Чайковская Ирина Исааковна Три женщины, три судьбы: Полина Виардо, Авдотья Панаева и Лиля Брик
Роман о писательской любви
Название подсказывает, что книга Ирины Чайковской состоит из трех «медальонов» — судьбы женщин, замечательных по своему характеру, одаренности, но более всего памятных по их роли в судьбах великих русских писателей: Полина Виардо и Тургенев, Авдотья Панаева и Некрасов, Лиля Брик и Маяковский.
Параллельные жизнеописания — классика биографического жанра! Параллелизм есть, но читательское ожидание, тем не менее, будет несколько обмануто, когда он поймет, что «медальон» в полном смысле слова здесь один — Виардо, а две другие главы даны по принципу дополнительности.
В истории Панаевой дополнительность сказывается даже сюжетно, поскольку рядом с Некрасовым по близости и контрасту к нему все время маячит Тургенев, тесня главного героя жизненного романа. В двух разделах его имя вынесено в название: «Авдотья Панаева: роман о Тургеневе», «Иван Тургенев и Николай Некрасов: сходство любовных коллизий». Как будто инерция предшествующего очерка продолжается, и автора не оставляет желание следовать за канвой тургеневской биографии. Однако сильнее, чем инерция биографии, нарастает инерция главного сюжета, который прорывается сквозь поверхностный параллелизм, располагая судьбы в последовательном ряду: психологический роман о писательской любви с моделью отношений, варьирующейся и повторяющейся в разных жизненных и исторических обстоятельствах, чтобы обнаружить «сходство любовных коллизий».
Модель задана в первом очерке, ее вариации — в двух других. В первом, более подробном, герой со всей определенностью предложен как писатель — творец и литературная личность, для кого жизненные отношения приобретают глубину в том случае, если они становятся источником творческой энергии. И дело не только в силе его собственной эмоции и привязанности, даже не только в возможности быть понятым.
Что общего в этих трех женщинах и в этих трех романах, сплетенных по воле Ирины Чайковской в единое повествовательное полотно?
Можно подбирать характеристики, которые будут верны в отношении всех трех героинь: сильный характер — безусловно; творческая натура (необязательно реализованная в собственном творчестве) — да; красота — да, но… Красота, которая, будучи увидена чуждым взором, может предстать — уродством, т. е. неклассическая, неправильная красота. И у Виардо, и у Брик. Сильнее красоты — обаяние. Наверное, так, но само слово «обаяние» как-то не клеится к этим женщинам, звучит парфюмерно, а магнетизм — слишком вычурно.
Собственно, тому, чтобы уловить это свойство, не поддающееся определению одним словом, но выражающее сущность того, чем держался и жил жизненный роман выдающихся писателей с этими выдающимися женщинами, и посвящена книга И. Чайковской. Это ее внутренний сюжет, только на поверхности — параллельный, а в реальности — продолжающийся, имеющий движение и развитие.
Принцип движения очень важен. Часто биографический жанр, хотя по определению и предлагающий рассказ о жизни, дает ее лишь как результат — историю с известным концом. Здесь же мы имеем не результат, а процесс освоения и раскрытия того психологического романа, который сложился в истории русской литературы на протяжении столетия.
Меняются герои и героини, но все более прочной выглядит модель отношений, в которых внешнее и бытовое куда как менее важно, чем таинственная сила, не отпускающая писателя, поскольку жизненно и творчески необходима ему.
Сила, столь безусловная и столь неявная, как красота героинь, очень разных в своих жизненных правилах и привычках. Одна могла быть добропорядочной матерью семейства, другая — хозяйкой богемного салона… Впрочем, это тоже у них общее — вокруг каждой сомкнулся литературный или художественный круг, в котором были и поклонники, и недоброжелатели. В центре круга — то ли женщина, то ли плененный ею великий писатель. Кто она — Цирцея, околдовавшая и лишившая воли, или вдохновительница, дарующая творческую и жизненную силу?
Ирина Чайковская вспоминает эти нескончаемые споры, но не вмешивается в них. Ее роман о другом — о том, что было и как было, с попыткой уловить веяние этой неведомой силы, жизненно драматической и творчески благодатной.
Главный редактор журнала «Вопросы литературы», доктор филологических наук, профессор И. О. Шайтанов
Предисловие автора
Хочу объясниться с читателем, взявшим в руки эту книгу. «Почему автор объединил статьи об этих женщинах в одну книгу? — может он спросить. — Почему эти три судьбы рассматриваются вместе?» Итак, Полина Виардо, Авдотья Панаева и Лиля Брик. Почему я связала их одним узлом?
Отвечу так. Много лет назад, занимаясь творчеством Ивана Тургенева, я прочла в его дневнике — «Мемориале» отметку о встрече в 1843 году с Авдотьей Панаевой. Тургенев отмечал в своем «Мемориале» только те события, которые были для него чрезвычайно важны. В том же, 1843 году, Иван Тургенев встретился с «женщиной своей жизни», Полиной Виардо, приехавшей в Санкт-Петербург на гастроли в составе Итальянской оперы и в сопровождении своего мужа. С французской певицей и с ее семьей Тургенева свяжут долгие и непростые отношения.
А Авдотья Панаева впоследствии станет гражданской женой, спутницей и музой его ближайшего друга, поэта Некрасова. Многое в истории отношений Ивана Тургенева и Полины Виардо будет напоминать «любовный роман» Николая Некрасова и Авдотьи Панаевой.
Главное сходство: обе — Полина Виардо и Авдотья Панаева — были замужем, со своими мужьями не разводились и до конца жизни носили их фамилию.
Любопытно, что со временем Тургенев и Панаева станут непримиримыми врагами. Разойдутся пути и Некрасова с Тургеневым.
Об этой стороне их отношений вы также сможете прочитать в книге.
Третья моя героиня — Лиля Брик, жила совсем в другое время, в XX веке, ей суждено было стать подругой революционного поэта, пережить русскую революцию, остаться невредимой в годы террора и покончить с собой, приняв смертельную дозу снотворного в 1978 году.
У нее тоже был муж, Осип Брик, с которым она не расставалась вплоть до его смерти в 1945 году. В статье о Лиле Брик, посвященной ее мемуарам, впервые вышедшим на родине в 2003 году, я сравниваю их с Маяковским жизнь с той моделью, по которой в XIX веке протекала жизнь Авдотьи Панаевой и Полины Виардо.
Та давняя статья когда-то стала для меня отправной точкой для размышлений над судьбами этих трех неординарных женщин. Неординарных не только потому, что на них обратили внимание большие российские писатели — Иван Тургенев, Николай Некрасов и Владимир Маяковский.
Кстати, в период знакомства с их будущими «музами» все трое находились в самом начале своей творческой карьеры, мало кому были известны. Их подруги помогли им обрести «собственный голос» и подняться в полный рост.
Однако и сами по себе эти три женщины были необыкновенными. Полина Виардо была блестящей певицей, композитором, хозяйкой парижского салона, сыгравшего значительную роль в культурной жизни Франции 1840-1860-х годов, Авдотья Панаева, будучи писательницей, кроме повестей и рассказов, оставила интереснейшие «Воспоминания», до сих пользующиеся вниманием читателей, а Лиля Брик прославилась в советской истории как женщина-легенда, без имени которой нельзя представить себе сложное послереволюционное время.
При всем том были они разные, непохожие друг на друга. Надеюсь, читатель увидит и их различия. Сама я настолько сжилась с судьбами моих героинь, что недавно объединила всех трех в пьесе «Сцены в раю» (Чайка, № 13, 2013). Пьеса явилась органичным завершением размышлений, начатых мною в статьях. В ней Лиля Брик, Авдотья Панаева и Полина Виардо встречаются на небесах уже после смерти и снова обнаруживают и свое сходство, и свою непохожесть, а в общем в чем-то повторяют свое земное поведение.
Буду рада, если судьбы трех моих героинь не только заинтересуют читателя, но и вызовут у него вопросы и желание продолжить знакомство…
Ирина Чайковская 27 октября 2013, Бостон
I. Полина Виардо
1. Хронологическая канва
Полина Гарсиа Виардо родилась 18 июля 1821 года в Париже в семье оперных певцов, покинувших Испанию. Ее отец Мануэль Гарсиа был прославленным тенором и преподавателем вокала, мать — Хоакина Ситчес обладала оперым сопрано, старшая сестра Мария Малибран стала известной певицей, младший брат Мануэль Гарсиа-младший — в будущем знаменитый баритон и преподаватель пения в Англии.
В 1840 г. Полина Гарсиа выходит замуж за директора Итальянской оперы Луи Виардо.
14 декабря 1841 г. родилась старшая дочь Луиза, композитор, автор мемуаров.
В 1843–1844 г. Полина Виардо в составе Итальянской оперной труппы гастролирует в Петербурге.
1(3) ноября 1843 г. — Тургенев впервые видит Полину Виардо в опере «Севильский цирюльник» в роли Розины.
1844–1846 гг. — супруги Виардо снова в России (С-Петербург и Москва).
21 мая 1852 г. родилась Клаудия, в будущем художница и певица.
1853–1854 гг. — Полина опять гастролирует в Петербурге и в Москве (в марте 1853 года находящийся под домашним арестом
Тургенев приезжает тайком из Спасского в Москву для встречи с нею).
15 марта 1854 г. родилась младшая дочь Марианна, в будущем оперная певица.
20 июля 1857 г. родился Поль, будущий концертирующий скрипач-виртуоз.
1863 г. — Полина Виардо оставляет оперную сцену, семья поселяется в Баден-Бадене, Пруссия. Тургенев селится рядом.
1870 г. — Семья Виардо с началом Франко-Прусской войны переезжает в Лондон, а затем в Париж.
5 мая 1883 г. — смерть Луи Виардо в Париже.
3 сентября 1883 г. — смерть Тургенева в Буживале под Парижем.
18 мая 1910 г. — Полина Гарсиа Виардо умерла в Париже в возрасте 88 лет.
2. Полина Виардо: острые вопросы биографии
В сознании русских читателей имя Полины Виардо накрепко связано с судьбой писателя Ивана Сергеевича Тургенева. Ни одна тургеневская биография не обойдет стороной эту французскую певицу, ставшую для Тургенева женщиной его судьбы. Однако роль ее в жизни писателя оценивается по-разному.
Соотечественники Ивана Сергеевича в свое время пеняли ей на то, что горячее чувство писателя не встречало ответа. Последнее утверждение находило подтверждение в том, что у певицы была семья — преданный и верный муж, четверо детей… Брак был на удивление прочен, и, как казалось, никакие «круженья сердца» его не затронули.
При всей важности фигуры Полины Виардо в биографии Тургенева ее личность и творческие достижения весьма значимы сами по себе и заслуживают изучения. Ее присутствие во французской культуре 40-50-х годов XIX века — в качестве оперной и камерной певицы и композитора, хозяйки музыкального салона, музы и вдохновительницы творцов — явственно ощутимо. Между тем, российский читатель не в достаточной мере знаком с этой необыкновенной судьбой. В своей статье я коснусь не всей биографии знаменитой певицы, а только нескольких «болевых точек», связанных как с ней, так и с ее взаимоотношениями с Тургеневым. Все цитаты из английских источников даются в моем переводе.
2.1. Испанка? Цыганка? Еврейка?
… происхождения она была не цыганского, не индийского, и, во всяком случае, не еврейского… В ней текла хорошая испанская кровь, и происходила она, несомненно из мавританского рода…
Жорж Санд. КонсуэлоОбщеизвестно, что семья певцов Гарсия, Мануэль Родригес Гарсия и две женщины-певицы, обе с ребенком, — каждая считала себя его законной женой — приехала в Париж из Испании. Вот что пишет об отце Полины известный английский музыковед Майкл Стин[1]:
«Мануэль Родригес, взявший себе имя Гарсиа, был хористом в Севильском Кафедральном соборе. Он не знал отца. Согласно различным мнениям, его семья происходила от мавров, евреев или цыган»[2].
В книге Барбары Кендэлл-Дэвис[3] о Мануэле Гарсиа сказано, что он родился в бедной цыганской семье в Севилье, с ранних лет остался сиротой; «имея красивую наружность, шарм, музыкальный талант, стал известным певцом и композитором в возрасте, когда многие только начинают. К 17 годам сделал карьеру, когда ему было 20 с небольшим, его портретировал сам Гойя»[4].
Происхождение матери Полины, Хоакины (Жоакины) Ситчес, также туманно. По ее собственным словам, будучи незаконной дочерью в семье испанских дворян, она воспитывалась в монастыре. В 22 года начала петь в Мадридской опере, где Мануэль был «главным тенором». Бракосочетание Мануэля и Хоакины проходило в церкви, но священник не знал, что у новобрачного уже есть жена и дочка. Хоакина также родила ребенка — сына Мануэля.
В 1807 году 32-летний Мануэль Гарсиа-старший, сделавший в Испании блестящую певческую карьеру, покинул страну в сопровождении двух своих жен и двух детей и отправился в Париж. Здесь Хоакина, ставшая Жоакиной, родила второго ребенка — Марию Фелиситу, впоследствии прославленную певицу Марию Малибран. Ситуация с двоеженством разрядилась довольно скоро: «первая жена» Мануэля покинула Францию — на родине ей предложили ангажемент. Правда, дочка осталась с отцом, выросши, сделалась профессиональной певицей Жозефиной Гарсиа Руец, иногда выступавшей вместе с Марией Малибран. Отец звал Жозефину «племянницей». Третий ребенок в семье Гарсиа, Полина, родилась только через 12 лет после Марии — 18 июля 1821 года. Самая младшая в семье, любимица отца.
Таким образом, если резюмировать: со стороны матери Полина Виардо имеет, скорей всего, испанские корни, со стороны же отца — цыганские, возможно, с примесью еврейских, о чем чуть ниже. Сама Полина верила, что ее отец был цыганом.
Любопытные штрихи вошли в книгу Барбары Кендэлл-Дэвис. Когда Полина Виардо осенью 1846 года второй раз приехала на гастроли в Россию, в домах русских аристократов она с большим вниманием прислушивалась к выступлениям цыган, а те завороженно слушали в ее исполнении испанские песни. Интерес был взаимный[5].
Есть еще одно свидетельство. В 1858 году в письме к своему немецкому другу, музыканту и дирижеру Юлиусу Рицу, Полина пишет, о «богемской крови, унаследованной от отца и ставшей причиной некоторой (ее) неуравновешенности, неустанной жажды перемен и отвращения к железному закону, гласящему, что дважды два — четыре»[6]. Эвфемистическое словосочетание «богемская кровь», как кажется, служит здесь обозначением принадлежности отца Полины к цыганскому племени, издавна кочевавшему по просторам Богемии, расположенной в самом центре Европы. Возможно, до младшей дочери Мигеля Гарсиа дошли какие-то семейные рассказы, а, может быть, она сама домыслила географию скитаний семьи своего отца до того, как тот попал в Испанию.
В связи с этим возникает вопрос: случайно ли действие второй части романа «Консуэло» (а прототипом героини романа послужила Полина) перенесено в Богемию? Не слышала ли Жорж Санд каких-то семейных преданий от своей юной подруги или членов ее семьи?
В России необычная внешность Полины Виардо также вызывала толки об ее цыганском происхождении. Известно, что мать Тургенева, заочно не любившая Полину, воскликнула после концерта «разлучницы»: «А все же хорошо ноет проклятая цыганка!» Авдотья Панаева в своих «Воспомнаниях» считает Виардо еврейкой. По мнению Авдотьи Яковлевны, «в типе лица (Полины) было что-то еврейское; хотя Тургенев клялся всем, что она родом испанка, но жадность к деньгам в Виардо выдавала ее происхождение»[7].
Любопытно, что утверждение о возможных еврейских предках семьи Гарсиа находит некоторые косвенные подтверждения. Так, видный тургеневед, директор музея Тургенева в Буживале, Александр Яковлевич Звигильский полагает, что бабушка Полины по отцовской линии, Мариана Агиляр, была еврейкой, так как именно эту фамилию носили испанские марраны.
Полина порвала отношения с Вагнером, когда ей в руки попалась его антисемитская книга «Еврейство и музыка»[8]. Возможно, об этой книге Вагнера идет речь в письме Полины к Юлиусу Рицу от 15 декабря 1860 года: «Книга, которую он (Вагнер, — И.Ч.) опубликовал, вызвала возмущение у всех, кто ее читал»[9].
Нужно знать, что в ближайшем окружении семьи Виардо были композиторы еврейского происхождения: Мейербер, Галеви, Мендельсон. Произведения всех трех Полина исполняла. Мейербер в расчете на нее написал свою оперу «Пророк», где она с громадным успехом пела партию матери главного героя — Фидес. С Галеви, автором оперы «Иудейка», в которой Полина исполняла роль героини — Рахели, они жили в Париже на одной улице. Полина часто пела в его доме. Существует предположение, что под влиянием одной из ее испанских песен, однажды там исполненной, зять Галеви, композитор Бизе, написал сцену «гадания» трех цыганок в опере «Кармен».
Кстати сказать, в творчестве Тургенева тоже есть еврейская тема, что косвенным образом может служить отголоском каких-то разговоров о происхождении Полины. Назову рассказы «Жид» и «История лейтенанта Ергунова», повесть «Несчастная»…
В «Кларе Милич» («После смерти») герой описывает внешность Клары, во многом совпадающую с внешностью Полины Виардо: «Лицо смуглое, не то еврейского, не то цыганского типа…».
Семья Гарсиа, уехав из Испании, первоначально вела по-цыгански кочевой образ жизни. Через несколько лет пребывания в Париже двинулись в Италию, застряли в Неаполе, где Мануэль Гарсиа был принят «главным тенором» в Придворную Капеллу при брате Наполеона Бонапарта Мюрате. Здесь «великий Гарсиа» встретился с Джоакино Россини, который, как считается, именно для него написал партию графа Альмавивы в «Севильском цирюльнике». Потом снова Франция, где Мануэль Гарсиа пел в Парижской опере; свои выступления на французской сцене он перемежал длительными гастролями в Лондоне. А в 1825 году семья Гарсиа в полном составе — с цыганской бесшабашностью и авантюризмом — отправилась в неизведанную землю — Америку.
В оперной труппе все члены семьи: сам Мануэль — ведущий тенор, жена — вторая солистка, 20-летний сын — главный баритон, 17-летняя Мария — примадонна. Полине 4 года, и она уже знает все вокальные партии «Дон Жуана». Именно этой оперой Моцарта Мануэль Гарсиа собирается начать гастроли «итальянской оперной труппы» в Нью-Йорке, тем паче, что в этом городе им встретился Лоренцо да Понте, бывший проштрафившийся венецианский священник и автор либретто «Дон Жуана». Разочаровавшись в Старом свете, итальянец искал счастья в Новом.
Отец Полины отличался смелостью и необузданностью. Ходили слухи, что в юности он совершил убийство, но за недоказанностью преступления, его оставили в покое. Авантюрная складка сказалась и в том, что Мануэль Гарсиа, попав после Нью-Йорка в Мексико-сити, решился, несмотря на Гражданскую войну, не прекращавшуюся в тех местах, вместе с семьей пройти 300 миль по горам до морского порта Вера Круз на Мексиканском заливе, чтобы оттуда отплыть во Францию.
Во время гастролей семья заработала большие деньги — примерно 600 тысяч франков, Гарсиа перевел их в золото. Путников охраняли солдаты, однако в одном из ущелий эти «солдаты» превратились в разбойников и забрали у путешественников все, вплоть до дорогого шотландского пальто маленькой Полины. Существует легенда, что разбойники заставили Мануэля петь — и так восхитились его исполнением народных испанских песен, что вернули часть золота и даже проводили до порта.
Феноменально талантливый, сочинивший 42 оперы, восхищавший слушателей (его будущий зять Луи Виардо в юности тратил последние 30 су на оперы с его участием), Мануэль не слишком считался ни с людьми, ни с законом. Был наивно ребячлив и одновременно вспыльчив и груб. На пароходе он разучивал с сыном партию Фигаро, но делал это по-своему, с грубой руганью и даже рукоприкладством. Известно, что капитан судна, наблюдавший эту сцену, пригрозил заковать грубияна в кандалы, если тот еще раз тронет кого-нибудь — пассажира или члена своей семьи[10]. Марию, девушку с независимым и своевольным характером, отец учил пению в той же манере. Сохранилось свидетельство, что, прохожих, обращавших внимание на громкие женские крики, раздававшиеся из дома, где жила семья Гарсиа, соседи успокаивали словами: «Ничего страшного, это Мануэль обучает свою дочку».
В операх отец и дочь пели любовные дуэты. В «Севильском цирюльнике были идеальными графом Альмавивой и Розиной. В жизни Мария боялась отца, была скована его волей. То, что старшая дочь Мануэля Гарсиа была подвержена депрессии, страдала бессонницей, Барбара Кендэлл-Девис объясняет сексуальным насилием, которому та подвергалась со стороны отца в детстве и юности[11].
Как бы то ни было, Мария всеми силами стремилась выйти из-под отцовской власти. В период «завоевания Америки», в 1826 году, в неполные восемнадцать, она выходит замуж за 45-летнего не-удавшегося дельца полуфранцузского-полуиспанского происхождения Евгения Малибрана. Через два года покидает незадачливого мужа, брак с которым дал ей звучную французскую фамилию и свободу; за оставшиеся десять лет жизни она сделает ослепительную карьеру певицы, своим теплым колоратурным меццо-сопрано будет удивлять и восхищать публику Парижа, Лондона, Венеции, Милана и Брюсселя. Погибнет в 28 лет случайно и странно. Сначала на гулянье в парке упадет с лошади, потом упадет на сцене — это случится в Англии, — и врачи не смогут ее спасти.
В отличие от сестры, Полина отца обожала — восхищалась его внешностью, статной фигурой, скульптурными позами его сценических персонажей. Он также относился к младшей совсем иначе, чем к Марии, говорил, что, если старшая «нуждается в железной руке, то младшую можно вести на шелковой нитке». Позже, когда Полина, уже известная певица, гастролировала в Испании, на одном из концертов ей почудилось, что она видит в оркестре отца. С ней случился обморок, концерт пришлось прервать.
Про Хоакину, жену Мануэля Гарсиа-старшего, известно гораздо меньше, причем только с ее собственных слов. Незаконнорожденная, она была отдана с детства на воспитание в монастырь, обучалась там пению, в 22 года вырвалась на волю и стала солисткой в Мадридской опере, где и встретилась с Мануэлем. Была она исправной католичкой. По-видимому, страдала вначале из-за двусмысленности своего положения «второй жены», затем из-за многолетней внебрачной связи дочери Марии с бельгийским скрипачом Шарлем де Берио. У пары рождались дети, обреченные на участь незаконных. Выйти замуж Мария могла только развязавшись с Малибраном, жившим в далекой Америке.
В конце концов, с помощью «стряпчего» Луи Виардо Марии удалось расторгнуть свой брак с Малибраном, в 1836 году они с де Берио поженились.
И в том же году ее не стало. То самое роковое — последнее — выступление Марии Малибран проходило в Манчестере. Один из крупных английских критиков написал: «Англия убила ее».
Не думаю, что Хоакина бы с ним согласилась. Она бы сказала, что жизнь человеческая — в руках божьих. И, возможно, добавила бы, что Мария слишком долго испытывала Божье терпение своими эскападами.
В этом смысле младшая дочь — Полина — была идеальна. До замужества ездила на гастроли только вместе с матерью. И никаких предосудительных связей.
Мария Малибран, сестра Полины, была красавицей. В ее портретах трудно отыскать «цыганские» черты, разве что глаза напоминают отцовские. Другое дело, ее младшая сестра Полина, чья внешность была далека от общепринятых европейских канонов красоты. Смуглая, худая, с большим ртом. Одно слово — «цыганка».
2.2. Безобразная красавица
Твоя же Консуэло… не только некрасива, а просто уродлива.
…на сцене талант без красоты часто является для женщины несчастьем.
Жорж Санд. КонсуэлоСтой! Какою я теперь тебя вижу — останься навсегда такою в моей памяти!
И. Тургенев. Стихотворение в прозе «Стой!»В «Воспоминаниях» Авдотьи Панаевой говорится о внешности 22-летней Полины Виардо: «Виардо отлично пела и играла, но была очень некрасива, особенно неприятен был ее огромный рот…». Через несколько лет, когда Виардо снова гастролировала в Санкт-Петербурге (1853), Авдотья Яковлевна отнеслась к ней все так же сурово: «… а о наружности нечего и говорить: с летами ее лицо сделалось еще некрасивее»[12].
Во все времена публика любила красивых певиц. Наше время, кстати, не исключение. Привлекательная внешность и сейчас служит хорошей «упаковкой» для таланта. Стоит напомнить, что все наши известные оперные певицы — Нежданова, Обухова, Вишневская, Архипова, Синявская, Нетребко — как правило, красивы или даже очень красивы.
Первоначально в семье Гарсиа не думали, что скромная и трудолюбивая Полина, прозванная в семье «муравьем», станет певицей, с ранних лет она обучалась игре на фортепьяно. Отец использовал ее в качестве аккомпаниатора на своих уроках пения, когда в 56 лет покончил со сценой. Девочке не было в ту пору и 10 лет. Как раз к ее десятилетию отца не стало, нужно было думать о будущем, о том, чтобы помочь матери. Мечтам стать пианисткой сбыться не довелось. Именно Жоакина первая увидела в Полине певицу и начала с нею заниматься. Но и уроки отца пригодились — недаром однажды после его занятий с учениками дочь-подросток, сидящая за фортепьяно, сказала: «Я усвоила больше, чем твои ученики».
Первый выход на сцену в роли певицы оказался для Полины чрезвычайно удачным.
На концерте скрипача Шарля де Берио, бывшего вначале возлюбленным, а затем мужем умершей к тому времени Марии Ма-либран, Полина исполнила вокальный номер. Было это в Брюсселе, в зале сидела бельгийская королевская чета, присутствовал дипломатический корпус. В отличие от Шарля де Берио, признанного музыканта, 16-летняя Полина Гарсиа была никому не известна, единственное, что о ней знала публика: она «сестра Ма-либран». И случилось чудо — слушателям показалось, что Малиб-ран воскресла.
У Полины не было победительной внешности сестры, но было меццо-сопрано похожего тембра — редкой красоты и силы голос, с диапазоном в три октавы, — было очарование юности и еще был тот кураж, который овладевает артистом в минуты вдохновения. Предубежденная и едкая Панаева, о которой тот же Фет отзывался в воспоминаниях как о «безукоризненно красивой», злорадно отмечала в Полине «некрасоту». Однако эта «некрасота» в сочетании с уникальным голосом, артистизмом и какой-то особой магией, исходящей от певицы, могла заворожить как на сцене, так и в жизни.
На первом выступлении Полины Виардо в Париже побывал Генрих Гейне. Случилось это 15 декабря 1838 года. Полине 17 лет. Она выступает на сцене Театра де ля Ренессанс.
«… Она больше напоминает нам грозное великолепие джунглей, чем цивилизованную красоту и прирученную грацию нашего европейского мира, — писал немецкий поэт. — В момент ее страстного выступления, особенно, когда она открывает свой большой рот с ослепительно белыми зубами и улыбается с жестокой сладостью и милым рычанием, никто бы не удивился, если бы вдруг жираф, леопард или даже стадо слонят появились на сцене»[13].
Гениальное описание! Сразу становится ясно, что явление необычное, что певица принесла с собой пряный экзотический мир, далекий от пресной скуки и рутины.
Другой критик, смотревший то же самое представление, — это был молодой Альфред де Мюссе — писал: «Она поет как дышит… она слушает не свой голос, но сердце». В своем ревью Мюссе выделил и благословил двух начинающих свою карьеру актрис — Полину Виардо и Элизу Рашель. Обе были современницами и обе — с легкой руки Мюссе? — вошли в историю французского театра. Любопытно, что та и другая представляли собой схожий тип актрисы. Рашель, как и Виардо, была некрасива, но силой таланта воспламеняла публику.
Примечательное описание Рашели оставил наш Александр Иванович Герцен: «Она нехороша собой, невысока ростом, худа, истомлена; но куда ей рост, на что ей красота, с этими чертами резкими, выразительными, проникнутыми страстью? Игра её удивительна; пока она на сцене, что бы ни делалось, вы не сможете оторваться от неё; это слабое, хрупкое существо подавляет вас; я не мог бы уважать человека, который не находился бы под её влиянием во время представления… А голос — удивительный голос! — он умеет приголубить ребёнка, шептать слова любви и душить врага; голос, который походит на воркование горлицы и на крик уязвлённой львицы»[14].
Генри Джеймс отмечал в письме к американским родственникам, что Полина Виардо некрасива, что, в понимании французов, означает «очень красива»… Об особой красоте француженок писал Герцен: «Да какая же это исключительно французская красота? Она чрезвычайно легко уловима: она состоит в необыкновенно грациозном сочетании выразительности, легкости, ума, чувства, жизни, раскрытое™, которое для меня увлекательнее одной пластической красоты, всепоглощающего изящества породы, античных форм итальянок и вообще красавиц[15].
Схожим образом пишет о своей «танцовщице» влюбленный в нее Алексей Петрович, близкий автору герой Тургенева: «В ней было много жизни, то есть много крови, той южной, славной крови, в которую тамошнее солнце, должно быть, заронило часть своих лучей»[16].
Но в Полине было еще что-то, кроме «легкости, ума, чувства и жизни…». В ней бесспорно жило нечто колдовское, действующее на многих мужчин из ее окружения. Известны слова друга Луи Виардо художника Ари Шеффера в ответ на вопрос приятеля, что он может сказать о мадемуазель Гарсиа: «Ужасно некрасива. Но если я увижу ее вновь, я в нее безумно влюблюсь»[17]. Ари Шеффер был старше мужа Полины на пять с половиной лет, и с ним случилось именно то, что он предвидел, — он полюбил жену своего друга; до конца жизни он был ее верным, заботливым рыцарем и конфидентом. Полина видела в нем друга, он заменял ей отца.
В эпиграфе к этому разделу взяты строчки из романа Жорж Санд «Консуэло». Писательница работала над романом под впечатлением от встречи с Полиной Гарсиа в годы, предшествовавшие ее замужеству. Удивляет, сколь многое сумела угадать в своей героине мудрая и страстная Жорж, знаток женских сердец. Однако угадала она не все, и, хотя Полина любила впоследствии указывать на Консуэло как на свое отражение, портрет не был полностью идентичен оригиналу, о чем я еще напишу. Но что-то было ею предсказано удивительно верно.
Например, в романе Андзолето, молодой итальянец, влюбленный в Консуэло, после недолгих сомений в красоте любимой девушки, зародившихся в нем под влиянием окружающих, восклицает: «Консуэло — лучшая певица во всей Италии, и я ошибался, сомневаясь, что она к тому же и красивейшая женщина в мире». Похоже, что так могли воскликнуть многие знавшие Полину Виардо.
В разное время ее чарам поддались Ари Шеффер, Морис Санд, Шарль Гуно, Гектор Берлиоз — называю только тех, о ком с определенной уверенностью, на основе документов, писем или воспоминаний, можно сказать: они были влюблены в Полину.
Читатель, конечно, заметил, что список неполон. В нем нет Тургенева. Я специально его пропустила, ибо Иван Сергеевич — случай особый. Все перечисленные мною персонажи были «больны» Полиной какое-то время, потом их чувства или ушли или были перенесены на других женщин, ставших их женами или подругами.
Иное дело, Тургенев. Любовь к Полине определила его жизнь, перевернула ее, дала ей новое наполнение.
Теперь вопрос: видел ли Тургенев «некрасоту» любимой им женщины и, если да, то как ее воспринимал?
Есть одно место в воспоминаниях Фета, где Тургенев говорит о Полине Виардо очень резко. Разговор происходит в 1857 году во Франции, в летней усадьбе Виардо Куртавнеле. В пересказе Фета слова Тургенева звучат так: «Боже мой! — воскликнул он, заламывая руки над головою и шагая по комнате. — Какое счастье для женщины быть безобразной!»[18]. Допускаю, что Тургенев так именно и выразился[19]. Это время, когда после долгой — шестилетней — разлуки он снова оказался в семье Виардо и только осваивался с новой реальностью. Он отдавал себе отчет, какой Полина представляется окружающим, тому же Фету, для него же самого понятия красоты-безобразия существовали в преломлении к личности артистки, к сложному комплексу связанных с нею чувств.
Тургенев прослыл эстетом, любителем красоты. Аратов, герой написанной за год до смерти писателя повести «Клара Милич» (1882), — alter ego автора, — характеризуется им так: «сердце имел очень нежное и пленялся красотою… Он даже приобрел роскошный английский кипсэк — и (о позор!) любовался «украшавшими» его изображениями разных восхитительных Гюльнар и Медор…»[20].
И вот этот герой на протяжении повести проходит путь постижения новой красоты, красоты, прежде ему незнакомой и чуждой. Вместо «нежного профиля», «добрых светлых глаз», «шелковистых волос», «ясного выражения лица» той идеальной девушки, «которой он даже еще не осмеливался ожидать», он увидел «черномазую», «смуглую», «с грубыми волосами», «с усиками на губе», к тому же, предположительно «недобрую» (без улыбки) и «взбалмошную».
Этот второй женский образ Аратов обозначил словом «цыганка», так как «не мог придумать худшего выражения». Однако лицо этой «цыганки» в какой-то момент кажется ему «прекрасным» и вызывает «нечто вроде испуга и сожаления и умиления». Затем наступает следующий этап: «Не красавица… а какое выразительное лицо! Неподвижное… а выразительное! Я такого лица еще не встречал. И талант у ней есть…».
Если Андзолето, герой «Консуэло», скоро и без особых мук признает свою подругу красивейшей женщиной, то у Тургенева показан процесс перерождения человека, кардинальной смены его эстетических вкусов под влиянием захватившего его чувства.
В ранней повести «Переписка» (1854)[21] герой Тургенева умирает от завладевшей им любви к «танцовщице». Автор-рассказчик сам удивлен тому, что влюбился: «Это было тем более странно, что и красавицей ее нельзя было назвать». Но при этом герой не может «отвести взора от черт ее лица… наслушаться ее речей, налюбоваться каждым ее движеньем». Срабатывает «магия любви» — некрасота любимой в глазах влюбленного перевоплощается в красоту. Герой «Переписки» сравнивает свое состояние с «оцепенением», в которое впадают рыцари из немецких сказок[22]. На Востоке таких влюбленных безумцев называют «меджнунами», и их любовным страданиям посвящена целая россыпь поэм на арабском и фарси.
Европейцам известен сюжет превращения Золушки в принцессу, гадкого утенка в лебедя.
Этот сюжет предполагает некое внешнее изменение, происшедшее с самим героем. Так, Золушка, благодаря фее, поменяла свой бедный наряд и отправилась во дворец в роскошной карете. Утенок повзрослел — и оказался лебедем, его не за того принимали. Есть у Куприна сказка «Синяя звезда». Там девушка считается уродливой в чужой стране, куда ее занесло случайно. В своем родном краю она — красавица, и там в нее влюбляется принц. Тургеневский сюжет — иной. У Тургенева что-то происходит с тем, кто смотрит. Его «зрение» чудесным образом меняется. Повторю, что процесс этот происходит под действием любви, замешанной на магии искусства.
Как относились к внешности Полины Виардо зрители оперных театров? Был ли облик певицы препятствием для ее выступлений в партиях лирических героинь? Отчасти был. Соперницами Полины на сцене выступали такие признанные красавицы, как Джулия Гризи, Розина Штольц, Генриетта Зонтаг…
В концертах Полина в силу своего редкого голоса, необычного репертуара, темперамента и певческого мастерства, как правило, имела перед ними преимущество, в оперных же спектаклях, где зритель привык к примадоннам-красавицам, она довольно часто выступала в «мужских партиях», например, Орфея в опере Глюка, принесшей ей колоссальный успех. Кстати говоря, были случаи, когда, увидев Полину Виардо в роли Орфея, зрители не верили, что эта партия исполняется женщиной. В опере «Пророк» Мейербера композитор специально писал для еще молодой Виардо партию матери героя. Роль Фидес стала коронной в карьере певицы.
2.3. Блестящее образование… без образования
нее прекрасный голос, но у бедняжки нет и тени ума.
Жорж Санд. КонсуэлоУ …никогда не читала ни одной печатной строчки, кроме разве журнальных статей, где о ней говорили…
И. С. Тургенев. «Переписка»Мы привыкли слышать о «блестящем образовании» Полины Виардо. «Блестяще образованная, она была увлекательным собеседником…», — пишет Н. П. Генералова, одна из авторитетнейших исследо-вателей-тургеневедов[23]. И с этим утверждением нельзя не согласиться. Но возникает вопрос: где, в каких школах или пансионах получила Полина Виардо свое «блестящее образование»? Все же образование — это, как правило, результат обучения[24]. В отличие от Тургенева, учившегося в университетах Москвы, Петербурга и Берлина и получившего в Петербургском университете степень кандидата философии, Полина университетов не кончала. Нет у нас сведений и о каких-либо образовательных учреждениях, которые бы она посещала.
Другое дело — музыка и пение. Семья Гарсиа в период детства Полины еще не окончательно закрепилась в Париже, не имела никакой материальной поддержки со стороны, благосостояние ее зависело исключительно от семейного ремесла, каковым являлось пение. Других источников дохода у Гарсиа не было.
Может быть, потому Полина, воспитанная певцами-профес-сионалами, с самого начала взяла за правило петь только за вознаграждение и никогда не сорила деньгами?[25] Ей однако было не жаль впоследствии потратить громадные деньги на рукопись моцартов-ского «Дон Жуана», ради которой она продала свои драгоценности, позднее певица подарила ее Парижской Консерватории. Не жаль было денег и на два уникальных органа работы Аристида Каваль-Коля, стоявших в парижской гостиной на улице Дуэ[26].
Про обучение музыке младшей дочери Мануэля Гарсиа нам кое-что известно[27]. Мы знаем, что в пять лет, во время «американских гастролей», она брала уроки фортепьяно у кафедрального органиста в Мексико-Сити, в 10-летнем возрасте, уже после смерти отца, обучалась композиции у старого чеха Антона Рейха, учителя Берлиоза и Листа, игре на фортепьяно — у известного в то время Шарля Мейзенберга. Как пианистка — совершенствовалась под руководством Листа, бывшего на десять лет ее старше, красавца и баловня судьбы; подростком Полина была в него влюблена.
Пению Полину учили как отец, так и мать. Отец, последние годы жизни занимавшийся преподаванием вокала, стал родоначальником той певческой школы, методы которой в дальнейшем использовали и усовершенствовали его дети — Мануэль Гарсиа-младший, изобретатель ларингоскопа, живший в Англии и ставший там известным учителем пения, и Полина Виардо.
Глубоким знанием музыкальной теории Полина удивляла му-зыкантов-современников. Дирижер, которому она написала письмо о необходимых изменениях в партитуре оперы Верди «Макбет» — ее партию нужно было транспонировать, и Полина в точных музыкальных терминах обозначила, что следует сделать, — был удивлен ее теоретическим багажом[28]. Знание музыкальной теории помогало ей и в собственной композиторской работе. Можно сказать, что в подходе к музыке Полину отличала глубина и добросовестность. И еще она обладала уникальными способностями, позволявшими моментально осваивать и запоминать партитуру; это ее качество поражало Гуно, писавшего для Полины оперу «Сафо».
Виардо отличалась от большинства современных ей певиц своей редкой музыкальностью, умением играть на фортепьяно, владением музыкальной теорией. И вот тут нужно сказать, что, занятая с детских лет своим ремеслом, она не замкнулась на своей профессии. Ее сверстница и тоже музыкант Клара Вик (Шуман), узнавшая Полину еще до того, как та стала Виардо, завидовала ее всесторонней образованности. Откуда эта образованность взялась? Исключительно — плод самообразования. Можно сказать, что Полина Гарсиа сделала себя сама.
Чтение, помимо музыки, было ее страстью, и, если Марию Ма-либран в перерывах между выступлениями легко представить верхом на лошади, в виде темпераментной всадницы, то ее младшая сестра — при том, что тоже любила лошадей, — свободное время охотнее всего проводила за книгой.
Необыкновенные способности Полины позволяли ей легко осваивать языки. Уже на «американском пароходе» пассажиры и команда удивлялись четырехлетней девчушке, отвечавшей на их вопросы на четырех языках — французском, немецком, итальянском и испанском. Позднее к четырем добавился английский. Русского языка Полина не знала, хотя многие в России думали, что знает, — так чисто, совсем без акцента, пела она свой «русский репертуар» — «Соловья» Алябьева, арию «О мой Ратмир» из «Руслана и Людмилы». Приходилось ей петь по-русски и «Боже, царя храни» вместе с другими солистами Итальянской оперы в присутствии Николая Первого.
Знала Полина и древние языки. Уроки древнегреческого ей давал известный немецкий ученый Германн Мюллер. Ее любимым автором был Гомер. Дети в семье знали истории из «Илиады» и «Одиссеи» лучше, чем сказки. Гете и Шиллера Полина читала по-немецки. Гетевского «Германа и Доротею» они читали вместе с Тургеневым в Куртавнеле.
Сен-Санс, начавший посещать дом Виардо еще в отроческом возрасте в качестве переписчика нот и ученика Гуно, писал о хозяйке дома: «…без сомения, ее личность одна из наиболее удивительных из встреченных мною. В совершенстве владея устным и письменным испанским, французским, итальянским, английским и немецким, она была знакома с литературой всех стран и переписывалась со всей Европой»[29].
А вот свидетельство самой Полины в письме к немецкому дирижеру Юлиусу Рицу: (в маленькой студии, снятой ею в Париже) «на полках хранятся книги Шекспира, Гете, Шиллера, Байрона, четырех великих итальянских поэтов Вергилия, Данте, Петрарки и Тассо, Дон Кихот, Гомер, Эсхил, Уланд, Библия, Гейне, «Герман и Доротея» и два тома Гете издания Левиса. За исключением Гомера, которого я читала в переводах Жакоба и Монже (я предпочитаю последнего) все эти произведения — как вы поняли — на языках оригинала»[30]. Получается, что, кроме перечисленных языков, Полина владела еще и латынью и древнееврейским, во всяком случае, могла на них читать…
Корреспонденты Полины Виардо жили в разных странах и говорили на разных языках, и ей не трудно было писать то на немецком, то на английском, но интересно, что даже в письмах к Тургеневу, кроме французского, звучат слова и фразы из английского, немецкого, испанского, итальянского. Любопытная подробность: во время гастролей в Англии Полина служила «переводчиком» для оперной пары красавицы-сопрано Джулии Гризи и выходца из семьи итальянских графов знаменитого тенора Марио, не знавших английского языка.
Тургенев, как и Полина, владел всеми европейскими языками; со временем в их переписке выработались определенные речевые привычки, так все лирические места писались по-немецки, что, конечно, было связано с тем, что Луи немецкого не знал. Оба в своих письмах друг к другу употребляли одно и то же испанское выражение «Si Dios quiere», обозначающее «если Бог даст»». Английские словечки мелькают в их письмах то тут, то там. Читая эту переписку, поневоле думаешь, как нелегко было встать вровень с этой женщиной, соответствовать ее уму, начитанности, разносторонним интересам. Тургеневу эта мысль тоже приходила в голову: «Знаете ли вы, сударыня, что ваши прелестные письма задают весьма трудную работу тем, кто претендует на честь переписываться с вами?»[31]. Мне кажется неосновательным мнение одного из мемуаристов, что именно Луи Виардо «образовал» Полину: «Он из простой цыганки создал Полину Виардо великой артисткой и дал ей всестороннее образование…»[32]. Она бесспорно доверяла художественному вкусу мужа, историка и искусствоведа, собирателя картин, автора книг о музеях мира. Но центром притяжения ее парижского салона, собираемого по четвергам, — даже для художников — а на улицу Дуэ приходили и Эжен Делакруа, и Камиль Коро — был не Луи, а она, Полина.
Добавлю, что самообразованию способствовал острый, быстро схватывающий ум и огромная сила воли, о которой сама певица говорила так: «Когда я что-то должна сделать, я это сделаю, несмотря на воду, огонь или противодействие общества…»[33].
2.4. Монашка или женщина-вамп?
… эта разумная, эта кроткая, эта прилежная, эта внимательная, эта добрая девочка…
Жорж Санд. Консуэло
А эта черномазая, смуглая, с грубыми волосами, с усиками на губе. Она, наверно, недобрая, взбалмошная.
И. С. Тургенев. Клара Милич
В литературе о Полине Виардо преобладают два противоположных мнения. Первое состоит в том, что певица весь свой пылкий темперамент и все свои силы отдала искусству, оставаясь холодно спокойной по отношению к тем мужчинам, которые добивались ее взаимности. Следуя этой версии, можно сказать, что единственным мужчиной в жизни Полины был ее муж и отец ее детей, Луи Виардо. Такое толкование характера и натуры певицы опирается на ее «литературный» образ, воплощенный в романе Жорж Санд «Консуэло», где показана целомудренная и чистая девушка, преданная своему искусству, уклоняющаяся от излишних эмоций, органически чуждая «порочным страстям».
В своей книге о Полине Виардо Майкл Стин проводит именно этот взгляд: последовательно рассматривая каждого из «претендентов» на любовь певицы, он приходит к выводу, что она была верна Луи.
С другой стороны, из Полины делают «Цирцею», приписывая многочисленные и порой странные связи. Камиль Сен-Санс, частый гость в доме Виардо, писал в мемуарах об ее «бесчисленных изменах». В распространении слухов о певице преуспели и русские мемуаристы, назову двух — беллетриста Боборыкина и художника Боголюбова. Боборыкин, рассказывая о своем посещении Дюма-старшего в Париже, приводит диалог с ним относительно Полины Виардо и Тургенева:
— Знаете что, — сказал мне Дюма тоном бывалого и в точности осведомленного человека, — отзыв господина Берга меня нисколько не удивил бы (Н. В. Берг говорил, что вряд ли было между Тургеневым и Виардо что-нибудь серьезное, — И. Ч.)
— Почему? — остановил я.
— А потому, — Дюма даже не понизил тона, — что Полина всегда имела репутацию любительницы… женского, а не мужского пола, dune…
И он употребил при этом циническое слово парижского арго[34].
Слухи о «лесбийских» пристрастиях Полины, скореее всего, возникли в связи с ее дружбой с Жорж Санд. Но, надо сказать, что кроме Боборыкина, ссылающегося на Дюма, на эту тему, ввиду ее неправдоподобия, серьезно никто не пишет. В единственном экземпляре встретился мне и слух, приводимый А. П. Боголюбовым: (В Бадене) «…горькое испытание для Тургенева. М-me Виардо уступила своему цыганскому темпераменту и временно жила с принцем Баденским, от которого, как говорят, родился в свет известный скрипач Поль Виардо»[35].
Эта смешная сплетня, подхваченная русским художником, курьезна еще и тем, что Поль Виардо родился летом 1857 года, то есть за пять лет до начала «баденского периода».
Но следует сказать о муже Полины — Луи Виардо. Был он на 21 год старше своей жены, всю жизнь верно и преданно ее любил. В изменах не замечен. Невысокого роста, с большим крючковатым носом, не красавец. Происходил из провинциальной семьи, его отец был либеральным адвокатом из Дижона, рано умерший, он оставил жену с пятью детьми в бедности. Луи должен был сам пробивать себе дорогу — сначала на адвокатской тропе, потом — на журналистской. В 23 года служил в армии в Испании — французская армия реставрировала в Испании власть короля. Узнал язык, познакомился с испанской историей и культурой — впоследствии перевел на французский «Дон-Кихота» Сервантеса. По своим политическим взглядам был республиканцем, в бога не верил, обожал охоту и охотничьих собак. Говорил, что слова «да здравствует король!» произнес только однажды — при получении приглашения на королевскую охоту.
Тургенев написал о Луи в старости миниатюру в прозе под красноречивым названием «Эгоист». С добродушной иронией отзывался о Луи Виардо и его непререкаемых (но замшелых) художественных вкусах Репин, в молодости обретавшийся в Париже и сталкивавшийся с семьей Виардо во время работы над портретом Тургенева.
Нас однако интересует, как относилась к мужу сама Полина. О Луи она рассказывала своему немецкому другу Юлиусу Рицу.
В одном из писем читаем: «Луи и Шеффер (Ари Шеффер был лучшим другом Луи Виардо, — И. Ч.) всегда были моими самыми дорогими друзьями, и печально, что я никогда не была способна ответить на горячую и глубокую любовь Луи, несмотря на всю мою волю»[36]. Удивительное признание. В сущности Полина признается здесь в том, что никогда не любила мужа, ибо воля — плохой помощник в любви.
Вспомним обстоятельства замужества Полины. Сосватала ее и Луи Жорж Санд, которой Виардо помогал в денежных делах после разъезда с мужем, до этого Луи успешно хлопотал о разводе для Марии Малибран, следовательно, семья Полины его знала. 18-летняя певица только начинала свою карьеру, Луи был директором Итальянской оперы. И хотя, по-видимому, сердце девушки молчало, разум говорил, что Луи будет хорошей опорой как в жизни, так и в певческой карьере.
Луи Виардо, по мнению Жорж Санд, был идеальным супругом для Полины, чье сердце ко времени замужества еще не пробудилось. Сама она в письме тому же Рицу писала, что у ее мужа только один недостаток — отсутствие ребячливости, излишняя серьезность.
В этой связи прямой противоположностью «серьезному» Луи Виардо был «несерьезный» Тургенев. Он принимал самое непосредственное участие в шарадах, разыгрываемых в доме по вечерам, в домашних театральных представлениях: надевал на себя смешные лоскутья, ползал на четвереньках, в общем входил в раж наравне с детьми.
Луи Виардо во время представлений сидел среди публики, один лишь раз он сыграл Альцеста, главного героя комедии Мольера «Мизантроп». В воспоминаниях старшей дочери Виардо Луизы рассказывается, как они с мамой подшучивали над «Тургелем», могли, например, с раннего утра подбросить в его комнату в Куртавнеле кур с ближайшей фермы. Такую шутку можно себе позволить, если рассчитываешь на понимание, на дружеский смех в ответ на про-деяку. Луи Виардо был лишен этой детской веселости и непосредственности, столь свойственной русскому писателю.
Случались ли в жизни певицы, которая, по собственному признанию, «неустанно жаждала перемен» и не хотела признавать над собой железного закона арифметики, душевные бури? Действительно ли брак Полины и Луи Виардо на всем своем протяжении не был ничем омрачен?
И опять обратимся к самопризнанию Полины. Она как-то написала Юлиусу Рицу (после смерти Ари Шеффера он сменил его в качестве конфидента), что, если он хочет лучше ее узнать, пусть прочтет первую часть романа «Консуэло». Риц это сделал и спросил, кто скрывается за фигурой Андзолето.
И вот что ответила Полина: «Что до Андзолето… без Ари Шеффера я бы совершила великий грех, так как лишилась воли. Я вовремя опомнилась, чтобы с разбитым сердцем, выполнить свой долг. И была вознаграждена позже — о! Мне надо было победить свои цыганские инстинкты — убить страсть — я чуть не умерла от этого. Я хотела убить себя, что было малодушием. Шеффер, который наблюдал за мной как отец, остановил меня. Он привел меня домой — в полусознательном состоянии. И мало-помалу мой разум вернулся — а с ним и воля. Как только ко мне вернулась воля, я опомнилась. Я не совершила греха, и благодарю Бога за это, но мой бедный дорогой любимый Шеффер очень страдал, поверьте мне, видя мои страдания»[37].
О ком здесь речь? Страсть к кому на время лишила певицу воли? На этот вопрос отвечают по-разному. Майкл Стин считает, что «виновником» выступил сын Жорж Санд, Морис, влюбленный в Полину еще до ее замужества. Лично мне представляется более оправданной точка зрения Барбары Кендэлл-Дэвис, подставляющей на это место Шарля Гуно.
Гуно был никому не известным начинающим композитором, выбирающим между карьерой священника и музыканта, когда Полина, тогда уже известная певица, услышала его первые сочинения.
По этим еще несовершенным композициям — поняла, что перед ней гений. Вдохновила на написание оперы «Сафо», в которой ей предназначалась заглавная роль. Они с Луи пригласили Гуно и его мать к себе в Куртавнель, чтобы композитор, у которого в это время умер старший брат, мог сочинять в спокойной обстановке.
В перерывах между гастролями Полина активно помогала работе своего протеже, радовалась удачам, браковала неудавшиеся куски. Премьера «Сафо» состоялась на сцене Парижской Гран Опера весной 1851 года. Успеха не было — французам не понравилось, что в опере отсутствовали привычные танцы. Полина посоветовала Гуно дописать балетную часть, и они отправились на оперный сезон в Англию. Певицу как обычно сопровождал муж. В Лондоне после представления Гуно пишет Полине записку: «Лондон, вторник, четверть первого, я люблю вас нежно, я обнимаю вас со всей силой моей любви к вам»[38].
Мы знаем из переписки, что Полина была увлечена Гуно, с восторгом отзывалась об его таланте. Но ответила ли она на его чувства? Возможно, с нею произошло то, о чем говорилось в письме к Рицу: она «лишилась воли», ею овладели «цыганские инстинкты». Как бы то ни было, рождение дочери Клаудии у четы Виардо злые языки связывали с именем Гуно. Клаудия (Клоди) родилась 21 мая 1852 года. Старшей — Луизе — было к тому времени 10 лет. Был ли Гуно отцом Клоди — остается загадкой. Вел он себя странно, что впрочем, соответствовало его натуре полумонаха-полусовратителя. Тургенев называл его по-французски «эротический святой отец». Однажды Гуно неожиданно явился в дом к Полине и объявил о своей помолвке. Невестой оказалась Анна Циммерман, одна из четырех бесцветных дочерей Пьера Циммермана, известного французского пианиста и педагога, учителя Бизе.
Полина знала семью Циммерманов с детства, тем удивительнее было то, что новобрачные не пригласили супругов Виардо на свадьбу, а затем Анна отказалась от присланного ей Полиной подарка — золотого браслета. Луи был взбешен, он не знал, что Циммерманы получили анонимное письмо о связи Полины и Гуно и о том, что «молодожен» является отцом Клоди.
Дело улаживал Ари Шеффер, это он рассказал Луи об анонимном послании, он же разговаривал с Гуно и отцом невесты. Гуно было отказано от дома, знакомые семьи Виардо — Жорж Санд, Ари Шеффер — прервали с ним отношения.
В своем письме к Рицу Полина несколько раз повторила, что ей удалось избежать греха. Но подумаем: могла ли она написать иначе? В переписке с Жорж Санд Полина в сердцах сравнивала Гуно с Тартюфом, в ее письме есть такие строки: «Он великий музыкант, возможно, один из величайших в наше время. Но мыслимо ли, чтобы такой гений имел неверное сердце?»[39]
Рассказывают, что в 1874 году, услышав, что Клоди Виардо вышла замуж, Гуно сказал другу, что считает себя «членом этой семьи».
2.5. Полина, Тургенев и Луи Виардо: взаимные отношения
У Тургенева никогда не было семьи. Сожалел ли он об этом? Не думаю… В сущности он обрел домашний очаг в семье Виардо, где все — муж, жена, дети — обожали его.
Ги де Мопассан. Иван ТургеневМожно задаться вопросом, где во время пребывания Гуно в Куртавнеле был Тургенев. Там же, в Куртавнеле. Они с Шарлем днем работали: Гуно — над оперой, Тургенев над «Месяцем в деревне», а вечера коротали за разговорами о Полине (она была на гастролях), писали ей письма, читали в газетах об ее гастрольных успехах… В том же 1850-м году Тургеневу пришлось после трех с половиной лет пребывания за границей отправиться в Россию, где тяжело болела его мать. Вернется он во Францию не скоро — через шесть лет.
На прощанье Тургенев пишет письмо — Луи Виардо: «Я не хочу покинуть Францию, мой дорогой хороший друг, не выразив мои чувства и мое уважение к вам и не сказав, как я сожалею, что мы должны расстаться. Я оценил совершенство и благородство вашего характера, и вы должны верить мне, когда я говорю, что никогда не буду по-настоящему счастлив до тех пор, пока с ружьем в руке, рядом с вами снова не пересеку любимые равнины Бри»[40].
Читаешь эти строчки — и становится не по себе. Сразу ощущается неестественность признаний Тургенева, преувеличенность или даже наигранность его чувств к адресату, сквозь буквы и слова проступает нечто другое, невысказанное, или высказанное в лукавой и превратной форме. Конечно же, автор письма мечтает вернуться на любимые равнины Бри, то есть в Куртавнель. Но манит его туда не «дорогой хороший друг», а его жена. И без нее он действительно никогда не будет «по-настоящему счастлив».
В ситуациях, подобных тургеневской, поневоле приходится лгать и лицемерить, разыгрывать комедию, называя лучшим другом и расписывая совершенство характера того, от чьего расположения зависит, будешь ли ты принят в доме любимой.
Вспоминается Владимир Маяковский и его последняя возлюбленная Вероника Полонская. Бедный ее муж Яншин и вправду считал Владимира Владимировича своим другом, любителем театральных и спортивных зрелищ, ему и в голову не приходило, что Маяковский «играл» в дружбу ради свиданий с его женой. Так и Тургеневу приходится изворачиваться, делать все, чтобы понравиться мужу, чтобы не было у того дурных мыслей и подозрений.
Семья Виардо респектабельна. Полина, в отличие от многих актрис и певиц своего времени, ведет отнюдь не богемный образ жизни, старается не давать повода для пересудов. У нее дом, муж, дети, четкий распорядок, который она строго блюдет. В этом смысле тургеневская Одинцова явно списана с Полины. Тургеневу приходится «соответствовать», если он хочет жить в этом гнезде и быть рядом с любимой.
Хитрость влюбленного была в высокой степени свойственна Тургеневу. Порой он разыгрывал спектакль просто так, на всякий случай. Наталья Тучкова-Огарева вспоминает, что, когда она оказалась в Париже, в семье Герценов, в 1848 году Тургенев очень любил ее общество, даже по-своему за ней ухаживал. Однако, когда она встретила его в Петербурге, уже будучи женой Николая Огарева, он разыграл целую сцену, стараясь убедить ее мужа, что с нею не знаком.
Отношения Тургенева с мужем Полины претерпевали изменения.
Фет, побывавший в Куртавнеле в 1857 году, после возвращения Тургенева из России, в своих записках отмечает: «Во взаимных отношениях совершенно седого Виардо и сильно поседевшего Тургенева, несмотря на их дружбу, ясно выражалась приветливость полноправного хозяина, с одной стороны, и благовоспитанная угодливость гостя — с другой»[41]. Понятно, что, прибывший в Париж за год до того, Тургенев еще только осваивал новую ситуацию, искал себе места «на краешке чужого гнезда». Надо сказать, что именно этот период в его взаимоотношениях с Полиной Виардо вызывает наибольшие разногласия у тургеневедов[42].
Иная картина вырисовывается из письма Луи, обращенного к жене и написанного в Баден-Бадене 26 ноября 1865 года. В нем обиженный муж говорит, что ему кажется, что Полина уважает русского писателя больше, чем его, что он, Луи, становится для нее лишним. «Я желаю всем моим существом, — пишет он дальше, — чтобы мое сознание отключилось, чтобы мое сердце было спокойно и полно тобой…». И дальше звучит отчаянный призыв «прогнать этих порочных разноцветных дьяволов, восстановить мой покой и веселость, наполнить меня счастьем и гордостью за тебя, мою жену и подругу»[43]. Из письма видно, что в отношениях мужа и жены наметилась трещина, что в баденский период Луи уже не ощущает себя в сравнении с Тургеневым «полноправным хозяином», да и тот уже не «угодливый гость». В это время Луи — старик, ему 65 лет, тогда как Полине 44, Тургеневу 47. В отличие от того, куртавнелевско-го Тургенева, баденский — всемирно известный писатель, друг и сотрапезник столпов французской литературы — Флобера, Золя, Мопассана, братьев Гонкуров.
Полина Виардо, готовя к изданию переписку с Тургеневым — а из 500 его писем к ней сегодня известны лишь 300, — изъяла из нее все компрометирующий факты, зачернила все «неудобные» места. Из ее собственных писем к Тургеневу напечатаны всего 20, ничтожно мало, если учесть, что переписка была регулярной. Полина не собиралась открывать публике свои личные тайны. Оба — она и Тургенев — хранили эти тайны от чужих глаз. От Тургенева друзья могли слышать только жалобы на недосягаемость возлюбленной. И не в последнюю очередь связано это было с Луи Виардо, которого бы травмировало иное, кроме дружески-влюбленного, отношение к его жене.
Случилось так, что, несмотря на огромную разницу в возрасте с Тургеневым, Луи Виардо умер в том же самом 1883 году, что и русский писатель, опередив его лишь на несколько месяцев. Так что Полине и Ивану не пришлось пожить практически ни минуты на положении «свободных людей». Нужно было молчать, скрываться и таить. Например, таить то, о чем лаконично записано в Мемориале[44] за 14 июня 1849 года: «…я в первый раз с П»[45].
Тургенев прошел долгий и сложный путь «воспитания чувств» — если воспользоваться точным выражением тургеневского друга Флобера. Молодой Тургенев, по словам Авдотьи Панаевой, направо и налево трубил о своих победах, все окружающие знали и об его чувстве к Полине Виардо. Но прошло несколько лет — и вот свидетельство Натальи Тучковой: «…вообще он избегал произносить ее имя; это было для него вроде святотатства»[46].
Есть у Тургенева в Мемориале загадочная запись за 1845 год: Самое счастливое время моей жизни. Фраза выделена курсивом, и это «счастливое время» приходится на двухмесячную одинокую поездку по Пиренеям — (проводил Боткина до испанской границы и отправился в путешествие по границе Франции). Мне кажется, что словосочетание «счастливое время» употреблено здесь в пушкинском значении — а Пушкина Тургенев любил — как время «покоя и воли». В последующие годы у Ивана Сергеевича уже не будет ни того, ни другого. Он будет следовать за семьей Виардо, добровольно подчиняя себя воле и желаниям Полины, и какой уж тут покой?![47]
Если обратиться к напечатанным в России письмам Виардо к Тургеневу, то даже по этим немногим урезанным письмам видно, что Полина отнюдь не пренебрегала Тургеневым, как иногда говорят, а относилась к нему как к любимому человеку. Ну кому еще можно написать такое: «До свидания, до свидания. Какое счастье думать об этом!» (Баден-Баден, 8 июля 1865)[48]
Или: «Очень горячо, неизменно, очень… желаю вам доброй ночи» (Веймар, 16 февраля 1869)[49]
Письма с той и другой стороны идут под номерами, иногда пишутся по два в день, телеграммы поджидают путешественника на месте прибытия как подарок и напоминание о любимой: не грусти, я с тобой. В Полининых письмах и нежность, и забота, и ревность — ее вызвала, например, «толстая украинка» Марко Вовчок, — и опасение, что писатель (Полина ласково называет его «Турглин») по разным причинам может не вернуться из России…
За два года до смерти Тургенев напишет странную мистическую повесть, названную им «Песнь торжествующей любви». Название не случайно, так же, как и сюжет. Музыкант и художник борются за любовь Валерии, побеждает художник, и музыкант отправляется в дальнее путешествие. Приехав, силой волшебства, он добивается любви Валерии. В минуту своей победы он играет на скрипке песнь торжествующей любви. Музыкант-колдун[50] изгнан, но под пальцами Валерии неожиданно возникает его песнь, и возникает именно тогда, когда после долгих лет бесплодного брака, она чувствует в себе зарождение новой жизни…
20 июля 1857 года в Куртавнеле у супругов Виардо родился сын Поль, в будущем известный скрипач. В разное время выдвигались предположения, что ребенок мог быть сыном русского писателя. И это происходило на фоне того, что другие тургеневеды считали этот период временем «охлаждения отношений» и осознанного расставания певицы и «влюбленного безумца» на довольно долгий срок…
Первые отмечали, что Поль похож на Тургенева больше, чем на «родного» отца, что отъезд Тургенева был связан с желанием «избежать слухов и сплетен», потому-де в момент рождения Поля писатель находился не во Франции, а в Берлине. Передавали такую историю. В 20 лет Поль серьезно заболел пневмонией, врачи полагали, что возможен летальный исход. Тогда Полина попросила Тургенева, находящегося в это время в Германии, срочно приехать. Сторонники отцовства Тургенева делали из этого вывод: Полина хотела, чтобы он увидел сына перед смертью и простился с ним. По Полина могла позвать Тургенева совсем по другой причине — как своего ближайшего друга, на которого можно опереться в тяжелый час.
Существуют записи рассказов самого Поля, косвенно свидетельствующие о том, что Тургенев мог быть его отцом. Известен факт, что Тургенев подарил юноше скрипку Страдивари.
С другой стороны, оппоненты утверждают, что из-за проблем со здоровьем Тургенев не мог иметь детей. В книге Майкла Стина приводится фраза из письма Тургенева к Павлу Анненкову: он поздравляет друга, ставшего «отцом ребенка, данного ему женщиной, которую он любил». И добавляет: «Я никогда не испытал подобного счастья»[51]. Но и на это можно возразить. Тургенев после определенного возраста никогда не открывал перед друзьями своих интимных тайн. Во всяком случае, о характере своих отношений с Полиной Виардо он помалкивал.
Как бы то ни было, при всей невозможности говорить прямо, Тургенев оставил нам свое свидетельство «Песнь торжествующей любви. А имеющий уши — да услышит!
3. «Немецкая нота» в жизни Ивана Тургенева и Полины Виардо
Мне хотелось бы коснуться вопроса о влиянии на Тургенева и Виардо немецкой культуры, в частности творчества Гете, чья поэма «Герман и Доротея» была ими прочитана совместно. Эта поэма, как кажется, оказала на обоих довольно сильное воздействие, предложив некую жизненную модель. Об этом и пойдет речь в статье.
3.1. Связь с Германией
«Немецкая нота» присутствовала в жизни Ивана Тургенева и Полины Виардо с детства. Оба с раннего возраста, наряду с другими европейскими языками, знали немецкий язык. Тургенев, как известно, учился на факультете философии Берлинского университета, жил в Берлине, во время студенчества и позднее неоднократно путешествовал по Германии. В 1860-х годах вместе с семьей Полины Виардо Тургенев поселился в Баден-Бадене, там они прожили до начала Франко-прусской войны (1870), подтолкнувшей их вернуться в Париж.
Действие нескольких тургеневских произведений, таких как «Ася», «Вешние воды», роман «Дым», разворачивается в Германии. В его повестях и романах мы встречаем немцев — чудесного музыканта Лемма в «Накануне», старичка учителя Шиммеля в «Фаусте».
Полина Виардо еще до замужества, в 1838 году, принимала участие в турне по Германии и другим европейским странам вместе с известным скрипачом Шарлем де Берио, мужем ее знаменитой, рано умершей сестры Марии Малибран. Гастролеры посетили Дрезден, а также Лейпциг, где Полина свела знакомство с юной пианисткой Кларой Вик и начинающим композитором Робертом Шуманом. Дружба с Кларой, ставшей впоследствии женой Шумана, прошла через всю жизнь Полины Виардо.
Зимой 1847 года у Полины начался ее первый оперный сезон в двух берлинских театрах — Кенигсштадт театре, где ею исполнялись партии в итальянской опере, и Дойче театре, где она пела в трех операх Мейербера на немецком языке. Полина писала Жорж Санд, что та не представляет, какую работу приходится ей проделывать над каждой ролью, — язык содержит «жесткие, тяжелые слова которые перекашивают рот»[52]. В Берлине пение Полины слушал Тургенев. В своем первом письме из «Писем из Берлина» (как известно, второго письма так и не последовало), датированном 1-м марта 1847 года и тогда же опубликованном в «Современнике», он пишет: «Я с большим удовольствием увидел и услышал снова Виардо. Голос ее не только не ослабел, напротив, усилился; в «Гугенотах» она превосходна и вызывает здесь фурор»[53]. «Услышал снова», так как до Германии Виардо побывала на гастролях в России (два сезона с 1843 по 1846), там 1 (3) ноября 1843-го года Тургенев увидел ее впервые — в роли Розины в «Севильском цирюльнике» Россини. Воспоминания о российских гастролях поначалу даже мешают певице оценить прием немецкой публики, он кажется ей «холодным». В письме из Берлина она признается: «Я испорчена воспоминаниями о безумии Санкт-Петербурга!»[54]
Но в конце «берлинского» сезона, в апреле 1848 года, корреспондент «Музыкальной Франции» в прусской столице констатирует: «Мадам Виардо очень довольна своим пребыванием в Берлине, где она имеет неизменный успех, она не расположена возвращаться в Париж»[55].
О тургеневских «Письмах из Берлина» Белинский выразился так: «…его письмо о Берлине, как ни коротко оно, было замечено и скрасило наш журнал»[56]. Имеется в виду «Современник». Действительно, Тургенев в беглой заметке успел коснуться многого — от философии до увеселений берлинцев. Сам Белинский, приехавший в Германию в надежде на силезском курорте излечиться от чахотки, слушал Виардо вместе с Тургеневым в мае того же 1847 года — в Дрездене, и тоже в «Гугенотах». В этой мейерберовской опере Полина пела партию возлюбленной героя Валентины. О ее произношении Тургенев, больше, чем она, практиковавшийся в устном немецком, написал ей в письме: «Ваше немецкое произношение отлично, но с несколько преувеличенными акцентами. Однако я уверен, что с вашим прилежанием вы уже избавились от этого крохотного недостатка»[57].
В середине 1850-х годов карьера Полины Виардо на взлете. Она часто приезжает в Германию, где поет с дирижером Юлиусом Рицем, учеником Мендельсона. После смерти Мендельсона Риц унаследовал его Гевандхаус оркестр. Исследователи отмечают, что именно Юлиус Риц стал для Полины Виардо преемником Ари Шеффера после смерти последнего в 1858 году, преемником в роли конфидента и даже исповедника.
На концертах в немецких залах Полина поет романсы Шумана, песни на стихи Гейне и Гете. Это два ее любимейших немецких поэта.
Обыкновенно Тургенев писал Полине письма по-французски, но в начала и в конце своих посланий, там, где он хотел выразить свои чувства, он использовал немецкий язык.
Можно сказать, что немецкий был у Тургенева и Полины инструментом тайнописи, языком их любви. В большой степени это было связано с тем, что муж Полины Луи Виардо, немецким не владел[58]. К тому же, обоих связывали с немецким языком и с немецкой поэзией общие духовные и душевные переживания. В памяти обоих жили прочитанные вместе произведения немецкой поэзии, вызвавшие в них сходные и очень сильные чувства.
В письме к Юлиусу Рицу в конце 1858-го года Полина перечисляет избранных авторов, чьи книги хранятся у нее в парижском жилище: Шекспир, Гете, Шиллер, Байрон, четыре итальянских поэта — Вергилий, Данте, Петрарка и Тассо, Дон Кихот, Гомер, Эсхил, Уланд, Библия, Гейне, Герман и Доротея и два тома Гете в издании Левиса. За исключением Гомера, всех названных творцов она читает в оригинале[59].
Обратим внимание на то, что две книги в этом списке выделены курсивом. Первая «Дон Кихот», и особая любовь к ней легко объясняется испанскими корнями семьи Гарсиа. Вторая же книга — поэма Гете «Герман и Доротея». Она названа отдельно, хотя в списке два раза встречается имя Гете, в частности говорится о его двухтомнике в издании Левиса. Однако поэма «Герман и Доротея» перечислена особо, к тому же, ее название выделено Полиной. Видимо, поэма эта ей дорога. Почему? Над этим вопросом мне хотелось бы поразмышлять.
3.2. Герман и Доротея
Поэма «Герман и Доротея» создана сорокавосьмилетним Гете в 1797 году. Часто ее характеризуют как идиллию. Написанная античным гекзаметром, в девяти главках, символически озаглавленных именами девяти Муз, за которыми следуют вполне обычные названия глав, поэма посвящена любви и браку. Любовь двух простых людей — двадцатилетнего, благонравного и не слишком образованного сына трактирщика и юной, но рассудительной и мудрой крестьянки-беженки — возведена в перл создания, возвеличена и опоэтизирована. В начале и даже в середине XIX века поэма была чрезвычайно популярна как в Германии, так и во Франции. Характерно, что Лев Толстой, составляя в старости список книг, произведших на него наибольшее впечатление от 20 до 35 лет, на первое место — и по порядку, и по оценке — поставил поэму Гете «Герман и Доротея». Вначале в этом списке был и «Фауст», но потом Толстой его вычеркнул, оставив на месте первую поэму. О ней же Лев Николаевич отзывался так: «Читайте «Германа и Доротею» — идиллия. Хороша»[60].
Итак, Полина Виардо выделила эту поэму Гете. В списке Полины нет ни «Страданий молодого Вертера», ни «Фауста», из всех произведений Гете именно поэма «Герман и Доротея» удостоилась чести быть названной. А теперь обратимся к Тургеневу. Находясь в Куртавнеле перед своим отъездом в Россию в 1850 году, он пишет Полине письмо (она на очередных гастролях). Вспоминая счастливые мгновения, он напоминает ей, как они вместе читали «Мопра» (роман Жорж Санд, — И. Ч.) и «Германа и Доротею» за столом, где он пишет ей письмо, «и ему трудно поверить, что пять лет пронеслось с этого чтения»[61]. Судя по всему, они с Полиной читали поэму в самый первый приезд Тургенева в Куртавнель, в 1845 году, и сильное впечатление сохранилось у обоих надолго. Полина Виардо выделила эту поэму в своем списке любимых книг. А Тургенев? Можно ли найти у него отголоски тогдашнего совместного чтения? В повести «Ася» (1857), действие которой, как уже упоминалось, происходит в Германии, есть удивительный эпизод. Цитирую: «В тот же день, вечером, я читал Гагину (сводный брат Аси, — И. Ч.) «Германа и Доротею». Ася сперва все только шныряла мимо нас, потом…тихонько подсела ко мне и прослушала чтение до конца. На следующий день я опять не узнал ее, пока не догадался, что ей вдруг вошло в голову быть домовитой и степенной, как Доротея»[62]. Что же это за Доротея, на которую так хочет походить импульсивная и неровная тургеневская Ася?
3.3. Кое-что о поэме Гете
Современному российскому читателю «Герман и Доротея» практически неизвестна. Поэтому расскажу об этой поэме чуть подробнее, тем более, что, как кажется, она того стоит.
Итак, в провинциальном немецком городке на берегу Рейна хозяин трактира «Золотой Лев» и его жена обсуждают вместе с соседями — аптекарем и священником — потрясшее городок событие, а именно: мимо идут, едут на фурах многочисленные беженцы из приграничных франко-германских областей. Беженцы убегают от гибели и разорения, последствий Великой Французской революции. Стало быть, действие поэмы, написанной в 1797 году, развивается за несколько лет до того. Хозяин ждет с известиями сына Германа, отправленного к беженцам с вещами и провизией, бережно собранными хозяйкой. За оживленным разговором не замечают, как приезжает Герман; обычно мрачноватый и молчаливый, он светел и радостен.
На дороге среди беженцев хозяйский сын встретил ту, которая в конце этого дня и соответственно в конце поэмы станет его нареченной невестой. Если говорить о дальнейших событиях — они минимальны. Хозяйский сын с аптекарем и священником отправляются в деревню, где расположились беженцы, чтобы порасспросить о девушке, которую Герман хочет посватать, он встречает ее у дальнего колодца, они с Доротеей идут полями и виноградниками к дому Германа, а над ними собирается гроза… Сюжет направляют не события, а психологические нюансы. Отец Германа в первой главе требует, чтобы сын женился на богатой, хотя бы на дочке купца-соседа — и Герман, загрустив, думает бросить дом и уйти на военную службу. Но мать успокаивает сына, говоря, что отец «отходчив». Герман, встретив девушку, теряется и не может ей сказать о своей любви: она думает, что идет в его дом как служанка для его родителей. Отец, увидев Доротею, неумело шутит и обижает девушку. Священник своими объяснениями только запутывает дело. Гордая девушка собирается покинуть дом, но перед уходом говорит о своей любви к Герману — она надеялась, что, служа его родителям, сумеет ему понравиться. Тут уже Герман, как ни косноязычен, просит Доротею стать его женой. Пастор венчает молодых кольцами родителей Германа, которые за 20 лет до того, будучи соседями, пережили страшный пожар, сгубивший имущество обеих соседских семей. На руинах отец Германа предложил его будущей матери помочь ему восстановить дом, иначе — стать его женой и хозяйкой. Теперь Герман предлагает то же беженке и чужестранке, лишенной родни и имущества.
Поэма, как уже говорилось, написана гекзаметром, каждая из ее девяти глав посвящена одной из Муз, есть в ней и традиционное для героической античной поэмы обращение к Музам (правда, в самом конце, что наводит на мысль о травестировании и напоминает в этом смысле «Евгения Онегина», где мы встречаем то же самое). Есть отсылки к античности и к Гомеру и в самой ткани поэмы, например, там, где описываются «сборы» Германа, то, как он управляется с конями.
Быстро им Герман вложил удила блестящие в зубы,
В посеребренные пряжки ремни продернул проворно
И пристегнул к ним после широкие длинные вожжи.
(перевод Д. Бродского и В. Бугаевского)
Гомеровские традиции видны и в использовании эпитетов: «юноша чинный», «хозяйка достойная», и в дважды повторяющемся подробном рассказе об одежде Доротеи, по которой священник и аптекарь должны ее узнать. Гете перекликается с Гомером, когда вкладывает в уста священника похвалу впервые им увиденной Доротее, у Гомера о красоте Елены также говорится опосредованно — через похвалу троянских «старцев». Слово священника, как и «старцев», несомненно являет собой некий «высший суд» для женской красоты.
Об античной лирике с ее свадебным восклицанием «выше стропила, плотники!» вспоминаешь, когда читаешь о появлении Германа и Доротеи на пороге дома: «Низкой дверь показалась, когда на пороге явились / Оба они, выделяясь сложеньем и ростом высоким». Форма поэмы лишь на первый взгляд не соответствует се «простонародному» содержанию, на самом деле, она придает ему дополнительный высокий и обобщенный — универсальный смысл.
Античное обрамление поэмы должно было особенно нравиться І Іолине Виардо, любившей греческую древность и Гомера. В ее доме, по воспоминанию детей, «Илиада» заменяла детские сказки. Не забудем, что Гуно написал для Виардо оперу «Сафо», где она исполняла роль древнегреческой поэтессы и, по отзывам, очень соответ-свовала своей героине, во всяком случае, на сцене. Но были в поэме и еще некоторые черты, которые не могли оставить равнодушными І Іолину Виардо и Тургенева.
3.4. Литература и жизнь
Есть несколько штрихов, общих для героев гетевской поэмы и для Тургенева и Полины Виардо. Герман полюбил Доротею с первого взгляда. То же случилось и с Тургеневым.
Доротея — беженка, «чужестранка», как называют ее родители Германа.
Полина росла в семье певцов Гарсиа, беженцев из Испании, Тургенев был во Франции «чужестранцем», как и Полина.
Герои поэмы — простые сердца, наивные и добрые, без краснобайства и заносчивости. Но именно таких героев и героинь любил и изображал Тургенев, да и Полина Виардо, несмотря на карьеру певицы, осталась человеком без «звездных» комплексов. Оба были демократических убеждений и общались с представителями всех сословий; вышедшая из низов, Полина тянулась не к аристократам, а к выходцам из «третьего сословия», музыкантам и художникам.
Обоих — Тургенева и Полину — не мог не привлечь взгляд на Французскую революцию, высказанный в поэме неким «судьей», возглавлявшим колонну беженцев. В его характеристике, явно совпадающей с авторской, — точная оценка катастрофических последствий, к которым привели прекрасные революционные идеи, когда под прикрытием слов о «великих правах человека», «вдохновенной свободе» и «похвальном равенстве».
«К господству стали тянуться / Люди, глухие к добру, равнодушные к общему благу»[63]. А это в итоге привело к разорению и хаосу в стране, к войне на приграничных территориях.
Глава, где рассказывается о Великой Французской революции, называется «Гражданин мира»: идеалы революции — свобода, равенство и братство — разнеслись по городам и весям. Бывший жених Доротеи, будучи немцем, сражался и погиб за революционную Францию. Поэма Гете, при всей своей кажущейся камерности, содержит идею «всемирности», сам автор писал о своем замысле, что стремился к тому, «чтобы отразить в маленьком зеркале великие движения и изменения мирового театра»[64].
Можно сказать, что и Иван Тургенев, и Полина Виардо в большой степени подпадали под наименование «граждан мира», хотя «всемирность» Полины имела плотную испано-французскую начинку, а Тургенева — русскую.
Тургенева и Виардо не могла не привлекать лирика поэмы, те ее места, где Гете с редкой тонкостью и мастерством описывает состояния и чувства, переживаемые героями. Одно из таких мест — встреча Германа и Доротеи у колодца, влекущая за собой прямые библейские ассоциации: Иаков и Рахиль. Герман, отправив священника и иптекаря домой, остается один у дальнего колодца, повсюду ему мерещится образ девушки — и вдруг она и вправду появляется перед ним с ведрами. Доротея наклоняется над водой, юноша тоже перегибается через край колодца:
В зеркале чистом воды, где лазурь небес отражалась, Отображенья их, колыхаясь, кивали друг другу.
Так и представляешь, как в этом месте совместного чтения Иван и Полина почувствовали стеснение в груди, как сходно — эмоционально и эстетически — переживалась ими эта волнующая сцена.
Если говорить о главной мысли поэмы, об ее объединяющей идее, то я бы сформулировала ее так: от хаоса — к гармонии, от блужданий — к оседлости, от поиска — к обретению.
Можно ли сказать, что эта мысль была одинакова близка Полине Виардо и Ивану Тургеневу?
Относительно Полины легко дать однозначный положительный ответ. Она построила свою жизнь на прочных основаниях — у нее был солидный и любящий муж, четверо детей, любимое творческое дело. Ее жизненная стратегия была направлена на то, чтобы, поборов свои «цыганские инстинкты»[65], выстроить вокруг себя удобную красивую жизнь, способствующую творчеству. Иное дело Тургенев. Его жизненная стратегия достаточно противоречива.
И чтобы разобраться в этом вопросе, обратимся еще к одному произведению Гете, поэме «Фауст». Нам важно, как оценивал ее Тургенев.
3.5. Тургенев о «Фаусте» Гете
Русский писатель, в начале сороковых годов учившийся в Германии, был страстным поклонником гетевского «Фауста». В тургеневской повести с одноименным названием есть характерное признание героя — alter ego автора: «(в библиотеке сельской усадьбы) Я увидал книги, привезенные мною когда-то из-за границы, между прочим гетевского «Фауста», тебе, может, быть неизвестно, что было время, я знал «Фауста» наизусть (первую часть, разумеется) от слова до слова, я не мог начитаться им…»[66]. В 1844 году в «Отечественных записках» был опубликован тургеневский перевод «Последней сцены» 1-й части «Фауста». Откликнулся Тургенев и на новый перевод гетевской поэмы Михаилом Вронченко, вышедший в Санкт-Петербурге в 1844 году.
В статье «Фауст» Гете в переводе Вронченко» (1845)[67] Тургенев писал: «Приступая к разбору этой великой трагедии, мы чувствуем некоторую невольную робость…». И дальше, говоря о «революции германской литературы», свершившейся в эпоху, «которую немецкие критики называют «периодом бури и стремления (Sturm — und Drang — Periode)»[68], Тургенев следующим образом характеризует великого немца: «Гете… первый заступился за права — не человека вообще, нет — за права отдельного, страстного, ограниченного человека; он показал, что в нем таится несокрушимая сила, что он может жить без всякой внешней опоры…» (выделено мною, — И. Ч.).
Человек, живущий страстями, наделенный внутренней «несокрушимой» силой, без всякой внешней опоры… По-видимому, это тот идеал, который вслед за Гете привлекает Тургенева.
Что значит «человек без всякой внешней опоры»? Должно быть, это тот, у кого нет ни прочного пристанища, ни семьи, ни постоянного устоявшегося уклада. Все перечисленное в той или иной степени является для нас, людей, внешней опорой. Но ведь большинство героев Тургенева, как и он сам, как раз и были людьми «без внешней опоры». Рудин, Инсаров, Лаврецкий, Литвинов… Все как на подбор бессемейные или с распавшимися браками, не имеющие постоянного пристанища и какой-либо «внешней опоры». Это не значит, что они о ней не мечтают. Но судьба, которая, но словам приятеля Тургенева, Федора Тютчева, «как вихрь, людей метет», распоряжается по-своему и разрушает их мечты. Типичный пример — Федор Лаврецкий, образ явно автобиографический для Ивана Сергеевича. Можно даже сказать, что герои Тургенева воплощают в своих судьбах вариант жизнестроительства, присущий их создателю. К Тургеневу в этом случае применимы слова, сказанные им о Гете в рассматриваемой нами статье: «Он (Гете, — И. Ч.) был поэт по преимуществу, поэт и больше ничего… жизнь и поэзия не распадались у него на два отдельные мира».
А дальше в этой статье следует очень важное для нас рассуждение:
«Большая часть «Фауста» была им написана до 1776 года. То есть до переселения в Веймар… Известно, что все это кончилось «Итальянским путешествием», «классическим успокоением» и появлением множества замечательных, глубоко обдуманных и округленных творений, которым мы все-таки предпочитаем добродушно-страстные и беспорядочные вдохновения его МОЛОДОСТИ[69].
Итак, в 1845 году двадцатисемилетний Тургенев предпочитает «Фауста» и «Вертера» «глубоко обдуманным и округленным творениям» Гете. Если знать, что поэма «Герман и Доротея» написана уже «веймарским старцем» и что она действительно может быть отнесена к «классическим», «глубоко обдуманным» и «округленным» его созданиям, то можно сделать вывод, что «ранний Тургенев» не принимает варианта жизнестроительства, предложенного в этой поздней гетевской поэме. Ему милее «добродушно-страстные и беспорядочные вдохновения» Гете.
Однако, в том же 1845 году, в Куртавнеле, впечатление от совместного с Полиной Виардо чтения «Германа и Доротеи» не может забыться целых пять лет, а в 1857 году, работая над повестью «Ася», Тургенев снова обращается к «классической» поэме Гете. Нет ли здесь противоречия? И не было ли отношение Тургенева к «Фаусту» и прочим произведениям Гете, где герои живут «без всякой внешней опоры», двоящимся? Попробуем ответить на этот вопрос, рассмотрев еще одно произведение Тургенева 1855 года, написанное в пандан к гетевскому «Фаусту» и носящее то же название.
3.6. «Фауст» Тургенева
Этот рассказ в девяти письмах, написанный перед «окончательным» отъездом Тургенева во Францию и отосланный в «Современник» уже из Парижа, предваряется эпиграфом из «Фауста» Гете: Entbehren sollst du, sollst entbehren (Отречься (от своих желаний) должен ты, отречься, нем.) Некий Павел Александрович, автор писем, после девяти лет отсутствия, ученья и «всяческих странствий» оказывается в родовом гнезде. Произведение это явно автобиографическое, описание гнезда весьма напоминает Спасское, а образ соседки, жены бывшего университетского приятеля, по согласному мнению критиков, навеян знакомством Тургенева с Марией Николаевной Толстой, сестрой писателя Льва Толстого, женщиной столь же прелестной, сколько и несчастной. Тургенев был явно к ней неравнодушен, и Мария Николаевна, дама замужняя и с детьми, также им увлеклась. Роман этот, случившийся в деревне, как и другие тургеневские романы, ни к чему не привел, но вызвал к жизни замечательный рассказ, повествующий об одном «литературном эксперименте». Что же это за эксперимент?
Приехавший в усадьбу Павел находит в ней старое издание ге-тевского «Фауста». Жена его соседа, Вера Николаевна, к которой он безуспешно сватался до своего отъезда за границу, следуя указаниям своей матери, никогда не читала не только «Фауста», но и других книг, которые могут «подействовать на воображение». Мать Веры, когда-то много претерпевшая на почве любви, запретила дочери читать стихи и романы. Но мать ныне мертва, только ее сумрачный портрет висит в гостиной. И вот Павел, снова, как в былые годы, влюбленный в Веру, предлагает ей почитать вместе «Фауста». Вот он, эксперимент — проверка воздействия гениального произведения на неискушенную душу. Нечто подобное происходило в великолепном романе Метьюрина «Мельмот-скиталец», когда на цветущем, но безлюдном острове дьявол-Мельмот искушал невинную душу, девочку Иммали.
Героиня Тургенева также напоминает девочку, за прошедшие і оды она не изменилась и не повзрослела, у нее звонкий детский голос и свойственная детям непосредственность. Так что эксперимент по «искушению невинной души» проводится в «чистых», почти лабораторных условиях. Зато и результат превосходит ожидания. После чтения «Фауста», проведенного Павлом Александровичем предгрозовым вечером, в компании Веры и ее мужа, а также немца-учителя, Вера Николаевна потрясена, она просит дать ей книгу, она плачет и не спит всю ночь.
Мало того, «Фауст» пробуждает в ней дремлющие чувства, и она признается в любви к Павлу. Но любовь героев «промелькнула мгновенно, как молния, и как молния принесла смерть и гибель». У героев не было даже решительного любовного свидания, Вера тяжело заболевает, «во время болезни бредит «Фаустом» и матерью» и вскоре умирает. Концовка возвращает нас к эпиграфу. Павел Александрович приходит к печальному выводу: «Жизнь… тяжелый труд. Отречение, отречение постоянное — вот ее тайный смысл, ее разгадка».
Однако читатель повести может прийти к несколько иным выводам. Вера Николаевна, под влиянием сильного художественного воздействия, была выведена из своей духовной «спячки», узнала себя, ее душа раскрылась навстречу любви, причем любви взаимной. Да, такая коллизия часто приводит к трагедии, к слому устоявшегося уклада и «потере внешней опоры». Но не это ли приветствовал Тургенев в «гетевском «Фаусте» в своей статье о переводе Михаила Вронченко? И не будет ли «отречение», то есть отказ от желаний и страстей, проповедью добропорядочной, сбалансированной бюргерской жизни?
Получается, что в самой фактуре тургеневской повести содержится противоречие, двойственность. Кстати сказать, на «двойственность» автора указывала и Мария Николаевна Толстая, «прототип» его героини; и с этим наблюдением Тургенев согласился: «…очень меня радует, что Вам понравился «Фауст», и то, что Вы говорите о двойном человеке во мне — весьма справедливо» (письмо от 25 декабря 1856 года).
Мне кажется истоки этой двойственности опять-таки коренятся в том, что жизнестроительная модель Тургенева в это время была разнонаправлена, не обрела целостности.
На этом хочется остановиться чуть подробнее.
3.7. Между хаосом и гармонией
В биографиях Гете я наткнулась на важную для наших рассуждений мысль о том, что великий «олимпиец» пытался выработать духовный противовес вулканическим наклонностям своей натуры; отказавшись от разрушительных идей «бури и натиска», он занимался самовоспитанием и самоограничением. Не к тому ли стремился и Тургенев? Во всяком случае, в рассказе «Фауст» (если говорить только об его концовке) он делает явный шаг в эту сторону. И здесь нельзя не согласиться с исследовательницей из Тарту Леа Пильд, рассмотревшей тургеневского «Фауста» в контексте жизнестроительных идей его автора: «Перед Тургеневым встает ряд вопросов: как построить свою жизнь, как ограничивать свою собственную личность, каким образом избежать разрушительного воздействия чувств, чересчур острого ощущения трагизма жизни»[70].
Исследовательница отмечает однако, что при всем тяготении Тургенева к законченному гармоническому мировззрению, «в целом волевое самовоспитание Тургеневу чуждо»[71].
В судьбе Ивана Сергеевича Тургенева гармонии не было, поразившая его в молодости любовь стала для него драматическим испытанием, большую часть жизни прожил он «на краешке чужого гнезда». Любовные драмы были причиной жизненной катастрофы и тургеневских героев. Два примера из наиболее известных романов Тургенева «Дворянское гнездо» и «Отцы и дети». Уже упоминавшийся Федор Лаврецкий, потерявший надежду на счастье с любимой девушкой, восклицает: «Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!» В 43 года жизнь для него теряет смысл. Нечто похожее происходит и с Павлом Петровичем Кирсановым, чьи жизненные часы остановились, после того как его бросила возлюбленная. Он изо всех сил поддерживает внешние формы жизни, переодевается к обеду, следит за собой, но внутренне он мертвец, о чем Тургенев и сообщает читателю.
Трудно найти дверь, уводящую из душевных лабиринтов.
И однако некий выход, хоть и паллиативный, Тургенев нашел. Мне кажется, именно на эту тему написана поздняя повесть Тургенева «Песнь торжествующей любви» (1881). Как известно, Луи Виардо и Тургенев умерли друг за другом в 1883 году. При жизни мужа любимой им женщины Тургенев не мог высказываться прямо. В этой повести, стилизованной под итальянскую рукопись 16-го века, зашифрован некий важный для писателя смысл. Какой же?
Муций и Фабий борются за любовь прекрасной Валерии. Побеждает художник Фабий. Музыкант Муций вынужден уехать, но он возвращается — и с помощью колдовских чар приманивает к себе возлюбленную, а после свидания с нею поет Песнь торжествующей любви. И пусть Муций изгнан, Валерия выучилась у него его Песне, и, мало того, она ждет ребенка — и у нас нет сомнения, кто его отец. Не буду сейчас подставлять реальные жизненные обстоятельства под рассказанное в этой истории, важно другое: на пути от хаоса к гармонии, а по нашей терминологии — от «Фауста» к «Герману и Доротее» — Тургенев отыскал свой крохотный уголок счастья.
II. Авдотья Панаева
1. Хронологическая канва
Родилась 31 июля 1820 г. (1819 г.?) в С-Петербурге в семье актеров Брянских (наст. фамилия отца Григорьев).
В 1839 г. вышла замуж за журналиста и писателя И. И. Панаева, соредактора Н. А. Некрасова по журналу «Современник» (выкуплен ими у Плетнева в 1846 году).
С 1847 г. по 1862 г., в течение 15 лет была гражданской женой поэта и издателя Некрасова.
1849 г., 1851 г. — совместно с Некрасовым пишет романы «Три страны света» и «Мертвое озеро», печатавшиеся частями в «Современнике» в годы, когда свирепствовала цензура и ничего политически острого журналу публиковать не разрешали.
1840–1860 гг. печатает в журнале «Современник» рассказы и повести, становится сотрудником и «хозяйкой» редакции, своей в компании Белинского, Чернышевского и Добролюбова. Среди ее знакомых — Достоевский и Островский, А. Герцен и Лев Толстой.
1862 г. Смерть И. И. Панаева.
1864 г. Выходит замуж за секретаря редакции «Современника» журналиста Аполлона Головачева.
1866 г. Рождение дочери Евдокии Головачевой, в замужестве Нагродской, будущей писательницы.
1877 г. Смерть А. Ф. Головачева от чахотки.
В этом же году от рака прямой кишки умирает Н. А. Некрасов.
1889 г. Пишет «Воспоминания», ставшие главной книгой ее жизни.
1893 г. 30 марта. Умерла в возрасте 73 (74?) лет.
2. Авдотья Панаева: роман о Тургеневе (за страницами панаевских «Воспоминаний»)
Что же касается мемуаров вообще, то я предупреждаю читателя: 20 % мемуаров так или иначе фальшивки.
Анна Ахматова, поэтИ если бы мемуаристы не завирались, что бы делали биографы?
Лидия Яновская, архивистЧерез шесть лет после смерти Тургенева на его родине, в России, была написана, а затем опубликована книга, где Иван Сергеевич стал едва ли не главным героем. Правда, слово «герой» можно в этом случае заменить на «антигерой». В книге о нем писалось с явной антипатией, и в некоторых местах его изображение граничило с памфлетом. Я говорю о широко известных «Воспоминаниях» Авдотьи Яковлевны Панаевой, хозяйке литературного салона, участнице и свидетельнице редакционных будней журнала «Современник», многолетней подруге Некрасова. В ее мемуарах я насчитала 62 эпизода, так или иначе связанных с Тургеневым. Практически сразу за рассказом мемуаристки о детстве и юности, там, где она начинает повесть о «Современнике», появляется имя Тургенева. И это имя уже не сходит со страниц воспоминаний почти до их конца. Ни одному герою панаевских меморий, кроме Тургенева, такая честь не выпала. Рассмотрим конструкцию «образа Тургенева» в «Воспоминаниях» Панаевой.
2.1. Как это сделано
А сделано это так. В панаевском «романе о Тургеневе» все 62 связанных с писателем эпизода, — это нарастающее по густоте перечисление его провинностей и дурных черт, начиная с простейших — легкомыслия и рассеянности, кончая такими «злостными», как нелюбовь к русскому мужику и к России. Тургенев Панаевой выступает как основной оппонент сначала Белинского, а затем Некрасова, Панаева и в конце — Добролюбова. Кульминацией «романа о Тургеневе» можно считать сцены его разрыва с «Современником», когда он якобы написал Некрасову записку: «Выбирай: я или Добролюбов» (чего на самом деле не было).
Тургенев, герой панаевского повествования, выступает как некое «бродильное начало», запускающее движение сюжета. За его спиной вырисовываются Василий Петрович Боткин и Павел Васильевич Анненков, также не из числа «любимчиков» А. Я., правда, не в такой степени, как Иван Сергеевич. Их присутствие в «романе о Тургеневе» должно показать сплоченность «темных сил», тянущих редакцию «Современника», в лице Некрасова и Панаева, к разрыву с демократами («семинаристами», как презрительно они называют Добролюбова и Чернышевского) и с народом.
От них, этих «старых друзей», исходят всевозможные «сплетни» и злокозненности, и простодушные Некрасов и Панаев, по слабости и верности старой дружбе, порой поддаются на их коварные провокации. На фоне Тургенева и Компании Некрасов и Панаев выступают как герои-резонеры, на словах опровергающие «неправду», а на деле часто попадающие в ее тиски, что неизменно находит у рассказчицы извинение и оправдание. Героями без страха и упрека выступают в «романе» Панаевой Николай Добролюбов и Николай Чернышевский, олицетворяющие для писательницы «новый тип» людей и отношений[72].
2.2. Кем это написано
К этому имени обращаюсь не в первый раз, как и к имени Тургенева. Но в первый раз соединяю Панаеву и Тургенева в одной работе. Сложность в том, что обоим сочувствую. А они — гениальный писатель, мягкий и великодушный человек, и красавица со сложной судьбой, крутого и прихотливого нрава, с едким писательским пером, — они друг друга почему-то сильно не любили. На вопросе почему останавлюсь в своем месте.
Итак, Панаева Авдотья Яковлевна. Дочь актеров Императорской сцены Брянских, в 1839-м году ставшая женой Ивана Ивановича Панаева, небогатого дворянина, до невозможности ветреного и к семейной жизни мало расположенного. Иван Иванович подвизался на журналистской ниве, был вхож в кружок Белинского, куда привел и своего друга, молодого, но уже изрядно потрепанного жизнью, начинающего поэта и журналиста Некрасова. Панаев и Некрасов — с благословения Белинского — затеяли возобновить пушкинский «Современник»; первый номер выкупленного ими у Плетнева журнала вышел в 1847-м году. Примерно в то же время Авдотья Панаева склонилась на долгие уговоры Некрасова, ни на шутку в нее влюбленного, и стала его гражданской женой. Такое положение не могло не вызывать пересудов и сплетен — все трое проживали в одной квартире, где одновременно располагалась редакция журнала.
Положение Панаевой было щекотливым, но все искупали страсть Некрасова, посвященные ей стихи, возможность писать и печататься в «Современнике». Даже судя по некрасовским стихам, их совместная с Панаевой жизнь была не безоблачна: у обоих были тяжелые характеры и раны на душе. Некрасов ревновал, хандрил, а мучили друг друга они оба. К сожалению, у нас нет их переписки — все письма (за исключением двух маленьких ее записочек) были ею сожжены.
Собственно говоря, у Авдотьи Яковлевны было много причин публично излить свою душу, рассказать о тех страданиях, которые принес ей брак с неверным и пустоватым Панаевым, и долгая, изнурительная с обеих сторон связь с Некрасовым. После смерти Панаева в 1862-м году Авдотья Яковлевна, не дождавшись предложения от Некрасова, выходит замуж за секретаря редакции «Современника» Аполлона Головачева, у них рождается дочь. Записки свои Панаева пишет в конце 80-х годов, незадолго до смерти в 1893-м году. Однако, как кажется, пишет она воспоминания не с целью поведать «историю своей жизни», а с желанием заработать на кусок хлеба — они с дочерью после ранней смерти Головачева сильно нуждаются. Нельзя не обратить внимание на то, что о своих личных отношениях — с Панаевым ли, с Некрасовым и впоследствии с Головачевым — мемуаристка умалчивает. Некрасова и Панаева, принесших ей много горя, не чернит. Главный удар в книге приходится на Тургенева.
2.3. Как это написано
Панаева — писатель опытный. Ее первое произведение, повесть, «Семейство Тальниковых (1848) понравилось Белинскому и не было пропущено цензурой из-за изображения «деспотизма родительского» (эта, по-видимому, автобиографическая тема будет возникать в ее писаниях снова и снова). Затем на волне обновления жизни и бурного чувства, охватившего ее и Некрасова, они написали подряд два романа «Три страны света» (1848–1849) и «Мертвое озеро» (1850–1851). Романы писались спешно, дабы заменить не пропускаемые тупыми, но ушлыми цензорами произведения с намеком на злободневность. Некрасов, как рассказывает Панаева в тех же «Воспоминаниях», ночами «начитывал» литературу о разных странах и потом писал куски о приключениях героя. Авдотье Яковлевне доставались части, где действие протекало в Петербурге. Ее голос ясно слышен в описаниях петербургских де-гей и мастеровых, в шутливо-сентиментальных объяснениях героя и героини. Странно, что роман «Три страны света» выходит без имени Панаевой, автором называется один Некрасов. Странно и несправедливо![73] Рассказы и повести Панаевой печатались в журнале под псевдонимом Н. Станицкий. Это был секрет полишинеля. В одном из писем Толстого Некрасову (за 1857 год) сказано, что он «еще не прочитал повести Авдотьи Яковлевны». То, что Толстой собирался эту повесть прочитать, — знак хороший. Толстой тогда и Жорж Санд не жаловал!
В «Воспоминаниях» мы имеем дело с автором, поднаторевшим в создании одним-двумя штрихами точных и часто выразительных портретных характеристик. Самое же, на мой взгляд, главное достижение Панаевой-писательницы — мастерское владение диалогом. Диалог в ее книге — господствующее средство выражения мысли.
Нет, не прошли для нее даром молчаливое, но зоркое наблюдение за завсегдатаями литературных гостиных в обеих столицах, опыт собственного салона в их с Панаевом петербургском жилище, а также пребывание в раскаленной от споров атмосфере редакции «Современника». Говорю «молчаливое наблюдение» по двум причинам. Панаева, по ее собственному признанию, высказываться вслух не любила, делала это в редких и, можно сказать, крайних случаях. Вторая же причина та, что в литературных гостиных ее юности витийствовали такие проповедники, как Белинский, Грановский, Герцен. Блестящие ораторы, мыслители, к тому же мужчины. Женщины, жены и подруги, как правило, сидели рядом как слушательницы и, возможно, вдохновительницы. Панаева и была такой слушательницей.
От природы умная и способная, образование она получила самоучкой, «посредством чтения». Закончив всего-навсего императорское театральное училище, где не давали никаких положительных знаний, умудрилась научиться французскому и прекрасно овладеть своим родным языком. Чуковский пеняет ей на незнание орфографии: Некрасову, видите ли, приходилось исправлять ее ошибки. Не думаю, что Некрасов этим занимался, над текстом корпели «переписчики». А вот что слогом она владела блестяще — видно и слышно каждому читателю ее мемуаров.
В «романе о Тургеневе» некоторые выпады против писателя звучат весьма правдоподобно. Чуковский не зря пишет о том, что Панаева многое запомнила, вплоть до отдельных слов. Мемуары писались спустя несколько десятилетий после событий. Поэтому неудивительно, что запомнившееся слово часто попадало в иной контекст, меняло свой адресат, иногда с точностью «до наоборот». Вот пример[74]. Да, Тургенев называл диссертацию Чернышевского «мертвечиной», но потом защищал ее автора от нападок Дружинина, и уже последнего клеймил этим страшным для живых словом. Все это прослеживается в письмах. Панаева же основывается не на переписке и даже не на дневнике, который, сколько знаю, она не вела. Она доверяет своей памяти и тому образу «героя» (Тургенева, Белинского, Некрасова), который сложился в ее сознании за долгие годы. В ее «романе о Тургеневе» разговоры ведут не живые Некрасов, Белинский и Тургенев, а литературные персонажи, в уста которых Панаева-писательница вкладывает соответствующие ее представлениям высказывания.
Она как умелый драматург выстраивает диалоги, в которых каждый из героев ведет свою партию. Нужно сказать, что «партия Тургенева» на несколько тонов смещена по отношению к оригиналу. Увы, таким его видела Авдотья Яковлевна. Вот Панаева пишет: «Тургенев в это время (конец 1850-х гг. — И. Ч.) наслаждался вполне своей литературной известностью, держал себя очень величественно с молодыми писателями и, вообще, со всеми незначительными лицами». Это высказывание Панаевой перекликается с язвительной репликой умирающего Добролюбова, пишущего из Дьепа Некрасову (1860): «…да ведь и Вы же далеко не Т., которому каждую зиму надо справить сезонник литературный».
В данном случае мы имеем дело со сплетней, распространившейся в литературной среде: Тургенев-де приезжает в Россию пожинать литературные лавры. «Величественный», самовлюбленный Тургенев из записок Панаевой плохо согласуется с Тургеневым реальным, который в феврале 1857 года пишет Боткину: «Я постоянно себя чувствую сором, который забыли вымести…».
Еще из того же письма: «Ты знаешь, что я бросил стихи писать, как только убедился, что я не поэт; а по теперешнему моему убеждению — я такой же повествователь, какой был поэт». Похожие настроения отразились в письме к Боткину от 26 ноября (8 дек.) 1863 г ода. «Никакого нет сомнения, что я либо перестану вовсе писать, либо буду писать совсем не то и не так, как до сих пор».
В монологах, приписанных Панаевой Тургеневу, мысль огрублена порой до карикатурности; так мог бы выражаться Базаров, помноженный на Ситникова: «Я не намерен покорно ждать участи, когда наступит праздник и мне выпадет жребий быть съеденным на пиршестве людоедов!…При первой возможности убегу без оглядки отсюда. И кончика носа моего не увидите». Или: «Каким лаком образованности ни отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство». Если читатель не понял, поясню, что последнее высказывание относится к Толстому. Насколько далека эта якобы тургеневская оценка Толстого от подлинной, напишу в своем месте. А здесь хотелось привести примеры сомнительного соответствия лексики и стилистики высказываний Тургенева из «романа Панаевой» реальной речи великого писателя.
2.4. Начало знакомства
Они познакомились в 1842-м или 43-м году. Даже здесь их показания не сходятся. Панаева, с оговоркой «если не ошибаюсь», называет 1842-й год. Она указывает и «место встречи» — Павловск, где Тургенев летом жил на даче. У Тургенева в Мемориале[75] под 1843-м годом значится: «Павловск. Катя. Определяюсь на службу. Даль. — Белинский. Панаева. В ноябре знакомство с Полиной». В позднейшей Автобиографии Тургенев сообщает о себе в третьем лице: «В 1841 году он вернулся в Россию (из Берлина, где жил на одной квартире с Михаилом Бакуниным, — И. Ч.), поступил в 1842 году в канцелярию министра внутренних дел под начальство В. И. Даля (того самого, автора Словаря, — И. Ч.), служил очень плохо и неисправно и в 1843 году вышел в отставку». Далее Тургенев пишет, что в тот год напечатал (анонимно) поэму «Параша» и познакомился с Белинским.
Я склонна думать, что Тургенев точнее Панаевой запомнил год знакомства с нею, тем более, что год этот был переломным в его жизни — через несколько месяцев после их встречи на его горизонте возникла Полина Виардо. Значимость знакомства с Виардо подчеркнута в тексте курсивом. Но и встреча с Панаевой не была для Тургенева проходной, о чем можно судить по ее отражению в Мемориале, куда заносились только самые памятные моменты. Отметим, что ни Иван Иванович Панаев, супруг молодой красавицы, ни Некрасов, примерно в то же время начавший бывать у Панаевых, в Мемориале Тургенева не упоминаются. Зато упоминается Белинский. Белинский был одним из главных людей тургеневской молодости. То, что следом за Белинским в Мемориале идет запись о Панаевой, говорит, как минимум, о том, что Тургенев обратил на нее внимание и выделил из числа прочих.
2.5. Роман о Тургеневе. Глава первая «Малодушный выдумщик»
Рассказ о Тургеневе Панаева начинает как раз с Павловска: будущий писатель «после музыки» часто приходил к ней на чай. Однажды он рассказал ей «о пожаре на пароходе», на котором он ехал и:) Штетина, когда «не потеряв присутствия духа, успокаивал плачущих женщин и ободрял их мужей, обезумевших от паники». Впо-следствие оказалось, что случай на пароходе действительно имел место, но юноша Тургенев вел себя не так хладнокровно: он очень хотел сесть в спасательную лодку с женщинами и детьми и беспрестанно повторял по-французски: «Умереть таким молодым!».
Рассказав эту историю, Панаева продолжает развивать тему о «лживости» Тургенева, который «в молодости часто импровизировал и слишком увлекался». Вот правильно найденные слова — «импровизировал», «увлекался». Если бы не импровизировал и не увлекался, может быть, и не развился бы в того писателя, каким впоследствии стал. Воспоминания о «горящем пароходе» мучили Тургенева всю жизнь. За несколько месяцев до смерти, в июне 1883-го года, он диктует (на французском) Полине Виардо небольшой очерк «Пожар на море. В этом очерке он вспоминает все происшествие, описывает себя, девятнадцатилетнего юношу, впервые отпущенного матушкой в заграничный вояж, рисует ужас пассажиров при криках о пожаре, свое собственное смятение, обещание денег матросу «от имени матушки», если тот его спасет, и потом свою неожиданно возникшую веру в спасение при виде прибрежных скал…
Не знаю, стоит ли верить его рассказу о прыжке на дно шлюпки с женщиной на спине или о трех пойманных им в шлюпке дамах, тут же по приземлении падавших в обморок… Есть у меня ощущение, что «бес фантазерства», а также романтического преображения действительности попутал Тургенева в разгар предсмертной болезни, как и тогда, в годы его молодости.
А вообще он с этим своим качеством боролся. В Воспоминаниях о Станкевиче (1856), с которым познакомился в том же 1838 году, когда случился пожар на пароходе, Тургенев пишет, что робел перед старшим товарищем «от внутреннего сознания собственной недостойности и лживости». Вполне допускаю, что Панаева не передергивает, когда приводит слова Белинского, обращенные к Тургеневу: «Когда вы, Тургенев, перестанете быть Хлестаковым? Это возмутительно видеть в умном и образованном человеке!».
В письмах Белинского того времени можно встретить упреки в «мальчишестве» и «лени», адресованные Тургеневу. Что ж, значит, права Авдотья Яковлевна, когда рисует отношения Белинского и Тургенева как бесконечные выволочки последнему со стороны нравственно безупречного собрата? Белинский-де отучал Тургенева как нерадивого школьника от вредных привычек, доходя порой до таких грозных инвектив: «Подтяните, ради Христа, свою распущенность, ведь можно сделаться нравственным уродом»[76]. Это цитаты из «романа Панаевой». А теперь возьмем строчки из реальных писем Белинского, написанных примерно в то же время:
«…если бы Вы уехали из Питера, я не знал бы куда и деваться; с Вами я отводил душу — это не гипербола, а чистая правда» (8 июня 1843, Москва).
«Когда Вы собирались в путь (в январе 1847 г. Тургенев выехал в Берлин, — И. Ч.), я знал вперед, чего лишаюсь в Вас, но когда Вы уехали, я увидел, что потерял в Вас больше, нежели сколько думал, и что Ваши набеги на мою квартиру за час перед обедом или часа на два после обеда, в ожидании начала театра, были ОДНО, что давало мне жизнь» (19 февраля 1847, Петербург).
Мало того, что Белинский любил своего молодого друга, ценил его ум и познания — он видел в нем человека сходных взглядов. Так, говоря о Некрасове, Белинский противопоставляет некрасовскому прагматическому взгляду на вещи — их общие с Тургеневым высокие понятия и идеалы: «…он (Некрасов, — И. Ч.) действовал честно и добросовестно, основываясь на объективном праве, а до понятия о другом, высшем, он еще не дорос, а приобрести не мог, по причине того, что возрос в грязной положительности и никогда не был ни идеалистом, ни романтиком на наш манер» (курсив мой, — И. Ч.) (1 (13) марта 1847, Петербург).
Да, Белинский, бывало, журил Тургенева, но тон этих увещеваний сильно отличается от воссозданного Панаевой. Вот одно из таких дружеских писем, связанных, по-видимому, с желанием Белинского спасти друга от чар Клеопатры, то бишь Полины Виардо: «Не знаю почему, но когда думаю о Вас, юный друг мой (Белинский был на 7 лет старше Тургенева, — И. Ч.), мне все лезут в голову эти стихи:
«Страстей неопытная сила Кипела в сердце молодом…» и пр.
Вот Вам и загвоздка; нельзя же без того: на то и дружба…». (19 февраля 1847, Петербург).
Деликатно, нежно, строчками из пушкинских стихов о безусом юноше, принявшем «вызов страсти» у самой Клеопатры, — Белинский пытается остановить друга от рокового шага, но в конце словно закашливается от смущения и неловкости, словно просит извинения за вмешательство в сферу очень личную, запретную. А теперь вспомним панаевское: «Подтяните, ради Христа, свою распущенность…». Иная интонация, иной градус отношений, да и сами отношения совсем-совсем другие…
В письмах 1847-го года Белинский называет Тургенева «юный друг мой». Между тем, «юноше» в это время уже к тридцати. Тургенев, который в 40 лет будет чувствовать себя стариком, человеком отжившим, очень долго не взрослел, вел себя по-мальчишески импульсивно, необдуманно, даже легкомысленно. Но повзрослел. Панаевский рассказ о «пожаре на пароходе» подразумевает обвинение не только в выдумках и самоукрашательстве, но и в малодушии.
Об этом нужно сказать особо. При всей своей вошедшей в поговорку «мягкости» (даже Флобер, по свидетельству Генри Джеймса, называл русского друга «мягкой грушей», иначе «размазней»), в ответственные моменты жизни Тургенев вел себя на редкость мужественно.
Вот эти моменты:
Будучи в ссылке в Спасском, находясь под присмотром полиции, тайно — переодевшись в мужицкое платье и обзаведясь фальшивым паспортом, — едет в Москву на концерт обожаемой Полины Виардо (22 марта 1853-го года).
* * *
В 1860-м году по принципиальным мотивам порывает с ближайшим другом Некрасовым и уходит из «Современника», с которым сотрудничал со дня его основания.
* * *
Активно дружит, ведет переписку и встречается с политическим эмигрантом и злейшим врагом самодержавия — Александром Герценом. В январе 1864-го года предстает перед российским Сенатом по делу о связи с лондонскими изгнанниками. Поддерживает отношения с Герценом до самой смерти Александра Ивановича в 1870-м году.
* * *
Удивительно мужественно ведет себя перед лицом смерти, вызывая восхищение близких и тех, кто будет читать его предсмертные письма и дневник[77].
2.6. Роман о Тургеневе. Глава вторая «Человек рассеянный и безответственный»
Кто не запомнил сцену в мемуарах Панаевой, когда компания из сотрудников «Современника» во главе с самим Белинским приезжает по приглашению Тургенева к нему на дачу — и не находит там хозяина! Пригласив друзей на обед, который будет-де приготовлен его чудо-поваром, Тургенев о приглашении забыл.
Случай напоминает сюжет гоголевской «Коляски», только Тургенев, в отличие от героя Гоголя, спрятавшегося от своих гостей в коляске, перед друзьями все же появился и угостил их, оголодавших, спешно приготовленными обескураженным поваром невкусными жилистыми курами…
Этой истории веришь. Скорее всего, так и было. Тургенев всю жизнь не отличался пунктуальностью и педантизмом, скорее наоборот. Вот Некрасов в 1855-м году пишет в письме к Толстому, что
Тургенев пропал: «поехал в Москву на три дня, и до сей поры его нет». В тот раз «пропавший» Тургенев объявился в Петербурге лишь через месяц.
Вот сам Тургенев пишет педантичному Герцену из Парижа (1862): «…что бы ты ни думал о моей неаккуратности — скорее земной шар лопнет, чем я уеду, не повидавшись с тобою». Стало быть, вопрос о «неаккуратности» поднимался…
А вот кусочек из письма Боткина Некрасову (28 марта 1856, Москва):
«Отзыв твой о Тургеневе мне усладил душу. Может ли быть он не добрым и не отличным человеком! Да, легкомыслен, ребенок, барич, — сколько хочешь, — но спустись поглубже — фонд удивительный. Я постоянно чую этот фонд и постоянно люблю его».
В очерке Генри Джеймса о Тургеневе, написанном с любовью и пониманием, при общей восторженной оценке личности русского писателя, о нем говорится как о «человеке откладывания» («а man of delays»). Джеймс, наблюдавший Тургенева в Париже, писал, что тот ни разу не пришел на свидание в назначенный день. Он всегда это свидание перемещал, но после нескольких таких откладываний непременно являлся, и отложенная встреча происходила[78].
В мемуарах много эпизодов, связанных с деньгами: Тургенев-де занимал деньги у Некрасова (что абсолютная правда), порой шантажируя его тем, что передаст рассказ в «Отечественные записки» к «Андрюшке» (Краевскому). Рассказывается, как Некрасов выплачивает Тургеневу необходимые тому 500 рублей, перехватывает рассказ, уже было запроданный Краевскому, и пишет тому извинительное письмо от лица Тургенева. Читала и думала, что Панаева, человек достаточно поднаторевший в журнальных делах, должна была с подобными ситуациями сталкиваться на каждом шагу. Сотрудники брали у Некрасова взаймы (однажды он не дал одному такому просителю денег из суеверия — вечером ему предстояла большая игра — и тот, его звали Пиотровский, покончил с собой)[79]. Просил у Некрасова в долг и Добролюбов — есть его письмо с просьбой о 500 рублях и мгновенный, в тот же день, ответ Некрасова: «По вечерам я не даю денег, завтра получите».
А что до авторов — естественно, все старались запродать свой товар подороже, торговались, оглядывались на размер гонораров в «Отечественных записках»[80]. По подсчетам Чуковского, с 1847 по 1855 год Тургенев напечатал пять своих произведений в этом «конкурирующем» с «Современником» органе. До 1850-го года (год смерти Варвары Петровны Тургеневой) Иван Сергеевич был «бедным» и жил в основном на свои гонорары. Некрасов, как никем другим, дорожил Тургеневым в качестве сотрудника «Современника», платил ему по высшему разряду и не отказывал в займах. Тургенев, в свою очередь, продал Некрасову право на второе издание «Записок охотника», которое сулило издателю хороший барыш[81]. Кроме того, присутствие Тургенева на страницах журнала гарантировало приток читателей, что было крайне важно для финансового положения «Современника».
Коснусь еще двух аспектов «денежной темы», работающих у Панаевой на дискредитацию Тургенева.
2.7. Роман о Тургеневе. Глава третья «Фальшивый друг, озабоченный саморекламой»
Начнем с саморекламы. У Панаевой можно прочесть о ее встрече в Париже с переводчиком Тургенева на французский язык. Звали его Делаво, и Тургенев якобы жаловался на него Панаевой в таких выражениях: «Какое несчастье иметь дело с такой тупицей!
Просто дурында какая-то…». Оставим на совести Панаевой лексику ее героя, явно принадлежащую придуманному Тургеневу. Далее в тексте говорится, что из разговоров с переводчиком любознательная русская узнала, что Тургенев сам попросил его о переводе своих рассказов (из «Записок охотника», — И. Ч.) и что бедный Делаво должен был уламывать редактора Revue des Deux Mondes, чтобы тот поместил его перевод на своих страницах. Переводчик жаловался на ничтожный гонорар, получаемый за перевод. На вопрос А. Я., почему он не условился, чтобы Иван Сергеевич заплатил ему за труд, Делаво — в передаче Панаевой — ответил так: «Иван Сергеевич так хорошо говорил, когда предложил мне переводить его рассказы, что я согласился на все его условия».
А вот любопытно знать, на какие такие условия согласился бедняга переводчик?! Отдать часть гонорара Тургеневу?
В письме к Боткину из Парижа (в ноябре 1856 года) Тургенев пишет следующее: «Делаво перекатал моего «Фауста» — и тиснул его в декабрьской книжке «Revue des 2 Mondes», издатель (де Маре) приходил меня благодарить и уверял, что эта вещь имеет большой успех…». Известно письмо Делаво к Тургеневу, где тот слезно просит не передавать перевод «Записок охотника» Луи Виардо, так как он очень рассчитывает на хорошие деньги (400 франков), которые получит за эту работу от издателя.
Никому и никогда Тургенев не навязывал своих произведений для перевода. В те времена, как и теперь, переводчики старались переводить то, что громко прозвучало на родине. Таковыми были рассказы и повести Тургенева. Они переводились, как говорится, с колес. Так было во Франции, в Германии и даже в далекой Америке, где у Тургенева было несколько почитателей-энтузиастов, спешивших познакомить с его призведениями публику[82]. Добавлю еще, что, мало беспокоясь о собственной «популяризации», Тургенев неустанно пропагандировал русскую литературу за рубежами России. Благодаря его советам и деятельной помощи во Франции были осуществлены переводы Пушкина и Гоголя. По рекомендации Тургенева, на французский переводились пьесы Островского и рассказы и романы Толстого. Панаева пишет, что русские писатели «завидовали Тургеневу в том, что его произведения переведены французами» — и это редкий в ее книге случай, когда нечто дурное приписывается не самому Ивану Сергеевичу.
В числе обвинений против Тургенева есть и такие, от которых оторопь берет: оказывается, он поощрял карточную игру Некрасова. Панаева пишет, что не хотела, чтобы Некрасов становился членом Английского клуба из-за его страсти к игре. Однако ее доводы «потерпели полное фиаско перед Тургеневскими». Тургенев-де доказывал Некрасову, что тому необходимо бывать в обществе — шлифоваться, встречаться со «светскими женщинами», которые «одни только могут вдохновлять поэта». Такое впечатление, что или сама Панаева, или выдуманный ею Тургенев думают, что в Английском клубе можно встретить «светских дам».
Корней Чуковский установил, что, если Некрасов и Панаев действительно с 1853-го года были членами Английского клуба, то Тургенева в его списках нет. Но не для Панаевой. Она рисует страшные картины: Тургенев в качестве Дьявола-искусителя (иначе не назовешь!) являлся в дом друга и «уговаривал его ехать в клуб именно для того, чтоб сесть играть в карты». Приводятся и искушающие речи: «У меня впереди есть наследство, ну, а у тебя что?». Кстати говоря, почему «впереди»? Весной 1853 года, о которой речь у Панаевой, Тургенев уже владел наследством. Но это мелочи в сравнении с чудовищным обвинением. Порылась в письмах и кое-что нашла.
Вот Тургенев пишет Некрасову из Спасского (1856):
«Твое письмо меня порадовало, хоть и сильно отдает хандрой. Плохо одно, что ты в карты играешь…».
А вот и «ответная реплика» Некрасова из письма другу в Париж (1858).
«Прощай. Будь здоров и, окончив повесть, приезжай к нам. Мне кажется, с твоим приездом я брошу проклятые карты, которые губят мое здоровье».
И в конце «денежной темы», связанной с отношением Тургенева к друзьям, скажу вот что. Да, не был Иван Сергеевич рачительным хозяином, таким, как Фет, не был «дельцом», в духе Некрасова: плохо и нерасчетливо распоряжался деньгами и именьем. Однако другом был верным. В 1878 году он пишет из Парижа своему многолетнему другу и протеже, человеку с драматической судьбой, поэту Якову Полонскому: «…делишки мои настолько крякнули, что я действительно вынужден был продать свою галерею… Но что до тебя касается, милый Яков Петрович, я почту за особое счастье быть твоим кредитором до конца дней моих — и, следовательно, тебе беспокоиться нечего…»).
2.8. Роман о Тургеневе. Глава четвертая «Появление героини»
Нет романа без любовной интриги. В любом романе непременно должна быть героиня. Или «антигероиня», как получилось у Панаевой. «Антигерою» Тургеневу в ее романе вполне логично соответствует «антигероиня» — Полина Виардо. Для нее, как и для Тургенева, не припасено у писательницы ни одной светлой черты.
Если героини обычно ослепляют своей красотой, то наша «антигероиня» — настоящая лягушка. Она некрасива — с огромным ртом. Так, может, добра, щедра, жалостлива? Нет, скупа, ей жаль денег даже на похороны хористки; к тому же, черты ее лица и «жадность к деньгам» обличают в ней еврейское происхождение[83]. Затем пересказываются слухи о скупости певицы, которые якобы пронеслись по Петербургу.
Панаева увидела Полину Виардо на сцене Итальянской оперы в Петербурге в первый ее приезд в Россию а 1843-м году. Но если Тургенев сразу был околдован «божественной» Виардо и день встречи с нею — 1 (3) ноября 1843 года — стал для него «святым», то Панаева говорит о певице с какой-то ревнивой недоброжелательностью. Невольно приходит в голову, что красавица Панаева, вскружившая голову не одному Некрасову, — в нее влюблены были молодой Достоевский и, как кажется, Добролюбов, — испытывала нечно вроде ревности к Виардо. Панаева познакомилась с Тургеневым, как уже было сказано, за несколько месяцев до появления в его жизни французской певицы. И Тургенев эту встречу отметил в своем Мемориале. Не возникло ли в душе Панаевой чувства женской уязвленности, когда красивый, блестящий Тургенев мгновенно подпал под чары дурнушки Виардо!
Тургенев в романе Панаевой фат, завсегдатай дамских салонов, не упускающий случая рассказать друзьям о своих «победах». В этом есть доля правды. В Мемориале под 1842-м годом есть лаконичная запись: «Я лев». Молодой Тургенев искал свой путь, искал свою женщину. Увлекшись Полиной Виардо, — негодует Панаева, — Тургенев ведет себя как «крикливый» влюбленный, трубящий о своей страсти направо и налево. Что ж, вполне возможно. Главное, что чувство Тургенева оказалось совсем не внешним, а глубоким и стойким. И еще важно, что в дальнейшем формы проявления этого чувства изменились. Натали Герцен году в 1847 писала, что «все что связано с ним и Виардо — под покровом тайны». И это стало нормой: имя своей «Богини» Тургенев всуе не употреблял.
Что до «некрасивости» Виардо, то была она такого рода, что сводила с ума больше, чем любая красота. «Она отменно некрасива, но если я увижу ее снова, я безумно влюблюсь в нее» — слова принадлежат художнику Ари Шефферу. Именно это с ним и произошло. В Полину Виардо были влюблены многие, Гектор Берлиоз, например, в 56 лет воспылал к ней внезапной страстью. Муж Полины, Луи Виардо, директор Итальянской оперы, не чуждый писательству, до самой смерти питал к ней сильное и глубокое чувство. Он был старше жены на 20 лет и умер в один год с Тургеневым, который был практически ее ровесником. Сен-Санс писал об ее голосе: «…горький как померанец», он был создан «для трагедий, элегических поэм, ораторий». А Клара Шуман в письме к Брамсу называла Полину «наиболее одаренной женщиной» из всех ей известных. Чувство, внушенное певицей Тургеневу, было из разряда космических и сродни безумию. Вот строчки из тургеневского письма 1860-х годов: «Я уверяю вас, что мое чувство к вам есть то, чего мир не знал доселе, что никогда не существовало прежде и никогда не повторится вновь» (цитирую по книге Аврама Ярмолинского в своем переводе с английского). Такова была «героиня Тургенева», прямо скажем, мало совпадающая с панаевской.
Приведу один пассаж из «романа» Панаевой: «Не припомню, через сколько лет Виардо опять приехала петь в итальянской опере (через 10 лет, в 1853 году, — И. Ч.). Но она уже потеряла свежесть своего голоса, а о наружности нечего и говорить: с летами ее лицо сделалось еще некрасивее. Публика принимала ее холодно. Тургенев находил, что Виардо гораздо лучше стала петь и играть, чем прежде, а что петербургская публика настолько глупа и невежественна в музыке, что не умеет ценить такую замечательную артистку». Стоит заметить, что Тургенев во время этих гастролей певицы находился в Спасском, под присмотром тайной полиции[84]. Поэтому не мог слышать Виардо в Петербурге и высказываться о петербургской публике.
Однако, даже из своей «лутовиновской ссылки» Тургенев умудрился вырваться на московский концерт Полины, и вполне вероятно, что сочиненный Панаевой текст совпал с действительностью и что Тургенев, и вправду, нашел, «что Виардо гораздо лучше стала петь и играть, чем прежде». Он был взыскательным ценителем вокального искусства, а певица в это время (ей 32 года, и сцену она покинет через 11 лет) находилась в зените своего певческого и драматического мастерства.
2.9. Роман о Тургеневе. Глава пятая «Еще раз про искренность»
В «романе Панаевой» от эпизода к эпизоду проводится мысль о тотальной неискренности Тургенева, который-де за спиной друзей говорит совсем не то, что в глаза. Если верить Панаевой, он регулярно проделывал подобное со старыми друзьями — Писемским, Фетом, Анненковым, а также отпускал колкие замечания за спиной «новобранца» «Современника» Льва Толстого.
Вообще тема «сплетни», распространяемой писателями друг про друга, — одна из постоянных у Панаевой. Ей кажется, что «старые писатели» отличались от «новых людей» — Чернышевского и Добролюбова — именно своим пристрастием к злословию и сплетне. В этой связи любопытна историческая оценка мемуаров самой Панаевой как «сплетнических», о чем пишет Корней Чуковский[85]. В кружке друзей, занятых одним делом, каким была старая редакция «Современника», неизбежен обмен мнениями, оценками, замечаниями. Эти мнения неизбежно начинают циркулировать внутри и вне кружка. Что это — сплетни? или нормальный процесс дружеского и литературного общения?
Как-то неловко поднимать вопрос об искренности Тургенева.
Не хочется доказывать то, что представляется бесспорным: Тургенев потому и был «центром» дружеского кружка[86], что обладал такими притягательными для друзей качествами, как искренность и честность. И самое интересное, что оппонентом Панаевой в «споре о Тургеневе» выступает… Чернышевский. В письме к Некрасову за
1856- й год Николай Гаврилович пишет: «Пусть бранят кого хотят (речь идет о статье Михаила Каткова, — И. Ч.), но как осмелиться оскорблять Тургенева, который лучше всех нас и, каковы бы ни были его слабости (если излишняя доброта есть слабость), все-таки честнейший и благороднейший человек между всеми литераторами!».
А теперь вернемся к Толстому, к которому Тургенев — герой «панаевского романа» — относится с завистливой недоброжелательностью. Реальному Тургеневу была свойственна черта прямо противоположная зависти — чрезмерное увлечение чужими талантами, хотя часто «таланты» эти были мнимыми[87].
Отношения Тургенева и Толстого на протяжении жизни складывались сложно и неровно. Но характер этих отношений, тональность и даже фактографическая их канва целиком выдуманы Панаевой. Так она утверждает, что в бытность в Париже (то есть в 1857-м году) чуть было не стала свидетельницей дуэли Толстого и Тургенева. Поводом к дуэли, оказывается, послужила «женская сплетня», а «улаживателем» дела назван Некрасов, возвращающийся после своей миссии домой (любопытно, откуда возвращался Некрасов? — И. Ч.) «измученный и мрачный».
На самом деле, все было иначе.
Дуэль между писателями действительно чуть не произошла, о чем Панаева должна была слышать, но в другое время и в другом месте. Тургенев и Толстой поссорились в усадьбе Фета Степановке 27 мая (8 июня) 1861 года[88]. Поводом было резкое замечание Толстого о воспитании дочери Тургенева. История случилась уже после ссоры Тургенева с Некрасовым, поэтому последний никакого участия в ней не принимал. Толстой отозвал свой вызов, бывшие друзья не общались 17 лет. Именно этот срок понадобился Толстому, чтобы осознать то, о чем он напишет в своем первом после семнадцатилетнего перерыва письме к Тургеневу: «Я помню, что Вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как Вы любили и мое писанье, и меня». А ведь действительно любил. Интересовался, испытывал нежность, видел мощь таланта и иногда — исповедовался.
«Мне это очень нужно (рассказ «Утро помещика, — И. Ч.) — я желаю следить за каждым Вашим шагом» (декабрь 1856, Париж).
«Извините меня, что я Вас как будто по головке глажу: я на целых десять лет старше Вас — да и вообще чувствую, что становлюсь дядькой и болтуном» (январь 1857, Париж).
«Ну, прощайте, милый Толстой. Разрастайтесь в ширину, как Вы до сих пор в глубину росли — и мы со временем будем сидеть под Вашей тенью — да и похваливать ее красоту и прохладу» (там же).
«Кстати, что за нелепые слухи распространяются у вас! Муж ее (Полины Виардо, — И. Ч.) здоров как нельзя лучше, и я столь же далек от свадьбы — сколь, например, Вы. Но я люблю ее больше, чем когда-либо, и больше, чем кого-нибудь на свете. Это верно».
Как далеко все это отстоит от помещенных в «романе» Панаевой злобных, грубых по языку, «памфлетных» высказываний Тургенева:
«…как объяснить в умном человеке эту глупую кичливость своим захудалым графством!».
«…каким лаком образованности не отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство».
«И все это зверство, как подумаешь, из одного желания получить отличие…».
Узнав о том, что Тургенев умирает, Толстой написал ему из Москвы:
«Я почувствовал, как я Вас люблю. Я почувствовал, что, если Вы умрете прежде меня, мне будет очень больно. Обнимаю Вас, старый милый и очень дорогой мне человек и друг» (май 1882, Москва).
И ответ Тургенева — карандашом, меньше чем за два месяца до смерти:
«Пишу же я Вам, собственно, чтобы сказать Вам, как я был рад быть Вашим современником — и чтобы выразить Вам мою последнюю искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! (29 июня 1883, Буживаль).
2.10. Роман о Тургеневе. Глава пятая «Беглец из неизящного отечества»
Любил ли Тургенев Россию и ее народ? Смешной вопрос. Всем, кто прочитал хотя бы «Записки охотника», ответ на него будет ясен.
Но мы уже поняли, что у Панаевой — свой Тургенев, рисуемый соответственно ее представлениям. Тургенев у Авдотьи Яковлевны — карикатурный эстетствующий «западник». Он на пару с еще одним «нечистым», Боткиным, выдвигает претензии к Некрасову, зачем тот «напирает в своих стихах на реальность» (Тургенев), зачем воспевает «любовь ямщиков, огородников и всю деревенщину» (Боткин).
«Твой стих тяжеловесен, нет в нем изящной формы», — наставляет Некрасова друг Василий Петрович.
«Изящная форма во всем имеет преимущество», — согласно кивает друг Иван Сергеевич.
Если отделить зерна от плевел, то из всего этого можно вычленить следующее: Тургенев считался в «кружке» близких к «Современнику» литераторов человеком с большим вкусом, ценителем прекрасного. Это сильно отличало его от новейших критиков — Чернышевского, Добролюбова, Писарева, Антоновича, далеких от эстетических критериев, их критические разборы основывались исключительно на содержательных моментах и игнорировали «художество».
Кстати сказать, Некрасов бесконечно доверял мнению Тургенева, посылал ему «на отзыв» только что написанные стихи[89] (Тургенев вообще считался «мэтром» в поэзии, редактировал сборники Фета и Тютчева, помогал советами Полонскому).
Приведу отзыв Тургенева на некрасовское стихотворение «Еду ли ночью по улице темной», далеко не «изящное» ни по теме, ни по форме: «…скажите от меня Некрасову, что его стихотворение в 9-й книжке меня совершенно с ума свело, денно и нощно твержу я это удивительное произведение — и уже наизусть выучил» (в письме к Белинскому 14 ноября 1847).
Но вернемся к сцене разбора некрасовских стихов Боткиным и Тургеневым из «романа Панаевой». Чрезмерно «эстетический» взгляд друзей на его поэзию подвигает Некрасова высказать свое задушевное кредо: «Так как мне выпало на долю с детства видеть страдания русского мужика от холода, голода… то мотивы для моих стихов я беру из их среды, и меня удивляет, что вы отвергаете человеческие чувства в русском народе!» (курсив мой, — И. Ч.).
Ну и ну! Насчет Боткина не скажу: он больше писал про Испанию и Францию, хотя предполагаю, что «человеческие чувства в русском народе» даже он не отвергал. А уж Иван-то Сергеевич! Будто не он автор «Муму», «Хоря и Калиныча», «Живых мощей», «Бирюка»…!
Читаем дальше антирусские филиппики «панаевского Боткина», двойника «западника» Тургенева.: «И знать не хочу звероподобную пародию на людей, и считаю для себя большим несчастьем, что родился в таком государстве». Стоп. Панаева «смешала в кучу» проклятия народу и государству, но ведь это не одно и то же. Во всяком случае, Тургеневу, месяц отсидевшему в тюремной камере и сосланному подальше от столиц за некролог о Гоголе, российские порядки уж точно не могли казаться образцовыми.
Но Авдотье Яковлевне не до таких тонкостей. Она запомнила, что в кулуарах «Современника» велись споры о России и Европе, и именно Тургенев и Боткин были их активными участниками, так как подолгу жили в европейских странах. Их «прозападные» высказывания в «романе Панаевой» вполне карикатурны. «Панаевский Боткин», объединяя себя с Тургеневым местоимением мы, говорит Некрасову: «Ты ведь не путешествовал по Европе, а мы в ней жили и не раз испытали стыд, что принадлежим к дикой нации».
Некрасов — не из панаевского романа, а реальный — за границу ездил; в первую поездку провел в Европе почти год (август 1856 — июнь 1857), но, как остроумно заметил Герцен, смотрелся в ней плохо — как «щука в опере». Тургенев же прожил за границей большую часть своей жизни, что не мешало ему оставаться русским. «Американский европеец» Генри Джеймс, тесно общавшийся с Тургеневым в Париже в 1875–1876 гг. пишет, что позади него, «в резерве», всегда стояла Россия, ее судьба, ее народ, о которых он думал и говорил беспрестанно.
Маленький кусочек из письма Тургенева Афанасию Фету (1862, Париж):
«Если бы я не был так искренно к Вам привязан, я бы до остервенения позавидовал Вам, я, который принужден жить в гнусном Париже — и каждый день просыпаться с отчаянной тоской на душе… Если бог даст, в конце апреля я в Степановке».
Почему же Тургенев покинул Россию и жил за границей? На это у Панаевой есть замечательный ответ. Оказывается, он не хотел писать для «русского читателя».
«Шекспира читают все образованные нации, а Гоголя будут читать одни русские, да и то несколько тысяч, а Европа не будет знать даже о его существовании!…Ведь мы пишем для какой-то горсточки одних только русских читателей… Нет, только меня и видели; как получу наследство, убегу и строки не напишу для русских читателей».
Так и хочется спросить: для кого же писал Тургенев, если не для русского читателя? Для французов? Для немцев? Для англичан? Сказывается памфлетная односторонность «романа» Панаевой — окарикатуренный Тургенев сам себя «ловит в ловушку».
Вовсе не «получение наследства» было регулятором перемещений Тургенева. В 1847-м году, практически нищим, он отправился вдогонку за Полиной Виардо и прожил «около нее» больше трех лет; а после смерти матери в 1850-м году, получив наследство, провел в России безвыездно 6 лет.
Но и любовью к Европе и «европейскими вкусами» также не объяснишь многолетнего пребывания Тургенева за пределами России. Восклицания «панаевского Тургенева»: «Нет, я в душе европеец, мои требования от жизни тоже европейские», — в такой же степени карикатурны, как и его стремление «убежать от русского читателя».
На самом деле все было гораздо сложнее; это был запутанный узел, центром которого была неодолимая страсть к Полине Виардо, а также возникшая впоследствии привязанность к ее семейству.
«Мне здесь очень хорошо; я с людьми, которых люблю душевно, — и которые меня любят» (Тургенев — Толстому из Куртавнеля, сентябрь 1856).
Но как кажется, еще одним фактором, уводившим Тургенева из России, был царивший в ней полицейский режим, всевластие государственного аппарата при бесправии народа, даже на уровне помещичьего класса. Лев Толстой, отвернувшийся от социальных вопросов в сторону вопросов нравственных, испытал на себе произвол властей во время обыска в Ясной Поляне (1862-й год). Тургенев от социальных вопросов в своих книгах не уходил, жил ими, и получил «грозное предупреждение» сразу по выходе его антикрепостнических «Записок охотника»[90]. Не будучи революционером в духе Чернышевского или своего друга Герцена, Тургенев предпочел относительно спокойную жизнь в чужой стране, без угрозы сделок с совестью (Некрасов), равелина и сибирского острога (Чернышевский), смертной казни, замененной каторгой и солдатчиной (Достоевский).
2.11. Роман о Тургеневе. Глава шестая «Разрыв с «Современником»
Сакраментальной фразы «Выбирай: я или Добролюбов», процитированной Панаевой, Тургенев не писал. Вот его записка Некрасову: «Убедительно тебя прошу, милый Некрасов, не печатать этой статьи: она кроме неприятностей ничего мне наделать не может, она несправедлива и резка — я не буду знать, куда деться, если она напечатается. — Пожалуйста, уважь мою просьбу. — Я зайду к тебе, (курсив Тургенева, — И. Ч.). Твой И. Т. (около 19 февраля (2 марта) 1860 г.
Разрыву Тургенева с «Современником» Панаева посвятила много наполненных ядом страниц. Можно сказать, что это кульминационные сцены ее «романа о Тургеневе»[91], в них в спрессованной форме находят разрешение важные сюжетные нити этого романа, такие как дружба Некрасова и Тургенева, пришедшая к своему финалу, противостояние Тургенева и «семинаристов», закончившееся уходом писателя из журнала, неприязненное отношение к Некрасову «лондонских изгнанников», Герцена и Огарева, переросшее в открытое обвинение в воровстве и мошенничестве. Причем, даже в этом последнем обвинении Панаева видит «руку Тургенева». Поистине ненависть ослепляет.
Начнем с «противостояния» Тургенева и «семинаристов». Здесь не все так просто. В 1856 году Тургенев писал о Николае Гавриловиче: «Чернышевский, без всякого сомнения, лучший наш критик и более всех понимает, что именно нужно». Еще любопытнее поздний тургеневский отзыв о Добролюбове, причем о той самой статье, которая и стала «яблоком раздора» между ним и Некрасовым.
В Предисловии к собранию романов в издании 1880-го года Тургенев утверждает, что из всей тогдашней (современной роману, — И. Ч.) критики «Накануне» «самою выдающейся была, конечно, статья Добролюбова».
Из чего же тогда весь сыр-бор?
И все же противостояние было.
«Дети» в лице «молодой редакции» «Современника», а именно: Чернышевский и Добролюбов не слишком жаловали «отцов», видели их смешные и жалкие стороны (см. статью Чернышевского «Русский человек на rendez-vous», посвященную как раз тургеневской «Асе»), имели свой взгляд на будущее России.
В то же время, «отцам» претили догматизм и сухость «детей», их самонадеянность, вызывающий антиэстетизм. Реальный Иван Сергеевич вполне мог присединиться к реплике «панаевского Тургенева» в ответ на сравнение Николая Добролюбова с Белинским: «В последнем был священный огонь понимания художественности, природное чутье ко всему эстетическому, а в Добролюбове всюду сухость и односторонность взгляда!».
Мог, мог сказать. А вот в то, что призывал «употребить все усилия, чтобы избавить (русскую литературу) от этих кутейников-вандалов», — как-то не очень верится. С одним из этих «вандалов», Дмитрием Писаревым, переписку затеял, — тот писал ему из крепости, — другого «вандала», художество не признающего, сделал героем своего романа и проникся к нему едва ли не любовью…
О добролюбовской статье. Она была посвящена роману Тургенева «Накануне» и называлась «Когда же придет настоящий день?»[92]. Панаева справедливо пишет, что корректуру этой статьи цензор Бекетов собственноручно повез Тургеневу. Зачем? Панаева объясняет: «из желания услужить». Сам Бекетов в записке Добролюбову от 19 февраля 1860-го года пишет об «опасности» статьи: «Напечатать так, как она вылилась из-под вашего пера…значит обратить внимание на бесподобного Ивана Сергеевича, да и не поздоровилось бы и другим».
Таким образом, первым SOS прокричал цензор[93], опасаясь за политические последствия этой публикации для Тургенева и журнала. Статья Добролюбова, даже переработанная, даже в своей новой редакции, оставалась пропагандистской; в подтексте она содержала призыв к революционному деянию. День революции — вот что такое в добролюбовском иносказании «настоящий день». Тургенев воспротивился такому произвольно расширительному толкованию своего романа, и, как кажется, — вслед за цензором — испугался «неприятностей», уже однажды им испытанных.
Вовсе не желание «лишить Добролюбова возможности сотрудничать в «Современнике» (версия Панаевой) владело Тургеневым. В сущности этот эпизод был «последней каплей» в его дружеских отношениях с Некрасовым. Дело исподволь шло к разрыву. Ведь не случайно роман «Накануне» был опубликован не в «Современнике», где обычно печатались вещи Тургенева, а в катковском «Русском вестнике». Давний тургеневский друг Герцен уже напечатал в своем «Колоколе» статью «Very dangerous!!!» (1858), направленную против «Современника» и «свистунов»-демократов[94]. Тот же Герцен уже высказал Тургеневу свое мнение о «нечестности» Некрасова в связи с «огаревским делом». Тургенев, чья убедительная просьба не печатать добролюбовской статьи удовлетворена не была, имел прямую возможность порвать с журналом и с Некрасовым. Что он, при всей своей вошедшей в поговорку мягкости, и сделал[95].
За драматичными сценами ухода Тургенева из «Современника» следует у Панаевой лиричекое отступление о привязанности Некрасова к Тургеневу.
Причем Тургенев изъясняет свою дружбу к Некрасову примерно так, как Гонерилья и Регана свою беспредельную любовь к отцу, королю Лиру, — лицемерно и со странными преувеличениями:
«Мне кажется, если бы ты вдруг сделался ярым крепостником, то и тогда бы наша дружба не могла бы пострадать».
Что ж, дружба была. Тема эта отдельная. Некрасов, будучи на три года младше Тургенева, любил его как старший брат или даже как старая «мамка».
Чего стоят такие слова из письма 1857-го года: «Будь весел, голубчик. Глажу тебя по седой головке. Без тебя, брат, как-то хуже живется».
В конце своего «романа о Тургеневе» Панаева сообщает, как Тургенев «отплатил» Некрасову за его дружеские чувства — пустил слух о присвоении Некрасовым денег Огарева. Обвинение облыжное — к сложному и запутанному делу об «огаревском наследстве» Тургенев не имел прямого касательства[96]. Еще до его ссоры с Некрасовым, а именно в 1859-м году, было вынесено судебное решение о взыскании с А. Я. Панаевой и ее однодельца Н. С. Шаншиева денег… «ими ранее с Огарева взысканные и присвоенные».
За спиной Панавой, как считали многие — в том числе Герцен, — стоял Некрасов. Именно он, дабы спасти А. Я. от долговой тюрьмы, выплатил «украденные» деньги Огареву. Так что дело вышло на поверхность и получило огласку вовсе не из-за Тургенева.
2.12. Эпилог от автора: о причинах антипатии
Проще всего для ответа на этот вопрос процитировать Чуковского: «…цель у нее благородная: вознести и восславить Некрасова, — который был так тяжко перед ней виноват, — и посрамить, и обличить его врагов».
Но вот вопрос: был ли Тургенев врагом для Некрасова?
Даже когда Тургенев рассорился с «Современником» и ушел «хлопнув дверью», Некрасов продолжал надеяться на его возвращение и в журнал, и в свою жизнь. Был он для Некрасова самым близ-ким человеком, с очень схожей судьбой[97]. Известен факт: вдогонку уехавшему не простившись Тургеневу Некрасов написал письмо, где слышно прямо-таки моление: «…желание услышать от тебя слово, писать к тебе у меня наконец дошло до тоски». Если Тургенев предпринял несколько не вполне лояльных по отношению к Некрасову шагов (например, в 1869 году привел в своих воспоминаниях о Белинском отрывки из писем критика с нелицеприятной оценкой Некрасова), то последний до конца дней не сказал о Тургеневе худого слова. И если исходить из мысли, что Панаева «в своих мемуарах бранит того, кого бранил бы Некрасов…» (Чуковский), то Тургенев не подпадает под эту категорию. Некрасов бы его не бранил.
Мне вообще не кажется справедливым утверждение Чуковского, что книга Панаевой «как бы продиктована» Некрасовым», как и то, что была Авдотья Яковлевна «элементарной, обывательски-незамысловатой женщиной», разливательницей чая… Нет и нет. Панаева не домохозяйка, отнюдь; и сама себя она понимала иначе; она спорит с Тургеневым, дружит с Белинским и с Добролюбовым. Чернышевкий посвящает ей собрание сочинений Добролюбова. Она автор многочисленных повестей, напечатанных в лучшем тогдашнем журнале. Нет, у Панаевой совсем не некрасовский, а свой собственный взгляд и на людей, и на вещи, взгляд едкий и острый, о ней вполне можно сказать пушкинскими словами, обращенными к Смирновой-Россет: «И шутки злости самой черной писала прямо набело». Писала — и никто ей был не указ[98].
На дворе стоял 1889-й год, Тургенев шесть лет как покоился на Волковой кладбище в соседстве с Белинским, — признанный классик, светлая, высоконравственная личность. И тут она со своими мемуарами — словно за что-то мстила, словно чем-то ей лично он досадил. И вот тут приходит в голову мысль: а как сам Тургенев относился к Панаевой? Оставил ли он какие-нибудь отзывы о ней?
Оказывается, оставил.
В 1857 году в письме к Марии Николаевне Толстой из Парижа написал он об Авдотье Яковлевне такое… Даже и не подумаешь, что Тургенев способен так написать о женщине: «Я Некрасова проводил до Берлина; он должен быть теперь в Петербурге. Он уехал с госпожою Панаевой, к которой он до сих пор привязан и которая мучит его самым отличным манером. Это грубое, неумное, злое, капризное, лишенное всякой женственности, но не без дюжего кокетства существо… владеет им как своим крепостным человеком. И хоть бы он был ослеплен на ее счет! И то — нет».
Призадумаешься. Откуда такой эмоциональный, словно со дна души, выплеск? Ну, положим, сочувствует Некрасову, близкому другу: видит, что явно не та с ним рядом, а делать нечего — привязан, да еще как — как крепостной человек. Но сказать о красавице Панаевой «это грубое, неумное, злое, капризное, лишенное всякой женственности… существо», да добавить к тому «не без дюжего кокетства» — значит полностью эту женщину смешать с грязью. Здесь что-то не так. Юпитер, ты сердишься…
Такие слова, сказанные о женщине, к тому же в письме к другой женщине, — в этом есть какая-то чрезмерность. Словно бедной Панаевой досталось не только за себя, и не только за Некрасова… Вчитываясь в эти злые характеристики, видишь, что ими в полной мере в устах «доброхотов» Тургенева могла быть «описана»… Полина Виардо. Кстати сказать, отношения между нею и Тургеневым были, по мнению этих доброхотов, точно такие же — крепостнические и мучительные. И сам Тургенев в отдельные моменты это осознавал, точно так же, как Некрасов.
Может, все это и есть «любовный плен»? «любовное ослепление»? или по-русски «присуха» — то, что Тургенев с такой яростной надрывной правдой описывает в «Вешних водах»?[99] Но этой теме хочу посвятить специальную статью. Здесь же отметим взаимную неприязнь наших героев друг к другу. На страницах книги Панаевой эта неприязнь порой выливается в открытые столкновения — ее недружественные споры с Тургеневым, где она, как правило, отстаивает демократические позиции, а Тургенев выступает от лица «эстетов», «бар», людей слова, а не дела.
При всем осторожном отношении к ее «сочинительству», допускаю, что это отражение их реальных споров. Вполне возможно, в неприязни Панаевой к Тургеневу таились «классовые» инстинкты: она вышла из актерской среды, и симпатии ее к незаносчивым демократам-«семинаристам» очевидны.
Но, кроме этого, за взаимной неприязнью этих двух людей с обеих сторон ощущается какой-то сложный психологический клубок прямых и опосредованных отношений. А ведь знакомство их начиналось с взаимного интереса, может быть, даже с увлечения… Однако последующее сделало их врагами.
Не тот ли это случай, когда, по поговорке, от любви до ненависти один шаг?!
Библиография
1. Тургенев И. С. Переписка в 2-х томах. М., Худ. лит., 1986.
2. Некрасов Н. А. Переписка в 2-х томах. М., Худ. лит., 1987.
3. Панаева А. Воспоминания. М., Захаров, М., 2002.
4. Черняк Я. 3. Спор об огаревских деньгах. М., Захаров, 2004.
5. Чуковский К. Панаева. В кн. Авдотья Панаева. Воспоминания. М., Захаров, 2002.
6. Тургенев И. С. Поли собр. соч. в 28 томах. М.-Л., Наука, 1968, том 15.
7. Тургенев И. С. Поли собр. соч и писем в 28 томах, М., изд. АН СССР, 1961, т. 3, Письма в 13 т.
8. Тургенев И. С. Дворянское гнездо. Романы. М., Эксмо, 2002.
9. Тургенев И. С. Первая любовь. Повести. М., Эксмо, 2002.
10. Yartnolinsky Avrahm. Turgenev. The man, his art and his age. New York, 1929,1959.
11. fames Henry. Ivan Turgenev. Library of the world’s best Literature edited by Charles Dudley Warren, New York, Internetional Society, 1897,1903.
12. Генералова H. П. И. С. Тургенев: Россия и Европа. СПб., 2003.
13. Чайковская И. Карнавал в Италии, Балтимор, 2007.
14. Чайковская И. Генри Джеймс и русские (Генри Джеймс и русская община в Париже во главе с И. Тургеневым в конце 1870-х, начале 1880-х гг.). Seagull, N. 3–4, февраль 2005.
15. Чайковская И. Мастер, ученик мастера (о Генри Джеймсе и Тургеневе). Вестник Европы, № 15, 2005.
Разборки мемуаристов (Д. В. Григорович против А. Я. Панаевой)
Один из самых пустейших и легкомысленных людей Боткин… Тургенев, который, будучи великим художником, отнюдь не отличался… глубокомыслием…
Из воспоминаний Валериана ПанаеваПривела в эпиграфе высказывание Валериана Александровича Панаева, чтобы продемонстрировать читателю, насколько своеобразны бывают мнения даже по поводу уже «устоявшихся авторитетов». Василий Боткин, признанный в своем кругу «умник», знаток новых и древних языков… Иван Тургенев, получивший философское образование в Германии, достойный собеседник Герцена и плеяды «великих французов», — оба они, по слову военного инже-нера-путейца В. А. Панаева, люди пустые, не достаточно «глубокомысленные»… Воспоминания часто говорят не столько о «вспоминаемых», сколько о самом «вспоминателе», и говорят тем больше, чем шире у читателя обзор, богаче информация для анализа и сопоставления мнений. Суждение Валериана Панаева не может не позабавить как некий курьез, допущенный не очень проницательным мемуаристом, но в тех же воспоминаниях Валериан Александрович с блеском, глубиной и одушевлением рисует, например, Белинского… Виссарион Григорьевич когда-то сильно помог приехавшему из провинции юному Валериану Панаеву в жизненно важной ситуации. И вот читаешь у него про Белинского и наталкиваешься на эпизод, когда Тургенев, придя к другу-критику, будто бы демонстративно не заметил сидевшего тут же в комнате офицера (В. А. Панаева) и не поздоровался с ним. И приходит в голову: уж не наложило ли такое «высокомерно-пренебрежительное отношение» Тургенева к молодому В. Панаеву отпечаток на воспоминания последнего? Пусть на подсознательном уровне? К тому же, Валериан был двоюродным братом Ивана Панаева, с отроческих лет знал Авдотью Яковлевну Панаеву, общался с нею. Случайно ли, что у обоих сходная «критическая» оценка Тургенева? Может, и не случайно…
В этой статье я буду сопоставлять в основном мнения двух мемуаристов — Д. В. Григоровича и А. Я. Панаевой. Отношения между ними были достаточно прохладные, чтобы не сказать больше. Известно, что Григорович, узнав, что в «Историческом вестнике» будут печататься мемуары А. Я. Панаевой (напечатаны в «ИВ» 1889 году, в 1890 вышли отдельным изданием), сильно испугался и просил их не печатать[100]. Каких именно «воспоминаний» Авдотьи Яковлевны боялся Григорович?
Не думаю, что ошибусь, предположив, что боялся он упоминания своего имени в нежелательном контексте. Повод для боязни был. Летом 1858 года Григорович привез на дачу в Ораниенбауме, которую в тот год как обычно снимало семейство Панаевых вкупе с Некрасовым, известного французского романиста Александра Дюма. Неурочное появление гостя на маленькой даче вызвало недовольство хозяйки. Но остановлюсь, расскажу обо всем по порядку. Вначале необходимо прояснить некоторые сопутствующие обстоятельства, связанные с фигурой Григоровича.
1. «Маленький Тургенев»
В воспоминаниях А. Ф. Кони есть любопытное сравнение Григоровича с Тургеневым. По мнению Кони, они были похожи даже внешне, вот портрет Григоровича: «Высокий, седой в последние годы, с прядью волос, падавшей, как у Тургенева, на лоб, он во многом его напоминал в увлекательной прелести рассказов и отчасти в живости движений, их сопровождавших»[101]. Прочла в «Воспоминаниях» Авдотьи Панаевой, что в редакции «Современника», в отсутствие Тургенева, публику развлекал Григорович. Можно предположить, что в сознании окружающих Григорович был некой «заменой» Тургенева, его — сказать ли? — несколько удешевленной копией. Современники подмечали и то, что Григорович «льнет» к старшему собрату (Тургенев был старше на четыре года), и то, что ведет себя в обществе сходным образом[102], и что осваивает, как и И. С., крестьянскую тематику. Тот же Валериан Панаев запальчиво оспаривал первенство Тургенева в изображении крестьян, приписывая эту заслугу целиком Григоровичу: «Тургенев в «Записках охотника» дал несколько эпизодических грациозных картинок, где попадались простолюдины, и только. Тогда как раньше этого явился Григорович с своими романами из народного быта…»[103]. Сейчас, с дистанции времени, читать подобное странно и смешно. Оба писателя практически одновременно опубликовали свои прозаические произведения, посвященные деревне[104], но, если рассказы Тургенева до сих пор читаются как «маленькие психологические драмы» (а вовсе не «грациозные зарисовки»), погружающие нас в атмосферу российской деревни, с ее разнообразием человеческих типов помещиков и крестьян (а вовсе не одних «простолюдинов»), то под пером Григоровича (при том, что современники, тот же Лев Толстой, очень высоко оценили повесть «Антон Горемыка») возникает эдакий этнографический очерк с мелодраматическим сюжетом, написанный на тему «меньших братьев», которых следует пожалеть. Разница в «качестве текста», в силе и энергии лепки характеров, в мастерстве изображения природы и внутренней жизни героев, в языке[105], наконец, такова, что не может не броситься в глаза. Тот же Валериан Панаев, несколько умерив свой апологетический пыл в отношении Григоровича, уточняет, что тот сделал «смелый шаг не в смысле литературном, а в смысле социальном»[106]. Но и социальный смысл у Григоровича ограничивается идеей жалости и сострадания, в то время как Тургенев показывает бездонную нравственную пропасть, пролегшую между лучшими представителями крестьян и «владеющими» ими помещиками…
Григорович всю жизнь был «возле» Тургенева. Весной 1855-го года, вместе с Дружининым, он навестил писателя в Спасском; приятели пробыли у Ивана Сергеевича около месяца и написали за это время совместный фарс «Школа гостеприимства», который затем был ими разыгран перед соседями-помещиками, о чем я еще напишу. Через 26 лет, в 1881 году, Григорович опять прибыл в Спасское навестить Тургенева, в последний раз приехавшего на родину — уже немолодого и больного (через два года его не станет), — в этот раз третьим был Яков Полонский. Тургенев ждал тогда в гости актрису М. Г. Савину, и Григорович служил посредником между ею и хозяином Спасского, нетерпеливо ожидавшего известий о Марье Гавриловне, об ее изменчивых планах. Когда Тургенев умер, именно Григорович был поставлен Литературным фондом во главе комиссии по организации похорон. Он же произнес на тургеневских похоронах многим запомнившуюся речь, не завершенную из-за слез. Вот как об этом вспоминает А. Ф. Кони: «На похоронах Тургенева, которого он сердечно любил, у края могилы он (Григорович, — И. Ч.) стал говорить прощальное слово, но вдруг изменился в лице, заплакал и, горестно махнув дрожащей рукой, замолк…»[107]. Правда, тогдашние острословы не преминули заподозрить Григоровича в неискренности, и в эпиграмме «на похороны Тургенева» прозвучала обидная для Дмитрия Васильевича фраза: «Григоровича поддельная слеза»[108].
Как бы то ни было, Григорович Тургенева любил, был ему предан и, по слову И. А. Гончарова, «играл первую скрипку» в его оркестре[109]. Но нужно сказать несколько слов о самом Григоровиче.
2. Григорович — кто он и откуда
О Григоровиче лучше всех рассказал он сам в своих «Литературных воспоминаниях»[110]. Судьбу писателя, прожившего 77 лет и пережившего почти всех своих великих современников, — годы его жизни 1822–1899, — не назовешь обычной. Во-первых, хотя он рос в России, в деревне на берегах Оки, но воспитали его француженки. Его мать и бабушка (отца-украинца он лишился в 8 лет), были эмигрантками из Франции. По материнской линии писатель восходил к французскому роялисту, казненному на гильотине в период якобинского террора. Обе женщины, ставшие волею судеб российскими помещицами, говорили исключительно по-французски: русскому языку мальчик учился у дворовых и крестьян. Французский язык, бывший для писателя родным, очень пригодится ему впоследствии, когда он станет спутником и переводчиком Александра Дюма в прогулках последнего по Петербургу и окрестностям… Но вырасти в русского беллетриста, бытописателя крестьянства при том, что до 14 лет практически не говорить по-русски… что-то не припомню таких примеров… разве что уникальный случай Екатерины Второй, научившейся не только говорить, но и писать письма и комедии по-русски. Сам Григорович постоянно подчеркивал, что осваивать русский язык было ему нелегко, что он упорно этим занимался и что некоторые коллеги по писательскому цеху, в частности московский «кружок» драматурга Ал. Н. Островского, Аполлон Григорьев и Писемский, кололи его «французским происхождением»: где, дескать, иностранцу понять и изобразить российского мужика[111]…
Второй необычной особенностью судьбы Григоровича было редкостное число крупнейших российских литераторов, встреченных им в самом молодом возрасте, еще до начала или в самом начале собственной писательской карьеры. И первым в этом списке следует назвать Федора Достоевского, с которым Дмитрий Григорович некоторое время жил на одной квартире в бытность обоих в Инженерном училище. В своем тогдашнем приятеле Дмитрий замечал «врожденную сдержанность характера и отсутствие юношеской экспансивности-откровенности», видел он и то, что Достоевский «уже тогда выказывал черты необщительности… сторонился, не принимал участия в играх, сидел, углубившись в книгу…»[112]. В начале 40-х годов Григорович познакомился с Некрасовым, которому чрезвычайно важно было то, что новый приятель — «полу-француз» и потому сможет переводить для него разные «пьески» из парижских журналов (Некрасов тогда зарабатывал «литературным предпринимательством»), а кроме того, поможет с «французским романом», за перевод которого будущий издатель «Современника» взялся не зная языка. Чрезвычайно выразительна такая деталь: молодому Некрасову цензура запретила издавать юмористический журнал «Зубоскал» из-за «неосторожной», как пишет Григорович, фразы в объявлении: «Зубоскал» будет смеяться над всем, что достойно смеха»[113]. Григорович, как кажется, не случайно не выказывает своего отношения к нелепому запрету цензуры; будучи человеком «неполитическим», в записках он избегает скользких социальных тем[114]. Так, на протяжении многих лет сотрудничая с редакцией «Современника», он словно не заметил Чернышевского, пришедшего в журнал в 1856 году, и в своих воспоминаниях о нем даже не упомянул, а о Добролюбове процедил сквозь зубы нечто не слишком доброжелательное[115]. Зато много и красочно рассказывает он о таких своих «литературных приятелях», как Некрасов, Достоевский, Иван Панаев, Дружинин, Боткин, Павлов, Белинский и Тургенев. Инженера из Григоровича не получилось, он — по одному полукурьезному обстоятельству — вышел из Главного Иженерного училища не доучившись: не отдал на улице честь Великому князю, сбежал от догонявшего адьютанта, но был «вычислен» дирекцией и подвергнут наказанию. Случившееся стало удобным поводом для того, чтобы впечатлительный юноша покинул учебное заведение: расположения к математике и инженерному делу не питал, суровой казенщине тамошних порядков не соответствовал. Куда было податься человеку с артистическими наклонностями? Сам Григорович признается, что к занятии литературой привлек его пример Некрасова: «Пример молодого литератора, жившего исключительно своим трудом, действовал возбудительно на мое воображение»[116]. Но, как кажется, в возможностях своих как сочинителя Григорович всегда сильно сомневался. И понятно почему: тут и неуверенность во владении языком, и осознание слабости своих творческих потенций в сравнении с теми, кого уже в недалеком будущем провозгласят корифеями русской литературы. Кажется, что именно под гнетом этой неуверенности Дмитрий Васильевич постоянно ищет себя: служит чиновником при императорских театрах под началом известного Гедеонова, работает секретарем «Общества поощрения художников». Был период в жизни Григоровича (60-70-е годы), когда он полностью отошел от литературы. В 1883 году, вернувшись к писанию, он написал «Гуттаперчивого мальчика», произведение тягучее и сентиментальное, однако до сих пор входящее в круг детского чтения. А начал Григорович свое литературное поприще — очерком «Петербургские шарманщики», написанным специально для некрасовского сборника «Физиология Петербурга» (1845). Именно после этого очерка, работая над которым 23-летний «полуфранцуз» погрузился в быт петербургских шарманщиков (как впоследствии с упорством и терпением «ученого-натуралиста» погрузится в быт деревенских мужиков), Григорович становится «своим» в узком кружке петербургских литераторов, группировавшихся вокруг Виссариона Белинского. И тут судьба делает его непосредственным свидетелем и участником эпохального события — неожиданного вознесения на «Литературный Олимп» его близкого приятеля, некогда делившего с ним кров, товарища по Инженерному училищу Федора Достоевского.
Григорович был первым слушателем романа «Бедные люди»: Достоевский позвал его к себе и прочитал только что законченную вещь — от начала до конца, «слушатель» восхитился, выпросил у автора рукопись и в тот же вечер до четырех утра читал ее Некрасову. Взволнованные до слез, оба тотчас же, несмотря на сверхранний час, отправились к Достоевскому, чтобы выразить ему свое восхищение. Тетрадь с романом тут же была доставлена Белинскому и, наконец, в январе 1846 года в «Петербургском сборнике», выпущенном опять же Некрасовым, «Бедные люди» были опубликованы. История навязла в зубах, но почему-то никто не подивился тому, что именно с Григоровича, проявившего недюжинное литературное чутье, начался путь автора «Бедных людей» к читателю. Не могу не продолжить тему. В марте 1886 года 64-летний Григорович написал письмо начинающему автору, врачу по образованию, пописывающему в основном короткие юмористические рассказы. Седовласый мэтр писал: «Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий». Стоит ли говорить, что слово одобрения «старика Григоровича», было воспринято Чеховым (а это был он), как благословение, как нежданная «благая весть», полученная в ту пору, когда сам он не относился серьезно к своему «писательству»: «Ваше письмо, мой добрый горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния. Я едва не заплакал…»[117]. Мне кажется, что, как и в случае с Достоевским, писатель чутким слухом уловил дыхание таланта и — поддержал его и ободрил[118].
Ровно через год после «Петербургского сборника», в январе 1847 года, начал издаваться обновленный «Современник». Григорович стал частым посетителем редакции, постоянным автором журнала; с ним, так же как с Иваном Тургеневым, Львом Толстым, Александром Островским и Иваном Гончаровым, было заключено «обязательное соглашение», по которому писатель получал проценты от журнальной выручки, обязуясь печатать свои вещи исключительно в «Современнике» («Современник, 1856, № 10). На известной фотографии «первой редакции» журнала мы видим Григоровича среди коллег-писателей. И все же, повторюсь, не мог он уже тогда не чувствовать некоторого неудобства в компании «корифеев».
Однако, не будучи равным в таланте Тургеневу, Толстому, Некрасову, был Дмитрий Васильевич человеком наблюдательным, живым, с острым чувством юмора, что в полной мере отразилось в его «Литературных воспоминаниях», написанных в 90-е годы. В них — не только рассказ о себе, но и панорама современного литературного процесса, с любопытными портретами, а порой и едкими характеристиками тех, кто в нем активно участвовал. Есть и еще одна особенность у этих мемуаров: они полемичны[119], о чем современный читатель порой не догадывается. Но зная «литературный контекст» той эпохи, можно сказать с определенностью, что Григорович выступает против некоторых весьма громко прозвучавших мнений современников. С чем же и с кем спорит Григорович?
3. Тайный поединок
Главным оппонентом Григоровича была безусловно Авдотья Панаева, чьи «Воспоминания» появились в «Историческом вестнике» в 1889 году, а через год вышли отдельной книгой. Григорович работал над своими записками в 1887–1893 годах, уже познакомившись с мемуарами Авдотьи Яковлевны. Его собственные воспоминания впервые были опубликованы в журнале «Русская мысль» (1892, № 12, 1893, № 1, 2). Таким образом, их публикация началась всего за 4 месяца до смерти Панаевой, последовавшей 30 марта 1893 года; до выхода отдельной книжки мемуаров Григоровича его «оппонентка» не дожила.
Как и почему между ними пробежала кошка? Трудно сказать. В «Воспоминаниях» Панаевой Григорович — персонаж второстепенный, он появляется в XII главе — там, где А. Я. рассказывает о посещении Александра Дюма: «В 1858 году у нас на даче гостил молодой литератор N (Д. В. Григорович). Впрочем, он часто исчезал на целые недели на дачу к графу Кушелеву, которого тогда окружали разные литераторы. Кушелев был сам литератор и издавал журнал «Русское слово». При его огромном богатстве, конечно, у него было много литераторов-поклонников»[120]. Не думаю, что Григоровичу было приятно это читать: литераторы-поклонники в доме богача-издателя чем-то напоминают льстивых и голодных «клиентов»-прихлебателей на вилле римского патриция. Еще кусочек из Панаевой: «Знаменитый французский романист Алексадр Дюма, приехав в Петербург, гостил на даче у графа Кушелева, и литератор Григорович сделался его другом, или, как я называла, «нянюшкой Дюма», потому что он всюду сопровождал французского романиста. Григорович говорил как француз, и к тому же обладал талантом комически рассказывать разные бывалые и небывалые сцены о каждом своем знакомом. Для Дюма он был сущим кладом»[121]. И опять обида: Панаева приписывает Григоровичу рассказывание «бывалых и небывалых сцен», да еще о каждом знакомом. Дальше — больше. Мемуаристка винит Григоровича в том, что тот привез Дюма на дачу в Ораниенбаум, предварительно не договорившись с хозяевами. Косвенное подтверждение ее правоты — статья Ивана Панаева («Заметки нового поэта») в № 7 «Современника» за 1858 год, где о визите Дюма, сопровождаемого «нянюшкой» Григоровичем, рассказывается как о неожиданном[122]. Сам Григорович в своих воспоминаниях от «инсинуаций» открещивается, протестует и против рассказов А. Я. о «многократных» и опять-таки внезапных посещениях Дюма ораниенбаумской дачи, о неутомимом «обжорстве» французского путешественника… Но о визите француза расскажу в своем месте. Здесь же, обобщая процитированное, скажу, что страницы мемуаров Панаевой свидетельствуют о ее весьма прохладном отношении к Григоровичу. «Молодой литератор» платил хозяйке дачи под Петергофом тою же монетой. По поводу ее воспоминаний он писал в письме к П. И. Вейнбергу: «Надо быть трижды закаленным в бесстыдстве и грубости подобно г-же Головачевой (Панаевой), чтобы ломить сплеча все, что взбредет в голову, и не стесняться ложью и клеветой, когда память отказывается давать материал…»[123]. Только ли знакомством с ХП главой панаевских мемуаров вызван этот эмоциональный пассаж? Или к личной обиде примешивалось еще что-то? Приятель Григоровича Е. Я. Опочинин пишет: «Когда Е. Я. Головачева-Панаева в своих «воспоминаниях в «историческом вестнике» облила грязью память Н. А. Некрасова (так! — И. Ч.), Дмитрий Васильевич в коротенькой беседе со мной по этому поводу между прочим заметил: — Ну что ж, тут нечему удивляться и нечем возмущаться: старушка несла всю жизнь тяжелое ведро помоев, и нет вины со стороны тех, кого они зацепили, когда она их расплескала»[124].
Вполне допускаю, что Григорович мог произнести фразу о несомых Панаевой «помоях» и об отсутствии вины у «облитых», но первая половина высказывания, принадлежащая Опочинину, вызывает недоумение. Дело в том, что только человек очень предубежденный или невнимательно прочитавший мемуары А. Я., может обвинить ее в том, что она «облила грязью Некрасова». Наоборот, где только возможно, Панаева оправдывает и обеляет поэта, не наносит ему ни одного удара, что могла бы сделать, если исходить из того, что их отношения в последние годы разладились, да и совместная с Некрасовым жизнь была для А. Я. достаточно мучительна. Парадокс, но Панаева Некрасова ни в чем не упрекает. Вот что пишет по этому поводу такой тонкий и многознающий исследователь, как Корней Чуковский: «Некрасов выходит у нее под пером лучшим из людей… Это в ней прекрасная черта — верность Некрасову, вдовья, посмертная преданность столь любившему и столь мучившему ее человеку». И чуть выше: «…цель у нее благороднейшая: вознести и восславить Некрасова, — который был так тяжко перед ней виноват, и посрамить, и обличить его врагов»[125]. Нет, неправ Опочинин, считавший, что мемуары Панаевой были направлены против Некрасова. Скорей наоборот, Некрасов стал героем ее книги, о чем недвусмысленно пишет Корней Чуковский («выходит у нее под пером лучшим из людей»). Однако, есть в «Воспоминаниях» Авдотьи Яковлевны персонаж, которого вполне можно назвать «антигероем»[126]. Этот персонаж — Тургенев. В записках Панаевой я насчитала 62 эпизода, так или иначе негативно характеризующих Ивана Сергеевича. Ясно, что современники, не могли не отметить этой «анти-тургеневской» направленности панаевского опуса. Не мог ее не отметить и Григорович. Он, считавший Тургенева как личность и человека «самым симпатическим в русской литературе»[127], должен был возмутиться панаевскими оценками Ивана Сергеевича. Да, он был лично задет мемуаристкой, однако слова о «помоях», которые несла «старушка», и о «лжи и клевете» в ее мемуарах могли выражать не только чувства личной обиды, но и рекцию на «клеветническое» изображение Тургенева. Не вступая в открытую полемику с Панаевой, Григорович скрытно с ней полемизирует, оспаривая многие ее утверждения, высказанные в «Воспоминаниях». Обратимся же к этой скрытой полемике.
4. Спасите меня, я единственный сын у матери
И первое, что сразу привлекает внимание. Рассказывая о своей с Дружининым поездке к Тургеневу в Спасское в мае 1855 года, Григорович много места уделяет фарсу «Школа гостеприимства», написанному тремя писателями по «свежим следам» своего пребывания в усадьбе и тогда же ими разыгранному. Непритязательный сюжет был навеян впечатлениями от запущенного имения Тургенева, унаследованного им после смерти матери, Варвары Петровны Тургеневой (1850 год). Вот как описывает содержание пьески Григорович: «Фарс о помещике-добряке, получившем в наследство деревню и назвавшем в нее гостей, в то время как в деревне все запущено, в крайнем беспорядке, всюду почти одни развалины»[128].
В рассказанной Григоровичем истории для нашей темы очень важно следующее место: «Тургенев взялся играть помещика и добродушно согласился даже произнести выразительную фразу, внесенную в его роль и сказанную будто бы им на пароходе во время пожара: «Спасите, спасите меня, я единственный сын у матери!»[129].
Читавшим книгу Панаевой наверняка вспомнится эпизод, когда ее знакомый «узнал» в Тургеневе охваченного страхом юношу, восклицавшего на горящем пароходе mourir si jeune (умереть таким молодым, фр.). Но нужно пояснить, откуда взялся «пожар». Речь идет об известном пожаре на пароходе «Николай Первый», на котором двадцатилетний Иван Тургенев ехал в Германию — учиться; пожар произошел в ночь на 19 мая 1838 года. К этому происшествию, видимо, оставившему в его душе глубокий след и, возможно, до конца так и не изжитому, Тургенев вернулся в очерке «Пожар на море» (1883), продиктованном уже смертельно больным писателем по-французски и записанном Полиной Виардо. Для нас важно, что уже в 1855 году этот случай циркулировал в форме «литературного анекдота» и Иван Сергеевич был не против этой циркуляции.
Участие Тургенева в качестве автора и исполнителя фарса, основанного на его собственной комически поданной биографии, говорит, что сам он психологически уже преодолел эту ситуацию (или преодолевал таким способом!), тем более, что его жизненное поведение тех лет (публикация некролога на смерть Гоголя, вызвавшая ссылку в Спасское по личному распоряжению царя (1852), посещение концерта Полины Виардо по подложным документам, грозящее при раскрытии тяжелыми последствиями (1853), обнаруживало недюжинное личное и гражданское мужество… «Случай» с Тургеневым, приводимый в мемуарах Панаевой спустя 40 лет, оказывается, был не только общеизвестен, но и вошел в шутливую пьеску, к которой приложил руку сам Иван Сергеевич, не имевший ничего против автошаржа, — это ли не афронт для суровой «обличительницы»! Добавлю, что несовершенный этот фарс, слепленный на скорую руку, при том, что в числе его авторов назывался Тургенев, в феврале 1855 года был поставлен в Петербурге «на домашнем театре» известной семьи Штакеншнейдеров. Конечно, привлекло к пьеске имя Ивана Сергеевича, которого Дружинин, передавший рукопись петербуржцам, объявил почему-то единственным автором. На столичной любительской сцене «Школа гостеприимства» произвела «скандал и позор» — собственные слова Тургенева, присутствовавшего на спектакле и поспешившего с него сбежать»[130].
5. Герой и «антигерой» меняются местами
Если в мемуарах Панаевой «лучшим из людей» (Чуковский, — И. Ч.) выступает Некрасов, а Тургенев подвергается разнообразной и постоянной критике, то у Григоровича наблюдается обратная картина: Некрасова он осуждает, Тургенева же последовательно защищает от критических нападок. XIV глава записок Григоровича так и называется: «Тургенев. Его разрыв с Некрасовым. Черты из жизни и характера И. С. Тургенева. Прежний состав редакции «Современника», замененный новыми людьми».
Весьма любопытно, что Григорович то ли из суперосторожности (на дворе 1893 год, смерть бывшего «государственного преступника» в Саратове в 1889 году встречена официальным ледяным молчанием), то ли из личной неприязни даже не назвал «главного человека», пришедшего на смену «старой редакции» «Современника», а именно: Н. Г. Чернышевского, а о Добролюбове, как я уже сказала, отозвался весьма холодно. В отличие от Панаевой, в записках которой Некрасов, поставленный Тургеневым перед выбором «я или Добролюбов», делает выбор в пользу Добролюбова, Григорович рисует другую, более соответствующую реальности картину: «Из переписки Тургенева с Герценом видно между тем, что разрыву способствовал Герцен, а инициатива разрыва принадлежит самому Тургеневу» (курсив мой, — И. Ч.)[131].
О Некрасове как редакторе журнала» Григорович отзывается критически. Вот несколько высказываний: «Главный недостаток редакции («Современника», — И. Ч.) состоял в том, что не было у нее настоящего главы, настоящего руководителя. Некрасов был, бесспорно, умнее всех нас в практическом отношении, но этого было еще недостаточно; ему недоставало образования настолько, чтобы вести как следует такое предприятие. Он не знал ни одного иностранного языка и не был вовсе знаком с иностранною литературою»[132].
А вот отрывок из XIV главы, где Григорович описывает ситуацию после ухода из «Современника» Тургенева (1860), за которым потянулись и все остальные «старые приятели» журнала: «Главный редактор и хозяин журнала, Некрасов, посвящал ему те свободные часы, которые оставались у него после вечеров и ночей, проводимых за картами в английском клубе и в домах, где велась крупная игра»[133].
Очень важен для нашей темы и следующий абзац о Панаеве, бывшем соредакторе Некрасова, с которым тот на паритетных началах приобрел журнал у Плетнева. Он, по словам Григоровича, «из редактора превратился в простого сотрудника, получавшего гонорар за свои ежемесячные фельетоны. Добрейший этот человек, мягкий как воск, всегда готовый услужить товарищу, когда-то веселый, беспечный, любивший приятельскую компанию, находился теперь постоянно в мрачном, раздраженном до болезненности состоянии духа»[134].
Этими словами глава завершается, причем после приведенного высказывания следуют точки — свидетельство выпущенного текста. Григорович не хотел и боялся «влезать» во внутренний конфликт, возникший между Некрасовым и Панаевым, о чем можно судить по его письму из Ниццы от 6 ноября 1887 года Алексею Суворину: «От скуки принялся за работу — продолжаю свои литературные воспоминания; но чем дальше подвигаюсь — тем яснее вижу, что печатать невозможно; правдивая картина редакции «Современника», отношений Некрасова и Панаева — сделали бы то, что от моих старых костей пыли бы не осталось!»[135] Точки в конце повествования о тяжелом моральном состоянии Панаева, об его превращении из редактора в «обыкновенного сотрудника» на гонораре можно расшифровать. Ясно, что современники, знавшие положение дел в журнале, прочитывали их как прямое обвинение в адрес Некрасова, узурпировавшего все то, что некогда принадлежало Панаеву. Кстати, именно об этом в язвительно-ироническом ключе пишет в своих мемуарах Павел Ковалевский[136].
А что же Тургенев? Какие слова находит для него мемуарист? Самые добрые. О Тургеневе Григорович пишет в тоне панегирическом, перечисляя одно за другим все его достоинства, как-то (иду по порядку): сердечная доброта и мягкость, бескорыстие, терпимость к критике, снисходительность к другим при строгости к себе, умение общаться с молодежью, привлекаемой к нему его художественным талантом, а вовсе не популизмом («желанием популярничать»)… Тургенев под пером Григоровича человек всецело положительный, если и имеющий недостатки, то такие, как чрезмерная мягкость и слабость характера, что однако проявлялось только в житейском поведении, а не при создании литературных произведений и что не помешало ему порвать с лицом, «с которым прежде находился он на приятельской ноге» (имеется в виду Некрасов, — И. Ч.).
Самое поразительное, что точно такой «список» достоинств Тургенева приводит в очерке о нем американец Генри Джеймс, считавший русского писателя «лучшим из людей»[137]. Иного мнения была о Тургеневе Авдотья Панаева, в записках которой Иван Сергеевич приобретает карикатурные черты. Ее «обвинения» против него порой вызывают недоумение: поощрял карточную игру Некрасова, отвергал, вкупе с Боткиным, «человеческие чувства в русском народе», не хотел писать «для русского читателя»…[138] Григорович проходит мимо этих смехотворных обвинений, заостряя внимание на главных характерологических чертах личности Тургенева.
Правда, два «навета» Панаевой (естественно, ее не называя) он не оставляет без внимания. В записках Авдотьи Яковлевны постоянно упоминается о денежных просьбах Тургенева к Некрасову, об авансах, даваемых ему редактором журнала, о щедрости, с которой тот платил писателю и другу. Григорович же говорит о щедрости Тургенева, продавшего Некрасову издание «Записок охотника» за тысячу рублей и радостно воспринявшего весть о том, что тот перепродал его за две с половиной тысячи, то есть нажил на нем полторы тысячи[139] [140]. И еще одно: у Панаевой много говорится о едких и комических замечаниях Тургенева по поводу приятелей, иногда принимавших вид эпиграммы. Григорович, сам любивший съязвить и, как мы помним, охарактеризованный Панаевой как тот, кто рассказывает «бывалые и небывалые сцены о каждом своем знакомом», защищая Тургенева, приводит в своих мемуарах примеры эпиграмм Пушкина и Тютчева, направленных на близких друзей, и под конец не может сдержать восклицанья: «Кто же в этом не грешен?» 14°.
В противовес всем тургеневским недоброжелателям — и в первую очередь Панаевой — мемуарист рисует портрет если не «лучшего из людей», то точно человека очень хорошего. Именно Тургенев, по мысли Григоровича, мог бы быть объединителем тогдашних литературных сил. «С его большим умом, разносторонним образованием, тонким эстетическим чувством, широтой и свободой мысли, Тургенев мог бы быть… центром литературного кружка». Однако, мемуарист видит и то, что Тургеневу для практического дела недостает «твердости, выдержки, энергии, необходимых условий в руководителе»[141]. Григорович приводит слова Варвары Петровны Тургеневой о своих сыновьях — «однолюбцах», формулируя еще одну причину, по которой Тургенев не встал во главе «литературного кружка» в России: «никогда бы не решился оставить Париж и семейство Виардо». Мотивировка эта сильно отличается от панаев-ской, у А. Я. писателя увело из России желание жить в «цивилизованной стране» и писать для «европейского читателя».
Глава, посвященная Тургеневу, представляется мне принципиальной в книге Григоровича. Ни про одного писателя — а их в его мемуарах достаточно — он не написал так много, подробно, с таким жаром и желанием обличить недоброжелателей и прямых клеветников. Ни для одного другого персонажа своей книги он не сформулировал «черты из жизни и характера», как сделал это для Тургенева. И панаевские мемуары, оценивающие Ивана Сергеевича резко негативно, как кажется, послужили точкой отталкивания для создания этой главы и катализатором — для ее полемического запала.
6. Спор о том, как Александр Дюма гостил у Панаевых
Теперь вернемся к спору между Григоровичем и Панаевой по поводу Александра Дюма. В последней главе своих мемуаров Дмитрий Васильевич пишет следующее: «…меня впоследствии печатно обвинили, будто я, никому не сказав ни слова, с бухты барах-ты, сюрпризно привез Дюма на дачу к Панаеву и с ним еще несколько неизвестных французов»[142]. Действительно, Авдотья Панаева в своих «Воспоминаниях» повествует о том, что Григорович объявил о желании Дюма познакомиться с редакторами «Современника» и что просил «принять его по-европейски». Мемуаристка продолжает: «Я настаивала только, чтобы чествование Дюма происходило не на даче, а на городской квартире, потому что наша дача была мала, да и вообще мне постоянно было много хлопот с неожиданными приездами гостей, потому что было крайне затруднительно доставать провизию, за которой приходилось посылать в Петергоф, отстоявший от нашей дачи в четырех верстах. По моей просьбе решено было принять Дюма на городской квартире… Григорович уехал опять к Кушелеву на дачу с тем, чтобы пригласить Дюма через неделю к нам на завтрак на нашу городскую квартиру». Дальнейшие события выглядят в изложении Панаевой так: «Прошло после того дня два; мы только что сели за завтрак, как вдруг в аллею, ведущую к нашей даче, въехали дрожки, потом другие и третьи… я, вглядевшись, воскликнула: «Боже мой, это едет Григорович с каким-то господином, без сомнения, он везет Дюма!» Я не ошиблась — это был действительно Дюма, и с целой свитой: с секретарем и какими-то двумя французами, фамилии которых не помню, но один был художник, а другой агент одного парижского банкирского дома…»[143].
Спор между мемуаристами в настоящее время легко разрешим. Дело в том, что в 1993 году наконец-то вышло полное издание путевых записок Дюма о поездке в Россию. В главе «Прогулка в Петергоф» второго тома этого трехтомного издания читаем: «В тот вечер Григорович остался в доме гостеприимного хозяина (Куше-лева-Безбородко, — И. Ч.)… Перед сном мы немножко поговорили…, и мы решили (здесь и далее курсив мой, — И. Ч.) что утром совершим первую прогулку в окрестности Санкт-Петербурга… Мы совершим прогулку по Петергофу и его окрестностям, затем пойдем обедать к Панаеву, другу Григоровича, редактору «Современника», познакомимся там с Некрасовым, одним из известнейших поэтов молодой России, и в завершение посетим исторический Ораниенбаумский дворец, где в июле 1762 года был арестован Петр 111»[144].
О неожиданности визита французского писателя читаем также в статье Ивана Панаева: «…мы оканчивали наш обед… и когда Дюма (ехавший из Петергофа…) показался из-за деревьев — высокий, полный, дышащий силой, весельем и здоровьем, со шляпою в руке… — мы… отправились к нему навстречу». Дюма объяснил внезапность своего появления следующим образом: «Господа, я к вам являюсь запросто, без церемоний. Мы люди свои — артисты…»[145]. Всем прочитавшим записки Дюма становится ясно, что противиться его планам было бесполезно; сын наполеоновского генерала, писатель и путешественник, он четко намечал себе план на день и неукоснительно ему следовал, что помогло ему за сравнительно короткий срок (9 месяцев) объехать, если не всю страну, то большую ее часть, и при этом писать ежедневные заметки, которые затем посылались в Париж, чтобы поспеть к выходу издаваемого им ежемесячного журнала «Монте-Кристо».
Григорович не мог противостоять напору Дюма, что с комической жалостью изображает Авдотья Панаева. (Григорович) «Голубушка, я всеми силами отговаривал Дюма, но его точно муха укусила; как только встал сегодня, так и затвердил, что поедем к вам. Гости к нему приехали, я было обрадовался, но он и их потащил с собой…[146] Войдите в мое-то положение, голубушка, я молил мысленно Бога, чтобы вас не было в саду, потому что, желая заставить Дюма отложить его намерение, я наврал ему, что вы очень больны и лежите в постели!» Положение друга Дюма показалось мне так смешно, что я рассмеялась»[147].
Между тем, в своих мемуарах Дмитрий Васильевич с негодованием все это отрицает: «Привезти гостя и притом иностранца, да еще известного писателя к лицам незнакомым, не предупредив их заблаговременно, было бы с моей стороны, не только легкомысленным, но и крайне невежественным поступком по отношению к хозяевам дома, которых мы могли застать врасплох, и наконец, против самого Дюма, рискуя явиться с ним в дом в такое время, когда хозяева могли отсутствовать»[148].
Нужно сказать, что «сюрпризное» появление не было для Дюма редкостью. Так, в главе «Ропша» писатель сообщает: «Оказавшись в Петергофе, мы решили сделать сюрприз нашим друзьям — Арно и его жене — и напроситься к ним на завтрак… вошли без доклада, как это водится у настоящих друзей, и застали мадам Арно с грамматикой в руках, диктующей своим двум дочерям»[149].
Дюма, «напросившийся» на завтрак, как напрашивались на угощенье его герои-мушкетеры, понимал сам, в сколь сложное положение ставит хозяйку: «Непростая это вещь — импровизировать завтрак для трех мужчин с могучим аппетитом в загородном доме в тринадцати верстах от Санкт-Петербурга, откуда приходится везти все, вплоть до хлеба»[150]. Любопытно, что здесь он почти дословно повторяет аргументы Панаевой «против» приема французских гостей на даче… Но саркастический Григорович в своих мемуарах продолжает «обличать» Панаеву: «По случаю этой поездки досталось также и Дюма. Рассказывается, как он несколько раз потом, и также сюрпризом, являлся на дачу к Панаеву в сопровождении нескольких незнакомых французов…и без церемонии оставался ночевать, поставив, таким образом, в трагическое положение хозяев дома, не знавших, чем накормить и где уложить эту непрошеную ватагу… Подумаешь, что здесь речь идет не о цивилизованном, умном французе в совершенстве знакомом с условиями приличия, а о каком-то диком башибузуке из Адрианополя»[151]. Теоретически Дюма действительно не башибузук, а француз из Парижа. Однако, в той же статье Ивана Панаева, близко наблюдавшего французского романиста, стиль жизни Дюма в чужом доме, даже описанный с невероятным пиететом, все же никак нельзя назвать поведением «цивилизованного француза, знакомого с условиями приличия». Судите сами: «К кому бы он ни явился, он сейчас располагается бесцеремонно, как у себя дома, говорит без умолку, кушает, пьет в большом количестве пиво, идет работать в кабинет хозяина, сбрасывая с себя верхнее платье и надевая туфли…»[152]. Кстати, на прощанье Дюма, обняв хозяина, сказал ему: «Sans adieu!» (Не прощаюсь! (фр.). Это ли не намек на дальнейшие посещения, тем более, что и хозяйка дачи, и ее кухня французу понравились: «Мадам Панаева — тридцатидвухлетняя дама (на самом деле, «тридцативосьмилетняя, — И. Ч.), очень красивая, с выразительными чертами лица, автор ряда романов и рассказов, опубликованных под именем «Станицкая» (ошибка переводчика: не Станицкая, а Станицкий, — И. Ч.)»[153].
Нет, не кажется мне, что Панаева выдумывает, рассказывая, как в одно из следующих посещений Дюма пожелал ночевать у них на даче, так как в доме графа Кушелева «чувствует тоску», да и у повара графа «все блюда точно трава», не кажется выдумкой и то, что «Панаев, уступив свой кабинет гостям, должен был спать на диване в другой комнате вместе с Григоровичем»[154]. Между тем, Григорович убеждает читателя, что был «только один раз с Дюма на даче у Панаева»[155]. А вот этому я не верю. Не может быть, чтобы «нянюшка» Дюма, его «чичероне» (так называл Григоровича Панаев) отпускал француза одного на дачу Панаева, а сам оставался ночевать в доме графа Кушелева. Это как-то совсем несообразно… Зато я на сто процентов верю Авдотье Яковлевне, описывающей свой разговор с Добролюбовым, перед которым она восхваляет «храбрость» французского писателя, однажды съевшего «нарочно» приготовленный для него обед из щей, пирога с кашей и рыбой, поросенка с хреном, уток, свежепросоленных огурцов, жареных грибов и сладкого слоеного пирога. Накормила — в надежде не скоро его увидеть, но все было напрасно: через три дня после «русского обеда» Дюма явился, как ни в чем ни бывало. Не соглашусь лишь с конечным выводом Авдотьи Яковлевны: «…желудок Дюма мог бы переварить мухоморы!»[156]. На многих страницах своей книги о России писатель-гурман пишет о еде, жалуется на ее качество в ресторанах и гостиницах, на ее отсутствие на почтовых станциях, ему, как мы помним, не мог угодить даже повар графа Кушелева. А вот качество еды у Панаевой, приготовленный ее рукой кофе, даже обычная для русских, но не знакомая иностранцу простокваша, пришлись привередливому французу по вкусу; что до количества съеденной им пищи, то оно связано исключительно с его могучим аппетитом и отменным здоровьем, и при чем здесь ядовитые несъедобные мухоморы?
В полемике Авдотьи Панаевой и Дмитрия Григоровича относительно Дюма я, как видит читатель, целиком стою на стороне мемуаристки, в чем мне помогают свидетельства самого Дюма и Ивана Панаева. Резкие возражения Григоровича представляются мне необоснованными и вызванными желанием «сохранить лицо».
7. Французский след, или Несколько слов о поединках
Появление Дюма на даче Панаевых вызвало неожиданные последствия полудетективного свойства. Дело в том, что любознательный романист — с подачи Григоровича и по его подстрочнику — перевел на французский язык три стихотворения Некрасова: «Забытая деревня» (1855), «Еду ли ночью…» (1847) и «Княгиня» (1856), вставил их в свой рассказ о посещении Панаевых и поместил этот материал в своем ежемесячном парижском журнале «Монте-Кристо».
К последнему стихотворению Дюма дал свои комментарии, так как знал всех его «прототипов», а именно: графиню Воронцову-Дашкову и ее второго мужа-француза. Некрасов в своей балладе «Княгиня» рассказал жалостную историю, случившуюся незадолго до создания стихотворения (1856) и бывшую в тот момент у всех на устах: якобы, русская аристократка была «уморена» за границей своим мужем, доктором-французом, спустившим все ее состояние. Дюма опровергает это «общее заблуждение», объясняя, как все было на самом деле: «Госпожа Воронцова-Дашкова вышла во Франции замуж за дворянина, занимавшего в обществе по меньшей мере то же положение, что и его супруга; его состояние превышало богатство жены… она умерла среди роскоши, в одном из лучших домов Парижа… окруженная неусыпной заботой мужа, который в течение трех месяцев ее болезни не выходил из дома»[157].
Дюма вступился за своего соотечественника, обвиняемого в бесчестном поступке, назвал он и его имя — барон де Пуайи. Это предыстория. А история началась тогда, когда, как рассказала Авдотья Панаева в своих мемуарах, спустя несколько недель после отъезда Дюма, в то время как Панаев читал ей и Некрасову свой «фельетон» о Дюма, предназначенный для «Современника», на аллее дачи появились дрожки — и опять с французами. Один из них и был тем самым «французским мужем» русской аристократки. Он приехал вызвать Некрасова на дуэль за стихотворение «Княгиня». «Странно было, — пишет Панаева, — как доктор-француз мог узнать об этом стихотворении в Париже»[158]. Сейчас нам понятно, что узнал он о нем из статьи Александра Дюма, поместившего в ней перевод стихотворения, сделанный не без помощи все того же Григоровича[159]. Поединок не состоялся, дело замяли, хотя Некрасов уже ездил «тренироваться» стрелять из пистолета.
В моей статье речь тоже идет о «поединке», хотя его участники — Григорович и Панаева — оружие в ход не пускали, а Авдотья Яковлевна, даже не ведала, что ее, уже после ее смерти, вызовут «к барьеру». Но — случилось. Оба мемуариста дали свою версию одних и тех же событий и написали несхожие портреты одних и тех же знаменитых в российской истории персонажей. Дело исследователя сопоставить их мемуары и постараться из-под наслоений, образованных ошибками памяти, личными пристрастиями и антипатиями, а также сознательными искажениями истины, извлечь кристаллы бывшего на самом деле, что я и попыталась сделать в меру своих сил.
Иван Тургенев и Николай Некрасов сходство любовных коллизий
Бог дал тебе свободу, лиру И женской любящей душой Благословил твой путь земной.
Николай Некрасов «Тургеневу», 21 июля 1856И вперед — в это темное море — Без обычного страха гляжу…
Николай Некрасов «Ты всегда хороша несравненно», 1847В Италии, в городе, где я жила, главный городской проспект, необыкновенно длинный и живописный, упирался в море с двух сторон. Мне хочется использовать этот образ для героев моей статьи.
Некрасов и Тургенев — как личности и как творцы — мало друг на друга похожи, каждый из них прошел свой неповторимый путь; однако есть нечто, что выпало на долю им обоим. Море, к которому они подошли с разных сторон, было одно и то же; броситься в его волны было и желанно, и опасно. Оба испытали мучительное любовное чувство, сродни наваждению, оба любили замужних женщин, любовь и мешала им жить, и давала силы для жизни. Она стимулировала их творчество, но одновременно осознавалась как вериги, зависимость, рабство. Сложный, плохо изученный психологами феномен. Попробуем хотя бы схематично проследить процесс возникновения и развития любовного чувства у наших героев, отмечая сходные и несхожие моменты на их пути.
1. Несколько предварительных замечаний
В своей статье я буду опираться на биографические факты, почерпнутые, главным образом, из писем Тургенева и Некрасова — друг к другу и к близким людям. Еще один источник информации — художественные произведения, проза Тургенева и стихи Некрасова, хотя по понятным причинам даты создания последних часто сознательно искажались.
Если в случае Тургенева у нас есть, хоть и в небольшом количестве, его письма к Полине Виардо, переведенные на русский язык, то письма Некрасова к Панаевой сожжены и, следовательно, отсутствуют (за исключением одной копии, о чем речь впереди).
Нет в обиходе и писем Авдотьи Панаевой к Некрасову (за исключением двух случайно сохранившихся панаевских писем и одной записки). Письма Панаевой сожжены ею самой и, по ее предсмертной просьбе, дочерью. Часто буду обращаться к «Воспоминаниям» Авдотьи Панаевой. Правда, книга эта, при всей ее ценности, отличается не стопроцентной достоверностью, к тому же, уходит от описания взаимоотношений как с Панаевым, так и с Некрасовым.
2. Начало
Они увидели друг друга и своих будущих возлюбленных примерно в одно и то же время. В «Воспоминаниях» Панаевой сказано, что Некрасова в ее петербургский салон привел Белинский зимой 1842-го года.
В Мемориале[160] Тургенева назван год встречи с Авдотьей Панаевой — 1843, тогда же он встретился с Белинским (вероятно, тоже в панаевском салоне). В записи за тот же год сказано: В ноябре знакомство с Полиной[161]. С тех пор день 1 ноября (в некоторых источниках называется 3 ноября) — дата его первой встречи с Полиной Виардо — был для Тургенева особым. Исследователи относят знакомство Тургенева с Некрасовым к середине 40-х гг. Однако, в салоне Панаевых они могли увидеть друг друга раньше, начиная с 1842-го года (именно в это время Тургенев прибыл в Петербург после обучения за границей). Вполне вероятно, что тогда же и произошло их знакомство.
Какими тогда были Некрасов и Тургенев?
Вот как описывает Авдотья Панаева свое первое впечатление от Некрасова:
«Некрасов имел вид болезненный и казался на вид гораздо старее своих лет»[162]. Она же передает свое впечатление от Тургенева, только что приехавшего из Берлина и проводившего лето на даче в Павловске: «На музыке, в вокзале, он и Соллогуб резко выделялись в толпе: оба высокого роста и оба со стеклышками в глазу, они с презрительной гримасой смотрели на простых смертных»[163].
А вот портрет Тургенева из письма Федора Достоевского брату (ноябрь 1845): «Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет (ошибается, на самом деле, 27, — И. Ч.) — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе…»[164].
Позднее Достоевский переменит свое мнение о Тургеневе, станет относиться к нему враждебно, но пока начинающий писатель в восхищении от старшего собрата и, в отличие от Панаевой, не видит в нем никакого высокомерия.
Положение наших героев по ряду пунктов сильно отличалось и даже было в чем-то полярным.
Тургенев, хоть и не богач, — наследство он получил лишь со смертью матери, после 1850-го года, но человек с надеждой на богатство, только что вернувшийся из-за границы, получивший великолепное образование, говорящий, как минимум, на пяти европейских языках. И Некрасов, работяга-труженик, лишенный помощи семьи, зарабатывающий на жизнь литературным трудом, журнальной поденщиной, недоучившийся гимназист, ни одним иностранным языком не владеющий. Тургенев — блестящий красавец, вхожий в салоны, любимец дам, Некрасов — неуверенный в себе «плебей», с дурной наружностью и плохими манерами.
Некрасову в это время двадцать один год, Тургеневу — двадцать четыре. До встречи с «женщиной своей судьбы» каждый из них уже имел за плечами некоторый опыт чувств.
Тургенев. В том же Мемориале за 1842 год есть лаконичная запись: «Я лев». Эта самохарактеристика аукается с записками Панаевой, отмечающей походы Тургенева в дамские салоны и то, как он «во всеуслышанье рассказывал, когда влюблялся или побеждал сердце женщины»[165]. Сам Тургенев, вспоминая то время, себя не жалеет: «Я был предрянной тогда; пошлый фат, да еще с претензиями»[166]. А до этого была романтическая любовь к одной из пяти сестер Бакуниных — Татьяне (другая сестра, Любовь, была невестой Станкевича, Александру любил Белинский). И одновременно с «идеальной» любовью к Татьяне Бакуниной тянулась связь с деревенской белошвейкой из Спасского Авдотьей Ермолаевной Ивановой, у которой в мае 1842 года рождается дочь Пелагея (Полина). Девочку Тургенев не оставил: восьмилетнюю, послал в Париж, на воспитание в семью Виардо; Полина номер два забыла русский язык, возненавидела свою «приемную» мать, Тургеневу пришлось взять ее к себе, он жадно искал для нее женихов, мечтая скорее освободиться от тягостной заботы: дочка не любила ни природы, ни собак, ни художества — всего того, что так дорого было отцу.
Некрасов. Личная жизнь Некрасова скрыта от посторонних глаз, подспудна. Есть стихотворное признание самого поэта, говорящее о нежелание делиться своими любовными переживаниями: «Не допускал я никого / В тайник души моей стыдливой». Догадаться о некоторых фактах некрасовской биографии можно только по его стихам. «Первая» подруга поэта, его «протомуза», чем-то напоминала Панаеву… Об этом сходстве читаем в стихотворении «Зачем насмешливо ревнуешь?» (между 1852 и 1855).
Не знаю я тесней союза,
Сходней желаний и страстей —
С тобой, моя вторая муза,
У музы юности моей[167].
Из более конкретных черт «протомузы», первой возлюбленной Некрасова, можно назвать ее веселость. В стихотворении «Я посетил твое кладбище», условно датируемом 1856-м годом, поэт пишет:
Ты умерла… Смирились грозы.
Другую женщину я знал,
Я поминутно видел слезы И часто смех твой вспоминал.
Но, как кажется, в облике лирической героини, несущей черты Панаевой, веселость тоже проглядывает. Это о ней написано: «Где твое личико смуглое/ Нынче смеется, кому? (1855). Да и в своих записках Авдотья Яковлевна подчеркивает не только свое гордую замкнутость, молчаливость, отчужденность от общества (вызванную в большой степени ее двусмысленным положением), но и веселый смех, овладевающий ею по временам, особенно в присутствии мрачных и брюзжащих людей (см. рассказ о тесте Грановского).
Еще одно необходимое замечание. Первая подруга поэта, по всей вероятности, относилась к разряду женщин, выброшенных на самое дно жизни, к так называемым «падшим». Думаю, что именно к ней обращено стихотворение, столь любимое Достоевским и большим числом тогдашних гуманистов, воодушевленных идеей возвысить «падшую душу» до себя, дабы тем самым ее возродить.
Когда из мрака заблужденья
Горячим словом убежденья
Я душу падшую извлек
И, вся полна глубокой муки,
Ты прокляла, ломая руки,
Тебя опутавший порок…
(«Когда из мрака заблужденья», 1846 или 1845)
Кончается стихотворение призывом, ставшим своеобразным идеологическим кредо для демократической интеллигенции: «И в дом мой смело и свободно /Хозяйкой полною войди».
Провозглашенное в молодости поэт осуществил незадолго до смерти, когда женился на Фекле Анисимовне Викторовой, преображенной им в Зинаиду Николаевну Некрасову.
3. Счастливый день
Легко ли было завоевать избранницу?
Тургенев в самом начале своих ухаживаний за Виардо, по словам язвительной Панаевой, не очень «ценился» певицей, был принужден коротать время за беседой с ее мужем, в то время как знаменитость принимала богатых и чиновных почитателей[168]. Влюбленный ловил каждый знак внимания: был вне себя от радости, когда Полина однажды потерла ему виски одеколоном, чтобы усмирить головную боль. Панаева называет молодого Тургенева «крикливым» влюбленным, свои чувства он не скрывал, присутствовал на всех концертах Виардо, громко аплодировал и кричал браво. Поведение вполне в духе тогдашних «обожателей» «очаровательных актрис». Разница проявится потом, когда он отправится вслед за Полиной и ее мужем во Францию, затем вернется в Россию и, не выдержав разлуки, несмотря на маменькины проклятия и угрозы, снова устремится за своей любовью и проживет вблизи нее безвыездно больше трех лет. Именно в это время сочиняются «Записки охотника» — книга, посвященная Полине Виардо. Это годы, когда Тургенев беден, когда только-только начинается его литературная известность, когда он в письмах осаждает Некрасова просьбами о денежных ссудах, когда он томится в надоевшем Куртавнеле, так как не имеет денег следовать за обожаемой певицей в ее гастролях…
А что Полина? Про эволюцию ее отношений к Тургеневу можно только догадываться. Она не была свободна, муж, Луи Виардо, бывший на 20 лет ее старше, возглавлял Итальянскую оперу в Париже. В семье росло четверо детей, три дочери и сын Поль.
Любила ли Виардо мужа? Судя по одному из ее откровенных писем к другу, нет; но уважала, ценила его безмерную преданность, не покидала, хотя имела за свою жизнь несколько именитых поклонников, художников, музыкантов, пылавших к ней страстью…
Было ли чувство Тургенева безответным? В «Мемориале», пунктирно освещающем историю их знакомства в течение первых десяти лет, читаем запись за 1845 год.: «19/31 декабря Templario[169] — первый поцелуй…»[170] [171]. Со дня их первой встречи прошло 2 года. Тургенев все еще никто в социальном плане — ни богач, ни известный писатель, — он просто «бедный влюбленный», следующий по пятам за чужой женой…
Еще через четыре года (со дня встречи прошло почти 6 лет!) короткая запись: «14/26 июня я в первый раз с П»ш.
Все то лето Тургенев провел в Куртавнеле, загородном доме Виардо в пятидесяти километрах от Парижа. Он по-прежнему без денег, в ссоре с матерью (из-за Полины), он всего лишь автор нескольких комедий и «охотничьих» рассказов, напечатанных в «Современнике». Полина Виардо в это время — известнейшая певица, гастролирующая по всей Европе, в ее доме собираются прославленные музыканты, писатели и художники. «Удельный вес» Тургенева и Полины Виардо в эти годы разный; то, что певица ответила на его чувство, говорит о многом…
Любовь Тургенева не была всецело платонической, как иногда пытаются ее представить. Но нельзя не обратить внимание на одну выделенную курсивом запись в том же Мемориале за 1845 год: Сразу за строчкой: «Поездка в Пиренеи» следует: «Самое счастливое время моей жизни». Мы ничего не знаем об этой поездке. Знаем только, что Тургенев проводил Василия Боткина до испанской границы, а на обратном пути посетил Пиренеи. Было это в июле-августе 1845 года. В Петербург Тургенев вернулся в середине ноября. Чем были заполнены несколько месяцев «пиренейского» путешествия? Пиренеи — это франко-испанская граница, а Испания — родина Полины Гарсиа Виардо. Приходит в голову, что «отсутствие описаний»[172] этого «самого счастливого времени жизни» Тургенева не случайно. Хотя Полины не было с ним во время путешествия по Пиренеям «во плоти», над влюбленным путешественником явно витал «дух» его возлюбленной…
Мне представляется знаменательным, что «самое счастливое время» Тургенева предшествовало тому, что случилось в Куртавнеле летом 1849 года.
Путь Некрасова к «завоеванию» мужней жены Авдотьи Яковлевны Панаевой был не менее сложен и долог. Гордая красавица, жена записного «хлыща», писателя Ивана Панаева, хозяйка литературного салона… Что могло ее привлечь к этому рано состарившемуся ровеснику (была она старше его на год или два), разве такие увлекают женщин? Похоже, что свою бывшую вполне безнадежной ситуацию запечатлел он в одном из стихотворений:
Ах ты страсть роковая, бесплодная,
Отвяжись, не тумань головы!
Осмеет нас красавица модная,
Вкруг нее увиваются львы.
(«Застенчивость», 1852 или 1853)
Так и видишь ссутулившегося в углу человека, впившегося вглядом в красавицу-хозяйку, окруженную уверенными в себе, бойкими литераторами.
Ко времени их встречи (1842 год) Панаева три года как замужем, но брак ее вызывает толки. Муж, Иван Иванович Панаев, человек крайне легкомысленный: женившись на первой красавице Петербурга (ходили слухи, что женился на спор), ведет себя вполне свободно, словно и не женат. Минимум пять лет Панаева не обращала внимания на влюбленного Некрасова, отвергала его мольбы.
И, однако, в конце концов «роковая» страсть Некрасова, которую он хотел, но не мог побороть[173], находит отклик.
Как долго ты была сурова,
Как ты хотела верить мне,
И как не верила, и колебалась снова,
И как поверила вполне!
(Счастливый день!
Его я отличаю
В семье обыкновенных дней…)
(«Да, наша жизнь текла мятежно», апрель-сентябрь 1850)
Как кажется, на «решение» Панаевой повлияли не только пренебрежение мужа и исключительной силы натиск Некрасова; их союз создавался в период второго рождения журнала «Современник», выкупленного Некрасовым и Панаевым у Плетнева и начавшего новую жизнь в январе 1847 года. Именно к этому времени, как мне кажется, Авдотья Яковлевна «созрела» для ухода к Некрасову, этот шаг открывал ей дорогу не только к обновлению жизни, но и к писательству, сделав автором — на прояжении многих лет — лучшего журнала той эпохи некрасовского «Современника»[174].
4. Переписка Тургенева и Некрасова: первые годы
А теперь поменяем оптику и посмотрим, как отразились некоторые моменты любовной истории наших героев в их переписке.
В одном из писем 1858 года, отправленном из Вены, Тургенев с едкой горечью объединяет себя и Некрасова в одну группу: «Мне жалко, что о себе ты даешь известия плохие; скверные наши годы, скверное наше положение (во многом, как ты знаешь, сходное)»[175]. Это понимание общности жизненной ситуации проходит через всю переписку Тургенева-Некрасова с момента начала их сотрудничества в «Современнике», то есть с 1847 года.
Некрасов, будучи на три года младше Тургенева, был намного его умудреннее, опытнее в преодолении жизненных невзгод и в практических делах. Тургенев мог ему казаться этаким мальчиком-барчуком, литературным дилетантом, пописывающим себе в удовольствие, в то время как он, Некрасов, озабочен выживанием журнала (а незадолго до того — собственным физическим выживанием). В письме от 11 декабря 1847 года эта позиция хорошо видна:
«Радуюсь, что Вы работаете, только, пожалуйста, не ослабевайте — право, я рад за Вас и за «Современник», — на такую отличную дорогу Вы попали; очевидно, Вы начинаете привыкать к труду и любить его — это, друг мой, великое счастье!» Видимо, поняв, что немного перебрал в поучениях, Н. А. тут же себя одергивает: «Ну, а затем за таковой тон извините». Обратим внимание на обращение «на Вы»: они еще не друзья, а издатель и сотрудник журнала. В этом же письме издатель-поэт упоминает «похвалы, которыми обременили Вы мои последние стихи в письме к Белинскому» (каков оборот! — И. Ч.)[176], но, оказывается, похвала Тургенева не содействовала творчеству: «я с каждым днем одуреваю более, реже и реже вспоминаю о том, что мне следует писать стихи». Кончается письмо фразой: «Но, за исключением сего, живу изрядно…»[177]. Через два месяца, в феврале, в таком же достаточно официальном письме в конце будет написано: «Прощайте. Мне весело. Очень преданный Вам Н. Некрасов»[178].
Откуда это «живу изрядно», «мне весело»? Откуда это «одурение», мешающее писать стихи? Как все это попало в письма к Тургеневу? Поразмышляем. Где в это время, а именно: зимой 1847 года, находится адресат некрасовских писем Тургенев? За границей, куда, при всех прочих резонах[179], его привела любовь-страсть, о чем его петербургское окружение бесспорно знало. В жизни Некрасова именно в это время происходят изменения: в социальном плане — он становится редактором «Современника», и в личном — после долгих лет «уговоров» его безнадежная любовь к Авдотье Панаевой обретает взаимность. Скрытный от природы, Некрасов только легким намеком говорит в письме о своем счастье. Да и не до пояснений — отношения между ним и Тургеневым на этой фазе знакомства довольно далекие.
Зимой 1850 года Некрасов пишет Тургеневу в Париж, сообщая «гнусные обстоятельства» своей жизни: лихорадка, глазная боль, невероятное количество работы. «Кроме физических недугов, — продолжает он, — и состояние моего духа гнусно, к чему есть много причин…»[180].
На что намекает Некрасов? На ситуацию с «Современником» вряд ли. В этом же письме говорится, что подписка в этом году идет лучше прошлогодней, да и не привык Некрасов пасовать перед «практическими» трудностями, здесь, как кажется, дело в другом. По некрасовским стихам этого времени можно догадаться об его размолвке с Панаевой и ее последующем (в апреле) отъезде за границу. Его питают теперь только ее письма и воспоминания («Да, наша жизнь текла мятежно»).
И жизнь скучна, и время длинно,
И холоден я к делу своему.
Тогда же написанное стихотворение «Так это шутка? Милая моя…» рисует картину какой-то «детской» (чтобы не сказать жестче) зависимости влюбленного от его неуравновешенной подруги, к тому же, находящейся от него за тридевять земель. Нечто подобное знал и изображал Тургенев. Именно эта возможность «играть» любимым, проверять на нем свою власть, короче — управлять им как своим «крепостным» в отношениях Панаевой-Некрасова позднее вызовет резкую «антипанаевскую» реплику Тургенева. Кажется, что реакция его была тем сильнее, чем больше ситуация напоминала его собственную…
На «ты» они переходят во время ссылки Тургенева в Спасское. Проведя полтора года вдали от столиц (апрель 1852 — декабрь 1853), Тургенев по приезде в Петербург удостоился обеда, данного в его честь редакцией «Современника». На этом обеде, 13 декабря 1853 года, Некрасов прочел шутливые стихи, в которых объяснился в любви Тургеневу:
Я посягну на неприличность
И несколько похвальных слов.
Теперь скажу про эту личность:
Ах, не был он всегда таков!
Он был когда-то много хуже,
Но я упреков не терплю
И в этом боязливом муже
Я все решительно люблю…
Тут уместно вспомнить одно более позднее письмо Некрасова к Тургеневу, где есть рассуждение о любви: «Кстати о любви. Для меня лучшее доказательство, что я тебя люблю, заключается в том, что я почти вовсе лишен способности хвалить тебе в глаза твои сочинення и очень наклонен умалять перед тобой их цену в надежде поджечь тебя на что-нибудь лучшее. Это так. Всякий любит по-своему»[181].
В легком экспромте в честь Тургенева Некрасов упоминает «характер слабый», капризную брань по поводу «холеры и поноса», неумеренные похвалы всему, «что ты ни напиши» — все это достоинства сомнительные, и однако, исходя из «особенностей» некрасовской любви, можно сказать с уверенностью, что Некрасов Тургенева действительно любил.
5. Свой свояка…
На письмо Некрасова, посланное с дачи в Петровском парке (лето 1855 г.) Тургенев, сидевший в Спасском над «Рудиным», отозвался тотчас: «Твое письмо меня и обрадовало и огорчило. Огорчило оно меня насчет твоего здоровья…». Дальше идут слова ободрения и совет: «Посмотри, ты еще много здоровяков перескри-пишь. Веди только жизнь аккуратную — и не подставляй свой без того не яркий светоч дуновению страстей. Каково сказано? Обрати внимание»[182]. Действительно, сказано красиво, метафорично, то есть не впрямую. Тургенев не говорит другу: брось А. Я., из-за нее ты сокращаешь себе жизнь, но облекает эту мысль в поэтическую оболочку. А дальше хвалит стихи, обращенные к К***(к той же Авдотье Яковлевне): «Стихи твои «К***» — просто пушкински хороши — я их тотчас на память выучил». В этом же письме Тургенев осведомляется: «А за границу ты все собираешься ехать?». Речь о поездке Некрасова за границу идет уже давно. Главная причина — болезнь: нужно проконсультироваться с тамошними врачами, подышать не петербургским туманом, а прогретым солнцем живительным воздухом Италии. Но есть и причина тайная, от друзей скрываемая: увидеть А. Я., помириться с ней. Тургенев же пока прочно осел в России, он — под надзором полиции, ему не выдают заграничного паспорта. Оба хандрят. Панаева далеко, в Европах, и
Некрасов, вернувшийся с московской дачи, в начале сентября молит Боткина разделить его одиночество: «…если бы ты был так мил, что остановился бы у меня…а? Это было бы для меня праздником, а что тебе будет удобно — я ручаюсь»[183]. Василий Петрович ждет в Москву Тургенева, чтобы вместе с ним отправиться к хандрящему Некрасову. В октябре тот снова зовет, и видно по письму, что «считает дни» с момента отъезда Панаевой: «Поверь, что мне, собственно, ты будешь несказанно приятен — уже по тому одному, что сегодня 52-ой день, как я сижу один в четырех стенах с самим собою да с книгою, лишь изредка навещаемый немногими приятелями»[184]. Васенька Боткин откликается на скрытую жалобу, понятливо соболезнует в ответном письме: «Ты что-то захирел, брат, — теперь некому за тобой смотреть!»[185].
Но тут ситуация в стране резко меняется. Постигшая Россию катастрофа в Крымской войне (1853–1856) и совпавшая с ней смена власти (в 1855 году на престол взошел Александр Второй) ослабили полицейскую машину, привели бюрократический аппарат в некоторое временное замешательство. 24 мая 1856 года Некрасов сообщает Тургеневу радостную новость: «Милейший Тургенев, вчера я видел Краснокутского, который мне сказал, что ты можешь явиться или прислать кого-нибудь за получением заграничного паспорта. Мой паспорт тоже готов, но я не еду покуда: два мои доктора советуют залечить здесь горло…»[186].
Тридцативосьмилетний Тургенев, шесть лет не видевший подруги, поездку свою не откладывает и Некрасова не ждет — 21 июля отбывает в Европу на пароходе «Прусский орел». А за месяц до этого со своей дачи под Ораниенбаумом (созданной руками Панаевой и так хорошо описанной ею в мемуарах) Некрасов отсылает Тургеневу письмо, где опять затрагивает больную для обоих тему: «За границу едем; но, думая о тебе, что-то невольно вспоминаю стихи:
Под ним струя светлей лазури,
А он, мятежный, просит бури…
Эх, голубчик! Мало что ли, тебя поломало? И каково будет уезжать? Ну, да это не мое дело. Ничего не смею говорить, потому что сам бы на твоем месте поехал».
Когда-то Белинский хотел остановить уже не слишком юного, двадцатидевятилетнего, Тургенева устремившегося, как бабочка на огонь свечи, за Полиной Виардо. Умирающий от чахотки критик приводил тогда в письме к Тургеневу строчки из пушкинского стихотворения — о Клеопатре и безусом юноше, явно не одобряя порыв своего «молодого друга». Теперь Некрасов тоже поэтическими строчками, но уже из Лермонтова, пытается и не пытается остановить безумца. Признает в итоге, что сам такой. В день отплытия Тургенева за границу, 21 июля, друг-поэт сочинил посвященные ему приветственные и прощальные стихи:
…Ты счастлив.
Ты воскреснешь вновь;
В твоей душе проснется живо
Все, чем терзает прихотливо
И награждает нас любовь…
Спустя небольшое время, 16 августа 1856 года, Некрасов, как Тургенев, начнет свое путешествие за границу; он поплывет на таком же пароходе и с тою же надеждой на встречу с любимой.
6. За границей
Почти год — с половины августа 1856-го до конца июня 1857-го — Некрасов проводит за границей. Это время — кульминация его отношений с Панаевой. Складываются они, как и до того, в России, непросто. В отношении Тургенева поэт, по его собственным словам, дошел до «высоты любви и веры»[187], в письмах он подчеркивает общность их судьбы, заклинает друга не повторять его ошибок.
Тургенев, приехав после долгой разлуки в Париж, не мог сразу найти себе место в жизни Полины Виардо и ее семьи. Он тоже метался, не находил понимания и в переписке, как Некрасов, проводил параллель между собой и другом.
За границу Некрасов едет со страхом — это его первая поездка, он не знает языков, рядом с ним нет надежного попутчика. «Вот я наконец ПОЕХАЛ, — пишет он с дороги Тургеневу, — и дальше, — К сожалению, у Видерта (попутчик, но ненадежный, — И. Ч.)… лихорадка, и завтра я без него пускаюсь до Вены. Нечего делать!»[188]. Почему в Вену? Там назначена консультация со «светилом», но, как кажется, главным для него было то, что в Вене найдет он А. Я. Они встретились. Панаева пишет в «Воспоминаниях»: «Мрачное настроение духа, в котором он находился с тех пор, как заболело у него горло, исчезло. Он с любопытством осматривал город, ездил по театрам и как бы забыл, зачем приехал в Вену, так что я должна была несколько раз напоминать ему о необходимости отправиться к доктору»[189].
Италия, Рим так хороши, что Некрасов злится и испытывает какие-то «Достоевские» чувства: «Я думаю так, что Рим есть единственная школа, куда бы должно посылать людей в первой молодости. Но мне, но людям подобным мне, я думаю, лучше вовсе не ездить сюда. Смотришь на отличное небо — и злишься, что столько лет кис в болоте, — и так далее до бесконечности. Возврат к впечатлениям моего детства стал здесь моим кошмаром…Зачем я сюда приехал!»[190].
Временами язвящее чувство обиды на судьбу, так запоздало открывшую перед ним свои богатства, разряжается в духе «пошлого фарса» — плевком на «свет божий» с высоты купола Св. Петра (позднее его соотечественник осуществит похожий плевок, но уже с башни Эйфеля). О «плевке» написано другу. Написано и еще об одном сожалении. «Полагаю, что если при гнусных условиях петербургской жизни лет семь мог я быть влюблен и счастлив, то под хорошим небом, при условии свободы и беспечности, этого чувства хватило бы на 21 год по крайней мере»[191].
Дальше в письме чудесное лирическое место: «А. Я. теперь здорова, а когда она здорова, тогда трудно приискать лучшего товарища для беспечной бродячей жизни. Я не думал и не ожидал, чтоб кто-нибудь мог мне так обрадоваться, как обрадовал я эту женщину своим появлением. Должно быть, ей было очень тут солоно, или она точно меня любит больше, чем я думал. Она теперь поет и попрыгивает, как птица, и мне весело видеть на этом лице выражение постоянного довольства — выражение, которого я очень давно на нем не видал. Все это наскучит ли мне или нет, и скоро ли — не знаю. Но покуда ничего — живется»[192].
Как это напоминает «живу изрядно» и «мне весело» в уже цитированных письмах начала их любви! Авдотья Яковлевна весела, он на время забыл про болезни — и жизнь снова хороша. Некрасов настойчиво, из письма в письмо зовет друга в Рим, где собирается зимовать. Наставляет: «Не изменяй плана, разве в таком случае, если жаль будет покидать ш-гпе В. Ну, тогда бог с тобою — увидимся в феврале — я думаю в феврале быть в Париже». Как видим, в письме появляется m-me В., а в самом конце есть приписка: «А. Я. тебя благодарит и кланяется»[193].
Однако в отношениях с Панаевой у Некрасова скоро наступает очередной кризис. К декабрю решение у Некрасова созрело, и он пишет Тургеневу из Рима «с высоты своего нового знания», приглашая его действовать так же: «А что же о нашем свидании? Я в это время много думал о тебе и нахожу, что тебе бы лучше приехать в Рим (то есть уехать из Парижа — от Виардо, — И. Ч.).…Прибавлю еще, что благодетельная сила этого неба и воздуха точно не ФРАЗА. Я сам черт знает в какой ломке был и теперь еще не совсем угомонился, — и если держусь, то убежден, что держит меня благодать воздуха и пр. Впрочем, я уж знаю, что сделаю; советую тебе выяснить и решить — легче будет»[194].
В декабрьских письмах Некрасова снова и снова звучит сопоставление своего положения с тургеневским:
«Желаю, желаю, чтоб твое леченье (пузырь) шло хорошо. Дела сердечные — бог с ними! Когда же мы угомоним сердечные тревоги? Ведь ты уж сед, а я плешив!…»[195].
«Жаль мне тебя, Тургенев, но посоветовать ничего не умею. Знаю я, что значит взволнованное бездействие — все понимаю. Оба мы равно жалки в этом отношении»[196].
В январе 1857, оставив Авдотью Яковлевну в Риме, Некрасов едет к Тургеневу в Париж.
В каком виде застает он приятеля? Вот строчки из тургеневского письма Марии Николаевне Толстой, написанного примерно в это время (6 января 1857):
«Когда Вы меня знали, я еще мечтал о счастье, не хотел расстаться с надеждой; теперь я окончательно махнул на все это рукой»[197]. Брату Марии Николаевны, Льву Толстому, в это же время он пишет, словно разъясняя, почему не может быть счастлив: «Кстати, что за нелепые слухи распространяются у вас! Муж ее (Полины Ви-ардо, — И. Ч.) здоров как нельзя лучше, и я столь же далек от свадьбы — сколь, напр., — Вы. Но я люблю ее больше, чем когда-либо и больше чем кого-нибудь на свете. Это верно»[198].
Некрасов пробыл в тот раз в Париже недолго, до середины февраля. Он вернулся в Рим, объясняя это желанием «посмотреть там Пасху». Его отъезд был внезапным[199], и, вполне возможно, что он хотел поскорее увидеть Панаеву. И снова перемирие в отношениях, которому, как кажется, не желая того, «собственным примером» поспособствовал друг. Вернувшись из Парижа, Некрасов обращается к Тургеневу с умиротворенным письмом:
«С твоей точки зрения, светло и кротко любящей, я должен быть счастлив, да признаться, и с своей очень доволен. Вчера гулял на лугу, свежо зеленеющем, в вилле Боргезе и собирал полевые цветы! На душе хорошо»[200]. В чьей компании гулял на вилле Боргезе и с кем вместе собирал там цветы, другу можно не объяснять, тем более что дальше речь идет как раз о спутнице: «Я очень обрадовал А. Я., которая, кажется, догадалась, что я имел мысль от нее удрать. Нет, сердцу нельзя и не должно воевать против женщины, с которой столько изжито, особенно, когда она, бедная, говорит ПАРДОН»[201].
Итак, Некрасов снова «при Панаевой», вместе они отправились в Неаполь, где, по словам А. Я., он «настолько почувствовал себя хорошо, что в компании русских знакомых… взобрался на Везувий, на самый кратер»[202].
Вместе с Авдотьей Яковлевной Некрасов вторично едет в Париж. В день приезда в Париж, 5 мая 1857 года, Некрасов пишет большое исповедальное письмо молодому Льву Толстому, им открытому писателю (опубликовал в «Современнике» его первую повесть «Детство»), любимому им человеку, «ясному соколу», как он мысленно его называет. Есть в письме большой пассаж о «парижском друге»: «Тургенев просветлел, что Вам будет приятно узнать. Болезнь его не мучит, другие дела, важные для него, идут, должно быть, хорошо». Дальше следует удивительное признание, правда, главная часть его, по обыкновению, отсутствует: «Я так его люблю, что, когда об нем заговорю, то всегда чувствую желание похвалить его как-нибудь, а бывало — когда-нибудь расскажу Вам историю моих внутренних отношений к нему».
И вот, наконец, то, что замыкает письмо и дает силу рассуждениям о любви в его начале: «…На днях мы как-то заговорили о любви — он мне сказал: «Я так и теперь еще, через 15 лет, люблю эту женщину, что готов по ее приказанию плясать на крыше нагишом, выкрашенный желтой краской!» Это было сказано так невзначай и искренно, что у меня любви к нему прибавилось…»[203].
Представляется, что это некрасовское письмо было написано в самый пик любви поэта к Панаевой, в момент ее кульминации, совпавшей (случайно ли?) с пиком дружеских отношений с Тургеневым[204]. То и другое оборвалось как-то сразу, катастрофически быстро и непоправимо.
7. Любовная лодка разбилась…
Вернувшись в Петербург из почти годового путешествия, Некрасов в конце июня 1857 года посылает Тургеневу отчаянное письмо. Начинается оно так: «Я прибыл на дачу близ Петергофа (нанятую для меня Васильем). Я поселился на даче с моей дамой и с Панаевым, которого болезнь подломила». Дама, с которой поселился Некрасов, явно не Панаева. Настроение свое поэт описывает следующей фразой: «В день двадцать раз приходит мне на ум пистолет» (Любопытно, что перед заграничной поездкой и тоже в момент отсутствия Авдотьи Яковлевны, Некрасов признавался в письме Тургеневу, что смотрит на «потолочные крюки»). Далее следует «исповедь сердца»: «Я ужасно рад, что ты чувствуешь желание работать, рад за тебя. Но смотри — обдумай, ехать ли тебе в Париж. Вспомни, как ты трудно отрывался, и зимой еще, что есть предел всякой силе. Право, и у меня ее было довольно. Никогда я не думал, что так сломлюсь душевно, а сломился.
Не желаю тебе ничего подобного. Конечно, ты от этого далек, но все не худо вовремя взяться за ум. Горе, стыд, тьма и безумие — этими словами я еще не совсем полно обозначу мое душевное состояние, а как я его себе устроил? Я вздумал шутить с огнем и пошутил через меру. Год тому назад было еще ничего — я мог спастись, а теперь. Приезжай сюда, не заезжая в Париж»[205].
Трудно понять, что произошло, почему они снова оказались врозь, почему Некрасов в таком отчаянии. Кроме того, что и он и она были с неуравновешенными вспыльчивыми характерами, у обоих к этому времени накопилось много обид и взаимных претензий.
К тому же, были и другие обстоятельства. В начале июня 1857 года Некрасов ездил в Лондон, чтобы обелить себя перед Герценом, но тот, через Тургенева, передал свой отказ его принять. В глазах Герцена, а следовательно, и всех его друзей, Некрасов был «мошенником» и «вором» — в связи с делом об огаревском наследстве. В дело это была замешана Авдотья Яковлевна, и до сих пор не ясна мера вины обоих в присвоении огаревских денег[206].
А Тургенев в сентябре этого же «кризисного» года, утешая друга, сравнивает себя и его с утопающими: «Лишь бы выкарабкаться на берег, а там еще, быть может, ноги послужат». И еще раз, в самом конце: «Итак, до свиданья — будь здоров, это главное — авось мы еще не утонем. Твой Ив. Тургенев»[207].
8. Конец
Шестидесятые годы были роковыми и для дружбы Некрасова и Тургенева.
В 1860-м году Тургенев навсегда порывает с другом и уходит из «Современнка».
Личная жизнь Тургенева к этому времени упорядочивается. Да, он продолжает сидеть «на краешке чужого гнезда», как написал когда-то Некрасову, но он перестает метаться и делает окончательный выбор — остается с Полиной Виардо и ее семьей[208]. Вот тот берег, куда его выбросило волной и который он благословил.
9. О феномене «любовного безумия»
Дадим слово героям моей статьи. В 1860 году Некрасов пишет большое письмо своему молодому другу и сотруднику Добролюбову, лечившемуся от неизлечимой чахотки в Швейцарии (бедный, он умрет через год, уже в России). В письме большой кусок об Авдотье Яковлевне, которую Добролюбов (как кажется, тайно в нее влюбленный) может встретить за границей: «…Не желал бы я, однако, да и не могу стать вовсе ей чуждым. Странное дело! Без сомнения, наиболее зла сделала мне эта женщина, а я только минутами на нее могу сердиться. Нет злости серьезной, нет даже спокойного презрения. Это, что ли любовь? Черт бы ее взял! Когда же она умрет! Я начинаю злиться. Сколько у меня было души, страсти, характера и нравственной силы — все этой женщине я отдал, все она взяла, не поняв (в пору, по крайней мере), что таких вещей даром не берут, — вот теперь и черт знает к чему все пришло. Ну, да будет»[209].
В этих рассуждениях — кардинальное отличие Некрасова от Тургенева. Тот «отдал» и не ждет ничего назад, он отдал — даром и готов отдавать еще и еще. Некрасову же кажется, что за его любовь женщина должна чем-то заплатить… Если додумать эту мысль, то приходишь к выводу, что поэт не оценил в полной мере той жертвы, которую принесла для него А. Я. Ее положение в обществе, вследствие сближения с ним, было очень щекотливым и двусмысленным — недаром в своей книге она, как бы между прочим, говорит, что в конце сороковых годов, стараясь уйти от сплетен, перестала посещать дома своих друзей и знакомых, а в сохранившемся ее письме к Некрасову (1855 год) читаем: «Все, что близко ко мне, все меня презирало и презирает»[210]. Да и не знаем мы, чем она уж так провинилась перед поэтом, донимавшим ее ревностью, мрачной хандрой и упреками[211]…
Но важнее здесь другое: Некрасов в письме в отчаянии констатирует, что эту женщину, несмотря на все доводы разума, он продолжает любить.
Незадолго до смерти Некрасова будет опубликовано стихотворение «Слезы и нервы» (без подписи), написанное в начале 60-х, где есть такие строчки:
И, увидав себя в трюмо,
В лице своем читает скуку И рабства темное клеймо…
Вот оно — нужное слово: рабство. Оно точно совпадает с характеристикой, данной Тургеневым отношениям Некрасова-Панаевой: «(Панаева, — И. Ч.) владеет им как своим крепостным человеком[212]. И хоть бы он был ослеплен на ее счет! И то — нет»[213].
Важно, что Тургенев пишет это в письме к Марии Николаевне Толстой, женщине совсем иного склада, нежели Панаева, закончившей свои дни в монастыре. Мог бы он написать подобное Полине Виардо? Сдается, что нет. Слишком близок портрет к самой Полине. Слишком похожи отношения — его и Виардо, хотя его «рабство» и добровольное (вспомним: «готов по ее приказанию плясать на крыше нагишом, выкрашенный желтой краской!»).
В произведениях Тургенева подобного рода отношения будут воспроизведены не единожды, и всегда «неправильной» женщине, любовь к которой как в омут затягивает человека, противостоит образ чистый, ангельски светлый, близкий и понятный герою[214]. Но вот поди ж ты! Дьяволица или, скажем так: женщина не похожая на остальных, чужая, осознающая свою власть, приходит и берет героя.
Любовь «овладевает человеком без спроса, внезапно, против его воли — ни дать ни взять холера или лихорадка… Подцепит его, голубчика, как коршун цыпленка, и понесет его куда угодно, как он там ни бейся и не упирайся» (из повести «Переписка», 1856).
Где можно встретить нечто подобное, так сказать, «прототип» этих отношений? Сам Тургенев, вернее его персонаж из «Переписки», отсылает нас к немецким сказкам, где «рыцари впадают часто в подобное оцепенение». Мне приходят в голову «влюбленные безумцы»-меджнуны из персидских сказаний.
Так что ж, Панаева и Полина Виардо именно такие жесткие и властолюбивые хищницы? Думается, что нет, ведь даже Некрасов, порвавший с Панаевой и склонный во многом ее обвинять, в стихах говорит, что она, «как всегда, стыдлива», что она «потупит очи молчаливо»… Не вяжется с образом ястреба…
А у Тургенева в одном из последних его шедевров, повести «Клара Милич (После смерти», 1883 год) дается «код» к истории его любви, причем героиня, наделенная чертами той самой «неправильной» женщины, при более близком рассмотрении совмещает в себе полярные черты: она наивная дикарка и актриса, смелая и робкая, некрасивая и прекрасная, чужая, но ставшая герою близкой и нужной (хотя и в мистической форме, после смерти). Как много в ней от его возлюбленной!
«Оно его беспокоило, это чтение, оно казалось ему резким, негармоничным… оно как будто нарушало что-то в нем, являлось каким-то насилием».
«А эта черномазая, смуглая, с грубыми волосами, с усиками на губе, она, наверно, недобрая, взбалмошная…».
«Цыганка» (Арапов не мог придумать худшего выражения), что она ему?».
«И между тем Арапов не в силах был выкинуть из головы эту черномазую цыганку, пение и чтение и самая наружность которой ему не нравились».
«неподвижные черты с их властительным выражением»…
«и так было это лицо прекрасно».
«Горда — как сам сатана — неприступна!».
«Не красавица…а какое выразительное лицо! Я такого лица еще не встречал.
И талант у нее есть».
«Ты победила… Возьми же меня!
Ведь я твой — и ты моя!».
Завершу эту часть словами Тургенева: «Есть такие мгновения в жизни, такие чувства… На них можно только указать — и пройти мимо».
10. Послесловие: о счастье
Осенью 1873-го года старинный друг Тургенева и его «протеже» поэт Яков Полонский написал ему в Париж из Петербурга: «Некрасов все еще на охоте в Чудове — он на охоту ездит со своей Зинаидой Николаевной.
Эта Зинаида очень милая и симпатичная блондинка, радушная, приветливая, без всяких ужимок, — и говорят, страстная охотница, т. е. ездит на охоту и хорошо стреляет». А далее следует крутой логический вираж и методом индукции — от частного к общему — Полонский приходит к умозаключению: «Изо всех двуногих существ, мною встреченных на земле, положительно я никого не знаю счастливее Некрасова. Все ему далось — и слава, и деньги, и любовь, и труд, и свобода. Надоест Зинаида — бросит и возьмет другую, а жаль, если бросит»[215].
Тургенев с ответом не замедлил, по поводу Некрасова, с которым уже много лет отношений не поддерживает, написал так: «Ты называешь его УДАЧНИКОМ; быть может. Не желал бы я только быть в коже этого удачника»[216].
Тяжело судить чужую жизнь и тяжело подводить итоги чужой жизни. Ведь и о своей часто судишь несправедливо, поспешно, под влиянием дурных мыслей.
В такой «нехороший» час Тургенев выписывает для Полонского несколько строк из своего дневника: «…Полночь. Сижу я опять за своим столом; внизу бедная моя приятельница что-то поет своим совершенно разбитым голосом, а у меня на душе темнее темной ночи…». В продолжении письма И. С. пишет:
«Ты забываешь, что мне 59-ый, а ей 56-й год, не только она не может петь — но при открытии того театра, который ты так красиво описываешь, ей, той певице, которая некогда создала Фидес в «Пророке», даже места не прислали: к чему?
Ведь от нее уже давно ждать нечего… А ты говориишь о «лучах славы», о «чарах пения»… Душа моя, мы оба — два черепка давно разбитого сосуда…
Ты можешь теперь понять, как на меня подействовали твои стихи. (Прошу тебя, однако, истребить это письмо)»[217].
Удивительно, но в этом письме, написанном в упадке духа, мне почудились отголоски счастья. Письмо явно навеяно обидой — не за себя, за подругу, великую певицу, которую новые поколения не знают, не слышали, не зовут на свои празднества. Всей своей жизнью и прошедшей через нее любовью Тургенев заслужил право сказать о себе и о ней: «…мы оба — два черепка давно разбитого сосуда». И пусть эта мысль черна — она навеяна полночной тьмой, — главное же в этой фразе — объединение себя и любимой в одно целое, «мы оба». И просьба об уничтожении письма — тоже из страха за подругу, не дай бог, люди узнают об ее унижении…
Темные тоскливые мысли — кого ночью они не посещают?
Другое дело, когда, работая над повестью и размышляя над своей судьбой, вкладываешь в уста близкого тебе персонажа слова: «Я счастлив… счастлив». А именно их произносит Аратов, герой предсмертного тургеневского произведения «Клара Милич».
Сожженные письма (Переписка Николая Некрасова и Авдотьи Панаевой)
Они горят!…Их не напишешь вновь…
Николай НекрасовПодруга темной участи моей!
Николай НекрасовИсторию взаимоотношений Некрасова и Панаевой воссоздать неимоверно трудно. И одна из причин — та, что у нас нет их переписки. А письма были и, наверное, в немалом числе. Но, судя по стихам Некрасова, Панаева начала жечь письма задолго до окончательного разрыва с поэтом.
Они горят!.. Их не напишешь вновь,
Хоть написать, смеясь ты обещала…
Уж не горит ли с ними и любовь,
Которая их сердцу диктовала?
(«Горящие письма», 1855 или 1856, 9 февраля 1877)
Чьи письма сжигает Панаева — свои или Некрасова? По-видимому, свои. Это подтверждается еще раз в следующей строфе, где есть строчки:
Но та рука со злобой их сожгла,
Которая с любовью их писала.
Скорее всего, на Панаеву нашел тогда «такой стих», что она потребовала от Некрасова вернуть ее письма и при нем начала их уничтожать.
Как поразила поэта эта «акция» говорит хотя бы то, что за год до смерти он вновь вернулся к этим стихам, внеся в них исправления. Дата этого возвращения точно зафиксирована — 9 февраля 1877 года, в то время как обычная ситуация для стихов Некрасова — это отсутствие дат или даты сознательно затемненные…
«Горящие письма» завершаются восклицаньем: Безумный шаг! Быть может, роковой…
Действительно, за Панаевой числится этот безумный шаг: она сожгла не только свои письма к поэту, но и письма Н. А. к ней (сама и с помощью дочери, писательницы Евдокии Нагродской)[218].
Так ли уж хотел Некрасов сохранить эти письма?
В стихотворении 1852 года «О письма женщины нам милой!» читаем:
О письма женщины нам милой!
От вас восторгам нет числа,
Но в будущем душе унылой
Готовите вы больше зла.
В стихотворении предвидится миг, «когда погаснет пламя страсти», в этом случае предполагаются два пути. Первый — «Отдайте ей ее посланья» и второй: «Иль не читайте их потом». Чтение любовных писем может разбудить мучительную тоску или «ревнивую злобу». По-видимому, послания все же были отданы Панаевой «на расправу». Однако, сам поэт тоже имел некоторое внутреннее побуждение с ними расправиться, хотя от последнего шага удерживался.
Подчас на них гляжу я строго,
Но бросить в печку не могу.
Завершается стихотворение трехстишием, которое через четыре года почти дословно повторится в «Прощанье»:
Но и теперь они мне милы —
Поблекшие цветы с могилы
Погибшей юности моей
Мне эти письма будут милы
И святы, как цветы с могилы, —
С могилы сердца моего.
(«О письма женщины
(«Прощанье», 1856)
нам милой», 1852)
Письма еще не сожжены, не горят у него на глазах. Они еще бережно складываются в портфель и хранятся там. Он еще может позволить себе отнестись к ним как к реликту прошлого, уже слегка поблекшему.
О письмах говорится также в двух более ранних стихотворениях (1850 года). Оба написаны в период отсутствия Авдотьи Яковлевны в Петербурге, она, в одиночестве, отбыла на лечение за границу.[219]
Некрасов воспринял отъезд Панаевой как некую рубежную веху в их отношениях. В стихотворении «Да, наша жизнь текла мятежно…» последовательно рассматривается вся история их отношений с А. Я. вплоть до наступившей разлуки. С начала любви прошло едва ли больше четырех лет[220], но чувство развивалось так бурно и интенсивно для обоих, что расставание (пока временное, но кто знает?) оказалось «неизбежным».
Да, наша жизнь текла мятежно, Полна тревог, полна утрат, Расстаться было неизбежно — И за тебя теперь я рад!
(«Да, наша жизнь текла мятежно», апрель-сентябрь 1850)
Обращаю внимание на слово «утраты». По предположению Я. 3. Черняка и К. И. Чуковского, как раз в это время, в 1849–1850 году, умер новорожденный сын Панаевой и Некрасова[221]. Известно также, что в 1847-48 году они потеряли первого ребенка (чему посвящено некрасовское стихотворение «Поражена потерей невозвратной…» (1847–1848?). Так что утраты были, и утраты тяжелые, совместно переживаемые…
Поэт лукавит, говоря, что «рад» за уехавшую подругу. Его чувства далеко выходят за пределы, очерченные этим словом. Отъезд любимой не прибавил ему радости, наоборот, он томится, испытывает муки ревности… В состоянии, когда отсутствует желание жить дальше (Не знал бы я, зачем встаю с постели…), одно утешение для него — письма от А. Я. Их он называет «заветные листы». Содержание их обычно для близких любящих людей: здорова ли? что думает? легко ли… живется в чужих странах? грустит и скучает или нет? Это стихотворение-воспоминание о начале и развитии их любви кончается откровенным признанием ревнивца:
Но мысль, что и тебя гнетет тоска разлуки.
Души моей смягчает муки.
Весь срок пребывания любимой за границей (а это почти полгода — с апреля по сентябрь) для оставленного поэта — время ожидания писем. Все остальное, вся прочая жизнь — не в зачет. Лучше бы вообще не жить — пребывать в состоянии бездумного сна и ждать ее возвращения. Опираюсь на строчки в начале стихотворения:
Желал бы я, чтоб сонное забвенье
На долгий срок мне на душу сошло…
«Долгий срок» — это, судя по всему, те самые полгода отсутствия любимой, так отчетливо зафиксированные в дате написания стихотворения.
Еще одно лирическое признание, написанное в то же самое время и имеющее ту же самую фиксированную дату: апрель-сентябрь 1850 года — «Так это шутка? Милая моя…».
Сопоставляя эти стихи с «Горящими письмами», можно убедиться, как непросты на самом деле были отношения, связывающие Некрасова с Панаевой.
Во всяком случае, то, что формулирует поэт в стихотворении 1856–1857 года, плохо согласуется с содержанием более ранних стихов. Вчитаемся в тексты.
Так это шутка? Милая моя,
Как боязлив, как недогадлив я!
Я плакал над твоим рассчитанно-суровым,
Коротким и сухим письмом;
Ни лаской дружеской, ни откровенным словом
Ты сердца не порадовала в нем.
(Так это шутка? Милая моя…, 1850)
Если переложить стихи на смиренную прозу, то получится, что любимая написала поэту что-то очень злое, язвительное и несправедливое, над чем он «плакал и страдал», не понимая причины столь сильного озлобления. Но в следующем письме ему было объявлено, что «это шутка». Ничуть не возмутившись таким странным поворотом, лирический герой ликует и празднует победу.
И сердце шлет тебе благословенья,
Как вестнице нежданного спасенья.
Такую реакцию хочется назвать детской — недаром далее следует сравнение с ребенком, которого няня нарочно оставляет одного в лесу, тем самым приведя его в смятение, вслед за чем, как ни в чем не бывало, появляется перед ним. Бедный ребенок «все забыл» и «к сердцу жмет виновницу испуга, как от беды избавившего друга». Но это дитя, не понимающее «коварства» няни. А тут взрослый, почти тридцатилетний человек, сознательно не желающий замечать затеянной с ним игры. Скажем, однако, несколько слов о «героине» некрасовской лирики.
Авдотья Яковлевна Панаева. Была она человеком замкнутым, молчаливым и гордым. Признанная красавица, в браке с небогатым дворянином Иваном Панаевым, счастья не нашла — разве что избежала судьбы «актерки», предначертанной ей актерской профессией родителей[222]. Тяжелые детство и юность, а затем неопределенность положения «подруги Некрасова» при официальном статусе жены Ивана Панаева, не сделали ее характер более мягким и податливым. Чернышевский, близко наблюдавший ее и Некрасова, при всем сочувствии к ней, как-то обмолвился: «Невозможная она была женщина»[223]. Но и Некрасов, прошедший тяжелую школу жизни, ангелом не был. Соединились они уже не в юные годы[224], и к этому сроку у обоих на сердце накопилось много горечи. Оба были импульсивны и горячи, с взрывными энергичными характерами. Правда, энергия Некрасова то и дело сменялась апатией и глубокой депрессией.
Некрасов полюбил Авдотью Яковлевну задолго до ее согласия стать его подругой. Полюбил ее «роковой страстью», практически без всякой надежды на взаимность. В уже цитированном стихотворении «Да, наша жизнь текла мятежно…» так описана предыстория их отношений:
Как долго ты была сурова,
Как ты хотела верить мне,
И как не верила, и колебалась снова,
И как поверила вполне!
Если исходить из этих стихов, получается, что между поэтом и А. Я. был заключен своеобразный договор «веры». Она поверила тому, что говорил ей влюбленный. Можно предположить, что говорил он ей о своем чувстве и о тех новых перспективах, которые откроются перед ней, соедини она с ним свою судьбу. И это согласуется с воспоминаниями, сохраненными в «Горящих письмах»:
Свободно ты решала выбор свой,
И не как раб упал я на колени…
Здесь говорится о союзе двух равноправных людей.
Между тем, в стихотворении «Так это шутка? Милая моя…» в отношениях двоих равноправия нет. Он зависит от ее каприза и принимает такое положение без возражений и упреков. О том, что в отношениях Панаевой и Некрасова такой тип отношений имел место, говорит еще одно стихотворение, написанное уже позже, в 1861 году, знаковом для русского общества и для «Современника»: в том году был провозглашен манифест об отмене крепостного права и умер деятельнейший сотрудник Некрасова двадцатипятилетний Николай Добролюбов. Стихотворение называется «Слезы и нервы», оно было опубликовано без подписи за год до смерти Некрасова. В нем — о деспотизме женских слез, истерических сцен, которым раньше поэт «слепо верил», чего ныне уже нет. Во второй части автор, уже освободившийся от тягостной зависимости, задается вопросами:
Кто ей теперь флакон подносит,
Застигнут сценой роковой?
Кто у нее прощенья просит,
Вины не зная за собой?
Кто сам трясется в лихорадке,
Когда она к окну бежит
В преувеличенном припадке
И «ты свободен!» говорит?
Кто боязливо наблюдает,
Сосредоточен и сердит,
Как буйство нервное стихает
И переходит в аппетит?
Очень «фактурная» сцена, с долей иронии и самоиронии, описывающая зависимость от женщины, склонной к истерии: тут и флакон с успокоительным лекарством, и попытка выброситься из окна и, наконец, жадное поглощение пищи после очередного нервного припадка. В конце зарисовки, вслед за сценой «утреннего примирения» — покупки «дорогого наряда», — следуют важные строки о герое, обобщающие ситуацию:
И увидав себя в трюмо,
В лице своем читает скуку
И рабства темное клеймо…
Рабство. Слово сказано. Любовный плен иногда принимает и такие формы.
И вот что хочу заметить. Последняя часть стихотворения, состоящая из вопросов, начинающихся с кто: кто подносит флакон? кто просит прощенья? кто проводит трудные ночи? и т. п., наводит на мысль, что у автора, во-первых, есть живой интерес к тому, что за человек заменил его на любовном посту, и, во-вторых, что у него безумная ревность к этому человеку…
Мне кажется, когда Тургенев в письме к Марии Толстой (сестре писателя, 1857 год) писал о Панаевой, что она «мучит Некрасова самым отличным манером» и владеет им как своим «крепостным человеком»[225], он имел в виду именно такого рода отношения. К слову сказать, сам Некрасов не всегда корректно вел себя с А. Я. — даже на людях. Известно, что «вспышки» Некрасова не нравились Чернышевскому, в этих случаях подходившему к А. Я. «поцеловать ручку»[226].
А теперь перейдем непосредственно к письмам.
Сохранились два небольших письма Панаевой к Некрасову за 1855 год, оба написаны летом, одно за другим, с промежутком в 8 дней.
Первое письмо датировано 30 июня. Это тяжелое время для обоих. Вот что пишет комментатор по поводу этих писем: «Три более ранних письма (третье письмо — записка в одно предложение, — И. Ч.) Панаевой к Некрасову (1855) относятся ко времени обострения их отношений: весной 1855 года умер сын (второй их погибший в раннем возрасте ребенок)[227], болезнь самого Некрасова приняла особенно опасное развитие, денежные дела Панаевой были крайне запутаны».
Про денежные дела — немного погодя. Что до болезни Некрасова — она действительно обострилась. У него признавали горловую чахотку[228]. В Москве лечил его профессор Иноземцев с огромным штатом помощников по какой-то своей особой методике — с помощью холодной воды. Друзья, да и сам Некрасов, считали, что болезнь его безнадежна и жить ему осталось недолго[229]. Итак, попробуем нарисовать диспозицию, то есть ту обстановку, которая предшествовала написанию двух известных нам панаевских писем.
В середине апреля 1855 года умирает четырехмесячный Иван, сын Панаевой и Некрасова. На поэта смерть ребенка (а он, по-види-мому, при ней присутствовал)[230] подействовала удручающе. К тому же, Авдотья Яковлевна решила, что лето им с Некрасовым лучше провести раздельно: она тоже была в болезненном и подавленном состоянии. Некрасова взял под свое крыло его московский друг Василий Боткин. В подмосковном Петровском парке была снята дача, где друзья решили провести лето. Некрасов лечился, писал стихи (в тот тяжелый для него 1855 год сочинил он пропасть лирики)[231], сильно хандрил, писал письма А. Я.
Видимо, в одном из его писем была просьба прислать «Илиаду», так как ответное дошедшее до нас письмо Панаевой[232] начинается со слов: «Я распорядилась об Илиаде».
Первое, что останавливает внимание в письме А. Я., это обращение к Некрасову на Вы. Письмо полно выговоров (за поспешность в письмах, за отсутствие описаний принимаемых против болезни мер), но в нем звучит неподдельное беспокойство: как себя чувствует, так ли лечится. Сама еще не оправившись после родов и смерти малыша, она предлагает Некрасову: «Если желаете, я приеду к Вам на будущей неделе». Бросается в глаза и еще одно: дела «Современника» для нее свои. Она пишет: «Нам и Краевскому (ж. Отечественные записки, — И. Ч.) позволили политику», то есть печатать политические новости.
А. Я. вхожа в закулисье журнальных дел и знает, что Ив. Ив. Панаев просил об этом министра и что письмо его, «верно, имело влияние»; она поясняет: не было еще официального уведомления, потому и в журнале «нельзя было напечатать в объявлении».
Описывает А. Я. и свое времяпрепровождение; для Некрасова важно, что она никого не видит и никуда не ездит. Утром сидит за работой (вышивает?), вечером пишет повесть («Степная барышня»)[233], ездит купаться, гуляет по саду и читает. Такой однообразный и чинный распорядок должен был прийтись по душе ревнивому поэту. В конце упоминается «неприятнейший факт», о котором «ничего нет нового». Комментарий к этому месту отсутствует, позволю себе робкую догадку: уж не дело ли с наследством Огарева?
Именно в это время Николай Огарев, оказавшись за границей, в Лондоне[234], сумел придать ход делу о деньгах покойной жены, умершей в Париже тремя годами раньше. Именно тогда начался процесс Огарева против Авдотьи Панаевой и Н. С. Шаншиева, закончившийся в 1860 году решением суда вернуть присвоенные деньги Огаревой.
Конец письма заставляет удивиться. А. Я. пишет: «Вам жму крепко руку».
Это или отголосок «новых отношений» между полами, или — что представляется более справедливым, — жест участия, когда через обряд рукопожатия из руки в руку передаются энергия и живое тепло.
Второе письмо написано Панаевой 8 июля 1855 года, тоже из Петербурга. Оно — ответ на полученное от Некрасова. Ответ жесткий, злой, негодующий: «Что за тон? Что за странные предположения… Вы все дурное, все низкое приписываете мне, как бы Вашему первому врагу». Негодующий тон письма сменяется затем печальной жалобой: «…Ваше письмо много мне принесло слез и горя. А у меня его так мало, что Вы и не задумались прибавить самой ядовитой горечи». Здесь, конечно, намек на только что понесенную утрату. В письме возникает тема оскорблений и презрения, кото-рые-де сопровождают жизнь Авдотьи Яковлевны: «Все, что близко ко мне, все меня презирало и презирает… Утешьтесь, не Вы первый меня оскорбляли. Моя мать и сестры с презрением смотрели на меня…» [235].
Как кажется, эта тема была одной из наиболее болезненных для обоих и должна была постоянно возникать в их разговорах и письмах. Положение Панаевой, которая будучи женой Ивана Панаева, находилась в так называемом «гражданском браке» с Некрасовым, было двусмысленным, неудобным, вызывало толки. И главный удар сплетен, пересудов, даже оскорблений, естественно, приходился на женщину. А смерть ребенка еще более обострила ее чувствительность и растравила накопленные обиды и раны.
В конце этого второго очень неласкового письма Панаева пишет: «Прощайте. Желаю одного теперь в жизни — это возврата Вашего здоровья, а с ним Вы, верно, забудете все старое. Оно очень Вам надоело, я вижу по всему» (там же).
Речь, таким образом, идет о разрыве. Судя по письму, отношения между двумя крайне натянутые и болезненные.
Панаева приезжала в Москву к больному Некрасову в начале июня, а затем и в Петровский парк — в конце июля 1855 года. Василий Боткин, недолюбливавший А. Я., писал однако Тургеневу, что она «хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть Некрасова»[236]. Тот же Боткин признавал, что она «очень хороша теперь с ним…» (Боткин — Тургеневу, 5 августа 1855, Москва)[237].
Осенью-зимой 1855-56 года Авдотья Яковлевна вновь уезжает за границу. Если исходить из приблизительной даты написания «Горящих писем» (1855 или 1856), можно предположить, что письма свои она жгла перед отъездом — после очередной громкой размолвки с Некрасовым. Однако, провожая подругу в дорогу, поэт снова молит о письмах («Прощанье», зима 1856).
Летом 1856 года Некрасов один, без компаньонов, первый раз отправляется в Европу; в Вене он встречается с А. Я., там происходит их примирение.
Они вместе путешествуют по Италии. Из Рима Некрасов тайно от Панаевой едет в Париж — к Тургеневу. У него есть желание «удрать» от А. Я. Но попытка не удается, психологически он привязан к ней крепко: Некрасов очень быстро возвращается, под предлогом, что хочет посмотреть Пасху в Риме.
Некоторое время их отношения идилличны, они вместе собирают цветы на весеннем лугу вокруг виллы Боргезе, едут на юг Италии, потом снова в Париж — на этот раз уже вдвоем. Это, можно сказать, лучшее время их любви, если не считать ее начала. Но внезапно все обрывается. Некрасов возвращается в Россию, Панаева (по всей видимости) остается за границей. В сентябре 1857 года поэт пишет А. Я. письмо.
Об этом письме мы знаем по его копии, обнаруженной Михаилом Лемке в 1918 году в недрах Третьего отделения, где письмо подверглось перлюстрации[238].
Не все некрасоведы считают его подлинным[239]. Выдвигается аргумент: Некрасов был в это время в Петербурге вместе с Панаевой. Зачем было ему писать ей письмо за границу? В самом деле, Тургенев в уже цитированном письме к Марии Толстой (1857) пишет: «Я Некрасова проводил до Берлина; он должен быть теперь в Петербурге. Он уехал с госпожою Панаевой…». Но пароход до Петербурга отправлялся не из Берлина, а из Штетина. Панаева могла оставить Некрасова именно там. В «Воспоминаниях» Авдотьи Панавевой можно прочесть, что Некрасов, которому научное «светило» предписало ехать для лечения на остров Мадеру, воспротивился этому и обратился к А. Я.: «Я прошу вас довезти меня до русской границы, а там я один кое-как могу добраться ло Петербурга». Далее следует пояснение Панаевой.: «Некрасов знал, что я намеревалась брать морские ванны, которые помогали мне от мучительных страданий печени» (стр. 275). Итак, Панаева могла только довезти Некрасова до границы и затем вернуться, чтобы продолжить морские ванны.
Некрасов вернулся в Россию (в Петергоф) после почти годового отсутствия 30 июня 1857 года. Дата эта известна из его письма Тургеневу, в котором он описывает свое душевное состояние такими словами: «Горе, стыд, тьма и безумие»[240]. А вот начало этого письма: «Я прибыл на дачу близ Петергофа (нанятую для меня Василь-ем). Я поселился на даче с моей дамой и с Панаевым, которого болезнь подломила»[241]. Как-то не верится, что под словом «дама» подразумевается Авдотья Яковлевна… Приходит в голову, что именно ее отсутствие, вызванное бурной ссорой и разрывом отношений, ввергло Некрасова в душевный кризис.
Письмо свое Панаевой Некрасов пишет в сентябре того же 1857 года (если дата, указанная Лемке, верна). Исследователям еще предстоит прояснить вопрос, где была в это время Панаева[242].
Но обратимся к письму, вернее к сохранившемуся в копии фрагменту письма Некрасова к Панаевой.
Этот фрагмент касается «огаревского дела», в суть которого я здесь вдаваться не буду. Скажу только, что Авдотья Панаева, доверенное лицо первой жены Огарева, и управляющий ее имением Н. С. Шаншиев были обвинены в утаивании денег М. Л. Рославле-вой-Огаревой и в 1860 году должны были по суду выплатить их Огареву (Марьи Львовны Рославлевой-Огаревой к тому времени уже семь лет как не было в живых).
Некрасов в своем письме «напоминает» Панаевой, что он ее «прикрывает «в ужасном деле по продаже имения Огарева» и «с этим клеймом» умрет, так как ее честь «была ему дороже своей». Он пишет о «презрении» Герцена, Огарева, Сатина и Анненкова, которого не смыть всю жизнь…». Панаева, по словам Некрасова, не понимает всей тяжести и своего преступления, и той жертвы, которую ради нее принес он, Некрасов.
Письмо вызывает много вопросов, его содержание наводит на мысль о расчете на утечку информации, в результате которой автор письма будет обелен в глазах недоброжелателей, а именно — перед герценовским кружком.
Вот несколько наблюдений:
1. Странно, что письмо, адресованное за границу и содержащее имена «государственных преступников» Герцена и Огарева, было отправлено обычной почтой. Все письма Тургенева, адресованные за границу и содержащие опасные имена или сведения, шли через нарочного. Вот что пишет Тургенев Герцену 10 июля 1857 года: «Письмо твое (Некрасову) я доставлю при первой возможности (нельзя же переслать его по почте)»[243]. В другом письме Тургенев говорит Герцену: «Ты можешь для верности написать о Чернышевском иносказательно»[244]. Это письмо Тургенев хочет сам отвезти адресату в Россию. Еще одно письмо (от 22 мая 1860 года) писатель передает Герцену через Н. М. Жемчужникова. Понятно, что Тургенев опасается перлюстрации.
Почему же Некрасов ее не опасается?
2. Настораживает тон письма. Он обличительно-публицистический, словно рассчитан не на Авдотью Яковлевну Панаеву, в прошлом, да и теперь еще — любимую женщину, а на чужие длинные уши, по долгу службы ловящие «откровенные признания» известного литератора.
3. Некрасов пишет, что «прикрывает» Панаеву», хотя суд обвинил вовсе не его, а именно ее — как доверенное лицо Марьи Львовны Рославлевой-Огаревой — в присвоении огаревских денег. Другое дело, что Герцен и его друзья были уверены, что за спиной Панаевой стоял Некрасов. Сам же Некрасов не только Панаеву не прикрывал, но, наоборот, утверждал во всеуслышанье, что именно она во всем виновата. Герцену такое поведение не нравилось. «Итак первое дело (огаревское, — И. Ч.) он (Некрасов, — И. Ч.,) взвалил на Панаеву», — пишет Герцен в июле 1857 года Тургеневу[245].
4. Не вызывает доверия и фраза «твоя честь мне дороже своей». Честь Панаевой была безнадежно загублена во многом по его вине, точнее по вине того положения, в которое она была поставлена по «вине» Некрасова. Недаром она не без намека пишет в сохранившемся письме к Некрасову, что все ее «презирают»…
5. Не мною замечено, что Н. С. Шаншиев, упомянутый Некрасовым как «умерший», был в то время жив и пережил самого автора письма.
Объяснить эту «оговорку» можно только тем, что все письмо сочинялось как некий уголовный «роман», где так уместно сказать, что «всю (правду) знаем лишь мы вдвоем, да умерший Шаншиев».
6. Известно, что, чтобы спасти А. Я. от долговой тюрьмы, Некрасов выплатил 12 тысяч рублей. Он пишет об этом в письме к Добролюбову[246] (декабрь, после 20, 1860, Петербург). Самое интересное, что деньги эти выплачены «из кассы Современника». И это наводит на размышления.
Сложнейшее и запутанное «дело об огаревском наследстве», которому посвящен фрагмент уцелевшего письма, до сих пор вызывает споры и не имеет однозначного ответа.
А мне осталось только посожалеть, что из всех писем Некрасова и Панаевой уцелели только эти — гневные, со взаимными упреками и обвинениями.
III.Лиля Брик
1. Хронологическая канва
11 ноября 1891 г. в Москве в семье присяжного поверенного Урия Кагана родилась дочь Лили (Лиля).
24 сентября 1896 г. родилась Эльза Каган, младшая сестра Лили, в будущем писательница Эльза Триоле.
26 марта 1912 г. — свадьба Лили Каган и Осипа Брика.
Июль 1915 г. — «официальное» знакомство Бриков с Маяковским, когда поэт читал свою поэму «Облако в штанах» в их квартире в Петербурге.
1918 г. — Лиля уходит к Маяковскому, но все трое продолжают жить в одной квартире.
1922–1923 г. — Кризис в отношениях Лили Брик и Маяковского. Они расстаются на два месяца, в течение которых создается поэма «Про это».
1925 г. — Осип Брик связывает свою жизнь с Евгенией Соколовой-Жемчужной.
14 апреля 1930 г. — самоубийство Маяковского. Брики срочно возвращаются из Берлина.
Осень 1930 г. — Лиля Брик становится женой военачальника В. М. Примакова.
1935 г. — Лиля Брик пишет письмо Сталину о необходимости популяризации творчества Маяковского и увековечении его памяти.
1935 — Выходит полное собрание сочинений Маяковского под редакцией Лили Брик.
Июнь 1937 г. — Виталий Примаков расстрелян вместе с другими военачальниками — Тухачевским, Якиром, Уборевичем.
1938 г. Лиля Юрьевна становится женой В. А. Катаняна, мая-ковсковеда, давнего друга семьи.
1942 г. — После возвращения из эвакуации Лиля Юрьевна, Василий Абгарович и Осип Максимович поселяются в доме в Спасопесковском.
22 февраля 1945 г. — смерть Осипа Брика от сердечного приступа.
1950–1970 гг. — квартира в Спасопесковском — салон, где собирается художественной интеллигенции.
17 июня 1970 г. — смерть Эльзы Триоле в Париже от сердечной недостаточности.
4 августа 1978 г. — Лиля Брик, прикованная к постели из-за сломанной шейки бедра, покончила с собой, приняв смертельную дозу снотворного. Прах Лили Брик, согласно ее последней воле, был развеян в поле под Звенигородом.
2. Пристрастный свидетель (О записках Лили Брик)
Отрывки из этой книги[247] я читала по-итальянски еще в те времена, когда жителям «постсоветского пространства» полагалось знать лишь дозированную правду. И вот свершилось — через 25 лет после смерти их автора мемуары Лили Брик вышли на родине. Отдадим должное составителям — Я. Гройсману и Инне Гене —, чьими стараниями это произошло, а также художнику В. Петрухину — книга прекрасно оформлена.
Наверное, я не буду оригинальна, если скажу, что давно, еще со школьных лет, интересуюсь судьбой Лили Брик. Тогда, в школьные годы, была заинтригована тем, что имя женщины, о которой поэт писал в изучаемой на уроках поэме «Хорошо!» («Если я чего написал, если чего сказал — тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза. Круглые да карие, горячие до гари…»), в учебниках не упоминается и в музее Маяковского, что на Лубянке, изъято из употребления. Да и правда, присутствовала ли Лиля Брик в судьбе Маяковского? Вот и на вопрос, чья фотография помещена на обложке поэмы «Про это», заданный тогда же в музее, экскурсовод зябко пожимает плечами и не отвечает. Заговор молчания.
Судя по оруэлловским «изъятиям» этой женщины из судьбы Маяковского, кому-то — чиновникам ли, сестре ли поэта, коллегам ли писателям, всему ли советскому государству — ну очень не хотелось отдать ей ее законное место. Вот и была она все отпущенные ей годы «беззаконной кометой», движущейся по своей незапро-граммированной орбите. Невзирая на времена и вопреки им, собирала у себя дома цвет художественной интеллигенции, помогала пробиться Майе Плисецкой, спасала и спасла Параджанова… Ныне, уже после смерти, на суде современников она выступает как «пристрастный свидетель». Прислушаемся же к ее показаниям.
Но вначале вглядимся в фотографии, особенно в ту, что помещена на задней обложке. Эта фотография сделана мастером, явно увлеченным своей «моделью», — Александром Родченко, и, как указано в конце книги, публикуется впервые. На ней Лиля в красивом цветном платье, остроносых туфельках с книжкой Маяковского на коленях. С книжной обложки поэмы «Про это» глядит еще один Лилин портрет — тот, что со странно выпученными глазами. Лиля на фотографии Родченко на редкость хороша — блестят живые яркие глаза, мягкие выразительные линии лица освещены полуулыбкой. «1а bella», — как говорят итальянцы, относящиеся к красоте трепетно, как к особому небесному дару. Да, Лиля была красавица, и не будем об этом забывать, ибо дар красоты достаточно редок и пронести его через годы и жизненные катастрофы (а сколько их было!) совсем не просто. Лилина красота привлекала мужчин, всю жизнь вокруг нее вились поклонники, в ее записках мелькнет и зловещий хитрован Распутин, приглашавший «барыню», да еще и с мужем, к себе на чаек, и юноша с восточного базара, каждый день ждущий появления красавицы, чтобы подарить ей сорванную для нее розу. Но это все фигуры «проходные». Не «проходных» было много, и не нам их перечислять. Рассказывают, что как-то после бессонной ночи (веронал не помог) в ответ на вопрос, кого она пересчитывает, чтобы заснуть, Лиля озорно ответила: «Любовников. Насчитала 32». Цифру оставляю на совести рассказчика. «Их было много», — так сказал гениальный поэт, старший современник Лили Брик, о женщинах, вошедших в его биографию и — опосредованно — в стихи. В Лилиной жизни мужчин было более чем достаточно. Тем удивительнее читать в ее записках о том единственном, кого она любила всю жизнь и кто, увы, не платил ей взаимностью. Речь идет об ее муже — Осипе Максимовиче Брике. Маленькая новелла о безответной любви, написанная просто и бесхитростно, ошеломляет. В женской гимназии организовали пропагандистский кружок, его руководителем стал мальчик, только что исключенный из соседней гимназии «за революционную пропаганду». Девочке — ей тринадцать — мальчик понравился, да так, что она хотела быть с ним «ежеминутно», что ему, 17-летнему, должно было казаться чрезмерным. Он испугался.
«С горя у меня полезли волосы и начался тик. В это лето за мной начали ухаживать, и в Бельгии мне сделал первое предложение антверпенский студент Фернан Бансар. Я разговаривала с ним о боге, любви и дружбе. Русские девочки были тогда не по годам развитые и умные. Я отказала ему…
По возвращении в Москву я через несколько дней встретила Осю в Каретном ряду. Мне показалось, что он постарел и подурнел, может быть, от пенсне, в котором я его еще не видела. Постояли, поговорили, я держалась холодно и независимо и вдруг сказала: «А я вас люблю, Ося».
С тех пор это повторялось семь лет. Семь лет мы встречались случайно, а иногда даже уговаривались встретиться, и в какой-то момент я не могла не сказать, что люблю его, хотя за минуту до встречи и не думала об этом. В эти семь лет у меня было много романов, были люди, которых я как будто любила, за которых даже замуж собиралась, и всегда так случалось, что мне встречался Ося и я в самый разгар расставалась со своим романом. Мне становилось ясным даже после самой короткой встречи, что я никого не люблю, кроме Оси» (стр. 153).
Пусть не возмутит поклонников Маяковского Лилино чистосердечное признание. Да и любила она «Володю», заботилась о нем, помогала в работе… но что поделаешь? первая и самая большая Лилина любовь был Осип Максимович Брик, отношения с которым разладились еще до встречи с Маяковским и который в 1925 году соединил свою судьбу с Евгенией Жемчужной… Поистине «юноша девушку любит, а ей приглянулся другой, а тот не ее, а другую назвал своей дорогой»… Вечно воспроизводящиеся старые коллизии, о которых писал еще горчайший лирик Гейне.
Помню, в 70-е годы попался мне в руки сборник статей, посвященный Маяковскому. Обращала на себя внимание раскаленная гневом статья некоей Л., писавшей о циничной и буржуазно развращенной Лиле Брик, уводившей мужей от жен и выступавшей за свободный брак. Что сказать? В то время, читая сборник, я подосадовала на недостаток объективной информации, на пристрастно и однобоко подобранный хор «обвинителей», на плебейски-доноси-тельский тон «обиженной жены», жалующейся «в инстанции» на уход мужа… Сейчас, вспоминая статью Л., думаю уже о другом. Ведь действительно, странным и удивительным, прямо-таки вызывающим, было поведение женщины, не убоявшейся в пуритански настроенном советском окружении (хотя и в разгар послереволюционных нападок на буржуазный брак!) поселиться в одной квартире с двумя мужчинами, один из которых был знаменитым поэтом. Да, революция, сломав старый общественный строй, пыталась разрушить и устоявшиеся семейные отношения, принесла новый тип женщин — Инессу Арманд, Ларису Рейснер, Александру Коллонтай, которых можно назвать «феминистками», нарушавшими привычный стереотип женского поведения; но Лиля — воля ваша — как-то не попадает в этот ряд. Ее легче сопоставить с Авдотьей Панаевой, гражданской женой Некрасова, или с Полиной Виардо, музой Тургенева… Сама Лиля любила говорить, что модель своей жизни они с Бриком и Маяковским взяли у Чернышевского, в его романе «Что делать?». Давно роман не перечитывала, но помнится, что, полюбив Кирсанова, Вера Павловна, ушла от мужа и вступила в новый брак; все трое при этом оставались близкими друзьями и единомышленниками. У Лили Юрьевны ситуация была посложнее. От Осипа Брика уходить она не хотела, да и сам Осип Максимович предложил ей «никогда не расставаться», невзирая ни на какие пертурбации в их личной жизни. Так всю свою жизнь, до смерти Брика 22 февраля 1945 года от сердечного приступа, Лиля и Осип жили вместе, в одной квартире.
В юности, читая «Испанскую балладу» Фейхтвангера — незабываемое чтение! — запомнила стихи, предшествующие каждой повествовательной главе. В самом начале было:
И отправились в Толедо
Дон Альфонсо с королевой,
Со своей красивой, юной
Королевой, но известно,
Что любовь сбивает с толку,
Ослепляет. И влюбился
Он в прекрасную еврейку…
Что-то похожее приключилось с Маяковским. Вообще история знает ни один подобный пример, когда вдруг нахлынувшее чувство лишало людей воли и рассудка, властно подчиняло любимой женщине. До знакомства с Лилей у Маяковского были романы и связи, непосредственно перед их встречей он ухаживал за Лилиной младшей сестрой — Эльзой. У Лили и в мыслях не было уводить у сестры кавалера. Все случилось неожиданно и очень быстро. «Володя не просто влюбился в меня, он напал на меня, это было нападение. Два с половиной года у меня не было спокойной минуты — буквально. Я сразу поняла, что Володя гениальный поэт, но он мне не нравился. Я не любила звонких людей — внешне звонких. Мне не нравилось, что он такого большого роста, что на него оборачиваются на улице, не нравилось, что он слушает свой собственный голос, не нравилось даже, что фамилия его — Маяковский — такая звучная и похожая на псевдоним, причем на пошлый псевдоним» (стр. 167). Любопытно, что сразу за этим пассажем следует описание того, «кто нравился»: «Ося был небольшой, складный, внешне незаметный и ни к кому не требовательный, — только к себе» (стр. 167). Лиля, как мы видим, не сразу полюбила Маяковского, зато «Ося сразу влюбился в Володю» (там же). Сложный клубок отношений включал и Эльзу, будущую жену французского офицера Андре Триоле, талантливую французскую писательницу, в 1928 году ставшую женой французского поэта Луи Арагона, а в описываемый нами момент младшую — девятнадцатилетнюю — сестру Лили. По всей видимости, Эльзе Маяковский нравился всерьез; можно представить, какой для нее был удар, когда поэт-футурист, приведенный ею к Брикам и прочитавший у них только что написанное гениальное «Облако в штанах», предложил ее сестре Лиле посвятить поэму ей. Это место воспоминаний хочется процитировать, начиная с описания чтения Маяковского. Заметим, что Лиля и Осип слушать поэта-футуриста не хотели, но были вынуждены под давлением Эльзы.
«Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул а нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил — не стихами, прозой — негромким, с тех пор незабываемым голосом:
— Вы думаете, это бредит малярия? Это было. Было в Одессе.
Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда.
Маяковский ни разу не переменил позы. Ни на кого не взглянул. Он жаловался, негодовал, издевался, требовал, впадал в истерику, делал паузы между частями…
Мы обалдели. Это было то, что мы так давно ждали. Последнее время ничего не могли читать. Вся поэзия казалась никчемной — писали не так и не про то, а тут вдруг и так и про то» (стр. 24).
А потом, уже в роли победителя, попивая чай с вареньем, Маяковский неожиданно спросил у потрясенной чтением Лили: «Можно посвятить поэму вам?» И на глазах Лилиного мужа и влюбленной в него, Маяковского, Лилиной сестры, написал над заглавием: «Лиле Юрьевне Брик». Поистине «любовь сбивает с толку, ослепляет». Где, в каком романе мы читали что-нибудь подобное?
Чтение «Облака…» в петербургской квартире Бриков перевернуло жизни всех его участников. Маяковский с этого момента живет или поблизости от Бриков (гостиница Пале-Рояль в Петербурге), или в одном с ними доме (комната на улице Жуковской в Петербурге) и, наконец, в одной квартире (с 1926 года в Гендриковом переулке в Москве). Меняется жизнь и у Бриков. Осип с появлением Маяковского обретает свое настоящее дело, становится сначала издателем новой поэзии (на свои деньги издает «Облако в штанах» и «Флейту-позвоночник» в 1915–1916 гг.), а затем и литературоведом, исследователем стиха, участником знаменитого ОПОЯЗА. Судя по рассказу Лили, вначале односторонняя привязанность Брика к Маяковскому скоро превратилась в тесную дружбу, питавшую обоих. «Маяковский мог часами слушать разговоры опоязовцев. Он не переставал спрашивать Осипа Максимовича: «Ну как? Нашел что-нибудь? Что еще нашел?» Заставлял рассказывать о каждом новом примере. По утрам Владимир Владимирович просыпался раньше всех и в нетерпении ходил мимо двери Осипа Максимовича. Если оказывалось, что он уже не спит, а лежа в постели, читает или разыгрывает партию по шахматному журналу, В. В. требовал, чтобы он НЕМЕДЛЕННО шел завтракать. Самовар кипел, Владимир Владимирович заготавливал порцию бутербродов, читались и обсуждались сегодняшние газеты и журналы…» (стр. 49).
Я намеренно привожу большую выдержку, чтобы было понятно, как протекало утро в этой необычной семье, какая в ней была атмосфера. Атмосферу, как известно, создает женщина. И вот, мне кажется, что кипящий на столе самовар — от Лили. Не сразу поддавшись домогательствам Маяковского, далеко не сразу его полюбив, Лиля Брик через несколько лет после описанного ею «чтения», фактически становится женой поэта. Именно она, как в свое время Авдотья Панаева для Некрасова, создает для Маяковского «среду обитания», помогает организовать жизнь и быт, становится вдохновительницей и первой читательницей стихов, а также «хозяйкой» литературной гостиной.
Не забудем, что годы, на которые пришлось начало совместной жизни Маяковского и Бриков, были годами революции. Лилины мать и сестра оказываются заграницей, Лиля же не уезжает, остается в растерзанной войной и революцией, голодной, но обновленной большой идеей стране. Остается — вместе с Бриком и Маяковским — участвовать в революционном строительстве, создавать новый быт и новое искусство. И ведь, действительно, как могла участвовала и помогала — работала вместе с Маяковским над агитационными плакатами (окна РОСТА), занималась кино… В книге есть фотография кадра из несохранившейся ленты 1918 года «Закованная фильмой», сценарий которой был написан Маяковским специально для Лили, они вместе в ней снимались. Ю. А. Добровольская, подруга Лилиных поздних лет, рассказывала мне, что «один сумасшедший итальянец» сумел сделать фильм из крохотного подаренного ему Лилей обрезка пленки «Закованной фильмой» (вся пленка сгорела во время пожара на киностудии). Те, кто видел этот фильм «из отходов», объездивший полмира и ставший интернациональным «хитом», говорят, что Маяковский и Лиля Брик там удивительные, незабываемые.
В записках Лили Брик много бытовых мелочей, что обнаруживает в их авторе настоящую женщину, озабоченную и украшением жилища, и «парфюмом», и нарядами. Она любит красивые вещи и понимает в них толк. Свой экземпляр «Облака» на радость Маяковскому переплела «у самого лучшего переплетчика в самый дорогой кожаный переплет с золотым тиснением, на ослепительно белой муаровой подкладке» (стр. 28). Ей дороги мексиканские коврики, привезенные Маяковским из поездки, и еще один — «вышитый шерстью и бисером», висящий у нее над постелью в Гендриковом переулке (по рассказам очевидцев, этот коврик висел над Лилиной постелью везде, где бы она ни жила). Для нее важно, как выглядит книга, как одет человек, как обставлена комната, из какой посуды едят и пьют гости. В письмах и дневниковых записях очень много вещей, иногда даже слишком, так что это вызывает некоторое недоумение. Но стоит вспомнить, КОГДА писались письма и велись записи (на что обратила мое внимание Ю. А. Добровольская). В те годы все писалось с оглядкой на перлюстрацию; известно, например, что Лиля переписала свой дневник (прямо по Оруэллу!), убрав из него имя своего второго мужа Виталия Примакова после его ареста в 1936 году… Вещи были гораздо более безопасной темой, чем люди; вещи уводили от политики, от передачи разговоров и впечатлений, от конкретных имен, которые сегодня могли быть вполне уважаемы, а завтра… Тучи сгущались и над самой Лилей. Но к этому вопросу мы еще вернемся.
Про «двухмесячное затворничество» Маяковского, приговоренного Лилей к разлуке с нею, читала я многажды в разных изложениях. В Лилиных воспоминаниях это одно из сильнейших мест, их своеобразная кульминация, рассказывающая о высшей точке их с Маяковским любовных отношений. Предыстория такова. В 1922 году Маяковский два месяца провел в Берлине, откуда на неделю ездил в Париж по приглашению Дягилева. По приезде в Москву выступил с докладами: «Что Берлин?» и «Что Париж?» На доклады в Политехническом пришлось вызывать конную милицию — публика брала места с бою. Люди, особенно молодежь, отгороженные от заграницы глухой стеной, хотели знать о тамошней жизни. По словам Лили, Маяковский рассказывал с чужих слов. В Берлине она была с ним вместе и наблюдала, как почти все свободное время он тратил не на осмотр достопримечательностей, а на игру в карты с подвернувшимся русским партнером. Жили они в роскошном отеле, питались в лучшем ресторане, Маяковский всех угощал, заказывал в цветочном магазине цветы для Лили — целыми корзинами и вазами… Лилю такое поведение шокировало. Ей чудилось за всем этим возвращение старых бытовых привычек, этакое купеческое лихачество… Она решила, что им с Маяковским нужно на время расстаться, подумать о жизни.
«Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий. Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли — к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг у другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту.
Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет…» (стр. 76).
Хочется разобраться в причинах кризиса в отношениях Лили Брик и Маяковского. Лиля, если вдуматься, предъявила поэту и любимому («мы» здесь, как мне кажется, — для отвода глаз) обвинения в том, что он погрязает в мещанстве, против которого выступает в стихах, обманывает аудиторию, рассказывая о мало им изученной загранице, исписался, так как не имеет тех серьезных жизненных впечатлений, которые лежат в основе настоящей поэзии. Конечно, после эпохи военного коммунизма возможность «распивать чаи», а тем паче «шиковать» в заграничном ресторане могла показаться уклоном в мещанство. Сам Маяковский, сдается мне, в случае с берлинским «загулом» просто расслабился после тяжелой работы и несытой жизни, дал себе полную волю, словно зверь, выпущенный из клетки на свободу, а еще лучше — словно теленок, попавший на привольный весенний луг. Сомневаюсь, что рассматривая берлинские достопримечательности, он в большей мере подготовился бы к докладу в Политехническом, в котором, как он прекрасно сознавал, неискушенной публике нужнее, чем рассказ о Берлине, был он сам — высокий, с мощно звучащим басом, победительный, представитель «победившей страны»; мало того, для рассказа об «их» жизни в той ситуации и аудитории вполне годились политизированный миф, агитка, которые можно было выдать «не глядя».
А насчет исписался… Роль поэта-воспевателя победившего строя, к сожалению, действительно налагала вериги на лиру Маяковского. Как это ни странно для «поэта революции» (словосочетание, прилипшее к Маяковскому), именно любовная сфера, с ее изменчивостью и эмоциональными перепадами, обеспечивающая поэту полную свободу выражения, ограниченную лишь внутренними запретами, была источником и его творческой энергии, и его поэтических прорывов. Так, открыв для себя когда-то персидскую лирику, я пришла к выводу, что ее цветение в восточных деспотиях было обусловлено тем, что только в сфере человеческих чувств и существовала там для поэта некоторая свобода…
К сказанному добавлю вот что: кризис — личный и творческий — был не надуманный. Маяковский вплотную подступал к той черте, за которой оставалось покончить счеты с жизнью. Ощутив себя и став в реальности как бы официальным представителем власти, он волей-неволей оказывался в той зоне «двуличия», в которой она, эта власть, пребывала. Спецраспределители, заграничные поездки в голодающей стране, зашторенной железным занавесом, — это ли не ловушка даже для таких «одиноких волков», каким был прославляющий «массу» Маяковский?[248]
Но вернемся к Лилиным запискам. Они, переслоенные письмами Маяковского, рассказывают о двухмесячном его добровольном заточении во искупление истинных и мнимых грехов, во имя обретения прощения и обновленной Лилиной любви. С 28 декабря по 28 февраля местом его пребывания была «Москва, Редингетская тюрьма», как памятуя Оскара Уальда, обозначил он свой новый адрес в одном из писем:
«Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил, всегда знал. Теперь я это чувствую, чувствую всем своим существом. Все, все, о чем я думал с удовольствием, сейчас не имеет никакой цены — отвратительно…
Если ты почувствуешь от этого письма что-нибудь кроме боли и отвращения, ответь ради Христа, ответь сейчас же, я бегу домой, я буду ждать. Если нет — страшное, страшное горе».
«Конечно, ты меня не любишь, но ты мне скажи это немного ласково».
«… ты познакомишься с совершенно новым для тебя человеком».
«…Опять о моей любви. О пресловутой деятельности. Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь это жизнь, это главное, От нее разворачиваются и стихи и дела и все прочее. Любовь это сердце всего. Если оно прекратит работу, все остальное отмирает, делается лишним, ненужным… Без тебя (не без тебя «в отъезде»), внутренне без тебя, я прекращаюсь», (стр. 77, 79,81,83).
Вот тот кровоточащий материал, из которого вышла поэма «Про это», написанная за два месяца разлуки. Выписывая выдержки из тогдашних писем Маяковского к Лиле (а еще он в эти зимние дни стоял у нее под окнами, посылал ей цветы, записки, рисунки и птиц в клетках), я поражалась тому, как все повторяется в жизни и литературе. Нигилист Маяковский аукается с нигилистом Базаровым, которому Тургенев дал умереть от любви (заражение крови — лишь внешняя причина). А сам Иван Сергеевич, не мысливший жизни без «чужой жены» Полины Виардо, спешивший к ней по первому ее зову и в конце концов поселившийся в одном доме с ее семьей, — разве нет здесь сходства с Маяковским в душевной одержимости? Кстати, о Полине Виардо. Мне почему-то кажется, что у них с Лилей Брик было много общего. Обе были незаурядными и сильными натурами. У Лили, в отличие от прославленной певицы, не было какого-то одного ярко выраженного таланта — она занималась скульптурой, балетом, кино, несомненно была художественно одарена, но главным в ней было чутье на чужие таланты. Виардо, как и Лиля Брик у Маяковского, была первой читательницей и критиком тургеневских произведений. И та, и другая даже на расстоянии «руководили» влюбленным. Рассказывают, что случалось, Тургенев покидал самое изысканное ресторанное общество ровно в половине десятого, так как об этом его просила «мадам Виардо». Маяковский «по просьбе» Лили не женился на Наталье Брюханенко, хотя никто, в том числе сама Наталья, не сомневались в том, что брак состоится. Нечто похожее произошло с Тургеневым, который удрал от невесты в Париж к Виардо (что нашло отражение в романе «Дым»), И Полину, и Лилю упрекали в том, что они живут на деньги влюбленного (у Виардо и Тургенева, так же как у Бриков и Маяковского, была общая семейная касса). Наверное, и Полину Виардо, и Лилю Брик можно причислить к числу тех «роковых» женщин, которых часто ругают и поносят современники, фальшиво сострадая «их жертвам», называя их безнравственными, черствыми, расчетливыми, эгоистичными — спектр обвинений широк и неисчерпаем; но обвинители несостоятельны уже в силу того, что сами поэты нашли себе своих избранниц. Они, эти избранницы, наперекор хору хулителей, останутся в истории как незаурядные личности и как вдохновительницы поэтов.
Что касается «черствости», то в Лиле ее точно не было. Перечитайте ее письма не только к Маяковскому — к любому адресату, Осипу ли Брику, Катанянам ли, — поразитесь ласковости и приветливости интонации, чуткости и вниманию к подробностям жизни своего адресата. В письмах к Маяковскому и в рассказе о нем она часто копирует его стиль: «Производство разрослось. (Речь идет об окнах РОСТА. — И. Ч.)… Стали работать почти все сколько-нибудь советски настроенные художники. Запосещали иностранцы. Японцы через переводчика спрашивали, кто тут Маяковский, и почтительно смотрели снизу вверх» (стр. 53) В небольшой новелле о Ще-нике («Щен»), воспроизведенной в книге по первому изданию 1942 года, она находит забавные сравнения для Маяковского и подобранного им щенка: «Оба — большелапые, большеголовые. Оба носились, задрав хвост. Оба скулили жалобно, когда просили о чем-нибудь и не отставали до тех пор, пока не добьются своего. Иногда лаяли на первого встречного просто так, для красного словца.» Что касается языка их с Маяковским переписки, то это типичный домашний язык, со смешными, игровыми «детскими» словами — «собаков, кошков», «переносик», с ласковыми прозвищами — Воло-сит, Щенит, Щеник, с забавными рисуночными подписями — Маяковский в конце письма или записки рисовал щенка, она — «кису» (в книге опубликовано большое число ранее в России не публиковавшихся смешных и трогательных записок Маяковского к Лиле с его рисунками).
Еще одно неоценимое Лилино свидетельство — стихи, которые любил и знал наизусть Маяковский. Оказывается, дома поэт бесконечно читал чужие (sic!) стихи, и, судя по Лилиным выпискам (а она не поленилась вспомнить все цитированные Маяковским строчки), самый высокий «коэффициент цитирования» был у Пастернака, в которого Маяковский «был влюблен», у Ахматовой и у Саши Черного… Особенно он восхищался гениальным пастер-наковским «Марбургом». Если вспомнить, что и Маяковский в предреволюционные годы был кумиром Пастернака, то можно назвать их тогдашнюю приязнь друг к другу взаимной. Всем памятно более позднее высказывание Пастернака, что Маяковского стали вводить принудительно, как «картофель при Екатерине». Книга, о которой я пишу, содержит временной указатель, так что не составляет труда узнать, что в 1935 году Лиля Брик передает письмо Сталину «с просьбой о популяризации творчества Маяковского и увековечении его памяти». На письмо последовала известная резолюции, вернувшая поэта читателю, но и повлекшая за собой насаждение Маяковского сверху. Любопытно, что Виталий Примаков, через которого Лиля передала письмо Сталину, уже в 1936 году был арестован органами НКВД, а в 1937 — расстрелян вместе с Якиром, Тухачевским и другими крупными советскими военачальниками.
По тогдашним негласным порядкам вслед за мужем — «врагом народа» арестовывалась (и отправлялась в лагерь или уничтожалась) его жена. Но случилось чудо — Лилю Брик не арестовали и не уничтожили (как говорят, опять-таки благодаря вмешательству Сталина). А как близко стояла она от гибели, уже накрывшей ее своим крылом, гибели, которой не избежала героиня «Испанской баллады»:
И тогда решили гранды
Положить предел кощунству
Недостойному монарха.
Пробрались они в тот замок,
Где жила его еврейка,
И ее на возвышенье умертвили…
Не умертвили. Лиля Брик умерла сама и смерть себе выбрала тоже сама.
Ее самоубийство с помощью 11 таблеток нембутала рифмуется с выстрелом Маяковского. Пережив Маяковского на 48 лет, в конце долгого пути она прошла через те же «крестные муки». «Васик! Я боготворю тебя!!», обращенное к покидаемому, оставшемуся жить мужу, не такой ли это прощальный привет жизни, как крик Маяковского из предсмертной записки: «Лиля — люби меня».
В книге, которую я читала по-итальянски, некоторые куски Лилиных записок были опущены. Возможно, такая редактура была правомерна — пропущенные эпизоды необязательны, в них Лиля описывает незначащих знакомых из дореволюционных лет, пересказывает анекдоты, пикантные сплетни…Стоило ли воспроизводить этот текст в русском издании? И вот, читатель, я подумала, что стоило, ибо Лиля была всякая, в том числе злословящая, суетная, пустая. Что не мешало ей одновременно быть доброй, жалостливой и глубоко чувствующей. Искусство было той стихией, в которой она жила. В 1968 году она пишет в Париж чете Арагонов о только что увиденном фильме «Солярис»: «Все эти дни я под впечатлением этого фильма…К трем молодым ученым, проводящим опыты на одной из космических станций приходят умершие люди, о которых они непрестанно думают. Но это — фантомы, и от ученых этих зависит — уничтожить их, а самим нормально вернуться на землю или навсегда остаться в космосе вместе с ними.
Представляете себе, что приходит ко мне Володя — он и не он. Или Ося — он и не он. Я просто больна после этого фильма, таким возможным кажется этот бред» (стр. 302).
Многие ли из нас, смотря фильм Тарковского, восприняли его так лично, перенеся на себя его коллизию и испытав при этом боль? Не говорит ли это о масштабе личности и об удивительной восприимчивости к искусству? Думаю, не зря Лиля вспомнила этих двоих — Володю и Осю. Они, хоть и рано умершие, были ее неизменными, неуничтожимыми спутниками на протяжении всей жизни, продолжали пребывать в ее «космосе». Они же — Владимир Маяковский и Осип Брик, вместе с самой Лилей — стали главными героями этой книги, написанной талантливым и пристрастным свидетелем.
3. Владимир Маяковский и Лиля Брик: сходство несходного
С осторожностью принимаюсь за это эссе: уж больно щекотливая тема. Мне бы не хотелось уподобиться тем, кто пишет об этой паре в духе желтой прессы. В этом смысле особенно всегда доставалось Лиле. В годы моей юности (1970-е) ее усиленно бросали вниз головой с палубы их с Маяковским общего парохода, упорно старались исключить из биографии поэта. Получалось плохо. В своей статье о наконец-то опубликованных Лилиных воспоминаниях («Пристрастные рассказы, 2003) я писала, как школьницей спросила однажды у сотрудника музея Маяковского: кто эта женщина? Речь шла об обложке поэмы «Про это», на которой красовалось женское лицо с большими широко раскрытыми, даже слегка выпученными глазами. Но странное дело, экскурсовод, словно не слыша вопроса, отвернулся и отошел от меня подальше[249]. Даже поместив в витрине прижизненное издание поэмы Маяковского, музейщики, а вернее, музейное начальство боялось называть Лилю, идентифицировать ее с героиней любовных признаний поэта.
Чего боялось начальство?
Попробую угадать. Лиля не была официальной женой Маяковского, она была женой Осипа Брика, все трое жили в одной квартире. Караул! Безнравственность! Лиля была еврейкой. В 1950-1970-е годы евреи не пользовались доверием и любовью «партии и правительства», наоборот, в стране процветал антисемитизм, насаждаемый и поощряемый сверху. И наконец, старшая сестра Маяковского Людмила Владимировна, ставшая как раз в эти годы Лилиным врагом, стояла на страже приличий и камуфляжа в биографии брата[250].
Помню, в 1970-е фотографии Лили Брик бесплатно раздавали на туристических тропах Грузии, там же туристы могли получить портреты Татьяны Яковлевой. Ее имя тогда тоже было под запретом — как эмигрантки.
С того самого случая в музее меня мучило любопытство — хотелось побольше узнать об истории отношений Маяковского и его подвергавшейся остракизму подруги.
К нашему времени свидетельств собралось достаточно.
Особо отмечу исследования шведа Бенгта Янгфельдта, именно этого «варяга» недоставало маяковсковедению, чтобы заполнить некоторые ощутимые лакуны в биографии поэта и его музы[251]. В этом эссе мне бы хотелось задержать внимание читателей на некоторых не до конца проясненных вопросах, связанных с Владимиром Маяковским и Лилей Брик.
Как они оказались вместе — такие разные?
Он, родившийся на окраине империи, плохо образованный, с не слишком изящными манерами, «пролетарий» по своим привычкам и образу мыслей, и она, родившаяся в Москве в обеспеченной еврейской семье, воспитанная гувернантками, начитанная, знавшая с детства немецкий и французский… Но приглядевшись, увидим, что были у этих, на первый взгляд, разных людей точки соприкосновения.
3.1. Привычки
Начну с малого. Маяковский и Лиля в самом начале их знакомства обменялись «обручальными» кольцами-печатками. На кольце для Лили Маяковский просил выгравировать три буквы ее имени: Лили Юрьевна Брик — ЛЮБ. Размещенные в ряд, они давали бесконечные ЛЮБЛЮ. Лиля, в свою очередь, просила гравера выгравировать на кольце две латинские буквы инициалов поэта W и М, помещенные одна над другой. Графически получалось зеркальное отражение одной и той же буквы. Меня поразило, что в ответ на графический трюк Маяковского Лиля смогла предложить тоже что-то весьма оригинальное.
Не обладая грандиозным талантом Маяковского, она умела ему «соответствовать». Связывалась с издательствами на предмет публикации его книг, писала сценарии, снималась вместе с ним в кинематографе, гоняла по Москве на привезенном им из Парижа «Ре-ношке». Между прочим, Лиля — одна из первых московских жен-щин-автолюбителей. Работала в Окнах РОСТА, и, по-видимому, угловатая резкая графика карикатур Маяковского и Михаила Черем-ных, которые она раскрашивала, ей, «даме из буржуазных кругов», не претила.
В ее записках то и дело наталкиваешься на стиль Маяковского: «Запосещали иностранцы. Японцы через переводчика спрашивали, кто тут Маяковский, и почтительно смотрели снизу вверх»[252]. Не была домашней курицей, тем более наседкой, была весьма революционно настроенной гражданкой и, в отличие от матери и сестры, осталась в Советской России. Одна из первых оценила стихи Маяковского, поняла его масштаб. И говорили они на одном языке, включая тот придуманный ими любовный язык, который многих так раздражает в их переписке. Да, это особый «детский» язык, но ведь и влюбленные — дети, и эти уменьшительно-ласкательные прозвища — Личик, Киса, Лилек, детик, обращенные к ней, и Волосик, Волосит, Волосеночек, Щенит — к нему, эти бесконечные целую целую целую, люблю люблю люблю и твой твой твой, эти подписи-рисунки в виде Щенка и Кисы, — все это родом из детства и говорит о трогательной нежности друг к другу.
А эта их общая любовь к зверью, к собакам и кошкам! Обычно серьезный на фотографиях, Маяковский улыбается на той, где в руках у него живой черный комочек, собачонок Скотик. Лиля же улыбается, даже держа в руках львенка из Берлинского зоопарка. Лишенная возможности иметь детей, Лиля детей любила, а они любили ее. У нее воспитывалась Луэлла Краснощекова, когда ее отец оказался в тюрьме; мальчиком Василий Васильевич Катанян, несмотря на то, что его отец ушел от них к Лиле, находил у нее ласку и понимание. Что до Маяковского… нет у меня уверенности, что он разделял любовь Лили к детям.
Те семь шоколадок, которые он привозил Луэлле Краснощеко-вой — по одной на каждый день недели, — ни о чем не говорят. «Я люблю смотреть как умирают дети» — сказано им, и хотя легко выдать эту строчку за обычный для Маяковского издевательский вызов буржуазному читателю, все же эта фраза была написана его рукой, рука повернулась ее написать.
Оба — Маяковский и Лиля Брик — были игроками, причем азартными. В карты в своей компании играли порой до утра. Играли в экзотический маджонг и в пинг-понг. Маяковский упоенно сражался на бильярде, любил выигрывать — и это опять-таки черты неизжитого детства.
Так же постоянно играл со словами, строчками, рифмами. Меня всегда потрясал в этом смысле «Наш марш», написанный в год революции и суперреволюционный по всем параметрам — содержанию, строфике, рифмовке, ритму, словесным находкам:
Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан.
А желание делать подарки! Даже представить себе трудно, как они оба находили, покупали, собирали, а потом переправляли в Москву те гостинцы, провизию, мануфактуру, пантагрюэлевский перечень которых то и дело возникает в их письмах. Целые горы! И нельзя сказать, что только Маяковский бегал по Парижу с Лилиным списком (как-то даже с Татьяной Яковлевой, своей парижской любовью), Лиля тоже привозила из своих поездок неподъемные коробки с подарками, причем доставались они всем друзьям и соседям, включая домработницу. Щедрость и страсть дарить были присущи им обоим.
Это о бытовых привычках.
Но есть и более важные вещи, которые их сближали.
3.2. Тяга к самоубийству
14 апреля 1930 года, тридцати семи лет отроду, — возраст смерти гениев — Владимир Маяковский выстрелом в сердце покончил с собой… Но и до рокового выстрела поэт был склонен к суициду. Об этом говорят его поэмы, об этом вспоминает Лиля Брик, называя мысль о самоубийстве «хронической болезнью» Владимира Владимировича[253]. Маяковский боялся старости. Характерный разговор приводит Янгфельдт. Роман Якобсон говорит Лиле, что не может себе представить Маяковского старым, на что Лиля отвечает так: «Володя до старости? Никогда! Он уже два раза стрелялся, оставив по одной пуле в револьверной обойме. В конце концов попадет»[254].
Совсем в духе героев Лермонтова Маяковский играл с жизнью в «русскую рулетку»: чет — нечет. Можно предположить, что и стихи, написанные им на безвременную смерть Сергея Есенина, повесившегося в 1925 году в гостинице Англетер, были своего рода суеверным заговором. Так бывает: человек с помощью слова хочет «заговорить» свои тайные мысли, свою судьбу, свой дремлющий до времени страх. Когда-то написание романа «Страдания юного Верте-ра», в котором молодой человек кончает с собой на почве неразделенной любви, помогло его автору уйти от самоубийства. Маяковский взялся за стихи «На смерть Сергея Есенина», полагая, что сможет спасти многих «подражателей» и почитателей умершего поэта (о себе он, естественно, не говорит), рассказав о трагедии в ироническом ключе и обезвредив гипнотическое воздействие предсмертных строчек ушедшего своим парафразом.
Есенинскому
«В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей»
Маяковский противопоставил свое:
В этой жизни помереть не трудно.
Сделать жизнь значительно трудней.
Был ли Владимир Владимирович уверен, когда сочинял свой ответ Есенину, что лично ему удастся «сделать жизнь»?
По иронии судьбы, застрелившись спустя пять лет после Есенина, Маяковский тоже оставил предсмертные стихи, только что не написанные кровью. И там, в этом четверостишии, говорится, что «любовная лодка разбилась о быт». Что означает здесь «быт», следует подумать, об этом еще напишу, важно, что главной причиной самоубийства указана любовь. Погиб от любви. Это, конечно, не вся правда, но для нас важно, что сам поэт осознает (или указывает) главной причиной своего ухода из жизни несложив-игуюся любовь. В своем эссе — в соответствии с предсмертными строчками поэта — я буду говорить именно об этой причине его самоубийства.
Итак, Владимир Владимирович тяготел к суициду.
Но задумывались ли мы над тем, что и в биографии Лили Брик мы встречаемся с повторяющимися попытками самоубийства?! И жизнь свою она оборвет, как и Маяковский, сама. По какой причине, мы достоверно не знаем. Известно, что она была «безнадежно» лежачей больной, так как повредила себе шейку бедра, а в те времена это не лечили. В недописанной предсмертной записке причины самоубийства она не сообщает: «В смерти моей прошу никого не винить. Васик[255], я боготворю тебя. Прости меня! И друзья простите…».
Лиля, как известно, несколько раз спасала Маяковского в тяжелые моменты, когда он был в шаге от самоубийства. После гибели поэта Лиля Брик писала сестре в Париж: «Если б я или Ося были в Москве, Володя был бы жив…Я проклинаю нашу поездку»[256].
И в то же время, сама Лиля Юрьевна не была свободна от «тяги к самоубийству».
Бенгт Янгфельдт, основываясь на неопубликованных письмах и воспоминаниях Лили Брик, а также на магнитофонных записях бесед с нею, воспроизводит несколько важных для нас эпизодов.
Родившись в 1891 году (на два года раньше Маяковского) в семье адвоката и пианистки, Лиля Юрьевна Каган с юности привлекала к себе внимание мужчин, была для них магнитом. Родителям приходилось «глядеть в оба» за юной дочерью, чье поведение не всегда вписывалось в привычные рамки. В 17 лет она забеременела от молодого учителя музыки Григория Крейна, за этим последовал принудительный аборт в Армавире (где жила сестра матери), мать и тетка настояли на нем против желания самой Лили. Восприняв эту операцию как оскорбление, она спустя некоторое время проглотила целиком содержимое пузырька с цианистым калием. Ждала, что умрет, но почему-то не умерла. Позднее ей станет ясно почему. Мать, Елена Юрьевна, в поисках писем от Крейна, обшарила ее письменный стол и, найдя там страшный пузырек, высыпала из него яд, вымыла и наполнила содой[257]. Немножко все это отдает романом, но поверим Лиле, ей хотелось рассказать эту отдающую мелодрамой историю молодому шведу (своему бы, скорей всего, не рассказала, да и не расспрашивали «свои», это было время запрета на ее имя).
В книге того же Янгфельдта читаем, что в декабре 1924 года, тяжелейшего и для Маяковского, и для Лили Брик, когда их отношения разладились из-за Лилиной страсти к Александру Красно-щекову, она писала Рите Райт:
«А. Т.(обинсон) очень болен. Он в больнице. Вряд ли я его увижу. Думаю о самоубийстве. Я не хочу жить». «Тобинсон», ставший причиной этих настроений, — псевдоним Александра Краснощеко-ва. Александр Михайлович Краснощеков был человеком необычным. Выйдя из бедной еврейской семьи, рано примкнул к революционерам, сидел в тюрьмах, эмигрировал, попав в США, закончил факультет права Чикагского университета, а, вернувшись после революции в Россию, возглавил Дальневосточную республику; будучи затем вызван в столицу, занимался финансами, возглавил Промбанк, стал крупным работником партийного и госаппарата. Однако в 1923 году был арестован по обвинению в финансовых злоупотреблениях, посажен в тюрьму, где тяжело заболел. Тогда-то у Лили и родилась мысль о самоубийстве.
В тот раз дело не пошло дальше намерения: Краснощекова через полгода, в январе 1924 года, освободили[258], настроение Лили изменилось.
У Бенгта Янгфельдта описывается еще один случай — в этот раз почти осуществившегося самоубийства, предпринятого Лилей. Она «страстно влюбилась», как пишет Янгфельдт, в кинорежиссера Всеволода Пудовкина и, не встретив ответа, пыталась покончить с собой, выпив большую дозу снотворного. Шел 1928 год. Ее откачали, хотя выздоравливала она несколько месяцев. Можно сказать, что желание отравиться возникало у молодой Лили в связи с сильными эмоциональными переживаниями. Очень похоже на Маяковского.
Последняя попытка самоубийства, предпринятая Лилей Юрьевной 4 августа 1978 года, и тоже с помощью снотворного — она проглотила одиннадцать таблеток намбутала[259], — удалась.
Получается, что Лиля, как и Маяковский, постоянно возвращалась к мысли о самоубийстве. Эта мысль не покидала ее в течение жизни. Хочется даже сказать, что такой способ решения «последних», жизненно важных вопросов был органичен для обоих.
В порядке сопоставления. Анна Ахматова, юной девушкой пытавшаяся покончить с собой, позже этих попыток не повторяла. И наоборот, за Мариной Цветаевой, наложившей на себя руки 31 августа 1941 года, мы не знаем юношеских попыток свести счеты с жизнью.
Понятно, что за за спиной 86-летней Лили Юрьевны, сломавшей шейку бедра и решившейся противопоставить этому несчастью волевой акт ухода из жизни, стояли и ее собственные повторяющиеся суицидальные попытки, и самоубийство Маяковского. Последнее — особенно. В роковом для Маяковского 1930-м ей приснился сон, явно из разряда «пророческих»: «Приснился сон — я сержусь на Володю за то, что он застрелился, а он так ласково вкладывает мне в руку крошечный пистолет и говорит: «все равно ты то же самое сделаешь»[260].
Еще одно добавление. Лет за десять до смерти у Лили Юрьевны, по-видимому, уже были мысли о суициде. Именно к этому времени относится ее завещание, где она просит развеять ее прах где-нибудь в Подмосковье[261]. Итак, самоубийство было возвращающейся точкой в сознании и Маяковского, и его подруги. Пережив поэта на 48 лет — целая жизнь! — Лиля в итоге избрала для себя похожий конец — смерть от собственной руки.
Но сходство этим не ограничивается.
3.3. Кошка, которая гуляет сама по себе
О встреченной в 1928 году в Париже Татьяне Яковлевой Маяковский скажет:
«Ты одна мне ростом вровень». Татьяна и в самом деле была девушкой высокой. Мне кажется, что в метафорическом смысле невысокая Лиля тоже была Маяковскому «ростом вровень». И, возможно, даже в большей степени, чем парижская Татьяна.
Лиля всю жизнь больше всего не выносила, когда ей навязывали, диктовали образ жизни и поведения. Она хотела «гулять сама по себе». И часто ее поступки выходили за грань «разумного». Бенгт Янгфельдт приводит один из таких поступков, о котором слышал от самой Лили Юрьевны.
До отъезда в Мюнхен для занятий скульптурой двадцатилетняя Лиля проводит время с неким Гарри, молодым, подающим надежды художником. Однажды он признается ей, что болен сифилисом. Диагноз мог оттолкнуть от него кого угодно, но не Лилю.
Ее он наоборот привлек. Цитирую: «этим восклицанием Гарри завоевал ее сердце»[262].
Такое ощущение, что Лиля Брик жила, словно пушкинский Вальсингам, «бездны мрачной на краю», испытывая потребность в острых ощущениях.
Словно не была она обычным человеком, молодой привлекательной женщиной, которой в случае венерического заболевания, пришлось бы долго лечиться — причем, с неизвестным исходом, — объясняться с родителями и врачами, короче, попасть в малоприятную ситуацию. Но она как будто даже об этом не думает, объясняя свою близость с Гарри совсем просто: «Очень мне было его жалко»[263]. Подобное поведение можно классифицировать и как инфантильность, и как некое импульсивное безрассудство. Обычно, идя на такое, человек произносит: «Эх, была не была!» или «авось, пронесет!» Верила ли Лиля в свою особую звезду? То, что она прошла через 1920-1950-е годы, не ощутив на себе когтей террора, — настоящее чудо. Рассмотрев ее жизнь в сталинскую эпоху, можно увидеть, что она все время жила в ситуации «вызова судьбе».
Много ли в сталинской Москве было семей, напоминающих «тройственный союз» Лили, Оси и Маяковского? И легко ли было не бояться (в ту эпоху особенно!) открыто жить не как все? Любопытно, что человек, узнавший Лилю в очень поздние годы (и сразу в нее влюбившийся), двадцатидевятилетний француз Франсуа-Мари Банье, написал о ней так: «…для Лили как человека безрассудного никакого расчета не могло быть ни в чем и никогда. Безрассудство, какая-то бесшабашность, если хотите, все это было для нее стимулом к жизни»[264].
Итак, безрассудство. Это как бы другая сторона жажды свободы.
Но и у Маяковского эта черта преобладала. В дневнике, который Маяковский вел во время двухмесячной разлуки с Лилей в 1923 году (она обнаружит этот дневник много позже) он выделяет две главные черты своего характера:
1) Честность, держание слова, которое я себе дал…
2) Ненависть ко всякому принуждению[265].
Об этой «ненависти ко всякому принуждению» Маяковский в эти же дни говорит и несколько иными словами: «Если у меня не будет немного «легкости», то я не буду годен ни для какой жизни… любовь не установишь никаким «должен», никакими «нельзя» — только свободным соревнование со всем миром. Я не терплю «должен» приходить! Я бесконечно люблю, когда я не «должен» приходить торчать у твоих окон. Ждать хоть мелькания твоих волосиков из авто»[266].
Служа «атакующему классу», Маяковскому приходилось себя смирять, наступать «на горло собственной песне». Это тяжело любому, а уж человеку, ненавидящему принуждение, вдвойне. Поэту, как и птице, хорошо поется на свободе. Работа под прессом самопринуждения в итоге должна была привести к срыву, к катастрофе, что и случилось. Кстати, сам Маяковский сформулировал невозможность для себя долгого существования в искусственной для него ситуации принуждения (в данном случае «самопринуждения») — когда в 1923 году в течение двух месяцев устроил для себя, по инициативе Лили, некое подобие тюрьмы: жил на Лубянке один, с любимой не виделся. В дневнике, который он вел в те дни, записано:
«Можно ли так жить вообще? Можно, но только не долго» (1 февраля 1923)[267].
Однако было в характерах, а главное, — во взгляде на любовь — Маяковского и Лили Брик и нечто несходное, что сыграло роковую роль в судьбе поэта. Но придется начать издалека.
3.4. Не везет мне в смерти — повезет в любви
Вообще этот «тюремный» дневник Маяковского раздирает душу[268]. 5 февраля того же 1923 года Маяковский задает себе вопрос: Люблю ли я тебя? Подчеркивает эти слова как заглавие и сам себе отвечает: «Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь». Дневник рассчитан на то, что она его прочитает. Поэтому он добавляет: «Смешно об этом писать, ты сама это знаешь».
Прозрение приходит постепенно. Говорю это о себе. Часто получается, что ты ошибаешься даже не по своей вине — просто в нашем обществе принято было скрывать какие-то факты, особенно если они вредили спущенной сверху «общей установке».
Хорошо помню, что в колонках одного известного газетчика советской эпохи, говорилось, якобы со слов самой Лили Брик, что к середине 20-х годов она уже не привлекала Маяковского как женщина, по каковой причине союз их распался, сохраняя лишь внешние формы. Сейчас думаю, сам ли газетчик придумал эту версию или ее действительно поведала ему Лиля. Она могла сделать это в целях самосохранения. На самом деле, все обстояло с точностью до наоборот. Маяковский продолжал любить ту, в которую влюбился с первого взгляда.
Ускользала она.
Лиля Брик, как известно, была мужней женой, и ее муж, Осип Брик, кажется, был единственным мужчиной, которого она по-настоящему любила всю жизнь. В ее записках рассказана история их взаимоотношений, начавшаяся еще в гимназические годы. Осип был старше, вел в классе Лили — ей было тогда 13 лет — политический кружок (дело было в 1905 году). И барышне, легко влюблявшей в себя мужчин, не сразу удалось завоевать его внимание. Трудно представить гордую и победительную Лилю непослушным языком, в какой-то отключке, раз за разом произносящую: «А я вас люблю, Ося!». Но это было. В течение бурных семи лет, наполненных до краев событиями и романами, это чувство в ней вызревало. «Мне становилось ясным даже после самой короткой встречи, что я никого не люблю, кроме Оси»[269].
Они поженились в 1912 году, и первые два года были абсолютно счастливы. Впоследствии Осип Брик нашел себе подругу, жену кинорежиссера Жемчужного, Евгению Соколову-Жемчужную, и оказалось, что эта простая женщина, без особых талантов, вполне его устраивает. Странность заключалась в том, что, даже женившись на Жене, Осип остался жить в одной квартире с Лилей, а еще раньше то же самое сделала Лиля: уйдя к Маяковскому, продолжала делить кров с Бриком. В воспоминаниях Лиля говорит, что они с Осипом поклялись друг другу, что бы ни случилось, жить вместе. Так? Или была еще какая-то причина? Почему-то никто из исследователей не предположил, что свою роль мог сыграть такой насущный для всех москвичей послереволюционной поры фактор, как «квартирный вопрос».
Лиля не сразу соединила свою жизнь с Маяковским. Встретившись с ним в июле 1915 года («радостнейшая дата» в автобиографии «Я сам» Маяковского), она долго не решалась изменить свою судьбу. Бенгт Янгфельдт пишет, что перелом в отношениях Лили
Брик и Маяковского произошел в 1918 году. А это было время, когда «буржуев» уплотняли, квартиры профессоров и адвокатов превращали в коммунальные, заселяя их семьями из рабочих и крестьян, а также работниками советского аппарата. Вопрос жилья нависал над людьми во всей своей драматической неразрешимости.
Однако не буду настаивать на этой версии, нигде мною до сих пор не встреченной, — она, увы, не способна распутать сложный узел завязавшихся взаимоотношений. Видимо, разгадка все же в другом. Когда-то Гейне написал печальное автобиографическое стихотворение: «Юноша девушку любит, а ей полюбился другой, а тот не ее, а другую назвал своей дорогой (пер. Льва Гинзбурга). Сложная эта цепочка, как кажется, присутствует и в истории любви Маяковского.
Лиля Брик любила говорить, что для нее и ее спутников — Маяковского и Осипа Брика — образцом семейной жизни были отношения, описанные в романе Николая Чернышевского «Что делать?»[270] Но Вера Павловна никогда не жила в одной квартире со своим первым и вторым мужем, соответственно с Дмитрием Лопуховым и Александром Кирсановым. Лопухов, придя к выводу, что Верочка полюбила его друга, благородно удалился, разыграв самоубийство, чем помог созданию новой пары. Маяковский, читавший мало и несистематически, роман Чернышевского читал и перечитывал. Может, видел свое сходство с «особенным человеком» Рахметовым?
Он ведь тоже и своим огромным ростом, и мощной фигурой, и низким красивым голосом, и ни на кого не похожей повадкой, и новаторскими стихами словно предъявлял окружающим патент на «особость». Но на этом сходство кончается. Внешне самоуверенный, казавшийся окружающим человеком беззастенчивым, Маяковский был на самом деле раним и не очень в себе уверен. В «железном» Рахметове такой раздвоенности не было.
Возможно, говоря о роли романа «Что делать?» в их жизни, Лиля Юрьевна имела в виду удивительные отношения между мужчинами-соперниками, описанные Чернышевским, — отношения в высшей степени дружеские, деликатные и даже трогательные, хотя автор и пытается объяснить их сухой теорией разумного эгоизма.
По рассказам Лили Брик, отношения Маяковского и Брика были того же рода. Брик, первым открывший поэта Маяковского, спонсировавший издание «Облака в штанах», благодаря новому знакомству перестроивший свою жизнь и начавший заниматься теорией стиха, поэта обожал. Выписываю важное место из записок Лили Брик под заглавием «Как было дело»: «Мы с Осей больше никогда не были близки физически (с 1915 года, — ИЧ), так что все сплетни о «треугольнике», «любви втроем» и т. п. — совершенно не похоже на то, что было. Я любила, люблю и буду любить Осю больше, чем брата, больше, чем мужа, больше, чем сына. Про такую любовь я не читала ни в каких стихах ни в какой литературе… Эта любовь не мешала моей любви к Володе. Наоборот: возможно, что если б не Ося, я любила бы Володю не так сильно. Я не могла не любить Володю, если его так любил Ося. Ося говорил, что для него Володя, не человек, а событие. Володя во многом перестроил Осино мышление, взял его с собой в жизненный путь, и я не знаю более верных друг другу, более любящих друзей и товарищей»[271].
Если проанализировать этот отрывок, получится, что Лиля любила Маяковского через посредство Осипа, то есть какой-то «отраженной», головной любовью. Мужчиной ее жизни оставался тот, кому она девочкой призналась: «А я вас люблю, Ося». И второе: лично у меня вызывает некоторое сомнение безоговорочность дружеских чувств Маяковского к Осипу Брику. Поэт был ревнив и, конечно, знал о месте Осипа в сердце Лили. И наконец, третье. Лиля пишет: «Все мы решили никогда не расставаться и прожили жизнь близкими друзьями»[272]. И здесь снова возникают у меня сомнения: кто решил? Ощущение, что решили она и Осип, а вернее, решила она сама, а Маяковский и Брик просто подчинились. По восточной поговорке: «Мужчина голова, женщина шея. Куда повернется шея, туда повернет и голова».
Во времена Чернышевского трое сотрудников журнала «Современник» устроили свою жизнь по схожей модели. Жена писателя и издателя журнала Ивана Панаева Авдотья Яковлевна Панаева стала подругой поэта и соиздателя «Современника» Николая Некрасова. Жили они в одном помещении с редакцией, в разных половинах. Панаева с мужем не разъезжалась, носила его фамилию, Иван Иванович Панаев вел жизнь вполне свободную и до и после того, как Авдотья Яковлевна связала себя с Некрасовым. После смерти Панаева в 1862 году Некрасов на Панаевой не женился, что, по-видимому, было для нее серьезным ударом. Вместе с тем, кажется, что именно Иван Панаев был ее подлинной любовью. Как видим, кое-что совпадает с ситуацией «Брики — Маяковский». Женщина в обоих случаях уходит к поэту, безумно в нее влюбленному, только начинающему свой путь. Она становится его музой и помощницей (занимается совместной работой: Панаева пишет с Некрасовым повести для Журнала, Лиля Брик работает с Маяковским в Окнах РОСТА), устраивает быт. При этом мужу отводится роль друга и сотрудника.
После двухмесячного добровольного «сидения», в ходе которого создавалась поэма «Про это», измученный Маяковский и взволнованная Лиля встретились на Октябрьском вокзале, будущем Ленинградском, и отправились почти в «свадебное путешествие» в Петроград. Любимая была снова рядом. А это было главным условием его счастья, даже нет — его пребывания на земле. В конце своего дневника, написанного в его московской «Редингской тюрьме» он писал: «Какая жизнь у нас может быть, на какую я в результате согласен? Всякая. На всякую. Я ужасно по тебе соскучился и ужасно хочу тебя видеть»…[273]
Он был согласен на всякую жизнь — только чтобы она была с ним.
3.5. Навек любовью ранен
В исследованиях Бенгта Янгфельдта говорится о кризисе, потрясшем союз Маяковского и Лили Брик в 1922–1924 годах. Но прежде чем коснуться этого вопроса, напомню читателю неординарную историю знакомства этих двух людей. Ведь Маяковский ухаживал за Эльзой, младшей из сестер Каган, а вовсе не за замужней Лилей. Эльза привела его в дом Бриков в Петебурге, и там он впервые прочел перед аудиторией «Облако в штанах». Можно представить себе удивление и негодование Эльзы, когда после чтения, сидя с ней рядом, он неожиданно спросил у Лили: «Можно посвятить поэму вам?» и вывел под заглавием «Лиле Юрьевне Брик». Было это посвящение первым в череде посвященных ей стихов и поэм (даже собрание сочинений Маяковский посвятил Лиле!). Что до Эльзы… то этот феномен истории известен. Шекспировский Ромео до того, как встретил Джульетту, был без ума от некой Розалины.
Маяковский сделал свой выбор, и его не смутило, что у Лили был любимый муж, что она на два года старше — разве обращает внимание ураган на сметаемые им деревья? У Стефана Цвейга это называлось «амок». Часто слышу рассуждения, что Лиля не была красавицей и что Эльза была намного красивее. По мне, Лиля красавицей была — стоит только посмотреть на ее фотографии, сделанные Родченко. Отмечаются дефекты ее фигуры — слишком тонкие ноги, круглая спина — да значат ли они что-нибудь? Красавица, по слову Пушкина, — та, от которой «не можно глаз отвесть». Так вот, на Лилю хочется смотреть, у нее подвижное живое лицо, блестящие глаза. А вот Эльзе не хватало той изюминки, той живости и того огня, которые были дарованы ее сестре.
Знавшая Лилю уже в старости переводчица-итальянистка Юлия Добровольская говорила мне, что, не потеряв в поздние годы своего магнетического обаяния, красоту Лиля Юрьевна потеряла. Ее красота заключалась в красках — ярко рыжих волосах, очень белой коже, темно-карих лучистых глазах. В старости она стала чрезмерно краситься, что ее уродовало, делало похожей на «петрушку» (фотографии это отражают). Добровольская передавала мне рассказ косметички, знавшей ЛБ в возрасте 40-50-и лет: «У нее кожа светилась, словно внутри была зажжена лампочка».
Маяковский взял Лилю приступом, осадой, отвоевал ее у Осипа Брика, и пусть не сразу, сделал своей. По признанию Лили, был он не вполне в ее вкусе — слишком громок, слишком отличался от тихого Осипа. И в общем ей было с ним тяжело. А в какой-то момент — невмоготу.
Они по-разному понимали любовь. Маяковский хотел, чтобы любимая принадлежала только ему, ему одному. Лиля же хотела быть свободной.
3.6. А я и не знаю, где ты и с кем
В книге Янгфельдта практически впервые в маяковсковедении уделено подобающее место человеку, связь с которым стала для Лили Брик одним из побудительных мотивов к разрыву с Маяковским. Это имя уже упоминалось — Александр Краснощеков, в прошлом — уроженец местечка Чернобыль Абрам Краснощек. Сын портного, еще до революции вырвавшийся из местечка и получивший университетское образование в США, в 1920-е годы, после того как был отозван с Дальнего Востока, он занимал пост директора Промбанка.
Вот как о нем пишет Янгфельдт: «…в Пушкине…Краснощеков снимал дачу недалеко от Маяковского и Бриков. Ему было сорок два, он был высок, широкоплеч, обаятелен, начитан и образован, его окружал ореол приключений и героизма»[274].
Семейная жизнь Краснощекова именно в это время — случайно ли? — дала сбой — его жена уехала с младшим сыном в Америку. Можно предположить, что раздражение Лили против Маяковского, ее усталость от него имели подоплекой события и эмоции, связанные с Краснощековым. В 1923 году он был обвинен в хищениях и осужден на шесть лет тюрьмы, которые отбывал в одиночной камере Лефортова. Лиля его навещала, привозила все необходимое, взяла к себе его 14-летнюю дочь Луэллу. В тюрьме Краснощеков, у которого были больные легкие, серьезно заболел и был переведен в правительственную больницу. А потом, в январе 1925 года, был неожиданно помилован. Все это время Лиля была близка к самоубийству, болела.
В книге Янгфельдта приводится потрясшая меня записка, написанная Лилей Брик весной 1924 года и обращенная к Маяковскому: «Ты обещал мне: когда скажу, спорить не будешь. Я тебя больше не люблю. Мне кажется, что и ты любишь меня много меньше и очень мучиться не будешь»[275].
Можно представить, как подействовали на Маяковского эти слова, жесткие, без всяких эвфемизмов — «Я тебя больше не люблю». Не люблю, — сказала ему та, которой он писал во время их двухмесячной разлуки: «Без тебя (не без тебя «в отъезде», внутренне без тебя) я прекращаюсь»[276].
Внешне жизнь течет в прежних рамках, его союз с семьей Бриков продолжается, но изменилось главное. Лиля перестала быть женщиной Маяковского. Печальным образом сбылось то, что он предвидел: «…если я кончаюсь, то я вынимаюсь, как камень из речки, а твоя любовь опять всовывается над всем остальным. Плохо это? Нет, тебе это хорошо, я б хотел так любить…»[277].
Так любить — у него — не получается. Он пытается себя смирить, не ревновать, найти ей замену. Наташа Брюханенко, Татьяна Яковлева, Нора Полонская. Не получается. Он, как тот азр из гей-невского романса с его самохарактеристикой «Я из рода древних азров, Полюбив, мы умираем». Тут у них с Лилей явное несовпадение. Роковое несходство. И это несовпадение, это несходство, как кажется, приводят к крушению его любовной лодки.
Уйдя от Маяковского «в свободное плаванье», Лиля однако не теряет его из виду, держит на коротком поводке. Он может влюбляться, проводить время с другими женщинами, но возвращаться должен к ней и стихи посвящать — только ей. Те два стихотворения, что посвящены парижанке Татьяне Яковлевой, должны были вызвать у Лили, человека страстного, прилив сильных и не очень контролируемых эмоций. В Лиле Брик было много от мадам Виар-до, музы Ивана Тургенева. Полина не хотела, чтобы Тургенев женился, с беспокойсвом осведомлялась у него об «украинке» (Марко Вовчок), об актрисе Марии Савиной, гостившей у него в усадьбе, — обе казались ей претендентками на роль жены немолодого уже писателя. Лиля Брик просила Маяковского, чтобы он не женился на Наталье Брюханенко, хотя этот брак, как всем казалось, был уже слажен. Впрочем, сам Маяковский никуда не мог уйти от Лили, все его возлюбленные вспоминают, что его постоянный разговор — был о ней.
Лилина любовь от него ушла — и его лодка начала тонуть.
Перечитала сейчас предсмертную записку Маяковского — и нашла в ней последний крик утопающего.
Вот он: «Лиля — люби меня».
Об авторе. Ирина ЧАЙКОВСКАЯ
Прозаик, критик, драматург, преподаватель-славист.
Родилась в Москве. Но образованию педагог-филолог, кандидат педагогических наук. С 1992 года живет на Западе. Семь лет жила в Италии, с 2000 года — в США. Как прозаик и публицист печатается в «Чайке», «Новом Журнале», альманахе «Побережье» (США), в журналах «Нева», «Звезда», «Октябрь», «Знамя», «Вопросы литературы», «Вестник Европы (Россия). Автор семи книг, в том числе «Старый муж» (2010), «От Анконы до Бостона: мои уроки» (2011) и «Ночной дилижанс» (2013).
Примечания
1
Michael Steen. Enchantress of Nations Pauline Viardot: Soprano, Muse and Lover. Icon Books. UK, 2007.
(обратно)2
См. в указанной книге p. 12.
(обратно)3
Barbara Kendall-Davis. The life and work of Pauline Viardot Garsia vol. 1 The years of Fame. 1836–1863 Cambridge Scolars Press, 2003,2004.
(обратно)4
Портрет Мануэля Гарсиа находится в запасниках Музея изящных искусств в Бостоне. В настоящее время исследователи склоняются к мнению, что портрет принадлежит кисти не самого Гойи, а его сыновей.
(обратно)5
Barbara Kendall-Davis, р. 184.
(обратно)6
Ibid, р. 274.
(обратно)7
Авдотья Панаева. Воспоминания. М., Захаров, стр. 120.
(обратно)8
См. Интервью. Ирина Чайковская. Подарки от Тургенева. Чайка. № 20 от 16 окт. 2008. См. также: «Tourgueniev et le probleme juif», Annales du C.E.S.E.R.E. — Centre d'etudes superieures et de recherches sur les relations ethniques et le racisme europeen, n° 1,2e semestre 1978, p. 77–97.
(обратно)9
Barbara Kendall-Davis, p. 426.
(обратно)10
Michael Steen, р. 14.
(обратно)11
Barbara Kendall-Davis, р. 9.
(обратно)12
Авдотья Панаева. Воспоминания, стр. 121.
(обратно)13
Barbara Kendall-Davis, р. 48–49.
(обратно)14
А. И. Герцен. Письма из Франции и Италии. Письмо третье. Собр. соч. в 30 т., т.5, изд. АНСССР, 1955.
(обратно)15
А. И. Герцен, гам же.
(обратно)16
И. С. Тургенев. Переписка. Поли. собр. соч. и писем в 30 т., соч. в 12 т., изд. 2, испр. и доп., М., Наука, 1980. Соч., т. 5.
(обратно)17
Michael Steen, р. 78.
(обратно)18
А. А. Фет. Мои воспоминания. М., Правда, 1983.
(обратно)19
В книге Барбары Кендэлл-Дэвис это слово переводится английским hideous, что обозначает «отвратительный», «ужасный», а никак не «безобразный».
(обратно)20
И. С. Тургенев. После смерти (Клара Милич). Полное собрание сочинений и писем в 30 т. 2-е изд., испр. и доп. М., Наука, 1982. Соч., т. 10.
(обратно)21
И. С. Тургенев. Переписка. Поли. собр. соч. и писем в 30 т., соч. в 12 т. 2-е изд., испр. и доп., М. Наука, 1980. Соч.,т. 5.
(обратно)22
Скорей всего, имеется в виду рыцарь-миннезингер Тангейзер, чей образ в 1840-х годах был воскрешен в опере Рихарда Вагнера; Тангейзер, по преданию, год провел в гроте Венеры, а затем, не получив отпущения грехов у римского Папы, вернулся к богине и остался с нею до конца дней.
(обратно)23
См. И. С. Тургенев в воспоминаниях современников. Переписка И. С. Тургенева с Полиной Виардо и ее семьей. М., изд. Правда, 1988, стр. 439.
(обратно)24
См. в словаре Ожегова: «Образование — совокупность знаний, полученных в результате обучения».
(обратно)25
Луи Виардо сразу после женитьбы покинул пост Директора Итальянской оперы и занялся организацией гастролей жены, так что основным «кормильцем» семьи стала Полина. На деньги, заработанные ею на гастролях в Санкт-Петербурге, было куплено летнее загородное имение Виардо Куртавнель.
(обратно)26
Семья знаменитых певцов, Джулия Гризи и Марио, позволяла себе безудержные траты: однажды в Лондоне они распорядились накрыть столы у себя в саду и закупили провизии на сотни гостей, но потом из-за перемены погоды решили угостить их в ресторане. Такое расточительство было совершенно не свойственно семье Виардо.
(обратно)27
Michael Steen, р. 18, 21.
(обратно)28
Barbara Kendall-Davis, р. 398.
(обратно)29
Barbara Kendall-Davis, р. 381.
(обратно)30
Ibid, р. 391.
(обратно)31
См. И. С. Тургенев в воспоминаниях современников. Переписка И. С. Тургенева с Полиной Виардо и ее семьей. Стр. 20.
(обратно)32
А. П. Боголюбов. См. И. С. Тургенев в воспоминаниях современников. Стр. 348.
(обратно)33
Barbara Kendall-Davis, р. 274.
(обратно)34
Петр Боборыкин. За полвека. Мои воспоминания. М., Захаров, 2003, стр. 126
(обратно)35
См. И. С. Тургенев в воспоминаниях современников. Переписка И. С. Тургенева с Полиной Виардо и ее семьей, стр. 348.
(обратно)36
Barbara Kendall-Davis, р. 397.
(обратно)37
Barbara Kendall-Davis, р. 340-341.
(обратно)38
Barbara Kendall-Davis, р. 315.
(обратно)39
Barbara Kendall-Davis, р. 342.
(обратно)40
Barbara Kendall-Davis, р. 299.
(обратно)41
А. А. Фет. Мои воспоминания. М., Правда, 1983.
(обратно)42
См. ниже о рождении сына Виардо, Поля.
(обратно)43
Barbara Kendall-Davis, р. 293.
(обратно)44
Мемориал — краткие записи Тургенева о памятных событиях за каждый год, начиная с 1830 по 1852.
(обратно)45
Мемориал. И. С. Тургенев. Поли. Собр. соч. и писем в 28 т., соч., т. 15, стр. 203.
(обратно)46
См. Н. А. Тучкова-Огарева. Иван Сергеевич Тургенев. В кн. Тургенев в воспоминаниях современников. М., Правда, 1988, стр. 140.
(обратно)47
Напомню, что Тургенев впервые увидел Полину Виардо 1 (3) ноября 1843 года.
(обратно)48
Переписка И. С. Тургенева с Полиной Виардо и ее семьей, стр. 508.
(обратно)49
Там же, стр. 519. Здесь очень важно многоточие, за которым прячутся невы
сказанные слова.
(обратно)50
Любопытно, что в оперетте Виардо «Последний колдун» по либретто Тургенева писатель исполнил роль колдуна.
(обратно)51
Michael Steen, р. 278.
(обратно)52
Barbara Kendall-Davis. The Life and work of Pauline Viardot Garsia. Vol. 1. The years of Fame. 1836–1863. Cambridge Scholars Press, 2003,2004, p. 225.
(обратно)53
И. С. Тургенев. Письма из Берлина. Поли. собр. соч. и писем в 28 т., соч. в 15 т. М-Л., изд. АН СССР, 1960, т. 1 (1834–1849).
(обратно)54
Barbara Kendall-Davis. The Life and work of Pauline Viardot Garsia. Vol. 1. The years of Fame. 1836–1863, p. 221.
(обратно)55
Barbara Kendall-Davis. The Life and work of Pauline Viardot Garsia. Vol. 1. The years of Fame, p. 234.
(обратно)56
В. Г. Белинский, ПСС т. XI1, стр. 355.
(обратно)57
Barbara Kendall-Davis. The Life and work of Pauline Viardot Garsia. Vol. 1. The years of Fame. 1836–1863, p. 226.
(обратно)58
Michael Steen. Enchantress of Nations. Paulina Viardot6 soprano, Muse and lover. Ucon Books, UK, 2007, p. 147.
См. также у Авраама Ярмолинского. Avrahm Yarmolinsky. Turgenev. The man, his art and his age. Ney York, 1929,1959.
(обратно)59
Barbara Kendall-Davis. The Life and work of Pauline Viardot Garsia. Vol. 1. The years of Fame. 1836–1863, p. 391.
(обратно)60
Владимир Порудоминский. Немецкие дни Льва Толстого, ж. «Семь искусств», № 4 (S), апрель 2012.
(обратно)61
Barbara Kendall-Davis. The Life and work of Pauline Viardot Garsia. Vol. 1. The years of Fame. 1836–1863, p. 295.
(обратно)62
И. С. Тургенев. Поли. Собр. соч. и писем в 30 т., т. S, «Наука», 1980.
(обратно)63
Герман и Доротея. И. В. Гете. Собр. соч. в 10 т., т. 5. Драмы в стихах. Эпические поэмы. Под общей редакцией А. Аникста и В. Вильмонта, М. Худож. лит-а, 1977, с. 532–584.
(обратно)64
Там же, см. комментарий А. Аникста.
(обратно)65
О том, как она боролась со своими «цыганскими инстинктами», Виардо писала своему немецкому корреспонденту дирижеру Юлиусу Риду. См. Barbara KendalP Davis. The life and work of Pauline Viardot Garsia vol. 1 The years of Fame. 1836–1863 Cambridge Scolars Press, 2003,2004, p. 340–341.
(обратно)66
И. С. Тургенев. Фауст. Рассказ в девяти письмах. Поли. собр. соч. и писем в 28 т. соч. в 15 т.,т. 7. М-Л., Наука, 1964.
(обратно)67
И. С. Тургенев. Поли. собр. соч. и писем в 30 т., 2 изд., испр. и доп., т. 1, М., Наука, 1978.
(обратно)68
Так в тургеневском переводе вместо привычного «Буря и натиск».
(обратно)69
И. С. Тургенев. Псин. собр. соч. и писем в 28 т. М., Изд. АН СССР, 1961, стр. 215.
(обратно)70
Леа Пильд. Рассказ И. С. Тургенева «Фауст» (семантика эпиграфа). Ruthenia. Объединенное гуманитарное издательство кафедры русской литературы Тартуского университета, . ru//document/465064.html
(обратно)71
Там же
(обратно)72
Роман «Что делать?» Чернышевского, опубликованный в «Современнике» в 1863-м году, был к тому времени Панаевой давно прочитан и усвоен.
Семейные коллизии этого романа очень напоминали ее собственные. Благодаря замужеству, ей удалось спастись от деспотичной матери. Как и Вера Павловна, она ушла от мужа к его другу при сохранении добрых отношений между всеми тремя. Разница была в том, что в случае Панаевой ни тот, ни другой не были «новыми людьми». Странно, что в литературе не поднимался вопрос об Авдотье Панаевой как О возможном прототипе героини Чернышевского.
(обратно)73
Из письма Некрасова Тургеневу 12 сент. 1848: «Если интересно также, то узнайте, что я пустился в легкую беллетристику и произвел, вместе с одним сотрудником, — роман в 8-мь частей и 60 печатных листов, который и печатается уже с X книжки» (Переписка Некрасова, т. 1, стр. 378).
(обратно)74
Тургенев у Панаевой говорит о «семинаристах»: «Меня страшит, что они внесут в литературу ту же мертвечину, какая сидит в них самих».
(обратно)75
Мемориал — перечень важнейших событий и лиц каждого года начиная с 1830-го и кончая 1852-м.
(обратно)76
Такая «тяжелая» словесная артиллерия, если верить Панаевой, использовалась Белинским, дабы пристыдить Тургенева, берущего в долг у Некрасова (до смерти матери в 1850-м году Тургенев был «бедный» и часто занимал у Некрасова деньги).
(обратно)77
См. письмо к Пьеру Тургеневу, сыну декабриста, в кн. Н. П. Генераловой И. С. Тургенев: Россия и Европа. С-П, 2003, стр. 24.
(обратно)78
См. Henry James. Ivan Turgenev. Library of the world’s best Literature edited by Charles Dudley Warren, New York, International Society, 1897, 1903, а также в моей кн. «Карнавал в Италии» статья «Генри Джеймс и русские», стр. 103.
(обратно)79
Этот случай описан в мемуарах Панаевой.
(обратно)80
Гончаров за роман «Обыкновенная история» запросил у 03 10 тысяч, Некрасов пишет (в 1858 г.) что, если Тургенев отдаст в «С-к» свою новую повесть, он может назначить за нее какую хочет цену.
(обратно)81
«Записки охотника» не были пропущены цензурой, в результате право на их издание осталось за Тургеневым, последний направил полученные от издания деньги на нужды подрастающей дочери Белинского.
(обратно)82
Вообще Тургенев был в Америке достаточно популярен. Энциклопедия российско-американских отношений сообщает, что в 1856 году в «Новом Американском обозрении» появились отрывки из «Записок охотника», в 1867 в Нью-Йорке были изданы «Отцы и дети» в переводе Юджина Скайлера, а в 1867-85 гг. нью-йоркским же издательством Г. Гольта было выпущено 8-томное собрание сочинений Тургенева. Любопытно, что в 1874 году «в счет барыша» Гольт прислал Тургеневу чек на 1000 франков, о чем Тургенев пишет в письме к Анненкову: «Эта истинно американская грандиозность меня тронула: сознаюсь откровенно, что в течение моей литературной карьеры я не многим был столь польщен. Мне и прежде сказывали, что я, если смею так выразиться, пользовался в Америке некоторою популярностью, но это доказательство воочию меня-таки порадовало». К списку можно добавить американских переводчиков Тургенева Йалмара Бойсена и Томаса Перри, а также Генри Джеймса, популяризатора и друга русского писателя (см. мои статьи: Мастер, ученик мастера. Вестник Европы, № 1S, 2005; Генри Джеймс и русские. Seagull, № 3–4, февраль 2005).
(обратно)83
Панаевой «аукнулось» ее предположение. В своем романе «Неверная» Игорь Ефимов, исходя из девичьей фамилии Авдотьи Яковлевны — Брянская (фамилия произошла от топонима), делает вывод об ее еврейском происхождении. Между тем, настоящая фамилия ее отца — Григорьев, а Брянский — его сценический псевдоним.
(обратно)84
В 1852 году за статью «на смерть Гоголя», отвергнутую петербургской цензурой, но опубликованную в Москве, Тургенев, по повелению Николая I, был на месяц заключен в тюрьму, а затем сослан в родовое имение Спасское под надзор тайной полиции.
(обратно)85
«Ее мемуары считаются сплетническими; еще бы! Каких же других ожидать от нее мемуаров!» Корней Чуковский. Панаева. В кн. Авдотья Панаева. Воспоминания. Захаров, М., 2002, стр. 442.
(обратно)86
«Без Вас мы здесь лишены центра, сидим каждый по клеткам, как экземпляры редких животных в Парижском саду…», — пишет Анненков Тургеневу в октябре 1857 года. (Переписка Тургенева, т. 1, стр. 521).
(обратно)87
Панаева словно не замечает взаимоисключающего противоречия между завистью и восхищением чужим дарованием.
О протекции, которую Тургенев оказывал в Париже начинающим писателям, много пишет Генри Джеймс.
(обратно)88
См. Переписка Тургенева, т. 1, стр. 138–139.
(обратно)89
(Фет) «мою вещь очень хвалит, но, кроме тебя, я никому не поверю» (из письма Некрасова Тургеневу 25 ноября (7 дек.) 1856, из Рима. Переписка Некрасова, т. 1, стр.453)
(обратно)90
Тургенев не сомневался, что его высылка в Спасское была ответом властей не столько на появившуюся в печати статью об умершем Гоголе, сколько на вышедшие отдельной книжкой «Записки охотника» (1852 г.)
(обратно)91
О самом событии П-а пишет, что оно произвело такое же смятение в литературном мире, «как если бы случилось землетрясение».
(обратно)92
Статья появилась в ж. Современник, 1860, № 3 без имени автора и под названием «Новая повесть г. Тургенева».
(обратно)93
Панаева не может удержаться, чтобы опять не задеть Т-а, он, якобы, в глаза восхищался смелостью цензора Бекетова, а за спиной потешался над ним.
(обратно)94
Тургенев шел к разрыву медленно, еще в 1857 году он писал Герцену, грозившемуся напечатать антинекрасовское письмо в «Колоколе»: «Хотя Некрасов тебе вовсе не СВОЙ — но все-таки согласись, что это значило бы «бить по своим» (Переписка Тургенева, т. 1, стр. 189).
(обратно)95
В январе 1861 года Некрасов еще надеется на возвращение Тургенева, пишет Добролюбову: «Вы его, однако, не задевайте, он ни в чем не выдерживает долго — и придет еще к нам…» (Переписка Некрасов, т. 1, стр. 360).
(обратно)96
Наиболее осведомленный в этом вопросе Яков Черняк говорит о «лживых страницах» «Воспоминаний» Панаевой, где она рассказывает об «Огаревсеом деле…». Я. 3. Черняк. Спор об огаревских деньгах. М. Захаров, 2004, стр. 169.
(обратно)97
Моя следующая статья как раз и будет посвящена этой теме.
(обратно)98
Не пощадила и Александра Дюма: на страницах ее книги он предстает в виде ненасытного обжоры.
(обратно)99
Я еду туда, где будешь ты, — и буду с тобой; пока ты меня не прогонишь, — отвечал он с отчаянием и припал к рукам своей властительницы. Она высвободила их, положила их ему на голову и всеми десятью пальцами схватила его за волосы. Она медленно перебирала и крутила эти безответные волосы, сама вся выпрямилась, на губах змеилось торжество — а глаза, широкие и светлые до белизны, выражали одну безжалостную тупость и сытость победы. У ястреба, который когтит пойманную птицу, такие бывают глаза (И. С. Тургенев. Повести, М., Эксмо, стр. 485–486).
(обратно)100
С. И. Смирнова-Сазонова вспоминала: «Когда Григорович узнал, что в «Историческом вестнике» будут печататься воспоминания Панаевой, то перепугался, что там заденут его. Полетел к Суворину говорить о том, что нельзя в порядочном журнале печатать такие вещи…» (Литературное наследство, т. 49–50. М., 1946, с. 550).
(обратно)101
А. Ф. Кони. Памяти Д. В. Григоровича. Воспоминания о писателях. Л., 1965, стр. 87.
(обратно)102
«…как теперь слышится его звонкий голос, его одушевленные живые рассказы, пополняемые хотя мелкими, но яркими блестками остроумия», — вспоминает товарищ Д. Г. по инженерному училищу. См. Д. В. Григорович. Его жизнь и сочинения… Сб. Историко-литературных статей. Сост. В. Покровский. М., 1910, стр. 10.
(обратно)103
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания. Приложение: из «Воспоминаний» В. А. Панаева. М., Худ-я литра, 1987. Серия лит-х мемуаров, стр. 231.
(обратно)104
«Деревня» Григоровича вышла в 1846 году в «Отечественных записках», «Антон Горемыка» во втором номере «Современника» за 1847 год. Тургеневский «Хорь и Калиныч», счастливо начавший «Записки охотника», был опубликован в первом номере «Современника» за 1847 год.
(обратно)105
Вот наугад взятая фраза из «Антона Горемыки»: «…с редкою бледно-желтою бородою, в которой нередко проглядывала седина».
(обратно)106
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания. Приложение: Из «Воспоминаний» В. А. Панаева. М., Худ-я лит-ра, 1987. Серия лит-х мемуаров, стр. 231.
(обратно)107
А. Ф. Кони. Памяти Д. В. Григоровича. Воспоминания о писателях. Л., 1965, стр. 88.
(обратно)108
См. Е. Н. Опочинин. Дмитрий Васильевич Григорович. Мемуары. 1928. Сам автор мемуаров протестует против этой фразы.
(обратно)109
См. Д. В. Григорович. Письма к И. Тургеневу и Я. П. Полонскому. Тургеневский сборник. Материалы к полному собранию сочинений и писем И. С. Тургенева. Л., Наука, 1968, стр. 398.
(обратно)110
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания. Худ-я лит-a, М., 1961 (далее все ссылки даются по этому изданию).
(обратно)111
Моя живость, истолкованная недостатком «разумного спокойствия» и легкомыслием, была, по мнению кружка Островского, совершенно, впрочем, естественным явлением со стороны человека, у которого мать француженка. Национальность моей матери была даже печатно приведена Аполл. Григорьевым при разборе романа «Рыбаки» как доказательство, что в романе этом нет, да и не может быть ничего русского, что я вообще, при всем старании, нахожусь, по крови моей, в невозможности постичь дух русского народа. Такое же мнение выражено было мне раз А. Ф. Писемским после напечатания повести его «Плотничья артель». «Оставили бы, право, писать о мужиках, — сказал он мне, — где вам, джентльменам, заниматься этим? Предоставьте это нам; это же наше дело, я сам мужик!» Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 135.
(обратно)112
Там же, стр. 47.
(обратно)113
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 82.
(обратно)114
Этим он принципиально отличается от А. Я. Панаевой, не убоявшейся написать социально острые воспоминания.
(обратно)115
«Во главе журнала как критик, дававший камертон направлению, находился Добролюбов, весьма даровитый молодой человек, но холодный и замкнутый». Там же, стр. 158.
(обратно)116
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 79.
(обратно)117
Переписка А. П. Чехова в 2-хт.,т. 1, М., Худ-я лит-а, 1984, стр. 276, 278.
(обратно)118
Через два года после письма Григоровича была написана «Степь» — один из первых и абсолютных чеховских шедевров…
(обратно)119
Г. Г. Елизаветина пишет об этом так: «Литературные воспоминания» писались Григоровичем с учетом мемуаров его современников, будь то друзья или враги» (Дм. Григорович. Литературные воспоминания. М., Худ-я лит-а, 1987. Серия литературных мемуаров. Вступительная статья Г. Г. Елизаветиной, стр. 16).
(обратно)120
А. Я. Панаева. Воспоминания. Захаров. М., 2002, стр. 247 (далее все ссылки даются по этому изданию).
(обратно)121
Там же, стр. 248.
(обратно)122
См. Александр Дюма. Путевые впечатления в России. В трех томах. М., 1993, т. 3, стр. 420 (далее все ссылки даются по этому изданию).
(обратно)123
Ученые записки Ивановского пединститута, т. 38, 1967, стр. 85–86.
(обратно)124
Е. Н. Опочинин. Дмитрий Васильевич Григорович. Мемуары, 1928.
(обратно)125
Корней Чуковский. Панаева. В кн. Авдотья Панаева. Воспоминания, стр. 442
(обратно)126
См. мою статью «Иван Тургенев и Авдотья Панаева» (За страницами панаев-ских «Воспоминаний»), Нева. № 10,2008.
(обратно)127
Д. В. Григорович. Письма к Тургеневу и Я. Полонскому. Л., Наука, 1968, сгр. 398.
(обратно)128
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 139.
(обратно)129
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 140.
(обратно)130
В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка. М-Л., 1930, стр. 79.
(обратно)131
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 153.
(обратно)132
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 121.
(обратно)133
Там же, стр. 158.
(обратно)134
Там же. О подавленности Ивана Панаева перед кончиной пишет и Авдотья Панаева, приписывая его состояние «предатетельству друзей», имея в виду всех, кроме Некрасова.
(обратно)135
Письма русских писателей к А. С. Суворину. Л., 1927, стр. 28.
(обратно)136
См. П. М. Ковалевский. Встречи на жизненном пути. В кн. Д. В. Григорович. Литературные воспоминания. С приложением полного текста воспоминаний П. М. Ковалевского. Л., Academia, 1928, стр. 416.
(обратно)137
См. мои статьи: «Мастер, ученик Мастера» (о Генри Джеймсе и Тургеневе). Вестник Европы. № 15,2005, а также «Генри Джеймс и русские». Seagull, № 3–4, февраль 2005.
(обратно)138
См. мою статью «Иван Тургенев и Авдотья Панаева (за страницами панаев-ских воспоминаний)». Нева. № 10,2008.
(обратно)139
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 152.
(обратно)140
Там же, стр. 157.
(обратно)141
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 155. Кстати сказать, оказавшись во Франции, Тургенев, при всей своей мягкости, попал в центр литературного кружка — знаменитой «пятерки французских писателей» — Флобера, Золя, Доде и братьев Гонкуров.
(обратно)142
Там же, стр. 161.
(обратно)143
Авдотья Панаева. Воспоминания, стр. 248–249.
(обратно)144
Александр Дюма. Путевые впечатления в России, т. 2, стр. 195.
(обратно)145
Указ, соч., т. 3, гл. «Дюма глазами русских», стр. 421.
(обратно)146
Одним из гостей был художник Муане (в статье Ивана Панаева — Моне), а в другом французе можно предположить «финансиста» Дандре, о котором Дюма пишет как о «гении управления». См. указ, соч., т. 1, стр. 71.
(обратно)147
Авдотья Панаева. Воспоминания, стр. 249.
(обратно)148
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 161.
(обратно)149
Александр Дюма. Путевые впечатления в России, т. 2, стр. 298.
(обратно)150
Там же, стр. 299.
(обратно)151
Д. В. Григорович. Литературные воспоминания, стр. 161.
(обратно)152
Александр Дюма. Путевые впечатления в России, т. 3, стр. 426.
(обратно)153
Указ. соч.,т. 2, стр. 212.
(обратно)154
Авдотья Панаева. Воспоминания, стр. 251.
(обратно)155
Дюма, по-видимому, смешивает несколько своих визитов к Панаевым, когда, описывая первый, говорит: «Мы заночевали на даче у Панаевых и ранним утром отправились в Ораниенбаум» (т. 2, стр. 218). В статье Ивана Панаева (т. 3, стр. 427), как и в записках Григоровича, говорится о том, что в день первого посещения дачи Панаевых Дюма у них не ночевал, а поздно вечером на пароходе отправился в Петербург.
(обратно)156
Авдотья Панаева. Воспоминания, стр. 253.
(обратно)157
Александр Дюма. Путевые впечатления в России, т. 2, стр. 217–218.
(обратно)158
Авдотья Панаева. Воспоминания, стр. 258.
(обратно)159
Корней Чуковский в своих комментариях к «Воспоминаниям» Панаевой без указания источников (возможно, он пользовался французским оригиналом) сообщает, что «Доктор (барон де-Пойли) могузнать об этом из статьи А. Дюма…» (стр. 258); прочитав недавно вышедшие в полном издании записки Дюма на русском языке, можно присоединиться к этой догадке; имя доктора в трехтомнике транскрибируется иначе, чем у Чуковского, — барон де Пуайи.
(обратно)160
Мемориал — записи Тургенева о памятных событиях за каждый год, начиная с 1830 по 1852.
(обратно)161
Мемориал. И. С. Тургенев. Поли. собр. соч. и писем в 28 т., соч.,т. 15, стр. 201.
(обратно)162
Авдотья Панаева. Воспоминания. М., 2002, стр. 103.
(обратно)163
Там же, стр. 99.
(обратно)164
И. С. Тургенев. Переписка в 2-х т. М., 1986, т. 1, предисловие.
(обратно)165
Авдотья Панаева, стр. 101.
(обратно)166
Там же, примечания.
(обратно)167
Все некрасовские стихи даются по изданию Н. А. Некрасов. Сочинения в 3-х т.,М., 1959.
(обратно)168
Речь идет о первом появлении Полины Виардо на Петербургской сцене в 1843 году.
(обратно)169
Опера «Тамплиер» Отто Николаи, которую Тургенев, по-видимому, слушал вместе с Виардо в Петербурге в Новогоднюю ночь.
(обратно)170
Мемориал, стр. 202.
(обратно)171
Тамже, стр. 203.
(обратно)172
«Несколько дней в Пиренеях» — оборванное на полуслове начало очерка, где говорится только о путешествии с Н. Сатиным и В. Боткиным до испанской границы, см. И. С. Тургенев. ПСС в 28 т., соч.,т. 1, стр. 452–453.
(обратно)173
Опираюсь на строчки «И долгую борьбу с самим собою, и не убитую борьбою, /Нос каждым днем сильней кипевшую любовь» («Да, наша жизнь текла мятежно», 1850).
(обратно)174
Чуковский относит уход Панаевой к Некрасову к более позднему времени — 1848 году, что плохо согласуется с датой рождения их ребенка, приблизительно 1847–1848 год (пометка Некрасова на полях стихотворения «Поражена потерей невозвратной»: «Умер первый мой сын — младенцем — в 1848 г.»).
(обратно)175
И. С. Тургенев. Переписка, т. 1, стр. 137.
(обратно)176
Речь идет о стихотворении «Еду ли ночью по улице темной».
(обратно)177
А. Н. Некрасов. Переписка в 2-т. М., 1987, т. 2, стр. 376.
(обратно)178
И. С. Тургенев. Переписка, т. 1, стр. 93.
(обратно)179
Сам Тургенев свой отъезд из России склонен объяснять желанием увидеть на расстоянии «своего врага» — крепостное право — и дать ему бой. Это продолжалось более трех лет и протекало вблизи Полины Виардо.
(обратно)180
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 386.
(обратно)181
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 429.
(обратно)182
И. С. Тургенев. Переписка,т. 1, стр. 111.
(обратно)183
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 181.
(обратно)184
Там же, стр. 203.
(обратно)185
Там же, стр. 205.
(обратно)186
И. С. Тургенев. Переписка, т. 1, стр. 118.
(обратно)187
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 453.
(обратно)188
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 448–449.
(обратно)189
Авдотья Панаева, стр. 268.
(обратно)190
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 451–452 (из письма Тургеневу в октябре 1856 года, Рим).
(обратно)191
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 449.
(обратно)192
Там же.
(обратно)193
Там же, стр. 452–453.
(обратно)194
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 462.
(обратно)195
И. А. Тургенев. Переписка,т. 1, стр. 125.
(обратно)196
Там же, стр. 127.
(обратно)197
И. С. Тургенев. Собр. соч. и писем в 12 томах. М., 1958. Письма, т. 12, стр. 254.
(обратно)198
Там же, стр. 262.
(обратно)199
«Некрасов был здесь и внезапу ускакал в Рим» (из письма Тургенева Боткину, 1 марта 1857 (И. С. Тургенев. Там же, стр. 270).
(обратно)200
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 464.
(обратно)201
Там же, стр. 46S.
(обратно)202
Авдотья Панаева, стр. 269.
(обратно)203
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 2, стр. 50.
(обратно)204
Некрасов в мае 1857 года пишет уехавшему в Лондон Тургеневу: «Будь весел, голубчик. Глажу тебя по седой головке. Без тебя, брат, как-то хуже живется» (Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 471).
(обратно)205
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 474–476.
(обратно)206
См. Я. 3. Черняк. Спор об огаревских деньгах. М., 2004. В 1860-м году закончился суд, по которому А. Панаева и ее подельник должны были возместить Огареву присвоенные ими деньги.
(обратно)207
И. С. Тургенев. Переписка, т. 1, стр. 132.
(обратно)208
В 1863-м начинается самый «благословенный» период жизни Тургенева, поселившегося вместе с семейством певицы в Баден-Бадене.
(обратно)209
Н. А. Некрасов. Переписка, т. 1, стр. 351.
(обратно)210
Там же, стр. 338.
(обратно)211
Подозреваю, что Некрасов винит Панаеву в том, что та вовлекла его в плохо для них обоих кончившееся дело М. Л. Огаревой.
(обратно)212
Курсив мой.
(обратно)213
И. С. Тургенев. ППС соч. и писем в 28 т. Письма в 13 т., т. 3, стр. 127-129
(обратно)214
В «Кларе Милич» черномазой, смелой и «неправильной» Кларе противостоит образ умершей матери героя — «голубки», кроткого нрава.
(обратно)215
И. С. Тургенев. Переписка, т. 2, стр. 462.
(обратно)216
Там же, стр. 463.
(обратно)217
И. С. Тургенев. Переписка, т. 2, стр. 483.
(обратно)218
Переписка Некрасова в 2 т., М., Худ. лит., 1987, т. 1, стр. 336.
(обратно)219
Стремительный отъезд Панаевой и разлад их отношений с Некрасовым, скорей всего был связан с потерей ребенка, о чем см. ниже.
(обратно)220
Некрасов долго и безнадежно любил А. Я., пока наконец ВІ846 или 1847 году (Корней Чуковский считает, что в 1848), она не «сдалась» и они не зажили вместе. Иван Иванович Панаев устранился от роли мужа Авдотьи Яковлевны фактически сразу после брака.
(обратно)221
В книге Я. 3. Черняка говорится о болезни и неудачных родах Панаевой в конце 1849–1850 г (Спор об огаревских деньгах, М., Захаров, 2004, стр. 169). О «смерти сына» Панаевой и Некрасова в 1849 году говорит и Чуковский (В кн. Авдотья Панаева. Воспоминания, М… Захаров, 2002, стр. 433).
Сама Панаева в «Воспоминаниях» пишет, что в 1850 году доктора послали ее на морские ванны, так как она «зимой была опасно больна» (стр. 66–67). Комментаторы обычно говорят о двух умерших в раннем возрасте детях А. Я. и Н. А. (см. Переписка Некрасова в 2 т., т. 1, стр. 336.). Но, похоже, их было трое. Еще одного сына, прожившего 4 месяца, они потеряли в апреле 1855 года.
(обратно)222
Отцом Панаевой был известный актер Императорских театров Яков Брянский, о котором писал еще Пушкин…
(обратно)223
Цит. по очерку К. И. Чуковского «Панаева» в кн. Авдотья Панаева. Воспоминания. М., 2002, стр. 423.
(обратно)224
Они были практически ровесниками, соединила их совместная работа в «Современнике», начавшаяся в 1847 году. Панаевой в это время 27 лет, Некрасову — 26.
(обратно)225
Тургенев. Полное собр. соч. и писем в 28 т. Письма в 13 т., М., Изд. АН СССР, 1961,т. З, с. 127–129.
(обратно)226
Об этой стороне их отношений см. Чуковский, ук. соч., стр. 410–411.
(обратно)227
Уже отмечала, что, скорее всего, это не второй, а третий ребенок Панаевой и Некрасова.
(обратно)228
У Некрасова было венерическое заболевание. Про болезнь Некрасова см. в полном варианте моей статьи «Иван Тургенев и Николай Некрасов: сходство любовных коллизий». Новый Журнал, № 254,2009.
(обратно)229
См. указанную статью, гл. Период бурь.
(обратно)230
«… мне дали знать, что бедному мальчику худо. Я воротился. Был на середине дороги у Панаевых, потом был в Петербурге. Бедный мальчик умер. Должно быть, от болезни, что ли, на меня это так подействовало, как я не ожидал» (Некрасов — Тургеневу, 19апр. 1855, Ярославль, Переписка Некрасова, т. 1, стр.420).
(обратно)231
«Весной нынче я столько писал стихов, как никогда, и, признаться, в первый раз в жизни сказал спасибо судьбе за эту способность…» (Некрасов — Тургеневу, 29 апреля 1855, Москва. Переписка Некрасова, т. 1, стр. 422).
(обратно)232
Переписка Некрасова, т. 1, стр. 336–337.
(обратно)233
Повесть писалась в июле, а уже в августовской книжке журнала за 1855 год она была напечатана!
Как говорится, ее публиковали «с колес».
(обратно)234
В 1856 году, дверь «клетки» временно приоткрылась, начали выдавать паспорта для выезда за границу, что было связано с военной катастрофой 1853–1856 гг.
(обратно)235
Переписка Некрасова, т. 1, стр. 338.
(обратно)236
Переписка Некрасова, т. 1, стр. 337.
(обратно)237
Переписка Тургенева, т. 1, стр. 360.
(обратно)238
Переписка Некрасова, т. 1, стр. 336.
(обратно)239
В кн «Некрасов» (серия ЖЗЛ) Николай Скатов подвергает сомнению возможность написания Некрасовым этого письма.
(обратно)240
Переписка Некрасова, т. 1, стр. 475.
(обратно)241
Переписка Некрасова, т. 1, стр. 475.
(обратно)242
Панаева в своих «Воспоминаниях» словно специально запутывает след. В тексте говорится, что «вскоре по возвращении Некрасова из Парижа в Россию» они в течение двух недель принимали Льва Толстого (стр. 275).
(обратно)243
Переписка Тургенева, т. 1, стр. 189.
(обратно)244
Там же, стр. 198.
(обратно)245
Там же, стр. 188.
(обратно)246
Переписка Некрасова, т. 1, стр. 357–358.
(обратно)247
Лиля Брик. Пристрастные рассказы, Нижний Новгород, Деком, 2003.
(обратно)248
Юрий Карабчиевский в своей нашумевшей книге о Маяковском («Воскресение Маяковского») много писал об этой стороне жизни поэта, обвиняя его в лицемерии. Мне представляется, что не следует подходить к явлениям тех лет с современными мерками и оценками, к тому же с прокурорской прямолинейностью. Посмотрите, как пишет Корней Чуковский о «двойственности» Некрасова, ничего не скрывая от читателя, но любя своего героя, сострадая ему, показывая, какой ценой поэт заплатил за эту свою «двойственность».
(обратно)249
См. Ирина Чайковская. Пристрастный свидетель. Нева, № 8,2004.
(обратно)250
Едва ли не единственным местом, где тогда висели портреты Лили Брик, был музей поэта в одной из московских школ, чей замечательный директор Семен Рувимович Богуславский шел наперекор тогдашнему тренду.
(обратно)251
Бенгт Янгфельдт. Ставка — жизнь. Владимир Маяковский и его круг. Пер. со шведского Аси Лавруши и Бенгта Янгфельдта. КоЛибри, М., 2009.
(обратно)252
Лиля Брик. Пристрастные рассказы. Нижний Новгород. Деком, 2003, стр. S3.
(обратно)253
Бенгт Янгфельдт. К истории отношений В. В. Маяковского и Л. Ю. Брик. В кн. В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик. Переписка 1925–1930. Almqvist and Wiksell International, Uppsala, 1982, стр. 38–39.
См. также: Лиля Брик. Пристрастные рассказы. Деком, Нижний Новгород, 2003, стр. 132–134.
(обратно)254
Бенгт Янгфельдт, там же, стр. 38. Этот же разговор в несколько ином варианте приводится в книге Лили Брик «Пристрастные рассказы», стр. 133.
(обратно)255
Василий Абгарович Катанян, муж Лили Брик.
(обратно)256
Аркадий Ваксберг. Пожар сердца. Кого любила Лиля Брик, М., Астрель, 2010, стр. 258.
(обратно)257
В книге Янгфельдта сообщается также, кто и для чего снабдил Лилю смертельным ядом. См. стр. 51. Любопытно, что там, где Янгфельдт точно указывает на имевшие место события и их последовательность, другие исследователи, например, Аркадий Ваксберг, выдвигают предположения, говоря об отсутствии материала. См. Аркадий Ваксберг. Указ, соч, стр. 21–22. Шведский ученый, владеющий неопубликованными архивными источниками, звукозаписями, сам лично общавшийся с Лилей Брик, Катанянами, Романом Якобсоном, Татьяной Яковлевой и Вероникой Полонской, осведомлен не в пример лучше многих своих коллег.
(обратно)258
Краснощекова первоначально приговорили к шести годам тюремного заключения. В 1937 году Александр Краснощеков был повторно арестован и казнен.
(обратно)259
См. Рассказывает Юлия Добровольская. Чайка, № 21 (89), 2006.
(обратно)260
Бенгт Янгфельдт. Указ, соч., стр. 604.
(обратно)261
См. Аркадий Ваксберг. Указ, соч., стр. 506. Камень — над развеянным по округе прахом Лили Брик — поставлен в Звенигороде.
(обратно)262
Бенгт Янгфельдт. Указ, соч., стр. 52. В книге Л. Ю. Брик «Пристрастные рассказы» история с Гаррри дана в редуцированном варианте.
(обратно)263
Бенгт Янгфельдт, там же, стр. 53.
(обратно)264
Аркадий Ваксберг, там же, стр. 503.
(обратно)265
В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик: Переписка 1915–1930. Almqvist and Wiksell International Stockholm/Sweden, Upsala, 1982. Составление, подготовка текста, введение и комментарии Бенгта Янгфельдта, стр. 115
(обратно)266
Лиля Брик. Пристрастные рассказы, стр. 88.
(обратно)267
В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик: Переписка 1915–1930, стр. 112.
(обратно)268
И это при том, что полная версия дневника не была напечатана; Янгфельдт ее читал, но воспроизводить ее Лиля Брик ему не разрешила (см. Бенгт Янгфельдт. Ставка — жизнь. Владимир Маяковский и его круг, стр. 258).
(обратно)269
Лиля Брик. Пристрастные рассказы, стр. 153.
(обратно)270
По словам ЛБ, роман «Что делать?» был последней книгой, которую Маяковский читал перед смертью (См. Лиля Брик. Пристрастные рассказы, стр. 120).
(обратно)271
Бенгт Янгфельдт. К истории отношений В. В. Маяковского и Л. Ю. Брик. В кн. В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик: Переписка 1915–1930, стр. 22.
(обратно)272
Лиля Брик. Пристрастные рассказы, стр. 168.
(обратно)273
В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик. Переписка, стр. 115.
(обратно)274
Бенгт Янгфельдт. Ставка — жизнь, стр. 292–293.
(обратно)275
Бенгт Янгфельдт. Ставка — жизнь, стр. 316.
(обратно)276
В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик. Переписка 1915–1930, стр. 113.
(обратно)277
Там же, стр. 114.
(обратно)
Комментарии к книге «Три женщины, три судьбы», Ирина Исааковна Чайковская
Всего 0 комментариев