Доната Митайте Томас Венцлова
Предисловие
Томас Венцлова, наверное, самый известный в современном мире человек литовской культуры. Слушая его стихи по-литовски (а поэтические вечера Томаса Венцловы состоялись во многих странах), люди слышат саму Литву. Его все чаще переводят, и это говорит о том, что поэзия Венцловы востребована не только на родине. Более того, в Литве ее часто понимают хуже, чем за рубежом. Этот парадокс возникает за счет того, что место поэта в литовской литературе еще не определено: Томас Венцлова – «неожиданная литературная фигура, не вписывающаяся в привычные хрестоматийные рамки. Мы хорошо знакомы с тем типом писателя, который и физически, и творчески обязывается не оставлять свою деревню, свой город, Неман, Дубису, родной дом. Томас Венцлова же принадлежит к другому типу писателя, обязанности которого интеллектуальны и не связаны с географией проживания».[1]
Тем не менее в Литве становится все больше внимательных читателей его поэзии. В этой книге я попыталась показать ту уникальность происхождения, образования, судьбы, самого творчества поэта, которая требует осмысления как составная часть всей литовской культуры.
Наследие западной и русской поэзии Томас Венцлова соединил с литовской традицией, создав таким образом особый голос, обращенный к читателям во многих странах.
Я от всего сердца благодарю мать поэта Элизу Венцловене, самого Томаса Венцлову, его ближайшего друга Рамунаса Катилюса за добрую помощь, за долгие часы, проведенные в обсуждении контекстов поэзии и прошлого. Я благодарю Аудрониса Катилюса, Броне Катинене, Джорджа Л. Клайна, Михаила Лотмана, Лютаса Моцкунаса, Натали Трауберг за разрешение пользоваться их личными архивами. Я бесконечно благодарна своим собеседникам и корреспондентам: Людмиле Алексеевой, Роберту Берду, Эндре Бойтару, Зенонасу Буткявичюсу, Каме Гинкасу, Владимиру Гольштейну, Наталии Горбаневской, Генриетте Яновской, Светлане Евдокимовой, Николаю Котрелеву, Марцелиюсу Мартинайтису, Чеславу Милошу, Пранасу Моркусу, Григорию Померанцу, Аурелии Рагаускайте, Диане Сенешаль, Людмиле Сергеевой, Ирене Вейсайте и многим другим, чьи рассказы помогли мне составить представление об этой, уже уходящей в прошлое, эпохе.
Я благодарна Виктории Дауетите, Витаутасу Кубилюсу, а также своим коллегам – сотрудникам Института литовской литературы и фольклора за помощь и советы.
1. Детство
Первые яркие мои воспоминания – времена нацистской оккупации.
Для меня они были травмой.
Томас Венцлова20 сентября 1937 года Антанас Венцлова писал своему брату Пиюсу: «У нас есть кое-какие новости: одиннадцатого числа этого месяца родился сын. Я его уже зарегистрировал. Имена дали такие – Томас (в честь нашего отца) и Андрюс. Люля через несколько дней вернется из больницы. Сын тоже совсем здоров и, как говорят врачи, хорошо растет».[2]
Отец Томаса, известный литовский писатель, выпустивший два сборника стихов, одну книгу рассказов и один роман, в то время работал учителем в литовской гимназии – единственной в Клайпеде. Кроме того, он был редактором выходившего в 1930—1931 годах левого журнала «Третий фронт». Как писатель он безусловно принадлежал к левому крылу литовской литературы. Отец Антанаса Венцловы, в честь которого тот назвал сына, был сувалкийским крестьянином-середняком и умер от тифа в 1919 году. Дедушка со стороны матери, Меркелис Рачкаускас, – профессор классической филологии Каунасского университета. С его семьей Томасу младшему пришлось общаться больше, и именно она повлияла на его становление.
В это время мир входил в самый тревожный период ХХ века. В Клайпеде уже ощущались фашистские настроения соседней Германии: газета Memeler Dampfboot[3] напечатала Mein Kampf Гитлера, по улицам маршировали отряды гитлерюгенда, росло межнациональное напряжение. Подписанный 23 августа 1939 года пакт Молотова–Риббентропа надолго определил судьбу Литвы. Эти политические катаклизмы отразились и на семье поэта: Антанас Венцлова активно участвовал в советизации Литвы, а спустя сорок лет его сын присоединился к единомышленникам академика Сахарова.
22 марта 1939 года правительство Литвы было вынуждено отдать Клайпедский край Германии, и отцу Томаса пришлось срочно возвращаться в Каунас с женой и маленьким сыном. У Антанаса Венцловы давно сложилась репутация левого деятеля, но о том, что его назначили наркомом просвещения, он сам узнал случайно в Риге, возвращаясь домой из Эстонии. Вместе со своим свояком Пятрасом Цвиркой, тоже левым писателем, Венцлова был избран в так называемый Народный сейм и содействовал включению Литвы в состав Советского Союза. Так он, надеясь на улучшение жизни в Литве, стал активным сторонником советизации.
В самом начале войны, когда начались бомбежки, Венцлова отвез жену и сына в деревню Ерузале под Вильнюсом. Ему казалось, что там им будет безопаснее, что война скоро кончится. Но все сложилось иначе. Антанас в конце концов очутился в Москве и на три года был отрезан от родных, а его семья пережила много потрясений. Со времен Ерузале у Томаса осталось воспоминание о том, «как немцы сбили русский самолет и расстреляли спускающихся парашютистов».[4]
Элиза Венцловене иногда ходила из деревни на вильнюсский рынок, заодно навещая свою квартиру. Однажды она не вернулась: ее арестовали по ложному доносу служанки, работавшей раньше в их семье. Та сообщила немецким властям, что Элиза еврейка. Венцловене пробыла в тюрьме полтора месяца, терпя издевательства и мучаясь без вестей от родных. Она чудом избежала расстрела. Выйдя из тюрьмы, Элиза увидела, что в ее волосах появилась широкая прядь седых волос.
Так Томас остался один среди чужих людей. Ему шел четвертый год, соседи называли его профессором: мальчик уже умел читать и по-взрослому всем интересовался. Его отправили через знакомых в Каунас, к дяде матери, Каролису Вайрасу-Рачкаускасу, а когда Элизу выпустили из тюрьмы, они поселились недалеко от Каунаса, в Верхней Фреде, где была усадьба дедушки. Там жил в военные годы и двоюродный брат Томаса Андрюс Цвирка, родители которого тоже были в России. Полтора месяца среди чужих людей, «рано испытанное, абсолютное, просто необратимое одиночество[5]», когда вдруг исчезли и отец, и мать, травмировали Томаса. После того как Элиза вернулась, он панически боялся потерять ее из виду.
Мальчика нельзя было оторвать от книг, а мать хотела, чтобы он занимался и чем-то другим. Однажды взрослые решили поставить с детьми «Красную Шапочку». Томас репетировал роль Волка, в представлении участвовали все соседские дети. Но в самый ответственный момент, когда Волк должен был съесть Красную Шапочку, оказалось, что он исчез. Нашли его быстро – Томас читал книгу в развилке старой яблони. Играть ему быстро надоело, зато книги не надоедали никогда[6]. Верхняя Фреда так и осталась в сознании поэта домом детства: «На Рождество я, конечно, вспоминаю детство, снег в Верхней Фреде, где я тогда жил, молодую красавицу маму и ее отца, Меркелиса Рачкаускаса, в наряде Рождественского Деда».[7]
Но он запомнил не только домашнее тепло, но и еврея с желтой звездой, идущего по обочине, флаг СС на улице в Каунасе, бомбежки. Жители Фреды прятались от них в огромной трубе, проходящей под шоссе. Враждебность окружающего мира чувствовали и дети, и взрослые. Дедушку, как «тестя двух большевиков», уволили из университета, ему пришлось преподавать в гимназии. Мать тоже постоянно чувствовала угрозу для себя и детей. Однажды, гуляя с детьми, она услышала от проходящего мимо военного: «Этих нехристей следует так же расстреливать, как еврейских детей». Испуганные Элиза Венцловене и Елена Рачкаускене отвели мальчиков в костел и окрестили, надеясь их обезопасить.[8]
Отец вернулся летом 1944-го. Томасу шел седьмой год, но он был по-взрослому мудр и рассудителен. Таким его и увидел отец, описавший эту первую за три года встречу с сыном в автобиографической книге «Буря в полдень»:
Из кухни прибежал мальчик – высокий, тонкий, голубоглазый. Он удивленно смотрел на меня, словно не понимая, кто это…
– Я всем говорил, что ты в Вильнюсе, – сказал сын. – Но я знал, что ты в Москве…
– Почему же ты так говорил?
– Да ведь немцы, – по-взрослому серьезно ответил он.[9]
Вернувшемуся отцу он показывает не игрушки, а свою драму, персонажи которой – «верблюды, мыши, вороны, кузнечики и, кроме того, Амундсен».[10]
В Верхней Фреде, где Томас провел много времени и в военные годы, и позже, его окружали родственники, среди которых были яркие и талантливые люди. О матери Томас позднее напишет: «Человек редкой внутренней стойкости, она дала мне несколько самых главных уроков жизни».[11]
Элиза была очень образованной, мечтала стать балериной. Ее артистичность оценил даже легендарный литовский режиссер Юозас Мильтинис. Она так и не реализовала этих талантов, посвятив себя семье. Элизу прекрасно характеризуют слова, написанные сыну в непростой для него период: «…я все время думаю о Тебе <…>, но я ничего не могу, только любить Те б я»[12]. Любовь подсказывала ей, как помочь близким в тяжелых ситуациях. Во время войны Элизу Венцловене преследовали как жену наркома. После того как эмигрировал сын – как мать антисоветчика и эмигранта. Она достойно прошла эти испытания.
Отец матери, Меркелис Рачкаускас, был специалистом по древним языкам, знатоком античной литературы, интеллектуалом. По семейной легенде, он выбрал эту специальность в Петербургском университете, потому что искал «аудиторию попустыннее». Желающих учиться химии у Менделеева или физиологии у Павлова было очень много, а здесь профессор и пара студентов читали Персия. Рачкаускас был очень строг со своими детьми (и они его побаивались, лишь Мария, самая младшая, смела ему возразить, потом показать язык и сбежать), но с внуками стал помягче[13]. Гордый и самостоятельный, в старости (1968) он испугался, что неизлечимо болен и, не желая быть в тягость близким, кончил жизнь самоубийством – выстрелил себе в сердце. «Он поступил как человек античности!» – восторженно воскликнул Томас.[14]
Кстати, Томаса, как и его дедушку, всю жизнь привлекали «аудитории попустыннее». Рачкаускас перевел диалоги Платона, «Похвалу глупости» Эразма Роттердамского, «О природе вещей» Лукреция, оставил талантливые воспоминания. Его жена Елена Рачкаускене, «бабуля», происходила из обнищавших польских дворян, вышла замуж за литовца, выучила литовский язык ради мужа и детей, ходивших в литовскую школу. Она была фаталисткой, во время войны даже не спускалась в убежище, потому что была убеждена, что прятаться безполезно. Елену все любили. Во время войны даже полицейский ее предупреждал, когда Элизе было небезопасно ночевать дома.
Часто во Фреду наезжал брат дедушки Каролис Вайрас-Рачкаускас. В юности он собирался стать ксендзом, но перед самим постригом сбежал и спрятался в трюме корабля, направлявшегося в Америку. В конце концов он стал писателем, переводчиком и дипломатом. Каролис учил Томаса географии и английскому языку. Когда Томас в 1986 году посетил ЮАР, он обнаружил там след Каролиса: «Пересматриваю в библиотеке старые адресные книги, ищу консульство Литвы. Ура! В книге 1932 года нахожу и Каролиса Вайраса-Рачкаускаса, и адрес консульства. [Дом] высоко на склоне горы, в одном из красивейших мест Кейптауна[15]».
Близкими людьми Томаса были и тетя Мария Рачкаускайте-Цвиркене, и ее муж Пятрас Цвирка – родители Андрюса. Мария Рачкаускайте, художница-импрессионистка, еще до советизации Литвы объездила Европу. Дядя Пятрас, ее муж, был известным советским писателем, остроумным и живым человеком. Он учил детей плавать в Немане, писал стишки и короткие рассказики, главными героями которых были Томас и Андрюс. Цвирка любил обсуждать литературу, и Томас с интересом слушал его острые речи, критикующие произведения других писателей. Ранняя смерть Цвирки в 1947 году потрясла Томаса.
В Верхнюю Фреду наведывались и другие писатели, среди них – такие признанные классики литовской литературы, как Антанас Вайчюлайтис и Казис Борута. История о том, как в конце войны там появился Генрикас Радаускас, поэтическую традицию которого Томас Венцлова в некотором смысле продолжил, и покачал будущего поэта на качелях, стала семейной легендой.
В такой атмосфере прошло детство Томаса. Во многом благодаря этому интеллигентному дому он впоследствии выделялся из среды литовских писателей, которые по большей части выросли в деревне. Еще в юности друзья замечали, что Томас отличается от молодежи из самых разных семей, поскольку его образование не случайное, нахватанное, а «впитанное с молоком матери», «фундаментальное и систематичное».[16]
В конце 1946 года семья поселилась в Вильнюсе, а осенью 1947-го Томас пошел в Первую мужскую гимназию. Позднее он шутя называл раздельные школы для мальчиков и девочек еще одним преступлением Иосифа Виссарионовича (хотя в Литве такие школы были и до его правления): «Мальчики совсем не знали, что такое девочки, и считали их другим биологическим видом[17]». Школу задели и послевоенные драмы: исчезли двое одноклассников Томаса – их выслали вместе с родителями. То же произошло с дядей Томаса – братом отца, которого Антанас не смог спасти, как ни старался.
Дорога до школы была неблизкой. Надо было пройти Немецкую улицу, разрушенную в годы войны, рядом с которой громоздились развалины вильнюсского гетто. Родители считали, что эта дорога небезопасна: в развалинах зданий жили нищие и бездомные. Но Томас категорически отказался ходить в школу в сопровождении взрослых. Мама нашла выход – она попросила Виргилиюса Норейку, мальчика постарше и покрепче, который жил в доме напротив, ходить в школу вместе с Томасом. Они подружились. Виргилиюс видел, что Томасу неуютно среди одноклассников: его дразнили «Томас, Томас!» (редкое в то время имя стало прозвищем), гонялись за ним. Возможно, Томас их раздражал и как сын Антанаса Венцловы (хотя ни его облик, ни поведение не обнаруживали принадлежности к советской номенклатуре), возможно, он просто слишком отличался от них: ушедший в себя нервный мальчик. Так или иначе, все это травмировало мальчика, поэтому Виргилиюс помог ему перейти в свой, параллельный класс, в котором из-за недавно прошедшей школьной реформы учились дети постарше. «Завтра Томас пойдет в другой класс – к Виргису. Интересно, будет ли ему там лучше?» – пишет мужу зимой 1952 года Элиза Венцловене[18]. Сам Виргилиюс скоро перешел в музыкальную школу (он стал известным певцом).
В этом классе Томас действительно освоился и нашел друзей на всю оставшуюся жизнь – Рамунаса (Ромаса) Катилюса, Зенонаса Буткявичюса (с которым, правда, теснее сошелся уже в университете) и Пранаса Моркуса, учившегося на один класс младше. Классной руководительнице Броне Катинене, которая преподавала литовский, Томас напоминал поэта Юлюса Янониса – черный высокий воротничок, ремень, огромные глаза, освещающие лицо. В этом классе каждый чувствовал себя свободно. Хорошая успеваемость вызывала уважение, а не насмешки. Подростки 15—16 лет понимали: учиться необходимо, чтобы поступить после школы в институт или университет. Только это могло спасти их от службы в советской армии.
Уровень школы тоже был достаточно высоким: большинство учителей получили образование в довоенной Литве. Особенно важны для Томаса и его одноклассников были уроки учителя русского языка Михаила Шнейдера. Он приехал в Литву из России. Ходила легенда, что Шнейдер написал диссертацию, в которой доказывал единство взглядов Льва Толстого как писателя и как гражданина, противореча таким образом Ленину[19]. В то время такую диссертацию защитить было, конечно, невозможно, и он стал преподавать в вильнюсской средней школе русскую советскую литературу.
Быстро разобравшись с Максимом Горьким, Михаилом Шолоховым и Александром Фадеевым, учитель посвятил много уроков раннему Маяковскому, приучая своих учеников понимать и анализировать поэзию модернизма. Шнайдер, Маяковский и многотомная библиотека отца увлекали Томаса, пробуждали интерес к русской литературе. В стихах Маяковского встречались имена: Борис Пастернак, Сергей Есенин, Велимир Хлебников, Александр Блок. Томас пытался узнать что-нибудь об этих поэтах. Он почти всегда находил нужную книгу. Кроме того, русскую поэзию хорошо знал его отец. Так он узнавал все больше о русской литературе. Поэму Маяковского «Облако в штанах» Томас даже перевел на литовский (перевод остался неопубликованным).
Еще в школе Томас с друзьями заинтересовались архитектурой. Это началось с ежедневных прогулок по старому Вильнюсу, который «был независим от советской власти. Если ночью, когда падает снег, взглянуть на костел святой Анны или святого Иоанна, ты чувствуешь, что ни от кого независим, что ты наедине с собой, но в то же время не один».[20]
Ромас Катилюс вспоминает, что однажды летом он даже конспектировал лучшую книгу того времени о вильнюсской архитектуре – «Искусство Вильнюса» Николая Воробьева. В старом городе юноши играли, угадывая архитектурные стили, века и даже десятилетия. Позднее Вильнюс стал для одной из главных тем поэзии Венцловы, а в 2001 году он даже выпустил книгу «Вильнюс. Путеводитель по городу».
Так в школе, расположенной в бывшем монастыре, появились друзья, и возник интерес к поэзии. Урезанная, искаженная идеологией школьная программа не оттолкнула от литературы ни лучших учителей, ни самых способных учеников.
2. Студенческие годы
Университет научил меня одной важной вещи: культуру и свободу практически нельзя уничтожить. Они находят обходные пути, десятилетиями скрываются, эмигрируют, идут в лагеря, но всегда воскресают, и справиться с этим невозможно…
Томас ВенцловаВ годы окончания средней школы Томас решил, что будет изучать биологию. Образованные юноши в то время прекрасно понимали, сколько реверансов и приседаний перед властью им придется делать, если они станут гуманитариями, и думали об этом, выбирая специальность. «Такие науки, как право, философия и экономика, отпадали сразу как пропагандистские. Мы прекрасно понимали: там ты будешь исполнять волю власти, служить ей. В каком-то смысле мы уже приспособились к режиму, но служить ему не хотели»[21]. Поэтому Ромас Катилюс, в будущем друг Иосифа Бродского, выбрал физику, науку точную и независимую от идеологии.
В то время так поступали не только в Литве. Людмила Штерн, тоже будущая приятельница Бродского, выросшая в семье гуманитариев, в конце пятидесятых собиралась поступать на филфак в Ленинграде. Ее отец, знаменитый юрист, был против: «Очень прошу тебя, иди в геологию… Врать придется меньше. Гранит состоит из кварца, полевого шпата и слюды при всех режимах»[22]. Не она одна стала геологом из этих соображений: «Я поступила в Горный, и оказалось, что там поэтов и прозаиков на один квадратный метр было больше, чем в Союзе писателей»[23]. Геология казалась тогдашней молодежи спасительной, по-видимому, еще и потому, что можно было на время скрыться «на краю земли, вдали от царящих в „культурных“ центрах кагэбэшных всевидящих очей»[24]. Несколько одноклассников Томаса тоже решили изучать геологию.
Тем не менее сам Томас все же решил стать филологом и 1 cентября 1954 года поступил на литуанистику – отделение историко-филологического факультета Вильнюсского университета. Основанный иезуитами в 1579 году университет в то время переживал не самый светлый период своей истории. Обучение в нем, как и повсюду в Советском Союзе, скорее напоминало идеологическую и военную муштру. Впрочем, было несколько профессоров, учиться у которых считалось удачей. Лексикограф Юозас Бальчиконис; языковеды Витаутас Мажюлис и Зигмас Зинкявичюс; Ричардас Миронас, преподававший санскрит и греческий; знаток Литвы ХVI и XVII столетий Юргис Лебедис; вернувшийся из сталинских лагерей Василий Сеземан, которому Томас сдавал логику; некоторые другие. Кроме того, атмосфера старого университета, в котором учились Адам Мицкевич и Юлиуш Словацкий (а в 1929—1934 годах и Чеслав Милош), его архитектура, библиотека сохраняли свою притягательность и неповторимость.
Построенные в разное время и соединенные в один ансамбль здания университета выглядели угрюмо и запущенно, но каждое из них было частью истории и культуры. «Ренессансный дворик Скарги напоминает площадь небольшого итальянского города. Классицистический двор Почобута – укромный и таинственный, там в марте-апреле тени голых веток падают на круглые башни обсерватории, расписанные знаками зодиака. Двор Сарбевия <…> – самый старый, с готическими контрфорсами, посреди него зияет пустой потрескавшийся фонтан. Есть еще дворик Мицкевича: знатоки вам покажут окна поэта».[25]
Всего в университете – тринадцать двориков, и все разные. Бóльшая часть библиотечного фонда была недоступна для студентов и простых читателей, ведь самые ценные книги считались идеологически вредными для советского человека. Поэтому их брали только в закрытых спецфондах по специальному разрешению. К учебе Томас относился очень серьезно, «каждый день сидел в университетской библиотеке до десяти или одиннадцати часов вечера»[26]. Примерно в 1956 году, после событий в Польше, он овладевает польским, чтобы узнавать новости из гораздо более смелых польских газет. Позже польский язык стал своеобразным эсперанто для людей Восточной Европы, оппозиционно настроенных к коммунистической власти[27]. Польская печать была либеральнее, кроме того, на этот язык переводили больше западноевропейской литературы, чем на литовский или русский. Польский приоткрывал окно в мир.
В это время Томас также учит английский и немецкий языки. Вместе с приятелем он даже ищет раввина, «чтобы нас обучил древнееврейскому языку, но разве найдешь раввина в послевоенном Вильнюсе?»[28] Он серьезно интересовался не только литературой и языками, но и современной музыкой, искусством и многим другим: «Попробовал <…> просмотреть „Введение в метаматематику“ Клини, но книга явно требует усидчивости».[29]
В годы студенчества Томас Венцлова изучает и западную, и русскую литературу (в дневнике – имена Поля Валери, Джорджа Оруэлла, Хенрика Ибсена, Фридриха Дюрренматта, Гийома Аполлинера, Томаса Стернза Элиота, Шарля Бодлера, Джеймса Джойса, Марины Цветаевой, Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, Николая Гумилева и других авторов, приводятся характеристики прочитанного). Он совершенствует немецкий язык, изучает философию (Фридриха Ницше, Бертрана Рассела, Иоганна Готлиба Фихте).
В дневнике 1958—1960 годов особенно много записей о Франце Кафке. В 1959 году Антанас Венцлова купил «Замок» Кафки на польском языке. «На книжную базу, – пишет Томас, – пришло несколько книг. Две по специальной резолюции попали в книжный магазинчик ЦК, где их получили папа и Межелайтис. Другие были списаны и сожжены (XIV век!). Еще несколько разделили между собой работники базы, читают и хвалят. Но у них достать трудно».[30]
Другими словами, Кафка кажется особенно опасным писателем (книги даже сжигают), но своим людям читать можно (Антанасу Венцлове и Эдуардасу Межелайтису, будущему лауреату Ленинской премии).
В 1963 году на собрании Союза писателей Антанас Венцлова рассказывает о беседе с одним «талантливым и начитанным юношей» (не с сыном ли?), который не хочет «активно участвовать в жизни», и как пример приводит Пруста и Франца Кафку, «любимого всеми модернистами Франца Кафку, который почти всю жизнь корпел на какой-то мелкой службе и создал гениальные творения».
Венцлова продолжает: «Да, товарищи, были и Пруст, и Кафка – несчастные художники капиталистического общества, наделенные огромным талантом и обреченные из-за болезней и других тяжелых условий на одиночество и самокопание. Они мучительно создавали свои творения, преодолевая недуги и безысходную изолированность от общества. Но эти трагические исключения нельзя считать правилом».[31]
Антанас Венцлова, не желая возвеличивать Кафку и Пруста, не сомневался, однако, в их «огромном таланте». Это было редкостью для того времени: как правило, столпы советской литературы приходили в ужас от книг, выходивших на Западе. Один из литовских прозаиков писал Антанасу о своих младших коллегах: «Приходят люди какие-то опустошенные, духовно усталые, с томиком Кафки в руках вместо молитвенника. Иногда думаешь: может лучше молитвенник, чем Кафка? Там хоть какой, но бог, а тут – ничего святого, обрыв над пропастью, туманы, тьма»[32]. Удивительно, что для советского писателя-атеиста даже молитвенник не так опасен, как Кафка.
Наступил 1956 год, во многом знаменательный для Томаса. В конце марта комсомольцам университета (а Томас, как и многие ученики, вступил в комсомол еще в школе) прочли секретный доклад Хрущева о Сталине. Антанас Венцлова пишет в дневнике: «Томас вернулся ошеломленный и сегодня листает книгу Барбюса»[33]. Это была биография Сталина, написанная Анри Барбюсом, просталинская, но все-таки запрещенная в Советском Союзе, поскольку в ней упоминались имена казненных соратников тирана. Некоторое время казалось, что жизнь станет свободнее. Томас публикует в «Советском студенте» краткую историю Вильнюсского университета, и к этой, скорее анти-, чем просоветской статье редакция подбирает фото мемориальной доски Дзержинскому. «Железный Феликс» действительно учился в здании университета, когда там располагалась гимназия. В ней же учился и знаменитый русский филолог Михаил Бахтин, но редакцию это не заинтересовало. В той же газете Томас и его одноклассник Ромас Катилюс, студент физико-математического факультета, публикуют заметку, в которой предлагают создать общество охраны памятников культуры, занимающееся их защитой и разжигающее интерес к их истории. Статья напечатана в номере от 17 октября 1956 года, то есть накануне венгерских событий. События в Венгрии совпали с днем поминовения усопших, праздником, который давно причинял головную боль властям. В этот день литовцы не только убирали могилы своих близких и зажигали на них свечи, но и навещали могилы борцов за независимость Литвы. С точки зрения литовцев, это был патриотизм и противление власти, с точки зрения властей – национализм и антисоветская деятельность. В 1956 году студенты собрались на кладбище Расу в Вильнюсе, где похоронены многие деятели литовской культуры. У могилы Йонаса Басанавичюса, вдохновителя восстановления независимой Литовской Республики в 1918 году, пели патриотические песни и запрещенный в то время гимн Литвы. Когда студенты возвращались с кладбища, их начала разгонять милиция, нескольких человек арестовали. Томаса не взяли, но заметили: на кладбище было много осведомителей КГБ. Комсомол наказал его «строгим выговором с внесением в личное дело».
Подавление революции в Венгрии 4 ноября 1956 года связано у Томаса с главным мировоззренческим переломом в его жизни: последние иллюзии о возможности улучшения социализма окончательно развеялись.
Венгерские события нашли отражение и в стихах Томаса, позднее объединенных в цикл «Стихи 1956 года». В первом стихотворении цикла «Идальго» ясно прослеживается связь с двумя другими текстами: «Дон Кихотом» Сервантеса и пастернаковским «Гамлетом». О Сервантесе напоминает и само название, и упоминание Санчо в первой строке, и, возможно, понятие неравного боя:
Дай мне руку, Санчо. Брат мой, Я встану. Не могу. Сейчас. Вот, я тут. Из забытого романа Я вышел на неравный бой.[34]В каждой из четырех строф стихотворения точно повторяется ритмика, использованная Пастернаком («Я один, все тонет в фарисействе. / Жизнь прожить – не поле перейти»). Аллюзия к пастернаковскому «Гамлету» подчеркивает тему жертвенности, принятия вызова, брошенного судьбой. По мнению М. Л. Гаспарова, «Выхожу один я на дорогу» Лермонтова, «Вот иду я вдоль большой дороги» Тютчева, «Выхожу я в путь, открытый взорам» Блока и «Гул затих, я вышел на подмостки» Пастернака имеют общие черты. «Всюду тема пути – и не только дорожного, но и жизненного, и всюду пятистопный хорей»[35]. Так, в этот ряд вписывается и стихотворение «Идальго» Томаса Венцловы, также посвященное выбору жизненного пути.
Второе стихотворение из этого цикла – миниатюра в четырех строчках о живых и умерших:
Мерой страсти, муки и тревоги Будет вымерено все, что молчало. Будут спать трупы, урны и мавзолеи, Но живые не сомкнут глаза.[36]В третьей части «Стихов 1956 года» мы находим цитату из поэмы «Литва молодая», написанной Майронисом – поэтом литовского национального возрождения конца XIX века. Более того, в «Стихах…» Венцлова ведет своеобразный диалог с Майронисом:
вчитаемся в древние письмена, тронем ладонями другое время — сказано: от Черного моря, угадано: по склонам Карпат.[37]Песня молодых патриотов в «Литве молодой» звучит оптимистично: «Славяне восстали. От Черного моря / Весна наступает по склонам Карпат»[38]. У Майрониса упоминается революция в Венгрии 1848—1849 годов, после которой в 1867 году было образовано Австро-Венгерское государство: «Венгры не будут больше рабами. / Видят венец святого Стефана / На голове своих королей»[39]. Тогда Венгрия добилась того, что стала суверенной частью Австро-Венгерского государства, в то время как восстание 1956 года было подавлено. Именно эти события имеет в виду Венцлова под «другим временем». Во времена Майрониса вместе с вестью о восставших славянах с Черного моря пришла весна, то есть свобода Литвы. В 1956 году со славянской стороны по тем же самым карпатским горам в Венгрию шли советские танки.
С другой стороны, часть литовского общества надеялась, что после венгерского восстания свобода так или иначе достигнет Литвы. Правда, эти надежды быстро развеялись, как и остатки иллюзий о советской власти. Весна Майрониса обернулась осенью в стихах Томаса Венцловы:
Нам осталось лишь пространство и агония, не сможем дышать — o, какая короткая осень, как далеко Антигона, моя сестра.[40]Первое стихотворение цикла – о выборе жизненного пути, поэт выбирает пусть донкихотский, неравный, но жертвенный бой. Последнее звучит без тени той надежды, которой так много было у Майрониса, нет даже утешения – Антигона далеко.
В 1957/58 учебном году Томас Венцлова взял так называемый академический отпуск. За это время он окончил курсы вождения грузовиков, иначе говоря, приобрел специальность. Но гораздо важнее, что у него стало больше времени для самообразования. Во время академа у Томаса завязались и первые важные знакомства с москвичами и литовцами, учившимися тогда в Москве: Виргилиюсом Чепайтисом, Александром Штромасом, Пранасом Моркусом (последнего вскоре выгнали из Московского университета за чтение неблагонадежной литературы, и он вернулся в Вильнюс).
В 1958—1959 годах также произошло много событий. Осенью 1958 года в университете задумали выпускать альманах «Творчество». Составителем был друг Томаса, будущий литовский медиевист Юозас Тумялис. Томас отдал в альманах свою курсовую работу о концепции народа у двух литовских классиков – Жемайте и Винцаса Креве. Пожалуй, в его биографии это была единственная попытка осмыслить мироощущение и философию крестьянина. Увы, альманах был задержан цензурой, и в начале 1959 года произошла расправа со слишком, по мнению власти, патриотично настроенными преподавателями кафедры литовской литературы – Иреной Косткявичюте, Мяйле Лукшене, Аурелией Рабачяускайте, Вандой Заборскайте. Больше всего пострадал, наверное, Тумялис, которого исключили из университета (диплом он получил лишь спустя много лет). Томас был вынужден отстаивать свои убеждения в Колонном зале университета – когда громили альманах. От больших неприятностей его, по-видимому, защитило имя отца.
В конце октября 1958 года становится известно, что Пастернак выдвинут кандидатом на Нобелевскую премию. 20 октября несколько друзей – Томас Венцлова, Юозас Тумялис, Пранас Моркус и Ромас Катилюс – пишут поздравление: «Борис Леонидович! Очень рады известию о том, что Ваше произведение представлено к награде Шведской академии. В этом мы видим признание и поддержку всего Вашего творчества, которое нужно и дорого для нас. Поздравляем, желаем здоровья и новых книг»[41]. Письмо в Москву Моркус отвез в тот день, когда премию уже присудили – в разгар кампании против Пастернака. Письмо он передал Ирине Емельяновой, дочери Ольги Ивинской.
Отголоски этой травли Томас почувствовал и в Вильнюсе. 16 января 1959 года в Союзе писателей состоялось собрание, на котором обсуждали стихи Томаса Венцловы и Владаса Шимкуса. Вполне вероятно, что оно созывалось с намерением противопоставить, столкнуть этих поэтов (Шимкус – «пролетарий»,
Венцлова – «интеллигент» и «декадент»). Столкновения не вышло, но Томасу пришлось включиться в дискуссию, поскольку на собрании, кроме горсточки друзей, были и враждебно настроенные люди. Поэт Антанас Йонинас, приверженец официальной идеологии, покровительственно предложил Венцлове положить стихи в стол, намекнув на их ненужность: «Всем и так ясно, что король-то голый». На это в своем заключительном слове Томас ответил: «Под рубашкой мы все голые. В конце концов единственная разница – какая у нас рубашка, приспособленческая, конъюнктурная или другая».[42]
Один из выступавших отметил, что стихи Венцловы мог бы написать и доктор Живаго. На это Томас «посмел сказать, что его любимый поэт – Борис Пастернак, а романа он не читал, как и те, кто его осуждает».
Стихотворение Венцловы «Идальго», прочитанное на фоне этого собрания, забыть невозможно («нам суждены площади и трибуны, / Башни танков, веревка и пуля»[43])[44]. Именно тогда, по словам самого поэта, началась его личная война с советской властью, которая в конце концов закончилась эмиграцией.[45]
В то время Томас Венцлова кому-то напоминал князя Мышкина (Юдите Вайчюнайте, Людмиле Сергеевой), кому-то – смесь Дон Кихота и князя Мышкина (Каме Гинкасу), немецких романтиков (Натали Трауберг). И поэта, и его стихи отличали несоответствие среде, вызов, бросаемый могущественной власти.
В университетские годы Томас Венцлова стал более открытым. Сокурсники, съехавшиеся в университет со всей Литвы, сама специфика студенческой жизни заставили его «вылезти из книжного шкафа», сбежать от чрезмерной опеки родительского дома[46]. Жизнь стала богемной, возник круг друзей, с которыми Томас встречался в «Стойле Пегаса» – забегаловке с несколькими столиками, политыми дешевым вином. Появился игровой элемент, который был тогда очень важен. Так однажды несколько друзей организовали на горе Таурас свой поэтический вечер: «Читали что ни попадя, главное – чтобы звучали только хорошие стихи».[47]
В 1958 году Моркус с Чепайтисом купили кинокамеру «Пентака». Одно из их совместных произведений – восьмиминутный фильм «Мотылек», главным героем которого был Томас. Фильм являл собой своего рода пасквиль (так его назвал Чепайтис), но смеялись не над Томасом, а над советской идеологией. Снимали в Вильнюсе (Моркус) и в Москве (Чепайтис), монтировал Чепайтис. Снятый материал сопровождают надписи. Первая надпись: «По сокращенной неделе трудится пролетариат». Мы долго видим, как женщины в серых одеждах колют лед. Это московский эпизод. Далее показываются нарисованные мотыльки, после которых идут кадры мотыльковой жизни Томаса в Вильнюсе, в его квартире, городе, на горе Таурас, у старого лютеранского кладбища. Потом раскрытая книга. На развороте – портрет Антанаса Венцловы и надпись «Ох!». Видно, что мотылек далек от пролетариата. Затем Томаса наряжают в огромный деревенский тулуп, но надпись гласит: «Не спасет овечья шкура, видны волчьи ноги». Шуба-то коротковата. И с крестьянами мотыльку не по пути. Финальная надпись: «Не наш мотылек». Весной 1959-го фильм закончен, операторскую работу хвалит даже известный кинорежиссер Леонид Трауберг, отец Натали, в то время – жены Чепайтиса.[48]
Поскольку Советский Союз был милитаризированным государством, все студенты должны были получать и военное образование – юноши становились лейтенантами запаса, девушки – медсестрами. Весь учебный год проводились лекции по военному делу, летом – военные лагеря.
Когда Томас с друзьями попали в такой лагерь, им дали задание выпустить стенгазету. Появилась стенгазета «13 Швейков» (студентов было тринадцать). Но руководство не оценило юмора, разразился скандал. Стенгазету пришлось переделать – на этот раз пародия была менее явной. Подобные акции как бы подчеркивали дистанцию между советской реальностью, в которой как-то приходилось участвовать, и самовыражением: они создавали мир, параллельный официальному.
Еще в 1958 году в компании Томаса возникла мысль «создать небольшой лекторий»[49], в котором друзья читали бы друг другу лекции из той области современной западной культуры, в которой больше разбираются. Кружок удалось создать только в 1960 году, когда Томас уже окончил университет (весной). Молодые люди собирались у братьев Катилюсов или у тети будущего режиссера Гинкаса, где он тогда жил, и беседовали о важнейших явлениях западной культуры. К каждой встрече кто-нибудь подготавливал реферат по самой близкой ему теме. Томас рассказывал о Джойсе, Кафке, Сен-Жон Персе (тогда он перевел и несколько фрагментов его «Анабасиса»), Гинкас – о Мейерхольде и Ле Корбюзье. Кто-то рассказывал о Пауле Хиндемите. Дагне Якшявичюте хотела поставить силами кружка «Урок» Эжена Ионеско, но это не удалось. Гинкас вспоминает, как на стол ставили ритуальную (именно ритуальную, одну на шесть-семь человек) бутылку венгерского «Токая», которая символизировала Запад. «Пить литовскую или русскую водку было бы неправильно. „Советское шампанское“ означало бы измену идее», – мягко иронизирует Гинкас, вспоминая те годы.[50]
В середине апреля 1960 года в Вильнюс приехал Александр Гинзбург, который тогда начал издавать журнал «Синтаксис» и хотел сделать литовский номер. Журнал был неофициальным, но и не подпольным. Издатель придерживался следующей позиции: что не запрещено, то разрешено. Один экземпляр издания Гинзбург сам отсылал в КГБ, показывая этим, что ничего антигосударственного в нем нет. «Два номера были составлены из стихов московских поэтов, один номер – из ленинградских. <…> „Синтаксису“ удалось открыть такие имена, как Булат Окуджава, Иосиф Бродский, Генрих Сапгир, Белла Ахмадулина. <…> В общем, выходило по номеру каждые два месяца»[51]. Томас встретился с Гинзбургом, дал ему несколько стихотворений. Скоро редактора «Синтаксиса» арестовали в Москве.
Во время обыска у него нашли и стихи Венцловы. Существование кружка и визит Гинзбурга в Вильнюс заинтересовали КГБ. Томаса и некоторых его друзей стали вызывать на допросы. Штромас, которого тоже тогда вызывали, восхищался в своих воспоминаниях тем, как Томас отказался «подать руку капитану КГБ Сприндису, который его допрашивал. Хотя и другие вызванные вели себя очень пристойно и даже смело, такой жест никто из них не смел себе позволить».[52]
В 1961 году вышла повесть Юстинаса Марцинкявичюса «Сосна, которая смеялась» о молодых художниках, испорченных буржуазной философией, которые в конце концов осознают свои ошибки и возвращаются к народному творчеству. Мысли и слова персонажей были весьма похожи на выписки из прочитанных книг, изъятые КГБ у Тумялиса. Так только закончившие университет Томас Венцлова и его друзья поняли, что они стали прототипами героев этой повести. Следовать их примеру и меняться в угодном власти направлении они не собирались. Нелюбовь Марцинкявичюса к западной культуре совпала тогда с официальной линией, недаром эту повесть перевели на многие языки восточного блока. Открытости миру боялась не только власть, но и часть националистически настроенной литовской интеллигенции.
3. В Москве
Москва была не только центром тоталитарной империи, но и очень активного, разностороннего, глубокого сопротивления тоталитаризму. Могу лишь выразить сочувствие тем, у кого не было опыта московской жизни: чего-то очень важного им всегда будет не хватать.
Томас ВенцловаТомас Венцлова приезжал в Москву с родителями еще школьником. В дневнике его отца зафиксированы и более поздние поездки, в 1957—1958 годах. Они посещали музеи, выставки, спектакли, навещали писателей, с которыми дружил Антанас Венцлова. Так, 29 января 1958 года Венцловы навещают на даче Павла Антокольского: «Павлик позвал меня с Томасом в свою комнату наверху, там мы говорили о Пастернаке, Мандельштаме и других (которых сейчас особо ценит Томас). Здесь он показал мне несколько новых книг – прекрасное чешское издание о художниках-примитивистах четырех стран света, только что вышедший сборничек статей Пикассо об искусстве, книгу Кармена о Вьетнаме, „Записные книжки“ Ильфа. Томас обрадовался, увидев книги своего любимого А. Грина – „Золотую цепь“ и „Дорогу в никуда“. Эти книги он тут же одолжил».[53]
Потом начались самостоятельные поездки. Один из первых важных адресов в Москве – Зачатьевский переулок, 9. Здесь жили Ирина Муравьева и Григорий Померанц. Григорий Соломонович – бывший политзаключенный, публицист, философ, кстати родившийся в Вильнюсе и проведший там первые семь лет жизни. Его жена Ирина Игнатьевна – филолог, автор книги об Андерсене, «молодая, сильная, яркая»[54] и очень демократичная; в Эстонии ее любили за то, что она вслух высказалась за эстонскую независимость. У нее было два сына от первого брака: Владимир, будущий литературовед и переводчик, и Леонид, который позднее стал известным реставратором икон. Они, тогда студенты, привели к маме и отчиму своих друзей, среди которых были несколько литовцев. Кроме Томаса, к ним приходили Юозас Тумялис, Пранас Моркус, Виргилиюс Чепайтис, который скоро познакомился в этом доме с Натали Трауберг и женился на ней. Из них всех Томас Венцлова стал в этом доме самым частым гостем. В первый раз он появился не позднее осени 1958 года. В маленькую семиметровую комнатку в коммуналке набивалось человек десять, постарше и помоложе. «Сидели на подоконнике и на полу <…>, господствовало равенство всех возрастов…»[55]. Приходили люди, отсидевшие, как и хозяин дома, в лагерях: лингвист Георгий Лесскис, историк литературы Ренессанса и Средних веков Леонид Пинский, будущий романист Евгений Федоров, Илья Шмайн, ставший позднее православным священником, Анатолий Бахтырев, по прозвищу Кузьма[56] – очень яркая личность, которую окончательно погубил не лагерь, а «пошлость хрущевского и брежневского времени»[57]. Муравьевы привели к себе и совсем юного, только что бросившего химию и перешедшего на филфак Николая Котрелева, который впоследствии стал специалистом по литературе серебряного века. Он очень подружился с Томасом. Привели они и Александра Янова, будущего историка и политолога, который сейчас живет в США. В доме у Григория Померанца и Ирины Муравьевой говорили и о литературе, и о политике. Все советское категорически отвергалось – и идеология, и литература. Это было одно из первых мест в Москве, где вновь открыли Бахтина – по рукам ходило машинописное «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса», читали Андрея Платонова. Здесь читали вслух и свои, и выписанные из старых альманахов стихи поэтов, на чьи имена были наложены табу (Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой). Именно в это время «шло не только сочинение новых стихов и новой культуры, но и происходило сращивание порванных тканей и сломанных костей культуры»[58]. По мнению Григория Померанца, знакомство Томаса с этими людьми помогло ему избавиться от «некоторых стереотипов в отношении России»[59]. Информацию о прочитанных или услышанных книгах передавали дальше. В 1962 или 1963 году Томас прочитал в Москве роман Оруэлла «1984» и потом пересказывал его в Литве, как он сам вспоминает, «более чем двадцати людям. <…> Так я познакомил Литву с Оруэллом устным способом, как в старые фольклорные времена, когда не было письменности».[60]
И в Москве, и позже в Ленинграде Томас Венцлова много общался с людьми, которых Борис Слуцкий, цитируя «Евгения Онегина», называл «архивными юношами». Они сидели целыми днями в архивах и библиотеках, рылись в старых журналах и альманахах и переписывали от руки все то, что надо бы перепечатать, вернуть в культурный оборот. «Архивные юноши» – это и Николай Котрелев, посещавший Зачатьевский переулок, и встреченные позже Леонид Чертков, поэт, переводчик и литературовед, Габриель Суперфин, работающий теперь в архиве «самиздата» в Бременском университете, Роман Тименчик, ставший одним из самых авторитетных исследователей творчества Анны Ахматовой. Эти люди совпали с Томасом и по интересам, и по уровню образования. Он мог спорить, например, с эрудитом Леонидом Чертковым – об употреблении некоторых слов в первом издании цикла стихов Владимира Нарбута «Аллилуйя».[61]
14 декабря 1959 года Томас Венцлова вместе с Натали Трауберг едут в Переделкино на такси, чтобы встретиться с Борисом Пастернаком. «Шепотом переговаривались – как войти в ворота с надписью „Прохода нет. Злая собака“. Написано было по-детски, почти неразборчиво. Рискнули и вошли, там было много снега и света. В дверях стоял и смотрел на нас седой человек с выразительным лицом, в домашней одежде, наверное, застигнутый в самый момент переодевания. И непохожий на стихи. Наверное, не такой великий: Бог жил в нем только потому, что он видел слишком много, не видя ничего. Честно говоря, не видел он и нас…»[62] Хозяин спешил в театр, разговаривали они в комнате, где на стенах висели рисунки отца поэта, Леонида Пастернака, и длился разговор примерно полчаса, не больше. Самое главное из того, что сказал Пастернак, Томас записал в дневнике: «Мы обращаем мысль на идейность, честное или бесчестное, а на самом деле-то главное деление на два ряда: во-первых, словесность, это может быть хорошо, интеллигентно, интересно, как Томас Манн, но словесность; второе – это уже то, что у Достоевского или Хемингуэя, мир замыслов, чувств, людей, собственный мир, и, чтобы достичь его, надо много работать, как Флобер или Толстой; у меня в стихах – крупицы этого, но все забивает, прямо сказать, белиберда; и в романе есть пустые места, но я стремился дать именно мир; а сейчас думаю, если буду много работать, будет лучше»[63]. Томас тогда собирался переводить ранние стихи Пастернака, к которым сам автор в то время относился весьма критически, и будущему переводчику пришлось защищать поэта от его самого. Натали Трауберг, слушавшая этот разговор, очень спешила домой кормить маленького сына. Она вспоминает: «Перебить их было невозможно. Оба говорили одновременно, очень поэтично и красиво, и я подумала, что они – люди одной породы, просто молодого Пастернака я не знала».[64]
Одним из центров тогдашней неофициальной культуры был дом художника Оскара Рабина в Лианозове. Он рисовал подмосковные бараки, и в его квартире, которая тоже располагалась в бараке, проходили выставки альтернативного искусства. Собирались там не только художники, но и поэты. Один из поэтов так называемой «лианозовской группы» Генрих Сапгир рассказывает: «Зимой собирались, топили печку, читали стихи, говорили о жизни, об искусстве. Летом брали томик Блока, Пастернака или Ходасевича, мольберт, этюдник и уходили на целый день в лес или поле»[65]. 30 мая 1960 года Томас Венцлова вместе с Владимиром Муравьевым был у Рабина. Там он впервые услышал стихи Бродского, а вернувшись в Москву, узнал о смерти Пастернака. Так в его жизни один великий поэт как бы заменил другого. Томас был на похоронах Пастернака, которые скороговоркой описаны в дневнике. Потом, до 1967 года, он дневника не ведет, будто после смерти Пастернака все кажется неважным. С Оскаром Рабиным и людьми его круга Венцлова общался и позже. Кстати, Томас приводил своих московских друзей-художников к литовским неофициальным художникам в Вильнюсе – Винцасу Кисараускасу и Сауле Кисараускене, примитивистке Ядвиге Наливайкене.
Томас Венцлова переехал в Москву в 1961 году, отчасти – спасаясь от внимания КГБ после разгона лекционного кружка самообразования, отчасти – стремясь к большей самостоятельности. Они прожил там четыре года. В Москву приезжало тогда немало литовских поэтов и прозаиков, но большинство из них присылал Союз писателей, учились они в Литературном институте под присмотром московского КГБ. Судьбы их складывались по-разному: кто-то стал послушным винтиком в советской системе, кто-то чувствовал неприязнь к империи, по мере сил знакомился с русской и другими культурами Советского Союза, приобретал друзей среди коллег разных национальностей.
У Томаса Венцловы все сложилось иначе. В Москве он сразу окунулся в настоящую русскую культуру, которую советская власть толкала к маргинальности или даже к исчезновению, встретил людей, противостоящих этой власти, борющихся с ней. После ХХ съезда некоторые «шестидесятники» верили, что социализм можно поправить, что идеи его верны, только их скомпрометировало сталинское время. У хозяев комнаты в Зачатьевском переулке этих иллюзий не было, как не было их у людей, с которыми Томас познакомился позже. Андрей Сергеев, поэт, прозаик и талантливый переводчик Элиота и Роберта Фроста, так охарактеризовал отношение людей своего круга к советской власти: «Какой там „социализм с человеческим лицом“! Монстр – он и есть монстр, с мордой или лицом. Достоинства советской власти, коммунистов, Ленина и всего такого настолько были за скобками, что эти темы просто не обсуждались. Чувство угрозы, сознание невозможности, запредельности социума, в котором мы оказались, давало меру вещей, становилось стихами»[66]. С Сергеевым и его первой женой Людмилой Венцлова познакомился летом 1962 в Паланге, и это знакомство, встречи в Москве, Литве и Америке продолжались до самой смерти Андрея в 1998 году. Московские друзья Томаса знали, что он из привилегированной советской семьи, но в жизни это совсем не ощущалось. «Его жизнь была примерно как у всех, он сидел в Ленинке и ел там те же дешевые невкусные сосиски. Ну, мог прийти в гости, принести водку, так это каждый мог».[67]
В Москве Томас Венцлова познакомился и с другими интересными людьми: с Дмитрием Сеземаном, Олегом Прокофьевым, Андреем Волконским, Никитой Кривошеиным. Все они родились за границей, но потом родители привезли их в советскую Россию, где их ждало немало испытаний, некоторые прошли через лагеря. Подружился он и с Геннадием Айги, чувашским поэтом (в восьмидесятых годах он выпустил огромную антологию французской поэзии на чувашском языке: Сен-Жон Перс, Рене Шар, Оскар Милош и многие другие – небывалое дело в те времена!). Айги работал в музее Маяковского и много знал не только о Маяковском, но и о таких художниках, как Казимир Малевич и Павел Филонов. Томас вместе с ним бывал у знаменитого коллекционера Георгия Костаки, общался с Алексеем Крученых, поэтом и архивариусом, который иногда на чьей-то квартире, хотя бы и у того же Волконского, читал свои футуристические стихи.
Некоторое время Томас вместе с женой, Мариной Кедровой, снимал комнату в бывшем доме Шаляпина, где тогда были коммунальные квартиры. Стены в комнате были увешаны картинами неофициальных художников. После обличительной речи Хрущева на выставке авангардистов жильцы решили спрятать картины у друзей, боясь, что их могут конфисковать. «Тайно, втроем с Олегом Прокофьевым, мы вынесли картины, прикрыв их холстом. Это было 12 апреля 1961 года – в день полета Гагарина. На улицах было полно демонстрантов, многие показывали на нас и говорили: „Смотри, Гагарина несут [то есть, портрет]“. Только одна умная девочка лет десяти сказала: „Откуда ты знаешь, может, вовсе не Гагарин“»[68]. С этим домом связаны два стихотворения Венцловы, написанные в разное время: «Попытка описать комнату» (1961) и «Возвращение певца» (1996). Первое из них – одно из немногих мажорных стихотворений поэта:
трепещет язычок пламени ты пишешь до полуночи а с холстов смотрят рыбы и креветки и лангусты потому что обрывы аквариума продолжение нашего окна где слепые нехитрые пастухи пасут ореховые волны застыл гипсовый раствор и тебя уже не слышу неблагодарный и счастливый под раскинувшимся древом[69]В «Возвращении певца» рассказывается, как двое приходят в свою старую квартиру много лет спустя. Певец давно умер, возвращение его метафорично:
за стеной, в дальней комнате, в глотке луженой граммофона, в его гофрированной пасти бас хозяина, в пропасть летящий, прославленной масти.[70]Так Томас Венцлова изображает один из вариантов итогов эмиграции: возвращается то, что человек успел создать. Но в основном это стихи о переменах, о том, что ничто не повторяется и не возвращается; белым «как в памяти» остается только снег. Вернуться невозможно не только потому, что в твоей бывшей квартире музей, на стенах висят картины другого времени, даже не потому, что бессмысленная советская эпоха в прошлом, но главным образом из-за того, что изменился ты сам:
Нет пути в тот пробел, к обессмысленному ландшафту, где плакат прославлял то ракету, то шахту, где свеча на столе, тая каплями пота, горела, где один из двоих, как положено, больше любил. <…> Мы в снегу, словно после пожара, замешкались. Трубы, кирпичи. Ни тебя, ни меня. Не мои в темноту шепчут губы.[71]«Нет пути домой, / ибо каждый атом / обновился в теле»[72], – лет десять тому назад писал Венцлова в прощальном стихотворении «Осень в Копенгагене».
Некоторое время пришлось пожить и в другом замечательном доме – у вдовы одного из создателей «Чапаева», Елены Ивановны Васильевой. Ее сын Александр принадлежал к богеме и торговал книгами на черном рынке. В доме было полно дореволюционных стихов и философских книг: так открылось еще одно окно в настоящую русскую культуру. Елена Ивановна была машинисткой, печатала рукописи, иногда самиздат, иногда другие тексты. Именно она послала однажды Томаса отнести отпечатанную статью Анне Ахматовой. Бродский рассказывает, что, когда он первый раз приехал к Ахматовой, он еще не понимал, с человеком какого масштаба встретился. Его осенило позже: «В один прекрасный день, возвращаясь от Ахматовой в битком набитой электричке, я вдруг понял <…> с кем или, вернее, с чем я имею дело»[73]. В отличие от него Томас Венцлова с самого начала прекрасно знал, с кем имеет дело, и это парализовало его, отняло дар речи. От первого свидания осталось напутствие не увлекаться переводами, писать самому. А через несколько лет Анна Андреевна написала на литовской книге своих стихов, в которой было восемнадцать переводов Томаса: «Томашу Венцлова, тайные от меня самой мои стихи – благодарная Анна, 22 марта 1965, Москва».
Свое отношение к Москве Венцлова сформулировал в 1977 году: «Большинство литовцев, услышав слово „Москва“, не ощущает ничего, кроме отчужденности, и это естественно. Я среди них исключение, но, возможно, уже не абсолютное. Для меня Москва – мрачный, бедный, но по-своему замечательный город, город Пастернака, Солженицына, Сахарова. В Москве жил и Буковский – в те редкие времена, когда не сидел»[74]. На вопрос, чувствовал ли он себя в Москве и Нью-Йорке свободнее, чем в Вильнюсе, Томас Венцлова коротко и категорично отвечает: «Да»[75]. Ведь в больших культурных центрах человек, если он сам этого хочет, попадает в более свободную, открытую миру атмосферу.
4. Первые книги
В 19—20 лет я был достаточно известным в Вильнюсском университете поэтом, у меня была репутация авангардиста и едва ли не первого самиздатчика.
Томас Венцлова1958 год был значимым для Томаса Венцловы по многим причинам: в октябре появилась корректура первой публикации его стихов в сборнике молодых литераторов, сразу после этого началась травля Пастернака из-за Нобелевской премии, приближался крах студенческого альманаха «Творчество». Все более грозно звучали критические отзывы, становилось понятно, что творчество Томаса не вписывается в рамки официальной поэзии. Поэтому первые сборники, появившиеся в конце года, выходят в самиздате. Их выпускает издательство «Eglaitė»[76]. Сейчас, по прошествии нескольких десятилетий, трудно восстановить, как оно возникло. По одной из версий – в доме у Григория Померанца. Ирина Муравьева в пятидесятые годы напечатала на машинке свою прозу и оформила титульный лист: «Москва. Издательство „Ёлочка“». Так самиздат был узаконен, социализирован, он уже не анонимен[77]. Ирина Игнатьевна умерла в октябре 1959 года – можно считать, что идея издательства появилась раньше.
С комнатой в Зачатьевском «Ёлочку» соотносит и Натали Трауберг, называя, однако, временем ее возникновения 1959 год, когда гости Григория Соломоновича в шутку решили перевести несколько книжек. Первыми перевели Хорхе Луиса Борхеса (четыре новеллы) и Эжена Ионеско («Урок»). В конце 1960-го – начале 1961-го Натали переводила эссе Гилберта Кийта Честертона, а ее муж Виргилиюс Чепайтис перепечатывал их на машинке по четыре-пять экземпляров. Получались маленькие книжки все того же издательства.[78]
Пранас Моркус, который выпустил (то есть напечатал в четырех экземплярах) сборник Томаса Венцловы «Pontos Axenos», считает, что идея «Ёлочки» возникла в Вильнюсе и принадлежит вильнюсцам – Чепайтису, Венцлове, самому Моркусу – хотя все они бывали в Москве, в Зачатьевском[79]. Так что вопрос о времени и месте возникновения издательства остается открытым.
Первую книгу стихов Pontos Axenos Томас Венцлова подписал псевдонимом – Андрюс Рачкаускас. На последней странице напечатаны выходные данные «А. Рачкаускас. Pontos Axenos. Подписано в печать 22. XI. 1958, напечатано 27. XI. 1958. Издание № 0001, Тираж 4 экз. Издательство „Эглайте“, типография Винни-Пуха». Упоминание Винни-Пуха несомненно указывает на одного из инициаторов «Ёлочки» – Виргилиюса Чепайтиса, который перевел шедевр Алана Милна на литовский язык.
Значимо само название книги: Pontos Axenos. Крым, Черное море – Axenos Pontos, «негостеприимное море» древних греков – в замкнутом советском пространстве как бы возвращает к античному наследию, всегда очень важному для Томаса. В первой книге семнадцать стихотворений, три раздела: «Сентиментальное путешествие» (название «одолжено» у Лоренса Стерна), «Единственный город» и «Из кавказских стихов». Позднее восемь стихотворений из нее были напечатаны в первой официально изданной книге Венцловы «Знак речи», а все семнадцать были включены автором в сборник 1991 года «Разговор зимой», правда, уже отредактированные рукой мастера, иногда с новыми названиями. Два из них попали даже в «Избранное» (1999), составленное из ста стихов. Все это говорит о том, что первую самиздатскую книжку написал молодой, но уже вполне сформировавшийся поэт.
Самое значимое из этих стихотворений, наверное, «Идальго». Томас Венцлова несколько раз говорил, что считает его первым из тех, которые стоит печатать. Позднее поэт включил его в цикл «Стихи 1956 года», посвященный поражению венгерской революции. В этом стихотворении впервые декларируется гражданская позиция поэта.
В этом раннем, самиздатском сборнике сегодня видны особенности, характерные и для более позднего творчества поэта, например тема путешествий (название одного из разделов – «Сентиментальное путешествие»). В книге много стихов о поездках по Литве и Кавказу, лучшие из них насквозь метафоричны (как будто Венцлова посещает пастернаковскую школу метафоры). Автор пробует сложные формы стихосложения (сапфическая строфа). Эти черты в будущем станут еще ярче.
То же самое «издательство», только названное по-русски «Ёлочкой» (типография «Самых западных провинций»), в декабре 1958 года издало на русском языке статью Венцловы «Мир – видение и мир – конструкция» о революции в искусстве. Грань между этими подходами в мировой поэзии, по мнению автора, знаменует творчество Бодлера, Рембо, Рильке, Гумилева. Статью обсуждали друзья Томаса в Москве, а Григорий Соломонович Померанц написал ему в Вильнюс длинное письмо с подробным анализом статьи. Похвалив автора, он в то же время вступил с ним в дискуссию, доказывая ограниченность авторской гипотезы тем, что Венцлова проигнорировал в своем исследовании восточную литературу.
Померанц осуждает прямолинейность статьи: «Задача заключается не в канонизации Мандельштама и Цветаевой (которых я очень люблю), а в том, чтобы идти дальше – то есть вернуться назад. Ибо история крутится, как пудель вокруг Фауста, а не идет по прямой линии»[80]. В своем письме он призывает перейти к гражданской позиции – «куда почетнее умереть на кресте»[81]. Письмо показывает, как серьезно старшие коллеги оценивали первые филологические пробы еще совсем юного поэта.
Несмотря на более чем скромный тираж (Pontos Axenos – четыре экземпляра, «Мир – видение…» – пять), книга ходила по рукам. Учительнице литовского языка Б. Катинене сборник стихов принес на одну ночь ее сын, студент Художественного института. Учительница старательно переписала все в записную книжку, даже описала издание: «Желтая глянцевая обложка.
Прямоугольник на титульном листе, и елочка на последней странице из той же бумаги».[82]
В школьную тетрадь те же стихи переписала и однокурсница Томаса поэтесса Юдита Вайчюнайте. Все, у кого хранился самиздат, знали, как это опасно. В 1961 году, прослышав о вызовах и допросах в КГБ молодых знакомых, Юдита и Аушра Слуцкайте носили по городу Pontos Axenos, думая, у кого можно спрятать книгу. Спрятали у знакомого врача. Между тем экземпляр книжки «Мир – видение…» попал в руки первого секретаря компартии Литвы Антанаса Снечкуса, который прочитал ее и посоветовал Пранасу Моркусу, молодому «работнику издательства», более реалистично относиться к жизни[83]. Все закончилось так мирно, по-видимому, из-за того, что отчимом молодого человека был высокий советский начальник Казис Прейкшас.
Был еще один рукописный сборник Томаса Венцловы, изданный не «Ёлочкой». Это «Московские стихи» (1961—1962), которые КГБ так и не отыскал. В этих стихотворениях очевидны черты «кулинарной поэтики», характерные для пастернаковской лирики: «Сочилась сывороткой, елеем, маслом / неопределившаяся огромная Москва[84]» («30. 05. 1960») или «и черный бархат как варево / распробует бульварное кольцо[85]» («Московское стихотворение»). Сравним, к примеру, у Пастернака: «И солнце маслом / Асфальта б залило салат»[86] или «Как горы мятой ягоды под марлей, / Всплывает город из-под кисеи».[87]
Стихи «30. 05. 1960» написаны 29 мая, накануне смерти Пастернака, в названии – дата его смерти. Быть может, Венцлова предчувствовал эту смерть, хотя уже с начала мая было известно, что поэт безнадежно болен. Москва в стихах грозная, но живая. Такой ее видит Томас накануне 30 мая 1960 года:
Шли мимо смерти, камеры и страны, Светясь, росло пространство в переулках, И черное, как тень стрел, неслось Несправедливое летнее небо.[88]Так, в самиздате Венцлова дебютировал и как поэт, и как филолог. Этот дебют оценили внимательные читатели и критики.
Две книги, которые были официально изданы в семидесятые годы, – «Ракеты, планеты и мы» (1962) и «Голем, или Искусственный человек» (1965) – научно-популярные. Хотя сам автор признает, что написал их «скорее заработка ради»[89], космос и кибернетика действительно его интересовали. Первую книгу (кстати, единственную, в которой автор согласился на некоторый компромисс: хорошо отозваться о советской власти, коли она лучше всех исследует вселенную) оценили не только гуманитарии, но и астрономы. Стремление Томаса Венцловы жить в открытом мире выражено в этой книге по-максималистски: «Мы как будто вышли из комнаты на улицу, в огромный город. Масштабы в корне изменились. Мир, в котором живет и работает человек, был большим, а сейчас он стал беспредельным. Можно сказать, что люди перестали быть провинциальными жителями захолустья. Еще трудно понять, как это отразится на нашем быте и наших мыслях, но ясно одно – космические полеты ввели новое измерение».[90]
«Голем, или Искусственный человек» – книга о кибернетике, которая удивила математиков «тонким пониманием духа точных наук»[91]. Но со стороны иногда казалось, что поэт впустую растрачивает силы. Андрей Сергеев передает мягкие, но ироничные слова литературоведа, бывшего политзаключенного Пятраса Юодялиса: «Томас – единственный поэт в Литве. Его не печатают. Предложили написать какую-то брошюру по семиотике, и он согласился! Это как если бы Паганини предложили играть в кино перед началом сеанса, и он согласился бы!»[92] Однако еще в 1960 году, сдав экзамен по логике у профессора Василия Сеземана, Томас с гордостью заносит в дневник: «Получил предложение изучать кибернетику (у профессора на столе вся кибернетическая литература, которую здесь можно достать)»[93]. Так что увлечение этой наукой возникло задолго до того, как он написал книгу, и переросло в серьезный интерес к семиотике.
Не только поэзия, но и другие увлечения – просторами космоса или просторами человеческого сознания – только приближали неотвратимый конфликт с закрытой советской системой.
5. Попытки жить в Литве
Примерно в 1962 году я понял: им я писать и работать не буду. Вообще, не буду писать и говорить того, во что не верю. После такого решения оставались только переводы.
Томас ВенцловаВ 1965 году Томас Венцлова вернулся из Москвы в Вильнюс; хотя по семейным делам и по работе он много ездил в Ленинград и Тарту. Можно сказать, что вплоть до 1975 года, когда Томас написал «Открытое письмо ЦК Компартии Литвы» и потребовал выпустить его за границу, он искал нишу, в которой мог бы избежать компромисса с властью.
Главная заслуга поэта в эту пору – знакомство литовского читателя с современной западной литературой и русскими авторами, к которым советская власть была неблагосклонна. Еще в начале семидесятых годов он перевел рассказы Ярослава Ивашкевича (переводы опубликованы под названием «Девушка и голуби», 1961), «Бронзовые врата» Тадеуша Брезы (1963), чуть позже – «Капут» Курцио Малапарте (1967). Он брался за самые сложные тексты. Например, в 1968 году был опубликовал перевод на литовский трех глав из джойсовского «Улисса». Томас признает, что этот перевод стал для него экзаменом «на культурную и языковую зрелость».[94]
Весной 1968 года Антанас Венцлова пишет: «Томас собирается в Ленинград. Он перевел 60 стихов английских и американских поэтов и ходит очень довольный»[95]. Переводы Томаса, которые печатались в периодике и разных сборниках, почти всегда предваряло небольшое вступительное слово переводчика. В нескольких строчках умещались сведения о жизни автора, об особенностях его творчества, о роли в мировой литературе. Когда это было возможно, подчеркивалась связь автора с Литвой. Например: «У нас Норвид совсем неизвестен, а должен бы быть родным, как Мицкевич: фамилия у него литовская, отец – жмудский боярин, и в стихах он упоминает Литву».[96]
Важность миссии Венцловы, переводившего на литовский новых авторов, понимали не только интеллектуалы. Киновед Живиле Пипините росла в маленьком провинциальном городке. Она пишет о своих школьных годах: «Каждый переведенный им поэт, даже фрагмент текста, вызывали желание искать книги того же автора или кого-либо другого, указанного в сноске крошечными буковками. Наконец, это заставляло учить другие языки, когда оказывалось, что не все есть по-литовски или по-русски. <…> Эти прошедшие цензуру статьи и переводы открывали интеллектуальную перспективу, независимую от официальной идеологии, побуждали к самостоятельной оценке, позже – к поискам самиздата. Я думаю, что это была самая настоящая диссидентская деятельность Венцловы».[97]
Всем было очевидно, что эти публикации отнюдь не способствуют укреплению советской идеологии. Поэтому, когда Томас Венцлова в 1972 году принес в издательство «Вага» рукопись «Хор. Из мировой поэзии» – свои переводы русских, польских, французских, английских и американских поэтов, издательство отказалось ее публиковать, объясняя это тем, что «большинство переводов уже было опубликовано в литературной печати. Кроме того, принцип составления сборника и отбор авторов кажутся односторонними»[98]. Конечно, «односторонне» было представлять русскую поэзию, в которой столько достойных примеров социалистического реализма, стихами Ахматовой, Пастернака, Мандельштама и Хлебникова. Западную поэзию в сборнике представляли Сен-Жон Перс, Дилан Томас, Уистен Хью Оден, Роберт Фрост, Эзра Паунд, Томас Стернз Элиот, Вислава Шимборска, Виктор Ворошильский и многие другие. Эту книгу под новым названием «Голоса» выпустили только в 1979-м, да и то в Чикаго. Правда, переводчик подчеркнул: «„Голоса“ я посвящаю Литве».[99]
Не все хвалят переводы Томаса Венцловы. Сам он так объясняет свой подход, «который преобладает в Восточной Европе – его придерживались и Пастернак с Лозинским в России, и польские поэты. <…> Стих должен оставаться стихом, а не подстрочником. Конечно, в таком случае многое приходится менять, но замены не должны переходить за границы интуитивно ощущаемой нормы»[100]. Эта позиция поэта и литературоведа основана на понимании природы стиха: «И основная мысль, и самые сокровенные подтексты стихотворения воплощены в его структуре. Слова дают только то, что лежит на поверхности. Поэзия зависит от слов, но не в прямом смысле. Чтобы понять стих, надо объять всю его структуру»[101]. Хуже других приняла его переводы литовская эмиграция, которая привыкла к точности подстрочника.
Не только читатели, но и сам Томас Венцлова понимал перевод как некую культурную миссию. В 1996 году он сказал: «Скучаю по тем годам, когда в Литве я переводил Элиота, на следующий день Борхеса, сразу потом Норвида, когда все было ново, важно, когда всего этого, перефразируя Мандельштама, „не было по-литовски, но должно было быть по-литовски“. Эти тексты трудно было достать, еще труднее – напечатать. Каждая публикация была событием в моей жизни и, надеюсь, в культурной жизни Литвы. Неудивительно, что я вспоминаю это время с ностальгией. Тогда я чувствовал, что делаю что-то важное, полезен людям, своей стране».[102]
Семидесятые годы в жизни Венцловы – начало серьезных исследований по семиотике, которая, по его словам, «жестко противостоит дурным традициям гуманитарных наук, шаблонам и штампам. <…> Вместо фразеологии, сочинений на неясные темы, туманных размышлений и впечатлений семиотики предлагают таблицу, формулу, строгие термины, логику»[103]. В 1966 году Томас приехал в летнюю школу семиотиков в Кяэрику, недалеко от Тарту, подготовив вместе с Натали Трауберг доклад на тему «О типологии этических систем». В Кяэрику, кроме других мировых знаменитостей (Петра Богатырева, Владимира Топорова, Вячеслава Вс. Иванова, Бориса Успенского и других), приехал из США знаменитый лингвист Роман Якобсон, в прошлом – руководитель лингвистических кружков в Москве и Праге. Томас подружился с главой тартуских семиотиков Юрием Михайловичем Лотманом и его семьей, а весной 1967 года по приглашению Лотмана читал курс литовской литературы в Тартуском университете. Это был первый такой курс с 1904 года, когда литовскую литературу там преподавал латыш Йекабс Лаутенбахс-Юсминьш. На лекции приходили не только студенты, но и преподаватели. А весной 1968-го Лотман прочитал в Вильнюсе цикл лекций «Принципы анализа художественного текста». Одно время Юрий Михайлович даже надеялся перенести центр семиотики из Тарту в Вильнюс, но это оказалось невозможным.
Томас Венцлова начал думать о работе в области науки. 2 июня 1970 года он сдал в Тартуском университете кандидатский минимум по теории и истории литературы. Комиссия, в которой председательствовал сам Лотман, оценила ответы на все три вопроса (научная проблематика теории художественного перевода; русская журналистика начала ХХ века; современные исследования русско-литовских связей) на отлично[104]. Но диссертация о Юргисе Балтрушайтисе, которую Томас тогда начал писать, так и осталась незаконченной – отчасти из-за того, что Балтрушайтис не очень интересовал диссертанта, отчасти из-за нежелания возвращаться к марксизму и сдавать по нему экзамен. От этой работы остались частотный словарь сборника Балтрушайтиса «Земные ступени» в рукописи и несколько статей, положительно оцененных специалистами. Об одной из них ленинградский профессор Ефим Эткинд писал автору: «Статью Вы мне прислали превосходную. <…> Ваш метод точен и не минует искусства, как это нередко бывает с точными методами».[105]
Еще в 1966 году завязались контакты и с парижской школой семиотики, с одним из ее важнейших представителей, литовским эмигрантом Альгирдасом Юлюсом Греймасом. Прослышав на конгрессе в Польше, что Томас Венцлова единственный из семиотиков представляет Литву в Тарту, Греймас написал ему письмо. В нем парижский ученый радовался, что сферы их интересов совпадают, и сожалел, что «в Вильнюсе не хватает людей, которые еще бы этим интересовались»[106]. Стремясь, чтобы этих людей стало больше, 3 ноября 1966 года Томас Венцлова объявляет в Вильнюсском университете учредительное собрание кружка семиотики, на которое зовет всех, кто интересуется «вопросами языка, искусства, фольклора, философии и математики»[107]. Таких собраний, посвященных связям между литературой и мифом, возможностям создания структурной поэтики и другим проблемам, было несколько. Три десятилетия спустя Кясту тис Настопка, один из членов кружка, ставший самым серьезным литовским семиотиком школы Греймаса, удачно изложил аксиологические постулаты «лотманиста» Томаса Венцловы, поместив их в семиотический квадрат[108]. Так один семиотик поздравил другого с юбилеем.
Греймас, который рано оценил поэзию Венцловы («после несправедливой смерти Г. Радаускаса царить начинаете Вы»[109]), пробовал подключить его к деятельности семиотиков на мировом уровне. В 1971 году он приглашает Томаса Венцлову на международный симпозиум семиотиков в итальянский город Урбино. Приглашение было послано самому поэту, но на симпозиум Венцлову не выпустили, поэтому через год Греймас пишет письмо в Союз писателей Литвы с просьбой содействовать его поездке в Париж. Туда Томаса тоже не пустили. В архиве остался и неиспользованный вызов на Третий Международный симпозиум по творчеству Джеймса Джойса, который состоялся в 1971 году в Триесте. Когда после поездки в Польшу в 1971 году, где Венцлова не придерживался норм поведения советского гражданина и общался с «нежелательными» людьми, ему не разрешили поехать в Венгрию, стало окончательно ясно, что за границу его больше не пустят.
В семидесятых годах поэт попробовал работать еще в нескольких гуманитарных областях. С 1966 по 1973 год он преподавал в Вильнюсском университете обзорный курс западной литературы ХХ века. Венцлова был внештатным преподавателем, заменял уехавших или заболевших коллег, поэтому решался рассказывать о тех писателях, которые не входили в утвержденную программу, – Прусте, Борхесе, Кафке. В 1973 году он начал вводный курс в семиотику. Студенты прослушали восемь или девять крайне информативных лекций, но курс не был закончен.
В 1972—1976 годах Томас Венцлова был завлитом драматического театра в городке Шяуляй, а с 1974 по 1976 год работал и в отделе философии Института истории Академии наук. В институте он чувствовал себя лишним, а вот деятельность в качестве завлита оправдалась – она совпала с расцветом Шяуляйского театра. Именно Томас Венцлова по просьбе дирекции пригласил режиссера Аурелию Рагаускайте, которая поставила «Властелина» В. Миколайтиса-Путинаса, «Приморский курорт» Б. Сруоги, поэтический спектакль по произведениям С. Нерис «Как цветение вишни», переведенную Венцловой пьесу К. Гольдони «Кьоджинские перепалки». Эти спектакли прославили Шяуляйский театр. Ставили там и переведенные поэтом пьесы: «Донья Росита» Ф. Гарсии Лорки и «Любовь под вязами» Ю. О’Нила, а в Каунасе был поставлен «Король Убю» А. Жарри.
В начале восьмидесятых власти начали закручивать гайки. Поэт Геннадий Айги пишет Томасу из Москвы 24 декабря 1969 года: «Живу как все. Душно, безвоздушно»[110]. Воздуха не хватает и в Москве, и в Вильнюсе. У Томаса все больше разногласий и с советской властью, и с литовской интеллигенцией. Венгерский литературовед Эндре Бойтар, встречавшийся с поэтом в 1971 или 1972 году в Вильнюсе, рассказывает: «Меня поразило, как человек может жить в таком одиночестве. Он и сам писал, что если б не было Иосифа Бродского и других русских интеллигентов, он бы не выдержал. Он очень храбрый человек».[111]
В 1972 году был издан единственный сборник стихов Томаса, вышедший в советское время, – «Знак речи», но ситуация не изменилась. Как выразился Йонас Белинис, заместитель отдела культуры ЦК Коммунистической партии Литвы, «партия старается понять, в чем творческого человека постигла идейная или художественная неудача, и помогает ему вернуться на правильный путь».[112]
Томаса Венцлову просто преследовали «идейные неудачи». Так, 5 февраля 1973 года его прорабатывают на открытом партийном собрании Союза писателей за перевод стихотворения Константина Кавафиса «В ожидании варваров». Его и литературных критиков К. Настопку и Р. Пакальнишкиса обвиняют в «тенденции эстетизировать, в попытках явно индифферентные поэтические образцы объявить „общественными“ и „гражданственными“»[113]. Автор другой статьи, вдохновленной этим собранием, сомневался в том, есть ли вообще поэзия в «алогичных стихах Венцловы».[114]
Томас Венцлова чувствовал себя несогласным не только с партийными деятелями (что было бы для того времени естественно). Он не принимал и сотрудничества с властью большей части литовской интеллигенции, ее желания «включиться в систему, делать то, что требуют, и одновременно работать на благо отчизны»[115]. По мнению Мяйле Лукшене, одного из самых авторитетных гуманитариев тогдашней Литвы, «были люди, которые очень последовательно, упрямо, рассчитывая каждый минимальный компромисс, работали на сохранение национального достоинства – именно достоинства – и жизни нации»[116]. По мнению же Венцловы, коллаборационизм не помогал сохранить достоинство, а «очень коррумпировал жизнь общества, знаменовал сильнейший моральный и духовный упадок».[117]
Общаясь с самого рождения с людьми разных национальностей, Томас Венцлова рано понял, что и у литовцев, и у других народов, в том числе у русского, один общий враг – тоталитаризм. Поэтому и бороться с ним надо вместе, сотрудничая с демократическими силами других народов. В Литве преобладал иной подход, гораздо более замкнутый. Его удачно иллюстрирует такой пример: во время травли Пастернака осудить его не считалось зазорным для литовского интеллигента, это было почти патриотично – ведь поэт принадлежал к русской культуре. Томасу казалось, что в Советском Союзе литовцам скорее грозит опасность не обрусеть, а осоветиться. Единомышленников у него было мало: «Объясняешь им, объясняешь <…>, что социально-культурная опасность куда больше демографической, что русские оккупированы похуже литовцев (хотя сами этого часто не понимают) – и никаких результатов»[118]. Сам Венцлова постепенно начал участвовать во всеобщем диссидентском движении, понимая, что «дело обречено на провал, если оно не общее».[119]
Хотя в активную борьбу поэт включился только после смерти отца, в начале 1968 года он вместе с русскими диссидентами подписывает протест по делу Гинзбурга и Галанскова. На встрече нового, 1975 года Томас и несколько его вильнюсских единомышленников (Ирена Вейсайте, Эля и Рамунас Катилюсы) выбирают самого заслуженного человека прошлого года. Им становится Андрей Сахаров. Вильнюсские друзья, атмосфера кафе «Неринга», в котором тогда играло известное джазовое трио (Вячеслав Ганелин, Владимир Чекасин, Владимир Тарасов), друзья и единомышленники в Москве и Ленинграде не дают поэту окончательно задохнуться.
Судьба подарила еще несколько незабываемых встреч. В апреле 1971 года в Вильнюс заехал по дороге из Таллина в Варшаву Виктор Ворошильский. Венцлова тут же позвал в Вильнюс Иосифа Бродского. Так русский поэт познакомился со своим переводчиком на польский язык. Они вместе ходили по городу, что было потом отражено в «Литовском дивертисменте» Бродского и в рассказе, включенном Ворошильским в его книгу «Истории».[120]
Хотя сам Томас Венцлова утверждает, что в то время он почти «совсем выпал из советского общества», с которым его «связывали только заказы на перевод и гонорары»[121], официальные структуры все больше напоминали о себе, отвергая рукописи, не принимая в Союз писателей, не выпуская за границу, требуя повиновения и выполнения их воли. В тот период Венцлова много сделал для культуры Литвы, но сам все лучше понимал, что ни жить, ни работать здесь он скоро не сможет.
6. Знак речи
…Хорошая поэзия – особенно в наше время – не должна прятаться от истории, уходить в анархический сюрреализм или чисто лингвистические игры. Раньше или позже она взрастит в себе трезвую дисциплину, мужественную иронию <…>, найдет способы передать проблематичность века, его трагизм и воспротивиться ему.
Томас ВенцловаПервый сборник стихов Томаса Венцловы «Знак речи», тонкая книжка из 63 страниц, вышел ранней весной 1972 года тиражом в 8000 экземпляров. Такой пугающе огромный для современной Литвы тираж был обычным в те годы. В сборнике – тридцать семь стихотворений 1957—1970 годов. Поэт и раньше пробовал издавать свои сборники, но каждый раз ему давали понять, что из этого ничего не получится.
«Знак речи» был напечатан в эпоху относительного либерализма, которая как раз подходила к концу. В 1971—1972 годах, кроме книги Венцловы, издали еще несколько сборников литовской поэзии: «26 осенних и летних песен» Сигитаса Гяды, «Голубая фиалка озарила судьбу» Йонаса Юшкайтиса и «Повторы» Юдиты Вайчюнайте. Все эти книги не имели ничего общего с соцреализмом. Были изданы даже поэтические сборники литовских эмигрантов – Альгимантаса Мацкуса и Йонаса Мекаса, правда, с большими купюрами.
В 1972 году в Литве возникла подпольная печать. Тогда начали издавать «Хронику католической церкви» (подпольное издание, в котором рассказывалось о том, как советская власть притесняет верующих, нарушает права католической церкви и права человека вообще), чуть позднее – газеты Aušra, Laisvės šauklys[122], Alma mater.
Как тогда было принято, рукопись Венцловы отдали на внутреннюю рецензию. Поэт Альгимантас Балтакис написал положительный отзыв. Но главный редактор издательства Казис Амбрасас внимательно просмотрел сборник и в духе советского времени выкинул четыре стихотворения: «И цвет пыли, и олова» (он ошибочно решил, что это стихи о депортациях), «В городках неприметных с друзьями прощаться пора», «Гетто» (он верно понял, что эти стихи были не только о судьбе евреев) и «Стихи о друзьях»[123], посвященные Н. Г. (Наталье Горбаневской, одной из семерых, вышедших в 1968 году на Красную площадь в знак протеста против вторжения советских танков в Чехословакию).
В этом стихотворении поэт, а может, и сама природа одобряет тех, кто решился на этот подвиг: «И самый первый лист на мостовой / Гранен, как герб на рыцарских доспехах»[124]. Как мы видим, Амбрасас прекрасно понимал, что поэзия Венцловы отнюдь не оторвана от действительности, хотя позже ее обвиняли именно в этом: гражданская позиция Томаса не совпадала с официальной.
Но иногда словесная оболочка обманывала и цензоров. В 1967 году, публикуя переводы Мандельштама, Томас писал: «Он глубоко понимал исторические перемены, происходящие в стране, оценивал их с подлинной гражданской зрелостью»[125]. И это правда. За свою гражданскую позицию, за «тонкошеих» вождей и «кремлевского горца», Мандельштам заплатил жизнью. Но в сознании цензора гражданская зрелость могла означать только хвалу стройке коммунизма под мудрым руководством партии, поэтому он и не заметил, что Венцлова вернул словам их истинный смысл.
Один из рецензентов сборника – Витас Арешка не нашел в книге «живого чувства истории» и пожелал Венцлове «расширять творческие горизонты, наполнять стихи живой действительностью[126]. Между тем десятилетия спустя американский критик Майкл Скэммелл в рецензии на сборник Томаса Венцловы называет его «верным действительности»[127], подобно книгам Адама Загаевского и Чеслава Милоша.
Проблему языка, актуальную для современной поэзии, Томас Венцлова подчеркивает даже в названии сборника. В нем, помимо прочего, отражена оппозиционность книги и по отношению к властям, и к тогдашним тенденциям в литовской поэзии. Придумать название помог Пранас Моркус: «…назови „Метелинга“ – <…> это такая дощечка („notа linguae“ по латыни), которую в старые времена в русских или польских школах вешали на шею ученику, посмевшему заговорить по-литовски. Вот и ты, мол, говоришь на каком-то не том языке, то есть название подходит. Я подумал: слово не банальное, но как раз из-за этого его не пропустят редактор и цензор. Попробуем перевести на литовский. „Метелинга“ – это „notа linguae“, а „notа linguae“ – это знак языка, речи. Тут как-то сразу отражаются и мои семиотические интересы, и сам стиль книги. <…> Кстати, Чеслав Милош, переводя одно из стихотворений на польский, перевел „Знак речи“ как „стигма речи“, „клеймо речи“, тем самым реконструируя понятие „метелинги“».[128]
Сборник Томаса Венцловы нетрадиционен для литовской литературы. В литовской поэзии того времени была принята эмоциональная исповедь поэта, а Венцлова даже в названиях стихов подчеркивал «делание» стиха (или его «изготовление», «конструирование», как он сам называет это в дневнике) – например, «Попытка описать комнату». Есть несколько стихотворений, в названии которых автор как бы дает себе задание написать на определенную тему: «Стихи о памяти», «Стихи об архитектуре», «Стихи о конце».
В литовской литературе тогда цвел своего рода сюрреализм, освободивший поэзию от тисков формы, разрешивший ей плыть по волнам свободных ассоциаций. «Классицизм, веселая и торжественная школа» Венцловы, напротив, строго подчиняется форме. Цензура вроде бы пропускала авангардные эксперименты, свойственные времени, но Венцлове казалось, что раз они разрешены властью, значит, отдают конформизмом. Он несколько раз уверенно сформулировал свои приоритеты: «В поэзии я ценю сдержанность, вкус, точность, внутреннюю логику, обдуманную композицию, техническую строгость и изобретательность, которые, конечно, не должны демонстрироваться специально. Не люблю так называемую спонтанность, безответственное экспериментирование, которое часто перетекает в графоманию»[129]. Не считая Генрикаса Радаускаса, Томас Венцлова – первый литовский поэт, который сознательно ориентируется на русскую традицию акмеизма. Происхождение Венцловы как поэта не ограничено, конечно, Радаускасом и Мандельштамом, но он явно их близкий «поэтический родственник».
Глубокое и систематическое образование позволило поэту легко использовать самые разные направления мировой культуры, часто обходя те пласты национального наследия, которыми в то время злоупотребляли. И потому его голос в поэзии звучал очень свежо. Большинство литовских поэтов родились в деревне. Полунасильственное переселение в город (родители понимали, что в колхозном селе у детей нет будущего, и всеми силами выталкивали их оттуда) обусловило состояние душевной неустроенности, и потому в их стихах звучали антиурбанистические нотки, город был средоточием зла, губящим душу. Те литовские поэты, которые не хотели рифмовать идеологические лозунги, говорили об утерянном аграрном рае, об обрядовой жизни крестьянина, горевали по утраченной гармонии с природой и искали родники жизненной силы в фольклоре и мифологии.
Томас Венцлова – городской человек, изначально уверенный, что «если в нашей национальной культуре происходит что-нибудь интересное и обнадеживающее, то прежде всего – в городе»[130]. В городе Венцловы (неважно, Вильнюс это, Москва или Петербург) царит тоталитарная зима. О чем бы он ни писал, он не забывает о «пятне времени», ядовитом, «как капли фосгена сквозь окна». Это цитата из не вошедшего в «Знак речи» стихотворения, написанного в тот период. В нем слышны строки Пастернака из цикла «Разрыв», написанного в 1919 году: «А в наши дни и воздух пахнет смертью: / Открыть окно, что жилы отворить»[131]. Поэзия Пастернака всегда останется для Венцловы важным интертекстом, но большее влияние на этот сборник оказал Мандельштам, его судьба, стихи, подобие портрета в «Стихах о погибшем»:
под углем, под снегом; и даже разрешено оглянуться; как крылья насекомого – под углем, под снегом, под землей.[132]Прозвище «мраморная муха», которое дал Мандельштаму язвительный современник, в стихах Венцловы теряет отрицательный оттенок, становится синонимом хрупкости. Эта хрупкость – не слабость: «Я посеян». А посеянное прорастет и воскреснет. Очевидна связь между первым сборником поэта и мандельштамовским Tristia – позже Венцлова говорил об «ощущении бесспорного совершенства»[133], которое он пережил, читая эту книгу. Исследователи Мандельштама утверждают, что «пограничность жизни и смерти, пожалуй, одно из наиболее проявленных состояний в сборнике „Tristia“»[134]. Венцлова решительно шагает за эту границу в сторону жизни, преодолевая мерзлоту и лед:
так учимся находить пасеку и пороховой мед, тронуть лицо и не утаить года, и вскрыть топором почерневший лед, под которым открывает глаза и растет рыба и трава.[135]Для поэзии Томаса Венцловы особенно важно стихотворение «Разговор зимой». Его название символично. С одной стороны, имеется в виду конкретная тяжелая зима 1970 года. С другой – оно перекликается со стихами Майрониса из сборника «Весенние голоса», в которых говорится о весне литовского возрождения. Венцлова же, напротив, называет свое время зимой тоталитаризма. Кстати, и у Мандельштама зима, холод, замкнутость пространства – признаки послереволюционного, опасного для человека времени. Сборники Томаса Венцловы, изданные на многих языках, вслед за этим стихотворением названы «Разговор зимой». Когда в декабре 1970-го на верфях в Гданьске произошли первые забастовки, Томас был в Паланге, на другом берегу моря, и ничего не мог узнать о своих польских друзьях. В стихах звучит тема порванных связей. Хоть континент «невидимый киш[ит] голосами»:
Ни телеграмм, ни писем. Замолчал Транзистор. Лишь десяток фото возле. Ты, кажется, сказал бы, что свеча Свирепость времени скрепила воском.[136]В стихах сталкиваются две линии: зима, пустота, смерть – и надежда, что «прорастают жертва, и зерно», а «голос может длиться дольше сердца». В строчке «пустота / нагих полей – открытых настежь залов» слышна контрастная аллюзия к стихотворению Пастернака «Золотая осень». У Пастернака подчеркнута полнота осени, красота и разнообразие природы, ее красок: «Как на выставке картин: / залы, залы, залы / Вязов, ясеней, осин / В позолоте небывалой»[137]. У Венцловы – зимняя пустота. Но остается надежда, что есть третий молчаливый собеседник; если двое не слышат друг друга из-за потерянной связи, их обоих слышит Бог. В конце стихотворения все заглушает тема смерти:
…дряхлая стена, Ветвей скелеты на ветру промозглом, Осколок льда… А дальше – тишина По обе стороны седого моря.[138]Мыслящего Гамлета, «по обе стороны седого моря», должен заменить действующий Фортинбрас. Образ Гамлета и конец трагедии были тогда очень близки Томасу. В сборник входят и стихи «Скажите Фортинбрасу», в которых – следующие строчки:
Они отказались от времени, голоса, жеста, Ушли от нежданного наследства, Под порогами приютили несвободу, Не навестили последнего действия, И Дании на свете нет.[139]По мнению критиков и читателей, эти стихи, как бы раскрывающие суть жизни в тоталитарной системе, очень значимы в творчестве поэта (сборник, изданный в Венгрии, даже назвали «Скажите Фортинбрасу»). Но сам поэт счел, что проиграл в этой теме Збигневу Херберту, и не включил стихотворение в свое «Избранное».[140]
Между тем «Разговор зимой» дошел до польских друзей. В 1972 году Иосиф Бродский эмигрировал из СССР и вывез за границу сборник «Знак речи». Он отдал его Чеславу Милошу, который перевел именно «Разговор зимой» и в 1973 году напечатал его в парижском журнале «Культура». Милоша «пронзило» это стихотворение. Перевод не был «жестом вежливости»[141]; ему понравилась «небывало сильная аура той зимы, отраженная в стихах, и той духовной ситуации»[142]. Узнав, что стихи перевел Милош, Томас почувствовал, что его будто «посвятили в рыцари»[143]. А в пятьдесят седьмом номере польского подпольного журнала Tu teraz, вышедшем в мае 1987 года, было два эпиграфа: четыре строчки из «Морального трактата» Милоша («Żyjesz tu, teraz. Hic et nunc. / Masz jedno życie, jeden punkt. / Co zdążysz zrobić, to zostanie, / Choćby ktoś inne mógl mieć zdanie»[144]) и пять строчек из переведенного Милошем «Разговора зимой» («Этот пошлый / Век не приемлет знаков – только ключ / Статистики». «Знать, смерти все равно: / Что человек, что ствол древесный гибкий. / Но прорастают жертва, и зерно. / И, думаю, не все еще погибло»[145]). Эти стихи действительно были очень значимы и актуальны.
В тоталитарную зиму можно положиться только на язык, поэзию, разговор, который слышит Бог:
Там, где город кружится и снег, все бредет в переулок фонарный, где укутан в туман человек, — есть запас, слава Богу, словарный. Там, где друг не успеет помочь, в этой самой печальной невстрече, пустотой окрыляется ночь и вседышащим ангелом речи***.«Знак речи» открывается «Стихами о памяти», а заканчивается стихотворением «Памяти поэта. Вариант». Так, тема памяти «обрамляет» сборник. Для Венцловы особо важны человеческие контакты, связи. Объединять людей может и «словарный запас», сам язык, и телефонный звонок, письмо, телеграмма – в сборнике упоминается множество таких взаимосвязей между современниками, друзьями, влюбленными. Память тоже объединяет людей, и, быть может, это самая важная взаимосвязь. Благодаря памяти поэт включается в традицию, подвластную не конкретному историческому времени, а высшим силам, безмолвному третьему собеседнику:
Не воскресить гармонии и дара, Поленьев треска, теплого угара В том очаге, что время разжигало. Но есть очаг вневременный, и та Есть оптика, что преломляет судьбы До совпаденья слова или сути, До вечных форм, повторенных в сосуде, На общие рассчитанном уста.[146]«Знак речи» Томаса Венцловы – о времени, смерти и языке. Как сказал Альгирдас Юлюс Греймас, для поэта важно «не выражение чувств, не поиски красоты, а высказывание правды».[147]
Тем временем жизнь в Литве поворачивала в сторону, все более неприемлемую для властей. В апреле 1972 года режиссер Йонас Юрашас поставил в Каунасском драматическом театре историческую драму Юозаса Грушаса «Барбора Радвилайте». Спектакль, особенно его заключительную сцену с иконой Остробрамской Богоматери, власти обвинили в национализме, и он был запрещен. 14 мая 1972 года в знак протеста против оккупации Литвы девятнадцатилетний Ромас Каланта совершил самосожжение на главной улице Каунаса. В его дневнике осталась запись: «У нас никогда не может быть свободы, поэтому людей специально заставляют заниматься какой-нибудь, иногда совершенно никому не нужной работой, это „гарантирует“ даже конституция. И все это для того, чтобы мы не задумывались о себе, о других людях или об истории».[148]
Самосожжение Каланты усилило борьбу за свободу. 19 мая молодежь вышла на улицы Каунаса, против них направили спецвойска, а «пожилые женщины сбрасывали из окон горшки с цветами на головы вооруженных усмирителей»[149]. Коммунистическая партия и КГБ озаботились пробелами в идейном воспитании и потребовали оценить по достоинству «идейный разброд и другие нездоровые явления». Они призвали «дать достойный отпор проявлениям буржуазной идеологии», воспитывать молодежь «в духе социалистического патриотизма и дружбы народов»[150]. Во всех областях, особенно в культурной, стали закручивать разболтавшиеся идеологические гайки. Юрашас пишет «Открытое письмо» министру культуры, протестуя против цензуры. За это его снимают с должности главного режиссера без права работать в театре. В Каунасе разгоняют группу пантомимы Модриса Тенисонаса, которая разрешала себе неблагонадежные постановки: «Если бы их перевести на язык текста», давно «полетели бы головы»[151]. Всерьез принялись и за литературу. 26 сентября 1972 года Казис Амбрасас (тот самый, обкорнавший сборник Венцловы) на заседании партийной организации издательства «Вага» подвел итог: «Мы выпустили пять слабых книг. Это сборники стихов Т. Венцловы, В. Скрипки, Й. Юшкайтиса, С. Гяды. Некоторые профессора и доценты оказывают издательству медвежью услугу, предлагая идейно слабые произведения»[152]. Из-за «организационных выводов» пострадал поэт Витаутас Бложе: его книга была задержана в типографии и не дошла до читателей, а потрясенный этим поэт оказался в больнице. Критика все больше подчеркивала идеологические грехи упомянутых писателей, появились статьи не только в периодике, но и в журнале «Коммунист». Надо сказать, что опальные поэты не были похожи друг на друга – сближало их разве что пренебрежение к нормам соцреализма.
Не видя в стране будущего, в 1973 году эмигрирует приятель Венцловы Александрас Штромас, в конце 1974-го – театральный режиссер Йонас Юрашас, в 1976 году – художник Владисловас Жилюс. Мысль об эмиграции наверняка приходила и Томасу, тем более что в июне 1972-го был вынужден уехать его друг Иосиф Бродский. Пророческие строки звучат в последнем стихотворении сборника:
Оставь же землю. Время плыть без курса. Крошиться камень, ложь бормочет тускло. Но, как свидетель выживший, искусство Буравит взглядом снега круговерть. Бредут в моря на ощупь устья снова. Взрывает злак мощь ледяного крова. И легкое бессмысленное слово Звучит вдали отчетливей, чем смерть.[153]Судьба первого сборника Томаса Венцловы достаточно традиционна для страны, в которой репрессивные структуры могли запрещать книги – убирать в спецфонд или уничтожать, а люди переписывали их от руки, хранили и тайно читали по ночам. С эмиграцией автора книга должна была исчезнуть, но она не исчезла. Поэт Марцелиюс Мартинайтис пишет: «Я сохранил зачитанный, облитый кофе, обтрепанный „Знак речи“, который ходил из рук в руки в среде по-настоящему талантливых людей и меж моих студентов, оставляя след и на их молодом творчестве»[154]. В литовской поэзии следы, оставленные «Знаком речи», видны до сих пор.
7. Отец и сын
Отец мой, Антанас Венцлова, был убежденным коммунистом. Я его уважал и по-прежнему уважаю как человека. Кроме всего прочего, верности своим идеалам я учился и у него.
Томас ВенцловаАнтанас Венцлова был жертвой тех же иллюзий, что и многие левые интеллектуалы довоенной Европы. Рано поняв, что сулит Европе Гитлер, он еще в 1933 году вместе с Пятрасом Цвиркой написал памфлет «Гитлер, карьера диктатора». Советский Союз казался ему той силой, которая может оградить Европу от нацизма и гарантировать людям более достойную жизнь. Еще с 1940-х годов он активно включился в строительство советской Литвы. Его положение в послевоенной Литве с первого взгляда казалось очень стабильным – он был депутатом Верховного совета Литвы и СССР, членом Центрального комитета Литовской коммунистической партии, председателем правления Союза писателей. Он написал текст утвержденного в 1950 году нового гимна Литовской ССР и получил Сталинскую премию. Но, как известно, в сталинском Советском Союзе никто не мог чувствовать себя в безопасности, в том числе крупные большевики и близкие соратники Сталина. Несмотря на все посты, Антанас Венцлова не сумел спасти от ссылки в Сибирь даже своего брата. Очень может быть, что его самого уберегла от репрессий только смерть диктатора. Ведь уже в 1952 году и над его головой стали сгущаться тучи – даже в его поэтическом сборнике всевидящие ревнители идеологической чистоты обнаружили проявления национализма.
Какую бы должность ни занимал Антанас Венцлова, прежде всего он был человеком культуры, интеллектуалом. Несомненно, политические взгляды сильно влияли на его пристрастия в литературе и искусстве, тем не менее он придерживался разносторонних оценок. Писательница Алдона Лиобите, покровительница несогласных с официальной линией художников, поздравляла его с шестидесятилетием следующим образом: «Я неизменно уважаю Вас за Вашу терпимость <…>, за Ваше рыцарственное отношение к культурной традиции прошлого, к современным людям и явлениям, правде и справедливости. Мне не известен ни один оклеветанный Вами классик, ни один человек, которому Вы повредили, ни одна изъятая по Вашему велению из типографии книга, ни один снятый с репертуара спектакль или выставка. Мало кто из поздравляющих Вас сегодня может этим похвастаться»[155]. В нормальном обществе эти основанные на отрицаниях похвалы звучали бы странно и напоминали бы издевку. Но это написано в 1966 году в советской Литве, и, зная, что Антанас Венцлова все послевоенные годы был большим чиновником, чье мнение во многих случаях было решающим, мы понимаем: слова Алдоны Лиобите – комплимент, который можно сказать далеко не каждому человеку, занимающему подобные посты. В самом деле, вся его послевоенная деятельность доказывала, что судьбы литовской культуры ему далеко не безразличны.
Его вступительные статьи ко многим книгам стали своеобразной «охранной грамотой», гарантирующей им место в советской жизни. При участии Антанаса Венцловы началось издание «Литуанистичеcкой библиотеки», в литовскую литературу был возвращен поэт Юргис Балтрушайтис, были изданы альбом репродукций М. К. Чюрлениса, тома «Народного искусства», книга «Архитектура Вильнюса до начала XX века» и многое другое.
Скорее всего, Антанас Венцлова хотел привить сыну те же политические воззрения. Но уже сама жизнь в этой семье, беседы с отцом (ведь он прекрасно разбирался и в литовской литературе, и в мировой классике), его богатейшая библиотека, привезенные из заграничных путешествий альбомы современного искусства, знакомства с друзьями отца, писателями разных стран, как бы сами собой создавали предпосылки для формирования свободно мыслящей личности. Жизнь, позволившая увидеть подлинное лицо социализма, созданного поколением отца, способствовала окончательному освобождению от советских иллюзий.
И отец, и сын любили путешествия и часто, когда Томас был еще юношей, ездили куда-нибудь вместе. В 1956 году, после одной совместной поездки в населенные литовцами районы Белоруссии, Антанас Венцлова написал письмо в секретариат ЦК Литовской Коммунистической партии, тогда высшей власти, возмущаясь тем, что у литовцев, которых в Островецком районе насчитывалось около четырех тысяч, нет своей школы, они не получают литовских газет и книг. Прежде чем отправить письмо, Томас собственноручно перепечатал его на машинке с отцовского черновика. История эта стала для него одним из первых уроков гражданского поведения. Но двадцать лет спустя, вступив в ряды правозащитников, Томас Венцлова уже не верил в добрую волю секретарей компартии и апеллировал в первую очередь к мировому общественному мнению.
Антанас Венцлова, столь естественно чувствовавший себя в мире культуры, стремился ввести в этот мир и сына. В 1950 году на Варшавском конгрессе мира китайские делегаты подарили отцу записную книжку с фотографиями, отражающими «светлое настоящее и будущее рабочих коммунистического Китая». На первой странице Антанас Венцлова надписал посвящение сыну: «Всегда помни, что нет большего счастья, чем мир и дружба народов…» – и дал книжку гостям конгресса, попросив черкнуть для сына несколько слов. В книжке – множество фраз на разных языках. Некоторые, конечно, особенно ценны для юноши: «Para Thomas, Afetuosamente, Pablo Picasso», «Al Camarada lituano, Salud! Pablo Neruda». Одна из записей кажется пророческой: «Drogi Tomaszu! Życzę Ci, Żebyś byl takim samym dobrym patriotą swojej Ojczyzny i przyjacielem mojej Ojczyzny, jak Twój ojciec, znakomit y litewski poeta. Wiktor Woroszylski, Warszawa, 18–XI–1950»[156]. Томас Венцлова на самом деле стал и патриотом своей отчизны, и другом поляков, более того, оба поэта подружились – Венцлова и Ворошильский. Но это позже, а тогда, делая запись в предназначенной Томасу книжке, Ворошильский был таким же убежденным коммунистом, как и Антанас Венцлова. Убеждения польского поэта сокрушили венгерские события 1956 года, которые он, корреспондент польской газеты, видел воочию. Те же события окончательно разрушили и комсомольские иллюзии Томаса, читавшего в то время «Венгерский дневник» Ворошильского как «литературную и политическую сенсацию».[157]
Стихи отца Томас знал с малых лет. Иногда Антанас читал их жене и сыну, спрашивал, нравятся ли она. В молодости сын увидел и недостатки этих стихов, но при отце критиковал их редко, боясь обидеть. Отец рано приобщил Томаса к своим трудам, просил найти в поэзии примеры для очередной статьи или переписать не особенно важное письмо. Позже Томасу довелось даже набросать эскиз рецензии об одной неудачной драме. Кстати, хотя сам Антанас Венцлова в 1932 году в Каунасе писал свою дипломную работу «Символизм в литовской лирике» с марксистских позиций, в списке литературы там доминируют работы русских формалистов. Он любил строгую поэтическую форму – и когда писал сам, и когда анализировал чужие сочинения. Тут позиции отца и сына совпадают.
Понемногу между ними складывались и отношения двух писателей. Здесь очень важна запись, сделанная Антанасом Венцловой в дневнике 4 апреля 1956 года: «Томик прочел маме, по ее словам, просто великолепные стихи. Он готовит себя в ученые, да не выйдет ли из него поэт? Из того, что я слышал (он очень стесняется читать), кажется, что у мальчика яркий и даже крупный талант»[158]. Мать вспоминает, что, впервые прочитав стихи и дневник сына, отец обнял его и сказал: «Отец никогда не завидует сыну, ты на целую голову выше меня как поэт. Но если ты будешь писать такие стихи, я тебе ничем не смогу помочь». Отец очень боялся, что Томас наживет себе неприятности. «Да не нужно мне ничего, правда, не нужно», – Томас не принимал помощи, а тем паче – покровительства, к которому Антанас Венцлова и так, кажется, не был склонен.[159]
Кстати, привычку вести дневник, видимо, сын тоже перенял у отца. Свой дневник, в котором было зафиксировано множество «неблагонадежных» по тому времени вещей, Томас прятал среди отцовских книг, понимая, что без санкции Москвы кагэбэшники не осмелятся обыскивать квартиру Антанаса Венцловы. «Если бы отец его нашел и прочел, он меня бы тоже по головке не погладил[160]».
Приблизительно с того времени, как Томас поступил в университет, идеологические пути отца и сына разошлись, осложнив и личные отношения, и вообще жизнь. В 1954—1959 годах Антанас Венцлова был председателем правления Союза писателей Литвы. Занимая эту должность, человек в большей или меньшей степени становится функционером, обязанным действовать в соответствии с курсом, начертанным «партией и правительством». Творчество сына с этим курсом явно не согласовывалось, и Антанасу Венцлове пришлось пережить немало горьких дней, особенно когда его принуждали публично осудить произведения сына. Первую публикацию стихов Томаса, подписывавшегося тогда «Андрюс Рачкаускас», готовили для XI выпуска альманаха «Юные». Едва появились корректуры этого издания, Томас записывает в дневнике: «Стихи в „Юных“ отец хвалил, и даже очень»[161]. Но в записи от того же дня говорится, правда абстрактно, о тучах, скопившихся над альманахом: «За декадентство и аполитичность альманах грозятся высечь – может, он еще развалится»[162]. В конце января 1959 года должен состояться съезд писателей Литовской ССР, и Антанас Венцлова, председатель правления союза, готовит доклад, черновик которого, как было принято, читают члены президиума и дают «ценные указания». Они требуют, чтобы Венцлова не только сказал что-либо обтекаемо-критическое о молодежной поэзии, но и «конкретно указал» отрицательные примеры, иными словами, кого-нибудь «высек». И председатель указывает: «В творчестве молодых поэтов – полистаем, к примеру, XI книжку альманаха „Юные“ – бросается в глаза аполитичность, склонность к эстетизму, к какому-то надушенному безлюдному пейзажу без признаков новой жизни. Крупные недостатки идейного характера прослеживаются и в подготовленном студентами Вильнюсского университета альманахе „Творчество“»[163]. И в том и в другом издании были заметные публикации сына, и Антанас Венцлова, бесспорно, сознавал, что осуждает он не только других начинающих авторов, но также (или прежде всего) именно произведения Томаса. Может быть, он сознавал и то, что атаки на сына нередко направлены против него самого, «слишком» утвердившегося на советском литературном Олимпе. Сына он в таких случаях не упрекал, но тишина в доме показывала, что отец нервничает и ищет выхода. Сердясь, что сын поддается «дурным влияниям», Антанас Венцлова в глубине души понимал его: «А может, он напоминает мне мою юность? Я ведь тоже был изрядный сорвиголова, ни с кем не считался и чаще всего противостоял всему на свете».[164]
Отец и сын по-разному откликались на многие важные события того времени, но оба выражали свой отклик в стихах. Например, в 1949 году Антанас Венцлова написал публицистическое, соответствующее официальным требованиям того времени, стихотворение «После Будапештского суда», в котором говорится о процессе Ласло Райка: «Нанятый Белградом-Вашингтоном / Сидит здесь шпион, палач, бандит, <…> Человечество, взгляни в лицо Ласло Райка – / Это он нацелился ножом в твою грудь»[165]. Райк – старый коммунист, сидевший до войны в тюрьме, прошедший в 1936 году гражданскую войну в Испании, в послевоенное время ставший министром внутренних дел. В 1949-м ему сфабриковали дело, состоялся показательный процесс, о котором и говорится в этих стихах. Венгерская революция 1956 года началась именно с перезахоронения останков Райка, во время которого на улицы Будапешта вышло около полумиллиона человек. О подавлении этой революции свидетельствуют трагические «Стихи 1956 года» Томаса Венцловы. Значительно позже, в 1987-м, он написал «Инструкцию», которую венгерский литературовед и переводчик с литовского Эндре Бойтар считает лучшим стихотворением о венгерской революции[166]. Это одновременно и инструкция, как возложить гвоздику к памятнику Юзефа Бема в Будапеште, у которого тридцать лет назад началось венгерское восстание, и размышления об этом восстании, своей судьбе, о смелости и страхе, а еще о том, что ожидание, к которому приучают «равнины, степи, мгла» этого края, исполнено надежды.
Надежду питает аллюзия к стихотворению Циприана Норвида «Траурная рапсодия памяти Бема». Вот как звучит последняя часть этой рапсодии: «И поплетемся вдаль с песнею похоронной, / Урнами в двери стуча, посвистывая, как непогода, / Так что рассыпятся в прах стены Иерихона, / И спадет пелена с глаз и сердец народа. <…> Дальше-дальше».[167]
В 1958 году, когда Пастернаку присудили Нобелевскую премию, Томас Венцлова с друзьями написали русскому поэту поздравительное письмо. Антанас Венцлова, напротив, говорил на III съезде Союза писателей о «контрреволюционном и слабом в художественном отношении романе Пастернака», а присужденную поэту премию называл «провокацией поджигателей холодной войны»[168]. Значительно позже Томас Венцлова напишет: «Пастернака мой отец осуждал, это правда, но мы уже тогда были на совершенно разных позициях, и ничего иного я от него ожидать не мог. Отец был коммунистом и левым старого покроя (тем больше я обрадовался, когда он через несколько лет отказался осудить Синявского и Даниэля по просьбе „Известий“)».[169]
Наверняка в семье случались и весьма пылкие дискуссии по общественным, политическим и другим вопросам, но в общем и Антанас, и Томас справлялись с ситуацией, понимая, что узы, которые их связывают, куда важнее, чем идейные или другие размолвки. Это доказывают и письма, сохранившиеся в архиве Антанаса Венцловы. В мае 1964 года Томас пишет отцу: «Часто думаю о Тебе (кстати, заново перечитал „Серебро севера“ <…> и получил удовольствие). Мне очень жалко, что я так часто Тебя задевал, говорил разные глупости, не ценил множество прекрасных вещей и не чувствовал, что всякие, настоящие и надуманные расхождения во мнениях ничего не значат в сравнении с человеческими отношениями и доброжелательностью. Я всегда получал ее от Тебя больше, чем Ты от меня, и сейчас я постоянно думаю о том, что больше так нельзя»[170]. В июле 1970 отец пишет сыну: «Мне очень жалко, что из-за болезненной нервности я поступил нетактично и оскорбил Тебя. Прости меня. Я любил Тебя маленького, любил, когда лишился Тебя во время войны, люблю и сейчас».[171]
Со временем отношения отца и сына становятся все более партнерскими. В 1967 году Антанас Венцлова отдыхает и работает в Паланге. Оттуда он пишет сыну письмо, в котором анализирует его публикации в прессе, напоминая ему, что «до сих пор в нашем мире все еще существуют два мира» (иначе говоря, ужасный капиталистический и хороший социалистический). Отец сомневается в выбранных сыном авторитетах («Нельзя забывать о литературных творцах давнего и недавнего прошлого и настоящего, которые ценнее и Мандельштама, и Цветаевой, и даже Пруста»), но одновременно ему важно мнение Томаса: «Хочу с Тобой посоветоваться насчет моей рукописи. Писать ли дальше? Будет ли это кому-нибудь интересно и нужно? Эти вопросы грызут меня все болезненнее»[172]. Желание узнать мнение сына, посоветоваться с ним становится лейтмотивом писем и, без сомнения, бесед.
В глазах общественности ситуация, в которой оказались отец и сын, выглядела двояко: с одной стороны, Томаса власти преследовали меньше, чем его друзей, не имеющих могущественных покровителей; с другой стороны, часто он попадал в немилость именно как сын Антанаса Венцловы, поскольку нападать на отца было несподручно. Эта ситуация дошла до крайности в 1971 году, когда Антанас Венцлова лежал в больнице после очередного инфаркта. 24 марта он жалуется в дневнике на особенно сильный сердечный приступ и продолжает: «Сегодня на пленуме правления С[оюза] П[исателей] Томаса вроде бы должны принять в С[оюз]»[173]. Увы, но из десяти кандидатов в тот день не был принят в Союз писателей только Томас[174]. Для тех, кто голосовал против него, были неприемлемы и эстетические, и нескрываемые политические взгляды поэта, но есть мнение, что удар был нацелен совсем не на сына, а скорее на отца. Поэт Эугениюс Матузявичюс утверждал позже, что именно голосовавшие против Томаса повинны в следующем инфаркте Антанаса Венцловы[175]. Так же думает и сам Томас: «Скорее всего, были члены Союза писателей, которым очень хотелось загнать в могилу моего отца (и это им, конечно, удалось)»[176]. Ведь для Антанаса Венцловы членство в Союзе казалось очень важным, поэтому, когда туда не приняли его сына, удар оказался так силен.
Антанас Венцлова умер 28 июня 1971 года. У Томаса не осталось хоть и относительной в последние годы, но все же опоры. С другой стороны, именно после смерти отца он начал вполне открыто выражать свое мнение, не совпадавшее с официальным. Пока был жив Антанас Венцлова, сын старался этого не делать, чтобы не навредить отцу. В Советском Союзе отношения между знаменитыми отцами и их сыновьями складывались по-разному. С некоторой поправкой, русской параллелью отношениям Антанаса и Томаса может служить судьба Дмитрия и Максима Шостаковичей. По свидетельству очевидцев, у гроба отца Максим «…сидит философски. Для него окончилась опека большого друга, советчика, защитника, опоры. Что ждет его впереди?»[177]. Максим Шостакович, почти ровесник Томаса, родился на год позже, в 1938-м, а уехал в эмиграцию, как и Томас, через шесть лет после смерти своего отца, в 1981 году.
В стихах Томаса Венцловы «Старшему поэту», написанных в 1998 году, нет посвящения отцу, название обобщено, но внимательный читатель сразу вспоминает того «старшего поэта», который был рядом, жил в том же доме. Начало стихотворения: два поэта у лампы «под шелковым обтрепанным абажуром», объединенные одним текстом, и только им:
«Вот – две хорошие строчки». Это нас и объединяло. Остальное мы видели по-разному: плакучую иву у каменной стены, террасы из красноватого камня, кружево пены на летнем песке. Да, я нахожу в себе твое уважение к ритму, боязнь бесформенной материи, но помню и то, чего не хочу помнить: как постоянно ширилось расстояние между нами…[178]В конце стихотворения это тождество, противостояние, горькое пожелание вечного покоя, напоминающее об историческом прошлом («Ты жил как другие сверстники, / разве что цельнее – чтобы я безмолвно шевелил губами / и повторял слова, которыми тебя не провожали: / вечный покой дай им, Господи. Без тяжелых снов. / И Вечный Свет да светит им. Как шахтерская лампочка»[179]), приобретает символическое звучание:
Однажды проснусь на вокзале и увижу тебя. Фонарь сзади вагона шевельнется и удалится – быстрей и быстрей, — а мы будем стоять, не смотря друг на друга, чужие и тождественные.Эту связь между старшим и младшим поэтами, отраженную в стихах, могли бы определить слова Катулла «odi et amo», которыми Томас Венцлова, подобно польскому писателю Александру Вату, обозначает взаимоотношения поэта и речи.
Когда Литва стала независимой, Томаса Венцлову не раз просили рассказать о своем отношении к отцу, подразумевая, что сын должен осудить отца – коммуниста и советского функционера. На это аморальное требование Томас однажды ответил предельно ясно: «Всегда найдутся люди, которые будут говорить плохо о моем отце, но я считаю, что сыновний долг в другом. Он определен четвертой заповедью, а этой заповеди, как и всех Десяти, я стараюсь в жизни придерживаться. Требование к сыну осудить отца увековечивает менталитет Павлика Морозова. Этого не будет».[180]
Долгое время Томас Венцлова был известен как сын советского писателя Антанаса Венцловы. Сейчас все больше читателей говорят об Антанасе Венцлове как об отце поэта Томаса Венцловы. Для истории литовской литературы важны они оба.
8. Путь в эмиграцию
Покинуть свое отечество (и при желании вернуться обратно) – естественное человеческое право, входящее в само понятие отечества. Отечество, которое не может гарантировать этого права каждому своему гражданину, похоже не на родину, а на тюрьму.
Томас ВенцловаВ 1975 году в альманахе «Весна поэзии» было напечатано стихотворение Томаса Венцловы «Ода городу». Даже еще незнавшие, что поэт собирается эмигрировать, почувствовали в стихах прощальную ноту. Венцлова как бы прощается с Вильнюсом, с Литвой, осознавая, что расставание неизбежно:
Не смогу, но утрачу, погашу, как фитиль, к переулкам впридачу эту башню и шпиль, это море и сушу, и в песчинках смолу. Если дышит, и душу удержать не смогу.[181]Но до настоящего прощания оставалось еще два года, полных напряжения, важных событий и разнообразных дел.
Томас Венцлова с юности стремился и к интеллектуальной, и к географической свободе, мысли об эмиграции посещали его не раз, но долгое время казалось, что оставаться в Литве патриотично: «Мир стал ближе благодаря технике – и нечеловечески далеко, но совсем не из-за техники. <…> Надо жить той судьбой, которая дана твоему народу. Но трудно. Часто думаю, сбежал ли я, если бы представилась возможность (отвлечемся от опасностей и последствий). Скорее всего, нет; со слезами, но нет»[182]. Постепенно Томас понял, что работать не лицемеря становится все труднее, идти на компромиссы не позволяет совесть. Каждый человек в ответе прежде всего себя, а послужить родине он может и из-за границы.
9 мая 1975 года он написал «Открытое письмо ЦК Компартии Литвы». В нем сдержанно и лаконично изложены мотивы, которые подвигли автора на просьбу об эмиграции:
Коммунистическая идеология мне чужда и представляется в большой степени ошибочной. Ее безраздельное господство принесло моей родине немало бедствий. Барьеры на пути информации, репрессии по отношению к инакомыслящим толкают наше общество в застой и отставание. Это губительно не только для культуры. Со временем эти методы способны погубить и само государство, которое с их помощью пытаются укреплять. Не в моих силах что-либо в этом изменить. Я не мог бы это сделать и тогда, если бы обладал той властью, которой обладаете вы. Но все же я могу – и даже обязан – откровенно изложить свое мнение. Это все же больше, чем ничего.
Эти взгляды у меня сложились давно и самостоятельно. На протяжении многих лет я не высказал и не написал ни единого слова, которое бы им противоречило. <…> Любой гуманитарий в Советском Союзе вынужден непрестанно доказывать свою верность господствующей идеологии, чтобы мог работать. Это легко для приспособленцев и карьеристов. Это нетрудно, хотя, быть может, неприятно для убежденных марксистов. Для меня это невозможно.
Я не умею писать «в стол», мне нужен контакт с аудиторией. Никакой работы, кроме литературной и культурной, я делать не умел и не хотел бы, но возможности такой работы для меня из года в год ограничиваются, поэтому самое мое пребывание в этой стране становится бессмысленным и сомнительным. <…> Прошу разрешить мне в соответствии со Всеобщей декларацией прав человека и действующим законодательством отбыть вместе с семьей на жительство за границу. <…> Также прошу не подвергать дискриминации тех членов моей семьи, которые придерживаются иных, нежели я, взглядов и остаются в Литве.[183]
Автора вызвали в ЦК компартии, где он еще раз подтвердил, что письмо – плод долгих раздумий, а не минуты отчаяния. Тогда ему предложили официально подать просьбу в ОВИР о разрешении эмигрировать. Но никто не спешил выдавать разрешение. Так Венцлова стал нетипичным «отказником»: он не был евреем, приглашения от родственников у него тоже не было, только университет Беркли предлагал ему работу на один семестр. Власти пытались создать видимость, что поэта в Литве совсем не дискриминируют: Министерство культуры предложило ему перевести «Бурю» Шекспира, издательство «Вага» – стихи Рильке. Томас взял эти заказы, но от своего намерения не отказался.
«Открытое письмо» Венцловы ходило в Вильнюсе из рук в руки, его напечатал и литовский журнал Akiračiai[184], выходящий в США (железный занавес постепенно ржавел, и в нем обнаруживались просветы, через которые вытекала информация). Один из либерально настроенных эмигрантов – историк Винцас Трумпа попытался в том же журнале показать Томасу, как на самом деле живут литовские гуманитарии на Западе: «Между обладанием свободой и возможностью ею пользоваться – огромная разница. У всех у нас тут, в Америке, есть так называемая свобода (хотя, конечно, вечером на улицу лучше не выходить), но кто может свободно выбрать литературную или творческую работу? <…> Можно свободно писать, но как ты заработаешь на хлеб, твое личное дело. Если хочешь, можешь покончить с собой»[185]. Томас Венцлова ответил историку, что об изъянах западного мира он наслышан и что по сравнению с недостатками страны, которую он хочет покинуть, они не так уж страшны. Некоторые знакомые в Литве тоже пытались отговорить Томаса. Так, режиссеру Аурелии Рагаускайте казалось, что Венцлова необходим Литве, а в среде американских литовцев, с их узкими взглядами и интригами, не приживется и будет страдать: «Если бы я тогда знала, что он станет профессором Йельского университета, я бы сказала: „Езжай!“».[186]
За границей о судьбе Томаса тревожились его друзья. Чеслав Милош написал не одно письмо, приглашая Венцлову работать в Беркли, даже звонил в Вильнюс, проверяя, все ли в порядке, и обещая поднять шум на Западе, если что случится[187]. В Вильнюс звонил и Бродский – тогда считалось, что звонки таких известных людей могут помочь, ведь если телефоны неблагонадежных граждан прослушиваются, то о знаменитых друзьях будет доложено. Еще в 1973 году Милош опубликовал свой перевод «Разговора зимой» в парижском журнале «Культура». 1 апреля 1976 года Бродский напечатал в газете The New York Review оf Books статью «Судьба поэта»[188]. Начинается она так: «Вот еще одно письмо, защищающее человека, которому угрожает знакомая аббревиатура: КГБ». Бродский знакомит американского читателя с поэтом: «Томас Венцлова – литовец, что осложняет мою задачу, поскольку мало кто из американцев представляет себе, где находится Литва. Позвольте отметить, не углубляясь в дебри истории и географии, что Венцлова – лучший поэт на территории империи, одна из провинций которой называется Литва. Я решаюсь так оценивать его работу, поскольку на этой половине земного шара я знаком с ним лучше, чем кто-либо, – я переводил его стихи на русский язык. Его работы переведены еще и на польский, немецкий, французский. Томаса хорошо знают и лингвисты Европы из-за его заслуг в семиотике, в прошлом году он был приглашен читать годовой курс в Беркли, но ему отказались выдать выездную визу». Эта статья – обращение к интеллигенции: «Я убедительно прошу всех, кто читает это письмо, сделать все возможное для выезда господина Венцловы из СССР». Попытки Бродского помочь поэту этим не закончились. Он начал своеобразную кампанию по прославлению Венцловы на Западе, попросил своего переводчика Джорджа Клайна перевести на английский стихи «Памяти поэта. Вариант»[189]. Именно их на русский язык перевел сам Иосиф. Стихотворение было напечатано в девятом номере журнала «Континент» за 1976 год. Редакцию журнала тоже волновала судьба Венцловы, поэтому его фотографию поместили на обложке вместе с фото Александра Солженицына и Милована Джиласа. Клайн поддержал инициативу Бродского и, посылая черновик перевода поэту Данни Вейсборту, в свою очередь, написал: «Я надеюсь, что это вдохновит Вас на перевод нескольких стихов Венцловы. Нам нужен не один, а несколько переводов, чтобы их напечатать, допустим, в „The New York Review“. Если мы хотим спасти Венцлову от тюрьмы или лагеря, важно, чтобы как можно больше людей знало о нем как о значимом поэте»[190]. Считалось, что стихи «Памяти поэта. Вариант» будут понятны западному читателю: в них слышались цитаты из Мандельштама и Ахматовой, существовали очевидные точки соприкосновения со стихами Бродского на смерть Элиота и со стихотворением «Памяти У. Б. Йетса» Одена.
В 1975 году в Хельсинки тридцать пять государств подписали соглашение, в котором, помимо прочего, они обязались уважать основные права человека. Казалось, что это соглашение очень выгодно СССР, поскольку в нем узаконены послевоенные границы. Но диссиденты решили, что можно требовать реального выполнения подписанного документа, например соблюдения прав человека. 12 мая 1976 года на квартире у Андрея Сахарова Юрий Орлов объявил, что создается Хельсинкская группа, которая будет следить за соблюдением прав человека (так называемая московская Хельсинкская группа). 9 ноября 1976 года была создана украинская Хельсинкская группа.
Осенью 1976 года создали Хельсинскую группу и в Литве. Ее основали Томас Венцлова, священник-иезуит Каролис Гаруцкас, физик Эйтан Финкельштейн, поэтесса, бывшая политзаключенная Она Лукаускайте-Пошкене и Викторас Пяткус, тоже отсидевший за политические взгляды. Было решено, что в группе «должны быть равно представлены различные группы жителей Литвы, все слои сопротивления и диссидентского движения»[191]. Венцлова представлял демократически настроенную молодую литовскую интеллигенцию. Он подозревал, что его участие в правозащитном движении может ускорить отъезд (с другой стороны, могут и посадить), и сомневался, честно ли это, но друзья успокаивали его: тогда он станет представителем группы за границей, а это тоже важно. К тому же Пяткус и Финкельштейн дали ему почитать «Дневники» Эдуарда Кузнецова, в которых, помимо всего прочего, правдиво описывалась советская тюрьма. «Дневники» произвели сильное впечатление: «Пару дней я трясся, потом все-таки преодолел страх, пошел к Викторасу и сказал, что вступаю в группу. Так что это было удачным воспитательным приемом».[192]
Члены Хельсинкской группы фиксировали нарушения прав человека в Литве (свободы совести, права народов на самоопределение, прав политзаключенных и инакомыслящих) и передавали информацию об этом на Запад. Первую конференцию для западных журналистов провели в Москве, в квартире известного диссидента Юрия Орлова (в начале декабря 1976 года). Когда Томас вернулся в Вильнюс, его вызвали в Министерство внутренних дел и сообщили, что дают ему месяц на обсуждение отъезда в семье и сбор документов (предложили воспользоваться приглашением из Беркли, на которое до сих пор никто не обращал внимания). Сохранился документ, подписанный 2 января 1977 года начальником КГБ Юрием Андроповым и генеральным прокурором СССР Романом Руденко, в котором предписано, как надо расправиться с членами Хельсинкских групп: Александра Гинзбурга и Николая Руденко – арестовать, Юрия Орлова пока что не арестовывать, но привлечь к уголовной ответственности, а Томасу Венцлове, который «подал заявление на временную поездку по частному приглашению в США, разрешить эту поездку. Вопрос о его дальнейшей судьбе будет решаться в зависимости от его поведения за границей»[193]. Этот документ показывает, что судьба Венцловы решалась совсем не в Вильнюсе.
Театральный режиссер Наташа Огай, которая в то время была женой Томаса, отказалась уехать. Это означало, что семья распадается – в Литве он оставляет всех самых близких людей: мать, жену и маленькую дочку. По законам Советского Союза такое расставание могло быть окончательным, поскольку документы надо было готовить на отъезд, а не на временное пребывание за границей. Осознавая, что, хотя паспорт ему выдан на пять лет, «поездка в те края может затянуться – надеюсь, не до самой моей смерти»[194], Томас пытается наладить будущее общение с друзьями, остающимися в СССР. Так, он предлагает Михаилу Юрьевичу Лотману (сыну Юрия Лотмана) обмениваться книгами: Томас хотел получать издания по семиотике и схожим предметам. 24 января он шлет Лотману открытку из Москвы: «Вылетаю скорее всего завтра»[195]. Кроме того, он сообщает адрес литовского литературоведа, о котором спрашивал Лотман. Вроде бы это повседневные мелочи, но они немного дают передохнуть, ведь последние дни полны прощаний и напряжения. На проводы в Москву приезжают мать, жена, Рамунас Катилюс и Гитана Садовникова, приятельница Томаса и Рамунаса, когда-то проживавшая в Вильнюсе, а в то время уже в Ленинграде. Перед отъездом Томас и сам съездил в Ленинград проститься с родителями Бродского и узнать побольше новостей, чтобы рассказать Иосифу. В Москве он просит отвести его к Надежде Яковлевне Мандельштам, с которой хочет попрощаться. С ней Венцлову несколько лет назад познакомила Людмила Сергеева. Они понравились друг другу, и однажды на слова Томаса о том, как ему с ней интересно, Надежда Яковлевна ответила ему: «Томас, не говорите мне этих слов, я и так уже буду думать, что вы моя последняя любовь»[196]. Все понимали, что, хотя виза у Томаса временная, уезжает он навсегда.
Венцлова улетел из московского аэропорта Шереметьево 25 января 1977 года, билет у него был до Вашингтона, с короткой пересадкой в Париже. Еще у него был советский паспорт с временной выездной визой, два чемодана с книгами, два – с одеждой и 500 долларов (столько давали вывезти каждому, отъезжающему на время). Рассветало морозное зимнее утро. Чемоданы с книгами были очень тяжелыми. Томас уже попрощался с мамой, но вернулся с каким-то незнакомым мужчиной и попросил советских денег, чтобы заплатить за перевес багажа. Мама хотела еще раз обнять сына, поцеловать, но «спутник» не разрешил[197]. Наверное, повторное прощание не было санкционировано инструкциями, полученными «стражей».
Пройдя сквозь холод таможни, сквозь строй настороженной стражи, Вскарабкавшись по ступенькам в скудный валютный эдем, Вспомнил, что не помахал рукою тем, кто остался. Еще до отлета они уже превратились в тени, Голос на дне телефона, адрес в забытой книжке — Времени нашего, может, единственное чудо. Я знал: голоса рассыплются, слова обернутся прахом, В полумрак фотографий отступят знакомые лица, Пока, наконец, их не вытеснят книжные полки и лампа.[198]Это поздняя (1985 год) поэтическая рефлексия об этом прощании. «Кресты самолетов», как сказано далее в стихотворении, перечеркнули не только «страну неродную», но и всю прошедшую жизнь. Даже те люди, чья жизнь в Советском Союзе была невыносимой, с трудом переживали начало эмиграции. Казалось, что с родиной и родными прощаешься навсегда, что между тобой и остающимися опускается тяжелый и плотный железный занавес. Эту ситуацию, пережитую многими, хорошо передают горькие и язвительные слова Марии Розановой, которые она сказала друзьям, пришедшим на Белорусский вокзал провожать их с Андреем Синявским: «Ну, братцы, все это очень похоже на крематорий. Вы пришли, стоите с цветочками, а мы – те, которых опускают»[199]. Об этом, общем для всех чувстве Томас Венцлова пишет после года эмиграции: «Нам придется свыкнуться с этой второй жизнью на Западе. Мы встречаемся с людьми, которых увидеть на этом свете и не надеялись, а со старыми знакомыми мы разлучены более или менее навсегда. Связи с ними несколько отдают спиритизмом»[200]. По законам советской империи уехавшие должны были исчезнуть, их книги убирались из библиотек, запрещалось упоминать их фамилии.
Очень скоро это произошло и с Томасом Венцловой. Его участь была решена, поскольку он вел себя на Западе как член Хельсинкской группы. 23 августа 1977 года советский консул выслал ему из Сан-Франциско письмо, в котором сообщил, что Указом Президиума Верховного Совета СССР от 14 июня 1977 года он лишен гражданства СССР «за действия, порочащие звание советского гражданина». На это в своем заявлении для печати и радио Томас ответил: «Советского гражданства лишены Александр Солженицын, Владимир Максимов и Валерий Чалидзе, чьи имена успели стать символами гражданского мужества и достоинства. Я горжусь тем, что и мои скромные усилия поставлены решением советских властей в тот же ряд. Значит, я не так уж плохо исполнял свой подлинный гражданский долг. <…> Между прочим, я не являюсь лицом без гражданства. У меня есть иностранный паспорт Литвы. Для литовца это естественнее, чем советский паспорт»[201]. Неповоротливая советская бюрократическая машина только через год издала еще один приказ «Об изъятии книг Т. Венцловы из библиотечной и торговой сети»[202]. В книжных магазинах этих книг уже давно не было, а большие библиотеки были вынуждены перенести их в так называемые спецфонды, недоступные для рядового читателя. Часть экземпляров, которые были в малых библиотеках, верные читатели спасли от уничтожения – попросту присвоили. Попытка изъять книги сделала их еще более актуальными.
В Литве на эмиграцию Томаса Венцловы реагировали по-разному. Хельсинкская группа надеялась, что он использует свои широкие связи для помощи литовскому диссидентскому движению. Поэт Марцелиюс Мартинайтис воспринял выталкивание Венцловы из страны как грустный диагноз тогдашней жизни. Он пишет в дневнике: «Если поэт уезжает на чужбину, значит, что-то нехорошо не только в стране, но и в нас. <…> Когда осуждают убийцу, ему можно защищаться или можно его защищать. Но этого права нет у поэта, осужденного советским трибуналом. Все делается для того, чтобы ни одно его слово не достигло свободных людей, чтобы исчезли его следы и тексты, которые могли бы прославить его эпоху, ее людей и культуру»[203]. Кстати, Мартинайтис был почти единственным писателем, который не боялся здороваться с Томасом после открытого письма ЦК. На вопрос, не опасается ли он за последствия, Мартинайтис ответил: «Напротив, для меня это честь»[204]. Было и другое: некоторые обвиняли и Венцлову, и уехавших раньше Юрашасов чуть ли не в измене родине. Упрекали в том, что ему и так больше других разрешалось, как сыну Антанаса Венцловы, – работал бы себе в рамках дозволенного, так нет, хочет невесть чего. Соглашавшиеся на компромисс с трудом понимали несогласившегося. Алдона Лиобите, писательница старшего поколения, просто переживала, что из Литвы уезжают светлые люди: «Мне жалко, что Томас нас оставил. Ходил, загребая одной ногой внутрь, сам с собой разговаривал. Может, не находил тут другого такого интеллектуала, вот и говорил соло. Вильнюс потерял красочную фигуру, культурная жизнь – интеллектуальную закваску. Что ж, перейдем на простые дрожжи, и будут у нас опавшие пироги»[205]. В официальной прессе фамилию поэта упоминали только в связи с его несоответствием здоровому советскому обществу. Было напечатано несколько гневных, явно заказных памфлетов. Даже в вышедших в 1988 году «Воспоминаниях об Антанасе Венцлове», солидной книге в 442 страницы, имя Томаса как бы между прочим упоминается только пять раз, будто сын был маленьким и незаметным эпизодом в жизни отца. Томас Венцлова, как и другие не угодившие советской власти люди, должен был просто исчезнуть.
9. Диалог поэтов
Бродский был настолько уникальным, единственным, что эту самобытность ему было трудно нести. Он искал похожих на себя, искал близнеца, двойника. В России он такого не встретил, а поскольку не знал литовского языка, пытался его увидеть во мне.
Томас ВенцловаХотя у Томаса Венцловы и Иосифа Бродского были общие друзья и они много слышали друг о друге, поэты долго не были знакомы лично. Они познакомились в августе 1966 года, когда Бродский первый раз приехал в Литву. Его пригласили братья Катилюсы и Андрей Сергеев. Томаса тогда в Вильнюсе не было. Вернувшись позднее, он пришел на улицу Леиклос. Свидетель их первой встречи, Ромас Катилюс, рассказывает, что, когда поэты пожимали друг другу руки в коридоре их квартиры, ощущалось не только дружелюбие, но в известной мере и напряжение[206]. Ромас добавляет: из этой встречи возникла «та особенная, прекрасная связь, которая протянулась с того дня еще на тридцать лет».[207]
Оба поэта оставили письменные свидетельства о первой встрече. Томас записал в дневнике, какое впечатление произвел на него Иосиф, читающий стихи: «Голос поразительный – даже поразительнее, чем стихи… Было трудно – ведь ангела или музу долго слушать невозможно»[208]. Андрей Сергеев цитирует слова Бродского: «Потом приехал Томас. Я рад и даже немножко горд этим знакомством. Чудный парень. Чудная физиономия. Большое вам всем за него ачу[209]». Завершая рассказ о Бродском, Андрей прибавляет: «Полюбил он Литву, что и требовалось»[210]. И на самом деле, Бродский еще не раз приезжал туда, нашел там верных друзей, а Литва появилась в его стихах. Именно поэтому Венцлова пишет, что «Литва для Бродского стала такой же близкой, как Грузия для Пастернака и Армения для Мандельштама»[211]. Бродский посвятил Венцлове «Литовский дивертисмент», «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлове» и «Открытку из города К.». Через тридцать с лишним лет Томас ответил ему стихами «Новая открытка из города К.»[212]. Сам Венцлова считает, что стихи Бродского отсылают к «эпитафиям Риму», по сути это – эпитафия Кенигсбергу[213]. Ответные стихи Венцловы «Новая открытка из города К.» могли бы стать эпитафией не только Кенигсбергу/Караляучюсу[214], но и «тому настоящему, где погибает / имя этого края топей и тьмы»[215]. В этом стихотворении говорится о разрушенном мире, о мире, где господствуют законы энтропии. Энтропия в Калининграде и области уже уничтожила тот культурный слой, который оставался от древних жителей этого края, пруссов, и литовцев. Оказавшись даже на короткое время в этом крае, люди теряют самотождественность. Остается лишь дух, который, «по слову древних, он flat ubi vult».
Поэты встречались не только в Вильнюсе, но и в Ленинграде. Ни тот ни другой не могли и не хотели приспособиться к жизни в тоталитарном государстве. Оба утратили последние иллюзии относительно советского строя после подавления венгерской революции в 1956-м. Бродскому пришлось эмигрировать в 1972 году, Венцлове – в 1977-м. Милош, который помогал Томасу уехать, узнал о нем от Иосифа. Позднее Томас напишет: «Благодаря Богу и ангелам Его – Бродскому и Милошу – я оказался в Йеле».[216]
Бродский, Милош и Венцлова подружились и стали чем-то вроде трио поэтов, эмигрировавших из трех отнюдь не всегда хорошо уживавшихся друг с другом стран Восточной Европы.
Они писали друг о друге, переводили стихи друг друга, вместе появлялись на литературных вечерах, а иногда солидарно выступали по политическим вопросам.
19 апреля 1990 года в Гарвардском университете проходил вечер, на котором декларировалась поддержка независимости Литвы, которую мир тогда еще не решался признать. Поэты были возмущены этим равнодушием. Томас Венцлова сначала выступал сам, потом прочитал письмо Бродского. Тот категорично осуждал Америку, которая «ведет себя аморально и глупо», не признавая Литвы, чтобы не навредить Михаилу Горбачеву. Так же страстно осуждал Бродский и правительства восточно-европейских стран: «Не знаю, почему Литву не признает Польша, почему не признает Чехословакия, Венгрия или Восточная Германия. Почему не признают страны, которые знают, что такое советское принуждение, что значит оккупация, почему все эти светлые люди, такие, как Гавел и Валенса, – почему они даже не пикнут? Я думаю, они равнодушны к Литве»[217]. Обращается поэт и к Литве: «Литовцы, будьте упорными!!! Я русский по языку, но не в том смысле, что поддерживаю политику властей. Я уверен, что русский народ не согласен с ней. (Говорю это как частный человек, как гражданин Америки. Сейчас мне почти стыдно, что я гражданин этой страны.)»[218] Известно и письмо «Поэты за Литву», в котором осуждается попытка советских войск подавить независимость страны 13 января 1991 года. Это письмо было напечатано 15 января в The New York Times, подписали его Томас Венцлова, Иосиф Бродский и Чеслав Милош. В нем говорится: «Мы – три поэта, друга, представляющих три языка – литовский, русский и польский. Мы призываем мировую общественность – всех наших коллег-писателей и всех честных людей – резко осудить бесчеловечный выпад Советов против жителей Литвы. События последних дней можно сравнить с самыми отвратительными проявлениями советской системы».[219]
После эмиграции Бродского (вернее, в те несколько лет, которые разделяли отъезд Томаса и Иосифа) Венцлова написал ряд стихотворений. В более позднем сборнике его стихов они объединены в раздел «Щит Ахиллеса». Сам поэт рассказывает, что все эти стихи написаны, когда он уже был диссидентом. Угроза репрессий корежила тогда даже повседневную жизнь: «Вечерами, возвращаясь по пустой улице Тилто, я на всякий случай брал с собой стальной стержень – если пристанут какие-нибудь темные личности, попробую дать сдачи (я знал, что КГБ нередко физически расправляется с диссидентами или пытается их напугать)»[220]. Судьба русского поэта и переводчика Константина Богатырева, которому посвящены стихи Nel mezzo del cammin di nostra vita, доказывает, что эти опасения были обоснованы – его избили насмерть у дверей квартиры. По-видимому, это было делом рук КГБ. Цитата из дантовского «Ада» в названии стихотворения показывает, как поэт воспринимал советскую действительность. Опасность чувствовал не только Томас, но и его друзья. Альгирдас Патацкас, принадлежавший к совсем другому, но тоже антисоветскому кругу, рассказывает: «Я помню, что он месяца два ходил как смертник. <…> Мы пытались помочь Томасу Венцлове, следили за ним. Думали, если понадобится, будем хотя бы свидетелями. Он сам, между прочим, об этом даже не знает»[221]. Вполне естественно, что эта атмосфера оставила след и в стихах.
В разделе «Щит Ахиллеса» почти все стихи пронизаны предчувствием неизбежной беды: «На меня указует несчастье, как стрелка магнита, / Да, как стрелка магнита, несчастье притянуто мной»[222]. В «прекрасней[шем] город[е] Европы» «Смерть, принятая некогда в семью, / В квартире потеснила человека», а с ней «Смириться человеку невозможно»[223]. Строчки «Все, что уйдет в песок с теченьем лет, – / К лицу прижалось. Ангел не поет»[224] (в литовском подлиннике: «И ангела у изголовья нет») – не только о хрупкости жизни, но и об одиночестве человека, которого оставили даже вышние силы, по христианской традиции всегда его охранявшие. Смерти, как и любой другой форме энтропии, Томас противопоставляет искусство. Эти темы сквозят во всем его творчестве, но в «Щите Ахиллеса» они звучат особенно сильно.
В разделе «Щит Ахиллеса» – 18 стихотворений, в которых ясно прослеживается связь с Бродским. Это свидетельствует о взаимосвязи между поэтами. Судьба друга была очень важна для Томаса, эта дружба поддерживала его в тяжелое время. В стихах «Повтор с вариациями» слышится ритм «Пенья без музыки» Бродского. Эпиграф к стихам «Колодец крут, но в черноте его…» – «Напиши стихи о разговоре с птицами» – цитата из письма Иосифа Томасу. В этом письме (по почтовому штемпелю его можно датировать 12 июня 1973 года), помимо прочего, Бродский пишет, что он пытается сочинить «стишок» про Ассизи. Письмо заканчивается постскриптумом: «Напиши стишок, как Св. Франциск разговаривает с птичками. Я не могу»[225]. Это, по-видимому, редкий случай, когда Бродский пытался передать другому поэту свой нереализованный замысел. Стихи Венцловы получились не о Франциске Ассизском, а о родстве всего на земле, о связи со всевышним. В его поэзии эти стихи выделяются своим взглядом sub specie aeternitatis. Конкретное историческое время, столь щедро обдававшее ледяным холодом в других стихах, как бы отошло в сторону. С точки зрения вечности все равно – «Созвездье, человек, тростник и птица», «Их свет един – по-разному вольна / Его ломать зияющая призма».[226]
Появляется в стихах Томаса и сам Бродский; правда, для того чтобы его узнать, необходим комментарий автора. Две последние строфы «Вновь пора расставаться с друзьями в ночных городках…» звучат так:
Коль судьба поколения – сгинуть в забеге грядущем, Да не будет нуждаться тот первый из нас, кто уйдет, В своем хлебе и соли насущных, в судьбе ненасущной, И в воде ненасущной Твоей от небесных щедрот. Совершенный, прервавшийся голос – невзгод и свободы Провозвестник, не знающий лжи – да отыщет меня. Так черны и сладимы должны быть на Немане воды, Чтоб до дельты плыла, испаряясь, в ущербе луна.[227]Долгое время слова «тот первый из нас, кто уйдет» прочитывались как слова о некоем символическом представителе поколения поэта. Для понимания стихотворения этого вполне достаточно. Парафраза строчек из стихов Мандельштама «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…» («Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима, / Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда»[228]), соединенная с отсылкой к стихам литовского поэта-эмигранта Бернардаса Бразджениса Ženklų psalmė («Ir sielininkai Nemunu lig deltos nudainuos, / Ir bus labiau už delčią liūdna ir sutemę»[229])[230], как бы связывает поколение автора с поколением Мандельштама и Бразджениса, восстанавливает оборванные нити настоящей поэзии. Уже после смерти Бродского Венцлова рассказал, что «первый из нас, кто уйдет», – это Иосиф (хотя, может быть, автор стихов имел в виду не только его), но пока друг был жив, говорить об этом Томас не хотел, чтобы не напророчить в стихах трагедии. Венцлова поясняет: «Харизму Бродского, часть его ореола, кроме всего прочего, создавало и то, что, глядя ему в лицо, ты чувствовал: этому человеку, наверное, не суждена долгая жизнь»[231]. Так (если иметь в виду комментарий), Бродский в стихах – лучший поэт поколения, чей голос «совершенен». Этот взгляд совпадал с «мифом о Бродском – поэте Милостью Божьей», который «был распространен в возвышенно романтических письмах самиздатовских авторов, в их посвящениях, заметках и эссе».[232]
У Венцловы этот миф ярче всего выражен в стихах «Щит Ахиллеса», которые дали название всему разделу. Название это – ссылка на одноименное стихотворение Уистена Хью Одена. Этого поэта очень любили и Иосиф, и Томас, они часто о нем говорили. Кстати, когда Иосиф покидал СССР, Томас вручил ему бутылку крепкой литовской настойки, чтобы распить при встрече с Оденом, что и было сделано. В стихах Одена жестокая современная жизнь отражается в щите, выкованном Гефестом. Такое трагическое восприятие жизни свойственно и Венцлове, но в его стихах щит – это белый лист бумаги, которым поэт отгораживается от небытия, противостоит ему. Примерно через пять лет (в 1977-м) он повторит ту же мысль в прозе: «История – это не только безличная сила; в конце концов мы сами ее делаем. Поэзия здесь напоминает щит Ахиллеса. Это предмет среди предметов – и, наверное, самый прекрасный из них. Он по-своему отражает мир и освещает его своим сиянием. А вместе с тем это и щит. Слава Богу, не меч, не пулемет, не танк. Но все-таки – щит».[233]
Взгляды Томаса и Иосифа на язык явно близки. В эссе «Состояние, которое мы называем изгнанием, или попутного ретро» (1987) Бродский пишет о поэте в изгнании: «Выброшенный из родного языка, он отступает в него. И из его, скажем, меча язык превращается в его щит, в его капсулу».[234]
Другая метафора, которой Венцлова определяет роль поэзии в беспощадном и смертном мире, – нить Ариадны. «Но в Лету вступают и дважды. Покой недалек. / Мир выразив знаками, пальцы сумели разжаться. И снова: свет шепот прощай океан мотылек – / Чтоб нить не прервалась. Чтоб было за что удержаться»[235] – стихи на смерть Бродского, в которых перечисленные «знаки» напоминают о топике поэта.
Примерно в то время, когда Венцлова создавал «Щит Ахиллеса», Бродский работал над «Литовским ноктюрном: Томасу Венцлове». Поэты не знали, что они пишут послания друг другу, что стихи эти созвучны. Томас Венцлова утверждает, что «литовский цикл» Бродского объединяет «общий <…> сюжет – размышления о судьбе и поэзии»[236]. Этот «сюжет» свойственен и стихам Венцловы, посвященным Бродскому, в том числе и «Щиту Ахиллеса».
Стихи – своеобразное письмо уехавшему другу. Вначале угадывается характерный для Бродского натюрморт, составленный не столько из предметов, сколько из их пустых оболочек:
Затем лишь, чтобы тоже различить, Как на экране нервов ты когда-то, Часовен этих каменных ограды, Пустую пепельницу и ключи. Ты не ошибся: все и здесь одно И то же. Вплоть до представлений. Даже До моря те же километры, так же В ночи оно Внимает нам.[237]Общность положения поэта в среде «адресата» и «адресанта» – одна из главных тем стиха. «Ты, зревший Трою, видишь Фермопилы», – сказано в конце. У поэта, где бы он ни жил, есть лишь одна сфера свободы: «Голос – наше небо, терраферма». Как и «Литовский ноктюрн» Бродского, «Щит Ахиллеса» Венцловы – ночные стихи, это подчеркивают повторяющиеся образы «ночи», «тьмы», «сна». Однако ночь «жива», в ней «друг друга кличут души, / Материки».
Но можно заметить, что «Литовский ноктюрн» написан от лица «старшего» поэта, «Щит Ахиллеса» – от «младшего». Быть может, именно положение «младшего» и дало ту торжественность обращений, которая достигает кульминации в парафразе Евангелия:
Тебе дарован щит. Ты есть скала. Молчанье, ложь в окрест лежащей мгле, Но лезвием блистающим упрямо Разят упругий ветр опоры храма На сей скале.Эти слова адресованы не только и не столько Иосифу лично, они говорят о взгляде Томаса на назначение поэзии. Автор вспоминает, что Бродский воспринял посвященные ему стихи без энтузиазма, хоть и не объяснил почему[238]. Как известно, сам Бродский верил, что поэзия может преображать людей, об этом он говорил и в Нобелевской лекции, и во многих эссе. Проявилось это и в деятельности Иосифа как поэта-лауреата США. Однако он критически относился ко многим популярным мифам (как, впрочем, и Венцлова) и хотел, чтобы поэт выдерживал ироническую дистанцию, говоря и о самом себе. Вот что он пишет в одном предисловии: «Лирическому герою [Кублановского] не хватает того отвращения к себе, без которого он не слишком убедителен»[239]. Поэтому можно предположить, что в «Щите Ахиллеса» Бродский не принял торжественности, высокого стиля.
С другой стороны, по стихам этим видно, что автор начинает избавляться от влияния Бродского: «Вручив нам наши судьбы, ты сейчас – / Воспоминаний беглых вереница (курсив мой. – Д. М. )».
Более поздние стихи, посвященные Бродскому, «В Карфагене много лет спустя», – уже не обращение младшего к старшему, а равноценное общение. В 1989 году Бродский писал, что у Томаса Венцловы «лиризм стихотворения, а не его повествовательный элемент является его этическим центром»[240]. С течением времени язык Венцловы становится все повседневнее, ироничнее, в нем все меньше пафоса и все сильнее повествовательное начало. Эти перемены произошли, по-видимому, не без влияния поэзии Бродского, хотя, конечно, и не только его поэзии.
Два стихотворения Томаса Венцловы «Улица Пестеля» и «В Карфагене много лет спустя» (их разделяют несколько лет) – своеобразная дилогия, повествующая о двух посещениях Петербурга (первое – Ленинграда). В сущности же эта дилогия, как и те стихи, о которых мы говорили, – о судьбе поэта и поэзии. А если точкой отчета считать еще одно «ленинградское» стихотворение, также включенное в раздел «Щит Ахиллеса», – «Простор, рисковый как на фото…», в котором говорится об «империи, где <…> море на запоре»[241], мы увидим, как возникает и тема обретения человеком свободы. В этой связи образ Петербурга особенно важен: недаром петербургский писатель Самуил Лурье о нем отозвался так: «Это же город, посреди которого стоит тюрьма – Петропавловская крепость. <…> Петербург и был метафорой смерти, метафорой империи, а человеку в ней нечего было делать. Человек был литера, муравей».[242]
«Улица Пестеля» – стихи, самим названием обращенные к Бродскому, поскольку на углу этой улицы и Литейного проспекта находились «полторы комнаты», где он жил с родителями. В стихах есть и удивление, вызванное самой встречей с городом («Странно, / Что мы повидались раньше, // Чем думали – Не в долине / Иосафата, не в роще / Возле Леты, ни даже / В безвоздушной вселенной, / Там, где, как боги, Кельвин / Царствуют и Беккерель»[243]), в котором ясно проступают признаки распада, разрушения и страх, который поэт обязан «сколачивать в смысл».
В посвященных Бродскому стихах «В Карфагене много лет спустя» Петербург выступает как своеобразная метонимия империи – того Карфагена, который должен быть разрушен. Поэт подчеркивает «равноденствие», «равновесие», «паузу»; еще не ясно, куда повернет жизнь, хотя «черствый воздух» предвещает беду. В разрушенном Карфагене узнается Петербург Бродского, который характеризует не только «строй мостов»[244], «за грубой дощатой вселенной Гермес», но и тюрьмы, «палаты и нары», «лампы карцеров вечногорящие да / над дворами пробег облаков» – все то, что пережил и сам Бродский. Здесь появляется и «чужая строфа», ведь Петербург отражен во множестве поэтических зеркал. В стихах, посвященных Бродскому, это, конечно, строфа Ахматовой. В строчках Венцловы «По чужой стихотворной строке, где искрясь / На исходе зимы, / Стынут воды – озябшие утки на нас / Наплывают из тьмы» – парафраза ее «Эпических мотивов»[245]: «И на мосту, сквозь ржавые перила, / Просовывая руки в рукавичках, / Кормили дети пестрых жадных уток, / Что кувыркались в проруби чернильной»[246]. В самом названии стихов возможна и скрытая аллюзия к «Дидоне и Энею» Бродского. В этом случае Бродский был бы тем Энеем, который уехал из Карфагена до разрушения; недаром Венцлова подчеркивает «невозвращение»: «Где ты столько рождался, куда / Не вернуться вовек».
Если мы вслед за Романом Якобсоном будем искать «постоянную мифологию»[247] двух поэтов, то увидим, что жизнь и творчество Бродского и жизнь и творчество Венцловы тяготеют к двум разным мифам – Энея и Одиссея. Наверное, можно согласиться с Еленой Петрушанской, которая пишет: «Бродский, несмотря на остро ощущаемые, невосполнимые потери и разлуки, устремлен к открытию, основанию новых земель, смелому освоению для себя и русской литературы жанров и приемов (в отличие от странника-Одиссея, нацеленного на возвращение)»[248]. Даже когда политическая власть в России сменилась, на вопрос о возвращении (вернее, невозвращении) в Петербург поэт отвечал: «Я <…> не маятник. Раскачиваться туда-обратно. Наверное, я этого не сделаю. Просто человек двигается только в одну сторону. <…> И только. И только – от. От места, от той мысли, которая приходит в голову, от самого себя. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку. <…> На место преступления преступнику еще имеет смысл вернуться, но на место любви возвращаться бессмысленно»[249]. И в поэзии, и в эссеистике Бродский склонялся к мифу об Энее, а если и упоминал Одиссея (как в стихах «Одиссей Телемаку»), то его Одиссей не возвращался домой.
Томас Венцлова, даже завоевывая новые земли, ориентируется на возвращение, хотя Итака негостеприимна, а возращение горько. Чем дальше, тем яснее, как оно условно. По-видимому, Венцлове все ближе становится образ Вечного Жида.
Бродского и Венцлову объединяет поэзия, ее темные глубины, жажда жить, как говорится в «карфагенских» стихах Венцловы, – так, «чтобы вздох, послужив послесловьем к тщете, / был дарован не нам – / белизне негатива, стиха темноте, /победившим богам». В этой цитате мы слышим отзвук двух стихотворений: пастернаковского «Февраля» и «Созерцания» Рильке, которое, возможно, дошло до Томаса именно в широко известном переводе Пастернака. Оба стихотворения по сути – о победе высшей силы (в данном случае самой поэзии) над низшей (поэтом). Возвышая проигравшего, она открывает ему путь к совершенству.
Меркелис Рачкаускас, дедушка Томаса.
С бабушкой Еленой Рачкаускене, 1939.
Отец и сын, 1948.
С родителями в Паланге, 1956.
С дочкой Марией, 70-е годы.
На фоне старого Вильнюса, 70-е годы, фотография Кароль Антшютц.
Слева направо: Иосиф Бродский, Рамунас Катилюс, Эра Коробова, Ефим Эткинд, Томас Венцлова, Ушково, 1972, фотография Марии Эткинд.
Письмо посольства СССР в США, о лишении гражданства Томаса Венцловы, 1977.
С Иосифом Бродским, 1987.
С антропологом Марией Гимбутене и поэтессой Юдитой Вайчюнайте на литовском конгрессе «Сантара-Швеса», Табор Фарм, 1987.
Михаил Сухотин берет интервью у Томаса Венцловы во время первого после изгнания приезда в Советский Союз, Москва, 1988.
Запрет на въезд в СССР после поездки в Москву и Ленинград в 1988 году.
С Ниной Берберовой и Татьяной Раннит, Нью-Хейвен, 1991.
С Чеславом Милошем и Иосифом Бродским, Катовицы, 1993.
В Вашингтоне, 1995, фотография Инге Морат.
С Чеславом Милошем, Краков, 1997.
С Виктором Кривулиным и Львом Лосевым, 1997.
Михаил Гаспаров, Татьяна Венцлова, Томас Венцлова, Андрей Сергеев, Москва, 1998, фотография Марии Чепайтите.
Ромас Катилюс, Томас Венцлова, Татьяна Венцлова, Пранас Моркус, Зенонас Буткявичюс, Вильнюс, 1998.
С Михаилом Барышниковым в ресторане «Русский самовар», Нью-Йорк, 1999.
С президентом Литвы Валдасом Адамкусом, Гюнтером Грассом, Алмой Адамкене, Висловой Шимборской, Чеславом Милошем, Вильнюс, 2000.
Томас Венцлова и Михаил Айзенберг, презентация книги «Граненый воздух», Москва, 2002, фотография Юозаса Будрайтиса.
Томас Венцлова, Натали Трауберг, Юозас Тумялис, Вильнюс, 2004,
фотография Инны Вапшинскайте.
10. На Западе
…Отступление с родины – это задание. Это способ влиять на нее подчас сильнее, чем оставаясь на ней.
Томас Венцлова25 января 1977 года самолет, вылетевший из московского аэропорта Шереметьево, сел в Париже – первом западном городе, который посетил Томас Венцлова после отъезда из СССР. Здесь он встретился с Греймасом, своими старыми друзьями Натальей Горбаневской и Леонидом Чертковым, дал интервью Александру Галичу, в то время работавшему на радио «Свобода» (разговор шел о переводах Мандельштама на литовский язык), от своего имени и от имени Пяткуса возложил цветы на могилу Юргиса Балтрушайтиса, поскольку Пяткус любил стихи этого поэта. Когда он в 1957-м вторично сел в тюрьму, основными уликами послужила «антисоветская литература» – книги Бразджениса, Йонаса Айстиса, Сельмы Лагерлеф и Балтрушайтиса. Звонившим из Нью-Йорка Аушре Юрашене и председателю ВЛИКа[250] Кястутису Валюнасу Томас сказал, что не собирается просить политического убежища, «имея обязательства перед литовской Хельсинкской группой, но на Западе будет держаться и говорить так же свободно, как он это делал в Литве»[251]. 15 февраля он уже в Вашингтоне и довольно быстро знакомится с большинством писателей и общественных деятелей литовской эмиграции.
10 марта 1977 года в Нью-Йорке Содружество литовских писателей организовало литературный вечер Томаса Венцловы. Представляя гостя, Альгирдас Ландсбергис сказал: «Он – поэт мысли, но это не свидетельствует о его сухости – мысль он чувствует всеми пятью чувствами и превращает ее в словесную музыку, которую трудно не расслышать. Когда определяешь его поэтическое родство, приходят на память имена Генрикаса Радаускаса, Альгимантаса Мацкуса и Альфонсаса Ники-Нилюнаса. Еще его сравнивают с Чеславом Милошем, к которому, в университет Беркли, и лежит его путь»[252]. В конце того же месяца Томас Венцлова начал работать в этом университете, где читал введение в структурную поэтику. Лекции слушало около двенадцати человек: профессора – среди них Милош – и один аспирант. Продолжались они около трех месяцев.
Позже началась, быть может, труднейшая пора американской жизни Венцловы. С потерей советского гражданства в июне надо было найти постоянную работу, а это не так просто. Осенью 1977-го с помощью известной ученой-антрополога, литовки по происхождению, Марии Гимбутене он устроился в университет Лос-Анжелеса («Университет неплох, хотя в Беркли чуть-чуть веселее и библиотека побогаче»[253]), в котором продержался три года, преподавая в основном литовский язык детям тамошних эмигрантов. «Иные из них знали литовский не хуже меня, другие не знали вовсе. Работа, надо признать, была трудная, контакт со студентами слабый. <…> Выручали только калифорнийский климат, да пейзаж, да дружба с Авиженисами[254]»[255]. Томас Венцлова и в этом университете преподавал введение в структурную поэтику, а один семестр работал в городке Афины, штат Огайо. Осенью он писал друзьям о впечатлениях от научной среды: «На днях был в Денвере на съезде семиотиков. Семиотики куда наивнее наших. Читал доклад по-английски (впервые в жизни) – кажется, вышло сносно».[256]
Понемногу Венцлова втянулся в научную работу, начал читать доклады по славистике и литуанистике на конференциях, публиковать статьи. Получить постоянное место работы, не защитив диссертации, оказалось трудно. Место в Лос-Анджелесе Венцлова потерял. К счастью, неуютное неведение длилось всего несколько недель – пришло приглашение профессора Виктора Эрлиха в Йельский университет («Тут очень похоже на Европу и потому лучше, чем в Калифорнии»[257]), прочитать курс о русских поэтах XIX века, за исключением Пушкина. В 1985 году Венцлова защитил в этом университете диссертацию The Unstable Equilibrium[258]. В ней анализируются восемь стихотворений восьми русских поэтов (Пушкина, Некрасова, Фета, Вячеслава Иванова, Пастернака, Цветаевой, Ахматовой, Бродского), сделанного, по сути, на основе разработанной Лотманом теории. В 1986 диссертация была издана отдельной книгой.
Писательская карьера Томаса Венцловы в США с самого начала складывалась удачно. В 1977 году в Чикаго была издана книга его стихов «98 стихотворений», которую составили три раздела: «Щит Ахиллеса», «Знак речи», «Другие стихотворения». Хронология в данном случае не соблюдалась: в первом разделе собраны новые стихи, а в последнем – написанные в юности, часть которых когда-то не вошла в «Знак речи» из-за слишком уж очевидных политических намеков, а часть – по другим соображениям. Четыре стихотворения, изъятые Амбрасасом из «Знака речи», теперь очутились в разделе «Щит Ахиллеса». Хотя книга издана в Соединенных Штатах, она полностью написана еще в Литве.
Вскоре появилась книга поэтических переводов «Голоса» (1979), сборники публицистики и эссеистики «Литва в мире» (1981) и «Тексты о текстах» (1985). Название первого сборника символично. Литературовед, профессор Огайского университета Римвидас Шилбайорис, рассуждая о литературоведческих статьях в книге «Тексты о текстах», подчеркнул, что Томас Венцлова видит литовскую литературу «в русле всемирной культуры»[259]. И саму Литву, и литовскую культуру Венцлова неизменно оценивает в мировой перспективе. Живя на Западе, он не раз замечал, что нельзя поддаться прижившимся в эмиграции мифам о том, что «отторжение от родной почвы, языка и окружения гибельно», что «мы – лишь бесправные эмигранты», что «мы одиноки <…> и нас никто не поймет»[260]. Венцлова предлагает альтернативу: активную, критическую открытость; открытость тому миру, в котором живешь, его культурному опыту, открытость родной культуре без боязни поддерживать связи с тем, что в ней живо и ценно. Надо предлагать «альтернативные модели мышления», не страшась «противоречить мнениям большинства в родном краю» и не переставая печься об его будущем[261]. В истории России, классической эмигрантской страны, его восхищает позиция таких эмигрантов, как Герцен, Бердяев, Цветаева, Набоков. Подобные им, достойные подражания примеры Венцлова видит и в литовской диаспоре: это Антанас Шкема, Альгимантас Мацкус, Витаутас Каволис, Александрас Штромас. Не отвергает он и идеологически далеких ему Антанаса Мацейну или Юозаса Гирнюса.
Книгу новых, написанных уже в Соединенных Штатах стихов Томас Венцлова назвал «Сгущающийся свет». Она издана в Чикаго в 1990 году. Книга, кроме всего прочего, примечательна тем, что в ней наравне с оригинальными стихотворениями напечатаны и переводы из Милоша, Бродского, Херберта, Станислава Баранчака. Этот замысел Венцлова объясняет так: «Своя поэтика и поэтика переводов исподволь перетекают одна в другую. Оригинальные стихи нередко поясняют переводы, и наоборот. Воспользовавшись распространенным нынче термином, один жанр становится метаязыком другого жанра».[262]
Стихи уехавшего из Литвы поэта обрели географическую широту. Историческая глубина была свойственна им изначально: об этом свидетельствовали реминисценции – начиная с Гомера и Горация, кончая Радаускасом или Бродским. Перед человеком, вырвавшимся из-под имперского колпака, распахивается не только дольний мир, но и вселенная, «где, как боги, Кельвин / царствуют и Беккерель»[263]. Пожалуй, впервые в литовской поэзии земля показалась такой маленькой, просто «глобусом». О земле, как о глобусе, писал и Эдуардас Межелайтис, но то была патетическая декларация. Человек в пейзаже Томаса Венцловы хорошо чувствует и свои истинные размеры, и космическую пустоту (два самолета – «две капли», «фонарь шатает ветром, / над космосом ничейной полосы / отчаянье мерцает слабым светом»[264]). Самолет в его поэзии чуть ли не основное средство передвижения: в стихах – имена городов, недавно казавшихся нереальными: Женева, Лондон, Варна. Рядом с конкретными названиями неоднократно упоминаются «материк», «континент», много воды – моря, океаны (взгляд на глобус сверху или реминисценция гомеровских странствий?). Если помнить о первичной закрытости пространства, интересна строфа из стихотворения «Шереметьево, 1977»: «С этой минуты мне время дано с излишком, / Чтобы понять – двенадцать, двадцать, а может тридцать / Лет – в темных комнатах, на континентах просторных и темных».[265]
Один из эпитетов – «темный» – общий и для комнат, и для материков, в то время как «просторный» чаще применяется к комнатам. Иными словами, большое (материковое) пространство становится обжитым, своим (в другом стихотворении черты любимой женщины «повторяет материк – изогнутый, влажный»), подобно собственной комнате.
Для очутившегося в эмиграции поэта проблема языка становится актуальнее, чем раньше. «Пространство страницы для поэта-эмигранта должно заменить пространство дома, родного города или целой страны. Время, необходимое для того, чтобы написать и проговорить стихи, должно перевесить время сломанной биографии и отнятой истории»[266]. Читая написанные в начале эмиграции стихотворения, порой слышишь предчувствие обрывающихся связей с родной речью. В стихотворении «Осень в Копенгагене» «роман» человека с родною речью оканчивается молчанием; в другом стихотворении говорится:
В духоте, где обрывом чужой материк, Не мгновенно меняются сны, И уже только после сдается язык, Он не вечен, слова не верны.[267]В стихах этого периода речь идет о «крошащемся и разлагающемся синтаксисе», о «пустыре языка». Эта неуверенность была вызовом, требующим ответа. В критической ситуации надо было «найти единственный путь между любовью и ненавистью, традицией и протестом против традиции; <…> высвободить язык, не сбиваясь на репертуар старинных или новаторских клише, но и не впадая в хаос и деструкцию»[268]. Томасу Венцлове это удалось. В его ars poetica, стихотворении «Комментарий», говорится, что даже в «почти разложившемся, глуховатом, засоренном шумом и яростью» языке «просвечивает первозданное слово, зародившееся в другой вселенной».[269]
Поэзия Венцловы становится актуальной не только для литовских читателей. Это подтверждает и растущее число переводов Венцловы на другие языки: польский, венгерский, словенский, английский, немецкий, шведский, русский, итальянский. Первый его переводчик на английский – А. Ландсбергис, в 1977 году напечатавший в журнале Lituanus перевод стихотворения «Скажите Фортинбрасу». Вслед за ним в американских и английских журналах Encounter, Poetry и многих других появились переводы Йонаса Зданиса, Нэнси Поллак, Давида Мак Даффа. В 1988 году за эту работу взялась Диана Сенешаль, ставшая основным переводчиком стихов Венцловы на английский; ее труд был увенчан вышедшим в 1977 году сборником Winter Dialogue.
Ирина Ковалева, которая рецензировала сборник Томаса на русском языке, объясняя, почему опыт Венцловы универсален, сравнила его с греческим поэтом Кавафисом (сам Венцлова говорил, что для него Кавафис – «едва ли не важнейший поэт XX века»[270]), «так отточившим свои сюжеты из греческой и римской античной истории, что они перестали иметь специфически-греческий смысл и сделались всемирно интересны. Недаром Кавафис в отличие от других (не худших, но „слишком греческих“ поэтов) переведен на множество языков и не только прославлен, но и читаем в широком мире»[271]. Томас Венцлова, без сомнения, нашел способ сделать всеобщим свой литовский опыт.
Едва приехав в США, он продолжил и начатое на родине дело – защиту прав человека в СССР. 24 февраля 1977 года он уже свидетельствовал в комиссии Конгресса США о положении в области прав человека в Литве, подчеркивая не национальный или религиозный, а общедемократический аспект. Как представитель литовской Хельсинкской группы общался и с деятелями литовской эмиграции (например, в 1978 году на сейме ВЛИКа в Чикаго анализировал положение прав человека в Литве), и с другими советскими диссидентами. Людмила Алексеева, представительница московской Хельсинкской группы, эмигрировавшая из Москвы в феврале 1977-го, говоря о деятельности Венцловы, подчеркивает его широкие связи, ставшие особенно важными в 1980 году, когда в Польше возникло движение «Солидарность». Томас Венцлова от своих друзей-поляков получал информацию, документы, статьи, которые пересказывал или передавал Алексеевой[272]. Так формировались и крепли международные связи демократического движения. Представители Хельсинкских групп за границей старались, чтобы поступающие из Литвы и других мест Советского Союза сведения о нарушениях прав человека попали в американскую печать, а документы Хельсинкских групп были переведены на английский и прочитаны Хельсинкской комиссией Конгресса США.
Вскоре в Советском Союзе начались аресты членов Хельсинкских групп – Гинзбурга, Орлова, Анатолия Щаранского, а летом 1978 года посадили и одного из основателей литовской группы – Пяткуса. Представители групп за границей добивались огласки этих дел в американской печати. О судьбе арестованных членов литовской Хельсинкской группы Пяткуса и Гаяускаса Венцлова говорил на так называемых Сахаровских слушаниях действовавшего в Риме отдела Сахаровского комитета. Во время суда над Пяткусом Томас был во Франции, читал газеты, освещавшие этот процесс, слышал рассказы о «крупнейшей с венгерских событий 1956 года парижской демонстрации против суда в Совдепии. В списке подсудимых и Пяткус».[273]
Именно эти впечатления отразились в стихах «Пустой Париж…»[274]. Эпиграфом к ним были стихи Пастернака: «Как поздно отпираются кафе, / И как свежа печать сырой газеты!» Томас Венцлова говорит о Париже, немного напоминающем Вильнюс: «К примеру, для тебя совсем не тайна, / Что за углом ветшает Place des Vosges, / Крылатый гений во дворе, балконы, / Подпертые расшатанные своды, / Как за Вилией». Он вспоминает о том, другом, покинутом им, угрожающем мире, удаляющемся мире, на который ты больше не влияешь: «Бараки на болотах, воронки, / Солончаки, колючка, скрип сапог – / Петитом станут на листе газетном, / На миг в сознанье вспыхнут и угаснут, / Намного нереальней, чем ты сам, / Хотя и ты не чересчур реален». Символична концовка стихотворения:
…. надежды не бывает. Бывает – что-то больше, чем надежда.Венцлова сам себя называет посткатастрофистом, он чувствует, что «живем мы уже после конца светопреставления, но это, кстати, не освобождает нас от ответственности»[275]. Самым адекватным ответом на эту безысходную ситуацию он считает стоицизм Камю, не утешающего себя несбыточными надеждами, но противящегося злу.
Существовали разные способы обратить внимание на судьбу стран, оказавшихся в Советском Союзе. Например, летом 1985 года в диаспоре прибалтийских стран родилась идея доплыть от Стокгольма до Хельсинки, пройдя Балтийским морем мимо берегов порабощенных стран и по мере возможности подойти к Клайпеде, Лиепае, острову Сааремаа, Таллину. Кроме радиокорреспондентов и журналистов, на зафрахтованном туристическом корабле Baltic Star плыло около ста литовцев (среди них Венцлова со Штромасом), латышей и эстонцев, люди других национальностей, например один из известнейших русских диссидентов Владимир Буковский, не раз и подолгу сидевший в тюрьме, которого в 1976 году обменяли на сидевшего в чилийской тюрьме секретаря Коммунистической партии Луиса Корвалана (таким образом, Буковский оказался в Англии). Пассажиры Baltic Star не чувствовали себя в безопасности, тем более что недавно Советский Союз сбил случайно нарушивший его воздушное пространство корейский пассажирский самолет. «Время от времени мы выходили на палубу. Над нами на сравнительно малой высоте пролетали самолеты, в окрестных водах сновали всевозможные катера. Указывая на них друг другу, мы шутили: вот этот наверняка торпедный!» – вспоминал Томас[276]. Путешествие завершилось демонстрацией в Хельсинки и большим митингом солидарности в Стокгольме. Кроме всего прочего, оно выразило единство литовцев, латышей и эстонцев в стремлении к свободе, хотя на вопрос Буковского, есть ли хотя бы одна песня, которую все три народа могли бы спеть вместе, Томасу пришлось ответить: «Разве что гимн СССР». Такая песня появилась лишь во времена Возрождения.
Переехав в Нью-Хейвен и работая в Йельском университете, Томас Венцлова обобщил опыт нескольких проведенных в Соединенных Штатах лет: «Так или иначе, я ни о чем не жалею. Я думаю, что вовремя и удачно сыграл партию своей жизни. 60—70% новых иммигрантов так не считают. Многие переиграли бы, если б только могли. Были и у меня минуты слабости (год назад в Калифорнии, когда казалось, что теряю работу, я испугался куда больше, чем когда бы то ни было и чего бы то ни было за весь свой век)»[277]. В 1993 году Йельский университет гарантировал ему постоянный профессорский статус. По словам Роберта Берда, бывшего аспиранта, сейчас преподающего в Диккенсовском колледже, это «свидетельствует об уважении, которым он пользуется в университете (только в исключительных случаях профессора, уже преподающие в Йеле, получают постоянное место)»[278]. Жизнь Томаса Венцловы в США стала стабильной.
11. Любовь к географии
…Я постоянно нахожусь между Римом и Тимбукту или между Таити и Новой Зеландией. Вот эта возможность менять свое место в пространстве для меня необычайно важна; не будь ее, я не смог бы существовать.
Томас ВенцловаСтрасть к путешествиям – семейная черта: много путешествовали и брат деда, Вайрас-Рачкаускас, и отец Томаса Венцловы, написавший несколько путевых очерков (книги «Путешествие по Китаю», «Серебро севера» и другие). В детстве, во время войны, Томас, очутившись в гостях у своего крестного, географа Антанаса Бендорюса, кинулся к огромному глобусу и долго его крутил, удивляя своими замечаниями хозяина, прочившего мальчику будущее великого географа[279]. Сам Венцлова вспоминает, что географических фантазий и даже печальных стихов об эмиграции хватало и в его первом самиздате – маленькой рукописной книжечке, в которую он еще в военные годы занес свои детские стихи[280]. Самостоятельные путешествия начались, видимо, с просьбы его дяди, писателя Пятраса Цвирки, сходить в Вилиямполе, Каунасский район, находившийся довольно далеко от Верхней Фреды. Этот план разоблачила и пресекла бабушка, вернувшая путешественника домой, хотя восьмилетний или девятилетний Томас был полон решимости не только дойти до цели, но и, как велел ему дядя, взять в какой-нибудь конторе справку, удостоверяющую подлинность похода.
Проводить лето в Паланге вместе с родителями Томасу-абитуриенту было скучно. Он, в то время исследовавший Литву, куда-то уезжал, возвращался на попутных машинах, купался в море, отдыхал, снова исчезал. Немалая часть Советского Союза объезжена вместе с родителями или друзьями. Вскоре Томас уже набрасывал маршруты путешествий своим знакомым. Страсть к путешествиям была хорошо известна и друзьям семьи. В письмах к Антанасу Венцлове поэт Николай Тихонов называет Томаса «великим географом будущего» (1951), «географом и исследователем» (1952), «смелым изыскателем всего нового» (1960). Томас посетил тогда почти все советские республики, не был только в Туркменистане, Таджикистане и Киргизии. Был он даже в Сибири, «хотя приятели шутили, что за свои деньги ехать туда крайне глупо – довезут и за казенный счет»[281]. Любил он ездить и автостопом, то есть на попутных машинах, чаще всего – грузовых. Таким способом Томас доезжал до самого Кавказа. Один из смелых и довольно рискованных замыслов был осуществлен летом 1957 года. Тогда Томас с братом своего однокашника Ромаса Катилюса Аудронисом проплыл на байдарке от белорусской деревни Песочная до Куршского залива, пройдя весь Неман от истоков к устью, а это ни много ни мало 911 километров.
В первый же день настроение путешественникам испортила новость, что их уже обошли: «Говорят, неделю назад из Песочной отплыла моторная лодка с тремя литовцами, готовящими книгу о Немане и намеревающимися доплыть до моря. Единственным утешением казалось то, что моторка все же не байдарка»[282]. На моторной лодке вместе с друзьями плыл писатель Анзельмас Матутис, впоследствии издавший книгу «В излучинах Немана». Поход, начатый 2 августа 1957 года, успешно завершился 24 августа – чуть раньше, чем приплыла моторная лодка (ее пассажиры задержались в Алитусе). В путевом дневнике Томаса описаны не только походные приключения, но и прибрежные города и деревни.
Путевые дневники позже стали одним из любимых жанров Томаса Венцловы. В каждом из них он пытается охватить все разнообразие жизни данного края и, если только возможно, найти связь с Литвой. В 1971 году Томас посетил Польшу. Это было его второе и, пожалуй, роковое путешествие из Литвы в соседнюю страну. Его пригласили официально на юбилей Норвида – как переводчика этого польского поэта. Венцлова вел себя далеко не примерно: его юбилейная речь выглядела весьма подозрительно, он ездил в Пунск – пограничный городок, населенный литовцами, интересовался тамошней культурой, а потом вместе с Ворошильским провел всю ночь у Адама Михника, вождя польских диссидентов, которого только что выпустили из тюрьмы. Наутро Венцлову остановил на улице полицейский, проверил документы и, видимо, занес в «черные списки», потому что больше его за границу не выпускали.
В литовском литературном журнале того времени опубликован «Польский дневник»[283]. Встреча с Михником по вполне понятным причинам там не описана, зато в нем можно найти множество сведений как о литовских районах Польши, так и о польской культурной жизни. Томас Венцлова рассказывает о Норвиде и о конференции, устроенной в его честь, о Кшиштофе Пендерецком и Ежи Гротовском, о новейшей польской литературе, упоминает «поэтическую сенсацию последних месяцев» – своего будущего переводчика Баранчака. Пожалуй, впервые в печати советской Литвы появилась и фамилия Бродского: «Кстати, в Советском Союзе Норвид вызывает все больший резонанс. Переводы его стихов на русский язык, сделанные Давидом Самойловым, Иосифом Бродским, Александром Ревичем, великолепны».[284]
Потом пришло время, когда Томас дарил Литву и Вильнюс своим друзьям. Познавая свой край и любя его, он умел заразить этой любовью близких ему людей. Встретив рано утром впервые приехавшую в Вильнюс Горбаневскую, он первым делом ведет ее на гору Трех Крестов, потому что оттуда открывается замечательная панорама города. Москвичам Людмиле и Андрею Сергеевым, отдыхающим в Паланге, он предлагает съездить в Жемайчю Кальварию, где гости удивили местных жителей тем, что вместе с католиками обошли святые места. Они ощутили себя первооткрывателями другого мира, мира деревенской культуры, безжалостно уничтоженного в России революцией. Кроме того, Венцлова нарисовал Сергеевым подробный план Каунаса, куда они собирались заехать, пометив, что надо обязательно посмотреть. В Вильнюсе же он ведет друзей к дворцу в Старом Городе, где останавливался Наполеон, показывает, где стояла большая синагога, где было гетто, в Тракай рассказывает о великом князе Витаутасе и караимах[285]. Так перед глазами гостей оживает история города и Литвы. Приехавшим из Америки литовским эмигрантам он показывает и другие памятные места, такие, как дом, в котором в 1918 году была провозглашена независимость Литвы.[286]
Томас поражал своей способностью набрасывать планы городов, в которых он еще не бывал. Как-то зайдя к Ромасу Катилюсу, собиравшемуся в Чехословакию, Томас, никогда не бывавший в Праге, набросал ее план, пометив места, который тот должен посетить. Позже выяснилось, что в плане оказалось лишь две-три несущественных ошибки. Все это произвело неизгладимое впечатление на няню Катилюсов, и та окрестила Томаса святым[287]. Ее слова, высказанные категорически – как и полагается деревенской праведнице, не раз служили единственным утешением Элизе Венцловене, когда та теряла связь с оказавшимся в эмиграции сыном. «Он – Божий человек, ничего плохого с ним не случится», – повторяла она про себя[288]. Людмила Сергеева говорит, что Томас мог начертать и план Дублина, и план Венеции, хотя в то время знал эти города только по книгам. Впрочем, провожая Ахматову к Сергеевым на Малую Филевскую в Москве, он заблудился, хотя прежде бывал там много раз. Вместе с Анной Андреевной он поднялся на второй этаж другого дома (а взбираться без лифта даже на второй этаж ей – сердечнице – было почти не под силу), запутавшись в серых, одинаковых коробках.[289]
По словам Горбаневской, тем, кто жил тогда в Советском Союзе, порой казалось, что мир кончается у железного занавеса, за ним ничего нет, и даже «вражеские голоса» звучат лишь для того, чтобы имитировать существование каких-то других стран[290]. В стихах самого Венцловы, написанных еще в 1959 году, «Скажите Фортинбрасу» ироническим лейтмотивом становится рефрен: «И Дании на свете нет». Поэтому, уехав из Литвы, он жадно старался увидеть как можно бóльшую часть этого мира, проводил своего рода «инвентаризацию», один из выводов которой: «Все вроде на местах»[291], а другой – «Европа несомненно обогнала все континенты по всем статьям, просто невозможно найти критерий, по которому она бы отставала»[292]. Он очень много путешествовал и путешествует до сих пор. Эти поездки фиксируются в дневниках, стихах, письмах и открытках. В последнем случае чаще всего отражается минутное впечатление, не всегда выражающее окончательное суждение автора, но неизменно красноречивое. Вот, например, в октябре 1978-го Томас пишет из Мадрида: «Я всегда знал, что Прадо лучше остальных музеев, но понятия не имел, насколько лучше. Правда, испанцев всегда тянет в сторону каких-либо пакостей (Гойя), передержек (Эль Греко) или чего-то мутного (Мурильо, да и Рибера); один Веласкес от всего этого удерживается, но видно, что с большим трудом. Впрочем, он молодец, недаром я всегда его уважал. «Сдача Бреды» и «Менины» – две главные картины в мире. Средневековых мастеров я не считаю, это не картины, а нечто в высшем смысле (а сколько их тут!)»[293]. Через тридцать с лишним лет, в 1995 году, Томас Венцлова, к тому времени, видимо, уже не раз стоявший у любимой картины, пишет стихотворение Las Meninas:
Их девять или больше: камеристки, карл, карлица, инфанта, силуэт двойной в зеркально-зоркой темноте и автор, начинающий картину. Ее от нас скрывают терпеливо четвертое столетие. Фуко считает: пишут нас. Но живописец, модель и зритель – дребезг одного, возможно, первообраза. Здесь больше, чем сквозь окно проникнуть может, света (он, как в раю, превозмогает щедрость несовершенства). И в скрещеньи взглядов присутствует еще один, незримый, — его и учит кисть не исчезать.[294]В этом нерифмованном сонете слышится эхо строфы из другого стихотворения «Колодец крут, но в черноте…», строфы, вдохновленной предложением Бродского написать о беседе святого Франциска с птицами:
Их свет един – по-разному вольна Его ломать зияющая призма. Чем прах и истина отделена От серебристого дрозда софизма?[295]Сам поэт так комментирует эти стихи: «Наша правда, наш язык, наши формулы, в конце концов найденные нами (будь они философскими, богословскими или поэтическими), не так уж отличаются от „софизмов“ дрозда, от песни дрозда, несовершенной, лишенной семантики. <…> Но вместе с тем „слепая сила“, вдохновение действительно и для человека, и для птицы, и оно, быть может, дает нам спектр, а спектр этот – минералы, растения, животные, мы сами, – весь мир словно разные цвета, сведенные к одному свету, к общему источнику»[296]. «Дребезг одного первообраза» и «зияющая призма», по-разному ломающая единый свет – почти синонимы. И интеллектуал, начитавшийся Мишеля Фуко, и люди, изображенные на картине, – несовершенство, отражающее «один первообраз», потому они и освещены сильным, «как в раю», светом.
В 1984 году Томас Венцлова поехал в Японию, на конгресс ПЕН-клуба. Вернувшись, он рассказывает в журнале о современном и четком течении японской жизни, о дисциплине, которая «сначала утомляет, но вскоре вызывает особый прилив бодрости»[297]. Японские впечатления на открытках повеселее и поироничнее: «Интересно, однако, сверхъестественно организовано, аж нехорошо становится. Как в книжке старого доброго Олдоса[298]. Или это из-за буддизма? На фотографии виден лес, но не видны компьютеры и пробирки, а они под каждым деревом»[299]. Кстати, один из мотивов этих открыток: «Как поживает наш друг cocodrillo?»[300] Автор шлет крокодилу приветствия, осведомляется о его аппетите и вкусах, иными словами, его (то есть советскую власть и те ее службы, чьей обязанностью было чтение приходящих из-за границы писем, а потом уже вручение их адресатам или невручение) постоянно дразнит, хотя сам крокодил этого не понимает. Быть может, это небольшая месть за перехваченные и потому не доходящие до адресата письма. Несколько лаконичных слов на открытке порой скрывают не выраженную прямо, но явную внутреннюю драму: «Пишу Вам с Готланда, это в 200 верстах от Паланги. Oremus»[301]. Написано летом 1980-го. Дорога в Палангу, как и вообще в Литву, для Томаса еще долго будет заказана. Множество открыток из разных мест планеты получали не только друзья, но и мать, которой почтальонши признавались, что всегда сами первыми читают их, потому что они необычайно интересны[302]. Если бы об этом знал автор открыток, он, наверное, не стал бы сердиться; несколько его фраз были все же просветом в железном занавесе, через который просачивалась хотя бы малая толика информации для людей из закрытого мира.
В путешествиях Венцлову занимают в первую очередь культура, искусство, экзотическая природа, политические реалии. Заметки о путешествии по ЮАР и Зимбабве, «Южноафриканский дневник», прежде всего политические. Хотя автор все время сравнивает то, что видел в стране, с советской жизнью и чаще всего делает вывод, что Южно-Африканская Республика все же либеральнее, окончательное впечатление неутешительное: «Я посетил страну, зашедшую в такой тупик и настолько переполненную ненавистью, что не могу представить себе в ней ни революционный, ни эволюционный выход»[303]. Не только в соседней Польше, но и в далекой Африке он ищет литовские следы: «Моя соседка по самолету рада, встретив первого в своей жизни литовца: ее дед приехал в Йоханнесбург из Литвы – „кажется, из местечка по названию Вильно“. Да и у меня самого дедушкин брат, Каролис Вайрас-Рачкаускас, был литовским консулом в Кейптауне. Тогда в Южной Африке жило 400 литовцев и аж 65 000 литовских евреев. Литовские евреи, к которым принадлежит моя собеседница, – достаточно многочисленная и влиятельная группа в ЮАР: предки лучшей тамошней писательницы Надин Гордимер тоже родом из Литвы»[304]. Иногда путешественник подсчитывает: «Отсюда до Вильнюса ровно десять тысяч километров»[305]. Он наблюдателен и самоироничен: «В киоске аэропорта вижу огромный портрет Ленина: это обложка советского журнала „New Dawn“[306], распространяемого в Африке. На самой первой странице студентки Вильнюсского пединститута в национальных костюмах вручают генералу Ярузельскому студенческую шапочку. Вот и лекарство от ностальгии».[307]
Стихов, которые вдохновлены путешествиями, в творчестве Венцловы немало – начиная с самых ранних, отражающих впечатления от литовского взморья или Кавказа. Позже географию литовской поэзии он расширил не только до Австрии или Скандинавии, но и до Албании, Китая и даже Тасмании.
Пожалуй, самым большим вниманием критики удостоили стихотворение Томаса Венцловы «Осень в Копенгагене». Майкл Скэммел говорит, что оно «самое законченное и волнующее из всех стихов сборника»[308]. Это, наверное, и самое трагичное из стихотворений поэта. «Осень в Копенгагене» рассказывает о тройном романе: с женщиной, с родиной и с родным языком. Все они заканчиваются неудачей. Любовь к женщине оказалась случайной – «весь словарь по ошибке / совпал с местоимением „мы“ (курсив мой. – Д. М. )» – и безрадостной. Родину напоминают тучи, сам день, описываемый в стихотворении, «полный черным привкусом отчизны». Но единственный осязаемый и в то же время связанный с ней объект – «дырявый урановый кит / на прибрежных скалах» (иначе говоря, застрявшая там советская подводная лодка), которая не вызывает ностальгии, а свидетельствует о находящемся неподалеку ледяном и опасном мире. Неудачен и роман с родным языком:
И роется в языке мысль, как в ящичке потайном, не способна найти в тоске тех союзов и падежей, копошащихся где-то рядом окончаний, чей несмолкаем гул; чтобы жизнь воскресить отгоревшую – на берегу воспоминаний.[309]Дословно последние строки звучат: «словно не нами пережитая, но дух захватывающая боль / и тишина».
Эти неудачи создают и ситуацию угрозы («дышит туманами Каттегат, веет ледяным дыханием Телемарк, / и смерть – это смерть»), которую лирический герой принимает как вызов, как зону пустоты, необходимую при переходе из «старого пространства» в новое, незнакомое. Стихи написаны в 1983 году, они словно подводят итог опыту ухода из дома.
Поэт фиксирует детали пейзажа, архитектуры или истории. Скажем, в стихотворении Тu, felix Austria узнаешь Вену, живших там в свое время Фрейда и Гитлера, Сизифа, катящего в гору камень – архитектурную деталь Вены. Но написано это во время войны в Боснии, и автору важны не свои туристические впечатления, а диагноз, который он ставит современному миру. Старинный девиз Австрийской империи «Bella gerant alii, tu, Felix Austria, nube»[310] в контексте стихотворения приобретает циничное звучание. «В то пограничье, где в ответ / Христу ли, Моисею ли морзянкой / пошел брехать калашников – назавтра / уже не взять билет»[311]. «Счастливая Австрия» изолировалась от войн, «погибнут <…> уже не мы». Но государственные границы не спасают от смерти:
Раскрыто для полета окно. Но смерть не здесь. Смерть рядом. Рукописи теребя, рвет лист календаря привычным жестом, у зеркала глядится в отраженье — в тебя.Говоря о стихах Венцловы, вдохновленных любовью к путешествиям, необходимо подчеркнуть, что дорожные впечатления лишь повод для стихотворения, а не его суть. И в албанской, и в китайской, и в тасманийской истории много насилия и зла, с которыми автор столкнулся еще в СССР и которые он хотел бы заколдовать, чтобы «сохранить живую память и помешать этим злодеяниям когда-нибудь повториться».[312]
12. Борьба со стереотипами
Писатель вовсе не всесилен, подчас он просто бессилен. Но нам следовало бы принять определенный кодекс поведения. Важнейшим правилом этого кодекса должно бы стать то же, что и в Гиппократовой клятве: primum non nocere. Прежде всего, не повреди. Другими словами, ни при каких обстоятельствах нельзя потворствовать убийствам и оправдывать их.
Томас ВенцловаПублицистика – та область, в которой Томас Венцлова работает много, нередко затрагивая самые наболевшие проблемы, поэтому в Литве его оценивают противоречиво, подчас враждебно. Сам Венцлова воспринимает это как нормальную, даже желанную ситуацию. О вызванной своей статьей буре он говорит: «Я был бы очень слабым журналистом, если бы боялся такой реакции; напротив, она мне показывает, что я попал в самую точку».[313]
Польский журналист, бывший диссидент Адам Михник настойчиво подчеркивает общность Венцловы, Бродского и Милоша, обусловленную не только тем, что все трое – добрые друзья и прекрасные поэты, но и тем, что «они независимы и критичны не только по отношению к миру диктатур, но и по отношению к культурным стереотипам собственных народов. И собственной творческой среды. Тем самым они „диссиденты“ другого, более высокого уровня. Не случайно Бродского ненавидели не только правящие коммунисты, но и великорусские антикоммунистические шовинисты. Неслучайно Милош, оплевываемый долгие годы коммунистической пропагандой, был и остается объектом грубых нападок со стороны „ортодоксальных патриотов“. Так же и Венцлова получил немало шпилек от литовских националистов».[314]
Больше всего противоречивых оценок вызвали статьи, посвященные связям литовцев с соседями – евреями, поляками, русскими: «Евреи и литовцы», «Русские и литовцы», «Поляки и литовцы» и другие, посвященные национальным проблемам. Дональд Рэйфилд, рецензировавший перевод сборника эссе и критических с татей на английский язык, считает, что в этих статьях Томас Венцлова говорит «как национа льный психотерапевт, пытающийся излечить отказывающихся от лечения пациентов».[315]
Заканчивая свое письмо о Вильнюсе, Венцлова писал Милошу: «Гуманизация национальных чувств – дело первой важности; а следовательно, что-то надо для нее делать в меру сил»[316]. Прежде всего, следует сказать всю правду об истории отношений народов, не демонизируя чужих и не обожествляя своих. Так неизбежно приходится сражаться с устоявшимися мнениями, со стереотипами.
Литовско-еврейские отношения в XX веке прошли тяжкое испытание, но правду о них долгое время утаивали. Статью «Евреи и литовцы» Томас Венцлова написал еще в Литве. Впервые она была напечатана в 1975 году в подпольной еврейской газете «Тарбут», а позже многократно перепечатывалась на разных языках. Говоря о трагедии, случившейся в Литве в годы войны, когда не только от рук немцев, но и от рук литовцев погибло 200 тысяч литовских евреев, Венцлова впервые сформулировал основную мысль своей публицистики: «Если считать народ огромной личностью, – а непосредственное ощущение говорит, что эта персоналистская точка зрения единственно ценна и справедлива в мире моральном, – то к этой личности причастен весь народ – и праведники, и преступники. Каждый совершенный грех отягчает совесть всего народа и совесть каждого в нем. Сваливать вину на другие народы нельзя. В своем они разберутся сами. В нашем разбираться и раскаиваться нам, <…> мы должны говорить обо всем происшедшем, не выгораживая себя, без внутренней цензуры, без пропагандистских искажений, без национальных комплексов, без страха»[317]. Томас Венцлова формулирует понятие коллективной совести, а не коллективной ответственности, а это совершенно разные вещи. Чуть позже он поясняет: «Мы вправе гордиться лучшими представителями нашего народа, однако недостойные дела каждого соотечественника причиняют всегда особую боль»[318]. Понимая, что в еврейско-литовском конфликте обе стороны совершали ошибки, а сам конфликт был спровоцирован двумя тоталитарными государствами – гитлеровской Германией и сталинским СССР, – Венцлова прежде всего говорит о преступлениях, совершенных литовцами, ибо «если провинились еврей или англичанин, то виноваты этот еврей и этот англичанин, а не все евреи и англичане. Однако если провинился литовец, то в какой-то мере и я сам провинился»[319]. Статья «Евреи и литовцы» вызвала дискуссию. В литовском подпольном издании Aušra[320] с Венцловой спорил А. Жувинтас (псевдоним, раскрыть который сегодня уже, увы, невозможно), утверждавший, что во время войны массовые убийства совершались потому, что немалая часть литовских евреев были членами коммунистической партии, они приветствовали советские преобразования в Литве и сами активно в них участвовали. Жувинтасу, который предпочел остаться неизвестным, отвечал не только Венцлова, но и тогдашний бывший (и будущий) политзаключенный Антанас Терляцкас, призывавший не оправдываться и не искать чужой вины, а сказать всю правду о прошедших событиях. Правда, по мнению Терляцкаса, жизненно необходима самим литовцам: «Заботясь только о будущем своего народа, я мечтаю о том, чтобы никогда больше литовцы не стреляли в невинных и безоружных. Мир могут потрясти катастрофы и пострашнее. Оградить литовцев от участия в погромах (на сей раз уже не еврейских) можно, только категорически осудив убийства мирных жителей».[321]
Этой проблематике посвящена и статья Томаса Венцловы «Сакрализация ошибок»[322], в которой говорится об июньском восстании 1941 года в Литве, направленном против большевистской оккупации. Венцлова подчеркивает отрицательные моменты восстания, особенно декларируемую его вождями солидарность с немецкими национал-социалистами и вытекающий из этого антисемитизм. И то, и это, по мнению автора, было ошибкой, стоившей жизни многим литовским евреям и повредившей международному престижу Литвы. Похожие мысли, только чуть более сдержанно, развивал историк нового поколения эмигрантов Саулюс Сужеделис: «Посмею сказать, что лето 1941 года – самый кровавый период литовской истории нового времени. Я не знаю другого периода, когда за такое короткое время было бы убито столько безоружных людей. <…> Я уверен, что открытость прошлому – не только оценка совершенных подвигов, но и сокрушение о своих грехах – была бы очень важна»[323]. Хотя Томас Венцлова не первым заговорил об отрицательных сторонах восстания, он, наверное, особенно выделил их, поэтому его статья вызвала бурные дискуссии и в литовской, и в эмигрантской печати. Аргументы сторонников восстания звучали особенно странно, когда союз с нацистами пытались оправдать тем, что этнических литовцев те организованно не убивали: «Томас Венцлова сознательно или подсознательно вычитает из фашистской (нацистской) доктрины расовую теорию. <…> Если бы он не смешивал литовцев с евреями, он бы не преминул заметить, что советский большевизм уничтожал все народы одинаково, а нацизм, руководствуясь расовой теорией, вообще не признавал за евреями права на существование»[324]. Из этих размышлений следует, что хотя и литовцы, и евреи были гражданами Литовского государства (тогда оккупированного), одних вроде бы оправданно приносили в жертву ради жизни других. Писатель Йонас Микелинскас, автор цитируемых строк, не замечает безнравственности своего высказывания. В печати даже появились заметки о «коллективном осуждении Томаса Венцловы»[325], но в конце концов разговоры о восстании стали спокойнее и объективнее. Пожалуй, такой и была цель статьи Венцловы: вдохновить на дискуссию, в которой понемногу сформировалась бы более объективная оценка.
Говоря о советской Литве, Томас Венцлова особо подчеркнул не угрозу потери национального облика, а другую, с его точки зрения, куда более реальную опасность: «Со страхом думаю о литовце, сохранившем родной язык, создавшем чисто литовскую семью, полном ксенофобии, но советизированном – невежественном, угодливом и послушном, живущем только материальными заботами, не считающим позором доносы и предательство. Со страхом думаю о литовце, нетерпимом к различиям, довольном собой и ненавидящем всех, кто на него не похож. Я знаком со многими такими литовцами и знаю, что они – лишь жалкие рабы. Масса рабов и крепостных – еще не народ; народ рождается там, где появляются сознательность, плюрализм, диалог»[326]. Именно советизация угрожала всем народам Советского Союза, включая русских.
Поэтому в статье «Русские и литовцы» национальные проблемы показаны немного под другим углом, чем в разговоре о литовско-еврейских отношениях: в сущности, здесь говорится о том, что нельзя отождествлять русских с тоталитарной системой. Революционеры разных народов лишались национальности, русский язык для них «значил не больше, чем, скажем, эсперанто»[327]. В советской империи судьба русских и литовцев в сущности одна: «Насильственное почитание „старшего брата“ – всего лишь лицемерная компенсация, которую система выплачивает русским за разрушение их народного и исторического бытия. По тем или иным соображениям, как я уже говорил, может быть использован русский национализм (его особенно насаждал нерусский Сталин в военные и послевоенные годы). По тем же соображениям в окраинные республики могут быть переселены массы людей, говорящих по-русски (не обязательно русских). Но делается это не из любви к русским – нет, система никого не любит, на несчастные толпы русских она посматривает свысока. Это делается не в интересах русских, а в интересах империи, потому что русские – как-никак самая большая группа населения – все еще цементируют империю»[328]. Общаясь с русскими диссидентами, Венцлова хорошо понял, что интересы народов совпадают, ибо империя, которую нельзя считать специфически русской, губит и литовскую, и русскую, и национальные культуры других народов. По мнению историка и журналиста Анатоля Ливена, именно статья Томаса Венцловы о русских и литовцах до сих пор актуальна, поскольку с развалом империи антирусские настроения в мире возросли, а «чуть ли не расистское отождествление „русских“ с „азиатами“, „азиатов“ – с „варварами“, против которого Венцлова протестовал уже в 1977 году <…>, теперь можно услышать и на встречах НАТО»[329]. Ливен, как и Венцлова, считает, что краху империи больше всего содействовали сами русские, желающие жить в другой, демократической стране. Что культура России, искалеченная долгими годами коммунистического режима, все еще жива и необходима миру, а шовинизм «отнюдь не помогает создавать единую, цивилизованную и мирную Европу»[330]. Ситуация в России сложная, но измениться в лучшую сторону она может лишь тогда, когда страна не будет изолирована от мира.
Многие критики статей Томаса Венцловы на национальную тему, обвиняя автора в нелюбви к родине, как будто не замечали, что он не убеждает литовцев в том, что они хуже, грешнее или слабее других народов, но упорно повторяет, что для таких комплексов нет никаких оснований: «Литовская историческая традиция не хуже, скажем, польской или шведской, и это всегда следует помнить»[331]; «литовцы – стойкий, чрезвычайно сильный и жизнеспособный народ. После всех сусловых и деканозовых, после партизанской войны и депортаций они должны были бы по любой статистике и логике составлять не более 30—40% жителей Литвы, а составляют 80%. «Исчезающий литовский островок» демографически отвоевал Вильнюс и Клайпеду, и символ наш не «горбатый карлик», а Погоня – скачущий рыцарь»[332]. Именно потому Литва должна общаться со своими соседями, не страшась прошлого, но осознав всю правду о нем. С точки зрения Томаса Венцловы, правды боятся только тоталитарные режимы.
В деятельности первой литовской газеты «Aušra», выходившей в 1883—1886 годах, Венцлова видит и желание объять все прошлое, и терпимость к другим нациям, и, что для него необычайно важно, «типично интернациональный взгляд, уважение к демократическим движениям других народов».[333]
О газете Aušra Венцлова писал в 1983 году и тотчас же нашел сторонников. Сосланный в Сибирь Юлюс Саснаускас (именно судьбой Саснаускаса и нескольких его друзей, исключенных из школы из-за национальных и религиозных убеждений, интересовались Томас вместе с Людмилой Алексеевой из московской Хельсинкской группы, когда она приезжала в Вильнюс в 1976 году) в том же 1983 писал сидевшему в лагере Терляцкасу: «Как-то (по радио. – Д. М. ) очень разумно говорил Томас Венцлова. Он сказал, что не надо бы чересчур идеализировать литовских князей, что этот исторический период не столь существенен, а прошлое, из которого мы должны, как поется в песне, „силы черпать“, – это эпоха национального возрождения. О, если бы пятьдесят лет назад высказывались подобные мысли!»[334] Кстати, иностранные рецензенты публицистики Томаса Венцловы часто подчеркивают именно «спокойное и ответственное, уважительное поведение (основанное не на том, что чужие грехи надо забыть, а на том, что пора вспомнить и о своих, и ни один народ в XX веке не может назвать себя невинным), требующее такого же уважительного отклика»[335] и называют такое поведение патриотизмом.
В раздираемой национальными конфликтами России такая публицистика особенно актуальна. Не случайно Евгений Ямбург в книге, предназначенной для учителей и студентов, подчеркивает, что «гуманизация национальных отношений в наших условиях – важнейшая педагогическая задача»[336], а как образец корректной полемики о наболевших вопросах перепечатывает статью «Евреи и литовцы» и диалог с А. Жувинтасом. Рецензируя в учительской и родительской газете «Первое сентября» вышедший в России сборник публицистики Томаса Венцловы, Григорий Померанц, кроме прочего, цитирует статью «Русские и литовцы» («настоящие национальные поражения начинаются тогда, когда анализ сменяется неконтролируемыми эмоциями, ксенофобией и громогласными фразами»[337]), комментируя эту фразу: «эти слова хочется повторять и повторять русским политикам»[338]. Словом, написав о том, что важно литовцам, Томас Венцлова оказался актуален не только в Литве.
После обретения Литвой независимости Венцлова продолжает будить заснувшие умы. Его высказывания, как утверждает Мартинайтис, «задевают те проблемы в Литве и эмиграции, которые уже заросли крапивой или их обсадили цветами руты, любимыми в литовских палисадниках»[339]. В 1990 году, приветствуя независимость Литвы, он говорит о наметившихся отрицательных тенденциях: «Малообещающим представляется тяготение к своеобразному балтийскому изоляционизму, культ патриархальных обычаев, патриархальной „доброты“, язычества, осуждения „пришедшего в упадок Запада“. Все это бытовало и по-прежнему бытует в нашей поэзии и прозе. <…> Это толкает к своеобразной новой утопии – несколько лучшей, чем та кровавая утопия, от которой, слава Богу, мы наконец освобождаемся; но вряд ли и новую утопию можно признать конструктивной и осмысленной»[340]. Все это настроения резервации, которым Венцлова противопоставляет открытый современный мир. Войдя в него, литовская культура станет жизнеспособной. За терпимость, наведение мостов между народами и борьбу со стереотипами действующий в Сейнах фонд искусства и культуры Pogranicze в 2001 году удостоил Томаса Венцлову звания «Человека пограничья». Сейны, хотя и отделенные государственной границей, расположены неподалеку от тех мест, где родился отец Томаса и где сам он часто бывал в детстве. Население там смешанное – есть и литовцы, и поляки. Это пограничье трех государств – Литвы, Польши и России, и Томас Венцлова чувствует себя там своим, необходимым человеком:
Траву, где холодеет детство, тронь. Теперь ты дома. Тройственное море шумит в ракушке ночи. Часовой, которого не будет больше… Воздух, тоскующий по голосу, – твой дом.[341]Уже в ранней юности противившийся закрытости мира, Томас Венцлова говорит: «Глобальное настоящее – это целое огромное пограничье: находясь в нем, ты должен то и дело преодолевать барьеры, без устали бороться с изоляцией. Это не обязательно унификация; границы все равно останутся, потому что они украшают мир, но, будем надеяться, они никогда уже не будут тоталитарными и абсолютными»[342]. Сама жизнь поэта и его творчество, разрушающие стереотипы, помогают уничтожать абсолютные границы между народами Восточной и Западной Европы.
13. Между Нью-Хейвеном и Вильнюсом
Мне не кажется, что я был бы счастливее, если бы кормился только писательским трудом. Куда лучше тому, кто преподает. Почему? Тогда ты дальше от турнира горбунов, как называет литературу Милош.
Томас ВенцловаКогда первый год работы в Йеле у же подходил к концу, Томас писал друзьям о Нью-Хейвене: «Городишко размером с Шяуляй, в центре большой университет, построенный в с тиле, который здесь называют Depression Gothic – то есть, с одной стороны, стиль отвечает десятилетию мирового кризиса (депрессии), а с другой – вызывает депрессию»[343]. Нью-Йорк совсем недалеко, но в нем Венцлова «бы поселился, только по решению суда»[344]. Свои амбивалентные отношения с Нью-Йорком Венцлова сформулировал еще в Лос-Анджелесе: «Нью-Йорк все же самый безобразный город на свете. Наверное, лишь один город, где я в молодости прожил четыре года, мог бы соперничать с ним в этом отношении. Кроме того, Нью-Йорк и самый грязный, и самый заброшенный на свете. Все равно все в нем сидят и ничего другого не видят. Я бы на их месте повесился через две недели. Хотя, может, и нет, потому что он все же странно притягателен, как и тот, другой город моей юности. Они, кстати, вообще близнецы»[345]. Как и Москва его юности, Нью-Йорк – огромный культурный центр, кроме того, в нем жили друзья, среди них – Бродский, для которого общение с Венцловой тоже было важно. Александр Кушнер пишет: «Он (Бродский. – Д. М. ) жаловался, что о стихах ему поговорить почти не с кем: Лосев да Барышников, еще Томас Венцлова – вот и все».[346]
В университете Томас Венцлова читает разные курсы: русскую поэзию XIX века, русский символизм, спецкурсы о Пастернаке и Цветаевой, историю русской критики от Ломоносова до Бахтина, введение в лотмановскую семиотику, спецкурс «Литература и миф», обзор польской литературы, обзоры русской поэзии XIX и XX веков, литовский язык, семинары для начинающих «Славяне – лауреаты Нобелевской премии», «Коммунизм и литература».
Читал он и курс о нерусской литературе бывшего СССР (литовской, латышской, эстонской, молдавской, грузинской, армянской, киргизской). В весеннем семестре 1999 года преподавал историю польской литературы (модернистский период) в Гарвардском университете, в котором ему и раньше случалось читать отдельные лекции, а в 2002 году – лекцию о культурной истории Вильнюса. После того как вышел на пенсию известный профессор Виктор Эрлих, знаток русской литературы и критики XX века, особенно формализма, Томас Венцлова остался в университете «уникальным специалистом в области поэзии, таких профессоров в Йеле больше нет»[347]. Бывший аспирант Венцловы, ныне и сам Йельский профессор, Владимир Гольштейн говорит: «Я, как и многие другие, считаю, что лучше Томаса никто стихов не анализирует. Это распространяется и на его студентов. На многих конференциях, где обсуждают стихи, учеников Томаса очень интересно слушать. По сравнению с ними то, что говорят другие, иногда кажется любительством, биографизмом или разведением идеологии (фрейдизм, феминизм, деконструктивизм). А внимания к стихам и поэзии не видно. Аспиранты, как правило, Томаса очень любят, у него всегда их много».[348]
Для студентов и аспирантов очень важно и неформальное общение, дома у профессора, где все говорят свободно и открыто. Им интересен жизненный опыт Венцловы, его связь с историей и культуруй: «Не каждый день встречаешь людей, для которых литературная и интеллектуальная история нашего века – это история собственной жизни. Дед Томаса учился у Фаддея Зелинского, отец был незаурядной фигурой в советской литературе. Сам Томас общался со многими знаменитостями, от Ахматовой до Бродского, от Милоша до Адама Михника.
Томас сам довольно стеснительный и скромный по характеру, и он никогда не заводит разговор о своих многочисленных и многосторонних знакомствах, но все же при общении чувствуешь недоступную глубину знания и понимания обстоятельств, в которых сложилась культура нашего времени, хотя бы в Восточной Европе»[349]. В неформальной обстановке студенты слышат рассказы и анекдоты, которых профессор знает множество, они слушают, как он подпевает песням Булата Окуджавы.
Впервые Венцлова услышал поющего Окуджаву еще в 1960 или 1961 году, попав по большому блату на его концерт в московском «Артистическом кафе»[350]. Окуджаву слушали и любили и в литовской Хельсинкской группе. Людмила Алексеева, в 1976 году гостившая дома у Виктораса Пяткуса, вспоминает, что Окуджава для литовской группы выражал их собственную солидарность и решимость: «Викторас поставил пластинку с песней Окуджавы из фильма „Белорусский вокзал“ („И, значит, нам нужна одна победа…“). Это была песня о Великой Отечественной войне, но мои друзья литовцы придали ей определенный смысл. Они встали в круг, обняли друг друга за плечи и пели. Я их поняла и, встав в круг, запела вместе с ними».[351]
Хотя студенты мало знают о литовских стихах своего профессора, они посоветовали Диане Сенешаль, которая, еще учась, переводила с русского стихи Беллы Ахмадулиной, консультироваться у Венцловы, «потому что он – поэт»[352]. Венцлова терпеливо читал переводы, комментировал их, и Сенешаль стало интересно, что за поэт сам профессор: «Не зная в то время ни слова по-литовски, я все же взяла его книгу в библиотеке. Я помню ясно, как я сидела на холодном библиотечном полу, окруженная полками, и открыла книгу на стихотворении: „Sustok, sustok. Suyra sakinys. / Stogų riba sutampa su aušra. / Byloja sniegas, pritaria ugnis…“[353]. Я мгновенно почувствовала в горле что-то вроде подавляющей грусти и восхищения, прочитав эти первые строки. В этот миг значение казалось второстепенным. Все находилось в звуке»[354]. Так, со знаменитого виланелля (поэт Роландас Растаускас назвал его «быть может, самым трагичным поэтическим перлом послевоенной литовской лирики»[355]) началось знакомство будущей переводчицы и с поэзией Томаса Венцловы, и с литовским языком, который ей преподавал тот же профессор.
Впервые после эмиграции страну, тогда еще именовавшуюся Советским Союзом, Томас Венцлова посетил в июне 1988 года как турист. Путешествие было рискованным, и то, что он на него решился, было шагом в определенной степени авантюристским. Венцлова сам признается в своих страхах и в том, что написал даже своеобразный документ, который заверил у нотариуса и оставил друзьям в Америке. В нем он объясняет, что едет в Советский Союз туристом, поэтому не собирается заниматься политической деятельностью. Если он все же покажется в советских средствах массовой информации и примется делать заявления, это можно будет истолковать лишь двояко: или к нему применили какие-то очень сильные средства физического воздействия, или это двойник, человек на него похожий[356]. Ничего подобного не случилось, зато удалось повидаться с мамой, приехавшей из Вильнюса в Москву, а в Ленинграде – с сыном и старыми друзьями: Буткявичюсом, Моркусом, Катилюсом и другими. Впечатления этого «белого и жаркого июня» вдохновили стихотворение «Улица Пестеля», в котором, по словам поэта, страх «обращен в слово», а «время сплотилось в смысл».
Все же поездка не осталась незамеченной. Агентура начальника КГБ советской Литвы Э. Эйсмунтаса зафиксировала визит Венцловы и сообщила о нем московским и ленинградским коллегам. 19 июля 1988 года было решено, что «Декаденту» (так в деле КГБ именуется Томас Венцлова) «целесообразно на пять лет запретить въезд в СССР»[357]. Решение это осталось невыполненным, поскольку и сама империя вскоре приказала долго жить. А на публикацию стихов поэта это решение вообще не повлияло – в декабре 1988 года они появились в Komjaunimo tiesa[358] и в еженедельнике Literatūra ir menas[359], где была напечатана и статья Кястутиса Настопки, всесторонне представляющая поэта. В статье, кстати, написано: «Томас Венцлова, уехав из Литвы, пропал и из поля зрения нашей литературной критики, совсем как в Министерстве Правды Дж. Оруэлла. Но поэзия вновь разошлась с конъюнктурой. По свидетельству поэта и эссеиста Вайдотаса Дауниса[360], для младшего поколения поэтов Венцлова – главный авторитет».[361]
Число статей, бесед, стихотворений в литовской прессе все росло, а 11—20 октября 1990 года наконец и сам Томас впервые после января 1977 года приехал в Вильнюс. О визе на въезд в Литву он ходатайствовал и в мае того же года, но тогда ему отказали. В Вильнюсе он встретился не только с матерью и несколькими друзьями, как в Москве и Ленинграде, но и с читателями, писателями, студентами Вильнюсского университета. Интерес аудитории был необычайным. По словам одной журналистки, 18 октября на первую встречу с Томасом Венцловой студенты Вильнюсского университета начали стекаться за полтора часа до начала.[362]
Несмотря на все это, Венцлове мешали посещать Литву до момента развала империи. Во время январских событий 1991 года он собирался приехать туда с делегацией американских журналистов, но это не удалось. Только в последний момент, когда Елена Боннэр обратилась к Михаилу Горбачеву, Томасу Венцлове (как и журналисту Крониду Любарскому) дозволили приехать на Сахаровский конгресс, состоявшийся в Москве 28—29 мая 1991 года, а оттуда – в Вильнюс. Позже навещать родину уже не мешал никто.
В 1991 году в Литве издан первый бесцензурный сборник избранных стихов и поэтических переводов Томаса Венцловы Pa šnekesys žiemą[363] и книга публицистики и эссе Vilties formos[364]. Так его творчество вернулось в культуру Литвы. В литовской печати у Венцловы стали спрашивать о планах на будущее, о том, чем он занят в настоящее время. Вот литературный критик Ричардас Пакальнишкис расспрашивает о монографии, посвященной Александру Вату, интересуется, почему Венцлова не выбрал более близкую для литуаниста тему. Александр Ват (1900—1967) – польский писатель еврейского происхождения, который начал свой путь футуристом, а кончил метафизическими стихами. В молодости он восхищался коммунизмом, приятельствовал с Маяковским, но позже, когда ему было под сорок, удалился от политики, посвятив себя переводам. Когда Гитлер напал на Польшу, Ват почувствовал себя «как та мышка, за которой гоняются одновременно три кота – нацисты, советы и польские власти»[365]. Удирая от «котов», он оказался во Львове, но там его вскоре посадили, а потом сослали в Казахстан. В 1946 году он вернулся в Польшу, а в 1956-м, тяжело больной, уехал лечиться на Запад, где надиктовал Милошу на магнитофонную пленку подробные воспоминания. Измученный болезнью, Ват покончил с собой. Томас Венцлова утверждает, что каждому «этапу пути» этого польского писателя (и юношескому авангардизму, и восхищению коммунизмом, и позднейшему отвращению к нему) соответствуют «литовские параллели»[366]. Мало того, Венцлова, до девятнадцати лет тоже веривший в идею коммунизма, чувствует определенную общность своей судьбы с судьбою Вата; недаром рецензировавшая монографию Венцловы Ирена Грудзиньска-Гросс подчеркнула, что книга «Александр Ват: Жизнь и творчество иконоборца» – «тайный диалог двух поэтов»[367]. Хорошо знакомый не только с польской и русской литературой, но и с общим контекстом мировой культуры, Томас Венцлова создает занимательную, исчерпывающую и высоко профессиональную интеллектуальную биографию. Кстати, это первая книга, написанная Венцловой по-английски.
Многие стереотипы разбил вышедший в 1997 году в Вильнюсе на русском языке сборник статей о русской литературе «Собеседники на пиру». Статьи посвящены анализу произведений широко известных (Толстой, Чехов, Цветаева, Пастернак, Бродский) и менее известных (Василий Комаровский) русских писателей. В это время в Литве писать о русской литературе, да еще на русском языке было, мягко говоря, непопулярно. Во вступлении автор подчеркивает свою веру в то, что его книга поможет продолжить традиции литовской русистики, «восходящей к Балису Сруоге и еще более ранним временам»[368]. Литературоведческие статьи – одна из важнейших областей деятельности профессора Йельского университета. Его научным трудам присущи широкие культурные контексты, внимание к структуре произведения, что создает текстовые смыслы. Хотя он и признается в том, что его назвали «динозавром структурализма»[369], наверное, ближе к истине другое определение: «Один (коллега. – Д. М.) даже заявил, что я создал новое направление в науке – структурализм с человеческим лицом»[370], ибо строгий структурный анализ Венцлова сочетает с глубокими интертекстуальными, культурологическими догадками. Единственным поэтическим – сакральным – языком для него остается родной литовский, а научные и публицистические тексты он пишет и по-литовски, и по-русски, и по-польски, и по-английски. Представляя американскому читателю «Формы надежды», знаменитый американский литературовед Гарольд Блум писал: «Это острый и выразительный труд, сочетающий литературную критику с нравственной зоркостью. Вероятно, Мандельштама с Бабелем он бы очень порадовал».[371]
В начале последнего десятилетия XX века Томас Венцлова не раз выражал сомнение в дальнейшей судьбе своих стихов: «Голос Восточной Европы взломал лед, и я не уверен, что смогу и дальше писать стихи. Может, меня сформировала та бесцветная угрюмая зима, и вся моя судьба заключена в ней; может, моя поэзия вмерзла в этот лед наравне со многими свидетельствами эпохи»[372]. Опасения не подтвердились; но о зоне вечной мерзлоты Венцлова не забыл даже тогда, когда та отошла в прошлое. Об этом свидетельствует и написанная после крушения империи книга стихов Reginys iš alėjos[373], и новейшие, опубликованные только в периодике стихи. По мнению поэта, переводчика и критика Виктора Куллэ, стихи Томаса Венцловы, как и стихи Чеслава Милоша, «не претендуют огласить приговор палачам – скорее, они стремятся стать финальным аккордом в реквиеме жертвам века»[374]. Кроме всего прочего, память о тоталитарной зиме не позволяет исчезнуть оценочному взгляду, и на вопрос о постмодернистском релятивизме Томас отвечает цитатой из стихотворения Осипа Мандельштама: «„Есть ценностей незыблемая скала“. Вот и все».[375]
В 1997 году, размышляя о положении писателя-эмигранта в конце XX века, Венцлова пишет: «Сейчас у меня два дома. В Нью-Хейвене я говорю: „Уже пора домой, в Вильнюс“, а в Вильнюсе: „Пора домой, в Нью-Хейвен“. Есть еще и третий дом, в Петербурге, или Петрополе, городе моей юности и очень важных для меня воспоминаний. Это радикальная перемена, которая, кстати, не смягчает ностальгию, а, скорее, обостряет или хотя бы усложняет ее (пока я ясно понимал, что дорога в Вильнюс, Петербург и так далее для меня заказана, осознанно я по ним не тосковал)»[376]. Все же и при двух домах и двойном гражданстве он не одинаково участвует в жизни обеих стран: «Я ни разу не голосовал на американских президентских выборах (Америка напоминает самолет, идущий на хорошем автопилоте, – кто бы ни сидел за штурвалом, хуже не будет), а на литовских выборах я голосую, потому что здесь ошибочный выбор еще может здорово повредить».[377]
Томас Венцлова часто приезжает в Литву. По его словам, он «так тесно связан с ее жизнью, что не считает себя эмигрантом»[378]. Ему редко удается побыть на родине спокойно, незаметно. Любой его визит комментируют журналисты, называющие Венцлову не только поэтом, но и политологом, и особенно интересующиеся его мнением о политической и общественной жизни. Мысли его подчас толкуют превратно, но они никогда не остаются незамеченными. Еще в 1990 году, приветствуя независимость Литвы как почти чудесное, с точки зрения разума едва ли вероятное дело, Венцлова намечал дальнейшие перспективы жизни, ориентированной не в прошлое, которое тоже важно, но в будущее, и призывал готовиться к вызовам нового века. Все еще популярную в Литве склонность к национальной замкнутости он критикует с той же настойчивостью, с какой раньше боролся с замкнутостью тоталитарной.
В 2000 году Томаса Венцлову удостоили Национальной премии Литвы по культуре и искусству, как бы официально признав одним из классиков литовской литературы. На чествовании лауреатов премии он сказал: «Я глубоко уверен, что литовский язык и культура достаточно ценны, чтобы пережить новое столетие, а может быть, новое тысячелетие. Если я хотя бы немного тому способствовал, этого, пожалуй, достаточно».[379]
14. Единственный город
Вильнюс обладает особым рангом, это один из великих международных городов Средней Европы. Не считая Праги, в которой мы видим слои нескольких культур, даже десятков культур, Вильнюс, пожалуй, самый интересный из этих городов.
Томас ВенцловаОдно из самых популярных в мире произведений Томаса Венцловы – написанный в 1978 году вместе с Чеславом Милошем диалог «Вильнюс как форма духовной жизни». Его инициатор – Виктор Ворошильский, в то время редактор польского журнала Zapis (слово это означает «Запрет» – журнал издавали с 1976 года польские писатели, не согласившиеся сотрудничать с подцензурной печатью[380]). Именно там собирались опубликовать диалог. Милош послал оба текста в Париж Ежи Гедройцу, который должен был передать их Ворошильскому. Но Гедройцу тексты понравились, и он решил не пересылать их в Zapis, а напечатать в парижском журнале Kultura, что и было сделано. Диалог двух поэтов (иногда его называют «мирным договором, подписанным интеллектуалами, в то время когда еще не могло появиться межгосударственное соглашение»[381]) стал текстом, из которого многие впервые «что-то узнали о литовских и вильнюсских проблемах».[382]
Осенью 2003 года, во время международного симпозиума о будущем памяти (Gespräche über die Zukunf der Erinnerung), были прочитаны, а позднее и опубликованы тексты обоих поэтов: «Вильнюс» Милоша и «Я хотел бы видеть спокойное достоинство, ответственность и бесстрашную память» Венцловы[383]. Это как бы вторая часть диалога.
В начале своего письма о Вильнюсе Милош пишет Венцлове: «Город, который я знал, входил в состав Польши и назывался Вильно; <…> твой город был столицей Литовской ССР и назывался Вильнюс. <…> Тем не менее один и тот же город; его архитектура, пейзаж окрестностей, его небо создали нас обоих»[384]. Каждый из поэтов видит свой, неповторимый Вильнюс, но и для одного, и для другого важна архитектура Вильнюса, амальгама его культур, его судьба; важно, чтобы народы, живущие в городе, увидели друг друга и нашли общий язык, чтобы жители осознали всю историю этого «города-палимпсеста»[385] целиком, а не выборочно – только «своей» его части. Симптоматично и то, что посвященное Вильнюсу произведение Милоша и Венцловы – диалог. Венцлова утверждает, что Вильнюс «был и всегда останется городом диалога»[386]. Ему кажется не случайным, что «важнейший вклад в мировую культуру» Бахтина, проведшего детство в Вильнюсе, «как раз и состоит в проницательном анализе самого понятия диалога».[387]
Свой «вильнюсский текст» Венцлова начал еще в самой первой самиздатской книжечке Pontos Axenos, в которой Вильнюс назван «единственным городом». В одном из стихотворений 1965 года поэт пишет: «Мой город – высок и мертв». Эти строчки, как и многие другие, обусловлены тем ощущением вильнюсской реальности, которое сам поэт определил в диалоге с Милошем, говоря о Вильнюсе: «Для меня он никогда нормальностью не был. В детстве я очень сильно, хоть и неясно, ощущал, что мир вывихнут, опрокинут, искалечен. <…> В моем Вильнюсе существовали только анклавы, дающие некоторое представление о том, исчезнувшем, нормальном мире»[388]. В упомянутом стихотворении город «ценой души <…> покупает кислород». Эта ненормальность была обусловлена тоталитаризмом.
В строках «Там истлевал, шурша во мгле, тростник, / и сталь мерцала, заткнута за пояс, / и камень к человеку жил впритык, / и вспыхивал бензин, и мчался поезд»[389] стихотворения «Nel mezzo del camin di nostra vita» Венцлова пытался напомнить о погибших – русском поэте и переводчике Константине Богатыреве, убитом в Москве у дверей своей квартиры, языковеде Йонасе Казлаускасе, чей труп нашли в реке Нярис, погибшем под колесами поезда поэте Миндаугасе Томонисе (видимо, все эти смерти – дело рук КГБ), о Ромасе Каланте, совершившем самосожжение в знак протеста против оккупации Литвы[390]. Слова «сталь мерцала, заткнута за пояс» можно прочесть и как утверждение, что город не побежден, поскольку сталь, железо в литовской поэзии обычно ассоциируется с бунтом, восстанием, борьбой. Появление своеобразного города-призрака, безлюдного и безжизненного, в прощальной «Оде городу» тоже обусловлено ненормальностью тогдашней жизни:
И над хлябью и твердью в едкой соли огни кристаллической смертью проплывают. Одни фонари да машины, да впотьмах, где река, сонных сосен вершины шевельнутся слегка.[391]В литовском подлиннике последние четыре строчки этой строфы звучат так: «Плывут пустые машины, / Плывет толпа мостов, / И неживой сосновый бор / Делает шаг во сне». Быть может, эту картину подсознательно сформировали яркие впечатления детства, проведенного в Вильнюсе (в то время «ненормальном»): «В самый первый день после школы я заблудился в руинах; это мучительное беспомощное блуждание в поисках дома, которое продолжалось добрых четыре часа (некого было спросить, потому что людей повстречал немного, к тому же никто не говорил по-литовски), стало для меня чем-то вроде личного символа».[392]
Ощущение лабиринта повторялось наверняка не один раз, потому что в дневнике 1958 года оно снова красноречиво воссоздано уже на основе новых впечатлений ночного Вильнюса: «Кошмарное путешествие по вильнюсскому гетто, по улицам и дворам, достойным Голема. В полночь улица Тимо со слепыми, без стекол, окнами, поднимающаяся несколькими ярусами в угрюмую гору, потом окрестности Августинцев, переулок Стиклю, деформированное убийствами и падалью пространство, наконец, созданный в духе Кафки двор неподалеку от музея, где попадаешь словно в скрещение тысячи глаз: разрушенные измерения у новых, не менее жестоких строек улицы Музеяус, перекрестки и сводчатые ворота – непобедимый, во все стороны один и тот же лабиринт, из которого под конец мы бежали сломя голову. Истерический фосфоресцирующий или розовый свет, свет чумы, иногда прорывы в другие планы, словно моментальные метафоры. Навеять такие впечатления может далеко не каждый – быть может, ни один – город на свете: здесь важно, что он запущенный, распадающийся, полусгнивший, словно потонувший корабль»[393]. Образу города-корабля уже много веков, но то, что Вильнюс в «Оде городу» перенесен к морю, имеет глубокий символический смысл. Как писал один из, пожалуй, важнейших учителей Томаса Венцловы Юрий Михайлович Лотман, вокруг города, который находится на окраине культурного пространства, у моря, «будут концентрироваться эсхатологические мифы, предсказания гибели, идея обреченности и торжества стихий будет неотделима от этого цикла городской мифологии»[394]. Потому жизнь Вильнюса – корабля, плывущего по воле волн средь грозных морских валов, – кажется очень хрупкой; город покинут на милость бога ветров, как бы сдан под его покровительство:
Что там? Горный отвес ли, дождь стеною пошел? Да хранит тебя если не Господь, так Эол.[395]Быть может, лишь в поздних стихотворениях Вильнюс Томаса Венцловы становится нормальным, в нем оживает жизнь, появляются люди, он открыт течению истории (видны не только древние атланты, но и новые рекламные щиты: ломбард, Кодак, Тавола, Элвора). Однако человек успел сродниться и с тем, жившим в смертной тени, городом, потому расстаться, погасить, «как фитиль каменистые улочки» («Ода городу»), значило погасить «и душу, / если душа жива».
Частное пространство человеческой жизни в поэзии Томаса Венцловы, как правило, квартира ли комната. Если мы попробуем составить каталог находящихся там вещей, то мы увидим, что в квартире всегда есть телефон, радиоприемник (связь с внешним миром для поэта очень важна), книжные полки, стол, лампа (иногда свеча), часы, картины. Человека в стихах Венцловы мучает постоянно подчеркиваемая замкнутость тоталитарного мира, но на него давит и любое другое закрытое пространство, даже комната, приобретающая черты гроба или клетки: «И в ожиданьи Бога убывают / тела. В мотеле. В комнате. В гробу»[396] (в подлиннике: «Так помнящего Бога ждут тела / в узком гробу, в комнате мотеля»). Или: «Но смерть не здесь. / Смерть рядом. Рукописи теребя, / рвет лист календаря привычным жестом, / у зеркала глядится в отраженье – / в тебя»[397] (в подлиннике смерть «роется в комнатной клетке»). Упоминаемое в стихах Венцловы зеркало почти всегда связано со смертью.
В творчестве поэта есть дом (его прототип – усадьба дедушки в Верхней Фреде), чья отличительная черта не замкнутость, а именно открытость: «Пространства здесь было всегда / больше, чем детству положено»[398]. Даже зеркало (пусть громоздкое, неподвижное, «каменеющее») в доме детства скорее копит и хранит впечатления, напоминая полные жизни зеркала в стихах Пастернака, а не связывает со сферой смерти:
…На первом еще этаже зеркало стынет массивное, иней вбирая дальней грозы, крону сливы, флакон из-под духов с чуть придушенным ароматом.В стихотворении «Воскресение из мертвых» в узкое, словно гроб, пространство комнаты мотеля врывается, «от кроны до ствола озаренное» молнией дерево, «придя из сада мертвого, тропу / и дом в руинах за морем покинув». Жизнь дерева (вернее, его воскресение из мертвых) обусловлена памятью и языком («но дерево, покуда / я говорю, живет в моих словах»). Это своеобразная модификация темы ностальгии, выражающая скорее не традиционную тоску по потерянному раю, а близкую Венцлове философию языка, выраженную словами У. Х. Одена, некогда потрясшими Бродского: «Time…worships language»[399]. Венцлова из города творит язык: «Ты мог бы его пересечь – днем ли, при звездах – / вслепую, словарь человечий взрастив из властных / его ветров, взрастив виноградник гласных / из проливного дождя и арочного алюмната»[400]. Кстати, город ассоциируется с языком с самого первого самиздатского сборника «Pontos Axenos», в одном из стихотворений которого говорится: «И расслышу холмов ассонансы / Городскую любимую речь».[401]
В этом отношении Венцлова отличается от Милоша, который в стихах восстанавливает город своей юности с улицей св. Георгия, переименованной в Мицкевича, школой короля Августа, башней библиотеки, знаками Зодиака, галками с костела Василиан, Анной и Дорцей Дружино, ангелами Петра и Павла, которые «опускают тяжелые веки, улыбаясь / над монахиней, чьи мысли нечисты», «со всеми дымками над трубами, и эха хватает с лишком»[402]. Милош из языка создает город, будто даруя ему новую жизнь. В стихотворении «Бернардинский сад» (1928) поэт сам удивляется: «Не понимаю, почему мне все это так важно – <…> Потому, что свалили три креста, запретили упоминать, / Что Батория не знают даже по имени? / Что те, которые там гулял, потеряли / свою материальность?»[403]
У Томаса Венцловы Вильнюс не застыл в том времени, когда поэт прощался с городом, он все время менялся. Язык подчас оживляет утраченную реальность, как в только что приведенной строчке «дерево, покуда я говорю, живет в моих словах». И все же это дерево принадлежит уже не «вильнюсскому тексту», а тексту Верхней Фреды – дома, где поэт провел детство – правда, не такому обширному, как «текст деревни» Шетейняй у Милоша. Тот дом разрушен, он может жить лишь в памяти и языке, а Вильнюс для Венцловы – живой город.
Он для поэта своего рода идеальный дом. В этом смысле крайне важно стихотворение «Силлабические строфы». В нем говорится о «холмах провинции», так что Вильнюс возвращается на свое истинное место, словно обретая былые сакральность и бессмертие, ибо, по словам уже цитированного нами Лотмана, город на холмах – «посредник между небом и землей, вокруг него концентрируются мифы генетического плана, он имеет начало, но не имеет конца – это „вечный город“, Roma aeterna».[404]
Лирический герой сохранил свою Итаку, заколдовав ее в «ржавеющий ключ в кармане». В городе человек чувствует себя как дома (ведь ключи от дома обычно и хранят в кармане), он может пройти город с закрытыми глазами, он «бы вовек не заблудился в нем». Как обычно в квартире, такой, какой она изображается в поэзии Томаса Венцловы, в городе есть свои зеркала, которые «трескаются <…>, за ними / беспросветная область – ни отблеска, ни звучанья». И в этом случае зеркало – проводник между сферами жизни и смерти. Но городу свойственно пространство, перспектива, ведущая к звездам: «Кирпичи к руке прикасаются грубо, в тесном / закутке звезда сквозь дыру крошится».[405]
В «Силлабических строфах» открытость Вильнюса пространству такая же, как открытость дома, где поэт жил в детстве. В «Дне благодарения», написанном в 1979 году после сердечного приступа, когда казалось, что жизнь кончилась, первый дом и последний (хотя бы те, что в этой ситуации восприняты как первый и последний) совпадают:
а звезды, и дверной замок, и скатерть сетчатка обнаружит вживе там, где их младенчество забыло насмерть[406]Замóк в доме детства, как и вильнюсская крепостная стена, не замыкает человека, не отделяет его от звезд, оставляет перспективу пространства. Тут стоит вспомнить слова Бродского, сказанные, правда, о Риме, но Рим в них сравнивается с Вильнюсом: «Как и Вильно, Рим – город, в котором невозможна клаустрофобия, хоть он и не у моря»[407]. Позднее, беседуя с Милошем о Вильнюсе, Венцлова подтвердит: «Топографически Вильнюс очень похож на Рим»[408], а еще позже, в стихах 1998 года «Заречье», назовет речку Вильню, «поток торопливый», «с Тибром схожим»[409]. Открытое пространство необходимо обоим поэтам – и Венцлове, и Бродскому, – и Вильнюс в стихах Венцловы дает эту открытость. Милош, напротив, в «Поисках родины»[410] категорически заявляет: «Вильнюс был заперт в мешке стен», а в диалоге о городе пишет: «Псалмопевец называет Иерусалим „замкнутым в себе“ городом, и это до некоторой степени относится и к Вильно, по контрасту с городами, построенными на равнине, как Варшава»[411]. Так или иначе, и здесь Вильнюс сравнивается со священными городами. Очень важно, что даже в «Силлабических строфах», по сути элегичном, печальном стихотворении, поэт осознает, что сакральный центр его жизни – здесь, в этом городе: «Видишь только песчаный холм невысокий, / склон волнистый, местное видишь барокко, / размышляя о смерти, о царствии ли небесном». Такое понимание города близко традиционному пониманию дома, с которым в родной деревне столкнулся и родившийся в те же годы, что и Томас Венцлова, поэт Марцелиюс Мартинайтис. «Я спешил привезти отца перед смертью домой, чтобы он там умер, даже дом для того он строил, иногда проговаривался об этом. Тут молились о тех, кто умирает не дома. Дом был местом, где идет жизнь. Он был подлинным местом рождения, сценой, часовней, а порой и церковью»[412]. Вильнюс для Венцловы стал тем, чем для отца Мартинайтиса был построенный своими руками дом.
«Силлабические строфы», без сомнения, связаны с одним из известнейших стихотворений Одена In Praise of Limestone[413], тоже написанном после посещения родных мест, «обветшалой провинции» («dilapidated province»)[414], где всюду можно дойти пешком. Стихи Одена тоже написаны силлабическим стихом. Кстати, «местное барокко» – это и цитата из «Литовского дивертисмента» Бродского («человек / становится здесь жертвой толчеи / или деталью местного барокко»[415]), а «провинциальный холм невысокий» можно связать не только с упомянутым стихотворением Одена, но и с «Литовским ноктюрном» Бродского («Поздний вечер в империи, / в нищей провинции»)[416]. Как известно, и «Литовский ноктюрн», и «Литовский дивертисмент» Иосиф Бродский посвятил Томасу Венцлове. Это лишь один пример, показывающий, как переплетаются, отражают друг друга тексты поэтов. «Местное барокко» Бродского, не переставая им быть, для Венцловы отождествляется со своеобразным персональным раем.
Однако в «Силлабические строфах» говорится только о посещении Итаки, а не о возвращении. Его герой назван «заезжим из дальних краев», а это свидетельствует о дистанции между городом-домом и человеком. Чувство дистанции в стихах Венцловы в последнее время усилилось. Живший в США критик Витаутас Каволис говорил о произведениях только что эмигрировавшего поэта, что они написаны языком «человека, не имеющего постоянного места в структуре Вселенной»[417]. Эти слова справедливы и поныне, ибо этого человека даже Итака не принимает безусловно:
Мрак подворотен, желчь, предательство, озлобленье бывших друзей, могилы, дверей проемы, заколоченные досками, – ты знал, – ответом и ценою будут твоему возвращенью на Итаку.[418]Последняя сточка дословно звучит: «ценою за посещение Итаки». Героя своих стихотворений Венцлова называет не только «заезжим из дальних краев», но и «странником» («Сан Микеле»), «наблюдателем» («В порту Новой Англии»). В стихотворении Natura naturata он сомневается: «Безымянная усадьба вдали, / неизвестно, когда вернешься / и вернешься ль вообще»[419]. Стихи эти вдохновлены картиной Питера Брейгеля, но нам в данном случае важно, что поэтическая мысль кружится вокруг темы дома и что возможность возвращения сомнительна. В 1987 году Венцлова назвал героя своего стихов «беженцем»:
Верь холодам. Благословенны сводки зимы. Гордись, что нет пути домой. Как беженец, на дне свернувшись лодки, дыши соленой ясностью и тьмой.[420]Эти слова навеяны эмиграцией. В более поздних стихах то, что человек становится странником, связано не столько с эмиграцией, сколько с общим изменением самоощущения поэта, корни которого – в мифе о вечном страннике, Вечном Жиде. Еще в 1972 году в «Щите Ахиллеса», посвященном Бродскому, уже уехавшему из СССР, Венцлова, тогда живший в Советской Литве, писал: «…наши небеса, наша terraferma – / Только в голосе». Иными словами, от внешних обстоятельств в жизни поэта зависит не так уж много. Где бы он ни был, в свободном мире или в тоталитарном государстве, единственной свободной сферой для него остается язык, поэзия. Конец упомянутого нами стихотворения «В порту Новой Англии» можно понять как своеобразный вариант той же мысли, только связанный именно с темой дома:
и будет пора домой. Но дом-то где? Здесь? Там. За океаном? Средь загородных пихт и погребов? В немолодом и непослушном теле? В сомнении, что жив? В том, без сомненья, что сгинешь? В ржавом воздухе, где взгляд находит и согласие, и меру?[421]В стихах последних лет Венцлова естественным образом делает еще один шаг – надо приручить небытие, быть в небытии дома:
Упражняй взгляд, чтобы привык к перебоям, для уха пригодится утрата. Вслушавшись в убывающий голос, наверное, сможешь Почувствовать себя дома, когда тебя одолеет будущее без цвета и без формы, без молнии, дождя и праха.[422]В статье о поэзии Бродского Милош пишет: «Дом поэта – язык, его прошлое, настоящее, будущее»[423], а о себе во вступлении к «Поискам родины» говорит: «Подлинный мой дом, наверное, и есть Вильнюс, встающий из поэзии романтизма»[424]. Иными словами, в поисках отчего дома и Милош, и Венцлова так или иначе апеллируют к литературной традиции, к творчеству. Тут их позиции совпадают. Еще одним комментарием к цитированной выше строфе стихотворения «В порту Новой Англии» могли бы стать слова Цветаевой: «Всякий поэт по существу эмигрант. <…> Эмигрант Царства Небесного и земного рая природы. На поэте <…> особая печать неуюта, по которой даже в его собственном доме узнаешь поэта. Эмигрант из Бессмертия во время, невозвращенец в свое небо».[425]
Как и каждый подлинный поэт, за свой талант, за способность «находить симметрию, согласие, меру» Томас Венцлова платит наличными – эмиграцией в том смысле, в каком ее определяла Цветаева.
Приложения
Шесть интервью
При отсутствии диалога и «полилога», дружеского спора с другими культурами, появляются нивеляция, провинциализм.
Томас ВенцловаМарцелиюс Мартинайтис: «…синдром замкнутого мышления выталкивал Томаса из Литвы»
ДОНАТА МИТАЙТЕ: Когда Вы познакомились с Томасом Венцловой?
МАРЦЕЛИЮС МАРТИНАЙТИС: Только что вышел в свет мой сборничек Saulės grąža («Солнцеворот», 1969), и я очень удивился, когда при встрече Томас его похвалил. Правда, эта книга и мне казалась важной, я чувствовал, что и впрямь что-то нащупал.
Я не раз замечал, что Томас мало говорит: скажет что-нибудь, и нет его. Я думал, как такое возможно? Мы с ним такие разные, не похожие ни своим творчеством, ни образом мыслей, ни происхождением. Тогда я поверил, что, может, действительно этот сборничек чего-то стоит. С тех пор я чувствовал интерес Томаса к своим писаниям и в свою очередь интересовался его творчеством. Такая незримая связь, кажется, длится до сих пор, изредка мы друг о друге что-нибудь рассказываем для печати.
Долгое время мы не были лично знакомы, хотя я о нем много знал. В шестидесятых годах мне довелось работать в журнале Jaunimo Gretos («Ряды молодежи»), в отделе литературы. Там я чувствовал себя относительно свободно, иногда печатал довольно рискованные по тем временам стихи. Как-то раз – точно не помню, когда и где, – встретив Томаса, я попросил у него стихи для журнала, которые и были опубликованы в седьмом номере за 1967 год. Кажется, это и была первая или одна из первых публикаций его поэзии после долгого «запретного периода».
Какого-то совсем иного Томаса я увидел летом 1968 года, во время советского вторжения в Прагу. До того я считал его этаким чистым интеллектуалом, человеком культуры, человеком книги, для которого политика – дело десятое. Вдобавок у него был такой отец, такая семья… Я и не подозревал, что с юности он интересовался политикой. Среди мест, куда я иногда забегал опрокинуть рюмочку, была довольно интеллектуальная кафешка гостиницы «Вильнюс», которую, кажется, любил посещать и Томас. Однажды я застал его там: он комментировал вслух пражские события, словно не боялся, что его могут услышать гебешные топтуны. Я присел рядышком, он громко прочел ныне хорошо известные «Стихи о друзьях» и начал объяснять, что они значат. Из этих шифровок передо мной вырисовался другой Томас, начали как бы просвечивать и другие его тексты, их закулисные, засекреченные смыслы, обладающие и определенным политическим контекстом. Мы встречались, кажется, у Владаса Шимкуса или где-то еще. Разговор обычно переходил на русскую поэзию: Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Борис Пастернак, еще совсем молодой Иосиф Бродский… Томас был живым источником информации, он же дал мне почитать изданные в Америке стихи Бродского.
Однажды крайне удрученные, мы – Сигитас Гяда, Кястутис Настопка и я – собрались у Томаса после того, как нас сильно отделали в Союзе писателей. Был осуществлен довольно коварный план, чтобы выяснить, кто эти молодые писатели, как и почему они так липнут друг к другу. В 1973 году в Союзе созвали так называемое «открытое партийное собрание», на которое нас пригласили, чтобы мы, так сказать, свободно высказались о поэзии. Я тогда работал в Союзе поэтическим консультантом и не заподозрил ничего плохого, когда мне предложили позвать и Томаса, чтобы он «высказался». Как потом удалось выяснить, шло это из самого ЦК.
А в то время в Литве уже началась довольно мощная реакция. Партийный аппарат был особенно напуган только что изданными и неожиданно зрелыми книгами Сигитаса Гяды, Йонаса Юшкайтиса, Юдиты Вайчюнайте, наконец «Знаком речи» Томаса Венцловы. «Полифонии» Витаутаса Бложе попросту уничтожили. Власть имущим стало ясно, что это уже не советская литература. Хороший повод для борьбы с «отщепенцами» подало самосожжение Ромаса Каланты. Все это пытались связать и придать происходящему политическую окраску, молодых поэтов даже именовали «смертниками». Не хватало только какой-нибудь акции, чтобы разогнать неформальных молодых писателей, сплотившихся за кулисами официальной литературы. Провокация вроде бы не удалась, потому что собрание получило неожиданную огласку. Что мы говорили, я точно не помню. Своеобразным манифестом прозвучало прочитанное Томасом стихотворение Константина Кавафиса «В ожидании варваров», вроде бы предупреждающее о надвигающейся реакции. Вскоре нас начали травить и разгонять наши литературные собрания. Д. М. Как это происходило?
М. М. Работали очень грязно. Для той системы особенно характерна и действенна демагогия с использованием всевозможных слухов, наговоров. Скажем, распускали слух, что тот или этот «работает» – понимай, в КГБ. Человека начинали сторониться, не решались с ним откровенничать. Или, спровоцировав, кого-то «загребали». Например, поэта Гяду больше суток продержали в КГБ за то, что он «отмечал» 16 февраля[426]. Такими действиями устрашали и других. Еще один способ: ты, например, что-нибудь «ляпнул», топтуны донесли «куда надо», и вдруг тебя перестают печатать все газеты и журналы. Значит, знай, когда, где, о чем и с кем говорить.
За Томасом все время следили, его всячески испытывали и провоцировали, видимо ожидая, когда он сломается, сдастся. Встречая его, я намекал, чтобы он подготовил и издал книгу стихов, но он отнекивался, говоря, что ему все равно никто не позволит. И тем не менее я уговорил его, что попробовать нужно.
Тексты были предложены серии «Первая книга», однако, ко всеобщему удивлению, тогдашнее издательство «Вага» выпустило отдельное, не относящееся к серии издание «Знак речи». В этом, видимо, тоже проявилось коварство мерзавцев, надеявшихся «приручить» этого амбициозного писателя. Один деятель даже доказывал, что такие стихи никто не поймет, пускай себе пылятся на полках.
Д. М. Вы, кажется, были на том заседании правления Союза писателей, когда в члены Союза должны были принять и Томаса Венцлову. Как это выглядело?
М. М. Не только был, но и подготовил так называемые документы для приема, потому что работал в Союзе писателей консультантом. Заседание это выглядело весьма паршиво. Тогда были две ступени приема. Сначала создавали комиссию по приему новых членов, которая подготавливала соответствующие документы, голосовала и предлагала список кандидатов правлению СП, а потом, на этом правлении, их принимали. Первая ступень и была тем «ситом», которое должно было отсеять «несозревших» для членства или еще чем-либо неугодных.
Насколько помню, предложенные приемной комиссии рекомендации были очень хорошие, хотя Томас был представлен в них больше как переводчик. О его приеме особенно пекся поэт Эугениюс Матузявичюс. Обычно «прошедших» эту комиссию правление СП за незначительными исключениями принимало единогласно. Во всяком случае, я не помню, чтобы было иначе.
Но на этот раз сложилась неприятная ситуация. Прикинули, что если один или несколько членов правления проголосуют против, то может не хватить голосов. Было почти известно, кто это сделает, а кое-кто, кажется, специально не пришел на заседание. Что же делать, если Томас не пройдет? Это могло иметь определенную политическую огласку – литовские писатели расправляются с диссидентом.
Кажется, Альгимантас Балтакис предложил не рисковать и срочно пригласить тех членов правления СП, которые были в Вильнюсе. То есть поехать за ними, привезти их, чтобы голосование состоялось. Некоторые члены правления воспротивились: как это мы нарушим свои уставы ради одного человека.
После тайного голосования, как и ожидалось, не хватило нескольких голосов. Тишина, смятение. Балтакис, дабы избежать скандала, предложил проголосовать еще раз. Кто-то из членов правления снова не согласился.
После голосования и составления протокола новых членов приглашали в зал. Пригласили и на сей раз. Председатель правления СП (им был тогда Альфонсас Беляускас) торжественно зачитывает: принят тот, тот, этот… В самом конце: Томас Венцлова не принят. Тишина. Томас повернулся и вышел. Так началось явное, неприкрытое изгнание Томаса не только из Союза писателей, но и из Литвы, к чему приложили руку и сами писатели. Д. М. Вам не кажется, что это могло быть ударом и по Антанасу Венцлове?
М. М. Могло быть, но я бы не хотел никого подозревать. У нас ведь принято мстить через сыновей, через наследников. Такую мстительность можно почувствовать и сейчас. Кстати, у старого Венцловы после этого случая в СП сильно ухудшилось здоровье.
Д. М. Была ли вам известна история повести Юстинаса Марцинкявичюса «Сосна, которая смеялась»?
М. М. На мой взгляд, эту историю немного раздули. О закулисной стороне появления этой повести я ничего не знал и читал ее как модернистское для того времени, написанное непривычным стилем произведение. Мы, студенты, читали, комментировали, спорили. Тогда читали «наоборот», потому что правду говорили чаще всего «отрицательные» персонажи. Так было и на сей раз – вроде бы осуждается интересовавший нас, молодых, образ мыслей. Сейчас все это, быть может, выглядит наивно.
Относительно поздно я узнал очень странную для меня вещь: что существуют прототипы, причем и мне хорошо известные, что они сознались и тому подобное. Та, другая история этой повести, на мой взгляд, слегка выходит за пределы литературы, хотя Томаса я хорошо понимаю: ведь его тексты проходили через руки госбезопасности, стремившейся с ним расправиться. Что-то я узнал от самого Венцловы, что-то – от Юозаса Тумялиса. Известна, наконец, и версия Марцинкявичюса о том, как все было «на самом деле». Ты, наверное, знаешь его объяснение, вполне приемлемое, если вспомнить, какие тогда были времена, какими средствами пользовался тогдашний режим. Д. М. Нет, не знаю…
М. М. Не стану выдумывать своего пояснения, скажу, что об этом говорили другие. Надо только иметь в виду, что уже кончалась оттепель, начались нападки на «модернистов» сначала в Москве, а потом, по обычаям того времени, было велено найти таких «извращенцев» и в Литве. И вот как раз подвернулся под руку молодежный альманах Kūryba («Творчество»), несколько публикаций молодых литераторов. В университете начался разгром кафедры литуанистики, были даже обыски. «Аполитичность», «эстетизм» юного поколения громили и в 1959-м, на пленуме Союза писателей Литовской ССР. Как молодой литератор из Расейняй был приглашен на него и я. Наслушался вдоволь злых обвинительных речей, толком не понимая, что они сделали плохого, эти молодые, широкой публике почти неизвестные люди. Их обвиняют, а вину таят. Странно, но выступал и отец Томаса – Антанас Венцлова.
Как выяснилось позднее, эту группку юных литераторов решили «проучить», оказав давление и на руководителей СП, чтобы работу проделали они. Сами же инициаторы остались невидимы и неслышны. Такие методы были в то время весьма распространены.
Марцинкявичюс, кажется, тогда был секретарем Союза писателей. Мне довелось слышать, что его принуждали написать разгромную статью в Tiesa (местную «Правду») или еще куда-нибудь с фамилиями, цитатами из рукописей. Марцинкявичюс поступил иначе: написал эту повесть, которая прямо, непосредственно не была направлена против конкретных людей. Во всяком случае, большинство читателей об этом не подозревали и читали повесть как чисто литературное произведение, финал которого был довольно наивен, как полагалось в то время. Как читали эту повесть мы, я уже говорил.
Д. М. А антисоветская направленность «Знака речи» в то время чувствовалась?
М. М. Широкая публика об этом не догадывалась. Думаю, что и издатели эту книгу не поняли, хотя Казис Амбрасас все-таки выкинул из рукописи четыре стихотворения. Эти «читатели» все понимали узко, порой просто тупо, копались в текстах, искали только какие-нибудь «антисоветские» фразы, читали первые буквы строчек стихотворения сверху вниз или снизу вверх, не получается ли какое-нибудь нехорошее высказывание. Поэзия Томаса особенно многослойна, а на то, чтобы спуститься через прямые смыслы в более глубокие слои, у них не хватало способностей. Разве что Томас сам толковал свои стихи, что он и по сей день с удовольствием делает. Его поэзия непроста, многим она кажется холодной, тяжелой, намеренно усложненной. В Литве эти стихи немного необычны, к ним нелегко приложить привычные для нас традиционные каноны. В других странах, скажем в Польше, его поэзию знают и комментируют, пожалуй, шире, чем у нас. Другое дело – студенты. Они к такой поэзии восприимчивы. Кстати, я мог бы сейчас назвать несколько довольно известных поэтов, в чьих стихах легко обнаружить следы влияния Том а с а.
И все же «Знак речи» и вообще стихи Томаса Венцловы читали всегда, даже когда он оказался в эмиграции. Эту книжку я одалживал студентам, она и сейчас у меня есть, слегка потертая, залитая кофе или вином.
Д. М. А вы сами были как-то связаны с Хельсинкской группой? М. М. Непосредственно не был. Но мы были знакомы и почти что тайно общались, обменивались книгами, информацией, самиздатом с Антанасом Терляцкасом, Викторасом Пяткусом, через них что-то передавалось в самиздатскую печать. Это началось года с 1966-го. Они искали контактов с людьми искусства и культуры. Пяткус попросил познакомить его с тогда еще молодыми писателями. Я свел его с Гядой, Юозасом Апутисом, Альбертасом Залаторюсом, с кем-то еще. От Пяткуса я узнал, что с этими людьми дружен и Томас Венцлова, а вскоре и о том, что он вошел в Хельсинкскую группу. Снова вспоминаю, что его политические взгляды показались мне немного неожиданными. Что-то я знал, но конкретно с Томасом, кажется, об этом не беседовал. Тогда было не принято, может быть, даже опасно, разговаривать или расспрашивать, пока в том не возникала насущная необходимость. Общение такого рода было относительно замкнутым. Сравнительно немало я узнал, общаясь с Пяткусом, от него я получил известное письмо Томаса в ЦК – для литератора смелое не только политически, но и нравственно, ибо оно предлагало вести себя совсем иначе перед лицом тогдашнего режима. Это письмо – одновременно и незаурядный политический документ, ходивший тогда по рукам как прокламация, производившая достаточно сильное впечатление. Д. М. Вы обменивались с Томасом книгами? М. М. Нет. Может, брал у него Бродского, еще что-то. Его «круг» был другим, как я уже говорил, группы «книгонош» были замкнуты. Хотя, может быть, я и получал какие-то книги или записи, прошедшие через руки Томаса, от другой группки, потому что эти люди с ним близко общались.
Тут следовало бы пояснить, что мы избегали брать книгу, подпольное издание и тому подобное у незнакомых или малознакомых людей, потому что это могло быть провокацией. Дело в том, что органы пытались всучить какое-нибудь рискованное издание (часто помеченное) и потом следили, где и через какие руки оно проходит. Так расшифровывался круг людей, чтобы потом можно было следить за ними и за их деятельностью.
Д. М. Вы с Томасом очень разные. Как Вы читаете его стихи? М. М. Очень трудно сказать, как и почему читаешь стихи. Я их читаю не одному себе, но и другим. Веду в университете семинары и читаю спецкурсы о литераторах своего поколения. Ищу «ключ», чтобы открыть для других почти герметичные тексты Томаса. Обычно я начинаю с его раннего стихотворения Įpusėja parа («В середине суток»), своеобразного введения не только в его биографию, но и в его творчество. Меня интересует, как устроено стихотворение, потому что в поэзии изъясняются не только словами. Создаются пространства, территории, культуры, переплетаются ткани образов. В его поэзии все имеет действительную, нередко биографическую, основу. Мне приходят на ум слова Альгирдаса Юлюса Греймаса, сказанные им в одной рецензии о «почти бессмысленной поэзии». Поначалу и я читал стихи Томаса как очень абстрактные тексты. Теперь я вижу в них несколько слоев: поверхностный, чисто вербальный, и глубокие семантические слои, куда погружены разнообразные аллюзии, ассоциации, «засекреченная» биография. Кстати, в новейших его произведениях биографические мотивы усиливаются и становятся все более откровенными. Может быть, это не только творческая, но и возрастная черта, ибо с переходом определенного возрастного барьера в творчество обычно просачивается очень много биографических мотивов.
Д. М. Как писательская братия реагировала на отъезд Томаса? М. М. По-разному, очень неоднозначно. Одни одобрили его, другие, даже интеллектуалы, Томаса осуждали за аррогантность, мол, он вырос в теплице, у папеньки в книжном шкафу, ему никто не мешал писать, переводить, что было бы очень полезно для Литвы, ее культуры и так далее. Кроме того, многим пришелся не по душе его характер, его с трудом понимали. Идет рядом, рассказывает, объясняет, ты хочешь вставить свое замечание, а Томаса уже нет, чешет по другой стороне улицы. И неясно, обиделся он или просто чудачит. А означало это, что тема исчерпана.
Была и затаенная зависть к тому, что он другой, более начитанный, и окружение у него другое, многим неизвестное или мало известное, что общается с русскими, с евреями, да еще и не в Литве, а в Москве и Ленинграде. Для Томаса же совсем неважно, кто ты – русский, поляк, еврей, для него и тогда, и сейчас важнее интеллектуальный контакт. Поговаривали, что для него не важна Литва, что он космополит. Кое-кто его диссидентство понимал как сугубо еврейское дело, это и сейчас ему нередко «клеят». Такой синдром замкнутого мышления и выталкивал Томаса из Литвы.
И все же, не обитая в Литве, он, быть может, пребывал в ней даже больше, чем раньше. Я имею в виду то, что издано на других языках после его отъезда. Это Vilties formos («Формы надежды») – так названа выпущенная в Литве после восстановления независимости его публицистика, которая на Западе свидетельствовала о том, как мы живем на оккупированной земле. Никто из находившихся тут, у себя на родине, этого сделать не мог. Это и есть прозрения интеллектуала нового типа. И его диссидентство, и манера себя держать процежены через культуру, через интеллектуальные модели, через опыт других стран: так своеобразно проверено, что он литовец. Нам ведь издревле свойственно доверяться эмоциям, настроениям.
Д. М. А у вас его идеи не вызывали враждебности?
М. М. У меня?! Нет. Мне и тогда, и сейчас интересно видеть другого, идущего по другой стороне улицы, но в том же направлении.
Вильнюс, 18 февраля 1999 – 12 марта 2002 года
Наталия Горбаневская: «Это может только романтик…»
ДОНАТА МИТАЙТЕ: Расскажите, пожалуйста, когда Вы познакомились с Томасом Венцловой? Были ли у Вас какие-то общие правозащитные дела?
НАТАЛИЯ ГОРБАНЕВСКАЯ: Мы познакомились в доме Алика Гинзбурга. Это была осень 1960 года. Алик уже сидел в первый раз. Все приходили к его матери, Людмиле Ильиничне. В один прекрасный день я пришла. Как это часто бывало, Людмилы Ильиничны не было, но кто-то был и открывал дверь. В тот момент там сидели два мальчика, оба молоденькие, светленькие, худенькие (Томас был как спичечка): Томас и Ледик Муравьев, ныне уже покойный. Разговор у них был примерно такой (я его излагаю кратко, но он был ненамного длинней). Один говорит: «Андрей Рублев». Другой говорит: «Нет, Феофан Грек». Первый опять: «Нет, Андрей Рублев». Второй: «Нет, Феофан Грек». И я так сидела, крутила головой от одного к другому, иногда пыталась вступить и спросить: «Ну а почему не оба?» Но они меня не слушали. Д. М. Это был спор о том, кто лучше?
Н. Г. Не кто лучше, а вообще – кто. А другой не существует. Когда много лет спустя я напомнила об этом разговоре Томику, он очень удивился, а потом подумал и сказал: «Ну, наверное, я был за Феофана Грека». Дальше я не помню, как собственно развивалось наше знакомство, сколько Томас бывал в Москве, но обнаружилось, что я довольно хорошо знакома, хотя давно не виделась, с его тогдашней женой, Мариной Кедровой. Так что, в общем, у нас были хорошие отношения; когда Томас приезжал, мы виделись, но не специально, я сейчас даже не припомню где – думаю, что, скорее всего, опять-таки у Гинзбургов. В 1966 году мы встретились с Томасом в Тарту. Он был там год или полгода, преподавал, а я приехала туда просто на какие-то весенние каникулы со своим сыном, ныне старшим, тогда единственным, и Томас катал нас на катере по Чудскому озеру. Замечательно – мы тогда с ним еще больше подружились. Потом он стал зазывать меня в Вильнюс. И тут произошло действительно самое великое событие: Томас подарил мне Вильнюс. Я приехала в четыре часа утра автостопом, грузовик меня сбросил у вокзала. Что мне делать, куда мне ткнуться в такое время, я не знала. Д. М. А какой это был год?
Н. Г. 1967 год, начало июня. Думаю, ладно, я, конечно, понимаю, что Томас спит, но разбужу. Я ему позвонила: «Вот, приехала автостопом, я на вокзале». Он говорит: «Ждите меня» (мы тогда еще были на «вы»). И я его ждала. Около пяти он появился. Я была с какой-то вещью, которую Таня вспоминает как чемоданчик. Не помню, не знаю, что это было. Сначала он меня немножко повозил на такси. Он меня повез на гору Трех крестов. Не на гору Гедимина, а на эту. Мы оттуда смотрели Вильнюс, предрассветный Вильнюс. Потом мы спустились, отпустили такси, стали ходить пешком. Он меня провел по университетским дворикам. Я в этот город влюбилась раз и навсегда, просто бесповоротно и окончательно. И, скажем, когда мы встретились в Париже, он спросил: «А правда, Париж похож на Вильнюс?» Я говорю: «Правда, я всем это говорю». И правда, что-то есть: город, нормально выросший на реке. Какой-то естественный серый жемчужный свет. Есть что-то общее, конечно. Во всяком случае, в Париже из всех городов, которые я до тех пор видела, с Вильнюсом я находила больше всего общего. Но это мы перескочили…
Дальше мы гуляли, гуляли, Томас собирался меня отвести к Наташе Трауберг, чтобы она меня как-то или у себя, или куда-то пристроила, но туда идти было еще рано. Мы зашли в кафе, и тут произошла историческая сцена знакомства с Таней.
Томас мне обещал и дальше показывать Вильнюс и показать всю Литву, но тут, поскольку я договорилась, что Томас покажет Тане Вильнюс и что они в 12 часов в каком-то месте встретятся,
Томас меня отвел к Наташе и пропал без вести. И потом появился через несколько дней, вернувшись с Каунасского моря, с ангиной, с температурой, и никуда меня не повез. Поэтому посмотреть Каунас как полагается мне не удалось.
Перед тем я прожила в Вильнюсе, наверное, неделю, Наташа устроила меня у каких-то знакомых на Антоколе. Томаса я видела действительно только лежащим в постели с ангиной.
В тот момент он безумно влюбился в Taню. Потом это как бы отпало и было отложено на многие годы. И Таня за это время вышла замуж… Я ничего этого не знала. И того, что Томик видится с Таней… Я ее забыла совершенно. Просто напрочь забыла. Ну, Томик с какой-то девочкой поехал на Каунасское море, а меня, своего друга, бросил, стоит ли мне помнить эту девочку? Д. М. А вот 1968 год, Чехословакия, ваш выход на площадь? Н. Г. Я думаю, что тогда, в 1972 году, Томас привез мне книжечку, в которой были эти стихи, там не было написано «Наталье Горбаневской», было – «Н. Г.». Он говорит: «Вот, цензура пропустила». Но я их даже прочесть не могла [политовски], я увезла с собой эту книжечку, и она у меня цела. На самом деле я их прочла только в польском переводе. Сейчас, буквально вчера, в журнале Куллэ я их прочла уже в русском переводе.
И хотя мы не часто виделись, мы действительно чувствовали себя друзьями, плюс к этому прибавилась связь через Иосифа. Томас был гораздо более близким другом Иосифа, хотя и позже с ним познакомился. Мы чувствовали себя старыми друзьями. У меня нет никаких точных воспоминаний: приезжал ли Томас в эти годы в Москву (а когда я дважды до эмиграции приезжала в Вильнюс, его там как раз не было). Или я что-то слышала о нем от Наташи Трауберг. Наташа за это время вернулась в Москву, мы с ней часто виделись, и как-то в разговорах все время возникали маленький Том (ее сын, который назван в честь Томаса) и большой Том. Не помню, был ли он в Москве перед моей эмиграцией. А потом он звонит мне прямо из Парижа или откуда-то по дороге в Париж (когда он эмигрировал, он полетел не прямо в Америку, а через Париж).
Было довольно тепло. Столики выставлены в кафе на тротуары, и мы с ним пили вино. Я сказала: «Томас, в такую погоду (а погода была мокрая) надо пить горячее вино». Он так блаженствовал, говорил: «Ну, могли ли мы с тобой думать, что мы будем сидеть в Париже и пить горячее вино?»
И мы много ходили. Моя манера водить по Парижу – это не какие-то специальные места, а напротив, чтобы человек как бы через кожу проникся Парижем.
Он, конечно, рассказывал, говорил: «Ну, я вступал в Хельсинкскую группу, я их спрашивал: „Понимаете, ведь я уже подавал на отъезд, они мне отказывали, а теперь они могут меня сразу выкинуть, и выйдет, что вроде бы я вступил в Хельсинкскую группу, чтобы эмигрировать“. А они мне сказали: „Ничего, будешь нашим представителем за рубежом. Но я понимал, конечно, что меня могут или отправить в эмиграцию, или дать мне восемь лет“». Я спрашиваю: «Томас, почему восемь?» Он удивился: «А сколько?» Я говорю: «А по семидесятой статье максимум семь». И тут Томас сказал мне гениальную фразу (и это член Хельсинкской группы!): «А что такое семидесятая статья?» Я говорю: «Томик, это 58—10». Это я на всю жизнь запомнила: «А что такое семидесятая статья?»
А потом то он неоднократно приезжал в Париж, то мы встречались на каких-то конференциях. Приехал он в Париж в 1980 году перед мадридской конференцией. Там была официальная конференция Хельсинкского акта, а мы делали параллельную диссидентскую конференцию. Там все были. Это был тот самый раз, когда по дороге туда разбился на машине Андрей Амальрик.
Мы опять гуляли с Томом по Парижу (он ехал в Мадрид через Париж), потом снова встретились на конференции. Есть даже какая-то фотография, где нас много народу, например, генерал Григоренко, Томас, я. На мадридской конференции мы как бы все время варились в одном котле. Там появился еще один литовец, Владас Шакалис, который перед тем бежал через Финляндию в Швецию, не останавливаясь в Финляндии, чтобы его не выдали. Так что Томас еще и его опекал. Мы с ним очень подружились. Это был уже сентябрь 1980 года, уже была «Солидарность».
Потом следующая встреча – в декабре. Издательство «Хроника» Валерия Чалидзе устроило в Нью-Йорке встречу эмигрантов-правозащитников, среди которых были Томас и я, чтобы создать некий Консультативный совет по правам человека. Как я только потом поняла (потому что пыталась что-то делать), этот консультативный совет надо было создавать, чтобы под него получить деньги для дальнейшего издания «Хроники». Это ни к чему не вело, это была абсолютно пустая затея. Но мы опять встретились с Томасом. Тут в первый раз я видела Томаса вместе с Иосифом. Д. М. Как это выглядело?
Н. Г. Это выглядело прекрасно, потому что Иосиф был в очень хорошем настроении, он действительно нежно любил Томаса. Иосиф был очень добрый. Если что, он умел так отшить, но к тем, кого он мало-мальски любил, а еще и к массе незнакомых людей он был невероятно добр. У меня было ощущение, что он ко мне относится как к младшей сестре (хоть я и старше его), а с Томасом они каждый друг к другу относились с такой любовью, как к младшему брату. Иосиф повел нас всех в китайский ресторан в Гринвич-Вилледже, и мы сидели там вчетвером, а в декабре 1980 года ходили слухи о каких-то передвижениях советских войск, о том, что советские войска будут вводить в Польшу. Это происходило за год до военного положения. И все, а особенно Томас, размышляли, что делать. Томас решил сразу, что нужно создавать интербригады. Мы долго это обсуждали… Д. М. Это серьезно обсуждалось?
Н. Г. Серьезно. Но в конце Иосиф сказал, что он поговорит с разными людьми, выяснит. Я поняла, что Иосиф это спускает на тормозах. Потом это, конечно, не имело продолжения. Ну, во-первых, никакого вторжения не было, все эти передвижения войск прекратились… Я сказала, что я тоже готова прыгать [с парашютом] и что буду печатать на машинке листовки для советских войск. Все были готовы. Но главным запевалой был, конечно, Томас. Иосиф это слушал, тоже участвовал, время от времени что-то вставлял. Но Томас, конечно, и по сей день больше романтик, чем Иосиф. Это естественно. Д. М. Почему естественно?
Н. Г. Потому что он такой. Такой человек, который вступил в Хельсинкскую группу, не зная, что такое статья №70. Это может только романтик. Хотя трудно сказать, что он романтик в стихах, может быть, только отчасти…
Достаточно почитать предисловие Иосифа к книжке Томаса, чтобы понять, как Иосиф его ценил и какие они разные. Хотя у Иосифа интонация очень заразительная, она повлияла на массу людей, отчасти и на Томаса, но еще больше на его переводчиков. И у Сташека Баранчака это есть в польских переводах. Сташек ведь очень много переводил Иосифа, у Сташека в стихах отражались его собственные переводы Иосифа. Думаю, что и в переводах стихов Томаса это отчасти отразилось. И у Вити Куллэ, как он сам признается, тоже это есть, но скорее интонирование, а не что-то другое. Я очень надеюсь, что в моих переводах этого нет. Я пыталась воспроизвести чистую интонацию Томаса и надеюсь, что мне это удалось.
В общем, Томас заслуживает совершенно самостоятельной оценки, которую я не могу дать, потому что я хорошо знакома только с семью стихотворениями. Перевела из них пять, два у меня не вышли. Именно потому, что я хотела, чтобы это было хорошо по-русски и точно, как у Томаса. Томас мне прислал подробные разъяснения и переводы Сташека, которые мне тоже, конечно, помогли.
Мне говорит мой приятель: «Ну, что-то слишком хороший поэт у тебя получился Томас Венцлова. Видно, ты его сделала лучше в переводе». Я говорю: «Я не умею в переводе делать лучше».
Д. М. Каков поэт Томас Венцлова, на Ваш взгляд? Н. Г. Я знаю хорошо слишком мало стихов. Как ни странно, Томас-поэт – не романтик. Он жестче, но совсем не похож на Бродского, совсем другой. Он глядит (у Бродского есть много стихов, где он глядит) совсем по-другому, глаза совсем по-другому устроены, чем у Бродского, что отражается в стихах. Он по-другому видит и осваивает чужой мир.
Позже Томас стал часто появляться в Европе и уже (опять надо спросить Тома, с какого года) с Таней. Тут все выяснилось. Выяснилось, что за эти годы они и переписывались, и встречались в каких-то промежутках своих семейных жизней и что в результате Том ее вытащил в Америку. Я полюбила Таню за то, что Томас с ней счастлив, в этом смысле счастливым я его раньше не видела. Видимо, есть у них родство душ.
Все эти годы я наблюдала Томасовы путешествия, потому что каждый раз он проезжал через Париж, сообщал, в какую по счету страну едет. Он же их коллекционирует. Я его тоже очень понимаю, потому что было такое всеобщее убеждение, что вообще никакой заграницы не существует, что стоит, может быть, железный занавес, но все на нем нарисовано и только, даже вражеские голоса вещают с этой стены, а дальше – ничего нет; они вещают, чтобы создать впечатление, будто что-то есть. У меня есть такой давний стишок, 1963 года, там упоминается Данте, в примечании к нему я пишу, что в то время было, конечно, ясно, что никакой Флоренции не существует. Но Томас это распространил действительно на весь земной шар.
Он единственный из нас, кто ездит столько и действительно по всем континентам. Он, по-моему, только в Антарктиде не побывал. Причем это поразительно, потому что на вид Томас – скорее такой лежачий камень, под который вода не течет. А на самом деле он как раз не лежачий камень, а наоборот, тот мельник, который идет даже не за водой, а впереди воды, и проводит этот свой ручей, и этим ручьем можно опутать мир, не знаю, сколько раз.
В Томасе есть какие-то несоответствия. Они с Милошем очень похожи, внешне один и тот же тип литвина. Милош же этнический литвин. Литовцы тоже разные бывают, но они двое – ровно один и тот же тип. Милош даже выглядит подвижным, а Томас – увесистым. Но он вступил в Хельсинкскую группу, собирался с парашютом прыгать в Польшу. И прыгнул бы – я не сомневаюсь. Он подвижен не внешне, а на самом деле.
И умственно он очень подвижный. Действительно, тот мельник, который идет впереди ручья, а не за ручьем. Мельник должен сидеть на мельнице, а у Шуберта он почему-то в путь идет… Нет, это путник идет, а не мельник. Но мне всегда казалось, что за водой идет мельник, это мое дурацкое впечатление, которое даже влезло в стихи. Я только сейчас, начав обсуждать эту метафору, поняла, что я все время в стихах заблуждалась, хотя песню эту знаю с четырех лет: «В движеньи счастье мое…» Но будем считать, что за водой идет мельник, а Томас – тот мельник, который идет впереди воды. Тот мельник или тот странник. Но скорее, мельник. Уж больно он увесистостью своей похож на того мельника, который остается на мельнице (нет, впрочем, там же говорится: «В движеньи мельник жизнь ведет, в движеньи…»), а фактически он и жизненно, и географически, и умственно (способностью острого, быстрого, легкого переключения) совсем не такой.
У него обманчивая внешность. Правда, я действительно помню его тоненьким, худеньким. Став представительным, он остался все тем же мальчишкой, который увидел Таню в вильнюсском кафе и влюбился. Бросил меня, старого друга. Так только мальчишки поступают. Уехал на Каунасское море, вернулся с ангиной. Это же стереотип мальчишества. Но это хорошее мальчишество – когда ум свежий. У Томаса ум не только светлый, но и свежий.
Польша, Сейны, 1 сентября 2001 года
Аурелия Рагаускайте: «Он оказывал большое влияние на театральный репертуар…»
ДОНАТА МИТАЙТЕ: В своей книге Вы пишете, что в Шяуляй Вас пригласил Томас Венцлова. Как это произошло?
АУРЕЛИЯ РАГАУСКАЙТЕ: Когда в конце 1972 года я получила из нескольких театров предложение ставить спектакли, больше других меня заинтересовал звонок Томаса Венцловы из Шяуляя. Он там работал завлитом. Я знала правило: если театр приглашает режиссера, то обычно не для мощных, главных спектаклей, а для рабочих, гастрольных. Так что я тоже скромно предложила какую-то комедию, может быть, ту самую, которую мы позже поставили, – «Кьоджинские перепалки» Гольдони. Томас неожиданно спросил: «Не хотели бы вы поставить что-нибудь из литовской классики?» Я удивилась: «Конечно, если только можно». – «Пожалуйста, выбирайте что хотите». Я выбрала «Властелина» Винцаса Миколайтиса-Путинаса. Так мы весною 1973 года со сценографом Далей Матайтене и композитором Освальдасом Балакаускасом начали работать. Осенью, в ноябре-декабре, мы репетировали в Шяуляе, а в феврале 1974-го выпустили премьеру. Тогда я через Министерство культуры получила приглашение выбрать какой-нибудь театр для постоянной работы. После успеха «Властелина» я выбрала Шяуляй. Так мы с Томасом Венцловой оказались в одном театре: он – завлитом, я – главрежем. Д. М. Вам приходилось встречаться с ним раньше? А. Р. Нет, ни разу. Только слышала все эти истории о его лекциях, читала изредка его стихи, переводы. Но в Литве все знали о Томасе Венцлове, бунтаре со школьной скамьи, еще в студенческие годы бог знает что говорившего. Д. М. Как Вы общались, работая в одном театре? А. Р. Тут надо знать, что функции завлита трудно определимы – как в каком театре сложится. В одном театре может работать не очень грамотный человек, и его работа ограничивается ведением протоколов худсовета, он обязан оформлять программки выпускаемых спектаклей, информировать общество через прессу о будущей премьере или приезжающем на гастроли театре и так далее. Если же завлит начитан и обладает литературным вкусом, он отбирает, ищет, предлагает режиссерам возможные постановки. Он может быть тем человеком, которому режиссер, стремясь отделаться от графоманов, передает их дилетантские пьесы, которые театры получают в избытке; его долг – следить за культурой языка и поднимать его уровень. Функции Томаса Венцловы как завлита в Шяуляйском театре в корне отличались от обычных. Он жил в Вильнюсе, служба в Шяуляе была лишь малой частичкой его трудов; мы это знали и старались не загружать его рядовой, черной работой. Он оказывал большое влияние на театральный репертуар, а к самой постановке спектакля очень точно, со скрупулезностью ученого, подбирал литературу, которая давала необходимые знания и новые импульсы режиссуре, сценографии и другим компонентам спектакля. Д. М. Но ведь зарплату он получал?
А. Р. Зарплату он получал, но, боже мой, за его работу надо было платить втрое больше, чем тому, кто протоколы ведет и протирает штаны на черной работе.
Д. М. Какие еще идеи при формировании репертуара принадлежали Томасу Венцлове?
А. Р. После «Властелина» мы решили, что театру и зрителям пришло время улыбнуться. И выбрали комедию Карло Гольдони «Кьоджинские перепалки». Томас Венцлова сделал новый перевод, изменив уже существовавшее на литовском языке название. Сколько искрящейся энергии можно добыть, заменив созвучие пары слов!
Гольдони какое-то время был судьей в городке неподалеку от Венеции и воссоздал простосердечный веселый быт итальянских рыбаков. Мы у себя в театре не собирались дотошно углубляться в эпоху и стремиться к достоверному отображению жизни в Кьоджо, но Томас Венцлова судил иначе – он привез русское издание 1902 года, в котором была большая статья о Кьоджо, о жизни рыбаков, об обычаях и так далее. Именно из этой статьи пришли и стали основным элементом декорации, цветные паруса и другие штрихи спектакля. Томас упрямо искал упоминаемый в пьесе танец «фурлана» – какой он, как его танцевать, и только работяга-композитор Беньяминас Горбульскис, молниеносно написавший легкую тарантеллу, охладил его решимость превратить нас всех в подлинных жителей Кьоджо.
Забегая вперед, скажу… Когда Венцлова уже жил на Западе, я за два дня получила две его открытки из Кьоджо с одним и тем же видом и поздравлениями, подписанные только инициалами «Т. В.». Прислал он их не на мой адрес, а в абонентный почтовый ящик одного работника нашего театра. Почему? Скорее всего, он надеялся, что, если цензура конфискует одну, другая все же достигнет цели. А адрес и инициалы? Не хотел поставить в неловкое и опасное положение. Как это характерно для жизни той поры…
Только благодаря ему в репертуаре Шяуляйского театра оказался «Приморский курорт» Балиса Сруоги. Именно Томас посоветовал обратить внимание на эту пьесу, которой несколько десятилетий не интересовались наши театры. Я, честно говоря, пьесы не читала, читала один только «Лес богов» и года два с горем пополам вникала в нее, пока не придумалась композиция, не пришли в голову образы и не родился, пожалуй, самый сильный спектакль нашего театра.
Д. М. Все ли идеи Вам удалось реализовать?
А. Р. Остались и нереализованные. Томас Венцлова очень хотел, чтобы появился остроумный спектакль, построенный на основе юмористических журналов и других документах межвоенного времени.
И вот еще: тогда были юбилейные спектакли. Ко Дню Победы в Великой Отечественной войне или ко дню Октябрьской революции. От военной темы мы откупились «Приморским курортом» и «Как цветение вишни» по мотивам лирики С. Нерис, а с приближением юбилейной даты решили, избежав конъюнктурщины, скомпоновать спектакль, основанный на документальном материале Французской революции. Поговорили, договорились, и через несколько дней Томас принес мне пять или шесть толстенных фолиантов, с бумажными закладками на страницах, которые мне надлежало прочесть. За пять дней невозможно не только получить столько литературы, но и ее прочитать, да еще и отобрать то, что меня может заинтересовать. Но Томас только улыбнулся краешком губ: «Я хорошо освоил быстрое чтение». Увы, эта идея так и осталась нереализованной. Д. М. Что Вы можете сказать об общении Томаса Венцловы с актерами, зрителями?
А. Р. Об общении с актерами мне трудно что-либо сказать. Мы не были с ним настолько близки. Он общался с теми, с кем находил общий язык.
Томас жил в Вильнюсе, в Шяуляй только заезжал. Я тоже из Вильнюса, хотя в Шяуляе у меня была временная квартира. Потому чаще всего по приезде в Вильнюс он заходил ко мне – иногда с Наташей Огай, иногда один, – и основной темой наших бесед были, без сомнения, дела Шяуляйского театра. В Шяуляе он участвовал во встречах со зрителями, много и охотно говорил.
Помнится, после «Властелина» была встреча с учителями Шяуляйского района. Томас с большим энтузиазмом прочел целую лекцию о творчестве Путинаса, и о «Властелине», и о спектакле. Потом вопросы-ответы, мы поговорили так красиво, так вроде бы содержательно. Но тут под конец вышел один учитель с букетом тюльпанов и ни с того ни сего сказал: «Мы вам очень благодарны за спектакль „Властелин“, который нам понравился не меньше, чем…» – и, к нашему ужасу, назвал самую худшую мелодраму, которую я всячески старалась убрать из репертуара. Томас, услышав это сравнение, готов был прямо с места сорваться, побледнев от негодования, а я его схватила за руку, чтобы он пришел в себя.
Д. М. Вы упоминали, что Томас Венцлова участвовал в театральных вечеринках после премьеры. Что Вы об этом помните? А. Р. Обычно после премьеры во всех театрах бывает праздничный вечер до первых петухов. Но в Шяуляйском театре была особенная традиция: праздник после премьеры как бы продолжал выпущенный спектакль. Например, после «Кьоджинских перепалок» угощали только рыбой и фруктами, танцевали только тарантеллу, пели только «О соле мио» или хотя бы «итальянские», кто какие умеет, песни. После «Воскресения» Пятраса Вайчюнаса все разодеты «господами», поют довоенные песни Дольскиса и Шабаняускаса, танцуют танго и фокстрот. На стенах висят собранные по всему городу ковры с лебедями и оленями такого стиля, как открытки в составленном Зитой Кяльмицкайте сборнике романсов «Я от любви чахоткой заболел».
Как часто Томас Венцлова бывал на других вечеринках, я не очень помню, но вот ночь после «Как цветение вишни» оставила сильное эмоциональное впечатление. Если вы помните, в Америке Томас писал о вечере, на котором один актер читал стихи и, уже выйдя из театра, признался Томасу, что это литовский поэт-эмигрант Брадунас. Но Томас не упоминал фамилии актера, не описывал саму вечеринку. А было так… 17 ноября 1974 года в честь 70-й годовщины со дня рождения Саломеи Нерис после премьеры спектакля «Как цветение вишни» состоялась очень своеобразная ночь медитаций, совершенно не похожая на развлечение. В подвале сумерки, на сухих ветках плещутся платки, все мы тихо сидим на низких скамьях. Неожиданно композитор Балакаускас садится за пианино, импровизирует… Потом из какого-то темного угла кто-то тоскливо заводит литовскую песню. Мне почему-то мерещится, что между этими низкими скамьями лежал ковер. Все сидят в тишине, говорят полушепотом. И каждый, кто хочет, встает или выходит на этот ковер и читает стихи, но уже не Саломеи Нерис, а то, что его волнует, и то, что нравится, а мы слушаем все в той же тишине. Этим вечером Пранас Пяулокас на самом деле читал Брадунаса… Но Томас не написал о себе. Он и сам вышел на этот ковер, мне кажется, даже сел на пол со стопкой бумажных листов и читал, читал, читал… Не упоминая фамилий поэтов… Читал переводы, читал свою поэзию, читал то, чего никто не печатал, – словом, однажды открыл наиглубочайшие свои глубины. Все молчали, никто не хлопал… Д. М. Что Вы можете сказать о перипетиях отъезда Томаса Венцловы из Литвы?
А. Р. Разные ходили слухи. Я лично помню, как однажды, услышав звонок, открываю дверь и Томас с порога говорит, что ему теперь полегчало, потому что он наконец-то сможет сбросить маску и сказать, кто он на самом деле: член Хельсинкской группы, подал заявление, уезжает. Мы воевали часа три, а то и четыре. Я заняла позицию «Не оставлять Литвы». Если б я знала, что он станет профессором в Йеле, я бы сказала: «Уезжай!» Но я представила, как он из своего, и так уже достаточно тяжелого, положения в Литве попадает в Америке в замкнутую литовскую колонию с ее узкой жизнью, эмигрантской грызней, и была убеждена, что ему уезжать не следует. Ему и в самом деле приходилось нелегко: и не печатают, и цензура, и все прочее. Во время спора он проговорился: «Я знаю, что вы получили указание не давать мне работы» (так он, видимо, понял наше почтительное желание не использовать его для будничных дел). Я чуть со стула не упала. Говорю: «Томас, я не героиня, если бы я получила указание из ЦК не давать тебе работы или уволить тебя из завлитов, наверное, так бы и сделала». Вижу, что его не убедила: «Вы меня мало нагружали работой. Я знаю, что должен делать завлит, вы мне этой работы не давали».
Д. М. Вам казалось, что он в Америке не устроится? А. Р. Я просто была в этом уверена. Мало ли было таких случаев после войны? Сколько светил нашей интеллигенции не могли продолжать своей профессиональной деятельности. Сколько в послевоенный период там было таких личностей, как актер Качинскас… Браздженис с чего начинал, Раштикисы… Мне казалось, что Томас Венцлова нужен здесь, в Литве, а то, что он будет делать в Америке, для него лично станет катастрофой. Д. М. Это была ваша последняя встреча с Томасом Венцловой? А. Р. Мы встретились в 1995 году, когда ему и мне вручали орден Гедиминаса. Томас возбужденно рассказывал о своей дочери Марии, познакомил с женой, мы с ним вспомнили Шяуляй…
Вильнюс, 30 января 2001 года
Чеслав Милош: «Как рассказать о друге?»
ДОНАТА МИТАЙТЕ: Расскажите о начале Вашего знакомства с Томасом Венцловой.
ЧЕСЛАВ МИЛОШ: Впервые о Томасе Венцлове я услышал от Иосифа Бродского. Он рассказал мне, что в Вильнюсе есть очень интересный, хороший поэт, принадлежащий к Хельсинкской группе. Я получил изданный в Вильнюсе томик стихов Венцловы, перевел стихотворение «Разговор зимой». Мой перевод нерифмован, но ритм оригинала выдержан, по-польски звучит очень хорошо. Стихотворение произвело на меня громадное впечатление, хотя подтекстов я не понял. Позже сам Томас Венцлова сказал, что стихи написаны в декабре 1970 года, когда на Гданьской судоверфи проходили первые забастовки; он пояснил и некоторые аллюзии, например, я не понял намека об упорном древесном слое, который, по литовскому преданию, в годы восстаний бывает тоньше обычного.
Д. М. Но стихи Вам нравились, и пока Вы не понимали этих аллюзий?
Ч. М. Да, мне очень нравилась необычайно сильная аура той зимы, отраженная в стихах, и сама духовная ситуация. Это единственное стихотворение Венцловы, которое я перевел с помощью человека, говорившего по-литовски. Позже я несколько раз читал его в Польше. В Варшаве, на конгрессе ПЕН-клуба, Венцлова прочел стихи по-литовски, а я – по-польски.
Вот таким было начало наших контактов. Тогда я и узнал, что положение Венцловы в Литве усложняется, что он хотел бы выехать за границу. Поэтому наш Калифорнийский университет Беркли послал ему приглашение приехать и преподавать у нас, но из этого ничего не вышло. Прошло, кажется, года два, пока ему разрешили уехать; наш университет писал разные письма, стремясь помочь. Наконец приехав, Венцлова взялся руководить семинаром, на котором говорилось главным образом о тартуской семиотической школе. Семинар шел на русском и, на мой взгляд, более чем удался, но он закончился, и Венцлова получил работу в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Какое-то время, думаю, он преподавал и литовский язык. Наши связи не прерывались. Я пытался его успокаивать, потому что он нервничал из-за своего положения. Америка – безжалостная страна, и Венцлова переживал, что не найдет работы. Кстати, в то время он писал докторскую диссертацию. Мне как раз стукнуло шестьдесят семь лет, и я должен был уйти на пенсию, последние два года работал на контракте. Надо было подыскать наследника, и я хотел, чтобы вместо меня польскую литературу преподавал Венцлова. На мой взгляд, он был хорошо к этому подготовлен, свободно говорил по-польски, разбирался в литературе и истории всего региона. Кроме литовского и польского, он знает белорусский, прекрасно говорит по-русски, так что мог бы объять весь регион, не только Польшу, но и Литву, Белоруссию. Увы, я не успел осуществить этот замысел, воспротивились факультетские власти.
Д. М. Почему?
Ч. М. Их аргумент: Венцлова не защитил докторской диссертации. Но и я ее не защитил, у меня была только степень магистра, однако я успешно профессорствовал. Честно говоря, то, что Венцлова не защитил докторской, было просто поводом, чтобы его не принять. Они искали человека, который мог бы стать хорошим администратором. Кроме того, не хотели еще одного поэта. После меня в университете работали главным образом русисты. Так или иначе, Венцлове не повезло. И все же он защитил докторскую диссертацию в Йеле и сейчас там профессорствует. Приблизительно такова история наших отношений. Д. М. Как Вы оцениваете литературоведческие труды Томаса Венцловы?
Ч. М. Думаю, что Венцлова – редчайший случай, когда поэт одновременно является и очень хорошим ученым. Должен признаться, я хотел вытолкать его из сферы русской литературы, чтобы поощрить к преподаванию литературы польской. Как известно, он написал очень компетентную, хорошую, ученую книгу об Александре Вате. Я ценю его тонкость и точность, которые вкупе с поэтическим талантом ставят его очень высоко. Д. М. В чем секрет популярности Томаса Венцловы в Польше? Ч. М. У него просто фантастический переводчик на польский, Станислав Баранчак, переводящий и с английского, и с русского. Он эквилибрист языка, акробат, прекрасный переводчик Бродского. Венцлова ему, конечно, дает русские подстрочники. Баранчак переводит Венцлову на польский, выдерживая рифмы, всю структуру стихотворения. Это одна из причин, почему Венцлова так хорошо известен и популярен в Польше. Для поэта такой переводчик, как Баранчак, – большое счастье.
Д. М. Но это, видимо, не единственная причина.
Ч. М. Да, не единственная. Распространено мнение, что два поэта, а именно мы с Венцловой, – друзья, что Милош – пролитовский поэт, а Венцлова – пропольский. Нас видят вместе в Кракове. Помню, какое впечатление произвел продекламированный Венцловой в Ягеллонском университете перевод «Траурной рапсодии памяти Бема», перевод, в котором выдержана ритмическая форма этого стихотворения. Венцлова сорвал оглушительные аплодисменты.
Д. М. Бродский, имея в виду литовскую, польскую и русскую литературы, писал: «Венцлова – сын трех литератур, причем сын благодарный». Как Вы расцениваете поэзию Венцловы на фоне польской и русской литератур?
Ч. М. Наверное, у Венцловы есть много общих черт с некоторыми польскими поэтами, но мне кажется, что по сути он ближе русской литературе, русской поэзии. На русскую поэзию очень сильно повлиял русский язык, язык ямбических ударений. Потому поэзия выдерживает ритм, метрические схемы и рифмы. Таков был Бродский, очень современный, очень изобретательный поэт, чьим стихам свойственна богатая метафорика. Но они тоже метричны и рифмованы. Таков и Венцлова. Я даже как-то спросил у Томаса, почему он так верен рифмованной метрической поэзии. Спросил у него, могут ли литовские поэты пренебречь этими схемами, потому что в польской поэзии метрическими схемами больше не пользуются или пользуются крайне редко. Мне интересно, заставляют ли литовцев пользоваться ими ритмические свойства литовского языка, как, например, русских поэтов. Этого я не знаю. В любом случае Венцлова принадлежит к этой, близкой к русской поэзии, традиции, а мне бы хотелось, чтобы он высвободился из этих схем и писал иначе. Д. М. Но мне кажется, что его поэзия и без этого изменилась. Она становится все прозаичнее, все явственнее проступают контуры повествуемой истории, ритм приглушен…
Ч. М. И все же это метрическая поэзия: рифма и ритм. Я не против. Моя собственная поэзия ритмична, рифмами я не пользуюсь, но у Бродского, который был нашим общим другом, вся поэзия метрична, с упомянутыми ямбическими ударениями, хотя не всегда рифмована. Я спрашивал у Томаса, насколько литовский язык предопределяет метрическую схему, аналогичную русской.
Д. М. Есть ли какие-то общие черты в Ваших стихах и стихах Венцловы?
Ч. М. Мы очень разные. Венцлова куда более метафоричен. Каждый поэт зависит от свойств языка, от истории языка. Потому я полностью завишу от польского языка, а Томас – от литовского. Д. М. Как появилось заявление трех поэтов – Ваше, Бродского и Венцловы – в газете The New York Times после январских событий 1991 года в Литве?
Ч. М. Если я правильно помню, мы договорились заранее. Я написал небольшую статейку, позвонил одному из редакторов The New York Times (у меня есть его телефон для подобных случаев), и статью напечатали. Подписаться именами трех поэтов мы, кажется, договорились по телефону.
Д. М. Когда Бродский эмигрировал из СССР, Вы, чтобы морально его поддержать, написали ему письмо. В случае Венцловы Вы поступили так же?
Ч. М. Я писал Бродскому в то время, когда он жил в Австрии. Писал ему, что поначалу эмиграция очень трудна, но, если вы это время перетерпите, дальше будет легче. Начало – своеобразная проверка вашей стойкости. Бродский был мне очень благодарен, он вообще умел быть хорошим другом. С того первого письма, сейчас находящегося в архиве Бродского, и началась наша дружба.
Томас Венцлова приехал прямо в Беркли и начал преподавать, поэтому мне казалось, что он не нуждается в ободрении. Он ведь сам хотел уехать из Литвы, да и в университет попал такой, в котором мог работать. Так что его положение было сравнительно сносным.
Д. М. Но ведь когда КГБ стало проявлять все больший интерес к еще жившему в Литве Томасу Венцлове, Вы ему звонили. Существовало мнение, что такие звонки из-за рубежа хоть как-то охраняют человека.
Ч. М. Знаете, даже не помню. Очень может быть, я ведь ясно представлял себе всю тяжесть его положения и хотел сделать все, что в моих силах, чтобы его спасти.
Д. М. Как бы Вы охарактеризовали Томаса Венцлову не как поэта или литературоведа, а просто как человека?
Ч. М. Как рассказать о друге? Мне просто нравится, когда Томас рядом, мне нравится пить с ним водку. Пока был жив Бродский, в Америке нас считали своеобразным трио, а с Томасом мы встречаемся по разным поводам, например, два года назад был поэтический фестиваль в Кракове, и мы пили вместе с Евгением Рейном, приятелем Бродского. Выпили немало. Что там дальше было, Кэрол?
КЭРОЛ ТИГПЕН-МИЛОШ, ЖЕНА ЧЕСЛАВА МИЛОША: На следующий день мне позвонила жена Томаса Таня и спросила, как чувствует себя Чеслав. Я говорю: «Хорошо». – «А Томасу совсем плохо». Потом позвонила жена Рейна: «Как Чеслав?» Я объяснила, что лучше некуда. «А Евгений совсем дохлый».
Ч. М. Вот так выяснилось, что я пью водку лучше всех. Но правильно пить я научился именно у Томаса: рюмочка водки, рюмочка воды.
Помнится, году в 1935-м мне на глаза попался номер Wiadomości Literackie, в котором печатался молодой поэт-футурист Антанас Венцлова. Я не был с ним знаком и даже не думал, что позже познакомлюсь с другим Венцловой, его сыном.
Несовершенный диктофон не записал точного ответа Ч. Милоша на вопрос о сложностях восприятия Т. Венцловы в Литве. Милош сказал, что в этом отношении они с Венцловой похожи. Поляки тоже в претензии к Милошу за то, что он не стремится угодить взглядам и вкусам публики. Такая смесь любви и ненависти – истинное счастье и проклятье поэта («Curse», – сказал Милош и почему-то перевел на русский: – «Проклятие»).
Вильнюс, 12 июля 1999 года
Эндре Бойтар: «По нему в мире судят о литовской культуре»
ДОНАТА МИТАЙТЕ: Расскажите, пожалуйста, как Вы познакомились с Томасом Венцловой.
ЭНДРЕ БОЙТАР: Познакомился я с ним, кажется, году в 1970-м, когда впервые гостил в Литве. Томас уже тогда был очень образованным человеком. Позже случилась интересная история с одним его стихотворением, которое Чеслав Милош перевел на польский язык и напечатал в парижском журнале «Культура». До Литвы этот журнал не доходил, а в Будапеште мы его получали. Я сделал ксерокопию и послал Томасу.
Д. М. Передали через кого-то?
Э. Б. Нет, послал по почте. Такие письма иногда проходили, иногда и нет, но в тот раз оно дошло, и Томас узнал, что Милош перевел его стихи. Об этом я написал и Милошу. В 1969 году я составил большую антологию польской поэзии, в которую включил десять стихотворений Милоша, но в последнюю минуту польское Министерство культуры позвонило Министерству культуры Венгрии, и антология был издана без него. А с Милошем я переписывался. Лично я с ним познакомился в 1968-м, когда гостил в Польше. Мы тогда решили возродить Речь Посполитую, в которой царил король Иштван Батор – Стефан Баторий, чтобы вернуть к жизни литовско-польско-венгерский треугольник. Но это только мечта 1986 года. В Литве моим лучшим другом был Александрас Штромас, с которым близко дружил и Томас. Может быть, поэтому я читал все, что писал Томас, много знал о нем и тогда, когда он уже жил в Америке.
Томас посетил Будапешт 7 ноября 1986 года и написал великолепное стихотворение «Инструкция». Это, пожалуй, самое лучшее стихотворение о венгерской революции. Впервые у нас оно было напечатано в 1986 году, в нелегальном студенческом издании Шегедского университета, где я тогда работал. Позже, с переменой власти, его в Венгрии печатали целых два раза в разных журналах, читали по радио, телевидению. Словом, стихотворение «Инструкция» в Венгрии сделало большую карьеру. Много стихов, эссе и другого. Томаса мы напечатали в издаваемом с 1989 года журнале «2000», который я сейчас редактирую.
Однажды трое молодых венгерских поэтов независимо один от другого перевели «Сестину» Томаса Венцловы. Все три перевода мы напечатали в журнале «2000».
Д. М. Как в 1992 году появился на венгерском сборник стихов Венцловы «Расскажите Фортинбрасу»?
Э. Б. Я предложил его издательству как книгу будущего лауреата Нобелевской премии. Уверен, что Томас ее дождется.
Д. М. Даже уверены?
Э. Б. Несомненно. Думаю, у него есть такой шанс. Книгу издало издательство «Европа». Я отобрал стихи, сделал подстрочные переводы, написал послесловие. Переводили лучшие венгерские поэты.
Д. М. Удались ли, на Ваш взгляд, переводы? Кто-либо рецензировал книгу?
Э. Б. Переводы прекрасные. Появились, если не ошибаюсь, четыре одобрительные рецензии. Это бывает нечасто, обычно достаточно того, что люди читают книгу. О незнакомой культуре судить трудно, а сегодня даже о сборниках венгерской поэзии мало пишут. Поэзией сейчас мало интересуются, и не только у нас. Я это заметил, редактируя журнал «2000». Журнал популярен, в каждом номере печатаются стихи венгерских и иностранных поэтов, но их почти никто не читает, даже венгерских. Сужу об этом и по отзывам о журнале. О поэзии обычно никто ничего не говорит.
Д. М. В одном интервью Томас Венцлова утверждает, что в Венгрии и Польше его как поэта поняли. Как бы Вы прокомментировали эти слова?
Э. Б. По-моему, Томас ошибается, если он думает, что его понимают только потому, что есть общие мысли, общность социального устройства, похожие настроения интеллигенции. Мне кажется, главное, чтобы нашелся деятельный человек культуры, который может, умеет и хочет рекламировать творчество поэта или прозаика. Томасу повезло и в Польше, и у нас. Скажем, в Чехии культурный уровень тоже высок, там могли бы его понять, но нет человека, популяризующего его поэзию. Конечно, чтобы мы поняли друг друга, культурная общность необходима, но, если не появится посредник, ничего не выйдет. Скажем, латышская литература, которой я заинтересовался значительно позже, у нас почти неизвестна, а литовскую литературу знают даже простые люди, не только интеллигенция. Те венгерские интеллигенты, которые вообще читают стихи, считают Томаса одним из лучших европейских поэтов, именно европейских, потому что американская поэзия, пусть и очень хорошая, в Европе почти неизвестна. Думаю, что существует культурный разрыв между Европой и Америкой.
Д. М. Чем Вас лично привлекает поэзия Томаса Венцловы? Э. Б. Очень трудно подобрать слова, чтобы это выразить. Томас для меня – единственный поэт, в чьих стихах человек и природа очень похожи и выражают какую-то темную метафизику. Это совпадение между объектами мира на метафизическом уровне – наследие символистов. Венцлова прямо не говорит о метафизике, но она чувствуется в каждом слове. Мне это нравится. Его поэзия – философия без философии, она сильна, рациональна, за ней ощутимы очень темные силы.
Д. М. Милоша несколько раздражает русская поэтическая традиция, очевидная в стихах Венцловы. Рифмованная, метрическая поэзия Милошу кажется немного старомодной. А Вам эти особенности его поэзии не мешают?
Э. Б. Нет. Венцлова восхищается Мандельштамом, я тоже.
А Милош, мне кажется, вообще его почти не читал. Должен сказать, что из поэтов XX века мне больше всех нравится Милош, но именно ранняя его лирика. Тогда он сам писал метрические рифмованные стихи, и они были просто грандиозны. Позже, перейдя на верлибр, он эту силу утратил. Именно поздние стихи Милоша кажутся мне устаревшими, а не то, что пишет Томас. Милош рациональнее Венцловы, а в русской поэзии так много, я бы сказал, будничной мистики, которой он, наверное, даже не понимает. Никакой поэт, даже такой известный, как Милош, не вправе советовать другому.
Д. М. А в венгерской литературе есть близкие Венцлове поэты? Э. Б. Да, похожее направление существует. Венгерская поэзия вообще богаче литовской, потому что древнее. Наш первый известный поэт, Михал Ворошмарти, похож на Томаса. В его творчестве тоже природа, человек, метафизика. Это в венгерской поэзии встречается часто, может быть, именно потому наши читатели и полюбили стихи Томаса.
Д. М. Были ли в Венгрии напечатаны другие произведения Венцловы, например их с Милошем «Диалог о городе», другие эссе? Э. Б. «Диалог о городе» в Венгрии – тема особая и интересная. Я его читал, конечно, очень давно, как только он вышел на английском. В 1985—1986 годах выходил очень популярный нелегальный журнал, бывший центром притяжения венгерских диссидентов. Он назывался Beszelo («разговор с заключенным через решетку»). Приходилось спешить, а я не мог найти текстов на языке оригинала, поэтому дал перевести с английского. Перевод был напечатан в журнале. В прошлом году я совершенно случайно прочел «Диалог» в присланной Томасом книге и понял, что в английском тексте много ошибок, кроме того, он сокращен. Тогда я снова его перевел, но уже с языка оригинала, и в конце октября прошлого года он появился в журнале «2000».
Мы напечатали все, написанное Томасом о евреях, статью «Литовцы и русские», но русский вопрос у нас сейчас неактуален. Еврейская проблема существует, но никакие статьи не помогут ее разрешить, потому что нормальный человек и сам все понимает, а взгляды антисемита изменить невозможно. Литература о евреях в Венгрии обильна, не то что в Литве, где Томас – чуть ли не единственный «гой», здраво рассуждающий об этих вещах. Во всяком случае, среди старшего поколения почти что единственный.
Кроме того, в «2000» я напечатал воспоминания Томаса об отце. Антанас Венцлова написал крайне мерзкое стихотворение о процессе Ласло Райка. Райк – очень интересная фигура. Он – старый коммунист, до войны сидевший в тюрьме, в 1936 году участвовавший в испанской войне. После освобождения Венгрии он был министром внутренних дел, позже, в 1949 или 1951 году, Сталин его повесил, был показательный процесс. Наша революция 1956 года и началась с перезахоронения останков Райка, на улицы Будапешта тогда вышло около полумиллиона человек.
Д. М. Когда Антанас Венцлова написал это стихотворение? Э. Б. Во время процесса. Стихотворение так и называется: «Процесс в Будапеште». В журнале «2000», рядом с интервью Томаса, в котором он очень тепло говорит об отце, рядом с его стихами «Январские квинты и септимы», я все-таки напечатал и то стихотворение Антанаса Венцловы.
Д. М. А каков, на Ваш взгляд, Томас Венцлова, как человек? Э. Б. Думаю, постоянно быть рядом с ним нелегко. Человек он тяжелый, амбициозный, как почти все поэты. Но для меня это неактуально, я не его жена.
Томас необычайно умный, необычайно образованный человек. Кроме того, он исключительно честен, наверное, это и есть его характернейшая черта. Он и к себе, и к другим неумолимо честен и прям. Нередко это оскорбляет. Если Томас занимает какую-то позицию, то защищает ее изо всех сил. Он очень рационален. Может быть, можно сказать, что он – гений, а гении – трудные люди, не так ли?
Я встретился с ним в Вильнюсе, когда вышла его первая книга, когда его не приняли в Союз писателей. Меня поразило, как человек может выдержать такое одиночество. Он и сам писал, что, если бы не было Иосифа Бродского и русских интеллигентов, он бы не вынес всего этого. Он очень смелый человек.
Д. М. Вы хорошо знаете литовскую литературу. Не кажется ли Вам Венцлова одинокой фигурой на ее фоне?
Э. Б. Влияние Венцловы чувствуется уже в начале девятого десятилетия, в поэзии Гинтараса Патацкаса. Этого достаточно, это начало. Томас окажет влияние на литовскую поэзию позже, через двадцать-тридцать лет.
Д. М. Но сегодня в Литве его нередко отвергают.
Э. Б. Это понятно, потому что он смелый и единственный (был единственный, надеюсь, сейчас уже нет) человек такого типа в Литве, такой человек, который не сгибается, не ломается. Таких не любят нигде. С другой стороны, думаю, у Томаса есть друзья, много неизвестных ему друзей живут в Венгрии, в Польше. По нему, а не по Микелинскасу, в мире судят о литовской культуре. Он что-то новое начал в литовской культуре, а первопроходцев всегда не любят, они всегда одиноки. Может быть, самому Томасу из-за этого порой трудно, неуютно. Это чувствуется в поздних его стихах, очень хороших, почти меланхоличных. Но такова жизнь. Томасу приходится расплачиваться за то, что он сделал для литовской культуры. Обычная история.
Будапешт, 10 апреля 2000 года
Людмила Сергеева: «Я дарю вам Литву…»
ДОНАТА МИТАЙТЕ: С чего начнем?
ЛЮДМИЛА СЕРГЕЕВА: Я думаю, начнем с самого начала, потому что Томас – это и есть начало той Литвы, которая живет со мной вот уже сорок лет.
Сперва о Томасе до нас дошла легенда. Наш друг Леня Чертков однажды сказал: «Я познакомился с Томасом Венцловой. Замечательный парень». Очень знакомая фамилия для тех, кто десять лет назад кончал советскую школу. Нас заставляли учить: в Казахстане – первый поэт Джамбул Джамбаев, на Северном Кавказе – Сулейман Стальский, в Латвии – Ян Райнис, а в Литве – Антанас Венцлова. У Милана Кундеры есть точное замечание: «В тех, кого мы учили в школе, есть что-то нереальное и нематериальное, они уже при жизни принадлежат к величественной галерее мертвых». Вот и нам казалось, что все эти республиканские «классики» одного возраста, очень старые и после смерти Сталина их тоже давно нет в живых. И мы спросили Леню: «Как? Папа у него знаменитый советский классик? Ах, и папа еще жив!» Но Леня уверил нас, что Томас совсем другой человек, вполне наш, потрясающе знает русскую поэзию, и вообще, хотите, я его приведу?
В 1962 году мы переехали сюда, на Малую Филевскую, в кооперативную квартиру. Поэтому все друзья стали у нас собираться. Но что-то тогда не получилось. Андрей уехал в Ольвию, в Причерноморье, где были колонии древних греков. Я договорилась с одним знакомым археологом, что Андрею там на раскопках покажут много интересного: Андрей был страстным коллекционером, его интересовали варварские античные монеты.
В это время в Москву приехал наш друг по Коктебелю Виктор Андроникович Мануйлов, профессор из Ленинграда, и, позвонив, позвал меня с собой в гости. Хозяевами дома, куда мы пришли, оказались очень милые старики Миркины. С младшей дочерью Ириной дружил Мануйлов, а старшая, Зина Миркина, была женой Григория Померанца. В разговоре старики упомянули, что летом едут в Палангу. Я спрашиваю: «Что это? Где это?» Они говорят: «О, это замечательное место в Литве. Хотите, мы вам снимем там комнату?» «Пожалуйста, если вам это не составит труда». Вернулся из Ольвии Андрей, и я объявила, что отдыхать мы едем в Литву, говорят, там море и песок.
И мы едем. Миркины нам сняли в Паланге на улице Аксионайче. Теперь она называется по-другому, этого дома уже нет, там теперь многоэтажная «Неринга». А тогда наш дом смотрел как раз на маленькую дачку, которая принадлежала папе-Венцлове. В первый же день по пути к морю мы видим, стоит маленькая интеллигентная старушка, что-то рассказывает по-литовски, а перед ней – феноменальной красоты высокий молодой человек с невероятными синими глазами. Он смотрел поверх головы старушки, журчавшей по-литовски, куда-то вдаль и думал о чем-то явно нездешнем, а на лице его была такая одухотворенность, ну вылитый князь Мышкин, как мы его себе представляли.
В ту пору мы рассказывали много анекдотов. И был один особенно любимый: еду т в поезде Белая Церковь – Бердичев старый еврей-коммивояжер и молодой еврей, они незнакомы. Старый еврей думает: «Наверняка этот молодой человек едет в Бердичев жениться. А кто у нас в Бердичеве на выданье? Дочь парикмахера Рахиль и дочь резника Сара. Но дочь парикмахера некрасивая, значит, он едет свататься к Саре. А за кого в Белой Церкви может отдать свою дочь резник? За сына ювелира или раввина. Но сын ювелира некрасивый и прихрамывает, значит, за сына раввина. Сына раввина зову т Янкель. Но это имя некрасивое. Пусть его зову т Давид». И старый еврей обращается к молодому по имени-отчеству: «Давид Исаакович». Молодой изумлен: «Откуда вы меня знаете?» – «Я вас не знаю, я вас вичислил».
Вот я и говорю Андрею: как было бы хорошо вичислить этого молодого литовца и назвать его Томасом Венцловой. Андрей мрачно ответил, что чудеса бывают только в анекдотах.
К вечеру идем все по той же улице, вдруг меня окликает женский голос. Поворачиваюсь, стоит Марина Кедрова, мы с ней учились на одном курсе в МГУ, на филфаке. И рядом с ней наш князь Мышкин. Марина представляет его: «Познакомьтесь, это мой муж Томас Венцлова». Протягивая руку, я говорю: «А я вас сегодня утром вичислила». Томас тут же от души захохотал. Быстро выяснилось, что он удивительно живо воспринимает юмор. Все тогдашние анекдоты Томас умел и слушать, и потрясающе рассказывать. Сразу завязались отношения: «Приходите вечером». И мы стали бывать у Томаса и Марины каждый вечер. Родителей в Паланге не было, дача была отдана Томасу, видимо, на все лето. Собиралось у Томаса много народу – и литовцев, и москвичей. Заезжал сюда на неделю Леня Чертков. Засиживались до полуночи, всем было весело, интересно друг с другом, постоянно кого-то разыгрывали, что-то импровизировали, читали стихи.
Томас как-то сразу понял, что нам все интересно в Литве. И он решил не только нас просветить, но и влюбить в Литву. Ему это удалось, за что я Томасу до конца своих дней буду благодарна.
Томас решил, что мы прежде всего должны поехать в Жемайчю Кальварию, это недалеко от Паланги. И тут опять произошло чудо – там жили родители нашей хозяйки, было, где остановиться. А в Жемайчю Кальварии произошло самое большое чудо: мы познакомились там со стареньким священником Повиласом Пукисом, несомненно, святым человеком, который десять лет провел в заключении на Воркуте. А потом жил в доме престарелых в Бурятии. Кальварийцы привезли его из Бурятии и собрали ему на маленький домик, где он нас и принимал, беседуя как с близкими друзьями тихо и улыбчиво. И был он незлобив, светел и мудр, службу отправлял в костеле так, как будто это его последняя на земле служба, мы там плакали от счастья. Андрей написал об этом рассказ.
В Жемайчю Кальварию, как мы поняли, русские до нас не приезжали. Поэтому в деревне всем было любопытно посмотреть на нас, приехавших пройти по святым местам. Смотрели на нас с удивлением и интересом.
Уезжали мы через пару дней. Нам сказали, что рано утром будет автобус. На остановке висела ржавая покореженная табличка с расписанием. Автобус пришел точно вовремя! Удивились, потому что в России, да еще в деревне, автобус не ходит по расписанию. Думали, раз люди из деревни едут на базар в город, значит, будут мешки, еле войдешь. Но здесь все было не так: женщины нарядно одеты, в крепдешиновых платьях, в руках корзины, прикрытые белым.
Мы поняли, что попали в совершенно другой мир, который в России давно до нас кончился. Деревенская культура исчезла с коллективизацией. И этот литовский мир благодаря Томасу становился для нас живым и с каждым днем более близким.
Томас нас одарил и своими литовскими друзьями. Первым из них был Ромас Катилюс, самый близкий, еще школьный друг Томаса. С Ромасом и его женой Элей мы тоже встретились и на всю жизнь подружились этим первым летом в Паланге, а теперь дружат наши дети. Ромас нас пригласил в Вильнюс: «Приезжайте, родители будут в саду, их спальня в вашем распоряжении». Так мы оказались в гостеприимном доме на улице Леиклос, сейчас на доме висит памятная доска, посвященная Иосифу Бродскому. Его мы тоже позвали в Вильнюс к Катилюсам, но не в это первое наше литовское лето, а в 1966 году. Иосифу было худо в Питере, мы ему позвонили из Вильнюса и пригласили в Европу, к Катилюсам, на улицу Леиклос.
Мы его встретили и передали в добрые руки братьев Катилюсов. Томаса в Вильнюсе не было. В этот же день через несколько часов мы уезжали в Москву, до сих пор помню счастливое, молодое лицо Иосифа на вильнюсском вокзале.
Вернемся в наше первое лето в Литве. Томас хотел, чтобы мы поехали в Каунас, он любил этот город с детства, значит, и мы должны его полюбить. Для этого Томас составил нам подробный план, что, где и как смотреть. Мы попали в Каунас на Жолине (Успение Богоматери), были на службе в Кафедральном соборе, бродили по городу в соответствии с томиковым планом. Было это незабываемое путешествие 15 августа 1963 года.
Д. М. То есть Томас Вам нарисовал план?
Л. С. Да, конечно. Но к плану прилагался еще подробный интересный рассказ о Каунасе. Томас как никто умел это делать. Он ведь представлял себе подробно даже те города (например, Дублин, Флоренцию), которые знал только по литературе, но в которых сам тогда еще не бывал и не мог и мечтать увидеть когда-нибудь.
Томас, естественно, был первым человеком, которому мы позвонили, когда приехали из Каунаса в Вильнюс: «Сейчас приду». Был поздний вечер. Томас привел нас на площадь, где теперь Президентский дворец. «Здесь Наполеон останавливался». Там была синагога, там – гетто, а вот францисканский костел, вот Бернардинцы, Святая Анна, Святой Михаил, Святая Тереза, Острабрамская часовня, Университет, Кафедральный собор на площади, где музей, барочный костел Петра и Павла (где тогда был кафедральный собор). И все сразу задышало историей. И красивый европейский город стал оживать и обживаться нами. Такого гида, как Томас, найти трудно.
Потом был Тракай с его гамлетовским замком, Витовт, караимы. Любовь Томаса к Литве и ее истории переполняла нас. На этом подарки не кончались. «Я вас должен познакомить еще с одним уникальным человеком. Он часто сидит в „Неринге“, эпатируя публику: у него на столике лежит Mein Kampf». Это был Юозас Тумялис, который оказался ходячей энциклопедией, человеком добрым и абсолютно надежным. Он стал первым литовцем, который приехал к нам в гости в Москву, чему мы несказанно радовались. Юозас же ввел нас в дом своих будущих родственников Юодялисов. Общение и дружба с Пятрасом и Данутей Юодялисами были не только редким счастьем, но и нравственным камертоном во всех моих жизненных коллизиях. А теперь я с удовольствием каждое лето гощу на Антоколе в семействе Тумялисов, Ванду и Ируте я просто обожаю.
Цепная реакция литовских дружб с легкой руки Томаса продолжалась: это и Натали Трауберг с Виргилием Чепайтисом, незабвенная Идочка Крейнгольд (в замужестве Жилюс), родная Ина Вапшинскайте, всезнающая, как Брокгауз и Эфрон, мудрый Эйтан Финкельштейн, кроткий доктор Нийоле Янавичюте и бурный доктор Гинтаре Брейвене, дочка Лиобите, яркий художник Ада Склютаускайте.
Начиная с 1963 года, когда Томас проводил зимы в Москве, мы часто виделись. И каждая встреча была радостной, обязательно с какими-то литературными или культурными новостями.
Мне приходилось тогда на работе читать много рукописей графоманов. Иногда графоман может такое выдать, что ни один гений не придумает. Томас обожал слушать такие сочинения, тут же запоминал их наизусть, память у него феноменальная, и хохотал заразительно по-детски.
Как-то Томас пришел ко мне в гости в большом расстройстве, даже говорить не мог от огорчения: у него случилась личная беда. А у нас в стране перманентно были проблемы со словами гимна. В это хрущевское время как раз объявили конкурс на слова к гимну Александрова, чтобы из текста убрать «нас вырастил Сталин на верность народу» и так далее. Народ у нас доверчивый, раз объявили по радио и в газетах, начали сочинять и присылать свои опусы. Авторов таких «гимнов» называли «гимнюками». И чтобы как-то развлечь Томаса, я начала ему читать этих «гимнюков». Один текст гимна, который больше всего поразил Томаса, начинался так: «Банальных лиц я много видел, герои беллетристики они…» А другой заканчивался словами о коммунизме: «И огни того света видны». Томас хохотал до слез. И совершенно отвлекся от своей мрачной ситуации. Я сказала: «Томик, у тебя замечательная способность переключаться, ты будешь жить долго и счастливо». А Томас мне, хохоча: «Но это же гениально, на это нельзя не реагировать». И через много лет, когда успешный Томас снова смог приехать в Литву, я его спросила, помнит ли он тот давний разговор. Он сказал: «Помню, и ты оказалась права».
А вот история о том, как Томас приводил к нам сюда, на Малую Филевскую, Анну Андреевну Ахматову. Мы позвали ее в гости, и Анна Андреевна с радостью согласилась, узнав, что у нас второй этаж. Лифта в доме нет. Навели необыкновенный порядок, приготовили праздничный обед, нам хотелось, чтобы все торжественно было, не каждый день такого человека принимаем в доме. Ждем. А гостей все нет и нет. Звоню к Любови Давидовне Большинцовой-Стенич, она говорит, что Анна Андреевна давно уехала к нам на такси и Томас ее сопровождает. Д. М. А почему именно Томас?
Л. С. Может, он сам вызвался, чтобы подольше побыть с Анной Андреевной, может, потому, что ему наш дом был хорошо знаком. Шло время, мы начали волноваться. Вдруг звонок в дверь. На пороге стоит бледный Томас и говорит: «Случилось непоправимое». Мне становится плохо, я ясно понимаю, что наша Малая Филевская печально войдет в историю как станция Астапово. Что может быть непоправимее? Но Томас дрожащим голосом добавляет, что завел Анну Андреевну не в наш дом, а в соседний, и тоже в третий подъезд, на второй этаж, но Сергеевых там не оказалось. И Томас в отчаянии, оставив Анну Андреевну одну, бросился на улицу искать Сергеевых. Я кидаюсь к окну и вижу, как тихо и величаво по ступенькам из подъезда соседнего дома спускается Анна Андреевна с непокрытой головой и останавливается, одинокая и растерянная, посреди солнечного мартовского дня 1965 года. Я кричу: «Бегите скорее!» Андрей и Томас пулей вылетают из квартиры. В результате бедной Анне Андреевне пришлось подниматься еще раз на второй этаж. Томас был безумно расстроен: он, знавший наизусть улицы и дома городов, где никогда не был, запутался среди одинаковых хрущевских пятиэтажек и не смог найти дом, который посещал неоднократно. А когда выпили, закусили, хорошо поговорили, увидев, как от отчаяния Томас более других налегает на водочку, Анна Андреевна сказала ему: «Друг мой, кто кого отсюда повезет?» Но в Сокольники Томас доставил Анну Андреевну в полном порядке. Это была и Томаса, и наша последняя встреча с живой Анной Андреевной. Потом уже был морг в Москве и кладбище в Комарове 10 марта 1966 года.
С Надеждой Яковлевной Мандельштам я познакомила Томаса через несколько лет после смерти Ахматовой. Томас хорошо знает и любит стихи Мандельштама, его русский сборник стихов «Граненый воздух» тому подтверждение. Томас специально ездил в Воронеж, чтобы пройти по мандельштамовским местам, познакомился там с близким другом Мандельштама Натальей Евгеньевной Штемпель, адресатом гениальных лирических стихов Мандельштама. Поэтому Томас так хотел познакомиться с Надеждой Яковлевной. В то время Томас уже редко бывал в Москве. Но как только он здесь объявился, я повезла его к Надежде Яковлевне. Представляя ей Томаса, я сказала: «К вам ходит много интересных людей, но такого замечательного человека вы еще не видели». Томас невероятно смутился, что сразу расположило Надежду Яковлевну к нему. Тем более что она уже была наслышана о Томасе от меня, да и Кома Иванов ей очень хвалил Томасовы переводы Мандельштама на литовский. Надежда Яковлевна нового человека любила расспрашивать обо всем, а было глухое советское время, когда все было запрещено и все всего боялись. Но с Томасом сразу получилась доверительная беседа взахлеб. Они друг другу понравились. Надежда Яковлевна в конце разговора спросила: «Скажите, вот таких настоящих интеллигентов, как вы, сколько бы вы в Литве насчитали?» Томас незамедлительно: «Десяток уж точно». И начал перечислять. Среди названных были многие из тех, с кем я дружу и поныне. Надежда Яковлевна – Томасу: «Счастливая Литва».
Когда Томас покидал страну, он приехал в Москву проститься с друзьями. Поехал он со мной и к Надежде Яковлевне попрощаться. Томас сказал в конце вечера: «Надежда Яковлевна, как с вами интересно, уходить не хочется». Она лукаво улыбнулась и ответила: «Томас, не говорите мне таких слов, я и так уже буду думать, что вы – моя последняя любовь».
Непреходящей любовью Томаса всегда была и есть мировая культура, тоску по которой он, как и Мандельштам, остро ощущал в Советском Союзе. На уговоры Межелайтиса не уезжать на Запад, ибо там замучает ностальгия, Томас ответил: «Почему-то здесь никто не замечает, что у меня уже давно ностальгия по Дублину и Флоренции».
Томас – человек трех культур, трех родных языков: он отлично знает не только литовскую поэзию, но и польскую, и русскую. Русскую поэзию он чувствует как родную, этим он поражал и Черткова, и Андрея Сергеева, а потом и Бродского. При такой глубине проникновения в поэзию ясно было, что и сам он пишет хорошие стихи. Но оценить их я смогла, только когда появились переводы на русский язык.
Д. М. А видели ли Вы Томаса и Бродского вместе?
Л. С. Нет, когда Иосиф прилетел в Вильнюс, Томаса не было в городе. Но он вскоре появился, Томас Бродскому сразу понравился. А когда Томас повозил Бродского по Литве и они обсудили всю мировую поэзию и сошлись во вкусах, Иосиф написал нам в Москву: «Потом приехал Томас. Я рад и даже немножко горд этим знакомством. Чудный парень. Чудная физиономия. Большое вам всем за него ачу». Бродский полюбил на всю жизнь и Томаса, и Катилюсов, и Литву, в которую приезжал не раз. Томас любил и высоко ценил Бродского, который для Томаса, помоему, был ориентиром в современной поэзии. А Бродский посвятил брату-поэту Томасу стихи: «Литовский дивертисмент», «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлове», «Открытка из города К».
Хорошо помню, как Томас однажды сказал нам с Андреем Сергеевым: «Я дарю вам Литву в благодарность за двух живых классиков». Это было при жизни Анны Андреевны, а Иосиф еще жил в России и не был Нобелевским лауреатом. Этот дар Томаса я бережно сохраняю больше сорока лет.
Москва, 5 сентября 2001 года
Избранная библиография[427]
Книги
НЕУСТОЙЧИВОЕ РАВНОВЕСИЕ: ВОСЕМЬ РУССКИХ ПОЭТИЧЕСКИХ ТЕКСТОВ
New Haven: Yale Center for International and Area Studies, 1986. – 206 c.
СОБЕСЕДНИКИ НА ПИРУ: СТАТЬИ О РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
Vilnius: Baltos lankos, 1997. – 256 c.
СВОБОДА И ПРАВДА
М.: Прогресс, 1999. – 216 с.
ГРАНЁНЫЙ ВОЗДУХ
М.: ОГИ; Дом Юргиса Балтрушайтиса, 2002. – 88 с.
СТАТЬИ О БРОДСКОМ
М.: Baltrus; Новое издательство, 2005. – 176 с.
Стихотворения
СТИХИ О ПАМЯТИ
Пер. Л. Миля // Знамя. 1968. № 1. С. 13.
ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ
Пер. Иосифа Бродского // Континент. 1976. № 9. С. 5–6.
NEL MEZZO DEL CAMMIN DI NOSTRA VITA
[подстрочный перевод автора] // Поэт-переводчик Константин Богатырев: Сборник. München: Verlag Otto Sagner, 1982.
С. 277.
ПЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ
[Музей в Хобарте, «Пустой Париж…», Берлинское метро: Hallesches Tor, «В духоте….», «у огня…»] Пер. Н. Горбаневской // Континент. 1987. № 51. С. 208—213.
ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ
Пер. И. Бродского // Слово/Word (New York). 1987. № 1/2. С. 46.
«ПОСТОЙ, ПОСТОЙ…»
Пер. М. Т[емкиной] // Слово/Word (New York). 1988. № 5/6. С. 109.
ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ
[Памяти поэта. Вариант / Пер. И. Бродского; «Пустой Париж…», Берлинское метро: Hallesches Tor / Пер. Н. Горбаневской] // Дружба народов. 1989. № 12. С. 5–7.
СТИХОТВОРЕНИЯ
[День благодарения; Стихи о друзьях; Два стихотворения о любви;
«Я не живу здесь много дней…»] Пер. В. Асовского // Вильнюс. 1991. № 4.
С. 74—78.
ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ; ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ
Пер. И. Бродского // Бродский И. Бог сохраняет все / Ред. – сост. В. Куллэ. М.: Миф, 1992. С. 191—194.
СТИХОТВОРЕНИЯ
[ «Как вечных душ опора…»; «Прихлынув к губам…»; «Невдалеке кремнистые вершины…»; Улица Пестеля; East Rock] Пер. В. Асовского // Вильнюс. 1993. № 8. С. 13—16.
СТИХОТВОРЕНИЯ
[Осень в Копенгагене; Улица Пестеля; «На расстояньи мили…»] Пер. А. Кушнера // Огонек. 1993. № 37. С. 20—21.
ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ; ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ
Пер. И. Бродского // Сочинения Иосифа Бродского: В 4 т. СПб.: Пушкинский фонд, 1994. Т. III. С. 305—308.
ЩИТ АХИЛЛЕСА
Пер. В. Куллэ // Литературное обозрение. 1996. № 3 [специальный выпуск памяти И. Бродского]. С. 32—33.
ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ
Пер. И. Бродского // Остров (Берлин). 1996. № 5. C. 3–4.
ЩИТ АХИЛЛЕСА
Пер. В. Куллэ // Бродский глазами современников / Сост. В. Полухина. СПб.: Издательство журнала «Звезда», 1997. С. 274—275.
CТИХОТВОРЕНИЯ
[Музей в Хобарте; Берлинское метро: Hallesches Tor; «В духоте….»; «у огня…» / Пер. Н. Горбаневской; Памяти поэта. Вариант /
Пер. И. Бродского] // Витковский Е. Строфы века–2: Антология мировой поэзии в русских переводах XX века. М.: Полифакт, 1998.
С. 808, 889.
ПОСЛЕ ЛЕКЦИИ
Пер. В. Куллэ // Анна Ахматова: последние годы: Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова. СПб.: Невский диалект, 2001. С. 93—95.
СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ
[ «Знаю: прошлого трогать не станем…»; Ночь / Пер. Г. Ефремова; Стихи о друзьях; «Помедли, улыбнись и возвращайся вспять…»; Повтор с вариациями; Щит Ахиллеса; Залив; Менины; Продолжая Федра; «Я знаю, что оно как-будто истекает…»; В Карфагене много лет спустя; Чайная в сеттльменте. Вариация; В институтском парке; Вероятно, на пути в Чэнду; Плато; Гобелен; На рождение младенца / Пер. В. Куллэ] // Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 202—208.
Статьи, заметки, рецензии
О ЛИТОВСКОЙ ГРУППЕ СОДЕЙСТВИЯ ВЫПОЛНЕНИЮ ХЕЛЬСИНКСКИХ СОГЛАШЕНИЙ
Хроника защиты прав человека в СССР. 1977. Вып. 25. С. 31—34.
ЛИТВА, БАЛЬМОНТ И БАЛТРУШАЙТИС Новое русское слово. 1977. 16 июля.
ОТЕЦ КАРОЛИС ГАРУЦКАС
Хроника защиты прав человека в СССР. 1979. Вып. 34. С. 50—51.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Бракман Р. Выбор в аду: Жизнеутверждение солженицынского героя. [Ann Arbor]: Эрмитаж, 1983. С. 5—6.
ПОЭЗИЯ КАК ИСКУПЛЕНИЕ
[Рец. на: Czeslaw Milosz. The Witness of Poetry] // Двадцать два (Тель-Авив). 1985. № 41. С. 194—202.
КНЯЗЬ И ЦАРЬ
Пер. с англ. Л. Пановой // Слово/Word (New York). 1988. № 5/6. С. 96—102.
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ В КАУНАСЕ
Вильнюс. 1990. № 11. С. 143—146.
ВОЙНА И МИФ
[Рец. на: Aleksandr Solzhenitsyn, August 1914] // Еврейский журнал (Мюнхен). 1991. № 1. С. 69—75.
ПОЭТ РОКОВЫХ ПОЛУМЕР
[Рец. на: Yevgeny Yevtushenko. The Collected Poems, 1952—1990] // Новое русское слово. 1991. 3 мая. С. 29.
ТЩЕТНЫЕ УСИЛИЯ: ИСТОРИЯ КНЯЗЯ АНДРЕЯ КУРБСКОГО Вильнюс. 1993. № 3. С. 114—120.
ГЕНОЦИД, СТРАТОЦИД, ЭТНОЦИД Эхо Литвы. 1995. 11 апреля. С. 4.
ПАВЕЛ ФЛОРЕНСКИЙ
История русской литературы. XX век: Серебряный век. М.: Литера, 1995. С. 209—214.
ОН УМЕР В ЯНВАРЕ…
Звезда. 1997. № 1. C. 232—233.
ВОРОВАННЫЙ ВОЗДУХ
Та р а с о в В. Трио. Vilnius: Baltos lankos, 1998. С. 5–33; М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 5–8.
ЧЕСЛАВ МИЛОШ: ОТЧАЯНИЕ И БЛАГОДАТЬ
Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 181—184.
Интервью
«ЛИТВА ДОБЬЕТСЯ СВОЕЙ НЕЗАВИСИМОСТИ»: ИНТЕРВЬЮ С ЛИТОВСКИМ ПОЭТОМ ТОМАСОМ ВЕНЦЛОВА
Русская мысль. 1978. 17 августа.
ГОВОРЯТ УЧАСТНИКИ СИМПОЗИУМА: ТОМАС ВЕНЦЛОВА (ЙЕЛЬ)
Русская мысль. 1986. 3 октября. С. 12.
ВТОРАЯ ОТТЕПЕЛЬ
Страна и мир (Мюнхен). 1987. № 1. С. 39.
«ПОЗИЦИЯ АУТСАЙДЕРА ИНТЕЛЛИГЕНТУ СВОЙСТВЕННА»
Вильнюс. 1991. № 2. С. 110—121.
«НО ЕСТЬ ОЧАГ ВНЕВРЕМЕННЫЙ…»
Литературная газета. 1991. 3 июля. С. 13.
ТОМАС ВЕНЦЛОВА ОБ ИОСИФЕ БРОДСКОМ: «ЧЕЛОВЕК ЕСТЬ ИСПЫТАТЕЛЬ БОЛИ»
Согласие. Вильнюс. 1991. 9 ноября. С. 6.
«УТОПИИ ПРЕВРАЩАЮТСЯ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ»
Согласие. Вильнюс. 1991. 30 ноября. С. 4.
«НЕУМНО СЧИТАТЬ СЕБЯ ВСЕГДА ПРАВЫМ…»
Летувос ритас. 1993. 30 июля – 6 августа. С. 4–5.
«ИСТИННЫЙ ПАТРИОТИЗМ – БОРЬБА С КОМПЛЕКСАМИ СВОЕЙ НАЦИИ»
Летувос ритас. 1993. 10—17 сентября. С. 8.
«ГОВОРИТЬ ПРАВДУ СВОЕМУ НАРОДУ – ПРАВО ТЕХ, КТО „НЕ СОСТОЯЛ ПОД СТРАХОМ“»
Слово. 1995. 23 февраля – 2 марта. С. 1–2, 4.
«Я ПРОСТО ЛИТОВЕЦ, ЖИВУЩИЙ В ДРУГОЙ СТРАНЕ»
Невское время. 1995. 16 июня.
«…НАШЕЙ ЛИТЕРАТУРЕ НЕ ХВАТАЕТ ЛЮДЕЙ „БЕСПОЧВЕННЫХ“… КОГДА В ПОЭЗИЮ ВМЕШИВАЕТСЯ ИСТОРИЯ»
Литературная газета. 1995. 21 июня. С. 7.
«ПОЭЗИЯ ПОЗВОЛЯЕТ ОСОЗНАТЬ УНИКАЛЬНОСТЬ КАЖДОЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ СУДЬБЫ»: С ПОЭТОМ И ЛИТЕРАТУРОВЕДОМ Т. ВЕНЦЛОВОЙ БEСЕДУЕТ Т. ЯСИНСКАЯ
Вильнюс. 1995. № 3. С. 4–12.
«„БЕЗРОДНЫЙ КОСМОПОЛИТ“, МЕЧТАЮЩИЙ ПРОВЕСТИ ОСТАТОК ЖИЗНИ В ЛИТВЕ»
Республика. 1996. 16 июля. С. 4.
РАЗВИТИЕ СЕМАНТИЧЕСКОЙ ПОЭТИКИ
Литературное обозрение. 1996. № 36. С. 29—39.
Т. ВЕНЦЛОВА: «ЭПОХА БРАЗАУСКАСА И ЛАНСБЕРГИСА ЗАКОНЧИЛАСЬ ЕЩЕ РАНЬШЕ»
Республика. 1997. 30 декабря. С. 4.
ХЕЛЬСИНКСКАЯ ГРУППА В ЛИТВЕ: РАССКАЗ ТОМАСА ВЕНЦЛОВЫ НА ВСТРЕЧЕ В РУССКОМ КУЛЬТУРНОМ ЦЕНТРЕ, ИЮЛЬ 1996
Подготовила Т. Ясинская // Вильнюс. 1997. № 5. С. 130—148.
ИЗ ОПЫТА ИСТОРИЧЕСКОГО ОПТИМИСТА
Беседу ведет Н. Игрунова // Дружба народов. 1998. № 3. С. 167—179.
«ПОЭТ – СУЩЕСТВО БЕЗДОМНОЕ»
Сегодня. 2000. 5 июня.
«ЧУВСТВО ПЕРСПЕКТИВЫ»
[Томас Венцлова беседует с Иосифом Бродским] // Иосиф Бродский: Большая книга интервью. М.: Захаров, 2000. С. 336—358.
Мемуары
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АННЕ АХМАТОВОЙ
Анна Ахматова: последние годы: Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова. СПб.: Невский диалект, 2001. С. 76—91.
РУССКИЙ ЕВРОПЕЕЦ
Ефим Эткинд: Здесь и там. СПб.: Академический проект, 2004. С. 381—391.
О Томасе Венцлове
МИШЕЛЬ ОКУТЮРЬЕ. НЕУСТОЙЧИВОЕ РАВНОВЕСИЕ
Русская мысль. Литературное приложение. 1987. 25 декабря
АЛЕКСАНДР ГРИБАНОВ. В ПОИСКАХ НЕУСТОЙЧИВОГО РАВНОВЕСИЯ
Континент. 1988. № 56. C. 357—363.
ВАСИЛИЙ РУДИЧ. ТЕКСТ ЖИЗНИ И ТЕКСТ ИСКУССТВА
Страна и мир (Мюнхен). 1988. № 4 (46). С. 152—155.
ИОСИФ БРОДСКИЙ. ПОЭЗИЯ КАК ФОРМА СОПРОТИВЛЕНИЯ РЕАЛЬНОСТИ: Предисловие к сборнику стихотворений Томаса Венцловы на польском языке в переводах Станислава Баранчака // Русская мысль. 1990. 25 мая. Специальное приложение: Иосиф Бродский и его современники. К пятидесятилетию поэта.
ЕВГЕНИЙ РЕЙН. ОПЕРЕТЬСЯ О ВЕТЕР
Огонек. 1993. № 37. С. 20.
ВАЛЕНТИНА БРИО. ВИЛЬНЮС КАК ПРОБЛЕМА САМОСОЗНАНИЯ
Вильнюс. 1995. № 4. С. 110—122.
АНДРЕЙ СЕРГЕЕВ. ПОРТРЕТЫ: ДЕЛА ЛИТОВСКИЕ
Знамя. 1996. № 10. С. 82—86.
ВЯЧЕСЛАВ ВС. ИВАНОВ. ПРЕДИСЛОВИЕ
Венцлова Т. Собеседники на пиру: Статьи о русской литературе. Vilnius: Baltos lankos, 1997. С. 11—14.
О. А. ЛЕКМАНОВ. СОБЕСЕДНИКИ НА ПИРУ
Новое литературное обозрение. 1999. № 1. С. 430—431.
DONATA MITAITĖ. ЧЕЛОВЕК И МИР В ТВОРЧЕСТВЕ ТОМАСА ВЕНЦЛОВЫ
Naujos idėjos ir formos Baltijos рalių literatūrose. Antroji Baltijos рalių literatūrologų konferencija. Vilnius: Lietuvių literatūros ir tautosakos institutas, 1999. P 13—22.
ТАТЬЯНА КАСАТКИНА. СВОБОДА И ПРАВДА
Новый мир. 2000. № 1. С. 232—234.
ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ. ПЕРЕД ЛИЦОМ ЕДИНОЙ СУДЬБЫ
Первое сентября. 2000. 19 февраля.
М. Г. «СВИДЕТЕЛЬ ВЫЖИВШИЙ ИСКУССТВА»
Литературная газета. 2000. 7–13 июня.
DONATA MITAITĖ. ТОМАС ВЕНЦЛОВА, ИОСИФ БРОДСКИЙ: ДИАЛОГ ПОЭТОВ
Studia Russica. Budapest, 2000. Vol. XVIII. P. 180—185.
НАТАЛЬЯ ГОРБАНЕВСКАЯ. ТОМАС ВЕНЦЛОВА – «ЧЕЛОВЕК ПОГРАНИЧЬЯ»
Русская мысль. 2001. Сентябрь. С. 6–12.
ГЕОРГИЙ ЕФРЕМОВ. СОБЕСЕДНИК ТОМАСА
Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 221.
ВИКТОР КУЛЛЭ. ВОЗМОЖНОСТЬ ТРЕТЬЕГО СОБЕСЕДНИКА: УРОКИ ТОМАСА ВЕНЦЛОВЫ
Русская мысль. 2001. Сентябрь. С. 13—19.
ЧЕСЛАВ МИЛОШ. О ТОМАСЕ ВЕНЦЛОВЕ
Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 211—212.
АДАМ МИХНИК. ИНСТРУМЕНТ ДОБРЫХ ДУХОВ
Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 216—217.
ТАДЕУШ НЫЧЕК. ЧЕРНЫЕ БУКВЫ НА ТЕМНОМ ФОНЕ
Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 213—215.
ИННА РОСТОВЦЕВА. ТЕМНАЯ СОЛЬ, ИЛИ ПИР ДЛЯ СОБЕСЕДНИКА
Вопросы литературы. 2001. № 1. С. 309—319.
МАЙКЛ СКЭММЕЛЛ. ПРЕДАННЫЙ РЕАЛЬНОСТИ
Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 219—220.
СЕРГИУШ СТЕРНА-ВАХОВЯК. ФИГУРЫ ВРЕМЕНИ: ПОЛИЛОГИ МИРОВ И КУЛЬТУР
Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 217—219.
ТАТЬЯНА ВОЛЬТСКАЯ. АНГЕЛ РЕЧИ
Русская мысль. 2002. 14—20 февраля. С. 9.
ИРИНА КОВАЛЕВА. «ОДА К РАДОСТИ»
[428]
ДОНАТА МИТАЙТЕ. ДОМ В ПОЭЗИИ ТОМАСА ВЕНЦЛОВЫ
Пространство и время в литературе и искусстве. Daugavpils, 2002. Вып. 11: Дом в европейской картине мира. Ч. 2. P. 91—99.
ДОНАТА МИТАЙТЕ. К ИСТОРИИ ОДНОГО СТИХОТВОРЕНИЯ
Мир Иосифа Бродского: путеводитель. СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2003. С. 272—284.
Именной указатель
А
Авиженисы, Альгирдас и Юрате, 106
Айги, Геннадий 34, 47
Айстис, Йонас, 105
Александров, Александр, 206
Алексеева, Людмила, 8, 111, 129, 134
Амальрик, Андрей, 178
Амбрасас, Казис 51, 58, 107, 170
Амундсен, Роальд, 12
Андерсен, Ганс Христиан, 30
Андропов, Юрий, 75
Антокольский, Павел, 29
Аполлинер, Гийом, 19
Апутис, Юозас, 171
Арешка, Витас, 51
Ахмадулина, Белла, 27, 134
Ахматова, Анна 30, 31, 36, 43, 89, 107, 117, 133, 166, 206, 207
Б
Бабель, Исаак, 138
Балакаускас, Освальдас, 183, 187
Балтакис, Альгимантас, 51, 168, 169
Балтрушайтис, Юргис, 45, 61, 105
Бальчиконис, Юозас, 18
Баранчак, Станислав, 108, 116, 180, 191,
Барбюс, Анри, 20
Барышников, Михаил, 132
Басанавичюс, Йонас, 21
Баторий, Стефан, 146, 195
Бахтин, Михаил, 21, 30, 133, 142
Бахтырев, Анатолий, 30
Белинис, Йонас, 47
Беляускас, Альфонсас, 169
Бем, Юзеф, 65
Бендорюс, Антанас, 114
Берд, Роберт, 8, 113
Бердяев, Николай, 108
Блок, Александр, 15, 22
Бложе, Витаутас, 58, 167
Блум, Гарольд, 138
Богатырев, Константин, 83, 143
Богатырев, Петр, 44
Бодлер, Шарль, 19, 39
Бойтар, Эндре, 8, 47, 65. 195–200
Большинцова-Стенич, Любовь, 207
Боннэр, Елена, 136
Борута, Казис, 13
Борхес, Хорхе Луис, 37, 44, 46
Брадунас, Казис, 187
Браздженис, Бернардас, 85, 105, 188
Бреза, Тадеуш, 42
Брейвене, Гинтаре, 206
Брейгель, Питер, 150
Бродский Иосиф, 17, 32, 36, 47, 49, 56—57, 59, 73—74, 80—90, 107, 108, 116, 119, 124, 132, 133, 137, 146, 148—151, 166, 172, 180, 181, 189, 191—193, 199, 204, 208, 209
Буковский, Владимир, 36, 112, 113
Буткявичюс, Зенонас, 8, 15, 135
В
Вайчюлайтис, Антанас, 13
Вайчюнайте, Юдита, 25, 40, 50, 167
Вайчюнас, Пятрас, 187
Валенса, Лех, 82
Валери, Поль, 19
Валюнас, Кястутис, 105
Вапшинскайте, Инна, 205
Васильева, Елена, 36
Васильевы, Георгий и Сергей, 36
Васильев, Александр, 36
Ват, Александр, 69, 137, 191
Вейсайте, Ирена, 8, 48
Вейсборт, Данни, 74
Веласкес, Диего Родригес де Сильва, 118
Венцлова, Антанас, 9–12, 14, 19—20, 26, 29, 42, 60—69, 114, 115, 131, 133, 166, 169, 170, 194, 198, 199, 201
Венцлова, Пиюс, 9
Венцлова Томас (дедушка), 9
Венцловайте, Мария, 188
Венцловене, Татьяна (Таня), 176, 177, 180—182, 193
Венцловене Элиза, 7, 9–12, 15, 63, 117, 120
Венцловы (Элиза, Антанас, Томас), 10, 14, 29
Витаутас, великий князь Литовский (Витовт), 117, 205
Волконский, Андрей, 34
Воробьев, Николай, 16
Ворошильский, Виктор, 43, 49, 62, 63, 116, 141
Ворошмарти, Михал, 198
Г
Гавел, Вацлав, 82
Гагарин, Юрий, 34
Галанской, Юрий, 48
Галич, Александр, 105
Гандельсман, Владимир, 35, 56, 70, 81, 83, 89, 108, 118, 134, 142–151
Ганелин, Вячеслав, 49
Гарсиа Лорка, Федерико, 47
Гаруцкас, Каролис, 74
Гаяускас, Балис, 111
Гедройц, Ежи, 141
Герцен, Александр, 108
Гимбутене, Мария, 106
Гинзбург, Людмила, 175, 176
Гинзбург, Александр, 27, 48, 75, 111, 175, 176
Гинкас, Кама, 8, 25, 27
Гирнюс, Юозас, 108
Гитлер, Адольф, 10, 60, 122, 137
Гойя, Франсиско Хосе де, 118
Гольдони, Карло, 47, 183, 184
Гольштейн, Владимир, 8, 133
Гомер, 108
Гораций, 108
Горбаневская, Наталия, 8, 51, 105, 109, 110, 112, 116, 117, 175–183
Горбачев, Михаил, 82, 136
Горбульскис, Беньяминас, 185
Гордимер, Надин, 121
Горький, Максим, 15
Греймас, Альгирдас Юлюс, 45—46, 57, 105, 172
Грек, Феофан, 175
Григоренко, Петр, 178
Грин, Александр, 29
Гротовски, Ежи, 116
Грудзиньска-Гросс, Ирена, 137
Грушас, Юозас, 58
Гумилев, Николай, 19, 39
Гяда, Сигитас, 50, 58, 166, 167, 171
Д
Даниэль, Юлий, 66
Данте, Алигьери, 83, 181
Дауетите, Виктория, 8
Даунис, Вайдотас, 136
Деканозов, Владимир, 129
Джамбаев, Джамбул, 201
Джилас, Милован, 74
Джойс, Джеймс, 19, 27, 46
Дзержинский, Феликс, 21
Дольскис, Даниелюс, 187
Достоевский, Федор, 32
Дюрренматт, Фридрих, 19
Е
Евдокимова, Светлана, 8
Емельянова, Ирина, 24
Есенин, Сергей, 15
Ефремов, Георгий, 146
Ж
Жарри, Альфред, 47
Жемайте (Юлия Жимантене), 24
Жилюс, Владисловас, 59
Жувинтас, А., 126, 130
З
Заборскайте, Ванда, 24
Загаевски, Адам, 52
Залаторюс, Альбертас, 171
Зданис, Йонас, 110
Зелинский, Фаддей, 133
Зинкявичюс, Зигмас, 18
И
Ибсен, Хенрик, 19
Иванов, Вячеслав, 107
Иванов, Вячеслав Вс., 44, 208
Ивашкевич, Ярослав, 42
Ивинская, Ольга, 24
Ильф, Илья, 29
Ионеско, Эжен, 27, 38
Й
Йетс, Уильям Батлер, 74
Йонинас, Антанас, 25
К
Кавафис, Константин, 47, 110, 167
Каволис, Витаутас, 108, 149
Казлаускас, Йонас, 143
Каланта, Ромас, 58, 143, 167
Камю, Альберт, 112
Кармен, Роман, 29
Катилюс, Аудронис, 8, 115
Катилюс, Рамунас (Ромас), 15, 16, 17, 21, 24, 76, 80, 115, 117, 135, 204
Катилюсы, Аудронис, Рамунас, 27, 80, 115, 204
Катилюсы, Эле, Рамунас, 48, 204, 209
Катинене, Броне, 8, 15, 39
Катулл, Гай Валерий, 69
Кафка Франц, 19, 20, 27, 46, 144
Качинскас, Генрикас, 188
Кедрова, Марина, 34, 175, 203
Кисараускас, Винцас, 33
Кисараускене, Сауле, 33
Клайн, Джордж, 8, 73, 74
Клини, Стефен Коль, 19
Ковалева, Ирина, 110
Комаровский, Василий, 137
Корвалан, Луис, 113
Костаки, Георгий, 34
Косткявичюте, Ирена, 24
Котрелев, Николай, 8, 30, 31
Креве, Винцас, 24
Крейнгольд, Ида, 205
Кривошеин, Никита, 34
Крученых, Алексей, 34
Кубилюс, Витаутас, 8
Кублановский, Юрий, 88
Кузнецов, Эдуард, 75
Куллэ, Виктор, 51, 54, 55, 56, 77, 83, 84, 86—88, 109, 119, 122, 131, 138, 145, 177, 180
Кундера, Милан, 201
Кушнер, Александр, 36, 122, 132
Кяльмицкайте, Зита, 187
Л
Лагерлёф, Сельма, 105
Ландсбергис, Альгирдас, 106, 110
Лаутенбахс-Юсминьш, Йекабс, 45
Лебедис, Юргис, 18
Ле Корбюзье, Шарль Эдуард, 27
Ленин, Владимир, 15, 33
Лесскис, Георгий, 30
Ливен, Анатоль, 128, 129
Лиобите, Алдона, 61, 206
Лозинский, Михаил, 44
Ломоносов, Михаил, 133
Лотман, Михаил, 8, 76
Лотман, Юрий, 45, 107, 144, 147
Лукаускайте-Пошкене, Она, 74
Лукреций, Тит Лукреций Кар, 13
Лукшене, Мяйле, 24, 48
Лурье, Самуил, 88
Любарский, Кронид, 136
М
Мажюлис, Витаутас, 18
Майронис, (Йонас Мачюлис), 22, 23, 54
Мак Дафф, Давид, 110
Максимов, Владимир, 78
Малапарте, Курцио, 42
Малевич, Казимир, 34
Мандельштам, Надежда, 76, 207, 208
Мандельштам, Осип, 29, 30, 39, 44, 51, 53, 54, 67, 74, 81, 85, 105, 138, 139, 166, 197, 207, 208
Манн, Томас, 32
Мануйлов, Виктор, 202
Мартинайтис, Марцелиюс, 8, 59, 78, 130, 148, 149, 165–174
Марцинкявичюс, Юстинас, 28, 169, 170
Матайтене, Даля, 183
Матузявичюс, Эугениюс, 67, 168
Матутис, Анзельмас, 115
Мацейна, Антанас, 108
Мацкус, Альгимантас, 50, 106, 108
Маяковский, Владимир, 15, 16, 34, 137
Межелайтис, Эдуардас, 19, 20, 109, 208
Мейерхольд, Всеволод, 27
Мекас, Йонас, 50
Менделеев, Дмитрий, 12
Микелинскас, Йонас, 127, 200
Миколайтис-Путинас, Винцас, 47, 183, 186
Милн, Алан Александер, 38
Милош, Оскар, 34
Милош, Чеслав, 8, 18, 52, 56, 73, 81, 82, 106, 108, 124, 132, 133, 138, 141, 142, 146, 148, 151, 181, 189—194, 195, 197, 198
Мильтинис, Юозас, 12
Миркины, Зинаида и Ирина, 202
Миронас, Ричардас, 18
Михник, Адам, 116, 124, 133
Мицкевич, Адам, 18, 43, 146
Молотов, Вячеслав, 10
Моркус, Пранас, 8, 15, 24, 26, 30, 38, 40, 52, 135
Морозов, Павлик, 69
Моцкунас, Лютас, 8
Муравьева, Ирина, 29, 30
Муравьев, Владимир, 30, 32
Муравьев, Леонид (Лёдик), 30, 175
Мурильо, Бартоломе Эстебан, 118
Н
Набоков, Владимир, 108
Наливайкене, Ядвига, 33
Наполеон, (Луи Наполеон
Бонапарт), 117, 205
Нарбут, Владимир, 31
Настопка, Кястутис, 46, 47, 136, 166
Некрасов, Николай, 107
Нерис, Саломея, 47, 185, 187
Неруда, Пабло, 62
Ника-Нилюнас, Алфонсас, 106
Ницше, Фридрих, 19
Норвид, Циприан, 43, 44, 65, 116, 191
Норейка, Виргилиюс, 14, 15
О
Огай, Наташа, 75, 186
Оден, Уистен Хью, 43, 74, 85, 146, 149
Окуджава, Булат, 27, 134
О’Нил, Юджин, 47
Орлов, Юрий, 74, 75, 111
Оруэлл, Джордж, 19, 31, 136
П
Павлов, Иван, 12
Паганини, Николо, 41
Пакальнишкис, Ричардас, 47, 137
Пастернак, Борис, 15, 19, 22, 24, 25, 29, 31, 32, 36, 37, 40, 43, 44, 48, 53, 55, 66, 81, 90, 107, 112, 133, 137, 145, 166
Пастернак, Леонид, 31
Патацкас, Альгирдас, 83
Патацкас, Гинтарас, 199
Паунд, Эзра, 43
Пендерецкий, Кшиштоф, 116
Персий Флакк, Авл, 12
Пикассо, Пабло, 29, 62
Пинский, Леонид, 30
Пипините, Живиле, 43
Платон, 13
Платонов, Андрей, 30
Поллак, Нэнси, 110
Померанц, Григорий, 8, 29, 30, 31, 37, 39, 130, 202
Прейкшас, Казис, 40
Прокофьев, Олег, 34
Пруст, Марсель, 20, 46, 67
Пукис, Повилас, 203
Пушкин, Александр, 107
Пяткус, Викторас, 74, 75, 105, 111, 134, 171, 172
Пяулокас, Пранас, 187
Р
Рабачяускайте, Аурелия, 24
Рабин, Оскар, 32
Рабле, Франсуа, 30
Рагаускайте, Аурелия, 8, 47, 72, 183–188
Радаускас, Генрикас, 14, 46, 53, 108
Райк, Ласло, 65, 199
Райнис, Ян, 201
Рассел, Бертран, 19
Растаускас, Роландас, 135
Рачкаускайте-Цвиркене, Мария, 11, 13
Рачкаускас, Меркелис, 9, 11, 12, 13
Рачкаускас-Вайрас, Каролис, 11, 13, 114, 120
Рачкаускене, Елена, 11, 13
Раштикисы, 188
Ревич, Александр, 116
Рейн, Евгений, 193
Рембо, Артур, 39
Риббентроп, Иоахим, 10
Рибера, Хусепе, 118
Рильке, Райнер Мария, 39, 72, 90
Розанова, Мария, 77
Роттердамский, Эразм, 13
Рублев, Андрей, 175
Руденко, Роман, 75
Руденко, Николай, 75
С
Садовникова, Гитана, 76
Самойлов, Давид, 116
Сапгир, Генрих, 27, 32
Саснаускас, Юлюс, 129
Сахаров, Андрей, 10, 36, 49, 74
Сеземан, Василий, 18, 41
Сеземан, Дмитрий, 34
Сенешаль, Диана, 8, 110, 134
Сен-Жон, Перс, 27, 34, 43
Сервантес Сааведра, Мигель де, 21
Сергеева, Людмила, 8, 25, 33, 76, 116, 117, 201–209
Сергеев, Андрей, 33, 41, 80, 116, 117, 201–209
Синявский, Андрей, 66, 77
Склютаускайте, Ада, 206
Скрипка, Витаутас, 58
Скэммел, Майкл, 52, 121
Словацкий, Юлиуш, 18
Слуцкайте-Юрашене, Аушра Мария, 40, 78, 105
Слуцкий, Борис, 31
Снечкус, Антанас, 40
Солженицын, Александр, 36, 74, 78
Сприндис, 27
Сруога, Балис, 47, 138, 185
Сталин, Иосиф, 14, 20, 60, 128, 199, 201, 206
Стальский, Сулейман, 201
Стерн, Лоренс, 38
Сужеделис, Саулюс, 127
Суперфин, Габриель, 31
Суслов, Михаил, 129
Т
Тарасов, Владимир, 49
Тенисонас, Модрис, 58
Терляцкас, Антанас, 126, 129, 171
Тигпен-Милош, Кэрол, 193
Тименчик, Роман, 31
Тихонов, Николай, 115
Толстой, Лев, 15, 32, 137
Томонис, Миндаугас, 143
Топоров, Владимир, 44
Трауберг, Леонид, 26
Трауберг, Натали, 8, 25, 26, 30, 32, 37, 44, 176, 177, 205
Трумпа, Винцас, 72
Тумялис, Юозас, 24, 28, 30, 169, 205
У
Успенский, Борис, 44
Ф
Фадеев, Александр, 15
Федоров, Евгений, 30
Фет, Афанасий, 107
Филонов, Павел, 34
Финкельштейн, Эйтан, 74, 205
Фихте, Иоганн Готлиб, 19
Флобер, Густав, 32
Франциск Ассизский, 84, 119
Фрейд, Зигмунд, 122
Фрост, Роберт, 43
Фуко, Мишель, 118, 119
Х
Хаксли, Олдос, 119
Хемингуэй, Эрнест, 32
Херберт Збигнев, 56, 108
Хиндемит, Пауль, 27
Хлебников, Велимир, 15, 43
Ходасевич, Владислав, 32
Хрущев, Никита, 20, 34
Ц
Цветаева, Марина, 19, 30, 39, 67, 107, 108, 133, 137, 151,
Цвирка, Андрюс, 11, 13
Цвирка, Пятрас, 10, 13, 60, 114
Ч
Чалидзе, Валерий, 78, 178
Чекасин, Владимир, 49
Чепайтис, Виргилиюс, 23, 26, 30, 38, 205
Чепайтис, Томас, 177
Чертков, Леонид, 31, 105, 201, 203, 208
Честертон, Гильберт Кийт, 38
Чехов, Антон, 137
Чюрленис, Микалоюс Константинас, 61
Ш
Шабаняускас, Антанас, 187
Шакалис, Владас, 178
Шаляпин, Федор, 34
Шар, Рене, 34
Шекспир, Уильям, 72
Шилбайорис, Римвидас, 107
Шимборска, Вислава, 43
Шимкус, Владас, 24, 166
Шкема, Антанас, 108
Шмайн, Илья, 30
Шнейдер, Михаил, 15
Шолохов, Михаил, 15
Шостаковичи, Дмитрий и Максим, 68
Штемпель, Наталья, 207
Штерн, Людмила, 17
Штромас, Александр, 23, 27, 59, 108, 112, 195
Шуберт, Франц, 181
Щ
Щаранский, Анатолий, 111
Юрашас, Йонас, 58, 59, 78
Юшкайтис, Йонас, 50, 58, 167
Э
Эйсмунтас, Э., 135
Элиот, Томас Стернз, 19, 33, 43, 44, 74
Эль Греко, 118
Эрлих, Виктор, 107, 133
Эткинд, Ефим, 45
Ю
Юодялис, Пятрас, 41
Юодялисы, Пятрас и Дануте, 205
Я
Якобсон, Роман, 44
Якшявичюте, Дагне, 27
Ямбург, Евгений, 130
Янавичюте, Нийоле, 205
Янов, Александр, 30
Яновская, Генриетта, 8
Янонис, Юлюс, 15
Ярузельский, Войцех, 121
Примечания
1
Martinaitis M. Prilenktas prie savo gyvenimo. Vilnius, 1998. Р. 206—207.
(обратно)2
Отдел рукописей библиотеки Института литовской литературы и фольклора [далее: LLTI BRS]. Ф. 5. Ед. хр. 1785.
(обратно)3
«Клайпедский пароход» (нем.). Здесь и далее подстрочные примечания принадлежат переводчикам книги.
(обратно)4
Венцлова Т. Автобиография (личный архив автора).
(обратно)5
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Vilnius, 2000. Р. 154.
(обратно)6
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 13 декабря 1998 года (личный архив автора).
(обратно)7
Skatikaitė R. Į pasaulio ateitį rašytojas žvelgia su nerimu // Respublika. 2001. 24 gruodžio. Р. 3.
(обратно)8
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 30 декабря 2001 года (личный архив автора).
(обратно)9
Венцлова А. Буря в полдень. М., 1978. С. 338.
(обратно)10
Там же. С. 338.
(обратно)11
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Р. 224.
(обратно)12
Письмо Э. Венцловене Т. Венцлове от 23 июня 1965 года // LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 1786.
(обратно)13
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 18 июля 1999 года (личный архив автора).
(обратно)14
Venclova A. Prie Nemuno liepsnoja uogos. Vilnius, 1996. Р. 525.
(обратно)15
Venclova Т. Apartheido dienoraštis // Akiračiai. 1986. № 9. Р. 5.
(обратно)16
Диктофонная запись беседы с К. Гинкасом и Г. Яновской от 1 июня 2000 года (личный архив автора).
(обратно)17
Draugai. Ieva, 1996. №1. Р. 13.
(обратно)18
Письмо Э. Венцловене А. Венцлове от 16 января 1952 года // LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 493.
(обратно)19
Диктофонная запись беседы с Р. Катилюсом от 16 сентября 1998 года (личный архив автора).
(обратно)20
Там же.
(обратно)21
Диктофонная запись беседы с Р. Катилюсом от 16 сентября 1998 года (личный архив автора).
(обратно)22
Штерн Л. Бродский: Ося, Иосиф, Joseph. М., 2001. С. 30.
(обратно)23
Там же. С. 30.
(обратно)24
Там же. С. 30.
(обратно)25
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Vilnius, 1991. Р. 64.
(обратно)26
Письмо Э. Венцловене А. Венцлове от 15 октября 1955 года // LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 1352.
(обратно)27
Доклад Н. Горбаневской на конференции «Томас Венцлова – человек пограничья», Сейны, 31 августа 2001 года.
(обратно)28
Венцлова Т. Вильнюс как форма духовной жизни // Венцлова Т. Свобода и правда. М., 1999. С. 73.
(обратно)29
Venclova Т. Iš1958—1960 metųdieno-raščio // Kultūros barai. 1997. № 12. Р. 80.
(обратно)30
Ibid. 1998. № 1. Р. 69.
(обратно)31
Венцлова A. Речь, произнесенная на открытом партийном собрании по вопросам литературы в Союзе писателей Литовской ССР 28 февраля 1963 года // LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 1594.
(обратно)32
Письмо Ю. Балтушиса А. Венцлове от 30 июня 1968 года // Там же. Ед. хр. 1891.
(обратно)33
Venclova A. Prie Nemuno liepsnoja uogos. Vilnius, 1996. Р. 297.
(обратно)34
Подстрочный перевод.
(обратно)35
Гаспаров М. Л. Семантика метра у раннего Пастернака // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1988. Т. 47. № 2б. С. 142.
(обратно)36
Подстрочный перевод.
(обратно)37
Подстрочный перевод.
(обратно)38
Maironis. Raštai. Vilnius, 1988. Т. 2. Р. 80 [подстрочный пер.].
(обратно)39
Ibid. P. 80.
(обратно)40
Подстрочный перевод.
(обратно)41
Venclova T. Iš 1958—1960 metų dienoraščio // Kultūros barai. 1997. № 12. Р. 80.
(обратно)42
Диктофонная запись беседы с Р. Катилюсом от 22 сентября 1998 года (личный архив автора).
(обратно)43
Подстрочный перевод.
(обратно)44
V ai č i ū nait ė J. Tomas Venclova… // Naujasis židinys/Aidai. 1993. № 12. Р 57.
(обратно)45
Письмо Т. Венцловы автору от 20 марта 1994 года (личный архив автора).
(обратно)46
Диктофонная запись беседы с З. Буткявичюсом от 13 января 2002 года (личный архив автора).
(обратно)47
Venclova T. Iš 1958—1960 metų dienoraščio // Kultūros barai. 1997. № 11. Р. 63.
(обратно)48
Диктофонная запись беседы с Н. Трауберг от 8 сентября 2001 года, диктофонная запись беседы с П. Моркусом от 8 января 2002 года (личный архив автора).
(обратно)49
Venclova Т. Iš 1958—1960 metų dienoraščio // Kultūros barai. 1997. № 12. Р. 80.
(обратно)50
Диктофонная запись беседы с К. Гинкасом от 1 июня 2000 года (личный архив автора).
(обратно)51
Из выступления А. Гинзбурга на радиостанции «Свобода»22 октября 2000 года.
(обратно)52
Š tromas A. Lietuviškojo universalizmo ištakose // Venclova T. Lietuva pasaulyje, Chicago, 1981. Р. 17.
(обратно)53
Venclova A. Prie Nemuno liepsnoja uogos. Vilnius, 1996. Р. 362.
(обратно)54
Диктофонная запись беседы с Н. Котрелевым от 8 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)55
Письмо Г. Померанца автору от 1 марта 2001 года (личный архив автора).
(обратно)56
Письмо Т. Венцловы автору от 12 февраля 2001 года (личный архив автора).
(обратно)57
Померанц Г. Страстная односторонность и бесстрастие духа. М.; СПб., 1998. С. 339.
(обратно)58
Диктофонная запись беседы с Н. Котрелевым от 8 сентября 2001 года.
(обратно)59
Письмо Г. Померанца автору от 1 марта 2001 года.
(обратно)60
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Vilnius, 2000. Р. 57.
(обратно)61
Диктофонная запись беседы с Л. Сергеевой от 5 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)62
Venclova T. Iš 1958—1960 metų dienoraščio // Kultūros barai. 1998. № 1. Р. 72.
(обратно)63
Ibid. P. 72.
(обратно)64
Диктофонная запись беседы с Н. Трауберг от 8 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)65
Кулаков В. Поэзия как факт. М., 1999. С. 12.
(обратно)66
Там же. С. 350.
(обратно)67
Диктофонная запись беседы с Л. Сергеевой от 5 сентября 2001 года.
(обратно)68
Письмо Т. Венцловы автору от 15 февраля 2002 года (личный архив автора).
(обратно)69
Подстрочный перевод.
(обратно)70
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)71
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)72
Перевод А. Кушнера.
(обратно)73
Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 224.
(обратно)74
Венцлова Т. Русские и литовцы // Венцлова Т. Свобода и правда. М., 1999. С. 45.
(обратно)75
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Р. 311.
(обратно)76
«Ёлочка» (лит.).
(обратно)77
Диктофонная запись беседы с Н. Котрелевым от 8 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)78
«Всегда ли побеждает побежденный»: Беседа Б. Колымагина с Н. Трауберг // Литературная газета. 2000. 26 апреля – 2 мая. С. 11.
(обратно)79
Диктофонная запись беседы с П. Моркусом от 28 ноября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)80
Письмо Г. Померанца Т. Венцлове [Б. д.] // LLTI BRS. Ф. 95. Ед. хр. 23.
(обратно)81
Там же.
(обратно)82
Записная книжка Б. Катинене (личный архив Б. Катинене).
(обратно)83
Диктофонная запись беседы с П. Моркусом от 28 ноября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)84
Подстрочный перевод.
(обратно)85
Подстрочный перевод.
(обратно)86
Пастернак Б. Стихотворения и поэмы. М., 1990. С. 338.
(обратно)87
Там же. С. 356.
(обратно)88
Подстрочный перевод.
(обратно)89
Венцлова Т. Автобиография (личный архив автора).
(обратно)90
Venclova T. Raketos, planetos ir mes. Vilnius, 1962. Р. 9.
(обратно)91
Статулявичюс В. Отзыв на книгу Т. Венцловы Trylika, o gal ir keturiolika pašnekesių apie kibernetiką // LLTI BRS. Ф. 95. Ед. хр. 64.
(обратно)92
Сергеев А. Omnibus. М., 1997. С. 414.
(обратно)93
Venclova T. Iš 1958—1960 metų dienoraščio // Kultūros barai. 1998. № 1. Р. 74.
(обратно)94
Венцлова Т. Речь на собрании переводчиков // LLTI BRS. Ф. 95. Ед. хр. 39.
(обратно)95
Письмо А. Венцловы М. Мяшкаускене от 30 мая 1968 года // Там же. Ф. 5. Ед. хр. 1698.
(обратно)96
Venclova T. Ciprijanas Norvidas // Poezijos pavasaris. Vilnius, 1970. Р. 206.
(обратно)97
Pipinyt ė Ž. Nuogybė – ne rūbas // Šiaurės Atėnai. 1995. 15 balandžio. Р. 15.
(обратно)98
Письмо В. Висоцкаса Т. Венцлове от 31 августа 1972 года // LLTI BRS. Ф. 95. Ед. хр. 72.
(обратно)99
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Vilnius, 2000. Р. 48.
(обратно)100
Ibid. Р. 253.
(обратно)101
Ibid. P. 55.
(обратно)102
Lietuviška kultūrinė spauda ir tikros bei tariamos hierarchijos: [Беседа Г. Дабашинскаса с Т. Венцловой] // Literatūra ir menas. 1996. 27 liepos. Р. 11.
(обратно)103
V e n c l o v a T . Semiotikos mokykloje // Pergalė. 1966. № 12. Р. 170.
(обратно)104
Тартуский государственный университет. Протокол № 1123 // LLTI BRS. Ф. 95. Ед. хр. 72.
(обратно)105
Письмо Е. Эткинда Т. Венцлове от 25 января 1973 года // Там же. Ед. хр. 23.
(обратно)106
Письмо А. Ю. Греймаса Т. Венцлове от 29 декабря 1966 года // Там же. Ф. 5. Ед. хр. 2922.
(обратно)107
Объявление об учредительном собрании кружка семиотики // Там же. Ф. 95. Ед. хр. 72.
(обратно)108
Nastopka K. Tomo Venclovos tekstai // Metai. 1997. № 8. Р. 123—131.
(обратно)109
Письмо А. Ю. Греймаса Т. Венцлове от 19 мая 1971 года // LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 2921.
(обратно)110
Письмо Г. Айги Т. Венцлове от 24 декабря 1969 года // Там же. Ф. 95. Ед. хр. 1.
(обратно)111
Pagal jį pasaulyje vertinama lietuvių kultūra: [Беседа Д. Митайте с Э. Бойтаром о Т. Венцлове] // Kultūros barai. 2000. № 8/9. Р. 24.
(обратно)112
Pilietinės poezijos akiračiai // Literatūra ir menas. 1973. 10 vasario. Р. 2.
(обратно)113
Ibid. P. 2.
(обратно)114
Bra žė nas P. Drįstu vadintis „barbaru“ // Nemunas. 1973. № 6. Р. 33.
(обратно)115
Venclova T. Aš buvau išimtis // Literatūra ir menas. 1991. 19 spalio. Р. 12.
(обратно)116
Luk š ien ė M. Atviras laiškas prof. Tomui Venclovai // Literatūra ir menas. 1991. 16 lapkričio. Р. 14.
(обратно)117
Venclova T. Aš buvau išimtis. Р. 12.
(обратно)118
Письмо Т. Венцловы Р. Катилюсу от 14 февраля 1973 г. [датировано по почтовому штемпелю] хранится в личном архиве Р. и Э. Катилюсов.
(обратно)119
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Vilnius, 1991. Р. 205.
(обратно)120
Подробнее см.: O Brodskim: Studia-szkice refleksje. Katowice, 1993; Woroszyski W. Trys nuotraukos // Naujoji romuva. 1997. № 1/2. Р. 51—53; Венцлова Т. Свобода и правда. М., 1999. С. 157.
(обратно)121
Венцлова Т. Автобиография (личный архив автора).
(обратно)122
«Заря», «Глашатай свободы» (лит.).
(обратно)123
Письмо Т. Венцловы автору от 14 декабря 2000 года (личный архив автора).
(обратно)124
Перевод В. Куллэ.
(обратно)125
Venclova T. Osipas Mandelštamas // Nemunas. 1967. № 6. Р. 22.
(обратно)126
Are š ka V. Tarp realybės ir abstrakcijos // Literatūra ir menas. 1972. 24 birželio. Р. 5.
(обратно)127
Scammell M. Loyal Toward Reality // The New York Review of Books. 1998. September 24. Р. 36.
(обратно)128
Manau, kad…: Pokalbiai su T. Venclova. Vilnius, 2000. Р. 41—42.
(обратно)129
Ibid. P. 196.
(обратно)130
Ibid. P. 25.
(обратно)131
Пастернак Б. Стихотворения и поэмы. М., 1990. С. 135.
(обратно)132
Подстрочный перевод.
(обратно)133
Manau, kad…: Pokalbiai su T. Venclova. Р. 306.
(обратно)134
Таборисская Е. М. Петербург в лирике Мандельштама // Жизнь и творчество О. Э. Мандельштама. Воронеж, 1990. С. 523.
(обратно)135
Перевод В. Куллэ.
(обратно)136
Перевод В. Куллэ.
(обратно)137
Пастернак Б. Указ. соч. С. 457.
(обратно)138
Подстрочный перевод.
(обратно)139
«Живешь здесь, сейчас. Hic et nunc. / У тебя есть единственная жизнь, одна точка. / Что успеешь сделать, то останется, / Хотя кто-то считает по-другому»
(подстрочный перевод).
(обратно)140
Письмо Т. Венцловы автору от 12 апреля 1999 года (личный архив автора).
(обратно)141
Письмо Ч. Милоша Т. Венцлове от 24 мая 1976 г. // LLTI BRS. Ф. 95. Ед. хр. 19.
(обратно)142
… kalbėti apie draugą: [Чеслав Милош о Т. Венцлове] // Kultūros barai. 1999. № 11. Р. 21.
(обратно)143
Manau, kad…: Pokalbiai su T. Venclova. Р. 83.
(обратно)144
Перевод В. Куллэ.
(обратно)145
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)146
Перевод И. Бродского.
(обратно)147
Greimas A. J. Iš arti ir iš toli. Vilnius, 1991. Р. 79.
(обратно)148
Dargis A. «Hair» lietuviškas variantas // Nemunas. 1990. № 3. Р. 23.
(обратно)149
Sluckait ė AM. Po Dvyniųženklu. Vilnius, 1994. Р. 164.
(обратно)150
Bagu š auskas J. R. Lietuvos jaunimo pasipriešinimas sovietiniam režimui ir jo slopinimas. Vilnius, 1999. Р. 198.
(обратно)151
Ragauskait ė A. Režisierės užrašai. Vilnius, 2000. Р. 126.
(обратно)152
Rašytojas ir cenzūra. Vilnius, 1992. Р. 510.
(обратно)153
Перевод И. Бродского.
(обратно)154
Martinaitis M. Prilenktas prie savo gyvenimo. Vilnius, 1998. Р. 206.
(обратно)155
Письмо А. Лиобите А. Венцлове в честь его 60-летия // LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 2790.
(обратно)156
Мемориальный кабинет А. Венцловы, RMM-БK-12035 / A-AV-4373. («Дорогой Томас! Желаю Тебе, чтобы Ты был таким же добрым патриотом своей Отчизны и другом моей Отчизны, как Твой отец, выдающийся литовский поэт».)
(обратно)157
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Vilnius, 2000. Р. 48.
(обратно)158
Venclova A. Prie Nemuno liepsnoja uogos. Vilnius, 1996. Р. 302.
(обратно)159
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 23 июля 2000 года (личный архив автора).
(обратно)160
Письмо Т. Венцловы автору от 21 марта 2002 года (личный архив автора).
(обратно)161
Venclova Т. Iš 1958—1960 metų dienoraščio // Kultūros barai. 1997. № 12. Р. 80.
(обратно)162
Ibid. Р. 80.
(обратно)163
Венцлова А. Черновики доклада на III съезде писателей Литовской ССР // LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 962, 1585.
(обратно)164
Venclova A. Prie Nemuno liepsnoja uogos. Р. 384.
(обратно)165
Venclova A. Rinktinė. Vilnius, 1950. Р. 243—244 [подстрочный пер.].
(обратно)166
«По нему в мире судят о литовской литературе» (см. Приложения).
(обратно)167
Dzieła Cyprjana Norwida. Warszawa, 1934. Р. 67 (пер. Д. Самойлова).
(обратно)168
LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 962. Л. 6.
(обратно)169
Мanau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Р. 164.
(обратно)170
Письмо Т. Венцловы А. Венцлове от 8 апреля 1965 года (датируется по дате получения, надписанной А. Венцловой) // LLTI BRS. Ф. 5. Ед. хр. 2404.
(обратно)171
Письмо А. Венцловы Т. Венцлове от 2 июля 1970 года // Там же.
Ед. хр. 2911.
(обратно)172
Письмо А. Венцловы Т. Венцлове от 5 августа 1967 года // Там же.
Ед. хр. 1787.
(обратно)173
Venclova A. Prie Nemuno liepsnoja uogos. Р. 559.
(обратно)174
Nors jis ir buvo teisus // Nemunas. 1989. № 9. Р. 3—4.
(обратно)175
Cтенограмма вечера воспоминаний «А. Венцлова сегодня», 24 января 1992 года, хранится в фондах Мемориального кабинета А. Венцловы.
(обратно)176
Венцлова Т. Автобиография (личный архив автора).
(обратно)177
«Прощание в августе». Из дневников и записных книжек журналистки Галины Соболевой // Литературная газета. 2000. № 32/33. С. 13.
(обратно)178
Подстрочный перевод.
(обратно)179
Подстрочный перевод.
(обратно)180
Мanau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Р. 224.
(обратно)181
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)182
Venclova T. Iš 1958—1960 metų dienoraščio // Kultūros barai. 1997. № 12. Р. 83.
(обратно)183
Венцлова Т. Открытое письмо ЦК Компартии Литвы (пер. Т. Венцловы).
(обратно)184
«Горизонты» (лит.).
(обратно)185
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Vilnius, 1991. Р. 21.
(обратно)186
Диктофонная запись беседы с А. Рагаускайте от 30 января 2001 года (личный архив автора).
(обратно)187
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 14 ноября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)188
Brodsky J. Fate of a Poet // The New York Review of Books. 1976. 1 April. Р. 39.
(обратно)189
К сожалению, переведенные Дж. Л. Клайном стихи не были напечатаны: позднее был опубликован другой перевод.
(обратно)190
Письмо Дж. Л. Клайна Д. Вейсборту (личный архив Дж. Л. Клайна).
(обратно)191
Lietuvos Helsinkio grupės dešimtmečiui skirti Tomo Venclovos, Eitano Finkelšteino ir Liudmilos Aleksejevos straipsniai // Lietuvos Нelsinkio grupė. Vilnius, 1999. Р. 496.
(обратно)192
Ibid. Р. 490.
(обратно)193
Kitoje voratinklio pusėje // Akiračiai. 1977. № 10. Р. 13.
(обратно)194
Письмо Т. Венцловы М. Ю. Лотману (личный архив М. Ю. Лотмана).
(обратно)195
Открытка Т. Венцловы М. Ю. Лотману (личный архив М. Ю. Лотмана).
(обратно)196
Диктофонная запись беседы с Л. Сергеевой от 5 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)197
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 23 июля 2000 года (личный архив автора).
(обратно)198
Перевод В. Куллэ.
(обратно)199
Диктофонная запись беседы с Л. Сергеевой от 5 сентября 2001 года.
(обратно)200
Venclova T. Vilties formos. Р. 184—185.
(обратно)201
Венцлова Т. Заявление для печати и радио // Венцлова Т. Свобода и правда. М., 1999. С. 13.
(обратно)202
Там же. С. 14.
(обратно)203
Martinaitis M. Prilenktas prie savo gyvenimo. Vilnius, 1998. Р. 203—204.
(обратно)204
Письмо Т. Венцловы автору от 12 апреля 1999 года (личный архив автора).
(обратно)205
Šmaikščioji rezistentė Aldona Liobytė. Vilnius, 1995. Р. 116.
(обратно)206
Диктофонная запись беседы с Р. Катилюсом от 12 сентября 1998 года (личный архив автора).
(обратно)207
Katilius R. Josifas Вrodskis (1940—1996) // Brodskis J. Vaizdas į jūrą. Vilnius, 1999. Р. 323.
(обратно)208
Venclova T. Josifo Brodskio atminimui // Ibid. Р. 361.
(обратно)209
Спасибо (лит.).
(обратно)210
Письмо А. Сергеева Т. Венцлове от 9 сент. 1966 г. // LLTI BRS. Ф. 95. Ед. хр. 27.
(обратно)211
Venclova T. Josifo Brodskio atminimui // Brodskis J. Vaizdas į jūrа. Р. 359.
(обратно)212
Venclova T. Naujas atvirukas iš K. miesto // Kultūros barai. 2000. № 8/9. Р. 20.
(обратно)213
Венцлова Т. «Кенигсбергский текст» русской литературы и кенигсбергские стихи Иосифа Бродского // Венцлова Т. Статьи о Бродском. М., 2005. С. 107.
(обратно)214
Литовское название Кенигсберга, Калининграда.
(обратно)215
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)216
Manau, kad …: Pokalbiai su Tomu Venclova. Vilnius, 2000. Р. 107.
(обратно)217
Brodsky J. Lietuviai, būkite atkaklūs! // Akiračiai. 1990. № 6. Р. 1.
(обратно)218
Ibid.
(обратно)219
Katilius R. Josifas Brodskis (1940—1996) // Brodskis J. Vaizdas į jūrą. Р. 334
(обратно)220
Lietuvos Helsinkio grupės dešimtmečiui skirti Tomo Venclovos, Eitano Finkelšteino ir Liudmilos Aleksejevos straipsniai // Lietuvos Helsinkio grupė. Р. 488.
(обратно)221
Krantas // Šiaurės Atėnai. 1991. 3 liepos. Р. 1.
(обратно)222
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)223
Перевод В. Куллэ.
(обратно)224
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)225
Parašyk eilėraštį apie pokalbį su paukščiais // Baltos lankos. 1999. № 11. Р. 274.
(обратно)226
Перевод В. Куллэ.
(обратно)227
Перевод В. Куллэ.
(обратно)228
Мандельштам О. Стихотворения, переводы, очерки, статьи. Тбилиси, 1990. С. 172.
(обратно)229
«Псалом знаков»: «И сплавщики пропоют по Неману до дельты, / И будущее темнее и печальнее ущербной луны» (лит.), подстрочный перевод.
(обратно)230
Brazd ž ionis B. Poezijos pilnatis. Vilnius, 1989. Р. 132.
(обратно)231
Диктофонная запись беседы с Т. Венцловой от 27 февраля 2000 года (личный архив автора).
(обратно)232
Лосев Л. Бродский: от мифа к поэту // Поэтика Бродского. Tenafly; N. J., 1986. С. 8.
(обратно)233
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Vilnius, 1991. Р. 326.
(обратно)234
Бродский И. Сочинения. СПб., 2000. Т. VI. С. 35.
(обратно)235
Перевод В. Куллэ.
(обратно)236
Венцлова Т. «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова» // Венцлова Т. Статьи о Бродском. М., 2005. С. 46.
(обратно)237
Здесь и далее перевод В. Куллэ.
(обратно)238
Диктофонная запись беседы с Т. Венцловой от 27 февраля 2000 года (личный архив автора).
(обратно)239
Полухина В. Поэтический автопортрет Бродского // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. СПб., 1998. С. 146.
(обратно)240
Бродский И. Поэзия как форма сопротивления реальности // Русская мысль. 1990. 25 мая.
(обратно)241
Перевод В. Куллэ.
(обратно)242
Вольтская Т. Нетленный призрак. Беседа с петербуржским писателем Самуилом Лурье // Литературная газета. 2001. 30 мая – 15 июня. С. 4.
(обратно)243
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)244
Здесь и далее перевод В. Гандельсмана.
(обратно)245
Именно эта, третья часть «Эпических мотивов» Ахматовой была переведена Т. Венцловой и напечатана в первой книге переводов Ахматовой на литовский язык. См.: Achmatova A. Poezija. Vilnius, 1964. Р. 26—27.
(обратно)246
Ахматова А. Сочинения. М., 1987. Т. I. С. 154—155.
(обратно)247
Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 146.
(обратно)248
Петрушанская Е. Remember Her («Дидона и Эней» Перселла в памяти и творчестве поэта») // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. С. 77.
(обратно)249
Бродский И. Большая книга интервью. М., 2000. С. 382.
(обратно)250
VLIK – Главный комитет освобождения Литвы, организация, основанная в антинацистском литовском подполье в 1943 году и перенесшая свою деятельность в эмиграцию.
(обратно)251
Венцлова Т. Автобиография (личный архив автора).
(обратно)252
Landsbergis A. To m ąVe n c l o v ą pasitinkant // Aidai. 1977. № 6. Р. 281.
(обратно)253
Открытка Т. Венцловы Э. и Р. Катилюсам от октября 1977 (датировано по почтовому штемпелю; личный архив Э. и Р. Катилюсов).
(обратно)254
Авиженисы – семья калифорнийского литовца, профессора в Лос-Анджелесе.
(обратно)255
Венцлова Т. Автобиография.
(обратно)256
Открытка Т. Венцловы Э. и Р. Катилюсам от октября 1977 года.
(обратно)257
Открытка Т. Венцловы Э. и Р. Катилюсам от 20 сентября 1980 года (датировано по почтовому штемпелю).
(обратно)258
Неустойчивое равновесие (англ.).
(обратно)259
Š ilbajoris R. Apie literatūrą, laiką ir save // Metmenys. 1986. № 52. Р. 182
(обратно)260
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Vilnius, 1991. Р. 77.
(обратно)261
Venclova Т. Išeivija ir kultūrinis procesas // Metmenys. 1983. № 45. 1983. Р. 164.
(обратно)262
Venclova Т. Ši nedidelė knyga… // Venclova Т. Tankėjanti šviesa. Chicago, 1990. Р. 10.
(обратно)263
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)264
Перевод Н. Горбаневской
(обратно)265
Перевод В. Куллэ.
(обратно)266
Venclova Т. Odi et amo // Metmenys. 1991. № 60. Р. 62.
(обратно)267
Перевод Н. Горбаневской.
(обратно)268
Ibid. Р. 67.
(обратно)269
Подстрочный перевод.
(обратно)270
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Vilnius, 2000. Р. 271.
(обратно)271
Вайдотас Даунис (1958—1995) – литовский поэт, литературный критик, эссеист.
(обратно)272
Диктофонная запись беседы с Л. Алексеевой от 1 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)273
Venclova Т. Viktoras Petkus didvy-riškiausias // Šaltinis. 1978. № 4. Р. 122.
(обратно)274
Здесь и далее перевод Н. Горбаневской.
(обратно)275
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Р. 187.
(обратно)276
Užmirštas laivas «Baltic Star»: su prof. Tomu Venclova kalbasi Pranas Morkus // Šiaurės Atėnai. 2000. 12 rugpjūčio. Р. 3.
(обратно)277
Письмо Т. Венцловы Р. и Э. Катилюсам от 24 апреля 1981 года (личный архив Р. и Э. Катилюсов).
(обратно)278
Письмо Р. Берда автору от 11 мая 1999 года (личный архив автора).
(обратно)279
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 30 декабря 2001 года (личный архив автора).
(обратно)280
Письмо Т. Венцловы автору от 23 ноября 1998 года (датировано по почтовому штемпелю; личный архив автора).
(обратно)281
Albertavi č ius J. Tomas Venclova pretenduoja į Lietuvos rekordų knygа // Švyturys. 1998. № 1. Р. 40.
(обратно)282
Venclova Т. Ar toli dar Ventės ragas? (Vieno turistinio žygio dienoraštis) // LLTI BRS. Ф. 95. Ед. хр. 33.
(обратно)283
Venclova Т. Lenkijos dienoraštis // Pergalė. 1971. № 12. Р. 113—118.
(обратно)284
Ibid. P. 117.
(обратно)285
Диктофонная запись беседы с Л. Сергеевой от 5 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)286
Mock ū nas L. Knygų keliai į Lietuvą // Metai. 1992. № 12. Р. 98.
(обратно)287
Диктофонная запись беседы с Р. Катилюсом от 12 сентября 1998 года (личный архив автора).
(обратно)288
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 18 декабря 2000 года (личный архив автора).
(обратно)289
Диктофонная запись беседы с Л. Сергеевой от 5 сентября 2001 года.
(обратно)290
Диктофонная запись беседы с Н. Горбаневской от 1 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)291
Открытка Т. Венцловы Н. Трауберг от 1978 года (датировано по почтовому штемпелю; личный архив Н. Трауберг).
(обратно)292
Открытка Т. Венцловы Э. и Р. Катилюсам от 28 марта 1983 года (датировано по почтовому штемпелю; личный архив Э. и Р. Катилюсов).
(обратно)293
Открытка Т. Венцловы Н. Трауберг от 17 октября 1978 года (датировано по почтовому штемпелю; личный архив Н. Трауберг).
(обратно)294
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)295
Перевод В. Куллэ.
(обратно)296
Parašyk eilėraštį apie pokalbį su paukščiais // Baltos Lankos. 1999. № 11. Р. 278—279.
(обратно)297
Venclova Т. Anapus Ramiojo vandenyno // Pasaulio lietuvis. 1984. № 6/7. Р. 40.
(обратно)298
Имеется в виду антиутопия Олдоса Хаксли «О дивный новый мир».
(обратно)299
Oткрытка Т. Венцловы Н. Трауберг от 1984 года (датировано по почтовому штемпелю; личный архив Н. Трауберг).
(обратно)300
Oткрытка Т. Венцловы Н. Трауберг от 1984 года (датировано по почтовому штемпелю; там же).
(обратно)301
Oткрытка Т. Венцловы Н. Трауберг от 7 июля 1980 года (датировано по почтовому штемпелю; там же).
(обратно)302
Диктофонная запись беседы с Э. Венцловене от 21 сентября 2000 года (личный архив автора).
(обратно)303
Венцлова Т. Южноафриканский дневник // Венцлова Т. Свобода и правда. М., 1999. С. 126.
(обратно)304
Там же. С. 113—114; Venclova T. Apartheido dienoraštis // Akiračiai. 1986. № 8. Р. 5.
(обратно)305
Venclova Т. Apartheido dienoraštis // Akiračiai. 1986. № 9. Р. 4.
(обратно)306
«Новая заря» (англ.).
(обратно)307
Венцлова Т. Южноафриканский дневник…С. 124.
(обратно)308
Scammell M. Loyal Towards Reality // The New York Review of Books. 1988. September 24. Р. 40.
(обратно)309
Перевод А. Кушнера.
(обратно)310
«Пусть воюют другие, ты, счастливая Австрия, справляй свадьбы» (лат.) – старинный девиз австрийской империи.
(обратно)311
Здесь и далее перевод В. Куллэ.
(обратно)312
Kollberg B. -I., Karlstam C. Litauiska konstnärer blicart framåt // Uppsala Nya Tignig. 2001. Аpril 28. S. 26.
(обратно)313
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Vilnius, 1991. Р. 209.
(обратно)314
Михник А. Инструмент добрых духов // Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 216—217.
(обратно)315
Rayfield D. A healing voice // The Times Literary Supplement. 2000. 4 August. Р. 24.
(обратно)316
Венцлова Т. Вильнюс как форма духовной жизни // Венцлова Т. Свобода и правда. М., 1999. С. 79.
(обратно)317
Венцлова Т. Евреи и литовцы // Там же. С. 21—22.
(обратно)318
Венцлова Т. Ответ А. Жувинтасу // Там же. С. 33.
(обратно)319
Там же.
(обратно)320
«Заря» (лит.).
(обратно)321
Terleckas A. Dar kartą apie žydus ir lietuvius // Akiračiai. 1979. № 8. Р. 7.
(обратно)322
Venclova Т. Klaidų sakralizavimas // Lietuvos aidas. 1993. 17 birželio. Р. 8.
(обратно)323
«1941 metų sukilimo baltosios dėmės»: Pokalbis su Saulium Sužiedėliu // Akiračiai. 1992. № 1. Р. 10.
(обратно)324
Mikelinskas J. Abstrakčios tiesos kanonizavimas, arba teisybės sakymo anatomija // Lietuvos aidas. 1993. 7 liepos. Р. 5.
(обратно)325
Landsbergis A. Tomas Venclova – sovietizuojantis slavinas ar sokratizuo-jantis širšinas? // Draugas: mokslas, me-nas, literatūra. 1993. 30 spalio. Р. 3.
(обратно)326
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Р. 280—281.
(обратно)327
Венцлова Т. Русские и литовцы // Венцлова Т. Свобода и правда. С. 41.
(обратно)328
Там же. С. 44.
(обратно)329
Lieven A. Thomas Venclova: The Essential Lithuanian // Venclova T. Forms of Hope. N. Y., 1999.
(обратно)330
Ar komunizmas buvo toks pats blogis kaip nacizmas // Šiaurės Atėnai. 2000. 21 spalio. Р. 4.
(обратно)331
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Р. 245.
(обратно)332
Венцлова Т. Поляки и литовцы // Венцлова Т. Свобода и правда. С. 84.
(обратно)333
Venclova T. Vilties formos: Eseistika ir publicistika. Р. 280.
(обратно)334
Sasnauskas J., Terleckas A. Jei esame čia. Vilnius, 2000. Р. 116.
(обратно)335
Касаткина Т. // Новый мир. 2000. № 1. С. 232—234.
(обратно)336
Ямбург Е. Школа на пути к свободе. М., 2000. С. 104.
(обратно)337
Венцлова Т. Русские и литовцы // Венцлова Т. Свобода и правда. С. 37.
(обратно)338
Померанц Г. Перед лицом единой судьбы // Первое сентября. 2000. 19 февраля. С. 5.
(обратно)339
Martinaitis M. Prilenktas prie savo gyvenimo. Vilnius, 1998. Р. 203—204.
(обратно)340
Венцлова Т. Независимость // Венцлова Т. Свобода и правда. С. 99.
(обратно)341
Перевод В. Куллэ.
(обратно)342
Venclova T. Globalinė patirtis – tai ištisas didelis paribys // Kultūros barai. 2001. № 11. Р. 29.
(обратно)343
Письмо Т. Венцловы Э. и Р. Катилюсам от 24 апреля 1981 года (личный архив Э. и Р. Катилюсов).
(обратно)344
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Vilnius, 2000. Р. 312.
(обратно)345
Письмо Т. Венцловы Э. и Р. Катилюсам от 23 апреля 1979 года (личный архив Э. и Р. Катилюсов).
(обратно)346
Кушнер А. Здесь, на земле // Иосиф Бродский: труды и дни. М., 1999. С. 186.
(обратно)347
Диктофонная запись беседы с С. Евдокимовой от 2 сентября 2001 года (личный архив автора).
(обратно)348
Письмо В. Гольштейна автору от 23 мая 2001 года (личный архив автора).
(обратно)349
Письмо Р. Берда автору от 11 мая 1999 года (личный архив автора).
(обратно)350
Письмо Т. Венцловы автору от 24 апреля 2002 года (личный архив автора).
(обратно)351
Доклад Л. Алексеевой на конференции «Томас Венцлова – Человек пограничья». Сейны, 31 августа 2001 года.
(обратно)352
Письмо Д. Сенешаль автору от 30 мая 1999 г. (личный архив автора).
(обратно)353
«Постой, постой. Во фразе пульса нет. / Границей крыш отчеркнутый восход. / Чуть молвит что-то снег – огонь в ответ…», перевод В. Гандельсмана.
(обратно)354
Там же.
(обратно)355
Rastauskas R. T. Venclovos žingsnis į Nobelio premiją // Atgimimas. 1990. 26 rugsėjo – 3 spalio. Р. 1.
(обратно)356
Диктофонная запись беседы с Т. Венцловой от 27 февраля 2000 года (личный архив автора).
(обратно)357
Venclova T. KGB archyve pasidairius // Akiračiai. 1992. № 9. Р. 6–7.
(обратно)358
«Комсомольская правда» (лит.).
(обратно)359
«Литература и искусство» (лит.).
(обратно)360
Вайдотас Даунис (1958–1995) – литовский поэт, литературный критик,
(обратно)361
Nastopka K. Maištingas klasicizmas // Literatūra ir menas. 1988. 10 gruodžio. Р. 7.
(обратно)362
Ž ukauskait ė A. Laiko grąža atskaičiuota… // Lietuvos aidas. 1990. 27 spalio. Р. 3.
(обратно)363
«Разговор зимой» (лит.).
(обратно)364
«Формы надежды» (лит.).
(обратно)365
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Р. 267.
(обратно)366
Ibid. P. 180.
(обратно)367
Grudzinska-Gross I. Watas ir Venclova: poetų pokalbis // Naujoji romuva. 1997. № 5/6. Р. 61.
(обратно)368
Венцлова Т. Собеседники на пиру. Вильнюс, 1997. С. 10.
(обратно)369
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Р. 209.
(обратно)370
Письмо Т. Венцловы Э. и Р. Катилюсам от 24 апреля 1981 года.
(обратно)371
Bloom H. Venclova’s Forms of Hope // The New York Review of Books. 2001. 17 May. P. 62.
(обратно)372
Venclova T. Istorija – nuodėmės sfera, bet istorija ir išvaduoja // Draugas: Mokslas, menas, literatūra. 1991. 16 lapkričio. Р. 1.
(обратно)373
«Вид из аллеи» (лит.).
(обратно)374
Куллэ В. Капсула с сывороткой // Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 157.
(обратно)375
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Р. 313.
(обратно)376
Ibid. Р. 260.
(обратно)377
Skatikaitė R. Į pasaulio ateitį rašytojas žvelgia su nerimu // Respublika. 2001. 24 gruodžio. Р. 3.
(обратно)378
Premijos skirtos ne šeimyniniu principu // Lietuvos rytas. 2000. 12 gruodžio. Р. 6.
(обратно)379
Įteiktos nacionalinės premijos // Literatūra ir menas. 2001. 23 vasario. Р. 1.
(обратно)380
Be cenzoriaus leidimo. Pokalbis su Baranczaku // Akiračiai. 1981. № 10. Р. 8—10.
(обратно)381
Katilius R. Josifas Brodskis (1940—1996) // J. Brodskis. Vaizdas į jūrą. Vilnius, 1999. Р. 334.
(обратно)382
Manau, kad…: Pokalbiai su Tomu Venclova. Vilnius, 2000. Р. 254.
(обратно)383
Grass G., Mitosz Cz., Szymborska W., Venclova T. Pokalbiai apie atminties ateitį. Vilnius, 2001.
(обратно)384
Милош Ч., Венцлова Т. Вильнюс как форма духовной жизни // Венцлова Т. Свобода и правда. М., 1999. С. 47.
(обратно)385
Venclova T. Norėčiau matyti bebaimę atmintį// Grass G., Mitosz Cz., Szymborska W., Venclova T. Op. cit. Р. 102.
(обратно)386
Venclova Т. Vilnius: Vadovas po miestą. Vilnius, 2001. Р. 7.
(обратно)387
Ibid. P. 49.
(обратно)388
Милош Ч., Венцлова Т. Указ. соч С. 62.
(обратно)389
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)390
Письмо Т. Венцловы автору от 6 апреля 2002 года (личный архив автора).
(обратно)391
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)392
Милош Ч., Венцлова Т. Указ соч С. 64.
(обратно)393
Venclova T. Iš 1958—1960 metų dienoraščio // Kultūros barai. 1997. № 11. Р. 65.
(обратно)394
Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. М., 1996. С. 277.
(обратно)395
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)396
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)397
Перевод В. Куллэ.
(обратно)398
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)399
«Время… боготворит язык» (англ.).
(обратно)400
Здесь и далее перевод В. Гандельсмана.
(обратно)401
Перевод Г. Ефремова.
(обратно)402
Mi ł osz Cz. Poezje wybrane – Rinktiniai eilėraščiai. Vilnius, 1997. Р. 176.
(обратно)403
Mi ł osz Cz. Kroniki. Kraków, 1998. Р. 61—62.
(обратно)404
Лотман Ю. М. Указ соч С. 276—277.
(обратно)405
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)406
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)407
Открытка И. Бродского Т. Венцлове. Б. д. // LLTI BRS. Ф 95. Ед. хр. 5.
(обратно)408
Милош Ч., Венцлова Т. Указ соч С. 62.
(обратно)409
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)410
Mi ł osz Cz. Tėvynės ieškojimas. Vilnius, 1995. Р. 285.
(обратно)411
Милош Ч., Венцлова Т. Указ соч С. 49.
(обратно)412
Martinaitis M. Prilenktas prie savo gyvenimo. Vilnius, 1998. Р. 172.
(обратно)413
«Ода известняку» (англ.).
(обратно)414
Auden W. H. Selected Poems. N. Y., 1979. Р. 186.
(обратно)415
Brodskis J. Vaizdas į jūrą. Vilnius, 1999. Р. 60.
(обратно)416
Ibid. Р. 230.
(обратно)417
Kavolis V. Žmogus istorijoje. Vilnius, 1994. Р. 299.
(обратно)418
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)419
Подстрочный перевод.
(обратно)420
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)421
Перевод В. Гандельсмана.
(обратно)422
Подстрочный перевод.
(обратно)423
Милош Ч. Борьба с удушьем // Иосиф Бродский: труды и дни. М., 1999. С. 246.
(обратно)424
Mitosz Cz. Tėvynės ieškojimas. Vilnius, 1995. Р. 8.
(обратно)425
Цветаева М. Об искусстве. М., 1991. С. 61.
(обратно)426
День Независимости Литвы, в советское время запрещенный.
(обратно)427
В настоящий перечень вошли лишь русскоязычные публикации – отдельные книги Томаса Венцловы и не вошедшие в них поэтические и прочие его тексты, а также интервью с поэтом и публикации, посвященные его биографии и творчеству. Более подробная библиография содержится в оригинальном издании этой книги (Mitait ė D. Tomas Venclova. Vilnius, 2002) и специальном выпуске журнала «Старое литературное обозрение» (2001. № 1. С. 222—223; сост. В. Куллэ).
(обратно)428
Ковалева И. Ода к радости // hhttp://rema.ru:8101/itaka/html/obzory/oda.htm.
(обратно)
Комментарии к книге «Томас Венцлова», Доната Митайте
Всего 0 комментариев