лишь с укором смотрел на то, как я наблюдал за воздушным боем. В небе был один двухместный аэроплан и три разведчика противника. Росс Смит погнался за самым большим из них, и уже через пять минут пулеметной перестрелки немец внезапно стал спускаться к линии железной дороги. Когда он вспыхнул за низким мостом, сначала поднялся узкий столб дыма, а потом место падения накрыло мягкое темное облако. У стоявших вокруг нас арабов вырвалось изумленное «Фх!». Через пять минут вернулся Росс Смит. Он весело выпрыгнул из своей машины, клятвенно уверяя, что арабский фронт – это как раз такое место, которое его устраивает.
Наши сосиски еще не остыли, мы их съели, выпили чаю (наш последний английский запас, который мы берегли для гостей), но не успели расправиться с виноградом из Джебель-Друза, как наблюдатель, размахивая платком, снова крикнул: «Воздух!» На этот раз первым взлетел Питерс, вторым – Росс Смит, а безутешный Трейл опять остался в резерве. Робкий противник развернулся обратно, и Питерс нагнал его только под Араром, где и доконал свою добычу. Позднее, когда волна войны откатилась, мы нашли в этом месте груду обломков и два обгоревших трупа немцев.
Росс Смит говорил, что мог бы навсегда остаться на этом арабском фронте, где можно встречаться с противником каждые полчаса, и очень завидовал Питерсу, которому предстояло остаться с нами. Сам же он должен был вернуться за «хэндли-пейджем», загруженным бензином, продуктами и запасными частями. Третий аэроплан улетал в Азрак, чтобы забрать наблюдателя, высаженного там накануне. Я отправился с ним, чтобы переговорить с Фейсалом.
Для тех, кто летал, время раздвигало свои границы, и мы снова были в Азраке, покинув его всего тридцать часов назад. Бедуинов племени гуркас и египтян я отправил обратно, чтобы они соединились с армией для проведения новых диверсий на севере. Потом мы с Фейсалом и Нури Шааланом набились в зеленый «воксхолл» и поехали в Ум-эль‑Сураб посмотреть на приземление «хэндли-пейджа».
Мы быстро ехали по гладкому кремню грязной низины, тем не менее сильный автомобиль очень трясло. Но судьба бывает зла: завязавшийся диспут вынудил нас повернуть в местный лагерь племени серахин. Однако мы извлекли пользу из этой нашей потери, приказав воинам этого племени отправиться в Умтайю, а заодно разнести по всей железной дороге слух о том, что дороги через Аджлунские горы, по которым попытаются уйти в более безопасные места разбитые турецкие армии, могут быть перекрыты.
Потом наш автомобиль продолжил путь на север. За двадцать миль до Ум-эль‑Сураба мы встретили одинокого бедуина, в страшном волнении ехавшего на юг. Его седые волосы и борода развевались по ветру, а заткнутая за веревку, заменявшую ему пояс, рубаха надувалась пузырем за его спиной. Уступив дорогу, чтобы пропустить нас, он воздел к небу костлявые руки и прокричал: «Самый большой аэроплан в мире!» – и снова помчался на юг распространять свою величайшую новость среди палаток, разбросанных по пустыне.
В Ум-эль‑Сурабе на траве площадки стоял величественный «хэндли», а «бристоли» и 9А, словно неоперившиеся птенцы, укрылись под его крыльями. «Наконец-то они прислали нам аэроплан, от которого этим тварям не поздоровится», – говорили столпившиеся у машины восхищенные арабы. Еще до наступления ночи слух о новом ресурсе Фейсала перелетел через Джебель-Друз и Хауранскую долину, возвещая народу о том, что весы клонились в нашу сторону.
Прилетел сам Бортон, чтобы оказать необходимую помощь. Пока мы разговаривали с ним, наши люди вытаскивали из бомбовых отсеков и фюзеляжа машины тонны бензина, масла и запасных частей для истребителей «бристоль», чай, сахар, пайки для солдат, письма, телеграммы агентства Рейтер и лекарства для нас. Затем массивная машина с началом сумерек взлетела и взяла курс на Рамлех, для выполнения согласованной программы ночных бомбардировок Дераа и Мафрака, чтобы окончательно расстроить движение по железной дороге, завершая дело, начатое нашими диверсиями.
Мы, со своей стороны, должны были продолжать давление на противника с помощью пироксилина. Алленби поручил нам беспокоить Четвертую турецкую армию и сдерживать ее до разгрома ее Чейтором из Аммана, а затем уничтожить окончательно при отступлении. Отступление это было вопросом дней и казалось настолько несомненным, насколько это может быть на войне. На следующей неделе нам предстояло поднять в воздух свои аэропланы в зоне между нами и Дамаском. И Фейсал решил придать нашей колонне всадников Нури Шаалана из племени руалла, дислоцировавшихся в Азраке. Это должно было увеличить нашу численность примерно до четырех тысяч, что составило бы больше трех четвертей нерегулярной армии, и это было надежно, потому что твердый, молчаливый, циничный старик Нури твердо держал это племя в своей руке.
Такой человек, как он, лишенный чувств и не признававший доводов, был большой редкостью в пустыне. Он что-то делал или чего-то не делал, и на этом все кончалось. Когда остальные наговорились, он объявил свою волю несколькими плоскими, лаконичными фразами, спокойно ожидая повиновения, которое тут же приходило, потому что он был старым и мудрым, иными словами, усталым и разочарованным: настолько старым, что мне оставалось лишь удивляться тому, как его угораздило поддаться нашему энтузиазму.
Я провел следующий день в палатке Насира, среди его посетителей-крестьян, разбираясь в слишком обильной информации, которой нас снабжали их быстрый ум и добрая воля. В этот день моего отдыха Нури Саид с Пизани, прихватившим с собой два орудия, со Стерлингом, Уинтертоном и Янгом с его бронеавтомобилями и значительной группой солдат открыто направились к железной дороге, очистили ее испытанными военными средствами, разрушили километр пути и сожгли пробную деревянную конструкцию, с помощью которой турки собирались восстановить мост, взорванный Джойсом и мною перед нашим первым нападением на Дераа. Нури Шаалан, в плаще из тонкого сукна с шелковистой отделкой, лично привел своих конников из племени руалла, галопируя с самыми лучшими из них. Под его присмотром племя демонстрировало отвагу, удостоившуюся похвалы даже Нури Саида.
Глава 115
Сегодняшняя операция Нури была последним ударом, после которого турки отказались от намерения восстановить линию на участке между Амманом и Дераа. Мы этого не знали; их аэроплан по-прежнему кружил над нами, и мы торопились привести в негодность все еще довольно длинную взлетно-посадочную полосу. На следующий день Уинтертон, Джемиль и я выехали на автомобилях, чтобы изучить линию железной дороги, отходившей к югу от станции Мафрак. Нас встретил яростный пулеметный огонь, прицельность и интенсивность которого превосходили ожидаемое нами на основании нашего опыта. Позднее мы захватили в плен этих «стрелков» и выяснили, что они представляли собою немецкое пулеметное подразделение. Озадаченные, мы на короткое время отъехали, а потом поехали снова к соблазнительному мосту. Я планировал въехать под него на автомобиле, насколько позволит свод арки, и, укрывшись таким образом, заложить заряд под каменную опору. Я пересел в броневик, положил на заднюю часть машины шестьдесят фунтов пироксилина и велел водителю ехать под арку.
Уинтертон и Джемиль ехали за нами в автомобиле поддержки. «Очень жарко», – ворчал Джемиль. «Там, куда мы едем, будет еще жарче», – возразил Уинтертон, когда мы медленно ехали по нейтральному участку, поглядывая на падавшие вокруг снаряды и выбирая дорогу примерно ярдах в пятидесяти от насыпи, осыпаемые из пулеметов таким количеством отскакивавших от нашей брони пуль, какого хватило бы на неделю боев. Вдруг кто-то бросил в нас из-за линии ручную гранату.
Это новое обстоятельство сделало невозможным выполнение моего плана скрыться под мостом. С одной стороны, попадание в заднюю часть броневика вызвало бы детонацию нашего пироксилина и нас разнесло бы в куски, с другой – машина была бы беспомощна против ручной гранаты. Поэтому мы уехали обратно, чтобы повторить попытку с наступлением темноты. Вернувшись в Ум-эль‑Сураб, мы узнали о желании Насира снова разбить лагерь в Умтайе. Это был первый этап нашего похода на Дамаск; его намерение было мне приятно, и мы решили двинуться туда, считая это хорошим оправданием того, что этой ночью ничего не будет сделано на линии. В ожидании наступления полуночи мы рассказывали друг другу всякие истории из нашего опыта, когда «хэндли-пейдж» начал бомбить станцию Мафрак. Стофунтовые бомбы, одна за другой, разносили в клочья вагоны, забивавшие запасные пути, пока все их не охватило огнем; турки прекратили обстрел.
Мы уснули, наградив очередного рассказчика за историю о выходке Энвер-паши после того, как турки взяли обратно Шаркей. Чтобы посмотреть на него, он приплыл на каком-то дрянном пароходишке вместе с принцем Джемилем и своим блестящим штабом. Когда пришли болгары, они устроили резню туркам. Когда те отошли, ушли и болгарские крестьяне, поэтому туркам было уже некого убивать. На борт привели какого-то седобородого старика, чтобы главнокомандующий мог над ним поиздеваться. Наконец забава утомила Энвера. Он подал знак двоим своим храбрецам и, открыв дверку топки пароходной машины, приказал: «Суньте его туда!» Старик со страшным криком сопротивлялся, но офицеры были сильнее, и дверка захлопнулась за его извивавшимся в агонии телом. «Мы отвернулись, почувствовав тошноту, и хотели уйти, – продолжал рассказчик, – но Энвер, склонив голову набок и к чему-то прислушиваясь, остановил нас. Прислушались и мы. Наконец в топке раздался какой-то треск. Он улыбнулся и проговорил: „Их головы всегда лопаются, как эта“».
Всю ночь и весь следующий день огонь над вагонами полыхал все ярче и ярче. Разгром турок был очевиден, и слухи об этом пошли среди арабов еще накануне. Они говорили, что Четвертая армия беспорядочной толпой отходила из Аммана. Бени Хасан, отсекавший отставших солдат и бессильные отряды, сравнивал их с цыганским табором на марше.
Мы собрались на совет. Наша работа против Четвертой армии закончилась. Тем ее остаткам, которые не попали в руки арабов, предстояло вернуться в Дераа безоружным сбродом. Нашей новой задачей было вынудить турок быстро эвакуироваться из Дераа, чтобы они не смогли сформировать из беглецов арьергард для охраны тыла. Поэтому я предложил пройти на север, мимо Тель-Арара, через железную дорогу, чтобы утром следующего дня быть в деревне Шейх-Саад. Это знакомая нам местность, там много воды, оттуда можно отлично вести наблюдение, а в случае прямого нападения без проблем отойти на запад, на север или даже на юг. Это отрежет Дераа от Дамаска, как и Мезериб.
Меня энергично поддержал Талаль. Одобрительно кивнули Нури Шаалан, Насир и Нури Саид. Мы стали готовиться к удару по лагерю. Броневики с нами не пойдут, им лучше оставаться в Азраке, пока не падет Дераа, после чего нам понадобится их помощь на пути в Дамаск. Свою работу сделали и истребители «бристоль», очистив небо от турецких аэропланов. Они могли вернуться в Палестину с информацией о нашем продвижении к Шейх-Сааду.
Машины сделали прощальный круг над нами. Глядя им вслед, мы заметили большое облако пыли, смешавшееся с дымом, медленно поднимавшимся над разрушенным Мафраком. Одна машина вернулась назад и сбросила нам записку о том, что от железной дороги к нам направлялось крупное подразделение кавалерии противника.
Это была плохая новость, потому что мы не были готовы к сражению. Броневики уехали, аэропланы улетели, одна рота пехоты на верблюдах была уже на марше, мулов Пизани навьючивали и выстраивали в походную колонну. Я направился к Нури Саиду, стоявшему с Насиром на куче золы у вершины холма, и мы стали думать вместе о том, уходить нам или остаться. В конце концов решили, что лучше уйти, поскольку Шейх-Саад был более надежным местом, и приказали нашим строевым подразделениям быстро сниматься.
С грузом же было сложнее, и поэтому Нури Шаалан и Талаль повели всадников руалла и хауран навстречу приближавшейся кавалерии, чтобы задержать преследование. У них оказался неожиданный союзник, потому что наши броневики, направлявшиеся в Азрак, тоже заметили противника. Оказалось, что эти турки были не собиравшейся напасть на нас кавалерией, а сбитыми с толку всадниками, искавшими кратчайшего пути восвояси. Мы захватили несколько сот изнывавших от жажды пленных и много лошадей, вызвав страшную панику. Страх распространился по всей линии, и турки, находившиеся на расстоянии многих миль от арабов, которые могли бы им угрожать, выбрасывали все лишнее, вплоть до винтовок, и как безумные убегали в Дераа, полагая, что будут там в безопасности.
Однако эти обстоятельства нас задержали, и ночью, без местной кавалерии, которая могла бы нас защитить от подозрительных деревенских жителей, принявших нас, одетых в форму хаки, за турок, нам вряд ли стоило двигаться, поэтому перед самыми сумерками мы остановились, чтобы дождаться Талаля, Насира и Нури Шаалана.
Эта остановка дала кое-кому время для того, чтобы оценить происходившее, и возникли новые вопросы о целесообразности нового перехода через железную дорогу, ведь мы могли оказаться в опасной зоне Шейх-Саада, на пути отхода главных турецких сил. Наконец около полуночи, когда я лежал без сна на своем ковре среди спавших солдат, ко мне пришел Сабин. Он высказался в том духе, что мы сделали достаточно много. Алленби назначил нас следить за Четвертой армией. Мы только что видели ее беспорядочное бегство. Свой долг мы выполнили и могли бы с почетом отойти к Босре, в двадцати милях к северу от дороги, где для оказания помощи нам сосредоточивались друзы под командованием Несиба эль-Бекри. Мы могли бы вместе с ними подождать, пока британцы возьмут Дераа, победоносно завершив кампанию.
Эта позиция меня не заинтересовала, поскольку, если бы мы отправились в Джебель-Друз, наша активная служба прекратилась бы до того, как была бы выиграна игра, и основная тяжесть главного удара легла бы на плечи Алленби. Я очень ревниво относился к чести арабов, служа которым должен был идти вперед любой ценой. Они присоединились к войне, чтобы выиграть свободу, и возвращение своего старого капитала силой своего собственного оружия должно было стать наиболее понятным для них символом.
Очевидно, что, прорываясь за Дераа в Шейх-Саад, мы оказали бы большее давление на турок, чем любое британское подразделение. Это лишило бы турок возможности снова сражаться по эту сторону Дамаска, а для этой цели небольшое количество наших жизней было бы недорогой ценой.
Дамаск означал конец войны на Востоке и, в чем я был уверен, конец войны вообще, потому что центральные державы зависели друг от друга, а выпадение их слабейшего звена – Турции – ослабило бы всю группу. Поэтому из всех соображений – стратегических, тактических, политических и даже нравственных – мы продолжали борьбу.
Переубедить упрямо сопротивлявшегося Сабина было невозможно. Он вернулся ко мне с Пизани и Уинтертоном, и начался спор. Мы говорили тихо, потому что Нури Саид спал на соседнем ковре вполуха, но он услышал спор и пожелал участвовать в этом совещании. Он подчеркивал военный аспект проблемы: достигнутую нами цель и опасность Хиджазской железной дороги. Разговор затянулся до глубокой ночи. Пытаться начать операцию на следующий день было бы безумием. Линию из конца в конец наверняка будут охранять десятки тысяч турок, уходивших из Дераа. Если они дадут нам перейти линию, мы окажемся в еще большей опасности. Он сказал, что Джойс назначил его военным советником экспедиции, и, как это ему ни неприятно, он считал своим долгом подчеркнуть, что, как кадровый офицер, он знает свое дело.
Я терпел его жалобы, тяжело вздыхал и наконец сказал, что хочу спать (ведь нам придется рано встать, чтобы перейти через линию) и что я намерен идти вперед с моими телохранителями, вместе с бедуинами, где бы они ни оказались, потому что было странно, почему нас не догнали Нури Шаалан и Талаль. Так или иначе, теперь я пошел спать.
Пизани, проживший всю свою долгую военную жизнь в роли подчиненного, со всей учтивостью корректно заявил, что имеет приказ и обязан ему подчиняться. Он мне нравился за добросовестность, и я попытался рассеять его сомнения, напомнив ему, что мы проработали вместе полтора года без единого повода для того, чтобы он мог считать меня легкомысленным человеком. Он с чисто французским юмором ответил, что легкомысленным ему казалось все, но он был солдатом.
Интуиция Уинтертона заставляла его присоединяться к слабейшей и более спортивной стороне в любом случае, кроме верховой охоты на лис с гончими. Нури Саид на всем протяжении нашего разговора тихо лежал, притворяясь спящим, но когда Сабин ушел, он повернулся на другой бок и прошептал: «Это правда?» Я ответил, что не вижу особой опасности, если мы перейдем линию в середине дня. При соблюдении осторожности мы сможем избежать ловушки в Шейх-Сааде. Удовлетворенный, он снова лег и уснул.
Глава 116
Насир, Нури Саид и Талаль разъехались с нами в темноте. Наши объединенные силы шли навстречу сильному ветру, от которого сводило зубы, на север, через плодородные вспаханные долины, через убранные поля, где колосья, наверное, просто обрывали со стеблей, а не жали и где эти стебли, ростом с ребенка, стояли пожелтевшие, высохшие и мертвые. Ветер отрывал их от полых корней и укладывал их ветвистые верхние концы на землю, сплетая друг с другом; их огромные шары перекати-поле носились по поверхности почвы.
Арабские женщины, вышедшие со своими ослами, чтобы привезти в дом воды, подбежали к нам с криками о том, что только что поблизости приземлился какой-то аэроплан. На его фюзеляже было изображено клеймо в виде двух колец, которым метили верблюдов шерифа. Пик пошел туда и обнаружил двух австралийцев: радиатор их аэроплана был пробит пулей над Дераа. Они были рады встретить друзей, хотя и удивлялись этой встрече. После заделки течи мы взяли у женщин воды, наполнили радиатор, и австралийцы спокойно улетели на свою базу.
Каждую минуту подъезжали и присоединялись к нам люди, в каждой деревне юные любители приключений подбегали к нам, просясь в наши ряды. Продолжая двигаться дальше, мы, словно плотно вплетенные в золотые лучи солнца, могли воспользоваться случаем посмотреть на себя как на единое целое: мы быстро превращались в один характер, в единый организм, гордость за который нас возвышала. Мы то и дело отпускали непристойные шутки, чтобы вырваться из этой всеобъемлющей красоты.
В полдень мы дошли до полей, усеянных арбузами. Пока армия буквально паслась на таком поле, мы изучали линию железной дороги, пустынную, дрожавшую впереди под солнцем вместе со знойной дымкой. Пока мы вели наблюдение, прошел поезд. Дорога была отремонтирована только прошлой ночью, и это был третий по счету состав. Мы беспрепятственно подошли к линии всей своей ордой и принялись взрывать путь. Каждый, у кого была взрывчатка, использовал ее по-своему. Сотни наших новичков проявили огромное усердие, и разрушения были обширными, хотя все делалось без всяких инструкций.
Ясно, что наше возвращение было сюрпризом для изумленного противника. Мы должны были воспользоваться этим, чтобы расширить и усилить это впечатление, и поэтому отправились к Нури Шаалану, Ауде и Талалю и попросили каждого предпринять какую-нибудь местную боевую акцию. Энергичный Талаль решил напасть на Эзраа, большой склад зерна на севере, Ауда нацелился на Хирбет-эль‑Газале, такую же станцию на юге, Нури должен был прочесать со своими людьми шоссейную дорогу, ведшую в Дераа, надеясь встретить там и разгромить турецкие отряды.
Все три идеи были хороши. Командиры отправились проводить их в жизнь, а мы снова, приведя в порядок колонну, продолжили свой путь мимо разрушенной колонии Шейх-Мискин, которая в лунном свете представилась нам совершенно запущенной. Канавы, полные воды, остановили до рассвета наше тысячное войско на покрытой стерней равнине. Многие развели костры, желая разогнать пронизывающий туман этого глинистого Хаурана, другие заснули, как были, на влажной от росы земле. Потерявшие друг друга окликали в темноте своих товарищей резкими гортанными голосами, характерными для жителей арабских деревень. Луна зашла, весь мир стал черным и очень холодным.
Я поднял своих телохранителей, которые помчались так быстро, что мы въехали в Шейх-Саад с рассветом. Земля в очередной раз возвращалась к жизни с приходом нового солнца. Утренние ветры заставляли вспыхивать серебром листву оливковых садов, а люди из стоявшего справа большого шатра, крытого козьими шкурами, звали нас к себе погостить. Мы спросили, чей это лагерь. «Ибн Смеира», – ответили они. Это угрожало осложнениями. Рашид был врагом Нури Шаалана, непримиримым, ждавшим только случая. Мы немедленно послали человека предупредить об этом Насира. К счастью, Рашида ибн Смеира в лагере в то время не оказалось. Таким образом, нашими временными хозяевами должна была стать его семья, и Нури, как гостю, предстояло соблюдать все правила.
Это было большим облегчением, потому что и так уже в наших рядах имелись сотни смертельных врагов, кровная вражда между которыми едва сдерживалась Фейсалом. Напряжение, связанное с поддержанием их способности выполнять свое назначение, и использование их горячих голов в операциях, в ходе которых они не могли бы встретиться, соблюдение равновесия возможностей и требований службы, которое наше руководство могло бы оценивать как превосходящее зависть, – одно это уже было достаточным злом. Ведение войны во Франции было бы гораздо более трудным, если бы каждая дивизия, чуть ли не каждая бригада нашей армии ненавидела другую лютой ненавистью и внезапно затевала бы драку при встрече с другой. Однако мы поддерживали в арабах спокойствие в течение двух лет, здесь же речь шла всего о нескольких днях. Ночные отряды вернулись с обильными трофеями. Алжирец Абдель Кадер со своими слугами, несколькими добровольцами и солдатами едва удерживал Эзраа. Когда пришел Талаль, все добровольцы перешли к нему, солдаты разбежались, а слуг было так мало, что Абдель Кадеру пришлось сдать город без боя. Наши люди были слишком обременены своими трофеями, чтобы догнать его и схватить.
Громко хвастаясь, вернулся Ауда. Он взял эль-Газале штурмом, захватил бесхозный поезд, орудия и пленил двести солдат, в числе которых было несколько немцев. Нури Шаалан доложил о четырехстах пленных с мулами и пулеметами. Турецкие офицеры и рядовые были отправлены в отдаленные деревни зарабатывать деньги на свое содержание.
Над нами долго кружил английский аэроплан, желая, видимо, понять, действительно ли мы арабские силы. Янг выложил для него наземные сигналы, и тогда ему сбросили записку о том, что Болгария сдалась союзникам. Хотя мы не знали, что на Балканах шло наступление, эта новость не имела для нас большого значения. Несомненно, конец не только большой войны, но и нашей был близок. С тяжелыми усилиями и с нашими испытаниями скоро будет покончено, и каждого отпустят заниматься своими делами, а это безумие будет забыто, поскольку для большинства из нас это была первая война, и мы смотрели на ее окончание как на отдых и покой.
Прибыла армия. Рощу забила толпа, так как каждый отряд стремился занять самое лучшее свободное место и расседлать верблюдов либо рядом с фиговыми деревьями, либо под пальмами или оливами, из листвы которых с многоголосыми криками взлетали тучами перепуганные птицы. Солдаты заводили своих верблюдов в речку, извивавшуюся между зелеными кустами, цветами и плодоносящими деревьями, – все это казалось нам странным после того, как мы годами любовались только кремнистой пустыней. Люди Шейх-Саада робко приходили полюбоваться армией Фейсала, которую шепотом называли легендарной. И вот теперь она была в их деревне, со своими командирами, либо широко известными, либо внушавшими ужас людьми, – Талалем, Насиром, Нури, Аудой. А мы смотрели на них, втайне завидуя их крестьянской жизни.
Когда у всех пришли в нормальное состояние ноги, онемевшие от жестких седел, мы впятером или вшестером поднялись на руины, откуда, глядя через южную равнину, смогли оценить степень безопасности нашего лагеря. К нашему удивлению, мы заметили прямо за стенами лагеря небольшую группу военных регулярной армии противника – турок, австрийцев, немцев – с восемью пулеметами на вьючных верблюдах. Они пробирались из Галилеи к Дамаску после поражения, нанесенного силами Алленби, не проявляя ни малейшей осторожности, двигаясь свободно и неторопливо, очевидно полагая, что находятся милях в пятидесяти от любой войны.
Мы не объявили тревогу, чтобы поберечь свои усталые отряды, просто Дурзи ибн Дугми с Хаффаджи и несколькими своими людьми спокойно сели в седла и напали на противника на узкой тропе. Пытавшиеся сражаться офицеры были мгновенно убиты. Солдаты побросали оружие, за пять минут были обысканы и ограблены, и их погнали цепочкой вдоль арыков между садами к открытому загону для скота, который показался подходящим для использования его в качестве тюрьмы.
Далеко на востоке показались три или четыре черные группы людей, ехавших на север. Мы выпустили на них бедуинов племени ховейтат, и те через час вернулись, не сдерживая смеха: каждый из них вел в поводу мула или вьючную лошадь, жалких, усталых, покрытых ссадинами кляч, более чем ясно характеризовавших состояние разбитой армии.
Всадники оказались невооруженными солдатами, бежавшими от британцев. Брать таких людей в плен бедуины ховейтат считали ниже своего достоинства. «Мы отдадим их в услужение деревенским мальчишкам и девчонкам», – улыбнулся Зааль своей тонкогубой улыбкой.
С запада пришло известие о том, что небольшие группы турок отступали в местные деревни под натиском Чевела. Мы выслали против них вооруженные группы крестьянского племени наим, присоединившегося к нам этой ночью в Шейх-Мискине. Насир решил поручать им делать то, что они могут. Приток к нам масс, который мы так долго готовили, превратился в настоящее половодье, и количество восставших росло с каждым новым успехом. За два дня мы могли бы иметь вовлеченными в движение шестьдесят тысяч человек.
Мы не пренебрегали никакой мелочью на Дамасской дороге и как-то увидели густой дым над горой, за которой скрывалась Дераа. Прискакал человек, сообщивший Талалю, что немцы подожгли свои аэропланы и склады и теперь готовы к тому, чтобы оставить город. Британский аэроплан сбросил записку о том, что войска Бэрроу находились близ Ремты и что две турецкие колонны, одна в составе четырех тысяч, другая – двух тысяч солдат, отступали по направлению к нам, соответственно из Дераа и Мезериба.
Мне казалось, что этими шестью тысячами человек ограничивалось все, что осталось от Четвертой армии в Дераа и от Пятой армии, сопротивлявшейся продвижению Бэрроу. С их разгромом цель нашего пребывания здесь исчерпывалась. И все же, пока не будет приказа, нам следовало удерживать Шейх-Саад. Мы должны были беспрепятственно пропустить более крупную, четырехтысячную колонну и силами воинов руалла под командованием Халида, с участием северных крестьян, отрезать ее фланги и тыл.
Глава 117
Ближайшие две тысячи солдат противника казались более соответствовавшими нашей численности. Мы должны были встретить их силами половины солдат нашей регулярной армии, с двумя орудиями Пизани. Талаль был в тревоге, потому что указанный нам маршрут турок проходил через его собственную деревню Тафас. Он уговорил нас быстро направиться туда и захватить кряж к югу от деревни. К сожалению, скорость была всего лишь относительным понятием, когда речь шла о сильно уставших людях. Я отправился со своим отрядом в Тафас, надеясь занять на подступах к нему скрытую позицию и отходить с боем до подхода остальных. На полпути нам встретились арабские всадники, гнавшие толпу раздетых пленных в направлении Шейх-Саада. Они безжалостно подгоняли пленных, на чьих спинах цвета слоновой кости были видны синие полосы от ударов. Я не стал вмешиваться, потому что это были турки из полицейского батальона Дераа, из-за жестокости которых крестьяне соседних деревень не раз обливались слезами и кровью.
Арабы сказали нам, что турецкий уланский полк под командованием Джемаль-паши уже входил в Тафас. Оказавшись на расстоянии прямой видимости, мы поняли, что турки взяли деревню (со стороны которой доносилась лишь случайная стрельба), и остановились на подходе к ней. Между домами кое-где виднелся слабый дым от костров. На склоне, поднимавшемся к обращенной к нам стороне деревни, в доходившем до колена чертополохе стояли уцелевшие старики, женщины и дети, рассказывавшие ужасные вещи о том, что произошло час назад, когда в деревню ворвались турки.
Мы лежа вели наблюдение и видели, как силы противника уходили из зоны сосредоточения за домами. Они в строгом порядке направились в сторону Мискина, с уланами впереди и в хвосте, компактными отрядами пехоты, колонной с фланговым охранением из пулеметчиков, с орудиями и большим количеством транспортных средств в центре. Мы открыли огонь по голове колонны, едва она показалась из-за домов.
Они развернули на нас два полевых орудия. Как обычно, шрапнель прошла над нашими головами, не причинив никакого вреда.
Подъехал Нури с Пизани. Впереди их отрядов ехали настороженный Ауда абу Тайи и Талаль, почти обезумевший от рассказов своих земляков о том, что с их деревней сделали турецкие солдаты. Теперь из нее выходили последние турки. Мы устремились за ними, чтобы облегчить переживания Талаля, а наша пехота, заняв позицию, начала сильный обстрел из пулеметов. Пизани выдвинул туда же полубатарею. Мощные французские снаряды вызвали замешательство в турецком арьергарде.
Деревня словно замерла под медленно поднимавшимися к небу кольцами дыма. Высокая трава была примята телами лежавших людей. Мы отводили от них глаза, понимая, что они были мертвы, но одна из маленьких фигур зашевелилась, как если бы хотела спрятаться от нас. Это была девочка трех или четырех лет, по ее грязному халату от плеча по боку расползалось красное пятно крови, сочившейся из большой рваной раны, возможно от удара пикой точно в место соединения шеи с туловищем.
Девочка сделала несколько шагов, потом остановилась и крикнула нам на удивление сильным голосом: «Не бей меня, Баба!» Задохнувшийся Абдель Азиз – это была его деревня, и девочка могла быть из его семьи – спрыгнул с верблюда и упал на колени рядом с ребенком. Его резкие движения напугали девочку, она протянула вверх руки и попыталась закричать, но вместо этого упала на землю, кровь хлынула на ее одежду с новой силой, и она тут же умерла.
Мы проехали к деревне мимо других мужских и женских тел и мимо еще четырех мертвых детей, казавшихся очень грязными под лучами яркого солнца. По околице тянулись темные низкие стены, загоны для овец, и на одном из заборов виднелось что-то красно-белое. Я присмотрелся и понял, что это было тело женщины, брошенное на забор головой вниз, проколотое штыком, рукоятка которого отвратительно торчала из промежности между ее голыми ногами. Она была беременна. Рядом лежали другие, может быть, человек двадцать, убитые разными способами людьми без сердца, с извращенной душой.
Люди из племени зааги разразились диким хохотом. «Лучше бы вы притащили мне как можно больше мертвых турок», – проговорил я, и мы устремились за исчезавшим в дымке противником, по пути расстреливая отставших от своей колонны турецких солдат, взывавших с обочины дороги о пощаде. Один раненый турок, наполовину голый и, видно, неспособный держаться на ногах, сидя, плакал, протягивая к нам руки. Абдулла отвернул в сторону морду своего верблюда, но бедуины зааги с проклятиями преградили ему дорогу и влепили в голую грудь турка три пули из своего автоматического оружия. Кровь из раны с каждой секундой все медленнее вытекала толчками в такт ударам его сердца.
Талаль видел все, что видели и мы. Он стонал, как раненый зверь, потом поднялся к верхней площадке и просидел некоторое время в седле на своей кобыле, не в силах унять бившую его дрожь, не спуская глаз с турок. Я подъехал к нему, стараясь отвлечь его разговором, но Ауда удержал меня, ухватившись за повод моего верблюда. Талаль очень медленно провел головным платком по лицу, а потом как-то вдруг овладел собою, решительно вдавил стремена в бока кобылы и с места в галоп умчался, низко пригнувшись в седле и слегка покачиваясь, прямо в направлении основной части колонны противника.
Это была долгая скачка вниз по пологому склону и через низину. Мы сидели, словно окаменев, а он мчался вперед, и топот копыт его кобылы отзывался в наших ушах как-то неестественно, потому что мы прекратили огонь, а турки остановились. Обе армии ждали Талаля, а он несся, покачиваясь в седле, через пространство притихшего вечера, а когда расстояние до противника сократилось до нескольких корпусов лошади, он выпрямился в седле и громовым голосом прокричал свой боевой клич: «Талаль! Талаль!» Мгновенно загремели выстрелы турецких винтовок и пулеметов, и он, продолжая вместе со своей кобылой рваться вперед и вперед под градом пуль, наконец упал мертвым на острия турецких пик.
Ауда смотрел на все это холодно, со зловещим выражением лица: «Да простит его Аллах. Мы за него отплатим». С этими словами он тронул повод и медленно двинулся догонять противника. Мы подняли в ружье крестьян, словно опьяненных страхом и кровью, и приказали преследовать отходившую колонну и охватить ее с обоих флангов. В сердце Ауды просыпался старый лев битвы, снова делавший его нашим естественным, непременным предводителем. Искусным маневром он завел турок на плохо проходимый участок местности и разделил их походный порядок на три части.
Третья часть, самая малочисленная, почти целиком состояла из немецких и австрийских пулеметчиков, группировавшихся вокруг трех автомобилей, и группы верховых офицеров или кавалеристов. Сражались они великолепно и отбрасывали нас снова и снова, несмотря на всю нашу отвагу и злость. Арабы дрались как дьяволы: пот разъедал им глаза, пыль забивала глотки, а пламя жестокости и мести, пылавшее в их сердцах, так их сотрясало, что они едва могли стрелять. Я впервые за всю войну приказал не брать пленных.
Наконец мы разбили этот стойкий отряд и оставили его за своей спиной, преследуя более быструю, вторую часть колонны турок. Эти были в панике. К заходу солнца мы расколотили всех, кроме отдельных крошечных групп, пытавшихся сохранить хоть что-то из потерянного. По мере нашего продвижения к нам примыкали группы крестьян. Поначалу у них было одно ружье на пятерых или шестерых, затем кто-то захватывал штык, другой саблю, третий револьвер. А часом позднее те, кто шел все время пешком, вдруг оказались верхом на ослах. В конце концов у каждого появилась винтовка и захваченная у противника лошадь. К ночи все лошади были тяжело загружены трофеями, а плодородная равнина усеяна трупами людей и животных. Обезумев после Тафаса, мы убивали и убивали, даже стреляли в головы лежавших на земле и пристреливали животных противника, словно их смерть и бессмысленное кровопролитие могли облегчить нашу муку.
Но одна группа арабов, не слышавшая наших новостей, взяла в плен последние две сотни солдат центральной части турецкой колонны. Их передышка была короткой. Я пошел к нашим, чтобы объяснить, что оставлять в живых этих последних турок было нежелательно, потому что они были свидетелями той цены, которую турки заплатили за Талаля. Вдруг какой-то солдат, лежавший на земле, что-то резко крикнул, и арабы с бледными лицами подвели меня к нему. Это был один из наших бойцов, и у него было раздроблено бедро. Он рассказал о том, что с ним произошло. Кровь текла на уже покрасневшую землю, унося из него последние силы жизни, но, несмотря на это, турки его не пощадили. В безумии сегодняшнего сражения его продолжали колоть штыками, вдавливая плечо и другую ногу в землю, к которой в конце концов его пригвоздили, как насекомое в коллекционной коробке.
Он был в полном сознании. Когда мы спросили: «Хасан, кто это сделал?» – он перевел глаза на теснившихся друг к другу притихших и подавленных пленных. Те не проронили ни слова. Мы открыли огонь. Наконец груда тел перестала шевелиться. Умер и Хасан. Мы снова оседлали своих верблюдов и во мраке, ставшем ледяным после захода солнца, медленно поехали домой: домом сейчас был мой ковер в трех или четырех часах езды отсюда, в Шейх-Сааде.
Как ни давили на мое сознание все эти ужасные раны, страдания и всеобщая усталость, мне не давали покоя мысли о Талале, блистательном вожде, великолепном наезднике, верном и сильном товарище в долгой дороге. Я велел привести мне другого верблюда и с одним из телохранителей отправился в ночь, чтобы присоединиться к нашим людям, преследовавшим самую большую колонну, отходившую из Дераа.
Было очень темно, с юга и востока беспрерывно налетали порывы шквалистого ветра, и только ориентируясь по звукам выстрелов, доносившихся к нам через равнину, да по периодическим вспышкам орудийных залпов, мы наконец доехали до района активных действий. По каждому полю, по каждой долине вслепую, спотыкаясь, двигались на север турки, а почти вплотную за ними шли наши солдаты. С наступлением ночи завязывались бои с противником. Каждая деревня, к которой подкатывалось сражение, включалась в бой, и черный ледяной ветер разносил далеко по округе какофонию винтовочных выстрелов, криков, орудийных залпов и топота копыт галопом сходившихся небольших групп каждой стороны, неистово схватывавшихся друг с другом.
На заходе солнца противник попытался остановиться и разбить лагерь, но Халид не давал ему покоя. Кое-кто из турок продолжал движение, некоторые останавливались, многие засыпали от усталости прямо на дороге. Их походный строй нарушился, и они, обезумевшие, двигались под обстрелом разрозненными группами, готовые стрелять при каждом столкновении с нами или же друг с другом. Арабы были разобщены не меньше турок и почти так же сбиты с толку.
Исключением были немецкие отряды, и здесь я впервые почувствовал уважение к противнику, убивавшему моих братьев. Немцы были на расстоянии двух тысяч миль от дома, лишенные надежды и проводников, в ужасных условиях, способных сломить даже нервы храбрейших. И все же их подразделения держались вместе и в строгом порядке, как броненосцы между обломками поверженных кораблей. Молча двигались они с высоко поднятыми лицами между остатками турок и арабов. При нападении на них они останавливались, занимали позицию и стреляли по приказу, не проявляя спешки, без колебаний и истерик. Они были великолепны.
Я наконец разыскал Халида и попросил его отозвать бедуинов руалла, предоставив завершение разгрома времени и окрестным крестьянам. Возможно, более тяжелая работа предстояла нам на юге. К вечеру по нашей равнине прошел слух о том, что Дераа пуста, и Трад, брат Халида, с доброй половиной бедуинов племени аназех отправился туда, чтобы убедиться в этом. Я опасался, как бы он не попал в ловушку, потому что в городе еще должно было оставаться некоторое количество турок и еще больше могло пытаться пробиться к городу по железной дороге, а также через Ирбид-Хиллз. Действительно, если бы Бэрроу, который, как нам сообщили, задерживался в Ремте, вышел бы из соприкосновения с противником, пришлось бы сражаться с арьергардом турок.
Я хотел, чтобы Халид поддержал брата. Через час или два к нему присоединились сотни всадников на лошадях и верблюдах. По пути в Дераа он при слабом мерцании звезд разметал несколько отрядов турок и, приехав к Траду, нашел, что он надежно закрепился в Дераа. Уже поздно вечером он прошел через весь город, с ходу взял станцию, перепрыгивая через траншеи и сметая последних, все еще пытавшихся сопротивляться турок.
С помощью местных жителей бедуины племени руалла разграбили лагерь, особенно стараясь захватить трофеи в охваченных яростным огнем складах, чьи пылавшие крыши угрожали их жизни, но эта ночь была одной из тех, в которые люди идут напролом, когда смерть казалась просто невозможной, хотя справа и слева умирало множество людей, а жизни других становились игрушками, которые можно сломать и выбросить.
Шейх-Саад пережил тревожный вечер со стрельбой и криками крестьян, грозивших перебить пленных в добавление к каре за смерть Талаля и за зверства в его деревне. Деятельные шейхи продолжали преследовать турок, оставив арабский лагерь без опытных начальников, которые были его глазами и ушами. В послеполуденной атмосфере кровожадности и вседозволенности убийства проснулась завистливая межклановая ревность, и Насиру, Нури Саиду, Янгу и Уинтертону стоило большого труда и напряжения поддерживать в лагере покой.
Я приехал туда после полуночи и узнал, что из Дераа только что прибыли посланцы Трада. Насир пошел к ним. Мне хотелось спать, потому что я проводил в седле уже четвертую ночь, но мой мозг не позволял мне ощутить физическую усталость, и около двух часов ночи я оседлал третью верблюдицу и поскакал против ветра по все той же тафасской дороге в Дераа.
Нури Саид со своим штабом ехал по той же дороге впереди своей пехоты на лошадях, и наши отряды двигались вместе, пока наполовину не просветлело предрассветное небо. Скоро я понял, что мое нетерпение и холод больше не позволяли мне не сдерживать верблюдицу, приноравливаясь к темпу конного отряда. Я дал ей волю – а это была моя крупная, мятежная Баха, – и она понеслась, распластываясь в полете над землей, обгоняя моих уставших попутчиков и пожирая милю за милей, так что, когда совсем рассвело, я был уже в Дераа.
Насир в доме мэра организовывал городское управление и полицию и изучал состояние города. Я ему помогал: ставил под охрану насосные станции, паровозное депо и все то, что осталось от мастерских и складов. Потом потратил целый час на разъяснение горожанам того, что они должны делать в сложившейся ситуации, если не хотят потерять город.
Я пытался выяснить, что было с генералом Бэрроу. Один солдат, недавно приехавший с запада, сказал нам, что тот был обстрелян англичанами, когда они развертывались для штурма города. Для предотвращения подобных случаев я с бедуинами из племени зааги решил подняться на Бувейб, на гребне которого была видна сильная позиция индийских пулеметчиков. Они потренировались в стрельбе из своего оружия по нам, прельстившись нашим превосходным форменным обмундированием, однако вскоре показался какой-то офицер в сопровождении нескольких британских стрелков, и я с ними объяснился. Они действительно были в центре боевого развертывания против Дераа, и, пока мы вели наблюдение, их аэропланы бомбили невезучего Нури Саида на пути к железнодорожной станции. Это было ему наказанием за потерю темпа при движении из Шейх-Саада, но, чтобы их остановить, я поспешил вниз, туда, где генерал Бэрроу в машине объезжал передовые посты.
Я рассказал ему о том, что мы провели ночь в городе и что выстрелы, которые он слышал, были всего лишь стрельбой вверх от избытка радостных чувств. Он был со мною краток, но мне не было его жалко, потому что он опоздал на сутки, задержавшись для водопоя у скудных колодцев Ремта, хотя на его карте были ясно обозначены озера и река перед Мезерибом, на дороге, по которой отступал противник. Однако генералу было приказано прибыть в Дераа, и он должен был прийти туда вовремя.
Он попросил меня ехать с ним, но его лошади не выносили мою верблюдицу, так что Генеральный штаб прижался к кювету, и я спокойно проехал по освободившейся дороге. Он сказал, что должен выставить караул в деревне для поддержания порядка среди населения. Я тактично объяснил ему, что арабы назначили своего военного управляющего. По поводу колодцев он заметил, что его саперы должны осмотреть насосы, и я охотно согласился на эту помощь. Мы разожгли топки котлов паровых насосов, намереваясь начать поить его лошадей. Он фыркнул по поводу того, что мы чувствовали себя здесь как дома, и заявил, что берет на себя ответственность только за железнодорожную станцию. Я указал ему на паровоз, двигавшийся в сторону Мезериба (где наш маленький шейх предотвратил подрыв турками моста в Тель-эль‑Шехабе, ныне ставшем арабской собственностью), и просил проинструктировать его караульных не вмешиваться в наши дела.
Он не получал никаких приказаний в отношении статуса арабов. Клейтон оказал нам эту услугу, полагая, что мы заслуживали того, на что претендовали, поэтому Бэрроу, пришедшему сюда с уверенностью в том, что они завоеванный народ, и даже удивленному моим допущением того, что он являлся моим гостем, не оставалось иного выбора, как в дальнейшем исходить именно из этого своего статуса. В эти минуты моя голова работала на полной мощности над нашим взаимным поведением, чтобы предотвратить первые фатальные шаги, которыми лишенные воображения британцы из самых прекрасных побуждений на свете обычно парализовывали чувство естественной дисциплины и создавали положение, требовавшее многолетней агитации и последовательных реформ.
Я изучил Бэрроу и был готов к общению с ним. Много лет назад он обнародовал свой символ веры в страх как во всеобщий и главный мотив, побуждающий к действию на войне и в мирное время. Теперь я считал страх слабым, переоценивавшимся мотивом, не сдерживавшим, а просто стимулировавшим, ядовито стимулировавшим, каждая инъекция которого служила очередному, каждый раз более широкому усвоению системы, к которой применялась. Это провоцировала моя интуиция в отношении неизбежного. Поэтому-то я и был очень колючим и возвышенным.
Бэрроу сдался, попросив меня найти для него фураж и продовольствие. Действительно, мы скоро пришли к согласию. Когда я на площади обратил внимание генерала на небольшой шелковый вымпел Насира, выставленный на балконе обугленного губернаторского офиса с дремавшим под ним караулом, Бэрроу вытянулся по стойке «смирно» и четко отдал честь этому символу власти под одобрительный гул арабских офицеров и солдат.
Мы, в свою очередь, старались настойчиво подчеркивать свои притязания в рамках политической необходимости. Мы создавали у всех арабов впечатление, что эти индийские солдаты были гостями и что им следует позволять и даже помогать делать все, чего они пожелают. Эта доктрина поставила нас перед лицом неожиданных осложнений. Так, например, в деревне исчезли все цыплята, а трое конных индусов стащили с балкона вымпел Насира, пытаясь снять с его изысканного древка серебряные украшения и наконечник. Все это подчеркивало резкий контраст между английским генералом, отсалютовавшим арабскому флагу, и солдатами-индусами, занимавшимися грабежом, контраст, способствовавший окрашенной расовыми чувствами недоброжелательности арабов к индусам.
Тем временем мы захватывали все больше и больше турецких солдат и оружия. Пленных насчитывались уже тысячи. Некоторых мы передавали англичанам, и тогда их учитывали для статистики повторно, большинство же разместили на постой по деревням. Новости о полной победе дошли до Азрака. Днем позже приехал в своем «воксхолле» Фейсал, в сопровождении вереницы наших броневиков. Он обосновался на станции. Я явился к нему с докладом. Когда я его закончил, комната содрогнулась от слабого землетрясения.
Глава 118
Напоивший и накормивший своих верблюдов Бэрроу должен был поехать на встречу с Чевелом под Дамаском, где они могли бы договориться о совместном вступлении в город. Он просил нас удерживать правый фланг, что меня устраивало, потому что там вдоль Хиджазской железной дороги действовал Насир, сокращавший численность главных сил отступавших турок, непрерывно атакуя их днем и ночью. Мне все еще предстояло сделать многое, а для этого следовало остаться в Дераа на следующую ночь, наслаждаясь покоем, наступившим после ухода войск. Станция находилась на границе открытой местности, и расположившиеся вокруг нее индусы раздражали меня своей неприкаянностью. Сущность пустыни открывается, когда едешь по ней в одиночестве, как сын дороги, отрешившийся от всего мира. Эти отряды, похожие на отары медлительных овец, казались недостойными привилегии находиться в необъятном пространстве.
Мой рассудок воспринимал индийских офицеров и солдат как что-то хилое и ограниченное, как людей, которые сами считали себя посредственностями. Они были совершенно не похожи на здравомыслящих, цветущих здоровьем бедуинов. Обращение индийских офицеров со своими солдатами внушало ужас моим телохранителям, никогда раньше не встречавшимся с таким неравенством личности.
Здесь я почувствовал человеческую несправедливость; я так ненавидел Дераа, что каждую ночь спал со своими людьми на старом аэродроме. Мои телохранители по привычке о чем-то препирались у обгорелых ангаров, и в тот вечер Абдулла в последний раз принес мне рис в серебряной миске. Поужинав, я попытался на досуге мысленно заглянуть вперед, но мыслей не было, а мечты угасли, как свечи, под сильным ветром успеха. Впереди маячила наша вполне ощутимая цель, позади же было двухлетнее напряжение с его забытыми или, наоборот, прославлявшимися страданиями и лишениями. В голове роились названия, всплывавшие в памяти в превосходной степени: великолепный Румм, блестящая Петра, очень далекий Азрак, очень чистая Батра. Самых кротких и мягких взяла смерть, а какая-то резкая пронзительность остававшихся причиняла мне боль.
Сон не приходил, перед рассветом я разбудил Стирлинга и своих водителей, и мы вчетвером забрались в «Синий туман» – так мы называли летучку технической помощи на шасси «роллса» – и отправились в Дамаск по грязной дороге, которую сначала изрезали колеями, а потом и вовсе забили транспортные колонны и арьергард дивизии Бэрроу. Мы доехали до Французской железной дороги, приличной, хотя и не слишком ровной, и прибавили скорость. В полдень мы увидели вымпел Бэрроу у речки, из которой он поил своих лошадей. Мои телохранители были рядом, я взял у них свою верблюдицу и поехал к нему. Как все убежденные кавалеристы, он относился с некоторым презрением к верблюдам и как-то высказал в Дераа предположение о том, что мы вряд ли угонимся за его кавалерией, которая дойдет до Дамаска примерно за три форсированных марша.
Он удивился, увидев меня совсем не усталым на верблюде, и спросил, когда я выехал из Дераа. «Этим утром», – ответил я. «И где же вы намерены сегодня ночевать?» – «В Дамаске», – весело ответил я и поехал дальше, нажив себе еще одного врага. Меня немного мучила совесть за подобные шутки, потому что он был ко мне благосклонен, но ставки были слишком высоки, и мне было безразлично, что он обо мне подумает.
Я вернулся к Стирлингу, и мы продолжили путь. В каждой деревне мы оставляли записки для британских авангардов с указанием, где мы находились и насколько далеко от нас противник. И Стирлинга, и меня раздражала осторожность продвижения Бэрроу: его разведчики разведывали пустые долины, взводы старались оседлать каждый пустынный холм и скрытно пробирались по вполне дружественной территории. Это подчеркивало разницу между нашими решительными действиями и неуверенными приемами ведения нормальной войны.
Никаких критических обстоятельств не могло возникнуть до Кисве, где мы должны были встретиться с Чевелом и где наша дорога подходила близко к Хиджазской железной дороге. На ней были Насир, Нури Шаалан и Ауда со своими племенами, по-прежнему не дававшими покоя четырехтысячной колонне турок (в действительности их было почти семь тысяч), замеченной нашим аэропланом вблизи Шейх-Саада три дня назад. Они сражались непрерывно все это время, пока мы практически отдыхали.
Продолжая двигаться дальше, мы услышали стрельбу и увидели разрывы шрапнели за кряжем справа от нас, где проходила железная дорога. Вскоре появилась голова турецкой колонны примерно из двух тысяч солдат, двигавшихся разрозненными группами и время от времени останавливавшихся, чтобы сделать несколько выстрелов из своих горных орудий. Мы поехали вперед на хорошо видном на открытой дороге нашем ярко-синем «роллсе», чтобы догнать их преследователей. Несколько арабских всадников, ехавших за турками, в галоп помчались к нам, заставляя лошадей неловко перепрыгивать через ирригационные канавы. Мы узнали Насира на его, цвета горного минерала куприта, жеребце – великолепном животном, все еще полном энергии после сотни миль скачки с боями. Здесь же был и старый Нури Шаалан, примерно с тремя десятками своих слуг. Они рассказали нам, что эти турки – все, что осталось от семи тысяч. Воины племени руалла нависли на них с обоих флангов, тогда как абу тайи Ауды поехали за Джебель-Манья, чтобы собрать бедуинов племени вулд али и залечь в засаде в ожидании турецкой колонны, которая, как они надеялись, перевалив через холм, должна была оказаться под их огнем. Означало ли наше появление давно ожидаемую помощь?
Я рассказал им о том, что британцы со своими силами уже совсем близко. Если бы они смогли задержать противника всего на час… Насир смотрел вперед, на обнесенную стеной и окруженную деревьями ферму. Он позвал Нури Шаалана, и они устремились вдогонку за противником, чтобы задержать его отход.
Мы вернулись на три мили назад к индусам и объяснили их угрюмому почтенному полковнику, какой подарок готовили арабы. Нам показалось, что ему не хочется нарушать прекрасный порядок его марша, но он наконец поднял один эскадрон, который в медленном темпе отправился через равнину в сторону турок, развернувших навстречу ему свои небольшие орудия. Один или два снаряда разорвались вблизи эскадрона, и тогда, к нашему ужасу (потому что Насир, рассчитывая на существенную помощь, сознательно поставил себя в трудное положение), этот полковник приказал отступить и быстро отойти к дороге. Мы со Стирлингом сломя голову бросились к нему и стали просить его не бояться горных орудий, которые не более опасны, чем осветительные ракеты, но ни учтивость, ни гнев не сдвинули старика ни на дюйм. Мы в третий раз поехали обратно по дороге в поисках более авторитетного начальства.
Аид сказал нам, что таким начальством здесь был генерал Грегори. Чудовищно неправильное управление войсками почти довело Стирлинга до слез. Мы взяли нашего друга к себе в машину и разыскали его генерала, которому одолжили машину, чтобы его подчиненный срочно передал приказ кавалерии. Посыльный помчался также к артиллерии на конной тяге, которая открыла огонь как раз в тот момент, когда последний луч солнца поднялся по горе до ее вершины и скрылся в облаках. Турки были вынуждены отойти назад, и с наступлением ночи мы узнали о разгроме противника. Он побросал орудия, весь транспорт и все запасы и устремился вверх по седловине к двум вершинам Маньи, чтобы уйти на местность, которая, по распускавшимся арабами слухам, была пуста.
Однако на этой земле был Ауда, и в эту ночь своей последней битвы старик убивал и убивал, грабил и захватывал в плен до самого рассвета. Так погибла Четвертая армия, которая была для нас камнем преткновения целых два года.
Счастливая решительность Грегори ободрила нас, и мы поспешили увидеться с Насиром. Мы поехали к Кисве, где договорились встретиться с ним до полуночи. Вслед за нами туда же стали подходить индийские отряды. Мы присмотрели себе укромное место, но уже и там были солдаты, их были тысячи повсюду.
Беспрестанное движение и противотоки такого множества толпившихся людей постоянно выводили на улицу и меня. По ночам цвет моей кожи не был виден, я мог ходить где угодно, как праздный неузнанный араб, и сам факт моего присутствия среди них, но вместе с тем и отстраненность от них, делал меня каким-то странно одиноким. Наши солдаты из боевого расчета броневика были мне близки, так как, во-первых, их было мало, а во-вторых, они были моими постоянными товарищами в течение долгого времени, да и сами они, оставаясь долгие месяцы не защищенными от палящего солнца и жестокого ветра, изрядно намучились. В этом непривычном сборище солдат – британцев, австралийцев и индусов – они становились такими же неловкими и робкими, как и я сам, отличаясь только неопрятностью, потому что приходилось неделями не снимать с себя одежду, которая, пропитываясь потом, принимала жесткие формы и становилась скорее некой оболочкой, нежели одеждой в полном смысле этого слова.
Но эти были настоящими солдатами, и это было новизной после двух лет жизни среди нерегулярных сил арабского движения. И я заново осознал, как единая военная форма делает толпу консолидированной, придает ей чувство собственного достоинства, вырабатывая у солдат целеустремленность, подтянутость, прямую осанку мужчины. Эта ливрея смерти, отгораживающая тех, кто ее носит, от обыкновенной жизни, была знаком того, что они продали свои способности и тела государству и законтрактовались на службу менее унизительную по той единственной причине, что ее начало было добровольным. Некоторые из них подчинились инстинктивному желанию быть неподсудными закону, другие – просто голодными, третьи жаждали возможности очаровывать женщин или предполагаемого приятного колорита воинской жизни, но удовлетворение получали только те из них, кто увидел, что деградирует, потому что для мирного взгляда они были ниже остальной массы людей. Только женщины, одержимые вожделением, прельщались такой броской одеждой да солдатскими карманными деньгами, так непохожими на те, которые рабочий зарабатывает на жизнь и которые гораздо более соблазнительно потратить на выпивку и забыть про них.
Осужденные преступники несут бремя жестокости. Рабы могли бы стать свободными, если бы к этому стремились. Тело же солдата принадлежит его хозяину все двадцать четыре часа в сутки, и тот один направляет ход его мыслей и пристрастий. Осужденный имеет право ненавидеть закон, ограничивший его свободу и отделивший его от всего человечества за склонность к ненависти, но угрюмый солдат – плохой солдат, да фактически и вовсе не солдат. Его эмоции ему не принадлежали.
Странная власть войны, возводящая в степень нашего долга самоунижение! Эти австралийцы, бесцеремонно задевавшие меня плечом в грубой возне, вызвали у половины цивилизации отвращение. Они доминировали над всеми в этот вечер, слишком самоуверенные, чтобы быть тактичными, и все же я чувствовал за всем этим незначительность характера, пустоту, инстинктивность поведения, но и готовность к серьезным действиям, которую можно сравнить с беспокоящей гибкостью сабель, наполовину вынутых из ножен. С беспокоящей, но не угрожающей.
Английским парням были чужды инстинктивность, небрежность, свойственные австралийцам, они себя держали в руках, вели почти застенчиво, не поднимая глаз. Они были строги в одежде и спокойны, скромно гуляли парами. Австралийцы стояли группами, а прогуливались по одному. Британцы соединялись попарно, верные узам холостяцкой дружбы, с учетом различия в рангах, в повседневной армейской форме. Они называли ее «все одинаково».
Арабы были людьми, пристально смотревшими серьезными глазами из совершенно другой сферы. Мой несчастный долг сослал меня к ним на два года. В этот вечер я был ближе к ним, чем к регулярным войскам, и стыдился этого. Этот бесцеремонно вторгавшийся в сознание контраст примешивался к страстному желанию уехать домой, обостряя восприятие моих органов чувств и делая плодотворным мое отвращение до того, что я не просто видел расовое различие и слышал непохожесть языка, но различал даже запахи: тяжелую, застойную, едкую кислоту пота, высохшего в складках хлопчатобумажной материи, присущую толпам арабов, и какой-то затхлый, похоронный аромат, исходивший от английских солдат, эту перехватывающую дыхание аммиачную остроту, горячий, вызывающий брожение запах солдат в шерстяном обмундировании.
Глава 119
Наша война была окончена. Но мы все же спали этой ночью в Кисве: арабы сказали, что дороги оставались опасными, а у нас не было никакого желания глупо погибнуть во мраке перед воротами Дамаска. Спортивные австралийцы воспринимали войну как бег с препятствиями, с финишем в Дамаске, в действительности же над всеми нами теперь был Алленби, и победа была логическим плодом только его гения и усилий Бартоломью.
Согласно их тактическому плану, австралийцы должны были занять участки севернее и западнее Дамаска, за железной дорогой, до того, как в него сможет войти южная колонна. Мы, арабские военачальники, должны были ждать более медленно двигавшихся британцев. Алленби никогда не спрашивал о выполнении нами того, что было приказано. Просто у него была спокойная уверенность в том, что наше полное повиновение всегда будет соответствовать его полному доверию.
Он надеялся на то, что мы будем присутствовать при вступлении в город, отчасти потому, что знал: для арабов Дамаск был намного больше, чем просто трофей, отчасти из соображений осторожности. Действия Фейсала по мере продвижения союзников делали страну противника все более дружественной по отношению к ним, что позволяло караванам двигаться без охраны, управлять городами без военных гарнизонов. При осуществлении захвата Дамаска австралийцев могли бы, вопреки приказу, заставить войти в город. Если бы кто-то оказал им сопротивление, это повредило бы дальнейшему. Нам была дана одна ночь для того, чтобы подготовить население Дамаска к принятию британской армии как своих союзников.
Это была революция в образе действий, если не в общественном мнении, но фейсаловский дамасский комитет уже несколько месяцев назад был готов взять управление городом в свои руки после разгрома турок. Нам оставалось только войти в контакт с деятелями этого комитета и рассказать им о продвижении союзников и о том, что требовалось от них самих. Поэтому, когда сгустились сумерки, Насир послал в город конный отряд бедуинов руалла, чтобы разыскать председателя нашего комитета Али Резу или его помощника Шукри эль-Айюби и сказать им, что освобождение возможно уже завтра, если они немедленно создадут администрацию для управления городом. И это действительно было сделано к четырем часам следующего дня, прежде чем мы приступили к действиям. Али Реза отсутствовал, так как турки в последний момент назначили его командовать отходом своей армии из Галилеи, над которой нависла угроза со стороны войск Чевела. Что же касается Шукри, то он получил неожиданную поддержку со стороны братьев-алжирцев – Мухаммеда Саида и Абдель Кадера. С помощью их людей еще до рассвета, когда уходили последние эшелоны немцев и турок, над зданием муниципалитета был поднят арабский флаг.
Я отговорил Насира от намерения войти в город. Это была бы ночь смятения, и поэтому лучше спокойно, с достоинством вступить в город на рассвете. Они с Нури Шааланом перехватили второй отряд всадников руалла на верблюдах, выступивший со мной этим утром из Дераа, и направили его вперед, в Дамаск, чтобы поддержать шейхов руалла. Таким образом, к полуночи, когда мы укладывались спать, в городе было уже четыре тысячи наших вооруженных людей.
Мне хотелось поспать, потому что на следующий день начиналась моя работа, но это мне не удалось. Дамаск был кульминационной точкой нашей двухлетней неопределенности, и мне не давали покоя обрывки идей, которые в это время либо находили свое воплощение, либо отвергались. Не давал покоя и Кисве, с его удушающим дыханием множества деревьев, растений и массы людей: это был какой-то микрокосмос людского столпотворения.
Оставляя Дамаск, немцы поджигали склады боеприпасов, и мы каждые пять минут слышали взрывы, в первую секунду высвечивавшие небо белым пламенем. Каждый раз земля сотрясалась, мы поднимали взор к северу и видели, как бледное небо словно прошивалось желтыми точками, когда снаряды из каждого взорванного склада выбрасывало на невероятную высоту, где они затем разрывались, как ракеты гигантского фейерверка. «Дамаск горит», – пробормотал я, повернувшись к Стирлингу и с болью думая о том, что ценой свободы будет испепеленный город.
Когда рассвело, мы направились к вершине горного отрога, нависшего над оазисом города, с ужасом ожидая увидеть руины, но вместо развалин в дымке зеленели молчаливые сады со струившейся между деревьями рекой, обрамлявшие по-прежнему прекрасный город, похожий на жемчужину под утренним солнцем. Ночной грохот взрывов сжался до высокого столба густого дыма, поднимавшегося над грузовым двором Кадема, терминала Хиджазской линии железной дороги.
Мы ехали по прямой дороге, проложенной по насыпи между орошаемыми полями, на которых крестьяне приступали к своей повседневной работе. Догнавший нас галопом всадник остановил машину и, радостно приветствуя нас, вручил нам связку гроздьев желтого винограда. «Хорошие новости. Дамаск приветствует вас», – проговорил посланец Шукри.
Прямо за нами ехал Насир. Мы передали ему хорошие новости и сказали, что ему, командовавшему пятьюдесятью сражениями, предоставляется привилегия первому вступить в город. Вместе с Нури Шааланом он отдал своим конникам команду на последний галоп, и они скрылись в облаке пыли. Мы со Стирлингом остановились у небольшого ручья, чтобы умыться и побриться.
Несколько индийских солдат уставились на нас, на наш автомобиль и на его водителя в армейских шортах и гимнастерке. На мне была полностью арабская одежда. Стирлинг же предпочитал форму британского штабного офицера, которую дополнял арабский платок на голове. Индийский сержант, тупой и, как видно, с плохим характером, решил, что захватил пленных. Освободившись из-под его ареста, мы подумали, что могли бы поехать вслед Насиру.
Мы совершенно спокойно ехали по длинной улице к административным зданиям на берегу Барады. Улица была забита горожанами, выстроившимися плотными рядами на тротуарах и на самой дороге. Люди стояли у домов, на балконах и даже на крышах. Многие плакали, некоторые одобрительно улыбались, кое-кто посмелее выкрикивал наши имена, но большинство просто смотрели и смотрели, и в глазах у них светилась радость. Все это было похоже на долгий вздох облегчения, сопровождавший нас от ворот города до его центра.
В здании городской ратуши все выглядело по-другому. По лестницам сновала масса людей. Все что-то выкрикивали, обнимали друг друга, плясали, пели. Они с трудом очистили для нас проход в вестибюль, где сидели сияющие Насир и Нури Шаалан. По обе стороны от них стояли мой старый враг Абдель Кадер и его брат Мухаммед Саид. От изумления я лишился дара речи. Мухаммед Саид буквально прыгнул вперед и прокричал, что они, внуки эмира Абдель Кадера, вместе с Шукри эль-Айюби из дома Саладинов сформировали правительство и вчера провозгласили Хусейна «королем арабов» на глазах у униженных турок и немцев. Пока он с пафосом излагал свое заявление, я повернулся к Шукри, который был не политиком, а просто популярным в народе человеком, почти жертвой в его глазах, сильно пострадавшим от Джемаля. Шукри рассказал мне, что эти алжирцы, одни во всем Дамаске, были заодно с турками, пока те не поняли, что нужно уходить. Потом они со своими земляками-алжирцами ворвались в фейсаловский комитет, где скрывался Шукри, и силой взяли все под свой контроль.
Они были фанатиками, вдохновленными теологическими, а не логическими идеями. Я повернулся к Насиру, намереваясь с его помощью пресечь эту наглость в самом начале, но тут произошло неожиданное. Вокруг нас возникла сопровождавшаяся пронзительными криками давка, как если бы сработал какой-нибудь гидравлический домкрат, между разломанными стульями и столами забегали во все стороны люди, и наконец к потолку вознесся ужасающий победный звук знакомого раскатистого голоса, заставивший всех умолкнуть.
На свободном от людей пятачке дрались Ауда абу Тайи и вождь друзов Султан эль-Атраш. Рвались вперед их сторонники, устремился туда и я, чтобы их разнять, столкнувшись с Мухаммедом эль-Дейланом, задавшимся той же целью. Мы вместе с ним растащили дравшихся и заставили Ауду на шаг отойти, тогда как Хусейн эль-Атраш затолкал более легкого Султана в толпу, а потом и вовсе увел в боковую комнату. Ауда был слишком ослеплен яростью, чтобы отдавать себе отчет в своих действиях. Мы увели его в большой зал здания – огромное, помпезное помещение с золотой отделкой, где царила могильная тишина, поскольку из всех дверей была открыта только та, через которую вошли мы. Мы втолкнули его в кресло и крепко держали, а он в припадке пускал изо рта пену и кричал, пока его голос не сменился невнятным хрипом. Его тело извивалось и судорожно подергивалось, руки дико искали любое оружие, лицо налилось кровью, длинные волосы падали с непокрытой головы на глаза.
Султан первым ударил старика, и его неуправляемое сознание, опьяненное вином вечного упрямства, требовало отмщения кровью друза. В зал вошли Зааль с Хубси, и еще пятеро или шестеро из нас объединили свои усилия, чтобы совладать со стариком, но прошло добрых полчаса, прежде чем он достаточно успокоился, чтобы понять, что ему говорили, еще полчаса ушло, прежде чем он пообещал отложить удовлетворение оскорбленного самолюбия на три дня, и все это время мы с Мухаммедом не выпускали его из рук. Я вышел и потребовал, чтобы Султана эль-Атраша тайно вывезли из города, и притом как можно скорее, а затем разыскал Насира и Абдель Кадера, чтобы установить порядок в их правительстве.
Они, оказывается, ушли. Алжирцы уговорили Насира пойти в их дом, чтобы подкрепиться. Это была полезная случайность, потому что здесь было много неотложных общественных дел. В нашу задачу входило доказать, что прошлому нет возврата, и поставить у власти местное правительство, потому что последним моим инструментом для этого был Шукри, действующий правитель. И мы сели в свой «Голубой туман», чтобы показаться народу, так как сам авторитет Шукри был для горожан знаменем революции.
В городе нас встречали громкими возгласами растянувшиеся на несколько миль многие тысячи приветствовавших нас людей. Казалось, что на улицы вышли каждый мужчина, каждая женщина, каждый ребенок этого города, населенного четвертью миллиона душ, ожидавших от нашего появления всего лишь одной искры, чтобы воспламенились их души. Дамаск обезумел от радости. Мужчины подбрасывали в воздух фески, женщины разрывали чадры. Домовладельцы бросали на дорогу перед нами цветы, драпировки, ковры, их жены кланялись, смеялись из-за решеток и обрызгивали нас ароматическими снадобьями.
Бедные дервиши, превратившись в ливрейных лакеев, бежали впереди и сзади машины, неистово завывая. И, перекрывая все эти крики и визг, разносились размеренные громовые голоса мужчин, скандировавших: «Фейсал, Насир, Шукри, Лоуренс!» – и волны этих ритмичных возгласов катились по площадям, через рынки, по длинным улицам до Восточных ворот, вокруг городской стены и обратно до Мейдана и превращались в настоящую стену криков вокруг нас, остановившихся у этой цитадели.
Мне сказали, что к городу приближается Чевел. Наши автомобили встретились на южной окраине. Я рассказал ему о царившем в городе возбуждении и о том, что наше новое правительство отложило свои административные функции до следующего дня и что я буду ожидать его для обсуждения наших потребностей. Тем временем я взял на себя ответственность за общественный порядок, однако при условии, что он выведет своих солдат из города, потому что вечером предстояло такое празднество, какого город не видел уже шестьсот лет, и гостеприимность горожан могла бы отрицательно подействовать на их дисциплину.
Чевел нехотя последовал моему совету, так как моя уверенность возобладала над его колебаниями. Как и у Бэрроу, у него не было инструкций по поводу того, как следовало поступить с захваченным городом, и поскольку мы им овладели, знали, что делать дальше, имели перед собой ясную цель, подготовили необходимые меры и средства, у него не было иного выбора, как предоставить нам право продолжать начатое. Начальник его персонала солдат Годвин, отвечавший за техническую работу, был в восторге оттого, что ему не придется заниматься вопросами гражданского управления.
Чевел просил для себя свободы действий с целью обхода города. Я предоставил ее тем более радостно, что он спросил, не будет ли удобно, чтобы он вступил в город со своими войсками на следующий день. Я охотно согласился, и мы немного поговорили. У меня всплыло воспоминание о том, как обрадовались мои люди в Дераа, когда Бэрроу отсалютовал их флагу, и я привел этот случай как хороший пример, которому было бы неплохо последовать при проходе Чевела мимо ратуши. Эта мысль пришла мне в голову случайно, но он увидел в этом серьезное осложнение, так как считал, что не может салютовать никакому флагу, кроме британского. Поначалу я хотел состроить печальную мину по поводу этой глупости, но вместо этого, в свою очередь, заметил, что не менее серьезная проблема возникнет, если он, проезжая мимо арабского флага, демонстративно его не заметит. Мы попали в нашем разговоре в тупик, а радостная, не подозревавшая о предмете дискуссии толпа по-прежнему приветствовала нас. В качестве компромисса я предложил отказаться от следования мимо ратуши и выбрать другой маршрут, например мимо почтамта, сам воспринимая это как фарс, потому что уже едва не терял терпение. Однако Чевел принял эту идею всерьез, как спасительную, и пошел на уступку ради меня и арабов. Таким образом, вместо «вступления» в город для него и его войск это было «маршем через» него. Это означало, что, вместо того чтобы двигаться в центре, он должен будет ехать во главе колонны или в середине. У меня уже пропал всякий интерес к нему, и мне не было дела до того, поползет ли он под, или полетит над своими войсками, или же расщепится надвое, чтобы возглавить обе стороны.
Глава 120
Пока мы обсуждали абсурдности церемониала, каждого из нас ожидала масса дел. Было горько опускаться до такой роли; кроме того, выигранная игра в «кто скорее захватит» оставляла у меня скверный привкус, отравляя мое вступление в город не меньше, чем я отравил его Чевелу. Синицы в небе, обещанные арабам в день, когда это было важно для Англии, теперь, к ее смущению, возвращались домой. Однако курс, намеченный мною для нас, оказывался правильным. Еще двенадцать часов, и мы будем в безопасности вместе с арабами в таком сильном городе, который их рука могла бы удерживать в условиях лишь бесконечных споров и аппетитов политиков и массовых проявлений недовольства народа.
Мы незаметно вернулись в муниципалитет, чтобы сцепиться с Абдель Кадером, но его там все еще не было. Я послал за ним, за его братом и за Насиром и получил краткий ответ, что они спят. Я бы и сам охотно поспал, но вместо этого мы вчетвером или впятером что-то наскоро ели в кричаще безвкусном салоне, сидя на золоченых стульях, которые словно извивались вокруг позолоченного же стола с так же непристойно выгнутыми ножками.
Я внятно объяснил посыльному, что нужно сделать. Он исчез, и через несколько минут появился чрезвычайно взволнованный кузен алжирских братьев и сказал, что они идут. Это была явная ложь, но я ответил, что это хорошо, поскольку через полчаса мне придется привести британских солдат, чтобы тщательно приглядывать за ними. Он поспешно побежал обратно, а Нури Шаалан вопросительно посмотрел на меня.
Я объяснил, что отрешу от обязанностей Абдель Кадера и Мухаммеда Саида и до прибытия Фейсала назначу вместо них Шукри. Я сказал это в мягком тоне, потому что не хотел затрагивать чувства Насира и потому что у меня не было собственных сил на случай, если солдаты воспротивятся этому. Он спросил, может ли случиться так, что англичане не придут. «Разумеется», – отвечал я. «Тогда в вашем распоряжении немедленно будут бедуины племени руалла, если вы сделаете все то, что задумали». Не ожидая ответа, старик ушел, чтобы собрать для меня свое племя.
Алжирцы пришли на встречу со мной со своими телохранителями, и в их глазах горела недобрая задумка. Но по пути они увидели собиравшихся хмурых бедуинов Нури Шаалана, на площади расположился Нури Саид со своим регулярным отрядом, а в вестибюле бездельничали мои отчаянные и готовые на все телохранители. Алжирцы быстро поняли, что проиграли, и все же встреча была бурной.
В своем качестве представителя Фейсала я объявил их гражданское правительство Дамаска упраздненным и назначил Шукри-пашу Айюби действующим военным губернатором. Нури Саид был назначен командующим войсками, Азми – генерал-адъютантом, Джемиль – начальником управления общественной безопасности. В ответ на это Мухаммед Саид в грубой форме опроверг мои полномочия, так как я христианин и англичанин, и призвал Насира поддержать это заявление.
Бедняге Насиру оставалось лишь сидеть с жалким видом, глядя на то, как ссорились друзья. Абдель Кадер вскочил, злобно осыпая меня ругательствами и доводя себя до белого каления. Его доводы казались догматичными, противоречившими здравому смыслу, это привело его в состояние крайнего исступления, и он прыгнул вперед с обнаженным кинжалом в руке.
На него молниеносно набросился Ауда: старик все еще пылал утренней яростью и жаждал драки. Он был бы счастлив стереть в порошок кого угодно и где угодно. Абдель Кадер не на шутку испугался. Нури Шаалан закрыл прения, сказав, что бедуины руалла на моей стороне, и вопросов больше не последовало. Алжирцы поднялись и, глубоко возмущенные, вылетели из зала. Я был убежден в том, что их тут же схватят и расстреляют, хотя и не боялся того, что они смогли бы поднять смуту, и уж вовсе не хотел демонстрировать арабам пример превентивного убийства как составной части политики.
Мы приступили к работе. Нашей целью было создание арабского правительства на широкой основе, в которой местные элементы были бы представлены в объеме, достаточном для того, чтобы использовать на благо обществу присущие восстанию энтузиазм и дух самопожертвования. Мы должны были сохранить воздействие какой-то прежней пророческой индивидуальности на фундамент общества, на ту часть населения – а она составляла девяносто процентов, – которая оставалась слишком рафинированной, чтобы участвовать в восстании, и на твердость которой должно будет опираться новое государство.
Повстанцы, в особенности добивавшиеся успеха, по определению всегда были плохими подданными и еще худшими правителями. Прискорбным долгом Фейсала становилось избавление от своих друзей по войне и замена их теми элементами, которые были наиболее полезны турецкому правлению. Насир был слишком мелким политиком, чтобы почувствовать эту необходимость. Нури Саид это понимал, и Нури Шаалан тоже.
Они быстро укомплектовали ядро администрации и углубились в организационную деятельность единой командой. Последовали назначения, открытие государственных офисов, началась канцелярская рутина. Создавались новые государственные структуры. И прежде всего – полиция. Были подобраны начальник и его помощники, определены участки, временные размеры жалованья, документация, форма одежды, зоны ответственности. Полицейская машина начала функционировать. Население выражало недовольство положением в снабжении водой. Водоводы были забиты трупами людей и животных. Решением этой проблемы занялась инспекция, в распоряжение которой были переданы рабочие. Был составлен план неотложных мер.
…День близился к концу, шумные толпы заполняли улицы. Мы нашли инженера, которого назначили управлять электростанцией, поручив ему во что бы то ни стало осветить город в этот вечер. Возобновление освещения улиц стало бы лучшим доказательством наступления мирной жизни. Это было сделано, и порядком в городе в этот первый вечер победы мы в большой мере были обязаны именно спокойному сиянию уличных фонарей, правда, наша новая полиция была на высоте, к тому же ее патрулям помогали серьезные шейхи многих кварталов.
Требовало внимания и санитарное состояние города. Улицы были завалены мусором, оставшимся после ухода разбитой армии противника, забиты брошенными повозками и автомобилями, рваным обмундированием, личными вещами солдат и трупами. Среди турок свирепствовали тиф, дизентерия и пеллагра, люди умирали чуть ли не под каждым деревом на всем протяжении пути отхода солдатских колонн. Нури сформировал бригады уборщиков для первоочередной очистки дорог и пустырей и распределил своих врачей по больницам, обещая на следующий день снабдить их лекарствами и едой, правда, все это еще предстояло найти.
Следующей проблемой была пожарная команда. Местные пожарные машины были разбиты немцами, а армейские склады все еще горели, создавая очевидную опасность для города. Позвали на помощь механиков, и эти профессионалы принялись локализовывать огонь. Еще одна проблема – тюрьмы. Надзиратели и заключенные разбежались. Шукри легализовал это путем объявления амнистий – уголовной, политической и военной. Горожане должны были сдать оружие, или, по крайней мере, их убеждали не ходить по городу с винтовками. Действовала пропаганда, благодаря которой люди включались в деятельность полиции. Это служило нашим целям ограничения преступности в течение трех-четырех дней.
Разворачивались общественные работы. Была организована раздача беднякам, долгими днями жившим впроголодь, испорченных продуктов с армейских складов. После этого продукты должны были раздаваться всему населению. Город мог бы умереть голодной смертью через два дня, так как запасов продовольствия в Дамаске не было. Обеспечить на какое-то время поставки продуктов из ближайших деревень было бы нетрудно, если бы нам удалось восстановить доверие крестьян, сделав безопасными дороги и восстановив вьючное поголовье животных из числа захваченных у противника, так как турки угнали почти всех верблюдов. Британцы поделиться не пожелали. Мы поделились своими животными – своим армейским транспортом.
Снабжение города продовольствием было невозможно без действующей железной дороги. Пришлось разыскивать и немедленно включать в работу стрелочников, машинистов, кочегаров, продавцов. Телеграфом также пришлось заниматься в срочном порядке. Младший персонал был на месте. Следовало найти директоров и монтеров, чтобы отремонтировать воздушную линию. Почта могла бы день-другой подождать, но наши нужды, как и нужды британцев, не терпели отлагательств, как и возобновление торговли, открытие магазинов. Город нуждался в рынке и приемлемой валюте.
С валютой дела обстояли ужасающе скверно. У австралийцев скопились миллионы в турецких банкнотах, и это были единственные обращавшиеся здесь деньги. Они тратили их направо и налево и довели дело до того, что деньги обесценились. Один солдат отдал пятьсот фунтов за то, что какой-то мальчишка три минуты покараулил его лошадь. Янг неумело пытался укрепить валюту с помощью последних остатков нашего акабского золота, но необходимая в связи с этим фиксация новых цен повлекла за собой печатание новых денег, которое с трудом поддавалось контролю, несмотря на требования прессы. Кроме того, арабы, ставшие наследниками турецкого правления, были вынуждены сохранить прежний режим налогов и земельной собственности на подушевой основе. И все это в условиях, когда прежние чиновники никак не могли оторваться от праздничного ликования и приняться за работу.
Мы были полуголодными, и при этом нас донимали реквизиции для нужд армии. У Чевела не было фуража, и это грозило тем, что ему придется пустить на мясо сорок тысяч лошадей. Если бы ему не поставили фураж, ему пришлось бы искать его самому, и в глазах населения новый свет свободы угас бы, как догорающая спичка. Статус Сирии был оставлен на его усмотрение, и от его суждений по этому поводу мы ожидали мало хорошего.
Все это, одно к одному, делало вечер победы очень трудным. Мы вроде бы завершили передачу многочисленных полномочий (из-за спешки очень часто в недостойные руки), но было ясно, что нам грозило резкое снижение эффективности управления. Обходительный Стирлинг, искушенный Янг и энергичный Киркбрайд делали все, что могли, чтобы как-то ограничить широкий размах, чреватый произволом арабских чиновников.
Нашей целью было, скорее, приведение в порядок фасада, а не всего здания, и оно продвигалось настолько хорошо, что, когда я четвертого октября уезжал из Дамаска, у сирийцев, в только что освобожденной от оккупации опустошенной войной стране, было свое правительство де-факто, продержавшееся два года без привлечения иностранных советников вопреки противодействию влиятельных элементов в рядах союзников.
Я работал, сидя в своей комнате и пытаясь осмыслить события, насколько это позволяли сбивчивые воспоминания об этом дне, как вдруг услышал голоса муэдзинов, призывавших правоверных к последней молитве, разнесшиеся во влажном вечернем воздухе над ярко освещенным, охваченным праздником городом. С ближайшего минарета в мое окно врывался голос одного из них, звеневший какой-то особенной сладостью. Я поймал себя на том, что машинально вслушивался в его слова: «Велик Аллах: нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк Его. Молитесь, спасайтесь. Велик Аллах: нет Бога, кроме Аллаха».
Заканчивая, он понизил голос на два тона, почти до уровня обычной разговорной речи, и мягко добавил: «И Он очень добр к нам сегодня, о люди Дамаска». Шум на улицах затих: каждый горожанин повиновался призыву к молитве в этот первый вечер свободы. И в тишине этой всеобъемлющей паузы я остро почувствовал собственное одиночество и отсутствие смысла в их движении, поскольку только я из всех слышавших муэдзина понимал, насколько печальным было это событие и насколько бессмысленной была эта фраза.
Глава 121
Меня разбудил какой-то встревоженный горожанин, сказав, что Абдель Кадер затевает бунт. Я послал за Нури Саидом, радуясь тому, что алжирский глупец сам себе рыл яму. Он созвал своих людей, объявил им, что все шерифы являются креатурами британцев, и уговаривал, пока еще есть время, нанести удар во имя веры и халифа.
К его призывам прислушивались друзы, которым я резко отказал в вознаграждении за их запоздалые услуги. Они были раскольниками, сектантами, не придерживавшимися ни ислама, ни халифата турок, ни воззрений Абдель Кадера, но антихристианский бунт означал грабеж и, возможно, резню маронитов. Они взялись за оружие и принялись громить только что открывшиеся магазины.
До наступления дня мы не предпринимали никаких действий, потому что нас было не так много, чтобы рисковать преимуществом в оружии и сражаться в темноте, когда трудно отличить глупца от нормального человека. Но едва забрезжил рассвет, мы направили людей в горное предместье и выманили бунтовщиков в расположенные вдоль реки районы города, где улицы прерывались мостами и где их было легко контролировать.
Там мы поняли, насколько несерьезной была попытка мятежа. Нури Саид выставил на пути демонстрантов свои пулеметные расчеты, и длинные пулеметные очереди прижали их к белоснежным стенам. Затем наши отряды разогнали зачинщиков. Ужасный шум заставил друзов побросать только что захваченные трофеи и разбежаться по боковым переулкам. Мухаммед Саид, не такой храбрый, как его братья, был взят в своем доме и посажен в камеру в ратуше. У меня снова чесались руки его расстрелять, но я ждал, пока мы захватим другого брата.
Однако Абдель Кадер снова ушел в горы. В полдень все было кончено. Когда начался этот бунт, я обратился к Чевелу, который немедленно предложил свои войска. Я поблагодарил его и попросил выдвинуть вторую роту конников к турецким баракам (ближайший пост) и приказать ждать моих распоряжений, но операция была слишком незначительной, чтобы прибегнуть к этой помощи.
Самым выдающимся ее результатом оказалась реакция журналистов, находившихся за стенами своего отеля. Им не пришлось обмакнуть свои перья в кровь сражавшихся в этой кампании, которая протекала быстрее, чем были способны двигаться их автомобили, но она, словно ниспосланный богом дождь, заливший окна их спален, позволила им развернуться во всю силу. Они писали и телеграфировали свои сообщения, пока находившийся в Рамлехе Алленби не перепугался не на шутку и не прислал мне пресс-релиз, в котором говорилось о том, что обе Балканские войны и все пять случаев армянской резни не шли ни в какое сравнение с сегодняшней мясорубкой в Дамаске, что улицы были завалены трупами, по сточным канавам текла кровь, а городские фонтаны, питавшиеся водой из вздувшейся Барады, били алыми струями! В своем быстром ответе я привел список потерь: пять убитых и десяток раненых. Из числа убитых трое стали жертвами безжалостного Киркбрайда, любившего поиграть револьвером.
Друзы были изгнаны из города, а их лошади и винтовки были переданы жителям Дамаска, из которых мы сформировали гражданскую гвардию на случай непредвиденных событий. Эти гвардейцы, придававшие городу воинственный вид, патрулировали до вечера, когда все снова успокоилось и на улицы вернулась нормальная жизнь. Разносчики снова бойко торговали конфетами, холодными напитками, цветами и небольшими хиджазскими флажками.
Мы вернулись к работе по организации коммунального хозяйства. Лично для меня забавным событием было официальное представление испанского консула, лощеного, говорившего по-английски типа, самозванно объявившего себя поверенным в делах семнадцати стран (включая все воюющие, кроме Турции) и тщетно добивавшегося официального признания за ним этого статуса городскими властями.
Во время ланча один австралийский врач умолял меня, взывая к человечности, обратить внимание на турецкую больницу. Я мысленно прошелся по всем трем нашим больницам – военной, гражданской и миссионерской – и сказал ему, что мы заботились обо всех этих учреждениях одинаково, насколько позволяли средства. Но арабы не могли изобретать лекарств, как не мог обеспечить нас ими и Чевел. Он же продолжал рассказывать об огромном количестве грязных зданий без единого медицинского работника или санитара, забитых мертвыми и умиравшими людьми, о множестве случаев дизентерии (по меньшей мере у некоторых из этих больных был брюшной тиф), так что оставалось лишь надеяться на то, чтобы не началась эпидемия сыпного тифа или холеры.
По его рассказам я понял, что речь шла о турецких бараках, занимаемых двумя австралийскими ротами городского резерва. Выставлены ли там часовые у ворот? «Да», – ответил доктор и добавил, что там полно больных турок. Я отправился туда и переговорил с охраной, которую удивило то, что я пришел один и пешком. Охране было приказано не пускать никого из горожан, чтобы они не устроили резню больным, – это не исключалось, поскольку арабы превратно понимали способы ведения войны. Наконец мой английский язык послужил мне пропуском к небольшому дому, сад вокруг которого был полон жалкими пленными: две сотни людей были в отчаянии, а многие – при последнем издыхании.
Открыв большую дверь барака, я крикнул, чтобы обратить на себя внимание персонала; пыльные коридоры ответили мне эхом, но другого ответа не последовало. Огромный, пустынный, словно всасывавший в себя солнце двор был завален мусором. Охранник сказал мне, что тысячи пленных накануне угнаны отсюда в загородный лагерь. Теперь сюда никто не приходил и не выходил отсюда. Я вышел к дальнему проходу, слева от которого находилось запертое помещение, почерневшее от солнечных лучей, отражавшихся от оштукатуренных стен.
Я вошел внутрь и сразу почувствовал тошнотворный запах. Каменный пол был сплошь покрыт уложенными в ряды мертвыми телами, одни в полном военном обмундировании, другие в нижнем белье, третьи вовсе обнаженные. Их там было, наверное, до тридцати, и их объедали крысы, оставляя на телах влажные красные борозды. Несколько трупов были, по всей видимости, недавними, может быть, с момента смерти прошел всего день или два, другие, очевидно, находились здесь уже долго. На гниющей плоти некоторых проступили желтые, синие и черные разводы. Многие раздулись до размеров вдвое или втрое больше обычных, и их сальные головы смеялись черными ртами, окруженными грубой небритой щетиной. У других мягкие части тела провалились. Несколько трупов разорвало давлением гнилостных газов, и процесс разложения зашел так далеко, что ткани уже стали переходить в жидкое состояние.
Дальше открывалась перспектива большой палаты, откуда, как мне показалось, доносился какой-то стон. Я зашагал на этот звук по мягкому слою из тел, предметы одежды которых, пожелтевшие от экскрементов, сухо потрескивали под ногами. В палате неподвижно стоял сырой воздух и темнел четко выстроенный батальон кроватей, занятых людьми – такими тихими, что я подумал, что все они тоже мертвы, так как каждый неподвижно лежал на вонючем соломенном матраце, из которого капала фекальная жижа, засыхавшая на цементном полу. Я прошел немного вперед между рядами кроватей, завернувшись в свои белые юбки так, чтобы уберечь босые ноги от этих мутных зловонных потоков. Вдруг до моих ушей донесся чей-то глубокий вздох. Я резко обернулся и встретился с маленькими, как бусинки, открытыми глазами распростертого человека, из судорожно искривленных губ которого вырывался едва слышный шелест: «Атап, атап» («Умоляю, умоляю, простите»). Сверху на нем лежал какой-то коричневый платок, который несколько раз попытались поднять его высохшие, немощные руки. Человек издавал еле слышный тонкий свист, как если бы увядшие листья бессильно падали на кровати этих полутрупов. Ни один из них не имел сил, чтобы что-то сказать.
Я выбежал через арку в сад, за которым выстроились в одну линию пикеты австралийцев, и попросил их прислать рабочую команду. Мне в этом отказали. А инструменты? Их не было. Врачи? Заняты. Пришел Киркбрайд. Мы слышали, что на втором этаже были турецкие врачи. Открыв дверь, мы увидели семерых мужчин в ночных рубахах, сидевших в большой палате на незастеленных кроватях и варивших тоффи. Мы убедили их в необходимости отделить живых от мертвых и представить мне через полчаса реестр их номеров. Крепкая фигура Киркбрайда и его внушительные ботинки сделали его незаменимым надзирателем за проведением этой работы, я же, увидев Али Реза-пашу, попросил его выделить нам одного из четырех армейских врачей-арабов.
Когда он пришел, мы собрали в сторожке пятьдесят самых крепких из пленных и сделали их рабочей командой. Мы накормили их галетами, затем вооружили турецким шанцевым инструментом и отправили на задний двор копать общую могилу. Австралийские офицеры запротестовали, так как, по их мнению, это было негодное место: они опасались, что трупный запах может прогнать их из сада. Я резко ответил, что так угодно Богу.
Было, конечно, жестоко заставлять выполнять тяжелую работу таких усталых и больных людей, как наши жалкие турки-военнопленные, но неотложность задачи не оставляла нам выбора. С помощью ударов ногами и пинков своих же сержантов было достигнуто повиновение. Мы начали операцию с имевшейся в одном углу сада шестифутовой ямы, которую попытались углубить, но наткнулись на бетонный пол. Тогда я велел расширить ее по краям. Рядом оказалось много негашеной извести, пригодившейся для надежной засыпки трупов.
Врачи доложили нам о пятидесяти шести мертвых, двухстах умиравших и о семи сотнях неопасно больных. Мы сформировали команду носильщиков для переноски трупов: одни поднимать было легко, а другие приходилось отдирать по кускам лопатами. У носильщиков явно не хватало сил для этой работы: действительно, уже перед ее завершением нам пришлось добавить тела двоих из них к мертвецам, уже лежавшим в яме.
В выкопанной траншее места на всех не хватало, но масса тел была такой жидкой, что каждое следующее после утрамбовки опускалось чуть ниже краев ямы под воздействием собственной тяжести. Когда наступила полночь, работа еще не была закончена, но я позволил себе отправиться спать, так как был совершенно измотан после трех бессонных ночей с момента возвращения из Дераа четыре дня назад. Киркбрайд (малый в годах, работавший в эти дни за двоих) остался, чтобы завершить похороны и накрыть могилу слоями извести и земли.
В отеле меня ждала куча неотложных дел: рассмотрение нескольких смертных приговоров, решение вопроса о падеже животных из-за отсутствия ячменя, если завтра же не пойдут поезда; просился на прием новый судейский чиновник. К тому же на столе у меня лежала жалоба Чевела на то, что некоторые арабские части не приветствуют австралийских офицеров!
Глава 122
Утром, когда все волнения улеглись, наш корабль плыл под чистым небом. Прибыли бронеавтомобили, и меня сердечно радовала возможность видеть степенные лица наших солдат. Приехал Пизани и рассмешил меня, настолько этот хороший солдат был сбит с толку политической неразберихой. Он ухватился за свой воинский долг как за руль, который должен был помочь ему избрать правильный путь. Дамаск жил нормальной жизнью, открылись магазины, торговали уличные торговцы, восстанавливался электрический трамвай, в город исправно поступали зерно, овощи и фрукты.
Улицы поливали водой, чтобы осадить ужасающую пыль, скопившуюся за три военных года эксплуатации грузовиков. Толпы горожан были несуетливы и счастливы, по городу прогуливалось много британских солдат без оружия. Была восстановлена телеграфная связь с Палестиной, с Бейрутом, который арабы заняли этой ночью. Давно, еще в Ведже, я предупреждал их, что после взятия Дамаска они будут должны оставить Ливан в качестве подачки Франции, а вместо него захватить Триполи, поскольку как порт он был более ценен, чем Бейрут, и поскольку Англия должна будет играть роль честного посредника на его стороне в процессе мирного урегулирования. Поэтому меня огорчила их ошибка, и все же я был рад тому, что они почувствовали себя настолько выросшими, что смогли отклонить мой совет.
Даже в госпитале дела пошли лучше. Я настаивал на том, чтобы Чевел взял его под свою ответственность, но он на это не пошел. Одно время мне казалось, что он собирался заставить нас выполнять непосильную работу, чтобы оправдать предложенное им выведение нашего правительства из города. Однако потом я понял, что недоразумения между нами были результатом взвинченности нервов, доводившей меня в те дни до раздражения. Разумеется, Чевел выиграл последний раунд и заставил меня почувствовать, что я остался в дураках, потому что, услышав, что я уезжаю, он приехал вместе с Годвином и открыто поблагодарил меня за помощь в разрешении его трудностей. И все же положение в госпитале улучшалось само собой. Пятьдесят военнопленных очистили внутренний двор и сожгли завшивленное обмундирование. Вторая бригада выкопала в саду еще одну большую могильную яму, а когда возникла необходимость, проявив большое усердие, заполнила и ее. Другие отправились по палатам, вымыли каждого больного, одели всех в чистые рубахи и перевернули матрацы более чистой стороной вверх. Мы разыскали продовольствие, пригодное для всех, кроме некоторых особых случаев, и в каждой палате появился говоривший по-турецки санитар, находившийся всегда в пределах слышимости вызова пациента. Одну палату мы освободили, тщательно вычистили и дезинфицировали, намереваясь перевести в нее более легких больных, после чего их палату также тщательно обработать.
За три дня было сделано очень много. У меня имелись все основания гордиться и другими достижениями, когда ко мне подошел какой-то майор медицинской службы и кратко спросил меня, говорю ли я по-английски. Насупив брови от отвращения, которое у него вызывали мой подол и сандалии, он спросил: «Вы дневальный?» Глупо улыбнувшись, я скромно ответил, что в некотором роде да, и тогда он разразился тирадой: «Скандал, позор, это возмутительно, за такое расстреливать мало…» В ответ на эту стремительную атаку я что-то пропищал, как цыпленок, давясь от дикого смеха. Мне показалось страшно забавным быть так обруганным как раз тогда, когда я больше всего гордился тем, что наладил почти безнадежное дело.
Этот майор не побывал накануне в доме-кладбище, не понюхал, чем там пахло, не видел, как мы, давясь от отвращения, закапывали разложившиеся тела, воспоминание о которых заставило меня всего несколько часов назад вскочить ночью с кровати, обливаясь потом и дрожа всем телом. Он глянул на меня, злобно сверкнув глазами: «Скот паршивый!» Я опять проглотил смешок, и тогда он ударил меня по лицу и зашагал прочь, оставив меня с ощущением скорее стыда, чем злости, потому что сердцем-то я чувствовал, что он был прав и что любому, кто приложил бы столько усилий, чтобы привести это плохо организованное восстание к успеху вопреки воле его хозяев, пришлось бы уйти из него с такой запачканной репутацией, что впоследствии никакая сила на свете не позволила бы ему почувствовать себя чистым. Однако восстание было почти окончено.
Когда я вернулся в отель, его осаждали толпы людей, а у подъезда стоял серый «роллс-ройс», в котором я узнал машину Алленби. Я вбежал внутрь и нашел Алленби вместе с Клейтоном, Корнуоллисом и с другими знатными людьми. Он десятью словами выразил свое одобрение моему дерзкому навязыванию арабского правления здесь и в Дераа, посреди хаоса победы. Он утвердил назначение Али Реза Рикаби своим военным губернатором под юрисдикцией Фейсала, командующего его армией, и урегулировал вопрос о компетенции арабов и Чевела.
Он согласился взять на себя мой госпиталь, а также восстановление движения по железной дороге. За десять минут были устранены все сводившие нас с ума трудности. Я смутно понимал, что суровые дни моей одинокой борьбы миновали. Игра в одиночку против странностей жизни была выиграна, и я мог дать расслабиться своим членам в этой призрачной уверенности, твердости и доброте, воплощением которых был Алленби.
Потом нам сказали, что из Дераа только что прибыл специальный поезд Фейсала. С устным приветственным посланием к нему был срочно направлен Янг, и мы ожидали его появления, прислушиваясь к бившим в наши окна приливным волнам бурной радости горожан. Было давно определено, что оба лидера впервые встретятся в средоточии их победы, как всегда в моем присутствии в качестве переводчика.
Алленби вручил мне телеграмму из Форин-офиса, подтверждавшую признание за арабами статуса воюющей стороны, и попросил перевести ее на арабский язык для эмира, но ни один из нас не знал, что это значило даже на английском, не говоря уже об арабском языке. А Фейсал, улыбаясь сквозь слезы, которых не смог сдержать, растроганный встречей со своим народом, просто отложил телеграмму в сторону, чтобы поблагодарить главнокомандующего за доверие, оказанное ему и его движению. Они являли собой странный контраст – большеглазый, бледный, усталый Фейсал, похожий на изящный кинжал, и громадный, рыжий, оживленный Алленби, представитель могущественной державы.
Когда Фейсал уехал, я обратился к Алленби с последней (впрочем, как я полагаю, и первой) личной просьбой – позволить мне уехать. Поначалу он не хотел и слушать об этом, но я напомнил ему о данном год назад обещании и подчеркнул, насколько легче будет принят новый порядок, если над арабами не будет тяготеть мое присутствие. В конце концов он согласился, и именно в этот момент мне стало понятно, насколько я несчастен.
Эпилог
Дамаск не казался ножнами для моего меча, когда я высадился с корабля в Аравии, но его захват обнаружил полное истощение главных движущих сил моей деятельности. Сильнейшим мотивом на всем протяжении этого времени был личный мотив, не упоминавшийся в этой книге, но присутствовавший в моем сознании каждый час этих двух лет. Настоящие страдания и радости могли приходить и тут же покидать меня, но этот побудительный мотив, возвращавшийся, как воздух под действием циркуляции, преобразовывался в постоянный элемент жизни, пока не приблизился к концу. Он умер еще до того, как мы вошли в Дамаск.
Следующим по силе было упрямое желание выиграть войну, вполне вписывавшееся в убежденность в том, что без арабской помощи Англия не сможет оплатить цену выигрыша на своем турецком театре. С падением Дамаска восточная война – да, вероятно, и вся война вообще – подошла к концу.
Кроме того, мною двигало любопытство. Трактат «Super flumina Babylonis» («О реках Вавилонских»), прочитанный мною, когда я был еще мальчиком, поселил во мне страстное желание ощутить и испытать на себе исток национального движения. Мы взяли Дамаск, и я устрашился. Трех с небольшим дней собственной автократии оказалось достаточно для того, чтобы вызвать у меня интерес к власти.
Осталась историческая амбиция, иллюзорная, как и сам мотив. Я мечтал в оксфордской городской школе о том, чтобы успеть при жизни придать нужную форму новой Азии, которую время неумолимо и все теснее связывало с нами. Мекка должна была привести в Дамаск, Дамаск – в Анатолию и затем в Багдад, а там был рядом и Йемен. Казалось бы, фантазии, но именно они подвигнули меня на вполне реальную, прочувствованную и телом и духом борьбу.
Вклейка
Т. Э. Лоуренс (Аравийский)
Т. Э. Лоуренс (слева) с матерью и братьями: Уильямом, Фрэнком и Робертом. 1895
Т. Э. Лоуренс (справа) с братьями. 1893
Т. Э. Лоуренс (слева) с братьями. 1900
Колодцы в Бир-эль‑Шейхе
Янбо. Справа дом Т. Э. Лоуренса
Представители племени ховейтат. Третий слева – вождь племени Ауда абу Тайи
Фейсал и его телохранители
Сэр Рональд Сторрс
Подполковник С. Ф. Ньюкомб. Март 1917
Аэроплан BE‑12 лейтенанта Джунора после крушения
«Роллс-ройс» в Акабе с полковником Джойсом на переднем сиденье и капралом Лоу, стоящим слева
Сноски
1
Известно, что Лоуренс делал попытки взять себе псевдоним, в частности фамилию Шоу. (Примеч. пер.)
(обратно)2
Эта метафора – «качание от одной асимптоты к другой» – родилась в разговоре с другом, рассказавшим, что он по ошибке применил термин «асимптота» к ветвям гиперболы. (Примеч. авт.)
(обратно)3
Бесцветный, бесформенный, бестелесный (греч.).
(обратно)4
Буквально: «Новый Туран»; более точным переводом было бы «Туркестан для тюрков».
(обратно)5
Уилкс Джон (1727–1797) – английский публицист, общественный деятель и политик. Вначале примыкал к радикалам, а затем, на посту лорд-мэра Лондона, подавлял выступления бедноты.
(обратно)6
Пронеси, Господь (лат.).
(обратно)7
Перевод Г. Юзефович, из «Песни римского центуриона». Имя Лалаге (греч. «болтушка») заимствовано из XXII оды 1‑й книги Горация. (Примеч. пер.)
(обратно)8
Возможно, не так успешно, как здесь. Я обдумывал проблемы главным образом применительно к Хиджазу, иллюстрируя свои мысли тем, что узнал об его людях и географических особенностях. Описывать их было бы слишком долго, поэтому аргументы сжаты в некую абстрактную форму, в которой они пахнут больше керосиновой лампой, нежели полем. Как, впрочем, и любые записки о войне. (Примеч. авт.)
(обратно)9
Самым знаменитым оружейником моего времени был Ибн Бани, искусный мастер династии Ибн Рашидов из Хайля. Однажды он участвовал в набеге шаммаров на Рувеллу и был взят в плен. Узнав его среди пленных, Нури посадил в его тюремную камеру Ибн Зари, своего оружейника, поклявшись, что они не выйдут на свободу, пока сделанные тем и другим вещи не станут неотличимы одна от другой. Таким образом, Ибн Зари намного повысил свое мастерство, оставаясь лучшим в искусстве художественной отделки оружия. (Примеч. авт.)
(обратно)10
Двумя годами позднее наш утомленный кабинет министров поручил мистеру Уинстону Черчиллю урегулирование на Ближнем Востоке, и тот за несколько недель на Каирской конференции развязал весь узел, найдя решения, обеспечивавшие соблюдение (по крайней мере, я так полагаю) буквы и духа наших обещаний в такой степени, в какой это было в человеческих силах, и не требовавшие жертв никакими интересами нашей империи и ни одним из интересов других народов. Таким образом, мы вышли из военного аспекта ближневосточной авантюры с чистыми руками, но три года были слишком большим сроком, чтобы завоевать благодарность народов, если не государств. (Примеч. авт.)
(обратно)11
Корпоративный дух (фр.).
(обратно)12
Здесь: божество (лат.).
(обратно)13
Верую, ибо существую? (лат.)
(обратно)
Комментарии к книге «Семь столпов мудрости», Томас Эдвард Лоуренс
Всего 0 комментариев