Детлеф Юнкер Дитрих Айгнер ФРАНКЛИН РУЗВЕЛЬТ УИНСТОН ЧЕРЧИЛЛЬ
Книга первая Детлеф Юнкер ФРАНКЛИН РУЗВЕЛЬТ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Писать маленькие биографии о великих людях — неразрешимая задача, если примерять их к стандартам полных биографий, а жизнь и деятельность героя в связи с эпохой изображать со всей полнотой одновременно наглядно и аналитично. Это особенно относится к такой богатой событиями жизни, какая была у Франклина Д. Рузвельта, 32-го президента Соединенных Штатов Америки с 1933 по 1945 год, который вывел свою страну из тяжелейшего экономического кризиса со времен индустриальной революции и ввел ее во вторую мировую войну. Будучи политиком во времена Великой депрессии, он не в последнюю очередь поэтому стал единственным в истории США четырехкратно избранным президентом. Рузвельта безгранично чтили и глубоко ненавидели современники, его характер, цели, достижения и влияние до сегодняшнего дня крайне противоречиво оцениваются историками вопреки или благодаря тому, что в их распоряжении о Франклине Делано Рузвельте и его времени, как ни о каком другом политике, имеется много достоверной информации. Только одно кажется неизменным в непрекращающемся потоке информации о нем и его времени: Рузвельт — одна из величайших и влиятельнейших личностей двадцатого столетия.
Так как в коротких биографиях можно принимать во внимание лишь ограниченный период жизни, то их притязания скромнее. Это могут быть только очерки, наброски, уточнения, которые сообщают читателю первое общее впечатление, в лучшем случае побуждают к дальнейшему изучению.
Детлеф Юнкер. Гейдельберг, 1 апреля 1979 годаПРОИСХОЖДЕНИЕ, ВОСПИТАНИЕ, УЧЕБА
Франклин Делано Рузвельт родился 30 января 1882 года на «солнечной стороне» общества, как и его будущий союзник англосакс Черчилль. Это отличало Рузвельта от его всемирно известных политических противников — Гитлера и Муссолини, равно как и третьего в антигитлеровской коалиции второй мировой войны — Сталина. Его родительский дом в Гайд-парке представлял собой большое поместье в верхнем течении реки Гудзон на полпути между Нью-Йорком и Олбани, столицей штата Нью-Йорк. Франклин был единственным ребенком от второго брака 54-летнего Джеймса Рузвельта и его жены Сары, урожденной Делано, бывшей на 26 лет младше мужа. Отец вел спокойную размеренную жизнь сельского дворянина из лучшей новоанглийской семьи голландского происхождения, который, однако, успешно сочетал множество занятий. Будучи управляющим своим поместьем в 500 гектаров в Гайд-парке с лесами, полями и пахотной землей, он, не сдавая его в аренду, прибыльно вел хозяйство сам. Два-три раза в неделю он ездил в Нью-Йорк в качестве профессионального бизнесмена множить свое состояние, вложенное в угольную, металлургическую промышленность и в железнодорожные компании, а также решать различные задачи как член Наблюдательного совета и директор нескольких обществ. Как светский человек он посещал оперу и театр и регулярно предпринимал поездки по Европе, при этом для укрепления здоровья особо предпочитал немецкие воды, например, Бад-Наугейм. В духе кальвинистских традиций он поддерживал благотворительные организации и общественно полезные мероприятия на своей родине. В отличие от большинства представителей своего социального слоя, он лояльно относился к демократической партии, однако не был ее политически активным сторонником. Только двадцати летним в юношеском порыве во время путешествия по Италии з 1848 году Джеймс примкнул к войскам Гарибальди во время осады Неаполя, но когда ничего особенного не произошло, спустя месяц попросил об увольнении. Его молодая и красивая жена Сара, дочь коммерсанта из долины Гудзон, родом из высшего общества, принесла мужу приданое в миллион долларов. Несмотря на разницу в возрасте, брак их был гармоничен. Хотя состояние Рузвельтов не могло сравниться с тем, чем владели Вандербильты и Рокфеллеры, их общественное положение среди ведущих семей Новой Англии было стабильным, правда, отец предпринимал попытки путем спекуляций сделать большие деньги, но они имели плачевный результат.
Экономическая независимость, наличие свободного времени и воля позволили Джеймсу и Саре в соответствии с положением дать своему сыну хорошее всестороннее воспитание. У Франклина Д. Рузвельта была счастливая юность. Очевидная уверенность, которую излучали родители и родительский дом, повлияла на жизненное восприятие сына и заложила у Рузвельта непоколебимую веру в свои силы. Будучи в центре внимания своих родителей, которые никогда не доверяли подрастающего ребенка только няне и приходящим воспитателям и сами тщательно следили за его воспитанием, Франклин рос в окружении, идеальном для его активного и всестороннего развития. Отец рано начал обучать его верховой езде, рыбной ловле и стрельбе; летом он ходил под парусами или по Гудзону, или около Кэмпбелла, небольшого канадского острова у побережья Мэна, где у его родителей была летняя дача. Уже в юности он проявлял живой интерес к природе и сельскому хозяйству, а особенно к животным и деревьям.
С трехлетнего возраста он постоянно сопровождал своих родителей в их поездках по Европе. Таким образом он познакомился с Англией, Францией, Голландией, Германией, Швейцарией и Норвегией. В 1887 году в связи с визитом отца к президенту-демократу Гроверу Кливленду он, будучи пяти летним ребенком, впервые посетил Белый дом. Сокрушаясь от бремени ответственности, президент, прощаясь с мальчиком, выразил желание, чтобы он никогда не стал президентом США.
До четырнадцати лет Рузвельта воспитывали гувернантки и репетиторы, которые учили его чтению, письму, счету, латинскому, французскому и немецкому языкам, дали некоторые знания из европейской истории. Только в девять лет ему пришлось впервые иметь дело с народной школой в Германии, когда родители отдыхали в Бад-Наугейме. Его родители имели библиотеку, и хотя он любил копаться в книгах о парусных кораблях, морских боях, ловле китов и о древней морской торговле с Китаем, он представлял собой нечто иное, чем интровертивный книжный червь. Его живой интеллект пополнялся больше рассказами родителей и деда по материнской линии, рассматриванием ценной коллекции марок своей матери, а также конкретными личными переживаниями и сведениями из прочитанных книг.
1896 год стал годом глубоких изменений в жизни Рузвельта: в 14 лет он поступил в одну из привилегированных частных школ страны в Гротоне, небольшом местечке северо-западнее Бостона. Руководителем и духовным наставником этой элитарной школы, основанной по английскому образцу, был епископальный священник Эндикот Пибоди, о котором Рузвельт в 1934 году писал в своих воспоминаниях: «Пока я живу, влияние доктора Пибоди и его жены означает и будет означать для меня больше, чем влияние любых других людей, за исключением отца и матери». Для Пибоди в его школе, где 110 юношей в течение четырех лет получали образование, идеалом воспитания был истинный джентльмен-христианин. Для этой цели он объединил классически гуманитарный учебный план со строгим религиозным обучением, аскетическим образом жизни, пунктуально регламентированным распорядком дня и чрезвычайно разнообразными спортивными упражнениями. Сам же он представал перед учениками как олицетворение мудрого изречения: «В здоровом теле — здоровый дух». Прежде всего, он постоянно проповедовал ученикам об ответственности за общество и отечество как за единое целое, чувство долга перед обществом должно быть выше личных интересов. Но это моральное наставление оставалось собственно абстрактным, ибо о политико-экономической системе США и процессе политического волеизъявления в своей стране учащиеся узнавали слишком мало.
Единственному в семье ребенку, Рузвельту перестройка на спартанский образ жизни в группе давалась нелегко, но он воспринимал это спокойно. Он пытался добросовестно подчиняться требованиям, которые предъявляли Пибоди и учителя, и прежде всего стремился к успехам в спорте. Но, к сожалению, у него был слишком маленький вес, чтобы достичь выдающихся успехов в самых престижных и предпочтительных для Пибоди командных играх, таких, как футбол, баскетбол, хоккей и гребля. Этот факт так ранил его тщеславие, что Рузвельт стал прилагать все усилия к тому, чтобы добиться успехов и стать непревзойденным мастером хотя бы в одном упражнении — «high kick», которое причиняло очень сильную физическую боль. Смысл его заключался в том, чтобы по возможности на большой высоте попасть головой в подвешенный горшок. В целом Рузвельт был нормальным и старательным учеником, который не выделялся ни своими успехами, ни спортивными достижениями. На втором году обучения ему был вручен приз за пунктуальность, затем он «заработал» несколько порицаний, чтобы не слыть карьеристом. Так, однажды он принял участие в летнем лагере для непривилегированных мальчиков из Бостона, а в другой раз периодически опекал одинокую 84-летнюю цветную женщину, жившую вблизи Гротона. В последний, самый счастливый год учебы он обрел значительную уверенность в своих силах. Его достижения в учебе улучшились — в конце он даже получил приз за успехи в латинском языке. Свои организаторские качества он мог доказать, исполняя обязанности надзирателя в спальном зале и снабженца баскетбольной команды.
Из сведений о политических событиях и структурных проблемах Соединенных Штатов, довольно свободно освещаемых в прессе, мало что проникало в изолированный круг молодых аристократов Нового Света, которые хотя и изучали римско-греческую историю, но никак не американскую. Они не могли ничего знать о быстрой индустриализации, о волнах иммиграции, о бегстве из страны, превратившем жизнь миллионов людей в «доходных домах» городов восточного побережья в пытку, о концентрации капитала и образовании гигантских трестов, о промышленном рабочем классе, о первых массовых забастовках и бунтах фермеров, о судьбе разбитых военными индейцев, о популистском движении, которое пыталось организовываться в третью партию, о горячо обсуждаемом спорном вопросе о серебре, пошлинах и борьбе против коррумпированных «боссов» в городах, которые при помощи своих «партийных машин» овладели общественными учреждениями. Только одна нашумевшая внешнеполитическая тема во время учебы Рузвельта в Гротоне, испано-американская война 1898 года и связанное с ней приобретение островной империи в Карибском море и Тихом океане, кажется, была предметом долгих дебатов и дискуссий в школе. В качестве оратора выступал Рузвельт, он говорил о необходимости расширения военно-морского флота, против присоединения Гавайских островов, против интеграции Китая Соединенными Штатами, за независимость Филиппин, причем остается неясным, выражал ли он свое собственное мнение или мнение ректора. Касаясь в своей речи аннексии Гавайских островов, Рузвельт впервые процитировал автора, главное произведение которого «The Influence of Sea Power upon History, 1660–1783» («Влияние морской силы на историю, 1660–1783»), вышедшее в 1890 году, было подарено ему на Рождество в 1897 году: Алфреда Тайера Мэхэна, который революционизировал морское стратегическое мышление не только в США, но и в Европе и впоследствии оказал сильное влияние на Рузвельта. Трудно сказать, какую позицию занимал тогда шестнадцатилетний Рузвельт, империалистическую или антиимпериалистическую. С одной стороны, он в письмах родителям комментировал не в военном духе приближающийся конфликт с Испанией, а в англо-бурской войне был на стороне буров однозначно, а с другой стороны, кажется, что в «ура-патриотический период» после начала войны только эпидемия скарлатины могла удержать его от того, чтобы встать добровольно под знамена.
В это время Рузвельт был очарован прежде всего одним политиком, правда, скорее по причине родственных отношений, чем по деловым признакам, своим дальним родственником — двоюродным братом Теодором Рузвельтом, чья политическая звезда в эти годы не в последнюю очередь взошла по причине его безошибочного инстинкта давать убийственный материал в сенсационной прессе. В 1897 году он беседовал, будучи ассистентом секретаря в ВМФ, с учащимися в Гротоне о своей борьбе в качестве уполномоченного нью-йоркской полиции против коррупции в этом ведомстве. В 1898 году он обрел национальную славу, когда во главе полка «грубых наездников», собранного из ковбоев и господ-всадников, пожинал лавры на Кубе; республиканцы использовали его в Нью-Йорке, при этом выдвинули на выборах кандидатом в губернаторы. После успеха на выборах Франклину было разрешено присутствовать на церемонии вступления двоюродного брата в должность в Олбани.
И в последующие годы, когда он был студентом с 1900 по 1904 год, политика играла для него второстепенную роль. В 18 лет, после окончания учебы в Гротоне, он поступил в самый престижный колледж страны при Гарвардском университете в Кембридже. Решающим при этом была не научная репутация, а скорее социальный престиж этого заведения. Поэтому не стремление к выдающимся достижениям, а обеспечение и укрепление положения в обществе и определенной ведущей позиции внутри узкого круга привилегированных студентов из задающих тон семей Востока были лейтмотивом проведенных им в Гарварде лет. Такого положения можно было достичь только по неписаным правилам этого закрытого, довольно оторванного от потока повседневной американской жизни студенчества, когда наряду с учебой развивалась значительная активная деятельность, если отличался в спорте или хотя бы был назначен руководителем какой-то из спортивных команд, если мог отличиться и завоевать уважение, чтобы тебя избрали в студенческие учреждения, если мог сотрудничать в университетской газете или развивать благотворительную деятельность, если мог общаться с нужными семьями бостонского общества и удостоился права стать членом студенческого клуба. Рузвельт признавал эти правила и их масштабы, они ему были знакомы по Гротону, и он с размахом принял на себя целый ряд различных видов такой деятельности. Его тщеславие должно было, во всяком случае, справиться с неудачами. В пользующийся самой большой репутацией клуб он не был принят, к своему большому разочарованию, в спорте помехами были недостаток таланта и слишком маленький вес для его роста. Но тем не менее он много занимался греблей и играл в футбол, его пяти- или шестиранговые команды выбрали Рузвельта своим руководителем. Однако он хотел, как и в Гротоне, быть первым. С чрезвычайным упорством и большой работоспособностью, временами до шести часов в день, ему удалось сперва стать сотрудником, потом редактором, а на четвертом курсе даже главным редактором газеты колледжа «Кримсон». В своих передовицах, которые сплошь и рядом поднимали студенческие и университетские вопросы, он резко выступал за те ценности и добродетели, которые сами вознесли его на этот пост, за активность и сознание долга в интересах общих задач университета.
И в учебе Рузвельт претворял в жизнь надежды, которые могли возлагаться на джентльмена его происхождения, — не обязательно академический блеск, но успех, который не должен быть ниже определенного стандарта. Хорошо подготовленный в Гротоне, он за три года выполнил всю программу, рассчитанную на четыре года, для получения степени бакалавра искусств со средней оценкой «удовлетворительно», так что последний год в Гарварде он мог посвятить себя полностью работе в качестве главного редактора. Ни один из предметов и никто из преподавателей, казалось, не произвели на него особого впечатления. Он записался на большинство лекций по истории, в основном по новейшей истории США и Европы. Наряду с этим он занимался еще различными аспектами народного хозяйства и науки о государстве, философией, искусствоведением, английской, французской и латинской литературой, палеонтологией, геологией и риторикой; своего рода всеобъемлющее обучение — уже известная рузвельтовская склонность к более обширному многообразию не противоречила вообще научной концентрации на одном деле.
Как политический деятель он не был в этот период интересен. Его партийная лояльность колебалась между семейной демократической традицией и личным восхищением своим республиканским кузеном Теодором Рузвельтом, который, будучи вице-президентом, в 1901 году стал преемником убитого президента МакКинли и потом на выборах в 1904 году собственными силами гарантировал себе пост президента на четыре последующих года. Помимо всеобщего требования в духе «noblesse oblige»[1] — чувствовать себя ответственным за всеобщее благо — студент еще не развил в себе основных политических взглядов, которые были бы достойны этой крылатой фразы. Он проявлял черты характера возможного политического значения, которые позднее стали ярко выраженными, такие, как честолюбие, активная энергия, хорошая память, широкий спектр интересов, умение сходиться с людьми, воля к руководству и упорство.
Упорство проявил он на последнем курсе и в личной жизни, когда, несмотря на решительный протест столь же волевой матери Сары, добился своего, женившись на Элеоноре, дальней родственнице в пятом поколении из Гудзонской долины и племяннице президента Теодора Рузвельта. Сара Рузвельт после смерти мужа в 1900 году всю свою любовь сконцентрировала на единственном сыне; чтобы быть ближе к нему, она даже сняла дом в Бостоне. Непреклонное поведение сына шокировало ее. Наконец, смирившись с неизбежным, она стала играть доминирующую роль в домашнем хозяйстве молодой семьи. Если сын в будущем принимал присутствие и привычки обеих женщин как факт, то впечатлительная, интеллигентная и мягкосердечная Элеонора в этой ситуации видела ущемление ее самолюбия. Свадьба в марте 1905 года благодаря присутствию Теодора Рузвельта явилась большим общественным событием в Нью-Йорке; жених и невеста полностью оказались в тени президента, который, как подметили насмешники, на каждой свадьбе склонен был изображать жениха. Летом 1905 года молодожены предприняли длительное свадебное путешествие по Европе, посетив Англию, Францию, Италию, Швейцарию и Германию.
После возвращения молодая пара, материально обеспеченная в связи с унаследованным состоянием в 200 000 долларов, обосновалась в Нью-Йорке, сначала по соседству, а потом бок о бок с Сарой Рузвельт. Рузвельт возобновил без особого энтузиазма начатую осенью 1904 года учебу в Колумбийском университете на юридическом факультете. Он со своим наблюдательным умом, подпитывавшимся личными контактами и продвигавшимся от частного к общему, не мог быть в восторге от юридических абстракций. Как и в Гарварде, он закончил учебу как обязанность со средними результатами. Когда он через три года сдал экзамен при нью-йоркской адвокатуре, то не стал заканчивать академию, а поступил на службу благодаря хорошим связям в качестве референта в одну пользовавшуюся хорошей репутацией нью-йоркскую адвокатскую контору, которая по иронии судьбы специализировалась на том, чтобы избавить крупных предпринимателей от ужесточенных законов картелей, инициатором которых когда-то был Теодор Рузвельт. Однако к этому референт не имел никакого отношения, он мог заниматься мелкими делами канцелярии до передачи дела в городской суд. И вот тут Рузвельт накопил важный опыт. Впервые в жизни он соприкоснулся очень близко с другой, теневой стороной американского общества. При подготовке дела для городского суда он познавал жизненный мир, образ мышления маленького человека и бедных слоев населения, их нужды, страх за свое существование — все, что ему самому было чуждо, их жестокую, часто бесперспективную борьбу за место под солнцем.
Деятельность в качестве референта заполняла только часть его свободного времени. Рузвельты участвовали в общественной жизни своих районов в Нью-Йорке; насколько позволяло время, он проводил его в своем семейном поместье в Гайд-парке; он стал там, как и его отец, в силу возможностей и обстоятельств видным членом ряда местных организаций. Лето он проводил в Кэмпбелле, занимаясь греблей; ездил верхом, держал беговую лошадь и играл в гольф. Между тем семья его быстро увеличивалась. Первый ребенок, дочь, родилась в 1906 году, а в последующие 10 лет появилось 5 сыновей, один из них умер, когда ему было 8 месяцев. Многое указывало на то, что Франклин Делано Рузвельт повторит жизненный путь своего отца — коммерсанта, дворянина с избытком свободного времени для различной деятельности на досуге.
Но эта видимость была обманчивой, в нем остались какое-то беспокойство, незаполненная пустота, ему не хватало цели, на что он мог бы направить свое честолюбие. Хотя атмосфера кипучей жизни в городских судах полностью соответствовала его коммуникабельному темпераменту, все же, чтобы сделать карьеру юриста, ему нужно было с головой окунуться в сухие и крайне скучные тонкости юридических прав картелей и хозяйственного права. Кроме того, он уже имел то, что позволяло молодым, честолюбивым референтам делать карьеру, — финансовую обеспеченность и признание. Итак, объектом его честолюбия осталась только политика, остался пример Теодора Рузвельта, которого Франклин и Элеонора в эти годы часто посещали в Белом доме.
Когда однажды молодые юристы в адвокатской конторе говорили о своих амбициях и жизненных планах, Рузвельт заявил без всякой иронии, что он хочет заниматься политикой, чтобы стать президентом США, и рассказал о своем разработанном но пунктам плане продвижения наверх: в наиболее подходящем для демократов году выборов он попытается стать депутатом парламента в штате Нью-Йорк, а потом его карьера должна будет следовать примеру Теодора Рузвельта: статс-секретарь в военно-морском министерстве, губернатор штата Нью-Йорк, президент.
НАЧАЛО КАРЬЕРЫ
Когда Рузвельту летом 1910 года вдруг представился шанс, он принялся за дело решительно с нерастраченной энергией 28-летнего мужчины. Местные боссы демократической партии в его родном сельском округе, «Голландском графстве», искали сначала кандидата в палату депутатов, а затем в сенаторы от штата Нью-Йорк для участия в выборах в ноябре, который должен был владеть тремя вещами: деньгами, именем и способностью, по меньшей мере, привлечь на свою сторону часть традиционно республиканских избирателей. Состоятельный молодой человек из хорошей семьи с доброй славой благодаря кузену-республиканцу, Франклин Рузвельт показался им подходящей кандидатурой. Он жадно ухватился за это предложение и начал, к удивлению своего оппонента-республиканца, который вначале недооценивал его, энергичную и умелую предвыборную кампанию. Чтобы приобрести известность, он внес сенсационное новшество. В течение месяца изо дня в день объезжал свой округ в красном открытом автомобиле, украшенном флагами, устанавливал контакты, здоровался за руки, выступал с короткими речами и разговаривал непринужденно и по-деловому с удивленными фермерами о том, что их заботило. Содержание его речей ограничивалось в основном одной популярной в эти дни темой — поддержание реформ, с чем в это же время, например, вышел для сбора голосов Вудро Вильсон во время губернаторских выборов в штате Нью-Джерси, а именно: вести борьбу против коррупции в политике и государственном управлении, особенно в городе Нью-Йорке, — впрочем, всегда благодатная тема в сельских районах штата Нью-Йорк. Что касается надпартийной стратегии, то Рузвельт мог даже ссылаться на своего именитого кузена, который, возвратясь из всемирной поездки, в ожесточенной борьбе между консерваторами и прогрессистами в республиканской партии встал на стороне последних. В ноябре 1910 года Рузвельт праздновал свою первую из многих побед на выборах, он набрал на тысячу голосов больше, чем его противник, сенатор-республиканец Шлоссер (15 708 голосов против 14 568).
Пройдя таким способом, пусть интуитивно, пусть на основе разумных расчетов, в данной ситуации предположительно единственно правильный путь к успеху, новоиспеченный сенатор, едва прибыв в Олбани, молниеносно прославился рискованной конфликтной стратегией во всем штате Нью-Йорк и за его пределами. Благодаря тому обстоятельству, что он в противовес большинству народных представителей мог позволить себе снять внаем вблизи парламента в Олбани просторный дом, он стал центром и рупором бунта добрых двух десятков демократических депутатов и сенаторов, выступавших против боссов собственной партии, «Таммани-Холл» — штаб-квартиры автократически настроенных демократов в Нью-Йорк-сити. Они бунтовали более двух месяцев против «босса» Чарльза Мерфи, который, по их мнению, хотел протолкнуть одного выходца из полусвета, адвоката, очень тесно связанного с нью-йоркским финансовым капиталом, в кандидаты на пост сенатора в Вашингтоне (тогда еще сенаторы выбирались не всенародно, а парламентами отдельных штатов). Их оратор Рузвельт проявил настоящий талант политика в обращении с прессой, редко отпуская журналистов, не подкинув им какую-нибудь горячую новость. Хотя спор закончился не однозначной победой, а выборами приемлемого для Мерфи компромиссного кандидата, Рузвельт мог сделать лично для себя позитивные выводы: популярный конфликт поднял его шансы быть избранным вторично в «Голландском графстве», он получил сразу же в начале своей политической карьеры, возможно, лучший наглядный урок о всевозможных уловках, интригах, попытках применения прессинга и лояльных конфликтах во внутрипартийной позиционной борьбе и обрел славу прогрессивного демократа, который в штате Нью-Йорк вел такую же борьбу, как и вновь избранный губернатор-демократ из Нью-Джерси Вудро Вильсон. Таким образом, он связывал свою политическую судьбу с тем политическим течением, которое с 1912 по 1920 год, в эру президента Вильсона, определяло политику США на союзнической основе и обеспечивало должности, влияние и авторитет. Этот союз должен был, наконец, дать возможность Рузвельту, минуя ничего не прощающую и ничего не забывающую вражду нью-йоркских партийных боссов, подняться на следующую ступень своей политической карьеры.
Однако для Рузвельта начались будни законодательной работы в Олбани, где нужно было выяснить, какая политическая субстанция кроется за публичным понятием «прогрессивный». Его речи, законодательные инициативы, действия, связанные с голосованием, дали возможность выявить три центра тяжести: предложения по политическим реформам, по защите окружающей среды и ресурсов, по улучшению положения фермеров и — в первой постановке — вопрос о фабричном рабочем классе. Он внес резолюцию о прямых выборах федеральных сенаторов, высказался, хотя и робко, за избирательные права женщин и поддержал проект закона о проведении предварительных выборов, чтобы повысить прямое влияние избирателей на выдвижение кандидатов. Уважительное отношение к природе и пример Теодора Рузвельта, который впервые в истории США заявил, что сохранение природных красот и богатств страны является задачей правительства, побудили Франклина Рузвельта сделать защиту природы и окружающей среды центральной темой своей сенаторской деятельности. Являясь председателем сенаторской комиссии «Лес, рыба и дичь», он вдруг ясно осознал, что бесплановая вырубка лесов может привести к опустошительным и долговременным последствиям. Одновременно он познакомился с массированным сопротивлением частных заинтересованных лиц любому государственному планированию с прицелом на будущее. Рузвельт заявил раздраженно: «Для меня это является чрезвычайным делом, если финансово-заинтересованные люди не способны видеть дальше двух метров от своего носа».
Хотя Рузвельт и старался заполучить с самого начала благосклонность своих сельских избирателей путем конкретных законодательных инициатив, например, по облегчению кредитования сельского хозяйства, в социальном законодательстве он еще не проявил себя активно. И все же кажется, что позиция Рузвельта в отношении судьбы рабочего класса в эти два года решительно изменилась от доброжелательного патернализма в духе Пибоди к пониманию необходимости минимума социального законодательства. Так, он поддержал бурно обсуждавшийся закон об ограничении рабочего дня молодежи до 54 часов в неделю и введении страхования на случай производственной травмы.
Результаты комиссии по проверке условий труда на фабриках и заводах произвели на него такое впечатление, что он решил использовать их и рассчитывать в период выборов 1912 года на поддержку профсоюзов.
В общем, время с ноября 1910 по февраль 1913 года было важным этапом на пути вверх. Он быстро и основательно познакомился с политическим ремеслом, приобрел славу прогрессивного демократа и занял четкую позицию по вопросам защиты окружающей среды, аграрного и социального законодательства, которые в какой-то мере совпадали по духу с его будущим «Новым курсом».
И все же дальнейшая карьера Рузвельта могла легко разбиться о враждебность нью-йоркских партийных боссов, которые часто сами происходили из бедных слоев и не могли терпеть такого честолюбивого молодого «аристократа», говорившего в гарвардском тоне и имевшего обыкновение смотреть на них свысока. Но Рузвельту снова улыбнулось счастье. Он смог избавиться от сферы влияния боссов, так как из убеждения уже в 1911 году предложил свою поддержку тому человеку, который тогда как никто иной олицетворял его идеал «либерала», а именно Вудро Вильсону, губернатору Нью-Джерси и кандидату на пост президента.
Вильсон сделал консервативных покровителей из демократической партийной организации своего штата обманутыми обманщиками и после избрания начал осуществлять то, что они принимали за предвыборную риторику, играющую на публику, своих предполагаемых марионеток. Он помешал выборам одного босса на пост федерального сенатора, парламент Нью-Джерси ввел предварительные выборы (праймериз), издал закон об общественном контроле финансирования выборов, были поставлены под государственный контроль частные энергетические предприятия, отрегулирован вопрос детского и женского труда, в Нью-Джерси наемные рабочие также получили страховку при несчастных случаях. Вильсон стал развивать политику, которая вселяла надежду на прогрессивное движение, выражавшее тогда дух времени, поляризовавшее республиканскую и демократическую партии и примерно с 1900 по 1917 год игравшее важнейшую роль в американской внутренней политике. Это было пропитанное этико-социальными, религиозными и экономическими мотивами движение протеста американского среднего сословия против пороков безграничного конкурентного либерализма. Не ставя даже вопрос о частнокапиталистической основе и конституционной системе США, делались попытки, оказывая прагматическое доверие к «Новой свободе» (Вильсон), к «Новому социализму» (Теодор Рузвельт), устранить нарушение равновесия и несправедливости в политике и обществе. Темами этого поддерживаемого нечистоплотными журналистами движения были быстрорастущие концерны и тресты, контроль вспомогательных производств, улучшение условий труда на фабриках и заводах, защита природных богатств, запущенное здравоохранение и школьное образование, власть политических боссов, часто коррумпированных городских управлений — в общем, демократизация всего политического процесса. Многие реформаторы сходились на том, что благо человечества может быть достигнуто только путем расширения государственных функций регулирования.
Рузвельт был при деле до, во время и после предвыборного съезда демократической партии в июне 1912 года в Балтиморе, на котором Вильсон после упорной борьбы только в 45-м туре выборов стал кандидатом на президентский пост; такая же полная энтузиазма кампания, но безуспешная для Вильсона, была в штате Нью-Йорк. Безуспешная потому, что босс Мерфи настроил нью-йоркскую делегацию против Вильсона в Балтиморе, что не помешало Рузвельту выступить там довольно эффектно со своей собственной провильсоновской кликой. Все-таки эта заблаговременная и последовательная кампания за Вильсона принесла богатые политические плоды. Когда в день вступления Вильсона в должность (4.3.1913) министр военно-морских сил Джозеф Даниелс спросил Рузвельта, не хочет ли он стать его статс-секретарем (помощником), он с восторгом согласился. Для Франклина Рузвельта, который всю жизнь питал страсть к морю, эта должность, которую занимал также и Теодор Рузвельт, продвигаясь по служебной лестнице, была мечтой. «Рузвельт сегодня работает», — заявил он самоуверенно репортерам, когда входил в министерство. Свой пост сенатора, который он занял после выборов в ноябре 1912 года, где одержал победу, несмотря на то, что заболел тифом, благодаря искусным усилиям его консультанта и сотрудника, бывшего журналиста Луиса Хау, он оставил.
Более семи лет он занимал этот пост, являясь самым молодым статс-секретарем в военно-морском министерстве, до сих пор в этом возрасте такой пост никто не занимал. Хотя Рузвельт никогда не был во властных, решающих структурах правительства Вильсона, он имел хорошие контакты с президентом, но нерегулярные; горизонт его деятельности, интересов, опыта расширялся чрезвычайно; его замечательная способность (приобретенная в первой предвыборной борьбе) расти по мере решения новых и новых задач становилась все более ярко выраженной. При этом его честолюбие не ограничивалось только тем, чтобы набить себе руку в управлении аппаратом огромного министерства. Он никогда не упускал из виду политический аспект этой должности, работу в министерстве рассматривал как возможность проверить пригодность и как трамплин для дальнейшей политической карьеры. Если он об этом на какой-то момент забывал, то ему об этом напоминал его консультант Луис Хау — личность чрезвычайно гадкая, отталкивающая, грязная, но в политическом отношении отмытая дочиста. С 1912 года свою цель жизни он видел в том, чтобы сделать Франклина Д. Рузвельта президентом США.
С самого начала Рузвельт пытается выйти за рамки традиционной компетенции своей должности: ответственность за гражданский персонал на верфях и в портах флота США, координация гражданских и военных должностей и ежегодное планирование бюджета. Он пытался по возможности включаться во все вопросы. На этой первой позиции он имел дело в основном с тремя общественными группами: адмиралами, предпринимателями и профсоюзными лидерами. С адмиралами у него почти не было проблем, Рузвельт был статс-секретарем в их вкусе. Он любил корабли и до вступления в должность имел удивительные знания в вопросах флота. Прежде всего высказывался за великий и боеспособный флот, и американская военно-морская лига должна была быть им довольна. Рузвельт вел с уважаемым им морским стратегом Мэхэном переписку и был полностью согласен с его концепцией безопасности, предусматривающей защиту континентальных границ США: возможное нападение должно быть отражено далеко от берегов США, контроль за безопасностью на морях обязан гарантировать безопасность страны и одновременно защиту и свободу ее внешней торговли. Свои инспекции верфей и портов на побережье США он организовывал регулярно как рекламные мероприятия для прессы в интересах флота, что, конечно, делало его самого более известным.
И в контактах с предпринимателями и лидерами профсоюзов Рузвельт показывал превосходное умение в обхождении, хотя считалось, что это было направлено на преодоление объективных противоположностей интересов. Рузвельт был заинтересован в большем количестве кораблей и качественном вооружении при низких по возможности затратах. Предприниматели хотели с большей выгодой продавать все это флоту, профсоюзные деятели добивались более высоких заработков и хороших условий труда для судостроителей. Рузвельт мог добиться согласия с профсоюзами политикой длительных переговоров и открытых дверей — они в любое время имели к нему доступ, — а также путем отказа добиваться, например, в гражданском секторе флота жесткой системы контроля рабочих мест. В конце своей службы Рузвельт с гордостью ссылался на тот факт, что на верфях и в гаванях флота не было больших забастовок.
Самые большие трудности ему доставляли предприниматели. Рузвельт от имени американского налогоплательщика вел рекламно-действенный поход за экономию и бережливость в снабженческой деятельности. Он хотел содействовать тому, чтобы военный флот, как один из самых крупных заказчиков стали и угля, спаржи и зубной пасты, путем договоренности о ценах и других неприятных для рынка манипуляций не давал предпринимателям и концернам получать сверхприбыли. Это приводило к конфликтам и слушаниям в комитетах конгресса, особенно когда нарушители закона мобилизовывали своих местных депутатов и сенаторов против министерства. То, что Рузвельт все же не терял свой кредит доверия у предпринимателей, было частично заслугой его начальника, военно-морского министра Даниелса, который как убежденный пацифист и заклятый враг концернов и экономической концентрации власти в этих вопросах мыслил значительно радикальнее и охотнее всего вложил бы большую часть производства оружия в руки государства, тогда как Рузвельт во время первой мировой войны, по существу, ничего не изменил с частным производством военной продукции.
Рузвельт душой и сердцем ушел в свои новые задачи, профессия и склонность способствовали этому. Он учился быстро и на свой манер, соответствующий его темпераменту, а именно: путем конкретных наблюдений и длительных переговоров с людьми различного происхождения и разных интересов. Современники замечали, что в беседе он открыто отстаивал свои интересы и идеи. В диалоге он воспитывался, расширял свой кругозор, сортировал многообразие информации, которую всю без исключения впитывал.
Самое большое испытание на должности статс-секретаря наступило у Рузвельта, когда в августе 1914 года началась первая мировая война и США были снова поставлены перед фундаментальным вопросом их внешней политики со времен основания в 1776 году. Должен ли был Новый Свет вступать в войну с государствами Старого Света, если да, то почему, когда и на чьей стороне? В период «отцов-основателей», наполеоновских войн и так называемой Второй войны за независимость против Англии в 1812 году эта ключевая проблема американской внешней политики также расколола правительство, конгресс и общественное мнение, как и перед вступлением в испано-американскую войну в 1898 году. Иначе, чем Вильсон, который после объявления Германией в январе 1917 года неограниченной подводной войны два месяца страдал от сомнений и угрызения совести, нужно ли было ему идти на решительный шаг «партийного нейтралитета» в пользу вступления в войну на стороне союзников, «веселый воин» Рузвельт был твердо убежден с осени 1916 года, что США должны объявить войну Германии.
У Рузвельта, также сильно интересовавшегося внешней политикой, который вращался в дипломатических кругах Вашингтона и особенно был вхож к английскому и французскому послам, эта его позиция была следствием воспитания и происхождения, прежде всего понимания того, что он считал содержанием и сферой внешнеполитических интересов США. Жизненная, а значит, и утверждаемая силой оружия сфера влияния США заканчивалась для ученика Мэхэна не на побережье США. Для Рузвельта флот, как самая передовая линия американской обороны, имел двойную задачу: он должен быть способным гарантировать защиту Американского континента, а также американской островной империи в Карибском море и Тихом океане — плода войны 1898 года — от любого возможного нападения с моря и держать мировые моря открытыми для свободной и спокойной торговли США. «Если США отрезать от всей торговли и сообщения с остальным миром, это означало бы скорую экономическую смерть страны». Возможными агрессорами, которые, угрожая свободе морей, могли бы угрожать и безопасности США, Рузвельт считал в первой мировой войне только Германию (после гибели британского флота) и Японию.
Рузвельт уже в первой мировой войне был «интернационалистом» и «глобалистом», который не хотел рассматривать национальный внешнеполитический интерес страны как изоляционисты, ограничиваясь только Штатами и Западным полушарием. Соединенные Штаты не должны изолировать себя от войн Европы, так как во взаимозависимом мире нельзя изолировать себя от их последствий. Рузвельт в течение всей своей жизни оставался интернационалистом, а уступки изоляционистам в начале 30-х годов были тактическим приспосабливанием к сверхмощному течению того времени. Если он даже в начале своего президентства отверг поддержанную им в первую мировую войну дипломатию канонерок в центральноамериканских государствах и предлагал политику невмешательства и «добрососедства», то следующий вызов со стороны коалиционных держав и Японии должен был показать, что в этом основном понимании роли США как мировой державы в буквальном смысле этого слова, а не только как континентальной великой державы ничего не изменилось.
Ни на минуту Рузвельт не считал эту активную мировую политику аморальной или тем более политикой разжигания войны. Напротив, он был до и во время первой мировой войны глубоко убежден в прогрессивной «миссии» милитаристской интервенции в Мексику и в центральноамериканские государства, чтобы регионы, которые были поражены продолжительными революциями и гражданскими войнами, после наведения порядка ради установления прав, стабильности и общественного благополучия сделать сферой американских инвестиций и американских идеалов. Самооправдательное толкование Вильсоном вступления США в первую мировую войну как крестового похода нашло одобрение у демократии либерал-капиталистического образца, и тем большее, чем более негативным с течением времени становилось его — как и среднего американца — представление о немцах как о гуннах. Когда Вильсон и Даниеле послали Рузвельта летом 1918 года с инспекционной поездкой в Европу, исполнив его давнишнее желание познакомиться с театром военных действий, рассказы короля Англии Георга V и французского премьер-министра Клемансо об имевших место гнусных преступлениях немцев еще раз подтвердили правильность этой точки зрения.
Рузвельт был нетерпеливым поборником программы быстрого вооружения, уже в апреле 1914 года он одобрил решение об усилении военно-морского флота США до величайшего в мире, но все время наталкивался на трусливый, нерешительный и наивный пацифизм своего начальника — министра. При вступлении США в войну Рузвельт все время энергично пытался устранить бюрократические препятствия при вооружении флота. Озадаченный показателями деятельности немецких подводных лодок, он стал агитировать в США и Англии за создание минного барьера между Шотландией и Норвегией. Во время совещаний в Вашингтоне по вопросу условий капитуляции он выступил как ярый сторонник безоговорочной капитуляции немецкого флота.
В годы войны Рузвельт, постоянно имея перед глазами пример своего кузена Теодора, вел напряженную, часто скудную жизнь. Во время инспекционной поездки по Англии, Франции и Италии он возложил на себя настолько изнурительную, непосильную программу, что надорвал свое здоровье. На обратном пути из своей уже одиннадцатой поездки по Европе у него из затяжного гриппа развилось опасное двустороннее воспаление легких, так что 14 сентября 1918 года в Нью-Йорке его вынесли на сушу на носилках. Когда он в середине октября, наполовину выздоровев, хотел попросить у Вильсона разрешение лично поступить простым солдатом в военно-морские силы, Вильсон сообщил, что уже слишком поздно, так как немецкий рейхсканцлер Макс Баденский заявил о прекращении военных действий. Война, надо полагать, скоро закончится, так считал Вильсон. Поэтому Рузвельту оставалось добиваться через своего министра разрешения на поездку в 1919 году еще раз на два месяца в Европу, на этот раз, чтобы проконтролировать там демобилизацию на флоте и продажу оборудования флота Соединенных Штатов. О мирных переговорах в Версале он отзывался от случая к случаю. Убежденным, если не догматичным приверженцем Лиги Наций он стал, вероятно, в конце февраля 1919 года, когда Вильсон во время их совместного возвращения в США познакомил его с основными принципами этой организации.
Рузвельт не был бы честолюбивым политиком, каким он уже стал, если бы в связи с окончанием войны не думал о своем собственном политическом будущем. Он мог, но не хотел оставаться вечным статс-секретарем, кроме того, он ясно видел, что в мирное время снова станет заниматься обычной, ничего не значащей политической деятельностью. Что касается его происхождения и политического прошлого, то ему представлялись две возможности, которые он и во время войны никогда не упускал из вида: пост губернатора в штате Нью-Йорк или федерального сенатора от этого штаба в Вашингтоне. Еще в 1914 году он без категорической поддержки Вильсона пытался как кандидат от демократической партии участвовать, в предварительных выборах на пост федерального сенатора, но натолкнулся на решительное сопротивление Таммари-Ходла и босса Чарльза Мерфи и потерпел позорное поражение. Партийная машина покровительствовала американскому послу в Германии Джеймсу Джерарду и добилась его победы на предварительных выборах даже в отсутствие посла. Боссам потом стало известно, что Джерард не имел шансов на собственных выборах против кандидата от республиканцев.
Это событие постепенно привело к решающему повороту в отношении Рузвельта к нью-йоркским партийным боссам, без которых будущая политическая карьера была бы немыслима. Рузвельт понял, что в штате Нью-Йорк он не мог делать политику без партийных боссов, а боссы из Нью-Йорк-сити осознали, что только он может им гарантировать большинство в сельском Нью-Йорке, а значит, и во всем штате. Обе стороны призадумались. Рузвельт расширил свои многообразные возможности для патронажа, например, на верфях Бруклина, а также среди известных людей из свиты Таммани-Холла; 4 июля 1917 года произошло своего рода «примирение», когда Рузвельт после одной речи перед нью-йоркскими боссами сфотографировался вместе с Мерфи; летом 1918 года и сторонники Таммани заговорили о нем как о кандидате от демократической партии на выборах губернатора. Это предложение Рузвельт после долгих колебаний отклонил, так как считал, что если он оставит свой пост в это время, то это может быть истолковано как непатриотический шаг. Такое развитие событий не означало конца всех натянутых отношений и трений, но оно было все же выражением определенного политического порядка, возникшего из понимания взаимозависимости.
После того как отношения с Таммани были поставлены на новую основу, Рузвельт оказался в центре разнообразной деятельности в 1919/20 году, в первую очередь он заботился о своем политическом будущем и о том, чтобы не утратить приобретенную во время войны репутацию энергичного делового администратора. Во многих речах и высказываниях он выступал за действенное и экономное ведение общественной службы, сокращение чрезвычайно раздутого правительственного аппарата — эта тема была популярной у американских налогоплательщиков. Кроме того, Рузвельт после долгого перерыва и поэтому более настойчиво напомнил о себе как о «прогрессисте». В одном из сенсационных выступлений перед национальным комитетом демократической партии в конце мая 1919 года, говоря о предстоящих президентских выборах 1920 года, он заклеймил республиканцев как партию консерваторов, реакционеров, миллионеров и привилегированного меньшинства, поборников внешнеполитической изоляции. Демократическую партию, напротив, он наделял духом либерального прогресса и конструктивного обновления, а также «идеализмом здравого человеческого разума».
Нация и особенно прогрессивное крыло демократической партии взяли эту речь на заметку. То там, то здесь впервые высказывались вслух мысли, не будет ли Рузвельт достойным кандидатом в президенты. Но Рузвельт был достаточно умен, чтобы застопорить робкие попытки выдвижения его в президенты, потому что в партии в целом он не имел шансов и было уже ясно видно, что демократы следующие президентские выборы проиграют. Совершенно иначе сложилась для него ситуация на съезде демократов год спустя в Сан-Франциско, когда прозвучало его имя при выдвижении кандидатов на пост вице-президента. Хотя демократическая партия находилась в тяжелом положении — Вильсон напрасно подрывал свое здоровье в борьбе с сенатом за вступление США в Лигу Наций, и его кандидатура отпадала, нация утратила интерес к «экстравагантной» внешней политике Вильсона и, настрадавшись от внутриполитических проблем, просто тосковала по нормальной предвоенной жизни, — победа республиканцев на выборах вопреки или из-за их бесцветного кандидата Уорена Гардинга исключалась, только Рузвельт мог победить. Он видел шанс в том, что в ходе предвыборной борьбы станет известным во всех регионах США, к тому же ему было только 38 лет, и он не собирался ждать, пока демократическая партия займет в стране более благоприятное положение. Поэтому для него лично был большой успех, когда партия сознательно выдвинула его как контрастную фигуру по отношению к кандидату в президенты Джеймсу Коксу, губернатору Огайо. Снова он достиг позиции, какую на своем пути вверх занимал Теодор Рузвельт.
Поэтому Франклин Рузвельт с августа 1920 года на три месяца с головой ушел в предвыборную борьбу, которая привела его в различные части США, и в этот период он почти тысячу раз выступал перед избирателями, до двадцати двух раз в день. Он представлял себя американскому народу во внутренней политике как реформатора, во внешней — как интернационалиста и сторонника вступления США в Лигу Наций, которое натолкнулось на вето сената. В этих позициях заключалась как бы сумма его приобретенного опыта и убеждений. Во время одной встречи в Белом доме Кокс и Рузвельт дали тяжелобольному Вильсону обещание сделать выборы «большим торжественным народным голосованием» через Лигу Наций, несмотря на многие и чрезвычайно правильные предупреждения, исходившие от демократической партии, что эта тема большинство американцев больше не интересует. Рузвельт не боялся по возможности открыто рекламировать Лигу Наций как возможный инструмент американской ведущей роли. На упреки республиканцев, что Англия на Генеральной Ассамблее Лиги Наций будет контролировать шесть голосов, Рузвельт ответил, что США будут контролировать дюжину голосов, именно тех латиноамериканских стран, что южнее США. В порыве политической борьбы он договорился до фальшивого утверждения, что сам написал Конституцию Гаити. Несмотря на последовавшее опровержение, республиканцы вдоволь попользовались этим необдуманным высказыванием. Рузвельт агитировал за активную роль США в мировой политике и мировой торговле, он предостерегал своих соотечественников от возврата в традиционную союзническо-политическую изоляцию. Поднимая вопрос изменений в мире и политической взаимозависимости стран, он утверждал, что США больше не могут позволить себе оказаться за «китайской стеной». Что касается внутренней политики, то Рузвельт проводил ее под девизом «Реформа против реакции». Его стратегия состояла в том, чтобы представить себя молодым, энергичным, смотрящим в будущее реформатором в противовес «уклончивому, нерешительному мягкому и реакционному» Гардингу. Законченной программы реформ у Рузвельта не было, однако постоянство его представлений о реформах было очевидным еще со времен сенаторства в Олбани. Он защищал внутриполитические реформы Вильсона, обещал дать миллиард долларов на защиту и использование природных богатств страны, а также улучшить положение среднего сословия, фермеров и промышленных рабочих. Однако все это было напрасно, республиканцы одержали еще более внушительную победу на выборах, чем ожидалось. После десяти лет активной политики Рузвельт за одну ночь снова превратился в частное лицо.
Рузвельт принял это поражение спокойно, у него, по его мнению, еще было политическое будущее: «Мы должны благодарить Бога, что оба еще сравнительно молоды», — писал он своему пресс-референту Стиву Эрли, утешая себя. Для этого будущего он заложил солидный фундамент. За десять лет приобрел политическое лицо, стал национальной фигурой и надеждой демократической партии. Он основательно изучил политическую кухню, завязал многочисленные связи с демократической партией, узнал, что такое власть. Рузвельт понял кое-что о реальных факторах власти в политическом процессе США, о зависимости и переплетении конкурирующих влиятельных центров в Вашингтоне, таких, как президент, конгресс, министры, лоббисты и пресса. Он знал, как получить под контроль аппарат огромного министерства, приобрести внутри демократической партии последователей и заполучить их, когда нужно подать себя, если не хочешь умереть как политик, как нужно поступать с общественным мнением и вести предвыборную борьбу. Воля к знаниям, живое общение расширили его опыт в области социологии, с достоинством и интересом он охотно вступал в контакт с политиками, дипломатами, солдатами, предпринимателями, профсоюзными деятелями и фермерами, меньше всего с лидерами простых рабочих. О том, что его опыт при вступлении США в европейскую войну будет для него генеральной репетицией, Рузвельт в 1920 году еще знать не мог.
КРИЗИС И ПОДЪЕМ
Рузвельт возвратился в Нью-Йорк, основал с двумя старыми друзьями адвокатскую контору, прежде всего получил должность вице-президента одного финансируемого общества на Уоллстрит с зарплатой 25 000 долларов в год — в пять раз больше, чем он получал как статс-секретарь. Эта фирма специализировалась на том, что брала на себя кредитные поручительства, и она вполне правильно рассчитывала на политические связи Рузвельта.
Не успел Рузвельт приступить к работе, как начался глубокий кризис в его собственной жизни. Его большая страсть — море — стала его злой судьбой. Уставший и изможденный, он поехал в начале августа 1921 года в Кэмпбелл во время отпуска, на рыбалке упал в холодную воду, на следующий день со своими детьми погасил небольшой пожар в лесу, два раза искупался, сочетая это с напряженными и длительными пробежками, долго читал в мокрых плавках корреспонденцию, наконец, озябнув, ушел. В ночь на 11 августа началась драма, И августа 1921 года был последним днем в его жизни, когда он мог ходить самостоятельно. Два врача вначале не распознали у него тяжелую болезнь — полиомиелит. В первые недели у него была страшная физическая боль, и он очень страдал духовно. Ноги, руки и спина были парализованы. Его мучила очень высокая температура, из-за сверхчувствительности нервов даже малейшее движение вызывало сильную боль. Он очень медленно поправлялся; когда его в середине сентября привезли в нью-йоркскую больницу, он все еще не мог сидеть без поддержки.
Между тем он сам взял себя в руки. Никто не знает, как он внутренне боролся со своей судьбой, скрываясь под маской полного надежд и уверенного в себе человека. Он не позволял себе даже думать о разочаровании и запрещал окружающим любой плаксивый жест. Когда в конце октября мускулы рук и спины начали снова функционировать, Рузвельт начал с железной самодисциплины многолетнюю борьбу за излечение ног, при этом не было средства, которое он бы ни использовал. Самые маленькие успехи давали надежде новую пищу, каждый раз он уверял себя и других, что ему нужно еще один-два года, чтобы полностью вылечиться. Гимнастика, силовые упражнения изменили его фигуру. В то время как ноги его стали тонкими, он развил чрезвычайно мускулистую верхнюю часть туловища, так что ему мог позавидовать всемирно известный мастер по боксу Джек Демпси. Самые большие надежды он возлагал на солнце и плавание в теплой воде. «Вода довела меня до этого состояния, и вода должна меня из него вывести». Он купил с товарищем по несчастью небольшую лодку и с 1923 по 1926 год, смотря по обстоятельствам, по два месяца плавал на ней у побережья Флориды. В 1924 году ему назначили лечебный минеральный источник в Варм-Спрингс, «курорте», который в то время полностью пришел в упадок (штат Джорджия). Когда Рузвельт ощутил благоприятное воздействие плавания в этой воде на собственном теле, он вложил две трети своего состояния в «основание Варм-Сирингс» и превратил это место в признанный терапевтический центр. Сам же он построил там собственный дом, и Варм-Спрингс стал его второй родиной после Гайд-парка.
Однако все надежды на действительное улучшение рухнули. Рузвельт был и остался парализованным; без помощи десяти фунтов тяжелых стальных шин и костыля или какой-то другой опоры он не мог стоять. Только на костылях мог медленно продвинуться вперед, он был привязан к инвалидному креслу.
Болезнь Рузвельта изменила и его жену Элеонору и суть их брака. Из робкой, боявшейся ранее общества домохозяйки и матери она шаг за шагом превратилась в «Элеонор», женщину США, которой в тридцатых и сороковых годах восторгались больше всего. Наряду со многими видами социально-политической деятельности, ее неутомимой борьбой за равноправие женщин, за профсоюзное движение, за угнетенных, униженных и бедных в американском обществе, кроме деятельности ее в качестве учительницы, литсотрудника, оратора и организатора она с 1922 по 1928 год стала для Рузвельта его заместителем, секретарем, связующим звеном с демократической партией. Из брака вышло политическое трудовое сообщество, в котором руководимая христианско-социальным воззрением Элеонор воплощала «левые взгляды» Рузвельта и с годами приобрела свой собственный авторитет, но одновременно она по убеждению признавала политический примат своего мужа.
Для Элеонор эта смена ролей означала побег из плена внутреннего одиночества. Ибо связью Рузвельта в период первой мировой войны с Люси Меркер, ее очень привлекательной и женственной секретаршей, в их брак был внесен раскол, который так и не был никогда устранен. Не позднее, чем когда Рузвельт вступил на пост президента в 1933 году, Элеонор потеряла всякую надежду, что муж освободит и для нее (чего она больше всего хотела) в своей жизни место равноправной жены и партнерши, которая имела бы право разделить с ним его сокровенные надежды и разочарования. Очаровательный, обаятельный, остроумный Рузвельт еще до своего вступления на пост президента как магнит притягивал к себе мужчин (и женщин), использовал в интересах своих политических амбиций и от них ожидал абсолютную лояльность, никому не открывал свою душу, даже жене. В болезненном процессе познания Элеонор должна была смириться с фактом, что не она в семье была центром его жизни, а политика. Элеонор поняла, что общественное и политическое партнерство, совместная борьба за общие политические убеждения в определенном смысле стали заменой утраченному партнерству интимных отношений.
Семилетняя борьба за свое выздоровление, которую Рузвельт прекратил только после выдвижения его кандидатом на пост губернатора штата Нью-Йорк летом 1928 года, в своей основе не изменила Рузвельта как человека и политика, его прежние черты характера стали проявляться с большей силой. Испытание усилило его самоконтроль и силу воли. Уже в начале 1922 года среди его самых близких сотрудников наряду с Хау и Элеонор, особенно его секретарша Маргарет А. Ле Хэнд («Мисси») настаивала на том, чтобы он не прекращал свою политическую деятельность и не возвращался как пенсионер в Гайд-парк. Потеря подвижности вынудила его сконцентрироваться в своей работе за письменным столом; он любил пользоваться обоими средствами влияния на собеседников, которые остались доступными для него: искусство увлекательной беседы с людьми, которые к нему приходили, и переписка с друзьями по партии по всей стране. Кроме того, борьба за выздоровление вынуждала его к спокойному размышлению на долгосрочные перспективы, его острый ум в нужный момент становился все яснее.
Почти все биографы Рузвельта едины в одном: его болезнь в политическом отношении дала преимущества, как бы цинично это ни звучало. У него было неоспоримое оправдание не появляться там, где он считал это несвоевременным; его отважная борьба принесла ему волну сочувствия и симпатии, и образ дерзкого человека из Гарварда начал блекнуть. Прежде всего болезнь стала краеугольным камнем в его двойной стратегии, чтобы пережить политически двадцатые годы — годы господства республиканцев. С одной стороны, он вел обширную переписку с демократами во всех частях США с твердым намерением активизировать и реформировать опустошенную и разъединенную фракционной борьбой партию, видимо, хотел взять на себя обязательство сделать ставку на самый сильный политический потенциал в штате Нью-Йорк, на Алфреда Е. Смита, который в 1918–1928 годах с двухлетним перерывом с 1920 по 1922 год был губернатором штата, в 1922 году снова выдвинут кандидатом в губернаторы Нью-Йорка, а с 1924 по 1928 год даже кандидатом в президенты, и его поддерживал Рузвельт. На обоих национальных предвыборных съездах он производил великолепное впечатление и остался надеждой демократической партии. С другой стороны, он смог со ссылкой на свое не совсем восстановленное здоровье отклонить все мысли о собственной кандидатуре, хорошо понимая, что демократическая партия, особенно на национальной платформе, не имела шансов по сравнению с республиканцами, пока продолжался экономический бум 20-х годов. Демократы, а с ними и он сам, как прогнозировал Рузвельт еще раньше, будут иметь снова шанс не ранее 1932 года. Если рассматривать в ретроспективе, то личная трагедия стала политическим счастливым случаем, который помог Рузвельту в республиканском десятилетии не потерпеть поражения.
Его политическая позиция в спектре американской внешней политики осталась неизменной, он находился немного левее центра. Не выходя из оппозиции и не развивая закрытую программу, которая заслуживала такого названия, он определил свою собственную позицию как «прогрессивный демократ» против консерватизма и грубого материализма республиканцев (хотя он лично с небольшим успехом участвовал в спекулятивной лихорадке двадцатых годов) и против радикальных течений слева. Он считал, что общественное благосостояние подвергнется опасности, если правительство станет жертвой «денежных дельцов», и направил свои усилия против «философии» республиканцев, которые считали, что было бы лучше всего ослабленное правительство, экономику и общество предоставить самим себе. Эта средняя позиция Рузвельта исходила из собственного убеждения и из расчета сделать ее по возможности доступной для большинства. Во внешней политике он остался интернационалистом и приверженцем Вильсона. Он публично и приватно предупреждал о последствиях отхода США от политических объединений в мире и от Лиги Наций. И даже сделал проект плана (тогда не опубликованного), который содержал некоторые сомнения в отношении изоляционистов и должен был дать возможность вступления и сотрудничества США в Лиге Наций.
Двойная стратегия Рузвельта, в которой объединились надежды на окончательное выздоровление и возвращение к политике не раньше 1932 года, закончилась неожиданно в 1928 году, когда демократическая партия почти против его воли 2 октября 1928 года выдвинула Рузвельта своим кандидатом на пост губернатора штата Нью-Йорк. После успешно поддержанного выдвижения Рузвельтом губернатора Смита на президентский пост в 1928 году демократическая партийная организация стала считать Рузвельта единственным политиком, который способен воспрепятствовать победе республиканцев в Нью-Йорке. Незадолго до выдвижения на Рузвельта, который находился в Варм-Спрингс, было оказано со всех сторон такое давление, что Смит, наконец, в драматическом телефонном разговоре дал как бы полу отказ на случай, если его кандидатура не будет отклонена. Нерешительность Рузвельта исходила из глубокой дилеммы: с одной стороны, сорокашестилетний Рузвельт понимал, что его возвращение в политику уничтожит все еще не утраченную надежду на выздоровление, он думал и о своих значительных инвестициях в Варм-Спрингс, где он служил образцом и движущей силой, и, наконец, с шансами для демократов, по общим оценкам, в 1928 году дело обстояло плохо. С другой стороны, была опасность, что в связи с новой нерешительностью настроение в партии обернется вдруг против него и положит конец всем его политическим планам.
Конечно, когда партия приняла решение, у Рузвельта уже не было пути назад. Теперь он мобилизовал всю свою энергию, чтобы победить. Алфред Смит с самого начала предвыборной борьбы решительно и находчиво отразил грубые упреки республиканцев, что калека Рузвельт должен принести себя в жертву президентским амбициям Смита. Губернатор, объяснил Смит, будет избираться не ради своей способности демонстрировать двойное сальто или прыжок со стойки на руках, его труд — это умственный труд. Вдобавок ко всему Рузвельт превратил выборную кампанию в демонстрацию своей несокрушимой жизненной силы. Его план поездок составлял 1 300 миль и охватывал в два раза больше городов, чем у его республиканского противника Альберта Оттингера, генпрокурора. Рузвельт произнес свыше пятидесяти довольно больших речей и провел бессчетное количество небольших выступлений. С ироническими замечаниями о самом себе, так называемом калеке, он производил впечатление, словно болезнь для него вообще не является проблемой, с улыбкой, полной оптимизма и жизнелюбия, он сидел в своей открытой машине и приглашал каждого убедиться, что он в хорошем физическом состоянии.
Его избирательная стратегия основывалась на разделении труда с Таммани-Холлом. В то время как нью-йоркские партийные боссы организовывали и поддерживали борьбу в городе Нью-Йорке, Рузвельт должен был применять свою притягательную силу на сельских и традиционно республикански настроенных избирателях и, кстати, не только в своих интересах, но и в интересах Алфреда Смита, который одновременно и тоже в штате Нью-Йорк вел предвыборную борьбу за президентский пост в 1928 году против республиканца Герберта Гувера. Теперь за Рузвельта, бывшего бунтаря против Таммани, рассчитывался Смит своей последовательной выдержкой. Рузвельт соотносил свои политические цели с традициями действующего губернатора. Он обещал продолжить борьбу как прогрессивный демократ против часто строптивого большинства республиканских законодателей в Олбани, за совершенствование социального законодательства, за лучшее здравоохранение, образовательную систему и юриспруденцию, за достойную человека заботу о больных и стариках и за общественный контроль частных предприятий энергообеспечения, особенно гидроэлектростанций. Относительно двух спорных тем предвыборной кампании 1928 года — религия и алкоголь — между горожанином, католиком и «мокрым» Смитом, который из своей антипатии к восемнадцатой поправке к конституции 1920 года о «сухом законе» не делал тайны, и выросшим на селе нерешительным и «сухим» Гербертом Гувером — Рузвельт высказывался только частично. В то время как он в конфликте по алкогольному запрету из тактических соображений однозначно не высказывался, он расценивал заскорузлый предрассудок многих американцев, что верующий якобы послушный Риму католик или еврей не имеют права на президентской пост в Америке, как ханжескую слепую религиозность.
Наряду с этим Рузвельт поднял проблему, которая была ему близка со времен его вступления в политику в 1910 году и особенно волновала сельских избирателей Нью-Йорка: это длительный кризис американского сельского хозяйства в период неслыханного промышленного бума 20-х годов, с которым правительства Гардинга (1920–1924) и Кулиджа (1924–1928), находившиеся под влиянием крупной промышленности и крупного финансового капитала, ничего не могли и не хотели делать. В то время как США в связи с первой мировой войной стали ведущей экономической и торговой державой мира — доля страны в мировом производстве промышленной продукции выросла с 35,8 % в 1913 году до 46 % в среднем с 1925 по 1929 год, страна стала одновременно крупнейшим экспортером и потребителем сырья и самым большим кредитором, имела самый большой национальный доход на душу населения, а также достигла наивысшего прироста производства и капитала, — сельское хозяйство США после первой мировой войны в связи с внутренними и мировыми экономическими причинами страдало из-за хронической проблемы перепроизводства. Следствием этого стали отток людей из села и резкое снижение относительной покупательной способности сельского населения. Хотя Рузвельт не мог предложить своим слушателям решения этой проблемы, он все же ставил конкретные цели. Покупательная способность сельской Америки должна подняться до уровня городской Америки.
Социально-политические реформаторские мероприятия, помощь фермерам и рабочим, общественный контроль энергетического хозяйства, защита природных богатств страны и его постоянно повторяемое убеждение, что правительство в интересах благосостояния должно конструктивно вмешиваться в эти сферы, — все эти высказывания подтверждали определенную преемственность его мышления с тех пор, как он стал сенатором, и одновременно принципиальную противоположность по отношению к республиканскому кандидату в президенты Герберту Гуверу о соразмерной функции правительства, так как Гувер ничто не считал более «антиамериканским», как длительное вмешательство правительства в общественную и экономическую систему США. Рузвельт очень хорошо понимал эту противоположность взглядов, и не случайно в конце предвыборной кампании он рассчитался с «правительственной философией» Гувера, которую он критиковал за элитарный индивидуализм, антидемократическое отношение к массам и недооценку интеллектуального уровня среднего американца. Острое и непримиримое противоречие более поздних лет стало очевидным уже в 1928 году перед началом мирового экономического кризиса. Однако в общественном настрое, переполненном прогрессивным оптимизмом, вспыхивали нападки на Гувера и слабые места американской экономики, но это не приносило никаких результатов. Нынешнее беспримерное благосостояние, заявлял Гувер, является результатом твердой позиции республиканской партии, придерживающейся принципов рыночной экономики, свободной от государственного вмешательства. «Сегодня, — заявил Гувер, — мы в Америке подошли ближе к окончательной победе над бедностью, чем это было когда-либо в других странах».
Победа республиканцев на выборах была убедительной, Гувер смог собрать более 21 миллиона голосов, а Смит только 15 миллионов. Он даже не победил в своем городе Нью-Йорке. В обеих палатах конгресса республиканцы добились большинства, они были представлены 30 губернаторами, демократы только 18. И тем неожиданнее и впечатлительнее была победа Рузвельта с незначительным отрывом: при более чем четырех миллионов голосов преимущество перед Оттингером составило 25 тысяч голосов. В решающий момент счастье снова было на стороне Рузвельта, ибо после фиаско на предварительных выборах на должность федерального сенатора в 1914 году и после поражения в 1920 году третье поражение подряд на выборах означало бы его политический конец. Но вот он стал губернатором штата Нью-Йорк, в США это часто апробированный трамплин к президентству.
Из этой перспективы, которую ближайшие сотрудники Рузвельта и он сам никогда не упускали из виду, новый губернатор должен был пытаться осуществить как можно больше реформ, чтобы зримыми результатами расширить свою избирательную базу для новых выборов через два года, так как только убедительная победа в 1930 году может сохранить его шансы на президентских выборах 1932 года. Но на пути к этой победе нагромождались значительные препятствия: Рузвельт противостоял враждебному республиканскому большинству законодателей в обеих палатах парламента в Олбани, многие структурные проблемы штата Нью-Йорк, которые Рузвельт хотел охватить, могли быть решены только на национальном или даже интернациональном уровне и ко всему этому изобилию новые коррупционные скандалы демократов в городе Нью-Йорке ставили его в трудную и опасную политическую ситуацию. В случае, если он не будет действовать энергично в рамках своих конституционных возможностей, ему грозила опасность потерять свое значение как целостного реформатора и стать предметом насмешек республиканцев в качестве хилой марионетки боссов. С принятием радикальных мер грозила опасность потери политической поддержки со стороны Таммани-Холла, а что это значит, Рузвельт очень хорошо знал из своего собственного опыта.
В длительном конфликте с законодательной властью Рузвельт выбрал стратегию нападения и постоянной инициативы. Поддерживаемый расширяющимся кругом советников и экспертов, Рузвельт с его неутомимой способностью учиться и огромным знанием деталей стал оказывать на парламент давление своими инициативами и законопроектами. Одновременно он развернул оживленную общественную деятельность, верный девизу, что самые лучшие намерения политика бессмысленны, если о них не знает народ. Для этого понадобились обзорные поездки, активная работа с прессой, усиленная партийная деятельность, но прежде всего его частые выступления по радио, в которых Рузвельт прямо, понятно и доступно излагал свои цели. Новый медиум — радио — был в дальнейшем одним из важнейших влиятельных и господствующих средств Рузвельта, так как он как никакой другой американский политик этого столетия умел передавать простым гражданам чувство, что здесь говорит человек, который знает и разделяет их заботы и надежды, и одновременно старался серьезно объяснять им более крупные политические взаимосвязи.
Дальнейшее намерение Рузвельта путем таких прямых бесед с избирателями сделать парламентариев в Олбани более сговорчивыми имело, напротив, незначительный успех. Разразившийся вскоре после его вступления на пост конфликт о содержании и принятии закона о бюджете на 1929 год был разрешен через суд второй инстанции в пользу Рузвельта. Его любимая идея поставить гидроэлектростанцию реки Св. Лаврентия под общественный контроль для более дешевого энергоснабжения северного Нью-Йорка была встречена бурным протестом республиканцев в парламенте, но тем не менее была принята, когда он на основании оригинальных энергетических подсчетов на пальцах публично продемонстрировал, что частные энергетические предприятия Нью-Йорка требовали плату за электроэнергию в пять раз больше, чем в Онтарио (Канада), но в конце концов его планы рухнули, так как республиканский президент Гувер не хотел путем интенсивных американо-канадских переговоров об использовании энергии пограничной реки предоставить своему политическому сопернику Рузвельту громкий успех. А вот отдельные многочисленные проекты Рузвельта по улучшению положения фермеров республиканцы не могли бойкотировать, потому что не хотели потерять поддержку сельских избирателей. Принимая во внимание начавшееся падение цен на сельскохозяйственные продукты в связи с мировым кризисом, эти меры были только каплей в море по сравнению с объявленной губернатором целью довести покупательную способность фермеров до уровня горожан.
На жесткое и потому принципиальное сопротивление республиканцев натолкнулись попытки Рузвельта провести значительные улучшения в социальном и трудовом законодательстве, преодолеть сложившееся положение при Смите, которое по сравнению с европейскими масштабами в плане существующих гарантий для низших слоев населения сводилось к нулю. В большинстве случаев для преуспевающих американцев «социализм», «коммунизм» или еще что-то похуже являлось тем, что противоречило передовому духу, который сделал страну великой, а значит, противоречит лучшим американским традициям, согласно которым каждый должен заботиться о себе сам. Если кому-то плохо, тот в большинстве случаев сам виноват. Если он возьмет себя в руки и будет упорно работать над собой, тогда и Бог пошлет ему приличный шанс. А тем, кто часто терпит лишения в жестокой борьбе за существование, может оказывать помощь только частная или местная благотворительность. Как раз этот выход, заключающийся в необязательном милосердии, Рузвельт считал для современного индустриального общества явно недостаточным при условии, если хотят дать возможность каждому американскому гражданину жить прилично и достойно. На это, по убеждению Рузвельта, имеет право каждый, независимо от случайностей и колебаний конъюнктуры. Рабочая сила человека не является товаром для торговли, а правительство как олицетворение общего блага и интересов всех слоев населения обязано заботиться о минимуме социального законодательства. Этот гуманизм был сущностью его самооценки как прогрессивного демократа.
Однако его предложения по заботе о престарелых и о пособиях для поддержки безработных по принципу страхования с регулярными взносами парламентом приняты не были. В то время как законодатели поддержку безработных вообще отклонили, Рузвельт неохотно подписал закон о пособиях престарелым, который был построен по принципу подаяния. Его старания продвинуть вперед трудовое законодательство, например: 48-часовая неделя для женщин, улучшение по выплате компенсации в связи с профессиональными заболеваниями, усиление позиции рабочих во внутрипроизводственных и коллективных конфликтах, увенчались только частичным успехом, хотя он успешно участвовал как посредник в борьбе рабочих за свои права.
Несмотря на многие неудачи в парламенте, рабочие высоко ценили Рузвельта как волевого и активного политика-реформатора. В 1930 году он был избран вторично с большим преимуществом в 725 001 голос, несмотря на то, что соперник, юрист Чарлз Татл, постоянно пытался обвинить его в коррупционных аферах в Нью-Йорк-сити. Рузвельт в предвыборной борьбе агитировал за свою программу реформ и, кроме того, благодаря пониманию настоящих проблем маленького человека он сделал своей темой его бедственное положение, которое спустя год с начала экономического кризиса глубоко обеспокоило население и должно было стать большим бичом американского общества в 30-х годах. Рузвельт, который, почти как и все его современники, недооценивал тяжесть и длительность наступившего в октябре 1929 года после краха нью-йоркских бирж мирового кризиса, хотя и не имел в это время цельной программы ни для его преодоления, ни для облегчения социальных последствий, но отличался от многих американских политиков своим твердым убеждением в том, что правительство штата Нью-Йорк морально обязано сделать что-то для облегчения распространившегося бедственного положения.
Во время второго пребывания Рузвельта на посту губернатора с 1930 по 1932 год кризисная помощь стала центральным пунктом активной деятельности правительства. Прежде всего оно пыталось сконцентрировать и скоординировать помощь местных организаций, дать толчок индустрии и с постепенным успехом склонять парламент к соглашению на финансирование общественных работ. Однако летом 1931 года созданная Рузвельтом комиссия представила сообщение о все ухудшающемся положении. Наряду с покупательной способностью ухудшается физическое и психическое здоровье, сбережения бедных слоев населения израсходованы, родственники не могут больше помогать пострадавшим, кассы городов, общин и благотворительных заведений пусты, безработица, нужда и нищета растут, предстоит суровая зима. В ответ на это созванный в августе 1931 года парламент на специальном заседании после некоторого сопротивления одобрил пакет законов в качестве чрезвычайной программы. По инициативе Рузвельта впервые в американской истории федеративное государство взяло на себя ответственность за ограниченную по времени, но обширную программу помощи безработным: властям в связи с чрезвычайным положением было поручено произвести платежи до 20 миллионов долларов, подоходный налог поднять до 50 %, города и общины получили разрешение выдавать для финансирования мероприятий по оказанию помощи облигации сроком на три года.
Если Рузвельт, очевидно, мог убедить избирателей перед выборами в своей воле взять на себя нелегкое дело преодоления бедственного положения, то Олбани не было тем местом, где бы нашелся политик, который смог бы принять решительные меры для улучшения положения людей в этом широко распространившемся тяжелейшем экономическом кризисе столетия.
Только в Вашингтоне и только как президент он мог бы вообще сделать что-то существенное. Это была ирония рузвельтовского положения. Ему «нужен» был кризис, чтобы стать президентом, только как президент он имел шанс к его преодолению. Без мирового экономического кризиса он, вероятно, никогда не стал бы президентом США.
Великая депрессия — этот пятилетний кризис (с 1929 по 1932/33 год) тридцатилетнего катастрофического периода, который начался в 1914 году первой мировой войной и закончился в 1945 году в конце второй мировой войны атомными бомбами, сброшенными на Хиросиму и Нагасаки, — была в значительной степени следствием первой мировой войны и стала важной причиной второй мировой войны. Ее особенная сила, длительность и протяженность могут быть поняты, если оглянуться назад на структурные слабости мировой экономики после первой мировой войны, относительное равновесие, которое было разрушено этой войной. В Европе война временно парализовала бывший центр мировой торговли. Усилившимися негативными последствиями в связи с Версальским договором были инфляция, снижение покупательной способности в Европе, крах транспорта, а с ним и обмена, и потеря покупательной способности в части импорта заокеанских товаров. На долгое время война навязала новые привычки как в сельском хозяйстве, так и в промышленности, нарушила обращение товаров и капитала, привела к хроническому перепроизводству сельскохозяйственных продуктов — от этого больше всего пострадали фермеры США, которые во время войны чрезвычайно расширили свои посевные площади, — ускорила во многих странах образование картелей и монополий, лишила торговлю гарантий и соизмеримости золотого стандарта, усилила всюду в мире стремление к экономическому национализму и протекционизму, замедлила, исключая США, очень сильно экономической рост, по сравнению с 1890 по 1913 год, обременила прежде всего международную валютную и кредитную систему хроническим недостатком доллара, долгами и репарационной каруселью.
Одним из важнейших последствий войны для мировой экономики двадцатых годов и мирового кризиса был подъем Соединенных Штатов Америки до уровня ведущей экономической державы мира. Успех был обусловлен двумя причинами: во-первых, значительным весом нового производственного, потребительского, торгового и финансового гиганта, во-вторых, неспособностью и нежеланием США покончить с этой ролью и в качестве гаранта мировой экономической системы поставить себя на место Англии, это значит не только от других требовать основанной на либеральных принципах мировой экономики, но и соблюдать самим эти правила. Американская торговая политика была, с точки зрения зарубежья и международного равновесия, экономически нелепой. С одной стороны, в двадцатые годы началось американское экспортное наступление на капитал и товары, и ни американские налогоплательщики, ни конгресс, ни республиканское правительство Гардинга и Кулиджа не думали о том, чтобы накопившиеся за время первой мировой войны долги союзников оценить как потерянный военный вклад в победу над Германией и прийти к согласию по вопросу долгов и процентов. С другой стороны, США не давали миру, особенно Европе, возможность оплачивать проценты, долги, кредиты и товары прибылями от девизов, потому что они не были намерены изменить своему традиционному протекционизму и достаточно высоко поднять шлюзы для импорта иностранных товаров. Американцы хотели, смотря по обстоятельствам, иметь все лучшее со всего света: защиту от иностранной конкуренции, усиленный экспорт, нетто-кредиторское положение и своевременную оплату военных долгов.
Структурный изъян неомеркантилистической политики США был устранен, в сущности, искусственно, путем краткосрочных и долгосрочных кредитов США. Международный платежный оборот был опасным образом связан с допущением непрерывного американского кредитного потока, который, в свою очередь, зависел от непрерывного бума в США и глубокой веры американских кредиторов в политическую и экономическую стабильность стран-дебиторов. Если одна или несколько таких предпосылок исчезают, то кризис словно запрограммирован. Если экономику США охватывает кризис, тогда его всемирное распространение неизбежно в связи с большим весом американской экономики в мировом хозяйстве.
Именно такое взаимодействие наступило в октябре 1929 года, когда мощный спекулятивный бум на биржах акций США, который не имел больше никакого отношения к росту производства, превратился как самостоятельная величина в отливающий разными цветами мыльный пузырь и закончился самым крупным в истории биржевым крахом. Развал биржи вызвал сразу ж: е обратное действие в Европе и странах, экспортирующих сырье, европейский кризис ударил по Америке, и, наконец, спираль депрессии повернула вниз в широком интерактивном процессе, пока она в 1932 году не достигла своей глубинной точки. Экономические последствия повлекли за собой сокращение американских кредитов, снижение производства, всеобщий упадок цен, снижение национального дохода, массовую безработицу, сокращение мировой торговли и развалившуюся систему мировой торговли, которая в связи с широко распространенным в мире протекционизмом прекратила свое существование, потому что каждое государство принимало свои защитные меры под девизом «спасайся, кто может», что в совокупности еще больше обостряло кризис.
США наряду с Германией относились к государствам, которые пострадали больше всего. Страну охватил неслыханный кризис, о чем свидетельствует масса статистических данных: промышленное производство, национальный доход, оптовые цены на сельскохозяйственные продукты, например, упали с 1929 по 1932 год на 50 %, зарплата всех занятых в производстве сократилась со 100,5 пункта (средняя в 1929 году) до 44 пунктов в 1933 году. Безработица быстро росла, в среднем охватила в 1933 году почти четверть работоспособных американцев, а именно — 12,5 % из добрых 50 миллионов. Когда ценные бумаги в июле 1933 года достигли самого низкого уровня, сумма в 74 миллиарда долларов растворилась в воздухе. Количество зарегистрированных конкурсов возросло с 22 тыс. в 1929 году до 31 тыс. в 1932 году. В феврале 1933 года страна стояла перед развалом всей банковской системы. Во всех штатах царил голод, были отдельные случаи смерти от голода в стране, которая страдала от переизбытка продуктов питания.
Конъюнктурные данные хотя и производят впечатление, что с кризисом все в порядке, но они почти ничего не говорят о распространившемся в 1931 году как эпидемия осознании кризиса американским народом, о нужде и отсутствии надежды у безработных, об изнурительных последствиях затянувшейся безработицы, о страхе тех, кто еще не потерял работу или укороченные рабочие дни, но опасался попасть в разряд деклассированных, о потере доверия к деловому миру и правительству, которые, очевидно, были не в состоянии улучшить положение. Все больших масштабов достигали безысходность и парализующая неуверенность, казалось, что невиданный обвал конъюнктуры после бившего ключом бума 20-х годов разрушил веру в прогресс и лишил опоры американское самосознание. Предсказания Гувера относительно тысячелетнего царства и конца бедности действовали как злая шутка. Успешная история американского капитализма вдруг необъяснимо закончилась. До сих пор непоколебимое чувство собственного достоинства делового мира, который сам возвел себя в ранг элиты наций и был признан большинством американцев, превратилось в ничто, авторитет и почти само собой разумеющееся притязание на ведущую роль преуспевающих предпринимателей и банкиров исчезли за несколько лет.
Не позднее лета 1931 года стало ясно не только Рузвельту, что кризис во всех своих аспектах будет управлять предвыборной кампанией 1932 года и, вероятнее всего, способствовать концу двенадцати летнего республиканского правления. И прямо-таки классический пример аргументации этой борьбы можно было бы с уверенностью предположить: демократический кандидат будет нападающим. Он станет выставлять Гувера и республиканцев, которые в 1928 году благополучие ставили в заслугу своей политики, ответственными за кризис, упрекать их в бездеятельности и пытаться убедить американский народ, что только смена правительства обещает выход и новые надежды. Гувер и республиканцы будут неубедительно заявлять, что они сделали все, что в человеческих силах, и станут сваливать вину на заграницу. Рузвельт знал, что кризис дал демократической партии долгожданный шанс снова выставить кандидата в президенты США и добиться большинства в конгрессе. Чтобы попасть в Белый дом, нужны были две вещи: выдвижение в кандидаты на президентский пост и убедительная предвыборная программа, которая в своей основе должна содержать ответ, как преодолеть Великую депрессию, по меньшей мере, в США.
Выдвижение кандидата на президентский пост — чрезвычайно сложный процесс. Поскольку речь идет не о повторном выдвижении занимающего пост президента, то предстоял процесс, полный неопределенностей, неуверенностей и неожиданностей. Трудно было что-то предсказать, так как — не говоря уже о кандидатах, темах, организации и финансировании — слишком много действуют не поддающихся учету факторов. Например, децентрализованная диффузная партийная система, у которой нет строго организованных партий на национальной основе с партийным лидером как само собой разумеющимся кандидатом, которые в связи с масштабами и различиями страны имеют чрезвычайно пеструю структуру членства обеих партий, а на предвыборном съезде — нечеткую систему подсчета голосов. Для демократической партии на выборах 1932 года много затруднений доставляло то, чтобы кандидат собрал на съезде 2/3 голосов, а это укрепляло силу вето меньшинства и могло дать в неразрешенной ситуации в последнюю минуту неожиданный или даже заранее запланированный шанс «темным лошадкам».
Рузвельт начал уже летом 1931 года скрытую предвыборную борьбу и создание организации, которую Джим Фарли и Луис Хау буквально поставили на ноги. 23 января 1932 года, за неделю до его дня рождения, Рузвельт открыто заявил о намерении выставить свою кандидатуру, когда он предоставил демократам штата Северная Дакота эксклюзивное право внести его имя в список кандидатов для предвыборной борьбы. Рузвельт имел вначале впечатляющие успехи, штаты из всех регионов США, такие, как Северная Дакота, Аляска, Вашингтон, Джорджия, Айова и Мэн, обязались голосовать за него. Однако потом последовал ряд ответных ударов, становилось все яснее, что он на предвыборном съезде в июне в Чикаго не может рассчитывать на две трети большинства в первом туре. Самое большое разочарование ему приготовил Таммани-Холл. Боссы из Нью-Йорк-сити, замешанные в коррупционных аферах, были очень злы на Рузвельта и выступали за Алфреда Смита. Рузвельт мог рассчитывать только на половину голосов из своего родного штата. Еще опаснее для него был тот факт, что консервативные демократы всей страны дали полный ход движению, направленному против Рузвельта.
Поэтому, когда 27 июня 1932 года в Чикаго состоялся предвыборный съезд, там царили шум и напряжение, смесь народного праздника, политического карнавала и деловых игр, лихорадочные закулисные переговоры, манипуляции, информационный шпионаж, обещания и споры в кулуарах, задних комнатах и прилегающих гостиницах. Менеджер Рузвельта Джим Фарли допустил большую политическую ошибку, когда попытался еще перед первым голосованием изменить правило 2/3 голосов. Рузвельт и сам был вынужден, чтобы не потерять своих шансов, продемонстрировать из Олбани то же самое намерение. Напряженность усилилась, когда Рузвельт ранним утром 1 июля с 6661/4 голосов не получил необходимое большинство в две трети в первом туре голосования — не хватало 100 голосов, и в следующих двух турах не намного ушел вперед. И вот начался критический момент для него. В течение двенадцати часов казалось, что консервативные демократы сейчас успешно включат в игру свою «темную лошадку», бывшего военного министра при Вильсоне Ньютона Д. Бейкера, но к вечеру удалось по непонятным до сих пор причинам вовлечь делегации из Калифорнии и Техаса в лагерь Рузвельта. Таким образом, лед тронулся, и другие штаты заколебались и изменили свое направление: под оглушительные, выражающие неудовольствие демонстрации во главе с мэром Чикаго и сторонниками Смита Рузвельт был в четвертом туре голосования избран кандидатом на пост президента от демократической партии, собрав 945 голосов.
Уже на следующий день Рузвельт дал о себе знать. Чтобы показать, что неслыханный кризис страны требует чрезвычайных мер, он полетел из Олбани в Чикаго, и, вопреки всем традициям принял номинацию сам. В конце длинной речи он употребил скорее случайно те два слова, которые, с одной стороны, быстро стали популярными, потому что они для современников означали обещание, а с другой стороны, историки имеют обыкновение использовать эти слова как девиз рузвельтовской внутренней политики: «Новый курс». Это выражение, которым будет обозначаться новая раскладка игральных карт, должно было передать делегатам и американскому народу решимость Рузвельта отважиться на новое начинание: «I pledge you, I pledge myself, to a new deal for the American people»[2].
РУЗВЕЛЬТ И «НОВЫЙ КУРС»
«Эта предвыборная борьба больше чем борьба между двумя людьми. Это нечто большее, чем борьба между двумя партиями. Это борьба между двумя мнениями о цели и задачах правительства (философия управления)». Эта фраза, сказанная на одной крупной демонстрации 31 октября 1932 года в нью-йоркском Медисон-сквер-Гарден действующим президентом Гербертом Гувером, который был снова выдвинут республиканцами, могла быть взята у Рузвельта, ибо по смыслу он во время предвыборной кампании многократно утверждал то же самое. В пылкой полемике о причинах и преодолении наверняка не созданного правительством Гувера кризиса был вопрос, обязано ли федеральное правительство во главе с президентом и в какой мере, регулируя и наводя порядок, вторгаться в экономику США, чтобы устранить кризис и нищету, и в этом позиции кандидатов резко расходились. Так как этот вопрос стал центральным нервом американского понимания и касался American way of life[3], а победа одного или другого кандидата означала решительное установление курса американской внутренней политики, то эта предвыборная борьба в самый разгар Великой депрессии стала одной из самых важных в американской истории этого столетия. Глубокий и длительный, выходящий за рамки личной неприязни и партийно-политического противостояния антагонизм между Рузвельтом и Гувером был основан на этих несовместимых мнениях о функции правительства.
Гувер никогда не был сторонником «Нового курса». Все меры по ликвидации кризиса в его период правления, придерживайся он хотя бы робко «Нового курса», могли бы постепенно улучшить ситуацию, но они натолкнулись на противоположный дух. До полного физического бессилия Гувер пытался убедить американских избирателей в правильности своей правительственной философии и одновременно предостеречь от рузвельтовского «Нового курса» против кризиса. Он считал, что предлагаемые Рузвельтом «революционные изменения» напуганному нуждой и лишениями американскому народу разрушат основы американской системы, которая привела американцев к невиданным высотам. В результате, считал Гувер, будет другая Америка, в корне отличающаяся от существующей сейчас и чуждая лучшим традициям страны. Эта американская система построена на принципе личной свободы и равных возможностей, она дает каждому дельному и усердному индивидууму пространство для инициативы, отваги и подъема в социальной пирамиде. Из этой свободы индивидуума вытекают необходимость и радостная готовность объединяться добровольно с другими индивидуумами тысячью способами. Индивидуальная свобода и добровольная общественная кооперация для улучшения социальной организации, благосостояния, знания, исследования и воспитания сделали американский народ великим. «Это народное самоуправление вне правительства». Только если во время кризиса события выпадут из-под контроля отдельных личностей и добровольных объединений — местных организаций и отдельных штатов, только тогда, считал Гувер, вашингтонская центральная власть как «резервная сила» может периодически начинать действовать, чтобы сделать себя как можно быстрее снова ненужной. Но если правительство начнет вмешиваться на длительное время в экономику и общество США, то оно регламентацией повседневной жизни вскоре начнет контролировать души и мысли американцев. Свобода слова не сможет пережить, если умрет свободная промышленность и свободная торговля. Гувер считал, что американской системе грозит опасность извращения, если объявленные предложения Рузвельта и других демократов будут претворены в жизнь. Конкретно: расширение общественных расходов, по мнению Гувера, обречет свободных людей на рабский труд в пользу общественной кассы. Сознательная инфляция вместо дефляции, даже выдача платежных средств, не обеспеченных золотом, разрушит американскую систему так же, как и вмешательство государства в банковское дело. Если правительство возьмет на себя энергоснабжение, это приведет к тирании государства, включение безработных в общественные проекты и их оплата государством означали бы полный отказ от американской системы.
Классический либеральный символ веры Гувера, по которому сумма энергий по возможности свободных от государственного влияния индивидов гарантирует величайшее счастье наибольшему числу, — что в политической терминологии США закрепило его как «консервативное», — в 1928 году был созвучен с переполненным прогрессивным оптимизмом временем, а в 1932 году в связи с глубоким кризисом не был способен дать оказавшимся под тяжестью депрессии людям уверенность и надежду. И его дальнейшие заверения в том, что американская система до сих пор еще справлялась с каждым кризисом и контрмеры, соответствующие традиции доброй воли, привели бы уже в 1931 году к новому подъему, если бы новый кризис из Европы не обрушился на США, но сейчас уже ощущаются первые признаки перемен — такие заверения для безработных, голодающих и бездомных имели слабую убедительную силу. Кризис вынудил переутомившегося, недооценившего сперва претендента в кандидаты, потом, видимо, озлобившегося Гувера уйти в оборону, из которой он уже освободиться не мог. Кроме того, его неутомимо повторяемое утверждение, что страна на этих выборах стоит перед фундаментальным переводом стрелки часов, случайно оказало избирательной стратегии Рузвельта помощь, который должен был еще заставить поверить, что он лично и по-деловому является единственно возможной альтернативой.
Рузвельт предложил альтернативу. Отныне пятидесятилетний чистокровный политик был не только близким народу оратором, мастерски владевшим политическими разговорными символами нации; не только «простым фермером» и «хорошим соседом», чей здоровый человеческий рассудок позволял ему знать истинные нужды простого человека; не только Рузвельтом-путешественником, чей запланированный по совету друзей по партии предвыборный поход охватил 36 штатов США; не только человеком, который внушал надежду и уверенность, но и любителем «окунуться в толпу»; не только искусным организатором, к кому в конечном счете тянулись все нити; не только артистом сильной политики, которому удалось путем умных маневров добиться поддержки и старых прогрессивистов, и консерваторов в своей партии; не только ненавистником и демагогом, который своего оппонента мог назвать некомпетентным, но человеком с политической субстанцией, который понимал причины кризиса иначе, чем Гувер, который и до 1932 года придерживался другого основного убеждения о задачах и функциях правительства и поста президента, иначе интерпретировал прошлое нации и иначе видел ее будущее.
Во всяком случае, Рузвельт остерегался давать свою формулировку о лучшем будущем на языке теоретической национальной экономии. Почему? В поисках объяснения мирового и экономического кризиса и нетрадиционных предложений по его преодолению Рузвельт по собственной инициативе набрал новую группу консультантов, состоящую из экономистов, юристов, политологов, специалистов: аграриев, финансистов, промышленников, банкиров, биржевиков, бюджетников, энергетиков (так называемый мозговой трест — Моли, Тагуэлл, Берл, Вильсон, Джонсон и др.), которые, собравшись вместе, были едины в одном: они разделяли основное убеждение Рузвельта в том, что правительство обязано активно, по плану и с дальней перспективой вмешиваться в экономику и общество США. В дискуссиях, на которые уходили месяцы, Рузвельт проявил себя как глубоко знающий, любознательный и критический собеседник; он пришел к выводу, что нет обоснованного научного объяснения кризису, а также стройной концепции для его преодоления. Мозговой трест был создан по принципу основного убеждения, а не экономической теории. Он вырабатывал не народнохозяйственное научное мнение, а лишь множество отдельных предложений по преодолению кризиса в различных секторах экономики Соединенных Штатов.
Это означало для Рузвельта, что если при обсуждении вопроса не удавалось достичь единого мнения, а ему нужно было включить это в свою программу или предвыборную речь, он был вынужден опираться на свою собственную точку зрения. Этот факт Рузвельт ни в коем случае не воспринимал в тягость, скорее это усиливало его негативное отношение к догматическим научным мнениям и склонность к методам прагматического экспериментирования: «Стране нужно и страна требует, если я правильно оцениваю ее настроение, упорного экспериментирования. Здравый человеческий рассудок велит испробовать метод и, если он терпит крах, добровольно отказаться и начать новое экспериментирование».
Рузвельт использовал меморандумы своих советников и наброски выступлений, насколько они для него были приемлемы, соотносимы с его основными убеждениями и политически своевременными. Как раз последний аспект политик Рузвельт никогда не упускал из виду. У него не было ни малейшего желания свои шансы на выборах приносить на алтарь мнимой цельной теории. Наконец, он хотел стать президентом США, а не профессором национальной экономии в Гарварде. Советники были ему нужны, чтобы кристаллизовать, улучшать его идеи. Даже проекты речей Рузвельт часто слово за словом исправлял, вычеркивал, применительно к своему собственному опыту и оценке ситуации, чтобы сформулированная программа, выдержанная в его стиле, была собственной. Следы «Нового курса» ведут не только назад к его советникам 1932 года, но также и к рузвельтовскому происхождению, его воспитанию в Гротоне и идеалам Пибоди, к его первым предложенным реформам как прогрессивиста в эру Вильсона, к его опыту, когда решался вопрос о вступлении США в войну, и к военным 1917–1918 годам, вплоть до его борьбы на выборах 1928 года и конкретного опыта, который он накопил, будучи губернатором в штате Нью-Йорк, при преодолении кризиса.
Полемическим исходным пунктом его предвыборной борьбы было требование сделать находящегося на высоком посту политика ответственным за кризис. Четыре обвинения все еще выдвигал Рузвельт, нередко на языке Библии, Гуверу и республиканскому руководству, считая, что они своей неправильной политикой, а именно спекуляциями и перепроизводством, способствовали причинам кризиса, ввели народ в заблуждение относительно тяжести кризиса, ошибочно сделали ответственными за это другие нации и отказались путем активной кризисной помощи устранить зло у себя дома. По мнению Рузвельта, в основе американской экономической философии экономического невмешательства лежит фальшивый человеческий образ, согласно которому человек не способен вмешиваться в так называемые неизменные законы рынка, а периодически наступающие кризисы должен терпеть. «Но пока они ведут болтовню об экономических законах, мужчины и женщины умирают». Такая несозидательная правительственная философия распространяет лишь отчаяние, безнадежность и страх и является глубоко неамериканской, покровительствующей меньшинству корыстолюбивых (the selfish few) на вершине социальной пирамиды и забывающих о миллионах людей, которые без денег, без власти и социального статуса прозябают в своей основе.
Нельзя допускать, чтобы экономической жизнью могла овладеть небольшая группа людей, чьи взгляды на общественное благополучие окрашены тем фактом, что они путем ссуд и операций с ценными бумагами могут получать огромные прибыли. Гувер и республиканцы забыли, что нация — общность интересов, где все взаимозависимы. Президент, по Рузвельту, одновременно вождь, оратор и прежде всего воспитатель всей нации, не должен рассматривать себя как поверенного в делах привилегированного меньшинства, а способствовать благу простого человека.
Это понимание было для Рузвельта не только ответом, соответствующим ситуации, связанной с Великой депрессией, а также определением места своего настоящего, которое он выделил из интерпретации американской истории и традиции. «Я не позволю Гуверу ставить под сомнение мое американство», — заметил он как-то раздраженно, когда слушал речь Гувера в Медисон-сквер-Гарден по радио. Как заявил Рузвельт в своей ставшей знаменитой речи перед Commonwealth Club[4] в Сан-Франциско, победой Томаса Джефферсона, автора проекта Декларации независимости 1776 года, на президентских выборах 1800 года и борца за равноправную демократию против консервативно-элитарного понимания государства, своего противника Александра Гамильтона, который выступал за сильное автократическое управление немногих — образованных и богатых — народом, была заложена гарантия свободы и благополучия всех американцев, являющаяся исходным и конечным пунктом американской правительственной системы, по существу, в равном аграрно выраженном обществе. Но из этой системы с середины XIX столетия постепенно стала уходить экономическая база, а именно из-за промышленной революции, которая привела к неслыханной концентрации власти, капитала и влияния в руках небольшого количества «титанов», к образованию концернов и финансовых магнатов. В 1932 году экономическая жизнь нации определялась 600 концернами, которые завладели 2/3. промышленности Соединенных Штатов. В последней трети оказались 10 миллионов мелких предпринимателей. Долго, как считал Рузвельт, не хотелось видеть опасности, которая возникла из этого события: употребление экономической власти без учета общего благосостояния, потеря свободы и равенства возможностей для маленького человека, потому что тот, кто на Западе из-за «крупных экономических машин» потерял работу, на Востоке не нашел больше открытых границ и как следствие — перепроизводство, снижение спроса и безработица.
Анализируя это, Рузвельт увидел себя в подобной ситуации, как когда-то и Джефферсон. Он тоже укротил опасности слишком большой мощи правительства, не отказываясь от принципа национального правительства, но теперь оно должно было создавать новые экономические опасности, не подвергая сомнению принцип сильных экономических единиц. Новая задача — это разъяснение экономических прав человека, это новый социальный контракт, который гарантирует каждому американцу право на собственность и приличную жизнь без страха и голода. Для этого не нужны новые фабрики, железные дороги, концерны и производственные рекорды, а необходимо грамотное правительство, которое в сотрудничестве с общественными группами будет заботиться о том, чтобы лучше управлять уже существующими фабриками и богатством, находить рынки сбыта для американских излишков, решать проблемы регулирования производства и потребления, справедливого распределения богатств и товаров и приспособления экономической организации страны к нуждам народа.
Как следствие этого определения своего настоящего Рузвельт агитировал, в частности, за программу, которая обещала всем группам общества помощь, и заявил о государственном вмешательстве в экономику, что в американской истории не имело аналога, не считая военных 1917–1918 годов. В этом заключалась суть почти всех мероприятий — и нелепостей — будущего «Нового курса».
Фермерам, которые в это время составляли четверть сельского населения, и сельским жителям в широком смысле слова, которые составляли свыше 40 % населения, Рузвельт обещал долговременную и краткосрочную помощь. Их затяжную, связанную с перепроизводством бедность можно было преодолеть только введением в аграрном секторе принципа планирования, если использование земли и структура налогов будут длительное время меняться. Краткосрочно должна быть уменьшена ипотечная нагрузка, которая давит на фермеров, путем государственной помощи кредитами, отменены невероятно высокие таможенные тарифы, которые в связи с мероприятиями за рубежом по взиманию платы закрыли для фермеров заокеанские рынки. Нужно было снизить таможенные тарифы государством, чтобы поднять покупательную способность сельского населения. В вопросе таможенных пошлин, правда, в конечной фазе предвыборной борьбы вопреки своим убеждениям Рузвельт сделал оппортунистический обратный ход, когда республиканцы использовали глубоко засевший страх фермеров, утверждая, что Рузвельт путем объявленного снижения пошлин разрушит их внутренний рынок.
И в индустриальном, и в промышленном секторе, по мнению Рузвельта, правительство, сотрудничая с соответствующими группами, должно энергично вмешиваться в планирование и регулирование. Как пример устаревших и разорительных конкурентных отношений он назвал стоящую на грани банкротства систему железных дорог США. Для своей любимой идеи взять под контроль частные энергетические предприятия, чтобы заставить их предоставлять свои услуги по доступным ценам, он разработал «программу из восьми пунктов». Если он не хотел переводить их в общественную собственность, то вашингтонское правительство должно было в четырех различных частях США построить гидроэлектростанции на реках Колорадо, Теннесси, Св. Лаврентия и Колумбия, чтобы там предусмотреть меры против шантажа общественности бессовестными дельцами. Эти две области были конкретным примером для рузвельтовской всеобщей концепции нового порядка в индустриальном секторе, который был нацелен на то, чтобы при помощи и контроле правительства ограничить губительную конкуренцию, скоординировать производство и распределение благ и путем устранения перепроизводства привести экономику в новый баланс.
После спекулятивной оргии двадцатых годов и последовавшего биржевого краха важным было и преобразование всей банковской и биржевой системы. Рузвельт заявил о строгих мерах контроля в случае его избрания.
Его предложения по неотложной кризисной помощи для миллионов безработных были тесно связаны с его социальной политикой в штате Нью-Йорк. Правительство в Вашингтоне обязано было принять меры, чтобы люди в США не умирали от голода. Забота о безработных и общественные программы по изысканию рабочих мест должны в короткий срок уменьшить бедственное положение, а долгосрочные структурные изменения — узаконенное страхование безработных, укороченный рабочий день и гарантированная минимальная зарплата — улучшить судьбу рабочих.
Ввиду тяжелейшего экономического кризиса в истории США Рузвельт выступал не с революционными намерениями за радикальную программу планирования под контролем государства, которая когда-то была сформулирована в мирное время кандидатом в президенты.
Весной 1930 года он писал: «Я не сомневаюсь, что страна, по крайней мере одно поколение, должна стать довольно радикальной. История учит, что нации, где такое случается, избавлены от революций». Он считал себя человеком, который одновременно и сохраняет, и изменяет традиции и идет вперед. Он никогда не думал о том, чтобы ставить под сомнение основы американской системы, как и частную собственность, мотивы прибыли, региональное и функциональное разделение управления, свободную прессу и свободное вероисповедание. Несмотря на свои резкие нападки на некоторых корыстных руководителей, стоящих на вершине общественной пирамиды, он не был идеологом классовой борьбы. Это глубоко противоречило его основному убеждению о должности президента как поверенного community of interest[5]. С предпринимателями и банкирами, которые оставались ответственными за все в совокупности, он поддерживал хорошие контакты, но не рассматривал их как характерные маски. Он не был, само собой разумеется, марксистом или социалистом, как утверждал Гувер на последнем этапе предвыборной борьбы. Так же мало он хотел быть причисленным к капиталистам. Если бы Рузвельта спросили о его основных политических убеждениях, он бы с обескураживающей скромностью сказал, что он христианин и демократ.
В случае, если американская система не сделает то, что, по мнению Рузвельта, она должна сделать, т. е. служить на общее благо и создать каждому американцу приличное жизненное существование, тогда, конечно, реформируя, планируя, используя нетрадиционные средства, должно вмешаться правительство. Это уже веление здравого человеческого разума и человеческой порядочности.
Хотя Рузвельт, как известно, никогда не претендовал на теоретически законченную программу, что для него всегда значило «догматическую», в его предвыборных выступлениях, конечно, имелось очевидное противоречие, которое раздражало не только Гувера, несмотря на указания Рузвельта, что его реформаторские предложения носят лишь экспериментальный характер. В то время как пропагандируемый «Новый курс» должен был привести к более высоким государственным ассигнованиям, Рузвельт одновременно обещал положить конец скромной дефицитной расходной политике Гувера и снова вернуться к сбалансированному бюджету. Это была не предвыборная пропаганда кандидата, который когда-либо обещал своим соотечественникам все самое лучшее в мире, а это было выражение распространенной и разделяемой также Рузвельтом позиции, которая еще не знала научной теории как делать долги, а министра финансов примеряла к модели экономного отца семейства.
Из высказываний Рузвельта избиратели, кажется, поняли, что кризис подготовил страну для нового начинания Рузвельта, а доверие к Гуверу, республиканцам, деловому миру и традиционным концепциям разрушил. 8 ноября 1932 года Франклин Делано Рузвельт — 22 809 638 голосами против 15 758 901 — был избран 32-м Президентом Соединенных Штатов Америки, в то время как его партия получила большинство голосов в сенате (59 демократов и 37 республиканцев) и палате представителей (312 демократов и 123 республиканца). Рузвельт достиг своей цели. «Это самая великая ночь в моей жизни», — признался он, когда его обняла мать. Только Элеонор оставалась в общей суматохе и энтузиазме в связи с победой заметно сдержанной, ее волновало смешанное чувство. Как позже призналась, она ясно увидела, что победа ее мужа означала конец ее личной жизни. Она внимательно наблюдала за женой Теодора Рузвельта и знала, что значит быть женой президента.
Но еще оставалось почти четыре месяца до вступления в должность 4 марта 1933 года, когда Рузвельт формировал свой кабинет, работал над правительственной программой, избежал пуль во время покушения, которые смертельно ранили мэра города Чикаго; в эти месяцы он отказывался каким-нибудь образом взять на себя ответственность за отчаянные усилия Гувера сохранить страну в состоянии полного экономического застоя. Ибо распространяющиеся как степной пожар случаи краха банков все больше убеждали губернаторов отдельных штатов в феврале и начале марта 1933 года объявить «банковские каникулы». 3 марта, в пятницу, наступила явная паника, владельцы счетов начали толпами в еще открытых банках снимать свои деньги, чтобы спасти сбережения, что привело к полному развалу банковского дела. В связи с этой ситуацией, которая повергла страну в парализующее отчаяние, Рузвельт боялся, что предложение Гувера взять всю ответственность преждевременно на себя — это заманивание в ловушку; Гувер выразил свое подозрение в том, что Рузвельт отвечает на дальнейшее ухудшение бездействием, чтобы начать свое вступление на пост более эффектно.
В действительности Рузвельт взошел на национальную сцену 4 марта 1933 года как носитель блага и покинул ее только после трехкратного переизбрания в 1936, 1940 и 1944 годах — до сих пор единственный феномен в американской истории — в связи со смертью 12 апреля 1945 года.
Рузвельт как бы за одну ночь изменил настроение нации, потому что он преобразовал фактическое положение президента и федерального правительства. В значительно большей степени, чем даже при Теодоре Рузвельте и Вудро Вильсоне, Белый дом стал энергетическим центром всей американской правительственной системы, источником новых идей, движущей силой торговли, мотором социальных преобразований, а вместе с этим, в представлении Рузвельта, он стал олицетворением общего благополучия. Для большей части населения правительство впервые стало составной частью их повседневной жизни, центральным пунктом ожиданий и надежд. С первого дня его президентства проявились динамика, экспериментирование и руководящая воля Рузвельта. Свою речь при вступлении в должность 4 марта 1933 года он превратил в демонстрацию своей решимости принимать меры сразу же и, в случае необходимости, действовать на основе особых законодательных полномочий, если конгресс на чрезвычайном заседании не примет необходимые меры. Рузвельт только слово «leadership»[6] произнес пять раз. Одновременно он попытался заверить американский народ, что тот не станет жертвой могущественного рока. Единственное, чего должна опасаться нация, так это самого страха.
И по истечении первых ста дней его президентства, ставших знаменитыми, когда Вашингтон чуть не взорвался от активной деятельности, а конгресс в рекордном темпе одобрил большинство законопроектов президента, несмотря на некоторые неуспехи, неслаженность некоторых мероприятий и на растущую оппозицию слева и справа, он все время был в действии, вплоть до 1938 года в борьбе за «Новый курс», а с 1939 года против «Оси Берлин — Рим» и Японии. Хотя два больших события, затрагивающих американскую систему 30-х и 40-х годов, — Великая депрессия и попытка Германии, Италии и Японии нарушить мировой статус-кво — давали ему шанс для действия (ни один политик не может создавать сам условия для своих действий), но одновременно требовались особые политические способности Рузвельта, чтобы использовать этот шанс и трансформировать президентскую должность.
«Roosevelt ran the show»[7] до границ своих возможностей, которые даны президенту на основании американской конституционной системы, потому что он после двадцатилетнего изучения виртуозно овладел всеми ее правилами игры, объединяя мессианизм Вильсона с сильной политикой и необходимым талантом наглядной агитации для политического выживания в условиях демократии американского образца. Он мог, по-видимому, без устали исполнять одновременно несколько ролей, что всегда запутывало современников и историков в поисках «истинного» Рузвельта. «Рузвельт — сложнейшее человеческое существо, которое я когда-либо встречала», — так писала в своих воспоминаниях единственная во всех кабинетах Рузвельта женщина,уминистр по социальным вопросам Френсис Перкинс.
Если считать правдой, что проба силы президента состоит в его способности навязать конгрессу свою волю, то Рузвельт выдержал этот экзамен, по меньшей мере в начале своего правления, с блеском. Как ни один президент до него, он вырвал у конгресса законодательную инициативу и расширил в этом смысле законодательную функцию президентского ведомства. Он наводнил Капитолий особыми посланиями и законопроектами, в случае необходимости использовал право вето по отношению к решениям конгресса, очаровывал депутатов и сенаторов в личных беседах, использовал возможности для патронажа учреждений, когда было необходимо, оказывал давление на конгресс с помощью общественного мнения.
Рузвельт завладел передовицами ежедневной прессы, как ни один президент до него, и не в последнюю очередь в связи со своей суверенной политикой открытых дверей для вашингтонских журналистов. Из года в год два раза в неделю у его письменного стола бывало до двухсот журналистов, и они могли задавать ему без письменного предупреждения любой вопрос, какой хотели. Эти конференции проходили с участием свободной прессы. Путем смешения юмора и серьезности, открытости и ловкого умалчивания он занимался одновременно информационной политикой и агитацией за свою программу. Он производил на журналистов большое впечатление (к некоторым из них он обращался по имени) своей остроумной находчивостью, феноменальным знанием деталей и впечатляющей памятью.
И второй медиум этой эпохи — радио — он использовал несравненным образом как инструмент своей политики. Наряду с установившейся привычкой его обращений по радио в качестве губернатора в Нью-Йорке через неделю после вступления в новую должность он начал свою первую беседу у камина — «доверительный разговор с народом Соединенных Штатов». Приятным голосом, полным твердости и доверия, который был понятен среднему американцу, он говорил о политике как отец семейства в своей комнате. Тайна успеха этих радиопередач, которые собирали миллионную публику, состояла в том, что этот разговор не был для народа запутанным узлом, а выражал его понимание демократии. Основным убеждением Рузвельта было то, что способная к руководству демократия живет доверием, согласием и участием среднего гражданина, чтобы не соскользнуть в сторону олигархии или даже диктатуры. Он считал, что особый долг президента — вести воспитательную работу путем информации и прямых обращений, пробуждать и поддерживать интересы и активность граждан. Чтобы найти доступ к простому американцу, президент должен был прибегнуть к простому языку и проникнуть в его образ мышления, осознать, что его интерес направлен не на абстрактные теории, а на главные человеческие проблемы, такие, как забота о трудоустройстве, здоровье, жизненный уровень и обеспеченное будущее. Уже первая «беседа у камина» о банковских делах была мастерским достижением перевода сложных взаимосвязей в понятное и доступное положение дел.
Переложение самых трудных пунктов политики на президента и вашингтонскую исполнительную власть проявляло себя в структуре администрации. С 1933 года как грибы после дождя вырастали все новые ведомства, комитеты и комиссии в классических министерствах и при них, которые постоянно изменялись, распускались и вновь образовывались, нередко становились ненужными. Сторонников четко ограниченных компетенций, придерживавшихся установленного прохождения по инстанциям, это могло привести в отчаяние. Кажущаяся неразбериха в управлении закрепила за Рузвельтом славу плохого администратора. Это до некоторой степени верно, однако в этом образе действий скрывался метод. Рузвельт делал ставку на спонтанность, личную инициативу, импровизацию, эксперимент, конкуренцию и соперничество как на движущие силы «Нового курса», и позднее ни в мирное, ни в военное время Рузвельт не ставил перед собой задачу создать совершенную бюрократию. Кроме того, дробление власти вне президентского уровня соответствовало виртуозно управляемой им технике «разделяй и властвуй». Он сохранил за собой свободу решений и последнюю ответственность как раз таким образом, что в деловом, личном и учредительном отношении оставлял альтернативы открытыми, использовал все больше информационных каналов, никто не пользовался монопольным правом для доступа к президенту, а непримиримых министров и советников принуждал к все новым компромиссам. За вполне справедливыми жалобами политиков из окружения Рузвельта на его нетрадиционные и неожиданные привычки в подаче информации и принятии решений стояла поэтому также задетая мера оскорбленного тщеславия.
Изменения в президентском правлении и усиление вашингтонской бюрократии были одновременно предпосылкой и следствием политики «Нового курса», цели, сферы и противоречия которого вырисовывались крупными контурами еще в предвыборной борьбе. Согласно пониманию Рузвельтом нации как общности интересов должна была последовать политика «диагонали», по которой должна была осуществляться помощь группам с вовлечением всех сфер экономики. Рузвельт пообещал оказать решительную помощь в связи с кризисом, дать отдых экономике и долгосрочные реформы, которые должны были сделать невозможным повторение катастрофы. Законодательство «Нового курса» отражало эти цели в различном сочетании, нередко делались попытки достичь одним мероприятием сразу две или даже три цели одновременно.
Первая область, которой Рузвельт решил заняться сразу же по вступлении на пост после провозглашения «банковских каникул» и для которой с 1933 по 1936 год создавал необходимую законную основу, была денежная и кредитная система США. Все меры в этой области служили в первую очередь трем целям: во-первых, радикальные реформы хаотичной и очень устаревшей банковской системы США, структурная слабость и недостаточное денежное обеспечение которой проявились четко только в том, что с 1921 по март 1933 года число банковских учреждений в связи с неплатежеспособностью уменьшилось с 31 000 на 17 300, это больше всего коснулось небольших сельских банков, которые не относились к федеральной резервной системе; во-вторых, была также необходима реформа системы акционирования и биржи, которая соответствовала очень популярному требованию, так как миллионы людей с небольшими сбережениями думали, что банкиры с Уолл-стрит путем своих недобросовестных махинаций лишают их денег; в-третьих, создание законов в сфере инфляционной политики, чтобы путем увеличения денежной массы победить дефляцию.
По банковским законам государственные инспекторы осуществляли контроль над выплатой платежей и за реализуемыми банковскими субстанциями. Созданное еще при Гувере общество по восстановительному финансированию начало скупать привилегированные акции частных банков, чтобы так укрепить их денежное обеспечение и через связанные с этим права акционеров оказывать свое влияние на политику предпринимателей и менеджмент; полномочия федеральной резервной системы, а также влияние правительства на эти учреждения были значительно расширены, только теперь стало возможно нечто вроде национальной денежной политики. Существовавший до этого универсальный банк был разделен, отныне обычные коммерческие банки не имели права работать с ценными бумагами. Для среднего гражданина психологически важнейшим постановлением была установленная обязанность по гарантии и страхованиям для всех частных вкладов; с 1 июля 1937 года депозитное страхование для всех банков страны было обязательным, и биржа почувствовала регулирующую руку государства. Выпуск акций в будущем подлежал контролю правительства, чтобы избежать слишком высокой доходности акций или вообще спекуляции с фиктивными фирмами (горький опыт кризисных времен).
Наряду с возобновлением работы банков Рузвельт должен был, если он хотел вернул доверие народа к правительству, действовать немедленно, чтобы заняться не терпящими отлагательства социальными проблемами и улучшить судьбу хотя бы части из 12 миллионов безработных и их родственников. Нельзя и не было права ждать, пока реформенное законодательство принесет ожидаемые экономические плоды. Средствами предварительного улучшения были прямые социальные выплаты из госбюджета в отдельные штаты и общины. Но прежде всего начала действовать в марте 1933 года ограниченная сроком как вынужденная мера обширная программа по трудоустройству, вопреки прежним намерениям прекратившая свое действие только с вступлением США во вторую мировую войну, потому что «Новый курс», хотя и смог значительно облегчить положение безработных в мирное время, но не смог решить полностью проблему безработицы. Как бы запутана ни была система различных сменяющих друг друга программ и организаций, как бы ни реализовывались проекты по трудоустройству и капиталовложению, основная идея была проста: подобрать с улицы тех трудоспособных безработных, которые не могли реализовать себя в частном секторе экономики, спасти их от обнищания и отчаяния и вернуть им чувство собственного достоинства и уверенности в заработках на жизнь путем осмысленного участия в общественном труде.
Выплата по оказанию помощи государством охватывала с 1933 по 1935 год временами до четырех миллионов семей. Самая обширная программа по оказанию помощи в трудоустройстве под руководством нью-йоркского социального рабочего Гарри Хопкинса — после смерти Луиса Хау в 1936 году он стал ближайшим доверенным лицом Рузвельта — обеспечила работой с 1935 по 1941 год восемь миллионов человек. Если прибавить сюда их семьи, то тогда 25–30 миллионов человек имели — хотя и скромные — заработки, участвуя в общественном труде.
Под руководством Гарри Хопкинса его организация построила 122 000 общественных зданий, 664 000 миль новых дорог, 77 000 мостов и 285 аэродромов. И учителя, и ученые, и работники искусств, и писатели получили работу, чем Рузвельт привлек на свою сторону важный слой населения, который способствовал созданию хорошего мнения о «Новом курсе». Не было ни одной социально значимой программы, которая не была претворена в жизнь.
Можно рассматривать программу по ликвидации безработицы, с точки зрения конъюнктурной политики, как скромную попытку повышения массовой покупательной способности масс. Однако, по меньшей мере в первые два года «Нового курса», новое оживление конъюнктуры после неслыханного падения цен должно было в первую очередь последовать благодаря государственной контролируемой стабилизации и повышению цен, а именно в аграрном и индустриальном секторе. Путем денежной инфляционной политики, ликвидации перепроизводства и разорительной конкуренции должны были подняться цены, заработки и прибыли, чем была заложена основа для более высоких доходов фермеров и заработков рабочего класса, которая должна была оживить покупательную способность масс. Это была конъюнктурно-политическая программа в аграрном и индустриальном секторе, хотя ее смысл этим не исчерпывался.
Первый закон о приспособлении сельского хозяйства к низкому спросу от 1 мая 1933 года, за которым до 1938 года последовал целый ряд других законов, по высказыванию самого Рузвельта, являлся самой радикальной мерой, которая когда-либо была предложена в аграрном секторе. Закон, возникший в результате тесного сотрудничества с заинтересованными аграрными объединениями, ликвидировал рыночный механизм сбыта и спроса с тем, чтобы путем государственного контроля и стимулирования довести покупательную способность фермеров по сравнению с другими секторами экономики до уровня процветания, каков был период с 1909 по 1914 год. Рузвельт поддержал этот закон всем сердцем, так как он был убежден еще и до 1933 года, что недостаточная покупательная способность сельского населения является фактором, обостряющим кризис также и в промышленности. В многочисленных речах он наглядно демонстрировал на примере отношений города и деревни свое основополагающее убеждение, что американское народное хозяйство является бесшовной тканью двусторонней зависимости, например, текстильный рабочий в штате Нью-Йорк становится безработным, если фермер где-то на Среднем Западе не будет иметь выручки для покупки одежды. Двояким образом должна будет к фермерам притекать покупательная способность: с одной стороны, за счет уменьшенного внутреннего предложения поднимутся цены, с другой стороны, фермеры будут за то, что они добровольно не возделывают и не выращивают, получать компенсационные выплаты, которые повышаются за счет совершенствования налогов, а в конечном счете за счет потребителя.
Помощь для сельского хозяйства не ограничивалась этим центральным аспектом. Годами издавался целый ряд законов, чтобы улучшить кредитные возможности фермеров, снизить их долги и усилить защиту от ипотечного бремени. Проекты по переселению, законы по получению земли и защите от эрозии, а также электрификация сельского хозяйства служили этой же цели. Хотя государственное вмешательство сначала было задумано как ограниченная сроком чрезвычайная мера и Верховный суд страны 6 января 1936 года объявил контроль за производством в практикуемой до сих пор форме противоречащим конституции, были созданы новые законы по производственному контролю, а с 1938 года поддержка цен стала основой национальной аграрной политики, когда был создан государственный закупочный пункт, чтобы принимать излишки от рынка.
Кризис перепроизводства толкнул к вмешательству в индустриальный сектор. Федеральный закон об индустриальном восстановлении от 16 июня 1933 года отражал замысел Рузвельта создать национальную общность интересов, его надежду на то, что появится возможность путем объединения государственного контроля и добровольного сотрудничества удовлетворить интересы всех, чтобы одновременно ограничить разрушительную конкуренцию и перепроизводство, поднять заработки, сократить рабочее время и повысить цены. Для этой цели в каждой отрасли хозяйства должны быть введены кодексы честной конкуренции, которые вырабатываются или самими участниками, а потом санкционируются президентом, или, если нет единой доброй воли, это мог решить президент по своему усмотрению. Проведение и наблюдение было поручено ведомству, которое под эмблемой «Голубой орел» проводило успешную рекламную кампанию и некооперативные отрасли хозяйства подвергало общественному давлению.
Вначале закон был встречен всеми участниками с энтузиазмом, через полгода почти 80 % промыслового хозяйства работало под контролем 550 кодексов честной конкуренции. Индустрия и торговля использовали шанс для обсуждения производства и цен, а также для принятия мер по антитрестовским законам, которые как раз до этого бездействовали. Наемные работники имели впервые в истории США право на создание внепроизводственных организаций и с помощью своих избранных представителей могли вести свободные переговоры с работодателями. Президент сам издал постановление, которым запрещалось использовать труд детей, не достигших 16 лет, была установлена минимальная заработная плата, ограничена рабочая неделя промышленных рабочих до 35, а для служащих до 40 часов в неделю.
Но восторг первого часа пролетел быстро, с 1934 года концепция Рузвельта относительно «общности интересов» стала распадаться под натиском критики со всех сторон. Потребительские организации жаловались на недостаточное количество представительств, защищающих их интересы. Особенно ремесленники, предприниматели, мелкие мастеровые считали, что «кодексы» несправедливо покровительствовали крупным предпринимателям и концернам. Растущая часть предпринимателей, которые в период наибольшего бедствия охотно приняли протянутую им руку помощи государства, оказывала наибольшее действие на организацию «кодексов» с тем, чтобы добиться улучшения своего конъюнктурного положения в цепи ограничений конкуренции и прибылей, теперь встала на конфронтационный путь по отношению к «Новому курсу». И до сих пор слабое, децентрализованное, разрозненное, организованное преимущественно по профессиональному принципу и плохо защищенное в своих правах профсоюзное движение должно было признать, что раздел 7а акта об индустриальном восстановлении прежде всего не оправдал надежд и не принес желанных результатов, потому что многие предприниматели пытались не выполнять свои трудовые и организационные обязательства, обложили закон об индустриальном восстановлении тысячами судебных жалоб, бойкотировали создание независимых профсоюзов, а созданные Рузвельтом всевозможные комиссии по улаживанию конфликтов были не в состоянии положить конец недобросовестным, часто грубым методам борьбы со стороны работодателей. Число забастовок в 1934–1935 годах росло с огромной силой. Этот период характерен спадом интереса к прежней концепции восстановления, и в мае 1935 года был вынесен приговор Верховного федерального суда о признании «кодексов» не соответствующими конституции.
Концепция Рузвельта о широком и свободном сотрудничестве правительства предпринимателей и рабочего класса в связи с этим приговором получила смертельный удар. Хуже того: политике «диагонали», основанной на понимании Рузвельтом нации как общности интересов, а правительства как ответственного регулятора социальных преобразований, одним словом, «Новому курсу» — в связи с несбывшимися надеждами рабочих и неорганизованных меньшинств, а также перед лицом оппозиции справа, консервативных предпринимателей и Верховного федерального суда — грозил крах. Рузвельт оказался в начале 1935 года на несколько месяцев в политическом и стратегическом кризисе, решение которого стало поворотным пунктом во внутреннем развитии «Нового курса». Сначала сомневаясь, а потом все решительнее он повернул «влево»: если содержание его «Нового курса» не могло быть претворено в жизнь с деловым миром и федеральным судом, то надо направить свои усилия против них, он должен вести борьбу от имени большинства американцев против «немногих», «себялюбивцев» и «реакционеров» и следовать поляризованной стратегии, чтобы одновременно ковать новую коалицию для борьбы за пост президента в 1936 году.
Этот поворот, часто называемый как «Новый курс-2», был навязан Рузвельту обстоятельствами. Он возник не в связи с произвольным решением, а в соответствии с его основным убеждением. Рузвельт должен был действовать, чтобы победить на выборах и не потерять своего руководящего поста.
Одним из таких обстоятельств была все более обостряющаяся критика «Нового курса» в целом со стороны большой части американских предпринимателей, что сильно огорчало Рузвельта. Когда ушедший в отставку вице-президент концерна «Дюпон» написал Джону Раскобу, создателю фирмы «Эмпайэ Стейт Буилдинг» и члену демократической партии, что пять негров и повар его личной лодки действительно заявили о своем уходе со службы, потому что правительство больше платит, это побудило Раскоба поставить критику «Нового курса» на официальную основу. В результате был основан «Американский союз свободы», который, несмотря на сильную финансовую поддержку, проиграл выборы в конгресс в 1934 году. На деле критика была направлена на требование отменить снова «Новый курс» из-за вмешательства государства и по возможности скорее вернуться к принципу экономического невмешательства и курсу 1929 года. Противники Рузвельта считали, что бедственное положение преодолено, дальнейшее регламентирование государством только препятствует резкому подъему, так как недостаток «доверия» предпринимательского мира блокирует инвестиции. Искусственные вмешательства государства мешают естественным поправкам. Президент торговой палаты договорился даже до того, что Рузвельт ведет США к диктатуре, и на горизонте вырисовывается социалистическое или фашистское планирование хозяйства. Даже пресса утверждала в ходе предвыборной борьбы 1936 года, что Рузвельт является кандидатом коммунистов. Для многих консерваторов президент стал самым ненавистным человеком в стране. Эта мощная критика должна быть понята как злобная реакция общественного слоя, чье высокое положение в обществе за немногие годы сильно пострадало. Из влиятельных полубогов, которые своим социальным положением были обязаны общепризнанному распределению денег и добродетели, они стали вдруг в обществе хищными паразитами, чье себялюбие дурно сказалось на мировом экономическом кризисе.
С точки зрения Рузвельта, еще опаснее, чем сопротивление предпринимателей была оппозиция из девяти стариков, средний возраст которых был за семьдесят лет и которые, по мнению президента, были намерены заблокировать необходимые социальные преобразования: члены Верховного федерального суда. С января 1935 по май 1936 года суд подверг контролю утвержденные конгрессом законы «Нового курса». Одиннадцать законов, а также закон об индустриальном восстановлении и адаптации сельского хозяйства, были объявлены противоречащими конституции. В сущности, дело касалось вопроса, имело ли право федеральное правительство, ссылаясь на бедственное положение и общее благосостояние страны, действуя на установленном этими законами правовом поле, вмешиваться в частную собственность, частные договорные отношения и в компетенцию отдельных штатов. Как раз этот конфликт с Верховным федеральным судом еще раз со всей ясностью демонстрировал, в чем сущность «Нового курса». По меньшей мере до 1937 года с небольшим перевесом большинство судей придерживались традиционной концепции, утвердившейся в семидесятых годах XIX столетия, которая строго ограничивала вмешательство федерального правительства в господствующую систему. Вопрос правильности конституционной интерпретации был неразрывно связан с классической борьбой между силами конституционной системы и противоположными, упрекаемыми в превышении своей компетенции или злоупотреблении властью. По мнению президента, суждения суда были нарушением необходимых самоограничений третьей силы, что помешало разумной и соответствующей конкретной ситуации политике. Суд же счел, что федеральная исполнительная власть нарушила рамки, установленные конституцией.
Это — извечная судьба всех политиков-реформаторов получать удары с двух сторон. В то время как консерваторы считали, что меры «Нового курса» зашли слишком далеко, на другой стороне развились популистские массовые движения, чьи надежды были разбужены «Новым курсом», но не оправдались. И это развитие стало одной из причин того, что Рузвельт сделал поворот влево. Самым политически опасным человеком для Рузвельта был сенатор Хью Лонг из Луизианы, который задавал тон в политике этого штата и на национальной основе со своим радикальным паролем «Делите богатство» приобрел массу поклонников, при этом он обещал каждому гражданину жилище в 6 000 долларов и ежегодный доход в 2 500 долларов. Демократическая партия доверяла ему так, что он мог бы собрать от 3 до 4 миллионов голосов, баллотируясь в кандидаты на пост президента. Однако Лонг летом 1935 года стал жертвой покушения, и его движение распалось.
Для Рузвельта, хотя менее угрожающим, но для социального беспокойства в стране также значительным, было движение калифорнийского врача доктора Таунсенда, который хотел решить проблему бедности людей пожилого возраста обещанием каждому гражданину в возрасте свыше 60 лет платить 200 долларов из государственной кассы с условием, что деньги должны были расходоваться до конца месяца. Основанные им 4 500 клубов смогли за один единственный день собрать в 30 городах США 500 000 человек. Третий популярный агитатор был католический «радиосвященник» Чарльз Коулин, который своими националистическими, антисемитскими «проповедями», восхваляющими инфляцию как средство от всех болезней, очаровал в своем приходе вблизи Детройта миллионы граждан. На фоне этого движения протеста Коммунистическая и Социалистическая партии продолжали влачить свое жалкое существование в американском обществе. Оппозиция мира предпринимателей и Верховного федерального суда, гром популистских движений протеста, растущее беспокойство среди профсоюзов и конгресс, после выборов в 1934 году сделавший крен влево, разрушали условия для реализации концепции Рузвельта до тех пор, пока новое национальное бедствие — вступление во вторую мировую войну — не заложило для его политики «диагонали» новую основу. В 1933/34 и с 1941 по 1934 годы Рузвельт мог по праву рассматривать себя как президента всей нации, с 1935 по 1938 год шла борьба двух полюсов вокруг «Нового курса», с 1939 по 1941 год проходили страстные прения и споры нации о вступлении США во вторую мировую войну. Поворот влево в середине 1935 года определил внутреннюю политику последующих лет, заложил основу для нового взрыва активности в период с июня по август 1935 года, для расстановки сил в предвыборной борьбе 1936 года, для конфликта с предпринимателями и Верховным федеральным судом, а также для попытки Рузвельта «очистить» демократическую партию от консерваторов. Новое начало было знаменательно для Рузвельта. Когда он после многомесячной раскачки убедился в необходимости новой стратегии, чтобы спасти оставшиеся без изменения цели свои реформыф, он сделал решительный рывок вперед и вновь взял в свои руки инициативу. Только спустя несколько дней после заявления Верховного суда, который аннулировал закон о национальном восстановлении, а этим самым и определение раздела 7а о профсоюзах, Рузвельт дал вдруг полную поддержку законопроекту нью-йоркского федерального сенатора Роберта Вагнера о новом порядке трудовых отношений (Акт Вагнера). Он прошел палату представителей в июне и 5 августа 1935 года после подписания Рузвельтом вступил в силу. Закон был одним из значительнейших успехов «Нового курса», потому что наряду с правом работников на объединения признавал профсоюзы как независимую силу в американском обществе. Он гарантировал лицам наемного труда право неограниченно путем свободных выборов объединяться вне предприятия, признал неограниченное право на забастовки, запретил предпринимателям всячески препятствовать деятельности профсоюзов, а также недобросовестные методы борьбы рабочих и поручил одному независимому ведомству контролировать трудовые отношения, которое в случае конфликта должно было решать, какую сторону принять по принципу большинства представителей работников как тарифных партнеров предпринимателей.
Если разрешение на выделение денег на новую программу по борьбе с безработицей в 1935 году уже вызвало неудовлетворение со стороны предпринимателей, то сам закон натолкнулся почти на полное единодушие со стороны оппозиции. Поэтому профсоюзное движение, число членов которого, с одной стороны, с 1935 по 1937 год увеличилось на 7,2 миллиона, а с другой стороны, его верхушка из-за раскола в воинствующем конгрессе промышленных организаций рассорилась с Американской федерацией труда (АФТ), должно было завоевать свое место только путем жестких дискуссий и сидячих забастовок.
И в отношении самого значительного социально-политического достижения «Нового курса», закона о социальной защите от августа 1935 года, в предпринимательском мире преобладали неодобрительные голоса. С введением пенсионного обеспечения по старости и пособий безработным, которые были разработаны совместно с работодателями и наемными работниками, «Новый курс» порвал, наконец, с традиционной формой оказания помощи бедным. Если даже вначале почти половина американцев лишилась и без того ничтожных выплат, которых для смерти было слишком много, а для жизни слишком мало, если и не было введено всеобщее медицинское страхование, то этот шанс все же был принципиальным социально-политическим поворотом.
Довольно сплоченно предприниматели оказывали противодействие налоговой политике Рузвельта. Существовавшая с 1933 года тенденция повышать налоги на личные прибыли, особенно на сверхприбыли, чтобы увеличить сбор для общественных нужд и оказать воздействие на перераспределение доходов и имущества, 19 июля 1935 года после предложений Рузвельта по налоговой реформе достигла своего кульминационного пункта. Прогрессия налогов на доходы, еще при Гувере в 1932 году достигшая максимальной отметки в 63 %, поднялась до 73 % при годовом доходе в миллион долларов, налоги, связанные с наследством и дарением, были умеренными, но прежде всего прогрессивными были налоги с корпораций. В 1936 году введен налог на невыплаченные дивиденды, чтобы заставить коммерсантов путем повышенных выплат дивидендов стимулировать потребление. Как полемика делового мира, так и атакующая риторика Рузвельта, конечно, затемняли тот факт, что повышение налогов выдерживалось в скромных рамках.
В конце своей концепции о сотрудничестве и повороте влево поддерживаемый новыми советниками Рузвельт увидел проблемы монополий и промышленной концентрации в другом свете. Если в 1933 году делалась ставка на стабилизацию цен как средство против их падения и приходилось мириться с опасностью дальнейшей концентрации, то теперь Рузвельт все больше приходил к убеждению, что овладевшая рынком олигополия путем ненужного удержания высоких цен увеличивала прибыли во вред покупательной способности масс. Особое беспокойство Рузвельта вызывала проблема обеспечения предприятий газом, водой и электроэнергией. Хотя федеральное правительство еще в 1933 году начало санацию бедственного положения в районе реки Теннесси, построило там электростанцию и приняло меры по удешевлению энергии, однако, по мнению Рузвельта, уровень цен в энергетическом секторе остался сверхвысоким, так как компании творили паразитические бесчинства. Рузвельту хотелось больше всего это запретить, но он был вынужден 26 августа 1935 года из-за многочисленных обстоятельств в конгрессе согласиться на более мягкий закон, который, по меньшей мере, значительно усиливал контроль над этими обществами. Этот закон был началом очень острой антимонопольной политики Рузвельта, которая в 1937–1938 годах достигла своего апогея, но мало что могла изменить при существовавшей концентрации. Послание Рузвельта 29 апреля 1938 года было таким жестким обвинением против власти монополий и картелей, а также против неравного распределения богатств в США, какого раньше никто из президентов не выдвигал. Однако чем больше США приближались к вступлению в войну, тем больше сближались правительство и большой бизнес, так как Рузвельт знал, что вооружение и военная экономика без добровольной поддержки предпринимателей были немыслимы.
Стратегия предвыборной борьбы 1936 года — Рузвельт снова был выдвинут кандидатом под бурное ликование народа — была логическим следствием поворота влево. Рузвельт снова агитировал за дальнейшее проведение политики «Нового курса», использовал все полезное для себя из экономического подъема 1933 года и резко сводил счеты с «реакционерами», которые в случае победы республиканцев разрушат дальнейший процесс и вновь сделают правительство жертвой меньшинства. «Против меня их объединила ненависть», — кричал Рузвельт в Медисон-сквер-Гарден. Его республиканскому сопернику, губернатору Алфреду Лендону из Канзаса, было далеко до него во всех отношениях. Рузвельт показал себя снова в предвыборной борьбе «бриллиантовым» тактиком, все было великолепно организовано, самая большая физическая поддержка шла от профсоюзов. Поездка Рузвельта в открытом автомобиле по городам северо-востока страны напоминала триумфальное шествие, даже очень рафинированные репортеры теряли дар речи от восторга. Рузвельт слышал, как люди кричали: «Он спас мой дом! Он дал мне работу!»
И все же никто не рассчитывал на такой ошеломляющий успех Рузвельта. 27 миллионов голосов за Рузвельта и только 16 миллионов за Лендона, популистский кандидат Вильям Лемке мог собрать ровно 900 000, социалист Норман Томас — 200 000, коммунисты могли собрать только 40 000 голосов. Еще значительнее, чем эти цифры, был тот факт, что Рузвельт получил 523 голоса выборщиков в 46 штатах, в то время как Лендон всего восемь в штатах Вермонт и Мэн. Таким образом, Рузвельт мог праздновать величайшую победу с момента перевыборов Джеймса Монро в 1820 году. Кроме того, в палату представителей избрано 89 республиканцев и 334 демократа, в сенате было соотношение 17 к 75.
Рузвельт стоял на высоте своего политического величия, он получил подавляющее доказательство доверия «Новому курсу» и мог с уверенностью, если не с удовлетворением, рассматривать экономическое положение страны. Национальный доход не достиг еще уровня 1929 года, но по сравнению с самым низким уровнем 1932 года увеличился более чем на 50 %. Подобное соотношение было в промышленном производстве и ценах на сельхозпродукцию. Число работающих с 37,5 миллиона в 1933 году увеличилось до 43,4 миллиона в 1936 году, что хотя и смягчило проблему, но не решило ее до вступления США в войну. По статистике, среднее число безработных с 12,6 миллионов в 1933 году снизилось до 8,5 миллиона в 1936 году. Правда, миллионы, которые находили благодаря усилиям общественности временную работу, статистически считались безработными. Рузвельт сам лично знал, сколько нужно было еще сделать. Второе послание говорило без прикрас о миллионах американцев, у которых все еще не было средств для нормальной жизни, без бедствия и голода. «Я вижу одну треть нации в плохих жилищных условиях, которые плохо одеты и плохо питаются». Рузвельт говорил с уверенностью о том, что несправедливость должна быть устранена. И после этих успешных выборов, казалось, ничто не сможет сдержать дальнейшую энергичную политику реформ Рузвельта.
Но все получилось иначе. Рузвельт в последующие два года попал во внутриполитические трудности и был вынужден впервые терпеть большие поражения. Его отношение к конгрессу, несмотря на преобладание в нем демократов, носило нормально-традиционный небесконфликтный характер, свойственный отношениям между президентом и конгрессом. Со спадом предвыборной движущей силы стал наблюдаться и спад размаха реформ, и с некоторой уверенностью можно было предположить, что третье переизбрание в 1940 году — беспримерное нарушение американской традиции — исключалось, если бы Рузвельт в связи со второй мировой войной не получил новую руководящую роль.
Первый и самый тяжелый конфликт был связан с ним самим, он возник из смешения переоценки самого себя и ошибочной оценки политической ситуации в стране. Рузвельт в год выборов 1936 года постоянно думал, хотя никогда не говорил о том, как бы ему навязать третьей власти, Верховному федеральному суду, свою политическую волю, чтобы помешать разрушать «Новый курс». Для Рузвельта было вполне допустимым, что суд и закон о новом порядке трудовых отношений, и закон социальной защиты также может объявить не соответствующими конституции. В своей крупной победе на выборах Рузвельт видел убедительный демократический мандат доверия своей политике, он усиливал осознание своей миссии. И оправдание перед самим собой и американским народом своей неожиданной нападки на суд, которую он начал, конечно, с политической ошибки, не по этикету. Без предварительной подготовки общественности и без согласования с ведущими руководителями своей партии он 5 февраля 1937 года представил конгрессу законопроект реформы федеральной юстиции, который, между прочим, разрешал президенту для каждого судьи Верховного суда в возрасте свыше 70 лет, добровольно не ушедшего в отставку, назначить дополнительного судью, пока состав Верховного суда не достигнет 15 судей. Все в целом было основано на слабых доводах.
На страну словно обрушился гром. Вскоре стало ясно, что этот план Рузвельта не только сенат и палату представителей, но и демократическую партию, наконец, и всю страну разделил надвое. Довольно большая часть населения считала это посягательством на хранителей конституции, гарантию правовой государственности, которое угрожало американской конституционной системе с ее независимыми судами. Для Рузвельта дело осложнилось еще тем, что в это же самое время профсоюзы пытались путем сидячей забастовки вынудить предпринимателей признать их организацию, что для многих американцев казалось концом законности и порядка. Хотя Рузвельт использовал все силы и средства, чтобы конгресс пошел на уступки, и объяснял стране действительные мотивы законопроекта, он не мог добиться большинства голосов в обеих палатах, этому решительно способствовал и сам суд, потому что он в эти месяцы — было ли это сделано в связи с актуальным политическим давлением, до сегодняшнего дня остается спорным — сделал решающий поворот. В ряде своих решений он объявил законы «Нового курса» — в частности Акт Вагнера и закон о социальной защите — соответствующими конституции, предоставив федеральным законодателям и парламентам отдельных штатов поле деятельности, в чем им ранее отказывали. Кроме того, Рузвельт получил право с мая 1937 года определять на должность пять «либеральных», в американском смысле этого слова, судей в связи с отставкой или в случае смерти. Итак, можно было бы согласиться с собственной оценкой Рузвельта, что он проиграл битву, но выиграл войну, если не принимать во внимание влияние битвы на сторонников Рузвельта в конгрессе и в собственной партии.
Осенью 1937 года в медленно выздоравливающей экономике вдруг наступил временный спад и она на год оказалась в такой ситуации, которую враги президента назвали «рузвельтовской депрессией». В то время как безработица летом 1937 года составила 4,5 миллиона, достигнув самого низкого уровня периода «Нового курса», то в ноябре 1937 года эта цифра подскочила до 9 миллионов, а в январе 1938 года до 11 миллионов. Одновременно упали цены на сельскохозяйственные продукты, частный спрос снизился и капиталовложения значительно сократились. Рузвельта критиковали слева и справа. Одна сторона утверждала, что сокращение рузвельтовской программы по борьбе с безработицей и уменьшение кредитов федеральной резервной системы летом 1937 года стали причиной депрессии; другая сторона снова видела причину бедности в чрезмерном государственном регулировании и создавшемся вследствие этого недоверии к деловому миру. Двусторонние упреки в виновности достигли новой остроты. Наконец, Рузвельт потребовал и получил в марте 1938 года три миллиона долларов для новой программы по борьбе с безработицей, с середины 1938 года начался снова медленный экономический подъем, в 1939 году валовой национальный продукт превзошел уровень лучшего до того времени 1937 года.
Конфликт с Верховным федеральным судом, возобновившийся экономический кризис, подчеркнуто нейтральная позиция Рузвельта в борьбе рабочих 1937 года за свои права поставили его в неловкое положение, уменьшили влияние на собственную партию и конгресс. 1937 и 1938 годы были самыми неуспешными как во внутренней, так и во внешней политике за период его пребывания на посту президента. Хотя он мог провести еще ряд реформаторских законов, но, с другой стороны, конгресс отверг такие важные инициативы президента, как осуществление следующих шести региональных запланированных проектов по образцу долины реки Теннесси.
Однако в 1938 году Рузвельт не хотел мириться, очевидно, с тем фактом, что настроение в стране изменилось и движение по пути дальнейших реформ, по крайней мере в конгрессе, было парализовано. Рузвельт искал «козлов отпущения» в деловом мире, преимущественно враждебной прессе и в собственной партии. Особенно консервативные демократы из южных штатов должны были знать, что за внешним обликом Рузвельта в обществе — как обходительного оптимиста — скрывались и другие черты характера: несгибаемая твердость, непоколебимая самоуверенность и способность ненавидеть. Силу этой ненависти ощутили консервативные демократы, когда Рузвельт в 1938 году впервые поставил цель включиться в парламентские выборы и попытался «стопроцентных» приверженцев его «Нового курса» поддержать или настроить против консерваторов, чтобы таким способом произвести «чистку» в партии, добиться весомого большинства в конгрессе и снова обрести свободу действий. Однако и в этом случае неправильная оценка ситуации привела к поражению. Во многих штатах верх одержали атакуемые им консервативные демократы, республиканцы смогли увеличить количество мест в конгрессе с 88 до 170 и получили в сенате восемь новых мандатов.
На этом практически «Новый курс» заканчивался, никто не может сказать, как дальше развивалась бы президентская деятельность Рузвельта до 1940 года, если бы его политическую энергию все больше и больше не захватывала внешняя политика. 1938 год был также годом, когда Адольф Гитлер с помощью Мюнхенского соглашения стал наживаться на войне без войны, а японский премьер-министр Коноэ после оккупации японскими войсками китайских северных провинций и всех важных прибрежных городов заявил о «новом порядке» для Восточной Азии; события, которые перевернули отношения в Европе и Азии, в глазах Рузвельта представляли высочайшую и долговременную угрозу благополучию и безопасности США.
РУЗВЕЛЬТ И ВТОРАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА
Никакая эпоха и никакое поколение не начинали свою политику с нуля. История как современная сумма действий и упущений предшествующих поколений помогает лучше разобраться в настоящем и ограничивает поле деятельности для политиков сильнее, чем это может показаться нашим современникам. Это понял, вступая в 1933 году в должность президента, Рузвельт, который в 1920 году при признании им интернационалистской, активной мировой политики в предвыборную кампанию включил, в полном смысле этого слова, вильсоновские принципы внешней политики. С 1920 по 1933 год условия американской внешней политики так основательно изменились, что привязывание к мировой политике Вильсона было невозможно, хотя основополагающие внешнеполитические взгляды Рузвельта не претерпели существенных изменений.
Как уже часто случалось в американской истории, в 1920 году внутриполитические изменения не привели к смене внешнеполитического курса. Сенат отказал возвратившемуся из Европы Вильсону одобрить Лигу Наций, а значит, и Версальский договор. Этим решением была заложена основа для глубоко противоречащей внешней политики США в двадцатые годы.
В то время как в связи с первой мировой войной США стали наконец мировой державой (если не ведущей мировой державой) и основательно признали свое новое положение в мире, они буквально отказались в Европе и Азии защитить его с помощью предупредительных военных союзов, коллективных санкций и экономических принудительных мер, таких, как бойкот или эмбарго. Это фундаментально отличало внешнюю политику США после первой мировой войны от внешней политики после второй мировой войны. Они точно следовали «великим основным правилам», которые их первый президент Джордж Вашингтон выдвинул в своем прощальном послании в 1796 году: «Великое основное правило для наших отношений с другими странами состоит в том, чтобы мы развивали наши торговые отношения, но как можно меньше соприкасались с ними политически». Сенат также следовал этим правилам, когда вовсе отказался дискутировать по поводу американо-французского союзного договора, который премьер-министр Клемансо отвоевал у президента Вильсона в Версале и который должен был занять центральное место во французской системе безопасности против Германии. США поддерживали исключительно такие договоры, как Локарнские 1925 года и антивоенный пакт Келлога — Бриана 1928 года, которые обещали мирные взаимоотношения и США ни к чему не обязывали.
То же самое относилось к Азии и Тихоокеанскому региону. Для принятия Вашингтонских договоров 1922 года, в которых тихоокеанские державы сохраняли существующее в этом регионе военное и политическое положение после войны и брали на себя обязательство ничего в нем не изменять, решающим было то, что это не были союзные договоры в классическом понимании, значит, они не предусматривали активного военного вмешательства США. Действенность договоров зависела только от доброй воли всех подписавшихся, особенно Японии. Осталось американо-японское соперничество, осталось военное превосходство Японии в западной части Тихого океана, а Соединенных Штатов — в восточной, осталось нежелание США применять военные средства против экспансионистских государств в Восточной Азии, а также Японии и Советского Союза.
Это военное и союзнически-политическое отсутствие США в Европе и Азии после первой мировой войны вызывало еще большее удивление в связи с тем, что одновременно США присутствовали там экономически. Как уже указывалось, США после первой мировой войны стали сильнейшей экономической державой со своими далеко идущими торговыми интересами и глобальной внешнеторговой политикой. Смысл американской внешней экономической политики в двадцатые годы заключался в улучшении условий для экспорта капитала и товаров, а также импорта дешевого сырья. К конкретным средствам этой политики относятся попытки заключить новые торговые договоры на основе наибольшего благоприятствования и признать либеральный принцип равных возможностей («открытых дверей») соответствующим международному праву, например, в Вашингтонских договорах 1922 года. В торговой политике по отношению к Европе Германия занимала центральное место. Торговый договор с Германией от 1923 года и американские инвестиции (план Дауэса 1924 года и план Янга 1929 года) были выражением решительной экономической политики стабилизации, которая была нацелена на обеспечение европейского рынка для экспорта американских товаров и капитала. Обязательное особое условие к договору о наибольшем благоприятствовании отражало не только заинтересованность США в новых рынках, но также особое свойство американского торгового баланса в двадцатые годы, который мог поддерживать равновесие только на международной основе.
В общем, перед началом мирового экономического кризиса США были тем, чем считали их республиканские правительства Гардинга, Кулиджа и Гувера: ведущей экономической и финансовой державой мира с глобальными интересами в сфере торговли и капитала. Президент Кулидж был прав, когда в 1928 году констатировал, что американские инвестиции и торговые отношения находятся в таком состоянии, что почти невозможно представить себе где-то на земле какой-то конфликт, который нанес бы ущерб США. При таком положении вещей прежде всего удивительно то, что явное несоответствие между военным отсутствием и экономическим присутствием в Европе и Азии не воспринималось американскими политиками как опасный недостаток. Причина была в том, что экономическая политика стабилизации считалась одновременно самым благоприятным, основополагающим, а также достаточным средством обеспечения длительного мира. Однако, если даже некоторые политики время от времени могли сомневаться по поводу этого ограничения, то с момента отклонения Лиги Наций сенатом США было невозможно и внутриполитически проводить предупредительную союзническую политику. Американцы все больше приходили к убеждению, что для страны будет лучше, если она будет изолирована от всех войн Европы и Азии.
Параллельно с этим в США получило развитие популярное и хорошо организованное движение за мир, разоружение и против войн, которое в двадцатые годы охватывало, по оценкам, от 40 до 60 миллионов американцев. Уроки первой мировой войны не только укрепили мнение этих групп, что традиционная политика неприсоединения к союзам все еще является лучшей внешней политикой для США, но и привели к выводу, что нужно разоружаться, а войну как политическое средство вообще исключить. Вашингтонские договоры 1922 года и антивоенный пакт Келлога — Бриана 1928 года наконец стали осуществляться под давлением этого движения за мир и разоружение.
Однако единственное оставшееся средство заокеанского влияния в начале президентского правления Рузвельта не могло больше быть в его распоряжении, так как мировая экономическая система в период Великой депрессии развалилась. С 1929–1930 годов все государства без исключения реагировали мероприятиями, ориентированными на сиюминутные собственные интересы, которые, в конечном счете, разрушили с трудом восстановленную торговую систему. Повышение пошлин, пошлинные льготы, ограничение ввоза, экспортные премии, двусторонние соглашения по обмену, девальвация, вексельный контроль, расчетные соглашения стали самыми распространенными средствами борьбы во внешнеторговой политике, которые большей частью вывели из строя рыночные механизмы и лишили почвы американскую политику «открытых дверей».
Ироническим образом американская внешняя политика сама значительно способствовала такому развитию, потому что США (иначе, чем Англия в XIX веке) не были намерены практиковать требуемую другими государствами либеральную политику, и свой экспорт капитала и товаров связывали, в либеральном смысле этого слова, с противоречащей системе высокопротекционистской покровительственной таможенной политикой. Продолжительность и силу кризиса они объясняли большей частью тем, что США как первая экономическая держава мира ни до, ни после кризиса не имели намерения взять на себя роль гаранта мировой экономической системы.
Мировой экономический кризис, таким образом, еще раз значительно уменьшил сферу внешнеполитического влияния США, особенно в Европе и Азии. Поэтому при вступлении Рузвельта на пост в 1933 году США не могли ни политически, ни экономически оказывать существенное влияние на процесс развития в Европе и Азии. Кроме того, из-за распространенных изоляционистских настроений в народе не было и политических предпосылок для активной мировой политики. Американский народ ждал от Рузвельта преодоления кризиса в собственной стране, а не внешнеполитических экспериментов. Рузвельт не должен был надеяться, что в обозримый срок это изменится. Хотя он никогда не верил, что США могут изолироваться от мировой политики, ему приходилось под натиском событий проявлять непоследовательность. Он шел на уступки. Так, в период предвыборной борьбы он заявил в 1932 году под натиском прессы, что не хочет вести США в Лигу Наций. При вступлении на пост он обозначил экономико-политические приоритеты: прежде всего нужно было переходить к восстановлению развалившейся мировой торговли. Поэтому стоявшая уже некоторое время на международной повестке дня Лондонская всемирно-экономическая конференция в начале 1933 года не состоялась.
Изменившиеся политические условия в мире, отсутствие средств влияния во внешнеполитической области, концентрация сил на преодоление кризиса в собственной стране, возросшее в тридцатые годы сопротивление американцев политическому участию в делах за океаном, особенно в Европе, и противоречие между собственным интернационалистским убеждением Рузвельта и изоляционистскими склонностями большинства привели к тому, что во внешней политике Рузвельта прежде всего отсутствовала всеобъемлющая тема, хотя президент был очень точно информирован обо всех важных политических событиях, которые он отслеживал озабоченно и с живым интересом. В некоторых сферах Рузвельт продолжал довольно последовательно гуверовскую внешнюю политику, в других он ставил новые акценты.
Заявление Рузвельта в его вступительном послании о том, что он в мировой политике хочет настроить нацию на «политику добрососедства», уважения права и законов других государств, было благозвучной формулой, за которой только в политике по отношению к латиноамериканскому соседу последовали ограничительные действия. Хотя Рузвельт производил впечатление, словно эта политика его собственное изобретение, он просто по традиции продолжал начатое еще при Гувере стремление улучшить отношения с этими государствами путем отказа от военного вмешательства. После того как США еще летом 1933 года помогли свержению на Кубе левого социалиста доктора Рамона Грау Сан-Мартина, министр иностранных дел Кордел Халл к большому удивлению латиноамериканцев в декабре 1933 года на VII Панамериканской конференции в Монтевидео согласился с основными принципами, что ни одно государство не имеет права вмешиваться во внутренние и внешние дела другого государства. После конференции Рузвельт следовал этому курсу. В конце марта 1934 года США также отказались от своих интервенционистских прав на Кубе, как и в 1936–1939 годах в отношении Панамы. В 1934 году ушли последние морские пехотинцы из Гаити; таким образом, впервые за 20 лет в государствах Центральной Америки не стояли американские войска. Даже когда Мексика была намерена в 1938 году экспроприировать собственность всех иностранных нефтяных компаний безвозмездно, Рузвельт и Халл остались верны принципу военного невмешательства. Хотя эта политика подняла престиж Рузвельта в Южной Америке, но она мало что изменила по существу «янкифобии» центрально- и южноамериканских народов и в недоверии к преобладанию экономической гегемонии на Севере.
Сложной была ситуация в Восточной Азии, особенно в Японии. Эта страна в 1931 году после десятилетнего перерыва возобновила свое восхождение к уровню великой империалистической державы, начатое в 1894/95 году. Японская Квантунская армия 18 сентября 1931 года инсценировала «инцидент» в Мукдене, вскоре покорила всю Маньчжурию и в 1933 году граничащую с ней северную китайскую провинцию Жэхэ, даже продвинулась через Китайскую стену к югу Пекина, вынудила Чан Кайши к прекращению огня, в марте 1934 года сделала последнего, ушедшего в 1912 году в отставку маньчжурского императора марионеточным главой нового государства «Маньчжоу-го», которое де-факто подчинялось строгому плановому хозяйству и японскому контролю. Уже в 1934 году Япония официально сформулировало свое господство в Китае и Азии, расторгла вашингтонский морской договор 1922 года, потребовала абсолютного равноправия в вооружении с англосаксами и отказала третьим странам в праве на оказание помощи Китаю. Замороженный в Вашингтонских договорах 1922 года статус-кво в районе Тихого океана был под угрозой, сформулированные на рубеже столетия принципы американской политики по отношению к Китаю — доктрина «открытых дверей», — экономическое равноправие, недопущение дискриминации, территориальная неприкосновенность Китая были так же нарушены, как и принципы мирных преобразований и святости законов, заложенные в политику «добрососедства».
Перед лицом этого вызова Японии, которая нарушила как конкретные, так и общие американские интересы, являющиеся, с точки зрения Рузвельта и особенно министра иностранных дел Халла, универсальными и незыблемыми принципами международной политики, Рузвельт принял в тесном контакте с некоторыми экспертами по Восточной Азии в министерстве иностранных дел и послом в Токио Грю роковое основополагающее решение, важность которого не была признана соотечественниками. Вопреки совету «националистических» консультантов Моли и Тагуэлла, которые рекомендовали Рузвельту, чтобы США подобру-поздорову убирались из Восточной Азии и смирились с притязаниями Японии на полное господство, Рузвельт подтвердил доктрину Гувера 1932 года, в которой США отказывались признать юридически и морально навязанные силой изменения. С другой стороны, он хотел избежать всего, что могло привести к войне с Японией, потому что объявление войны в связи с изоляционистским настроением в конгрессе и военной слабостью Америки было и без того исключено. Важнейшим следствием японской агрессии для Рузвельта с 1931 года стало расширение флота, это должно было заставить Японию задуматься, а США готовиться к возможной войне, но с 1933 года ни в коем случае не к непременной войне с Японией. Японская политика Рузвельта была первым классическим примером внутреннего противоречия его мировой политики. В то время как непризнание японской захватнической политики выражало основное убеждение Рузвельта и Халла, что США и по ту сторону Западного полушария должны защищать американские интересы и принципы, практическая японская политика под напором изоляционистов ограничивалась до 1940 года непрерывными протестами на дипломатическом уровне, помимо увеличения флота.
Японская экспансия в Восточной Азии и нежелание США признать ее, стали уже в 1933 году решающими фактами в американо-японских отношениях, и это сохранялось вплоть до нападения Японии на Перл-Харбор. Внутри этих рамок отношения ухудшались медленно, но постоянно, причем наряду с японской экспансией важную роль играла взаимная экономическая дискриминация. США ставили в невыгодное положение японский экспорт на Американский континент и Филиппины и требовали одновременно согласно либеральным торговым принципам обеспечения «открытых дверей» в Китае. Японцы ставили в невыгодное положение американскую торговлю в Китае и требовали одновременно от имени либеральных торговых принципов «открытых дверей» в США. Соединенные Штаты Америки смотрели с опасением на расширение экономического пространства Японией в Восточной Азии. Японцы могли вырвать из открытого, неделимого мирового рынка дальневосточные районы сбыта и источники сырья. Чем больше увеличивался протест западных наций против экспортной наступательной политики, тем больше убеждались японцы в необходимости политически контролируемого «жизненного пространства».
Дискриминация американцев особенно злила японцев еще и потому, что конгресс под нажимом правительства и особенно убежденного «свободного торговца» Халла в 1934 году принял новый закон о торговых договорах, который обещал устранить старое противоречие между требованием «открытых дверей» и собственной протекционистской практикой. В конце 1933 и начале 1934 года Халл смог убедить Рузвельта в том, что все-таки правильно было то, что утверждал Рузвельт в своих предвыборных речах в 1932 году: Соединенные Штаты не могут в своей собственной стране справиться с главной проблемой промышленных и сельскохозяйственных излишков, стране нужен и во внешнеэкономической политике «Новый курс».
Предыстория и история мировой экономической катастрофы привели Рузвельта и Халла и преобладающую часть демократической партии к заключению порвать с противоречивой внешнеторговой политикой республиканцев, которая способствовала отягощению мировой экономики 20-х годов и ее протекционистской гонке в период Великой депрессии. Новый закон о торговых договорах должен был, по признанию Рузвельта и Халла, учитывать, что разумную торговлю можно вести длительный срок только путем выравнивания баланса, и поэтому США снижением таможенных пошлин должны были дать возможность зарубежным странам путем увеличенного ввоза в США приобрести девизы. Только так можно стимулировать другие государства к снятию торговых барьеров. Для правительства Рузвельта также была важна государственно-политическая точка зрения нового закона, потому что президент согласно закону получил на три года полномочие заключать торговые договоры с другими государствами путем правительственных соглашений.
Этим законом конгресс уполномочил президента снизить слишком высокие таможенные пошлины США в ответ на уступки других стран до 50 %, а в случае, если с США обойдутся не равным образом, поднять на 50 %. Основой двусторонних торговых соглашений была обязательная и многосторонняя действующая оговорка, согласно которой торговые льготы, которые одна из сторон, подписавших договор, в будущем предоставит третьей стороне, автоматически гарантируются ей и другим партнером по торговому договору. Смысл этих особых условий был в том, чтобы шаг за шагом освобождать все более крупные рынки от торговых барьеров всевозможных видов. Новая торговая договорная политика основывалась одновременно на опыте мирового экономического кризиса и уверенности, что США могут лучше всего использовать либеральный постулат равных возможностей благодаря собственной экономической мощи.
Однако между либеральными намерениями и сопровождающей эту политику риторикой о всеобщем использовании открытых рынков для единого торгового мира, с одной стороны, и собственной практикой, с другой стороны, зияла (несмотря на этот новый закон) и дальше огромная брешь, потому что Рузвельт и Халл в заключительной фазе отдельных договоров находились под сильным внутриполитическим давлением представителей американских интересов, особенно интересов аграрного сектора. Заключенные до начала второй мировой войны договоры с двадцатью странами на основе включенных в них гарантий против иностранной конкуренции были действительно двусторонними договорами старого типа и утратили свое значение. Япония и другие государства должны были признать, что в тридцатые годы действия США определяли не добрые намерения Рузвельта и Халла, а исторически выросшие реальности американского протекционизма. Хотя закон 1934 года означал долгосрочный решительный поворот, но действительно заметное снижение пошлин последовало только после 1945 года.
Необходимые концессии американских заинтересованных групп дались особенно тяжело министру иностранных дел Халлу, потому что он в течение всей своей жизни непоколебимо верил в благую и примирительную силу свободной торговли. Рузвельт в этом вопросе предпочел возможное вместо желаемого. «Мы все одобряем, — писал президент, — принципы Халла и цели в области мировой торговли, но Халл и я можем в какой-то отрезок времени идти к этому до тех пор, пока не будет построен политический барьер, который замедлит или остановит наш прогресс». Халл в отдельных случаях не был уверен, поддерживает ли Рузвельт его намерения по поводу свободной торговли или с учетом давления со стороны заинтересованных групп зачеркивает их, как, например, в 1936 году, когда президент поднял пошлину на японский хлопчатобумажный текстиль на 42 %, так как японская доля на рынке грозила подняться на один (!) процент.
Несмотря на эту практику по отношению к японцам, в США и на Филиппинах действовала либеральная установка, заключенная в законе о торговых договорах, которая в тридцатые годы обосновала внешнеторговый политический контракт с теми государствами, которые устанавливали статус-кво, как он был заложен в Версальском и Вашингтонских договорах после первой мировой войны (1922) в военном, экономическом и идеологическом понимании Германией, Японией и Италией. Японцы дискриминировали американскую торговлю в Маньчжурии, и каждая дальнейшая экспансия грозила сократить влияние США в Восточной Азии. Не позднее чем с 1934 года американцам стало ясно, что нацистская Германия и фашистская Италия избрали совершенно противоположную политику, соответствующую их собственной торговой политике, потому что эти государства внешнюю экономику подчинили как часть плановой экономики примату политико-милитаристской цели, вооружению и подготовке к войне и пытались, насколько возможно, сделать ее независимой от мирового рынка, а необходимое сырье приобретать все же путем двусторонних обменных соглашений. Американское правительство очень скоро стало понимать, что таким путем не только резко упадет товарооборот с Германией и Италией, но оба эти государства вместе угрожали экономической позиции США в Юго-Восточной Европе, Германии, а отсюда и — что особенно опасно — в Южной Америке. Если торговая политика Японии, по меньшей мере до 1937 года, значительно отличалась от германской и итальянской, то, по мнению США, все три государства проводили антилиберальную политику, которая закрыла «открытые двери» и лишила американцев шанса на свободную торговлю. Торговый контраст был поэтому важным фактором все ухудшающихся отношений между США и этими тремя государствами.
Предшествующая внешняя политика и таможенная политика правительства Японии были знаком внутриполитически обусловленного ограничения свободы действий Рузвельта в вопросах внешней политики. Это стало еще очевиднее, когда мировая политика с 1935 года из-за экспансионистской завоевательной политики Германии, Японии и Италии оказалась в ситуации набирающей темпы кризиса и страстных принципиальных дебатов о правильности реакции США. С середины тридцатых годов этот вопрос все больше становился господствующей темой американской внешней политики. Что же оставалось делать США, если Муссолини в октябре 1935 года напал на Эфиопию, если гитлеровская Германия в марте 1936 года заняла Рейнскую область, в июле 1936 года началась испанская гражданская война, в октябре 1936 года германо-итальянский договор привел к созданию «оси Берлин — Рим», в ноябре 1936 года Япония и Германия подписали антикоминтерновский пакт, в июле 1937 года Италия присоединилась к антикоминтерновскому пакту, в марте 1938 года немецкие войска вступили в Австрию? Как должны были реагировать США, если 29 сентября 1938 года Гитлер Мюнхенскими соглашениями нарушил баланс сил в Европе, японский премьер-министр Коноэ после захвата китайских северных провинций и всех важных прибрежных городов японскими войсками 3 ноября 1938 года объявил о «новом порядке», немецкие войска в марте 1939 года вступила в Чехию и Мемельскую область, Италия в апреле 1939 года захватила Албанию, Германия и Италия в мае 1939 года заключили военный союз «Стальной пакт», мир был поражен заключенным 23 августа 1939 года германо-советским договором о ненападении, а 1 сентября нападением на Польшу началась европейская война? Затрагивали ли такие события, которые разыгрывались в трех — шести тысячах морских миль от берегов США, национальные интересы настолько сильно, что нужно было помогать жертвам нападения или даже по возможности во второй раз в течение жизни одного поколения вступить в мировую войну? Не лучше ли было для Америки воздержаться от войны в Европе и Азии или даже принять все меры для страховки, чтобы нежелательное или даже провоцируемое вмешательство стало невозможным?
У большинства американцев угрожающее развитие в Европе и Азии усиливало желание по возможности полной изоляции от этих событий, гарантии неповторимости вступления в войну, как это было в 1917 году. Новые агрессии обеспокоили народ, который был намерен не повторять свою собственную историю, конкретно — вступление в первую мировую войну, и из этого извлечь изоляционистские уроки для будущего.
Летом 1933 года сильное, разочарованное неудачами Женевской конференции по разоружению движение за мир в пропагандистской кампании потребовало проверки американской военной промышленности и торговли оружием в первой мировой войне. Следственный комитет под председательством сенатора Нал с сентября 1934 года шокировал общественность данными о том, что военная промышленность, банкиры и торговцы оружием — «торговцы смертью» — получали огромные прибыли от продажи оружия. Все больше американцев убеждались в том, что Уолл-стрит втянул нацию в первую мировую войну.
Законные выводы последовали очень быстро. В апреле 1934 года конгресс запретил американским гражданам помогать странам, которые не рассчитались с долгами. Это были все должники — вплоть до Финляндии — со времен первой мировой войны, особенно Англия, Франция и Италия. В августе 1935 года первый закон о нейтралитете обязал президента в случае войны наложить эмбарго на продажу оружия всем государствам, участвующим в войне. Кроме того, он должен указать всем гражданам на то, что, совершая поездки на кораблях воюющих наций, они подвергают себя опасности. Опыт абиссинской и испанской гражданских войн побудил конгрессменов к дальнейшим ужесточениям. В феврале 1936 года конгресс издал второй закон о нейтралитете и ужесточил одновременно постановления об эмбарго на оружие, при этом он обязал президента распространить эмбарго на каждую нацию, которая вступила в войну. Одновременно был наложен запрет о выдаче государственных займов странам, ведущим войну. Однако радикальным изоляционистам эти гарантии против возможного вступления в войну показались недостаточными. Они хотели не только прекратить торговлю оружием, но и порвать торговые отношения США со странами, находящимися в состоянии войны, так как, по их мнению, США с 1914 года приковали свою судьбу золотыми цепями к западным союзникам. Против этого ущерба, грозящего для всей внешней торговли с воюющими нациями, свой мощный протест заявили экспортеры. Наконец все сошлись на одном решении, так называемой уступке «Cach and Carry»[8]. Согласно этой уступке государствам должно было быть разрешено все товары, за «исключением оружия смерти», покупать в США, если они, перед тем как покинуть американские гавани, путем уплаты наличными перешли в собственность иностранцев и были переправлены на их собственных кораблях.
Эта оговорка стала составной частью третьего бессрочного и самого строгого закона о нейтралитете в истории США от 1 мая 1937 года, в котором чрезмерно недоверчивый к президенту конгресс по вопросам внешней политики еще больше сузил свободу его действий. Президент мог теперь только констатировать, что нации находятся в состоянии войны. Если эта установка была принята, то поле деятельности Рузвельта ограничивалось лишь принятием решения, предоставлять на два года уступку или нет. Все другие запреты после такого заявления президента входили в силу автоматически: беспристрастный запрет на вывоз оружия, боеприпасов и военного снаряжения; запрет займов, запрет американским гражданам путешествовать на кораблях воюющих стран, запрет американским судам перевозить оружие в воюющие государства, запрет на вооружение американских торговых судов.
Общим знаменателем изоляционистов было строгое ограничение жизненно важного, а значит, защищаемого силой оружия национального интереса США, распространяемого на Западное полушарие и островные владения в Тихом океане. США должны были, как и в XIX веке, служить примером, но и остерегаться того, чтобы еще раз не сыграть роль мирового жандарма. Чтобы там ни происходило в Европе и Азии — до тех пор, пока США и Западное полушарие не подвергнутся нападению, новое вступление в войну нельзя оправдать. Беды США, которые последовали бы из еще одного военного вмешательства, особенно в европейские отношения, были бы больше, чем последствия победы стран оси. Первая мировая война и ее последствия были убедительным примером для многих изоляционистов полной бесполезности устанавливать то, что произошло в старой, по их мнению, морально растленной и потрясенной постоянными войнами Европе. Не было бы войн в Европе и Азии, ничто не грозило бы безопасности, благосостоянию, демократическим учреждениям и идеалам страны.
Что сделал Рузвельт против этого основного изоляционистского течения, которое ограничило внешнеполитическую сферу действий по ту сторону Западного полушария отправкой дипломатических нот? Как реагировал президент, который во внутренней политике целеустремленно боролся за инициативу, который не разделял основного убеждения изоляционистов, что США должны изолировать себя от развития действий в Европе и Азии и хладнокровно принимать их последствия, который считал новую интерпретацию вступления США в войну в 1917 году неправильной, потому что это, как он заявил приватно, знает по собственному опыту, и который уже в 1935 году был обеспокоен событиями в Европе? Рузвельт не решался во время принятия законов о нейтралитете с 1935 по 1937 год вступать с большинством американцев в бой. В силу вполне реалистичной оценки своих возможностей он знал, что не сможет одновременно претворить в жизнь свой «Новый курс», не вызвав раздражения у американского народа внешнеполитическими причинами. Поэтому он не решался, к разочарованию Халла, бросить на чашу весов свой престиж ради пристрастного эмбарго на оружие, хорошо зная, что такая попытка будет противоречить духу времени в Америке и большинству конгресса и американского народа. Данные проведенного весной 1937 года опроса показали, что 95 % населения высказались против ввязывания в «чужие войны». Осторожные предупреждения Рузвельта в 1936 году, что в суматохе внутренней политики не следует упускать из виду проблемы по ту сторону границы США, потому что они окажут решающее влияние на Соединенные Штаты в будущем, не нашли отклика у изоляционистов.
Поэтому ставшая по праву знаменитой «карантинная» речь Рузвельта 5 октября 1937 года в Чикаго, цитадели изоляционизма, произвела сенсацию, когда он сознательно неопределенно требовал объявить карантин нациям-агрессорам через сообщество миролюбивых народов. Хотя Рузвельт под натиском мощной реакции изоляционистов и этот осторожный намек взял назад, а он тогда размышлял о торговом эмбарго против Японии, значение его речи состояло не в этом. Ее взрывная сила проявилась, когда Рузвельт отверг все без исключения предпосылки изоляционистской позиции и впервые, находясь на президентской должности, после 1933 года осмелился с глазу на глаз противопоставить американцам свое собственное интернационалистское убеждение в том, что мир неделим ни в военном, ни в экономическом, ни в правовом, ни в моральном отношении, убеждение, от которого он никогда не отказывался и которое с каждой новой агрессией в Европе и Азии становилось все тверже. Современное господство террора и международного беззакония, предостерегал Рузвельт в своей речи, началось несколько лет назад. А сейчас достигло такой степени, когда под угрозой оказались основы цивилизации. Невинные люди и нации стали жертвами жесточайшей жажды власти, которой чужды справедливость и человечность в любом смысле этого слова. Затем Рузвельт непосредственно отозвался о главной предпосылке изоляционистов: никто не должен думать, что это минует Америку, что Америка позволит ждать милости и Западное полушарие (!) не подвергнется нападению. Мир настолько взаимозависим, что никакая нация не может изолировать себя от другой нации. Мир, свобода и безопасность 90 % населения планеты подвергаются угрозе со стороны оставшихся 10 %. Интердепенденсия, понимаемая как взаимозависимость всех государств мира, стала центральной идеей во внешнеполитическом мышлении Рузвельта, соответствием его внутриполитического понятия взаимозависимости, понимаемой как взаимозависимость всех слоев американского народа.
Мощная изоляционистская реакция на его «карантинную» речь указала Рузвельту еще раз законные и политические границы его внешнеполитической сферы действий, сделала его более осторожным и вынудила с 1938 года к двойной политике, которая с течением времени становилась более противоречивой, и Рузвельт после 1945 года дал возможность следующему поколению ревизионистских историков выразить свою ненависть и упреки за то, что он обманным путем втянул американский народ во вторую мировую войну. В конфликте между его основным убеждением и изоляционистским мнением большинства началась, с одной стороны, долгая разъяснительная кампания с целью воспитать американцев как интернационалистов, в то время как он многие годы беспрепятственно предупреждал о возможном влиянии агрессии в Европе и Азии на будущую судьбу США и всего человечества; с другой стороны, до выборов в ноябре 1940 года все время торжественно заявлял о своем желании удержать Америку от войны. Когда Рузвельт окончательно пришел к выводу, что всей направляемой, — несмотря на протест изоляционистов с конца 1939 года, — помощи пострадавшим от агрессии в Европе и Азии недостаточно и США должны сами вступить в войну, т. е. когда Рузвельт из интернационалиста превратился в интервенциониста, однозначно определить невозможно. Это произошло не раньше осени 1940 года после оккупации Польши, Северной и Западной Европы гитлеровской армией и в связи с угрозой поражения Англии, использованием этой ситуации в Европе Японией, которая захватила северные районы Французского Индокитая, вынужденным присоединением Англии к договору с Германией и Италией — т. е. в такое время, когда судьба западной цивилизации действительно находилась на острие ножа. Другая часто предполагаемая дата — это переизбрание Рузвельта в ноябре 1940 года. Вполне определенно он принял решение о вступлении в войну в начале осени 1941 года.
Срок, пусть это звучит странно, не так уж и важен по существу. Связано ли определение национального интереса США с интернационалистами или с победой Рузвельта на выборах 1940 года, можно только предполагать, этот срок должен был когда-то наступить. Вступление США в войну было неизбежным следствием того, как интернационалисты с Рузвельтом во главе определили национальный интерес США перед лицом агрессии Германии, Японии и Италии и ту роль, которую они отвели США в настоящий момент и в будущем. В противовес изоляционистам интернационалисты (к ним принадлежали за небольшим исключением почти все решительные политики в правительстве Рузвельта) не ограничивали национальный интерес Западным полушарием, а определяли его в глобальном масштабе, а именно на экономическом, военном и идейном уровне. Они дефинировали это ввиду вызова держав оси и Японии и в связи с угрозой будущему. Опасения за воздействия, которых они опасались в связи с возможной победой этих держав, на экономические, политические и идейные позиции США, были решающим мотивом для политики интернационалистов перед вступлением США во вторую мировую войну. Тревога за будущее с момента японского вторжения в Китай и еще больше после Мюнхенской конференции, принимая во внимание изоляционистское настроение, стала проявляться в секретных меморандумах, в донесениях послов, в личных беседах и в переписке, с лета 1940 года все чаще в речах Рузвельта и других членов кабинета, в интернационалистски настроенной прессе и в многочисленных организациях, которые разделяли убеждения Рузвельта.
Для Рузвельта и его сторонников решающее значение для будущего экономического благосостояния США имело то, чтобы мировые рынки оставались открытыми, мировая экономика была организована на либеральных принципах и чтобы не создавались замкнутые, нацеленные на автаркию, экономические пространства в Европе и Азии. С каждым военным успехом держав оси и Японии усиливалось приближение возможного экономического будущего, осуществление которого в глазах интернационалистов означало бы катастрофу американской экономики. Окончательная победа Гитлера и Италии в Европе, Японии на Дальнем Востоке навязала бы обоим регионам систему почти замкнутой плановой экономики и тем самым весь евразийский континент — от Японии, «Великой восточноазиатской сферы благосостояния», через Советский Союз к «Великому германскому рейху» — превратила бы в замкнутый блок. Кроме того, Южная Америка попала бы под влияние гитлеровской Европы. США потеряли бы свои инвестиции, объем торговли заметно бы уменьшился, а внешняя торговля состоялась бы только на условиях, навязанных другими. Из-за сокращения импортной и экспортной индустрии США и связанных с этим последствий для всего народного хозяйства радикально обострилась бы нерешенная «Новым курсом» проблема безработицы, вызвав социальное напряжение, которое не смогло бы разрешиться в рамках существующей системы. Только имеющиеся и будущие завоевания стран-агрессоров, конца и границ которых никто не мог предвидеть, торгово-политическое противостояние склонили Рузвельта к вступлению США в войну. Никому в США, в том числе и Рузвельту, не приходила в голову идея объявить войну нацистской Германии в границах 1937 года, чтобы там силой изменить национал-социалистическую экономическую систему и политику внешней торговли.
Особенно с лета 1940 года Рузвельт все чаще рисовал в своих речах картину изолированной и голодающей Америки. Кульминационным пунктом предупреждения было его обоснование объявления безграничного национального бедствия 27 мая 1941 года. Стремящиеся к завоеванию всего мира национал-социалисты планировали покорить как латиноамериканские, так и Балканские государства, а потом задушить экономически США и Канаду. «Американский рабочий был бы вынужден конкурировать в оставшемся мире на принудительных работах. Минимальные заработки, самый длинный рабочий день? Глупость! Заработки и рабочий день были бы установлены Гитлером. О достоинстве, силе и жизненном уровне рабочих и фермеров не было бы и речи. Профсоюзы стали бы историческими пережитками, свободные коллективные тарифные соглашения — просто шуткой. Таможенные барьеры — китайские стены-изоляции — были бы бесполезны. Для нашей экономической системы необходима свободная торговля. Мы съедаем не все продукты питания, которые можем произвести; не сжигаем всю нефть, которую выкачиваем; мы не используем все товары, которые мы изготавливаем. Не было бы такой американской стены, чтобы удерживать нацистские товары за пределами США, была бы нацистская стена, чтобы удерживать в ней нас. Вся близкая нам структура трудовой жизни при такой системе приняла бы уродливые формы».
И концепция безопасности США, распространившаяся до середины 30-х годов на Западное полушарие и восточную часть Тихого океана, расширилась в сознании интернационалистов до масштабной концепции глобальной обороны. Будущая безопасность США может остаться гарантированной, если с поражением Японии и держав оси будет поставлен заслон консолидации агрессивных империй в Европе и Азии. Ограничение интересов Западным полушарием, основное убеждение изоляционистов, является самоубийственным. Без контроля мировых морей англосаксами они походили бы на автострады — любимое сравнение Рузвельта, — которые страны оси и Япония в любое время могли бы использовать для нападения на США. Контроль над морями должен осуществляться не только американским флотом. Такой контроль возможен лишь при условии, что Европа и Азия не подвергнутся оккупации и в руках останутся производственные мощности кораблестроения. Англия и Китай, а с июня 1941 года и Россия должны быть поддержаны, потому что они опосредованно поддерживали США. По мнению Рузвельта первые линии американской обороны расположены на Рейне, французскую армию и британский флот он считал «амортизатором» американской безопасности. И в военном смысле слова, по мнению интернационалистов, у США был жизненный интерес в восстановлении равновесия сил в Европе и Азии. Не позднее как с 1940 года в основе всех стратегических планирований США лежало это глобальное определение ее военного интереса, которое было обосновано тем, что последняя цель Гитлера заключается в покорении мира в буквальном смысле. Без обиняков заявил Рузвельт при обосновании национального бедственного положения: «Первый и фундаментальный факт: то, что началось как европейская война, развилось в мировую войну для покорения всего мира, как этого и хотели нацисты. Адольф Гитлер никогда не рассматривал господство над Европой как конечную цель. Европейское порабощение было только шагом для последних целей на всех других континентах. Для нас со всей очевидностью ясно, что Западное полушарие будет находиться в радиусе действия разрушительного нацистского оружия в случае, если продвижение гитлеризма не будет остановлено силой сейчас».
Третий глобальный компонент в определении национального интереса США был идейный или, если хотите, идеологический. Не уставая повторять, Рузвельт и министр иностранных дел Халл неоднократно заявляли с 1933 года: право народов на свободное самоопределение и долг государств в международной политике подняться до уровня основных принципов права народов неделимы. Конфликт с агрессорами они толковали как эпохальную борьбу за будущее преобразование мира между захватническими и миролюбивыми нациями, между либеральной демократией и фашизмом, между гражданами и преступниками, между добром и злом. Знаменитое слово американского президента Авраама Линкольна было перенесено на глобальные масштабы: мир не может оставаться полусвободным, порабощенным. Это относилось в значительной степени к самому Рузвельту, самосознание которого заметно усиливалось как когда-то у Вильсона, служившего для него всегда образцом. Предупреждая, Рузвельт сказал: «Вместо Библии будут проповедовать слова из книги Гитлера «Майн кампф», как святого писания. Место христианского креста займут два символа — свастика и обнаженный меч. Бог крови и железа займет место Бога любви и милосердия». Для Христа и либерально-социалистического демократа Рузвельта Гитлер был антихристом и просто пороком человечества. Он приобрел свое новое саморазумение «как мессии» демократии в осознанном контрасте с Гитлером.
Без внутриполитических обусловленных ограничений Рузвельта и фундаментального различия в понятиях между изоляционистами и интернационалистами, которое вплоть до Перл-Харбора в жарких дискуссиях разделяло нацию, — это и есть путь во вторую мировую войну, который нельзя понять, который в своем действительном протекании быд похож на «два шага вперед, один шаг назад» и детали которого очень трудны для понимания европейских наблюдателей: старания Рузвельта с весны 1939 года шаг за шагом освободиться от оков законов нейтралитета, чтобы предоставить помощь подвергшимся нападениям нациям; заверения, данные перед выборами в ноябре 1940 года американским матерям, не посылать их сыновей на чужие войны; постоянно поступавшие от правительства заявления, что вся американская помощь «буквально перед самой войной» служили для того, чтобы гарантировать безопасность Западного полушария и сделать вступление американцев в войну ненужным; напрасное ожидание Франции и отчаянные надежды Англии и Китая на американскую помощь; соблюдение тайны британо-американских штабных переговоров в первые месяцы 1941 года, в которых планировалась глобальная упреждающая оборона; возникшее в результате британского бедственного положения и частично вследствие существующих законов о нейтралитете решение предоставить странам, подвергшимся нападению, неограниченные ресурсы великой мировой державы с целью предоставления ссуд и аренды. Наконец, почти шизофреническая нерешительность во второй половине 1941 года, когда застопорилась борьба между изоляционистами и интернационалистами за большинство американского народа. Ибо если 22 октября 1941 года 74 % населения высказались против объявления войны Соединенными Штатами Германии, то, согласно опросу, интернационалисты уже добились большинства для своей интерпретации будущего.
Поэтому Рузвельт во второй половине 1941 года еще не решался говорить о необходимости вступления в войну, потому что знал, что такое решение таит в себе неконтролируемый внутриполитический риск, если он не будет абсолютно уверен, что получит согласие законодательного органа, который должен был, наконец, объявить войну, т. е. конгресса. Дебаты в сенате и палате представителей, которые заняли бы недели, а то и месяцы, еще больше раскололи бы всю страну, закончились бы отказом от объявления войны, страну принудили бы путем запугивания к нейтралитету, что означало для Рузвельта начало конца американской цивилизации и мирового господства. Рузвельт поэтому не пошел на этот демократический, а для глобального определения национального интереса США одновременно и позорный шаг. Рузвельт делал политику молчанием.
Во второй половине 1941 года Рузвельту было необходимо такое скандальное событие, как взрыв корабля «Мейн», связанный с началом испано-американской войны в 1898 году, которое могло привести конгресс и американский народ сквозь все еще имеющуюся волну препятствий к войне. Однако Гитлер после нападения на Советский Союз 22 июня 1941 года не давал себя спровоцировать в Атлантике. Попытки Рузвельта исказить и раздуть небольшие инциденты в необъявленной войне на море, чтобы поднять готовность американцев в войне, разлетались в прах. Из этой не терпящей отлагательства ситуации Рузвельт был наконец освобожден японцами, когда они 7 декабря 1941 года воскресным утром неожиданно напали на совершенно ничего не подозревавший американский флот в Тихом океане и в течение двух часов разрушили восемь боевых кораблей, 11 других военных судов и 177 самолетов. Внутриполитическое значение этого нападения было больше, чем вес военных потерь. Сигнал с Перл-Харбора, как сказал Рузвельт, «дата, которая будет продолжать жить в позоре», закончил борьбу между изоляционистами и интернационалистами, примирил американский народ с самим собой и освободил его энергию как для глобальной войны, так и для усиленного вооружения. В течение четырех дней США оказались в состоянии войны не только с Японией, но и с Германией и Италией, которые объявили 11 декабря США войну как следствие японского нападения. Европейская и азиатская война переросла в мировую войну.
Так как для Рузвельта такое событие, как Перл-Харбор, было необходимо по внутриполитическим причинам, то постоянно утверждается, что президент спровоцировал это нападение, даже преступным образом не поднял вовремя убедительную тревогу в связи с опасностью для американских баз в Тихом океане. Это утверждение, по сегодняшним сведениям, несправедливо. Хотя, действительно, с лета 1941 года обеим сторонам, Японии и США, ситуация грозила войной, американские политики и начальники рассчитывали на дальнейшее продвижение Японии в Южную Азию, в худшем случае нападением на Филиппины. Если Рузвельт и хотел побудить кабинет Японии сделать первый выстрел, то не такой ценой. Недооценка японцев кажется теперь действительно преступной небрежностью.
* * *
С вступлением США в войну Рузвельт в возрасте почти 61 года встал перед решением задач, которые настолько подрывали его силы, что с 1944 года нельзя было не заметить, что он очень сдал физически. В числе этих задач были переход на военную экономику, военные и союзнические проблемы Большой коалиции против стран оси и Японии, новая дипломатия конференций во время войны, с большой отдачей исполняемая роль Верховного главнокомандующего всех американских вооруженных сил, с 1943 года такие проблемы, как судьба вражеских государств после ожидаемой победы, которые он долго пытался отложить, и, наконец, большой вопрос, как можно после второй мировой войны установить длительный мирный порядок. Все эти задачи президент должен был решать в условиях длительных оправданий перед обществом, которые связывали ему руки, поддерживая всяческую критику, направленную против него, как само собой разумеющееся дело. Общественное мнение, партийно-политическое противоречие между демократами и республиканцами, наконец, президентские выборы в 1944 году были и в войну факторами, на которые Рузвельт реагировал словом и делом. Он был в этом смысле более зависимым, чем Черчилль или даже Сталин и Гитлер.
Наряду с множеством проблем налицо было и их глобальное измерение. В войну то, что Рузвельт сформулировал в 1941 году, проявилось значительно сильнее. Проблемы американской внешней политики были так огромны и запутанны, что каждая попытка только представить их себе заставляла его думать о пяти континентах и семи морях. Мировая держава США была втянута в мировую войну. Соединенные Штаты стали, как об этом заявил Рузвельт, «арсеналом демократии». В 1943 и 1944 годах страна производила 40 % всей военной продукции в мире. США вели войну в Атлантике и Европе, в Средиземном море и Африке, в Тихом океане и Азии. Как основные противники — Германия, Япония и Италия, — так и главные союзники — Франция и Великобритания, Советский Союз и Китай — вынудили Рузвельта мыслить глобальными категориями. Важные решения в Европе были связаны с Азией и наоборот. Гитлеровская Германия хотя и была врагом номер один, но с наметившимся поражением она играла значительно меньшую роль для президента при планировании будущего американской нации. Хотя Рузвельт через два дня после нападения на Перл-Харбор закончил свою «беседу у камина» фразой, полной надежд: «Мы выиграем войну и добьемся мира», но во время войны в решениях вопросов вторая цель у Рузвельта подчинялась первой. Внешняя политика Рузвельта во время войны была в первую очередь направлена на ее успешное окончание. Высшая военная и политическая цель была идентична, а именно — уничтожение врагов, хотя Рузвельт, как когда-то Вильсон, считал себя духовным руководителем и даже проповедником, и очень серьезно относился к созданию основ будущего мира, о которых он заявил в 1940 году в одном из посланий конгрессу и в августе 1941 года уточнил при встрече с английским премьер-министром Уинстоном Черчиллем в Ньюфаундленде в Атлантической хартии. Отсюда для Рузвельта следовал основной принцип его действий: с одной стороны, публично обязать партнеров по хартии не нарушать эти общие принципы, а с другой — принять меры, чтобы возможные политические конфликты из-за конкретных вопросов послевоенного периода, например, о границах и репарационных платежах, не подорвали большую англосаксо-советско-китайскую коалицию. В конфликтных случаях приходилось призывать к выполнению этих общих положений, заключать компромиссы или переносить решение спорных вопросов на послевоенное время. В этом смысле связь между теорией и практикой стала центральной и основной чертой в рузвельтовской политике во время войны, которая одновременно отображала внутреннюю связь Рузвельта между верностью принципам и реальной политикой, а отсюда и старую дилемму американской внешней политики. Европейская мудрость Клаузевица, согласно которой война является продолжением политики другими средствами, а хорошая военная стратегия никогда не должна выпускать из виду политических последствий, чтобы и в войне стратегия была служанкой политики, глубоко противоречила американским традициям. До опыта «холодной войны» после 1945 года войны рассматривались американцами как производственные аварии истории и прогресса, которые нужно было заканчивать как можно быстрее, прилагая к этому все силы, чтобы потом снова предоставить поле деятельности политикам. Американские генштабисты с давних пор видели свою задачу только в том, чтобы бить врага в случае войны, не принимая во внимание в своих стратегических решениях послевоенную политику. Кроме того, конфликт по целевым вопросам между союзнической политикой во время войны и послевоенным планированием для Рузвельта и США очень долго не являлся нерешимой проблемой, как и не терялась надежда, что военная коалиция на следующий день после победы станет составной частью и гарантом будущего мирного трудоустройства. С 1942 по 1944 год почти никто не имел представления о том, что могло бы последовать с 1945 по 1947 год. Поворот к «холодной войне» и новая всемирно-политическая конъюнктура не были результатом осознанного американского планирования, а означали конец всех надежд военного времени.
Со времени Перл-Харбора Рузвельта больше всего волновал вопрос, как внутри- и внешнеполитически заложить основы для изменения чрезвычайно мрачной общей военной ситуации, которая сложилась в конце 1941 и в начале 1942 года. Армии держав оси покорили Европу от канала (Кильского. — Ред.) до ворот Москвы, от мыса Нордкап до Сицилии. Северная Африка, Суэцкий канал и Гибралтар, жизненная линия Британской империи, казалось, были в очень большой опасности; цифры, свидетельствующие о погружении немецких подводных лодок в Атлантике, вызывали тревогу. Казалось, что в Тихом океане и Азии никакая сила не может остановить японскую экспансию на юг, восток и север. Китай, Филиппины, Бирма и Малайя да и Восточная Индия и Австралия, не говоря уже об Океании и Алеутах, были под угрозой. Американский флот сильно пострадал, армия как таковая не существовала, промышленность только частично была перестроена на военный лад. Потенциальная мощь великой экономической нации мира была огромна, а актуальная ситуация катастрофична. В этой обстановке личность Рузвельта в силу его неисчерпаемого оптимизма, ведущей роли и качественного руководства приобрела всемирно-историческое значение.
Шок Перл-Харбора значительно облегчил ему первую и самую неотложную задачу, а именно — мобилизацию американской нации и полную перестройку экономики на военную промышленность. Почти на следующий день не было никого, кто не был убежден в том, что Соединенные Штаты борются за великое и справедливое дело. Перл-Харбор одним ударом опроверг изоляционизм. Нельзя переоценивать значение этого шока как политико-психологической предпосылки для перестройки американской экономики и достижения производственных рекордов, которые еще в 1940–1941 годах никто не счел бы возможным; только на этом фоне Рузвельт мог осуществить совершенно сознательно проводимую концепцию американской военной экономики, а именно: при планировании и регламентации вашингтонскими властями добровольного сотрудничества добиться по возможности от всех общественных групп, конечно, не без затруднений, выдержать баланс между принуждением и свободной кооперацией. Успех военного американского производства невозможно объяснить без стратегии правительства, использовавшего спонтанную готовность населения как побудительную энергию, которая обеспечила лояльность решительных групп и интересов, например, предпринимателей и рабочих, производителей и потребителей путем совместных постановлений, собственных инициатив, а в случае необходимости — путем существенных материальных стимулов. Объективно существующих вспомогательных средств страны как основы разъяснительной работы было недостаточно. Правильно оценивая политическое формирование воли и передачу сбережений населением, Рузвельт никогда не ожидал, что можно выиграть битву «на родном фронте» путем административных мер. Он видел скорее свою важнейшую задачу в том, чтобы побуждать и призывать, содействовать принципам и драматическим жестом агитировать за выдвинутые им цели. Так Рузвельт в своем послании 6 января 1942 года конгрессу назвал производственные цели, от которых у многих перехватило дыхание: 60 000 самолетов в 1942 году, 125 000 — в 1943 году, 45 000 танков в 1942 году, 75 000 — в 1943 году и т. д.
Война значительно изменила отношение торгового мира к президенту, которое было нарушено «Новым курсом». С лета 1940 года, падения Франции, менеджеры крупных концернов вошли в производственные управленческие ведомства, экономика могла извлекать прибыли из вооружения, законы чрезмерной концентрации были временно отменены, государство устранило почти все возможности большого риска при ведении частного хозяйства, из сотрудничества концернов и менеджеров с армией, военно-морским флотом, авиацией — самыми большими заказчиками нации — развилась новая элита власти, так называемый военно-промышленный комплекс.
Немного труднее Рузвельту пришлось с профсоюзами. Хотя они вместе с предпринимателями, находясь под шоком Перл-Харбора, торжественно обещали в Белом доме отказаться от забастовок и выступления против войны, эта клятва не смогла помешать острой забастовочной конфронтации в 1943 году между правительством и горнорабочими, а также железнодорожниками, которая закончилась только благодаря тому, что горнякам была повышена зарплата за счет инфляционной компенсации. Если посмотреть в целом, то Рузвельт проводил и во время второй мировой войны успешную профсоюзную политику. Забастовки уменьшились на одну треть по сравнению с мирным периодом. Рузвельт смог добиться того, чтобы чрезмерно высокие требования по повышению зарплаты не причиняли ущерба его антиинфляционной программе (при повышении цен на 31,7 % зарплата увеличилась на 40,5 %). Так же важно было сотрудничество профсоюзов при мобилизации и распределении рабочей силы. Президент и конгресс, не прибегая к чрезвычайно непопулярным средствам принудительной трудовой повинности, смогли добиться, что в 1944 году на 18,7 миллиона человек больше было занято в производстве, чем в 1939 году. В армию ушли 11 миллионов человек, промышленность поглотила 7,7 миллиона. Из 18,7 миллиона примерно 10 миллионов было приростом к новым силам, 8,7 миллиона были из резерва безработных. Это была война (а не «Новый курс»), которая положила конец двум экономическим бедам тридцатых годов — безработице и неиспользованным производственным мощностям. Стратегия Рузвельта путем активизации общественных групп добиться по возможности более широкого согласия и оказывать, где возможно, содействие добровольным инициативам, была успешно использована и в других областях, например, при сборе старой резины или при продаже облигаций для военного финансирования. В этих кампаниях, инсценированных с большим рвением и с помощью рекламных профессионалов в Медисон-авеню Нью-Йорка, Рузвельт как первый пропагандист нации знал толк. Он подписал лично 1 мая 1941 года первый внутренний заем, так как ранее отклонил закон принудительного займа.
Кроме того, Рузвельт оставался главным арбитром и последней решающей инстанцией в борьбе между штатскими и военными за решающее влияние на военную экономику. Эти дискуссии были такими сильными, что уже во время войны говорили о «вашингтонской битве». Рузвельт сохранял свободу своих решений и последнюю ответственность в том, что оставлял эту борьбу открытой, никогда не выносил решения в пользу одной стороны, а спорящие стороны побуждал к все новым компромиссам — еще один пример его старой техники «разделяй и властвуй».
Важнейшей предпосылкой для успешной истории американской военной экономики во второй мировой войне Рузвельт, правда, считал как данный факт стратегически безопасное географическое положение Соединенных Штатов в Западном полушарии. В связи с этим преобладающая часть американского народа переживала войну иначе, чем, скажем, китайцы, немцы, англичане, французы, японцы, поляки и русские. Реальность порабощения, опустошения и оккупации, воздушных налетов, террора и разрушений, истребления и убийства людей, краха правительств и ликвидации государств американцы ощущали не на себе и не в своей собственной стране. По сравнению с другими народами американская нация в это время не испытывала экономической нужды и лишений. Несмотря на рационализацию военная экономика США была ознаменована полной занятостью, относительной стабильностью цен, растущей покупательной способностью и превосходящими производственными рекордами. Экономическая система и форма правления, политический процесс и «американский путь жизни» остались в целом прежними, если не сказать, что вторая мировая война была для американского общества «отцом» многих дел, со значительным краткосрочным или долгосрочным влиянием на экономическую, социальную и политическую жизнь страны.
Наряду с переходом на военную экономику второй важнейшей задачей после Перл-Харбора было укрепление англосаксо-советской коалиции, союза Рузвельта — Черчилля — Сталина, контуры которых стали вырисовываться уже сразу после нападения Гитлера на Советский Союз. С тех пор как Уинстон Черчилль летом 1940 года сменил на посту британского премьер-министра Чемберлена, он стал, открыто и тайно, агитировать за поддержку американцев и, наконец, за вступление США в войну. Материальные поставки и поставки оружия в Великобританию, британо-американские переговоры при штабах и встречи в Атлантике Рузвельта и Черчилля в августе 1941 года относятся к важнейшим этапам на пути к совместному союзу. Результатом этой встречи была Атлантическая хартия, созданная по американской инициативе, которая имела большое значение особенно для Рузвельта. Сообщение в прессе обоих государственных деятелей об общих основах будущего мира «после окончательного разгрома национал-социалистической тирании» должно было укрепить веру в силу сопротивления демократов, доказать американской общественности, что британцы борются за американские идеи, а англичане в период самых больших лишений опираются на американские принципы мира. Образцом для формулировки послужило послание Рузвельта конгрессу в январе 1940 года, в котором он говорил о «четырех свободах», которые имеют значение всюду в мире: свобода голоса и выражения своих мнений, свобода от экономической нужды, религиозная свобода, свобода от страха и военных разрушений. Если быть точными, то принципы Атлантической хартии представляют собой то, что интернационалисты в случае победы держав оси и Японии боялись потерять: неделимую безопасность, неделимую свободу и неделимый мировой рынок. Атлантическая хартия — это отлитая форма основных принципов глобального определения национального интереса США. Право же на самоопределение всех народов и основной принцип, что изменение границ может последовать только в соответствии с волей тех, кого это касается, должны были гарантировать неделимую свободу. Свободный доступ всех наций к мировой торговле и сырью, свобода морей и сотрудничества наций с целью гарантии улучшенных условий труда, экономического подъема и социальной защиты должны были осуществить неделимый рынок. Отказ от силовых приемов, надежные границы, разоружение агрессивных наций, а также «обширная и долгосрочная система общей безопасности» должны сделать безопасность неделимой. Это руководство для будущего представляло собой старые американские идеалы, которые, в сущности, не отличались от идей Вильсона: мир, самоопределение народов, свободная торговля, разоружение. Это классические просветительные идеалы буржуазно-либеральной и торгующей республики, которая должна была служить примером для всего мира. Их обнародование в Атлантической хартии должно было наряду с внешне- и внутриполитической функцией, конечно же, сохранить лояльность американского народа и его готовность к войне, что было важно для Рузвельта. Он хотел также показать, что война, которую вели США вместе с другими союзниками, была войной за лучший мир, а не за территориальные приобретения, репарации и «сферы интересов».
В течение всей войны Рузвельт и Халл пытались достичь соглашения со всеми союзниками по этим основным принципам: до 1943 года, чтобы доказать, что антигитлеровская коалиция имеет общую ценностную базу, с 1944 года, чтобы поручиться за единодушие коалиции вплоть до дня победы, не утратить веру американского народа в будущую систему коллективной безопасности и помешать возвращению в изоляционизм в связи с разочарованием. Конфликт с Советским Союзом и трагедия последних дней Рузвельта начались, когда после конференции в Ялте в феврале 1945 года стало выясняться, что нельзя было иметь одновременно и то, и другое: дружбу с Советским Союзом и применение принципов Атлантической хартии.
Хотя Рузвельт никогда не упускал из вида действительность противоположных интересов, было бы неправильным полагать, что эти идеалы имели для Рузвельта только риторическое или пропагандистское значение. Он верил в эти идеалы, думал, о чем говорил, а иногда мог относительно легко от чего-то отказаться, потому что его непоколебимый прогрессивный американский оптимизм от этого не страдал. Во внешней политике у него было то же самое отношение между целью и средством, как и в реформистской политике «Нового курса». Если правильным было только главное направление, он не стыдился заключать компромиссы, находить окольные пути, не оказывать сопротивления там, где он не мог это устранить.
«Я люблю помечтать, — писал он в ноябре 1942 года, — но одновременно я чрезвычайно практичный человек». Критикам «четырех свобод» и Атлантической хартии, которые считали ее идеалы абсурдными, так как их невозможно реализовать, Рузвельт дал ответ в своей публичной речи в Канаде в 1943 году: «Если бы эти люди жили 150 лет назад, они бы стали насмехаться над заявлением о независимости, почти тысячу лет до этого они бы смеялись над Великой Хартией, а еще много тысяч лет раньше они бы стали насмехаться над Моисеем, когда он с десятью заповедями спускался с горы». Рузвельт был в международной политике не только державным политиком, он рассматривал эти важные документы только как верстовые столбы на пути прогресса человечества.
Уинстон Черчилль подписывал Атлантическую хартию со значительными оговорками. У него не было ни малейшего желания жертвовать Британскую империю на алтарь права народов на самоопределение. Он подозревал, притом не без основания, что американское требование свободной торговли рано или поздно приведет к развалу льготной пошлинной системы Британской империи, установленной в 1932 году, а истощенная британская экономика будет подвержена беспрепятственной конкуренции со стороны американского экономического колосса. Кроме того, Черчилль понимал, что Рузвельта волнует, как скажутся последствия хартии на отношении англосаксов к Третьему в союзе, к Сталину.
Нападение Гитлера на Советский Союз за одну ночь изменило отношение англосаксонских политиков к Сталину. Из сообщника Гитлера, который вместе с немецким диктатором в секретном дополнительном протоколе к пакту о ненападении от 23 августа 1939 года разделил Восточную Европу на сферы влияния, оккупировал Восточную Польшу, в так называемой «зимней войне» с Финляндией захватил значительные территории, аннексировал Прибалтийские государству и Бессарабию, чей авторитет в связи с этим был сведен К нулю, он стал их союзником против Гитлера, помогать которому военными поставками было решено одновременно в Вашингтоне и Лондоне. На вопрос личного секретаря в связи с этим необычным поворотом заядлый антикоммунист Черчилль ответил, что если Гитлеру суждено попасть в ад, то и тогда в преисподней он будет напоминать черта. Такого мнения были Рузвельт, министр иностранных дел Халл и военный министр Стимсон.
Публичное обязательство Черчилля соблюдать принципы Атлантической хартии стало иметь для Рузвельта свой смысл: помешать английскому премьеру в случае победы пообещать Сталину на условиях договора то, что ему обещал Гитлер. Ибо Сталин в сентябре 1941 года не только требовал от британцев создания второго фронта в Европе, что было невозможно в это время, но даже в критический период Советского государства в конце 1941 года наряду с военными поднимал и политические вопросы. Сталин действовал по законам Клаузевица и Ленина, он ни на минуту не забывал о главенствующей роли политики и поэтому вышел из войны великим победителем. Во время визита министра иностранных дел Идена в Москву в декабре 1941 года возникла конфронтация между Сталиным и британцами по поводу послевоенного устройства, которое сводилось к разделению их господства над Европой. Самое главное состояло, несомненно, в намерении Сталина сохранить Советский Союз в пределах границ 1941 года до нападения Гитлера. Сталин хотел удержать территорию, которую признал за ним Гитлер в Восточной Европе в 1939 году. Кроме того, он хотел еще иметь и то, что он безуспешно в 1940 году требовал от Гитлера: военный и политический контроль над Финляндией, Румынией, Болгарией и Турцией, а также усиленное влияние на Балканах. Во время этой встречи с Иденом Сталин откровенно говорил также как первый ответственный государственный деятель антифашистской коалиции о намерении раздела Германского рейха. За согласие с такими планами Сталин планировал щедрое вознаграждение. Он обещал Англии свою помощь, если она захочет после войны построить базы в западноевропейских странах, таких, как Франция, Бельгия, Норвегия и Дания.
Предложение Сталина, очень похожее на процесс-подписания гитлеро-сталинского пакта, не вызвало у Черчилля восторга. Это было издевательство над Атлантической хартией, и Черчилль был согласен с мощным американским протестом. Но и по содержанию у него не было никакого желания ставить подпись Англии под русской экспансией на Запад. Поэтому Черчилль ответил, что сначала нужно думать о том, как выиграть войну, а стратегическую безопасность русских западных границ будет решать мирная конференция.
Сталин в течение всей войны не отказывался от своего общеизвестного недоверия по отношению к капиталистическим державам и страха, что советские дивизии будут использоваться как пушечное мясо. На два важных для него вопроса — открытие второго фронта и послевоенное устройство в Европе — он не получил удовлетворительного ответа. В этих условиях было бы глупо с его стороны не подписать официальный документ Большой коалиции союзников, заявление 26 «объединенных наций» от 1 января 1942 года в Вашингтоне, в котором эти нации признавали принципы Атлантической хартии, обязывающие их к совместной помощи против членов пакта трех держав и их сторонников, и клятвенно обещали отказаться от любого сепаратного перемирия и условного мира. К этому заявлению, зародышу Организации Объединенных Наций, за время войны примкнула еще 21 нация. Правда, Сталин уже в сентябре 1941 года оставил путь к отступлению открытым, когда велел передать советскому послу в Лондоне, что практическое применение этих принципов зависит от обстоятельств, потребностей и особенностей каждой нации. Для мира и американской, не лишенной иллюзий общественности, которая прежде всего не знали ни оговорок Черчилля, ни намерений Сталина, могло показаться, будто Большая коалиция во имя общих целей в борьбе против агрессивных государств состоялась. Рузвельт мог сказать себе, что он не участвовал в спровоцированных позорных конфликтах по конкретным вопросам и в тайных двусторонних договорах между союзниками, которые когда-то так не нравились Вильсону. Он надеялся, что вступит со Сталиным в переговоры, а сейчас ему нужно было заняться неотложными военными проблемами.
Рузвельт заверил Черчилля, что и американцы будут придерживаться принятого в 1941 году решения, что война в Европе и против Германии является первоочередной задачей, и что война в Тихом океане и с Японией будет носить затяжной характер, пока не будет разбита Германия. В политическом аспекте соотношение сил противоборствующих сторон глобально не изменилось: Германия является в любом отношении наиболее опасным противником. В случае победы над Гитлером Япония будет вынуждена признать свое поражение, но победа над Японией, наоборот, никакого существенного воздействия не оказала бы. Япония, кроме того, в настоящее время находится дипломатически в лучшей ситуации, так как Советский Союз Японии войну не объявлял, в то время как действия Советского Союза, США и Великобритании против Германии смогут оказаться тесно связанными друг с другом. Тесное пространство для судоходства и огромные расстояния в Тихом океане и без того не позволяют проводить там крупномасштабные наступательные операции. Это основное решение относилось ко всему периоду войны, хотя из-за японских успехов до середины 1942 года было задействовано значительно больше американских войск, кораблей и военного снаряжения в Тихом океане, чем было ранее запланировано.
Кроме того, Рузвельт был убежден, что западные державы летом 1942 года должны будут помочь Советскому Союзу «по той простой причине, что русские армии наносят больший урон в живой силе и военной технике странам оси, чем другие 25 «объединенных наций» вместе взятые». Больше всего ущемленные от этого решения почувствовали себя, и не без основания, китайские гоминдановцы и Чан Кайши, который после вступления США в войну против Японии рассчитывал на более масштабную помощь, чем она была в действительности.
Зато проблема, где и когда должны будут начать боевые действия наземные войска англосаксов, вызывала бурные дискуссии между Вашингтоном и Лондоном с большой оглядкой на отношения с Москвой. Черчилль, которого мучили воспоминания первой мировой войны, смог, несмотря на сопротивление американских генштабистов, до середины 1942 года убедить, наконец, Рузвельта в том, что высадка на французском побережье в 1942 году закончилась бы военным поражением, и нужно попытаться путем высадки в Северной Африке атаковать крепость Европы с юга.
Этой уступкой Рузвельта Черчиллю, конечно, одновременно потерял силу план президента выторговать у Сталина послевоенные территориальные притязания в обмен на скорое открытие второго фронта. На долю Черчилля выпала неприятная задача вместе с чрезвычайным послом Гарриманом лично сообщить разочарованному Сталину это решение в августе 1942 года в Москве. Холодная обстановка этой встречи начала только разряжаться, когда Черчилль нарисовал перед Сталиным впечатляющую картину ожидаемых разрушений, причиненных налетами союзной авиации на Германию стратегических последствий высадки в Северной Африке. Гарриман сухо доложил Рузвельту: «Оба вскоре разрушили все значительные промышленные города Германии».
Однако Сталин сохранял сдержанность. Ни успешная высадка в Северной Африке и поражение немецкого корпуса Роммеля, ни битва под Сталинградом, которая в конце 1942 и начале 1943 года стала переломным пунктом войны в Европе, не могли преодолеть недоверие Сталина. Три раза он отклонял предложение Рузвельта о личной встрече Большой тройки, почему Черчилль и Рузвельт встретились снова одни в январе 1943 года в Касабланке для дальнейшего стратегического общего планирования и в последний день представили прессе для публикации во всем мире формулировки «безоговорочной капитуляции» Германии, Италии и Японии, так как будущий мир во всем мире мог быть обеспечен только путем полного уничтожения немецкого, японского и итальянского военного потенциала и господствовавшего в этих странах мировоззрения. Хотя главным адресатом этого заявления были враждебные государства, его авторы сочли нужным еще раз заверить Сталина, что западные державы ни в коем случае не станут заключать с Гитлером никакого договора. Но вопрос второго фронта осложнял по-прежнему отношения между союзниками. Когда Сталин в начале июня 1943 года был информирован о решении англосаксов начать наступление против Италии и сдвинуть срок для пересечения канала на 1944 год, отношения достигли низшей точки за период войны. Окончательно спорный пункт о втором фронте был закреплен документально только во время совместной встречи Большой тройки на начавшейся в ноябре 1943 года конференции в Тегеране, когда запланированное наступление летом 1944 года совпало с наступлением Советской Армии.
* * *
К этому времени Сталин уже мог реагировать спокойнее, так как с осени 1943 года наметилось четкое смещение центра тяжести в коалиции. После того как Сталин в октябре 1943 года в Москве объявил министру иностранных дел Халлу, а в Тегеране Рузвельту, к его облегчению, что Советский Союз после победы над Германией объявит войну Японии, многие крупные стратегические вопросы были решены, в то время как политические проблемы обращения с вражескими государствами после победы и прежде всего вопросы стабильного' послевоенного устройства все время выдвигались на первый план. Рузвельту стало значительно труднее придерживаться политики «отсрочки». Эта смена тем происходила на фоне смещения сил внутри Большой коалиции, потому что благодаря советским военным успехам с чувством собственного достоинства советского руководства росло и уважение западных держав по отношению к нему. Уже в марте 1943 года реальный политик Рузвельт понял, что у него не будет другого выбора, как отказаться от своего безусловного сопротивления территориальным притязаниям Сталина и удовлетворить потребности Советского Союза в безопасности. Чем дальше Красная Армия продвигалась в центр Европы, тем больше был интерес западных держав к проведению своевременных совещаний, чтобы вдруг не оказаться перед свершившимся фактом.
Эта новая политика по отношению к Советскому Союзу была продиктована не только логикой силы, а и твердым намерением Рузвельта поддерживать сотрудничество с этой страной для установления послевоенного порядка, добиться победы не только в войне, но и в завоевании мира. Не позднее чем с 1943 года Рузвельту стало ясно, что без политического согласия внутри Большой тройки, а если причислить сюда еще и Китай как потенциальную великую державу и фактор порядка в Азии, то внутри Большой четверки, будущая система коллективной безопасности была бы обречена на провал. Поэтому восточноевропейская и германская политика Рузвельта стала в значительной степени функцией его русской политики. Согласие с продвижением Советского Союза и Польши на Запад, а также со Сталинским требованием о создании «дружественным Советам правительств» в Восточной и Южной Европе, с демилитаризацией и расчленением Германии и даже его временное согласие с планами деиндустриализации (план Маргента) должны были доказать Сталину, что Рузвельт полностью разделяет советские требования в вопросе безопасности.
Этим фактическим отходом от основных принципов Атлантической хартии перед Рузвельтом встала неразрешимая дилемма. Что он должен был и мог делать, как он должен был оправдаться перед собой, а также перед американской общественностью, которая была полна надежд и сыта иллюзиями и свое политическое доверие после дискредитации изоляционизма направила на союз народов, Объединенные Нации? Как быть, если выяснится, что требования, связанные с безопасностью Советского Союза, могут быть удовлетворены только за счет вопиющего нарушения прав народов на самоопределение, что Атлантическая хартия, заявление Объединенных Наций от 1 января 1942 года, ялтинское заявление об освобожденной Европе и о принципах будущих Объединенных Наций еще до окончания войны превратятся в клочок бумаги? Рузвельт еще незадолго до смерти, а может быть, даже и до самой смерти надеялся найти средний путь между приспособлением к государственно-политическим реальностям и верностью принципам; он очень долго верил, что можно одновременно удовлетворить требования по обеспечению безопасности Советского Союза и путем свободных выборов получить хорошие представительные правительства на Востоке и Юге Европы. Если он даже и не разделял все иллюзии большей части американской общественности о переменах и демократизации советского общества и его господствующей системы, то не считал Советский Союз, в отличие от Германии и Японии, принципиально экспансивным и агрессивным государством. Сталин не был для него коммунистическим революционером мира. В противовес предубеждениям, что русский диктатор хочет овладеть всей Европой, Рузвельт объяснял, что у него есть «предчувствие», что Сталин — иного сорта человек. Враждебное отношение России к Западу основано на неосведомленности и неуверенности. Нужно проявить к Сталину доверие и дать ему то, что возможно, чтобы обеспечить его сотрудничество по вопросу восстановления мира во всем мире. Рузвельт верил в свою способность в частной беседе убедить Сталина («дядюшку Джо») в честных намерениях США и использовать в своих целях.
Ради этой основной цели — сотрудничества с Советским Союзом — Рузвельт шел на большой риск. На конференциях Большой тройки в Тегеране (ноябрь-декабрь 1943 г.) и Ялте (февраль 1945 г.) он шел на такие уступки Сталину, о которых не отваживался сообщать американскому народу. В мировой политике он снова избрал тактику умалчивания.
Так, американская общественность узнала о государственно-политической концепции сохранения мира после войны, которую Рузвельт очень точно Изложил советским политикам Молотову в мае 1942 года и Сталину в Тегеране. Генеральная Ассамблея планируемых Объединенных Наций, как заявил Рузвельт в Тегеране, должна быть только «дискуссионным клубом». Второй орган, Исполнительный комитет, должен был заниматься не военными проблемами, а такими, как сельское хозяйство, здравоохранение и экономические вопросы. Собственно военные задачи обеспечения мира должны взять на себя «четыре мировых жандарма»: США, Советский Союз, Великобритания и Китай. С учётом этого он по дороге в Тегеран на конференции в Каире в присутствии Черчилля поднял цену слабому Чан Кайши, которого преследовали японцы, а также китайские коммунисты под руководством Мао Цзэдуна. В Тегеране состоялась откровенная дискуссия. Когда Сталин спросил Рузвельта, предусматривает ли такая концепция введение заокеанских войск в заокеанские страны, Рузвельт ответил, что конгресс не будет, вероятно, принимать автоматическое упорядочивание и что он думает об отправке американских кораблей и самолетов во время кризиса. Сухопутные войска должны поставлять Великобритания и Россия. В большинстве случаев будет достаточно, кроме того, экономической блокады и угрозы бомбардировки с воздуха. Сталин должен был очень обрадоваться перспективе предоставления полицейских функций в Европе русской и британской армии, а после войны — выводу американских войск из Европы. Этот диалог состоялся через четыре недели после конференции министров иностранных дел в Москве, на которой «четыре будущих мировых жандарма» впервые публично взяли на себя обязательства в скором времени создать международную мирную организацию, которая будет основываться на «суверенном равенстве всех миролюбивых государств». Рузвельт снова не осмелился сообщить американскому народу о другой уступке, которую он сделал Сталину в Ялте в упорной борьбе за будущий Устав Объединенных Наций. На учредительной конференции в Сан-Франциско он как будто был против предоставления 16 голосов для Советского Союза, но все же отстаивал три голоса, чем подрывал принцип «одна нация, один голос», и когда это признание было предано огласке в США, оно было встречено резкой критикой.
Американский президент молчал еще много раз в связи с проблемами Восточной Европы. В Тегеране с глазу на глаз он заверил Сталина, что лично согласен с выработанными договоренностями между Сталиным и Черчиллем о переносе польской границы на Запад, но, учитывая американскую внутреннюю политику и роль 6–7 миллионов американцев польского происхождения, принявших участие в президентских выборах 1944 года, в данный момент он не может занять официальную позицию в этом вопросе. После этой уступки Сталин не придаст большого значения дальнейшим вопросам Рузвельта: будет ли возможным в связи с переносом границы на Запад возникшее переселение народов на свободной основе и не мог бы Сталин, принимая во внимание будущее Балтийских государств, сделать официальное заявление по поводу народного голосования и права на самоопределение, хотя Рузвельт относился к этим вопросам серьезно. После выборов 1944 года и Ялтинской конференции, когда общественность узнала о перемещении границы на Запад, Рузвельт снова скрыл свое сомнение в том, что Сталин не только Польше в ее новых границах, но и всем «освобожденным народам» в сфере влияния Красной Армии предоставит право на самоопределение. Когда адмирал Леги предупредил президента, что соглашения по польскому вопросу настолько эластичны, что их можно распространить от Ялты до Вашингтона, не прерывая их в техническом смысле этого слова, Рузвельт ответил: «Я знаю, Билл, я знаю это. Но это лучшее, что я могу сейчас сделать для Польши». Общественности Рузвельт преподнес эту часть ялтинского соглашения как большой успех, чтобы таким образом убрать последний барьер для принятия американцами участия в учредительной конференции в Сан-Франциско. Эта политика оставила его преемнику Гарри Трумэну нелегкое наследие. Рузвельт довел американскую общественность до того, что после его смерти можно было ожидать свободных выборов в Восточной Европе и, вероятно, подал Сталину надежду, что США гарантируют русским свободу действий в Восточной Европе.
Только после смерти Рузвельта общественности стала известна цена, которую Рузвельт и Черчилль заплатили Сталину в Ялте за счет Японии и Китая для вступления Советского Союза в войну против Японии через три месяца после немецкого поражения: дальнейшее существование коммунистического господства Внешней Монголии, передача южной половины Сахалина и Курильских островов, а также арендные договоры, которые гарантировали использование гаваней Порт-Артур и Дайрен (Дальний), а также маньчжурской железной дороги для советских целей. Американский генеральный штаб в связи с военной слабостью китайских националистов (гоминьдан) пришел к заключению, что американцам нужен другой второй фронт на Азиатском материке, так как без нападения советских дивизий на японские сухопутные войска в Маньчжурии и Корее безоговорочно капитулировать Япония могла бы только путем чрезмерных американских потерь при захвате основных японских островов. Еще нельзя было предвидеть, когда идущее на всех парах развитие атомной бомбы будет закончено, бомбы, которую предложил Альберт Эйнштейн в своем письме Рузвельту в 1939 году. Решение о применении атомной бомбы было Рузвельту неизвестно. В Ялте он полагал, что, несмотря на концессию, принятую не в пользу Китая, о которой Чан Кайши узнал только через пять месяцев, 15 июня 1945 года, этим секретным договором может быть устранено последнее препятствие на пути к достижению трех больших целей американской дальневосточной политики: победа над Японией, сделать Китай независимым проамериканским фактором в Восточной Азии и будущим мировым жандармом, вступление Советского Союза в войну с Японией.
Как бы значительно и необходимо не было, по мнению Рузвельта, сотрудничество с Советским Союзом в Азии и Восточной Европе, а также при создании Объединенных Наций, самым решающим испытанием для кооперации победителей после войны было соглашение по вопросу, что должно прийти на смену в центре Европы после разгрома Третьего рейха. Ни одна из трех держав не хотела спокойно или категорически предоставить другой или двум другим центр Европы как сферу влияния.
Разногласий по вопросу негативных военных целей не было: безоговорочная капитуляция, это значит, никакого мира путем переговоров, уничтожение национал-социализма и германского милитаризма. Германия должна быть разоружена и денацифицирована, национал-социалистические организации распущены, военные преступники должны понести наказание, устранить всякую возможность повторения агрессии на все времена. Но по другую сторону этих целей дело обстояло труднее. Должна ли остаться Германия вообще как единое национальное государство? Не лучше было бы расчленить страну и не вернуться ли к бисмаркскому рейху? В случае, если Германия останется единым государством, где будут проходить ее границы? Где должна будет конкретно проводиться оккупационная политика в переходный период, который последует после безоговорочной капитуляции и принятия высшей государственной власти союзниками? Должны ли победители быть озабочены предполагаемым экономическим хаосом или только препятствовать тому, чтобы чума и мятежи не угрожали безопасности оккупированных войск? Должны ли оккупационные войска возмещать убытки, сколько, кому и в какой форме? Все эти вопросы должны быть решены или, по меньшей мере, заранее обдуманы в обстановке неудержимой военной страсти, ненависти и презрения к Германии и к немцам, которая еще больше накалилась, когда в связи с наступлением союзных войск на фронтах мировой общественности стал известен весь масштаб нацистской политики истребления народов: евреев, поляков, русских и других национальностей.
В этой ситуации было также понятно, насколько роковым стало для немецкого народа то, что американское послевоенное планирование до смерти Рузвельта, рассчитанное на продолжительный срок, не было решено: будет ли Германия подвергаться жестокой мести, порабощению, раздроблению и обнищанию или ей будет дан шанс вернуться в сообщество народов как нефашистское, миролюбивое и экономически стабильное государство. Именно по этому вопросу часто возникала сильная борьба внутри американского правительства. Неясность в этом центральном вопросе, связанная с привычкой Рузвельта откладывать решение проблем, с борьбой между военными и штатскими, с трениями в различных плановых комиссиях, с путаницей в вынесении решений и с переменными схватками инстанций и отдельных деятелей за оказание влияния на Рузвельта, помешала выработке монолитной концепции по германскому вопросу.
К поборникам мира можно отнести, например, военного министра Стимсона и министра иностранных дел Халла, наряду с ними также представителей плановых комиссий министерства иностранных дел, которые занимались планированием послевоенной экономики. Они полагали, что смогут извлечь уроки из ошибок Версальского договора. Его бессмысленные назначения репараций и другие ненужные меры пробудили бы в Германии только ожесточение и националистические страсти и дали бы благодатную почву для пропаганды националистов в Веймарской республике. Уверенность в том, что не появится новый Гитлер, могла быть достигнута только тогда, когда были бы созданы экономические предпосылки для стабильной демократии. Немецкая экономика должна была достичь предела, способного обеспечить сносный жизненный уровень. Необходимые выводы этих планов министерства иностранных дел состояли в том, чтобы Германия осталась неделимой, а репарации ограничить. Если предоставить разрушенную экономику самой себе, то американскому налогоплательщику пришлось бы предотвращать массовую смерть, чего не потерпела бы американская общественность. Кроме того, экономический коллапс Германии нанес бы экономическим интересам США еще более фундаментальный вред. Он затруднил бы восстановление разрушенной Европы, потому что другие европейские государства решились бы в связи с бедственным положением в Европе на протекционистскую политику — этот ужасный призрак со времен мирового экономического кризиса. Обнищавшая Германия вступила бы в конфликт с решениями и намерениями конференции в Бреттон-Вудз в июле 1944 года, на которой 44 нации во главе с США объединились на основе принципов либерально-капиталистического послевоенного устройства.
К защитникам драконовского мира принадлежали Рузвельт, его первый советник Гарри Хопкинс, министр финансов Генри Моргентау, большая часть высшего военного руководства, а также заместитель и соперник Халла Самнер Уэльс. Разногласия с «голубями» начались уже с интерпретации прошлого и уроков, которые следовало извлечь из этого. Рузвельт считал Версальский договор плохим, т. е. очень мягким. После второй мировой войны гарантии против повторного возврата прусско-немецкого милитаризма должны быть сильнее и окончательными. Кроме того, Рузвельт не считал только Гитлера ответственным за национал-социализм. В разгар второй мировой войны он был убежден в агрессивном национальном характере немцев. Его особая ненависть была адресована «прусской милитаристской клике» и «ведущим войну бандам милитаристов», которые должны быть истреблены, чтобы в будущем сохранить мир. В связи с такой оценкой он до конца своих дней твердо придерживался планов разделения Германии, которые на Ялтинской конференции были выделены для принципиального решения, чтобы в спокойной обстановке коллективно обсудить конкретные шаги. Но не эти планы раздела Германии, а границы зон оккупации стали территориальной основой немецкого раздела, которые из-за временного отсутствия ориентации американского представителя в Европейской совещательной комиссии находились в стадии развития с учетом британо-русских инициатив и были приняты только после смерти президента. В планах раздела Германии для Рузвельта снова решающую роль играл Советский Союз. Разделение Германии, по расчетам президента, Сталин должен рассматривать как решающую гарантию безопасности. Оно могло привести его к осознанию того, что нет необходимости будущую страну на восточной границе Советского Союза ставить под свой контроль.
Будь Рузвельт как борец за жесткий мир в вопросе будущего раздела Германии, по меньшей мере, последовательным, противоречивые и запутанные концепции по германскому вопросу привели бы к тому, что были решены две другие проблемы, затрагивающие будущее Германии: репарации и американская оккупационная политика после войны. В то время как Рузвельт в вопросе о репарациях не позднее чем с момента подготовки к Ялтинской конференции стал придерживаться аргументов министерства иностранных дел, а Сталин, напротив, выступал за политику репараций, которая позволила бы немцам поддерживать жизненный уровень, открывающий путь для демократии, дающий право надеяться на оздоровление европейской экономики, появилась директива 1067 Объединенного Генерального штаба об оккупационной политике после войны, а именно в духе плана Моргентау, который должен был помешать Германии начать третью мировую войну.
Основные положения плана, принятого на конференции в Квебеке, стали, правда, в значительно модифицированном виде фундаментом оккупационной политики. Основа была заложена в политическом ансамбле министерства финансов во главе с Моргентау, Объединенного Генерального штаба и административной верхушки военного министерства, причем, как инакомыслящий военный министр Стимсон, так и министерство иностранных дел были отстранены. Когда Рузвельт в августе 1944 года отверг руководство по оккупационной политике, которое было выработано в ставке союзных войск генерала Эйзенхауэра в Лондоне, посчитав его слишком мягким, и вскоре после этого присоединился к плану Моргентау, военное министерство и Генеральный штаб использовали шанс выработать директивы для нового руководства, которое соответствовало идее Моргентау «запланированного хаоса». Концепция министра финансов действовала на военных так привлекательно, потому что принятие за основу того, что экономический хаос в Германии совпадает с политическими послевоенными целями США, освободило бы оккупационные войска от задачи заниматься экономическими проблемами, чему американский генералитет хотел всячески воспрепятствовать. Принципы, сформулированные в Квебеке, преодолев потом внутрипартийную борьбу, которую можно, в частности, описать как сатиру, были положены в основу директивы 1067. В ее предпоследней редакции она была подписана Рузвельтом 20 марта 1945 года, а в последней редакции ее подписал Трумэн лишь через три дня после германской капитуляции.
Хотя Рузвельт в сентябре 1944 года под давлением общественной критики дистанцировался от плана Моргентау, его подпись в Квебеке была знаменательной для тогдашнего понимания драконовского мира. По этому плану Германия должна была на востоке и западе отдать земли Польше и Франции, Рурская область и Кильский канал должны были быть взяты под международный контроль, остальная часть Германии должна быть разделена в зависимости от деления, оккупационная армия не должна была нести никакой ответственности за экономику. Экономической основой этого проекта был полный развал индустриальной базы Германии, а именно Рурского бассейна, шахты которого должны быть закрыты, а промышленное оборудование увезено.
Но это было не то, будущее волновало Рузвельта в последние два месяца его жизни после Ялтинской конференции. Хотя не ясно, насколько Рузвельт между тем отошел от плана Моргентау, в своем отчете перед конгрессом о встрече Большой тройки в Ялте он говорил (не впервые после сентября 1944 года), что хотя безоговорочная капитуляция и означала разгром и развал национал-социализма и милитаризма, а также германского генерального штаба, но не порабощение немецкого народа. Что его, однако, действительно беспокоило и привело к резкому обмену телеграммами со Сталиным, так это темные тени Красной Армии над Европой, все более очевидная сталинская политика не только игнорирования прав поляков на самоопределение, а с нарушением принципов Атлантической хартии одновременно разрушить надежды на лучший мир. Если Рузвельт и в публичной речи до последнего твердо придерживался принципа надежды, то вполне возможно, что в последние недели перед смертью его мучили сомнения, не останется ли послевоенное видение, сотрудничество победителей через день после триумфа все же утопией. Когда 12 апреля 1945 года он скончался от кровоизлияния в мозг на его второй родине в Варм-Спрингс, он справился с войной, но не с миром.
ВЫЗОВ И ДОСТИЖЕНИЯ
Рузвельт был президентом в кризисные времена. Мировой экономический кризис и вторая мировая война дали ему двойной шанс для исторического величия. Благодаря «Новому курсу», ответу на тяжелейший экономический кризис в Соединенных Штатах, он занял достойное место в истории своей страны. Всемирно-историческое значение он приобрел благодаря своей несгибаемой воле, в противовес большинству американцев приняв на себя тотальный вызов.
Если сравнивать вызов и успех в холодном свете исторической дистанции, то Рузвельту в войне сопутствовало больше успехов, чем в мире. Вторую миссию своей жизни — как «солдат свободы» (Дж. МакГрегор Бернс) победить полностью и окончательно ненавистный национал-социализм и фашизм в Европе и Азии вместе с союзниками — он выполнил. Победой над Германией, Японией и Италией и их другими союзниками он внес существенный вклад в дело сохранения статуса США как мировой державы и спасения западной цивилизации, Рузвельт в 1940–1941 годах был для человечества западного мира последней надеждой демократии и собственно альтернативой Гитлеру. Он не обманул эти ожидания, потому что в дни Перл-Харбора благодаря чрезвычайному соединению в себе сознания долга, верности принципам, крепким нервам, молчанию и здравому мышлению шаг за шагом вывел американскую нацию из изоляцинизма и проявил себя после вступления в войну стратегом, союзным политиком и мобилизатором нации. Он вел американскую войну, не щадя материальных средств, но со сравнительно небольшими людскими потерями.
Значительно труднее же судить о том, насколько успешным был «Новый курс». Этот вопрос по сей день остается спорным и трудным при формировании исторического суждения. Историки не имеют единого мнения о том, что собой представлял «Новый курс». Была ли это серия хорошо продуманных, но противоречивых и преимущественно безуспешных экспериментов, или реформа или даже революция американской экономической, общественной и государственной структуры? Нужно ли измерять успех или неуспех при опустошенном состоянии американской экономики в период вступления Рузвельта на пост или в действительности несбывшиеся желания обеспечить всех работой, достичь высоких производственных мощностей, высокой покупательной способности, социальной обеспеченности для всех и «справедливого» распределения доходов и средств? Должен ли историк следовать самооценке Рузвельта как реформатора или суждениям современных критиков справа и слева, которые считали его то консерватором, который спас капиталистическую систему, то революционером и социалистом, который разрушил традиционные принципы и ценности американского общества?
Для автора этой биографии самооценка Рузвельта была во многих отношениях правильной. Он считал себя всегда реформатором, но всегда публично признавался, что те, кто ищет недостатки и противоречия в «Новом курсе», могут их найти. Они являются, так считал Рузвельт, следствием недостатка сил для решения проблем настоящего и будущего. Одновременно он был глубоко убежден, что потомки поймут непрерывность и последовательность его огромной целеустремленности. Он постоянно пытался гарантировать обширные и эффективные функции демократически-представительных правительственных форм в современном смысле и неустанно старался в рамках этих правительственных форм помочь американскому народу добиться большей социальной справедливости.
Это была конкретная, в традиционном американском понимании, почти революционная утопия ответственности правительства в Вашингтоне за социальное положение всех слоев населения, которая гарантировала «аристократу» из состоятельного дома поддержку масс, лояльность маленького человека и успехи на выборах. Этим видением — ответом на Великую депрессию — и массированной политикой вмешательства государства почти во все сферы общества Рузвельт подал надежду нации, потерявшей мужество, уверенность и ориентацию. США совершили при его президентстве социально-политическое вхождение в двадцатое столетие. Рузвельт внес коренные изменения в сознание людей. По меньшей мере, с тридцатых годов принцип социального государства и право каждого американца за приличный уровень жизни стали составной частью американских будней. Рузвельт придал президентскому посту и правительству в Вашингтоне новый вес. Профсоюзы и сельское хозяйство встали на ноги и превратились в противовес предпринимательскому миру.
С другой стороны, правдой является и то, что «Новый курс» хотя и уменьшил безработицу и нужду, но не смог их устранить, а социально-политические законы не вышли за рамки скромных начинаний. Неоспоримо и то, что неорганизованные группы населения и социально-декларированное меньшинство остались за пределами «Нового курса», они не изменили существенно структуру своего состояния и доходов, а монополия и концерны хоть и утратили свое влияние, но не свою величину. Никто не знал границ «Нового курса» лучше, чем сам Рузвельт, это он во время второго срока своего пребывания на посту президента объявил борьбу с бедностью трети своей нации.
Установить недостатки «Нового курса» не означает сделать Рузвельту упрек. Его неуспехи связаны меньше с ним, чем с непреодолимыми барьерами, которые политическая система США ставит также и президенту, обладающему сильнейшей способностью к руководству. Его две тяжелейшие внутриполитические неудачи — конфликт с Верховным федеральным судом и попытка чистки собственной партии — тому яркие примеры. Обе попытки, которые, по мнению Рузвельта, должны были дать гарантию «Новому курсу» и дальше претворять свои замыслы, рухнули, так как он переоценил возможность проведения своих идей и президентскую власть.
Однозначны и неограниченны были его мирные планы во время войны. Ни Объединенные Нации, ни их властно-политическая основа, ни сотрудничество «четырех мировых жандармов» не стали определяющими факторами послевоенной критики. Не прошло и двух лет после смерти Рузвельта, как его последователь Гарри Трумэн дал согласие свободным народам мира на американскую поддержку против советской угрозы. Не позднее 1950 года «холодная война» привела к полному повороту американской «демонологии»: из злых немцев, добрых русских, злых японцев и добрых китайцев второй мировой войны появились хорошие западные немцы, злые русские, хорошие японцы и злые китайцы «холодной войны». Для оглядывающегося назад наблюдателя иллюзорность рузвельтов-ского построения мира налицо. На какой основе могла бы развиваться мирная кооперация с Советским Союзом в связи с выпадением единственной скрепки Большой коалиции, а именно общего врага, ввиду возникшего в центре Европы вакуума власти в результате краха Германии, ввиду двух великих держав с антагонистическими ценностными, общественными и государственными системами, политики которых имели иную картину прошлого и будущего, наконец, ввиду совершенно различных исходных экономических позиций обоих государств еще не существующего равновесия страха?
Однозначно негативная оценка, даваемая с позиций нынешнего времени, может оказаться односторонней. Ибо, рассуждая о прошлом, нужно представить себе и вероятное будущее тех, кого уже нет в живых. Нужно учесть давление, под которым они находились, реконструировать их возможности для принятия решений и попытаться понять их надежды, стремления и страсти.
Если посмотреть с точки зрения современных перспектив, го надежды и иллюзии Рузвельта следовали безальтернативному принуждению к кооперации с Советским Союзом. «Иллюзия и необходимость» (Джон Л. Снелл) диктовали его мысли и поступки. С его точки зрения, США без объединения с Советским Союзом не могли бы победить войну ни в Европе, ни в Азии. Америке нужны были союзники, чтобы защитить свой статус мировой державы против агрессоров. Отсюда снова с неизбежной последовательностью вытекает, что мощь и влияние Советского Союза после общей победы станут несравненно больше, чем в 1939 году. Никто не мог воспрепятствовать тому, что победа во второй мировой войне сделает из Советского Союза евроазиатскую державу, в результате чего мир во всем мире после самой смертоносной войны в истории будет зависеть от сотрудничества с Советским Союзом. Эта логика силы была неизбежна, что и было признано Рузвельтом и Черчиллем со всей ясностью. Но в начале этой причинной цепочки стоял Гитлер. Не Рузвельт и Черчилль, а Гитлер привел Красную Армию к Эльбе.
Так обширны насилие и необходимость. Иллюзия Рузвельта состояла в том, что он верил в сотрудничество — при всем признании притязаний Советского Союза на гарантии, — учитывая условия Атлантической хартии. Рузвельт не понимал, что имперско-гегемонические планы Советского Союза на Востоке и юге Европы хотя и не зашли так далеко, чтобы затронуть международно-правовую независимость этих стран, присоединив их к СССР, но с самого начала были направлены на то, чтобы сломить внешнеполитическую волю этих государств путем трансформации в «антифашистскую демократию нового типа», в «народную демократию», которая в советском понимании являлась промежуточной ступенью на пути к диктатуре пролетариата. Американский президент недооценивал тот факт, что эта политика носила общественно-революционный характер и прежде всего должна была гарантировать решающее влияние коммунистов независимо от того, насколько сильны были компартии в этих странах и сколько голосов они могли бы получить при свободных выборах. Он не имел представления о том, что расширение этих структур в направлении Западной Европы принципиально не подлежало географическим ограничениям, а перенесение отношений в будущей советской оккупационной зоне на всю Германию не исключалось с самого начала.
Источники не дают ответа на вопрос, продолжал ли Рузвельт, уже более скептически настроенный в последние месяцы перед смертью, надеяться, вопреки всему, или, учитывая общественное мнение в своей стране, вел политику «как будто». Другими словами, был ли честен президент, когда утверждал после Ялты, что верит в цели коалиционных государств, или же он лукавил, чтобы не повредить вступлению США в Организацию Объединенных Наций?
Объективно, во всяком случае, распадалось то, что Рузвельт хотел совместить: политическое сотрудничество с Советским Союзом и американское видение лучшего мира. Великий политик не смог объединить реалии и идеалы американской внешней политики, власть и видение. Можно было бы говорить о трагедии, если бы эта категория не противоречила непоколебимому оптимизму Рузвельта и его искренней вере в Новый мир.
Книга вторая Дитрих Айгнер УИНСТОН ЧЕРЧИЛЛЬ
АКТЕР И ПРОРОК
«Триумф и трагедия» — название последнего тома воспоминаний Уинстона Черчилля о второй мировой войне, которое с полным основанием можно было бы отнести ко всей истории его жизни. Это звучало бы несколько мелодраматично, однако не вызвало бы у самого Черчилля отрицательного отношения, даже наверняка было бы ему по душе, так как пафос и театральность были свойственны его личности, а его жизнь так изобиловала драматическими событиями, что их вполне хватило бы на героическое эпическое повествование. Именно героической сочли его жизнь американские создатели фильма об Уинстоне Черчилле и имели для этого основания.
Не часто встречаются политики и государственные деятели, которые долгое время удерживаются на сцене общественной жизни; среди них также редко бывают такие деятели, которые с самоотверженной последовательностью ставят всю свою жизнь на службу политическому успеху, борясь за славу и власть. Путь Черчилля в политике был отмечен как большими успехами, так и серьезными неудачами. Мнение о нем окружающих его людей было таким же противоречивым, как и его собственные суждения по многим важным вопросам, которыми ему приходилось заниматься. Его характеру, кроме противоречивости, било свойственно умение изменяться в связи с условиями, в которых он оказывался, и широкий диапазон самых разных способностей, позволявших ему быть активным политиком и государственным мужем; кроме того, он был офицером, писателем, историком, стратегом, журналистом, оратором высокого класса и способным художником, он обучался мастерству каменщика и садового архитектора. Однако все делалось им в интересах собственной карьеры, даже своими хобби он занимался в то время, когда готовился к новому виду деятельности. Сила духа и внутренняя энергия, казалось, превосходили его собственные потребности в них: каким бы сильным ни было поражение, которое ему пришлось испытать, он находил в себе внутренние резервы для вступления в новую борьбу. Его увлекало необычное, эффектное, все, что носило на себе печать приключения и активного действия; посредственное, обычное не интересовало его. В чем же заключались отрицательные последствия всех его взлетов и падений? В чем состояли «высокая нравственная цель» и «большой моральный потенциал», которых так долго не могли распознать в нем критики?
Одним из постоянных принципов жизни Уинстона Черчилля была его верность самому себе, нежелание или неспособность выйти за рамки собственного эгоцентризма, изменить себя в какой бы то ни было ситуации. При всей своей талантливости он играл, в сущности, одну роль — роль активно и успешно действующего героя по отношению к самому себе. Его противники приписывали ему беспечную искренность, имевшую очень субъективные качества: сам о, ц мало заботился о тоэд, как это качество воспринималось другими людьми, поскольку никогда не забывал о своей главной цели: находиться в центре всеобщего внимания и завоевывать публику. Всю свою жизнь Уинстон Черчилль был благодарным объектом для публицистики: все, что делал и говорил, было новым, проявления его деятельности всегда были несколько театральными; даже дорожное происшествие, случившее с ним в Нью-Йорке в конце его карьеры, он сумел обернуть в свою пользу. В отличие от многих своих современников, людей «старой школы», он всегда высоко ценил значение средств массовой информации и публику, стоявшую за ними. Он сумел использовать их в собственных целях, оказывая им со своей стороны различные знаки внимания. Вступив в политическую жизнь Англии в возрасте 21 года, он в течение сорока лет продолжал оставаться в ней, исполняя роль актера, летописца, критика и судьи в своих собственных делах. Пройдя через лабиринты своей неспокойной жизни, он всегда умел вызвать к себе внимание, даже если оно не переходило со временем в почитание.
Можно было попытаться объяснить такое стремление к общественному вниманию и популярности склонностью Черчилля к шумихе и «показухе». Такому негативному истолкованию его поведения способствовала не только сама манера его поведения — рассчитанная на внешний эффект, предполагавшая его неизменную сигару, запомнившаяся всем еще со времени, предшествовавшего второй мировой войне, — но и обыгрывание им своего внешнего образа, доходившее почти до нарциссизма в годы его наибольшей политической активности, стремление создать свой индивидуальный внешний стиль поведения, который закончился разработанными им указаниями о собственном захоронении. При всем этом мы только в самой малой степени приближаемся к сути его личности. На сцене, которую он выбрал для себя, атрибуты театральности стали восприниматься как признаки духа времени; в сознании масс, позволявших управлять и манипулировать собою, они превратились в символ политического успеха с чертами модернизма, которыми, однако, нельзя до конца объяснить его поведение. «Это ваша победа!» — эти слова были брошены им как призыв в ликующую толпу народа. Произнося их, Черчилль даже не предполагал, насколько он был прав в этом суждении.
Что действительно привлекает нас в образе Уинстона Черчилля? Не его театральность и ярко выраженные ораторские способности, а скорее могучий дух и сила его личности, огромная жизненная энергия этого общественного деятеля, который в течение пятидесяти лет вынужден был идти навстречу основным течениям своего времени, уподобляясь Дон-Кихоту, боровшемуся с ветряными мельницами. Находясь во власти собственных несовременных представлений, он хотел доказать всем возможность существования процветающей власти, если во главе этой власти находятся незаурядные личности, и при этом он смог выиграть у мира только последнюю битву. С этим связана трагедия личности Черчилля, давно подмеченная внимательными исследователями его жизни и деятельности. «The Tragedy of Winston Churchill» («Трагедия Уинстона Черчилля») — так называлась книга, появившаяся в 1930 году, подводившая итог его политической карьере (Черчиллю было тогда 55 лет). Сорок лет спустя один английский историк, подводя в своей книге итог этого первого большого периода жизни Черчилля, определил этот этап как «учеба на политических ошибках». В какой-то короткий счастливый период между этими датами жизнь Черчилля достигла кульминации, когда его мечта осуществилась и он стал «спасителем нации» и избранным ею лидером, таким как описанный им самим образ Моисея, спасителя израильского народа. К этому времени относится возникновение легенды, распространившейся еще при его жизни, согласно которой ему сначала приписали черты романтического мечтателя XX века, а затем подняли его значение до величины национального символа эсхатологического масштаба. «Деятельность Уинстона Черчилля открывала человечеству будущее», — писал один из его наиболее солидных биографов, и если в некрологах в январе 1965 года употреблялись такие слова, как «спаситель» и «избавитель», то их нельзя было считать совершенно безосновательными. В личности Черчилля нашла свое воплощение англосаксонская идея, его неординарная личность придала романтическую окраску и закату Британской империи, и национальному падению Англии.
Было бы слишком рискованным бороться с мифами и фигурами, которым общество придавало символическое значение, поскольку они ведут свое собственное существование по ту сторону всего рационального, однако имеют право на существование в истории каждого народа, сохранившего волю к самоутверждению. Не критиканство и не иконоборчество должны послужить основой для трезвой оценки личности Уинстона Черчилля, а желание понять парадоксальность этого человека, прошедшего путь, на котором было немало поражений, человека, ставшего в конце концов фигурой национального значения, причем вся его жизнь совпала с тем временем, которое по своим движущим силам и идеалам было ему чуждым.
ВИКТОРИАНСКАЯ ЮНОСТЬ (1874–1900)
Время правления королевы Виктории (1837–1901) можно отнести к Золотому веку английской и даже европейской истории. За сто лет развития это островное государство стало ведущим почти во всех областях человеческой деятельности. Англия превратилась в самую значительную промышленную, торговую и финансовую державу. После свержения Наполеона для нее наступил период относительного покоя, использованный ею для создания мощного флота, который в сочетании с духом предпринимательства торговцев, мореплавателей и колонизаторов стал утверждать превосходство Европы на всем земном шаре. Со времени римского императора Августа в истории не было более яркого и масштабного примера единения власти и богатства. Звучавшее в те времена гордое выражение «Civis Romanus sum» («являюсь гражданином Римского государства») нашло теперь соответствие в уважении, которое обрело понятие «британское гражданство» во всех концах земного шара. Чувство достоинства, присущее британцам этой эпохи, выдающийся английский историк Томас Бабингтон Маколей выразил следующим образом: «Британцы принадлежат к самому великому и самому развитому народу, существовавшему на земле. Они распространили свою власть на все части земного шара; они довели до совершенства медицину, всевозможные транспортные средства сообщения, самые различные технические достижения и промышленное производство — буквально все, что облегчает жизнь, делая ее более приятной; об этом наши предки не могли и мечтать; британцы создали литературу, не уступавшую лучшим образцам греческого искусства; они открыли законы движения небесных тел, старались осторожно подойти к исследованию человеческого мозга и — в такой же степени — проявили свое преимущество в области политического прогресса».
Как раз то, что Маколей называет «политическим прогрессом», т. е. постоянно развивавшаяся система парламентаризма, в последнюю треть столетия не была такой уж успешной, доказательством чего было предпринятое дважды — в 1867 и 1884 годах — расширение избирательного права. Образовавшийся к этому времени довольно однородный правящий слой общества, состоявший из богатых аристократов, разбогатевших торговцев и преуспевающих промышленников, попеременно приводил к власти семейные кланы, представлявшие партии вигов[9] или тори[10]. Не в меньшей степени формированию «викторианского века» способствовало сближение аристократического образа жизни с мироощущением крупных буржуа; полученный в результате этого стиль, названный викторианским, широко распространился и вышел за рамки своего времени и своей страны, хотя характерные для него черты (такие, как вера в прогресс, оптимизм, спортивный дух, чопорность и ощущение своей элитарности) частично или полностью утратили свое положительное значение. «Демократизация» общества грозила разрушить правовую систему этой олигархической структуры и взорвать сложившуюся партийную структуру. Проявляя обоюдное стремление привлечь на свою сторону новые неопытные в политическом плане массы избирателей и тем самым расширить свою парламентскую платформу, виги и тори в течение следующих десятилетий приобрели черты современных массовых партий, стали называться «либералы» и «консерваторы», продолжая борьбу за право представлять «интересы страны». Сначала вышли вперед городские буржуа и относительно независимые церковные либералы, представленные небогатыми слоями населения, получившими теперь право голоса, и зарождающимся рабочим классом; они видели в этой партии и ее премьере-реформаторе Гладстоне опытных специалистов в области экономики. Пока длилось относительное процветание, избиратели были спокойны, так как их интересы соблюдались. Но начиная с 1874 года наступил острый конъюнктурный кризис, прервавший развитие британской экономики и в первый раз поставивший под сомнение их уверенность в правильности принципа «Laissez fair» (экономического невмешательства). Этот кризис британской экономики отражался в большей степени на зарплате рабочих и ценах на продукты, а не на самом производстве и продолжался с небольшими перерывами до конца столетия. Одновременно в обществе стало отмечаться социальное напряжение, росли беспорядки, получили распространение «популистские» настроения. Причина кризиса заключалась в том, что ситуация в мировом масштабе, начиная с 60-х годов, стала существенно изменяться, Англия постепенно теряла свое привилегированное положение. На передний план выступала Германия, объединившаяся политически в 1871 году, угрожая стать серьезным конкурентом Англии на мировом рынке. США, не испытавшие трудностей гражданской войны, также проявляли свою экономическую мощь; Франция, потерпевшая поражение в войне 1870–1871 года, стремилась взять реванш, закрепившись на заокеанских, главным образом африканских, рынках. Последняя треть XIX столетия характеризовалась борьбой империалистических держав за господство над еще не поделенными территориями. Именно здесь, ставя знак равенства между лозунгами «национального интереса» и «активной внешней политики», нашли поддержку простого народа консерваторы во главе с Бенджамином Дизраэли. Либералы также подключались к империалистической политике, хотя не так единодушно и решительно. Один из них, сэр Чарльз Дилк, выдвинул лозунг «Великой Британии», заявив, что «в скором времени весь мир будет английским». Следствием откровенно империалистической политики было не только ухудшение отношений между самими европейскими державами, но это отрицательно сказалось и на британской внутренней политике. В обществе стали распространяться «народные» воззвания, обращенные к публике, легко поддававшейся эмоциям, публике, научившейся недавно читать и писать благодаря введенному в 1870 году всеобщему школьному образованию.
Следующим моментом, способствовавшим беспорядкам, отсутствию уверенности в будущем и нестабильности, был ирландский кризис. С тех пор как ирландские депутаты под руководством Парнелла выступили в парламенте единым фронтом со своими требованиями независимости (1875 год), в нем больше не было покоя. Поскольку в одиночку ирландские депутаты не могли решить этот вопрос, они прибегли к поддержке либералов, которым их последующий альянс с ирландским движением за гомруль[11] стоил первого из целого ряда расколов в их партии. Консерваторы, используя «ирландский вопрос», усилили свои позиции за счет либералов-унионистов и временно увеличили свой капитал, в чем им помогли войны Британской империи в Индии и Африке. Такое положение сохранялось до тех пор, пока не назрела острая необходимость проведения социально-политических реформ и усиления рабочего крыла партии либералов, что предоставило им в XX веке (1906 год) в последний раз большой политический шанс. С самого начала эти активные силы английской политики — империализм, национализм, социализм — шли обратно к уровню 1870 года и еще долгое время тормозили именно социализм, используя различные социал-реформистские средства.
Одним из немногих политиков консервативного направления, находящихся в окружении Дизраэли, кто достаточно рано увидел признаки нового времени, был лорд Рандолф Черчилль, избранный в возрасте 25 лет в нижнюю палату парламента. Будучи третьим сыном седьмого герцога Мальборо, он принадлежал к древнему британскому аристократическому роду и мог в разговоре упомянуть основателя своего рода — знаменитого полководца, служившего еще при королеве Анне. В те шесть лет его пребывания в парламенте, которые совпали с премьерством Дизраэли (с 1876 года получившего титул лорда Биконсфилда), о нем говорили только в связи с историей его дуэли с принцем Уэльским, следствием которой была его ссылка в Ирландию на несколько лет. С 1880 года, когда Биконсфилд уступил свое место в правительстве своему противнику либералу Гладстону и, являясь депутатом верхней палаты, не мог участвовать в парламентской борьбе, лорд Рандолф снова вернулся к политической жизни в парламенте. Умело используя слабость консерваторов в деле руководства, он выступил с яростными атаками на правительство либералов, не меньшей критике подверг и авторитетных лиц в собственной партии; в течение следующих двух лет он стал самым известным депутатом от партии тори и неофициальным лидером консерваторов. Рандолф Черчилль — он был младшим сыном герцога и поэтому имел звание лорда без предоставления ему места в палате лордов (верхней палате) — более отчетливо, чем большинство современников, видел печальные перспективы консервативной партии, представлявшей интересы богатого дворянства и высшей церковной знати. Спасение партии он видел в том, что он называл «Тогу democracy» (демократический торизм), подразумевая преобразование партии в народную, которая смогла бы сделать интересы широких слоев народа своими собственными и проводить государственную политику реформ по немецкому образцу, выбивая таким образом почву из-под ног у либералов. Тем самым он приходил к такому заключению, которое Дизраэли сформулировал в 1845 году в своем политическом романе «Сибилла», говоря о существовании внутри английского народа двух наций — бедных и богатых. Позднее Черчилль изложил сущность политики консерваторов в риторическом вопросе: «Чем иным может быть партия тори, кроме как распорядителем всего национального богатства?» Лорд Рандолф был достаточно умен, чтобы использовать славу и престиж Дизраэли в собственной карьере: в 1883 году он вместе с одним из товарищей по партии со ссылками на Дизраэли и якобы его любимый символ — цветок примулы — организовал «Лигу примулы» (Primrose League), стремившуюся, опираясь на девиз «Империя и свобода», распространить как внутри, так и вне парламента идею демократизации партии тори. Эта мысль, заключавшаяся в том, чтобы представлять интересы народа, а не только тех, кто имеет земельные владения, стала составной частью платформы консервативной партии и принесла ей на выборах дополнительные голоса избирателей. Если либералы, проведя свою третью парламентскую реформу, подключили к выборам также лиц, имевших в собственности жилье в сельской местности, увеличив за счет взрослого мужского населения число своих сторонников примерно на 60 %, то уже на следующих всеобщих выборах 1886 года консерваторы одержали убедительную победу, с которой началось их постоянное пребывание у власти, длившееся непрерывно в течение следующих двадцати лет и нарушившееся только один раз. Само собой разумеется, что на это движение маятника повлияли и ирландский вопрос, и новые империалистические противостояния; за этим могло скрываться и то, что в туманной доктрине, направленной на демократизацию партии тори, настоящая политическая воля к реформам была заменена обычной социал-демагогической оболочкой. Во всяком случае, консервативная партия в дальнейшем не пользовалась той поддержкой, к которой она стремилась, и ее самым популярным вождем остался архитектор ее победы — лорд Рандолф Черчилль. Быстрому взлету — сначала, в 1885 году, Черчилль был министром по делам Индии, потом канцлером казначейства и лидером фракции — он был обязан не только своим новым идеям и любви к нему народных масс, но и своей явной агрессивностью в межпартийной борьбе. О том, что в этой борьбе он не приобрел себе друзей, он убедился позже, когда невозможно было что-то изменить. Не прошло и пяти месяцев с момента его назначения на должность, как он был вынужден подать прошение об отставке, которое тут же было подписано премьер-министром лордом Солсбери и не вызвало большой реакции со стороны его политических единомышленников. Так закончилась политическая карьера лорда Рандолфа Черчилля, которому было в то время 37 лет; у него оставались еще сторонники и те, кто восхищался им, но его влияние на свою партию и на правительство закончилось. Через восемь лет, в январе 1895 года, он умер, страдая от психического заболевания, — человек, высокоодаренный во многих аспектах, особенно в ораторском искусстве, непостоянный в своих увлечениях, эксцентричный, обладавший невероятно развитым чувством самоуверенности, надменности и таким же чувством агрессивности.
Несмотря на то, что его уход сильно отразился на его бывших сторонниках по партии, они быстро справились с чувством утраты. Однако был один человек, который видел в Рандолфе Черчилле своего кумира, который поклонялся ему и готов был посвятить всю свою жизнь восстановлению его доброго имени и его памяти; этим человеком был сын Уинстон, которому в год смерти отца исполнилось двадцать лет. Если верить воспоминаниям Уинстона Черчилля о детских годах, описанном им в книге «Му Early Life» («Мои ранние годы»), эти годы были довольно безрадостными. Можно легко представить себе чувства человека, не испытавшего в детстве родительского тепла. Между сыном и отцом не могло возникнуть чувства близости, так как сначала у лорда Рандолфа почти никогда не было времени для своей семьи, а позднее не было желания понять другого человека, даже своего собственного сына. Мальчик тяжело переживал отсутствие отца, но еще больше он страдал оттого, что с ним рядом не было его матери. Маленькому Уинстону она представлялась в виде «вечерней звезды», но звезды далеки, их нельзя потрогать руками, и его потребность в любви естественно перешла на другого человека, заменившего ему мать.
Позднее необычайные обстоятельства, при которых 30 ноября 1874 года в Оксфордшире появился на свет старший сын лорда Рандолфа, Уинстон, в роскошном дворце, принадлежавшем родителям его отца, старались связать с его столь же необычайной жизнью, отличавшейся различными эффектными событиями. Одним прекрасным вечером великосветские гости съезжались на бал. Среди них была Дженни Черчилль, блестящая молодая красавица (которой не исполнилось тогда и двадцати лет), приехавшая вопреки советам врачей, так как была беременна. Неожиданно у нее начались предродовые схватки. Она поспешила в женскую гардеробную, где в окружении роскошных мехов, муфт и шляп с перьями вскоре родила мальчика, появившегося на свет недоношенным, опередив на два месяца все врачебные расчеты. Сцена, не лишенная определенного значения: с одной стороны — роскошь, великолепие, дорогие меха, с другой — страдания маленького человека, только что появившегося на свет, из-за которого его мать была лишена ожидаемого развлечения. Это противоречие будет почти всю жизнь сопровождать родившегося тогда Уинстона Черчилля. Его мать, до замужества Дженни Джером, была женщиной редкой красоты, натурой увлекающейся, дочерью нью-йоркского воротилы с Уолл-стрит. Она стремилась к развлечениям и пользовалась успехом, получая удовольствие от того, что находилась в самом центре великосветской жизни Лондона. При таком образе жизни дети были излишней нагрузкой, их поручали бонне, получавшей за свой труд очень хорошее материальное вознаграждение. Такая практика не была чем-то необычным для того класса, к которому принадлежала Дженни Черчилль. Так прошли юношеские годы Уинстона Черчилля. Даже в самом факте женитьбы его отца на американке тоже не было ничего особенного. Английские аристократы охотно женились на богатых наследницах из-за океана, поскольку по английским законам титул и наследство отца наследовал только старший сын, младшие должны были сами заботиться о том, чтобы украсить фамильный герб. Старый Джером, отец Дженни, до конца выполнил свой родительский долг: он обеспечил своей дочери выплату ежегодной суммы в размере 30 000 долларов, что в пересчете составляло 130 000 марок золотом. Без этого приданого семья лорда Рандолфа не могла бы чувствовать себя свободно и вести привычный для нее образ жизни.
Так что в смысле материального обеспечения юному Уинстону Черчиллю были предоставлены все возможности, и он не испытывал никаких трудностей. Его первые детские воспоминания связаны со столицей Ирландии городом Дублином, где его дед, герцог Мальборо, в течение нескольких лет исполнял обязанности вице-короля Ирландии. Лорд Рандолф, поссорившийся с наследником трона принцем Уэльским и заслуживший этим сомнительную популярность, помогал отцу, выполняя обязанности секретаря. Его старший отпрыск Уинстон с ранних лет был «трудным ребенком»: шумным, непослушным, упрямым, своевольным и при этом несчастливым и нуждавшимся в любви. Мать ему заменила няня, некая миссис Еверист, любившая мальчика и прощавшая его выходки. Кроме всего, Уинстон страдал небольшим дефектом речи. Мальчик, со своей стороны, был очень привязан к воспитательнице, заменившей ему мать; став взрослым, он сохранил самые теплые отношения с этой женщиной; позднее Черчилли заботились о ней до ее смерти. Он написал как-то, что любовь этой женщины была единственной бескорыстной любовью в его жизни.
Чтению, письму и счету его обучала также миссис Еверист, между тем семья снова переселилась в Англию, теперь они жили в поместье родителей во дворце Бленхейм. Когда Уинстону исполнилось семь лет, ему наняли домашнюю учительницу. В следующем 1882 году Уинстон в соответствии с установленными в обществе правилами должен был начать 10-летнее образование в интернате. Это означало расставание с домом, семьей: так для восприимчивого юного Черчилля начался «самый печальный период в жизни», состоявший из «непрерывного чередования безрадостных событий»; годы, проведенные в интернате, он назвал позднее временем «принуждения, горя, однообразия и отсутствия здравого смысла».
Расставание с привычным укладом жизни, с миром его детских игр и оловянных солдатиков, ограничение свободы и привычного общения оказали травмирующее влияние на мальчика прежде всего потому, что переход в другую жизнь не только нес в себе элемент неожиданности, но и воспринимался им как жестокость. Его родителей вряд ли можно было упрекнуть, они поступали так, как все представители высшего британского сословия поступали со своими отпрысками: выбрали самую дорогую и считавшуюся самой хорошей подготовительную школу и надеялись, что она сможет наилучшим способом повлиять на воспитание юного Уинстона. Школа святого Георга в Аскоте, в которую 1 ноября 1882 года поступил восьмилетний Черчилль, считалась очень престижной и современной. Родители платили за содержание в ней ребенка 50 фунтов стерлингов за 3 месяца (триместр), за год — 150 фунтов. За эту цену школа гарантировала подготовку, обеспечивающую поступление в самые престижные колледжи страны, например, в Итон, выпускники которого могли рассчитывать на самые высокие посты в государственных учреждениях и в обществе.
Воспитанником Итона был также лорд Рандолф Черчилль. Чтобы понять, как высока была плата за обучение в школе святого Георга, вспомним, что за целый год английский рабочий зарабатывал в это время менее 100 фунтов, и такую заработную плату получали 85 % всего населения.
Условия, в которых находились учащиеся в школе святого Георга, — в своих воспоминаниях Черчилль назвал ее школой святого Джеймса — дают нам возможность увидеть и обратную сторону хваленого викторианского времени. Черчилль описал нездоровую атмосферу школы, в которой учеников безжалостно наказывали, причем факт наказания отмечали и другие ученики этой школы. Родители Черчилля сначала не обращали внимания на жалобы сына, постоянно подвергавшегося экзекуциям. Они были спокойны, так как им пообещали исправить плохое поведение Уинстона. Их не удивляло, что учителя характеризовали его словами «не хочет учиться», «невоспитан», «ленив», «неисполнителен», «упрям». Они считали, что при всем этом ему наверняка пойдет на пользу некоторая жестокость в выборе средств воздействия. Какими же далекими были отношения между родителями и их сыном, если только через два года отец и мать серьезно отнеслись к словам Уинстона и сделали из них соответствующий вывод. Эти годы настоящей пытки окончились для него полным провалом: в списке успевающих он твердо занимал самое последнее место, не имея ни малейшего представления ни о латыни, ни о математике. С товарищами по учебе, которые были гораздо более послушными и могли приспособиться к этим условиям, у Черчилля тоже не было близких отношений. В результате пребывания в школе он стал еще более упрямым и своевольным.
Следующей станцией на пути к образованию в период с 1884 по 1888 год была гораздо более скромная, менее дорогая, но вполне современная школа в городе Брайтоне, расположенная на побережье, которую возглавляли две пожилые дамы. Здесь Уинстон испытал атмосферу добра и понимания; он писал родителям, что чувствовал себя счастливым в этот период. Именно в эти годы происходит быстрый взлет в карьере его отца, в результате которого он становится звездой на небосклоне консервативной партии. Отблеск этой популярности испытывает на себе и его 11-летний сын. Это выражается в восхищении его соучеников лордом Рандолфом — блестящим политиком и государственным деятелем, к которому через сына поступает большое число пожеланий с просьбой получить автограф. Все это способствует воспитанию у юного потомка герцога Мальборо чувства гордости за свою семью и будит его собственное честолюбие. По свидетельству тетки Черчилля, он, будучи еще ребенком, выразил желание идти по пути отца, чтобы в конце концов стать премьер-министром.
Несмотря на это, его школьные успехи по-прежнему скромны; он хорошо успевает только по тем предметам, которые интересуют его и возбуждают фантазию, т. е. по истории и поэзии. Строгая рациональность латинского языка оставляет его равнодушным, по-прежнему он не воспринимает математику. Позднее он объяснял свое нежелание осваивать эти предметы тем, что считал их бесполезными и ненужными. В спорте — одной из важных дисциплин в английских воспитательных программах — он добивался больших успехов в одиночных видах (в плавании, конном спорте), чем в обязательных играх в крикет или футбол, где игроки выступали в командах. Но больше всего он любил пребывать в одиночестве и заниматься тем, что его интересовало, например, собиранием почтовых марок. Контакт с родителями осуществлялся через миссис Еверист: в эти годы родители уделяли ему времени еще меньше, чем прежде.
В 1888 году Уинстон Черчилль сдает вступительные экзамены и поступает в Харроу, одну из самых привилегированных частных школ-интернатов страны с оплатой 250 фунтов в год. Харроу считалась школой, подготавливающей элитных деятелей конформизма, она была обязательным звеном, обеспечивающим ее выпускникам высокие должности в государстве, церкви, парламенте, в высших офицерских кругах или в колониальном управлении. Остается загадкой, как смог взять этот барьер ученик, успехи которого в науках по-прежнему были весьма скромными. Известно, что в Харроу Черчилль встретил превосходного педагога и серьезного ученого, оказавшего на него большое влияние. Это был преподобный Дж. Э. К. Велдон. Очевидно, он знал семью лорда Рандолфа и был предан ей; популярность лорда Рандолфа стала в это время стремительно падать. Не исключено, что Велдон рассмотрел уже на вступительных экзаменах необычайный, хотя и односторонний талант Черчилля; будучи ректором этой школы, он — когда ему позволяло время — брал на себя работу с трудными учениками. Но Уинстон и здесь не чувствовал себя счастливым. Его успехи в учебе, с точки зрения необходимого классического образования, были очень посредственными; по-прежнему у него были трудности с латынью и математикой; он снова оказался последним в учебе и остался в первом классе на повторный курс. Позднее он не раз публично признавался, что был «самым плохим учеником» в школе, что вызывало к нему доверие и симпатию со стороны людей, слушавших его. Но вряд ли это можно было считать правдой, так как кое-что явно противоречило этому утверждению: он обладал прекрасной памятью и огромной способностью воодушевляться. Под руководством опытного учителя он научился получать удовольствие от звучания родного английского языка, выразительность которого восхищала его. Любовь к языку и слову проявилась как раз в год повторного обучения в первом классе; умело составленные стилистические упражнения вырабатывали у него любовь к этому предмету. С таким же воодушевлением он читал классическую литературу, в короткий срок прочел всего Шекспира, знаменитый перевод Библии, сделанный еще при короле Якове, легко запоминал целые страницы текста, а за декламацию отрывка из «Героических песен Древнего Рима» Маколея (1 200 строк) получил школьную награду. Его стилистические успехи не остались незамеченными: он с легкостью писал сочинения за своих соучеников, они же решали за него математические задачи. Его увлекали героические страницы родной истории, и здесь Маколей был его верным наставником. Патриотическому воспитанию в Харроу, как и в остальных английских школах, придавалось большое значение. Спустя 50 лет Черчилль писал о том чувстве, которое охватывало его, когда он вместе со своими товарищами пел школьные песни, и как сильно он хотел «сделать хоть что-нибудь для славы своей страны».
Пока же у него не было такой возможности. Дисциплина в Харроу раздражала его, он по-прежнему отличался от своих товарищей недисциплинированностью, несговорчивостью и неисполнительностью. Этой школе также не удалось справиться с задачей его перевоспитания; к огорчению родителей и учителей, из него не удавалось сделать приличного джентльмена, безукоризненного и примерного; такие люди знают все правила игры и не нарушают их. На Уинстона же нельзя положиться, так как он своенравен, самоуверен и упрям. В результате он оставался одиноким даже среди своих школьных товарищей. Широко распространенные командные игры в крикет и регби по-прежнему не интересуют его, ему не нравятся игры, в которых он не может быть первым. Как и прежде, он с удовольствием занимается конным спортом, плаванием, особенно — фехтованием и стрельбой. Вероятно, отсюда можно сделать вывод, что его неумение включиться в общую жизнь школы было не столько признаком неприятия им авторитетов и конформизма, сколько первым проявлением эгоцентризма, который в скором времени станет очевидным.
Уверенность в собственной исключительности вырабатывалась у него уже с этих лет. Горячо симпатизируя отцу, он следил за его политической карьерой, страстно мечтал, чтобы отец принимал его всерьез и доверял ему. Но лорд Рандолф не обращал на сына никакого внимания, не находил для него ни одного теплого слова и с обидной для Уинстона холодностью отвергал все его попытки сближения. Несмотря на многократные просьбы сына приехать к нему в Харроу, лорд Рандолф посетил его только спустя 18 месяцев; контакт между ними не стал более тесным и позднее, поскольку родители часто разъезжали по всему свету. Его посещала только миссис Еверист, связь с семьей осуществлялась в письменной форме. В письмах Уинстон все время настойчиво просит, чтобы отец приехал к нему. Если иметь в виду быстро прогрессирующее психическое заболевание лорда Рандолфа, можно предположить, что его сын имел большое желание побыстрее реализовать себя. Но, несмотря на свою болезнь, лорд Рандолф все же принимает решение относительно будущего своего сына. Как бы ни раздражало его «беззаботно-ленивое поверхностное» отношение Уинстона к своим обязанностям, он не мог не заметить, что его сын с детства был неравнодушен ко всему, что имело отношение к войне или армии. Сначала это была игра в оловянные солдатики — у него их было примерно пятьсот штук, и он продолжал ими заниматься до 18 лет. Не менее показательными были письма Уинстона к родителям, в которых 14-летний мальчик с восторгом рассказывал о военных играх, проводившихся в школе; в них участвовали все ученики школы, разделенные на группы, имитировавшие армейские подразделения. Увидев, что с такими успехами в школьных предметах, как у его сына, нечего и думать о привычной для общества юридической карьере, лорд Рандолф пришел к мысли попробовать сделать из него кадрового офицера, тем более что это совпадало с желанием Уинстона, которому исполнилось в то время 15 лет. Благодаря старанию и сопутствовавшей ему удаче Уинстону удалось в декабре 1890 года сдать предварительные экзамены и поступить в подготовительный класс той же школы в Харроу, называемый Army class. Таким образом был взят первый барьер на пути в военную академию. Хотя будущий кандидат в офицеры имел перед собой цель и понимал, что приобретенные знания будут иметь практическое применение, его успехи в математике и иностранных языках были очень скромными. Возможность поездки во Францию во время рождественских каникул 1890/91 года, предложенной мистером Велдоном, стала поводом для серьезного конфликта с его семьей. Уинстон писал родителям очень красноречивые письма, проявляя незаурядные дипломатические способности, чтобы добиться их разрешения, но все старания были напрасны. Родители не соглашались на поездку, ссылаясь на то, что раньше он не проявлял никакого интереса ни к Франции, ни к французскому языку.
1892–1893 годы, когда Уинстон неоднократно пытался поступить в военную академию, принесли новые разочарования. Несмотря на старания опытного репетитора, помогавшего Уинстону подготовиться к вступительным экзаменам, он не сдал их даже с третьей попытки (вполне возможно, что в этом отчасти была причиной несовершенная система вступительных экзаменов). Отец выразил свое разочарование неудачей сына, назвав его «асоциальным бездельником», не способным к систематическим занятиям наукой. В этом случае обвинения были несправедливыми — Уинстон приложил все старания, сделал все, что мог, но отца тоже можно было понять: он так стремился видеть своего сына зачисленным в 60-й пехотный полк, что объявил об этом во всеуслышание, и все сорвалось, когда успех был так близок! По набранным им баллам Уинстон мог поступить только в кавалерию, где плата за обучение была на 200 фунтов выше обычной. Но все же Черчилль добился своей желанной цели: в сентябре 1893 года он в возрасте 19 лет поступает в военную академию в Сандхерсте.
Если в 1893 году лорд Рандолф обвинил своего сына, назвав его «безмерным хвастуном и лжецом», то первые месяцы пребывания Уинстона в военной академии опровергли эту характеристику и показали, что у него были и хорошие черты. Конечно, вопросы дисциплины и исполнительности давались ему нелегко — с ними он не сможет справиться и позднее, — но военная академия все же совершила чудо: здесь молодой Черчилль впервые почувствовал, что такое реальная жизнь, столкнулся с задачами, решение которых требовало присущей ему фантазии и практического подхода, ощутил конкретную пользу от своих знаний. Он сам позднее упоминал о том, что с энтузиазмом принялся за изучение военных дисциплин. Тот же факт, что отец предоставил ему очень небольшие финансовые возможности, нисколько не омрачил его воодушевления. Здесь у него наконец-то появились друзья и пригодилось все, чему он научился в школе: если при поступлении в академию он занял 92-е место среди 102 поступавших, то на выпускных экзаменах 1894 года он был двадцатым из 130 выпускников. В своем кавалерийском полку он был лучшим и получил звание лейтенанта.
Его отец не мог уже разделить радость семьи по поводу того, что тяжелый путь Уинстона к образованию, продолжавшийся 12 лет, окончился счастливо. Через месяц после окончания выпускных экзаменов лорд Рандолф умер, полностью истощенный своим психическим заболеванием. Вскоре после него умерла и миссис Еверист. С уходом этих двух людей прервалась нить, связывавшая Черчилля с его юностью; прощаясь с отцом в маленькой деревенской церкви, расположенной в Блейдоне, он был уже взрослым человеком. Двадцатилетнему Уинстону, который, по его собственному признанию, «недостаточно знал своего отца», оставалось только «идти его путем, сохраняя память о нем».
Эти слова Черчилль написал позже, но они вполне соответствовали мыслям молодого Черчилля, расстававшегося с отцом и своей юностью. Спустя восемь месяцев после окончания академии молодой лейтенант гусарского полка признается своей матери, что «служба в армии — это совсем не то, что привлекает его». Чем же можно объяснить такую перемену?
Известно, что Черчилль по окончании академии восторженно отнесся к своей службе в армии; его увлекало все, что было связано с военным делом, и перед молодым лейтенантом открывались неплохие перспективы. Он рано проявил особый интерес и особое отношение к войне, которое он позднее использует при восхождении на политическую сцену Англии. Война была для него «благородной мужской игрой», «жестокой, но прекрасной»; участвуя в кавалерийских маневрах, он, по его словам, «готов был кричать от восторга, предвкушая радость боя». Но война и сражение не были для него самоцелью, как бы романтически они ни изображались в его рассказах. Не приключение влекло его; хотелось выделиться из обычного ряда, прославиться, чему, безусловно, способствовала обстановка войны. Но в атмосфере сытой и фривольной жизни Англии конца века и особенно в начале 90-х годов не было и намека на такую ситуацию. Ни в Европе, ни во всем мире ничто не предвещало возможности войны; было совершенно нереально, чтобы небольшая английская армия могла принять участие в каких-нибудь серьезных операциях. А бессмысленная шагистика на плацу не могла привлечь жаждущего настоящих дел молодого кавалерийского лейтенанта, поэтому пока он просто наслаждался своей новой жизнью. Перед потомком герцога Мальборо и сыном лорда Рандолфа, который когда-то поссорился с наследником престола, были открыты все двери английского общества; принц Уэльский давно забыл о своей неприязни к этому семейству, и мать Уинстона, все еще окруженная поклонниками, не стесняясь кокетничала в кругу влиятельных знакомых со своим сыном, бывшим бездельником, неожиданно повзрослевшим. С этого времени она стала верной единомышленницей Уинстона, умело используя свои связи ради его успехов и славы.
Только одного не умела дочь американского миллионера: экономно вести хозяйство. В течение короткого времени она спустила большую часть своего наследства, и хроническая нехватка денег стала преследовать лейтенанта Черчилля больше всех других проблем. Именно финансовые трудности вышли на первый план и начали отрицательно влиять на его честолюбивые мечты. Воодушевленный примером своего отца, общаясь с его друзьями, Черчилль начал рано интересоваться политикой и понял, что именно с этой областью он хотел бы связать свое будущее. Но политика была в то время в Англии дорогим удовольствием, а у него для политической карьеры просто не было материальных средств. По существовавшим в те времена правилам каждый кандидат в парламент должен был сам покрывать издержки своей предвыборной кампании, причем требовались весьма значительные суммы. Место в парламенте было в то время привилегией «господ с неограниченными средствами», для чего годового дохода в 300 фунтов стерлингов, которым располагал Черчилль, было явно недостаточно; этой суммой можно было бы только покрыть разницу между высокими затратами кавалерийского офицера, живущего в соответствии со своим положением в обществе, и его годовым окладом, составлявшим 120 фунтов. Нужно помнить, в каком трудном материальном положении находился молодой Черчилль, чтобы понять, какое значение в будущем он будет придавать деньгам. Стремление к финансовой устойчивости — зачастую оно принимало форму откровенной скупости — сопровождало его до конца дней. Отметим, что к концу жизни он был одним из самых богатых людей Англии.
Пока же хроническая нехватка денег отделяла его от славы и успеха. Черчилль рано понял, как обратить на себя внимание. Он видел сходство между рыцарским турниром и политикой, где сражение происходило в словесной форме, а выигравшего публика награждала лавровым венком. Это был путь к успеху, пройденный его отцом, и Уинстон пошел этим путем: он начал искать возможность проявить себя в качестве оратора.
Нс только жаждой приключений нужно объяснить тот факт, что свой первый отпуск, предоставленный ему в 1895 году, Уинстон решил провести на Кубе: он хотел быть свидетелем восстания кубинцев против господства Испании. С этой карибской экспедиции он начал свою журналистскую карьеру. Именно благодаря ей он в течение нескольких лет смог приобрести известность как внутри страны, так и за ее пределами. Черчилль взялся за дело профессионально: он приехал на Кубу, заручившись рекомендательными письмами от испанского правительства, полученными им с помощью старого друга его отца, служившего тогда британским послом в Мадриде; с «Дейли график», газетой, в которой работал еще его отец, он заключил договор о передаче своих корреспонденций. Главнокомандующий британской армией лорд Уолсли дал свое безоговорочное согласие на поездку представителя британских вооруженных сил в район военных действий в иностранном государстве. По пути на Кубу Черчилль с другом останавливается на непродолжительное время в Нью-Йорке у своих американских родственников, где его с почетом принимают как потомка герцога Мальборо и «легендарного мистера Джерома». В Нью-Йорке он познакомился с неким мистером Кокраном, политиком местного масштаба, оказавшим Черчиллю большую услугу, познакомив его с закулисной стороной политического успеха и саморекламы. Позднее Черчилль не раз с благодарностью вспоминал этого человека.
Оказавшись в районе восстания на Кубе, он опять испытывает забытое им чувство жажды приключений; здесь он впервые слышит звук летящего самолета, здесь он знакомится с тем, что считал подлинной жизнью. За свои корреспонденции, которые он называет «письмами» — поскольку джентльмен может писать письма, а не репортажи, — он получает по 5 гиней. Но более важным является то, что его имя становится известным на родине и в США, хотя его происпанская позиция не находила полной поддержки у читателя. Ему было достаточно и нескольких недель, чтобы увидеть все опасности партизанской войны и беспомощность армии в этой необычной для нее ситуации.
Вернувшись в Англию после поездки на Кубу, он узнает о том, что его полк переводится в Хаунслоу, в тот пункт, с которого перевозки в Индию шли уже морским путем. Перспектива провести целых девять лет в каком-нибудь гарнизонном городе субконтинента подействовала на Черчилля как холодный душ: девять лет в отрыве от центров политической власти, от салонов и великосветского общества, представители которого — невзирая на их партийные симпатии — были связаны друг с другом родственными узами, от того общества, которое в течение многих поколений руководило страной и государством не только из Вестминстера или Уайтхолла, но также из своих городских домов и поместий; быть в течение девяти лет удаленным от сильных мира сего, двери домов которых были открыты для него, оказаться вдали от людей, дружба с которыми могла оказаться полезной в его дальнейших целях, — он не мог представить себе ничего худшего. И молодой человек 22 лет начинает отчаянную борьбу против такого поворота в его судьбе. Но, даже используя всевозможные средства, Черчиллю не удалось избежать этой «бессмысленной и бесполезной ссылки». К И сентября 1896 года 4-й гусарский полк был полностью готов к отправке в Индию морским путем, причем именно к этому сроку лорд Солсбери начинает первые приготовления к какому-то таинственному мероприятию в Египте и Южной Африке.
Прибытие в Бомбей было омрачено неприятным происшествием: во время высадки Черчилль при неудачном движении вывихнул плечевой сустав — последствия вывиха давали о себе знать в течение всей его последующей жизни. Офицеры, проходившие службу в гарнизонном городке Бангалор, жили комфортно: каждый имел в своем распоряжении несколько человек обслуживающего персонала; можно было жить беззаботно, занимаясь в свободное время игрой в поло, в которой Черчилль преуспевает, несмотря на свою физическую травму. Но англо-индийское общество, в котором ему приходится вращаться, кажется неинтересным и не привлекает его. Ему удается не поддаваться монотонности и скуке: он занимается литературным самообразованием, углублением знаний политической и парламентской истории Англии — всем тем, что ему понадобится в его дальнейшей политической жизни. Его путеводной звездой и наставником по-прежнему является отец. Черчилль изучает его речи, частично заучивает их, старается критически увидеть современные политические проблемы, сопоставляя их с теми, что отражены в парламентских отчетах двух последних десятилетий. Ценную помощь оказывают в этом ежегодные издания «Эньюел реджистэ», содержащие хронику политических событий, которые ему в большом количестве вместе с другой литературой присылает мать. Он начинает читать тех авторов, которых особенно ценил отец — Гиббона и Маколея, языковые особенности которых проявятся потом в его устной и письменной речи. Он читает Платона, Аристотеля, Шопенгауэра, Мальтуса, интересуется учением Дарвина, которое производит на него глубокое впечатление. От Гиббона он позаимствует религиозный скепсис, прохладное отношение к христианству; антирелигиозные настроения, которые возникли у него сначала, сменились затем индифферентностью. Может быть, именно эта черта отразилась позднее на стремлении Черчилля к образованию: для него имеет значение не обоснование истины в последней инстанции, не стремление к новым знаниям, не теоретическое углубление прочитанного и не критический анализ. Решающим критерием чтения в большей степени является полезность знаний, их применимость к собственной политической карьере; его потребность в образовании является не более глубокой, чем высказанное им когда-то желание следовать путем тех, кто научился использовать свои знания и ораторское мастерство как оружие в политической борьбе. Теперь он понял, что именно этого умения у него было недостаточно. Это стало ему особенно ясно, когда он встречался с друзьями отца, сумевшими добиться успеха, такими, как Асквит, Бальфур, Чемберлен и Ротшильд. Поэтому он решил теперь восполнить упущенное, прилагая большие усилия: по его признанию, он старался «вколотить знания в наковальню своей памяти и сделать из них арсенал действующего оружия». В марте 1897 года Черчилль писал своей матери из Бангалора: «Фактический материал из «Annual Reqister»… вооружил меня наподобие тому, как острый меч вооружил воина. Маколей, Гиббон, Платон и другие должны укрепить мои мышцы, чтобы я мог эффективно использовать этот меч». Так, уже на раннем этапе своей деятельности он понимал, какое действие может произвести на широкую публику ораторское искусство — оригинальное выражение, удачное сравнение, особенно выразительная метафора, едкое замечание. Осознанно, с огромным прилежанием и страстью Черчилль стал работать над тем, чтобы использовать колоссальное богатство английского языка, расширяя собственный словарный запас новыми выразительными оборотами и словами, собирая остроумные выражения. Слово и дело овладели, как он сам откровенно признал, ходом его мыслей.
Черчилль с большой энергией взялся за исправление своего речевого дефекта, мешавшего ему отчетливо произносить звук «с». Совершенно избавиться от него Черчиллю не удалось, этот звук останется отличительным признаком его речи. Вернувшись в Англию летом 1897 года в свой отпуск, Черчилль продумывает свои будущие планы и решает, что примет участие в предвыборной борьбе, может пойти на небольшие финансовые затраты, связывая свою активную деятельность с уходом из армии. В это время в северо-западной части Индии вспыхивает восстание среди племени патанов, подавление которого было поручено другу его отца генералу сэру Биндону Блуду.
Черчилль спешно возвращается в Индию, берет по совету Блуда отпуск в своей части и прикомандировывается к экспедиционному корпусу. Наконец-то появляется надежда на славу и награду! Его мать гордится «блестящими способностями» сына, старается всеми силами способствовать его карьере и договаривается с самой крупной лондонской газетой о том, что его корреспонденции будут помещены в «Дейли телеграф». Между тем лейтенант Черчилль, участвуя в карательных действиях на северо-западе Индии, получает первую награду за личное мужество, передает свои корреспонденции в газету и становится свидетелем того, как британские колониальные власти применяют тактику выжженной земли, когда речь идет о том, чтобы поставить на место непокорных мятежников. Позже Черчилль писал, возвращаясь к этому времени, что английские власти могли бы быть в Индии более терпимыми, зная, что в необходимом случае у них есть все возможности расстрелять каждого жителя Индии. Когда карательная акция была окончена и войска отступили, мамудская долина «превратилась в голую пустыню».
Вернувшись в Бангалор, Черчилль перерабатывает свои сообщения, встреченные английской общественностью с интересом, и составляет из них свою первую книгу, названную им «The Story of the Malakand Field Force» («История Малакандского корпуса»). Появившись в марте 1898 года, она заинтересовала принца Уэльского не только изложенным в ней материалом, но и личностью автора. Книгой заинтересовался также премьер-министр лорд Солсбери. Успех его военных репортажей, написанных уверенно и с критическими замечаниями относительно военного аспекта этой операции, подействовал на Черчилля опьяняюще. Местные отзывы критиков в его адрес вызвали у него надежду, что когда-нибудь его произведения будут относиться к золотому фонду английской литературы. Его радовала эта работа, и он чувствовал себя польщенным, когда издатели обращались к нему в надежде получить рукопись книги. Он действительно ожидал большого успеха. 25 апреля 1898 года он объявил матери о своем намерении заняться литературной деятельностью, которая, как он надеялся, принесет ему и материальный успех. В это время появилось несколько произведений, написанных в историко-мемуарном жанре: жизнь Гарибальди, «короткая и драматическая история гражданской войны в Америке», томик коротких рассказов. Но Черчилль не забывал и о своей политической карьере. Он хотел опубликовать что-нибудь особенное, что подействовало бы на общество как удар грома; одновременно он считал, что должен быть очень осмотрительным в своих публикациях на военную тему, учитывая критику, проявляя чувство ответственности, иначе его не будут воспринимать серьезно.
Следующим плодом литературной деятельности Черчилля был политический роман; в конце концов, так начинал свою карьеру великий Дизраэли. Роман назывался «Саврола, или Революция в Лаурании»; сначала он по частям печатался в «Макмиллан’с мэгэзин», а спустя два года вышел отдельной книгой. Этот роман не имел большого успеха, хотя Черчиллю он принес в общем 700 фунтов стерлингов. Позднее Черчилль называл его «своим юношеским грехом» и не хотел, чтобы его друзья читали этот роман. Нас он интересует постольку, поскольку дает представление об образе мышления молодого политика. Позднее мы рассмотрим этот роман подробнее.
Между тем британский лев готовился к новому прыжку: генерал Китченер собирал в долине Нила большое британско-египетское войско, которое должно было вернуть Англии Судан, потерянный ею ранее, и отомстить махдистам за смерть английского генерала Гордона (1885 год). Черчилль и его мать были заранее извещены об этой операции и воспользовались всеми своими связями в политических кругах и армии, чтобы добиться — вопреки запрету генерала Китченера — направления любопытного репортера, каким был Черчилль, в район военных действий. Черчилль снова получил отпуск в своем 4-м гусарском полку и в качестве «внештатного лейтенанта» за свой счет — точнее, за счет великосветской газеты «Морнинг пост», для которой он обязуется писать свои репортажи, — едет в Африку. Он следит за действиями армии, направляясь в Хартум, и — что особенно интересно — 2 сентября 1898 года принимает участие в знаменитом сражении при Омдурмане. Из-за полученной им ранее травмы плеча он пользуется не шпагой, а пистолетом «маузер», что, по его словам, помогло ему остаться в живых. Битва при Омдурмане ни в коей мере не была романтическим сражением с участием кавалерии; это была безжалостная военная операция с применением артиллерии и автоматического огнестрельного оружия, в которой в течение пяти часов беспрерывного огня погибло 50 человек с английской стороны и более 10 000 махдистов. Эта так называемая «карательная экспедиция», с помощью которой Англия завладела Египетским Суданом, стала материалом для новой увлекательной книги Черчилля «The River War» («Война на реке») (1899 год), в которой он пытался подняться над обычным описанием фактов и дал оправдание захватническим империалистическим войнам, полезным, по его словам, «для всех». Эта книга принесла ему успех и славу, впрочем, вполне заслуженные, и — что было не менее важным — финансовую независимость. Так Черчилль делает свой выбор. На непродолжительное время он снова возвращается в Индию, завоевывает там в соревнованиях по поло в Бангалоре приз Индии, окончательно порывает с военной карьерой и заканчивает свою офицерскую службу, начатую им четыре года назад с такими большими надеждами.
Но старт в большую политику, который он так долго подготавливал, приносит пока только разочарование. Участие в дополнительных выборах в качестве кандидата от консервативной партии в небольшом английском промышленном городке Олдем окончилось неудачей. Может быть, жителям этого городка 24-лет-ний рафинированный Черчилль, выступавший с большим подъемом, показался просто непонятным. Удача пришла к нему с другой стороны: как только в Южной Африке начались беспорядки, спровоцированные Англией, Черчилль снова собирает чемоданы, чтобы передавать свои корреспонденции с театра военных действий в качестве высокооплачиваемого сотрудника газеты «Морнинг пост». Вновь он использует эту возможность для собственной славы, но на этот раз особенным образом; по его словам, он мечтал о том, чтобы «в один прекрасный день Англия взяла реванш за поражение, которое она потерпела в 1881 году в Майуба-Хилл». При переезде в Кейптаун он думал только об одном: «Если бы случилось, чтобы война кончилась, не начавшись!» Но вместо ожидаемого одного месяца военные действия продолжались более трех лет, вместо мгновенной победы британские солдаты, руководимые бездарными полководцами, терпят одно поражение за другим. Вскоре после прибытия на место, 15 ноября 1899 года, защищая состав с танками, сошедший с рельсов, Черчилль попадает в плен неподалеку от Ледисмита. Проявляя определенную самоуверенность, он неоднократно обращается к бурским властям, отстаивая свой статус «представителя прессы, не участвующего в военных действиях», требуя своего освобождения. На самом же деле в момент взятия его в плен у него в руках было оружие, но он смог вовремя выбросить пистолет. Все пережитое им в плену он описал очень красочно: до Лондона дошла история, в которой Черчилль выступал как самоотверженный защитник состава, груженного танками. Теперь Черчилль был совершенно уверен в том, что место в парламенте ему обеспечено. Так что и в этой ситуации он не забывал о своей карьере.
Бурские военачальники относились к Черчиллю с уважением, а эпизод его пленения дал пищу для возникновения вокруг него разных легенд. В создании одной из них он участвовал и сам, когда спустя несколько лет позволил первому премьеру Южно-Африканского Союза Луису Боте убедить себя, что тот собственноручно взял Черчилля в плен. История могла сослужить неплохую службу обоим политикам, поэтому Черчилль не отказывался от этой версии и в последующие годы. За честь взять в плен «самого знаменитого англичанина столетия» боролись в течение десятилетий несколько ветеранов бурской армии, среди которых был — даже сказать страшно — немецкий поселенец, который в те времена оказался в Африке и воевал под командованием Боты. Одно ясно: тот, кто впоследствии стал предводителем буров, был совсем не тем «высоким худым всадником», который взял в плен военного корреспондента Черчилля.
Нелестные для Черчилля слухи распространились в связи с его побегом из плена. Говорили, что из лагеря военнопленных в Претории он бежал, нарушив честное слово, которое дал бурам. Это предположение, которое он впоследствии не раз должен был опровергать в судебном порядке, было, очевидно, связано с тем, что он много раз обещал бурам в случае его освобождения никогда больше не участвовать в войне. Буры не согласились освободить его на этом условии. Более серьезным было другое обвинение, связанное с тем, что Черчилль бежал из плена один, оставив на произвол судьбы своих товарищей. Это мнение общественности так до конца и не было опровергнуто. Загадочная история его освобождения из плена, продлившегося всего четыре недели, была вполне достаточной для того, чтобы быть упомянутой в законопроекте города Буффало; она привлекла к Черчиллю — не без его участия — соответствующее внимание и даже определенным образом прославила его. Вначале распространялась еще одна версия освобождения Черчилля из плена, согласно которой — в случае его осуществления — он выглядел бы, как герой и спаситель отечества. По этой версии он стоял во главе массовой акции — побега из лагеря военнопленных двух тысяч его товарищей; после побега планировался внезапный захват города Претории и правительственного центра Трансвааля. Черчилля якобы с трудом удалось отговорить от этой смелой идеи. На деле собственный побег был уже достаточно смелым поступком, удача его объяснялась усилиями и помощью со стороны соотечественников, которые отважно помогали находившемуся в розыске журналисту и в конце концов благополучно переправили его в португальский Мозамбик. К немалой радости Черчилля среди его соотечественников, помогавших совершить этот побег, был один человек из города Олдема, в котором когда-то Черчилль не прошел на выборах в парламент. Он заверил Черчилля в том, что «в следующий раз буквально каждый житель отдаст за него свой голос».
Очень удачным было и то, что о прибытии Черчилля в Лоренсу-Маркиш стало известно в конце недели, которая получила название «Black Week» («Черная неделя») из-за большого числа военных поражений, которые пришлись на долю англичан в бурской войне. Тем ослепительнее был триумф, которым сопровождался приезд самого знаменитого корреспондента Англии. В его внешности, в той смелости, с которой он действовал, в его находчивости патриотически настроенные массы видели воплощение воли к победе, свойственной всей британской нации. Прибытие Черчилля в порт Дурбан стало настоящим триумфом. Он выступил там с речью перед огромной толпой сограждан, пришедших приветствовать его; со всех концов в его адрес шел поток поздравлений. Черчилль с удовлетворением мог сказать о себе, что он «сразу стал знаменитым», но не всех можно было заразить псевдопатриотической истерией. Либеральная лондонская газета «Стар», анализируя взрыв популярности Черчилля, писала, что он сумел сделать на сообщениях о военных действиях большую рекламу своей собственной «довольно-таки посредственной личности». В этой же газете говорилось, что несколько ранее подобная точка зрения была выражена в консервативной газете «Дейли мейл», в которой задавался вопрос, к чему же в конечном счете стремился Черчилль, что было его сокровенным желанием: стать великим народным лидером, выдающимся журналистом или основателем большого рекламного агентства? Ничего не подозревавший о таких настроениях прессы герой дня продолжал оставаться корреспондентом «Морнинг пост» в Южной Африке и следить за военными операциями в качестве офицера полу регулярных войск.
Сразу же после Нильского похода еженедельник «Леке Черчилль» положил конец путанице, связанной с «солдатом, являющимся корреспондентом», или с «корреспондентом, участвующим в военных операциях». Между тем в газетах стали появляться голоса, ставившие под сомнение достоверность военных сообщений Черчилля, собранных им в двух книгах — «Ian Hamilton’s March» и «London to Ladysmith» («Марш Иана Гамильтона» и «Из Лондона в Ледисмит»). Он понял, что настало время объявить свою позицию.
Черчилль торопился. «Мне сейчас 25 лет, — писал он вскоре после освобождения из плена, — это ужасно, как мало у меня остается времени». Некоторые события, которые он пережил на войне, навели на мысль о его особом предназначении, и это еще больше развивало честолюбие. Теперь его не пугает большая политика, он отваживается даже на то, чтобы представить министру колоний Джозефу Чемберлену свои предложения по урегулированию южноафриканского конфликта, отражавшие самые характерные взгляды Черчилля: приложить все усилия, чтобы в этом регионе осуществлялись предложения Англии по мирному урегулированию конфликта, если побежденные буры смирятся со своей участью и будут действовать в направлении сотрудничества обоих «равноправных народов». Иначе говоря, несмотря на определенные примиренческие тенденции в политике Англии — признанные официально, — в вопросе о независимости буров он был выразителем справедливой, по его мнению, британской позиции в этой войне. «Right or wrong, my country» («права она или нет, но это моя страна»), — заявил Черчилль при встрече с Марком Твеном в ответ на высказанное писателем мнение об империалистическом характере англо-бурской войны. «Пусть это будет даже примирение, но оно должно восприниматься как милость победителя побежденному и только после того, как будет четко установлено соотношение сил» — это была максима, которой Черчилль продолжал оставаться верным и в дальнейшей жизни.
Еще до начала турне по Америке, которое было предложено ему американским агентом сразу же, как только он прибыл в порт Дурбан, Черчилль совершил триумфальную поездку по Англии, послужившую своевременным прологом к выборам, в которых Черчилль принимал участие как кандидат от Олдема. Город встретил его как героя, население ликовало. Прогнозы соотечественника Черчилля, который помог ему бежать из плена, полностью оправдались: потомок герцога Мальборо завоевал сердца жителей рабочего города Олдема в значительной степени и потому, что в его предвыборных речах немалое место отводилось живым рассказам о побеге из плена; при этом Черчилль выступал с таким умением, что у слушателей создавалось впечатление, будто он говорит не для всех вообще, а для каждого человека в отдельности. Примеру этого славного человека хотелось следовать, он заражал аудиторию своей энергией. 1 октября 1900 года Черчилль, которому исполнилось тогда 26 лет, был избран в депутаты нижней палаты[12] парламента от отмеченного теперь особым знаком избирательного округа. Этот эпизод убедительно характеризует политическую степень зрелости тех масс избирателей, которые превыше всего ценят, чтобы их кандидат был «своим парнем». Прежде чем с некоторым опозданием занять место в Вестминстере, Черчилль заканчивает турне по Америке, выступая с лекциями, где его встречают также очень радушно.
18 февраля 1901 года наступает наконец момент, когда он произносит свою первую речь в парламенте и может — будучи материально независимым — идти к следующей цели: подниматься по лестнице вверх к новым должностям и новым почестям.
«САВРОЛА» — КОНСЕРВАТИВНЫЙ РЕВОЛЮЦИОНЕР (1900–1914)
За год до парламентского дебюта Черчилля по обе стороны Атлантического океана вышел в свет — уже в виде целой книги — его политический роман «Саврола, или Революция в Лаурании». Это произведение было встречено критикой достаточно доброжелательно, некоторые рецензенты сравнивали этот роман даже с беллетристическими произведениями великого Дизраэли, все отмечали, что роман был написан в увлекательной форме и больше всего автору удались сцены, изображающие боевые действия. Сегодня вряд ли найдется хоть один человек, который отыскал бы в надуманных диалогах романа, мелодраматическом развитии действия со схематично обрисованными действующими лицами хоть какие-то литературные достоинства или намек на литературный талант. Достаточно убедительно были написаны лишь сцены военных действий.
Для нас эта книга интересна, поскольку позволяет увидеть внутренний мир молодого Черчилля, вступившего на политическую сцену Англии на рубеже века. Она интересует нас еще и потому, что Черчилль в течение всей своей долгой жизни остался верен тем идеалам и представлениям, которые уже в то время были несостоятельными.
Прежде чем перейти к описанию дальнейшего развития личности молодого парламентария, хотелось бы подробнее рассмотреть этот роман, отражающий политические приоритеты Черчилля.
Главный герой — Саврола, «великий вождь демократии». Саврола — вымышленная личность, помещенная автором романа в вымышленную республику Лауранию, управляемую диктатором Моляра. Саврола является прототипом консервативного революционера и полностью совпадает с личностью самого Уинстона Черчилля. То, что Лаурания представляет собой романтическое подобие Англии, не оставляет никакого сомнения; это проявляется во множестве деталей, отражающих местный английский колорит; в частности, газеты этой республики характеризуются как «узаконенные создателями конституции формы политической жизни»; жителей Лаурании, как и англичан, отмечает любовь к игре в поло. Словом, Лаурания — это Англия с одной разнящей их деталью: традиционно существующий аристократический правящий класс Англии воплощен в романе в единственной личности, в Савроле. Саврола-Черчилль — это джентльмен аристократического происхождения, он воплощает в себе сущность и значимость традиционной свободной конституции, которую диктатор Моляра подменил своей авторитарной властью, опиравшейся на штыки. Образ диктатора обрисован очень неопределенно; молодому писателю, каким был тогда Черчилль, было явно нелегко представить себе живого диктатора, 32-летний же Саврола является очень убедительным персонажем романа. По своим положительным качествам — целенаправленности, умению владеть собой, серьезности — он превосходит всех остальных действующих лиц романа. Он знает философию, и это помогает ему разобраться в проблемах Бога, мира, людей; он является сторонником социал-дарвинистского мировоззрения, основанного на идее борьбы высших и низших рас, на естественном отборе самого способного и на доминировании более достойной в моральном отношении господствующей расы, сочетающей в себе элементарную любовь к жизни с самыми благородными аристократическими добродетелями. В этой борьбе за существование Саврола оказался победителем: раса господ начинает постепенно подвергаться дегенеративным изменениям и в конце концов гибнет; вместе с ней гибнет и вселенная. Для трансцендентального начала в этой системе места нет. Для Савролы-Черчилля имеет значение только «неумолимое и непрерывное движение развития», которому подчинено все в мире и которому нужно противостоять и сопротивляться, чтобы не погибнуть.
Все авторитеты Савролы являются авторитетами и для Черчилля, совпадают даже их литературные вкусы: в книжном шкафу Савролы, где собраны произведения писателей-героев, мы видим восемь томов Гиббона, которого высоко ценил Черчилль. Образ жизни Савролы соответствует тому, к чему стремился сам Черчилль: он живет духовной жизнью, хорошо обеспечен и поэтому независим, у него небольшой дом, но жить в нем приятно и удобно, хозяйство ведет преданная ему женщина (в образе которой отражаются черты миссис Еверист), не обходится и без любовной интриги (решенной, кстати, в рамках легких бульварных романов), иначе и не могло быть: привлекательная супруга диктатора становится возлюбленной Савролы. Саврола любит и ценит все земные радости, будучи политиком и революционером, он сумел так удачно поместить свои капитал, что в заграничных банках у него накапливается значительная сумма; он не будет бедствовать, если «ему придется покинуть свою родину». Здесь начинается отличие Савролы от героев приключенческих романов: ему никогда не приходила в голову мысль о том, чтобы бороться на баррикадах за свои убеждения. И это не потому, что ему не хватает смелости, просто его не вдохновляет эта идея. В сущности, им движет идея самоутверждения, идея выдвижения и руководства массами народа. Народ в его понятии есть не что иное, как отчетливо выраженная противоположность «демократической личности», представителем которой он считает себя, это просто темный фон, на котором выделяется яркая фигура демократического лидера, аристократа по происхождению. Так называемые «патриоты» и «граждане» республики Лаурания глуповаты, малодушны, не уверены в себе, эгоистичны, ленивы. Они способны только на эмоциональные проявления своей политической воли; они неразвиты и, как рабочий скот, пригодны только для одной цели — отдать свои голоса для продвижения аристократического лидера. Представители народа нисколько не лучше, они даже хуже общей массы: это осторожные хитрецы, умеющие заставить работать на себя других, не имеющие кругозора, ничтожные карьеристы без всякого чувства собственного достоинства, слабые, недоверчивые и робкие. Лидеры партии «демократов» нисколько не лучше. Они отличаются болтливостью и нерешительностью или показной значительностью, представляют собой неспособных к действию беспомощных болтунов, оказавшихся в критической ситуации. Книга восхваляет не идею парламентаризма, а аристократический вождизм. Как при таких обстоятельствах Савроле удается увлечь за собой массы, остается загадкой, присущей этому демократическому лидеру и демократическому правлению в целом.
Спустя четыре десятилетия Черчилль снова столкнется с вопросом о способности лидера увлечь за собой массы народа с помощью ораторского искусства и овладеть ими. В тех местах, где Черчилль описывает силу произнесенных слов и их влияние на внимающий им народ, его описание становится особенно выразительным; очевидно, что выраженные здесь мысли глубоко волновали автора книги.
Саврола подготавливал революцию с целью «восстановить старую конституцию», при этом он охотно использовал пропагандистские меры, которыми владел в совершенстве. Когда он выступал перед народом, тщательно готовил свое выступление, помня, что «ораторское искусство оценивается только теми, кто в этот момент слушает оратора, что плоды риторики — тепличные растения». Тем не менее Саврола оттачивал каждую мысль, с математической точностью рассчитывал действия произнесенных им слов, так как они должны «быть понятны всем, даже самым необразованным и самым примитивным». Они должны проникать «глубоко в сердца людей», «поднимать их над обыденностью жизни и увлекать их»; звучание этих речей должно радовать слух, содержание — возвеличивать сердца; эти слова должны были служить взрывчатым веществом, с помощью которого он сможет «вырвать сердце из тела». Своими речами Саврола не стремился изменить существующее положение вещей, он хотел только оказать воздействие на людей, увлечь их. «Какое увлекательное представление! Он держал в памяти все карты, которыми играл». Кульминацией книги была большая речь Савролы, произнесенная им перед толпой из семи тысяч людей, собравшихся накануне революции на главной площади города. Хорошо продуманным началом своей речи он постепенно довел их до экстаза. Когда он в заключение «проникновенным, хорошо поставленным голосом» произносил слова о «надежде на процветание, на которое имеет право буквально каждый, даже самый бедный человек», толпа уже не могла сдерживать себя. Разразившийся шквал аплодисментов перешел во всеобщее неистовство. Казалось, что на всем пространстве царил общий дух. Вся страсть, все мысли, вся душа оратора как будто бы передались каждому из семи тысяч собравшихся людей — воодушевление шло не только от оратора, люди воодушевляли друг друга.
Но Саврола-Черчилль сохраняет при этом трезвый ум: «Кто я в этой толпе: господин или раб? Во всяком случае, у меня нет иллюзий!» В этом главная идея книги и основа политической философии Черчилля — у лидера нет своих политических целей, он становится истинным героем тогда, когда выражает мысли и чувства людей, от имени которых он выступает. Если задать вопрос: «Для чего все это?», — то ответ на него будет звучать так: «Это все делается для свободы самовыражения «вождя», «властителя дум», для удовлетворения его огромного честолюбия. Вы хотите преуспеть? Тогда вы должны работать, когда другие отдыхают. Вы хотите, чтобы вас считали мужественным человеком? Тогда умейте противостоять искушениям. Все это вместе взятое означает умение рассчитывать, это азы экономики». Честолюбие, а не «благо народа» или «старая конституция» находится в основе действий Савролы. Среди его окружения есть немало врагов, но он не считает их более опасными, чем тех анархистов и социалистов, входящих в тайный союз Карла Кройце, которые, по общему мнению, «имеют наибольшее влияние на широкие круги рабочего класса». И здесь на ум консервативному революционеру приходят мысли, которые прошли сквозь всю жизнь Уинстона Черчилля и в правильности которых он никогда не сомневался: «Бывают такие моменты, в которые я вдруг начинаю понимать, что все мы, кто выступает за демократию и старую конституцию, являемся только волнами большого социалистического вала, который непредсказуем и неизвестно куда вынесет нас всех…»
Когда 26-летний Черчилль в 1901 году вошел в Вестминстерский парламент, в его политическом багаже, как он сам выразился, было только одно чувство — бесконечное восхищение своим отцом и такая же бесконечная вера в правильность «демократического торизма». «Я почти не рассуждая принял на веру все его убеждения», — писал он позже об отце. Труднее пришлось ему позже, когда он познакомился с оппортунистическими идеями лорда Рандолфа, из которых он смог извлечь лишь его веру в непрерывность развития английского общества и необходимость привести к взаимодействию «величие церкви, государства, короля и отечества с современной демократией». «Я не мог понять, — писал Черчилль, — почему массы трудящихся не должны выступать в роли защитников старых институтов, с помощью которых они когда-то достигли свободы и прогресса». Это, без сомнения, была квинтэссенция понятия, известного под названием «демократический торизм», это понятие было самым существенным и в убеждениях Савролы, стремившегося своей «революцией» восстановить состояние, называвшееся «старой свободой и старой конституцией».
Черчилль при случае не раз приводил слова, принадлежавшие Дизраэли: «Все нации делятся на две группы: одни управляются сильной властью, другие — сильными традициями». Нужно помнить, что идея обновленной, пронизывающей нацию традиции была особенно близка Черчиллю-политику, он исповедовал ее, будучи молодым, и пронес до самого конца жизни.
Основной принцип жизни Черчилля — по мнению всех его современников — заключался в огромном всепоглощающем чувстве честолюбия (таком же, какое было присуще Савроле), которое выражалось в постоянном стремлении привлекать к себе всеобщий интерес и всеобщее внимание. Все, что выходило за рамки обыденности, все драматическое и романтическое неудержимо влекло его к себе, если оно привлекало общественный интерес к его личности. Он не изменил своих взглядов с 1897 года, когда началась военная кампания в Индии; тогда в письме к матери он писал: «Если у тебя есть твоя публика, которую ты хочешь сохранить, то для тебя нет ничего, что считалось бы исключительно смелым или слишком великодушным». Чтобы он ни делал, он делал с расчетом на свою карьеру, которая являлась его наивысшей целью и поглощала всю энергию; она определяла выбор друзей и знакомых. То, что не сулило ему никакой выгоды — не интересовало его, это относилось и к области его личных интересов. Может быть, он опасался попасть в ловушку, как какой-нибудь простолюдин. Общество же, окружавшее лорда Сесила, состоявшее из молодых консервативных парламентариев, привлекало его, он чувствовал себя в нем комфортно и был хорошо принят в их кругу. Он охотно подчинялся авторитету личности лорда Хью Сесила; однако он не хотел подчиняться авторитетам его собственной партии, даже если они принадлежали к правительственным кругам. Чем больше он занимался жизнью и деятельностью своего отца, тем яснее понимал секрет его успеха: он заключался в противопоставлении своих взглядов общей линии партии и в продвижении по лестнице успеха.
Первой жертвой Черчилля в парламенте стал военный министр Бродрик, представивший свой проект военных расходов. Воспользовавшись советом одного из друзей своего отца, работавшего в казначействе, Черчилль представил этот проект как откровенную насмешку над разумной экономичностью. Черчилль работал над этой речью в течение шести недель, подобно Савроле он тщательно продумывал воздействие каждого слова, заучивал ее наизусть. В речи, произнесенной ровно через три месяца после его прихода в парламент, Черчилль дал волю своему демагогическому красноречию, не пожалев сил, чтобы сделать свою жертву смешной, унизив ее. Он откровенно получал удовольствие от того, как ему удалось увлечь своей речью весь парламент. Точно так действовал и отец; в этом и заключался секрет его успеха. Однако в этот раз молодой Черчилль успеха не добился. Он столкнулся здесь с функционерами консервативной партии, отличавшимися тупостью и ограниченностью. Они с недоверием отнеслись к его выступлению и не уделили почти никакого внимания его бунту против партии и правительства. Черчилль же, вызвавший своей речью в чопорном парламенте всеобщее восхищенное удивление, сравнимое разве что с появлением райской птицы, чувствовал себя ущемленным, когда в измененном составе правительства в 1902 году он не нашел своей фамилии. Ему еще придется познакомиться с ним поближе, когда он будет давать объяснения в зале суда по поводу опубликованной им в 1906 году биографии отца. Черчилль спешил, и в то время, когда Чемберлен не очень решительно продвигал свой проект, защищавший таможенные правила в торговле, он выступил как сторонник принципа свободной торговли, ограничивавшего действия кабинета Бальфура. Этот принцип в условиях Англии того времени был очень актуальным, так как свободная торговля помогла бы накормить широкие массы народа. В дальнейшем принцип свободной торговли вывел Англию в ряды самых развитых экономических держав мира. Вполне возможно, что Черчилль стал бы в ряды активных защитников этого принципа, если бы увидел, что проведение его в жизнь встречает противодействие. К этому же времени относится, вероятно, полный отход Черчилля от консерваторов. Он хорошо понимал несостоятельность консервативной партии и ее правящей верхушки, находившейся у власти более двадцати лет. В узком кругу он не скрывал, что консервативная партия не оправдала его ожиданий и что он постарается сделать из этого соответствующие выводы. Вскоре после этого, в мае 1904 года, он совершает переход к либералам, которые ответили на такое восстание против «старого порядка» сразу же в декабре 1905 года, предложив Черчиллю должность парламентского статс-секретаря в министерстве колоний. Состоявшиеся месяц спустя парламентские выборы принесли либеральной партии убедительную победу, а ее теперь уже либеральному кандидату Уинстону Черчиллю — место в парламенте от северо-западного округа Манчестера. В парламентской борьбе Черчилль выступал за ослабление законов, запрещавших въезд в Англию; таким образом он встал на защиту пострадавших от преследований восточно-европейских беженцев. Для многих деятелей либерального Олимпа этот факт стал надежным свидетельством его преданности идеалам усыновившей его партии. В действительности же этой позицией Черчилль подтверждал свои политические симпатии и заключал необходимые ему связи, которые должны были позднее сыграть свою положительную роль.
Переход Черчилля в либеральную партию, так называемый «crossing of the floor» («переход на другую сторону») был расценен всеми как политический маневр оппортуниста, одержимого интересами собственного продвижения.
Позднее Черчилль напишет, касаясь темы «последовательности в политике», что верность политика определенным принципам должна быть выше, чем верность какой-то одной партии. Хотелось бы знать, существовали ли в то время для него такие принципы, которые могли бы оправдывать также жертвы, если бы они касались его лично? Эго предположение лишено реальности. Таких принципов для него не существовало. В консервативной партии в ее тогдашнем виде он не видел будущего, ее отжившее руководство, не способное к восприятию новых идей, не пользовалось у него ни малейшим авторитетом, взаимопонимание между ним и этим руководством становилось все слабее по мере того, как он все больше занимался биографией своего отца. Когда в 1906 году произошел пересмотр отношения к этому произведению и его стали считать — и продолжают считать до сих пор — интересным и мастерски написанным, это было не только оправданием, проявленным партией тори к личности лорда Рандолфа и его идеям, одновременно этот факт стал обвинением в адрес консерваторов, которые в свое время не пошли по указанному им пути. С понятием «демократический торизм» молодой Черчилль связывал нечто большее, чем политика партии: для него это понятие означало будущее английской демократии. Он считал себя наследником этой демократии; партиям же — как консервативной, так и либеральной — он отводил лишь вспомогательную роль. Если бы речь шла о его мнении — а Черчилль всю свою жизнь продолжал придерживаться этой точки зрения, — то он считал бы нецелесообразным и даже опасным правление одной из двух партий; он считал, что руководство страной должно осуществляться широким представительским движением. Эта «Centre Party» («Центристская партия»), которая состояла бы из либералов и консерваторов, была мечтой Уинстона Черчилля и замышлялась им как продолжение «Fourth Party» («Четвертой партии») лорда Рандолфа; она была — без неуместных упрощений — квинтэссенцией политического мышления Уинстона Черчилля. Неопровержимым является то, что Черчилль никогда не был «Party man» («человеком одной партии»), что он в течение всей своей жизни находился между партиями и стремился к тому, чтобы представлять только самого себя и только свою партию. Это качество явилось причиной того, что у представителей всех политических лагерей огромный эгоцентризм Черчилля вызывал чувство постоянного недоверия; это же качество — хотя об этом часто забывают — было одновременно решающей причиной его последующего триумфа. Несмотря на то, что своим переходом в лагерь либералов Черчилль вызвал к себе активную нелюбовь, даже ненависть со стороны консервативных масс, его называли «перебежчиком» и «крысой», однако он не порвал свои связи с влиятельными личностями консервативного лагеря; напротив, он способствовал установлению межпартийных контактов сразу же после своего первого перехода в другую партию. В 1911 году Черчилль организует «Другой клуб» («Other Club»), названный им центром, собравшим вокруг себя независимые умы, которым было под силу подняться над узкими партийными рамками. Это объединение было полной противоположностью консервативному клубу Карлтона, членом которого Черчилль оставаться не мог. Интересно, что в то же самое время, когда консервативная партия объявляет Черчилля «вне закона», он встречает двоих людей, ставших его близкими друзьями на долгие годы: один из них был ультраконсервативный депутат парламента Ф. Э. Смит (ставший позднее лордом Биркенхедом), другой — канадец Макс Эйгкин (позднее — лорд Бивербрук). Возможно, что этих людей объединял их взаимный интерес ко всему необычному, близость политических взглядов, в конце концов, приятное сознание, что можно быть другом неординарной личности, считавшейся всеми неким enfant terrible («ужасный ребенок»).
Сначала молодой парламентарий проявил себя убежденным либералом. Лорд Элгин в силу своего титула являлся членом верхней палаты парламента и возглавлял колониальное ведомство. Когда* началась кампания за показательное решение южноафриканского конфликта, он должен был уступить свое место статс-секретарю Черчиллю, который стал заместителем министра колоний. В новой должности Черчилль сразу почувствовал себя уверенно. Перед ним стояли задачи, которые он должен был решить исходя из принципа абсолютного превосходства: обеспечить британское господство в Африке, сделать своевременные уступки, проявить благосклонность и понимание в вопросах самоуправления побежденных буров, примирить их с судьбой и сделать их верными союзниками британской короны. Все это полностью соответствовало его собственным представлениям по этому вопросу, одновременно это была «просвещенная» либеральная политика. Тот факт, что лидеры бурской оппозиции Бота и Сматс стали личными друзьями Черчилля и в 1914 году, когда началась первая мировая война, обеспечили участие бурского народа на стороне Англии, подтвердил правильность политики, направленной на примирение с бурами; нужно отметить, что Черчилль был далеко не единственным, разделявшим эту точку зрения; он не поддерживал как «имперскую» линию, так и идею содружества «белых» государств.
В сущности, Черчилль рассматривал все мировое пространство как основу, на которой можно строить британское могущество, ему всегда была чуждой идея общности народов. Несмотря на его склонность к путешествиям, он очень редко покидал в эти годы Англию: один раз это была командировка в Южную Африку, в другой раз он ненадолго приехал в Канаду; он ни разу не побывал ни в одной из стран, входивших до второй мировой войны в Британскую империю.
После преобразований, происшедших в апреле 1908 года в правительстве, 34-летний Черчилль становится — в соответствии с его желанием — министром торговли, а одновременно и членом правительства, имевшим вполне реальную власть. По существовавшему до 1918 года положению о выборах каждый из вновь назначенных министров должен был пройти процедуру голосования. На этот раз Черчилль в Манчестере терпит поражение, но спустя 14 дней, несмотря на бурные сцены с участием воинствующих поборниц избирательных прав — суффражисток, — сделавших его центром своих нападок, одерживает победу в шотландском городе Данди. Непосредственный контакт с новым кругом избирателей приводит его к знакомству с Клементиной Хозьер, представительницей знатного и богатого семейства, проживавшего в этом городе. В сентябре 1908 года эта молодая женщина (ей было тогда 23 года) становится женой Черчилля. Ее нельзя было назвать первой большой любовью Черчилля, но это был исключительно счастливый брак. Можно верить утверждению Черчилля, что эта женщина, имевшая как внешние, так и внутренние достоинства, внесла в его жизнь спокойствие, умиротворенность и смогла стать верной спутницей всей его жизни.
Почти в течение двух лет — с апреля 1908 до февраля 1910 года — Черчилль в качестве министра экономики находится в центре реформаторского движения, проходившего с определенными трудностями, так как первые шаги либералов вызвали разочарование в обществе. На фоне всей реформаторской политики, носившей название «New Liberalism» («Новый либерализм»), отчетливо выступает яркая личность Дэвида Ллойд Джорджа, который становится наставником Черчилля в части проведения реформаторской политики. Этих людей связали длительные дружеские отношения и тесное сотрудничество. То, что восхищало более молодого Черчилля в «Уэльском чародее», как называли Ллойд Джорджа, было не только его умение манипулировать политическими идеями, не только его одаренность и огромная личная энергия, но в первую очередь его талант оратора, благодаря которому он мог, как говорили, «уговорить птицу слететь к нему с дерева». В этом партнерстве Черчилль охотно выполнял второстепенную роль, опровергнув тем самым распространенные о нем слухи как об опытном проводнике, но не архитекторе социальных реформ. В действительности об этом не могло быть и речи. Вся предварительная подготовка этих реформ осуществлялась «радикалами» — супругами Сиднеем и Беатрисой Вебб, У. Х. Бевериджем, К. Ф. Г. Мастерманом, создавшими для этого все интеллектуальные предпосылки. Несомненной заслугой Черчилля была его исключительная энергия, огромная увлеченность этой идеей и практический подход, которые он внес в законопроект Ллойд Джорджа. Но, несмотря на его готовность воспринять идеи «фабианцев»[13], ему остались чуждыми их идеологические установки на социальную воспитательную работу на «постепенном пути к социализму». Самым привлекательным во всех отношениях образцом для него было созданное Бисмарком социальное законодательство; по его мнению, Англии была необходима солидная доза патриархального «бис-маркианства», и хотя он предоставлял себя в распоряжение Ллойд Джорджа и супругов Вебб, то только потому, что в этих реформах, направленных на сохранение, а не на изменение существующего общественного устройства, он видел частичное осуществление демократии тори. В то же время социал-реформаторский «радикализм» был для него новым захватывающим приключением, в которое он готов был устремиться с характерным для него темпераментом; он видел в нем благоприятную возможность проявить себя защитником интересов народа и, подобно Савроле, выступать от имени тех, кто «имеет право на достойную жизнь».
Однако роль Черчилля как «спасителя народа» не ограничивалась вербальными признаниями и бравурными речами в парламенте. Он неустанно работает в качестве министра, умело проводя новые идеи. Между тем супруги Вебб вскоре замечают, что он стремится уйти от их опеки. В процессе создания рабочих мест, несомненно, ощущается их влияние; окончательное завершение процесса Черчилль поручает одному из их сторонников, У. Х. Бевериджу, будущему отцу идеи английской благотворительности. Но непосредственное содержание реформаторской деятельности Черчилля, тесно связанное и вместе с тем выходящее за рамки немецкого образца, — социальное страхование безработных, — несомненно, обнаружило черты его собственной прагматики. Прежде чем эта идея получила в 1911 году законодательное оформление как часть ллойд-джорджевского закона о социальном страховании, Черчилль принял также участие в разработке законодательных мероприятий по защите труда и, в частности, защите от несчастных случаев. Вполне вероятно, что разработкой этих идей в значительной мере занимались и другие люди, но, несомненно, Черчилль приложил все свои силы для их осуществления.
Социально-реформаторская деятельность Черчилля достигла своего апогея в 1909 году в борьбе за «Народный бюджет» Ллойд Джорджа. Высокие налоги на землю, а также большие финансовые обязательства, налагаемые на землевладельцев, должны были служить идее реформирования закона о социальной защите. Но осуществление этих идей натолкнулось на ожесточенное сопротивление консерваторов и верхней палаты парламента, лишение которой права вето привело к открытому конфликту. В борьбе за урезание политических прав палаты лордов Черчилль, занявший после январских выборов 1910 года пост министра внутренних дел, развивает поистине революционную деятельность, в радикализме с ним трудно было сравниться. «Пришло время, — заявляет он 15 февраля 1910 года кабинету, — полностью упразднить верхнюю палату». Нет ничего удивительного в том, что возмущение консерваторов было направлено главным образом на Черчилля, «предателя собственного класса», которому оказалась недостаточно просторной парламентская арена и который в качестве президента вновь образованной «Бюджетной лиги» способствовал перемещению агитационной кампании на улицы. Борьба между консерваторами и либералами заканчивается в 1911 году принятием парламентом закона, по которому палата лордов лишалась абсолютного права на наложение вето. В этом же году реформаторская деятельность была в основном завершена после утверждения закона о праве на социальное обеспечение в случае болезни или безработицы. Перед общественностью встали другие проблемы.
В эти годы Англия знакомится с молодым министром внутренних дел мистером Черчиллем с совершенно неизвестной для нее стороны. Он явно озадачил своих «радикальных», т. е. леволиберальных партийных соратников, отошедших от него после отданного им приказа о подавлении забастовки горняков Южного Уэльса с помощью полиции и военных. Несмотря на всю осторожность, проявленную им в этой акции, он в течение долгих лет оставался в положении человека, которому был брошен упрек в причастности и убийству двух бастующих рабочих. Внутри самого рабочего движения его имя стали прочно связывать с трагическим происшествием, получившим название по месту, в котором произошла трагедия, — Тонипанди. Затем всеобщее недовольство получило новое подкрепление, когда в январе 1911 года министр внутренних дел превратил простой криминальный случай в государственную акцию, санкционировав совместные действия полиции, пожарных, Шотландской гвардии — вплоть до легкой артиллерии для ликвидации конфликта местного значения, вызванного двумя анархистами, которые забаррикадировались в одном из домов на Сидней-стрит в восточной части Лондона.
Создавалось впечатление, что Черчилль руководствовался в этих случаях стремлением только к собственной славе. Это мнение подтвердилось спустя несколько месяцев, когда он отдает приказ о подавлении бастующих железнодорожников отрядом, состоящим из более чем 50 000 тяжеловооруженных солдат и, явно превышая свои полномочия, предоставляет им свободу действий. У сильного левого либерального партийного крыла, а также и у лейбористов, на поддержку которых кабинет рассчитывал с 1910 года, воодушевление, испытанное ими ранее, понемногу стало сменяться отрезвлением, принявшим теперь такие масштабы, что Асквит не упустил возможность назначить Черчилля на другую должность, и в октябре 1911 года тот становится морским министром.
До этого времени молодого государственного деятеля интересовали исключительно вопросы внутренней политики; военные и внешнеполитические проблемы касались его только с одной стороны — если они мешали проведению политики реформ. Саврола также критически относился к военным; в Лаурании войны проводились всегда с одной целью — они должны были отвлечь внимание народа от внутренних трудностей. Подобные доводы приводил молодой парламентарий и в Вестминстере, исходя из политики фискальной экономичности, в дискуссии по поводу военных расходов, предложенных мистером Бродриком; в апреле 1908 года Черчилль очень бурно отреагировал на предложение военного министра лорда Холдейна, выступившего с инициативой организовать на континенте экспедиционный военный корпус; Черчилль высказал свое отрицательное мнение в меморандуме на 14 страницах, смысл которого сводился к тому, что «ни одна нация не решится на такое опасное и провоцирующее мероприятие». К неудовольствию консерваторов и либералов, настроенных проимпериалистически, Черчилль дважды — в 1906 и 1909 годах — по приглашению кайзера Вильгельма II представлял Англию на военных маневрах в Германии в качестве именитого гостя. Позднее Черчилль не присоединился к общему осуждению Гогенцоллернов, не заметил в международной обстановке ничего, что подтверждало бы распространенное повсюду мнение о существовании «немецкой опасности». «Германия, — писал он в 1908 году в разгар яростных споров вокруг политики реформ, обращаясь к Асквиту, — готова не только к войне, но и к миру. Мы же не готовы ни к чему, кроме как к распрям в парламенте». Будучи еще министром торговли и занимаясь проектами социальных реформ, он отклонил предложенное морским министром Мак-Кенной довооружение морского флота и его доклад, содержавший «пугающие данные» о возрастающих темпах строительства в Германии. 17 июля 1905 года он заявил в Эдинбурге, что «между Великобританией и Германией ни в чем нет противоречий. Между ними нет предмета спора ни в чем; не существует также пространства, которое стало бы предметом спора между нами».
Есть доля иронии в том, что эти высказывания Черчилля вызвали не только жесточайшую критику со стороны консерваторов, но и после окончания первой мировой войны использовались британскими антисемитами. В действительности в обеих странах была определенная часть постоянно проживающего еврейского населения, что, без сомнения, способствовало установлению более тесных связей между обеими странами. Положительное отношение Черчилля к Германии этого периода также во многом объяснялось наличием в этой стране его еврейских друзей и близких знакомых, среди которых нужно прежде всего назвать сэра Эрнеста Кассела, друга Баллина. На такое независимое от общей линии мнение Черчилля могло повлиять как его сотрудничество с Ллойд Джорджем, так и с левыми либералами-реформаторами, которые видели в Германии времен кайзера Вильгельма много положительных, достойных подражания моментов. Осуждаемый многими зарождающийся германский империализм, который, несмотря ни на что, связывался в сознании Черчилля с привлекавшим его понятием ответных военных действий, не вызывал у него такого отрицания и осуждения, как у других просвещенных умов. Во всяком случае, в первые восемь-девять лет его политической деятельности он был убежден в необходимости и полезности добрососедских отношений с Германией, хотя Франция того времени в большей степени заслуживала симпатию и восхищение.
С 1911 года его ориентация неожиданно изменилась. После агадирского кризиса Англия впервые за долгое время ощутила близость угрозы войны; тогда сам Ллойд Джордж, уважаемый наставник Черчилля, направил Германии из резиденции лондонского лорд-мэра 21 июля послание с выражением озабоченности, которое заставило Черчилля по-новому взглянуть на явно ухудшавшуюся ситуацию. Еще будучи министром внутренних дел, он неожиданно стал усиливать охрану военно-морских складов, которые могли быть доступны «немецким агентам», и в августе он представил кабинету записку, в которой излагал свою точку зрения на возможный ход немецко-французской войны, в возникновении которой он был почти уверен. Он был убежден, что Англия не должна оставить французов один на один с агрессором. Став в октябре этого же года морским министром, он получил новые полномочия и новое поле деятельности, на котором он чувствовал себя не столь уверенно. Его новое положение усложнялось собственным характером, который не позволял ему останавливаться на полпути, он привык подходить к любой поставленной перед ним задаче ответственно, отдавая ей все свои силы; по его собственному признанию, получив в свое распоряжение адмиралтейство, он «не мог думать ни о чем, кроме приближающейся войны».
Если на предыдущем этапе, проводя социальные реформы, он находился под влиянием личности Ллойд Джорджа, на новой должности он сотрудничал с человеком, который не уступал ему в фанатической жажде деятельности, граничившей с манией одержимости в работе. Этим человеком был ушедший в 1910 году в отставку первый морской лорд, адмирал Фишер. Дружеские отношения этих людей были отмечены печатью их неординарных и эгоцентрических характеров, следствием чего стали бурные столкновения, которые вряд ли способствовали сохранению на долгое время отношений «учителя» (Фишера) и — значительно более молодого — «ученика» (Черчилля). Однако это партнерство — в 1914 году, сразу после начала первой мировой войны, Фишер был снова возвращен на службу — было исключительной удачей Англии этого периода. Сотрудничество этих деятелей все яснее проявляется в вопросе вооружения Англии на море, особенно после быстрого увеличения годовой квоты на строительство крупных военных кораблей, начавшееся после 1912 года. Германия была раздражена таким ходом событий, так как именно морской министр Черчилль совсем недавно выражал наибольшее понимание ее проблем. Создание флота и учреждение штаба морских сил явились результатом тех давно ожидаемых реформ, которые должны были привести Англию в состояние немедленной боевой готовности. В конце 1912 года по согласованию с Францией было достигнуто соглашение о распределении зон действия на Средиземном и Северном морях, что привело к большей концентрации британских вооруженных сил в войне против Германии.
Очень значительным, имевшим долгосрочное действие было решение Черчилля, предпринятое им в 1912–1913 годах, о переводе крупнотоннажных военных кораблей (дредноутов) с угольного на нефтяное топливо, что впервые привело Англию к целенаправленному увеличению капиталовложений в собственную нефтедобывающую промышленность; в 1914 году Черчилль заключил договор о поставках иранской нефти англо-иранской нефтяной компанией; таким образом были созданы перспективные ближневосточные связи, необходимые британской нефтедобывающей промышленности. Современным был его подход и в вопросе использования самолетов в военных целях. Сразу же после создания военно-воздушных сил (ВВС) Черчилль совместно с Королевской службой морской авиации создает морские ВВС, которые предназначались в первую очередь для целей морской разведки. Однако вся военно-морская стратегическая концепция Черчилля — Фишера остается несколько неопределенной. Причиной этому был постоянный конфликт между сухопутными войсками и флотом, которые не могли выработать совместного плана военных действий. Учитывая британские союзнические обязательства, в план совместных военных действий включалась отправка экспедиционного корпуса во Франции. Однако Фишер выступал за проведение операций на побережье Балтийского моря. Кроме того, он упорно отстаивал идею навязывания немецкому противнику фланговых морских атак, что отодвигало собственные стратегические планы Черчилля. Между Фишером и Черчиллем не было согласованности и в том, что является более предпочтительным: проникновение в порты противника и блокирование его или выманивание противника из его портов и навязывание ему сражения в открытом море; не совпадали также представления о «ближней» или «дальней» блокаде. Совершенно очевидно, что Фишер, а под его влиянием и Черчилль были убеждены в неизбежности немецко-британской войны, что они уже в 1911 году пришли к выводу о реальной угрозе военного столкновения в недалеком будущем — по некоторым данным, они ожидали его в 1914 году; оба они, по крайней мере какое-то время, всерьез надеялись, что смогут потушить конфликт в самом начале, нанеся противнику превентивный удар в его собственных гаванях и разгромив его. Не подлежит сомнению, что проводимая ими военно-морская политика способствовала быстрому росту вооружений и приведению обоих государств в состояние готовности к войне. Неудивительно, что при этих обстоятельствах справедливая и реальная оценка Черчиллем немецкого флота 9.12.1912 года в Глазго, как «великолепного», была встречена очень отрицательно по ту сторону Северного моря. Оценивая общую установку Черчилля, нужно сказать, что опасность немецко-британской войны он связывал исключительно с наличием у Германии чрезмерно большого флота, излишнего для государства, имеющего статус великой державы. С немецкой стороны, было бы самым разумным сделать из этого соответствующие выводы. Вместо этого различными источниками всячески поддерживалась фатальная вера морского министра в неизбежность немецко-британской войны: основания можно было увидеть и в отклонении дважды предложенного Англией празднования «Года флота», и в победных речах, произносимых кайзером, и в слухах, распространяемых полуофициальными кругами, близкими к немецкому флотскому начальству; не меньшую роль играли здесь «достоверные сведения» об опасных намерениях Германии, исходившие от информированных людей. Все это вызывало в Англии уже в 1912 году все усиливающийся страх перед «днем икс» — днем нападения Германии на Англию. К таким информированным лицам принадлежал Луис Бота, первый президент Южно-Африканского Союза, а также Август Бебель, вождь немецкой социал-демократии, о чем стало известно только в последнее время; их доклады постоянно находились на письменном столе Черчилля. Неудивительно, что, подготовленный таким образом, он заявлял: «Самым поздним сроком начала войны нужно считать осень 1914 года».
В начале 1914 года произошли некоторые изменения: с одной стороны, как будто уменьшилось немецко-британское противостояние, с другой — возобновились ирландские беспорядки. В конфликте 1912 года, в котором участвовали ирландские националисты, ставившие в центр своих притязаний борьбу Ирландии за независимость (гомруль), Черчилль играл значительную, хотя и не совсем ясную роль. Чтобы заручиться поддержкой либералов, которые все более настороженно следили за огромными расходами военно-морского ведомства, Черчилль вынужден был выступить на стороне правительства против непокорных жителей Ольстера — североирландских протестантов, которые под руководством их лидера — сэра Эдварда Карсона, угрожали Англии восстанием и гражданской войной. Такая задача привлекала Черчилля, поскольку в ней таился драматический аспект. Совместно с Ллойд Джорджем он отстаивал точку зрения правительства не только в парламенте, но и в самом логове льва — Белфасте (1912 год), что потребовало от него немалого мужества. Когда в 1914 году все говорило о приближающемся восстании ирландцев, он применил тактику, к которой еще не раз прибегнет: сначала решительно и беспощадно подавлял любое сопротивление, а после полной победы делал поверженному противнику определенные уступки; такая тактика помогала ему уйти от ответственности, скрыть истинного виновника конфликта и поменять местами агрессора и его жертву в глазах общественного мнения. Начавшаяся 1 августа 1914 года первая мировая война избавила Черчилля от необходимости применять эту тактику.
ГАЛЛИПОЛЬСКАЯ ОПЕРАЦИЯ И ДРУГИЕ ПОРАЖЕНИЯ (1914–1929)
Ро начала войны в августе 1914 года карьера Черчилля удивительно быстро и успешно шла вверх. Будучи самым молодым членом кабинета, он уже имел поручения, которые совпадали со сферой деятельности министерства торговли, внутренних дел и морского флота и находились в центре общественных интересов. Он выполнял их, отдавая делу всего себя, свой дух, силу убеждения и напористость. Без сомнения, в это время наряду с Ллойд Джорджем он был самой яркой звездой на политическом небосклоне Англии, как и всякая незаурядная личность, был окружен спорами и враждебностью, но с несомненным весом в совете сильнейших и хорошими перспективами на продолжение пути к самой вершине, если бы ему удалось искоренить свою очевидную юношескую поспешность и обуздать присущее ему высокомерие. Однако последующие полтора десятка лет его политической деятельности свели на нет на долгое время все лучшие задатки этой личности. Эти годы легли тяжелым бременем на политическую судьбу вундеркинда Черчилля, для преодоления которых ему понадобились и чрезвычайные обстоятельства, и содействие извне.
Первым проступком тех лет, в котором общество обвиняло Черчилля, была его откровенная радость по поводу войны, противоречившая не только общепринятому кодексу британских норм поведения, но и искреннему убеждению многих сторонников либеральной партии. Позднее Черчилль и его биографы решительно выступили против утверждения, которое распространила леди Асквит, что первого лорда Адмиралтейства видели в Вестминстере в день объявления войны Британией «с лицом, светившимся счастьем». Можно спорить о том, действительно ли Черчилль радовался войне. Но, несомненно, война принесла ему страстно желаемый им вызов, авантюру, в которую он бросился с огромным воодушевлением. Теперь, наконец, его жажда действий нашла поле, где он мог дать волю своим эмоциям без малейшей оглядки на правила, конвенции и щепетильность. «Я заинтересован, увлечен и просто счастлив», — признавался он жене 28 июля 1914 года. Премьер Асквит находит его в то время «в очень воинственном настроении», а у секретаря кабинета Мориса Хенки создалось впечатление, что «Черчилль форменным образом изголодался по войне», В этот критический момент морской министр был одним из немногих в кабинете, которые с самого начала знали, чего они хотят, не испытывали угрызений совести и уверенно шли на то, чтобы направить английский государственный корабль в океан новой войны. Его задор, энергия, жизнеспособность и уверенность в победе были большим и исключительно ценным активом английской политики.
Для Черчилля война пришла ни неожиданно, ни в неподходящий момент; он ожидал ее начала уже в течение трех лет. Хотя отношения с Германией в 1914 году заметно улучшились и дальнейшие проявления австро-сербского кризиса были менее ощутимыми, он дал указание о проведении 17 и 18 июля пробной мобилизации, которая вместе с последовавшим за ней рейдом Спидхеда стала крупнейшей демонстрацией английского флота. По его категорическому указанию части и соединения оставались сконцентрированы и после окончания празднеств и торжеств; 2 августа, не будучи уполномоченным на то кабинетом, он распорядился завершить военную мобилизацию. Черчилль был единственным членом кабинета, который изо всех сил ратовал за немедленное вступление в войну и для этой цели привел в движение все рычаги в кругу своих знакомых и друзей. Один из них, будущий лорд Бивербрук, сообщал 2 августа 1914 года, что Черчилль в самом узком кругу высказывался против отсрочки войны, которая все равно ничего не смогла бы изменить, так как была неизбежна. Несколько другое впечатление сложилось у Альберта Баллина, который 27 июля докладывал в Берлин, какое большое впечатление на него произвела воля к миру со стороны британского кабинета; к примеру, Уинстон Черчилль при прощании подошел к нему и почти со слезами на глазах заклинал: «Мой дорогой друг, давайте не будем воевать!»
Война началась для Королевского военного флота не так блестяще, как первый лорд хотел бы себе это представлять. Немцы с их явно слабым флотом не пошли на открытое сражение; в ярости Черчилль выступил с громкими заявлениями, угрожая, что немецкие корабли будут «как крысы вытащены из своих нор». Таким образом, британская морская блокада свелась просто к технической задаче, и морской министр, жаждавший подвигов, должен был искать драматику и приключения в другой области. Когда Бельгия под напором немецкой армии вот-вот должна была сломиться, военный министр Китченер попросил об отправке британской морской пехоты в Антверпен, и Черчилль не заставил себя просить дважды. Он спешит на место событий и во главе своих трех бригад, которые были совершенно неподходяще экипированы для ведения войны на суше, в течение первой недели октября овладевает ситуацией. Здесь, проведя ряд успешных ударов по флангам устремившихся во Францию немцев, он почти физически ощутил момент, который мог изменить весь ход войны. Вопреки своим правилам, он обращается к премьеру с ходатайством освободить его от занимаемой должности и передать ему командование частями, стоявшими в устье Шельды. «Речь идет не о политической карьере, — заверяет он Асквита, — а лишь о военной славе». Ходатайство с сожалением отклонили, и все предприятие было, таким, образом, обречено на провал. Черчилль, которому в этом случае явно не хватило чувства меры и осторожности, возвращается в Лондон, и радующиеся его поражению недоброжелатели теперь могут не без основания говорить о наполеоновском комплексе отпрыска Мальборо. Впрочем, в основном критика несправедлива; задуманная им кампания говорит о богатстве идей, готовности к импровизации и способности к выработке нетрадиционной стратегии. Его главный принцип — нападение, атака, а не защита; находясь в Адмиралтействе, он придумывает все новые, отчасти инспирированные Фишером проекты, ставившие своей целью перенести войну непосредственно на территорию Германии, атаковать Боркума, заставить немецкий флот вступить в бой в устье Эльбы, чтобы затем уничтожить его.
Но простор для такой инициативы при более здравом размышлении был очень невелик. В 1914–1915 годах немецкие суда почти полностью хозяйничали во всех морях мира; блокада была бы превосходной идеей, если бы Англия могла не принимать во внимание щепетильность и права нейтральных стран, в частности, США, которые проявляли явное недовольство, поскольку британцы не только нарушали их связи в области военных поставок, но и мешали всему товарообороту со странами Центральной Европы, нанося, таким образом, существенный урон американской экономике. При всей очевидной симпатии к западным странам в отношениях между «приверженцами закона», американцами, и британским Адмиралтейством возникли напряженные отношения, которые — как позже писал Черчилль — могли поставить под вопрос всю блокаду. В этой ситуации Черчиллю оказала помощь ничем не ограниченная война с немецкими подводными лодками. 7 мая 1915 года в Ирландском море был потоплен пароход-гигант «Лузитания», принадлежавший Британии, на борту которого находилось также множество американских граждан[14]. Этот «апогей преступного ведения войны в духе гуннов» стал, по мысли Черчилля, изложенной им в «Мировом кризисе»[15], поворотным пунктом в отношении с США. В дальнейшем уже не было трудностей в вопросе об ужесточении блокады, напротив, всеобщее возмущение обратилось теперь на Германию, и дело государств-союзников получило неожиданную поддержку. Почти 60 лет спустя подтвердилось подозрение о том, что нагруженная боеприпасами и взрывчатыми веществами «Лузитания» по инициативе британского Адмиралтейства должна была сыграть роль корабля-наживки, чтобы — как совершенно секретно писал Черчилль уже 12 февраля 1915 года — «посеять вражду между США и Германией». Можно предполагать многое, ясно только одно, что британское Адмиралтейство вело нечестную и нечистую игру, а последующее описание этого эпизода Черчиллем было очень далеким от истины.
Выраженная в «Мировом кризисе» хладнокровная констатация этой катастрофы, которая в свое время вызвала огромный вал возмущения по обе стороны Атлантики, указывает на основной принцип, с которым мы встретимся не раз: «Права эта страна или нет, но это моя страна». Это стало оправданием во всех случаях, когда для Черчилля решался вопрос «быть или не быть».
То, что для Черчилля в этой войне речь шла о «быть или не быть», он поведал уже в феврале того же года в парижском «Матэн», заявив в интервью, что борьба будет вестись до полной капитуляции Германии и что врага будут так долго душить за горло, пока у него не остановится сердце. И в этом случае Черчилль был откровеннее, нежели остальные члены правительства. Теперь уже известно из протоколов британского кабинета, что Англия никогда не принимала всерьез идею мира, основанного на переговорах или компромиссе. Высочайшей целью войны было уничтожение Германского рейха как великой европейской державы, а это цель, о которой — по понятным причинам — не звонят во все колокола. Итак, было бы неверно, учитывая приведенное выше высказывание, говорить об особо радикальной позиции Черчилля. Хорошо бы и позднее не забывать об этом столь эмоционально окрашенном «распределении ролей».
Афера с «Лузитанией» весьма пригодилась Англии в той войне, которую она вела с немецкими подводными лодками, при совершенствовании планов блокады против противника, а также в психолого-пропагандистской подготовке американского вступления в войну. Но в это время Черчилль уже был вовлечен в предприятие, провал которого стали неизменно связывать с его именем: это был комбинированный фланговый удар, нанесенный по жизненно важным территориям стран Центральной Европы. Фишер же, который проявлял интерес к Померании, постарался на время разделить с морским Минфином его воодушевление.
О роли Черчилля в операции в Дарданеллах писалось много, и не в последнюю очередь им самим, и до сегодняшнего дня оспаривается вопрос о его персональной ответственности за концепцию, проведение и, наконец, провал операции. Проблематичным можно считать и то, исходила ли идея Черчилля о «молниеносной победе», достигнутой обходным путем, из реалистических предпосылок. Нереально было бы предполагать, что фронт стран Центральной Европы мог быть развернут без всяких усилий в случае успешной десантной операции на Балканах. Для успешного воплощения идеи потребовалось бы полное реструктурирование союзных фронтов. Однако именно этого Черчилль не хотел; он считал возможным ограниченное применение вооруженных сил, он отказывался даже в критической ситуации от необходимой поддержки сухопутными силами. Если сама идея уже спорна, то тем более непродуманным и опрометчивым становилось ее проведение. Самым тяжким для него был упрек в неумении оценить реальные трудности, которые перетягивали чашу весов, и нежелании выслушивать неприятные ему советы. Наперекор всем предостережениям он, как будто нарочно, упорно ставил на карту свое реноме и держался за эту идею, настаивал на ней даже тогда, когда операция была уже проиграна. Однако несправедливыми были и все громче звучавшие со всех сторон критические выступления, в которых на него взваливалась вся ответственность за происшедшее. С точки зрения военной стратегии, явно не хватало скоординированности между сухопутными войсками и флотом, между британцами и французами, а в кабинете, как и в Генеральном штабе, царили нерешительность и замешательство. Асквит, Китченер и Грей производили в данном случае не лучшее впечатление. Личной большой неудачей для Черчилля стал его конфликт с не менее автократичным лордом Фишером, который дезавуировал его своим прошением об отставке через три недели после высадки на Галлипольском полуострове 15 мая 1915 года. Жребий был брошен, когда Бонар Лоу, лидер консервативной партии и заклятый враг Черчилля, отказался поддерживать правительство в его тогдашнем составе. Без больших душевных мук злосчастный морской министр был принесен в жертву на алтарь пришедшей к тому времени к власти либерально-консервативной правительственной коалиции; в мае 1915 года он должен был передать Адмиралтейство А. Дж. Бальфуру. Сам же он довольствовался постом канцлера графства Ланкаши — синекурой, обрекавшей его на полное бездействие, заставившей его, человека, не знавшего в пути усталости, искать утешения в успокаивающих нервы воскресных занятиях живописью.
Этим карьере Черчилля был нанесен первый тяжелый удар в спину, от которого он не смог вполне оправиться в течение двух десятилетий. Его провал многим принес нескрываемое удовлетворение. Вопрос «Что же случилось в Дарданеллах?» долго еще не умолкал на предвыборных собраниях. Со своим красноречием и откровенными определениями он представлял собой удобную мишень, которая давала прикрытие людям, не менее его запутавшимся в противоречиях, но мгновенно отказавшимся от него в момент его поражения. Черчилль всегда был борцом-одиночкой, однако насколько он был изолирован, ему пришлось узнать только сейчас. Он отнюдь не поправил дело, когда заявил о своей вере в правильность операции и в необходимость ее продолжения, когда была очевидна необходимость отступления. К концу 1915 года Галлипольский плацдарм был освобожден от союзников, вклад Черчилля в их стратегию выразился в потере четверти миллиона человек.
К этому времени потерпевший сделал выводы из своего катастрофического поражения. 15 ноября 1915 года он заявил о своей отставке и в чине майора отправился на Западный фронт, где принял командование гвардейскими гренадерами. Примечательно — и это говорит в пользу его личных качеств, — что ему удалось преодолеть недоверие солдат-фронтовиков к незваному «политику». Своеобразная выправка, воодушевление, которое его никогда не оставляло, неизменно доброе расположение духа остались в памяти фронтовиков, которые были с ним рядом и в окопах, и на поле сражения. Он писал одному из своих друзей, что «ведет веселую жизнь с милыми людьми, абсолютно счастлив и свободен от забот и не может вспомнить, переживал ли еще когда-нибудь такие приятные три недели». Это настроение становится понятнее, если рассматривать его на фоне полного краха Дарданелльской операции. При маниакально-депрессивной предрасположенности Черчилля полугодовое интермеццо на Западном фронте было, пожалуй, единственным тоником, способным помочь выбраться из пропасти. Действительно, на Фландрском фронте при Плугстрете он возбужден, но в отличном настроении, увлеченно руководит своими подчиненными, которыми теперь являются шотландские стрелки; как командир он умел разбавить монотонность окопной войны самовольными ночными огневыми налетами. Глубокое, вызывающее слезы волнение охватывает его всегда, когда он говорит о дарданелльской истории. Для него это была не просто «производственная травма». Молниеносной победой на юго-востоке он хотел вписать себя на все времена в книгу истории, но это поражение заставило его самого усомниться в том, будет ли еще когда-нибудь достигнута высшая цель его жизни.
«Жевать колючую проволоку» долгое время было не по душе Черчиллю. Уже в марте 1916 года он одним махом оказывается в Лондоне, чтобы разузнать обстановку; но когда он произносит в парламенте речь, в которой ратует за возвращение лорда Фишера, многочисленные критики получают лишь новое доказательство его неспособности правильно оценить обстановку. В мае 1916 года он окончательно возвращается в Англию и теперь связывает все свои надежды со старым боевым товарищем Дэвидом Ллойд Джорджем, который между тем стал во главе военного министерства. Однако сопротивление консерваторов все еще очень сильно; весь следующий год он находится вне службы, созерцая, как другие суетятся вокруг войны, которая вступила в четвертый, мучительный год и которую, по его убеждению, можно выиграть только действительно гениальным вдохновением. Поворот в пользу Черчилля обозначился лишь тогда, когда в декабре 1916 года Ллойд Джордж заменяет Асквита на посту премьера и решительно начинает интенсификацию военных усилий Британии во всех областях. Но и он, который обязан Черчиллю за содействие в несколько сомнительной «афере Маркони», должен был все же еще считаться с отрицательной позицией консерваторов. В начале 1917 года он постепенно готовит реабилитацию своему подопечному, в связи с чем дает указание обнародовать служебный доклад комиссии по Дарданеллам. В нем лежащая лишь на Черчилле вина распределяется на многих. Вскоре после этого бывшего морского министра с его обзором военного положения в парламенте слушает внимательная и неравнодушная публика. 16 июля 1917 года события развиваются дальше: Ллойд Джордж назначает своего бывшего оруженосца министром вооружения, хотя — с оглядкой на консерваторов — без места и голоса в военном кабинете.
На своем новом посту Черчилль, как обычно, разворачивается в полную силу: он предпринимает организационные мероприятия, которые должны послужить идее собранности и скоординированности министерского управленческого аппарата. И все же его собственная сила состоит не в организации, а в личном участии, принятии решений и энергичном ведении дела. Когда в июле 1918 года начались волнения среди рабочих военных заводов, он проявляет твердость и грозит в Ковентри призывом и отправкой на фронт. Кризис был быстро преодолен, так как одновременно с провалом большого весеннего наступления немцев военное счастье, наконец, обернулось к Англии лицом. В немалой степени такому развитию способствовало массовое применение танков, производство которых Черчилль взял под свой особый контроль. Открытый всему новому и рискованному, он наблюдал за развитием бронированных боевых машин с большим интересом еще в свою бытность морским министром. Теперь ему пришлись кстати практические наблюдения, которые он сделал во Фландрии и которые постоянно освежал во время своих посещений фронта в качестве министра вооружения. Интересно то, что эти ранние и позитивные впечатления от танков Черчилль позже не использовал (во всяком случае, до тех пор, пока Фуллер, Лиддел Харт, де Голль и Гудериан не начали развивать свою «танковую философию»), не понимая до конца значения этого оружия для ведения современных войн. Из этой области деятельности он сделал определенные выводы, но она дала ему значительные преимущества и в другой ситуации. Вступление в войну Соединенных Штатов обусловило тесное сотрудничество с американскими военными; одной из причин было то, что значительная часть отсылавшихся в Европу войск США должна была снабжаться британским министерством вооружения. Используя эту возможность, Черчилль установил тесные личные отношения со своим американским «визави», советником президента и специалистом по вооружению Бернардом Барухом. Для Черчилля эта веревочка в США уже никогда больше не обрывалась, оба они в двадцатых и тридцатых годах постоянно обменивались мнениями и двадцать лет спустя — теперь, правда, уже в другой роли — опять возобновили прежнее партнерство.
Мощное военное вмешательство Соединенных Штатов с ошеломляющей быстротой заканчивает четырехлетнюю схватку. Политический и военный раскол стран Центральной Европы наступил так внезапно, что Черчилль поначалу не мог в это поверить и позже, в своих мемуарах, не находит этому никакого убедительного объяснения, кроме «деморализации» немцев. Неизгладимое впечатление произвело на него вулканическое проявление тевтонской мощи, устранение которой стало в конце концов общим делом всего мира. Его память запечатлела также чувство собственной беспомощности и спасительную роль США. Но окончание войны сразу же принесло другие проблемы, которые не только не решились с триумфальной победой ллойд-джорджевской коалиции в так называемых «купонных» выборах в декабре 1918 года, а скорее, обострились или стали совсем неразрешимыми.
То, что считалось трудной победой Ллойд Джорджа, на самом деле было триумфом консерваторов, которые захватили в Вестминстере почти три четверти всех правительственных мест. Либеральная партия Черчилля раскололась на небольшой, но организационно сплоченный придаток оппозиционера Асквита, на выступающую уже самостоятельно и значительно окрепшую лейбористскую партию и на свиту премьера, относительная сила которой сначала не проявлялась, поскольку она не нуждалась ни в организационно-финансовой, ни в программной поддержке. Скоро стало очевидным, что «уэльский чародей» полностью зависел от благосклонности своего партнера по коалиции — консерватора и в основе своей был генералом без армии.
Очень сомнительно, что Черчилль уже тогда ясно понял значение процесса, заключавшегося в прекращении существования старой либеральной партии и в замене ее рабочей партией. Несомненно, однако, что он не дал заразить себя откровенно шовинистической лихорадкой этих первых в истории Англии настоящих народных выборов (в которых только молодые незамужние женщины не получило нрава голоса). Особенно заметно, что именно он, который всегда был сторонником вербального экстремизма, в этот период производил впечатление человека сдержанного и взвешенного, хотя, естественно, он достиг этой «ленивой» победы на волне патриотического восторга в Данди.
Особо стоит подчеркнуть, что вопреки последовавшим позднее упрекам он не нес личной ответственности за продолжение голодной блокады Германии, а напротив, выступал за возрождение Германии на принципах «достаточной безопасности», хотя правительство решилось на этот шаг, учитывая общественное мнение, лишь в июне 1919 года. Впрочем, идею французской безопасности он толковал гораздо шире, будучи в феврале 1919 года единственным из членов кабинета, кто поддержал идею Фуше о рейнском сепаратном государстве.
Созданный заново в январе этого первого послевоенного года кабинет принес Черчиллю и новую смену поста, переход из министерства вооружения в министерство по военным делам и авиации. Самой трудной задачей, которую он должен был осилить на этом посту, была демобилизация миллионных британских вооруженных сил. Учитывая возможные недовольства, он с замечательной ловкостью отошел от применявшейся до сих пор практики, когда из армии увольнялись прежде всего люди, в которых срочно нуждалась промышленность и которые по этой причине были призваны в армию последними. Теперь демобилизация проводилась строго в соответствии со сроком службы и пребывания на фронте, в первую очередь увольнялись военнослужащие ранних призывов. В течение полугода из вооруженных сил без особых осложнений были уволены три миллиона человек. Здесь, как и в других вопросах, в военном министерстве ему помогали люди с выдающимися способностями, в особенности начальники штабов: сэр Генри Вильсон (сухопутные войска) и сэр Хью Тренчард (военно-воздушные силы). И впоследствии он доверял их совету и помощи хотя, как покажет будущее, это не всегда совпадало с его собственными интересами.
Сэр Генри Вильсон в британском генеральном штабе считался ведущим представителем «школы», которая в 1917–1918 годах энергично занималась вопросом восстановления Восточного фронта, распавшегося вследствие Октябрьской революции в России. Когда Черчиллю позднее — вполне справедливо — ставили в вину его вклад в осуществление военной интервенции западных держав против молодой советской власти, обычно забывали, что эта операция задумывалась сначала как военно-стратегическая и что на начальном периоде этой кампании он не принимал в ней никакого участия. Но мысль восстановить антигерманский русский фронт и тем самым оказать поддержку преданным союзническому делу антикоммунистическим силам полностью соответствовала его вкусу и была им горячо одобрена еще в то время, когда он не мог ни принять такое решение, ни соответственно воздействовать на него. Для интервенции на востоке были, впрочем, еще и другие мотивы, о значении которых нам судить довольно трудно. Так, с декабря 1917 года существовало британо-французское соглашение о разделении между ними сфер оперативного действия и на Украине, и на богатом нефтью Кавказе. Это соглашение десятилетиями давало пищу для подозрений Советов относительно «империалистического союза», имевшего своей целью «разделение России». Позднее и Черчиллю приписывали такие же мотивы, о чем в Москве в 1924 году заявил как-то Борис Савинков, известный эсер авантюристического толка. По его словам, англичане не раз намекали ему, что они очень заинтересованы в соглашении, за которым угадывались их нефтяные интересы, связанные с созданием независимого кавказского государства. Можно предположить, что Черчилль, по крайней мере временно, был невосприимчив к такому аспекту русской авантюры, хотя и являлся одним из инициаторов британской нефтяной политики.
Все же его решительное выступление за интервенцию было, без сомнения, вызвано совершенно другими мотивами. В качестве министра вооружения он безоговорочно поддерживал принятые союзниками меры по созданию нового восточного фронта путем направления войск, воинского снаряжения в Мурманск, Архангельск и Владивосток и при этом приводил общественности в качестве аргументов то, что большевики, заключив с немцами сепаратный мир в Брест-Литовске, нанесли предательский удар кинжалом в спину союзников. Все же для антибольшевистского «крестового похода» лозунг о «русском предательстве» выглядел весьма бледным; он стал совсем прозрачным, когда в ноябре 1918 года наступило перемирие, и едва ли можно было опасаться возобновления боев. Лишь с этого мгновения Черчилль становится лично ответственным за военные действия против России. Ибо к тому времени, когда демобилизация британских вооруженных сил вошла в свою колею, военный кабинет решает оставить британские соединения на севере России и начать морскую операцию на Балтийском побережье. Черчилль самым решительным образом поддержал это принятое в ноябре 1918 года решение и соблюдал его и тогда, когда Ллойд Джордж после некоторого колебания стал все более дистанцироваться от него и вскоре занял позицию, направленную явно против интервенции. В данной ситуации обнаружилось, насколько слабым и непрочным был этот кабинет и как мало удалось сделать премьеру, чтобы преодолеть сильный консервативный элемент. Консерваторы были далеки от ясного представления о том, как в данной ситуации должны были действовать Англия и союзнические государства; находя поддержку как во внешнеполитических, так и во внутренних вопросах, они стали сторонниками лорда Бальфура, который считал, что наибольшая и самая вероятная опасность для будущего Англии заключается в немецко-русском союзе. Предотвращение альянса этих государств должно было стать высшей целью британской государственной политики. Исходя из этого, стоило бы в дальнейшем оказывать поддержку силам в России, дружески расположенным к западным державам.
Не подлежит никакому сомнению, что отношение Черчилля к интервенции в Россию определялось в значительной степени чувствами ненависти и отвращения к большевистской теории и идеологии насильственного свержения власти. Его оценки «нового варварства, этой доктрины недочеловека», являющейся не политикой, а болезнью, не верой, «а эпидемией», «философией ненависти и смерти», единственными результатами которой являются голод и хаос, нищета и безнадежность, в действительности являются очень наглядными и по убедительности могут превзойти любого антибольшевистского агитатора. Было очевидно, что он видел в коммунизме «чумовую заразу», которая «разрушает душу и дух целых народов» и распространение которой на западные страны, а в особенности на Англию и ее империю, представляет непосредственную опасность. Несмотря на это, нельзя не видеть того, что Черчилль учитывал и другие точки зрения и всегда видел проблемы России в связи с таким очагом опасности, как Германия. Так же, как и министр иностранных дел Бальфур, он верил в неизбежность немецкого военного реванша. Слишком мощно стал проявляться в Германии рост военных сил, слишком внезапно и немотивированно, по его мнению, наступило поражение немцев, чтобы этот воинственный народ удовлетворился вердиктом истории об исключении его из круга великих держав. Этот народ, считал он, предпримет новую попытку вернуть себе прежнее положение, выберет момент, когда фронт победителей будет непрочным, и тогда возобновится товарищество, которое было основано Лениным и Людендорфом в 1917 году. Этого часа Англия должна опасаться. Пока России удается оставаться вне пределов досягаемости западных держав, остается выдвигать лишь один лозунг: «Мир с немецким народом, война с большевистской тиранией!»
Здесь следует не выпускать из вида следующие моменты: чрезвычайно неясное, шаткое положение Германии в 1919 году, удачные поначалу попытки ввести в Баварии и Венгрии режим Советов по российскому образцу, присутствие на русской земле сильных антикоммунистических армий и их зависимость от западных поставок, не в последнюю очередь назревающие революционные беспорядки в среде рабочего класса западных стран. Ясно, что лозунг Черчилля, его требование «заключить мир с немецким народом» был непопулярен в Англии, что он уже по этой причине выступал в кабинете в противоположном ключе. Поддерживая «дружески настроенную Россию» и сильную Польшу, он не забывал напомнить о «немецкой опасности»; в принципе это были лишь разные стороны одной и той же медали; для Черчилля русский вопрос был неразделимо связан с немецким. В этом он всегда оставался совершенно последовательным, невзирая на то, что вынужден был два раза сделать оборот вокруг своей оси: Англия ни при каких условиях не могла допустить, чтобы русские и немцы объединились и выступали совместно.
В 1919 году Черчилль еще делал ставку на поддержку немцев, чтобы лишить их тяги к большевизму и склонить к роли «оплота западного мира», «санитарного кордона». «Германию, — писал он 23 ноября 1919 года, — не следует теснить дальше на восток все более жесткими репарационными требованиями, так как на востоке она может найти все, в чем нуждается. «Лига побежденных народов» вполне может замыслить войну; поэтому, применяя высочайшую бдительность, надо предупредить опасность альянса между русскими и немцами; мы должны непрестанно наблюдать за Германией, в военном плане держать ее под контролем и с помощью экономических поощрений опять ввести ее в содружество европейских народов». «Немцам, — писал он спустя восемь месяцев под впечатлением поражений поляков в войне против Советов, — открыт путь к покаянию за преступления в мировой войне, они должны образовать защитный вал, охраняющий мирную, законопослушную, упорядоченную жизнь от потока варварства, который ударит сейчас на востоке. Оказывая таким образом себе и своим противникам на западе услугу, продиктованную не военной авантюрой, а жаждой славы, они, без сомнения, сделают большой шаг по пути к собственному освобождению». Именно в Германии усмотрели позднее в этих словах скрытый призыв к крестовому походу против большевизма, хотя в других обстоятельствах Черчилль упоминал об «упущенном Германией шансе» прийти в 1917–1918 годах к компромиссу с западными державами за счет «жалкой России». Даже в своей «примирительной» версальской фазе Черчилль последовательно выступал противником военно-политического укрепления Германии.
Впрочем, военная помощь с третьей стороны в течение длительного времени казалась ему чрезвычайно необходимой. В оценке силовых соотношений «белых» и «красных» он придерживался совершенно необоснованного оптимизма; снова и снова он предсказывал окончательную победу Колчака или Деникина и еще 21 октября 1919 года видел «убедительные основания для предположения, что русский народ в короткий период положит конец большевистской тирании». И здесь проявился его недостаточный глазомер в оценке противника и в оценке сил, необходимых для действия. Точно так же, как и при Дарданелльской операции, не хватало решительной поддержки со стороны союзников. Ллойд Джордж был приверженцем принципа невмешательства, и в этом вопросе скорее был близок к своему противнику. Кабинет поддерживал Черчилля очень нерешительно и, несмотря на общую усталость от войны, принимал во внимание в основном финансовые соображения; британское рабочее движение, профсоюзы и часть либералов боролись под лозунгом «Руки прочь от России!» и против Черчилля, как вдохновителя интервенции; их воинственность вынуждала консерваторов держаться замкнуто. В конечном результате стало ясно, что британская поддержка ограничивалась в основном денежными пособиями и материальными поставками и что вместо регулярных соединений в Россию отсылались добровольцы, численность которых была значительно ниже той, которую ожидал Черчилль. В ноябре 1919 года, несмотря на протест Черчилля, кабинет принял постановление об отводе британских соединений и приостановке какой-либо поддержки белым, оставленным на милость военного счастья. Никакая помощь не оказывалась даже тем, кто спасался бегством от Красной Армии. Британский государственный разум требовал нового отношения к победоносной Советской власти, и в то время как Черчилль еще и в 1920 году старался обеспечить хотя бы польскую армию оружием и боеприпасами для наступления на Украине, Ллойд Джордж одновременно вел переговоры с Советами о заключении первого торгового соглашения.
Эта полностью неудавшаяся интервенционистская авантюра Черчилля стала для него новым ударом, имевшим самые разные последствия. В то время, как отношения с Ллойд Джорджем стали заметно прохладнее и им не было суждено обрести прежнюю доверительность, обнаружился его разрыв с либералами, носивший резко выраженный антибольшевистский характер, и сближение с консерваторами. Еще более негативными были перспективы на будущее: Черчилль вступил в обостренное противостояние с британским рабочим движением и левой интеллигенцией, которые усмотрели в «былом радикале» ведущую фигуру всех реакционных и антисоциалистических сил. Образовавшееся таким образом противостояние и посеянное недоверие привели к весьма значительным последствиям. Для настроенной просоветски (но одновременно антикоммунистически) лейбористской партии Черчилль был в двадцатых годах «самым опасным противником», и если он публично обвинял партию в том, что она неспособна к правящей деятельности, иначе говоря, является инородным телом в политической жизни страны, то партия не прощала Черчиллю высказанную им в 1919 году готовность направить в случае необходимости против непокоренных рабочих британскую Рейнскую армию.
Деятельность Черчилля в качестве военного министра имела немаловажные последствия и в других областях. Теперь, когда война была выиграна, он опять вернулся к убеждениям прежних лет и стал выступать за чрезвычайную экономию в государственных расходах. Сухопутные войска и военная авиация за время его пребывания на посту министра в результате жесткой экономии были настолько ослаблены, что потеряли всю свою ударную силу, были истощены материально и устарели морально. При его активной поддержке в 1921 году для военного министерства были введены так называемые «десять лет правления», это означало принятие предпосылки, положенной в основу бюджетного законодательства, что «Британская империя в течение ближайших десяти лет не будет вовлечена ни в какую крупную войну и не будет необходимости в экспедиционных войсках». Эта формулировка основывалась на ложных выводах, так как мир и безопасность империи зависели прежде всего от ее собственной силы, некоторые критики поняли это сразу же. Однако масса налогоплательщиков все же очень высоко оценила проявленную таким образом бережливость, и министр мог надеяться на приобретение новой популярности.
В феврале 1921 года Черчилль поменял ставшее ему неинтересным военное министерство на министерство колоний. В результате революционных событий первой мировой войны и инспирированного союзниками стремления угнетенных народов к самостоятельности он оказался поставленным перед двумя проблемами, которые до сегодняшнего дня не нашли удовлетворительного решения и явно превышали его собственные возможности: Ближний Восток и Ирландия. Положение на Ближнем Востоке после распада Османской империи и развязанного Англией арабского «взрыва в пустыне» было очень запутанным, и потребовались годы, прежде чем Великобритания как наиболее задействованная великая держава смогла установить в этом регионе хотя бы относительный порядок. Самые существенные решения были приняты еще перед вступлением Черчилля в должность, однако он тотчас же продемонстрировал свойственную ему активность и склонность действовать самостоятельно, не учитывая интересов ведомства — в данном случае министерства иностранных дел. Придя только что на этот пост, он созвал в Каире конференцию всех британских представителей на Ближнем Востоке, предпринял окончательное урегулирование вопросов с арабскими лидерами и санкционировал правление хашимитов в Трансиордании[16] и Ираке. Значение этой конференции, на которой Черчилль во многом положился на советы своих экспертов, в частности, легендарного Т. Е. Лоуренса, в первую очередь заключалось в том, чтобы закрепить положение Англии на Ближнем Востоке. Учтя данные во время войны обещания, это трудно было выполнить слишком точно; место независимых национальных государств было занято системой полуколониальных стран, находящихся под протекторатом сильных держав, которые старались тщательно рассчитать соперничество арабских лидеров и суметь найти приемлемое для себя равновесие. Английское представительство в этом регионе в лице полномочных представителей в Палестине и на Суэцком канале располагало несколькими военно-воздушными базами. Использование бомбардировщиков в качестве «средства для решения политических задач» было новым, изобретенным Черчиллем методом ведения колониальных войн. Поэтому в последующие годы в переговорах по разоружению Англия решительно сопротивлялась отказу от применения бомбового оружия.
Труднее всего обстояло дело с палестинским вопросом, в котором самым жестким образом сталкивались британские, арабские и еврейско-сионистские интересы. Искусство Британской империи, в которое Черчилль внес свой вклад в 1922 году в виде названной его именем «Белой книги», в течение последующих двух десятилетии заключалось в лавировании и непрерывных софизмах, сводившихся к желанию представить обещание, данное в 1916–1917 годах одновременно сионистам и арабам, на одну и ту же территорию, как документ, согласованный с обеими сторонами. Черчиллевская «Белая книга» была классическим документом этой политики проволочек; она подтверждала права обеих сторон и не удовлетворяла никого, кроме автора этого документа. Таким образом, проблема продолжала оставаться нерешенной. Но как бы ни стремился Уинстон Черчилль как представитель британской имперской политики избежать открытого конфликта с исламским миром, он в то же время никогда не отрицал своих теплых симпатий делу сионизма. Он издавна входил в круг друзей доктора Хаима Вейцмана, идея которого о британско-еврейской общности интересов произвела на него большое впечатление. Прежде всего это был стратегический аргумент в пользу безопасности британских коммуникаций с Индией, проходивших по территории верного Англии еврейского государства в Палестине; после того как в России разразилась Октябрьская революция 1917 года, в Англии появился страх перед революционно-разрушительным потенциалом «холодного семитского интернационализма». Черчилль заговорил об этой опасности в одной из газетных статей, которая была опубликована 8 февраля 1921 года под многозначительным заголовком «Сионизм против большевизма», в которой он указывал на всемирно-исторический шанс, который давал возможность еврейскому народу реализовать свой потенциал, прежде чем он — как на родине погромов, России, — превратится в носителя всемирного движения переворотов. Он сам всеми силами способствовал образованию еврейских поселении в Палестине, поддерживая прежде всего в 1921 году проект электрификации, автором которого был его друг Пинхас Рутенеорг. Этим были заложены предпосылки для экономического развития страны и массового переселения евреев. Несмотря на то, что в течение тридцати лет он был в правительстве парламентским рупором сионистского лобби, Черчилль стал подвергать жестокой критике палестинскую политику своих преемников после того, как сам перестал представлять правительство и не нес ответственности за ближневосточные проблемы. Он все же испытывал глубокое чувство вины за британское «предательство», отразившееся в Декларации Бальфура, вышедшей в ноябре 1917 года. Не переоценивая значения отдельных свидетельств, небезынтересно знать, как сам Черчилль рассматривал двадцать лет спустя свою собственную позицию по еврейскому вопросу и сионизму. В неофициальной обстановке 8 июня 1937 года он сказал доктору Вейцману в присутствии просионистски настроенного лейбористского лидера Эттли и либерала Синклера: «Да, мы все виноваты. Вы (т. е. д-р Вейцман) знаете, что можете нами располагать… и то, что Вы скажете, имеет для нас значение. Если Вы потребуете от нас, чтобы мы боролись, то мы будем бороться, как тигры». Эта точка зрения могла стать причиной того, что все биографы Черчилля обходят молчанием его комплекс иудаизма и сионизма. Оскар Рабинович, уполномоченный Всемирного еврейского конгресса, в 1956 году использовал этот «удивительный и примечательный факт», заявив, что «именно эта страница вырвана из книги жизни Черчилля». Он сделал этот факт основой своего собственного исследования, в котором назвал Черчилля «одним из самых больших друзей, которых имел еврейский народ в течение всей его долгой истории». Однако, учитывая британские интересы в арабском мире, вклад Черчилля в первый период создания государства Израиль и позже, когда этот процесс затянулся почти на три десятилетия, остается неясным и спорным.
Была еще одна не менее острая проблема, требовавшая срочного решения. После первой мировой войны, которая не в последнюю очередь была выиграна благодаря провозглашенному лозунгу права народов на самоопределение, сразу же после декабрьских выборов 1918 года с прежней остротой встал ирландский вопрос. Вопреки распространенному мнению Черчилль не внес значительного вклада в его тогдашнее решение, а напротив, скорее способствовал обострению конфликта, сходного с гражданской войной. На него, как на военного министра, была возложена задача создания войск особого рода, которые должны были отвечать террором на террор. Как «черные и коричневые» эта кучка наемников получила печальную известность благодаря их бесчинствам и насилиям, несмотря на то, что они находились под защитой военного министра. В кабинете и перед общественностью он больше для вида говорил о жестокостях и немилосердных репрессиях. В то время Черчилль был решительно настроен против партизанской войны. После того как он стал министром колоний, наконец-то по поручению Ллойд Джорджа он провел переговоры с лидерами «Шин фейн», но и тогда он не скупился на солидные угрозы, раздраженный тем, что ему не удавалось добиться уступок от побежденного противника. Снова и снова, до последней минуты, он порывался применить насильственные меры, схватить рукоятку «боевого молота», который должен был урезонить мятежников. Переговоры на равных явно были неприемлемы для него, и когда 6 декабря 1921 года ирландские лидеры приняли, наконец, договор о разделе в значительной мере на английских условиях, он рассматривал это как триумф его «политики силы».
1921 и 1922 годы в общем и целом прошли для Черчилля достаточно успешно. Однако это продолжалось недолго: до того времени, пока его безрассудная смелость не привела правительственный корабль не только к качке, но и крушению. Повод — соответственно в арабском или ирландском вопросе — был незначительным, но стало очевидно, что коалиционный кабинет Ллойд Джорджа израсходовал свой запас терпения, который консерваторы как правящая партия могли разрешить ему. Падение правительства было вызвано международным кризисом, порожденным греко-турецкой войной 1921–1922 годов. В победном продвижении турецких войск, наступающих на «нейтрализованные» Дарданеллы, и в стоящем под Чанаком британском гарнизоне Черчилль усмотрел вызов империи, которому «ты должен противостоять, если не хочешь погибнуть». Конечно, он был не единственным членом кабинета, который ради еще большей военной славы Британии поддавался военной эйфории, но не подлежит сомнению, что он подогревал настроения внутри и вне кабинета особо воинственными откровениями. Наконец, ему принадлежит относящееся к 15 сентября 1922 года ультимативное требование к туркам, в котором содержится угроза военного вмешательства государств-доминионов. Благодаря мудрости местных британских военачальников этот ультиматум не был передан и таким образом была устранена угроза войны. И все же чанакская афера, в которой Франция заняла противоположную позицию, означала смертельный приговор для кабинета Ллойд Джорджа и второе Галлиполи для Черчилля. Консервативный Карлтон-клуб постановил в достопамятном вотуме распустить коалицию и вынудить таким образом становившегося все более нелюбимым премьера подать в отставку. Так для Англии закончилась эра Ллойд Джорджа; возвратиться «уэльскому чародею» больше не удалось.
Всеобщие выборы в ноябре 1922 года стали началом конца либералов как одной из двух крупных парламентских партий; казалось, что они означали и конец политической карьеры Черчилля. Его выборный округ Данди, который в 1918 году большинством в 15 тысяч голосов послал его в Вестминстер, пройдя сквозь бурную выборную борьбу, готовил ему разгромное поражение. Даже он, старый боец, был поражен размерами «фанатической ненависти», которая выплеснулась на него. И только то, что он находился в состоянии выздоровления после перенесенной операции аппендицита, оградило, по его мнению, от вульгарных проявлений гнева и рукопашных разборок. Почти в тот же день спустя 22 года после начала его политической карьеры ему казалось, что все пропало: работа, место в парламенте, политическая родина. Но были ли либералы, прижатые к стенке молодой партией лейбористов, для Черчилля действительно политической родиной? Уже в течение значительного времени он сомневался в политическом будущем «национал-либералов» Ллойд Джорджа; все чаще его раздражали партийное мышление и партийная дисциплина, и уже в 1921 году он намеревался положить конец «бессмысленному партийному спору», воплощая в жизнь свою давнюю любимую идею создания объединенной либерально-консервативной партии. Созданная внутри «партии центра» коалиция всех поддерживающих государство сил должна была покончить раз и навсегда с внутрипартийными распрями и привлечь внимание к чему-то действительно важному. И тогда, и позже он не скупился на проявления презрения и иронии, видя склоки «этих мелких душ», считая это не законом демократического государства, а демонстрацией фрак-ционализма политических пигмеев. Но где таилось это волшебное слово, этот пароль, под которым можно было собрать весь народ? «Имперская дань предпочтения» — идея, которую заронил ему в сердце его друг Бивербрук, — привлекала мало, уж лучше он будет «свободным либералом и антисоциалистом» в свите Асквита на выборах в декабре 1923 года. Но и таким путем нельзя было добиться мандата от Лестера. Когда же либералы Асквита помогли прийти к власти правительственному меньшинству лейбористской партии, он все же окончательно порвал с ними в январе 1924 года, и у Бивербрука сложилось впечатление, что он (Черчилль) был готов к любой авантюре, которая могла бы вернуть его в Вестминстер. В борьбе против «социалистической опасности» и «русских волков» от рабочей партии он нашел то самое волшебное слово, пароль, который был ему так нужен. «Я думаю только об одном, — писал он 7 марта 1924 году лидеру консервативной партии Стэнли Болдуину, — как собрать и объединить все силы перед предстоящим натиском социализма».
Он начал борьбу в качестве «независимого антисоциалиста» и «сторонника конституции» (конституционалиста) против «хаоса и анархии» правительства, смиренное прямодушие которого могло показаться радикальным только жестко настроенным тори. Он действительно нашел теперь в рядах консерваторов достаточное количество друзей, которые хотели бы возвращения блудного сына на вновь обретенную политическую родину. Уже после дополнительных выборов в районе Вестминстерского аббатства они оказали ему действенную помощь в «его походе против социализма» в марте 1924 года; самые могущественные лорды от прессы Бивербрук и Ротермер предоставили ему свои самые массовые издания, миллионер Джеймс Ранкин финансировал его группу поддержки, которая имела определенное сходство с итальянскими фашистами; «золотая молодежь» английского общества демонстрировала ему свою поддержку и явную преданность в его борьбе против официального кандидата консервативной партии. Черчилль проиграл лишь 43 голоса, это был пустяк, но он выбрался из пропасти и нашел точки соприкосновения с теми, кто разделял его озабоченность по поводу «социалистической опасности», хотя и не выражал своего мнения столь резко.
В карьере Черчилля никогда не было недостатка во влиятельных покровителях, какой бы слабой ни была поддержка со стороны правящей партии. Старые друзья, такие, как лорд Биркенхед или лорд Бивербрук, старались, чтобы ниточка между консерваторами и ренегатом никогда не обрывалась полностью; «Другой клуб» оставался точкой соприкосновения и мостом внепартийного общения. Ведущие представители прессы со своей стороны также не скупились на поддержку. В течение двух лет бездействия Черчилля именно лорд Бивербрук был для него человеком, к которому он обращался за помощью или советом. Он оказался в этой ситуации исключительно приятным человеком, готовым оказать любую поддержку, если это способствовало его собственному политическому успеху. Биркенхед и миллионер Селвидж, которые и ранее покровительствовали ему, наконец-то организовали для него выборный округ со стопроцентной поддержкой, и в октябре 1924 года Уинстон Черчилль снова вошел в нижнюю палату в качестве депутата от Эппинга (графство Эссекс) — номинально как «верный конституции антисоциалист», а в действительности как консерватор. Избиратели же до конца его дней сохранили ему там свою верность.
Самые разные факторы способствовали тому, что уважение к Черчиллю сохранилось даже в течение двух лет его вынужденной бездеятельности. Первый том его военных воспоминаний («Мировой кризис», 1923) — книга, носившая печать его личности, но одновременно блестяще написанная история первой мировой войны, — был принят весьма дружелюбно; и в неразберихе этих нестабильных, сопровождавшихся политическими и социальными кризисами лет он сохранил если не партийную лояльность, то последовательность и верность своим убеждениям, что смог доказать. Это одинаково удивило как его друзей, так и врагов. При формировании нового кабинета Болдуин предложил ему не просто министерский пост, но второй по своей значимости пост министра финансов. И хотя Черчилль был политиком высокого класса, но для этого уровня его квалификация была тогда очень скромной. Что могло заставить Болдуина сделать такой выбор? Как ни странно, но первоначальной причиной было предложение министра здравоохранения Невилла Чемберлена, который увидел в этом сотрудничестве весьма многообещающие перспективы для своих социально-реформистских проектов — предположение, которое позднее вполне оправдалось. Общим для руководства консервативной партии было мнение, что гораздо выгоднее иметь Черчилля своим союзником, нежели противником. Предшественник Болдуина, Бонар Лоу, который придерживался совершенно противоположного мнения, скончался годом раньше.
Бесспорно, Черчилль был яркой личностью в новом кабинете; так же, как в критический период накануне 1914 года, в изменившихся обстоятельствах он руководил важнейшим ведомством. Если тогда самым важным было вооружение флота, то сейчас на первый план выступала задача приведения в порядок — после всех катастрофических потрясений — торговли, промышленности и финансов. Как только обозначилась первая послевоенная конъюнктура, еще очень неопределенная, поверхностная, стало ясно, что британская экономика не извлекла для себя никакой пользы из победоносной войны. Напротив, разрыв нормальных отношений, обусловленный инфляцией, репарациями, увеличивавшееся промышленное обособление прежних стран-потребителей выявили резкое сокращение объема мировой торговли, что отразилось на традиционно британских отраслях промышленного экспорта: угледобывающей, хлопчатобумажной, судостроительной промышленности и производстве стали. Обширные регионы страны превратились в зоны бедствия с хронической безработицей, которая в течение двадцати лет держалась на уровне миллиона человек. Организовать в данной ситуации помощь было тем сложнее, что советы экспертов по экономике и финансам часто противоречили друг другу, а возможности активного вмешательства, имевшиеся в руках министра финансов, были весьма ограничены. «Назад в 1914 год!» — звучал лозунг, но как это сделать, оставалось неясным. Влиятельная группа с центром тяжести в торговых и финансовых кругах Сити выступала за восстановление мировой валютной системы путем стабилизации английского фунта как ведущей международной денежной единицы. Но это, по общему убеждению, обусловило бы возвращение к золотому стандарту, от которого Англия отошла в 1914 году. В конечном результате предложенная многими экспертами стабилизация фунта на основе золотого паритета 1914 года свелась бы к десятипроцентному повышению стоимости британской валюты и связанному с ним дальнейшему ухудшению собственных экспортных условий. Из промышленных кругов поступили убедительные доводы против возвращения к золотому стандарту, которые разделялись ведущими теоретиками экономики, например, Кейнсом и другом Черчилля Бивербруком.
Черчилль, не обладавший для этой сферы деятельности ни соответствующими знаниями, ни особым интересом, полагался на своих экспертов и следовал рекомендациям совета, образованного в Сити, который стремился к возрождению Лондона в качестве финансового центра мира. Позже, когда стало ясно, что Черчилль принял неверное решение, ему не раз ставили в упрек его зависимость от интересов банкиров; среди этой группы критиков был и Дж. М. Кейнс, видевший подтверждение своим прогнозам. Впрочем, следовало поразмыслить о том, что последний часто консультировал экспертов самых различных направлений и действовал согласованно со всеми влиятельными силами страны, не считаясь с явно противоположной позицией Федерации британской промышленности. Нельзя, однако, полностью исключать и того, что здесь сыграли свою роль мотивы национального престижа, к которым Черчилль был всегда очень чувствителен. 28 апреля 1928 года, в день первого черчиллевского бюджета, несмотря на усилия Уолл-стрит, «британский фунт смог наконец-то открыто смотреть в лицо доллару США».
Насколько иллюзорными были ожидания, вкладывавшиеся в возвращение золотого стандарта, выяснилось очень быстро. Внезапный, немотивированный экономической ситуацией рост стоимости фунта требовал для выравнивания курса соответствующего повышения покупательной способности внутри страны, которая должна была осуществиться уменьшением денежного оборота, т. е. уменьшением кредитов и дефляцией цен и выплат. Особенно ощутимо проблема повышения цен на экспорт отразилась на британской горной промышленности, которая и без того вела борьбу с германскими репарационными поставками и дешевым польским углем. Условия труда здесь были ужасными, шахты работали на устаревшем оборудовании, были нерентабельны и могли выживать только за счет выплаты чрезвычайно низкой заработной платы. Чтобы сохранить конкурентоспособность, владельцы шахт решились на сокращение зарплаты на 13–48 % и на продление трудового дня. Для шахтеров речь шла теперь лишь о простом выживании, они выразили свое несогласие с этими условиями, и только финансовая поддержка правительства дала возможность на первых порах сдержать конфликт. Черчилль дал согласие на выплату этих денежных пособий, рассчитанных на двенадцать месяцев; в следующем, 1926 году борьба рабочих возобновилась с полной силой после того, как правительство приостановило дальнейшие выплаты и отказалось от участия в работе следственной комиссии от обоих партнеров. В течение одного месяца, с апреля по май 1926 года, эскалация конфликта горных рабочих продолжалась, она превратилась в самую крупную забастовку рабочих в истории Великобритании, активно поддержанную конгрессом тред-юнионов.
Всеобщая забастовка была Черчиллю очень кстати, он снова почувствовал себя в своей стихии. Не принимая во внимание всю полноту человеческого горя и отчаяния, послужившего поводом для этого конфликта, он увидел в нем только революционное посягательство на авторитет государства, на которое нужно было ответить с беспощадной жестокостью, а в случае необходимости — и с применением военных средств. Он воспринимал все это как военную операцию, целью которой было сокрушить «врага нации» и принудить его к безоговорочной капитуляции. Премьер-министр Болдуин, который в этом вопросе охотно уступил Черчиллю первенство, дал разрешение министру финансов на издание правительственной ежедневной газеты «Бритиш газетт», которая в течение всей забастовки стала практически единственной ведущей газетой страны. Последующие же гордые утверждения Черчилля о том, что появившаяся так внезапно газета, печатавшаяся на реквизированной бумаге, в течение восьми дней достигла тиража 2,2 миллиона экземпляров, были несколько преувеличенными. С точки зрения журналистики, эта операция представляла собой «подвиг» только в организационном и техническом отношениях. В качестве главного редактора Черчилль представлял собой полную противоположность тому моральному облику, который он сам утверждал. Этот не обремененный сомнениями подстрекательский листок еще много времени спустя ставился Черчиллю в вину как в лагере лейбористов, так и в профсоюзах, хотя в нем Черчилль оставался верен самому себе и следовал тому принципу, который он раньше применял по отношению к бурам, ирландцам и немцам: «Начинать переговоры только тогда, когда противник повержен». «Когда Уинстон наверху, — писал его друг Бивербрук в эти дни, — в нем появляется нечто, из чего делают тиранов». Как только бастующие капитулировали, Черчилль начал вырабатывать компромиссное соглашение, которое учитывало также интересы горняков. Владельцы шахт, однако, осенью 1926 года вынудили рабочих вернуться на своих собственных, гораздо худших условиях. Имя Черчилля осталось неразрывно связанным с этим поражением британского рабочего движения.
Однако было бы заблуждением полагать, что прерванная руководством профсоюзов, как неудавшаяся, всеобщая забастовка 1926 года привела к полному расхождению мнений и постоянному противоречию между конгрессом тред-юнионов и Уинстоном Черчиллем. Верхушка профсоюзов и промышленные круги настойчиво стремились устранить конфронтацию и прийти к социально-партнерским отношениям, что в конце концов улучшило бы и положение министра финансов. На так называемый «мондизм» — как назвали этот план по имени его инициатора сэра Алфреда Монда — следовало бы обратить внимание еще в одной связи. Здесь мы подходим к той части легенды, где говорится о якобы имевшем место непреодолимом противостоянии Черчилля рабочему движению Британии, что значительно осложнило в тридцатые годы его шансы на возвращение в политику. Действительно, он всегда слыл решительным противником социализма и оценивался таковым в среде политически сознательного рабочего класса. Но более прагматично мыслящие лидеры профсоюзов не всегда разделяли эту точку зрения, и это обстоятельство сыграло впоследствии немаловажную роль.
В качестве министра финансов Черчилль всеми силами старался реализовать два основных положения, сторонником которых был с ранних лет. Это были экономия государственных средств и свободная торговля. Его бюджеты были направлены на возможно более значительное сокращение государственных расходов и пользовались поддержкой, так как в них были снижения прямых налогов, завуалированные различными уловками. О преодолении финансового кризиса между тем не могло быть и речи, какими бы блестящими и содержательными ни были его выступления по бюджету. Отрицательные последствия такого финансово-политического оппортунизма невозможно было долго скрывать. За время пребывания на посту (1924–1929) были израсходованы сделанные его предшественниками накопления для погашения бюджетных расходов, и таким образом государство оказалось в затруднительном финансовом положении. От этого пострадали не только социально- и конъюнктурно-политические инициативы: программа экономии Черчилля отразилась также на уровне британских вооружений, что повлекло за собой изменения в отношениях Англии с другими странами. «Десять лет правления» с ежегодно подтверждавшимся положением о том, что Великобритания в течение ближайших десяти лет не должна позволить вовлечь себя в значительные конфликты, привели к тому, что затраты на флот, несмотря на ожесточенное противодействие Адмиралтейства, были безжалостно урезаны, на суше и в воздухе практически было произведено разоружение. Таким образом, только на Уинстона Черчилля ложилась вся ответственность за то, что военная мощь Англии к началу тридцатых годов была в полном несоответствии с ее обязательствами перед всем миром, и роль мощно вооруженного хранителя мира в Европе перешла к Франции. Черчилль сам делал ставку на «великолепную французскую армию» и постоянно включал в свои бюджетные планы непрерывное разоружение Германии. До последнего дня он не мог отказаться от взыскания репарационных выплат, которые Англия в качестве военных долгов должна была возвратить США, и Черчилль вопреки своему принципиальному убеждению о несправедливости принципа репарационного урегулирования сделал британскую долговую службу зависимой от поступления немецких выплат. Когда в 1929 году был принят план Янга, предусматривавший сокращение британской доли репарации на один процент, он объявил это неприемлемым, а спустя еще три года, когда уже давно не состоял на этой службе, в 1932 году, он самым резким образом возражал против предусмотренной в Лозаннском соглашении отмены репарационных выплат «ввиду невозможности их погашения». И в данном случае следует отступить от легенды, по которой он еще до 1933 года стремился к смягчению Версальского договора (который он, впрочем, считал умеренным). В бытность его министром финансов он стремился проводить «солидную финансовую политику», так называемый рестрикционный курс, предусматривавший перенесение внешних долгов Англии на плечи других, и обеспечение щадящего режима для британских налогоплательщиков.
Ограниченность этой финансово-политической концепции обнаружилась в 1929 году, в период проведения всеобщих выборов и надвигающегося мирового экономического кризиса. Министр финансов не мог предложить своего рецепта против хронической массовой безработицы, а у современников сложилось впечатление, что эта проблема в «бюджете процветания» Черчилля вообще не учитывалась. Может быть, высказанные в его адрес упреки в полном равнодушии к судьбам миллионов безработных были и преувеличенными, но полностью отвергать их тоже нельзя. Черчилль откровенно спекулировал незначительными снижениями налогов, чтобы получить голоса налогоплательщиков. Так, он отменил налог на соревнования, введенный в 1925 году, чем завоевал себе непрочную популярность. Но в долгосрочном плане этот расчет не мог оправдаться: слишком сильно было сознание надвигающегося кризиса, которое охватило самые широкие слои населения и способствовало тому, что консерваторы в мае 1929 года потерпели откровенное поражение на выборах. Не зря этот провал считался личным провалом министра финансов, недальновидность которого обернулась для правительства потерей голосов избирателей. С этого момента появилась первая трещина в отношениях между Черчиллем и Болдуином, которому Черчилль постоянно помогал. Трещина, которая вскоре увеличилась и привела к открытому разрыву.
«ОДИН ПРОТИВ ВСЕХ»? (1929–1939)
И оттого, что он обращался к ним, обращался к ушам, которые не хотели его слушать, тени становились более длинными и грозными, и это мог видеть весь свет. И после того как всех их объял мрак ужаса и беды, пришел народ, скромный народ Англии, и они вознесли его наверх и восклицали: «Говори от нашего имени и борись за нас!».
Дороти Томпсон, 1940Каждый пророк должен приходить из цивилизации, но каждый пророк также должен идти в пустыню. В нем должно четко отражаться сложное современное общество и все, что оно может дать. Кроме того, он должен уметь пережить времена изоляции и медитации. Это тот опыт, который позволяет получать психический динамит.
Уинстон Черчилль, 1931Поражение консерваторов на выборах в 1929 году не означало для Черчилля почетный уход с правительственной скамьи. Вместо накоплений он передал своему преемнику долг в 6 миллиардов в пересчете на марки и сам считал себя весьма посредственным руководителем для столь ответственного ведомства. Вопросы экономической, финансовой и социальной политики ни в коей мере не соответствовали его интересам; у него не было ни малейшего желания попробовать себя еще раз на этом поприще. Впрочем, перспективы такой возможности были весьма ограничены. Многие современники после этой новой осечки склонны были считать политическую карьеру Черчилля законченной, и никого не удивило, что консерваторы отказались от его услуг, когда в 1931 году на пике экономического кризиса они вместе с либералами и лейбористами-отделенцами образовали так называемое правительство национальной коалиции. Бывший министр финансов при существующих обстоятельствах явно не был «человеком дня». Впрочем, на первый взгляд, непонятно, почему Черчилль должен был оставаться в «политической пустыне» в то время, когда его опыт, компетентность, его динамичность и способность принимать решения могли сослужить отличную службу в иной области, ведь — как считают его биографы и он сам — он мог бы повернуть ход большой политики в другую сторону. Здесь выходит на первый план его собственная почти канонизированная легенда об «одиноком проповеднике в пустыне», который был слишком велик для гномов своего времени, слишком гениален для ограниченных, слишком полон сил для ленивых, слишком решителен для нерешительных и слишком большим ясновидцем для слепых, чтобы они пригласили его к управлению, хотя было еще совсем не поздно, и человек такого масштаба мог бы еще повернуть судьбу и уберечь Англию и Европу от катастрофы гитлеровской войны. Его гагиографы[17] были так очарованы портретом «одинокого певца за сценой» и мифом о Кассандре, чьи предсказания и таланты остались неиспользованными, что они без малейших сомнений превозносят его как «борца-одиночку» против фашизма, как титана, бросающегося навстречу грозному року, не встречающего ничего, кроме ударов, обрушивающихся на него со всех сторон. Поздно, слишком поздно пробудилась Англия, чтобы призвать того, кто был прав во всех своих предсказаниях и кому все же удалось — благодаря несгибаемой воле и непоколебимой уверенности в своих силах — в последнюю минуту увести страну от пропасти, а человечество от гибели. В конце лета 1940 года, в кульминационный час «битвы за Британию», Черчилль изображается как спаситель отечества и цивилизации, уже не человек, а скорее памятник громадных размеров, возвышающийся сейчас перед вестминстерским парламентом, такой, каким он — по мнению создателей бесчисленных литературных сочинений, кинофильмов, радио- и телепередач — должен жить в сердце своего народа и воображении всех народов мира.
Как и большинство легенд, этот образец национальной мифологии несет в себе зерно истины. Правда заключается в том, что в течение восьми лет правления консерваторов Черчиллю не был предложен ни один правительственный пост и что в собственной партии он едва ли располагал достойной упоминания поддержкой. С другой стороны, этой партии давно уже не было, и он сам почитал для себя за лучшее не быть «человеком партии»; современники также считали, что он «слишком велик» даже для какой-либо одной партии, а может быть, даже для страны, по меньшей мере до той поры, пока какое-нибудь чрезвычайное бедственное положение не потребует какого-то выдающегося вождя. По мнению самого Черчилля, такое бедственное положение уже наступило в тот момент, когда «партийно-политическая узколобость» консерваторов и либералов помогла в 1929 году лейбористскому правительству меньшинства вновь прийти к власти. Самым наглядным доказательством заката парламентской системы и вырождения британской политики для Черчилля была нацеленная на «самоуправление» индийская политика кабинета Макдональда, в которой он не видел ничего другого, кроме «постыдной распродажи» и «бессовестного предательства» национальных интересов. Это суждение приводит его к все более острой конфронтации с собственной партией, которая в своем большинстве не хотела присоединяться к идее самоуправления Индии и ее постепенному переводу к статусу доминиона. Уже в январе 1931 года произошел открытый разрыв между Черчиллем и «тактиком партии» Стэнли Болдуином, из «теневого кабинета» которого бывший Второй человек вышел по всей форме. Ничто не могло повредить авторитету Черчилля в тридцатые годы в большей степени, чем его позиция, когда он совместно с 60 высокопоставленными депутатами от тори в течение пяти лет фанатично проводил курс, исключавший все проекты по урегулированию британско-индийских отношений и одновременно боролся за власть в консервативной партии. Он основал «Индийскую лигу защиты», финансируемую махараджами. Выступая как ее основатель, он буквально обрушил на слушавших свое неудержимое красноречие, которое должно было ошеломить каждого демократически мыслящего современника. Он выступал, широко используя лозунги, почерпнутые им из своего далеко не бедного словарного запаса, в основном это были демагогично-апокалипсические заявления об «угрожающем Англии крушении», о «политике отказа» и «готовности к капитуляции», о «трусости», «роспуске» и «декадентстве»; он использовал разные едкие характеристики, называя Махатму Ганди «полуголым факиром», а Рамсея Макдональда «бескостным чудом». Документ, который появился в 1935 году после его почти двух тысяч выступлений перед нижней палатой, носивший название «Акт о губернаторстве в Индии», напоминал ему «гору, которая родила мышь», он сам называл его «чудовищным памятником позору, возведенным пигмеями от политики». Неудивительно, что старые сомнения по поводу способности Черчилля, которого за глаза обзывали «малайцем, влекомым амоком»[18] получили новое подкрепление, поскольку блеск его риторики не имел связи с убедительностью аргументов.
Обвинения Черчилля в «политическом мародерстве» и «авантюризме» еще более усилились, когда он стал все более резко выражать свое отрицательное отношение к парламентско-демократической системе. Интенсивное изучение им деятельности великого предка герцога Мальборо укрепило его взгляд на историю человечества как на историю великих людей, и он не раз утверждал, что только тот может претендовать на историческое величие, кто стоит выше сиюминутных частных интересов и может собрать вокруг себя не только партию, но и всю нацию, чтобы повести их на завоевание исторически реальной власти. Он всегда был активным противником партийной политики. Теперь в своих речах он открыто выступал за отмену всеобщего избирательного права, которое, по его мнению, означало лишь случайное большинство голосов, политическое разобщение, мелкие интересы и власть тупых партийных руководителей.
Если Англия хочет избежать катастрофы, утвердить свое положение среди других народов и наций, защитить свое мировое господство и оставаться верной своей цивилизаторской миссии среди других народов, ей следует использовать кризис парламентарной системы для «объединения всех сил» этой «сильнейшей из всех рас». Только преодоление фракционного мышления путем единодушного сплочения вокруг сильной личности могло бы сохранить Британию как государство и империю. «Долг каждого гражданина сильной расы в том, чтобы стремиться в кризисное время любым способом не ослабить силы государства — делом, словом и помыслами», — это он проповедовал еще 30 лет назад, и если сейчас кто-то захотел бы увидеть наглядный пример того, о чем Черчилль неоднократно говорил, ему не нужно было далеко ходить за примерами. На свете существовал только один человек, который мог вывести народ из бедственного положения, обуздать хаос и устранить красную опасность — Бенито Муссолини. После посещения в Риме в 1927 году Муссолини Черчилль заговорил об «огромной заслуге» дуче, должником которого было «все человечество». И даже 10 лет спустя эта, по словам Черчилля, «достойная удивления историческая личность» не утратила, по его мнению, своего блеска. «Была потеряна свобода, но Италия была спасена». Спасителем же Англии мог быть, по убеждению Черчилля, только Уинстон Черчилль.
Стиль личной жизни «скромного певца за сценой» соответствовал его политическим амбициям. С тех пор как он превратил написание книг и статей в чрезвычайно прибыльное предприятие, он получил финансовую независимость, и с 1922 года смог придать своему имению Чартуэлл в Кенте, купленному им в том же году за 2 000 фунтов стерлингов, поистине королевский блеск. В период апогея мирового экономического кризиса он содержал там, а также в своей лондонской городской квартире и в своей летней резиденции на французской Ривьере не менее дюжины человек прислуги, не считая еще трех (а позже шести) секретарш и целого штаба молодых ученых, ответственных за его исторические занятия, а именно — за написание биографии Мальборо, а также за сбор материалов для его труда. Поскольку его книги, особенно «Мировой кризис», уже приносили ему изрядные суммы («Мировой кризис» выходил отдельной серией), он оценивал себя как пользующегося успехом автора статей очень высоко: он получал не меньше чем 2 марки за слово и имел годовой доход в размере 35 000 фунтов (около 700 000 марок). Наряду с Бернардом Шоу он считался самым высокооплачиваемым автором своего времени. Его журналистские интересы были очень широки, но более всего увлекала собственная личность, представлявшая для него исключительный интерес, для изображения которой Чартуэлл представлял собой самый подходящий фон. В Англии не было никого, кто бы не слышал о достижениях мистера Черчилля в области садовой архитектуры или о том, что досточтимый экс-министр Его Величества слывет страстным каменщиком и благодаря этому увлечению стал членом британского профсоюза строительных рабочих.
Для немногих привилегированных посетителей Чартуэлл означал место непродолжительной беседы, конечно, такой беседы, которую разговорчивый хозяин зачастую вел сам. Слушать другого даже в парламенте было ему не по вкусу. «Узкий круг», который регулярно собирался в поместье Черчилля, тоже более напоминал личную свиту суверенного правителя, чем круг друзей. Ему нелегко давалась и новая дружба; он предпочитал мужчин, чьи услуги могли быть ему каким-либо образом полезны, ожидал безусловной подчиненности, но и со своей стороны оказывал этому человеку защиту и содействие. Характер его «ближайших» друзей соответствовал его требованиям к жизненным установкам; исключение составляли только два человека: умерший в 1930 году никогда не пьяневший лорд Биркенхед и своевольный, умевший оградить себя от притязаний Черчилля лорд Бивербрук. Остальные окружавшие Черчилля в 30-е годы люди за глаза назывались «шакалами Уинстона», обладали скрытыми и даже сомнительными характерами; двое из них были приближены благодаря неравнодушию Черчилля к рангам и именам: Бренден Бракен и Фридрих А. Линдеман. Третьим был Роберт Бутби, с именем которого в 1940 году была связана какая-то некрасивая история, в результате чего он был отвергнут Черчиллем. Линдеман и Бракен до конца выполняли роли верных и скромных придворных, настолько скромных, что их значение в жизни Черчилля и до сих пор трудно оценить. Бракен успешно занимался издательским делом, был человеком из Сити, управлял финансами Черчилля, поддерживая связи с соответствующими кругами. Перед смертью в 1958 году он приказал уничтожить все свои личные бумаги, поэтому никто не взялся за написание его биографии. Линдеман, с точки зрения его современников, — также сомнительный человек, пресыщенный сноб, для которого высшим счастьем на свете было очаровывать окружающих в среде высшей британской аристократии и изображать крупного ученого. Однажды в 1922 году Черчиллю представилась возможность познакомиться с профессором из Оксфорда, занимавшимся экспериментальной философией (точнее — физикой). Это знакомство перешло в дружбу и стало одним из самых значительных в его жизни. «Блестящий политик» и «блестящий ученый» тотчас же ощутили симпатию друг к другу, они стали неразлучны и образовали партнерство, в котором Линдеман постепенно вошел в роль «серого кардинала». Черчилль относился с высочайшим уважением к суждениям образованного «профа», который обладал даром даже самые сложные вещи представлять просто и понятно. Способность просто говорить о сложных вещах Черчилль ценил больше всего, так как она помогала ему действовать быстро и решительно.
И для крупных проблем того времени «научный консультант» всегда держал наготове две очевидные формулы: одна гласила, что судьбу будущей войны решит введение в действие бомбардировщиков; другая — самая большая опасность для европейского мира всегда исходила из Германии, и так будет и впредь. Для обеих Линдеман имел сугубо личные основания: будучи в свое время директором летно-испытательного центра Королевских воздушных сил, он поддерживал связи как с авиационной промышленностью, так и с производством взрывчатых веществ, а по отношению к стране своего рождения он питал воистину патологическое чувство ненависти; для Черчилля, который мыслил подобным же образом, он оставался авторитетом в вопросах вооружения и — до определенной степени — в области германской политики. Советник, владеющий языком этой страны, осведомленный в ее делах, давал ему сведения о вооружении, цифровые данные и очевидные формулировки, которые Черчилль использовал, уже отойдя от дел в министерстве, с целью спасти нацию «в последний час», предотвратить национальную катастрофу и одновременно подготовить почву для собственного возвращения. Бесспорным является одно: выше всех принципов государственной бережливости, выше воспринимаемой им без всякого сомнения веры в величие и историческую миссию Англии Черчилль считал свое желание быть хозяином собственной судьбы. Теперь, когда он был свободен от ответственности за те дела, которые втянули его в пропасть политической жизни, он мог восстать и осуществить новый взлет в «высокую политику», в царство вечных законов, в котором вершатся судьбы народов.
В соответствии с таким взглядом те, которые шли на компромиссы, и «торговцы скобяным товаром» того времени не вписывались в представление о его собственной героической личности. Изучение истории, вера в свою звезду, просто потребность в политической жизни — все это указывало путь к единственной платформе, которая у него еще оставалась, которую ему могла бы дать благодарная и внимательная публика: это была внешняя политика. Она всегда была для Черчилля политикой силы и политикой вооружения. Пусть другие занимаются насущными проблемами социальной нищеты и экономической депрессии, он теперь вступал на пост хранителя судьбы нации.
Когда в 1930 году Черчилль избрал внешнюю политику новым полем деятельности, он принес и в эту сферу свою обычную увлеченность; отдаваясь ей полностью, он вряд ли мог проявить здесь какие-то другие качества, кроме прежних амбиций, опыта в области военной политики вообще и политики вооружения в частности, кроме своего большого интереса к изучению вопросов военной истории. Здесь был спрос на его знание заграницы и международных связей; он был связан по службе со знающими и владеющими языком советниками, которые часто направляли его, не упуская при этом и свои собственные интересы. К этому кругу, к мнению которых Черчилль всегда прислушивался, кроме Линдемана, принадлежал сэр Роберт Ванзиттарт, государственный секретарь министерства иностранных дел, и его коллега, Ральф Вигрэм, возглавлявший там же отдел Центральной Европы. Их всех объединяло то, что они слыли «реалистами», для которых международная политика не означала ничего другого, кроме традиционной политики власти и равновесия; именно поэтому они относились с большим скептицизмом к «идеалистическому подходу» сторонников разоружения. Черчилля же не надо было уговаривать разделить это мнение. В основе его убеждений всегда были социал-дарвинистские взгляды Савролы «о вечной борьбе за существование», об «отборе лучших» и о войне как «нормальном состоянии» в жизни народов. Для него, как и для других, «так называемый мир 1919 года» был лишь «мгновенным состоянием бессилия», «передышкой для следующего раунда». Никогда, писал он уже в 1919 году и повторял это в 1925, 1930 и 1932 годах, такой воинственный народ, как немцы, не удовлетворится подобным исходом вооруженной борьбы, ничто не удержит этот народ «от жгучей потребности в отмщении и возмездии», кроме сознания своего полного военного бессилия и подавляющей силы коалиции победителей. Тот, кто расшатывает такое соотношение сил, ослабляя, например, Францию, внося таким образом вклад во «всеобщее разоружение», тот уже сейчас готовит катастрофу следующей войны. «Разоружение стран-победительниц» — стереотипная формула Черчилля во время Женевской конференции по разоружению 1931/32 года — звучала как призыв к немцам опять взяться за меч, чтобы на иоле битвы «изменить то ужасное несчастье, которое стряслось с их страной в 1918 году».
Германский «реваншизм» был для Черчилля после того ошеломляющего, считавшегося почти невозможным крушения, произошедшего в ноябре 1918 года, величиной постоянной, которая представлялась ему тем более неизменной, что в принципе он признавал ее справедливость. В подобной ситуации — как он сам позднее откровенно признавался — он чувствовал и действовал бы точно так же. Сильные и жизнестойкие народы не сдаются после первого поражения: молодое поколение снова начнет борьбу, чтобы вернуть своей стране то положение, которое у нее было раньше.
Он ясно понимал «ненужные унижения» Версальского договора, он охотно проявил бы чувство великодушия, чтобы примирить побежденных с их судьбой, даровал бы им экономическое состояние и побыстрее вернул бы их в сообщество европейских народов, основываясь только на принципах Версальского соглашения, на исключении Германии как военной державы и основывающемся на этом создании нового равновесия, если бы он последовательно и бескомпромиссно придерживался единственно возможного пути обеспечения европейского мира. Так как в распоряжении немцев оставались экономическая, территориальная базы и человеческие ресурсы, они могли бы восстановить свое положение великой державы; поэтому следовало бы создать стабилизирующий компромисс путем установления военных поставок, в результате чего страны-победительницы получили бы «убедительное превосходство», с военной точки зрения. Еще охотнее, как он давал понять в приватных разговорах в 1928 и 1930 гг., он был готов смириться с риском германского перевооружения и связанной с этим новой гонкой вооружений, чем удовлетворить женевское требование о разоружении Франции. О принципиальном противостоянии в этом вопросе правительству Макдональда или консервативной партии можно было, по-видимому, и не говорить. В обоих случаях консультантом было одно и то же лицо — Ванзиттарт, и оба они не помышляли о том, чтобы поставить Францию в затруднительное положение. Их позиция по отношению к Германии получила резкую оценку со стороны уполномоченного по вопросам разоружения Лиги Наций Сальвадора де Мадарьяга; было высказано пожелание, чтобы послевоенные амбиции Германии «были бы ограничены средствами закона». Невзирая на все эти дипломатически любезные заявления, в Лондоне все стрелки были переведены на собственное перевооружение — прежде всего путем отмены в марте 1932 года «десятилетнего правления».
До сей поры для историков остается загадкой, что было причиной того, что начиная с 1930 года, то есть на подготовительной фазе Женевских переговоров по разоружению, Европу захлестнула волна военной истерии, которую ни в коей мере нельзя связать непосредственно с подъемом национализма в Германии. Так что Черчилль был не одинок, когда в 1931 и 1932 гг. перед лицом апокалипсического видения массовых уничтожающих налетов бомбардировочной авиации требовал прекратить опасную болтовню о разоружении, а вместо этого заняться собственным вооружением. Он говорил более откровенно, когда назвал «гигантские вооружения» Советского Союза (1931) и «германский реваншизм» (1932) очагами опасности, а пацифистов из Лиги Наций — ослепленными болванами. Он упрекал правительство Макдональда в упущениях в области вооружения военно-воздушных сил, хотя за них в первую очередь нес ответственность и сам бывший министр финансов с его политикой экономии средств.
Вопреки легенде, которая здесь уже вносит только хронологическую путаницу, захват Гитлером власти почти не оказал влияния на внешне- и внутриполитическую аргументацию Черчилля, хотя теперь его высказывания в адрес откровенно «недружественного» правительства стали еще более резкими. Вспоминая 1932 год, когда его предостережения звучали с наибольшим драматическим накалом, он признавался: «Тогда у меня не было никакого национального предубеждения против Гитлера. Я был почти не знаком с его политическими идеями, с его карьерой и не знал совсем ничего, что это был за человек». Совершая свое тогдашнее путешествие по Германии, он, по слухам, даже охотно познакомился с «барабанщиком» и грозой коммунистов, а его сын Рандолф пошел еще дальше: он поздравил Гитлера по телеграфу в июле 1932 года по поводу его успеха на выборах в рейхстаг. Верно и то, что победа Гитлера в январе 1933 года заставила действовать тех сторонников вооружения, ведущим рупором которых был Уинстон Черчилль и которые теперь получили возможность настаивать на окончании конференции по разоружению и на возобновлении собственного масштабного вооружения. Уже по этой причине для Черчилля — как и для Ванзиттарта — постоянное разоружение Германии было абсолютно нереалистической целью, так как по их убеждению, «она в действительности никогда и не разоружалась». Амбиции немцев были известны; не Гитлер смоделировал их, а они смоделировали Гитлера. Ему, фигуре, созданной германским реваншизмом, «пленнику массовых страстей этого самого прилежного, самого дисциплинированного, самого воинственного и мстительного народа на земле» было лишь поручено завершить то, что Штреземан и Брюнинг подготовили дипломатией и тайным вооружением. В 1932 году — так Черчилль думал еще многие годы спустя — нужно было крикнуть «Стоп!».
Черчилль предвидел ход этого развития как нечто неизбежное не потому, что он «знал немцев» или «видел Гитлера насквозь», а потому, что он был приверженцем социал-дарвинистского исторического фатализма, который практически не оставляет никакой альтернативы. «Мир, — говорил он посетившему его Генриху Брюнингу в сентябре 1934 года, — занят только борьбой за господство». И добавил: «Германия опять должна быть побеждена, и на этот раз окончательно. Иначе Англия и Франция не будут знать покоя». Когда он спустя два года беседовал об этом с военным министром Дафом Купером, оба были едины в том, что в принципе и Штреземан не хотел никого другого, кроме Гитлера, и что против «германской опасности» существовало только одно средство: упущенная в Версале возможность разделения рейха. Более поздняя позиция Черчилля по немецкому вопросу, его отношение к немецкому сопротивлению, как и его представления о европейском устройстве после второй мировой войны, останутся неясными, если не учитывать его всегда неизменного отношения к немецкой проблеме. Гитлер был для него опасен не потому, что он был Гитлером, а как историко-логическое выражение немецкой воли к самоутверждению, «данной самой природой» «самой сильной державе континента». Как индивидуум Гитлер представлял для него неизвестную трудно воспринимаемую величину, не имевшую отношения к тому, что называлось «пруссачеством», скорее даже неуместную; даже в самый разгар войны он не воспринял Гитлера всерьез, хотя и называл его «дьяволом во плоти», он оценивал его не иначе, как «маленького ефрейтора», оседлавшего тигра германского национализма. Неизбежными как природное явление представлялись ему побуждение и натиск этого народа, вулканическая энергия которого не раз потрясала мир в его основах.
Черчилль считал, что «с силами природы невозможно справиться с помощью искусства политики или дипломатии», которые он и без того не особенно ценил. Поэтому он в течение десяти лет своей внешнеполитической деятельности не сделал ни одного усилия, чтобы договориться с немцами по-мирному, как равный с равными. Подобного рода умозрительные рассуждения были, по его глубокому убеждению, такими же ненужными и вредными, как и тщетные усилия, направленные на разоружение; они вселяли в общественность только нереальные надежды и ослабляли его готовность вооружаться. Чтобы собрать воедино нацию, распавшуюся в междоусобной борьбе, и, опираясь на ее единство, направить все усилия на вооружение, не следует скрывать от нее всей серьезности ее положения. Прежде всего она должна с полным отсутствием иллюзий и со всей трезвостью понять, что Германия в настоящее время представляет собой актуальную опасность для всей Европы, и Англия ни в коей мере не сможет избежать этой опасности. Для того чтобы избежать новой войны, по его убеждению, имелся лишь один путь: как можно быстрее форсировать британское вооружение авиации, которое смогло бы уберечь территорию страны от прямого нападения и военно-политического шантажа; в то же время Англия должна осознать свою задачу стать краеугольным камнем и ведущей державой Великого альянса, который смог бы замкнуть вокруг Германии, как единственно возможного потенциального агрессора, железное кольцо. Эти идеи Черчилль пропагандировал, почти ничего не изменяя в них, в своих многочисленных выступлениях как в парламенте, так и вне его. Он повторял это в интервью и газетных статьях, издававшихся во всех частях мира. Таким он видел свой вклад в «духовную блокаду Германии». К этой работе он хотел привлечь и других, к примеру французского писателя Андре Моруа, которому он советовал в конце 1935 года оставить писательскую деятельность, а вместо нее писать ежедневно но одной статье на одну и ту же тему — например, об опасности, исходящей от военно-воздушных сил Германии; он считал, что для любого француза в это время не могло быть ничего актуальнее. Сам он старательно следовал этому правилу, вызывая у читателей своими бесконечными повторениями негативную реакцию, в результате чего воздействие на читательскую аудиторию ослабевало.
Что касалось вооружения, то существовали всякого рода возможности, помогавшие сохранить интерес к этому вопросу, несмотря на отрицательное воздействие фактора времени. Черчилль использовал для этого секретные указания, имевшие разную степень секретности, черпая их из своих источников, которые он называл «единственными в своем роде». Опираясь на них, он рисовал пугающие картины: «готовую к броску немецкую военную машину», «гигантские флотилии немецких бомбардировщиков дальнего действия», «днями и ночами грозно гудящие кузницы, поставляющие вооружение». Остается открытым вопрос, действительно ли источники тайной информации были такими осведомленными, как он заявлял в своих публичных выступлениях. По данным британского министерства авиации, Черчилль был единственным привилегированным политиком страны, имевшим право бросить взгляд на эти документы, мог пользоваться услугами ведомственных источников информации, а обнародованные им данные об уровне немецкого вооружения намного, иногда даже в пять раз, превышали официальные и фактические данные. Что же касалось характера немецких вооружений, то, будучи человеком азартным, в целях агитации он зачастую сгущал краски, о чем позднее признавался в своих воспоминаниях о второй мировой войне. Так, в 1948 году он откровенно признал, что немцы не могли предпринимать воздушные налеты на Англию со своих аэродромов, потому что они не располагали ни бомбардировщиками дальнего действия, ни соответствующими истребителями, прикрывавшими бомбардировщики; в тридцатые год он говорил иначе. Точно так же можно было бы, опираясь на хорошо известную в Англии немецкую доктрину войны в воздухе, без труда опровергнуть его заявление о планировавшемся немцами массовом уничтожении лондонской метрополии, в том числе и с применением газового оружия. Фактические данные о немецком вооружении, их доктрина о ведении войны в воздухе без усилий со стороны Черчилля не вызвали бы в британской общественности и половинного эффекта. Общественность наверняка подвергла бы сомнению, действительно ли вся германская военная машина, все военные устремления имели своей целью — как утверждалось — в первую очередь поразить Англию. Так как Черчилль в основном пропагандировал те мысли, которые были в русле интересов правительства Макдональда — Болдуина, которое не пострадало от теневой борьбы в парламенте, то с этой стороны он никогда не встречал противодействия. Он считался ведущим авторитетом в области вооружения и, являясь таковым, сумел заранее привлечь на свою сторону пользовавшийся большим влиянием «Комитет 1922», состоявший из консервативных членов парламента, факт, о котором стало известно лишь в недавнее время. 1935 год стал для него годом невиданного триумфа, когда премьер-министр Болдуин сделал в нижней палате сенсационное «признание» в том, что правительство было недостаточно информировано относительно темпов и масштабов вооружения немецких ВВС. Таким образом, Черчилль, все время «бивший в набат», получил мощную поддержку со стороны правительства, что очень подняло его авторитет как политика и упрочило его славу, несмотря на то, что исследователи уже давно не так однозначно расценивали этот вопрос.
Еще важнее, чем спор о том, у кого были «самые достоверные» числовые данные, была та обстановка, которая в течение многих лет способствовала продолжению дебатов о вооружении ВВС не только в правительственных и общественных кругах, но и на международной арене. В результате у всех создавалось впечатление, что гитлеровская Германия начала проводить крупномасштабное вооружение еще тогда, когда в этом не было необходимости, т. е. в 1933/34 году, и что оно в образе мощной эскадрильи бомбардировщиков было направлено главным образом против Англии. Черчилль мог быть доволен таким успехом. Вооружение ВВС Англии 1934 года, направленное на Германию, созданное в течение шестилетнего срока, представлялось немцам не только равноценным, но и качественно, и по производственным мощностям даже превосходящим их собственное. В других областях в 1938/39 году страна была тоже хорошо подготовлена к войне. Это позволяло считать, что цель, поставленная в феврале 1934 года Комитетом по вопросам обороны, была достигнута. При этом не следует забывать о непоследовательности кампании по вооружению, которую проводил Черчилль. И хотя она находилась в противоречии с ее союзнической и политической направленностью, Гитлер был первым, кто использовал психологическую атмосферу этой кампании, чтобы в условиях всеобщей гонки вооружений преодолеть версальские ограничения. Поэтому немцы нисколько не сожалели о том, что англичане оказались осведомлены об «имевшем место факте немецкого вооружения». Парадоксальным образом немецкое вооружение достигло объявленных Черчиллем еще в 1933–1935 годах масштабов лишь к тому времени, когда он должен был пустить в ход все свое умение, чтобы в 1938–1939 годах избавить британцев от парализующего их страха перед «неотвратимой» немецкой машиной, вызванного его же собственными пропагандистскими речами. Ту роль, которую сыграл посеянный им и его единомышленниками страх перед «воздушным террором», апогеем которого был судетский кризис, следовало бы рассмотреть более подробно.
Не менее проблематичным было то влияние, которое эта кампания оказала на вооружение других родов войск вермахта. И здесь — благодаря его односторонним консультациям со специалистом по «авиационному вооружению» Линдеманом — есть доля вины Черчилля. Он просмотрел значение бронетанкового вооружения для и без того слабо укомплектованного британского экспедиционного корпуса, доверял «единственной в своем роде французской армии», а в военно-морском флоте недооценивал опасность со стороны подводных лодок. Позднее эти упущения и ошибки были приписаны только его предшественникам, занимавшим пост военного министра. По иронии судьбы он в наиболее близкой ему области авиационного вооружения смог принести скорее вред, чем пользу, когда его протеже Линдеман закрепился во вновь образованном комитете по противовоздушной обороне, обойдя сторонников радиолокационной разведки. Зависимость Черчилля от «научного советника» угрожала на долгий срок парализовать деятельность этого важного органа, в который оба они входили с 1935 года по распоряжению Болдуина. «Битву за Британию» противники Линдемана, а значит, и Черчилля, не могли выиграть ни в коем случае.
Тот факт, что с 1935 по 1939 год Черчилль играл ведущую роль в британской политике вооружения, что он был назначен на этот пост правительством, которое он открыто самым жестким образом критиковал, и что именно там ему был предоставлен доступ к информации, которую он использовал против этого же самого правительства, мог бы послужить поводом для размышлений о «мнимой изоляции» Черчилля.
В Англии того времени не было политика, которому предоставлялись бы такие льготы со стороны правительства и высших правительственных учреждений. К его «особым источникам информации», кроме комитета по противовоздушной обороне, принадлежали и другие органы официального аппарата, в особенности переданный ему в 1932 году с целью совместного использования «Промышленный информационный центр» его соседа по дому Десмонда Мортона, наряду с этим — отчасти также несколько полулегально — доверенные люди из министерства иностранных дел, министерства авиации и Адмиралтейства. Его личные друзья Бренден Бракен и сэр Генри Стракош собирали дополнительный материал и для этой цели поддерживали контакты с немецкой эмиграцией, например, с Леопольдом Шварцшильдом в Париже. Другим источником информации для курируемого Линдеманом информационного центра в Чартуэлле были участники немецкого сопротивления, такие, как Эвальд фон Клейст-Шменцин или Карл-Фридрих Герделер, поддерживавшие с Черчиллем связь через посредников и желавшие видеть в нем своего союзника в борьбе против Гитлера. Однако их ценили только в качестве поставщиков информации. «Герделер, — писал сэр Роберт Ванзиттарт 7 декабря 1938 года, — является подставным лицом немецких военных экспансионистов: и в этом качестве не только не представляет ценности, но и опасен в своей роли посредника»; однако его можно было использовать как источник информации. Именно в качестве главных свидетелей захватнических намерений Гитлера против правительства «Чемберлена Черчилль и его друзья небезуспешно использовали свои контакты с немецким движением сопротивления; в 1939 году перед ними стояла задача продемонстрировать общественности низкий уровень морального сопротивления гитлеровской Германии. Примечательно, что единственный в Англии знаток немецкого сопротивления Адам фон Тротт цу Зольц всегда старался избегать общения с Черчиллем и его окружением.
До сих пор не решен спор, культивировался ли Черчилль сознательно в этой двоякой роли критика, с одной стороны, и представителя правительства, с другой, в качестве альтернативы к официальному «соглашательскому курсу» на тот случай, если конфликта, которого опасались обе стороны, все же нельзя будет избежать. Датированное 1936 годом высказывание внешне добродушного Стэнли Болдуина указывает как будто именно на такое толкование. «Если уж дело дойдет до войны, — говорил он тогда, — Уинстон должен стать премьером». О правительственной должности, как и о страстно желаемом им военном министерстве, по меньшей мере в мирное время, он мечтать не мог, возможно, именно по этой же причине. Не говоря уже о его особенностях, его исключительная сконцентрированность на области военных приготовлений, умение «не думать ни о чем другом» делали бы его «неудобным» для любого правительства, для которого неизбежность войны еще не стала реальностью.
Возможно, Черчилль поначалу также не считал войну неминуемой, и именно потому ему удалось кроме собственной идеи о вооружении осуществить еще и свою вторую идею — обуздать «германскую опасность», опираясь на убедительную силу «Великого альянса», коалицию государств, подобную той, которая во времена Мальборо победила Францию Людовика XIV. Ее военный перевес, однако, должен быть настолько «очевидным», чтобы она и без войны могла диктовать условия противнику. Любая попытка повлиять на военное равновесие могла бы стать для немцев поводом еще раз испытать военное счастье. Можно предположить, что Черчилль ни в коем случае не намеревался использовать для уничтожения Германии его идею вести переговоры только с поверженным противником. Однако заверение обеих сторон, что они хотят, исходя из достигнутого однажды положения «превосходящей силы», пойти на уступки и устранить «законные жалобы», было уже потому маловероятно, что Англия, по его мнению, не имела ничего, что она могла дать Германии, а другие страны именно в силу сохранения своего актива представляли бы большой интерес для «Великого альянса». В остальном же все утверждения о направленном исключительно против Германии «Великом альянсе» были мало реалистичными. Основным недостатком альянса было то, что для его создания Черчилль намеревался использовать организацию, созданную не «реалистами», а «идеалистами», — Лигу Наций. Он сам не принадлежал к ее основателям; во время маньчжурской агрессии Японии в 1931 /32 году он выступал против введения санкций и «за право на жизнь» агрессора. Когда в октябре 1933 года Гитлер заявил о выходе Германии[19] из Лиги Наций, Черчилль признал пользу этого инструмента «коллективной безопасности»; теперь он был увлечен мыслью о Лиге Наций со страстью вновь обращенного верующего и старался связать ее со своей кампанией по вооружению. «Оружие и устав Лиги Наций» было девизом, под которым он хотел собрать «Великий альянс» против Германии. В него приглашались все европейские державы, включая и «безопасный уже по его географическому положению» Советский Союз, имевший в 1934 году доверительные отношения с английским послом, усилиями Англии и Франции в том же году ставший членом Женевской лиги. Таким образом, был сделан важный шаг к сохранению статус-кво.
Кроме того, в британской общественности было распространено убеждение о том, что Лига Наций является «внепартийным» инструментом обеспечения мира, которая в случае необходимости образует фронт против всякого агрессора, и что для этой цели она должна быть в состоянии провести любые коллективные акции, включая и военные «санкции». Во всяком случае, так выглядел — это с особенным удовлетворением отмечал Черчилль — результат неофициального опроса населения под названием «Вотум мира», взбудораживший весной 1935 года не менее 12 миллионов британцев. Однако вся беда заключалась в том, что следующим агрессором, который должен был стать неотложной задачей, была не Германия, а Италия, именно Италия, на которую Черчилль возлагал такие большие надежды как на опору «Великого альянса», гаранта австрийской независимости и преграды на пути «немецкого продвижения на юго-восток». Последовательно по отношению к антигерманскому «Великому альянсу» и непоследовательно к идее Лиги Наций Черчилль прилагал все усилия, чтобы приуменьшить значение итальянской агрессии против Эфиопии, удержать Лигу Наций от санкций и создать компромисс, который в значительной степени удовлетворил бы требования Муссолини и снова ликвидировал трещину, появившуюся в англо-франко-итальянских отношениях. Но при этом он запутался в нитях «политики коллективной безопасности», в приверженности которой именно в предвыборной борьбе 1935 года громко клялись все партии. К тому же оказалось, что британская общественность не склонна одобрять интерпретацию Черчиллем устава Лиги Наций, согласно которой агрессором может быть только Германия. Она взбунтовалась и провалила предложенное сэром Робертом Ванзиттартом соглашение Хора — Лаваля. И без того не совсем откровенная политика санкций должна быть продолжена; пропасть между Италией и западными державами стала совершенно непреодолимой, несмотря на то, что в последующие годы из Лондона при настойчивой поддержке Черчилля не раз делались попытки восстановить отношения. Позиция Лиги Наций, чуждая, по мнению Черчилля, ее целям, впервые зародила в нем серьезное сомнение, удастся ли вообще использовать «Великий альянс» против Германии. Эти сомнения подтвердились после того, как разразившаяся летом 1936 года гражданская война в Испании пробудила недобрые воспоминания о «всемирно-революционной роли Коминтерна». Во всяком случае, Черчилль не только открыто заявил об официальной политике невмешательства британского правительства, но он был одним из немногих британских политиков, кто с самого начала открыто встал на сторону генерала Франко вопреки мнению значительного большинства английского народа, которое желало видеть в личности Франко мятежника, а в «красных» — легальное демократическое правительство. Черчилль упустил возможность присоединиться к одному из самых крупных народных движений этого столетия; в решающий момент он отвернулся от аудитории, которая хотела превратить «гитлеровскую фашистскую агрессию в Испании» в тест на коллективную безопасность. Здесь, как и в абиссинском вопросе, он действительно плыл против течения, скорее даже против «общественного мнения», чем против правительства, скорее против «коллективизма», чем против «пацифизма».
Во время оккупации Рейнской области в марте 1936 года Черчилль больше не верил, что можно будет избежать войны. Мысли об альянсе завели его в область авантюрных представлений, одним из которых была идея просить Советский Союз о предоставлении военно-морских баз на Балтийском море. Вскоре у него появились серьезные сомнения в том, не работает ли время против западных стран и достаточно ли одного понятия «немецкая угроза» как основы для европейской политики. Во всяком случае, в начале 1937 года он ратует в узком кругу за скорую войну с гитлеровской Германией («чем раньше, тем лучше»), а годом позже он — вопреки мнению президента Бенеша — видел единственную возможность уберечь Чехословацкую республику — незаменимое звено в блокадном фронте — от внутреннего развала в войне, «которую желательно было бы начать немедленно, не откладывая на следующий год». Идея «Великого альянса» вспыхнула еще раз, когда в октябре 1938 года после Мюнхенского соглашения повсюду громко зазвучал призыв к военному союзу с СССР и Черчилль усмотрел в очищенной Сталиным России «элемент мира и стабильности», а в победоносной Испании генерала Франко, напротив, «трамплин для немецкой агрессии». Насколько нереалистичными были его планы, связанные с альянсом, стало ясно летом 1939 года, когда Польша, несмотря на огромную опасность и сильнейшее давление, отказалась принять помощь и стать под защиту Советского Союза. Европейская действительность тридцатых годов была чрезвычайно сложной, чтобы к ней можно было подступиться с простыми формулами и рецептами. В определенной степени можно было бы сказать, что Черчилль не смог предложить официальному двойственному курсу правительства — вооружение плюс поиск общеевропейской безопасности — никакой практической альтернативы, а слабая конструкция «Великого альянса», составленная из отдельных, взаимоисключающих друг друга частей, уже заранее была рассчитана на краткосрочное действие и поэтому оказывала не «продолжительное и устрашающее действие», а напротив, провоцировала войну. Похоже, что предложенная Черчиллем в его воспоминаниях о второй мировой войне формула союза [ «Мы хотим соединиться (с Советским Союзом) и свернуть Гитлеру шею»], указывает именно на такой вывод.
И даже тогда, когда, учитывая опыт дальнейшего хода истории, пришли к выводу, что эта «перенесенная на более ранний срок» превентивная война была бы наиболее разумным решением, ему ставили в вину, что его представления о роли, которую должна была играть Англия в международной политике и внутри союза, в который она стремилась, были совершенно нереальными. Не помогла в этом и историческая перспектива: Британская империя, связанная обязательствами со всем миром, пресыщенная и сверхтребовательная, давно перешагнула пик своей мощи; огромные усилия, предпринимаемые ею для вооружения, оказались недостаточными, чтобы установить Pax Britanica — британский мир на Европейском континенте, — опираясь только на военно-политическую мощь. В оценке своих средств и возможностей, а вместе с тем и в необходимом повышении «военного порога» «торговец скобяным товаром» и «владелец похоронного бюро», Болдуин и Чемберлен, были гораздо прозорливее, чем потомок Мальборо.
Независимо от вопроса, какое влияние мог оказать Черчилль на правительство и его военную политику в течение тридцатых годов, сегодня существует мнение, что он не имел значительной поддержки ни в парламенте, ни в обществе, будучи одинок в проведении своих идей. Как отмечал один из его биографов, «в течение всех этих десяти лет Черчилль был почти всегда одинок, отстаивая идею перевооружения, и ни вторжение Гитлера в Рейнскую область, ни захват Муссолини Абиссинии… ни даже аннексия Австрии не принесли ему признания». О том, что отношения Черчилля с «общественным мнением» в тридцатые годы были очень неоднозначными, что в индийском, абиссинском и испанском вопросах он плыл против течения, уже говорилось не раз, и в этом нет сомнения. С другой стороны, обстоятельства были слишком сложны, чтобы говорить о последовательном противлении. Островное положение Англии и выработавшаяся привычка существовать в какой-то степени изолированно от остального мира сделали британцев народом, который во времена кризиса и в моменты национальной угрозы инстинктивно сплачивается и без видимого внешнего принуждения занимает единую оборонительную позицию. Антагонистическое противостояние с Германией было предопределено единодушным неприятием национал-социализма как варварски-антилиберальной угрозы собственным ценностям, болезненно пережитой всем обществом в первой мировой войне, развязанной пруссачеством и германским милитаризмом. Если Черчилль предостерегал общество от угрозы со стороны Германии и немецкого вооружения, он мог быть уверенным, что будет понят и поддержан им. Никто, в том числе и сторонники немецких притязаний на пересмотр итогов войны, не сомневался в том, что перевооруженная Германия представляла бы собой опасность для европейского мира, и только немногие верили, что Англия смогла бы сама выстоять в новой войне.
Ввиду очевидного с 1933 года кризиса в международных отношениях обозначились различные стремления к созданию внешнеполитического консенсуса на основе национального единства. Это «национальное собрание», созданное на внепартийной основе, соответствовало любимой идее Черчилля, даже если она должна была служить поначалу не национальному перевооружению, а «защите Устава Лиги Наций». Черчилль сам обращает внимание в своей книге о второй мировой войне на то, что здесь речь шла скорее о разном понимании терминологии, а не о сути дела. По поводу же так называемого «голосования за мир» 1935 года, этой первой мощной демонстрации национального «согласия» он пишет следующее (и нам хотелось бы привести его высказывания по возможности подробно): «Сначала как будто некоторые министры не поняли идею «голосования за мир». Название скрывало ее: многими она воспринималась как часть пацифистской кампании». Напротив, продолжал он, признание большинством министров принципа экономических и военных санкций Лиги Наций сразу облегчило бы правительству проведение энергичной и мужественной политики. «Лорд Сесил и другие лидеры Союза Лиги Наций (которые вместе с либералами и членами лейбористской партии были организаторами «голосования за мир») были готовы принять участие в войне за справедливые идеалы при условии, что все необходимые действия будут проходить под эгидой Лиги Наций». Что же касалось поставленного также на голосование вопроса о «всеобщем разоружении», го вскоре инициаторы так основательно пересмотрели свое отношение к этому вопросу, что он, Черчилль, был готов по прошествии менее чем одного года совместно с ними отстаивать ту политику, которую он назвал «Оружие и Устав Лиги Наций». Решающим поводом для такого поворота в вопросе о разоружении, точнее о вооружении, было логическое осмысление того, что «коллективная безопасность в рамках Лиги Наций» на самом деле означала бы «кровопролитие в Абиссинии, ненависть к фашизму, призыв к проведению санкций Лиги Наций; все это вызвало бы глубокое потрясение внутри партии лейбористов. Ведь профсоюзные деятели, среди которых особенно выделялся Эрнест Бевин, по своим убеждениям и темпераменту были далеко не пацифистами… Многие члены фракции лейбористов в нижней палате думали так же, как лидеры профсоюзов». То же самое, продолжает Черчилль, относилось ко всем руководителям Лиги Наций. В вопросах о санкциях «речь шла об основах, ради которых убежденные сторонники гуманизма были готовы умереть, а соответственно и убить. 8 октября (1935) пацифист (мистер Лансбери) отказался от руководства партией лейбористов. На его место вступил К. Р. Эттли, отличившийся в войне».
Правительство все же не радовало это «национальное пробуждение»; в абиссинском вопросе оно не хотело (как и сам Черчилль) довести дело до войны с Италией. Партия лейбористов в большинстве своем также была еще пацифистской, но «активная кампания мистера Бевина приобрела множество сторонников среди масс». Черчилль в это кризисное время осмотрительно находился за границей. Когда в январе 1936 года он вернулся в Англию, то тотчас же понял, что «атмосфера изменилась». Откровенный провал политики «коллективной безопасности» в абиссинском конфликте привел к повороту в настроении не только в партии лейбористов и у либералов, но и в том крупном блоке общественного сознания, которое лишь семь месяцев назад было представлено в «голосовании за мир» 11 миллионами голосов избирателей. Все эти силы были готовы начать войну против фашистской, или нацистской тирании. Далекая от превратных толкований идея применения силы овладела большим количеством миролюбивых людей, даже теми, которые до сих пор гордо называли себя «пацифистами». Но согласно принципам, которых придерживались эти люди, сила могла применяться только по инициативе и при одобрении Лиги Наций. Хотя обе оппозиционные партии и противились вооружению, существовала большая возможность прийти к согласию, и если бы британское правительство уяснило для себя это обстоятельство, оно смогло бы, принимая все необходимые меры, «идти во главе народа, объединенного сознанием национальной катастрофы». Так как правительство не захотело принять на себя эту руководящую роль и «откладывало решающую пробу сил с Германией», национальное сплочение должно было происходить снизу вверх.
Здесь изложение Черчилля становится неполным и недостоверным. О периоде оккупации Рейнской области в марте 1936 года он сообщает, что его публичное требование немедленного введения «международных полицейских сил», направленное против нарушителя договора, пришлось вполне по вкусу «тем силам либеральной и лейбористской партий, с которыми я тогда сотрудничал наряду с некоторыми из моих друзей-консерваторов». Консерваторы, продолжает он в этой связи, которые были обеспокоены вопросом национальной безопасности, объединились в этом с профсоюзными деятелями, либералами и с огромной массой миролюбивых мужчин и женщин, год назад поддержавших «голосование за мир». И теперь он снова говорит об «объединенной Англии», которая находилась бы в распоряжении правительства, «если бы оно с твердостью и решительностью пошло по пути Лиги Наций». Не он, подчеркивал Черчилль, а правительство изолировало себя от общественного мнения, по этой причине примерно в конце 1936 года позиция Болдуина становилась все более шаткой. «К тому времени, — сообщает он, — в Англии произошло сплочение мужчин и женщин, сторонников различных партий, которые увидели опасность для будущего и считали необходимым пойти на решительные меры, дабы возможно было спасти нашу безопасность и дело свободы. Наш план имел своей целью скорейшее вооружение Англии, по большому счету связанное с полным признанием и использованием авторитета Лиги Наций. Я дал этой политике название «Оружие и Устав Лиги Наций»… Апогеем этой кампании должно было стать заключительное мероприятие в лондонском Альберт-Холле. 3 декабря (1936) мы собрали там большое количество ведущих лидеров от всех партий — непреклонных тори, входивших в правое крыло, которые понимали опасность, угрожавшую их стране, лидеров Союза Лиги Наций и «голосования за мир», представителей многих крупных профсоюзов, включая председательствующего сэра Уолтера Сптринза, и либеральную партию во главе с ее лидером сэром Арчибальдом Синклером. У нас создалось впечатление, что мы имели не только реальную возможность добиться внимания к нашим намерениям, но мы вполне могли их осуществить». В этот момент не без вмешательства Черчилля в пользу короля наступил кризис монархической власти, и все прежние планы были разрушены. «Все те силы, которые я собрал под лозунгом «Оружие и Устав Лиги Наций», считая себя самого центральной фигурой этого движения, отошли от меня или порвали друг с другом, а сам я в глазах общественности получил такой удар, что почти все полагали, что моей политической карьере наступил окончательный конец».
Описание Черчиллем этого мощного национального объединяющего движения, которое он сам изображает так выразительно, на этом месте прерывается. Национальный консенсус — можно предположить именно так — улетучился бесследно из-за его неудачного гусарского прорыва в монархический кризис. Действительно, это маловероятная версия популярной биографии Черчилля была принята без раздумья и существовала даже тогда, когда в 1963 году лондонский финансист Е. Спир в своей книге «Фокус» приоткрыл одну из старательно скрывавшихся тайн британской предвоенной политики и привел убедительные доказательства того, что не Черчилль оказал влияние на «национальное собрание», а, наоборот, так называемая группа «Фокус», будучи координирующим органом «национального собрания», создала ему политическую платформу. Большой митинг в Альберт-Холле, на который собралось 10 000 человек, стал не высшей точкой, а началом трехлетней кампании, которая теперь — под патронажем профсоюзов либеральной партии, Союза Лиги Наций — на «надпартийной основе» стала проводиться за коллективную безопасность, вооружение и национальное объединение против гитлеровской Германии. Таким образом «Фокус» в защиту свободы и мира» не мог «потерпеть фиаско» уже потому, что Черчилль не был его движущей силой. Конечно, прежнее подозрение о его «недостаточной демократической надежности» (Е. Спир) снова подкрепилось его самовольным участием в монархическом кризисе; нужно учесть прежде всего, что никому не хотелось ни в коем случае служить трамплином для личных амбиций и стремления другого к власти. Но большого ущерба будущему «вождю нации» этот эпизод не причинил. И без того не очень приятная перспектива выступить в защиту человека, который до этого времени считался «главным врагом рабочего класса Британии» и которого еще в декабре 1934 года официальная пресс-служба Коммунистического Интернационала относила к «завзятым поджигателям войны», стала уменьшаться и свелась к минимуму. Гораздо охотнее общество подняло бы на щит ставшего популярным идеалиста Лиги Наций Антони Идена, но он заставил упрашивать себя, так как не хотел оказаться нелояльным по отношению к правительству и собственной партии. Таким образом, среди ведущих деятелей тори остался лишь один Черчилль, который мог бы склонить и эту партию для «национального собрания» под знаменем антифашизма и коллективной безопасности и, кроме того, давал гарантию, что британское оружие не будет использовано против Советского Союза для оттеснения Гитлера на восток. В 1937 году — в год принятия первого большого военного бюджета — либеральная и лейбористская партии перестали оказывать сопротивление идее британского вооружения. Но пацифистский элемент не был устранен до конца. Черчилль должен был подвергнуть свои публичные высказывания жесткой цензуре, чтобы они стали приемлемыми как для большинства приверженцев лейбористской партии, так и для сторонников Лиги Наций, которым он собирался преподнести ту же самую идею «Великого альянса», но теперь уже в виде «коллективной безопасности». Этого Черчилль смог достигнуть лишь тогда, когда Невилл Чемберлен в разгар судетского кризиса в сентябре 1938 года совершенно неожиданно перехватил инициативу и, не учитывая единодушную готовность к войне всего британского народа, провел «бесстыдный сговор» в Мюнхене. Еще в последнюю секунду Черчилль пытался удержать пражское правительство от выполнения соглашения, указывая на непосредственно предстоящий «поворот в настроениях» (который действительно произошел три дня спустя). Все его усилия удержать ситуацию были тщетны. В состоянии глубокой депрессии ему оставалось лишь поверить словам, обращенным к нему его фанатичной единомышленницей Виолеттой Бонем-Картер: «Твой час еще настанет».
После Мюнхена все силы, поддерживавшие в свое время «Фокус», стали проявлять лихорадочную активность. Теперь, когда надежды, связанные с Чемберленом, а также с Иденом, которому втайне оказывали покровительство, не оправдались, должна была наступить открытая конфронтация с правительством и апологетами из консервативной партии, верными сторонниками этого правительства, старавшимися выглядеть независимой «надпартийной» группировкой. Лишь теперь, перед лицом грозящей опасности полу-изоляционистских решений Западного пакта, профсоюзные деятели, лидеры рабочей партии, либералы, активисты Лиги Наций и публицисты левого толка были готовы пропагандировать не только идеи Черчилля, но и его личность. Зимой 1938/39 года началась кампания, имевшая своей целью популяризацию личности Черчилля в широких массах рабочего класса Британии как «последней надежды нации» и «противника Гитлера». Он сам начиная с октября 1938 года не стеснялся больше на дополнительных выборах поддерживать оппозиционных кандидатов «Народного фронта» и голосовать в парламенте против правительства, хотя подогреваемые со стороны левых надежды на раскол в консервативной партии не оправдывались. Летом 1939 года дело дошло до «надпартийной» черчиллевской кампании, в которой принимали участие почти «вся пресса и широкие политически активные слои общества». Сам Гитлер, который в этот период шел на все и стремился вступить в конфликт с Англией, очень успешно поддерживал эту кампанию личными нападками.
Многие вопросы освещены здесь поверхностно, многое и сейчас еще окутано тайной. «Национальное сплочение» тридцатых годов, проходившее под знаменем антифашизма, национального бойкота и коллективной безопасности, было процессом, характерным не только для одной Англии. В других странах тоже отмечались подобные движения, опиравшиеся на такие же или сходные силы, известные под названием «Народный фронт». О том, что здесь имели место и прямые связи с некоторыми странами, особенно с Францией, Черчилль сам дает понять в нескольких местах своей книги воспоминаний. Еще более важной была телеграфная линия, шедшая через Нью-Йорк к президенту Рузвельту. После его «карантинной» речи, привлекшей к себе всеобщее внимание в октябре 1937 года, сообщение через океан в обе стороны стало особенно оживленным. Последним значительным визитером перед началом войны был, очевидно, советник президента Феликс Франкфуртер, пребывание которого в Лондоне в июле 1939 года проходило в обстановке строгой секретности. Если это предположение является достоверным, то именно с этого визита датируется тайная переписка, которая завязалась между президентом Соединенных Штатов Америки и «одиноким консерватором» Уинстоном Черчиллем, основанная, очевидно, на уверенности, что последний недолго будет сидеть на задних скамьях британского парламента.
ТРИУМФ И ТРАГЕДИЯ (1939–1955/65)
Едва ли кто-нибудь всерьез сомневался в том, что новая война вернет Черчилля в правительство. «Чем ближе становится угроза войны, тем больше шансов появляется у Уинстона, и наоборот», — записал Невилл Чемберлен летом 1939 года в своем дневнике, и 3 сентября, в день объявления войны, два таких разных человека, как Дэвид Ллойд Джордж и Стэнли Болдуин, пришли к общему мнению, что «Уинстон получил свою войну», что это «война Уинстона». Само собой разумеется, при этом речь шла не о «виновности», скорее отмечалось своеобразное отношение Черчилля к войне, его готовность воспринять военный конфликт, проводивший четкую линию между фронтами и «делавший вещи такими простыми». Этим объяснялся и его собственный конфликт или противостояние с теми, кто в 30-е годы должен был отвечать за британскую политику и для которых война в действительности была «ultima ratio» — «последней возможностью». Черчилль внес в переданное ему сразу же с началом войны министерство морского флота не только богатство его солидного опыта, не только компетентность «умудренного государственного деятеля» 65 лет, который уже четверть века проводил здесь весьма ценную работу, но и неизменное воодушевление новой задачей, нескрываемое стремление к приключениям после долгих лет вынужденного «безделья», безграничную жажду деятельности и такой же юношеский оптимизм. Хотя его заветной идее о «Великом альянсе», имеющем «огромное влияние», которую он вынашивал долгие годы, не суждено было осуществиться, а заключение пакта Гитлера — Сталина полностью уничтожило ее, он ни на одно мгновение не терял веры в победу. Уже в день вступления в войну он заявил в своей речи в нижней палате: «Мы можем быть уверены, что задача, которую мы добровольно на себя взяли, не превышает сил и возможностей мировой Британской империи и Французской Республики»; а два месяца спустя он говорил: «Я уверен, что нам предстоят большие потрясения; но у меня есть твердое убеждение, что Германия, которая сегодня напала на всех нас, является далеко не таким мощным и хорошо организованным государственным устройством, как то, которое 21 год назад государства-союзники и Соединенные Штаты принудили просить о перемирии». То, в чем другие видели нечто желаемое и в чем они все же сомневались, он воспринимал как данность. Поэтому не следует удивляться тому, что уже в первые месяцы войны он вышел далеко за рамки роли первого лорда Адмиралтейства, что он — в парламенте и на радио — стал тотчас же голосом борющейся Англии, нации, которая для союзников и особенно для Соединенных Штатов стала живой гарантией того, что «Англия решительно настроена уничтожить Гитлера» («Лайф», 18.9.1939). Фактически в это время Черчилль взял на себя значительную часть пропагандистской войны против гитлеровской Германии, важная часть которой заключалась в передаче известий Адмиралтейства, основной задачей которого было противодействовать деморализации, вызванной бездеятельностью «сидячей войны», и поддерживать в военнослужащих боевой дух. В Германии он тотчас же был признан главным противником; уже непосредственно после начала войны Геббельс называл его не иначе, как «лживым лордом», утверждая, что Черчилль сам потопил пароход «Атения», имевший на борту и американских пассажиров (на самом деле этот пароход был ошибочно торпедирован немецкой подводной лодкой).
Обвинения в адрес первого лорда Адмиралтейства в причастности к катастрофе парохода «Атения» не смогли убедить никого ни в Англии, ни вне ее; его престиж возрос благодаря нескольким скандальным успехам, выпавшим на долю немецкого подводного флота, эффективность которого он раньше неоднократно преуменьшал. Вскоре обнаружилось, что так же, как и в 1914–1918 годах, в морской войне Германии не суждено снискать много лавров. Для открытого боя немецкий флот был очень слаб. Напротив, навязанная Великобританией морская блокада требовала быстрого совершенствования немецкого флота, и после того как немецкие заокеанские связи были прерваны, она отразилась на судоходстве нейтральных стран. Точно так же, как в 1914 году, Черчилль не мог ограничиться только деятельностью собственного ведомства, а хотел воздействовать на весь ход войны. Так, через неделю после начала войны он стал разрабатывать планы по вовлечению в нее Скандинавии, в том числе для блокирования Германии, требовал — получая от Линдемана все новые, часто противоречивые указания — участия Королевских ВВС в наступательных военных действиях, выступал за давление на нейтральные страны, в особенности на Норвегию, Швецию, Балканские государства и Турцию, с целью их присоединения к делу союзников. Нейтралитет, как он открыто подчеркивал, был сговором с преступником, который и сам не был готов уважать права нейтральных стран. По его указанию Королевский морской флот, в сущности, также не очень точно соблюдал свой нейтралитет, как это было, например, при вторжении эсминца «Коссак» в норвежские территориальные воды в связи с операцией «Альтмарк». В то время как большинство его предложений по разным причинам терпело неудачи, например, из-за сопротивления французов провокационному воздушному наступлению, которое могло бы вызвать ответный удар, советская зимняя кампания 1939/40 года против Финляндии дала Черчиллю желанную возможность подойти вплотную к осуществлению скандинавского проекта. Сегодня нет сомнения в том, что идея вмешательства Норвегии и Швеции в эту войну якобы для поддержки Финляндии — на самом деле она имела целью оккупацию шведских рудников и прекращение вывоза сырьевых руд, имевших для Германии решающее военное значение, — принадлежала только Черчиллю, который с большой настойчивостью проталкивал ее в Лондоне и Париже. Независимо от желания руководства германского военно-морского флота Гитлер не смог тогда решиться осуществить нападение на Скандинавию. После заключения мирного договора с Финляндией, ошеломившего и разочаровавшего Англию, эта операция в последнюю минуту сорвалась, но Англия не отказалась от нее полностью и после некоторого перерыва вновь вернулась к ней. Занявшись подготовкой к собственному наступлению, она чуть не просмотрела немецкую десантную операцию «Weseriibung» («Учения на Везере»). Как гром среди ясного неба 9 апреля 1940 года на Черчилля обрушилось известие, что Гитлер опередил его в Дании и Норвегии. Британско-французская экспедиция в Скандинавии окончилась провалом. Однако Королевскому морскому флоту позже все же удалось уничтожить значительную часть немецкого военного флота; вскоре выяснилось, что немецкая акция, решительно поддержанная авиацией, была спланирована лучше и проведена более тщательно. Лично для Черчилля поражение в Норвегии означало тяжелую неудачу в немалой степени потому, что здесь он опять слишком поспешно проявил оптимизм, считая наступление Гитлера на севере его «стратегической ошибкой». Когда британское поражение стало очевидным — если не принимать во внимание плацдарм Нарвик, — Черчилль стал обвинять во всем Видкуна Квислинга и его норвежских «предателей», которые совместно с Гитлером якобы «в течение многих месяцев планомерно готовили немецкое нападение, действуя заодно с немецкими захватчиками». И даже несмотря на то, что он перевел имя Квислинга в разряд пропагандистских понятий, все же не чувствовал себя в своей тарелке. Напротив, у него было впечатление, что он стоит перед новым Галлиполи, и еще в конце апреля начал задумываться о своем политическом будущем. Двумя неделями позже недовольство британской общественности закончилось: Черчиллю не грозила отставка — он был назначен премьер-министром.
Смена правительства, происшедшая 10 мая 1940 года, относится к тем процессам, которые будет нелегко понять, если не учитывать политической платформы Черчилля и роль, которую он сыграл с середины тридцатых годов в политической системе Англии. Приглашение в военный кабинет Невилла Чемберлена 3 сентября 1939 года прежде всего должно было удовлетворить его собственное самолюбие, но это ни в коей мере не устраивало те силы, которые подняли его на щит. Теперь они были озабочены гем, чтобы их выдвиженец продолжал и дальше исполнять в кабинете Чемберлена, вызвавшего подозрение проводимой им политикой умиротворения, роль фигового листка. Они хотели также, чтобы дискредитировавший себя режим «соглашателей» и «примиренцев» и дальше держал бразды правления в своих руках, реализуя свои собственные представления о «заключении мира на пол-пути». Под давлением этих же сил Чемберлен уже 20 сентября 1939 года объявил, что основной военной целью Англин является «окончательно избавить Европу от постоянного страха перед немецкой агрессией»; и все же антифашисты не доверяли этим заявлениям. Чтобы удержать Чемберлена и его «экс-миротворцев» на верном пути, в нижней палате вместо прежнего «Фокуса» был образован состоявший в основном из того же круга лиц «Наблюдательный комитет», последней из провозглашенных целей которого была проводимая с апреля 1939 года кампания по свержению премьер-министра. Многое, что произошло в это время, ускользнуло от внимания историков. Было совершенно ясно, что «Группа общепартийного действия» и «Наблюдательный комитет» по-прежнему стремились создать «правительство национального единства» при значительном участии в нем лейбористов и либералов и в качестве предпосылки этому хотели осуществить замену руководства консерваторов, которую считали необходимой уже в течение двух лет. Но именно раскол в консервативной партии оказался особенно трудным. Партийно-политическое положение Черчилля было ныне, как и раньше, очень слабым, а Иден, который с группой депутатов, насчитывавшей примерно 50 или 60 человек, собирался организовать сплоченную опору античемберленовской фронды, был очень нерешителен и как предводитель внутрипартийного мятежа вызывал большие сомнения. Таким образом, руководство дворцовой революцией перешло к другим испытанным функционерам либеральной партии, занимавшим в ней прежде второстепенные должности; они увидели в норвежском провале вполне подходящий повод, который, по их мнению, можно было использовать в своих целях. От них нити потянулись к лейбористам, лидеры которых заявили 3 сентября 1939 года, что они ни при каких условиях не примут участия в правительстве Чемберлена; они ушли в лагерь консерваторов, в ту небольшую группу, которая присягала на верность Уинстону Черчиллю: к адмиралу сэру Роджеру Кейсу, к Роберту Бутби и его прежнему партнеру по индийскому вопросу, вождю «просвещенного» империализма Леопольду С. Эймери. Эта акция, подготовленная прессой, ставила своей целью снять ответственность за неудачу в скандинавской операции с Черчилля, переложив ее полностью на Чемберлена. Парламент и общественность проявили здесь такое единодушие, что — как часто бывает — это удивило самого Черчилля, который вряд ли принимал участие в этой интриге; он сказал тогда своему коллеге по союзу Дафу Куперу: «В первой мировой войне я мог говорить то, что хотел, но все это оборачивалось против меня; на этот раз я тоже могу говорить, что хочу, и всегда оказываюсь прав». 8 мая 1940 г. голосование о доверии в нижней палате закончилось для Чемберлена полным фиаско; число голосов, поданных за него, сократилось с 200 до 81, что при данных обстоятельствах означало явное недоверие. Роль Черчилля в следующей загадочной ситуации тоже не вполне ясна. Он уже до этого стал очень влиятельной личностью в кабинете, а с момента назначения его председателем вновь образованного Военного координационного комитета в апреле 1940 года имел решающее влияние на весь ход войны. Однако можно не сомневаться в том, что в борьбе за высший государственный пост он проявил гораздо меньше предрассудков и почти не испытывал угрызений совести вопреки тому, что позднее об этом писал он сам и его придворные биографы. При поддержке теперь уже открыто стремящейся к власти лейбористской партии, под аплодисменты своих товарищей по левому блоку и при многозначительном молчании консерваторов 10 мая 1940 года он был избран премьер-министром. Спустя сорок лет после начала своей политической карьеры его тщеславие было полностью удовлетворено.
Небезынтересно заметить, что в последнюю минуту на политической сцене появился «коитркандидат»: это был популярный в либеральных и лейбористских кругах, но весьма умеренный в делах внутренней политики лорд Галифакс. И с внешнеполитической точки зрения Галифакс, которому симпатизировал «Фокус», был приемлемой кандидатурой. Но в конечном счете решающее значение имели те лейбористские политики, которые раньше делали ставку на Черчилля, имея в виду его потенциальные возможности возглавить в будущем крестовый поход против фашизма: Эрнест Бевин и Хью Дальтон. Оба были выдающимися деятелями в рабочей партии, оба находились на министерских постах. Бевин — хотя он никогда не был депутатом нижней палаты — занимал пост министра труда. Коалиционное соглашение этого «правительства национального единства», к которому они шли в течение четырех лет и которого наконец достигли, представляло собой образец того, что лежало в основе всех этих усилий: важнейшие внутренние ведомства были отданы лейбористам, внешняя политика и большая стратегия были исключительной сферой Черчилля. Он соединял пост премьер-министра (а вскоре после смерти Чемберлена и лидера консерваторов) с руководством новообразованным министерством обороны и, таким образом, располагал той полнотой власти, которой не имел ни один правитель со времен Кромвеля. Теперь (иначе чем в 1914–1918 годах) это правительство обеспечило строгую централизацию военного руководства через начальников штабов всех родов вооруженных сил, подчиненных непосредственно Черчиллю.
Премьер сумел использовать этот благоприятный момент и в своих политических целях: чтобы сохранить принцип «национального единства» и не допустить возникновения новой фронды, он вводил «экс-миротворцев» Чемберлена в кабинет или назначал их на ответственные внешнеполитические посты. В течение самого короткого срока Черчилль сумел обезоружить своих бывших противников и сделал это так, чтобы между ними не образовалась пропасть. Его самой главной заповедью было сохранение национального единства, сплоченности перед внешним врагом и его (воображаемой) «пятой колонной» внутри страны. Министерство информации в руках все тех же доверенных людей стремилось к открытому использованию прессы, к гласности, пропагандировало культ «национального лидера» и особое внимание обращало на то, чтобы в обществе не распространялись мнения, не совпадавшие с общим направлением, например, в вопросе о мирных перспективах. Отныне Англия говорила лишь одним голосом, голосом Уинстона Черчилля. Этот голос был выражением непоколебимой воли к победе и решимости, он внушал, что лучше погибнуть, чем отказаться от борьбы, вести которую человеку предназначено самой судьбой. «Если вы меня спросите, — говорил он 13 мая, — какова наша цель в войне, то на это у меня есть только один ответ: победа! Победа любой ценой: так как без победы не может быть жизни».
В этой простой формуле — победа как единственная цель в войне — заложены одновременно сила и слабость военной политики Черчилля. Она гарантировала в первую очередь национальную сплоченность, преодоление всех противоречий внутри неестественной, в сущности, коалиции, огромный подъем сил национального сопротивления. Благодаря этой победной формуле и личности Черчилля — вождя национального масштаба — Англия приобрела наконец то влияние, которое сделало ее достаточно сильной, позволило ей начать войну с нацистской Германией, сопровождавшуюся победным звучанием фанфар. Но отказ от целей, выходящих за рамки войны, выявил недостаточность этой формулировки, направленной только на негативную интеграцию, переносившую разрешение конфликта на будущее, в котором разрушался и образ врага и вместе с ним тот негативный образ, вызывавший такое раздражение у Черчилля. Прямая линия ведет от 10 мая 1940 года к тому дню 26 июля 1945 года, когда Англия дала отставку «вождю нации», «архитектору победы», потому что на этот день он уже не мог ничего больше дать или предложить, по меньшей мере ничего, что могло бы привлечь массы народа, выдержавшего войну, которая была не только антифашистской, но и антиплутократической. Если Черчилль полагал, что с помощью военной и внешней политики он сможет долгое время влиять на внутриполитическую интеграцию, то это говорит о том, насколько чуждыми были ему движущие силы того времени и как плохо он понимал тех, кто видел в нем знаменосца национального мышления и национального единства, считая его локомотивом того поезда, который должен был двигаться в светлое социалистическое будущее.
Видя перед собой единственную цель — «уничтожение Гитлера», — Черчилль воспринимал все вещи в этом свете очень просто; он использовал предоставленное ему пространство и побудил нацию к величайшей активности. Все виды энергии были направлены на военные усилия; более одного миллиона безработных вовлечены в производственный процесс; народ мобилизован на тотальную войну в таких масштабах, необходимость в которых появилась в Германии лишь три года спустя. Под руководством его старого друга Бивербрука авиация была в короткий срок так укреплена, что в наивысшей точке ее применения — «битве за Англию» — она уже превосходила люфтвафе[20]. Это «пробуждение национального духа», получившее впоследствии название «духа Дюнкерка», стало выражением безусловной преданности Черчиллю, которую он всегда считал необходимым условием для политической деятельности. Теперь ему как никогда пригодилось его ораторское мастерство. Он не скрывал всей сложности положения, но умел укрепить веру в непобедимость британского оружия, причем ненавязчивым и самым действенным способом, шла ли речь об отступлении из Франции, «битве за Англию» или «битве в Атлантике»; он всегда был твердо уверен в окончательной победе и той поддержке, которую дело Англии получило во всем мире, особенно в Соединенных Штатах Америки. Одной из тайн его ораторского успеха было соединение двух элементов, которые всегда производили впечатление на широкие массы; одним из них была приподнятая библейская речь, напоминание о благословенной миссии Англии защищать свободу и цивилизацию от варварства «в случае необходимости даже в одиночку»; вторым элементом была агрессивность, резкие выводы и вызывающие жесты в адрес немецкого захватчика и его раболепной свиты, в адрес «олуха из водосточной канавы» — Гитлера, «гуннов» и «наци», которые в конце концов «сломают себе шею». Когда он появлялся в Лондоне после бомбежки, то был своим парнем «для последнего кокни»[21]. Даже нижняя палата не оставалась равнодушной, когда он выступал в ней со всей своей страстностью и убедительностью. «Палата содрогалась от бурных оваций», — говорил старый соратник Черчилля, бригадный генерал сэр Эдвард Спирз в мае 1940 года. «Теперь все сжалось в единую силу, сердце которой билось в унисон с сердцем вождя». Поистине это был «самый прекрасный час» для Савролы.
На изображение истории второй мировой войны — что касается участия в ней Англии — до сих пор большое влияние оказывает монументальное сочинение Черчилля «Вторая мировая война», и лишь постепенно это изображение становится более объективным, более критичным. Кажется невозможным в настоящее время дать этой войне справедливую и взвешенную оценку. Все, что сейчас известно из документов и мемуарной литературы, указывает на то, что описание Черчилля страдает характерным недостатком, присущим почти всем его историческим трудам: желанием продолжать политику чисто писательскими средствами, приписать политическому актеру Черчиллю мысли, мотивы, и действия, которые историк Черчилль, оглядываясь назад и «Sub specie aeternitatis» («если смотреть на вещи с точки зрения вечности»), счел бы правильными и достойными.
Таким образом маскируются не только его ошибочные решения и суждения, но и вводятся новые измерения, которые должны соответствовать политику и историку всемирно-исторического масштаба. Однако уже сегодня можно со всей определенностью сказать, что Черчилль на вершине своей карьеры и политического влияния в принципе принял лишь одно всемирно-историческое решение, отказавшись от идеи компромиссного мира в июле 1940 года и выдержав до конца курс на полную победу «любой ценой». Оставим в стороне вопрос о том, насколько это решение было принято Черчиллем самостоятельно. Он имел постоянные связи с влиятельными кругами США, в поддержке которых не сомневался, к которым апеллировал во всех своих речах и в которых был так уверен, что уговорил своего французского коллегу по союзу Поля Рейно обратиться к президенту Рузвельту и просить его оказать помощь союзной державе, находившейся на пороге поражения. Истинные размеры этих взаимосвязей и взаимозависимости и сегодня трудно определить. Еще во время войны нижней палатой были сделаны запросы, касавшиеся секретной переписки с американским президентом, и было высказано довольно обоснованное предположение, что она в значительной степени способствовала вступлению Англии в войну. Непоколебимая уверенность Черчилля в победе и как следствие его решимость продолжать войну до полного уничтожения гитлеровской Германии способствовали принятию единственно правильного решения, значение которого трудно переоценить. С этого времени руководство миром переходит ог Европы к другим державам, которые были единственными, кто мог справиться с патовой ситуацией, в которой глубоко увязли обе основные силы, ведущие войну, — Германия и Англия. На этой наивысшей точке его политической карьеры заканчивается и личная история Уинстона Черчилля как одной из главных фигур в политической жизни Англии и всего мира.
События последующих лет являются «мировой историей», но уже не историей Черчилля, поэтому хотелось бы представить их в более общем виде. Каким образом Гитлер намеревался выйти из неожиданной для него патовой ситуации, сегодня всем известно; это было тогда известно и Черчиллю. Старая идея похода на восток под видом борьбы с большевизмом потерпела фиаско в конкретном «Плане Барбаросса». В противовес ему усилия Черчилля были направлены на создание «Великого альянса», который не давал ему покоя с середины тридцатых годов. Уже в июле 1940 года он направляет левого социалиста сэра Стаффорда Криппса в качестве специального посланника в Москву с важным поручением: предложить Советскому Союзу выйти из «противоестественного пакта» Гитлера — Сталина с обещаниями учесть его разумные территориальные притязания. Поскольку эта миссия была безуспешной, и посланник оказался в полном смысле слова перед закрытыми дверьми, Англия изменила свои планы и — согласно последним работам советских исследователей — решила поддержать Гитлера в его планах, используя, кроме всего, ложные агентурные донесения и несколько странно трактуемое «дело Гесса». Все это как будто подтверждало подозрения Англии о молчаливом взаимопонимании двух других сторон. Ясно лишь одно: Черчилль всеми силами способствовал открытию нового «восточного фронта» точно так же, как в 1940/41 году он пытался создать балканский фронт на территории Греции и Югославии. Успех, которого он добился здесь, был очень непродолжительным.
По понятным причинам его усилия в привлечении США в «Великий альянс» увенчались большим успехом. Под влиянием сильных «интернационалистических» групп начиная с октября 1939 года ^мишнее законодательство о нейтралитете постепенно стало изменяться, пока в 1941 году не было окончательно отменено законом о ленд-лизе. США с самого начала не колеблясь находились на стороне Англии, а после поражения Франции были готовы поддержать британские, а с августа 1941 года — и советские военные действия, упорно стараясь оказывать им любую помощь за исключением своего непосредственного участия в боевых операциях. Так называемая атлантическая встреча Черчилля и Рузвельта в августе 1941 года, сопровождавшаяся помпезным освещением в прессе, закончилась подписанием «Атлантической хартии», которая должна была способствовать солидарности обеих стран и подготовить эффективное вступление Соединенных Штатов в войну.
Если в военных действиях 1940 и начала 1941 годов Черчилль с «одиноко» борющейся Англией находился в центре событий и определял их ход, будь то убедительная победа в «битве за Британию» или демонстративный удар, направленный на французский флот в Мерс-эль-Кебире 3 июля 1940 года с атаками на итальянцев в Ливии или Средиземном море, подчеркивавший собственную военную инициативу Англии (ради которого Черчилль предложил четырнадцатью днями ранее «всего навсего» «союз» обеих стран), будь то другие доказательства «нерушимого наступательного духа» Англии, например, участие ее в дакарской и сирийской кампаниях, то возникший после нападения Германии на Советский Союз и Японии на Перл-Харбор «Великий альянс» означал уход Англии с главных ролей и подчинение ее стратегическим планам более мощных держав. После преодоления патовой ситуации руководство войной перешло к несравненно более сильным партнерам по союзу, и Черчилль вернулся к той же формуле, которую он уже использовал в мае 1940 года при образовании коалиции: «Нашей целью является уничтожение Гитлера, это и ничего другого». Эта цель касалась непосредственно интересов Черчилля, в то время как Сталин и Рузвельт имели свои представления о будущем мировом порядке, в котором Британской империи отводилась в Европе и за океаном несколько другая роль, чем та, которую хотелось видеть Черчиллю, заявившему в 1942 году, что премьером становятся не для того, чтобы ликвидировать империю.
Можно не без основания назвать политическое мировоззрение Черчилля историческим: он мыслил историческими категориями и в истории искал ответы на вопросы современности. Эта тяга привела его к идее создания «Великого альянса», имевшего в истории аналог — это был союз, уничтоживший в свое время державу Людовика XIV. Неудивительно поэтому, что Черчилль подходил и к своим сегодняшним партнерам по союзу с теми же понятиями, что существовали в прошлом; он был в плену тех желаний и представлений, нереальность которых он осознал — если только вообще осознал — намного позже. Как «полуамериканец» по происхождению он хотел видеть в США прежде всего государство, принадлежащее к «англоязычным народам», блудного сына британской семьи, который принимал бы добрые советы и вновь вернулся в оставленную им семью для выполнения общего дела — сохранения англосаксонского мира. Лишь постепенно он смог. осознать, что такие духовные связи играли в Америке Рузвельта весьма незначительную роль, что США ни в коем случае не собирались стать опорой Британской империи, а наоборот, стремились по возможности представлять свои собственные, часто очень жестокие, интересы. Его личные отношения с Рузвельтом также несколько изменились; на конференциях в Тегеране (1943) и Ялте (1945) британский премьер играл роль лишь младшего партнера американского хозяина. Немногим отличались его отношения со Сталиным.
В отношениях с последним Черчилль проявил детскую веру в силу «личной дипломатии», в собственную способность устанавливать «дружеские доверительные отношения», имея в виду в будущем привлечь Россию также к «конструктивному сотрудничеству». Легенда о том, что его отношение к Советам было двойственным, лишена всякого основания. До самого конца войны с гитлеровской Германий «мозг с одной извилиной», как называли Черчилля, был просто не в состоянии выдумывать закулисные и коварные шахматные ходы, хотя и страдал от недоверия своих советских партнеров, которые, естественно, не могли забыть его прежней роли протагониста антисоветской военной интервенции. Еще в январе 1945 года Черчилль убедил Сталина первым нанести удар по центральной части германской территории и таким образом помочь западным державам. Он приветствовал участие Советского Союза в оккупации Германии. Когда в феврале 1945 года Черчилль вернулся из Ялты, он заявлял не только в нижней палате, но и в своем узком кругу, что ни одно правительство не проявило такой верности договору, как советское; он ни в малейшей степени не сомневался в искренности маршала Сталина и в его доброй воле к сотрудничеству. Ради выполнения союзнического долга, которому он отдавал свое время и здоровье, совершая частые перелеты во все страны света, он в катынском вопросе пошел на конфликт с польским правительством в изгнании; насильственная репатриация антикоммунистически настроенных советских граждан также нашла у него полную поддержку; все предостережения он отклонял, ссылаясь на стереотипное утверждение о том, что Советский Союз был необходим в деле разгрома гитлеровской Германии. Черчилль был готов согласиться с некоторыми требованиями Советского Союза, хотя ликвидация польского правительства в изгнании, на чем настаивал Советский Союз, прошла не очень легко, в отличие от подписанного союзниками без колебаний процентного «разделения» Балканских государств.
Все же в отношениях с «дядюшкой Джо» оставался один спорный момент, который невозможно было обойти, несмотря на многочисленные уверения в доброй воле, — это был второй фронт во Франции, открытие которого уже с осени 1941 года все настойчивее требовали Москва и значительная часть британской общественности. Сопротивление Черчилля, вызвавшее как внутриполитические разногласия, так и нарастающее напряжение с американцами, ни в коей мере не было связано с приписываемыми ему некоторыми исследователями намерениями столкнуть друг с другом германские и советские армии, чтобы потом, с удовлетворением потирая руки, самому победоносно вступить в Европу. Это сопротивление было тем опытом, который он вынес из первой мировой войны, — основанным на страхе перед новой позиционной войной во Фландрии, на воспоминании о миллионах погибших британских солдат, «жевавших колючую проволоку» на Западном фронте. Как и тогда, Черчилль имел обо всем этом собственное мнение, которое он хотел реализовать, общаясь с американцами и стараясь изменить их негативное отношение к его предложениям. В одном он был твердо убежден уже в июле 1940 года: «Гитлер может быть разбит только налетом самых тяжелых бомбардировщиков, наносящих свой удар по нацистской территории».
Главным образом под влиянием «научного консультанта» Линдемана (который вместе с Бивербруком и Бракеном организовал «собственный», тайный военный кабинет) стало быстро продвигаться начатое давно строительство мощной бомбардировочной авиации, и уже в мае 1942 года состоялся первый налет на немецкий город Кельн. Какие-нибудь мотивы возмездия при проведении этой стратегической воздушной атаки, направленной, как писали, «в значительной степени на немецкие рабочие кварталы», не играли здесь ни малейшей роли, хотя в пропагандистских целях они все же выдвигались. Черчилль и Линдеман, как это было доказано уже после окончания войны, были введены в заблуждение элементарными расчетами. Но противники Германии ошиблись, считая, что немцы не обладали большой моральной силой. На деле эта сила не была сломлена и тогда, когда уже не существовало немецкой военной промышленности, когда практически уже не было ни одного неразрушенного крупного немецкого города. Тем не менее воздушные налеты продолжались до апреля 1945 года. Последним кульминационным пунктом их была массированная бомбардировка союзниками Дрездена, переполненного беженцами, в ночь на 14 февраля 1945 года, проведенная по личному приказу Черчилля. В общей сложности спланированная Черчиллем и Линдеманом воздушная война в сердце Европы разрушила города с тысячелетней культурой и стоила жизни по меньшей мере 600 000 человек.
Концепция стратегической бомбовой атаки, имеющая цель «прорыва силы морального сопротивления противника», принадлежала скорее всего профессиональному политику Линдеману и первому маршалу ВВС Х. М. Тренчарду, который консультировал Черчилля еще в 1918/19 году. Вторая стратегическая идея, напротив, выдает почерк его товарищей по союзу из лагеря левых. Их целью было превратить войну против фашизма в революционную войну, в важный этап на пути к социализму, и только в этом они хотели видеть ее глубокий смысл. Существовавший в самой Англии коалиционно-политический гражданский мир (запрет на междоусобицы в пределах города) сначала служил препятствием общественно-политическим катаклизмам, однако со временем его сменил «военный социализм» государственной регламентации, который основывался на противоположной тенденции. Учитывая это, становится понятным желание определенных радикально настроенных кругов использовать большой потенциал антифашистски настроенных рабочих масс в оккупированной нацистами Европе, вовлечь их в партизанскую войну и под руководством и при поддержке Англии развязать «европейскую революцию». Черчилль, который всегда имел очевидную склонность к нетрадиционному ведению войны, ухватился за эту мысль, политических последствий которой он по-настоящему так и не понял. Исполнение этой идеи он поручил лидеру лейбористов Хью Дальтону, получившему от Черчилля 16 июля 1940 года указание «обуздать Европу». Дальтон увидел в этом распоряжении для себя свободу действий, теперь он считал себя вправе заниматься террористической деятельностью, вызывать эскалацию страха, сеять «хаос и анархию» во всей Европе. Возглавляемая им организация (Special Operations Executive — Исполнительный комитет по чрезвычайным операциям) была своего рода руководящим центром, объединяющим всех вызванных Англией к жизни и оснащенных оружием групп движения Сопротивления, она объединяла значительную часть британских военных усилий и вела свой «социал-революционный» поход на собственный страх и риск. Вопреки ожиданиям инициаторов этого движения, оно не принесло им после войны никаких политических дивидендов: освободительная партизанская война во всех европейских странах способствовала росту политического авторитета прежде всего коммунистов. Черчилль, вероятно, и в этом случае не продумал последствия победы, которая должна была наступить. Первые сомнения у него появились в декабре 1944 года, когда в освобожденной Греции у власти оказались представители коммунистического движения ЭЛАС[22], и тогда он решился на вторжение в Грецию — шаг, вызвавший большие споры среди его партнеров по коалиции, в особенности США.
Было бы заблуждением видеть в британской интервенции в Греции первый симптом антисоветского курса. В соответствии с обоюдным соглашением Греция принадлежала к сфере британских интересов, и сначала не было никакого намерения открывать здесь новый фронт. Вся идея «балканского удара», с помощью которого Черчилль якобы хотел предупредить советское продвижение в Юго-Восточную и Центральную Европу, является продуктом более поздней корректировки истории. Насколько об этом сегодня можно судить, такая операция, невзирая на ее поддержку маршалом Тито, никогда серьезно не принималась во внимание. По признанию Черчилля, наиболее потенциально опасными зонами был район Средиземного моря, юг Франции, а также Италия; на эти регионы и была нацелена проведенная в ноябре 1942 года высадка войск в Северной Африке (операция «Торч»); здесь, в сфере итальянского партнера по оси, Черчилль усматривал «ахиллесову пяту» «европейской крепости». По этой же причине Черчилль не особенно противился операции «Оверлорд», проведенной на севере Франции. Он согласился на ее проведение после того, как была завершена техническая подготовка к этой самой трудной операции в истории войны, проходившей в 1944 году одновременно на суше и на море. Общее число потерь с британской стороны в период с 1939 до 1945 года составило приблизительно 265 000 человек убитыми; по сравнению с 900 000 погибшими в первой мировой войне стратегический план Черчилля, с точки зрения национальных интересов, как будто бы можно было считать оправдавшим себя. Несмотря на свой неоднократно демонстрируемый героический нигилизм, Черчилль — в отличие от Гитлера — старался но мере возможности сохранить свой народ. Однако, чтобы понять дальнейший ход европейской истории, нужно помнить, что основная тяжесть борьбы против Гитлера легла на плечи Советского Союза, что именно он ценой своих неслыханных жертв уничтожил немецкие армии и создал в Европе такую ситуацию, которая за столом переговоров могла получить только однозначную трактовку. То, что Советский Союз, опираясь на свои фактические и моральные права, решил заявить о себе как о могущественной европейской державе, стало проявляться с того момента, когда победа союзников была уже близка и вопросы послевоенного европейского устройства должны были в первую очередь обсуждаться на Тегеранской (1943) и Ялтинской (1945) конференциях.
Черчилль видел смысл этой войны не в чем ином, как в уничтожении Гитлера и разрушении державного статуса Германии в Европе. «Это та цель, — сказал он, — которая объясняет все остальное». Но его представления о послевоенном урегулировании были смутными и неопределенными. Под влиянием панъевропейской идеи какое-то время Черчилль склонялся к федеративным планам, в которых Великобритании и Британской империи предоставлялись большие возможности. Большие надежды он возлагал на возрождение Франции в качестве ведущей державы Западной Европы. От территориальных и националистических проблем он старался по возможности уходить. Пока Германия еще не была побеждена, он ко всем вопросам подходил с точки зрения их пользы для союзников, в критические моменты он не останавливался даже перед тем, чтобы дать обещание, которое он заведомо не мог выполнить; например, ирландцам и испанцам он пообещал учесть их интересы, хотя выполнить это Англия могла в столь же незначительной степени, в какой она могла учесть заявление лорда Бальфура, сделанное им в 1917 году[23]. Большую радость ему доставляло то, что он по-прежнему мог заниматься вопросами, связанными с делами «Великого альянса», которому он отдавал все свои силы и дипломатические способности. Этим планам должны были подчинить свои интересы и лондонские поляки, находившиеся в изгнании; за отказ от восточных областей он вознаградил их обещаниями выделить в виде компенсации области в Германии по Одеру и Нейсе. Гер-майская империя всегда представлялась Черчиллю «слишком обширной».
Основным вопросом послевоенного европейского мирного устройства была судьба Германского рейха. Очень сомнительно, имел ли Черчилль во время войны точные представления об этом предмете. В памяти современников остались его публичные заявления, например, что он «прочтет немцам такую лекцию, которую они не забудут и через тысячу лет» (11.12.1941), и что мир должен быть «суровым и непреклонным» (11.2.1943). Поэтому он решительно отказался вести переговоры с немцами, если те не заявят о своей «безоговорочной капитуляции». В отличие от его позиции по отношению к Италии, но в полном согласии с линией партии лейбористов, он также не был готов давать немцам какие-либо обещания ни открыто, ни тайно. Так называемую «Атлантическую хартию» он объявлял неприменимой к Германии, он хотел чтобы у него и его партнеров по «Великому альянсу» была свобода действий на случай нового большого передела территорий в Центральной Европе. Его основной план по отношению к Германии предусматривал противодействие стремлению сделать ее яблоком раздора между Востоком и Западом, поскольку в этом случае Германия лишалась бы своего политического, военного и экономического значения. И хотя он хорошо представлял себе объем предстоящей работы, все же после короткого сопротивления одобрил план Моргентау, предусматривавший децентрализацию и расчленение Германии. Еще в августе 1938 года Черчилль заявлял Брюнингу: «К чему мы стремимся, так это к полному уничтожению германской экономики». Его собственные мысли по поводу федерации шли в направлении к «регионализации» Центральной Европы, изоляции остальной части Пруссии и созданию «Южного государства» с центром притяжения — Веной. Все эти мысли всякий раз приходили ему в голову, когда он в 1914–1918 годах задумывался о Германии, это были невеселые мысли, но он не раз произносил их вслух и раньше. Было бы в корне неверным приписывать ему жажду мести по отношению к побежденной стране. Конечно, он был резок в выражениях, в его речах нередко содержались и такие заявления, о которых ему позднее не хотелось вспоминать. Но его торжественное обещание, что «в тот момент, когда наступит победа, его ненависть тут же умрет», звучало убедительно, так как оно соответствовало его поведению в подобных ситуациях в прежнее время. Когда противник был повержен, гуманный Черчилль диктовал ему гуманные условия. К этим условиям относилось восстановление «существовавших ранее государств и княжеств Германии, которой так многим обязана мировая культура». Возврат к тому состоянию, к тем «счастливым временам» должен был принести в Европу мир и согласие.
К несчастью, сложилось так, что времена Мальборо ушли в далекое прошлое; в современном обществе, в котором жил Черчилль, условия жизни были совсем другие, к тому же существовал еще «красный русский царь», имевший обо всем свои, очень своеобразные представления. Вопреки легендам, сложившимся в период «холодной войны», Сталин никогда всерьез не думал о разделе Германии. От лидеров западных держав он отличался тем, что при всей жесткости в вопросе репараций он всегда рассматривал Германию как «неделимый фактор» и имел там сторонников, которые поддерживали его, что позволяло ему проводить в «национальном вопросе» конструктивную линию. Это выяснилось, когда он 9 мая 1945 года в приказе по Красной Армии отверг идею раздела Германии — идею, которую западные державы пытались провести еще на Ялтинской конференции. В это мгновение Черчилль снова испытал ужас перед возможным немецко-русским объединением — политическим блоком, предотвращение которого всегда относилось к самым насущным вопросам британской политики. В случае необходимости он был бы согласен смириться, если бы союзническими узами Советский Союз был связан с Балканами, странами Балтии или центральными странами Восточной Европы. Он всегда считал эти страны «сферой влияния» русских. Но он не мог смириться с мыслью о союзе русских с немцами. Он воспринял бы такой союз как сигнал наивысшей опасности. Так отец «Великого альянса» стал отцом «холодной войны».
Этот переход он совершил уже не как глава правительства, а как лидер оппозиции. По его собственному признанию, он наслаждался каждой минутой войны; он стремился к местам военных действий с восторгом, свойственным юноше, впервые участвующему в битве. С каким желанием он принял бы участие в операции высадки союзников в Нормандии. Если бы все зависело от него и война могла бы продлиться еще на некоторый срок, то прежде всего сохранилось бы «правительство национального единства» как символ того, что ему всегда хотелось видеть в «национальном собрании». Но как только война в Европе вступила в свою завершающую стадию, партия лейбористов заявила о своем выходе из правительственной коалиции и стала настаивать на проведении новых выборов. Поскольку внешнеполитические вопросы не должны были стать — в соответствии с межпартийным соглашением — предметом предвыборной борьбы, Черчиллю оставалось поставить на карту только свой престиж «архитектора победы», он не мог предложить своим избирателям, ожидавшим от него ясных представлений о будущем страны, ничего, кроме общих рассуждений. Счет за 10 мая 1940 года был предъявлен, и результаты выборов могли удивить только непосвященного. Уже в 1940 году, в разгар «битвы за Британию», американские наблюдатели увидели в Эрнесте Бевине, нескладном на вид рабочем лидере и видном деятеле конгресса тред-юнионов, того, кто придет на смену Черчиллю. Все силы, которые начиная с 1933 года — сначала незаметно, а потом все более открыто — оказывали Черчиллю поддержку, делали этот нелегкий для них шаг с явным намерением получить фигуру, способную вести неизбежную войну с гитлеровской Германией. Когда эта задача была выполнена, то ему, последовательному и непреклонному стороннику тори, настроенному крайне реакционно, пришлось с почестями уйти на отдых. Именно это и произошло 26 июля 1945 года. В час его наивысшего триумфа кандидатура «вождя нации» не прошла на выборах: консерваторы получили немногим больше трети мест в Вестминстере.
Уже тогда были предприняты попытки представить результаты выборов 1945 года как поражение консерваторов, дискредитировавших себя в глазах общества своей примиренческой политикой, а не личным поражением Уинстона Черчилля. Эти аргументы кажутся малоубедительными, так как, если правда, что народ и парламент на протяжении пяти лет как один человек поддерживали «национального лидера», что в течение пяти лет он был диктатором милостью народа и между ними не было каких-либо значительных разногласий — не так, как в 1914–1918 годах, что в адрес его лично и в адрес его как политика не раздавалось ни одного критического замечания и что он мог без усилия получить вотум доверия, причем почти без голосов «против», то что же было на другой чаше весов? Только одно: что «правление» Черчилля должно вести только к победе, но не в будущее. С победой над гитлеровской Германией закончился срок действия его мандата. Если бы он был в действительности только актером, то сейчас, находясь, несомненно, на вершине своей карьеры, окруженный ликующей и благодарной нацией, он сошел бы с политической сцены. Но и он должен был знать, что есть только один зенит, а все то, что за ним следовало, могло называться только закатом (Antiklimax).
Черчилль держался за политическую власть, основываясь на глубоком нравственном чувстве, и поэтому должен был продолжать выборную борьбу в неблагодарной, порой даже отталкивающей роли партийного политика. Понятно, что консерваторы теперь цеплялись за него, хотя он никогда не был всерьез одним из них, они понимали это и никогда до конца не доверяли ему; менее понятно, на первый взгляд, почему «великий старик», национальный лидер, вдруг отвернулся от тех, кому он раньше полностью доверял, почему теперь он старался оклеветать их самым нещадным образом. Высказывались предположения, что за всем этим стоял его друг Бивербрук, но такое объяснение кажется маловероятным. Черчилль всегда оставался верен только самому себе — и тогда, когда он снова хотел собрать нацию перед угрозой извне, и в то время, когда переносил несовременные понятия о свете и тьме на сферу внутренней политики, когда связывал свои надежды с широкими массами народа, в которых всегда видел самую надежную опору трона и власти аристократии. Война подтвердила, что британскому народу по его характеру была свойственна беззаботность, добродушное барство — качества, отличавшие в полной мере и самого Черчилля. Не исключено, что он получил их в наследство из елизаветинской эпохи. В гораздо меньшей степени они были рассудочными буржуа. Но теперь на повестку дня встали вопросы личного благополучия каждого британского гражданина в отдельности, а на них герой войны ответов не знал. Английский рабочий многому научился со времени победы Черчилля на выборах в Олдеме в 1900 году.
В следующие десять лет (1945–1955) Черчилля можно видеть в роли «хранителя нации», которую он прекрасно исполнял, не считая ее, однако, особенно интересной для себя. В 1946 году ему удалось, используя страх общества перед советскими амбициями, создать внешнеполитический консенсус с руководством лейбористской партии, целью которого было упрочение национального единства, учитывая угрозу, исходившую от советского империализма. 5 марта этого же года он выступает с речью в американском городе Фултоне, где в присутствии американского президента Трумэна впервые выдвигает идею «политики силы», основой которой должно стать замкнутое атлантическое партнерство англосаксонских государств. Уход США в новый изоляционализм и оставление ими Европы на произвол судьбы — теперь самая большая забота Черчилля. Возможно, он заигрывал тогда с идеей новой войны, поскольку США были единственной в мире державой, имевшей атомную бомбу; известно, что ему приписывались такие мысли и что ему никогда больше не удавалось получить в Англии единодушного одобрения своих внешнеполитических планов. То же самое можно сказать и о его планах, связанных с Европой. Несмотря на то, что европейские проблемы никогда не были ему особенно близки и он не занимался ими, если они не касались непосредственно Англии, он выступал за идею «европейского объединения» и «германо-французского примирения».
19 сентября 1946 года Черчилль в Цюрихе поддержал идею создания «Совета Европы» и привлечения «отдельных немецких государств» в содружество западноевропейских народов, вскоре он выступил также за перевооружение Западной Германии и ее неразрывную связь с Западом. Но как бы ни был велик его авторитет в глазах США и Западной Европы, где его личность связывалась с идеей «холодной войны», у себя на родине его популярность пошла на убыль; время, когда им восхищались, осталось позади. С большим трудом и только после второй попытки ему удалось в 1951 году потеснить лейбористов и организовать свой собственный кабинет. Ему удалось проводить прогрессивную и умеренную внутреннюю политику, чего не ожидали его политические противники. Однако внутренняя политика не была основной сферой его интересов. В области внешней политики, после того как Советский Союз стал обладателем атомной бомбы, его усилия все больше направляются на организацию конференции на высшем уровне, которая должна была определить направление действий государств, учитывая сложившийся статус-кво. Нужно отметить, что в новых послевоенных условиях существования Англии это намерение Черчилля не было осуществлено. Не имели успеха и его многократные поездки в США для установления с ними «особых отношений». Даже в вопросе о ядерном вооружении к мнению Англии не очень-то прислушивались. Англия больше не была тем партнером, который причислялся к совету сильнейших. Вопреки тому, о чем он мечтал, Европа и весь мир подчинялись не «англосаксонской мировой полицейской системе», а сверхдержавам.
После тяжелого сердечного приступа в 1941 году здоровье Черчилля значительно ухудшилось; восемь лет спустя у него был первый из шести апоплексических ударов. Ему было уже 80 лет, он все сильнее страдал от депрессий и явно терял душевные силы. 5 апреля 1955 года он под давлением молодого поколения консервативных политиков покинул свой последний государственный пост; это случилось спустя два года после вручения ему ордена Подвязки и Нобелевской премии в области литературы. В дополнение ко всем чествованиям и хвалебным речам, в которых явно не было недостатка, в 1963 году конгресс США избрал его — что было уникальным актом — Почетным гражданином США; но это был закат его жизни. Он находил утешение в знакомых стенах британского парламента, верность которому он хранил до тех пор, пока у него были физические силы. Может быть, в этих стенах, восстановленных после войны в своем прежнем виде, он находил скрытый символ того, что мировая Британская держава, перед которой Черчилль преклонялся, вышла из войны без внешних изменений? Нет, это была лишь декорация, призрак былой мощной державы. И когда «великий старик», «величайший англичанин этого столетия» закрыл глаза 24 января 1965 года, все это отошло в далекое прошлое.
УИНСТОН ЧЕРЧИЛЛЬ И ЕГО ВРЕМЯ: ПОПЫТКА ИССЛЕДОВАНИЯ
Бывают моменты, когда я думаю, что все мы, выступающие за старую конституцию, есть не что иное, как волны социалистического прилива, и мы не знаем, куда он еще вынесет нас.
У. Черчилль. Саврола. 1900Об Уинстоне Черчилле — человеке, политике, государственном деятеле, стратеге и историке — написано бесконечно много и кажется невозможным добавить к этому что-то новое. Правы были все, кто писал о нем, как о выдающейся личности, что в духовном, умственном и физическом плане он жил в полную силу, что ему были свойственны энергия и гибкость, помогавшие преодолевать тяжелые удары судьбы и коварных врагов. Он был человеком неукротимой энергии и при всем своем блеске обладал большой душевностью. Его интеллект, как однажды выразился Ллойд Джордж, имел только один недостаток: ему не хватало мудрости и умения критически оценивать события. Отсюда и его способность к самоотдаче, и полнота участия, отсюда же и его юношеская подвижность, его ошибочные решения и политические неудачи, которые надолго наложили на него печать «блестящего неудачника». Если бы он умер в возрасте шестидесяти лет в 1934 году или отошел от политической жизни, он все равно имел бы свою маленькую нишу в английской истории как деятель романтически-пиратского толка, наделенный несколько причудливой гениальностью.
Гитлер и его война все изменили, дали этой яркой личности, искавшей свой путь, главный смысл; они перенесли эту жизнь из низов повседневной политики на такие высоты, где судьба одного человека сливается с силами, движущими мировую историю. Черчилль очень красочно писал о том, как оправдалась его собственная вера в судьбу, как он, «ведомый провидением», почувствовал в день 10 мая 1940 года свое призвание стать спасителем своего народа. «Он один, — писала его старая и верная подруга Виолетта Бонем-Картер, дочь Асквита, — собственными силами повернул ход истории, «на плечах своих он нес весь небосвод», спас свою страну и дело свободы». Это героическое описание с успехом могло бы принадлежать гагиографу, описывающему деяния святых. Очевидно поэтому его историческое «нет!», произнесенное в адрес грозившей Англии опасности, было воспринято как деяние, сравнимое с «подвигом Прометея», как высшее проявление поистине свободной суверенной личности.
Конечно, сам Черчилль хотел видеть себя человеком Возрождения, и ему прекрасно удавалось демонстрировать ни с чем не сравнимую жизнерадостную беспечность. Его внешний вид, стиль его жизни и работы были отмечены печатью неповторимой индивидуальности. Речь, очень обильно украшенная иностранной лексикой, была так же неподражаемо узнаваема, как и его полнота, соединявшая жизнерадостность и жажду удовольствий мистера Пиквика с упрямством и свирепостью британского бульдога. Без сомнения, Уинстон Черчилль был неповторимой личностью, иногда раздражавшей окружающих своим апломбом, беспечной и увлекающейся, и все это украшалось юмором и широтой натуры — качествами, которые почти никогда не отказывали ему. Он напоминал собою реликт, сохранившийся каким-то чудом со времени расцвета национальной истории. Таким он и сам воспринимал себя. Но Черчилль не был совершенно автономной личностью в такой же мере, как любой из его современников, как Гитлер, Сталин или Рузвельт. Он был, употребляя терминологию того времени, предназначен выполнить роль «анти-Гитлера». Он воспринимал эту войну как поединок между потомком герцога Мальборо и «олухом из водосточной канавы», Гитлером. В действительности в этой борьбе на сцену истории были вызваны другие силы. Эти силы назвал Феликс Франкфуртер, написавший: «Антисемитизм Гитлера есть самое открытое и самое непосредственное выражение не только антирационализма, но и одновременно вызов многообразию духовных течений — носителей цивилизации нашего века».
Все было иначе, чем это хотели видеть его гагиографы и он сам. Черчилль вовсе не был Прометеем; не был он и маяком, осветившим человечеству путь в будущее. Но именно в нем удивительным образом сфокусировались такие направления, как либерализм и просвещение, социализм и пацифизм, марксизм и интернационализм, которые в ответственные моменты его жизни вызывали лучшие качества его души — гордость, чувство горечи, уважение к своей нации и самому себе, чувство самоотдачи и готовности пожертвовать собой, любовь к родине, чувство уверенности в том, что призвание может иметь как отдельный человек, так и весь народ, и что в час наибольшей опасности Провидение пошлет Спасителя.
«Он смог возвысить наши сердца — это было его самым большим подарком нам и, может быть, самым главным завещанием», — писала одна из ведущих английских газет после его смерти. Было ли это совпадением, случайностью, что Уинстон Черчилль употребил точно такие же слова, когда описывал власть Савролы над людьми? И кто станет отрицать, что человеку, оказавшемуся в тяжелой ситуации, нужна именно эта способность, эта сила?
Франклин Рузвельт — один из величайших демократических политиков двадцатого столетия. Мировой экономический кризис и вторая мировая война предоставили ему двойной шанс обрести историческое величие. В годы Великой депрессии он уберег страну от экономического хаоса. Вступив в войну против фашистской Германии, США под руководством Рузвельта сохранили за собой статус мировой державы.
Уинстон Черчилль относится к тем выдающимся деятелям своего времени, которые еще при жизни снискали в своей стране безграничное восхищение, благодарность и славу. Он посвятил свою жизнь объединению английской нации ради ее процветания и борьбе против фашизма и нацизма, за мирную демократическую Европу.
Авторы прослеживают путь этих величайших политических деятелей современности на фоне сложнейших внешнеполитических условий и обострения социально-экономической обстановки в своих странах.
Примечания
1
Положение обязывает (англ.).
(обратно)2
Я обещаю вам, я обещаю себе новый курс для американского народа (англ.).
(обратно)3
Американский образ жизни (англ.).
(обратно)4
Клуб Содружества (англ.).
(обратно)5
Сообщество интересов (англ.).
(обратно)6
Лидерство (англ.).
(обратно)7
Рузвельт начал шоу (англ.).
(обратно)8
«Уплати наличными и вывози» (англ.).
(обратно)9
Виги — политическая партия в Великобритании, возникшая в XVII веке. В середине XIX века на ее основе сложилась Либеральная партия Великобритании. — Прим. ред.
(обратно)10
Тори — политическая партия в Великобритании, возникшая в XVII веке. В середине XIX века на ее основе образовалась Консервативная партия Великобритании. — Прим. ред.
(обратно)11
Гомруль (англ. Home Rule) — букв, самоуправление. Прим. ред.
(обратно)12
Палата общин. — Прим. ред.
(обратно)13
«Фабианское общество» — организация английской интеллигенции, пропагандировавшая идеи постепенного преобразования капиталистического общества в социалистическое путем реформ. Вошло в состав Лейбористской партии Великобритании. — Прим. ред.
(обратно)14
Погибло свыше 1150 человек, в том числе 114 граждан США. — Прим. ред.
(обратно)15
«Мировой кризис» — мемуары Черчилля, в СССР изданы в 1932 году. — Прим. ред.
(обратно)16
Название Иордании до 1946 г. — Прим. ред.
(обратно)17
Гагиограф — автор описания жизни святых. — Прим. пер.
(обратно)18
Амок (малайск.) — внезапно возникающее психическое расстройство (возбуждение с агрессией), описанное преимущественно у аборигенов Малайского архипелага. — Прим. ред.
(обратно)19
Фактически Германия вышла из Лиги Наций в 1935 году. Прим. ред.
(обратно)20
Люфтвафе (нем. Luftwaffe) — военно-воздушные силы фашистской Германии. Прим. ред.
(обратно)21
Кокни (англ, cockney) уроженец района Ист-Энд в Лондоне. — Прим. ред.
(обратно)22
ЭЛАС — вооруженные силы греческого Движения Сопротивления. освободившие в 1944 году территорию Греции от фашистских оккупантов. Прим. ред.
(обратно)23
Имеется в виду Декларация Бальфура о создании еврейского национального очага в Палестине. — Прим. род.
(обратно)
Комментарии к книге «Франклин Рузвельт. Уинстон Черчилль», Детлеф Юнкер
Всего 0 комментариев