«Тайна болезни и смерти Пушкина»

4716

Описание

Новая работа историка и политолога Александра Костина – попытка развеять мифы, сложившиеся вокруг болезни, дуэли и смерти Пушкина. Какой недуг преследовал русского гения в течение, без малого, двадцати лет, и верно ли угадал симптомы болезни Паркинсона неопушкинист Александр Лацис? Действительно ли, что поэт написал сам на себя пасквиль, тот самый «диплом рогоносца», и, главное, какую цель мог при этом преследовать? Какие тайны семейной жизни четы Пушкиных хранили и продолжают хранить их потомки? Почему в деле военно-следственного суда фактически нет даже упоминания о том, из какого оружия был смертельно ранен Пушкин и не фигурирует описание пули, якобы выпущенной из пистолета Дантеса?.. На многие вопросы, связанные с тайнами жизни и смерти А.С. Пушкина, читатель найдёт сенсационные ответы в этой книге.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Тайна болезни и смерти Пушкина (fb2) - Тайна болезни и смерти Пушкина (Жизнь Пушкина) 2175K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Александр Георгиевич Костин

Александр Костин

Семейная драма Пушкиных

И в поэтический бокал

Воды я много подмешал.

«Евгений Онегин»

Предсвадебные хлопоты омрачились тяжелой утратой – 14 января 1831 года скончался один из самых близких друзей Пушкина барон Антон Антонович Дельвиг. Плетнев[1] в тот же вечер сообщает об этом Пушкину в Москву письмом. «Приготовьте Пушкина, – пишет Орест Сомов Баратынскому, – который, верно теперь и не чает, что радость его возмутится такой горестью»[2].

Только 18 января Пушкин получает сообщение от Плетнева: «Ночью. Половина 1-го часа. Среда. 14 января, 1831. С.Петербург… Я не могу откладывать, хотя бы не об этом писать тебе. По себе чувствую, что должен перенести ты. Пока еще были со мной добрые друзья мои и его друзья, нам как-то было легче чувствовать всю тяжесть положения своего. Теперь я остался один. Расскажу тебе, как все это случилось. Знаешь ли ты, что я говорю о нашем добром Дельвиге, который уже не наш?…» Он был в числе тех, о ком звучала пушкинская строка из «Безверия»:

Но, други! Пережить ужаснее друзей!..»[3]

На следующий день Пушкин сообщает об этой утрате П.А. Вяземскому: «Вчера получили мы горестное известие из Петербурга – Дельвиг умер гнилою горячкою. Сегодня еду к Салтыкову, он, вероятно уже все знает…»

В письме к Плетневу от 21 января 1831 г. Пушкин изливает всю свою горечь постигшей утраты: «Ужасное известие получил я в воскресенье… Грустно, тоска. Вот первая смерть мною оплаканная… Никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все. Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертию, говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так. Баратынский болен с огорчения. Меня не так то легко с ног свалить. Будь здоров – и постараемся быть живы».

Пушкин и его московские друзья не успели приехать на похороны А.А. Дельвига, которые состоялись 17 января 1831 года, о чем «Санкт-Петербургский вестник» сообщил: «В субботу, 17 января, родные, знакомые и почти все живущие в Петербурге литераторы отдали последний долг поэту нашему барону Антону Антоновичу Дельвигу: бренные останки его преданы земле на Волковом, и слезы, непритворные слезы горести оросили гроб любимца муз».

Через десять дней после похорон московские друзья Дельвига – Пушкин, Баратынский, Вяземский и Н.Языков, после панихиды – «совершили тризну» по нему: обедали вместе у Яра на Кузнецком мосту, вспоминали усопшего, делились своими соображениями о будущей судьбе литературного наследия поэта и издателя альманаха «Северные цветы» и «Литературной газеты». Возможно, в этот вечер Баратынский вспоминал о том, как он с Дельвигом и его лицейским другом Михаилом Яковлевым жили под одной крышей в Петербурге, а Пушкин его элегию «Грусть»:

Счастлив, здоров я! Что ж сердце грустит? Грустит не о прежнем; Нет! Не грядущего страх жмет и волнует его. Что же? Иль в миг сей родная душа расстается с землею? Иль в миг оплаканный друг вспомнил на небе меня?»

Н.М. Языков в письме к брату от 28 января 1831 г. писал: «Вчера совершилась тризна по Дельвиге. Вяземский, Баратынский, Пушкин и я… обедали вместе у Яра… «Лит. Газета» кончается, а взамен ее вышепоименованные (кроме меня, разумеется) главы нашей словесности предпринимают, хотя с 1832-го года, издавать общими силами журнал «Денница».

31 января, получив от Плетнева письмо и деньги за издание «Бориса Годунова», Пушкин в тот же день отвечает, благодарит за деньги и просит передать вдове АА.Дельвига Софье Михайловне 4000 рублей. Приглашает Плетнева поддержать идею Баратынского и «написать втроем» жизнь Дельвига, «жизнь, богатую не романтическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым чистым разумом и надеждами».

«Жизнь поэта, – писал историк В.О. Ключевский, – только первая часть его биографии, другую и более важную часть составляет посмертная история его поэзии». 25 января вышел очередной номер «Литературной газеты» с некрологом. Н.И. Гнедич выполнил свой обет. Дельвиг в дни тяжелого недуга Гнедича, утешая, обещал элегию, если что случится, и просит о том же его.

Милый, младый наш певец! На могиле, уже мне грозившей, Ты обещал воспеть Дружбы прощальную песнь; Так не исполнилось! Я над твоею могилою ранней Слышу надгробный плач Дружбы и Муз и Любви! Бросил ты смертные песни, оставил ты бренную землю, Мрачное царство вражды, грустное светлой душе! В мир неземной ты унесся, небесно-прекрасного алча; И, как над прахом твоим слезы мы льем на земле, — Ты во вратах уже неба, с фиалом бессмертия в длани, Песнь полновесную там со звездами утра поешь.

Посвящения Гнедича, Михаила Деларю, Туманского, Розена, статья Михаила Плетнева, слова Пушкина: «Память Дельвига есть единственная тень моего существования» были и утешением семье и близким покойного, и стали памятником.

На 40-й день поминали усопшего каждый по себе, с думой обо всех, но то была тайна каждого, ибо верили в то, что тень его посещает всех о нем помнящих.

«Дельвиг, как и Пушкин, был пастырем поэзии. С его именем связаны первые публикации Пушкина, Баратынского, Языкова, первые упоминания о гениальности Державина и Пушкина. В опальный период жизни Пушкина, когда Владимир Раевский, Кондратий Рылеев и Александр Бестужев, Вильгельм Кюхельбекер, Павел Катенин шумели и мнили себя вожаками гражданской поэзии, Дельвиг задавал тон поэзии и оценке сочинений Пушкина. По выходу «Бориса Годунова» он пишет о судьбах царевича Димитрия и сына Бориса Годунова Федора, «видя хотя и заслуженные страдания великого человека, невольно умиляешься, невольно веришь, что кара за убиение невинного царевича падет на одну голову его и не тронет невинного сына, но за чистую кровь Димитрия небо потребовало чистой жертвы, и нам, знающим судьбу его семейства, тем трогательнее кажутся последние слова умирающего Бориса, вотще наставляющего сына, как царствовать».

Дельвиг способствовал рассеиванию слухов о либеральности Пушкина, чье имя декабристское окружение использовало в пропагандистских целях и распространяло рукописные стихи, иные их печатали с критическими в адрес правительства комментариями. Последний раз Пушкин видел Дельвига в августе 1830 года, 9 августа отметили 32-летие со дня рождения поэта. Следующим днем Пушкин и Вяземский направились в Москву. Пушкин впоследствии вспоминал: «Дельвиг пошел проводить меня до Царского Села. 10 августа поутру мы вышли из города. Вяземский должен был догнать на дороге. Дельвиг обыкновенно просыпался очень поздно. В этот день он встал в восьмом часу, и у него с непривычки кружилась и болела голова. Мы принуждены были зайти в низенький трактир. Дельвиг позавтракал. Мы пошли дальше. Ему стало легче: головная боль прошла. Он стал весел и говорлив…» Прощаясь, как оказалось навсегда, у Лицея, они целовали друг другу руки. Анна Керн вспоминала: «Они всегда так встречались и прощались: была обаятельная прелесть в их встречах и расставаниях». Может быть, Дельвиг прослышал от Вяземского о чуме. «Перед моим отъездом, – писал Пушкин, – Вяземский показал письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему было видно, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности. А в моем воображении холера относилась к чуме как элегия к дифирамбу».

Из письма Пушкина Дельвигу из Болдина от 4 ноября: «Отец мой ничего про тебя не пишет. А это беспокоит меня, ибо я все-таки его сын, то есть мнителен и хандрлив (какое словечко?)…». 17 ноября он получает ответ: «Целую тебя, душа моя, и жду от тебя утешения, то есть не уверений в участии, я знаю, что ты меня любишь, но стихов, стихов, стихов! Мне надо их! Слышь ли, Болдинский помещик! Прощай. Твой Дельвиг». Последние строки «муз возвышенный пророк» Дельвиг посвятил разбору «Бориса Годунова». Они вышли в их «Литературной газете».

В середине декабря Пушкин в Москве. Добрые известия об издаваемых газетах и журнале Дельвига «Литературная газета» и «Северные цветы», готовый к продаже «Борис Годунов» и отзыв о нем Дельвига, казалось, успокоили Пушкина. 2 января Пушкин пишет Вяземскому: «Стихи твои прелесть… Отошлем их Дельвигу». Затем Пушкин пишет Плетневу о том, как улучшить газету Дельвига («Литературная газета»); о том же письмо Вяземского Пушкину: «Нужно нам с тобой и Боратынским написать инструкцию Дельвигу…»

Никто не ожидал, что пресловутая «гнилая горячка» будет развиваться столь стремительно, видимо, кроме самого Дельвига, который незадолго до своей кончины оставил послание родным и друзьям своеобразный реквием:

Смерть, души успокоенье! Наяву или во сне С милой жизнью разлученье Объявить слетишь ко мне? Днем ли, ночью ли задуешь Бренный пламенник ты мой И в обман его даруешь Мне твой светоч неземной? Утром вечного союза Ты со мной не заключай! По утрам со мною Муза, С ней пишу я – не мешай! И к обеду не зову я, Что пугать друзей моих; Их люблю, как есть люблю я Иль как свой счастливый стих. Вечер тоже отдан мною Музам, Вакху и друзьям; Но ночною тишиною Съединиться можно нам: На одре один в молчаньи О любви тоскую я, И в напрасном ожиданье Протекает ночь моя.

Болезнь Дельвига протекала стремительно, еще 6 января 1831 года он опубликовал заметку Пушкина «Камо Веруеши?» и слег. Мужественно переносил страдания, сочинил и напевал песенку:

Дедушка, – девицы Раз мне говорили, – нет ли небылицы Иль старинной были?

12 января он впал в беспамятство и через двое суток скончался, полгода на дожив до возраста Иисуса Христа.

«Странная» болезнь и еще более «странное» ее стремительное протекание вызвали в обществе всевозможные слухи и пересуды о причине кончины Дельвига. Пушкин как мог, защищал честь и достоинство своего друга, о чем стало известно Николаю, который весьма сочувственно отнесся к этому событию: «Вы можете сказать от моего имени Пушкину, – передал государь Бенкендорфу, – что я всецело согласен с мнением его покойного друга Дельвига. Столь низкие и подлые оскорбления, как те, которыми его удостоили, бесчестят того, кто их произносит, а не того, к кому они обращены. Единственное оружие против них – презрение. Вот как я бы поступил на его месте…» «Презрение» Пушкина относилось, в том числе, и к бывшему директору Царскосельского Лицея Энгельгардту, связавшему смерть Дельвига с политикой и Пушкиным: «Не понимаю, как могло ему прийти в голову эти вирши напечатать в русскую «Литературную газету». Кажется, это Пушкин его впросак посадил».

Речь идет об одном четверостишии Делавиня, посвященном памяти жертв июльской революции во Франции, которые были напечатаны в «Литературной газете», за что Дельвиг получил грубую выволочку от шефа жандармов Бенкендорфа, угрожавшего ему и его друзьям ссылкой в Сибирь. В итоге Дельвиг был отстранен от редактирования «Литературной газеты», а сама газета «приостановлена»[4]. В итоге последовала эта «странная» болезнь, похожая больше на самоубийство.

Пушкин, помнивший уроки доктора Хатчинсона о проблемах суицида среди творческих личностей, не мог не увязать скоропостижную смерть своего лицейского товарища и собрата по литературному цеху с серией самоубийств французских литераторов в 1824–1830 гг.

При неясных обстоятельствах покончил с собой в Дублине англо-французский поэт и публицист Вильям Винсент Барре (1760–1829 гг.). Это был поистине поэт-интернационалист. Родился в Германии, в семье французских эмигрантов-гугенотов. Служил в русской армии. Во время революции вернулся во Францию, участвовал в Итальянском походе в звании капитана. Был личным переводчиком Бонапарта, однако написал несколько сатирических стихотворений в адрес будущего императора, после чего, преследуемый полицией, бежал в Англию. Писал исторические трактаты и политические памфлеты по-английски, стихи по-французски. Что послужило причиной ухода из жизни Барре, выяснить не удалось.

В этом же году покончил с собой французский писатель Оже Луи-Симон (1772–1829 гг.). Плодовитый литературный критик, долгое время служил цензором. Его избрание в академию вызвало бурю протестов среди либеральных литераторов, что не помешало Оже стать непременным секретарем Академии. Истинная причина самоубийства не установлена, хотя по одной из версий считается, что это неудовлетворенность Оже в семейной жизни, в приступе меланхолии он утопился в Сене. Тело писателя выловили лишь полтора месяца спустя.

Однако наибольшее потрясение испытал Пушкин, когда узнал о самоубийстве французского писателя Альфонса Рабба (1784–1830 гг.), о судьбе которого он справлялся у доктора Хатчинсона в Одессе в 1824 году. Рабб был не только плодовитым писателем, но и историком. Написал, в частности, «Краткую историю России». Рабб всю свою творческую жизнь упорно отстаивал право на самоубийство и умер в полном соответствии со своими воззрениями. В молодости он был очень хорош собой, однако заболел сифилисом, который в ту пору лечить еще не умели, и со временем болезнь его обезобразила. В последние годы жизни Рабб почти не выходил из дому. Один из современников, видевший писателя незадолго до смерти, пишет: «Его зрачки, ноздри, губы были изъедены болезнью; борода выпала, зубы почернели. Сохранились лишь пышные светлые волосы, ниспадающие на плечи, и всего один глаз…» Писатель гнил заживо пять лет, а затем отравился смертельной дозой кокаина.

В этих трех смертях французских литераторов и в смерти самого близкого друга, косвенной причиной которой опять же был французский поэт, Пушкин с его сверхмнительностью усмотрел некий знак, а именно: следующим из лицейских товарищей смерть должна настигнуть его. При этом к двум пророчествам цыганки («1837 год» и «светлый человек») он присовокупил то, что этот «светлый человек» обязательно будет каким-то образом связан с Францией, бурлившей непрекращающимися революционными катаклизмами. К двадцатой годовщине открытия Лицея Пушкин написал печальное послание однокашникам:

Чем чаще празднует лицей Свою святую годовщину, Тем робче старый друг друзей В семью стесняется едину, Тем реже он; тем праздник наш В своем веселии мрачнее; Тем глуше звон заздравных чаш И наши песни тем грустнее. Давно ль, друзья? Но двадцать лет Тому прошло; и что же вижу? Того царя в живых уж нет; Мы жгли Москву; был плен Парижу; Угас в тюрьме Наполеон; Воскресла греков древних слава; С престола пал другой Бурбон; Отбунтовала вновь Варшава. Так дуновенье бурь земных И нас нечаянно касались, И мы средь пиршеств молодых Душою часто омрачались; Мы возмужали; рок судил И нам житейски испытанья, И смерти дух средь нас ходил И назначал свои закланья. Шесть мест упраздненных стоят, Шести друзей не узрим боле, Они разбросанные спят — Кто здесь, кто там на ратном поле, Кто дома, кто в земле чужой, Кого недуг, кого печали Свели во мрак земли сырой, И надо всеми мы рыдали. И мнится, очередь за мной, Зовет меня мой Дельвиг милый, Товарищ юности живой, Товарищ юности унылой, Товарищ песен молодых, Пиров и чистых помышлений, Туда, в толпу теней родных Навек от нас утекший гений. Тесней, о милые друзья, Тесней наш верный круг составим, Почившим песнь окончил я, Живых надеждою поздравим, Надеждой некогда опять В пиру лицейском очутиться, Всех остальных еще обнять И новых жертв уж не страшиться. 19 октября 1831 г.

«Шесть мест упраздненных стоят…» – к этому времени известно было о смерти шести лицеистов:

– Ржевский Николай Григорьевич (1800–1817), Дитя, Кис.

– Корсаков Николай Александрович (1800–1820), Трубадур, Певец.

– Костенский Константин Дмитриевич (1797–1830), Старик.

– Саврасов Петр Федорович (1799–1830), Рыжий, Рыжик.

– Есаков Семен Семенович (1798–1831).

– Дельвиг Антон Антонович (1798–1831), Тося.

Пушкин тогда еще не знал о смерти седьмого товарища Броглио Сильверия Францевича (1799 – между 1822 и 1825 гг.), после окончания Лицея уехавшего в Италию, которую покинул в 1821 году после Пьемонтского восстания. Уехал в Грецию, где и погиб, сражаясь за ее независимость.

«Кого недуг, кого печали // Свели во мрак земли сырой…» Этими двумя стихами Пушкин дает понять, что А.А. Дельвиг умер не от «недуга», а именно «печаль» свела его «во мрак земли сырой».

«И мнится, очередь за мной, // Зовет меня мой Дельвиг милый …». Предчувствие Пушкина сбылось: из лицеистов первого выпуска он умер первым после Дельвига. Правда, из лицеистов первого набора раньше Пушкина умер Гурьев Константин Васильевич (1800–1833), но он был исключен с 3-го курса (1813 г.) за «дурное поведение», несмотря на то, что был крестником великого князя Константина Павловича. В 1826 году Константин Павлович назвал Гурьева «товарищем, известным писакам Пушкину и Кюхельбекеру». Точная дата и причина смерти Гурьева не установлена, известно лишь, что в 1833 году он служил 2-м секретарем русского посольства в Константинополе. Лицеист Модест Андреевич Корф утверждал, что Гурьев умер «задолго до 1854 года».

Вторая строфа стихотворения в окончательном варианте была исключена самим Пушкиным. При жизни Пушкина стихотворение не публиковалось.

Пушкин проявил чуткость и заботу к вдове Дельвига баронессе Софье Николаевне и двум малолетним братьям, которые были на его попечении. В письме П.А. Плетневу из Москвы в Петербург от 31 января 1831 года Пушкин пишет: «Бедный Дельвиг! помянем его «Северными цветами» – но мне жаль, если это будет ущерб Сомову – он был искренно к нему привязан – и смерть нашего друга едва ли не ему всего тяжелее: чувства души слабеют и меняются, нужды жизненные не дремлют.

Баратынский собирается написать жизнь Дельвига. Мы все поможем ему нашими воспоминаниями. Не правда ли? Я знал его в лицее – был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души – и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского – с ним толковал обо всем, что душу волнует, что сердце томит… Я хорошо знаю, одним словом, его первую молодость; но ты и Баратынский знаете лучше его раннюю зрелость. Вы были свидетелями возмужалости его души. Напишем же втроем жизнь нашего друга, жизнь, богатую не романтическим приключениями, но прекрасными чувствами, светлым чистым разумом и надеждами. Отвечай мне на это».

Этим же письмом он распорядился передать Софье Николаевне 4000 рублей.

В письме к Е.М. Хитрово от 9 февраля 1831 года из Москвы в Петербург он пишет: «Как вы счастливы, сударыня, что обладаете душой, способной все понять и всем интересоваться. Волнение, проявляемое вами по поводу смерти поэта в то время как вся Европа содрогается, есть лучшее доказательство этой всеобъемлемости чувства. Будь вдова моего друга в бедственном положении, поверьте, сударыня, я обратился бы за помощью только к вам. Но Дельвиг оставил двух братьев, для которых он был единственной опорой: нельзя ли определить их в Пажеский корпус?…»

Это было второе письмо к Е.М. Хитрово, где Пушкин пишет о тяжелой утрате, постигшей друзей поэта. В письме от 21 января 1831 года он писал: «Смерть Дельвига нагоняет на меня тоску. Помимо прекрасного таланта, то была отлично устроенная голова и душа незаурядного закала. Он был лучшим из нас. Наши ряды начинают редеть. Грустно кланяюсь вам, сударыня».

«Кланяюсь сердечно Софье Николаевне, – пишет он лицейскому другу Михаилу Яковлеву, – и очень, очень жалею, что с ней прощусь. Дай Бог ей здоровья и силы души. Если надобно будет ей деньги, попроси ее со мной не церемониться». Позже он выкупит у вдовы свой портрет работы Кипренского. В память о Дельвиге он собирает всех на выпуск «Северных цветов» в пользу вдовы. «Нынешний год, – пишет он Вяземскому, – мы выдадим Северные Цветы в пользу двух сирот. Ты пришли мне стихов и прозы…» О том же письмо Пушкина Глинке: «Мы здесь затеяли в память нашего Дельвига издать последние «Северные цветы». Изо всех его друзей только Вас и Баратынского не досчитались мы на поэтической тризне… Надеюсь на Вашу благосклонность и на Ваши стихи…»

Задуманный альманах «Северные цветы» открывался стихотворением Языкова «На смерть барона А.А. Дельвига».

Пушкин предугадал свою кончину вслед за Дельвигом. Те же Плетнев, Баратынский, Вяземский, Жуковский, Языков и Краевский возьмутся за издание сочинений Пушкина и только тогда начнут прозревать свое сиротство без Пушкина.

Горе от безвозвратной утраты невольно скрашивается радостным чувством обретения Семьи и Дома после того, как Пушкин обвенчался 18 февраля 1831 года с Наталией Николаевной Гончаровой. Через неделю после женитьбы он с восторгом пишет П.А. Плетневу в Петербург: «Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничто в жизни моей не изменилось – лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился…» Словно спохватившись, что сегодня «сороковины» ухода Дельвига, извинился: «Прости, мой друг. Что баронесса? Память Дельвига есть единственная тень моего светлого существования…» И далее о текущих, но немаловажных делах, связанных с близкими людьми. «Обнимаю тебя и Жуковского. Из газет узнал я новое назначение Гнедича. Оно делает честь государю, которого я искрению люблю и за которого всегда радуюсь, когда поступает он умно и по-царски». 24 fevr.

Медовый месяц пролетел незаметно, наступили семейные будни, сильно омрачающиеся сложными, неприязненными отношениями с Н.И. Гончаровой – матерью Натальи. Из ее письма дочери Пушкин уловил, что она недовольна поведением зятя, изволила «пошутить по поводу возможности развода или что-то в этом роде». В своем письме к Н.И. Гончаровой от 26 июня 1831 года из Царского Села в Москву Пушкин говорит о причине, принудившей его покинуть Москву: «Я был вынужден уехать из Москвы во избежание неприятностей, которые под конец могли лишить меня не только покоя; меня расписывали моей жене как человека гнусного, алчного, как презренного ростовщика, ей говорили: ты глупа, позволяя мужу, и т. д. Согласитесь, что это значило проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, позволить говорить себе, что муж ее бесчестный человек, а обязанность моей жены – подчиняться тому, что я себе позволю. Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года. Я проявил большое терпение и мягкость, но, по-видимому и то и другое было напрасно. Я ценю свой покой и сумею его себе обеспечить».

Очень рано стал задумываться Пушкин о том, чтобы сбежать от семейных хлопот и неурядиц «в обитель дальнюю трудов и чистых нег».

В письме к П.А. Осиповой[5] из Царского Села в Опочку от 29 июня 1831 года он высказывает неожиданную для молодожена просьбу: «…Я попросил бы вас, как добрую соседку и доброго друга, сообщить мне, не могу ли я приобрести Савкино и на каких условиях. Я бы выстроил себе там хижину, поставил бы свои книги и проводил бы подле добрых старых друзей несколько месяцев в году. Что скажете вы, сударыня, о моих воздушных замках, иначе говоря, о моей хижине в Савкине? – меня этот проект приводит в восхищение, и я постоянно к нему возвращаюсь».

Через три года этот несбыточный «проект» выльется в известное восьмистишие:

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит — Летят за днями дни, и каждый час уносит Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем Предполагаем жить… И глядь – как раз – умрем. На свете счастья нет, но есть покой и воля. Давно завидная мечтается мне доля — Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальную трудов и чистых нег.

Этот незавершенный отрывок из поэтического замысла, план которого был обнаружен в посмертных бумагах Пушкина, по мнению практически всех исследователей, обращен к Наталье Николаевне. Написано летом 1834 года в связи с неудавшейся попыткой выйти в отставку и уехать в деревню. План продолжения стихотворения предусматривал: «Юность не имеет нужды в at home (в своем доме – англ.), зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу, – удались он домой.

О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc – религия, смерть». В дальнейшем мы покажем, что оно было написано гораздо позднее и совсем по иному поводу.

Однако этой мечте поэта не суждено было сбыться, поскольку Наталья Николаевна была слишком далека от понимания того, что занимало ее мужа.

Русский издатель и литературовед Петр Перцов назвал женитьбу Пушкина типичным браком старика с молодой, хотя брак с такой разницей в возрасте был обычным в те времена. Пушкину 31 год, Наталье почти 19. Дело в другом, о чем с необычайной откровенностью поделился сам поэт в своем стихотворении «Нет, я не дорожу мятежным наслаждением…»:

Нет, я не дорожу мятежным наслаждением, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем, Стенаньем, криками вакханки молодой, Когда, виясь в моих объятиях змией, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она торопит миг последних содроганий! О, как милее ты, смиренница моя! О, как мучительно тобою счастлив я, Когда, склонялся на долгие моленья, Ты предаешься мне нежна без упоенья, Стыдливо-холодна, восторгу моему Едва ответствуешь, не внемлешь ничему И оживляешься потом все боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле!

При жизни поэта стихотворение не публиковалось, и автограф его не сохранился. В собраниях сочинений оно публикуется под 1830 годом. Эту дату в рукописи поставил Соболевский, видимо, по памяти, а Бартенев приписал: «19 января». Однако под стихотворением, не публиковавшимся при ее жизни и найденным после смерти Натальи Николаевны вторым мужем П.П. Ланским в ее бумагах, стоит 1831 год, а в некоторых списках даже 1832 год, с пометкой: «К жене».

Вересаев без доказательств считал временем создания стихотворения начало брачных отношений Пушкиных, полагая, что «…перед нами подробнейшее, чисто физиологическое описание полового акта, – и продолжил восхищенно, – а между тем читаешь – и изумляешься: какое произошло волшебство, что грязное неприличие, голая физиология превратились в такую чистую, глубоко целомудренную красоту?» Когда П.И. Бартенев прочитал это стихотворение СТ. Аксакову, тот побледнел от восторга и воскликнул: «Боже, как он об этом рассказал».

В начале эта холодность жены его восхищает, но такое не может длиться долго. Что может быть в браке печальнее, чем близость поневоле? Сексуальная жизнь, когда жена, «не внемля ничему», едва ответствует», отнюдь не привязывала Пушкина к жене «путами Гименея».

Брак радикально изменил статус юной Наталии, а изменил ли он жизненный уклад самого Пушкина, который, как мог, внушал себе, что начинает новую, с другим укладом, жизнь, но продолжал привычную. Жену, после первой брачной ночи, он оставил одну в снятом для них доме на Арбате, чтобы провести день с друзьями.

«Но и она поразила друзей поэта. Кольваль Френкленд, англичанин, познакомившийся незадолго до этого с Пушкиным, вспоминает, как был приглашен к нему на обед. В гостях были также Киреевский и Вяземский. Френкленд отмечает: «Прекрасная новобрачная не появилась». Кажется, ситуацию лучше всех понял тогда Вяземский: «Ему здесь нельзя будет за всеми тянуться, а я уверен, что в любви его к жене будет много тщеславия. Женившись, ехать бы ему в чужие края, разумеется, с женою, и я уверен, что в таком случае разрешили бы ему границу».

Редко цитируется детальная запись старого приятеля Туманского, посетившего квартиру Пушкина вскоре после женитьбы:

«Не воображайте, однако же, что это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина – беленькая, чистенькая девочка с правильными черными и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она неловка еще и неразвязна: а все-таки московщина отражается на ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это было видно по безобразному ее наряду, что у нее нет ни опрятности, ни порядка, о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерть и расстройство мебели и посуды».

Один из друзей Пушкина заметил: «…Хотя Наталья Гончарова за четыре года с 1832 по 1836 год, родила Пушкину 4 детей, но в интимной жизни она была фригидной, то есть импотентной». Нет упоения, но есть стыдливая холодность, а заканчивается все сексуальным насилием и рождением четырех детей.

Первой родилась дочь Мария. Мария Александровна Пушкина (19.05.1832–07.03.1919), получила домашнее образование. С 1852 года – фрейлина, с 1860 года – жена генерал-майора Л.Н. Гартунга. Л.Н. Толстой, познакомившись с Марией Александровной в 1860 г. в Туле, отразил некоторые черты ее внешнего облика в портрете Анны Карениной.

Вторым был сын Александр. Пушкин Александр Александрович (06.07.1833–19.07.1914), воспитанник 2-й Петербургской гимназии и Пажеского корпуса (вып. 1851 г.); командор 13-го гусарского Нарвского полка, председатель Московского присутствия Опекунского совета, генерал-лейтенант, тайный советник. У Александра Александровича от первого брака с Софьей Александровной Ланской (1836–1875) было 11 детей, от второго, с Марией Александровной Павловой (1852–1919) – двое.

Григорий Александрович Пушкин (14.05.1835–05.08.1905) – младший сын Пушкиных, питомец Пажеского корпуса (вып. 1853 г.), корнет, ротмистр лейб-гвардейского конного полка (1853–1860). В 1862 году переведен в Министерство внутренних дел, где дослужился до статского советника. С 1866 по 1899 гг. жил в с. Михайловском, а затем в имении жены Варвары Алексеевны Мельниковой-Маркутье, под Вильно, где и умер.

Младшая дочь Пушкина Наталья Александровна (23.05.1836–10.03.1913), получила домашнее образование. С 1853 года жена Михаила Леонтьевича Дубельта (18.02.1822–06.04.1900 гг.) сына Л.В. Дубельта, впоследствии флигель-адъютанта полковника. С 1869 года в морганатическом браке за принцем Николаем – Вильгельмом Нассауским (07.09.1832–05.09.1905) с титулом графини Меренберг. В1876 году Н.А. Пушкина предоставила И.С. Тургеневу для опубликования письма А.С. Пушкина к его жене. С ее слов в 1886 году записан рассказ ее матери о дуэли и смерти Пушкина.

Многие отмечали, что во внешности Натальи Александровны не было заметно никаких черт отца.

Между вторыми и третьими родами, в марте 1834 года у Натальи Николаевны случился выкидыш. Пушкины пришли на бал, один из последних в танцевальном сезоне столицы в преддверии великого поста, где Наталии Николаевне сделалось плохо. Вот как описал это событие в письме к другу П.В. Нащокину из Петербурга в Москву (между 23 и 30 марта 1834 года):

«Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На Масленице танцевали уж два раза в день. Наконец настало последнее воскресение перед Великим постом. Думаю: слава Богу! Балы с плеч долой. Жена во дворце. Вдруг, смотрю – с нею делается дурно – я увожу ее, и она, приехав домой, – выкидывает. В своем дневнике Пушкин делает краткую запись: «Доплясалась».

В этом же письме к П.В. Нащокину Пушкин сообщает, что с января месяца он камер-юнкер, уверяя друга, а, скорее всего, самого себя: «Это совершенно меня утешило; тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах – и верно не думал уж меня кольнуть.

Однако первоначальная реакция Пушкина на оказанную «милость» Государя была совершенно иной. Так, 1 января 1834 года он записал в своем дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но Двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове». Звание камер-юнкера действительно означало, что он и его супруга будут получать теперь приглашения на приемы и балы не только для широкого круга дворян в официальной резиденции Зимнего дворца, но и для узкого круга приближенных ко Двору лиц в собственном Аничковом дворце императора.

Вопреки сложившемуся мнению, что Государь, пожаловал Пушкину столь низкий придворный чин, чтобы «кольнуть» поэта, это не так. Дело в том, что согласно табели о рангах придворное звание должно строго соответствовать служебному чину. У Пушкина служебный чин 9-го класса не давал прав на присвоение более высокого придворного звания (камергера), для этого нужно было иметь, как минимум, 6-й класс. Исключения из этого правила не делалось, и встречающиеся рассуждения, что Пушкину дали якобы заниженное придворное звание, несостоятельны.

Да и Пушкин волновался совсем по иному поводу, он хотел уберечь Наталью Николаевну от слишком повышенного внимания к ней со стороны Николая Павловича. По свидетельству того же П.В. Нащокина, когда Пушкин узнал о пожалованном ему чине камер-юнкера, Виельгорскому и Жуковскому пришлось «обливать <его> холодною водою – до того он был взволнован… Если бы не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому царю».

Между прочим, гневался Пушкин напрасно, поскольку на то время он не давал для измены своей жене ни единого шанса. За три года супружеской жизни Наталья Николаевна родила ему дочь и сына, а одного ребенка выкинула, после чего он отправляет ее в деревню в имение ее родителей в Калужскую губернию, но своих намерений не оставляет. В письме к жене из Петербурга в Полотняный завод от 3 августа 1834 года он настроен на шутливую волну: «Я привезу тебя тетехой, по твоему обещанию: смотри ж! Не поставь меня в лгуны. На днях встретил я М-те Жорж. Она остановилась со мною на улице и спрашивает о твоем здоровье, я сказал, что на днях еду к тебе pour te faire un enfant[6]. Она стала приседать, повторяя: Ah, Monsi, vous me ferez une grende plaisir[7]. Однако я боюсь родов, после того, что ты выкинула. Надеюсь однако, что ты отдохнула».

21 августа Пушкин прибывает на Полотняный завод, где проживает вплоть до 6 сентября, а 13 сентября он уже в Болдино. Несложно посчитать, когда должнен родиться третий ребенок Пушкиных (май 1835 г.).

Все правильно, младший сын Григорий родился 14 мая 1835 года.

Пушкин любил детей, но нет доказательств, что играл, гулял или занимался с ними. На то были слуги. Нащокин вспоминает, что Пушкин «плакал при первых родах и говорил, что убежит от вторых». И действительно стал бегать. Весной 1835-го, когда Наталья Николаевна была на сносях, поэт без очевидной нужды уехал в деревню и вернулся, когда жена уже родила сына. Через год, когда жена донашивала следующего ребенка, Пушкин жил у Нащокина в Москве и, вернувшись, на пороге узнал, что Наталья Николаевна благополучно родила дочь.

Однако в своих письмах, адресованных Наталье Николаевне, он непременно интересовался здоровьем детей, слал им теплые отцовские приветы, благословлял их: «…Пиши мне о своей груднице и о прочем. Машу не балуй, а сама береги свое здоровье, не кокетничай 26-го. Да бишь! Не с кем. Однако все-таки не кокетничай… Тебя целую крепко и всех вас благословляю: тебя, Машку и Сашку» – из письма от 20 августа 1833 г. из Торжка в Петербург[8].

«Ты видишь, моя женка, что слава твоя распространилась по всем уездам. Довольна ли ты? Будьте здоровы все! Помнит ли меня Маша и нет ли у ней новых затей? Прощай, моя плотненькая брюнетка (что ли?). Я веду себя хорошо, и тебе не за что на меня дуться. Письмо это застанет тебя после твоих именин. Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнивать нельзя на свете – а душу твою люблю я еще более твоего лица. Прощай, мой ангел, целую тебя крепко» – из письма от 21 августа 1833 г. из Павловского в Петербург[9].

«Вчера были твои именины, сегодня твое рождение. Поздравляю тебя и себя, мой ангел… Книги, взятые мною в дорогу, перебились и перетерлись в сундуке. От этого я так сердит сегодня, что не советую Машке капризничать и воевать с нянею: прибью. Целую тебя. Кланяюсь тетке – благословляю Машку и Сашку» – из письма от 27 августа из Москвы в Петербург.

«Две вещи меня беспокоят: то, что я оставил тебя без денег, а может быть и брюхатою. Воображаю твои хлопоты и твою досаду. Слава богу, что ты здорова, что Машка и Сашка живы и что ты, хоть и дорого, но дом наняла. Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась… Не кокетничай с Соболевским и не сердись на Нащокина» – из письма от 8 октября 1833 г. из Болдина в Петербург.

«…Что твои обстоятельства? Что твое брюхо? Не жди меня в нынешний месяц, жди меня в конце ноября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы. Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин аккуратен. На днях пришлю ему стихов. Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет – перед ним стоит штоф славнейшей настойки – он хлоп стакан, другой, третий – и уж начнет писать! – Это слава. Что касается до тебя, то слава о твоей красоте достигла до нашей попадьи, которая уверяет, что ты всем взяла, не только лицом, да и фигурой. Чего тебе больше. Прости, целую вас и благословляю. Тетке целую ручку. Говорит ли Маша? ходит ли? что зубки? Саше подсвистываю. Прощай» – из письма от 11 октября 1833 г. из Болдина в Петербург.

«Получил сегодня письмо твое от 4-го октября и сердечно тебя благодарю. В прошлое воскресение не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра. Радуюсь, что ты не брюхата и что ничто не помешает тебе отличаться на нынешних балах. Видно, Огарев охотник до Пушкиных, дай бог ему ни дна, ни покрышки! кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности – не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему[10]. Охота тебе, женка, соперничать с графиней Сологуб. Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебивать у ней поклонников? Все равно кабы граф Шереметев стал оттягивать у меня кистеневских моих мужиков, Кто же еще за тобой ухаживает, кроме Огарева? пришли мне список по азбучному порядку. Да напиши мне также, где ты бываешь и что Карамзины, Мещерская и Вяземские. Что-то моя беззубая Пускина? Уж эти мне зубы! – а каков Сашка рыжий? Да, в кого-то он рыж? Не ожидал я этого от него. О себе тебе скажу, что я работаю лениво, через пень-колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня; нынче легче. Начал многое, но ни к чему нет охоты; бог знает, что со мной делается. Старым стал, и умом плохим… А ты не брани меня. Машку, Сашку рыжего и тебя целую и крещу. Господь с вами» – из письма от 21 октября 1833 года из Болдина в Петербург.

Как видим, почитай в каждом письме Пушкин грубовато, но ласково обращается к своим детям, но из письма в письмо его начинает тревожить поведение красавицы-жены. В этом отношении характерно следующее письмо из Болдина в Петербург от 30 октября 1833 года, которое приводится практически полностью, поскольку именно в нем просматривается начало сюжетной линии, которая, наряду с линией о суицидных намерениях поэта, должны когда-то пересечься в гибельной для поэта точке.

«Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма. Спасибо; но я хочу немножко тебя пожурить. Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая <…> есть чему радоваться! …легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобою ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селедкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому как каналью. Из этого поэт выводит следующее нравоучение: красавицы! не кормите селедкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму. Видишь ли? Прошу, чтоб у меня не было этих академических завтраков. Теперь, мой ангел, целую тебя как ни в чем не бывало; и благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливайся и меня не забывай. Опиши мне свое появление на балах, пишешь, вероятно, уже открылись. Да, ангел мой, пожалуйста не кокетничай. Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar…[11] Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя. Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду; ус да борода – молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да грешневой кашей. До девяти часов – читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо… Машу целую и прошу меня помнить. Что это у Саши за сыпь? Христос с вами. Благословляю и целую вас».

В своем последнем письме из Болдина от 6 ноября 1833 г. Пушкин в более мягкой форме напоминает жене об ответственности за свои поступки, беспокоится о том, чтобы ее поведение не сказалось на крепости семейных уз.

«Друг мой женка, на прошедшей почте я не очень помню, что я тебе писал. Помнится, я был немножко сердит – и, кажется, письмо немного жестко. Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношениях к свету: уважения. Радоваться своими победами тебе нечего. Подумай об этом хорошенько и не беспокой меня напрасно. Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве, по делам. Женка, женка! я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, – для чего? – Для тебя, женка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою.

Побереги же и ты меня. К хлопотам, неразлучным с жизнию мужчины, не прибавляй беспокойств семейственных, ревности etc. etc. He говоря об cocuage, о коем прочел я на днях целую диссертацию в Брантоме[12]. Целую Машку, Сашку и тебя; благословляю тебя, Сашку и Машку; целую Машку и так далее, до семи раз. Желал бы я быть у тебя к теткиным именинам. Да бог весть».

К большому сожалению, в обширной переписке между мужем и женой во время его длительных отлучек и пребывания Натальи Николаевны в деревне отсутствует вторая ее половина – письма самой Натальи. Но даже при их отсутствии совершенно очевидны их отношения, почти ясен образ Пушкина, однако наличие ее писем внесло бы дополнительный компонент в осознание их непростых отношений. Но где эти письма? До сегодняшнего дня не выяснена причина их отсутствия. Считается, что они не пропали безвозвратно и искать их следует по линии потомков младшей дочери Пушкиных – Натальи Александровны графини Меренберг. Судя по письмам Пушкина к жене, писем самой Натальи Николаевны к мужу должно быть изрядное количество, но на сегодняшний день известно лишь одно письмо, даже не письмо, а приписка к письму Натальи Ивановны Гончаровой к Пушкину от 14 мая 1834 года из Яропольца в Москву: «С трудом я решилась написать тебе: мне нечего тебе сказать, все свои новости я с оказией сообщила тебе на этих днях. Маман сама хотела отложить письмо до следующей почты, но побоялась, что ты будешь испытывать некоторое беспокойство, не получая в течение некоторого времени от нас известий. Это соображение заставило ее победить свой сон и усталость, которые одолели и ее и меня, так как мы весь день пробыли на воздухе. Из письма маман ты увидишь, что мы все чувствуем себя очень хорошо. Поэтому я ничего не пишу на этот счет и кончаю письмо, нежно тебя обнимая. Думаю написать тебе побольше при первой возможности. Прощай, будь здоров и не забывай нас. Понедельник 14 мая 1834. Ярополец».

П.Е. Щеголев так прокомментировал это единственное письмо Н.Н. Пушкиной к мужу: «Первое письмо, которое делается нам известным из писем Н.Н. Пушкиной к мужу, возбуждает конечно живейшее любопытство, но оно остается неудовлетворенным в высшей степени. Слова катятся по этим гладким, ровным французским строкам, как пасхальные яйца по искусственным горкам, не за что ухватиться, не из чего извлечь ни одной индивидуальной черточки: до того бессодержательно, плоско сообщение Н.Н. Пушкиной. Но, быть может, бессодержательность и есть основная характерная особенность эпистолии жены Пушкина; быть может и не дошедшие пока до нас письма имеют то же отличие. В таком случае, какой уверенный и навязчивый штрих в картине пушкинских будней!

К коллективному письму Н.И. Гончаровой и ее дочери необходимо прибавить несколько пояснений. 15 апреля 1834 г, Н.Н. Пушкина с детьми: дочерью Марией (род. 19 мая 1832 г.) и сыном Александром (род. 6 июля 1833 г.) выехала из Петербурга к своим родным в имения Ярополец и Полотняный завод в Калужской губернии. 16 апреля в своем дневнике Пушкин записал: «Вчера проводил Н.Н. до Ижоры». Б.Л. Модзалевский в комментарии к этому месту дневника пишет: «Уже 17-го апреля, т. е. через сутки по отъезде жены и детей в Москву, а затем в Ярополец и Полотняный завод, Пушкин писал ей нежное письмо: «Что, женка? каково ты едешь? что-то Сашка и Машка? Христос с вами!» и т. д. Это письмо открывает собою длинный ряд прелестнейших писем поэта к жене за апрель, май, июнь, июль и начало августа – время, которое он провел в Петербурге один, в торопливом печатании «Истории Пугачевского бунта». О том, как проводила время Н.Н. Пушкина в имениях своих родных в течение почти четырех месяцев, мы можем судить только из писем самого Пушкина. Среди известных писем Пушкина нет ответа на опубликованную нами приписку Н.Н. Пушкиной, так как письмо Пушкина от 29 мая написано уже в ответ на известное нам письмо Н.Н. Пушкиной, в котором она сообщала поэту о «зубке Машином» и добавляла: «о себе не пишу, потому что не интересно».

О желании Пушкина посетить Ярополец и Полотняные заводы, о котором Пушкин писал Н.И. Гончаровой в неизвестном нам письме, было известно из письма Пушкина к жене от первой половины июля 1834 г.: «Ты хочешь непременно знать, скоро ли я у твоих ног? Изволь, моя красавица: я закладываю имение отца; это кончено будет через неделю. Я печатаю Пугачева; это займет целый месяц. Женка, женка, потерпи до половины августа, а тут уж я к тебе и явлюсь и обниму тебя, и детей расцелую…»

Приехать Пушкину к жене удалось лишь 21 августа, пробыл он в Полотняном заводе до начала сентября, когда вместе с женой поехал в Москву.

Возвратилась Наталья Николаевна в Петербург не одна, а со своими сестрами, Екатериной и Александриной. Пушкин был принципиально против совместной с родственниками жизни, но он знал ужасающую семейную обстановку, в которой жили сестры Гончаровы. В московском доме царил сумасшедший, по временам буйный отец, Николай Афанасьевич; в имении в Яропольце безобразничала распущенная мамаша Наталья Ивановна. На вопрос Соболевского, – «Зачем ты берешь этих барышень?» – Пушкин отвечал: «Она целый день пьет и со всеми лакеями <…>. Пушкин не любил и не уважал матери своей жены, да и не за что было питать подобные чувства к этой опустившейся и развращенной помещице. На склоне лет она была притчей во языцех у всех соседей по имению; пила по-черному и утешалась ласками крепостных лакеев по очереди. От созерцания таких бытовых картин и увезла Наталья Николаевна своих сестер в Петербург осенью 1834 года, осложнив и до того не простые отношения со своим мужем, которые то и дело омрачались материальными и психологическими проблемами.

Протоиерей С. Булгаков ссылался на мнение Достоевского, что в жене Пушкина соблазнительное смешение мадонны и Венеры. Она мадонна-фрейлина, мадонна-хозяйка, мадонна, рожавшая одного за другим детей. Поэт хочет сбросить с себя цепи, которые, погорячившись, надел. Он укрывается в дионисиуме и гедонизме, по выражению отца Булгакова, – «в духовном обывательстве»[13]. Жизнь поэта раздваивается, он, хотя и своеобразно, но исполняет свой семейный долг. Он все еще, судя по его письмам, любит жену. В ее письмах к брату, дошедших до нас, практичность, провинциальная пошлость, бесконечные просьбы прислать денег. Письма Пушкина, в свою очередь, есть свидетельства того, как поэт приноравливается к уровню и вкусам провинциалки-жены.

Пытался ли он поднять ее, заинтересовать, сделать образованней, ближе к себе по духу? Убедился, что это невозможно, или спервоначала отделил свою деловую и духовную жизнь от семейной и жил этой жизнью с другими, не очень допуская жену в свое святая святых? Ведь если в его письмах к ней идет речь о литературе, то только с точки зрения извлечения доходов. А если о жизни, то единственно о тривиальных сплетнях, кокетстве, ревности. Ревность оказалась едва ли не самым сильным чувством в спектре Натальи Николаевны, и, нам кажется, она в том не виновата. Она ревновала Пушкина к друзьям, ко всем его старым подругам. И, конечно, к новым. Относительно последних у нее были основания. Увидев симпатичную женщину, поэт загорался мгновенно, и брак ему в этом не мешал. «Жена Пушкина часто и преискренно страдает мучениями ревности, – свидетельствует Софья Карамзина, дочь историографа, – потому что посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову ее мужа». Впрочем, сам он уже не считает других женщин посредственными.

Помятуя, что сам поэт признавался, что Наталья Николаевна его 113-я женщина, Ю. Дружников попытался продолжить «полный» донжуанский список Пушкина.

«Вслед за поэтом, можно продолжить Донжуанский список его возлюбленных, появляющихся параллельно Наталье Николаевне. № 114 – графиня Надежда Соллогуб, № 115 – Александра Смирнова, № 116 – графиня Дарья Фикельмон, № 117 – белокурая красавица Амалия Крюднер, за которой Пушкин энергично ухаживал при жене на балу у Фикельмонов. Наталья, заметив это, уехала, а дома влепила мужу пощечину. Поэт со смехом сообщал Вяземскому, что «у его мадонны рука тяжеленька».

Пушкина была прекрасна, но отнюдь не вне конкуренции, как гласит миф. Или – к этому времени перестала быть прекрасней всех в глазах поэта, поскольку появилась серьезная соперница – прелестная баронесса Амалия Крюднер. Тютчев посвятил ей «Я помню время золотое». Кстати, ею был занят Николай I в 1838 году, а затем уступил баронессу Бенкендорфу.

За Крюднер в перечне поэта следует № 118 – графиня Елена Завадовская, о которой персидский принц Хозрев-Мирза сказал, что каждая ресница этой красавицы ударяет в сердце.

Ей нет соперниц, нет подруг; Красавиц наших бледный круг В ее сиянье исчезает.

Долго считали, что стихотворение Пушкина «Красавица» посвящено Наталье Николаевне, но оказалось, что оно вписано самим поэтом в альбом графине Елене Завадовской. Таким образом, через год после женитьбы по сравнению с № 118 – Завадовской – его собственная Мадонна № 113 отходит в тень, в «красавиц наших бледный круг». А в Петербурге уже слухи об ухаживаниях его за Эмилией Мусиной-Пушкиной – это будет наш условный № 119. Новые его женщины оказывались лучше хотя бы тем, что были новыми».

Забыл «дуэлянт с пушкинистами» упомянуть имя Анны Давыдовны Абамелек (Баратынской), которой увлекался не только Пушкин, но и другие поэты: П.А. Вяземский, В.П. Шемиот, И.И. Козлов и С.Е. Раич, то есть это уже будет № 120 «Полного» списка.

Каждая новая влюбленность Пушкина служила источником его поэтического вдохновления, и будь он «однолюбом» после женитьбы на своей мадонне, мы бы недосчитались многих шедевров любовной лирики поэта.

№ 114: Надежда Львовна Соллогуб (1815–13.01.1903) – дочь Льва Ивановича Соллогуба (род. 1785 г.) и графини Анны Михайловны, урожденной княгини Горчаковой (сестры Александра Михайловича Горчакова – лицейского товарища Пушкина), двоюродная сестра Владимира Александровича Соллогуба (08.08.1813–05.06.1882 гг.), писателя и страстного поклонника таланта А.С. Пушкина, фрейлина великой княгини Елены Павловны. В 1836 году вышла замуж, будучи за границей, за Алексея Николаевича Свистунова (1808–08.04.1872 г.), брата декабриста П.Н. Свистунова. Встреча с Пушкиным состоялась в сентябре 1832 года, в дальнейшем были встречи вплоть до мая 1834 года, когда Надежда Львовна выехала за границу. Есть основания полагать, что Пушкин провожал ее до Кронштадта, получив на это разрешение сроком на 2 дня.

По свидетельству Вяземской, Пушкин открыто ухаживал за Н.Л. Соллогуб, что вызывало ревность Н.Н. Пушкиной. А.Н. Карамзин в письме к Вяземской от середины октября 1834 года писал о «постоянной ненависти Натальи Николаевны к Надежде Львовне Соллогуб. Свое чувство к Н.Л. Соллогуб поэт выразил в прекрасном стихотворении «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу»:

К ***

Нет, нет, не должен я, не смею, не могу Волнениям любви безумно предаваться; Спокойствие мое я строго берегу И сердцу не даю пылать и забываться; Нет, полно мне любить; но почему ж порой Не погружуся я в минутное мечтанье, Когда нечаянно пройдет передо мной Младое, чистое, небесное созданье, Пройдет и скроется?.. Ужель не можно мне, Любуясь девою в печальном сладострастье, Глазами следовать за ней и в тишине Благословлять ее на радость и на счастье, И сердцем ей желать все блага жизни сей, Веселый мир души, беспечные досуги, Все – даже счастие того, кто избран ей, Кто милой деве даст название супруги. 5.10.1832 г. При жизни поэта не печаталось.

№ 115: Александра Осиповна Смирнова, урожденная Россет (06.03.1809–07.07.1882) – дочь французского эмигранта Осипа Ивановича Россета, коменданта Одесского порта и его жены Надежды Ивановны, урожденной Лорер (сестры декабриста Н.И. Лорера), сестра Александра, Аркадия, Иосифа и Клементия Россетов. С октября 1826 года фрейлина, с января 1832 года жена Николая Михайловича Смирнова (16.05.1808–04.03.1870) – чиновника Министерства иностранных дел. Познакомилась с Пушкиным в 1828 году на балу у Е.М. Хитрово, который посвятил ей стихотворение «Глаза». Период их общения охватывает (с перерывами) 1828 – март 1835 гг. До женитьбы Пушкин посвящает А.О. Смирновой стихотворения: «Полюбуйтесь же вы, дети» (1830 г.), «От вас узнал я план Варшавы» (1831 г.), а после женитьбы – «В тревоге пестрой и бесплодной».

В тревоге пестрой и бесплодной Большого света и двора Я сохранила взгляд холодный, Простое сердце, ум свободный И правды пламень благородный И как дитя была добра; Смеялась над толпою вздорной, Судила здраво и светло, И шутки злости самой черной Писала прямо набело. 18.03.1832 г.

Высоко ценя ум и блестящий дар рассказчика Александры Осиповны, Пушкин побуждал ее писать свои записки. С этой целью он подарил ей в день рождения большой альбом, на заглавном листе которого написал: «Исторические записки А.О.С.» и ниже – эти стихи, которые должны были служить эпиграфом к будущим запискам Смирновой. Этим объясняется то, что стихи написаны от ее имени. Записки А.О. Смирновой, урожденной Россет, были опубликованы ее дочерью Ольгой Николаевной Смирновой в 1894 году. В советское время книга оказалась под запретом, поскольку считалось, что воспоминания А.О. Смирновой-Россет сфальсифицированы ее дочерью. Книга переиздана практически через сто лет (М., «Московский Рабочий», 1999 г.).

Александра Осиповна отличалась незаурядным умом, образованностью и привлекательностью. Была дружна со всем петербургским пушкинским литературным кругом (П.А. Вяземский, В.В. Жуковский, А.И. Тургенев, Карамзины, позднее Гоголь и Лермонтов). Ей посвятили свои стихотворения П.А. Вяземский, А.С. Хомяков, В.А. Жуковский, Е.П. Ростопчина, М.Ю. Лермонтов, В.И. Туманский, И.С. Аксаков. Интересно отметить, что два последних стиха М.Ю. Лермонтова из стихотворения «А.О. Смирновой» стали крылатыми:

В простосердечии невежды Короче знать вас я желал, Но эти сладкие надежды Теперь я вовсе потерял. Без вас – хочу сказать вам много, При вас – я слушать вас хочу, Но молча вы глядите строго, И я, в смущении, молчу! Что делать? – речью безыскусной Ваш ум занять мне не дано… Все это было бы смешно — Когда бы не было так грустно. 1840 г. (курсив мой. – А.К.).

№ 116: Дарья (Долли) Федоровна (Фердинандовна) Фикельмон, урожденная графиня Тизенгаузен (14.10.1804–10.04.1863), графиня, внучка М.И. Кутузова, дочь Е.М. Хитрово, с июля 1821 года жена графа Шарля-Луи Фикельмона (23.03.1777–06.09.1857 гг.), австрийского посланника в Петербурге (1829–1839 гг.), впоследствии австрийского министра иностранных дел, литератора, публициста. Пушкин познакомился с Фикельмон в начале ноября 1829 года и стал частым посетителем ее и матери салонов в здании австрийского посольства. По словам П.И. Бартетева, Дарья Федоровна «по примеру своей матери, высоко ценила и горячо любила гениального поэта».

Пушкин не посвятил Дарье Федоровне Фикельмон отдельных стихотворений, но черты ее узнаются в некоторых его сочинениях, в частности, в «Евгении Онегине» (XIV–XVI строфы главы восьмой) в образе Татьяны-княгини:

Но вот толпа заколебалась, По зале шепот пробежал… К хозяйке дама приближалась, За нею важный генерал. Она была нетороплива, Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязаний на успех, Без этих маленьких ужимок, Без подражательных затей… Все тихо, просто было в ней, Она казалась верный снимок Du comme il faut..[14] (Шишков, прости: Не знаю, как перевести).

Образ Фикельмон просматривается в нескольких незаконченных прозаических произведениях Пушкина, в частности, в «Египетских ночах», где она увековечена в образе «молодой величавой красавицы», которая пришла на помощь бедному итальянскому импровизатору в начале его выступления перед экзальтированной публикой, собравшейся в салоне, удивительно напоминавшем салон самой графини.

Необходимо было выбрать тему для импровизации маэстро на этом вечере из тех, которые в виде записок находились в урне. Никто из присутствующих не решался сделать выбор, дело принимало нешуточный оборот, – вечер грозил сорваться: «Импровизатор обвел умоляющим взором первые ряды стульев. Ни одна из блестящих дам, тут сидевших, не тронулась. Импровизатор… страдал… вдруг заметил он в стороне поднявшуюся ручку в белой маленькой перчатке, он с живостью оборотился и подошел к молодой величавой красавице, сидевшей на краю второго ряда. Она встала безо всякого смущения и со всевозможною простотою опустила в урну аристократическую ручку и вынула сверток.

– Извольте развернуть и прочитать, – сказал импровизатор. Красавица развернула бумажку и прочла вслух: – «Cleopatra e i suoi amanti[15]».

Тема страстей египетской царицы Клеопатры особенно ярко обозначена Пушкиным в другом незаконченном произведении «Мы проводили вечер на даче», хозяйка которой «княгиня Д», по мнению Н.А. Раевского и других пушкинистов, является прототипом графини Фикельмон. Тема произведения весьма оригинальна и спорна, но только не для Пушкина. Речь идет о том, способен ли влюбленный мужчина пожертвовать своей жизнью ради одной ночи, проведенной с любимой. По легенде этим пользовалась Клеопатра:

«Я вызываю – кто приступит? Свои я ночи продаю, Скажите, кто меж вами купит Ценою жизни ночь мою?»

В салонном споре, возникшем по поводу того, сможет ли случиться подобная ситуация, когда влюбленный мужчина может пожертвовать своей жизнью ради одной ночи, проведенной в объятиях возлюбленной, в наше время, Пушкин, словами героя рассказа – Алексея Ивановича, решительно заявляет, что сможет. Приведем фрагмент этого загадочного произведения, в котором Пушкин четко высказывает долгое время вынашиваемую им мысль о самовольном уходе из жизни:

«– Этот предмет должно бы доставить маркизе Жорж Занд, такой же бесстыднице, как и ваша Клеопатра. Она ваш египетский анекдот переделала бы на нынешние нравы.

– Невозможно. Не было бы никакого правдоподобия. Этот анекдот совершенно древний. Таковой торг нынче несбыточен, как сооружение пирамид.

– Отчего же несбыточен? Неужто между нынешними женщинами не найдется ни одной, которая захотела бы испытать на самом деле справедливость того, что твердят ей поминутно: что любовь ее была бы дороже им жизни.

– Положим, это и любопытно было бы узнать. Но каким образом можно сделать это ученое испытание? Клеопатра имела всевозможные способы заставить должников своих расплатиться. А мы? Конечно: ведь нельзя же такие условия написать на гербовой бумаге и засвидетельствовать в Гражданской палате.

– Можно в таком случае положиться на честное слово.

– Как это?

– Женщина может взять с любовника его честное слово, что на другой день он застрелится.

– А он на другой день уедет в чужие края, а она останется в дурах.

– Да, если он согласится остаться навек бесчестным в глазах той, которую любит. Да и самое условие неужели так тяжело? Разве жизнь уж такое сокровище что ее ценою жаль и счастия купить? Посудите сами: первый шалун, которого я презираю, скажет обо мне слово, которое не может мне повредить никаким образом, и я подставляю лоб под его пулю, – я не имею право отказать в этом удовольствии первому забияке, которому вздумается испытать мое хладнокровие. И я стану трусить, когда дело идет о моем блаженстве? Что жизнь, если она отравлена унынием, пустыми желаниями! И что в ней, когда наслаждения ее истощены?

– Неужели вы в состоянии заключить такое условие?…

В эту минуту Вольская, которая во все время сидела молча, опустив глаза, быстро устремила их на Алексея Иваныча.

– Я про себя не говорю. Но человек, истинно влюбленный, конечно не усумнится ни на одну минуту…

– Как! даже для такой женщины, которая бы вас не любила? (А та, которая согласилась бы на ваше предложение, уж верно б вас не любила). Одна мысль о таком зверстве должна уничтожить самую безумную страсть…

– Нет, я в ее согласии видел бы одну только пылкость воображения. А что касается до взаимной любви… то я ее не требую: если я люблю, какое тебе дело?..

– Перестаньте – бог знает, что вы говорите. – Так вот чего вы не хотели рассказать».

1835 г. (Курсив мой. – А.К.).

Пушкин не случайно дважды обращается к легенде о царице Клеопатре и страшной расплате, которая ждала любовника, пожелавшего провести ночь в ее объятиях, поскольку сам испытал эти чувства, попав в подобное положение. Речь идет об интимной близости поэта с графиней Фикельмон непосредственно в здании австрийского посольства, о чем он сам поведал одному из своих близких друзей П.В. Нащокину, который, в свою очередь, рассказал об этом биографу Пушкина П.И. Бартеневу, без малого, через пятнадцать лет после смерти Пушкина.

Рассказ П.В. Нащокина, ставший известным лишь в 1922 году, до сегодняшнего дня вызывает споры среди пушкинистов, некоторые считают его импровизацией Пушкина, которая нашла свое отражение в «Пиковой даме». Однако мнение авторитетнейшего из пушкинистов М.А. Цявловского, который считал, что любовное приключение действительно имело место быть, постепенно успокоило страсти и ныне признается практически всеми серьезными исследователями. Обратимся к версии этого события, приведенной в сочинении писателя-пушкиниста Николая Алексеевича Раевского, опустившего, кстати, наиболее интимные подробности романтического приключения поэта. Рассказ ведется по записи, сделанной П.И. Бартеневым, в ходе беседы с П.В. Нащокиным в 1851 году.

«Начало записи таково: «Следующий рассказ относится уже к совершенно другой эпохе жизни Пушкина. Пушкин сообщил его за тайну Нащокину и даже не хотел первый раз сказать имя действующего лица, обещая открыть его после». Далее приводится характеристика некоей блестящей светской дамы, однажды назначившей поэту свидание в своем роскошном доме. «Пушкин рассказал Нащокину свои отношения к ней по случаю их разговора о силе воли. Пушкин уверял, что при необходимости можно удержаться от обморока и изнеможения, отложить их до другого времени».

Вечером Пушкину удалось войти незамеченным в дом и, как было условлено, расположиться в гостиной. «Наконец, после долгих ожиданий, он слышит: подъехала карета. В доме засуетились. Двое лакеев внесли канделябры и осветили гостиную <…> Хозяйка осталась одна <…>.

Дальнейший рассказ в передаче Бартенева звучит слишком пошло. Касаться его мы не будем. Существенно то, что свидание затянулось и, «когда Пушкин наконец приподнял штору, оказалось, что на дворе белый день».

Положение было крайне опасным. Прибавим от себя – все, чем жила Долли, могло рухнуть в одно мгновение… Она попыталась сама вывести Пушкина из особняка, но у стеклянных дверей выхода встретила дворецкого. Вот тут-то, по словам Нащокина, «Пушкин сжал ей крепко руку, умоляя ее отложить обморок до другого времени, а теперь выпустить его как для него, так и для себя самой. Женщина преодолела себя».

На полях тетради есть заметки, сделанные не рукой Бартенева. В них говорится о тождестве героини приключения с графиней Фикельмон, что, впрочем, и так ясно из содержания записи. Еще одна пометка гласит: «ожидание Германна в «Пиковой даме».

На первый взгляд все это приключение кажется совершенно неправдоподобным. Умная, житейски опытная женщина вдруг назначает интимное свидание у себя в посольском особняке, полном прислуги, и в ту ночь, когда муж дома. Поэт проникает туда, никем не замеченный, ждет хозяйку, потом проводит всю ночь в ее спальне… Все это очень уж похоже на веселую, затейливую и не очень пристойную выдумку в духе новелл итальянского Возрождения.

Неудивительно, что опубликование записи Бартенева вызвало ожесточенные споры между пушкинистами, которые время от времени возобновляются и в наши дни, хотя исследователи не сомневаются в том, что рассказ о приключении с Долли действительно восходит к Пушкину.

Вопрос ставится иначе: не сочинил ли эту историю сам поэт? Так именно посмотрел на рассказ друга Пушкина Л.П. Гроссман. По его мнению, «Пушкин художественно мистифицировал Нащокина, так же, как он увлекательно сочинял о себе небылицы дамам, или, по примеру Дельвига, сообщал приятелям «отчаянные анекдоты» о своих похождениях». Написанная с немалым блеском статья Гроссмана «Устная новелла Пушкина» в свое время имела успех, и до сих пор еще некоторые исследователи разделяют мнение автора».

Дополнительным аргументом в пользу того, что это романтическое приключение не выдумано Пушкиным, является свидетельство С.А. Соболевского, который прочитал тетрадь Бартенева и сделал на полях ряд пометок, уточняющих отдельные детали рассказа П.В. Нащокина.

Однако сама сцена любовного приключения не вызвала с его стороны никаких возражений, поскольку он доподлинно знал, что вся эта история не вымысел.

Еще одно прямое доказательство подлинности истории находим у П.В. Анненкова, который, собирая свои материалы к биографии Пушкина, записал с чьих-то слов: «Жаркая история с женой австрийского посланника»[16].

Но наиболее убедительным аргументом в пользу подлинности этого приключения, является повесть «Пиковая дама», написанная осенью 1833 года в Болдине и опубликованная в альманахе «Библиотека для чтения», 1834, Т.ІІ, кн. 3. Эту повесть Пушкин сам читал своему другу П.В. Нащокину, который впоследствии рассказывал П.И. Бартеневу, что «главная завязка повести не вымышлена. Старуха графиня – это Наталья Петровна Голицына, мать Дмитрия Владимировича, московского генерал-губернатора, действительно жившая в Париже в том роде, как описал Пушкин. Внук ее, Голицын, рассказывал Пушкину, что раз он проигрался и пришел к бабке просить денег. Денег она ему не дала, а сказала три карты, назначенные ей в Париже С.-Жерменем. «Попробуй», – сказала бабушка. Внучок поставил карты и отыгрался. Дальнейшее развитие повести все вымышлено». По свидетельству Бартенева, «Нащокин заметил Пушкину, что графиня не похожа на Голицыну, но что в ней больше сходства с Натальей Кирилловной Загряжского, другою старухою (теткой жены поэта. – А.К.). Пушкин согласился с этим замечанием и отвечал, что ему легче было изобразить Загряжскую, чем Голицыну, у которой характер и привычки были сложнее…»[17]

Николай Алексеевич Раевский приводит в своей книге отдельные эпизоды из «Пиковой дамы» (в частности, фрагменты из записки воспитанницы старой графини Лизаветы Ивановны, брошенной через окно к ногам Германна): «Итак, записи Бартенева приходится верить.

Совершенно того не подозревая, мы еще с детских лет знали начало этого приключения, – как поэт проник в особняк и ожидал возвращения хозяйки.

Помните, читатель, эти места «Пиковой дамы»? «Сегодня бал у …ского посланника. Графиня там будет. Мы останемся часов до двух. Вот вам случай увидеть меня наедине. Как скоро графиня уедет, ее люди, вероятно, разойдутся, в сенях останется один швейцар, но и он, обыкновенно, уходит в свою коморку. Приходите в половине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу. Коли вы найдете кого в передней, то вы спросите, дома ли графиня. Вам скажут нет, – и делать нечего. Вы должны будете воротиться. Но вероятно вы не встретите никого. Девушки сидят у себя, все в одной комнате. Из передней ступайте налево, идите все прямо до графининой спальни. В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница: она ведет в мою комнату». Как видим, писано как бы с натуры.

<…> Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо и взошел в ярко освещенные сени. Швейцара не было. Германн взбежал по лестнице, отворил двери в переднюю и увидел слугу, спящего под лампою в старинных, запачканных креслах. Легким и твердым шагом Германн прошел мимо его. Зала и гостиная были темны. Лампа слабо освещала их из передней. Германн вошел в спальню <…> Но он воротился и вошел в темный кабинет. Время шло медленно. Все было тихо. В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать – и все умолкло опять. Германн стоял, прислонясь к холодной печке. Он был спокоен; сердце его билось ровно, как у человека, решившегося на что-нибудь опасное, но необходимое. Часы пробили первый и второй час утра, – и он услышал дальний стук кареты. Невольное волнение овладело им. Карета подъехала и остановилась. Он услышал стук опускаемой подножки. В доме засуетились <…>

Как видим, между рассказом Нащокина и текстом «Пиковой дамы» действительно есть большое сходство. Возможно, правда, что Нащокин, передавая рассказ Пушкина, еще несколько усилил его. Вряд ли, например, забыв многое существенное, он действительно помнил такую подробность, как стук подъезжавшей кареты. Скорее всего, Павел Воинович невольно заимствовал ее из пушкинской повести. Тем не менее сходство между обоими повествованиями остается несомненным.

Картина проникновения Германна во дворец графини полна конкретных подробностей и вполне правдоподобна. Возможно, что Пушкин и в самом деле здесь точно описал начало своего собственного приключения. Нащокин эти подробности запамятовал и ограничился мало что говорящей фразой: «Вечером Пушкину удалось пробраться в ее великолепный дворец…»

Сравнивая вышеприведенные цитаты из «Пиковой дамы» с фрагментами записей Бартенева, приведенные Н. А. Раевским, остро ощущаешь отсутствие тех «интимных подробностей», от которых автор «уберег» целомудренных читателей («Дальнейший рассказ в передаче Бартенева звучит слишком пошло. Касаться его мы не будем»). Однако, чтобы уловить тесную связь, существующую между романтическим приключением Пушкина во дворце графини Фикельмон и рассуждениями Алексея Ивановича о суровой плате за ночь, проведенную в объятиях любимой женщины, из незаконченного произведения Пушкина «Мы проводили вечер на даче», приходится привести в подлиннике рассказ П.В. Нащокина (в изложении Бартенева): «Следующий рассказ относится уже к совершенно другой эпохе жизни Пушкина. Пушкин сообщил его за тайну Нащокину и даже не хотел на первый раз сказать имени действующего лица, обещал открыть его после.

«Уже в нынешнее царствование, в Петербурге, при дворе была одна дама, друг императрицы, стоявшая на высокой ступени придворного и светского значения. Муж ее был гораздо старше ее, и, несмотря на то, ее младые лета не были опозорены молвой; она была безукоризненна в общем мнении любящего сплетни и интриги света. Пушкин рассказал Нащокину свои отношения к ней по случаю их разговора о силе воли. Пушкин уверял, что при необходимости можно удержаться от обморока и изнеможения, отложить их до другого времени. Эта блистательная, безукоризненная дама наконец поддалась обаяниям поэта и назначила ему свидание в своем доме. Вечером Пушкину удалось пробраться в ее великолепный дворец; по условию он лег под диваном в гостиной и должен был дожидаться ее приезда домой. Долго лежал он, теряя терпение, но оставить дело было уже невозможно, воротиться назад – опасно.

Наконец, после долгих ожиданий, он слышит: подъехала карета. В доме засуетились. Двое лакеев внесли канделябры и осветили гостиную Вошла хозяйка в сопровождении какой-то фрейлины: они возвращались из театра или из дворца. Через несколько минут разговора фрейлина уехала в той же карете. Хозяйка осталась одна. «Etes-vous là?»[18], и Пушкин перед нею. Они перешли в спальню. Дверь была заперта; густые, роскошные гардины задернуты. Начались восторги сладострастия. Они играли, веселились. Пред камином была разостлана пышная полость из медвежьего меха. Они разделись донага, вылили на себя все духи, какие были в комнате, ложились на мех…

Быстро проходило время в наслаждениях. Наконец, Пушкин как-то случайно подошел к окну, отдернул занавес и с ужасом видит, что уже совсем рассвело, уже белый день. Как быть? Он наскоро, кое-как оделся, поспешая выбраться. Смущенная хозяйка ведет его к стеклянным дверям выхода, но люди уже встали. У самых дверей они встречают дворецкого, итальянца. Эта встреча до того поразила хозяйку, что ей сделалось дурно; она готова была лишиться чувств, но Пушкин, сжав ей крепко руку, умолял ее отложить обморок до другого времени, а теперь выпустить его, как для него, так и для себя самой. Женщина преодолела себя. В своем критическом положении они решились прибегнуть к посредству третьего. Хозяйка позвала свою служанку, старую, чопорную француженку, уже давно одетую и ловкую в подобных случаях. К ней-то обратились с просьбою провести из дому. Француженка взялась. Она свела Пушкина вниз, прямо в комнаты мужа. Тот еще спал. Шум шагов его разбудил. Его кровать была за ширмами. Из-за ширм он спросил: «Кто здесь?» – «Это – я», – отвечала ловкая наперсница и провела Пушкина в сени, откуда он свободно вышел: если б кто его здесь и встретил, то здесь его появление уже не могло быть предосудительным. На другой же день Пушкин предложил итальянцу-дворецкому золотом 1000 руб., чтобы он молчал, и хотя он отказывался от платы, но Пушкин принудил его взять. Таким образом все дело осталось тайною. Но блистательная дама в продолжение четырех месяцев не могла без дурноты вспомнить об этом происшествии»[19].

А теперь представим на минуту, что Долли не смогла удержать себя, увидев дворецкого, и грохнулась в обморок. Интрига прошедшей ночи стала бы известна всему дому, и, прежде всего, мужу – графу Шарлю-Луи Фикельмону, и что оставалось делать ночному шалуну?

Чтобы соблюсти приличия, сохранив семейную тайну от общества, Пушкину следовало бы немедленно застрелиться, смертью своей покрыв позор любимой им, хотя на миг, женщины. Именно об этой готовности и говорит писатель в вышеупомянутом незаконченном рассказе «Мы проводили вечер на даче». Повторим этот важный момент: «Да и самое условие неужели так тяжело? Разве жизнь уж такое сокровище, что ее ценою жаль и счастия купить? Посудите сами: первый шалун, которого я презираю, скажет обо мне слово, которое не может мне повредить никаким образом, и я подставляю лоб под его пулю, – я не имею права отказать в этом удовольствии первому забияке, которому вздумается испытать мое хладнокровие. И я стану трусить, когда дело идет о моем блаженстве? Что жизнь, если она отравлена унынием, пустыми желаниями! И что в ней, когда наслаждения ее истощены?»

Только стечение благоприятных для любовников обстоятельств позволило Пушкину избежать неминуемой смерти в качестве расплаты за ночь блаженства с новоявленной «Клеопатрой». Напомним финальную сцену салонного спора «на даче у княгини Д»:

«Алексей Иваныч сел подле Вольской, наклонился, будто рассматривал ее работу, и сказал ей вполголоса:

– Что вы думаете об условии Клеопатры?

Вольская молчала. Алексей Иваныч повторил свой вопрос.

– Что вам сказать? И нынче иная женщина дорого себя ценит. Но мужчины девятнадцатого столетия слишком хладнокровны, благоразумны, чтоб заключить такие условия.

– Вы думаете, – сказал Алексей Иваныч голосом, вдруг изменившимся, – вы думаете, что в наше время, в Петербурге, здесь, найдется женщина, которая будет иметь довольно гордости, довольно силы душевной, чтоб предписать любовнику условия Клеопатры?

– Думаю, даже уверена.

– Вы не обманываете меня? Подумайте, это было бы слишком жестоко, более жестоко, нежели самое условие…

Вольская взглянула на него огненными пронзительными глазами и произнесла твердым голосом:

– Нет.

Алексей Иваныч встал и тотчас исчез».

Как видим, одна такая женщина в Петербурге нашлась, поскольку условия, при которых она позволила провести в своих объятиях безумную ночь, были поистине смертельно опасны для него, что не остановило Пушкина в желании сыграть в смертельно опасную «рулетку».

Пушкин не мог не задумываться над тем, а был ли он первым «смертником» у «Клеопатры»? На этот вопрос постарался ответить Н.А. Раевский:

«Интересно также отметить, что в 1917 году вдумчивый пушкинист Н.О. Лернер обратил внимание на странное несоответствие мыслей Германна, уходившего из дома графини, с только что разыгравшейся по его вине драмой: «По этой самой лестнице, думал он, может быть лет шестьдесят назад, в эту самую, спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причесанный à l'oiseau royal[20], прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться…»

Комментатор «Пиковой дамы» считает, что «психологически недопустимыми кажутся нам мысли, с которыми Германн покидает на рассвете дом умершей графини. Думать о том, кто прокрадывался в спальню молодой красавицы шестьдесят лет назад, мог в данном случае автор, а не Германн, потрясенный «невозвратной потерей тайны, от которой ожидал обогащения». С таким настроением не вяжутся эти мысли, полные спокойной грусти».

Н.О. Лернеру рассказ Нащокина в 1917 году, был неизвестен, но, зная его, нельзя, мне кажется, не согласиться с мнением этого пушкиниста, что в данном случае так мог думать автор, а не Германн… Возможно, что перед нами еще одна автобиографическая подробность – благополучно уйдя из посольского особняка, поэт мог спросить себя, может быть, и с ревнивой грустью: не было ли у него предшественников на этом пути?…»

Остается только прояснить вопрос, когда произошел этот романтический эпизод в жизни двух незаурядных любовников, который в какой-то мере угнетал их обоих до конца жизни. Сначала спор между пушкинистами шел о том, до или после женитьбы Пушкина случилась эта встреча. В биографическом плане этот вопрос далеко не праздный. Связь с графиней, если она имела место до женитьбы Пушкина, осложнить его семейной жизни не могла. Наталья Николаевна, конечно, знала немало о прошлых увлечениях мужа. Россказни о них, обычно приукрашенные, шли по всей России. Недаром она начала ревновать, еще будучи невестой. Дело обстоит иначе, если этот роман – одна из любовных провинностей женатого поэта. В очень запутанной под конец семейной жизни Пушкина она могла стать своего рода лишней гирей на домашних весах. Со временем все-таки была принята версия, что этот эпизод относится ко времени, когда Пушкин был уже женат. В пользу этой версии приводятся следующие аргументы. Из переписки Дарьи Федоровны следует, что в 1830–1831 годах ее сердце принадлежало П.А. Вяземскому, поскольку в письме от 12 декабря 1831 года она писала ему: «… я рассчитываю на хороший уголок в вашем сердце, откуда я не хочу, чтобы меня выжили и где я останусь вопреки вам самому». Кроме того, сам П.А. Вяземский удивлялся тому, что в этот период Пушкин не был влюблен в графиню Фикельмон, а поскольку он сам был сильно увлечен Долли, то наверняка бы почувствовал в своем друге соперника, если бы поэт был таковым. Да и вряд ли в первый год женитьбы Пушкин стал бы искать удовольствий на стороне, поскольку его занимал другой, далеко на праздный вопрос – почему ни в медовый месяц, ни в «медовые полугода» у них с Натальей Николаевной что-то не получалось? Лишь в августе 1831 года она наконец-то забеременела и 19 мая 1832 года родила дочь Марию. Кто виноват? Вопрос еще более «обострился», когда Наталья Николаевна забеременела после рождения дочери в октябре этого же года при отсутствии мужа в Петербурге (старший сын Александр родился 6 июля 1833 года). Таким образом, романтическое приключение Пушкина с Долли Фикельмон скорее всего случилось в зиму 1832/33 года по двум причинам. Во-первых, Наталья Николаевна находилась на третьем месяце беременности, а, во-вторых, возникла острая необходимость пройти своеобразный тест на соответствие вопросу «Кто виноват?», то есть, не приближается ли то самое время в жизни мужчины, «когда наслаждения ее истощены». О том, что дело было зимой, говорит тот факт, что в это время в посольстве топили печи, и, наконец, уже в августе 1833 года Пушкин читал Нащокину рукопись «Пиковой дамы», написанной по «горячим следам».

Н.А. Раевский приводит свой аргумент в пользу «осенне-зимней» версии 1832–1833 гг: «Никто из исследователей, если не ошибаюсь, не обратил, однако, внимания на тот факт, что в 1830–1831 годах графиня Фикельмон неоднократно упоминает о Пушкине и его жене в дневнике и в письмах. Упоминает о них и в 1832 году – в последний раз 22 ноября, но затем фамилия поэта внезапно исчезает из дневника на ряд лет – вплоть до записи о дуэли и смерти. Не упоминается она больше и в письмах Дарьи Федоровны. Ссоры между ними не произошло – Пушкин, как видно из его дневника, продолжал бывать на обедах и приемах в австрийском посольстве. Нет сведений и о том, чтобы он прекратил посещения салона Хитрово-Фикельмон. Нельзя, наконец, объяснить молчание Долли ее болезнью – в 1833 году она, во всяком случае, как и раньше, регулярно вела дневник, много выезжала и принимала у себя. Ее записи становятся нерегулярными только с 1834 года».

Таким образом, Н.А. Раевский «вычислил» даже дату события, которое стало в известной степени своеобразной вехой в отношениях поэта с женой – 22 ноября 1832 года. Для подтверждения выдвинутой версии обратимся к дневниковым записям графини Д.Ф. Фикельмон, сделанным накануне.

Середина ноября 1832 года: в петербургском обществе бытует мнение, что Пушкин увлечен Эмилией Карловной Мусиной-Пушкиной (урожденной Шернваль фон Валлен), и Долли записывает в своем дневнике: «Графиня Пушкина очень хороша в этом году, она сияет новым блеском благодаря поклонению, которое ей воздает Пушкин-поэт».

Двадцатое ноября, воскресенье: в доме Фикельмонов устроен раут, на котором присутствовали Пушкин с женой. Дарья Федоровна заносит в свой дневник последнюю запись, где упоминается чета Пушкиных: «Самой красивой вчера была, однако ж, Пушкина, которую мы прозвали поэтической, как из-за ее мужа, так и из-за ее небесной и несравненной красоты».

Не в этот ли вечер Пушкину удалось «растопить лед», существовавший в отношении его в период увлечения Дарьи Федоровны другом поэта П.А. Вяземским. Да и сама дневниковая запись как бы заявляет: «А чем я хуже», тем более, что по жизни она всегда была склонна к «эскападам», порой весьма рискованным. По этому поводу Н.А. Раевский рассказывает о нескольких более ранних увлечениях графини, среди которых хорватский генерал-губернатор Елачич – ее ровесник, юный австрийский император Франц-Иосиф, а также платоническая увлеченность («влюбленная дружба») императором Александром I, после чего заключает: «Думаю, что образ Долли, страстной по натуре женщины, любившей своего старого мужа, но, видимо, любившей и свою молодую жизнь, не покажется теперь уж несовместимым с возможностью увлечения и более опасного», как это случилось с Пушкиным, на грани смертельного риска.

Не исключено, что на столь рискованное любовное приключение Пушкина подтолкнуло известие еще об одном самоубийстве собрата по перу. Речь идет об английском поэте и публицисте Чарльзе Калебе Колтоне (1780–1832). Колтон был сыном священника, учился в Итоне. Неоднократно менял занятия, однако прославился прежде всего как спортсмен-рыболов, охотник и азартный игрок. Автор многократно переиздававшегося сборника афоризмов «Лакон, или Многое в немногих словах для думающих людей» (1820–1822). Жил в Америке, во Франции, несколько раз богател и разорялся. Тяжело больной, застрелился по весьма странной причине: врачи сказали, что он должен подвергнуться хирургической операции. Колтон хорошенько подумал, взвесил все за и против и решил, что спокойнее будет наложить на себя руки. Дело в том, что в те времена операции проводились без наркоза и представляли собой настоящую пытку, которая к тому же частенько заканчивалась летальным исходом. Поэт не захотел визжать от боли под эскулаповым ножом. Своим поступком Колтон опроверг один из собственных афоризмов: «Тысячи людей совершили самоубийство от душевных мук, но никто еще не убивал себя из-за мук телесных».

У Пушкина в этот период начали проявляться симптомы некоей болезни, которую вполне можно было отнести к «мукам телесным», избавиться от которых можно было лишь прибегнув к опробованному Колтоном способу.

№ 117: Крюднер Амалия Максимилиановна, урожденная Лерхенфельд (1810–1887) – внебрачная дочь баварского посланника в Петербурге Максимилиана Лерхенфельда (1779–1843), графа. С 1825 года жена Александра Сергеевича Крюднера (1796–1852), барона, первого секретаря русского посольства в Мюнхене, во втором браке за графом Н.В. Адлербергом. Великосветская знакомая П.А. Вяземского, А.И. Тургенева, Пушкина (1830-е годы), предмет юношеского увлечения Ф.И. Тютчева, посвятившего ей стихотворение «Я помню время золотое» (1834–1836) и «Я встретил вас» (1870). 24 июля 1833 года Пушкин был с Крюднер у Д.Ф. Фикельмон и, по словам Вяземского, ухаживал за Крюднер. 12 января 1837 года Крюднер и Н.Н. Гончарова (Пушкина) были на балу у Фикельмон, а 26 января 1837 года, за день до дуэли, Пушкин и Крюднер присутствовали на балу у М.Г. Разумовской. В 1833 г. князь Вяземский писал А.И. Тургеневу из Петербурга: «У нас здесь мюнхенская красавица Крюднерша. Она очень мила, жива и красива, но что-то слишком белокура лицом, духом, разговором и кокетством; все это молочного цвета и вкуса». За нею в это время ухаживал Пушкин. Летом 1833 г. был вечер у Фикельмонов. Пушкин, краснея и волнуясь, увивался около баронессы Крюднер. Жена его рассердилась и уехала домой. Пушкин хватился жены и поспешил домой. Наталья Николаевна раздевалась перед зеркалом. Пушкин спросил:

Что с тобой? Отчего ты уехала?

Вместо ответа Наталья Николаевна дала ему пощечину. Пушкин, как стоял, так и покатился со смеху. Он забавлялся и радовался тому, что жена ревнует его.

В 1838 г. А.О. Смирнова наблюдала г-жу Крюднер на интимном балу в Аничковом дворце: «Она была в белом платье, зеленые листья обвивали ее белокурые локоны; она была блистательно хороша». Царь открыто ухаживал за нею и за ужином всегда сидел с нею рядом. «После, – рассказывает Смирнова, – Бенкендорф заступил место гр. В.Ф. Адлерберга, а потом – и место государя при Крюднерше. Государь нынешнюю зиму мне сказал: «Я уступил после свое место другому» – и говорил о ней с неудовольствием, жаловался на ее неблагодарность и ненавистное чувство к России. Она точно скверная немка, у ней жадность к деньгам непомерная».

№ 118: Завадовская Елена Михайловна, урожденная Влодек, графиня (02.12.1807–22.09.1874) – жена Василия Петровича Завадовского (15.07.1799–10.10.1855), с 1840 года сенатора. Знакомство Пушкина с Завадовской относят к концу 1820-х – началу 1830-х годов. Впечатление поэта от встреч с Завадовской в петербургском великосветском обществе нашло свое отражение в XVI строфе Восьмой главы «Евгения Онегина», где она изображена под именем Нины Воронской, с чем, кстати, решительно не соглашался В.В. Вересаев:

Люблю я очень это слово[21], Но не могу перевести; Оно у нас покамест ново, И вряд ли быть ему в чести. (Оно б годилось в эпиграмме…) Но обращаюсь к нашей даме. Беспечной прелестью мила, Она сидела у стола С блестящей Ниной Воронскою, Сей Клеопатрою Невы; И верно б согласились вы, Что Нина мраморной красою Затмить соседку не могла, Хоть ослепительна была.

Исключительная красота Елены Михайловны неизменно вызывала восхищение современников. Один из них писал: «Нет возможности передать неуловимую прелесть ее лица, гибкость стана, грацию и симпатичность, которыми была проникнута вся ее особа».

Поэт П.А. Вяземский в посвященном ей стихотворении назвал Елену Михайловну «красавиц Севера царицей молодой». Граф Мих. Ю. Виельгорский однажды полушутливо сказал своему знакомому (музыканту В. Ленцу), приглашенному бывать у Завадовских: «Слушай, не ходи туда! Артистическая душа не может спокойно созерцать такую прекрасную женщину, я испытал это на себе». Не мог не воспеть ее и Пушкин, посвятивший ей в 1832 году стихотворение «Красавица»:

Все в ней гармония, все диво, Все выше мира и страстей: Она покоится стыдливо В красе торжественной своей; Она кругом себя взирает: Ей нет соперниц, нет подруг; Красавиц наших бледных круг В ее сиянье исчезает. Куда бы ты ни поспешал, Хоть на любовное свиданье, Какое б в сердце ни питал Ты сокровенное мечтанье, — Но, встретясь с ней, смущенный, ты Вдруг остановишься невольно, Благоговея богомольно Перед святыней красоты.

Хотя и назвал Пушкин Елену Михайловну Завадовскую «Сей Клеопатрою Невы», однако ей вовсе не были присущи черты легендарной египетской царицы (как ее представлял себе поэт) – безудержно сладострастной, порочной, попиравшей законы нравственности, завораживавшей свои жертвы бешеной чувственностью. Наоборот, во всех стихотворениях, посвященных Е.М. Завадовской, отмечается ее душевная опрятность. Например, у Козлова: «Так чистой, ангельской душою оживлена твоя краса», а сам Пушкин написал о ней так: «Она покоится стыдливо в красе торжественной своей». Но кроме возвышенных поэтических свидетельств есть еще и воспоминания современников. И ни в одном из их упоминаний о Е.М. Завадовской нет даже намека на обычную в ее время и в ее среде супружескую неверность.

Так что любовь Пушкина к Завадовской была, скорее всего, платонической, хотя имя «Елена» стоит на последнем месте во второй части «Донжуанского списка».

Мусина – Пушкина Мария Александровна, урожденная княжна Урусова, графиня (1801–06.1853) – дочь князя А.М. Урусова, с лета 1822 года жена князя И.М. Мусина – Пушкина, во втором браке (с 1838 года) за А.М. Горчаковым – лицейским товарищем Пушкина.

Встречалась с Пушкиным в доме своих родителей, а впоследствии в доме ее мужа Ивана Александровича Мусина-Пушкина. Общение Пушкина с Марией Александровной по возвращении поэта из ссылки в мае 1827 года подтверждается адресованным ей стихотворением «Кто знает край, где небо блещет» и записью Пушкина о беседе в ее доме с испанским посланником в августе 1832 года.

Весной 1827 года, часто бывая в доме Урусовых, Пушкин вскружил голову младшей сестре Марии – Софье (1804–1889), и история едва не завершилась дуэлью с одним из поклонников княжны, В.Д. Сандомирским[22]. Охваченный ревностью, последний послал поэту вызов на дуэль, на что Пушкин, со всегдашней готовностью, в тот же день ответил: «Немедленно, если вы этого желаете, приезжайте вместе с секундантом». Друзьям поэта удалось предотвратить дуэль и помирить противников.

Все сестры Урусовы были удивительные красавицы, но Мария среди них выделялась особо, о чем, например, писал Ф.Вигель: «Между многими хорошенькими лицами поразила меня тут необыкновенная красота двух княжен Урусовых, из коих одна вышла после за графа Пушкина, а другая за князя Радзивила[23]. М.Д. Бутурлин вспоминал, что в красоте ее было что-то совершенно необычное из-за «разноколерных» глаз. А.Я. Булгаков вспоминал: «Она умна, молода, добра, выросла в нужде, не знает капризов…, хотя известно, что по возвращении из Италии в 1813 году она, по словам П.В. Анженкова: «…капризничала и раз спросила себе клюквы в большом собрании. Пушкин хотел написать стихи на эту прихоть и начал с описания Италии: «Кто знает край…». Эпиграфом к этому стихотворению он напомнил об этом капризе: «По клюкву, по клюкву // по ягоду, по клюкву». По словам П.А. Вяземского, Пушкин был влюблен в Мусину-Пушкину, правда, это чувство было мимолетным. В 1837 году М.А. Мусина-Пушкина оказалась одной из немногих великосветских дам, искренне скорбящих о гибели поэта. Мария Александровна составила для одного из своих заграничных знакомых краткий отчет об истории последней дуэли Пушкина.

Почти одновременно с М.А. Мусиной-Пушкиной, поэт уделял внимание ее однофамилице.

№ 119: Мусина-Пушкина Эмилия Карловна, урожденная Шернваль фон Валлен (1810–1846), графиня, жена Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина (1798–1854), известная красавица. Пушкин познакомился с М.-Пушкиными в июне 1832 года. Современники постоянно сравнивали красоту Мусиной-Пушкиной с Н.Н. Пушкиной. Пушкин в письме к жене от 14 сентября 1835 года писал: «Счастливо ли ты воюешь со своей однофамилицей».

По отзыву А.О. Смирновой, Эмилия Карловна была очень умна и непритворно добра, как и сестра ее Аврора Карловна Шернваль (1813–1902). В деревне она ухаживала за тифозными больными, сама заразилась и умерла. Была возлюбленной М.Ю. Лермонтова, который посвятил ей Мадригал «Графиня Эмилия».

№ 120: Анна Давыдовна Абамелек, княжна (03.04.1814–13.02.1889) – дочь князя Давыда Семеновича Абамелека (10.03.1774–23.10.1833) и Марфы Иоакимовны, урожденной Лазаревой (ум. 19.06.1844 г.), с 1834 года фрейлина, впоследствии переводчица Пушкина и других русских поэтов на иностранные языки. В частности, она перевела на французский язык стихотворение Пушкина «Талисман», положенное на музыку Н.С. Титовым. 9 апреля 1832 года Пушкин вписал в альбом Анны Давыдовны стихотворение «Когда-то (помню с умиленьем)», навеянное воспоминаниями лицейской поры, когда молодой поэт впервые увидел А.Д. Абамелек, которой было немногим больше года:

Когда-то (помню с умиленьем) Я смел вас нянчить с восхищеньем, Вы были дивное дитя. Вы расцвели – с благоговеньем Вам ныне поклоняюсь я. За вами сердцем и глазами С невольным трепетом ношусь И вашей славою и вами, Как нянька старая, горжусь».

Пушкин знал ее отца, полковника лейб-гвардии Гусарского полка, расквартированного в Царском Селе. Юный Пушкин дружил с офицерами этого полка П.Чаадаевым, П. Кавериным, Николаем-Раевским-младшим, с другими гусарами. В числе их был и Давыд Абамелек, и два его брата. В «Ведомости состояния Лицея» за 1815 год было записано что «полковница княгиня Абамелек» 11 июля навестила кого-то из однокурсников Пушкина. Тогда-то он и увидел маленькую княжну, которой в ту пору было чуть больше года (она родилась 3 апреля 1814 г.). Спустя почти два десятилетия, в апреле 1832 года, вспоминая о той их первой встрече, поэт вписал в альбом Анны Давыдовны эти стихи.

Она родилась в знатной и богатой армянской семье. Князья Абамелеки переселились в Россию в XVIII столетии и сразу заняли видное место в русском обществе. Это был род военных. Отец Анны, Давыд Семенович, отличился в 1805 году в сражении под Аустерлицем, участвовал, как и его братья, в Отечественной войне 1812 года, в «заграничном походе» русской армии, был награжден за храбрость орденами, золотым оружием. Матерью Анны Давыдовны была Марфа Иоакимовна Лазарева (в исторической литературе встречается разное написание ее отчества – Екимовна, Якимовна, Акимовна; равно как и существовало в тогдашних документах разное написание фамилии Абамелек – Абамелик, Абамеликов). Лазаревы были богатой армянской семьей, сыгравшей заметную роль в культурной и экономической жизни России: они владели уральскими заводами, с ними связано создание известного Лазаревского института восточных языков, ставшего впоследствии одним из центров востоковедения в России.

Анна Давыдовна отличалась необыкновенной красотой, была умна. Она получила прекрасное образование, в основном гуманитарное – обладая большими лингвистическими способностями, владела английским, французским, немецким языками, впоследствии выучила и греческий. Все это способствовало развитию у нее природных эстетических наклонностей, сказавшихся в стремлении к литературным занятиям. В 1831 году были опубликованы переведенные ею на французский язык стихотворение Пушкина «Талисман» и поэма И. Козлова «Чернец». Так в семнадцать лет ее имя стало известно читающей публике. На нее обратили внимание в царском дворце, и вскоре последовал указ: «Княжну Анну Абамелек всемилостивейшее пожаловали мы во фрейлины к ее императорскому величеству любезнейшей супруге нашей. В С.-Петербурге 20 апреля 1832 года». Но пожалование во фрейлины внесло мало изменений в жизнь Анны Давыдовны – она продолжала жить в Москве с родителями и появлялась при дворе только во время кратких приездов в Петербург.

Даже на петербургском великосветском небосклоне, украшенном такими яркими звездами, как сестры Шернваль, Наталья Николаевна Пушкина, Н. Соллогуб, Е. Завадовская, Анна Абамелек выделялась своей восточной (по отцу она была армянка) утонченной красотой. Огромные миндалевидные глаза, изящные очертания подбородка, горделивая посадка головы – все это прекрасно передано на известном ее акварельном портрете кисти А. Брюллова.

У современников образ Абамелек ассоциировался с пушкинской Заремой. Может быть, первым обратил на это внимание Вяземский, писавший о «Заремных очах княжны Абамелек». А 28 марта 1832 года на рауте у графини Лаваль были представлены живые картины, и Абамелек появилась перед публикой в образе Заремы. Вяземский нашел эту картину пленительной: «Княжна была прекрасна. Красное платье, черные распущенные волоса и значительное выражение в лице». На одном из портретов неизвестного художника Анна Абамелек была изображена в костюме Заремы. Поэт Я. Толстой в 1833 году посвятил Абамалек-Зареме восторженные строки:

Объехал всю почти Европу: Я видел Лондон и Турин, Венецию и Партенону, Я видел Рим, Париж, Берлин, Красавиц видел я немало, Пред ними таял я и млел, Но все как тень перебегало, И снова я опять хладел. Вдруг вижу образ на холстине, Заремы дивный блеск очей, Я сердцем вспыхнул и – отныне Пылать навеки буду к ней.

Ее прославили и многие другие поэты. Один из них, В.П. Шемиот, писал в декабре 1831 года:

Твой образ жил давно в мечтах поэта, Он в нем нашел знакомые черты; Как идеал небесной красоты, Ты им, княжна, давно была воспета.

Восторженные строки посвятил Анне Абамелек и знаток женской красоты П. А. Вяземский:

С другими наравне поклонник богомольный Звезды любви, звезды поэзии младой — Один, волнуемый заботою невольной, Задумываюсь я, любуюся тобой.

Ему вторил Иван Козлов:

Восток горит в твоих очах, Во взорах нега упоенья. Напевы сердца на устах, А в сердце пламень вдохновенья.

13 марта 1833 года в ее альбом записал свои стихи С.Е. Раич:

Недаром поэты дивятся Авроре, Когда, отверзая восток золотой, Она с восхищеньем в пленительном взоре Приходит порадовать землю красой. Недаром тебе, одноземка Авроры, Дивятся поэты, дивимся и мы: Красою твоею пленяются взоры. А чувством и разумом светлым – умы.

В ноябре 1835 года Анна Давыдовна вышла замуж за родного брата поэта Евгения Баратынского – Ираклия Абрамовича, адъютанта царя. Это был брак по любви, и Анна Давыдовна, не желая ни на день разлучаться с мужем, все лето 1836 года провела в военных лагерях гусарского полка под Красным Селом. Среди сослуживцев ее мужа был и М.Ю. Лермонтов, с которым молодые супруги были знакомы и встречались.

Замужество окончательно определило круг жизни и склонности Анны Давыдовны, которая всегда тяготилась светскими обязанностями. В этом смысле весьма характерно одно из ее писем, написанное летом 1836 года: «Я с половины июля веду жизнь совершенно боевую. Живу в лагере в избе крестьянской, тесной, душной, но, к счастью моему, чистой. Слышу только звук трубы и оружий, ибо под окнами нашими гаубвахта, но, несмотря на шумное однообразие жизни сей, я здесь, как и всюду, счастлива и довольна, когда муж мой близ меня… Я так довольна своей судьбой, что не завидую ни богатству, ни почестям. Несмотря на то, что я быть бы могла в большом свете…»[24]

17 сентября 1836 года Анна Давыдовна с мужем была в числе приглашенных на именинах Софьи Карамзиной, которые праздновались в Царском Селе. Присутствовали Жуковский, Дантес, Пушкин с женой и сестрами Гончаровыми. В этот вечер Пушкин поразил всех своей грустью и рассеянностью. «Он своей тоской и на меня тоску наводит», – призналась Софья Карамзина. Анна Давыдовна, скорее всего, не могла не заметить необычного настроения поэта, перед которым неизменно преклонялась.

Это был уже не тот Пушкин, что с радостью и смехом писал в альбомы светских красавиц мадригалы и посвящения. И печаль его была отнюдь не «светла». Немногим меньше месяца назад написан «Памятник», через месяц последняя встреча с друзьями-лицеистами, а там «Диплом рогоносца», дуэль и смерть. Пушкин находился уже в совершенно ином измерении, чем все гости, приглашенные на именины к Софье Николаевне Карамзиной. Будучи в теплых, дружеских отношениях с поэтом, Софья Николаевна не могла понять глубины трагедии в душе Пушкина, называя события, происходящие между им и Дантесом, «глупыми и нелепыми», а потому пригласившая их обоих на вечер. В это преддуэльное время она была более склонна сочувствовать Дантесу. И только смерть поэта заставила ее переоценить события. «Никто, я в этом уверена, искренней моего не любил и не оплакивал Пушкина», – писала она брату Андрею 29 марта 1837 года…»

Итого, семь женских имен, которые за номерами 114–120 «вписаны» Ю. Дружниковым в «Донжуанский список» Пушкина, пополнив его уже после женитьбы поэта? Так ли это на самом деле? Тщательно изучив биографии этих женщин, мы приходим к выводу, что Пушкин любил их, за одним исключением (Д.Ф. Фикельмон) чисто платонически, и если включать их в «Донжуанский список», то только в «малый», написанный в 1829 году и состоявший всего из 34 имен, в котором добрая половина женщин была предметом пылкой платонической влюбленности поэта.

Пушкин не может жить и творить без любви, такова была его природа, и с этим ничего поделать было нельзя. Повышенная сексуальность, или даже гиперсексуальность поэта, это был природный дар и просто так отмахиваться от этого дара не удастся. Гиперсексуальность у него проявилась с самых юных лет, о чем впоследствии вспоминали его однокашники по лицею.

Так, Сергей Дмитриевич Комовский (1798–1880) («Лисичка», «Смола») в своих «Воспоминаниях о детстве Пушкина» писал: «…Пушкин любил подчас, тайно от своего начальства, приносить некоторые жертвы Бахусу и Венере[25], волочась за хорошенькими актрисами графа В. Толстого и за субретками приезжавших туда на лето семейств; причем проявлялись в нем вся пылкость и сладострастие африканской его крови. Одно прикосновение его к руке танцующей производило в нем такое электрическое действие, что невольно обращало на него всеобщее внимание во время танцев, – в первой редакции «Воспоминаний» последняя фраза в тексте отсутствует. Вместо нее были вставлены следующие примечания: «Пушкин до того был женолюбив, что, будучи еще 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей, во время лицейских балов, взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна». Ремарка Яковлева:

«Описывать так можно только арабского жеребца, а не Пушкина, потому только, что в нем текла кровь арабская», – и далее Комовский продолжает, – «Но первую платоническую, истинно пиитическую любовь возбудила в Пушкине сестра одного из лицейских товарищей его (фрейлина К.П. Бакунина[26]). Она часто навещала брата и всегда приезжала на лицейские балы. Прелестное лицо ее, дивный стан и очаровательное обращение произвели всеобщий восторг во всей лицейской молодежи. Пушкин, с пламенным чувством молодого поэта, живыми красками изобразил ее волшебную красоту в стихотворении своем под название «К живописцу». Стихи сии очень удачно положены были на ноты лицейским товарищем Яковлевым и постоянно петы не только в Лицее, но и долго по выходе из оного. Вообще воспоминания Пушкина о счастливых днях детства были причиною, что он во всех своих стихотворениях, и до конца жизни, всегда с особым удовольствием отзывался о Лицее, о Царском Селе и о товарищах своих по месту воспитания. Это тем замечательнее, что учебные подвиги его, как выше объяснено, не очень были блистательны.

По выходу из Лицея Пушкин, сохраняя постоянную дружбу к товарищу своему барону Дельвигу, коего хладнокровный и рассудительный характер нравился ему более других (несмотря на явное противоречие с его собственным), посещал преимущественно литературные общества Карамзина, Жуковского, кн. Вяземского, Воейкова, графа Блудова, Тургенева и т. п., – в первой редакции «Воспоминаний» текст был изложен в следующей редакции, – «Впрочем, он более и более полюбил также и разгульную жизнь, служителей Марса[27], дев веселия и модных женщин, нынешних львиц, или, как очень удачно выразился, кажется, Загоскин, – вольноотпущенных жен». Ремарка Яковлева: «Пушкин вел жизнь более беззаботную, чем разгульную. Так ли кутит большая часть молодежи?»[28]

Стихотворение «К живописцу» обращено к Алексею Илличевскому (1798–1837 гг.) («Олосенька»), известному среди лицеистов умением рисовать. Впервые напечатано, вероятно, без ведома Пушкина, в альманахе Б. Федорова «Памятник отечественных муз на 1827 год»:

Дитя харит и вдохновенья, В порыве пламенной души, Небрежной кистью наслажденья Мне друга сердца напиши; Красу невинности прелестной, Надежды милые черты, Улыбку радости небесной И взоры самой красоты. Вкруг тонкого Гебеи стана Венерин пояс повяжи, Сокрытой прелестью Альбана Мою царицу окружи. Прозрачны волны покрывала Накинь на трепетную грудь, Чтоб и под ним она дышала, Хотела тайно воздохнуть. Представь мечту любви стыдливой, И той, которою дышу, Рукой любовника счастливой Внизу я имя подпишу[29].

Необходимо отметить, что Комовский осуждал пылкое поведение Пушкина в присутствии молодых женщин, считал его неприличным и объяснял его «пылкостью и сладострастием африканской крови». «Африканская кровь» Пушкина еще более резко осуждалась другим лицеистом-однокашником Пушкина Модестом Корфом (1800–1876) («Модинька»), чистокровным немцем, явно не жаловавшим своего собрата с немецкой кровью всего лишь на одну восьмую: «Вспыльчивый до бешенства, с необузданными африканскими страстями… Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своем обращении. Начав еще в Лицее, он после, в свете, предался всем возможным распутствам… У него были только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обеих он ушел далеко»[30].

Эти «две стихии», подмеченные лицейским товарищем, властвовали над душой и телом поэта всю оставшуюся жизнь, о чем он сам без излишней скромности и стыдливости признается в письме к Е.М. Хитрово от октября (?) 1828 года: «Хотите, я буду совершенно откровенен? Может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно, и наклонности у меня вполне мещанские. Я по горло сыт интригами, чувствами, перепиской и т. д. и т. д. Я имею несчастье состоять в связи с остроумной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хоть я и люблю ее всем сердцем. Всего этого слишком достаточно для моих забот, а главное – для моего темперамента».

Речь идет, конечно же, об Аграфене Федоровне Закревской, с которой у Пушкина был бурный роман во второй половине 1828 года, который развивался «параллельно» с неудачным сватовством к Анне Алексеевне Олениной. Характерно, что Закревская обозначена во второй половине «Донжуанского списка» под № 13. Практически со всеми женщинами этого списка (их к тому времени было 34) у Пушкина были проблемы, возможно не такой степени остроты, как с вамп-женщиной Закревской, но те же «интриги, чувства, переписки и т. д. и т. п.»). Куда проще иметь дело гиперсексуальной натуре поэта с женщинами, так называемого, «полусвета», то есть легкого поведения. Сколько их прошло через руки и быстротечные чувства поэта? Грубо арифметически: (112–34=78) – семьдесят восемь. Именно об этих непритязательных женщинах говорит в этом же письме к Е.М. Хитрово: «…вот почему я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки[31]! С ними гораздо проще и удобнее».

Но, как известно, за удовольствия нужно расплачиваться, а за «сверхудовольствия», при столь высокой сексуальной активности поэта, расплата будет весьма высокой, и, как мы увидим дальше, даже смертельной.

Пушкин женился на Наталье Николаевне по любви, ибо никаких иных мотивов для этого, прямо скажем, неравного брака у поэта не было. Он был буквально очарован ее красотой, «огончарован», как однажды выразился брат его Левушка. Не будучи поклонником великого итальянского поэта Франческо Петрарки (1304–1374), поскольку он ничего не переводил из его прекрасной лирики, он иногда прибегал к его поэтическому стилю и, прежде всего в тех случаях, когда ему приходилось затрагивать мотивы возвышенной и одухотворенной любви. Хотя Пушкин не питал особого пристрастия к сонетной форме, блестяще разработанной Петраркой, но в трех случаях он все-таки обратился к форме сонета: «Суровый Дант не презирал сонета…», «Поэту» («Поэт! Не дорожи любовию народной…») и «Мадонна». Все три сонета написаны 1830 году[32].

В «Мадонне» Пушкин возносит любимую им женщину поистине на петрарковский пьедестал одухотворенной любви к единственной и неповторимой «Лауре»:

«Исполнились мои желанья. Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна, Чистейшей прелести чистейший образец».

Казалось бы, что после такого вступления в лирический мир, посвященный единственной женщине, все творчество влюбленного поэта будет вращаться вокруг новорожденной «Лауры». Посмотрим, однако, сколько же стихотворений влюбленного в свою «Лауру» поэта, посвящены Наталье Николаевне Гончаровой (Пушкиной). По различным источниками таковых насчитывается не более десяти (от 5 до 7 стихотворений). Наиболее полный перечень стихотворений, посвященных Наталье Николаевне, приведен в Приложении к книге Л.А. Черкашиной «Пушкин и Натали» – «Александр Пушкин о ней и к ней».

«На холмах Грузии лежит ночная мгла…» – 1829 г.

«Поедем, я готов; куда бы вы, друзья…» – 1829 г.

«Мадонна» – 1830 г.

«Когда в объятия мои…» – 1830 г.

«Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» – 1831 (1832) г.

«Когда б не смутное влеченье…» – 1833 г.

«Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…» – 1834 г.

Итого 7 стихотворений, прямо скажем, не густо, если вспомнить, что одной из первых пушкинских муз – Екатерине Павловне Бакуниной был посвящен целый романтический цикл, включающий более 20 стихотворений. Но и это еще не все. Посвященность некоторых из приведенного перечня стихов именно Наталье Николаевне оспаривалась достаточно компетентными исследователями, продолжает оспариваться и по сей день.

Поместив в первой главе своей книги стихотворение «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», Л. Черкашина задается вопросом: «Кому посвящена эта божественная элегия, музыкой льющиеся стихи?

На холмах Грузии лежит ночная мгла; Шумит Арагва предо мною. Мне грустно и легко; печаль моя светла; Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой… Унынья моего Ничто не мучит, не тревожит, И сердце вновь горит и любит – оттого, Что не любить оно не может.

И восторженно отвечает на заданный вопрос: «Тобой, одной тобой…». Каким бесспорным кажется ответ! Конечно же, юной невесте поэта, оставленной в Москве.

Натали… Невеста ли? Как мучительна неопределенность! Горькое и сладостное чувство одновременно. Отказано в ее руке под благовидным предлогом – слишком молода – и одновременно подарена слабая надежда. Неудавшееся сватовство… Но образ юной Натали… Невозможно изгнать из памяти».

Стихотворение написано в Георгиевске, на Северном Кавказе, во время путешествия Пушкина в Арзрум и датировано в рукописи 15 мая 1829 года. Первоначальный вариант, сохранившийся в рукописи, был озаглавлен «Отрывок» и значительно отличался от вышеприведенной версии:

Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла, Восходят звезды надо мною. Мне грустно и легко – печаль моя светла, Печаль моя полна тобою — Тобой, одной тобой – унынья моего Ничто не мучит, не тревожит, И сердце вновь горит и любит оттого, Что не любить оно не может. Прошли за днями дни. Сокрылось много лет. Где вы, бесценные созданья? Иные далеко, иных уж в мире нет, Со мной одни воспоминанья. Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь И без надежд и без желаний. Как пламень жертвенный, чиста моя любовь, И нежность девственных мечтаний. (Курсив мой. – А.К.).

А затем Пушкин зачеркнул 2 и 3 строфы, и получился «новый вариант знаменитого стихотворения, вариант вполне законченный, значительно отличающийся от стихотворения «На холмах Грузии…» и, пожалуй, не уступающий ему в художественном отношении»[33]. Но в таком варианте оно никак не могло быть посвященным Натали, поскольку в нем явственно звучит ностальгия по дальней любви: «Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь». Исходя из этого, пушкинисты твердо убеждены, что стихотворение обращено к М.Н. Волконской, с которой поэт общался на Северном Кавказе в 1820 г. и которую считают «потаенной любовью» Пушкина.

В.Ф. Вяземская летом 1830 г. переслала стихотворение (в таком виде, в каком оно было вскоре напечатано) в Сибирь М.Н. Волконской, которой она, со слов Пушкина, сообщила, что стихи обращены к его невесте, Н.Н. Гончаровой. Волконская не усомнилась в этом утверждении. Некоторые исследователи также приняли утверждение Вяземской, хотя ему противоречит не только вышеприведенный стих, но и один из вариантов его: «Я снова юн и твой», поскольку они не могли быть обращены к шестнадцатилетней Гончаровой, с которой Пушкин познакомился в самом конце 1828 года.

Путаницу внес, как всегда бывает в подобных случаях, сам Пушкин, которому не впервой переадресовывать наиболее удачные посвящения со сменой одной музы на очередную (не пропадать же добру), вводя своих будущих биографов и исследователей в заблуждение и незатихающие квазинаучные споры. В этом заключается еще одно проявление цинизма поэта в отношении к «порядочным женщинам», о чем он так откровенно делился с Е.М. Хитрово. О высшей степени проявления подобного цинизма писал сын П.А. Вяземского Петр Павлович Вяземский в своих воспоминаниях[34].

Он пишет: «Пушкин поражен был красотою Н.Н. Гончаровой с зимы 1828–1829 года. Он, как сам говорил, начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь «молодого» человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог трепать его по плечу на балу и звать в неприличное общество.

Холостая жизнь и не соответствующее летам положение в свете надоели Пушкину с зимы 1828–1829 годов. Устраняя напускной цинизм самого Пушкина и судя по-человечески, следует полагать, что Пушкин влюбился не на шутку около начала 1829 года. Напускной же цинизм Пушкина доходил до того, что он хвалился тем, что стихи, посвященные им Н.Н. Гончаровой 8 июля 1830 года:

Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна, Чистейшей прелести чистейший образец… —

что эти стихи были сочинены им для другой женщины.

Не верить очевидцу событий у нас нет оснований.

Следующее «по списку» стихотворение Пушкина «Когда в объятия мои…» при всех современных публикациях датируется 1830 годом и комментируется, что оно обращено к невесте поэта Наталье Николаевне Гончаровой:

Когда в объятия мои Твой стройный стан я заключаю, И речи нежные любви Тебе с восторгом расточаю, Безмолвна, от стесненных рук Освобождая стан свой гибкой, Ты отвечаешь, милый друг, Мне недоверчивой улыбкой; Прилежно в памяти храня Измен печальные преданья, Ты без участья и вниманья Уныло слушаешь меня… Кляну коварные старанья Преступной юности моей И встреч условных ожиданья В садах, в безмолвии ночей. Кляну речей любовный шепот, Стихов таинственный напев, И ласки легковерных дев, И слезы их, и поздний ропот.

В упомянутой книге, посвященной музам великого поэта, Н.В. Забабурова, ни на мгновенье не сомневаясь в том, кому посвятил Пушкин это стихотворение, усмотрела, что юная Натали еще до замужества «мучилась ревностью по отношению к «прошлому» поэта».

«Ревность к прошлому – одно из самых горьких и бесплодных чувств, набрасывающих сумрачный покров на каждое переживаемое мгновение счастья. Пушкин почти с графической четкостью, как в своих рисунках, воспроизводит этот жест молчаливой обиды – «безмолвна, от стесненных рук освобождая стан свой гибкой…». Наталья Николаевна в свои восемнадцать лет прошлого не имела. Она была еще слишком юна, чтобы признавать за своим мужем право на уже прожитую без нее жизнь. Вряд ли он перед ней исповедовался, хотя исключить этого нельзя. Недаром она мучилась ревностью по отношению к некоторым дамам из «прошлого» – Анне Керн, Евпраксии Вревской. Поэтому в стихотворении появляется слово «преданья»: не из московских ли источников Наталья Николаевна черпала компрометирующую информацию? <…> Итак, еще в мае 1830 года родилось стихотворение, в котором впервые прозвучала тревожная нота. Это не просто сцена мимолетной ссоры, это выражение психологического фона, омрачавшего, вероятно, немало счастливых мгновений».

Не кажется ли вам, уважаемый читатель, что уж слишком много знала юная Натали о прошлых любовных историях своего жениха за год до свадьбы: «Прилежно в памяти храня имен печальные преданья», уж не знакомил ли он ее со своими «Донжуанским списком»? Современных комментаторов вводит в заблуждение дата написания стихотворения до дня включительно: «25 мая 1830 года».

Однако, на самом деле, стихотворение написано в конце 1828 года, когда Пушкин еще не знал о существовании 16-летней Натали. Да, еще одно соображение, уж больно фривольно обращается «жених» со своей «невестой» еще до свадьбы, да к тому же находящейся под бдительным оком маман госпожи Н.И. Гончаровой: «Когда в объятия мои // Твой стройный стан я заключаю…». Не принято было такое обращение с невестой в приличном обществе, когда жених ищет ее руки (через несколько дней после помолвки).

Похоже, что так же размышляла известный пушкинист В.Б. Сандомирская, установившая дату написания стихотворения (конец 1828 г.). Но, к сожалению, не установившая, к кому оно обращено[35]. Уж не А.А. Олениной ли оно было посвящено, к которой в этом году сватался Пушкин и которая прекрасно знала все предыдущие влюбленности поэта: «…влюблен в Закревскую. Все об ней тоскует, чтобы заставить меня ревновать, но притом тихим голосом прибавляет мне разные нежности». После такого, не то что начнешь «освобождать стан свой гибкий // от стесненных рук», но и сподобишься влепить пощечину любвеобильному жениху.

Однако в той же книге Н.В. Забабуровой приводится интересная версия относительно стихотворения Пушкина «Нет, я не дорожу мятежными наслаждениями…», которое безоговорочно принимается как посвящение жене. Мы уже комментировали это стихотворение, разделяя мнение многих исследователей да и всей читающей публики, споткнувшись однако на его датировке, неясность которой многих вводит в смущение. Действительно, если оно написано в 1830 году, то при чем здесь «жена», а если в 1832 году, то уж очень обнаженно Пушкин говорит о секретах интимной жизни, в которую он не допускал глаз посторонних.

Версия Н.В. Забабуровой весьма интересна, не лишена достаточной доказательности и наверняка вызовет дискуссию среди специалистов-пушкинистов и пушкинолюбов. Приводим ее без комментариев с небольшими купюрами:

«Широко распространено мнение, что своей жене Пушкин посвятил и одно из прекрасных своих стихотворений «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…». Это мнение популярно не только среди читающей публики, оно разделяется и некоторыми исследователями, хотя датировка этого стихотворения до сих пор до конца не уточнена, а она решает многое, если не все.

Это стихотворение Пушкина, пожалуй, одно из самых обнаженных и по тем временам до дерзости смелых. При жизни поэта оно не публиковалось. Здесь блистательно осуществилось то, что Пушкин обозначил в шутливом стихотворении «О чем, прозаик, ты хлопочешь…», адресованном Вяземскому, – свойственная ему способность превратить в поэзию все, до чего коснется его «божественный глагол». «Давай мне мысль какую хочешь», – бросает он вызов собрату-поэту. И в упомянутом стихотворении он позволил себе описать то, на что тогда еще русская поэзия не решалась, – оттенки сексуальных ощущений…

Конечно, велик соблазн у каждого читающего соотнести эти стихи с Натальей Николаевной и таким образом легко решить для себя тайну ее отношения к Пушкину. Именно так поступил П. Щеголев, когда из этого стихотворения сделал далеко идущие выводы о равнодушии юной новобрачной к своему супругу, о ее отчуждении и проч. и проч. Во-первых, сами подобные попытки, если они основываются лишь на произвольных толкованиях, в высшей степени некорректны. Известно, как болезненно реагировал Пушкин на всякое нескромное любопытство и как стремился отстоять семейственную неприкосновенность. Вряд ли можно предположить, что интимнейшие чувства, связанные с сокровенными супружескими тайнами, он мог так неосторожно вынести на суд публики. Во-вторых, любое отдельное стихотворение может рассматриваться как источник биографических фактов только при наличии необходимого контекста. И как раз с точки зрения контекста это стихотворение остается пока весьма проблематичным.

Автограф этого стихотворения не сохранился, но оно дошло в нескольких копиях, из которых наиболее авторитетной исследователям представлялась копия, сделанная рукой С.А. Соболевского в тетради П.И. Бартенева. Под этой копией стояла дата 19 января 1830 года. Эта же дата повторена в копии Лонгинова-Полторацкого[36].

Совершенно очевидно, что в январе 1830 года Пушкин не только не был еще женат на Наталье Гончаровой, но даже временно утратил всякую связь с ее семейством. Мы знаем, что после холодного приема, оказанного ему осенью 1829 года, он уехал в Петербург, сочтя происшедшее окончательным разрывом, и вернулся в Москву только весной 1830 года. Следовательно, это стихотворение никакого отношения к семейным обстоятельствам Пушкина иметь не может.

Впервые датировка этого стихотворения была изменена издателем П.А. Ефремовым в собрании сочинений Пушкина, выпущенном в 1880 году. Он лично исправил в собственной копии дату «1830» на «1832», сделав следующее пояснение: «Во всех трех напечатаниях (имеются в виду предшествующие издания Пушкина. – Н. З.) неправильно отнесено к 1830 г., вероятно, по ошибке переписчика в помете стихотворения». Чем руководствовался П.А. Ефремов, исправляя эту «ошибку», осталось неясным. Скорее всего, он исходил из собственного представления об адресате. После этого стихотворение «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» во многих изданиях стало датироваться 1832 годом, что давало повод для его произвольных «биографических» интерпретаций. В полном академическом собрании сочинений А.С. Пушкина истинная датировка восстановлена.

Следует отбросить как несостоятельные все попытки истолковать это стихотворение как образец, по выражению Д. Овсяннико-Куликовского, «натуральной лирики». У этого стихотворения есть литературный источник и есть основания отнести его к циклу «подражания древним», составляющему богатейший пласт пушкинской поэзии[37]. К.Н. Батюшков опубликовал в 1820 году перевод эпиграммы греческого поэта VI века Павла Силенциария, который, был включен в брошюру «О греческой антологии». Пушкин, неустанно работавший над «антологическими» стихами, естественно, не мог обойти это издание вниманием. Вот текст перевода, сделанного Батюшковым:

Твой друг не дорожит неопытной красой, Незрелой в таинствах любовного искусства. Без жизни взор ее стыдливый и немой И робкий поцелуй без чувства. Но ты, владычица любви, Ты страсть вдохнешь и в мертвый камень; И в осень дней твоих не погасает пламень, Текущий с жизнию в крови.

Нетрудно заметить, что пушкинское стихотворение представляет собой поэтическое опровержение этой истины и начинается с категорического «нет».

«Вакханкам молодым», которых некогда воспевал поэт, противопоставлена «смиренница», а изощренному «любовному искусству» – прелесть «неопытной красы».

Спорным является вопрос о том, кому посвятил Пушкин стихотворение «Когда б не смутное влечение…», написанное им в октябре 1833 году в Болдине, куда поэт заезжал во время своего путешествия по пугачевским местам. В беловом варианте автографа стихотворение имело помету: «1833, дорога, сентябрь». Похоже, что помета означала место и время встречи с женщиной, имя которой так и осталось не раскрытым. Так комментирует стихотворение известный пушкинист Т.Г. Цявловская.

Когда б не смутное влеченье Чего-то жаждущей души, Я здесь остался б – наслажденье Вкушать в неведомой тиши: Забыл бы всех желаний трепет, Мечтою б целый мир назвал — И все бы слушал этот лепет, Все б эти ножки целовал…

Первую «смуту» по поводу посвящения стихотворения внесла внучка Анны Олениной Ольга Оом, которая писала к парижскому изданию дневника своей бабушки: «Это стихотворение было признано императором Николаем II непристойным и не было разрешено к печати. В нашей семье достоверно известно, что оно было написано в «Приютинской тиши» и относилось к Анне Алексеевне».

Как уже было нами отмечено ранее, в этом альбоме Пушкин сделал приписку к известному стихотворению, посвященному А. Олениной «Я вас любил: любовь еще быть может»: «plus'quep arfait» (давно пришедшее). И поставил год: 1833-й. Не исключено, что после этой записи он пересмотрел и другие послания к А. Олениной и в беловом варианте автографа стихотворения «Когда б не смутное влечение…» сделал (для отвода глаз) вышеупомянутую помету, что не впервой приходилось ему проделывать. Это тем более вероятно, что стихотворение при жизни поэта не публиковалось, а головоломки задавать своим будущим биографам и исследователям Пушкин практиковал довольно часто. Так что и это стихотворение посвящено было отнюдь не Наталье Николаевне, поскольку не верить фамильной легенде потомков Анны Алексеевны Олениной нет никаких оснований.

Однако Л.А. Черкашина решительно отвергает версию и Ольги Оом, и пушкиниста Т.Г. Цявловской, и, настроившись на лирическую волну в своей неудержимой симпатии к Наталье Николаевне, выдвигает свою довольно красивую версию: «Нескончаема степная дорога, и так располагает она к милым сердцу воспоминаниям, навевает поэтические грезы. Долог путь. И щедр на новые встречи, впечатления, знакомства, столь живительные для поэтического воображения. Мчит поэта четверка лошадей по оренбургской степи, а сердцем он там, в далеком Петербурге. И мысли, и беспокойство его – о семье: о жене – как-то она справляется с домом, здорова ли; о полуторагодовалой Машке, о своем любимце «рыжем Сашке», которому-то всего от роду три месяца…

И как удивительно перекликаются строчки из писем со стихотворными строками:

Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе… Я здесь остался б… «Пиши мне часто и о всяком вздоре до тебя касающемся». «И все бы слушал этот лепет, Все б эти ножки целовал…»

Красивая версия, ничего не скажешь, но ведь не истина. Никаких тому доказательств для подтверждения этой версии не существует – одни эмоции.

В июне 1834 года Пушкин пишет стихотворение «Пора, мой друг, пора…» и в черновике автографа набрасывает прозаический план продолжения стихотворения: «Юность не имеет нужды в at home[38], зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен кто находит подругу – тогда удались он домой. / О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть».

Во всех изданиях этого стихотворения оно комментируется как обращение к жене, подчеркивается ее отрицательная роль в том, что Пушкину не удалось реализовать свою мечту «побега» «в обитель дальную трудов и чистых нег».

Стихотворение написано в связи с неудавшейся попыткой выйти в отставку и уехать в деревню. О причине «побега» можно судить по переписке Пушкина с женой, которая лето 1834 года проводила в имении своих родителей. Так, в письме от 11 июня 1834 г. в Полотняный завод он пишет: «Охота тебе думать о помещении сестер во дворце. Во-первых, вероятно откажут, а во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу. Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди; овдовеешь, постареешь – тогда пожалуй, будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора, в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем навалиться. Боже мой! кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом. Жил бы себе барином. Но вы, бабы, не понимаете счастия независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: Hier Madame une telle était décidément la plus belle et la mieux mise du bal. Прощай, Madame une telle[39], тетка прислала мне твое письмо, за которое я тебя очень благодарю. Будь здорова, умна, мила, не езди на бешеных лошадях, за детьми смотри, чтоб за ними няньки их смотрели, пиши ко мне чаще; сестер поцелуй запросто, Дмитрия Николаевича также – детей за меня благослови. Целую тебя. На того я перестал сердиться, потому что, toute réflexion faite[40], не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к <…>, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman[41]. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух».

Через несколько дней Пушкин подает прошение об отставке на имя графа А.Х. Бенкендорфа:

«Граф!

Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение.

В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно.

Остаюсь с уважением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин.15 июня. С.-Петербург».

В очередном письме к Наталье Николаевне Пушкин, как бы мимоходом, сообщает о своем (уже принятом) решении об отставке: «Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку. Ты баба умная и добрая. Ты понимаешь необходимость; дай сделаться мне богатым – а там, пожалуй, и кутить можем в свою голову. Петербург ужасно скучен».

В конце письма, видимо, в качестве «подарка» дражайшей супруге, приписал: «Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном. Были деньги… и проиграл их. Но что делать? Я так был желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Все тот виноват; но бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси».

Не трудно догадаться, о ком идет речь уже во втором письме: «на того я перестал сердиться»; «все тот виноват». Этот самый «тот» решительно воспротивился удовлетворить просьбу Пушкина, но сделал это достаточно «дипломатично».

Бенкендорф, после обсуждения с императором просьбы Пушкина об отставке, пишет поэту письмо; в нем он сухо сообщает, что царь никого не хочет удерживать на службе против воли, но что после отставки поэту будет закрыт доступ к архивам. Жуковский в тот же день, на балу в честь дня рождения императрицы, узнает от Николая I о просьбе Пушкина об отставке. Не зная подробностей и мотивов действий Пушкина, он пугается за друга: по-видимому, разговор носил угрожающий для Пушкина характер, и передает записку Пушкину следующего содержания: «Государь опять говорил со мной о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: нельзя ли как это поправить? – Почему ж нельзя? отвечал он. Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено. Он может однако еще возвратить письмо свое. – Это меня истинно трогает. А ты делай как разумеешь. Я бы на твоем месте минуты не усумнился, как поступить…»

Поняв, что его затея уйти в отставку, а затем «В обитель дальную трудов и чистых нег» с треском провалилась, поскольку «тот» не зря снарядил его в «камер-юнкерский» мундир всего лишь полгода тому назад, чтобы видеть Наталью Пушкину на приемах и балах в Аничковом дворце, Пушкин спешит отработать «задний ход».

Третьего июля он пишет «покаянное» письмо Бенкедорфу:

«Граф!

Несколько дней тому назад я имел честь обратиться к вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу вас, граф, не давать хода моему прошению. Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем быть неблагодарным.

Со всем тем отпуск на несколько месяцев был бы мне необходим.

Остаюсь с уважением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга.

Александр Пушкин.3 июля».

А на следующий день он пишет письмо В.А. Жуковскому с объяснением мотивов своего «легкомысленного» поступка: «Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку та démarche étant inconsidérée: и сказал, que j'aimais mieux avoir l'air inconséquent qu'ingrat[42]. Но вслед за тем получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и на все. Домашние обстоятельства мои затруднительны; положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснять это все гр. Бенкендорфу мне недостало духа – от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо.

Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к государю, ей-богу, не смею – особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня. Но что ж мне делать! Буду еще писать к гр. Бенкендорфу».

И в этот же день (4 июля 1834 года), собравшись с «духом» он пишет совсем уж верноподданническое письмо графу А.Х. Бенкендорфу:

«Милостивый государь граф Александр Христофорович!

Письмо Вашего сиятельства от 30 июня удостоился я получить вчера вечером. Крайне огорчен я, что необдуманное прошение мое, вынужденное от меня неприятными обстоятельствами и досадными, мелочными хлопотами, могло показаться безумной неблагодарностию и супротивлением воле того, кто доныне был более моим благодетелем, нежели государем. Буду ждать решения участи моей, но во всяком случае ничто не изменит чувства глубокой преданности моей к царю и сыновней благодарности за прежние его милости.

С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь,

Вашего сиятельства покорнейший слуга

Александр Пушкин.4 июля 1834. СПб.».

И вот, после всего пережитого за этот неполный летний месяц, после оскорбительных для гордой натуры поэта унижений и вынужденных признаний в верноподданичестве перед «тем», Пушкин, преисполненный якобы нахлынувшем на него чувствами «благодарности» к своей «женке», садится, и пишет, посвященное ей бессмертное восьмистишие: «Пора, мой друг, пора!». Не до того ему было в эти тревожные летние дни. Вот уже июль наступил, а от него требуют еще более унизительныого покаяния за свой «проступок». Жуковский пишет, что два его письма Бенкендорфу написаны «сухо», и «прощения» может не последовать. Шестого июля в тяжких раздумьях он отвечает В.А. Жуковскому: «Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление? какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. В таком случае я подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце – но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье».

И что вы думаете? Он действительно пишет графу Бенкендорфу третье покаянное письмо, ликвидируя «сухость» предыдущего:

«Граф!

Позвольте мне говорить с вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душою моею клянусь, – это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течении этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено.

Повторяю, граф, мою покорнейшую просьбу не давать хода прошению, поданному мною столь легкомысленно.

Поручая себя вашему могущественному покровительству, осмеливаюсь изъявить вам мое высокое уважение.

Остаюсь с почтением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин.6 июля С.-П.».

Судя по датировке стихотворения, оно уже к этому времени было написано, несмотря на испытываемый поэтом стресс от жесткого прессинга со стороны власть предержащих. Что общего между этими событиями? Между неприкрытым гонением за вполне нормальную просьбу удалиться в «тихую гавань» и элегическим обращением к той, из-за которой и разгорелся весь этот сыр-бор? Только одно – совпадение датировки элегии с кульминацией июньских (перешедших в июльские) событий, вымотавших душу поэта.

Да разве впервой Пушкину датировками и передатировками своих произведений вводить в заблуждение своих биографов и будущих исследователей?

На этот раз это ему удалось, поскольку при всех изданиях этого стихотворения, комментаторы, словно сговорившись, упорно твердят: «Обращено к жене. Написано, вероятно, летом 1834 года в связи с неудавшейся попыткой выйти в отставку».

По данному поводу Пушкин действительно обратился к жене, но совсем не в элегической форме. В письме от 14 июля 1834 г. из Петербурга в Полотняный завод он пишет: «…Надобно тебе поговорить о моем горе. На днях хандра меня взяла: подал в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернуть прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что их маменька ужас как мила была на аничковских балах. Ну, делать нечего. Бог велик; главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма. Будь здорова. Поцелуй детей и благослови их за меня. Прощай, целую тебя».

Нет, не до элегий было Пушкину к жене, которую он открыто упрекает в том, что именно она является причиной «сухого абшида», устроенного ему Бенкендорфом. Виной всему «тот», который непременно хотел видеть жену-красавицу Пушкина на «Аничковых балах»?

Спрашивается тогда, а кому же все-таки посвящено это стихотворение и когда оно было написано? Впервые ответить на этот вопрос попытался Б.И. Бурсов: «…размышляя о побеге «в обитель дальнюю трудов и чистых нег», не думал ли он, что и подруга у него будет другая?»[43]

А вот и подсказка. Через год с небольшим после всей этой эпопеи с отставкой и несбывшимися мыслями о переезде в деревню, Пушкин пишет нежнейшее письмо к падчерице П.А. Осиповой Александре Беклешовой, роман с которой был закручен еще десять лет тому назад. Она в его Донжуанском списке значится под номером 20. Письмо послано из Тригорского, где поэт всегда находил «приют труда и вдохновений», в Псков, где проживала со своей семьей Александра Ивановна: «Мой ангел, как мне жаль, что я Вас уже не застал, и как обрадовала меня Евпраксия Николаевна, сказав, что Вы опять собираетесь приехать в наши края! Приезжайте, ради бога; хоть к 23-му. У меня для Вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины. Можно будет, на досуге, и влюбиться[44]. Я пишу к Вам, а наискось от меня сидите Вы сами во образе Марии Ивановны. Вы не поверите, как она напоминает прежнее время.

«И путешествия в Опочку и прочая. Простите мне мою дружескую болтовню. Целую Ваши ручки»[45].

Многое вспомнилось поэту, написавшему десять лет назад глубоко лирическое стихотворение «Признание», посвященное Александре Ивановне Осиповой, тогда еще невинной 18-летней девушке, отдельные фрагменты которого стали крылатыми выражениями, особенно последние два стиха:

Я вас люблю, хоть я бешусь, Хоть это труд и стыд напрасный, И в этой глупости несчастной У ваших ног я признаюсь! Мне не к лицу и не по летам… Пора, пора мне быть умней! Но узнаю по всем приметам Болезнь любви в душе моей: Без вас мне скучно, – я зеваю; При вас мне грустно, – я терплю; И, мочи нет, сказать желаю, Мой ангел, как я вас люблю! Когда я слышу из гостиной Ваш легкий шаг, иль платья шум, Иль голос девственный, невинный, Я вдруг теряю весь свой ум. Вы улыбнетесь – мне отрада; Вы отвернетесь – мне тоска; За день мучения – награда Мне ваша бледная рука. Когда за пяльцами прилежно Сидите вы, склонясь небрежно, Глаза и кудри опустя, — Я в умиленье, молча, нежно Любуюсь вами, как дитя!.. Сказать ли вам мое несчастье, Мою ревнивую печаль, Когда гулять, порой, в ненастье, Вы собираетеся вдаль? И ваши слезы в одиночку, И речи в уголку вдвоем, И путешествие в Опочку, И фортепьяно вечерком?… Алина! сжальтесь надо мною. Не смею требовать любви: Быть может, за грехи мои, Мой ангел, я любви не стою! Но притворитесь! Этот взгляд Все может выразить так чудно! Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!

Ранее нами была высказана версия, что идею стихотворения «Пора, мой друг, пора!..» подсказала просьба молодожена Пушкина к П.А. Осиповой подыскать ему «хижину» поблизости к Тригорскому, где он «…поставил бы свои книги и проводил бы подле добрых старых друзей несколько месяцев в году». Там же приводилась официальная версия о том, к кому были обращены эти бессмертные строки. Теперь мы убедились, что стихотворение не могло быть написано летом 1834 года в разгар скандала с отставкой Пушкина. А вот в сентябре 1835 года – в самый раз! Во-первых, ностальгия по тем счастливым временам, когда Пушкин общался с многочисленным добропорядочным семейством Осиповых в Тригорском и поочередно влюблялся в подрастающих на его глазах дочерей Прасковьи Александровны, которая нахлынула на поэта в эти осенние дни, проведенные в Михайловском (Пушкин приехал в деревню 9 или 10 сентября и выехал в Петербург 20 октября). А, во-вторых, к этому времени в жизни Пушкина случились некоторые неожиданные обстоятельства, которые принуждали его радикально пересмотреть весь свой жизненный уклад, и о которых речь впереди.

Как видим, ни до женитьбы, ни после Пушкин не посвятил своей «Мадонне» ни одного лирического произведения, рождавшегося на фоне страстной любви, которая напрочь отсутствовала, по крайней мере, со стороны Натальи Николаевны. Брак по расчету, который соединил этих совершенно разных людей, не мог возбудить у Пушкина лирического настроения и «поэзия» их отношений подменилась скучной прозой эпистолярного жанра справедливости ради, необходимо отметить, что письма самого Пушкина к Наталье Николаевне «скучными» назвать никак нельзя.

Возразят, что «расчет» мог быть лишь со стороны невесты, вернее ее матери Гончаровой Натальи Ивановны, которая лишь для видимости препятствовала этому неравному браку, но не со стороны Пушкина! Конечно, «жених» не на шутку влюбился практически в ребенка (Натали было 16 лет, когда он впервые ее увидел), но эта влюбленность со временем прошла бы, как и все предыдущие, если бы Наталья Ивановна не подогревала ее своим неадекватным поведением: отказами, фактически оскорблениями и проч.

Художник Михаил Иванович Железнов (1825–1891), будучи учеником великого художника Карла Павловича Брюллова (12.12.1799–12.06.1852), оставил воспоминания о своем учителе, среди которых есть весьма интересный фрагмент, касающийся взаимоотношений великого художника с великим поэтом. Пушкин высоко ценил талант художника, уговаривал его переехать в Петербург, желая, в частности, заказать ему портрет Натальи Николаевны. Брюллов, в свою очередь, возмущался тем, что Пушкина не выпускают за границу. М.И. Железнов в своих воспоминаниях, в частности, отразил этот момент: «Брюллов не мог равнодушно вспоминать, что Пушкин не был за границей, и при мне сказал г. Левшину[46], генералу с двумя звездами: «Соблюдение пустых форм всегда предпочитают самому делу. Академия, например, каждый год бросает деньги на отправку за границу живописцев, скульпторов, архитекторов, зная наперед, что из них ничего не выйдет. Формула отправки за границу считается необходимою, и против нее нельзя заикнуться, а для развития настоящего таланта никто ничего не сделает. Пример налицо – Пушкин. Что он был талант – это все знали, здравый смысл подсказывал, что его непременно следовало отправить за границу, а… ему-то и не удалось там побывать, и только потому, что его талант был всеми признан.

Вскоре после того как я приехал в Петербург, вечером, ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отказывался, но он меня переупрямил и утащил с собой. Дети Пушкина уже спали, он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Не шло это к нему, было грустно, рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья, и я его спросил: «На кой черт ты женился?» Он мне отвечал: «Я хотел ехать за границу – меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что мне делать, – и женился»[47].

Не удалось Пушкину «убежать» от своего «счастья», которое ожидало его после женитьбы, не смог он «разорвать «оковы любви». Так родилось его знаменитое стихотворение «Поедем, я готов; куда бы вы, друзья…»

Поедем, я готов; куда бы вы, друзья, Куда б ни вздумали, готов за вами я Повсюду следовать, надменной убегая: К подножию ль стены далекого Китая, В кипящий ли Париж, туда ли наконец, Где Тасса не поет уже ночной гребец, Где древних городов под пеплом дремлют мощи, Где кипарисные благоухают рощи, Повсюду я готов. Поедем… но, друзья, Скажите; в странствиях умрет ли страсть моя? Забуду ль гордую, мучительную деву, Или к ее ногам, ее младому гневу, Как дань привычную, любовь я принесу?

Здесь нельзя не согласиться с комментаторами в том, что «…стихотворение связано с чувством Пушкина к Н.Н. Гончаровой, к которой он сватался в апреле 1829 года, но получил неопределенный ответ со стороны матери». Мать, Гончарову Наталью Ивановну, при всех ее недостатках, понять можно. Наталья очень молода, совершенно неискушенна в амурных делах, а тут сватается почитай, что «старик», страшно некрасивой наружности и откуда невесте было знать, что сватается к ней гений всех времен и народов, известный поэт Пушкин?

Вернувшегося из поездки в Арзрум Пушкина Наталья Николаевна встретила очень холодно («надменной убегая»), и он пытается покончить с этим «романом», испросив разрешения на поездку за рубеж. Седьмого января 1830 года он обращается к графу А.Х. Бенкендорфу с письмом, в котором, в частности, пишет: «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством». Короче, куда угодно, но от «надменной убегая». Последовал отказ Николая I, о чем Бенкендорф известил поэта 17 января 1830 года. Скрепя сердце, Пушкин на следующий день пишет письмо Бенкендорфу, в котором верноподданнически «благодарит» своего благодетеля за отказ: «Я только что получил письмо, которое ваше превосходительство соблаговолило мне написать. Боже меня сохрани единым словом возразить против воли того, кто осыпал меня столькими благодеяниями. Я бы даже подчинился ей с радостью, будь я только уверен, что не навлек на себя его неудовольствия». Сколько иронии и злого сарказма вложил Пушкин в эти три строки под видом «благодарности» за отказ в его просьбе, удовлетворение которой, скорее всего, круто изменило бы дальнейшую жизнь поэта. Увы! История не знает сослагательного наклонения.

При первой публикации Пушкин назвал стихотворение «Элегически отрывком». Строка тире, поставленных вслед за последним стихом, заставляет предполагать, что стихотворение действительно является отрывком. В первой рукописи элегии, которая дошла до нас, вслед за текстом, появившимся в печати, был еще такой (единственный) стих: «Но полно, разорву оковы я любви…». Не разорвал, о чем и поделился через шесть лет с Карлом Павловичем Брюлловым.

Насколько «огончарован» был Пушкин в начале 1830 года можно судить по тому, с кем поэт поделился своей неудачей, связанной с попыткой «побега» от «надменной» любви. 5 января 1830 года он у ног другой вамп-красавицы Каролины Собаньской, с которой у него был вялый роман в время южной ссылки. По просьбе Каролины (Эленоры, как звал ее Пушкин) вписать в свой альбом имя поэта, он пишет 4-строфную элегию, вошедшую в сокровищницу любовной лирики поэта:

Что в имени тебе моем? Оно умрет, как шум печальный Волны, плеснувшей в берег дальный, Как звук ночной в лесу глухом. Оно на памятном листке Оставит мертвый след, подобный Узору надписи надгробной На непонятном языке. Что в нем? Забытое давно В волненьях новых и мятежных, Твоей душе не даст оно Воспоминаний чистых, нежных. Но в день печали, в тишине, Произнеси его тоскуя; Скажи: есть память обо мне, Есть в мире сердце, где живу я…[48]

Эта встреча всколыхнула в душе поэта воспоминания семилетней давности, забыв все на свете, в том числе и о своей «Мадонне», Пушкин пишет Собаньской письмо от 2 февраля 1830 года, полное отчаянных признаний о вновь вспыхнувшей любви к этой «женщине действительно очаровательной» по словам Осипа Антоновича Пщецлавского[49]:

«Сегодня 9-я годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни.

Чем более я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что мое существование неразрывно связано с вашим; я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами – всякая другая забота с моей стороны – заблуждение или безрассудство; вдали от вас меня лишь грызет мысль о счастье, которым я не сумел насытиться. Рано или поздно мне придется все бросить и пасть к вашим ногам. Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму (?). Там смогу я совершать паломничества, бродить вокруг вашего дома, встречать вас, мельком вас видеть…»

Довольно трезвый ответ Каролины Собаньской на восторженное письмо Пушкина не остановил его пылких признаний и, еще более распаляя свое необузданное воображение, он направляет ей целое послание: «Вы смеетесь над моим нетерпением, вам как будто доставляет удовольствие обманывать мои ожидания, итак, я увижу вас только завтра – пусть так. Между тем я могу думать только о вас.

Хотя видеть и слышать вас составляет для меня счастье, я предпочитаю не говорить, а писать вам. В вас есть ирония, лукавство, которые раздражают и повергают в отчаяние. Ощущения становятся мучительными, а искренние слова в вашем присутствии превращаются в пустые шутки. Вы – демон, то есть тот, кто сомневается и отрицает, как говорится в Писании.

В последний раз вы говорили о прошлом жестоко. Вы сказали мне то, чему я старался не верить – в течение целых 7 лет. Зачем?

Счастье так мало создано для меня, что я не признал его, когда оно было передо мною. Не говорите же мне больше о нем, ради Христа. – В угрызениях совести, если бы я мог испытать их, – в угрызениях совести было бы какое-то наслаждение – а подобного рода сожаление вызывает в душе лишь яростные и богохульные мысли.

Дорогая Элленора, позвольте мне называть вас этим именем, напоминающим мне и жгучие чтения моих юных лет, и нежный призрак, прельщавший меня тогда, и ваше собственное существование, такое жестокое и бурное, такое отличное от того, каким оно должно было быть. – Дорогая Элленора, вы знаете, я испытал на себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего. От всего этого у меня осталась лишь слабость выздоравливающего, одна привязанность, очень нежная, очень искренняя, – и немного робости, которую я не могу побороть.

Я прекрасно знаю, что вы подумаете, если когда-нибудь это прочтете – как он неловок – он стыдится прошлого – вот и все. Он заслуживает, чтобы я снова посмеялась над ним. Он полон самомнения, как его повелитель – сатана. Не правда ли?

Однако, взявшись за перо, я хотел о чем-то просить вас – уж не помню о чем – ах, да – о дружбе. Эта просьба очень банальная, очень… Это как если бы нищий попросил хлеба – но дело в том, что мне необходима ваша близость…»

Пушкин добивается своего, и Каролина Собаньская, которую он называл демоном, в его объятиях. Ему кажется, что он еще никогда так страстно никого не любил. Кое-кто из друзей Пушкина знал, что она писала тайные доносы, в том числе и на него. Филипп Вигель говорил, что под ее щеголеватыми формами скрывались мерзость. Пушкин же не знал о ее тайной жизни и писал, что его душа – боязливая рабыня ее души.

Месяц пролетел, как один день, но 4 марта поэт неожиданно расстается с Собаньской и мчится в Москву. 6 апреля он просит руки Натальи Гончаровой.

Жест психологически понятный: от отчаяния в любви – женитьба на альтернативном варианте, своего рода месть любовнице, которая не захотела продолжения отношений или отношений более серьезных.

5 мая в день помолвки Пушкина с Натальей Николаевной в «Литературной газете» опубликовано его стихотворение «Что в имени тебе моем?», обращенное к Собаньской. Если бы невеста и ее круг прочитали стихи и знали, кому они адресованы, помолвка не состоялась бы. Через два месяца после помолвки Пушкин, оставив невесту, снова мчит в Петербург якобы по делам, а в действительности – к Собаньской, романтические отношения с которой продолжались вплоть до его отъезда в Болдино (10 августа вместе с Вяземским выезжает в Москву, а затем 1 сентября 1830 года в Болдино).

Пушкин не понял тогда, что покинув одну женщину-вамп, он бросился к ногам другой, такой же холодной и расчетливой, но пока еще очень юной с нераскрывшимися качествами женщины-вамп. Пушкин проглядел эти качества, хотя интуитивно чувствовал, что делает весьма опасный жизненный шаг. В письме князю Вяземскому от 05 ноября 1830 года из Болдино он пишет: «Отправляюсь, мой милый, в зачумленную Москву, получив известие, что невеста ее не покидала. Что у ней за сердце! Твердою дубового корой, тройным булатом грудь ея вооружена, как у Горациева мореплавателя. Она мне пишет очень милое, хотя бестемпераментное письмо».

Откуда взяться темпераменту? Холодность и жестокость – семейная черта. Сама Наталья Николаевна писала: «…Только Бог и немногие избранные имеют ключ от моего сердца». Пушкин доступа к ключу не имел. Наталья Николаевна не любила мужа. Он это знал. В письмах к ее матери писал, что надеется со временем заслужить ее любовь. Напрасные надежды. Можно удивиться: как это – не любить Пушкина! Мы любим поэта и убеждены, что его ближние тоже обязаны любить его, забывая, что поэзия – это одно, а личная, семейная жизнь – другое.

Что-то тянуло Пушкина к подобным женщинам. Не один раз больно расшибался он об их ледяную холодность.

Из «Евгения Онегина»:

Я знал красавиц недоступных, Холодных, чистых, как зима, Неумолимых, неподкупных, Непостижимых для ума; Дивился я их спеси медной, И, признаюсь, от них бежал, И, мнится, с ужасом читал Над их бровями надпись ада: Оставь надежду навсегда.

Попытка бежать, спастись обречена на неудачу. Проходит время, и его снова тянет к их адскому холоду.

Поразительно, что Пушкин, обладая пророческим даром, не заметил или не захотел замечать «над бровями надпись ада» у юной красавицы. Он не может бежать. С какой-то трагической обреченностью он признается в письме к сестре: «Боюсь, Ольга, за себя, а на мою Наташу не могу иногда смотреть без слез; едва ли мы будем счастливы, и свадьба наша, чувствую, к добру не приведет. Сам виноват кругом и около: из головы мне выпало вон не венчаться 18 февраля, а вспомнил об этом поздно – в ту минуту, когда нас водили, уже вокруг аналоя».

Во время венчания с аналоя падали крест и евангелие, гасли свечи, сея в душе жениха суеверный страх.

К слову, у матери новобрачной разбивается зеркало. Наталья Ивановна пророчески восклицает: «Добра не будет!»

Марина Цветаева, со свойственной ей нервной точностью, отмечала непреодолимую силу, соединившую несоединимое: «Пара по силе, идущей в разные стороны, хотелось бы сказать: пара друг от друга. Пара – врозь». И еще: «Наталья Гончарова просто роковая женщина, то пустое место, к которому стягиваются, вокруг которого сталкиваются все силы и страсти. Смертоносное место».

А ведь Пушкин, почувствовав, что стремительно стареет, мечтал совсем о другой семейной жизни, что нашло отражение в его автобиографическом романе «Евгений Онегин», в последней главе которого поэт пишет:

Иные нужны мне картины: Люблю песчаный косогор, Перед избушкой две рябины, Калитку, сломанный забор, На небе серенькие тучи, Перед гумном соломы кучи Да пруд под сенью ив густых, Раздолье уток молодых; Теперь мила мне балалайка Да пьяный топот трепака Перед порогом кабака. Мой идеал, теперь – хозяйка, Мои желания – покой, Да щей горшок, да сам большой.

Последняя строчка воспроизводит русскую поговорку. «Сам большой» – это сам себе хозяин, это ощущение обретенной семейной независимости. Так виделся Пушкину его дом. И жена входила в эту атмосферу домашней, покойной, благополучной жизни как главное и созидающее начало. Годилась ли юная Натали на роль такой хозяйки?

Из писем Пушкина ясно, что пришлось ей нелегко. Во-первых, денежные дела с самого начала были расстроены и омрачали жизнь будущих супругов еще с помолвки. Наталья Ивановна Гончарова отказалась дать приданое своей дочери, но потребовала от жениха, чтобы он возместил отсутствие такового. Этого, с ее точки зрения, требовали приличия.

В письме к П.А. Плетневу от 16 февраля 1831 года из Москвы в Петербург Пушкин как бы отчитывается о своих финансовых делах и ожидает пополнения семейного бюджета только за счет литературной деятельности: «Через несколько дней я женюсь: и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял 38000 – и вот им распределение: 11 000 теще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым – пиши пропало. 10000 Нащокину, – для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17000 на обзаведение и житие годичное. В июне буду у вас и начну жить en bourgeois[50], a здесь с тетками справиться невозможно – требования глупые и смешные – а делать нечего. Теперь, понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния – я в состоянии, по входить в долги для ее тряпок – я не в состоянии. Но я упрям и должен был настоять по крайней мере на свадьбе. Делать нечего: придется печатать мои повести. Перешлю тебе на второй неделе, а к святой и тиснем…»

Юной Натали предстояло вести хозяйство и дом в условиях, так сказать, повышенного риска. Никакого верного дохода у Пушкиных не было. Отцовское имение Болдино было разорено, вокруг Михайловского шла долголетняя семейная тяжба, которую все время подогревал муж сестры Пушкина Ольги, от Гончаровых помощи ждать не приходилось, а литературными трудами петербургский образ жизни поддерживаться не мог.

Похоже, что в первый год семейной жизни Наталья Николаевна хозяйствовала не очень уверенно, что вызвало недовольство мужа:

16 декабря 1831 года

«За стол я заплачу по моему приезду: никто тебя не просил платить мои долги. Скажи от меня людям (т. е. Василию и Алексею), что я ими очень недоволен… Ты пляшешь по их дудке; платишь деньги, кто только попросит; эдак хозяйство не пойдет».

Но уже в следующем году молодая жена поэта, по-видимому, берет дом в свои руки и действует достаточно решительно.

25 сентября 1832 года

«Какая ты умненькая, какая ты миленькая! Какое длинное письмо! Как оно дельно! Благодарствуй, женка. Продолжай, как начала, и я век за тебя буду бога молить. Заключай с поваром какие хочешь условия, только бы не был я принужден, отобедав дома, ужинать в клобе».

Судя по последней фразе, в первый год семейной жизни «щей горшок» еще не насыщал истосковавшегося по семейному уюту холостяка. Но Наталья Николаевна постепенно входит в роль уверенной домоправительницы.

3 октября 1832 года

«Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь счеты, доишь кормилицу. Ай да хват баба! Что хорошо, то хорошо».

В 1833 году Наталья Николаевна сама находит новую квартиру и сама же переезжает на нее с дачи. «Если дом удобен, то нечего делать, бери его, – пишет ей Пушкин, – но уж по крайней мере усиди в нем».

Энергии у юной хозяйки было, видимо, вполне достаточно. Поэтому Пушкин доверял ей самостоятельно вести дом в продолжение своих, порой долгих, отлучек. Весной 1834 года она отправляется с маленькими детьми в Москву, а затем в родовое именье Гончаровых. Путешествие многодневное и по тем временам очень изнурительное, дети еще совсем крошки, но она отлично справляется со всеми хлопотами.

Ежегодные переезды на дачу с детьми, домочадцами, скарбом и даже библиотекой – тоже дело Натальи Николаевны. Если учесть, что чаще всего в это время Наталья Николаевна была беременна, то это похоже на домашний подвиг.

14 мая 1836 года

«Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то перевезли и перетащили тех и других? И как перетащила ты свое брюхо? Благословляю тебя, мой ангел».

Но не будем обольщаться: разумной и экономичной хранительницы домашнего очага из Натальи Николаевны не получилось. Денежные затруднения с новым годом все более омрачали жизнь Пушкина. Выход был один – покинуть Петербург, уехать в одно из имений, в «приют спокойствия, трудов и вдохновенья». «Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, – писал жене Пушкин 29 мая 1834 года, – и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольствия». Но, как уже было показано выше, Наталья Николаевна ни об отъезде из Петербурга, ни об отставке мужа не желала и слышать. Он ее предупреждает о возможном своем уходе из жизни (лет через 10–15 – похвальный оптимизм). Но Натали слишком молода, чтобы заглядывать в такую временную даль, а сегодняшняя жизнь в столице в самом центре столичного бомонда – так прекрасна. Она только что совершила свое царственное вхождение в блистательные петербургские дворцы. Она самозабвенно любила балы, и оно простительно. «Во дни веселий и желаний я был от балов без ума», – читаем мы в «Евгении Онегине».

Наталья Николаевна переживала именно такое время. Она была окружена поклонением, красота ее достигла полного расцвета, и даже частые роды не испортили ее умопомрачительно тонкой талии. Она еще не натанцевалась, не накокетничалась и не готова была навеки спрятать свою прославленную всеобщей молвой красоту в глухой деревенской «обители». Все это естественно, и этого следовало ожидать. Не случайно в одном из писем 1832 года Пушкин напомнил жене печальную русскую песню:

«Не дай бог хорошей жены, Хорошу жену часто в пир зовут. А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье, да и в своем тошнит».

Кому только не лень было принято упрекать Наталью Николаевну в том, что интересы мужа так и не стали ее интересами. Приводят, как «отче наш», якобы произнесенное ею однажды: «Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!». Баратынский спросил, может ли он прочесть новые стихи Пушкину, не оторвет ли ее от дел. «Читайте, пожалуйста! – сказала она. – Я не слушаю». И опять же упреки, что Пушкин был для нее всего лишь источником денег, ибо вереницей текли портнихи, модные магазины, званые обеды, увеселительные прогулки, празднества, балы, с которых они возвращались в четыре-пять утра. А что вы хотели, первая красавица Петербурга медленно, но верно из никому не известной провинциалки превращалась в светскую львицу, страстную женщину, которой не повезло с мужем-стариком. Она его могла только терпеть в постели, рожая ему детей, а разве не снился ей принц, да на белом коне, который мог бы умчать ее в невидимую даль. Да и наследственность делала свое дело. Разве она не была дочерью Натальи Ивановны, ставшей при живом муже, сошедшем с ума, обыкновенной шлюхой. А кому не известно, какие коленца выделывал по молодости ее родной дед по матери Иван Александрович Загряжский? Нет, не тем он прославился, что однажды вызвал на дуэль самого Гавриила Романовича Державина, в бытность того Тамбовским губернатором, а совсем другими подвигами на амурном поприще.

Трудно удержаться, чтобы кратко не «осветить» один из его подобных подвигов, не будь которого, не родилась бы красавица Натали и судьба Пушкина сложилась бы совсем иначе.

И.А. Загряжский, отец Натальи Ивановны Гончаровой и, стало быть дед Натальи Николаевны, был женат на Александре Степановне Алексеевой, от которой имел сына Александра Ивановича и двух дочерей: Софью Ивановну, в замужестве графиня де Местр, и Екатерину Иванову, впоследствии игравшую весьма заметную роль в семье Пушкиных.

Иван Александрович, блестящий офицер, а затем генерал, служил в Петербурге в гвардии, где славился своими «необузданными выходками». Когда однажды его полк стоял в Дерпте (будущем Тарту в Эстонии), он влюбился в красавицу баронессу Эуфрозину Ульрику фон Поссе – и так был очарован ее изумительной красотой, что предложил ей руку и сердце, будучи женатым и имея трех детей. Ульрика тоже была замужем за бароном Морисом фон Поссе, владельцем имения Выйду в Лифляндии и имела в этом браке дочь Жаннет. Влюбившись в бравого русского генерала, она потеряла голову и полностью положилась на его порядочность. Обвенчавшись с Иваном Александровичем, Ульрика навсегда покинула родину, оставив дочь на попечение обманутого мужа. Проще говоря, она бежала с любимым человеком из дома. На лихой тройке красавицу поджидал влюбленный Иван Загряжский. Обманутый муж снарядил погоню, но генерал все предусмотрел – на каждой почтовой станции их уже ждали новые экипажи. Догнать беглецов так и не смогли. Тогда муж и отец баронессы стали писать жалобы на русского генерала, похитившего их жену и дочь, сановным лицам Российской империи, требуя признать новый брак Ульрики фон Поссе недействительным и содействовать возвращению беглянки в лоно семьи.

А тем временем Иван Александрович, счастливо ускользнувший от преследователей, подъезжал вместе с похищенной красавицей к родовому Яропольцу, где ждала своего легкомысленного мужа… его законная супруга Александра Степановна.

«В один злополучный день покинутая жена, томившаяся неведением в течение долгих месяцев, была радостно встревожена заливающимся звоном колокольчиков. Целый, поезд огибал цветочную лужайку перед домом, и из первой дорожной берлины выпрыгнул ее нежданный муж и стал высаживать сидевшую рядом с ним молодую красавицу. <…> С легким сердцем и насмешливой улыбкой на устах произвел Загряжский еще невиданную coup de théâtre (неожиданную развязку), представив обманутую жену законной супруге… Молодая женщина не могла прийти в себя… она, как подкошенный цветок, упала к ногам своей невольной и почти столь же несчастной соперницы». Сам Загряжский, не любивший душераздирающих сцен, почел для себя за выход оставить обеих жен и перебраться на жительство в Москву.

«Бабье дело – сами разберутся», – решил он. Приказав перепрячь лошадей, даже не взглянув на хозяйство, а только, допустив приближенную дворню к руке, поцеловав рассеянно детей, он простился с женой, поручив ее христианскому сердцу и доброму уходу все еще бесчувственную чужестранку, – и укатил в обратный путь».

Так передавалась эта необычная история в поколениях Загряжских и Гончаровых, такой ее услышала и записала Александра Арапова, в девичестве Ланская, дочь Натальи Николаевны Пушкиной-Ланской. Видимо, где-то к этой истории со временем было добавлено немало вымысла, например, о том, что погоню за беглянкой организовывали обманутый муж и отец. Однако, по другим источникам, добытым неутомимыми исследователями истории семейств Загряжских и Гончаровых И. М. Ободовской и М.А. Дементьевым, супруги фон Поссе «развелись 28 января 1782 года» и поэтому «барон Морис фон Поссе вряд ли участвовал «в погоне», которая случилась уже в 1785 году[51].

Александра Степановна, которая была много старше, оказалась женщиной великодушной (Загряжский, очевидно, знал, что делал), она поняла всю глубину трагедии Ульрики и приняла ее и родившуюся вскоре дочь Наталью в свою семью. Полагаем, что в основном все это соответствует действительности, так как А.П. Арапова, несомненно, неоднократно слышала от матери и Гончаровых историю своей прабабки. По семейным преданиям, Ульрика Поссе была поразительно красива. А.П. Арапова в своих воспоминаниях рассказывает, что у Екатерины Ивановны был ее портрет. Однажды, когда в Зимнем дворце случился пожар, вбежавший в комнату фрейлины Загряжской офицер счел самой ценной вещью оправленную в скромную черепаховую рамку миниатюру с изображением необыкновенной красавицы. В дворцовой конторе выразили удивление, почему именно этот «маленький ничтожный предмет» спас офицер. «Да вглядитесь хорошенько, – сказал он, – и вы поймете тогда, что я не мог оставить изображение такой редкой красавицы в добычу огню!» Впоследствии эта миниатюра перешла к Наталье Ивановне (где она сейчас» – неизвестно). Помнившие Ульрику говорили Наталье Ивановне, что, хотя она и очень хороша собою, но сравниться с матерью не может. Не от бабки ли своей унаследовала эту изумительную красоту Наталья Николаевна?

Ульрика Поссе-Загряжская умерла в 1791 году, следовательно, Наталье Ивановне, которая родилась в 1785 году, было тогда уже 6 лет; она могла помнить мать. Неизвестно, жила ли все это время Ульрика в Яропольце, но если да, то, надо полагать, она похоронена в Иосифо-Волоколамском монастыре. Все это проливает свет на необыкновенную привязанность Натальи Ивановны к Яропольцу: там прошло ее детство, там потеряла она мать.

После смерти «чужестранки» Александра Степановна, по словам Араповой, при помощи своей влиятельной родни «приложила все старания, чтобы узаконить рождение Натальи, оградив все ее наследственные права»[52].

Когда дочери подросли, Александра Степановна переехала в Петербург, под покровительство «всемогущей» тетушки Натальи Кирилловны Загряжской (в девичестве графиня Разумовская (5.09.1747–19.03.1837) – жена Николая Александровича Загряжского, брата Ивана Александровича).

Наталья Ивановна, как и ее сестры Софья и Екатерина была принята во фрейлины к императрице Елизавете Алексеевне, жене Александра I. С ранней юности она блистала необыкновенной красотой при петербургском дворе. Там в нее влюбился кавалерград А.Я. Охотников, фаворит императрицы Елизаветы Алексеевны. От Охотникова у императрицы была дочь (родилась в 1806 году и умерла в 1808 году). В октябре 1806 года человек, подосланный якобы великим князем Константином Павловичем, смертельно ранил Охотникова при выходе из театра, и в январе 1807 года он умер. Вероятно, чтобы замять всю эту историю, Наталью Ивановну срочно выдали замуж за Николая Афанасьевича Гончарова. Венчание как это было принято, когда выходила замуж фрейлина, состоялось в дворцовой церкви.

Наталья Николаевна, будучи уже замужем за П.П. Ланским, пыталась установить свою родословную по бабушке Эуфрозине Ульрике фон Пассе и отыскать следы своей тетушки Жаннет, оставленной когда-то малюткой сбежавшей матерью. Когда муж Натальи Николаевны находился по служебным делам в Лифляндии она обратилась к нему с письмом, выдержка из которого приводится в указанной книге И. Ободовской и М.Дементьева:

«В своем письме ты говоришь о некоем Любхарде[53] и не подозревая, что это мой дядя. Его отец должен был быть братом моей бабки – баронессы Поссе, урожденной Любхард. Если встретишь где-либо по дороге фамилию Левис, напиши мне об этом, потому что это отпрыски сестры моей матери. В общем, ты и шагу не можешь сделать в Лифляндии, не встретив моих благородных родичей, которые не хотят нас признавать из-за бесчестья, какое им принесла моя бедная бабушка. Я все же хотела бы знать, жива ли тетушка Жаннет Левис, я знаю, что у нее была большая семья. Может быть случай представит тебе возможность с ними познакомиться» (29 июня 1849 г.)».

Очевидно, никаких связей между Липхартами и Загряжскими не было: Наталья Николаевна не знает, что ее тетушка Жаннет Левис умерла в 1831 году.

Итак, кто такая баронесса Поссе? В Центральном государственном историческом архиве Эстонской ССР в Тарту имеются очень интересные, а главное, достоверные сведения о Липхартах и Поссе. Эуфрозина Ульрика Липхарт (1761–1791), дочь богатого помещика, русского ротмистра Карла Липхарта и Маргарет фон Витингхофф, вышла замуж в 1778 году в Тарту за барона Мориса фон Поссе, владельца имения Выйду в Лифляндии. От этого брака была дочь («сестра моей матери тетушка Жаннет»). Супруги развелись 28 января 1782 года. Уезжая в Россию, Ульрика Поссе оставила в Лифляндии дочь Жаннет. О ней тоже есть сведения в архиве Тарту.

Существовало предположение, что Ульрика Поссе – француженка. Фамилия и имя ее мужа действительно похожи на французские, и дочь их звали Жаннет; возможно, он был французского происхождения, но больше ничего о нем пока неизвестно[54].

Знал ли Пушкин о такой необычной родословной своей невесты и какие эротические силы таились в этой невинной красавице, которые рано или поздно должны проявиться? Женщина-вамп на генетическом уровне непременно когда-то должна была проснуться, и это никакая не вина ее и даже не беда – это игра самой природы. Удивительно не это, а то, что несомненно обладая качествами пророка, великий гений земли русской не просчитал последствия своего шага, когда он, освободившись от эротических пут одной женщины-вамп, бросился к ногам другой. А ведь он предвидел все это, но только не как мужчина, наделенный суперсексуальностью, а как «богом призванный поэт». За полгода до венчания с Натальей Николаевной он написал пророческую элегию «Безумных лет угасшее веселье…»:

Безумных лет угасшее веселье Мне тяжело, как смутное похмелье. Но, как вино – печаль минувших дней В моей душе чем старе, тем сильней. Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе Грядущего волнуемое море. Но не хочу, о други, умирать; Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать; И ведаю, мне будут наслажденья Меж горестей, забот и треволненья: Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь И может быть – на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной. 8 сентября 1830 г.

Стихотворение опубликовано в альманахе «Библиотека для чтения», 1834 г., Т.ѴІ, и оно действительно навеяно сложной ситуацией, возникшей в связи с его сватовством к Наталье Николаевне, поскольку в письме к ней из Болдино в Москву, написанном на следующий день, он уверяет больше себя, чем ее «…верьте, что я счастлив, только будучи с вами вместе». Пушкин знал, что он обречен на ранних уход из жизни, поскольку был убежден, что носит в зародыше смертельную болезнь, нечаянно предсказанную ему доктором Хатчинсоном. Из «отпущенных» ему 10–15 лет прошло уже шесть лет, впереди еще до «заката печального», как минимум, 4 года, возможно даже 9–10 лет, надежды на помощь доктора Дж. Паркинсона рухнули в связи с категорическим отказом в поездке за рубеж. Что остается? Жениться, поскольку ему «блеснула» «…любовь улыбкою прощальной». Пушкин спешит прожить отпущенные ему всевышним годы (признаки «дрожательной лихорадки», пока, слава богу, никак не проявляются) в тиши семейного уюта, когда ничто не мешает заниматься любимым трудом.

В этот же день (9 сентября 1830 года), когда Пушкин отправил столь оптимистическое письмо невесте, он спешит поделиться своей радостью с П.А. Плетневым о том, что он скоро заживет счастливой жизнью: «…сегодня от своей получил я премиленькое письмо; обещает выйти за меня и без приданого. Приданое не уйдет. Зовет меня в Москву – я приеду не прежде месяца, а оттоле к тебе, моя радость. Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать. Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат. При ней пиши сколько хошь. А невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает…»

А ведь всего каких-то девять дней тому назад он в отчаянии писал тому же П.А. Плетневу из Москвы в Петербург (31 августа 1830 года): «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30 лет жизни игрока. Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери – отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения – словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив.

Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостию, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя, обнимаю тебя и целую наших».

Итак, близок, «близок миг победы» – скоро он засядет за стихи, и никакие «невесты» ему не помеха, а жена-хозяйка будет «щи в горшке варить». Идиллия! Однако, наяву происходило все с точностью наоборот.

С женой писать оказалось трудно, притом он постоянно пребывал связанным по рукам и ногам непомерными расходами: «Дай, сделаю деньги, не для себя, для тебя». И при этом азартно играет и много проигрывает. Не усугубилось ли его пристрастие к игре от разочарования в семейной жизни?

Наталья Николаевна продолжает существовать сама по себе, в другом измерении. Но теперь у него к ней возникает недоверие. От кого-то (мы не знаем, от кого) Пушкин слышит что-то такое, что дает ему основание полагать, что жена болтает лишнее: «Смотри, женка, надеюсь, что ты моих писем списывать никому не даешь; если почта распечатывает письма мужа к жене, так это ее дело… Но если ты виновата, так это мне было бы больно… Никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни. Я пишу тебе не для печати; а тебе нечего публику принимать в наперсники. Но знаю, что этого быть не может; а свинство уже давно меня ни в ком не удивляет».

Ю. Дружников так комментирует этот фрагмент письма Пушкина к жене: «Коли «быть не может», то чего же поэту жену стращать, что происходит утечка конфиденциальной информации? Я.Л. Левкович, комментируя эту мысль Пушкина, считает, что «он не исключает возможности читательского интереса (именно читательского, а не бытового) к своим письмам». Но почему бы, спросим мы, и не бытового? И не полицейского? И не личного, интереса Бенкендорфа, и особенно царя, тем более, что он в письмах упоминается?

Потом недоверие становится еще круче, ультимативнее, почти как, решение отстранить жену из числа близких друзей: «Новостей нет, да хоть бы были, так не сказал бы». Мог употребить «не написал бы», имея в виду перлюстрацию почты, а тут «не сказал бы». Трещина между супругами расширяется, а разговоры его жены с непоименованными ее знакомыми все чаще оказываются в интересах его литературных и политических врагов. Он понимает, что другие лица на его жену влияют больше, чем он.

Даже в мелочах Наталья Николаевна поступает наперекор ему, как ей хочется. Он просит ее не ездить в Калугу, не посещать какого-то бала, она это игнорирует. Она описывает своих ухажеров, дразня его и обижая: «Женка, женка! если в эдакой, безделице ты меня не слушаешь, так как мне не думать…»

Поэт искал покоя, опоры, а главное, счастья в женитьбе: «Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив», – пишет он. И, похоже, старается уверить в этом больше самого себя. Его тяготит служба, в которую он впрягся из-за бесконечных семейных долгов. «Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым можно поступать, как им угодно… Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни».

От того, что он обращается к ней в письмах «Милый мой ангел», «Душа моя», «Душка моя» «Милый друг» и «Царица моя», называет «умненькая и миленькая», ничего не меняется. Его попытки приблизить ее («а душу твою люблю еще более твоего лица»), объяснить ей ее роль как жены писателя безуспешны. Впрочем, в 1834-м обращения к ней в письмах все чаще звучат иначе: «Что, женка!», «Ну, женка!», «Нашла за что браниться!», «Ты, женка моя пребезалаберная», «камер-пажиха», «Все вы, дамы, на один покрой», «Стыдно, женка», «Какая ты дура, мой ангел!».

Струна семейных отношений натягивается все более, кривая ползет вниз, Она занята своим успехом. Он больше не может жить так, как жил. Семья и творчество, а точнее, жена и творчество оказываются несовместимы».

Какие же тайны «выплыли» из спальни супругов Пушкиных? Если он так уверенно упрекает в этом жену, то это означает, что никто кроме их двоих никак не должен о них знать. Косвенно об этой тайне можно что-то почерпнуть из «Евгения Онегина» – этой поистине биографической энциклопедии поэта. Уже в четвертой главе Пушкин пишет об «усталости» своего героя от романтических утех:

В красавиц он уж не влюблялся, А волочился как-нибудь; Откажут – мигом утешался; Изменят – рад был отдохнуть. Он их искал без упоенья, А оставлял без сожаленья, Чуть помня их любовь и злость. Так точно равнодушный гость На вист вечерний приезжает, Садится; кончилась игра: Он уезжает со двора, Спокойно дома засыпает И сам не знает поутру, Куда поедет ввечеру.

Не эта ли «тайна» выгнала Пушкина за год до свадьбы из объятий Каролины Собаньской, которая была не только остpa на язык, но и прямолинейна в своих суждениях без всяких дипломатических компромиссов. Ни эта ли тайна стала причиной драматической сцены, разыгравшейся в доме Павла Нащокина за два дня до свадьбы Пушкина, когда он упросил спеть знаменитую цыганскую певицу Татьяну Демьянову, которая оставила свои воспоминания об этом событии[55]:

«Только раз, вечерком, – аккурат два дня до его свадьбы оставалось, – зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошел Пушкин. Увидал меня из сеней и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная!» – поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так, будто тяжко, голову на руку опер, глядит на меня: «Спой мне, говорит, Таня, что-нибудь на счастие; слышала, может быть, я женюсь?» – «Как не слыхать, говорю, дай вам бог, Александр Сергеевич!» – «Ну спой мне, спой!». «Давай, говорю, Оля, гитару, споем барину!..» Она принесла гитару, стала я подбирать, да и думаю, что мне спеть… Только на сердце у меня у самой невесело было в ту пору; потому у меня был свой предмет, – женатый был он человек, и жена увезла его от меня, в деревне заставила на всю зиму с собой жить, – и очень тосковала я от того. И, думаючи об этом, запела я Пушкину песню, – она хоть и подблюдною считается, а только не годится было мне ее теперича петь, потому она будто, сказывают, не к добру:

Ах, матушка, что так в поле пыльно? Государыня, что так пыльно? Кони разыгралися… А чьи-то кони, чьи-то кони? Кони Александра Сергеевича…[56]

Пою я эту песню, а самой-то грустнехонько, чувствую и голосом то же передаю, и уж как быть, не знаю, глаз от струн не подыму… Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за голову схватился, как ребенок плачет… Кинулся к нему Павел Войнович: «Что с тобой, что с тобой, Пушкин?» – «Ах, говорит, эта ее песня всю мне внутрь перевернула, она мне не радость, а большую потерю предвещает!..» И не долго он после того оставался тут, уехал, ни с кем не простился…»

Об этом же размышляет поэт в одной из строф в последней главе «Евгения Онегина» («Отрывки из путешествия Онегина»):

Какие б чувства ни таились Тогда во мне – теперь их нет: Они прошли иль изменились… Мир вам, тревоги прошлых лет! В ту пору мне казались нужны Пустыни, волн края жемчужны, И моря шум, и груды скал, И гордой девы идеал, И безыменные страданья… Другие дни, другие сны; Смирились вы, моей весны Высокопарные мечтанья, И в поэтический бокал Воды я много подмешал. (Курсив мой. – А.К.)

Пушкин стремительно стареет, снижается его казалось бы неукротимая потенция, его поэтическое «горючее». Проза жизни влечет за собой творческую прозу. После трех «медовых» месяцев, проведенных в Москве, чета Пушкиных переезжает в Петербург (Царское Село), поэт знакомит родителей и всех своих петербургских друзей с красавицей-женой. Все восхищены пушкинской Мадонной.

Из дневника Д.Ф. Фикельмон: «Я видела ее у маменьки – это очень молодая и очень красивая особа, тонкая, стройная, высокая – лицо Мадонны…. Он очень в нее влюблен, рядом с ней его уродливость еще более чем поразительна. Но когда он говорит, забываешь о том, что ему недостает, чтобы быть красивым, – он так хорошо говорит, его разговор так интересен, сверкающий умом без всякого педантства».

Из письма Е.М. Хитрово П. Вяземскому: «…была очень счастлива свидеться с нашим общим другом», что Пушкин «много выиграл в умственном отношении и относительно разговора. Жена очень хороша и кажется безобидной».

Из письма С.М. Карамзиной П. Вяземскому: «Мы несколько раз видели Александра Пушкина, который образумился и очень счастлив, и только раз – его очень красивую жену».

Из письма А.Ф. Фикельмон П. Вяземскому от 25 мая 1831 года: «…жена его – прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем; у Пушкина видны все порывы страстей, у жены вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красивую женщину всего только один раз».

Свой тридцать второй день рождения Пушкин проводит вдвоем с женою, знакомя ее с царскосельскими садами.

Из воспоминаний Аркадия Россета: «Летом 1831 года в Царском Селе многие ходили нарочно смотреть на Пушкина, как он гулял под руку с женою, обыкновенно около озера. Она бывала в белом платье, в круглой шляпе, а на плечах свитер, по-тогдашнему красная шаль».

Со средины июня из-за эпидемии холеры въезд в столицу и выезд из нее закрыты. Царское Село оказалось в изоляции и контакты Пушкина с петербургскими друзьями и знакомыми вплоть до середины сентября практически прекратились.

В.А. Жуковский, будучи соседом Пушкиных, пишет А.И. Тургеневу в конце июля 1831 года о своих впечатлениях после знакомства с Натальей Николаевной: «…А жена Пушкина очень милое творение. C'est le mot[57]. И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше».

Из-за эпидемии холеры, дошедшей до Петербурга, царская семья и Двор переезжают в Царское Село. Императрица Александра Федоровна, прослывшая о красоте Натальи Николаевны, старается встретить ее на прогулке, о чем Натали пишет 13 июля деду А.Н. Гончарову: «Поэтому я выбираю самые уединенные места». Избежать встречи не удалось, о чем пишет Надежда Осиповна своей дочери О.С. Павлищевой в конце июля 1831 года: «Император и императрица встретили Наташу с Александром, они остановились поговорить с ними, и императрица сказала Наташе, что очень рада с нею познакомиться… И вот она теперь принуждена, совсем того не желая, появляться при дворе».

Эта встреча круто изменит дальнейшую жизнь Пушкина. На него вдруг снизошли царские милости. Николай I разрешил Пушкину работать в архивах и собирать материал для истории Петра I: «…назначаю тебя историком и даю позволения работать в тайных архивах». Пушкин делится своей радостью с П.А. Плетневым в письме от 22 июля 1831 года из Царского Села в Петербург: «…скажу тебе новость, (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы, с тем чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu'il est marié et qu'il n'est pas riche, il faut faire aller sa marmite[58]. Ей-богу, он очень со мною мил».

Знал ли он тогда, сколь горькими окажутся для него эти милости и сколько горя придется хлебнуть ему из царской «кастрюли». Однако, прошло уже пять «медовых» месяцев, но нет никаких признаков того, что чета Пушкиных хочет обзавестись потомством. Может, Пушкин не хочет иметь детей и они каким-то таинственным образом умеют предохраняться? Это не так, поскольку в этом же письме к Плетневу Пушкин с теплотой говорит о «проказах» будущих наследников: «Опять хандришь. Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер, погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо. Вздор, душа моя; не хандри – холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы».

Первенец Пушкиных – дочь Мария родилась только через 15 месяцев после свадьбы. В течении 6 месяцев до начала беременности, молодожены не расставались ни на один день…

Перед новым 1832 годом, получив 28-дневный отпуск, оставив жену на четвертом месяце беременности одну в Петербурге, Пушкин срывается и на 20 дней уезжает в Москву, чтобы навестить своих друзей и немного развлечься. Никакой иной, более серьезной причины для «побега» в Москву у него не было. Обеды, балы, шумные вечера с цыганами у Нащокина, но Пушкин не забывает писать через день письма-отчеты в Петербург своей женке, своему ангелу. В письме от 6 декабря 1831 года пишет: «…Надеюсь увидеть тебя недели через две; тоска без тебя; к тому же с тех пор, как я тебя оставил, мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец, и того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! Сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате и побереги себя. Вели брату смотреть за собою и воли не давать. Брюллов пишет ли твой портрет? была ли у тебя Хитрова или Фикельмон? Если поедешь на бал, ради бога, кроме кадрилей не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди, и можешь ли ты с ними сладить. Засим целую тебя сердечно. У меня гости».

Заочная, трогательная забота о беременной жене умилительна, но зачем «убежал» и поручаешь заботу брату, беспокоишься, чтобы не случился выкидыш во время бальных танцев, и одновременно о своем времяпровождении в Москве ничтоже сумняшеся пишет: «Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пения цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел – до свидания».

Зачем же такие откровения? Натали еще и двадцати нет, она, в сущности, еще дитя, а не выкинет ли она именно от таких любезных писем-признаний?

В письме от 10 декабря 1831 года о своем времяпровождении в Москве: «Что скажу тебе о Москве? Москва еще пляшет, но я на балах еще не был. Вчера обедал в Английском клубе; поутру был на аукционе Власова; вечер провел дома, где нашел студента дурака, твоего обожателя. Он поднес мне роман «Теодор и Розалия»[59], в котором он описывает нашу историю. Умора. Все это, однако ж, не слишком забавно, и и меня тянет в Петербург. – Не люблю я твоей Москвы. У тебя, то есть в вашем Никитском доме, я еще не был. Не хочу, чтобы холопья ваши знали о моем приезде; да не хочу от них узнать и о приезде Натальи Ивановны, иначе должен буду к ней явиться и иметь с нею необходимую сцену; она все жалуется по Москве на мое корыстолюбие, да полно, я слушаться ее не намерен. Целую тебя и прошу ходить взад и вперед по гостиной, во дворец не ездить и на балах не плясать. Христос с тобой».

Наталья Ивановна, как теща Пушкина, конечно, не подарок, но она мать Натали и вряд ли ее обрадует, что муж не выбрал времени хотя бы формально нанести визит ее родственникам, но время на посещения балов еще есть («…на балах еще не был»).

В письме от 16 декабря 1831 года, Пушкин упрекает жену в небрежном ведении хозяйства, но заканчивает письмо, как всегда, весьма любезно: «Тебя, мой ангел, люблю так, что выразить не могу; с тех пор как здесь, я только и думаю, как бы удрать в Петербург к тебе, женка моя».

Еще не отослав письмо, он получает, видимо, письмо из Петербурга и делает следующую приписку к своему письму: «Распечатываю письмо мое, мой милый друг, чтоб отвечать на твое. Пожалуйста, не стягивайся, не сиди поджавши ноги, и не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Я не шучу, а говорю тебе серьезно и с беспокойством. На днях опишу тебе мою жизнь у Нащокина, бал у Солдан, вечер у Вяземского – и только. Стихов твоих не читаю. Черт ли в них; и свои надоели. Пиши мне лучше о себе – о своем здоровье. На хоры не езди – это место не для тебя».

Пушкин, похоже, и сам не заметил, как глубоко обидел свою жену, приславшую ему стихи в предыдущем письме. А ведь совсем недавно отношение к ее стихам, судя по свидетельству В.П. Безобразова[60], посетившего Полотняный Завод весной 1830 года, было иным: «Я читал в альбоме стихи Пушкина к своей невесте и ее ответ. По содержанию весь этот разговор в альбоме имеет характер взаимного объяснения в любви» – писал он Якову Карловичу Гроту[61].

«Альбом этот, поистине бесценный, нынче не сохранился. И никогда уже не услышать и тех канувших в небытие стихов Пушкина, и поэтических опытов его невесты» – пишет восторженная почитательница талантов Натальи Николаевны Пушкиной современный пушкинист Л.А. Черкашина и уже, сообразуясь со своей фантазией, доводит до читателей весьма романтическую историю появления ее стихов в этом альбоме: «Май 1830 года. Как ждала и как боялась тогда приезда своего жениха Натали! Вот через Спасские ворота, что вели в усадебный двор, въехала дорожная коляска, и кони, как вкопанные, стали у подъезда…

И вот уже Александр Пушкин, легко спрыгнув на землю, с восхищением оглядывал великолепный гончаровский дворец… По парадной лестнице поднялся на второй этаж, в гостиную, где встречал поэта глава семейства – Афанасий Николаевич, и где ждала его красавица-невеста…

А может быть, Натали, заслышав звон дорожных колокольцев, выбежала на открытый балкон, чтобы издали увидеть жениха?

Александр Пушкин жил тогда в Красном доме, выходившем своим фасадом к прудам. Вокруг разбиты прекрасные цветники, в оранжереях – диковинные заморские растения. «Земным раем» называли этот чудесный уголок… Дед, Афанасий Николаевич, с гордостью показывал будущему родственнику свое богатейшее имение. По преданию, именно в те дни он выпустил в пруд щуку с золотым кольцом – «золотую рыбку» – со словами: «На счастье молодых!»

В гончаровском дворце, в парадной столовой, торжественно отпраздновали день рождения поэта – ему исполнился 31 год. И надо думать, дед не поскупился отметить этот, уже семейный праздник, и были откупорены бутылки дорогого шампанского, а на стол из собственных оранжерей поданы персики и ананасы… Редкие минуты счастья в жизни поэта. Но ведь то был счастливый день и в жизни его избранницы.

Вместе с Натали Пушкин подолгу гулял по аллеям старинного парка. Наконец, они наедине – и старые рощи надежно укрывали влюбленных от сторонних любопытных взоров. Как замирало тогда сердце у семнадцатилетней Натали, как жадно и недоверчиво слушала она признания жениха!

Когда в объятия мои Твой стройный стан я заключаю, И речи нежные любви Тебе с восторгом расточаю, Безмолвна, от стесненных рук Освобождая стан свой гибкой, Ты отвечаешь, милый друг, Мне недоверчивой улыбкой…

У нее, как и у всякой барышни, был свой заветный девичий альбом. И она, конечно же, просила поэта написать ей на память стихи. Разве мог отказать ей в том Пушкин, который так не любил делать стихотворные подношения светским красавицам!

Стихотворные строчки легко ложатся на альбомные страницы. Натали читает их и отвечает ему стихами же. Он вновь пишет ей, и она, не боясь выглядеть смешной в глазах знаменитого поэта, отвечает ему: в стихах признается в любви!»

Без слез умиления такое читать невозможно, но слезы быстро высохнут, если от эдакого романтизма обратиться к жизненной прозе. Во-первых, как гласит официальная хроника жизни поэта 24 или 25 мая 1830 года: «Вместе с невестой Пушкин едет к ее деду, Афанасию Николаевичу Гончарову, в имение Полотняный Завод Калужской губернии, представиться накануне свадьбы и обсудить дела имущественные (дедушка предполагал подарить внучке часть имения Катунки в Нижегородской губернии). Там провел поэт день своего рождения – ему исполнился 31 год». Во-вторых, ранее мы уже обсудили, когда было написано поэтом стихотворение «Когда в объятия твои…» и кому оно было посвящено. Наконец, в-третьих, – о цели поездки помолвленной 20 дней тому назад пары на Полотняный Завод. Они ехали, чтобы обговорить детали о приданом, которое обещал дедушка своей любимой внучке. Обещано было много чего: «…нижегородское имение отдаю трем моим внукам, Катерине, Александре и Наталье… Аще… не откажусь сделать всем им трем прибавку и пособие». В конечном итоге он соизволил «подарить» молодым бронзовый памятник императрицы Екатерины II, отлитый по заказу прадеда Натали Николая Афанасьевича в память о посещении Полотняного Завода в декабре 1775 года императрицей, возвращавшейся из своего путешествия в Казань. Хотя памятник не имел никакой художественной ценности, расплавить его на металл без разрешения верховных властей было бы расценено как святотатство. А посему Пушкин вынужден был обратиться к графу А.Х. Бенкендорфу с письмом от 29 мая 1830 года за получением такого разрешения:

«Покорнейше прошу ваше превосходительство еще раз простить мне мою докучливость.

Прадед моей невесты некогда получил разрешение поставить в своем имении Полотняный завод памятник императрице Екатерине П. Колоссальная статуя, отлитая по его заказу из бронзы в Берлине, совершенно не удалась и так и не могла быть воздвигнута. Уже более 35 лет погребена она в подвалах усадьбы. Торговцы медью предлагали за нее 40 000 рублей, но нынешний ее владелец, г-н Гончаров, ни за что на это не соглашался. Несмотря на уродливость этой статуи, он ею дорожил, как памятью о благодеяниях великой государыни. Он боялся, уничтожив ее, лишиться также и права на сооружение памятника. Неожиданно решенный брак его внучки застал его врасплох без всяких средств, и, кроме государя, разве только его покойная августейшая бабка могла бы вывести нас из затруднения. Г-н Гончаров, хоть и неохотно, соглашается на продажу статуи, но опасается потерять право, которым дорожит. Поэтому я покорнейше прошу ваше превосходительство не отказать исходатайствовать для меня, во-первых, разрешение па переплавку названной статуи, а во-вторых – милостивое согласие на сохранение за г-ном Гончаровым права воздвигнуть, – когда он будет в состоянии это сделать, – памятник благодетельнице его семейства».

Разрешение на переплавку статуи было получено, о чем Пушкин пишет благодарственное письмо графу А.Х. Бенкендорфу от 4 июля 1830 года: «Имел я счастие получить письмо Вашего высокопревосходительства от 26 прошедшего месяца. Вашему благосклонному ходатайству обязан я всемилостивейшим изволением государя на просьбу мою; Вам и приношу привычную, сердечную мою благодарность».

Однако, памятник так и остался «погребенным в подвалах усадьбы», видимо Афанасий Николаевич не решился расстаться с «бабушкой», как называл статую Пушкин, равно как и отозвал свою «Рядную запись» на выделение своей любимице одной трети своего Нижегородского имения. Мало того, Пушкину не были возвращены деньги, которые он выделил из своего скудного бюджета на приданое невесте. Все это вывело в конце концов Пушкина из равновесия и он гневно писал: «Дедушка свинья, он выдает свою третью наложницу замуж с 10 000 приданого, а не может выплатить мне моих 12 000 – и ничего своей внучке не дает»[62].

Тут Пушкин попал в точку, поскольку «Афанасий Николаевич, в отличие от своего достойного деда Афанасия Абрамовича, основавшего во времена Петра 1 и по его воле полотняную и бумажную фабрики и приумножавшего семейные капиталы, обладал «особенным талантом»: сумел промотать миллионное состояние, да еще оставить долги».

Однако, мы несколько отклонились от основной линии повествования и пора «вернуться» в заснеженную Москву декабря 1831 года. 16 декабря он пишет еще одно письмо в Петербург, видимо спохватившись, что обидел супругу за ее наивные стихи, написанные от всей души: «Милый мой друг, ты очень мила, ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige?[63] обмороки или тошнота? виделась ли ты с бабкой? пустили ли тебе кровь? Все это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее вижу, что я глупо сделал, что уехал от тебя. Без меня ты что-нибудь с собой да напроказишь. Того и гляди выкинешь. Зачем ты не ходишь? а дала мне честное слово, что будешь ходить по два часа в сутки. Хорошо ли это? Бог знает, кончу ли здесь мои дела, но к празднику к тебе приеду. Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в Новый год вывезу тебя в бусах».

И заключает свое последнее письмо беременной супруге кратким отчетом о своем времяпрепровождении, которое вряд ли поспособствует ее выздоровлению от vertige: «Здесь мне скучно; Нащокин занят делами, а дом его такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы:. Всем вольный вход; всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет; угла нет свободного – что делать? Между тем, денег у него нет, кредита нет – время идет, а дело мое не распутывается. Все это поневоле меня бесит. К тому ж я опять застудил себе руку, и письмо мое, вероятно, будет пахнуть бобковой мазью, как твои визитные билеты. Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Зван был всюду, но был у одной Солдан, да у Вяземской, у которой увидел я твоего Давыдова – не женатого (утешься). Тоска, мой ангел»[64].

Правда, Наталья Николаевна тоже не засиживается дома «поджав ноги», она блистает на предновогодних балах, вызывая восхищения окружающих своей красотой. «Гончаровой-Пушкиной не может женщина быть прелестней, – пишет генерал Алексей Петрович Ермолов Н.П. Воейкову 21 декабря 1831 года, – Здесь многие находят ее несравненно лучше красавицы Завадовской».

Сестра Пушкина О.С. Павлищева в это же время сообщает своему мужу, что: «Александр ускакал в Москву еще перед Николиным днем… Какие именно у него дела денежные, по которым улепетнул отсюда, – узнать от него не могла, а жену не спрашиваю. Очень часто вижусь с его женой; то я захожу к ней, то она ко мне заходит, но наши свидания всегда случаются среди белого дня. Застать ее по вечерам и думать нечего: ее забрасывают приглашениями то на бал, то на раут. Там все от нее в восторге, и прозвали ее Психеею, с легкой руки госпожи Фикельмон, которая не терпит, однако, моего брата – один бог знает, почему»[65].

Не мог поделиться Пушкин со своей сестрой о причине срочного «побега» в Москву. Он мучительно ищет возможность расплатиться со своими карточными долгами. Кому-то должен он, кто-то должен ему, например, Нащокин, но, несмотря на старые долги, он продолжает азартно играть, надеясь на крупный выигрыш, который помог бы ему разом решить финансовые проблемы. В результате вояжа в Москву, Нащокин, который сам кругом в долгах, сумел вернуть Пушкину долг в 7000 рублей.

24 декабря этими деньгами он гасит часть своего карточного долга Л.И. Жемчужникову. На векселе в 12 500 рублей, выданном 3 июля 1830 года с рассрочкой на два года, Жемчужников расписался в получении от Пушкина 24 декабря 1831 года 7500 рублей. То есть еще остался долг в 5000 рублей со сроком возврата 3 июля 1832 года, но так и не оплаченный при жизни поэта[66].

Загадочная фраза в последнем письме Пушкина жене: «Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в Новый год вывезу тебя в бусах» – означала, что у него есть еще одно заемное письмо, о котором напомнит ему А.Ф. Рахманов в письме от 10 апреля 1832 года, за месяц до рождения дочери[67].

Во время декабрьского посещения Москвы Пушкину не удалось уладить с А.Ф. Рахмановым вопрос о выкупе из ломбарда фамильных драгоценностей Гончаровых. По возвращении из Москвы, уже в первой декаде января 1832 года, Пушкин занял у Николая Николаевича Оболенского (1792–1857) 10 000 рублей с обязательством расплатиться через 2 месяца и выкупил «голкондские алмазы», чтобы его Мадонна не блистала больше в Свете «в бусах».

Н.Н. Оболенский – троюродный дядя Пушкина, помещик Хвалынского уезда Саратовской губернии, с 1827 года отставной поручик, неоднократный кредитор Пушкина по уплате последним карточных долгов. 21 мая 1830 года П.А. Плетнев сообщил Пушкину об уплате его долга Оболенскому – 1000 рублей. Сохранилась запись Пушкина на обороте письма к Д.М. Княжевичу от 22 марта 1834 года о его долге Оболенскому в сумме 1500 рублей. Сохранились заемные письма, выданные Пушкиным Оболенскому от 9 января 1832 года на 10 000 рублей, из которых кредитор получил 8 000 10 февраля 1831 года, и от 1 июня 1836 года на 5 и 3 тысячи рублей. Долг Пушкина Оболенскому в сумме 10 тыс. рублей после его смерти был уплачен Опекой.

Пушкин был опутан долгами всю свою оставшуюся после женитьбы жизнь, чтобы расплатиться со старыми, он делал новые долги, отчего общий долг только возрастал, да еще и прирастал все новыми карточными долгами.

Муж Александры Осиповны Смирновой (Россет) Николай Михайлович Смирнов (1808–1870) оставил воспоминания о Пушкине, в которых писал: «С первого года женитьбы Пушкин узнал нужду, и хотя никто из самых близких не слыхал от него ни единой жалобы, беспокойство о существовании омрачало часто его лицо… Домашние нужды имели большое влияние на нрав его; с большой грустью вспоминаю, как он, придя к нам, ходил печально по комнате, надув губы и опустив руки в карманы широких панталон, и уныло повторял: «Грустно! тоска!» Шутка, острое слово оживляли его электрическою искрою: он громко захохочет и обнаружит ряд белых, прекрасных зубов, которые с толстыми губами были в нем остатками полуарабского происхождения. И вдруг снова, став к камину, шевеля что-нибудь в своих широких карманах, запоет протяжно: «Грустно! тоска!» Я уверен, что беспокойствия о будущей судьбе семейства, долги и вечные заботы о существовании были главною причиною той раздражительности, которую он показал в происшествиях, бывших причиною его смерти»[68].

Писательница XXI века Наталья Павловна Павлищева считает и всячески доказывает, что именно долги, спрутом опутавшие поэта, и стали причиной его самоубийства, поскольку в дуэли с Дантесом он искал смерти. Не только Н.П. Павлищева, а ранее Н.М. Смирнов, видели причину смерти Пушкина в его долгах, но и многие его современники не могли объяснить причины этой дуэли, кроме как самоубийством. Поскольку Н.П. Павлищева довольно аргументированно, хотя и очень эмоционально, строит свою версию, приведем ее с небольшими купюрами:

«Когда изучаешь последние месяцы жизни Пушкина, нет, не поэта, не ревнивого мужа, а издателя, главы большой семьи, становится страшно.

У него ничего не получалось, ничего. Были заложены имения, «не пошел» «Современник», если первый номер еще удалось продать, то второй почти весь остался нераскупленным, третий, много более удачный, положения не спас… Положенный по должности доход – 5 000 рублей в год – полностью вычитали в счет взятой им некогда из казны суммы в долг, и конца этому не предвиделось. Именно потому, а не из-за капризов императора, не мог оставить службу Пушкин – он был должен. Должен всем и за все: казне, многочисленным кредиторам, хозяйке квартиры, друзьям, даже собственному камердинеру. Были заложены не только Болдино или Михайловское, заложены и семейные ценности, даже шали Натальи Николаевны и ценности Екатерины Николаевны, было заложено отданное для этого столовое серебро его приятеля Соболевского… И надежды выкупить заклады никакой, совсем никакой.

А векселя могли быть предъявлены в любой момент. Почему не предъявляли, почему не требовали не только хозяева жилья или лавок, где отоваривались Пушкины, друзья, слуги, но и далекие от него люди вроде тех, кто уже седьмой год держал вексель, выданный на два года за московский карточный долг? Наверное, понимали, что взять нечего, разве его изгрызенные перья или обрывки черновиков.

А еще жалели. И вот эта жалость, пусть и из лучших побуждений, иногда куда тяжелее требований или оскорблений. Он, глава семейства, некогда обещавший будущей теще сделать Наташу не просто счастливой, но и содержать так, чтобы у нее не возникло сожаления по поводу замужества, не смог не только обеспечить жену, но и поставил семью на грань полного краха. Он был банкрот.

Почему-то исследователи, столь подробно изучающие каждое слово, каждый вздох Пушкина в этот последний роковой год, забывают, что, помимо литературных проблем (не слишком восторженно, а то и плохо приняли прозаические произведения, ругали журнал, твердили, что исписался…), были проблемы денежные. И вот они-то оказались куда страшнее литературной критики или ухаживаний Дантеса за Натальей Николаевной! А его оскорбительные выходки и даже диплом рогоносца оказались только последней каплей, той, которая перевернула чашу жизни Поэта. Не было бы Дантеса, нашлось бы что-то другое.

Предвижу крики пушкинистов и предание анафеме, но все же скажу: вторая половина 1836 года для Пушкина прошла не под знаком приставаний противного Дантеса к Наталье Николаевне, а под вопросом: «Где взять денег?!» Даже страшнее: «Где?! Немедленно! Достать! ДЕНЕГ!!!»

Потому что поэт был должен столько, что уже никакой «Современник» окупить не мог. Он был полным банкротом с невозможностью как-то выпутаться из этого кошмарного положения. Осознать состояние Пушкина может лишь тот, кто испытал нечто подобное, когда завтра поутру нужно платить, а сегодня вечером ты не знаешь, как это сделать. А если еще жена-красавица и четверо маленьких детей? Если признать, что все потеряно, нет никаких сил, а встать перед всем миром или перед тем же императором на колени не позволяет гордость?

Подо что просить? Даже если бы засел за письменный стол и писал день и ночь, если бы печатали все написанное и, что важнее, раскупали, даже если бы стал паинькой и рифмоплетом в угоду императору и двору, при большой семье и скромном образе жизни понадобились бы многие годы, чтобы выпутаться из долговых обязательств. Но это был бы уже не Пушкин, не тот Пушкин, которого все знали и знаем мы, не тот Пушкин, что остался в веках.

Немыслимые долги, полное отсутствие надежды из них выпутаться, фактическое банкротство, угроза вскоре оказаться вместе с семьей попросту на улице и без средств к существованию (конечно, их приняли бы в Полотняном Заводе, но ведь и там требовались деньги на жизнь), неуспех издательской деятельности… Наложите все это на взрывной характер Пушкина, и станет понятно, что не до Дантеса ему было, тот со своими ужимками просто подвернулся под руку.

Оскорбленная честь из-за увиваний за супругой? Но сам Пушкин писал Геккерну, что ухаживания его сына не выходили за пределы приличий… Правда, в конце концов вышли, и это стало поводом.

Он искал смерти… сам и искал. Выхода другого просто не видел. Три попытки вызвать кого-нибудь на дуэль – никто не согласился, все принесли извинения, объяснились. Ни у кого из русских не поднялась бы рука стрелять в Пушкина.

А у француза? Пушкин просто не оставил Дантесу возможности отказаться.

Но разве Пушкин не понимал, что последует за этой дуэлью? В лучшем случае это была бы ссылка, ведь дуэли запрещены. А как же семья, как же дети?

Когда он вызвал на дуэль Дантеса в первый раз, Жуковский попенял: а как же дети в случае гибели? Был ответ, мол, царь их не оставит. Откуда такая уверенность, не было ли подобного разговора у поэта с императором? Если да, то он просто лез под пули, жертвуя собой, чтобы у его семьи было хоть какое-то будущее. Страшно…

Не отсюда ли его слова к жене, что она ни в чем не виновата? Может, не только амурные глупости Дантеса были причиной гибели поэта, а страшнейшая яма, в которую он попал в последний год, – провалы во всех областях? Потом оценили, потом снова назвали первым, гениальным, самым-самым… а тогда, всеми если не отвергнутый, то непонятый, без средств к существованию и возможности найти выход из создавшегося положения, он все же его нашел – самый страшный – избавление ценой собственной жизни.

Поэт погиб, а Наталья Николаевна осталась жить. И нести несправедливое проклятье. Но она никогда ни одним словом не укорила мужа, оставившего ее с четырьмя детьми без средств к существованию на милость императора и родственников. Она вынесла все, в том числе достойно пронесла и обвинения, и память супруга через всю оставшуюся жизнь»[69].

Павлищева, безусловно, права, что из-за своих долговых обязательств в последние годы своей жизни Пушкин постоянно находился в стрессовом состоянии. Положение и впрямь было отчаянным. В попытке отыграться в карты за долговую яму, в которую он медленно и верно погружался по причине расходов, совершенно несопоставимых с доходами от литературной деятельности, Пушкин постоянно проигрывал и углублял эту яму.

Обратим внимание на ключевую фразу в рассуждениях Н.П. Павлищевой относительно того, что Пушкин надеялся на помощь царя в случае его смерти: «Откуда такая уверенность, не было ли подобного разговора у поэта с императором». Действительно, откуда? Похоже, что догадка Павлищевой близка к истине.

Но мог ли он выбраться из долговой ямы и было ли положение столь безнадежным, чтобы он позволил себе отчаяться до такой степени, чтобы решиться на самоубийство?

Владимир Козаровецкий – известный журналист, стойкий популяризатор новаций, внесенных в пушкинистику А. Лацисом, решительно утверждает, что Пушкин решился на самоубийство совсем по другой причине: «Мистификация с «Коньком-Горбунком» показывает, что Пушкин был гораздо изобретательнее, чем мы можем себе это представить. По моим расчетам только за «Горбунка» Пушкин получил более 20 000 рублей – а ведь мы даже не знаем, сколько и каких было произведений, под которыми Пушкин тоже не поставил свою подпись. Как справедливо заметил А. Лацис, болдинская осень, скорее всего была не исключением, а правилом, и он был весьма плодовит. Кроме того, медленно, но верно налаживалось издание «Современника», что со временем дало бы постоянный доход. Если бы он смог уехать с семьей в деревню и писать, резко уменьшив светские расходы жены и свои и лишь наезжая для организации журнальных и газетных дел, денежную ситуацию можно было бы поправить. Нет, положение было не безнадежно, и если бы не упорное сопротивление и жены, и царя, которых такой отъезд Пушкиных из столицы не устраивал совершенно, дело можно было поправить и без дуэли».

В. Козаровецкий, кажется, не заметил, что он противоречит сам себе. Действительно, творческий потенциал великого поэта был еще велик, но для его реализации необходимо было всей семьей уехать в деревню и творить, творить, творить. Кстати, там не возникали бы постоянные искушения проигрывать за карточным столом те крохи от дохода, полученного за счет литературной деятельности, как это нередко происходило в столице. Но! В том-то и дело, что, как пишет В. Козаровецкий: «…положение было не безнадежно, и если бы не упорное сопротивление и жены, и црая…. и т. д.» (см. выше) сделать это было невозможно. Круг замыкается.

Другое дело, что многие критики упрекали Пушкина, что у него наступил творческий кризис, что он исписался, что, как поэт, он медленно, но верно умирает.

В письме С.Н. Карамзиной к ее брату Андрею из Царского Села от 24 июля 1836 года есть такие строки: «Вышел второй номер «Современника». Говорят, что он бледен и в нем нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин, как светило, в полдень угасшее. Тяжко сознавать, что какой-то Булгарин, стремясь излить свой яд на Пушкина, не может ничем более уязвить его, как говоря правду!)»[70].

Хотя Ф.В. Булгарин – издатель «Северной пчелы» и был «вечным оппонентом» А.С. Пушкина, но таких слов, о которых пишет С.Н. Карамзина («…светило, в полдень угасшее») он не писал, однако, нечто подобное все же было опубликовано в «Северной пчеле». Постоянный сотрудник «Северной пчелы» П.И. Юркевич, который с сожалением писал, что Пушкин, сделавшись журналистом, «погасил свои вдохновения»[71]. Вопрос только в том, что в этой фразе первично, а что вторично. Сам Пушкин в цитированном выше стихотворении: «Какие б чувства не таились…» – самокритично признавал, что «и в поэтический бокал // воды я много подмешал». То есть угасание своего «поэтического вдохновения» принудило его заняться журналистикой, литературной критикой, историческими изысканиями, политикой, наконец. Не вина в этом великого поэта, это его беда, а вот откуда эта беда пришла, ни один оппонент Пушкина понять был не в состоянии, да и пушкинисты всех поколений дружно играли и продолжают играть в молчанку.

Сожалея, что прошло уже «то незабвенное время нашей литературы, когда играла лира Пушкина, когда имя его вместе со сладостными песнями носилось по России из конца в конец и было у всякого на языке», П.И. Юркевич старался растолковать читателям, почему это могло произойти: «Но отчего муза поэта умолкла? Ужели поэтические дарования стареют так рано, отживают свой век так преждевременно? Ужели все прекрасное так непрочно на земле? Неужто талант поэта облетел так скоро, как листья весеннего цветка, вянет столько (sic) быстро, как вянут розы на щеках красавиц?». На эти вопросы Юркевич дает утвердительный ответ: «Видно, что так, потому что поэт умолк и сделался журналистом»; «поэт переменил золотую лиру свою на скрипучее, неумолкающее, труженическое перо журналиста; он отдал даром свою свободу… Мечты и вдохновенья свои он погасил срочными статьями и журнального полемикою; князь мысли стал рабом толпы; орел спустился с облаков для того, чтобы крылом своим ворочать тяжелые колеса мельницы». Причины же, вызвавшие эти печальные перемены, по мнению П. И. Юркевича, весьма неблаговидного свойства. Пушкин стал журналистом якобы для того только, «чтобы иметь удовольствие высказать несколько горьких укоров своим врагам, то есть людям, которые были не согласны с ним в литературных мнениях, которые требовали от дремлющего его таланта новых совершеннейших созданий, угрожая в противном случае свести с престола его значительность». В своих статьях П.И. Юркевич «снизошел» до того, что Пушкина надо бы пожалеть.

«Может быть, поэт опочил на лаврах слишком рано, и, вместо того чтобы отвечать нам новым поэтическим произведением, он выдает толстые тяжелые книжки сухого и скучного журнала, наполненного чужими статьями. Вместо звонких, сильных, прекрасных стихов его лучшего времени читаем его вялую, ленивую прозу, его горькие и печальные жалобы. Пожалейте поэта!»[72]

Да что там Ф.В. Булгарин, или записной критик «Пушкинского застоя» П. Медведковский-Юркевич, упреки Пушкину вследствие якобы приметного оскудения его творческого дара стали в это время обычными и жестокими, в том числе и со стороны довольно близких его друзей (Карамзины). Куда уж дальше, если сам В.Г. Белинский в одной из своих статей, опубликованной в «Литературных листках», говоря о тяжелом кризисе, в котором поэт, по его мнению, находился в середине 30-х годов, провозглашал: ««Борис Годунов» был последним великим его подвигом; в третьей части полного собрания его стихотворений замерли звуки его гармонической лиры. Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время. Может быть, его уже нет, а может быть, он и воскреснет, этот вопрос, это гамлетовское «быть или не быть» скрывается во мгле будущего. По крайней мере, судя по его сказкам, по его поэме «Анжело» и по другим произведениям, обретающимся в «Новоселье» и «Библиотеке для чтения», мы должны оплакивать горькую, невозвратимую потерю». И словно желая нейтрализовать этот тяжкий, беспощадный приговор, Белинский писал далее: «Однако же не будем слишком поспешны и опрометчивы в наших суждениях, предоставим времени решить этот запутанный вопрос… Пусть скажут, что это пристрастие, идолопоклонство, детство, глупость, но я лучше хочу верить тому, что Пушкин мистифицирует «Библиотеку для чтения», чем тому, что его талант погас»[73].

Когда некоторым из близких друзей стало известно о «Памятнике», впоследствии вошедшем в «каменноостровский цикл», заговорили о близкой кончине поэта. Метафорическое уподобление «погасшему светилу» чаще употреблялось в смысле физической смерти, а не оскудевшего поэтического дарования. Например, о рано умершем поэте П.И. Макарове Михаил Александрович Дмитриев писал в его биографии: «Светило дней его померкло, не достигнув полудня».

М.П. Алексеев близко подошел к мысли, что Пушкин, написав «Памятник», фактически подписал себе смертный приговор: «Но, в сущности, слишком ли далеко отстояли друг от друга оба этих понятия – поэтической смерти и физического уничтожения? В сознании поэта, сохраняющего веру в свой дар, они были равнозначащи, и, разумеется, обостряли до предела мечту о всенародном посмертном признании. Естественно предположить такой ход мыслей и у Пушкина; поэтому совершенно закономерным представляется первое документальное свидетельство о «Памятнике» – письмо Александра Карамзина от 31 августа 1836 года к брату Андрею, которое пришло через месяц после цитированного выше письма его сестры.

Александр Карамзин описывал брату Андрею, как он провел день своих именин в Царском Селе: «Обедали у нас Мещерский (Сергей Иванович) и Аркадий (А.О. Россет). После обеда явились Мухановы, друзья сестер. Они оба ехали в Москву. Старший накануне видел Пушкина, которого он нашел ужасно упавшим духом, раскаивавшимся, что написал свой мстительный пасквиль[74], вздыхающим по потерянной фавории публики». Далее Карамзин, имею в виду Николая Алексеевича Муханова, сообщил: «Пушкин показал ему только что написанное им стихотворение, в котором он жалуется на неблагодарную и ветреную публику и напоминает свои заслуги перед ней. Муханов говорит, что эта пьеса прекрасна»[75].

М.П. Алексеев увязывает поэтический застой в творчестве Пушкина в последние годы его жизни с финансовым банкротством и непрекращающимися нападками критиков, что в совокупности послужило основанием для принятия рокового решения об уходе из жизни, что и явилось причиной написания «Памятника».

«Более отчетливо можно представить себе теперь, особенно после обнародования переписки Карамзиных и некоторых других документов, то угнетенное состояние духа, в котором Пушкин находился с конца лета 1836 г., в частности, в те дни, когда он набрасывал строфы своего стихотворения. И литературные, и домашние дела поэта находились в полном беспорядке. Отзывы современных ему литераторов о его новейших трудах свидетельствовали, что былая слава поэта находится на ущербе; «колеблемый треножник» готов был и вовсе быть низвергнутым во прах; зоилы и завистники – журналисты не только не понимали его творений, но и распространяли о нем клевету, пуская, например, в оборот литературных салонов и светских гостиных сравнение поэта с «угасшим светилом»; материальные его дела были близки к полному краху; тревоги и подозрения пришли в его собственную семью.

Едва ли мы погрешим против истины, если предположим, что стихотворение «Я памятник себе воздвиг» мыслилось поэтом как предсмертное, как своего рода прощание с жизнью и творчеством в предчувствии близкой кончины, потому что и самое слово «памятник» вызывало прежде всего представление о надгробии. «Кладбищенская» тема в лирике Пушкина последнего года его жизни была темой навязчивой, постоянно возвращавшейся в его сознание; подводя итог своей литературной деятельности, он тем охотнее вспоминал и о ее начале, о первых своих поэтических опытах и об оценке их ближайшими друзьями лицейских лет. Как изменилась жизнь за прошедшие четверть века! Сколь многое стало иным и в отношении к нему самому!»

В последующем, особенно в советский период, исследователи последних лет жизни поэта пытались доказать, что никакого «поэтического застоя» у Пушкина не существовало, о чем говорит, большое количество неопубликованных произведений, оконченных либо только начатых, которые были обнаружены в посмертных бумагах поэта. При этом порой ссылаются на Е.А. Баратынского, который, живя в Петербурге в январе-марте 1840 г., часто бывал у Жуковского и вместе с ним просматривал пушкинские рукописи, готовившиеся к изданию, «…был у Жуковского, – писал Баратынский жене. – Провел у него часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом, и формою. Все последние пьесы отличаются – чем бы ты думала? – силою и глубиною. Он только что созревал».

К сожалению, Баратынский не назвал конкретно ни одного произведения, чтобы последующие исследователи смогли определить, относится ли это творение к «последним пьесам». Даже, если Баратынский сделал столь оптимистический вывод на основании пушкинской датировки, это еще ни о чем не говорит, поскольку только одному Пушкину было известно, когда фактически было написано то, или иное произведение. Тем не менее, среди неопубликованных произведений имелось несколько стихотворений, написанных непосредственно перед смертью поэта, в том числе «Я памятник себе воздвиг…».

А.А. Краевский[76] сообщал М.П. Погодину в Москву из Петербурга 23 мая 1837 г.: «В бумагах Пушкина найдено множество отдельных стихотворений, конченных и неконченных, отрывков в прозе, выписок для истории Петра. Все это сбережено, переписано, перемечено и хранится вместе с подлинниками у Жуковского. Может быть, все будет издано, – говорю может быть, потому что это зависит от высшего разрешения». Лишь несколько произведений было отобрано Жуковским для помещения в ближайших томах «Современника» (правда, среди них оказались такие крупные вещи, как «Медный всадник», «Сцены из рыцарских времен», «Русалка», «Египетские ночи», ряд лирических стихотворений), но «Памятника» среди них не было. Вскоре Жуковский уехал за границу и дальнейшая работа по подготовке рукописей Пушкина к печати остановилась до начала 1840 г. Только в первые месяцы этого года, когда Жуковский возобновил свои работы над пушкинскими рукописями и с помощью друзей приступил к осуществлению издания дополнительных томов к посмертному Собранию сочинений Пушкина, сведения о еще не опубликованных его стихотворениях, в том числе и о «Памятнике», стали заново распространяться среди литераторов; тогда же с него могли быть сняты и списки»[77].

«Памятник» Пушкина – это своего рода черта, подведенная под всеми его трагическими поисками выхода из тупика, в котором оказался поэт отнюдь не только по причине финансового банкротства. Финансовый кризис был всего лишь своеобразным катализатором, ускорившим вызревание окончательного решения об уходе из жизни. В последний год жизни Пушкин оказался в плену многочисленных проблем, которые в совокупности могли подтолкнуть его к самоубийственной дуэли с Ж. Дантесом. Некоторые современные неортодоксальные пушкинисты среди этих проблем выделяют наиболее болезненные для Пушкина причины, затрагивающие его честь и достоинство и ускорившие развязку.

Так, например, Н.Я. Петраков увидел «загадку ухода» Пушкина в сплетнях, которые распространялись вокруг имени поэта в связи с ухаживанием Николая I за его женой. «Свет» увидел в Пушкине «рогоносца», сравнивал его с Дмитрием Львовичем Нарышкиным (1856–1838) – обер-егермейстером двора, жена которого Мария Антоновна, урожденная княжна Святополк-Четвертинская, была любовницей Александра I, и с этой точки зрения все действия и поступки – в преддуэльный период, находят как бы разумное объяснение. Именно эту причину смертельной дуэли называет М.Ю. Лермонтов в своем знаменитом стихотворении «Смерть Поэта»: «Восстал он против мнений света».

Положение и впрямь было отчаянным, поэт вступил в борьбу с самим императором, но… не смертельным. «Свет» тут вовсе ни при чем, поскольку Пушкин был частью этого «Света» – по происхождению, по образу жизни, по связям, да он чувствовал себя в этом «Свете», как рыба в воде. Против кого восставать, если недоброжелателей была жалкая кучка, высмеянная поэтом в своих эпиграммах, а друзей, великих друзей – целый легион, готовых прийти на помощь в любую минуту. На самом деле «Свет» у Пушкина серьезного раздражения вызвать не мог. Те исследователи, которые видели в адюльтере Натальи Николаевны с императором основную причину смертельной дуэли поэта, рассуждают примерно так:

«Пушкин и в самом деле тянулся к высшему свету, и его друзья не раз отмечали эту его черту, а то и просто корили его. Ну что ж, Пушкин не был «пушистым», у него были и честолюбие, и элементы тщеславия. Впрочем, и друзья, и Лермонтов не понимали, что Пушкин как никто, ощущая свою миссию, всеми силами стремился повлиять на ситуацию в стране и прежде всего именно для этого стремился в высший свет (существует несколько свидетельств такого его поведения в свете).

Единственное серьезное несогласие с мнением света у Пушкина было во взглядах на интимные отношения царя с его женой. Свет рассматривал подобные отношения не только как терпимые и вполне допустимые, успех законных жен придворных сановников у самодержца рассматривался как успех самого придворного, и не было случая, чтобы муж – а с ним и его семья – не извлек выгоды из такого успеха. А вот Пушкина чрезмерное «внимание» императора к его жене не устраивало, и он восстал.

Как восстал? Вызовом на дуэль. Царя на дуэль он вызвать не мог, вот он и оскорбил Геккерена (а тот подставил вместо себя Дантеса)»[78].

По этой логике получается, что Пушкин стремился убить на дуэли совершенно невинного человека? За свою жизнь Пушкин участвовал в 28-дуэльных поединках, но ни в одном из них он не только никого не убил, но даже мыслей таких не допускал, чтобы убить человека. Как бы он смог жить тогда с таким грехом? Случись такое, Пушкин скончался бы сам как творец. «Никаких новых художественных созданий, – писал B.C. Соловьев, – Пушкин нам не мог дать и никакими сокровищами не мог больше обогатить нашу словесность». Стало быть, выходя к барьеру на Черной речке, он не мыслил убивать Дантеса. Напротив, он видел в Дантесе своего палача. А если это так, то сплетни «Света», которые, безусловно, задевали его честь и отравляли жизнь Пушкину, но стать причиной самоубийства никак не могли.

Бытует версия, выдвинутая В. Листовым в книге «Голос музы темной» (М., 2005), что причиной самоубийственной дуэли послужила неудача, связанная с написанием «Истории Петра». Автор версии весьма убедительно показывает, что Пушкин в 1835 году уже точно знал, что написать «Историю Петра» в том апологетическом виде, как ее ждал от него царь, он не сможет, а то, что он может написать, – абсолютно неприемлемо для императора. Он не мог открыто сказать об этом, объяснить невозможность для него продолжения работы над «Историей Петра», а между тем под эту работу были получены авансы, за которые надо было как-то отчитываться. И хотя он взбадривал себя, что вот уедет в деревню после того, как соберет все материалы, и в два год напишет «Историю», он и сам в это не верит: в одном из разговоров он признается, что затея с написанием «Истории Петра» была убийственной.

Но так ли на самом деле было безнадежно положение дел с написанием «Истории», что одно это могло подтолкнуть его на самоубийство? Чем грозила ему эта довольно неприятная ситуация? Вопрос заключался не в том, Пушкин мог или не мог написать «Историю Петра», а в том, мог ли он найти подходящую причину, чтобы отказаться от ее написания, не потеряв при этом лица и избежав пересудов и обвинений в литературной беспомощности.

Учитывая свойственную Пушкину изобретательность, с помощью которой он не раз выходил из труднейших положений, можно предположить, что и в этой ситуации он смог бы что-нибудь придумать. Например, сослаться на свое пошатнувшееся здоровье, прикрыться, как щитом, своей аневризмой. Что не только не может писать «Историю», но и выжить вряд ли сумеет, если срочно не уехать в деревню, чтобы поправить здоровье. А «Историю Петра» напишет кто-нибудь другой, например, М.П. Погодин[79], который рвется ее написать. Конечно, положение с «Историей Петра» было отчаянное, но не безнадежное, не смертельное. Хотя невозможность разрешить ее, не потеряв лица, конечно, отравляла Пушкину жизнь, но не настолько, чтобы думать о добровольном уходе из жизни. Возможно, что одной из причин, по которым Пушкин всячески избегал присутствия на дворцовых балах, была и эта тупиковая ситуация, поскольку Николай в любой момент мог спросить, как продвигается «История Петра».

Спору нет, что все три довольно правдоподобные версии о причине самоубийства Пушкина (финансовое банкротство, «мнения света» (сплетни), «историографические» долги) не могли не стать дополнительным «наслоением» к основной причине, к рассмотрению которой пора приступить.

Известно, что сразу после окончания лицея у Пушкина был весьма краткосрочный роман с Анжеликой Дембинской, закончившийся благополучным рождением первенца – сына Леонтия. Здесь, пожалуй, не потребовалось даже ждать «результата» в течение «медового месяца», все могло обойтись одной «медовой неделей», а то и «медовыми сутками». Гиперсексуальность 18-летнего выпускника лицея просто выпирала наружу.

А теперь вспомним романтическую историю с Михайловской «поломойкой», закончившуюся рождением сына Павла. Один из самых близких друзей Пушкина И.И. Пущин, навестивший поэта в Михайловском в январе 1825 года застал роман Пушкина с Ольгой Калашниковой в самом разгаре, что и было зафиксировано им в своих «Записках о Пушкине». Сексуальные отношения поэта с Ольгой далеко выходили за рамки традиционных отношений барина с крепостной девушкой. Эти отношения ассоциируются у Пушкина с самыми высокими образцами мировой поэзии и находят свое воплощение в переведенной им элегии Андрея Шенье («К шевалье де Панжу»). В вольном переводе элегии Пушкин как бы делится с друзьями переполнившим его радостным чувством любви к «простой, но чем-то милой» молодой девушке:

О боги мирные полей, дубров и гор Мой Аполлон ваш любит разговор, Меж вами я нашел и Музу молодую, Подругу дней моих невинную, простую, Но чем-то милую – не правда ли, друзья? И своенравная волшебница моя, Как тихий ветерок иль пчелка золотая, Иль беглый поцелуй, туда, сюда летая… . . . . . . . .

Отзвуками любовных встреч с Ольгой наполнены строфы вольного перевода поэмы Аристо Людовико (1474–1553 гг.) «Неистовый Орланд» (Orlando furioso):

Цветы, луга, ручей живой, Счастливый грот, прохладны тени, Приют любви, забав и лени, Где с Анжеликой молодой, С прелестной дщерью Галафрона, Я знал утехи Купидона…

Содержание поэмы «Неистовый Орланд», написанной октавами и состоящей из 46 песен, было заимствовано из рыцарских романов Средневековья. Она написана как продолжение неоконченной поэмы другого итальянского поэта Боярдо Маттео Мария (1441–1494) «Влюбленный Орланд», воспевавшего возвышенные чувства Орланда к красавице Анжелике. «Поэт повествует о всевозможных приключениях героя сказочного характера. Неоконченную поэму М.М. Боярдо пытались «покончить» и другие поэты, в том числе Франческо Берни (ок. 1497–1535), итальянский поэт-сатирик, высмеивавший в своих сонетах ханжей, римских пап, тиранов; создатель пародийного жанра, получившего в честь него название «Бернеско». Свои политические суждения Берни выразил в обобщенном виде в переработанной им поэме М.М. Боярдо «Влюбленный Роланд (Орланд)».

Пушкин еще в лицейские годы читал переводы поэм как Ариосто («Неистовый Орланд»), так и «Влюбленный Роланд» Боярдо – Берни. Именем героини поэм, Анжелики, он, скорее всего, и назвал скромную продавщицу билетов передвижного цирка, которая родила ему первенца-сына, о чем и поведал своему другу И.И. Пущину.

Второго сына поэта, Павла, Ольга Калашникова родила в июле 1826 года, то есть зачатие плода произошло в октябре 1825 года, как минимум через одиннадцать месяцев после начала их романтических отношений.

Какое (какие) событие (события) случилось (-лись) во временном интервале 1818–1825 гг., так серьезно повлиявшее на репродуктивную функцию поэта? Ответ известен: «гнилая горячка» в начале 1818 года и ее рецидивы в 1819 году. С этой поры Пушкин страдал олигозооспермией[80], то есть болезнью, о существовании которой он и не подозревал, поскольку ничего не знали о болезнях, следствием которых являлось бесплодие мужчин, и врачи того времени.

В свете этого знания о «потаенной» болезни Пушкина совершенно однозначно решается долголетний спор пушкинистов о том, кто был отцом Александра, родившегося первого января 1824 году у Амалии Ризнич, с которой у поэта был бурный роман во время южной ссылки.

Поскольку имя этой женщины нами было лишь однажды упомянуто вскользь, то до полной ясности о происхождении сына А. Ризнич ниже приводится, в весьма сокращенном виде, история ее романа с Пушкиным.

Амалия Ризнич, урожденная Рипп (ок. 1803–05.1825) – дочь венского банкира, с 1822 года жена Ивана Степановича Ризнича (13.10.1792 – не ранее 1853), негоцианта, одного из директоров Одесского коммерческого банка и местного театра, впоследствии статского советника. Пушкин познакомился с супругами Ризнич в июле 1823 года и был частым гостем в их семье вплоть до мая 1824 года. Пушкин делился с В.Ф. Вяземской о своих чувствах к А. Ризнич, имя которой позднее внес в «Донжуанский список» в его первую часть под номером – 11. А. Ризнич Пушкин посвятил стихотворения: «Простишь ли мне ревнивые мечты» (1823), «Под небом голубым страны своей родной» (1826 г.), «Для берегов отчизны дальней» (1830) и, по-видимому, «Заклинание» («О если правда, что в ночи») (1830).

Амалии, ко времени ее появления в Одессе, едва исполнилось двадцать лет, в то время как ее мужу Ивану Степановичу шел четвертый десяток. Двадцатичетырехлетний Пушкин не мог оставить без внимания этот приятный для него контраст, тем более, что Амалия отличалась необыкновенной красотой. «Высокого роста, стройная, с пламенными очами, с шеей удивительной формы, с косой до колен», – писал о ней П.Е. Щеголев[81]. Она не считала себя обязанной строго соблюдать супружескую верность и вскоре после приезда в Одессу окружила себе восторженными поклонниками, в числе которых оказался и Пушкин. Он сразу же увлекся неотразимой Амалией, легко распознав в ее экстравагантной раскованности знакомые черты петербургских дам «полусвета», заметив при этом одну особенность в ее поведении, названную им как «похотливое кокетство италианки».

Среди бесчисленных одесских апокрифов Пушкина бытовал анекдот о якобы сказанной им Амалии двусмысленной шутке: «Толпа поклонников у ваших ног, // Дозвольте мне быть между ними». Шутки шутками, но поэт был без ума от Амалии, что вылилось в поэтическом признании от 26 октября 1823 года:

Ночь

Мой голос для тебя и ласковый и томный Тревожит позднее молчанье ночи темной. Близ ложа моего печальная свеча Горит; мои стихи, сливаясь и журча, Текут, ручьи любви; текут, полны тобою. Во тьме твои глаза блистают предо мною, Мне улыбаются – и звуки слышу я: Мой друг, мой нежный друг… люблю… твоя… твоя!..

Стихи поэта, исполненные чувств неподдельной нежности и страсти, не тронули сердце женщины-вамп, которая на его глазах крутила роман с польским шляхтичем Собаньским, а в письмах ее мужа фигурировал еще некто Яблоновский. «Жизнь Пушкина превратилась в кромешный ад: подозрения, ревность, ссоры, надежды, любовь слились в какой-то нерасторжимый узел. В первой половине октября 1823 г. он набрасывает начерно свою знаменитую элегию; ее завершенный текст датирован 11 ноября:

Простишь ли мне ревнивые мечты, Моей любви безумное волненье? Ты мне верна: зачем же любишь ты Всегда пугать мое воображенье? Окружена поклонников толпой, Зачем для всех казаться хочешь милой, И всех дарить надеждою пустой Твой чудный взор, то нежный, то унылый? Мной овладев, мне разум омрачив, Уверена в любви моей несчастной, Не видишь ты, когда, в толпе их страстной, Беседы чужд, один и молчалив, Терзаюсь я досадой одинокой; Ни слова мне, ни взгляда… друг жестокой! Хочу ль бежать: с боязнью и мольбой Твои глаза не следуют за мной. Заводит ли красавица другая Двусмысленный со мною разговор: Спокойна ты; веселый твой укор Меня мертвит, любви не выражая…

Едва не назвав имя своего соперника, Пушкин с горечью продолжает:

Скажи еще: соперник вечный мой, Наедине застав меня с тобой, Зачем тебя приветствует лукаво? Что ж он тебе? Скажи, какое право Имеет он бледнеть и ревновать? В нескромный час меж вечера и света, Без матери, одна, полуодета, Зачем его должна ты принимать?

Надеждою, болью, мольбою пронизаны заключительные строки:

Но я любим… Наедине со мною Ты так нежна! Лобзания твои Так пламенны! Слова твоей любви Так искренно полны твоей душою! Тебе смешны мучения мои; Но я любим, тебя я понимаю. Мой милый друг, не мучь меня, молю: Не знаешь ты, как сильно я люблю, Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

Видимо, упреки Пушкина мало подействовали на Амалию, и в следующем стихотворении он уже не пытается выяснять ее отношений с соперником, не требует для себя исключительности в отношениях с нею, а лишь молит ее о любви – хотя бы притворной, на любых условиях, но любви:

Как наше сердце своенравно! <Желанием> <?> томимый вновь, Я умолял тебя недавно Обманывать мою любовь, Участьем, нежностью притворной Одушевлять свой дивный взгляд, Играть душой моей покорной В нее вливать огонь и яд Ты согласилась, негой влажной Наполнился твой томный взор; Твой вид задумчивый и важный, Твой сладострастный разговор И то, что дозволяешь нежно, И то, что запрещаешь мне, Все впечатлелось неизбежно В моей сердечной глубине.

Что пережил Пушкин за этот неполный год своей страстной любви к Алмалии Ризнич, мучаясь приступами ревности, он отразил много лет спустя, в XV строфе 6-й главы «Евгения Онегина»:

Да, да, ведь ревности припадка — Болезнь, так точно как чума, Как черный сплин, как лихорадка, Как повреждение ума. Она горячкой пламенеет, Она свой жар, свой бред имеет, Сны злые, призраки свои. Помилуй бог, друзья мои! Мучительней нет в мире казни Ее терзаний роковых. Поверьте мне: кто вынес их, Тот уж конечно без боязни Взойдет на пламенный костер Иль шею склонит под топор.

В XVI строфе этой же главы Пушкин вспоминает о тех ужасных уроках, которые преподнесла ему мучительная любовь к той, которая неожиданно, в расцвете лет ушла из жизни:

Я не хочу пустой укорой Могилы возмущать покой; Тебя уж нет, о ты, которой Я в бурях жизни молодой Обязан опытом ужасным И рая мигом сладострастным. Как учат слабое дитя, Ты душу нежную, мутя, Учила горести глубокой. Ты негой волновала кровь, Ты воспаляла в ней любовь И пламя ревности жестокой; Но он прошел, сей тяжкий день: Почий, мучительная тень!

Искреннее чувство не могло долго уживаться с легковесным увлечением, а подозрения и ревность, питаемые притворством и изменами, вели к неминуемому разрыву. Тем более что в рождественскую неделю 1 января 1824 г. произошло событие, которое подлило масла в огонь: Амалия родила сына и нарекла его… Александром.

Первая реакция Пушкина была восторженная. Мыслимо ли! Любимая им женщина, прекрасная и возвышенная, – так ему, по крайней мере, казалось в тот момент, – родила сына. И когда! В самое Рождество… Аллюзии напрашивались сами собой:

Ты богоматерь, нет сомненья, Не та, которая красой Пленила только Дух Святой, Мила ты всем без исключенья; Не та, которая Христа Родила, не спросясь супруга. Есть бог другой земного круга — Ему послушна красота, Он бог Парни, Тибулла, Мура, Им мучусь, им утешен я. Он весь в тебя – ты мать Амура, Ты богородица моя![82] (Курсив мой. – А.К.).

Богородица – это прекрасно. Особенно если в роли святого Иосифа оказался ее муж… Но все-таки: чей это сын? Конечно, имя Александр говорит о многом, но все же? «Ревности припадки» вспыхивают с новой силой и в конце концов приводят к серьезнейшей размолвке на грани разрыва:

Все кончено: меж нами связи нет. В последний раз обняв твои колени, Произносил я горестные пени. Все кончено – я слышу твой ответ. Обманывать себя не стану <вновь>, Тебя тоской преследовать не буду, Про<шедшее>, быть может, позабуду Не для меня сотворена любовь. Ты молода: душа твоя прекрасна, И многими любима будешь ты.

Стихотворение датируется февралем 1824 г., а в начале марта Пушкин без видимых причин уезжает в Кишинев. Эта поездка примечательна с точки зрения типологии поведения Пушкина. Любовные неудачи вызывали у него, как правило, неодолимое желание уехать куда-нибудь подальше или же затеять беспричинную ссору с последующим вызовом на дуэль. После неудачи с А. Олениной в 1828 г. он сразу же покинул Петербург, после неудачного сватовства к Гончаровой последовал отъезд из Москвы, который, кстати, он сам совершенно определенно мотивировал: «Ваш ответ… свел меня с ума; в ту же ночь я уехал… какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего (матери Н.Н. Гончаровой), ни ее присутствия». А в феврале 1836 года появление близ Натальи Николаевны Дантеса побудило Пушкина последовательно вызвать на дуэль С. Хлюстина, В. Соллогуба, князя Н. Репнина.

Вот и теперь: на следующий день после возвращения в Одессу Пушкин затевает ссору с каким-то неизвестным и вызывает его на дуэль. Только категорический отказ противника стрелять в Пушкина остановил поединок.

Вместе с тем поездка как будто успокоила Пушкина, маленький Александр рос (все-таки Александр, а не Стефан, как называл его Иван Степанович!). Февральская размолвка начала забываться»[83].

После всего сказанного еще раз зададим себе вопрос: мог ли Пушкин быть отцом Александра Ризнич? Мог ли зародиться плод после единичных, случайных контактов поэта с его будущей матерью, если буквально через год для подобного события Пушкину потребовалось не менее одиннадцати месяцев практически супружеской жизни с Ольгой Калашниковой? Ответ очевиден, и эту легенду, приписывающую отцовство Пушкину урожденному Александру Ризнич, пора списать в архив, как и отцовство «чудесной, смуглой девочки с курчавыми волосиками»[84], которую родила Е.К. Воронцова – жена Новороссийского генерал-губернатора графа М.С. Воронцова.

Роман с Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой в одесский период южной ссылки являет собой поразительный феномен загадочной пушкинской души. Мало того, что имена Амалия и Элиза (так Пушкин звал Воронцову) стоят рядом в «Донжуанском списке», так он еще любил их практически одновременно и одинаково сильно. Чувство к ним развивалось в душе поэта параллельно, с той лишь разницей, что Амалия Ризнич, в лучшем случае, имела небольшое преимущество во времени. Роман Пушкина с нею на несколько месяцев раньше начался, и на два месяца раньше окончился (вследствие ее отъезда), нежели роман с Воронцовой. «Такая одновременность заставляла, казалось бы, ожидать ревности и соперничества между двумя женщинами и тяжелой внутренней борьбы у Пушкина, – пишет П. Губер, – в действительности, по-видимому, не было ни того, ни другого. По крайней мере до нас не дошло ни малейших намеков на этот счет. Душа Пушкина предстает нам, как бы разделенная на две половины, образует собою два почти независимых «я». Одно из этих пушкинских «я» любило Ризнич, а второе – было увлечено Воронцовой. Эти два чувства не смешивались и не вступали между собою в конфликт»[85].

Кстати, это не первый, но и не последний случай, когда Пушкин влюблялся одновременно в двух и более женщин, и ничего худого из этого не следовало, кроме появления великолепных поэтический шедевров, да еще головоломок для будущих биографов и пушкинистов, по сей день дискутирующих на тему: которой из пушкинских Муз мы обязаны за те или иные шедевры его поэтического творчества.

В романе Пушкина с графиней Воронцовой отметим лишь тот факт, что общение ее с Пушкиным было весьма кратковременным (сентябрь 1823 – июль 1824 гг.), причем оно прерывалось весной и летом 1824 года в связи с ее отъездами из Одессы. Для интимных контактов практически не было ни времени, ни условий, тем более, что рядом с Е.К. Воронцовой постоянно находился влюбленный в нее Александр Николаевич Раевский – адъютант графа Воронцова. Если дочь «с курчавыми волосиками» не могла появиться по «вине» Пушкина, то цикл стихотворений, появившихся в 1824–1825 и последующие годы, посвященный Воронцовой, был прекрасный плод «параллельной» любви поэта в Одесский период. «Воронцовский» цикл включает в себя следующие стихотворения: «Все кончено, меж нами связи нет», «Приют любви, он вечно полн», «Пускай увенчанный любовью красоты», «Сожженное письмо», «Все в жертву памяти твоей», «В пещере тайной, в день гонения», «Ангел», «Талисман», «К морю», «В последний раз твой образ милый» и, наконец, «Храни меня, мой талисман».

Исследователи полагают, что с этим стихотворением связаны не только теплые воспоминания поэта о своем кратковременном увлечении графиней, но оно, якобы, свидетельствует о том, что Воронцова к концу пребывания Пушкина в Одессе ответила взаимностью на его ухаживания. Взаимность возникла только тогда, когда в Одессу приехала В.Ф. Вяземская (07 июня 1824 года). «До этого Воронцова слышала о Пушкине только нелестные отзывы – от мужа, который не уставал повторять, что Пушкин шалопай, бездельник и слабый подражатель Байрона; от Александра Раевского, который вообще ни о ком доброго слова никогда не молвил и считал Пушкина довольно посредственным поэтом. А В.Ф. Вяземская, княжна по рождению, княгиня по мужу, представительница высшего аристократического петербургского круга, повела себя с Пушкиным, как с лучшим другом семьи… Надменной графине из «столь важного города, какова Одесса», было над чем задуматься.

Здесь необходимо пояснить, что Пушкин в 1824 г. еще не пользовался славой великого поэта, и люди, подобные Воронцову, полагали, что ему «надо бы еще долго почитать и поучиться», чтобы «точно» стать хорошим поэтом. Вяземский был одним из немногих, кто уже тогда распознал в Пушкине великого национального гения. Он наставлял жену: «Кланяйся Пушкину!» Вера Федоровна исправно выполняла волю мужа, хотя по-настоящему оценила поэта и подружилась с ним много позже. Пока же в ее письмах мелькают такие пассажи: «Я стараюсь усыновить его, но он непослушен, как паж; если бы он был не так дурен собой, я бы прозвала его Керубино…»[86]

Так или иначе, но уже через два-три дня после приезда Веры Федоровны она, Пушкин и графиня Воронцова втроем прогуливаются вдоль моря, и обалдевший от счастья поэт пишет Воронцовой любовное письмо:

«[Не из дерзости пишу я вам, – но я имел слабость признаться вам в смешной страсти и хочу объясниться откровенно – ] Не притворяйтесь, это было бы недостойно вас – кокетство было бы жестокостью, легкомысленной и, главное, совершенно бесполезной, – вашему гневу я также поверил бы не более – чем могу я вас оскорбить; я вас люблю с таким порывом нежности, с такой скромностью – даже ваша гордость не может быть задета.

Будь у меня какие-либо надежды, я не стал бы ждать кануна вашего отъезда, чтобы открыть свои чувства. Припишите мое признание лишь восторженному состоянию, с которым я не мог более совладать, которое дошло до изнеможения. Я не прошу ни о чем, я сам не знаю, чего хочу, – тем не менее я вас…». На этом текст письма обрывается, поскольку оно полностью не сохранилось.

Через три или четыре дня, 14 июня Воронцова уезжала на отдых в Крым, и только тогда появляется стихотворение «Кораблю» – первое, которое с известной долей вероятности может быть отнесено к ней:

Морей [красавец] окриленный! Тебя зову – плыви, плыви И сохрани залог бесценный Мольбам, надеждам и любви. Ты, ветер, утренним дыханьем Счастливый парус напрягай. Волны <?> [незапным] колыханьем Ее груди не утомляй.

В отсутствии графини был решен вопрос о высылке Пушкина из Одессы в Михайловское, и 1 августа он навсегда покинул Одессу. А за четыре дня до того из Крыма вернулась Воронцова.

Собственно, главные события развернулись именно в эти четыре дня. Воронцовой было крайне неловко перед Вяземской за служебные неприятности, случившиеся с поэтом, как она полагала, не без участия ее супруга. Выглядеть в глазах петербургской гостьи соучастницей «неправого гоненья» ей крайне не хотелось, и она всячески стремилась отмежеваться от действий мужа. Эта роль требовала определенного внимания и сочувствия к Пушкину, и эту роль в общем холодная, расчетливая и немного побаивавшаяся своего супруга графиня исправно сыграла… Пушкин – чистая душа – был в восторге. Она встретилась с ним где-то у моря, мило поговорила и, похоже, подарила сувенир на дорогу – перстень-талисман, прославленный позже Пушкиным в его лирическом шедевре:

Храни меня, мой талисман, Храни меня во дни гоненья, Во дни раскаянья, волненья: Ты в день печали был мне дан. Когда подымет океан Вокруг меня валы ревучи, Когда грозою грянут тучи, Храни меня, мой талисман. В уединенье чуждых стран, На лоне скучного покоя, В тревоге пламенного боя Храни меня, мой талисман. Священный сладостный обман, Души волшебное светило… Оно сокрылось, изменило… Храни меня, мой талисман. Пускай же ввек[87] сердечных ран Не растравит воспоминанье. Прощай, надежда; спи, желанье. Храни меня, мой талисман»[88]. (Курсив мой. – А.К.).

По той же самой причине, по которой Александр Ризнич – сын Амалии Ризнич и «чудесная, смуглая девочка с курчавыми волосиками» – дочь графини Воронцовой не могли по чисто физиологическим причинам быть внебрачными детьми Пушкина, не мог быть его сыном также и Николай Орлов – сын Екатерины Николаевны Раевской, в замужестве Орловой. По версии Александра Лациса, основным аргументом в пользу того, что Михаил Федорович Орлов, женившийся 15 мая 1821 года на Екатерине Николаевне Раевской, не является отцом Николая, явилось то, что он «…родился 20 марта 1822 года, то есть на целый месяц (на 29 дней) позже обычного срока»?? Аргумент, конечно, весьма интересный, предполагающий, что зачатие ребенка должно произойти непременно в первую брачную ночь?? А если это произошло в конце «медового месяца», то есть 13 июня 1822 года, то тут уж непременно «постарался» Пушкин. И на полном серьезе А.Лацис «углубляет» свою аргументацию: «Отсчитаем обратно 40 недель (280 дней). Спрашивается, где была Екатерина Николаевна в понедельник, 13 июня 1821 года?

По данным «Летописи жизни и творчества Пушкина» (С. 274–275), Пушкин воротился в Кишинев из Одессы 25 или 26 мая. Чета Орловых прибыла из Киева в Кишинев около 5 июня. Итак, все действующие лица нашего сюжета в должное время оказались в должном месте»[89].

То есть, в период с 05 по 13 июня 1822 года в присутствии мужа Екатерины Раевской – Орлова Михаила Федоровича, в то время достаточно близкого друга, Пушкин умудрился стать отцом Николая Орлова?! Уж если самому Орлову не удалось это сделать в первую брачную ночь, на что и попенял ему А. Лацис, то Пушкину это было уж совсем не под силу.

Закончим обзор событий, связанных с возможным появлением у Пушкина внебрачных детей, следующим вопросом-размышлением. А были ли вообще у него внебрачные дети, или, по его собственному выражению, «выблядки», кроме, разумеется, Леонтия Дембинского и Павла Калашникова? Вернее, могли ли они быть, если все романтические истории в добрачный период (да и после брака тоже) были весьма кратковременными, а сексуальные контакты с «гризетками», скорее всего, разовыми. Крылатое выражение Пушкина по поводу «выблядков», растиражированное Борисом Михайловичем Федоровым («Борькой»), это, по всей вероятности, очередная мистификация поэта, над разгадкой которой изломано столько копий биографами, исследователями-пушкинистами и просто пушкинолюбами.

Стремительное старение Пушкина, явное снижение его поэтического потенциала, как следствие снижение его гиперсексуальности, не могло не привести поэта к раздумьям о причине резкого снижения репродуктивной функции по сравнению с первым опытом ее реализации. Неудачи последних интимных контактов до свадьбы (К. Собаньская) и после (Д. Фикельмон), а также зачатие дочери Марии на седьмом месяце интимной жизни с Натальей Николаевной, наводили на Пушкина тоску, он впадал в уныние, что жизнь заканчивается, поскольку для поэта со столь высоким божественным даром – не любить – означало не творить. А не творить, значит, не жить. Он понял, что носит в себе болезнь куда более грозную, чем предсказанный ему «дрожательный паралич», который, слава Богу, пока себя никак не проявлял.

Вопрос об уходе из жизни именно по причине приближающейся импотенции возник сразу же после рождения дочери Марии 19 мая 1832 года и висел над поэтом дамокловым мечом в течение последующих четырех лет. Но Пушкин знал свое историческое предназначение для России и уйти из жизни так же банально, как это сделали в трагическом 1832 году его иностранные собраться по перу: Вильям Винсент Барре, Оже Луи-Симон и Чарльз Калеб Колтон, он не мог. Он должен подготовиться к этому событию так, чтобы уйти в вечность не с клеймом самоубийцы, а по другой «благородной» причине. Но для этого необходимо тщательно продумать саму процедуру ухода.

Решение было принято, но теплилась надежда, что все еще может вернуться на круги своя: «И может быть – на мой закат печальный // Блеснет любовь улыбкою прощальной». Нужно положиться на время, которое подскажет, как должно действовать, а пока предстояло решить вопрос с рождением второго ребенка.

Об этих же проблемах думала и Наталья Николаевна, которая стремительно превращалась из провинциалки в светскую львицу, опытную замужнюю женщину, которая не любила и теперь уже не в силах была полюбить своего мужа, который, по существу, насиловал ее, чтобы в течение полугода, суметь зачать очередного ребенка. Уйти от такого насилия, можно было единственным способом – прикрывшись беременностью от другого мужчины, ею любимого человека. Почему бы нет? Почему Наталье Николаевне отказывали и по сей день отказывают в возможности полюбить другого человека лишь только потому, что она жена гения? И она полюбила. Кто он? Назовем его пока Потаенной Любовью Натали (ПЛН).

Пушкин начал догадываться об этом сразу же по рождению второго ребенка 6 июля 1833 года – «рыжего» сына Сашки. Из ранее цитированного письма Пушкина к жене от 21 октября 1833 года из Болдино в Петербург мы натолкнулись на загадочный вопрос отца: «…а каков Сашка рыжий? Да в кого-то он рыж? Не ожидал я этого от него». Вопрос не к Сашке, вопрос к Наталье Николаевне, мог ли уродиться мальчик рыжим при родителях – жгучих брюнетах? У Пушкина было время поразмышлять об этом в свою вторую Болдинскую осень 1833 года.

Дело усугублялось еще и тем, что Пушкин в начале осени 1832 года в Петербурге отсутствовал. 8 сентября скончался дед Н.Н. Пушкиной – Афанасий Николаевич Гончаров, живший с февраля 1832 года в Петербурге, и Пушкину пришлось хлопотать о разрешении перевезти тело умершего в Полотняный Завод для захоронения. 10 сентября он подает прошение в департамент хозяйственных и счетных дел Министерства иностранных дел об увольнении в отпуск на 20 дней «по домашним обстоятельствам», чтобы выехать в Москву, сопровождая тело умершего А.Н. Гончарова. Кроме того, предстояло перезаложить своих кистеневских крестьян в Опекунском совете и тем самым решить финансовые проблемы, связанные с похоронами. 12-го сентября Пушкин получает разрешение на отпуск и свидетельство на свободный проезд до Москвы, а 17-го сентября, выезжает в Москву «поспешным дилижансом», предварительно отправив на Полотняный Завод тело умершего А.Н. Гончарова.

Сам Пушкин на похороны А.Н. Гончарова не поехал и все оставшиеся дни сентября провел в Москве, встречаясь с московскими друзьями и улаживая свои финансовые проблемы. Не забывал посещать театры, встречался со студентами Московского университета, побывал на прощальном балу у княгини В.Ф. Вяземской, который она устроила для своих московских друзей и знакомых, собираясь переезжать в Петербург. Регулярно отчитывается перед Натальей Николаевной о своем времяпровождении, направив ей за это время пять писем.

В письме от 25 сентября 1832 года он, как бы между прочим, спрашивает свою женку: «Кстати: смотри, не брюхата ли ты, а в таком случае береги себя на первых порах. Верхом не езди, а кокетничай как-нибудь иначе». Вопрос, как говорится, на засыпку…

А вот вопрос посерьезнее. Приведем фрагмент письма к жене от 30 сентября 1832 года: «Вот видишь, что я прав: нечего было тебе принимать Пушкина[90]. Просидела бы ты у Идалии[91] и не сердилась, на меня. Теперь спасибо за твое милое, милое письмо. Я ждал от тебя грозы, ибо по моему расчету прежде воскресения ты письма от меня не получила; а ты так тиха, так снисходительна, так забавна, что чудо. Что это значит? Уж не кокю ли я?[92] Смотри! Кто тебе говорит, что я у Баратынского не бываю? Я и сегодня провожу у него вечер, и вчера был у него. Мы всякий день видимся. А до жен нам и дела нет. Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны etc, etc. Знаешь русскую песню —

Не дай бог хорошей жены, Хорошу жену часто в пир зовут. А бедному мужу во чужом пиру похмелье, да и в своем тошнит».

В начале октября Пушкин посетил семейство Гончаровых, виделся с братом жены Дмитрием Николаевичем и с Н.И. Гончаровой. От них он узнал, что после похорон Афанасия Николаевича, Дмитрий Николаевич хлопочет о вводе его в наследство и об опеке над душевнобольным отцом, поскольку Н.И. Гончарова от управления имением отказалась. 10 октября Пушкин выехал из Москвы, а 12 октября вернулся в Петербург тем же способом, что ехал в Москву, то есть «поспешным дилижансом».

Итак, Пушкин отсутствовал в Петербурге с 17 сентября по 12 октября 1832 года. «Рыжий» Саша родился 6-го июля 1833 года. Отсчитаем обратно 40 недель (280 дней) и получим 29 сентября 1832 года. То есть зачатие старшего сына Пушкина Александра произошло в отсутствии отца. Судя по письмам Натальи Николаевны, вернее, по реакции Пушкина на ее письма, она в это время бывала у своей родственницы и близкой подруги Идалии Григорьевны Полетики: «Просидела бы ты у Идалии и не сердилась?» Идалия Полетика, известная всему петербургскому бомонду сводница, как мы позднее убедимся, сыграла решающую роль в семейной драме Пушкиных.

20 июля в Предтеченской церкви на Каменном острове, где Пушкины снимали дачу на летнее время, состоялись крестины сына Пушкиных Александра Александровича. Восприемники: Павел Воинович Нащокин и Екатерина Ивановна Загряжская – тетка Натальи Николаевны. Событие торжественно отпраздновали в семье поэта.

Можно себе представить, что творилось на душе поэта, когда он уже все просчитал, но, как говорит народная пословица: «Чей бы бычок…». Как уже отмечалось выше, любые жизненные неудачи, крушение романтических грез, стрессовые ситуации вызывают у Пушкина неодолимое желание уехать куда-нибудь, с глаз долой, чтобы в дороге, среди чужих людей подавить в себе адские душевные муки.

Буквально через день после состоявшихся крестин Пушкин в письме к графу А.Х. Бенкендорфу просит об отпуске на 2–3 месяца для поездки в свое нижегородское имение, а также в Казань и в Оренбург. Черновик письма заканчивается просьбой, обращенной непосредственно к государю: «Умоляю Его Величество позволить мне ознакомиться с архивами этих двух губерний». Здесь же Пушкин сообщает о намерении посетить по пути Дерпт, чтобы повидаться с семейством Карамзиных.

29 июля начальник канцелярии III отделения Александр Николаевич Мордвинов по поручению графа Бенкендорфа сообщает Пушкину о разрешенной ему поездке в Дерпт для посещения г-жи Карамзиной и просит сообщить «что побуждает Вас к поездке в Оренбург и Казань и по какой причине хотите Вы оставить занятие здесь на Вас возложенное?»

Письмом от 30 июля 1833 года Пушкин сообщает А.Н. Мордвинову о целях своей поездки в Поволжье: «В продолжение двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую, и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но что делать? они одни доставляют мне независимость и способ проживать с моим семейством в Петербурге, где труды мои, благодаря государя, имеют цель более важную и полезную.

Кроме жалования, определенного мне щедростию его величества, нет у меня постоянного дохода; между тем жизнь в столице дорога и с умножением моего семейства умножаются и расходы.

Может быть, государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне: это роман, коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии».

7 августа Пушкин получает письмо А.Н. Мордвинова с сообщением: «Его Императорское Величество дозволяет Вам, согласно изъявленному Вами желанию, ехать в Оренбург и Казань на четыре месяца», а 17 августа вместе с Сергеем Александровичем Соболевским выехал из Петербурга[93]. По поводу отъезда Пушкина П.А. Вяземский писал жене от 1 сентября 1833 года: «Сказывал ли я, что Пушкин удрал месяца на три в Нижний, Казань, Оренбург? Там поживет у себя в деревне, вероятно чем-нибудь разрешится… Я видел жену его на даче 26-го. Она все еще довольно худо оправляется…»

Пушкин «удрал», бросив не пришедшую в себя после родов Наталью Николаевну, обремененную долгами и домашними заботами. Пытается оправдаться за свой проступок. Так, в письме от 2 сентября 1833 года из Н.Новгорода в Петербург, пишет: «Мой ангел, кажется, я глупо сделал, что оставил тебя и начал опять кочевую жизнь. Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги Параша, повар, извозчик, аптекарь, M-me Sichler etc[94]. А у тебя не хватает денег, Смирдин перед тобой извиняется, ты беспокоишься – сердишься на меня – и поделом. А это еще хорошая сторона картины – что, если у тебя опять нарывы, что, если Машка больна? А другие, непредвиденные случаи… Пугачев не стоит этого. Того и гляди, я на него плюну – и явлюсь к тебе».

В письме уже из Болдина от 8 октября 1833 года среди наказов жене по части финансовой и расспросов о светской жизни в Петербурге, вдруг неожиданный вопрос: «Радуюсь за тебя; как-то, мой ангел, удаются тебе балы? В самом деле, не забрюхатела ли ты? Что ты за недотыка? Прощай, душа». В самом деле, что за вопрос? Уехал от жены два месяца назад, оставил ее больную, еще не оправившуюся от родов, и такой вопрос прямо в лоб! Не намек ли ей на то, что предыдущая беременность случилась у Натальи Николаевны в отсутствии мужа? Как увидим ниже, намек был понят правильно, и очередная беременность, а вернее, зачатие плода, выкинутого 4 марта 1834 года, случилось в отсутствие Пушкина.

В Болдино Пушкин пробыл с 1 октября по 9 ноября 1833 года, много пишет, решает хозяйственные и финансовые проблемы, встречается с Ольгой Ключаревой (Калашниковой). Весьма вероятно, что при встрече он вручил ей некую сумму денег, поскольку спустя два месяца после отъезда поэта, она купила на свое имя дом в Лукьянове. После этой встречи Ольга больше не обращалась к Пушкину за помощью.

Вторая Болдинская осень 1833 года была не столь плодотворной в сравнении с первой 1830 года, тем не менее за полтора месяца написаны: повесть «Пиковая дама», поэмы «Медный всадник» и «Анджело», «История Пугачева», сказки: «О рыбаке и рыбке», «О мертвой царевне и семи богатырях», несколько стихотворений, в том числе «Осень», а также переводы баллад А. Мицкевича – «Будрыс и его сыновья» и «Воевода» (Czaty – «Засада»). Но…ни одного лирического шедевра, навеянного романтическими отношениями с женщинами.

По пути в Петербург, Пушкин останавливается на несколько дней в Москве у Нащокина и лишь к вечеру 20 ноября он приезжает в столицу. Судя по тому, что Наталья Николаевна «выкинула» 4 марта 1834 года 3-х с половинный месячный плод, на момент возвращения мужа в Петербург она уже была беременна.

Перед самым Новым годом Николай I подписывает указ: «Служащих в Министерстве иностранных дел коллежского асессора Николая Ремера и титулярного советника Александра Пушкина, Всемилостивейшее пожаловали Мы в звание камер-юнкеров Двора нашего. Николай»[95].12 января Наталья Николаевна была представлена ко Двору в связи с назначением мужа камер-юнкером. Н.О. Пушкина накануне сообщила об этом дочери: «Знаешь ты, что Александр – камер-юнкер, к большому удовольствию Натали; она будет представлена ко Двору, вот она и на всех балах; Александр весьма озадачен…». А 26-го января она сообщила дочери, что «представление Натали… огромный имело успех, только о ней и говорят на балу у Бобринского <поскольку> Император танцевал с нею <Натали> французскую кадриль и за ужином сидел возле нее. Говорят, на балу в Аничковом дворце она была прелестна… И вот наш Александр превратился в камер-юнкера, никогда того не думав; он, которому хотелось на несколько месяцев уехать с женой в деревню в надежде сберечь средства, видит себя вовлеченного в расходы».

Итак, у Пушкина появилась еще одна головная боль – неприкрытый интерес Государя к его «женке». 23 января 1834 года, явившись на бал в Аничков дворец и узнав, что гости во фраках, а не в мундирах, как он, Пушкин оставляет жену на балу, а сам уезжает; вечер проводит у С.В. Салтыкова[96]. В дневнике запись: «…Гос<ударь> был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: «Он мог бы дать себе труд съездить надеть фрак и возвратиться. Попеняйте ему».

25 января Пушкин с женой на балу у князя B.C. Трубецкого[97]. Неожиданно и ненадолго приехал государь, он спросил Наталью Николаевну: «Из-за сапог или из-за пуговиц ваш муж не явился в последний раз?»

Из письма С.Н. Карамзиной к И.И. Дмитриеву от 20 января 1834 г.: «Пушкин крепко боялся дурных шуток над его неожиданным камер-юнкерством, но теперь успокоился, ездит по балам и наслаждается торжественною красотою жены, которая, несмотря на блестящие успехи в свете, часто и преискренно страдает мученьем ревности, потому что, посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову ее мужа…»

А что ему оставалось делать, если Наталья Николаевна буквально окружена поклонниками, где-то таинственный любовник – ПЛН, от которого появился на свет «рыжий» Сашка и плод, который она носит под своим сердцем, а вот еще на горизонте появился шуан Дантес – будущий «палач» поэта. 26 января после бала у Трубецких Пушкин делает в своем дневнике следующую запись: «Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет».

Высочайший указ об определении Ж. Дантеса корнетом в Кавалергардский полк был подписан 8 февраля 1834 года. Жорж Дантес (d'Anthés) Геккерн Жорж-Карл, барон (05.02.1812–02.11. 1895), приемный сын Луи-Борхарда де Беверваард Геккерна (30.11.1791–27.09.1884) – нидерландского дипломата. С февраля 1834 года корнет, с января 1836 года поручик Кавалергардского полка. Приехал в Россию 8 сентября 1833 года. Знакомство Пушкина с Дантесом, по-видимому, состоялось со второй половине января 1834 года и не предвещало ничего трагического. По словам К.К. Данзаса (в записи Аммосова), Дантес, равно как и Геккерн, «часто посещали дом Пушкина и дома Карамзиных и князя Вяземского, где Пушкины были как свои», указывая при этом на 1835–1836 годы.

В дневниковой записи 26 января 1834 года Пушкин называет Дантеса и Маркиза де Пина – шуанами, поскольку они был сторонниками восстановления королевской власти Бурбонов во Франции. Шуанами называли контрреволюционных мятежников в революционные 1792–1803 годы.

По существующим правилам, поступить в гвардию сразу офицером было нельзя, поскольку существовали определенные сроки выслуги солдатом и юнкером, но приехавшим французам были организованы облегченные офицерские экзамены, и 8 февраля Ж. Дантес был определен корнетом в Кавалергардский полк, а де Пина был определен в армейский пехотный полк. Исключение для Ж. Дантеса вероятно было сделано, благодаря протекции принца Вильгельма прусского, с чьим рекомендательным письмом он и прибыл в Россию. По дороге он познакомился с Геккереном, который скоро привязался к нему, всячески ему покровительствовал, а в начале 1836 г. усыновил. Это возбудило разнообразные толки, пытавшиеся по-своему объяснить тайну отношений Дантеса и Геккерена. С этого времени Дантес стал называться бароном Геккерен-Дантесом. Хотя служба Дантеса в полку оказалась весьма неисправной, за что он подвергался постоянным взысканиям, это не мешало его карьере, которой помогали связи в светском обществе, где его ценили за красоту, остроумие и развязность. Дантес встречался с Пушкиным на великосветских собраниях и балах и вскоре обратил особое внимание на Наталью Николаевну. В 1835 г. он начал открыто за ней ухаживать, а в начале 1836 г. эти отношения стали предметом сплетен. Особенно усилились эти ухаживания летом 1836 г. Посредницей между Дантесом и женой Пушкина была Идалия Полетика и сестра Натальи Николаевны, Екатерина Николаевна, влюбленная в Дантеса и вступившая с ним в связь в конце лета 1836 г.

О дальнейших событиях, в орбиту которых были вовлечены, наряду с четой Пушкиных, Государь, Дантес, Идалия Полетика и ПЛН, речь впереди, однако некоторые эпизоды биографии шуана Ж. Дантеса следует, для ясности, осветить сейчас.

«Жорж-Шарль Дантес был третьим ребенком и старшим из сыновей барона Жозеф-Конрада Дантеса (8.05.1773–1852) и его жены Марии-Анны-Луизы Гацфельдт (8.07.1784–1832), у которых было шестеро детей. Отец Ж-Ш Дантеса слыл богатым эльзасским помещиком, владевшим имением Блоцгейм, был отставным военным. Обучался в Королевской военной школе Pont-â-Mousson, затем служил офицером в Королевском германском полку, который содействовал бегству короля Людовика XVI в Варенн, в результате чего был вынужден эмигрировать в Германию. Вернувшись в родной Сульц, он женился 29 сентября 1806 года на Марии-Анне-Луизе, графине Гацфельдт и сделал блестящую политическую карьеру. В 1823 году барон Дантес, будучи уже членом Генерального совета Верхнего Рейна, был избран в палату депутатов. Он заседал в ней до 1829 года. Будучи весьма привязан к своим родным местам, он жил в Париже лишь в течение законодательных сессий и делил свое время между имением в Сульце и Кольмаром, где у него был дом.

По традициям семьи, он принадлежал к правой части законодательного собрания.

Будучи любим коллегами за прямоту и лояльность, стремясь оказать соотечественникам всевозможные услуги, он сумел приобрести общую любовь и уважение достойным характером своей общественной деятельности и простой семейной жизни. После революции 1830 года барон Дантес вернулся к частной жизни; он был кавалером ордена Почетного легиона.

Жорж-Шарль Дантес родился в Кольмаре 5 февраля 1812 года, где и провел свои детские годы. По воле отца он избрал военную карьеру.

Первоначальное обучение он получил в Эльзасе в коллеже Chapelle sous Rougemont, в округе Верхнего Рейна, а последующее в Париже в Бурбонском лицее. Несмотря на рекомендацию генерала, графа Рапп, не будучи принят, за недостатком места, в пажеский корпус Карла X, директором которого был его дядя по отцу, генерал-майор, граф де Бель-Иль, он пожелал поступить в военную школу Сен-Сир, куда и был принят в 1829 году четвертым учеником. В июле 1830 г. он участвовал в отрядах школы, которые вместе с полками, сохранившими верность, попытались на площади Людовика XV защищать в Париже дело Карла X, который вскоре был принужден ехать в изгнание. Но отказавшись вместе с несколькими своими товарищами служить Июльской монархии, он должен был покинуть военную школу. А после того, как в течение нескольких недель состоял среди приверженцев, группировавшихся в Вандее вокруг герцогини Беррийской, вернулся к отцу, которого застал глубоко удрученным политическими переменами, уничтожавшими законную монархию, которой он служил как по традиции, так и по симпатии.

В самом деле, в другой день после революции, разрушившей все его надежды, молодой человек с живым и независимым нравом, какой был у Жоржа Дантеса, не мог найти приложения своим способностям в однообразной провинциальной жизни, которая выпала на его долю.

Кончина баронессы Дантес в 1832 году еще усилила для него грусть семейного очага. Жорж Дантес, отдалившийся, в силу роялистских взглядов своих родных, от правительства, которое было призвано к власти Францией, решил поступить на службу за границу, согласно обычаю, довольно часто практиковавшемуся в то время.

Семейные связи, по-видимому должны были помочь ему устроиться в Пруссии, и, благодаря покровительству наследного принца Вильгельма, он мог бы быть принят в полк, если бы ему подошел чин унтер-офицера. Но для воспитанника Сен-Сира, который выходил из военной школы после двух лет обучения офицером, это было бы понижением, и Жорж Дантес отказался. Наследный принц прусский, продолжая ему покровительствовать, посоветовал ему тогда отправиться в Россию, где его родственник император Николай I должен был выказать благосклонность французскому легитимисту. Прибыв с такой высокой рекомендацией в С.-Петербург, Жорж Дантес был уверен, что найдет себе здесь покровителей»[98].

Будучи прилежным курсантом военной школы Сен-Сира, Жорж-Шарль Дантес отлично стрелял – качество, которое сильно пригодилось ему, а вернее Пушкину, когда последний избрал Дантеса в качестве своего палача. О снайперских способностях Дантеса красноречиво свидетельствуют следующий эпизод, описанный в книге Леонида Гроссмана, якобы со слов виконта д'Аршиака, будущего секунданта Дантеса на дуэли с Пушкиным. Будучи двоюродным братом Дантеса, д'Аршиак хорошо знал его, поскольку они вместе воспитывались в старинном лицее Бурбонов и о проведенных в Лицее годах он с теплотой вспоминал: «Это был своеобразный и очень одаренный юноша. Тонкий, с нежным, почти девичьим лицом, Жорж пленял не только изящным обликом, но еще более своим веселым нравом. Он рано проявил особый дар непринужденной светской шутки, и разговоры с ним превращались обычно в забавный поток каламбуров, анекдотов и острот. Лицеисты обожали его как прекрасного товарища, девицы нашего подрастающего круга были от него без ума.

Это рано сообщило ему черты какой-то детской избалованности, от которой он никогда не мог освободиться впоследствии. Он был очень способен, но немного ленив, отличался быстрой сообразительностью, живостью ума и прекрасной памятью. Свободно импровизируя свои ответы профессорам, он внешним блеском, непринужденностью речи, находчивостью и остроумием часто прикрывал отсутствие точных и верных знаний.

Он был первым по фехтованию, танцам и гимнастике, из наук же интересовался только историей и географией. Охотно мечтая о путешествиях, государственной службе и военных подвигах, он рано выказывал себя страстным роялистом, следуя, очевидно, каким-то фамильным преданиям: мой дядя Жозеф-Конрад, отец Жоржа, занимал в палате депутатов место среди крайне правых. Отражая, по-видимому, воззрения своих старших, мой сверстник с большим пренебрежением говорил о якобинцах и карбонарах, с восхищением заявляя о своей преданности трону и готовности положить жизнь за королей Франции.

Неудивительно, что по окончании лицея Жорж Дантес сделал попытку вступить в пажеский корпус Карла X. Это могло сразу приблизить его ко двору и облегчить пути к военно-политической карьере. Недостаток вакансий в этом строго замкнутом питомнике вельмож заставил его удовлетвориться Сен-Сирской военной школой. Здесь, в соседстве Версаля с его королевскими преданиями и замке времен Людовика XIV, мой юный роялист впервые проявил себя. Я был свидетелем одного из его первых триумфов.

В июне 1830 года состоялся обычный инспекторский смотр сенсирцев. На этот раз годичному торжеству придавалось особенное значение. Только что открылись военные действия против алжирского бея.

Всюду только и было толков что о войне. Ускоренный выпуск Сен-Сирской школы носил характер правительственной демонстрации. После обычного парада предстояли разнообразные «олимпийские игры» – состязание сен-сирских воспитанников в различных военных упражнениях: фехтовании, стрельбе, гимнастике.

Ввиду особого значения этого смотра военной молодежи среди «разгорающихся батальных действий», на празднестве присутствовали представители королевского дома – сам дофин Луи Антуан, герцог Ангулемский, со своей сухопарой супругой, знаменитой дочерью Людовика XVI, и вдовствующая невестка наследника, молодая герцогиня Беррийская в сопровождении своего подростка-сына.

Принцесса Обеих Сицилий Мария-Каролина, ставшая женою герцога Беррийского, пользовалась в то время особенной известностью. Чуждая строгому этикету последних Бурбонов, она окружила себя молодой и веселой свитой, в которой находила полное утешение своему раннему вдовству. Ее празднества, поездки и приемы славились во всей Франции…

Герцогиня отлично скакала верхом, стреляла из ружья, фехтовала в мужском костюме, мастерски владела пистолетом. Она знала толк в лошадях и любила появляться в сопровождении крупных борзых, легавых или шотландских овчарок.

Неудивительно, что из королевской ложи внимательно следили за развертывающимся зрелищем.

Всеобщее внимание было захвачено своеобразным стрельбищным состязанием. Среди различных способов проявить свое искусство стрелкам было предложено также упражнение с живой мишенью. То был особый вид модной тогда голубиной охоты. Для каждого стрелка спугивалась большая стая голубей, с правом для состязающегося сделать двенадцать выстрелов в разлетающихся птиц. При быстроте прицела и действий это иногда удавалось. Но обычно пестрая голубиная гоньба, испуганная ружейными выстрелами, панически разлеталась и исчезала из поля зрения охотника задолго до его последнего выстрела. Трудность состязания заключалась и в разноцветном оперении каждой стаи, и в различии пород, среди которых обязательно имелись турманы, т. е. кувыркающиеся в воздухе летуны, катящиеся с высоты, подобно шару, почти до самой земли, чтобы снова стремительно взлететь по вертикали на огромную высоту.

Эта беспрерывная подвижная пестрядь в воздухе не переставала рябить в глазах охотника и сильно понижала шансы попаданий.

Уже почти весь отряд отборных стрелков прошел перед барьером открытого тира, но даже счастливцы имели пока не больше, двух-трех подстреленных птиц.

Таково было состояние турнира, когда к барьеру подошел Жорж Дантес. В толпе товарищей прошел ропот сочувствия: он уже успел завоевать себе репутацию одного из лучших стрелков Сен-Сира.

Все насторожились. Раздался громкий хлопнувший звук спугивания стаи, и огромный, живой и разноцветный букет, словно трепеща бесчисленными лепестками, всплыл из-за заслона посреди лужайки и начал растворяться в воздухе. Шелковистое оперенье гонных голубей отливало на солнце своими белоснежными, сизыми, алыми и фиолетовыми тонами. Безрассудные катуны уже начинали низвергаться с высоты, кувыркаясь через голову и сливая в сплошное пестрое пятно свое центробежно вращавшееся оперенье, когда почти без перерыва раздались первые выстрелы Жоржа. Медленно расплывавшаяся стая словно вздрогнула, шарахнулась, взметнулась и в торопливом ужасе смертельной опасности устремилась в стороны и ввысь.

И вот белая птица, быстро трепетавшая своими крыльями по зеленому фону дальних лесов, словно рассыпалась целым облаком серебристых перьев и мертвым комкаем свалилась в траву. Вот вслед за нею ярко-красный шар вращающегося турмана остановился, и птица, пылавшая на солнце своей безумной и закономерной игрой, низверглась в поросли лужайки. Вот свалился матовый черный грач, вот под острым углом неожиданно преломился стремительный полет сверкающей свинцово-синей птицы.

Я оглянулся. Ефрейтор едва успевал передавать Жоржу заряженные ружья, с такой быстротой он разряжал их и протягивал руку за следующим. Еще два-три удара, и Жорж спокойно оперся о свой карабин. Все двенадцать зарядов были выпущены. Егерь уже нес с поля трофей победы, целую связку убитых голубей, под дружные аплодисменты юнкеров, офицеров и зрителей.

Жорж с торжествующим видом протянул руку за своим трофеем и, высоко подняв свою пернатую связку, понес ее к королевской ложе. Здесь, преклонив колено, он опустил еще теплую добычу к ногам герцогини Беррийской. Через несколько минут начальник школы генерал Менуар провозглашал, что первый приз по труднейшему стрельбищному состязанию завоевал ученик младшего курса Сен-Сирской школы Жорж-Шарль Дантес. Герцогиня с улыбкой, полной восхищения, протягивала победителю большой чеканный кубок – награду за победу – и, явно любуясь красавцем стрелком, произносила ему какие-то ласковые слова.

Затем, обернувшись к генералу Менуару, она громко сказала:

– Вот какие воины нам нужны для борьбы с Гуссейном-пашой…

Жорж с горящими глазами и радостным лицом возвращался к своим товарищам, высоко поднимая над головой сверкающий на солнце кубок. В ореоле своих белокурых волос, колеблющихся от ходьбы под открытым небом, он шел, опьяненный одержанной победой, полученной наградой, кликами юнкеров, рукоплесканьями трибун и улыбкой восхищенной герцогини. Это был триумфатор и завоеватель, уверенно и бодро шагающий вперед к новым трофеям и победам. И только рукава его белоснежного мундира были местами покрыты свежими пятнами и влажными брызгами крови. Темные струйки еще сбегали с его нарукавных отворотов, словно предсказывая этому будущему конквистадору земных успехов, что все наши победы или завоевания – славы, денег, власти, женщин – это только безостановочное шествие сквозь прерванные жизни к новым бестрепетным и смертельным ударам.

Это хищное празднество смутило меня. Свежая кровь обладает свойством притягивать к себе взгляды и словно держать их в своей власти. Я долго не мог отвести глаз от этих белых обшлагов с тонкими позументами и блестящими пуговицами, обильно залитыми кровью вольных и прекрасных птиц, так беспечно и бессмысленно убитых…

На другой день в приказе по Сен-Сирской школе, после извещения о результатах состязаний, сообщалось, что получившие накануне три королевских приза удостоились особой милости герцогини Беррийской: они зачислялись в состав ее личных пажей.

Так начиналась придворная карьера Жоржа-Шарля Дантеса.

Он вступил на политическое поприще в трудное время. Победы в Африке готовили бурю в Париже. Дантесу недолго пришлось присутствовать в почетной свите герцогини, сопровождая ее на охоту и прогулки. Через два месяца Тюильри было оцеплено баррикадами, и сен-сирские юнкера выступили на защиту белого знамени.

Наступила та бурная пора жизни Дантеса, которая рано выработала из него политического деятеля особого типа, какие создаются обычно в смутные эпохи государственных переворотов, заговоров и мятежей. Это те отважные, решительные и самонадеянные люди, которые непреклонно верят в успех и стремительно идут к намеченной цели, опрокидывая по пути все препятствия. Они любят риск, крупную игру, опасные комбинации, возбуждающую атмосферу необычайных и угрожающих приключений. Они бывают пленительны и беспощадны. Окружающие служат им только средством для достижения их целей, и ко всем людям они одинаково подходят с непроницаемой бронзовой маской.

Через несколько недель после сен-сирского празднества королевская власть во Франции зашаталась. Жорж Дантес отважно ринулся в свое первое боевое крещение на защиту бурбонских лилий. От веселых состязаний и упражнений в ловкости ему предстояло теперь перейти к настоящей смертельной борьбе. Уже не связку подстреленных турманов, а мятежные трехцветные знамена восставшего Парижа нужно было сложить пажу герцогини Беррийской к ногам его королевы.

В июле 1830 года он отважно сражался в рядах сторонников Карла X. После революции он принужден был выйти из школы. Как последовательный монархист, Дантес принял некоторое участие в политической авантюре герцогини Беррийской, а после ее неудачи решил отправиться служить за границу. Благодаря протекции своих прусских родственников он устроился в России, где был принят в январе 1834 г. корнетом в Кавалергардский полк»[99].

Оставим на время шуана Дантеса, поскольку до начала его активного участия в смертельной игре, затеянной Пушкиным, оставалось еще более 2 лет, и вернемся в холодные февральские дни 1834 года. 11 февраля Пушкин в концертном зале Зимнего дворца представлялся императору в звании камер-юнкера; в соответствии с записью в камер-фурьерском журнале, в этот день представлялся 31 человек, сначала маршал – И.Ф. Паскевич, потом сенаторы, камергеры, действительные статские советники и, наконец, камер-юнкеры: А.С. Долгоруков, Безобразов, Романов, Ремерс и Пушкин «благодарили за пожалование в сие звание».

В то же время заехавший в Петербург, чтобы навестить Пушкина А.Н. Вульф записал в своем дневнике: «Самого же поэта я нашел мало изменившимся от супружества, но сильно негодующим на царя за то, что он одел его в мундир, его, написавшего теперь повествование о бунте Пугачева и несколько новых русских сказок. Он говорит, что возвращается к оппозиции, но это едва ли не слишком поздно; к тому же ее у нас нет… удостоился я лицезреть супругу А. Пушкина, о красоте которой молва далеко разнеслась. Как всегда это случается, я нашел, что молва увеличила многое».

Пушкин планирует на время уехать из Петербурга всей семьей, о чем, в частности, пишет Н.О. Пушкина к О.С. Павлищевой от 13 февраля 1834 года: «Александр на отъезде <по-видимому, в Москву для работы в архивах>, а в первых днях первой недели поста <т. е. после 4 марта> сбирается и Натали, она навестит в деревне своих родителей и останется там до августа. Александра сделали камер-юнкером, не спросив на то его согласия, это была нечаянность, от которой он не может опомниться. Никогда он того не желал…»

То есть планировался отъезд Натальи Николаевны в имение родителей, чтобы в условиях деревенской тиши прошли ее очередные роды в августе 1834 года, поскольку она была на 4-м месяце беременности, и бурная столичная жизнь могла повредить нормальному ходу беременности. Но до отъезда Пушкины активно участвуют в масленичных увеселительных мероприятиях, посещая ежедневно балы, вечера и всевозможные рауты. 3 марта они на вечере у князя В.Д. Одоевского, а в воскресенье утром, 4-го марта – на балу в Зимнем дворце, заключающим Масленицу.

Н.О. Пушкина, как бы предчувствуя беду, пишет 3 марта 1834 года своей дочери О.С. Павлищевой: «Масляная очень шумная, всякий день утром и вечером бал, спектакль – с понедельника до воскресенья; Натали на всех балах, всегда хороша, элегантна, везде принята с лаской; она всякий день возвращается в 4 или 5 часов утра, обедает в 8, встает из-за стола, чтобы взяться за туалет и мчаться на бал; но она распрощается с этими удовольствиями, чрез две недели она едет в деревню к матери, где думает остаться шесть месяцев».

В последний день Масленицы бал в Зимнем дворце начался днем и продолжался до ночи. Поэт разговаривал с художником Г.Г. Гагариным о «Моцарте и Сальери». После спектакля актеров французской труппы возобновились танцы, во время которых Наталье Николаевне сделалось дурно. Едва Пушкин привез ее домой, у нее случился выкидыш. Пушкин отметил в дневнике: «Все это <масленичные веселья> кончилось тем, что жена моя выкинула. Вот до чего доплясалась». Об этом он сообщал и Нащокину в конце месяца: «Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла…». Отъезд в деревню откладывается до выздоровления Натальи Николаевны. На восстановление здоровья ушло больше месяца, и только 15 апреля 1834 года Пушкин проводил до Ижоры жену, ехавшую с детьми в Полотняный Завод на лето. По пути она заезжала в Москву и Ярополец.

Пушкин, конечно, высчитал, когда произошло зачатие выкинутого плода. Если роды намечались на август месяц 1834 года, то зачатие произошло в ноябре 1833 года. Пожалуй, мы можем вычислить даже дату, когда должен был родится третий ребенок Пушкиных, не случись катастрофы 4 марта 1834 г.

Пушкин вернулся из 3-месячной поездки в Поволжье к вечеру 20 ноября 1833 года и у него в «резерве» всего 10 дней, чтобы ребенок родился хотя бы в конце августа. Что он мог сделать за 10 дней, если для зачатия первого ребенка потребовалось полгода? Значит все случилось, как минимум, за неделю до приезда Пушкина, чтобы в последующем снять возможные вопросы о досрочных родах. Итак, 10–13 ноября, отсчитываем вперед 40 недель (280 дней) и получаем 20–23 августа 1834 года. Вполне нормальный срок, чтобы отцом считать Пушкина, а недостающая неделя до 280-ти дней, как правило, не служит серьезным основанием считать роды преждевременными.

Все это прекрасно высчитал и сам Пушкин и с отъездом Натальи Николаевны в деревню он решил осуществить некий эксперимент, чтобы на все сто процентов убедиться в том, что все его расчеты соответствуют действительности. Для этого еще раз обратимся к письмам Пушкина, которые он, начиная с 17 апреля 1834 года, регулярно посылает из Петербурга сначала в Москву, где Наталья Николаевна останавливалась у родителей на две недели, затем в Ярополец и, наконец, в Полотняный Завод. Всего было написано 27 писем, в том числе два письма из Болдино в Петербург, куда к тому времени уже вернулась Наталья Николаевна с детьми.

Сначала несколько слов о перлюстрации писем Пушкина цензурой. В начале мая 1834 года Пушкин узнает от Жуковского, что его письмо к жене от 20 и 22 апреля, где он непочтительно высказался о своем камер-юнкерстве, прочитано на московской почте и представлено полицией Николаю I, который был рассержен, но успокоился после объяснения Жуковского. Действительно, в этом письме из Петербурга в Москву к своей жене, Пушкин написал, что сказался больным, чтобы не ходить с поздравлениями к наследнику в связи с его совершеннолетием: «…царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видеть». Далее его знаменитый пассаж, ранее приводимый нами: «…Видел я трех царей…», где прошелся по «третьему» царю, который, «…хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, ни променять его на четвертого не желаю».

В своем дневнике Пушкин делает запись от 10 мая 1834 года следующего содержания: «Г<осударю> неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, – но холопом и шутом не буду и у Царя Небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего Правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать Царю (человеку благовоспитанному и честному), и Царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть Самодержавным!»[100]

В некоторых письмах он язвительно «шлет приветы» тем, кто их читает. Так, в письме от 29 мая 1834 г. из Петербурга в Полотняный Завод он «уколол» полицию: «Что ты путаешь, говоря: о себе не пишу, потому что неинтересно. Лучше бы ты о себе писала, чем о Sollogoub, о которой забираешь в голову всякий вздор – на смех всем честным людям и полиции, которая читает наши письма». Есть в этом письме и кое-что посерьезнее, чем «приветы» полицейским: «Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают». Договаривались, что Пушкин постарается заехать в Полотняный Завод по пути в Болдино в августе 1834 года. Но какие-то обстоятельства личного характера заставляют Наталью Николаевну просить мужа приехать в июле. Что это за обстоятельства, она не пишет, но Пушкин догадывается, похоже что ПЛН может подъехать в Калугу, куда Наталья Николаевна наезжает на балы и другие увеселительные мероприятия.

В письме от 3 июня 1834 года из Петербурга в Полотняный Завод Пушкин снова шлет «привет» перлюстраторам: «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство a'la lettre[101]. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilité de la famille)[102] невозможно; каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя; а вот что пишу для тебя».

А в письме от 8 июня 1834 года новый пассаж: «Жду от тебя письма об Яропольце, но будь осторожна… вероятно, и твои письма распечатывают: этого требует государственная безопасность».

А просьба жены подъехать пораньше волнует Пушкина. Он это увязывает с возможной встречей жены с ПЛН в Калуге, что следует из письма от 11 июня 1834 года из Петербурга в Полотняный Завод: «Что ты мне пишешь о Калуге? Что тебе смотреть на нее? Калуга намного гаже Москвы, которая гораздо гаже Петербурга. Что же тебе там делать? Это тебя сестры баламутят, и верно уж моя любимая. Это на нее весьма похоже. Прошу тебя, мой друг, в Калугу не ездить. Сиди дома, так будет лучше».

И через несколько строк о разных пустяках снова возвращается к этой «несчастной» Калуге, которая, похоже, занозой сидит в его сердце: «Пожалуйста, мой друг, не езди в Калугу. С кем там тебе знаться? с губернаторшей? она очень мила и умна; но я никакой не вижу причины тебе ехать к ней на поклон. С невестой Дмитрия Николаевича? Вот это дело другое. Ты слади эту свадьбу, а я приеду в отцы посаженые. Напиши мне, женка, как поживала ты в Яропольце, как ладила с матушкой и с прочими. Надеюсь, что вы расстались дружески, не успев поссориться и приревновать друг к другу. У нас ожидают прусского принца. Вчера приехал Озеров из Берлина с женою в три обхвата. Славная баба; я, смотря на нее, думал о тебе и желал тебе воротиться из Завода такою же тетехой. Полно быть тебе спичкой. Прощай, жена. У меня на душе просветлело. Я два дня сряду получил от тебя письма и помирился от души с почтою и полицией. Черт с ними. Что делают дети? благословляю их, а тебя целую»[103].

В этот же день он пишет еще одно письмо, навеянное, вероятно, просьбой тетушки отпустить Натали в Калугу. Вот ведь как приспичило в эту Калугу ездить, что подключила к этой «проблеме» «тяжелую артиллерию» в лице тетушки Екатерины Ивановны Загряжской: «Сейчас от меня тетка. Она просит тебя к ней писать, а меня тебе уши выдрать. Она переезжает в Царское Село, в дом князя Кочубея, с Натальей Кирилловной, которая удивительно мила и добра; завтра еду с ней проститься. Зачем ты тетке не пишешь? какая ты безалаберная! Она просит, чтоб я тебя в Калугу пустил, да ведь ты махнешь и без моего позволения. Ты на это молодец. Сейчас простился с отцом и матерью. У него хандра и черные мысли. Знаешь, что я думаю? не приехать ли мне к тебе на лето? нет, жена, дела есть, потерпим еще полтора месяца. А тут я к тебе упаду как снег на голову, если только пустят меня».

А это игра в кошки-мышки: приеду – не приеду; на все лето – нет, не могу; «упаду как снег на голову» – «если только пустят меня». Наталье Николаевне нужно знать конкретную дату приезда мужа, чтобы увязать это знание со своими планами, а тут: «приеду – не приеду». Наконец, это ей все надоело и она буквально требует: когда муж приедет в Полотняный Завод? Это требование вытекает из ответа Пушкина на ее письмо. Около (не позднее) 14 июля 1834 года в письме к Наталье Николаевне он пишет, вернее, отвечает: «Ты хочешь непременно знать, скоро ли я буду у твоих ног? изволь, моя красавица. Я закладываю имение отца, это кончено будет через неделю. Я печатаю Пугачева; это займет целый месяц. Женка, женка, потерпи до половины августа, а тут уж я к тебе и явлюсь и обниму тебя, и детей расцелую. Ты разве думаешь, что холостая жизнь ужасно как меня радует? Я сплю и вижу, чтоб к тебе приехать, да кабы мог остаться в одной из ваших деревень под Москвою, так бы богу свечку поставил; рад бы в рай, да грехи не пускают. Дай, сделаю деньги, не для себя, для тебя. Я деньги мало люблю – но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости. А о каком соседе пишешь мне лукавые письма? кем это меня ты стращаешь? отселе вижу, что такое. Человек лет 36; отставной военный или служащий по выборам. С пузом и в картузе. Имеет 300 душ и едет их перезакладывать – по случаю неурожая. А накануне отъезда сентиментальничает перед тобою. Не так ли? А ты, бабенка, за неимением того и другого, избираешь в обожатели и его: дельно. Да как балы тебе не приелись, что ты и в Калугу едешь для них. Удивительно!»

Про «того» мы уже знаем – это Государь, а кто таков «другой», уж не ПЛН ли? Пушкин этого «другого» никак вычислить не может, но то, что он стремится побывать в Калуге – это не вызывает у него никаких сомнений. Потому и «крутит» с датой своего приезда в Полотняный Завод, чтобы осложнить встречу ПЛН со своей женой. А пассаж насчет отставного военного 36 лет «с пузом и в картузе» это для отвода глаз, для сдерживания гнева по поводу «того и другого».

Решила взять мужа измором, долго не отвечает на его письма. Пушкин сердито выговаривает ей в письме от 30 июля 1834 года из Петербурга в Полотняный Завод: «Что это значит, жена? Вот уже более недели, как я не получаю от тебя писем. Где ты? Что ты? В Калуге? В деревне? Откликнись. Что так могло тебя занять и развлечь? Какие балы? Какие победы? Уж не больна ли ты? Христос с тобою. Или просто хочешь меня заставить скорее к тебе приехать. Пожалуйста, женка, брось эти военные хитрости, которые не в шутку мучат меня за тысячи верст от тебя. Я приеду к тебе, коль скоро меня Яковлев отпустит. Дела мои подвигаются. Два тома печатаются вдруг. Для одной недели разницы не заставь меня все бросить и потом охать целый год, если не два и не три. Будь умна… Целую твой портрет, который что-то кажется виноватым. Смотри».

Через четыре дня получив, наконец, письмо из Петербурга, продолжает выговаривать жене за ее непослушание. В письме от 3 августа 1834 года из Петербурга в Полотняный Завод пишет: «Стыдно, женка. Ты на меня сердишься, не разбирая, кто виноват, я или почта, и оставляешь меня две недели без известия о себе и о детях. Я так был смущен, то не знал, что и подумать. Письмо твое успокоило меня, но не утешило. Описание вашего путешествия в Калугу, как ни смешно, для меня вовсе не забавно. Что за охота таскаться в скверный уездный городишко, чтоб видеть скверных актеров, скверно играющих старую, скверную оперу? что за охота останавливаться в трактире, ходить в гости к купеческим дочерям, смотреть с чернию губернский фейворок, когда и Петербурге ты никогда и не думаешь посмотреть на Каратыгиных, и никаким фейвороком тебя в карету не заманишь. Просил я тебя по Калугам не разъезжать, да, видно, уж у тебя такая натура. О твоих кокетственных сношениях с соседом говорить мне нечего. Кокетничать я сам тебе позволил – но читать о том лист кругом подробного описания вовсе мне не нужно. Побранив тебя, беру нежно тебя за уши и целую – благодаря тебя за то, что ты богу молишься на коленях посреди комнаты. Я мало богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас. Ты ждешь меня в начале августа. Вот нынче уже 3-е, а я еще не подымаюсь. Яковлев отпустит меня около половины месяца. Но и тут я не совсем еще буду свободен. Я взял квартеру Вяземских. Надо будет мне переехать, перетащить мебель и книги, и тогда уже, благословясь, пуститься в дорогу. Дай Бог приехать мне к твоим именинам, и я тем был бы счастлив».

И тут выясняется, что Наталья Николаевна даже в Москву сумела съездить, поскольку в этом же письме Пушкин мимоходом оговаривается: «О тебе гремит молва, после минутного твоего появления <в Москвех Нашли, что ты похудела – я привезу тебя тетехой, по твоему обещанию: смотри ж! Не поставь меня в лгуны. На днях встретил я М-те Жорж. Она остановилась со мною на улице и спрашивала о твоем здоровье, я сказал, что на днях еду к тебе pour te faire un enfant[104]. Она стала приседать, повторяя: Ah, Monsi, vous me ferez une grande plaisir[105]. Однако я боюсь родов, после того, что ты выкинула. Надеюсь однако, что ты отдохнула».

Неотложные дела удерживают Пушкина от поездки в Полотняный Завод и лишь предстоящие торжества по случаю открытия Александрийской колонны подтолкнули его к отъезду. 17 августа он выезжает из Петербурга в Москву, чтобы затем отправиться в Полотняный Завод. Много позднее в дневнике Пушкина появится запись от 28 ноября 1834 года: «…выехал из П<етер>б<урга> за 5 дней до открытия Александровской колонны, чтобы не присутствовать при церемонии вместе с камер-юнкерами…»

20 августа приезжает в Москву, останавливается, по-видимому, в доме Гончаровых всего на сутки. Встречается с Александром Николаевичем Раевским, «которого нашел поглупевшим от ревматизма в голове». 21-го выехал через Боровок, Малоярославец и Калугу в Полотняный Завод, куда прибыл вечером этого же дня.

Наконец-то Пушкин у ног своей Мадонны, которая уже отчаялась его дождаться.

Около (не позднее) 25 августа 1834 года направляет письмо к Н.И. Гончаровой в Ярополец, в котором выражает сожаление, что не попал к ней по дороге в Полотняный Завод, что приехав, нашел всех здоровыми, кроме Саши, что должен будет еще на несколько недель съездить в Нижегородское имение по делам отца, «…а жену отправлю к Вам, куда и сам явлюсь как можно скорее. Жена хандрит, что не с Вами проведет день Ваших общих именин; как быть! и мне жаль, да делать нечего. Покамест поздравляю Вас со днем 26 августа; и сердечно благодарю вас за 27-ое. Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом».

6 сентября Пушкин с женой и детьми уезжает из Полотняного Завода в Москву. С ними вместе едут сестры Натальи Николаевны, Екатерина и Александра Николаевна Гончаровы, которых Пушкины берут жить к себе в Петербург. Пробыв в Москве 4 дня, Пушкин в третий раз приезжает в Болдино, надеясь на новую «Болдинскую осень».

Но вдохновения нет, в письме к жене от 15–17 сентября 1834 года из Болдина в Петербург жалуется: «Написать что-нибудь мне бы очень хотелось. Не знаю, придет ли вдохновение… Писать еще не принимался».

В последнем письме (не позднее 25 сентября 1834 года) все о том же: «Вот уж скоро две недели, как я в деревне, а от тебя еще письма не получил. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут; и роман не переписываю. Читаю Вальтер Скотта и Библию, а все об вас думаю. Здоров ли Сашка? прогнала ли ты кормилицу? отделалась ли от проклятой немки? Какова доехала? Много вещей, о которых беспокоюсь Видно, нынешнюю осень мне долго в Болдине не прожить. Дела мои я кой-как уладил. Погожу еще немножко, не распишусь ли; коли нет – так с богом и в путь. В Москве останусь дня три, у Натальи Ивановны сутки – и приеду к тебе. Да и в самом деле: неужто близ тебя не распишусь? Пустое. Я жду к себе Языкова, да видно не дождусь.

Скажи, пожалуйста, брюхата ли ты? Если брюхата, прошу, мой друг, быть осторожней, не прыгать, не падать, не становиться на колени перед Машей (ни даже на молитве). Не забудь, что ты выкинула и что тебе надобно себя беречь». (Выделено мной. – А.К.)

А вот и причина творческого бессилия. Казалось бы, откуда Наталье Николаевне быть «брюхатой»? Пушкин на этот раз в порядке задуманного им эксперимента, лишь обозначил один раз, сразу по приезду в Полотняный Завод (т. е. 21 августа), близость с женой и сейчас ждет результата. Вскоре он узнает, что Наталья Николаевна беременна – это с одного-то раза?! Он высчитывает, когда же должен родиться ребенок. Отсчитываем вперед 40 недель (280 дней) и получается, что 28 мая 1835 года. Пушкин еще не знает, когда родится Гришка, но мы-то знаем – 14 мая 1835 года и можем вычислить дату зачатия второго сына Пушкина. Отсчитываем обратно 40 недель (280 дней) и получим – 7 августа 1834 года.

Вот зачем ездила Наталья Николаевна в Калугу и, может, даже в Москву. Вот почему она требовала приезда мужа в Полотняный Завод как можно быстрее – чтобы зафиксировать факт своей беременности. Кажется, все получилось. Но… только с точки зрения Натальи Николаевны. Пушкин же окончательно и бесповоротно убедился, что жена рожает ему детей от другого мужчины. Кто он – этот ПЛН?

Какое тут может быть творческое вдохновение? Не пробыв и трех недель в Болдино, он навсегда покидает его с самым скромным итогом 3-й «Болдинской осени». Закончена «Сказка о золотом петушке», завершена повесть «Кирджали», набросан план истории рода Пушкиных («Несколько раз принимался я…», «Мы ведем свой род…»), но так и остался нереализованным, и лишь одно неоконченное и неотделанное стихотворение «Стою печален на кладбище», навеянное грустными мыслями о похороненном здесь сыне Павле.

Итог творческого бессилия Пушкина, четко обозначившегося к концу 1834 года, подвел В.Г. Белинский, который опубликовал во второй половине декабря свою статью «Литературные мечтания» за подписью «-онъ-инский». Начало этой статьи, опубликованное первого декабря 1834 года в «Литературных листках», мы уже ранее цитировали: «Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, обмер на время…»

Вторая часть статьи была опубликована в «Молве» за № 50 и 51 от 15 и 22 декабря и посвящена определению и описанию «Пушкинского периода русской словесности», когда молодой поэт, будучи «совершенным выражением своего времени», «царствовал» в литературе десять лет. «Пушкинский период был самым цветущим временем нашей словесности», но все это в прошлом, поскольку «Борис Годунов» «был последним великим его подвигом».

30 декабря в «Молве» за № 52 публикуется окончание статьи «Литературные мечтания» за той же подписью («-онъ-инский»), в которой говорится о конце «Пушкинского периода» русской словесности: «И как тридцатым годом кончился, или лучше скажем, оборвался период Пушкинский, так кончился и сам Пушкин, а вместе с ним и его влияние; с тех пор почти ни одного бывалого звука не сорвалось с его лиры…»[106] Пушкину оставалось прожить еще два года, хотя Белинский «похоронил» его уже в конце 1834 года, «определяющего» года его жизненной трагедии. Впереди был «решающий» 1835-й год этой трагедии. «Завершающим» был 1836 год, в котором поэтическому гению земли русской исполнилось 37 лет. И есть что-то мистическое в том, что жизнь поэта оборвалась в 1837 году.

Трагическая развязка семейной жизни

Жизнь его не враг отъял, —

Он своею силой пал,

Жертва гибельного гнева.

В.А. Жуковский

Пессимистическая оценка Белинским поэтического творчества Пушкина середины 30-х годов справедлива, но только частично. Великий литературный критик XIX века не мог знать того, что хранилось у Пушкина в столе. Он мог судить об угасании пушкинской любовной лирики и то лишь по разрешенным цензурой публикациям, но многие шедевры трагической лирики поэта стали доступны для прочтения и исследования лишь после его смерти.

Конечно, любовная лирика практически исчезла из его поэтического творчества, поскольку иссяк ее родник – любовь к женщине, но, начиная с первых дней нового 1835 года, во всю мощь зазвучал иной мотив трагической песни о близкой и неотвратимой смерти.

Л.М. Аринштейн считает, что рубежным стихотворением в творчестве Пушкина было: «Пора, мой друг, пора!//Покоя сердце просит…», написанное в середине 1834 года, после которого – «Пушкин настолько сосредоточился на мыслях о неотвратимой, близкой и желанной смерти, что складывается впечатление, что ни о чем другом писать он в это время не может»[107]. При этом поэтическая степень завершенности трагической лирики Пушкина такова, что сравнить с ней можно разве что творчество бельгийского поэта конца XIX века Эмиля Верхавна (1855–1916), в лирической трилогии которого (сборники: «Вечера» – 1888 г.; «Крушения» – 1888 г.; «Черные факелы» – 1891 г.) «торжествует» вселенский пессимизм, отчаяние и бессилие разума.

В январе 1835 года Пушкин вновь обращается к поэзии знаменитого древнегреческого лирика Анакреона (VI–V вв. до н. э.), первые подражания которому были сделаны поэтом более десяти лет тому назад («Гроб Анакреона», «Фиал Анакреона») и которого поэт в своем стихотворении «Мое завещание друзьям» назвал своим учителем[108]. Из богатого наследия Анакреона, главным содержанием которого были оды, посвященные любви и веселью, на этот раз Пушкин выбирает пессимистические оды под стать его собственному настроению (56 и 57 оды):

Ода LVI (из Анакреона)

Поредели, побелели Кудри, честь главы моей, Зубы в деснах ослабели, И потух огонь очей. Сладкой жизни мне не много Провожать осталось дней:. Парка счет ведет им строго[109], Тартар тени ждет моей[110]. Не воскреснем из-под спуда, Всяк навеки там забыт: Вход туда для всех открыт — Нет исхода уж оттуда.

Ода LVII

Что же сухо в чаше дно? Наливай мне, мальчик резвый, Только пьяное вино Раствори водою трезвой. Мы не скифы, не люблю, Други, пьянствовать бесчинно: Нет, за чащей я пою Иль беседую невинно.

Ода LVI из Анакреона и стихотворение «Узнают коней ретивых» были использованы Пушкиным в «Повести из римской жизни», оставшейся незавершенной. Сюжет повести, вероятно, навеян одним из фрагментов цикла лекций доктора Хатчинсона, посвященных «романтической» смерти Арбитр Гай Петрония (настоящее имя Тит Петроний Нигер). От имени автора повествования – близкого друга Петрония – Пушкин восхищается его самообладанием по получению известия о предстоящей казни: «Мы были поражены ужасом. Один Петроний равнодушно выслушал свой приговор, отпустил гонца с подарком и объявил нам свое намерение остаться в умах (то есть не возвращаться в Рим, где его ожидали суд и казнь, – А.К.) Он послал своего любимого раба выбрать и нанять ему дом и стал ожидать его возвращения в кипарисной роще, посвященной эвменидам[111].

Мы окружили его с беспокойством. Флавий Аврелий спросил, долго ли думал он оставаться в Кумах и не страшится ли раздражить Нерона ослушанием?

– Я не только не думаю ослушаться его, – отвечал Петроний с улыбкою, – но даже намерен предупредить его желания. Но вам, друзья мои, советую возвратиться. Путник в ясный день отдыхает под тению дуба, но во время грозы от него благоразумно удаляется, страшась ударов молнии.

Мы все изъявили желание с ним остаться, и Петроний ласково нас благодарил. Слуга возвратился и повел нас в дом, уже им выбранный. Он находился в предместии города. Им управлял старый отпущенник в отсутствии хозяина, уже давно покинувшего Италию. Несколько рабов под его надзором заботились о чистоте комнат и садов. В широких сенях нашли мы кумиры девяти муз, у дверей стояли два кентавра. Здесь Петроний остался на отдых, и нас отпустил, пригласив вечером к нему собраться».

Вечером будет разыгран трагический спектакль «романтического» ухода из жизни Тита Петрония, о чем свое время рассказал Пушкину доктор Хатчинсон. Пушкин изучал вновь, как бы повторяя преподанные ему уроки 11-летний давности, способы ухода из жизни, не случайно обратившись к истории суицида Петрония. Он находил много общего в судьбе Петрония и в своей жизни, стремительно катящейся к печальному концу.

«Я не мог уснуть; печаль наполняла мою душу. Я видел в Петронии не только щедрого благодетеля, но и друга, искренно ко мне привязанного. Я уважал его обширный ум; я любил его прекрасную душу. В разговорах с ним почерпал я знание света и людей, известных мне более по умозрениям божественного Платона, нежели по собственному опыту. Его суждения обыкновенно были быстры и верны. Равнодушие ко всему избавляло его от пристрастия, а искренность в отношении к самому себе делала его проницательным. Жизнь не могла, представить ему ничего нового; он изведал все наслаждения; чувства его дремали, притуплённые привычкою. Но ум его хранил удивительную свежесть. Он любил игру мыслей, как и гармонию слов. Охотно слушал философские рассуждения и сам писал стихи не хуже Катулла». (Курсив мой. – А.К.).

Согласно сюжету повести, Петроний хорошо знал лирические оды Анакреона, в том числе оду LVI, которая приводится в повести в несколько иной редакции:

Поседели, поредели Кудри, честь главы моей, Зубы в деснах ослабели, И потух огонь очей. Сладкой жизни мне не много Провожать осталось дней: Парка счет ведет им строго, Тартар тени ждет моей. — Страшен хлад подземна свода, Вход туда для всех открыт, Из него же нет исхода… Всяк сойдет – и там забыт.

«Солнце клонилось к западу; я пошел к Петронию. Я нашел его в библиотеке. Он расхаживал; с ним был его домашний лекарь Септимий. Петроний, увидя меня, остановился я произнес шутливо:

Узнают коней ретивых По их выжженным таврам, Узнают парфян кичливых По высоким клобукам. Я любовников счастливых Узнаю по их глазам. <В них сияет пламень томный — Наслаждений знак нескромный.>[112]

– Когда читаю подобные стихотворения, – сказал он, – мне всегда любопытно знать, как умерли те, которые так сильно были поражены мыслию о омерти. Анакреон уверяет, что Тартар его ужасает, но не верю ему – так же как не верю трусости Горация. Вы знаете оду его?

Кто из богов мне возвратил Того, с кем первые походы И браней ужас я делил, Когда за призраком свободы Нас Брут отчаянный водил? С кем я тревоги боевые В шатре за чашей забывал И кудри, плющем увитые, Сирийским мирром умащал? Ты помнишь час ужасной битвы, Когда я, трепетный квирит, Бежал, нечестно брося щит, Творя обеты и молитвы? Как я боялся! как бежал! Но Эрмий сам незапной тучей Меня покрыл и вдаль умчал И спас от смерти неминучей. . . . . . . . .

Хитрый стихотворец хотел рассмешить Августа и Мецената своею трусостию, чтоб не напомнить им о сподвижнике Кассия и Брута. Воля ваша, нахожу более искренности в его восклицании:

Красно и сладостно паденье за отчизну»[113].

На этом «Повесть из римской жизни» прерывается.

Приближаясь к роковому возрасту, Пушкин сильно постарел, на это обращают внимание знакомые, которые не видели его несколько лет. Будучи в сентябре месяце в Михайловском, он пишет Наталье Николаевне в Петербург: «В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарелся, да и подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был. Все это не беда; одна беда: не замечай ты, мой друг, того, что я слишком замечаю». (Выделено мной. – А.К.).

Неожиданно Пушкину потребовался труд Мишеля Монтеня «Опыты» – книга скептических раздумий, самопризнаний и наблюдений в области человеческих свойств и отношений, личной и социальной этики: «…Кстати: пришли мне, если можно, Essays de M. Montagne[114] – 4 синих книги, на длинных моих полках. Отыщи». Только ленивый не упрекнул Наталью Николаевну в необразованности, приводя этот фрагмент письма Пушкина от 21 сентября 1835 года из Михайловского в Петербург, в частности, об этом писала Александра Осиповна Смирнова (Россет). Другие снисходительно прощают ей, что она может отыскать нужную книгу по просьбе мужа лишь по цвету обложки: «То, что она не знала расположения книг на его полках, или не читала Монтеня, вовсе не так уж важно. Печальнее то, что ее поступки без него и даже с ним были подчас наперекор ему: общалась с теми, с кем не надо, принимала того, кого он не хотел видеть у себя в доме, выводя мужа из себя»[115].

На наш взгляд, она не только читала отдельные сочинения Монтеня из «Опытов», но делала из прочитанного нужные выводы. Какие? Сначала попытаемся разобраться, зачем самому Пушкину вдруг понадобились «Опыты» Монтеня в самый трагический период его жизни. Пушкин прекрасно знал литературное творчество французского философа-моралиста Мишеля Эйкем де Монтена (1533–1592 гг.), несколько раз упомянув его имя в своих сентенциях «Мысли и замечания» (1827 г.), наряду с другими писателями и поэтами Средневековья (Франсуа Рабле (1495–1533 гг.); Клеман Маро (Марот) (1495–1544 гг.); Торквато Тассо (1544–1595 гг.); Лопе де Вега (Вега Карпьо) (1562–1635 гг.)). Но на этот раз ему потребовались «Опыты» постольку, поскольку бывший мэр города Бордо Мишель Монтень был автором крылатого выражения: «Лучше всего добровольная смерть. Жизнь зависит от воли других, смерть же зависит только от нас». Монтень был первым мыслителем Средневековья, который открыто выступил в защиту самоубийц, оправдывая «благородное самоубийство» и восхищаясь доблестными женщинами античности, жертвовавшими своей жизнью во имя долга или любви. Автор «Опытов» порицает лишь тех, кто наложил на себя руки из малодушия. По тем временам это было еретическое произведение, хотя в качестве примеров он приводил ряд историй о самоубийствах, почерпнутые из «Писем» Плиния Младшего[116]. «Опыты» Монтеня были включены в ватиканский «Index Librorum Prohibitorum» («Список запрещенных книг»).

Возвращаясь к «Опытам» Монтеня, он как бы вновь просмотрел конспекты лекций доктора Хатчинсона о великих самоубийцах древности, поскольку литературным источником его лекций были как раз «Письма» Плиния Младшего, опубликованные с комментариями Монтеня в «Опытах».

Не могла не прочитать эти «Письма» и Наталья Николаевна, поскольку она не только догадывалась о суицидных настроениях мужа, но и прекрасно знала причину этих настроений и принимала свои меры к тому, чтобы как бы «не замечать той беды», которую муж «слишком замечает». В письме к брату Дмитрию Николаевичу с просьбой о помощи Наталья Николаевна пишет: «Ты знаешь, что пока я могла обойтись без помощи из дома, но сейчас… я считаю своим долгом помочь моему мужу в том затруднительном положении, в котором он находится; несправедливо, чтобы вся тяжесть содержания моей большой семьи падала на него одного…». Она просит брата назначить ей «с помощью матери содержание, равное тому, какое получают сестры… мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю как вести дом… Мне очень не хочется беспокоить мужа… мелкими хозяйственными хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам и, следовательно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того, чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна… Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь обеспечить его положение».

Из деликатности, а также, желая сохранить семейную тайну, она сводит причину упаднического настроения мужа всего лишь к нужде, свалившейся на их семью, поскольку ее письмо может стать документальным свидетельством о семейной трагедии Пушкиных. Она прекрасно знает, что Пушкин стремительно движется к своей желанной смерти. А он подтверждает это своим очередным произведением «Полководец», толчком к написанию которого послужило торжественное богослужение в дворцовой церкви 7 апреля 1835 года в Светлое Воскресенье, на котором он присутствовал по долгу придворной службы. «Нечаянное посещение» галереи 1812 года в этот день, вероятно, дало толчок к замыслу этого стихотворения.

Первые строки, относящиеся к нему: «О люди! Низкий род! Достойный слез и смеха, Жрецы Минутного, поклонники Успеха», – были записаны вскоре после этого посещения. Стихотворение посвященного памяти Михаила Богдановича Барклая-де-Толли (1761–1818), главнокомандующего русскими войсками в начале Отечественной войны 1812 г., выработавшего план отступления русской армии в глубь страны и руководившего (до 17 августа 1812 г.) операциями по отступлению.

Размышляя над полной внутреннего трагизма судьбой фельдмаршала, Пушкин писал:

Там, устарелый вождь! как ратник молодой, Искал ты умереть средь сени боевой, Вотще! Преемник твой стяжал успех, сокрытый В главе твоей. – А ты, непризнанный, забытый Виновник торжества, почил – и в смертный час С презреньем, может быть, воспоминал о нас!

Затем усилил трагическое звучание второго стиха:

«Там устарелый вождь, как ратник молодой, Свинца веселый свист заслышавший впервой, Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, — Вотще!..»

Остальные строки не были пропущены цензурой и заменены отточием.

Полководец

У русского царя в чертогах есть палата[117]: Она не золотом, не бархатом богата; Не в ней алмаз венца хранится за стеклом; Но сверху донизу, во всю длину, кругом, Своею кистию свободной и широкой Ее разрисовал художник быстроокий. Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн, Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен, Ни плясок, ни охот: а все плащи, да шпаги, Да лица, полные воинственной отваги. Толпою тесною художник поместил Сюда начальников народных наших сил, Покрытых славою чудесного похода И вечной памятью двенадцатого года. Нередко медленно меж ими я брожу И на знакомые их образы гляжу, И, мнится, слышу их воинственные клики. Из них уж многих нет; другие, коих лики Еще так молоды на ярком полотне, Уже состарились и никнут в тишине Главою лавровой. Но в сей толпе суровой Один меня влечет всех больше. С думой новой Всегда остановлюсь пред ним, и не свожу С него моих очей. Чем долее гляжу, Тем более томим я грустию тяжелой. Он писан во весь рост. Чело, как череп голый. Высоко лоснится, и, мнится, залегла Там грусть великая. Кругом – густая мгла; За ним – военный стан. Спокойный и угрюмый, Он, кажется, глядит с презрительною думой. Свою ли точно мысль художник обнажил, Когда он таковым его изобразил, Или невольное то было вдохновенье, — Но Доу дал ему такое выраженье. О вождь несчастливый! Суров был жребий твой: Все в жертву ты принес земле тебе чужой[118]. Непроницаемый для взгляда черни дикой, В молчанье шел один ты с мыслию великой, И, в имени твоем звук чуждый не взлюбя, Своими криками преследуя тебя, Народ, таинственно спасаемый тобою, Ругался над твоей священной сединою. И тот, чей острый ум тебя и постигал, В угоду им тебя лукаво порицал… И долго, укреплен могущим убежденьем, Ты был неколебим пред общим заблужденьем; И на полупути был должен наконец Безмолвно уступить и лавровый венец, И власть, и замысел, обдуманный глубоко, — И в полковых рядах сокрыться одиноко. Там, устарелый вождь, как ратник молодой, Свинца веселый свист заслышавший впервой, Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, — Вотще! — . . . . . . . . . . . . . . . . О люди! жалкий род, достойный слез и смеха! Жрецы минутного, поклонники успеха! Как часто мимо вас проходит человек, Над кем ругается слепой и буйный век, Но чей высокий лик в грядущем поколенье Поэта приведет в восторг и в умиленье!

Как и в более раннем стихотворении «Из А. Шенье», дописанном, кстати, в этом же году, где Пушкин показал своего героя (Геракла), ищущего смерти из-за физических страданий, так и в «Полководце», его герой («Бросался ты в огонь, ища желанной смерти») ищет желанной смерти, мучаясь страданиями нравственными, которые были присущи и самому Пушкину.

В Бородинском сражении, в котором Барклай командовал войсками правого фланга и центра, он проявил необычайную храбрость, появляясь во всех опасных местах, бросаясь в гущу самых жестоких схваток. В тот день под ним были убиты пять коней, и лишь каким-то высшим чудом он сам остался жив. Он, будучи уязвленным отстранением от командования 1-й западной армией, но чей стратегический замысел в конечном итоге оказался верным, искал в этом сражении «желанной смерти». Он писал Александру 1: «26 августа не сбылось мое пламеннейшее желание: провидение пощадило жизнь, которая меня тяготит».

Стихотворение вызвало «критическую заметку» родственника М.И. Кутузова – Л.И. Голенищева-Кутузова, изданную отдельной брошюрой. В заметке автор возмущается якобы негативным отношением Пушкина к Кутузову: «Преемник твой стяжал успех, сокрытый // в главе твоей…», что он «позволил себе такой совершенно неприличный вымысел».

В ответ на эту заметку Пушкин поместил в 4-м номере «Современника» пространное «Объяснение»[119].

Работа над стихотворением «Полководец» продолжалась до средины апреля 1835 года, поскольку черновой вариант его датирован: «16 апреля 1835», однако, переписав стихотворение набело, поэт поставил дату: «7 апреля (1835) Светл<ое> воскр<есение>», прибавив: «мятель и мороз», потому что на Пасху в Петербург вернулась зима.

Через пять дней после написания «Полководца» с его финальным лейтмотивом желанной смерти и за неделю до окончания стихотворения о самосожжении Геракла («Покров, упитанный язвительною кровью…»). Пушкин написал философско-медитативное стихотворение «Туча», где свое одиночество мотивирует не непониманием окружающими его предназначения, а исчерпанием – тем, что «Туча» (конечно это очень удачная метафора) свое назначение исчерпала.

Туча

Последняя туча рассеянной бури! Одна ты несешься по ясной лазури, Одна ты наводишь унылую тень, Одна ты печалишь ликующий день. Ты небо недавно кругом облегала, И молния грозно тебя обвивала; И ты издавала таинственный гром И алчную землю поила дождем. Довольно, сокройся! Пора миновалась, Земля освежилась, и буря промчалась, И ветер, лаская листочки древес, Тебя с успокоенных гонит небес.

Наиболее удачная интерпретация этого стихотворения сделана, на наш взгляд, Л.М. Аринштейном:

«Некогда «туча» была частью великого целого; она облегала все небо и щедро поила дождем алчущую землю. Но «пора миновалась» (Пушкин мог бы добавить: согласно «общему закону»), и теперь «туча» – лишь беспомощный след былого, последний его осколок. Одинокой и ненужной несется она «по ясной лазури», так что высший гарант «общего закона» Зевс (в окончательном варианте – ветер) обоснованно и справедливо гонит ее с небосвода.

Именно гонит. Это, если угодно, апофеоз самоуничтожения…»[120]

Стихотворение датировано 13 апреля 1835 года, напечатано в мае этого же года в «Московском наблюдателе».

Ощущение трагического одиночества и полной изоляции от общественной жизни усиливается еще и тем, что литературные критики не упускают возможности побольнее «уколоть» Поэта за то, что он «исписался», и как поэт «умер». Гнет свое и В.Г. Белинский, опубликовав в седьмом номере «Молвы» очередной критический опус в адрес Пушкина за подписью «-Онъ-инский» в качестве рецензии на книгу «Повести, изданные Александром Пушкиным», опубликованную в Петербурге в конце 1834 года. Автор рецензии удивляется, что ее составляют произведения Пушкина, создателя знаменитых поэм «Евгения Онегина» и «Бориса Годунова» и вовсе отказывает повестям в художественности: «Они не художественное создание, а просто сказки, побасенки… Будь эти повести первые произведения какого-нибудь юноши – этот юноша обратил бы на себя внимание… Будь поставлено в заголовке имя Булгарина, – и я бы был готов подумать: уж и в самом деле Фаддей Венедиктович не гений ли? Но Пушкин – воля ваша, грустно и подумать!»

Приближаются очередные роды Натальи Николаевны, о чем пишет Н.О. Пушкина своей дочери О.С. Павлищевой от 22 апреля 1835 года: «Я редко ее <Наталью Николаевну> видаю, она здорова, почти всякий день на спектакле, гуляет; она родит в конце мая месяца». Прогноз матери Пушкина абсолютно верный, ведь она прекрасно помнит, что сын ее пробыл вместе с женой в Полотнянном Заводе с 21 августа по 6 сентября 1834 года, а потом на два месяца уехал в свое имение Болдино. Так что в конце мая – начале июня должен появиться на свет Гришка. Но Пушкин прекрасно знает, что это произойдет, как минимум на полмесяца раньше и стремиться, как всегда, убежать, чтобы не присутствовать при родах. Он подает прошение «на Высочайшее имя» об отпуске на 28 дней для поездки в Псковскую губернию. Прошение его удовлетворено и он уволен в отпуск с 3 мая на 28 дней в Псковскую губернию и ему выдано соответствующее свидетельство от Департамента хозяйственных и счетных дел с приложением печати.

Родители Пушкина были чрезвычайно удивлены его решением выехать в Тригорское, о чем пишет Н.О. Пушкина своей дочери от 7 мая 1835 года: «Сообщу тебе новость, третьего дня Александр уехал в Тригорское, он должен вернуться не позднее 10 дней, ко времени разрешения Наташи. Мы очень были удивлены, когда он накануне отъезда пришел с нами попрощаться. Его жена очень этим опечалена. Признаться надо, братья твои чудаки порядочные и никогда чудачеств своих не оставят». В этом же письме первое в нынешнем году сообщение о желании Пушкина переселиться в деревню: «Александр тоже хочет покинуть Петербург».

8-го мая 1835 года Пушкин приехал в Тригорское, о чем Прасковья Александровна Осипова сделала позднее следующую запись в календаре: «Майя 8-го неожиданно приехал в Тригорское Александр Серьгеич Пушкин. Пробыл до 12-го числа и уехал в Петербург обратно, между тем Н.Н. 14-го родила сына Григория».

Пушкин пробыл у П.А Осиповой два дня и уехал в Голубово к Вревским, чтобы возвратиться в Тригорское перед самым отъездом в Петербург. О кратковременном пребывании поэта в Голубово впоследствии вспоминала дочь П.А. Осиповой Мария Ивановна Осипова (в записи М.И. Семевского): «…в 1835 году (…приехал он сюда дня на два всего – пробыл 8-го и 9-го мая), приехал такой скучный, утомленный: «Господи, говорит, как у вас тут хорошо! А там-то, в Петербурге, какая тоска зачастую душит меня». Посетил Михайловское и нашел дом и усадьбу в запустении».

Вечером Пушкин приезжает в имение Вревских Голубово (в 20 верстах от Тригорского) и гостит здесь два дня. Б.А. Вревский сделал запись в своем «Вседневном журнале на 1835 год»: «Маія 9. Приехал к нам А.С. Пушкин»[121].

Пушкин вернулся в Петербург утром 15 мая 1835 года, в то время, как накануне вечером в 6 часов 37 минут, как сообщила брату Дмитрию Екатерина Николаевна Гончарова – сестра Натальи Николаевны, родился сын Пушкина Григорий. Отец Пушкина Сергей Львович написал об этом событии дочери О.С. Павлищевой от 17 мая 1835 года: «14-го, т. е. во вторник, в 7 или 8 часов вечера Натали разрешилась мальчиком, которого они назвали Григорий – не совсем мне ясно почему».

Об этом же пишет и Н.О. Пушкина дочери от 17 мая 1835 года: «Натали разрешилась за несколько часов до приезда Александра, она уже его ждала, однако не знали, как ей о том сказать, и правда, удовольствие его видеть так ее взволновало, что она промучилась весь день».

То есть Пушкин «угадал» рождение рыжего Гришки с точностью до одного дня, в то время, как родители «ожидали» его появления в конце мая месяца – начале июня. Пушкин, оформив отпуск с 3-го мая на 28 дней, как бы тоже ожидал рождения сына в эти же сроки, «усыпив» тем самым бдительность близких, которые не должны были никоим образом догадаться о семейной тайне четы Пушкиных. Для всех, таким образом, рождение Гришки оказалось «досрочным». Понятно, с каким «удовольствием» желала видеть своего мужа Наталья Николаевна.

В то же время Пушкин, в ожидании этого события, пережил очередной психологический стресс, запечатленный в одном из самых страшных своих пророчеств – в стихотворении «Чудный сон мне бог послал…»

Чудный сон мне бог послал — С длинной белой бородою В белой ризе предо мною Старец некий предстоял И меня благословлял. Он сказал мне: «Будь покоен, Скоро, скоро удостоен Будешь царствия небес. Скоро странствию земному Твоему придет конец. Уж готовит ангел смерти Для тебя святой венец… Путник – ляжешь на ночлеге, В гавань, плаватель, войдешь. Бедный пахарь утомленный, Отрешишь волов от плуга На последней борозде. Ныне грешник тот великий, О котором предвещанье Слышал ты давно — Грешник жданный Наконец к тебе приидет Исповедовать себя, И получит разрешенье, И заснешь ты вечным сном». Сон отрадный, благовещный — Сердце жадное не смеет И поверить и не верить. Ах, ужели в самом деле Близок я к моей кончине? И страшуся и надеюсь, Казни вечныя страшуся, Милосердия надеюсь: Успокой меня, творец. Но твоя да будет воля, Не моя. – Кто там идет?..

Пушкинисты до сегодняшнего дня спорят, является ли это стихотворение самостоятельным сочинением Пушкина или представляет собой часть какого-то незавершенного замысла. Оснований для подобных сомнений достаточно, тем более, что, похоже, Пушкин и сам «приложил» к этому руку. Во-первых, не найдено каких-либо разумных доказательств тому, когда было написано это пророчество, остававшееся долгое время неизвестным и впервые опубликованное только в 1881 году.

Л.М. Аринштейн без каких-либо объяснений считает, что стихотворение написано «В конце марта, или, возможно, в апреле 1835 г. …» Однако, большинство пушкинистов полагают, что стихотворение написано одновременно со стихотворением «Родриг» («На Испанию родную…»), тем более, что под текстом в рукописи «Чудного сна» Пушкин поставил в скобках: («Родриг»). Это помета как будто бы указывает на связь стихотворения с переводом из поэмы английского поэта Роберта Соути (1774–1843) «Родриг, последний из готов» (1814).

Поскольку дата написания «Родрига» приблизительно установлена (16 мая – 25 июня 1835 года), то, стало быть, и «Чудный сон…» написан в это же время. То есть спор, по существу, идет о том, написано ли стихотворение до рождения или после рождения второго сына Григория, событие которое в очередной раз потрясло Пушкина.

Данную версию «о духовном родстве» этих двух стихотворений предложила Т.Г. Цявловская, которая считала, что «Чудный сон…» «является вольным наброском, предваряющим следующий эпизод поэмы: умирающего графа Юлиана исповедует священник, в котором он узнает короля Родрига, соблазнителя своей дочери. Юлиан прощает ему вину и умирает. В самом деле, такое сходство можно усмотреть. В «Чудном сне…» герою, в данном случае умирающему графу Юлиану, отцу обесчещенной дочери, является старец. Конечно же, этот тот самый отшельник, которого с почтением и усердием схоронил король Родрик. Граф Юлиан также жаждет искупленья, ведь в отместку королю он навлек врагов на свою родину. Он напряженно размышляет о смерти, и какой же отрадой является ему видение старца, не меньшее чем королю Родрику – его врагу:

Сон отрадный, благовещный — Сердце жадное не смеет И поверить и не верить. Ах, ужели в самом деле Близок я к моей кончине?

Какое-то торжество разлито в этих легкозвучных стихах, великое торжество приближающейся благой смерти. И далее звучит это счастливое предвещание, которое, наверное, так жаждал услышать сам Пушкин:

…Будь покоен, Скоро, скоро удостоен Будешь царствия небес. Скоро странствию земному Твоему придет конец. Уж готовит ангел смерти Для тебя святой венец…»

Безусловно, такая версия, имеет право на существование, как показал В.А. Сайтанов, если убрать пушкинскую помету к тексту рукописи стихотворение («Родриг»), то мы увидим два совершенно непохожие друг на друга произведения, стилистика которых совершенно различна. «Чудный сон…» написан без разделения на строфы, местами стихи рифмуются, местами нет; стихотворение не дописано, порывисто, – словно Пушкин чрезвычайно торопился при его написании. Как пишет В.А. Сайтанов, «есть что-то необычайное в этих строках. Подобной интонации – беззащитно-искренней и светлой молитвы – мы нигде больше не находим у Пушкина. И чему посвящена молитва – радости приближения смерти! К мысли о том, что перед нами поэтическая обработка реального сна, склоняет и противоречивость эмоций, отразившихся в стихотворении. С одной стороны, горячая радость: «Ах, ужели в самом деле / Близок я к [моей кон<чине>]?». Вещий сон, названный в первом варианте «Сон великий, благовестный», ощущается как праздник. С другой – искренний страх перед кончиной и вечными муками. О силе этого чувства можно судить по стихотворению «Странник», где этот страх становится глобальным переживанием. Такое несовпадение свидетельствует о том, что перед нами текст с только что нарождающимся общим смыслом, вроде дневниковой записи, сразу по следам события, когда отношение к нему еще не вполне определилось. В этом еще одна примечательность рукописи «Чудного сна…» – кажется, никогда он так не спешил, других таких примеров мы не помним». Исследователь продолжает: «Еще одна любопытная деталь. В целом третья часть стихотворения «На Испанию родную…» сложилась сразу, в ней почти нет помарок. Поэтому привлекает особенное внимание работа Пушкина над строкой:. «Близок я [къ] [моей кон]». Пушкин написал: «Близок я къ» – потом остановился и вернулся к написанному: зачеркнул «къ» двумя чертами. Затем продолжил мысль. Рука, дойдя до слова «кончина», не посмела вывести его до конца и замерла: «къ моей кон». Однако и недописанная, эта полуфраза, видимо, пугала – во всяком случае, Пушкин зачеркнул ее. Осталось: красноречиво многозначительное: «Близок я». Надо сказать, что прежде уход из жизни и различные его обозначения никогда не вызывали у поэта такой острой реакции, хотя он часто думал о конце пути: «…мысль о смерти неизбежной Всегда б<лизка> <?> всегда со мной»… Это первый случай непереносимости самого словесного знака окончания жизни… Как объяснить такую внезапную идиосинкразию?[122] Почему обыкновенное словосочетание «близок я к моей кончине» впервые наполнилось для пишущего всем своим бесконечным сверхзначением?»[123]

Таким образом, складывается впечатление, что «Чудный сон…» был написан наскоро, словно по свежим следам некоего события, реального впечатления, переживания. Вполне возможно, что здесь имело место выражение и одновременно сокрытие личного опыта, что стихотворение «Чудный сон…» рассказывает об исключительном событии духовной жизни поэта – удивительном сне с видением и пророчеством. В таком случае «Чудный сон…» – самостоятельное произведение, которое Пушкин почему-то решил ввести и в перевод поэмы Соути. Дело в том, что у Соути нет ничего похожего на чудесное видение старца. Вообще этот перевод Пушкина является необычно сокращенным и вольным – Пушкин отнюдь не стремился дать сколько-либо точное переложение поэмы Соути, а словно давал краткий пересказ первых глав с тем, чтобы поскорее дойти до нужного ему места – сцены с видением королю. Однако именно в сцене видения Пушкин полностью меняет оригинал. У Соути королю во сне является мать с оковами на руках (символ порабощенной родины), которая предсказывает, точнее, показывает, будущий бой и победу над врагами. Поэма завершается тем самым боем, который предсказан королю в сновидении. Пушкин же полностью переделывает этот эпизод. Он убирает из своего перевода мать и вставляет вместо нее старца в белой ризе. Старец предсказывает королю победу над врагами, но при этом обещает и мир его душе. Победа же выглядит скорее не как военная – над маврами, а как духовная – над своими страстями: «Даст руке твоей победу, А душе твоей покой…» Ничего подобного нет в поэме, мать Родрика ни слова не говорит ему – ни о покое, ни о душе. В поэме речь идет только о победе. Зато в «Чудном сне…» старец пророчествует примерно то же, что в заключении «На Испанию родную…», словно играя значениями слова «покой»: «…Будь покоен, / Скоро, скоро удостоен Будешь царствия небес… / Путник – ляжешь на ночлеге… / И заснешь ты вечным сном…» Он и одет так же, как старец перевода, в белую ризу. Таким образом, очевидно, что Пушкин приблизил текст Соути к «Чудному сну…», изменив для этого содержание видения. Написав же эту сцену, Пушкин заканчивает работу над переводом поэмы. Эго позволяет предполагать, что смыслом пушкинского перевода поэмы Соути было показать сцену видения, ту же самую или схожую, что он описывает в «Чудном сне…».

Вывод напрашивается такой, что эти два произведения, будучи совершенно самостоятельными, тем не менее связаны между собой каким-то реальным событием, произошедшим в жизни Пушкина, ускорившим его решение об уходе из жизни. По вышеприведенной логике В.А. Сайтанова стихотворение «Чудный сон…» предшествовало переводу из Р. Соути, а поскольку стихотворение «На Испанию родную…» написано во второй половине мая – июня 1835 года, то где-то оказывается прав Л.М. Аринштейн, датируя его концом марта-апрелем 1835 года. Не найдя реальной причины для написания столь трагического пророчества, В.А. Сайтанов сводит дело к тому, что Пушкин на самом деле сюжет стихотворения «Чудный сон…» увидел во сне (как в свое время великий химик Д.И. Менделеев (1834–1907) якобы увидел во сне таблицу периодической системы химических элементов): «Все эти литературные обстоятельства позволяют думать, что перед нами запись действительного сна Пушкина, что Пушкину было дикое видение, которое он перелагал в стихи этого периода, маскируя переводами. Это предположение подтверждается и внешними обстоятельствами поэта в этот период. В «Страннике» говорится о побеге, который производит лирический герой и который вызвал сильную тревогу в его семье. Однако нечто подобное произошло на самом деле. 5 мая 1835 г. Пушкин совершил неожиданный шаг; несмотря на то, что его жена была на сносях, он внезапно уехал в Михайловское. Этот внезапный поступок вызвал удивление у его родичей и обидел жену. Не меньшее удивление вызвало появление Пушкина и у обитательниц соседнего Тригорского – ведь до этого Пушкин не появлялся в этих местах 8 лет. Вернулся он только через две недели, 15 мая, на следующий день после того, как Наталья Николаевна родила сына Григория. Возможным объяснением поступка является то, что Пушкин испытал видение, чудный сон, который ему нужно было обдумать вдали от обычной жизни. Сознание скорой смерти, да и сам факт видения, видимо, произвели на поэта ошеломляющее впечатление; домашние не могли не заметить, что случилось нечто необычайное. Особенно удивила его близких и знакомых неожиданная поездка в Михайловское на три дня (дорога туда и обратно занимала неделю), ради чего он оставил больную мать и жену перед самыми родами. Это с точки зрения здравого смысла абсолютно бессмысленное путешествие действительно поразительно, других таких иррациональных поступков поэта мы не знаем.

Почему же не знаем? Разве можно было назвать «рациональным поступком» «побег» Пушкина без малого два года тому назад подальше от дома после рождения «рыжего» Сашки. Едва успев окрестить сына через две недели после его рождения, он хлопочет об отпуске на 1–3 месяца и через месяц действительно покидает больную после родов жену на целых три месяца. Что же гонит поэта из дому накануне или после рождения сыновей, чего и близко не были при рождении старшей дочери Марии в 1932 году? Не ответив на этот вопрос, мы не только не сможем ответить на вопрос – когда было написано стихотворение «Чудный сон…», но и определить предшествовало ли оно на самом деле пушкинскому переводу из Соути.

Датировка стихотворения «Чудный сон…», предложенная Л.М. Аринштейном и фактически поддержанная В.А. Сайтановым, сомнительна, на наш взгляд, по следующим двум причинам:

Во-первых, увидеть во сне сюжет своей близкой кончины за полтора года до основных событий, предшествующих смерти поэта, уж больно нереально даже для такого «пророка», коим был, по мнению многих исследователей, Пушкин.

Во-вторых, сверхъестественные способности Пушкина в качестве пророка скорее всего – красивый миф, придуманный исследователями из-за невозможности «расшифровать» некоторые пушкинские мистификации, в создании которых он был непревзойденным мастером, а вот суеверие поэта прямо-таки выпирает через край, что совершенно несовместимо с его «статусом» пророка. Он с каким-то суеверным страхом ждет наступления своего 37-летнего смертельного рубежа, предсказанного около 20 лет назад гадалкой и подтвержденного в лекциях доктора Хатчинсона.

Так что дату написания стихотворения «Чудный сон…» нужно поискать где-то в районе, близком к дате написания стихотворения «Странник», родство которого с «Чудным сном» гораздо более тесное, чем последнего с переводом из Соути. С этой целью «заглянем» в конец лета 1836 года, несколько опережая события второй половины 1835 и первой половины 1836 года, которые «стимулировали» написание как стихотворения «Странник», так и его «генетического родственника» «Чудный сон мне бог послал…»

В черновом варианте стихотворение «Странник» было написано в конце июня 1835 года, но к окончательной его отделке Пушкин вернулся лишь осенью 1836 года, причем не уставлена точная дата появления белового автографа: с 14 августа по декабрь 1836 года. Смотрим хронику жизни А.С. Пушкина, составленную Н.А. Тарховой, за 1836-й год: «Август, после 14… Декабрь. Переписано набело стихотворение Странник («Однажды странствуя среди долины дикой») и составлен список из девяти стихотворений на обороте его автографа: «Из Випуап (Бэньян) <«Странник»> / Кладбище <«Когда за городом задумчив я брожу»> / Мне не спится <«Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы»> / Молитва <«Отцы пустынники и жены непорочны»> / Сосны <«Вновь я посетил»> / Осень в деревне <«Осень»>/ Не дорого ценю <«Из Пиндемонти»> / Зачем ты, бурный Акв <«Аквилон»> / [Последняя туча] <«Туча»> (вычеркнуто, потому что это единственное стихотворение из перечисленных, уже напечатанное, остальные – нет)»[124].

Интересно отметить, что в перечне из девяти стихотворений, помещенном на оборотной стороне беловика «Странника», отсутствует «Чудный сон», хотя по их содержательной части они близнецы-братья. Отсутствует это стихотворение также в пушкинском перечне стихотворений «каменноостровского цикла», то есть Пушкин сознательно «прячет» дату его написания. Мало того, он делает на нем помету «Родриг», тем самым вводит в заблуждение не одно поколение пушкинистов относительно точной даты его написания. Обратимся, однако, к стихотворению «Странник», которое буквально потрясает своей откровенностью в признании близкой кончины его автора:

Странник

I Однажды, странствуя среди долины дикой. Незапно был объят я скорбию великой И тяжким бременем подавлен и согбен, Как тот, кто на суде в убийстве уличен. Потупя голову, в тоске ломая руки, Я в воплях изливал души пронзенной муки И горько повторял, метаясь как больной: «Что делать буду я? что станется со мной?» II И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно. Уныние мое всем было непонятно, При детях и жене сначала я был тих И мысли мрачные хотел таить от них; Но скорбь час от часу меня стесняла боле; И сердце наконец раскрыл я поневоле. «О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! Сказал я, – ведайте моя душа полна Тоской и ужасом; мучительное бремя Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время: Наш город пламени и ветрам обречен; Он в угли и золу вдруг будет обращен, И мы погибнем все, коль не успеем вскоре Обресть убежище; а где? о горе, горе!» III Мои домашние в смущение пришли И здравый ум во мне расстроенным почли, Но думали, что ночь и сна покой целебный Охолодят во мне болезни жар враждебный. Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал И ни на миг очей тяжелых не смыкал. Поутру я один сидел, оставя ложе. Они пришли ко мне; на их вопрос я то же, Что прежде, говорил. Тут ближние мои, Не доверяя мне, за должное почли Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем Меня на правый путь и бранью и презреньем Старались обратить. Но я, не внемля им, Все плакал и вздыхал, унынием тесним. И наконец они от крика утомились И от меня, махнув рукою, отступились Как от безумного, чья речь и дикий плач Докучны и кому суровый нужен врач. IV Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая И взоры вкруг себя со страхом обращая. Как раб, замысливший отчаянный побег. Иль путник, до дождя спешащий на ночлег. Духовный труженик – влача свою веригу, Я встретил юношу, читающего книгу. Он тихо поднял взор – и вопросил меня, О чем, бродя один, так горько плачу я? И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный: Я осужден на смерть и позван в суд загробный — И вот о нем крушусь: к суду я не готов. И смерть меня страшит». «Коль жребий твой таков, — Он возразил, – и ты так жалок в самом деле, Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?» И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?» Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь» — Сказал мне юноша, даль указуя перстом. Я оком стал глядеть болезненно-отверстым, Как от бельма врачом избавленный слепец. «Я вижу некий свет», – сказал я наконец. «Иди ж, – он продолжал; – держись сего ты света; Пусть будет он единственная мета, Пока ты тесных врат спасенья не достиг, Ступай!» – И я бежать пустился в тот же миг. V Побег мой произвел в семье моей тревогу, И дети и жена кричали мне с порогу, Чтоб воротился я скорее. Крики их На площадь привлекли приятелей моих: Один бранил меня, другой моей супруге Советы подавал, иной жалел о друге, Кто поносил меня, кто на смех подымал, Кто силой воротить соседям предлагал; Иные уж за мной гнались; но я тем боле Спешил перебежать городовое поле, Дабы скорей узреть – оставя те места, Спасенья верный путь и тесные врата. (Курсив мой. – А.К.)

Пушкин обозначил это стихотворение на обратной стороне белового автографа: «Из Винуап (Бэньян) <«Странник»>». «Странник» является вольным переложением начала 1-й главы прозаического произведения «Путешествие пилигрима» английского сектанта и проповедника Джона Бэньяна (1628–1688 гг.). Стихотворение, тем не менее, является законченным произведением, довольно далеким по содержанию от прозаического подлинника[125].

Аллегорический сюжет поэмы Дж. Бэньяна позволил Пушкину сконцентрировать в этом стихотворении личные духовные проблемы, ставшие к этому времени с болезненной остротой. Центральный мотив «Странника» – якобы внезапно пришедшее к герою знание о близкой смерти, поразившего его как удар молнии. И впервые в лирике Пушкина это знание вызывает страх, ужас, впервые вопрос о смерти, о которой Пушкин так много размышлял в своих ранних и более поздних сочинениях, и о готовности к ней поворачивается религиозной стороной:

«Я осужден на смерть и позван в суда загробный — И вот о чем крушусь: к суду я не готов, И смерть меня страшит».

Этот же мотив о близкой смерти звучит и в стихотворении «Чудный сон мне Бог послал…», в котором герой, получивший страшное известие, думает о спасении своей души:

«Ах, ужели в самом деле Близок я к моей кончине? И страшуся и надеюсь, Казни вечныя страшуся, Милосердия надеюсь: Успокой меня, Творец».

Почему именно осенью 1836 года Пушкин вдруг «сильно был поражен мыслью о смерти» (выражаясь словами его героя Петрония из «Повести из римской жизни»), отчетливо расслышал ее приближающиеся шаги, получил определенное предчувствие, переходящее уже в знание, и это знание застало его, как Странника, врасплох и впервые поставило перед ним христианский вопрос о спасении. С этого времени мотивы внезапной смерти все больше сгущаются в его лирике и письмах. Большинство исследователей этого, довольно «смутного» периода жизни поэта, связывают его с недавно прошедшим 37-летним рубежом. Так, И. Сурат категорически утверждает, что он воспринял предчувствие смерти: «Вероятно, но в последнюю очередь из-за предсказания гадалки о ранней насильственной гибели, которое он услышал в юности и которое произвело на него огромное впечатление. Мемуаристы подчеркивают, что Пушкин не только всегда помнил о том гадании, но и верил в него и ждал исполнения. А.А. Фукс передает слова Пушкина, сказанные ей в 1833 г.: «Теперь надо сбыться … предсказанию, и я в этом совершенно уверен»[126]. А.Н. Вульф рассказывает: «Столь скорое осуществление одного предсказания ворожеи так подействовало на Пушкина, что тот еще осенью 1835 года, едучи со мной из Петербурга в деревню, вспоминал об этом эпизоде своей молодости и говорил, что ждет и над собой исполнения пророчества колдуньи»[127]. Верой в предсказание Пушкин несомненно воздействовал на свою судьбу, вызывал такую смерть из ряда других возможностей, приближал, выражаясь его же словами о Радищеве, «конец, им давно предвиденный и который он сам себе напророчил» («Александр Радищев», 1836). Еще больше он напророчил стихами, и очень конкретно – от дуэли на январском снегу до гроба. Слово поэта не уходит в пустоту – оно формирует судьбу и становится ею[128].

Короче говоря, гадалка нагадала раннюю смерть, а Пушкин приближал ее как мог. Если нет разумных вполне материалистических аргументов в обоснование столь пессимистических настроений поэта незадолго до дуэли, то годится и мистика. Но Пушкин был не мистиком, а вполне сформировавшимся атеистом (афеем) и только к концу жизни начал торить дорогу к храму («Каменноостровский цикл» стихотворений), и смерть свою он не напророчил, а вполне сознательно приближал, основываясь на совершенно материалистических причинах.

23 мая 1836 года родилась младшая дочь Пушкиных – Наталья и ситуация вокруг ее рождения явилась как бы зеркальным отражением ситуации мая-июня 1835 года, связанной с рождением сына Григория, событием, как мы показали, которому приписывалось рождение стихотворений «Чудный сон…» и «Родриг» («На Испанию родную…»), а не связано ли написание «Чудного сна» с рождением Натальи? Для выяснения ответа на этот вопрос обратимся к событиям, предшествующим рождению младшей дочери. Через полмесяца после рождения сына Григория Пушкин обращается к графу А.Х. Бенкендорфу с просьбой отпустить его не несколько лет в деревню: «Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть – нищету в отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я еще обязан милостям его величества.

Я был осыпан благодеяниями государя, я был бы в отчаянье, если бы его величество заподозрил в моем желании удалиться из Петербурга какое-либо другое побуждение, кроме совершенной необходимости. Малейшего признака неудовольствия или подозрения было бы достаточно, чтобы удержать меня в теперешнем моем положении, ибо в конце концов я предпочитаю быть стесненным в моих делах, чем потерять во мнении того, кто был моим благодетелем, не как монарх, не по долгу и справедливости, но по свободному чувству благожелательности возвышенной и великодушной.

Вручая судьбу мою в ваши руки, честь имею быть с глубочайшим уважением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга». То есть, он повторяет попытку годичной давности покинуть Петербург, будучи на сто процентов уверенным, что ему в этом откажут. В конечном итоге так и случилось, но ему удалось получить государственную ссуду в 30 тысяч рублей для уплаты долгов, сроки погашения которых истекли.

Получив отказ на свою просьбу от 1 июня 1835 года, Пушкин пишет графу А.Х. Бенкендорфу второе письмо от 22 июля 1835 года: «В течение последних пяти лет моего проживания в Петербурге я задолжал около шестидесяти тысяч рублей. Кроме того, я был вынужден взять в свои руки дела моей семьи: это вовлекло меня в такие затруднения, что я был вынужден отказаться от наследства и что единственными средствами привести в порядок мои дела были: либо удалиться в деревню, либо одновременно занять крупную сумму денег. Но последний исход почти невозможен в России, где закон предоставляет слишком слабое обеспечение заимодавцу и где займы суть почти всегда долги между друзьями и на слово.

Благодарность для меня чувство не тягостное: и, конечно, моя преданность особе государя не смущена никакой задней мыслью стыда или угрызений совести; но не могу скрыть от себя, что я не имею решительно никакого права на благодеяния его величества и что мне невозможно просить чего-либо».

Николай I соглашается оказать материальную помощь Пушкину и на отпуск сроком на 4 месяца. Извещенный о резолюции императора на его письмо от 22 июля, Пушкин пишет третье письмо Бенкендорфу от 26 июля 1835 года: «Мне тяжело в ту минуту, когда я получаю неожиданную милость, просить о двух других, но я решаюсь прибегнуть со всей откровенностью к тому, кто удостоил быть моим провидением.

Из 60 000 моих долгов половина – долг чести. Чтобы расплатиться с ними, я вижу себя вынужденным занимать у ростовщиков, что усугубит мои затруднения или же поставит меня в необходимость вновь прибегнуть к великодушию государя.

Итак, я умоляю его величество оказать мне милость полную и совершенную: во-первых, дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей, и, во-вторых, соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга».

Указ о выдаче ссуды в размере 30 тыс. рублей был подписан Николаем I 16 августа, о чем был проинформирован министр финансов Е.Ф. Канкрин. Одновременно Бенкендорф уведомляет управляющего Министерства иностранных дел К.К. Родофиникина о пожаловании Пушкину ссуды в 30 тыс. рублей «с тем, чтобы в уплату сей суммы удерживаемо было производящееся ему жалованье». В тот же день ему отправлено уведомление о предоставлении Пушкину отпуска на 4 месяца по распоряжению Николая I.

Пушкину предоставляется отпуск с 27 августа по 23 декабря 1835 года, однако сразу получить ссуду в полном объеме не удалось, поскольку с него удержали 10 000 рублей, полученных им заимообразно на издание «Истории Пугачевского бунта» и удержали около двух тысяч в качестве налога. Пришлось обратиться к министру финансов с просьбой о выплате всей ссуды. И лишь 30 сентября, когда Пушкин был уже в Михайловском, было принято решение о выплате всей суммы с рассрочкой уплаты всего долга (включая ссуду, полученную в марте 1834 года) на четыре года.

Расчет Пушкина полностью оправдался: нужно срочно оплатить долги чести, а поскольку он не собирался жить четыре года, то долг по полученной ссуде, оставшийся после его смерти автоматически будет «погашен» государством.

7 сентября 1835 года Пушкин уезжает в Михайловское, предполагая провести там всю осень. Сначала он посещает имение Вревских Голубово, а возвратившись в Тригорское, письмом от 14 сентября 1835 года извещает Наталью Николаевну, что: «Писать не начинал и не знаю, когда начну». Вдохновение не приходит, а беспокойство за будущее семьи, если его не станет, терзает душу поэта, о чем он пишет жене в письме от 21 сентября 1835 года: «…я все беспокоюсь и ничего не пишу, а время идет. Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова кружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Все держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны. Что из этого будет, бог знает. Покамест грустно. Поцелуй-ка меня, авось горе пройдет».

Тот же мотив звучит в письме от 25 сентября из Тригорского в Петербург – уныние и отсутствие вдохновения: «Что это женка? Вот уж 25-е а от тебя не имею ни строчки. Это меня сердит и беспокоит… Здорова ли ты душа моя? И что мои ребятишки? Что дом наш, и как ты им управляешь? Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть…».

О «молодой сосновой семье» поэт упомянул недаром, поскольку за все время пребывания в деревне удалось таки написать знаменитое стихотворение «…Вновь я посетил», в конце текста которого поставлена дата: «26 сент<ября>/1835».

…Вновь я посетил Тот уголок земли, где я провел Изгнанником два года незаметных. Уж десять лет ушло с тех пор – и много Переменилось в жизни для меня, И сам, покорный общему закону, Переменился я – но здесь опять Минувшее меня объемлет живо, И, кажется, вечор еще бродил Я в этих рощах. Вот опальный домик Где жил я с бедной нянею моей. Уже старушки нет — уж за стеною[129] Не слышу я шагов ее тяжелых, Ни кропотливого ее дозора. Вот холм лесистый, над которым часто Я сиживал недвижим – и глядел На озеро, воспоминая с грустью Иные берега, иные волны… Меж нив златых и пажитей зеленых Оно, синея, стелется широко, Через его неведомые воды Плывет рыбак и тянет за собою Убогий невод. По брегам отлогим Рассеяны деревни – там за ними Скривилась мельница, насилу крылья Ворочая при ветре… На границе Владений дедовских, на месте том, Где в гору подымается дорога, Изрытая дождями, три сосны Стоят – одна поодаль, две другие Друг к дружке близко, – здесь, когда их мимо Я проезжал верхом при свете лунном, Знакомым шумом шорох их вершин Меня приветствовал. По той дороге Теперь поехал я и пред собою Увидел их опять. Они все те же, Все тот же их, знакомый уху шорох — Но около корней их устарелых (Где некогда все было пусто, голо) Теперь младая роща разрослась, Зеленая семья; кусты теснятся Под сенью их как дети. А вдали Стоит один угрюмый их товарищ Как старый холостяк, и вкруг него По-прежнему все пусто. Здравствуй, племя Младое, незнакомое! не я Увижу твой могучий поздний возраст. Когда перерастешь моих знакомцев И старую главу их заслонишь От глаз прохожего. Но пусть мой внук Услышит ваш приветный шум, когда, С приятельской беседы возвращаясь, Веселых и приятных мыслей полон, Пройдет он мимо вас во мраке ночи И обо мне вспомянет.

Это стихотворение знаковое, с элементами мистификации, без которой, почитай не обходится ни одно из произведений его трагической лирики. Чего стоит, например, поодаль стоящая сосна – «угрюмый товарищ» от двух других сосен, у корней которых («Где некогда все было пусто, голо») «Теперь младая роща разрослась».

Как хотелось бы Пушкину видеть себя в роли одной из тех двух сосен, которые «друг к дружке близко», ведь это же дружная семья (у деревьев тоже есть мужские и женские особи), вернее «зеленая семья». Он убеждает себя, что это именно его семья, как он позднее поделится со своим другом П.В. Нащокиным в письме из Петербурга в Москву от 10 января 1836 года: «Желал бы я взглянуть на твою семейственную жизнь и ею порадоваться. Ведь и я тут участвовал, и я имел влияние на решительный переворот твоей жизни». И тут же делится с другом своими семейными радостями, а, вернее, убеждает сам себя, что, – «Мое семейство умножается, растет, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, молодые поколения; одни отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились».

Однако, как бы это было ни прискорбно, он видит себя лишь в роли той самой сосны, что «поодаль», причем сосны мужской особи, которая: «Стоит один угрюмый их товарищ // Как старый холостяк, и вкруг него // По-прежнему все пусто».

Возразить не сложно, ведь у Пушкина трое детей и Наталья Николаевна беременна уже четвертым ребенком, как это «…вкруг него // По-прежнему все пусто»?. Но и ответить на возражение не сложно, что же Пушкин будет делиться в письме к другу, что он несчастен, двое сыновей его происходят от неведомого ему ПЛН, а от кого забеременела Наталья Николаевна, в его отсутствие, он пока еще не вычислил. Ни одного документального свидетельства о своих сомнениях он не оставил совершенно сознательно, поскольку уходя в вечность, он меньше всего хотел бы оставить жену им же оклеветанную. Напротив, он и на смертном одре до последнего вдоха убеждал всех, что Наталья Николаевна ни в чем не повинна, тем более в его смерти. И это действительно так, поскольку в их семейной трагедии виноват он сам, вернее его болезнь, и ему не за что упрекать жену.

Над этим стихотворением Пушкин работал долго, было написано несколько вариантов, в том числе совершенно иное окончание, поскольку вслед за последним стихом:

И обо мне вспомянет —

следовало:

…В разны годы Под вашу сень, Михайловские рощи, Являлся я; когда вы в первый раз Увидели меня, тогда я был Веселым юношей, беспечно, жадно Я приступал лишь только к жизни; годы Промчалися, и вы во мне прияли Усталого пришельца; я еще Был молод, но уже судьба и страсти Меня борьбой неравной истомили. Я зрел врага в бесстрастном судии, Изменника – в товарище, пожавшем Мне руку на пиру, – всяк предо мной Казался мне изменник или враг. Утрачена в бесплодных испытаньях Была моя неопытная младость, И бурные кипели в сердце чувства И ненависть и грезы мести бледной. Но здесь меня таинственным щитом Святое провиденье осенило, Поэзия как ангел-утешитель Спасла меня, и я воскрес душой.

Все в прошлом, а нынче поэзия, тот самый «ангел-утешитель» покидает его, и этот неоспоримый факт он в шифрованном виде отразил в своем «Памятнике», обратившись к Музе: «…не оспоривай глупца», которому на закате своей жизни пришлось заняться «литературной поденщиной»: журналистикой, литературной критикой и, в конце концов, прозой.

В свое время, еще лишь только предчувствуя пришествие поэтической импотенции, он поделился с А.А. Фукс: «О, эта проза и стихи. Как жалки те поэты, которые начинают писать прозой, признаюсь, ежели бы я не был вынужден обязательствами, я бы для прозы не обмакнул пера в чернила…»[130]

Проза Пушкина великолепна, в том числе и его последнее прозаическое произведение – повесть «Капитанская дочка», написанная буквально в последние месяцы жизни. Но кто же будет отрицать и тот бесспорный факт, что стихотворение, состоящее всего лишь из шести строф – «Я помню чудное мгновенье…» по силе своего воздействия на умы и сердца людей на порядок выше всех «Повестей Белкина», а восьмистишье – «Я вас любил: любовь еще быть может …» даже повести «Капитанская дочка».

Время идет, тревоги за будущее семьи нарастают, а вдохновения нет, да и откуда ему взяться, если от Натальи Николаевны долго нет писем, да и те, что пришли к концу месяца «…очень меня огорчили», пишет Пушкин 29 сентября 1835 года из Михайловского: «Канкрин шутит – а мне не до шуток. Государь обещал мне Газету, а там запретил; заставляет меня жить в Петербурге, а не дает мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошко деньги трудовые и не вижу ничего в будущем. Отец мотает имение без удовольствия, как без расчета; твои теряют свое, от глупости и беспечности покойника Афанасия Николаевича. Что из этого будет? Господь ведает. Пожар твой произошел, вероятно, от оплошности твоих фрейлин, которым без меня житье! слава богу, что дело ограничилось занавесками. Ты мне переслала записку от М-те Kern[131], дура вздумала переводить Занда, и просит, чтоб я сосводничал ее со Смирдиным. Черт побери их обоих! Я поручил Анне Николаевне отвечать ей за меня, что если перевод ее будет так же верен, как она сама верный список с M-me Sand, то успех ее несомнителен, а что со Смирдиным дела я никакого не имею. – Что Плетнев? Думает ли он о нашем общем деле? вероятно, нет. Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу. А ни стихов, ни прозы писать и не думаю»[132]. (Курсив мой. – А.К.).

Поражает довольно циничный ответ Пушкина на записку Анны Петровны Керн, обратившейся к нему с просьбой оказать содействие в издании ее перевода из литературного творчества Жорж Санд. Оправдывая Пушкина в допущенной фривольности в отношении А. Керн, В.В. Вересаев писал: «Конечно, джентльмен Пушкин не мог так грубо ответить г-же Керн, но не надо забывать, что пишет он это своей ревнивой жене, через руки которой получил записку г-жи Керн. Но что он решительно и без всяких церемоний отказался в этом деле помочь г-же Керн, подтверждается и свидетельством сестры Пушкина О.С. Павлищевой. Ввиду всегдашней отзывчивости Пушкина это странно».

Не зря Вересаев подчеркнул, что «…пишет он это своей ревнивой жене…», которая, похоже, настолько «достала» Пушкина своей ревностью, что он не сдержался и в последнем письме из Михайловского в Петербург от 2 октября 1835 года пишет жене, сравнивая ее с капризной «кобылкой»: «Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжи и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет ее что на дороге, как она закусит поводья, да и несет верст десять по кочкам да оврагам – и тут уж ничем ее не проймешь, пока не устанет сама.

Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твое, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у M-me Katherine[133]. Надеюсь, что теперь ты устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос – а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица. Со вчерашнего дня начал я писать (чтобы не сглазить только). Погода у нас портится, кажется, осень заступает не на шутку. Авось распишусь. Из сердитого письма твоего заключаю, что Катерине Ивановне лучше; ты бы так бодро не бранилась, если б она была не на шутку больна. Все-таки напиши мне обо всем и обстоятельно. Что ты про Машу ничего не пишешь? ведь я, хоть Сашка и любимец мой, а все люблю ее затеи».

Наталья Николаевна хотя и не безосновательно ревновала Пушкина (скорее к его прошлому), но в этих приступах ревности к мужу, о потенциальных дон-жуановских способностях, которого она прекрасно знала, просматривается нечто большее, чем банальная ревность. Похоже, здесь в явном виде проявлялся некий комплекс собственной вины, известной на бытовом уровне, как «на вору шапка горит». Именно в эту осеннюю пору, в отсутствии мужа, у Натальи Николаевны случился пик романтических отношений с Николаем I, закончившийся рождением 23 мая 1836 года дочери Натальи.

Пушкинисты весьма осторожно высказывали доводы в отношении того, была ли интимная связь между Н.Н. Пушкиной и Николаем I. П.И. Бартенев довольно деликатно писал: «Насколько далеко ушел в своих ухаживаниях за Пушкиной Николай I при жизни поэта, мы не знаем; вероятно, дело ограничивалось пока лишь одним флиртом». М. Цявловский в своих комментариях к работе Бартенева ставит вопрос реально: «Этот рассказ, – пишет Цявловский, – надо думать, не соответствует действительности: более чем благосклонное отношение Николая I к вдове поэта давало повод утверждать, что еще при жизни Пушкина Наталья Николаевна была интимно близка к государю». 23 февраля 1846 года Н.И. Иваницкий[134] записал в дневнике со слов графа В.А. Соллогуба[135]: «Жена Пушкина была в форме красавица, и поклонников у нее были целые легионы. Немудрено, стало быть, что и Дантес поклонялся ей, как красавице, но связей между ними никаких не было… Жена Пушкина была фрейлиной при дворе, так думайте, не было ли у нее связи с царем».

Фрейлиной Наталья Николаевна не была. Дантес ухаживал за нею не потому что она красавица, а потому, что его заставляли это делать, прикрывая роман Натальи Николаевны с царем.

Павел Петрович Вяземский, хорошо знавший Дантеса, писал: «Молодой Геккерн был человек практический, дюжинный, добрый малый, балагур, вовсе не Ловелас, не Дон-Жуан, а приехавший в Россию сделать карьеру». Трудно представить, чтоб «практический» Дантес-Геккерн рискнул бы своей карьерой, ради которой он и приехал в Россию, перебегая дорогу императору. Зная о заинтересованности императора, не только Дантес, но н никто другой не решился бы уделять жене Пушкина внимания более, чем позволяло приличие».

Время и место встречи Николая I и Натальи Николаевны в отсутствие Пушкина «вычислил» Александр Николаевич Зинухов, версию которого с некоторыми уточнениями мы приводим ниже.

«С лета 1835 года в свете поползли слухи о жене Пушкина и императоре. Осенью стали поговаривать о Наталье Николаевне и Жорже Дантесе.

Совпадение времени возникновения слухов не случайно. Как только в обществе заговорили о романе госпожи Пушкиной и Николая I, Бенкендорф проводит отвлекающий маневр. Запускается слух о том, что Жорж Дантес влюблен в жену Пушкина. Параллельно Дантесу рекомендуют почаще бывать у Пушкиной. Цель ясна: перекрыть одним слухом другой. Отвлечь внимание общества от достигшего апогея романа императора и жены поэта.

Пушкин обеспокоен. 6 мая 1836 года он пишет жене: «И против тебя, душа моя, идут кое какие толки… видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел; скромность есть лучшее украшение вашего пола».

Через семнадцать дней Наталья Николаевна родит девочку, которую назовут Наталья.

Самый банальный подсчет показывает, что зачатие этого ребенка могло произойти в начале и середине сентября 1835 года. Правильность определения даты зачатия можно проверить, просчитав зачатие и рождение третьего ребенка в семье Пушкина, сына Григория. Григорий Александрович Пушкин родился 14 мая 1835 года. Пушкин, словно предугадывая наш интерес, оставил письменное свидетельство о дате зачатия. 3 августа 1834 года он пишет жене из Петербурга в имение Полотняный Завод, где она в то время находилась: «На днях встречал я мадам Жорж. Она остановилась со мною на улице и спрашивала о твоем здоровье, я сказал, что на днях еду к тебе, чтобы сделать тебе ребенка…»

В середине августа Пушкин отправляется в Полотняный Завод. Проводит там всего день и уже 20 августа проезжает через Тверь, направляясь в свое нижегородское имение Болдино.

Григорий Пушкин родился 14 мая, а Наталья Пушкина – 26-го. Двенадцать дней. Следовательно, зачатие Натальи могло произойти не ранее 5 сентября и не позднее 15 сентября 1835 года.

Где был Пушкин в начале сентября?»[136]

Где был Пушкин с 7 сентября по 20 октября 1835 года хорошо известно, но вот в «расчеты» Зинухова необходимо внести небольшие коррективы. Во-первых, некорректно сравнивать сроки вынашивания Григория и Натальи по той простой причине, что у них разные отцы, а значит и сроки могут быть различными. Во-вторых, как мы уже показали, зачатие Григория никак не могло произойти 20 августа 1834 года, а случилось это на две недели раньше и родиться недоношенным он никак не мог.

Без всякого сравнения этих сроков ясно, что зачатие Натальи произошло не раньше 7 сентября уже в отсутствие Пушкина, спрашивается, зачем сюда «приплетать» ситуацию с рождением Григория? Григорий родился с поразительной точностью в календарные сроки (ровно через 40 недель), а вот Наталья родилась недоношенной 23 мая 1836 года. Делаем обратный отсчет на 280 дней и получаем 16 августа 1835 года, когда Пушкин еще только собирался уезжать в Михайловское, и связи с царем у Натальи Николаевны в это время никак не могло быть. Поскольку к тому времени у Пушкина репродуктивная функция уже окончательно угасла, то, стало быть, Наталья родилась, как минимум, на 3-недели раньше срока. Продолжим цитирование А.Н. Зинухова: «Отъезд его <в Михайловское> создал все необходимые условия для сближения любовников. Смешно даже предполагать, что какой-то Дантес или кто угодно другой мог стать поперек дороги императору. У первой красавицы столицы, муж которой был первым поэтом России, любовник должен быть первым лицом государства. Не ниже. Таково было честолюбие этой женщины.

Слухи об их связи не замедлили появиться в обществе. Наверняка они достигли ушей Пушкина. Не этим ли объясняются его настойчивые слова о невиновности жены, которые он повторяет на смертном одре?»

Насчет того, что Пушкин до последнего вздоха уверял всех в невиновности своей жены – это правда, а вот насчет того, что в основе ее близости с царем была месть Пушкину за его измены – это неправда, по крайней мере, не главная причина.

По упадническому настроению мужа, на основании чтения его трагических стихов последнего времени, и, наконец, после чтения «Опытов» Монтеня, Наталья Николаевна сделала для себя потрясший ее вывод – Пушкин готовится к смерти и ищет лишь способ осуществления этого замысла. Она понимала, что виной его суицидного настроения является физическая импотенция, влекущая за собой импотенцию творческую, по крайней мере, поэтического творчества. Оставшись с тремя малыми детьми на руках, она будет обречена на нищету, ибо помощи ей будет ждать не от кого. А тут сам император влюблен в нее, причем он ей совсем не безразличен. Она дитя своего времени, как и любая женщина света, не считала возможную связь с царем греховной. Любая на ее месте посчитала бы за великое счастье, чтобы на нее обратил свой взор наместник Бога на российской земле. Титул «император», как бы по самому определению старит мужчину. При сопоставлении Пушкина и Николая I кажется, что поэт всегда молод, а император – стар. В действительности между ними разница в возрасте всего три года. Николаю I было тридцать семь лет, когда он встретил жену Пушкина. Много лет назад Николай Павлович, тогда еще великий князь, присутствовал на венчании во дворцовой церкви фрейлины Натальи Ивановны Загряжской и Николая Афанасьевича Гончарова. Теперь он лицезрел плод этого брака – Наталью Николаевну. Пушкина ему понравилась. У него было все, но вот ее… покорить было не так просто. Будь Наталья Николаевна фрейлиной, никаких проблем не было бы. Для удовлетворения сексуальных потребностей императора и членов императорской фамилии существовал институт фрейлин. «Можно сказать, – писал Н.А. Добролюбов, – что не было и нет при дворе ни одной фрейлины, которая бы была взята ко двору без покушений на ее любовь со стороны самого императора или кого-нибудь из его августейшего семейства. Едва ли осталась хоть одна из них, которая бы сохранила свою чистоту до замужества. Обыкновенно порядок был такой: брали девушку знатной фамилии во фрейлины, употребляли ее для услуг… государя нашего, и затем императрица Александра начинала сватать обесчещенную девушку за кого-нибудь из придворных женихов». Но Наталья Николаевна замужем, да еще за гением, который к тому же очень ревнив. Кто знает, может, Николаю Павловичу невыносимо было сознавать, что талант существует независимо от его монаршьей воли, законов, приказов. Восторженная почитательница императора Николая I, фрейлина А.Ф. Тютчева, а своих воспоминаниях пишет, что этот человек, «соединивший с душою великодушной и рыцарской характер редкого благородства и честности, сердце горячее и нежное и ум возвышенный и просвещенный, хотя и лишенный широты». А почему Наталья Николаевна должна была думать иначе, чем А.Ф. Тютчева? Почему Пушкин в свое время мог одновременно любить двух-трех женщина, а Наталье Николаевне в этом отказывают? Интересную мысль высказал недавно современный пушкинист И.А. Лебедев, предположив, что Наталья Николаевна относится к категории женщин, одну из которых гениально описал А.П. Чехов в «Душечке». «Как и героиня чеховской «Душечки», Наталья Николаевна живи она хоть с 10-ю мужчинами, осталась чистой и искренней – она уважала и любила Ланского за тепло спокойной семьи, любила и Николая (он все сделал для ее детей), конечно, любила и Пушкина.

И было бы самым большим грехом сводить ее, как делается, к красавице Натали, которая «живет» только в ореоле Пушкина и с ним умирает. Пушкин за такое отношение, должно быть, вызвал бы на дуэль»[137].

Правда, тут следует уточнить эту интересную версию в том плане, что чеховская «Душечка» любила своих мужей «последовательно», то есть по мере смены одного мужа другим по «естественным» причинами, а Наталья Николаевна, пользуясь той же терминологией из области электротехники, любила своих мужчин «параллельно». Ведь помимо мужа и государя она любила еще и ПЛН, от которого родила Пушкину двух сыновей.

Действительно, Наталья Николаевна, будучи замужней женщиной, не могла стать фрейлиной императрицы, но Николай I решил эту проблему весьма просто, присвоив придворное звание камер-юнкера ее мужу, приблизив таким образом чету Пушкиных ко Дворцу, за что она была бесконечно ему благодарна. Надо учитывать, что ей в тот момент (январь 1834 года) было всего 22 года, и как женщина, она подобно бутону цветка, только-только распускалась. Ну, а когда по ее ходатайству во фрейлины императрицы были определены ее старшие сестры, красотой сестры не блиставшие, она просто обязана была «отблагодарить» венценосного благодетеля. Свидетельств тому, что Николай I до конца своей жизни любил жену, а потом вдову Пушкина, приводится много, вот одно из них, приведенное в сочинении А.Н. Зинухова.

В 1910 году пришел в Московский исторический музей человек и предложил купить часы с вензелем императора Николая I. Просил он за них 2 тысячи рублей. Когда ему возразили, что часы того не стоят, он сказал, что часы с секретом: «…на внутренней стороне второй крышки миниатюрный портрет Натальи Николаевны Пушкиной». По словам этого человека, дед его служил камердинером при Николае Павловиче; часы эти находились постоянно на письменном столе, дед знал их секрет и, когда Николай 1 умер, взял эти часы, «чтоб не было неловкости в семье».

Музей не смог купить часы. Человек ушел и больше не вернулся. Вероятно, нашел частного коллекционера, который уплатил требуемую сумму.

Удивительно не то, что музей упустил ценную, ключевую реликвию, связанную с трагедией А.С. Пушкина. Удивительно, что никто не дал себе труда поинтересоваться именем последнего камердинера императора Николая I, проследить его потомков и выйти на того, кто предлагал часы музею.

Старый камердинер напрасно волновался. Семья находилась в курсе интимной жизни Николая Павловича»[138].

Спрашивается, а зачем, собственно, Пушкин укатил в Михайловское, если знал прекрасно, что больше никакой «Болдинской осени» у него не будет? Создается впечатление, что он сам предоставил возможность сближения Николая I и Натальи Николаевны, до этого пристально следивший за развитием романтических отношений между ними. Он ни на минуту не сомневался, что усиленные ухаживания Дантеса за его женой есть всего лишь «прикрытие» этого романа. И чем «подробнее» жена рассказывала ему о «домогательствах» Дантеса, тем тверже становилось его убеждение, что дело тут не в Дантесе и он усиленно искал выхода из создавшегося положения.

В. Козаровецкий, активно поддержавший версию А. Лациса о якобы прогрессирующей у Пушкина «болезни Паркинсона», выдвинул версию, что Пушкин искал спасение от болезни, сменив городской образ жизни на здоровый деревенский: «Пушкин уже знает, что его единственным спасением от грозной болезни может быть только возврат к деревенскому образу жизни, при котором он чувствовал себя гораздо лучше, что именно после переезда в город болезнь ускорилась и что приостановить ее можно только вернувшись к прежнему, оздоровительному образу жизни. Вопрос лишь в том, не слишком ли поздно он спохватился. Эта поездка в деревню и должна была дать ответ на этот вопрос. Ответ был необнадеживающим: болезнь зашла слишком далеко. Стало ясно, что он должен готовиться к уходу, чтобы не дать болезни приковать его к креслу паралитика. Вся переписка Пушкина этого времени проникнута тревогой этого знания; к этому же времени относятся и его самые отчаянные стихи о близкой смерти – «Родрик» и «Странник».

«Еще не было анонимных писем, – писал Лацис. – Но уже было ведомо: настали последние дни. Пришла пора исчезнуть. Надлежало тщательно замаскировать предстоящее самоубийство. На лексиконе нашего времени можно сказать, что в исполнители напросился Дантес. А заказчиком был сам поэт»[139].

Ранее мы показали, что никаких грозных симптомов проявления «болезни Паркинсона» к тому времени у Пушкина не проявились, но в данной версии, на наш взгляд, имеется одно рациональное зерно. Пушкин поехал в Михайловское прежде всего затем, чтобы навсегда попрощаться с этим милым для него уголком любимой Родины, с которым связано так много прекрасных романтических увлечений, где он написал «Бориса Годунова» и ряд других поэтических шедевров. Но у него была еще одна сверхзадача – постараться проверить на практике все ли уже потеряно, или может еще есть надежда на возвращение былых источников его поэтического вдохновения. Ведь недаром же он пишет в письме к А.И. Беклешовой столь трогательное приглашение своей бывшей возлюбленной: «Приезжайте, ради бога; хоть к 23-му. У меня для Вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины. Можно будет, на досуге, и влюбиться». Ранее мы уже приводили содержание этого письма от 11–18 сентября 1835 года из Тригорска в Псков. С Александрой Ивановной Беклешовой, урожденной Осиповой, пройти «тест» на романтическую пригодность не удалось, но ведь рядом есть Прасковья Александровна Осипова, которая, несмотря на значительную разницу в возрасте, любила Пушкина не только как сына, но и как темпераментного мужчину. «Любви все возрасты покорны», так что не будем осуждать ни Прасковью Александровну, ни, тем более, Пушкина, которого всегда тянуло к опытным женщинам, значительно старше его, и которым он посвятил не одно поэтическое творение. В частности, П.А. Осиповой посвящены стихотворения: «Простите, верные дубравы» (1817), «Подражания Корану» (1824 г.), «Быть может уж недолго мне» (1825 г.) и «Цветы последние милей» (1825):

Цветы последние милей Роскошных первенцев полей. Они унылые мечтанья Живее пробуждают в нас. Так иногда разлуки час Живее сладкого свиданья[140].

Прощаясь с Михайловским и Тригорским, Пушкин как бы исполнил свое пророческое «сладкое мечтание», высказанное им в самом «светлом» 1817 году, когда он покидал эти места, уходя в большое жизненное плавание:

Простите, верные дубравы! Прости, беспечный мир полей, И легкокрылые забавы Столь быстро улетевших дней! Прости, Тригорское, где радость Меня встречала столько раз! На то ль узнал я вашу сладость, Чтоб навсегда покинуть вас? От вас беру воспоминанье, А сердце оставляю вам. Быть может (сладкое мечтанье!), Я к вашим возвращусь полям, Приду под липовые своды, На скат тригорского холма, Поклонник дружеской свободы, Веселья, граций и ума[141].

Только с Прасковьей Александровной мог поделиться Пушкин своими интимными проблемами, и только она могла в этой трагической для него ситуации утешить его своей неправдой. Но, хотя «обмануть <его> не трудно», но вряд ли он поверил в эту святую ложь, на этот раз он был «обманываться <не> рад». И доказательством тому послужило заключительное стихотворение цикла трагической лирики Пушкина «Не дай мне Бог сойти с ума…», написанное в ноябре 1835 года:

Не дай мне Бог сойти с ума. Нет, легче посох и сума; Нет, легче труд и глад. Не то, чтоб разумом моим Я дорожил; не то, чтоб с ним Расстаться был не рад: Когда б оставили меня На воле, как бы резво я Пустился в темный лес! Я пел бы в пламенном бреду, Я забывался бы в чаду Нестройных, чудных грез. И я б заслушивался волн, И я глядел бы, счастья полн, В пустые небеса; И силен, волен был бы я, Как вихорь, роющий поля, Ломающий леса. Да вот беда сойди с ума, И страшен будешь как чума, Как раз тебя запрут, Посадят на цепь дурака И сквозь решетку как зверка Дразнить тебя придут. А ночью слышать буду я Не голос яркий соловья, Не шум глухой дубров — А крик товарищей моих, Да брань смотрителей ночных, Да визг, да звон оков.

20 октября Пушкин выехал из Михайловскго в Петербург, заехав в Голубово попрощаться с его обитателями. Что заставило его прервать свое пребывание в деревне, где он собирался провести 4 месяца? Видимо несбывшиеся надежды на новую «Болдинскую осень», а возможно, и, на наш взгляд, скорее всего, полнейшая нецелесообразность продолжать задуманный им «эксперимент», о котором говорилось выше. Сам Пушкин причину своего скорого возвращения в Петербург объясняет тем, что резко ухудшилось состояние здоровья его матери. Но это не совсем так, поскольку эту причину он указывает в письме а Нащокину лишь 10–20 января 1836 года, когда действительно Надежда Осиповна почувствовала себя плохо: «Услышал я, что ты собирался ко мне в деревню. Радуюсь, что не собрался, потому что там меня бы ты не застал. Болезнь матери моей заставила меня воротиться в город». За неделю до написания этих строк Пушкин навестил своих родителей и никаких серьезных признаков болезни матери еще не появилось. Скорее всего, на ее здоровье негативно сказалась весть о том, что ее любимый сын Левушка снова проиграл крупную сумму денег и прислал слезное письмо, что он погибает в нищете, находясь на службе в Тифлисе.

Истинная причина его скорого возвращения в Петербург скорее всего иная. Из писем Натальи Николаевны он узнает, что Дантес начал активную фазу ухаживания за нею и у него созрел дерзкий план повернуть возникшую ситуацию в нужное ему русло. А для этого необходимо быть в Петербурге, чтобы в деталях проработать все нюансы своего плана ухода из жизни, о чем поделился в своем письме к П.А. Осиповой от 26 октября 1835 года сразу же возвращении в Петербург:

«В этом печальном положении я еще с огорчением вижу, что бедная моя Натали стала мишенью для ненависти света. Повсюду говорят: это ужасно, что она так наряжается, в то время как ее свекру и свекрови есть нечего и ее свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, как обстоит дело. Нельзя, конечно, сказать, чтобы человек, имеющий 1200 крестьян, был нищим. Стало быть, у отца моего кое-что есть, а у меня нет ничего. Во всяком случае Натали тут ни при чем, и отвечать за нее должен я. Если бы мать моя решила поселиться у нас, Натали, разумеется, ее бы приняла. Но холодный дом, полный детворы и набитый гостями, едва ли годится для больной. Матери моей лучше у себя. Я застал ее уже перебравшейся. Отец мой в положении, всячески достойном жалости. Что до меня, я исхожу желчью и совершенно ошеломлен, – именно это письмо Пушкин заканчивает знаменитыми словами о жизни – сладкой привычке (susse Gewohnheit). – Поверьте мне, дорогая госпожа Осипова, хотя жизнь и susse Gewohnheit, однако в ней есть горечь, делающая ее в конце концов отвратительной, а свет – мерзкая куча грязи»[142].

К тому времени Пушкин уже знал, что Дантес отличный стрелок, и, стало быть, он идеально подходит на роль своего убийцы на дуэли, которую и следовало «организовать», да так, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнения, что она «организована» именно с этой целью. Лучший способ добиться дуэли с Дантесом – зарекомендовать себя в светском обществе в качестве ревнивого мужа, готового вызвать на дуэль любого, кто осмелится нанести словом или действием оскорбление его жене, ну и ему тоже.

Первым «под раздачу» попадает молодой граф Владимир Александрович Соллогуб (8.08.1813–5.06.1882 г.), с которым Пушкин находился в достаточно близких отношениях с 1831 года, когда их познакомил отец В.А. Соллогуба[143]. В своих «Воспоминаниях» В.А. Соллогуб особо подметил в характере Пушкина такую черту как ревность, которая по его мнению, и явилась причиной смерти поэта: «Он обожал жену, гордился ее красотой и был в ней вполне уверен. Он ревновал к ней не потому, чтобы в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Это боязнь была причиной его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего. Он вступился не за обиду, которой не было, а боялся огласки, боялся молвы и видел в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его настоящую честь, а посягателя на его имя и этого он не перенес».

Из приведенного отрывка воспоминаний Соллогуба со всей очевидностью следует, что Пушкин добился своей цели, поскольку до сегодняшнего дня все пушкинисты и пушкинолюбы считают, что именно «эта боязнь» негативного мнения света о его жене, а, стало быть, о нем самом и послужила причиной дуэли и смерти поэта («…восстал он против мнений света…»).

Свою идею Пушкин блестяще «опробовал» на самом В.А. Соллогубе в конце декабря 1835 года. После одного из балов он усмотрел в поведении Соллогуба дерзость по отношению к Н.Н. Пушкиной и посылает ему вызов на дуэль. Предыстория этого события, по воспоминаниях самого В.А. Соллогуба, такова.

Юный студент Дерптского университета (выпускник 1834 г.), впервые увидев Наталью Николаевну сразу же после знакомства с Пушкиным (1831 г.), без памяти в нее влюбился, да и как ему было не влюбиться в такую красавицу, о которой он пишет в своих воспоминаниях столь восторженно: «Много я на своем веку видел красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединив бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при ее появления. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, – она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины находили несколько странной.

Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею не знакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавших!»

К тому времени, когда произошел этот инцидент на балу, Соллогуб уже окончил университет и служил чиновником особых поручений при Министерстве внутренних дел и на следующий день должен был отбыть в служебную командировку в Ржев Тверской губернии. Страстная любовь к Наталье Николаевне к тому времени поостыла, тем более, что он собирался жениться, о чем и вел разговор со своей бывшей возлюбленной. Сам он об этом вспоминал так: «Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Нат<альей> Ник<олаевной> Пушкиной, которая шутила над моей романической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого и образованного поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно в без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравятся Наталье Николаевне (чего никогда не было) в что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли»[144].

«Присутствующие <при этом> дамы», которые «соорудили… сплетню», были очень близкие друзья Пушкина: княжна Вяземская Вера Федоровна и ее старшая дочь Мария Петровна Вяземская (в замужестве Валуева) (1813–1849), которые не преминули рассказать об этом Пушкину, сразу же по его возвращении в Петербург. Пушкин даже не мог себе представить, что его дальновидный план начнет реализовываться так скоро. Кандидатура молодого графа В.А. Соллогуба, по существу мальчишки, на роль «клеветника» в адрес его жены подходила как нельзя лучше. Шум, который неминуемо возникает в свете, был на руку Пушкину, чтобы прослыть эдаким дуэльным забиякой при его-то уже поседевших висках. Еще пару таких дуэльных историй и вызов на дуэль Дантеса (который к тому времени непременно должен «засветиться») будет вполне естественным событием. Мало того, нужно все обставить так, чтобы в свете сложилось твердое мнение о правоте Пушкина.

В дуэльной истории с В.А. Соллогубом важно было как можно дольше затянуть этот процесс, чтобы соответствующие слухи курсировали как можно дольше.

Кстати, складывающаяся обстановка как нельзя лучше этому способствовал. В.А. Соллогуб находится в длительной служебной командировке, Пушкин вызывает его на дуэль письмом, которое вдруг почему-то «не доходит» до адресата, а вот письмо его дерптского товарища по университету Андрея Николаевича Карамзина благополучно «доходит»: «Самым же замечательным для меня, – воспоминает впоследствии Соллогуб, – было полученное мною от Андрея [Николаевича] Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А.С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь.

Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога… И вдруг ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним даже не виделся вовсе. Решительно нельзя было ничего тут понять, кроме того, что Пушкин чем-то обиделся, о чем-то мне писал и что письмо его было перехвачено»[145]. Вовсе «не перехвачено» было письмо с вызовом на дуэль, Пушкин его возможно даже и не писал, ему важно было тянуть время, а по прошествии достаточно длительного времени он «включает в игру» А.Н. Карамзина. «Загадка», о которой пишет Соллогуб, вовсе никакая не загадка, а очередная мистификация Пушкина, «сработанная» настолько тонко, что и по прошествии 175 лет вся эта дуэльная история принимается за чистую правду.

Легко сейчас рассуждать, что Пушкин «задействовал» в свой план совершенно невинного человека, а каково было Соллогубу, получившему письмо от своего товарища, где черным по белому просматривалось обвинение его в трусости: «Получив это объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины, по таким и таким-то причинам[146]. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С.А. Соболевскому: «Немножко длинно, молодо, а, впрочем, хорошо». В то же время он написал мне по-французски письмо следующего содержания: «Милостливый государь. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждают меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не могу приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца» – и пр. Оригинал этого письма долго у меня хранился, но потом кем-то у меня взят, едва ли не в Симбирске[147]. Делать было нечего; я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу, на что один мой тогдашний приятель, ныне государственный сановник, навестивший меня проездом через Тверь, отвечал, что до Твери дорога хорошая. Вероятно, гнев Пушкина давно уже охладел, вероятно, он понимал неуместность поединка с молодым человеком, почти ребенком, из самой пустой причины, «во избежание какой-то светской молвы». Наконец, от того же приятеля узнал я, что в Петербурге явился новый француз, роялист Дантес, сильно уже надоедавший Пушкину[148]. С другой стороны, он, по особому щегольству его привычек, не хотел уже отказываться от дела, им затеянного. Весной я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно отправиться в Витебск в распоряжение генерал-губернатора < П.Н.> Дьякова. Я забыл сказать, что я заведовал в то время принадлежащей моей матушке тверской вотчиной. Перед отъездом в Витебск нужно было сделать несколько распоряжений. Я и поехал в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин. На всякий случай я оставил письмо, которое отвез ему мой секундант князь Козловский. Пушкин жалел, что не застал меня, извинялся и был очень любезен и разговорчив с Козловским. На другой день он уехал в Москву. На третий я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался. Первой моей мыслью было, что он подумает, пожалуй, что я от него убежал. Тут мешкать было нечего. Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо к П.В. Нащокину, у которого останавливался Пушкин. В доме все еще спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Москву я только приехал и хочу просить быть моим секундантом известного генерала князя Ф. Гагарина. Пушкин извинился, что заставил меня так долго дожидаться, и объявил, что его секундант П.В. Нащокин[149].

Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить об начатом им издании «Современника». «Первый том был слишком хорош, – сказал Пушкин. – Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла почти дружеская, до появления Нащокина. Павел Воинович явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Павел Воинович тотчас приступил к роли примирителя. Пушкин непременно хотел, чтоб я перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое светское значение и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставит без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку[150]. Я с своей стороны, объявил, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком-то смысле. Спор продолжался довольно долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов Наталье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен. Этому прошло тридцать лет: многое, конечно, я уже забыл, но самое обстоятельство мне весьма памятно, потому что было основанием ближайших впоследствии моих сношений с Пушкиным и, кроме того, выказывает одну странную сторону его характера, а именно его пристрастие к светской молве, к светским отличиям, толкам и условиям.

Моя история с Пушкиным может быть немаловажным материалом для будущего его биографа. Она служит прологом к кровавой драме его кончины; она объясняет, как развивались в нем чувства тревоги, томления, досады и бессилия против удушливой светской сферы, которой он подчинялся.

И тут, как и после, жена его была только невинным предлогом, а не причиной его взрывочного возмущения против судьбы. И, несмотря на то, он дорожил своим великосветским положением. «Il n'y a qu'une seule bonne société, – говаривал он мне потом, – c'est la bonne»[151]. Письмо же Пушкин, кажется, изорвал, так как оно никогда не дошло по своему адресу[152]. Тотчас же после нашего объяснения я уехал в Витебск. К осени я вернулся в Петербург и уже тогда коротко сблизился с Пушкиным»[153].

Итак, 5 мая 1836 года была наконец-то поставлена точка в «дуэльной истории», начавшейся в ноябре 1835 года с момента возвращения Пушкина в Петербург из Михайловского. За эти полгода много воды утекло, а в жизни Пушкина случились и другие важные события, как то: похороны матери Н.О. Пушкиной, умершей 29 марта 1836 года, еще две дуэльные истории, а также написание скандальной оды «На выздоровление Лукулла».

Конец марта и первая неделя апреля 1836 года прошли в хлопотах, связанных с похоронами матери, о разрешении перевезти тело умершей для погребения в Святогорском монастыре Псковской губернии: поэт подавал прошение министру внутренних дел Д.Н. Блудову, получил разрешение и «Открытый лист» для беспрепятственного провоза тела. 8 апреля Пушкин выехал в Михайловское, прибыв туда 11 апреля. Похороны состоялись 13 апреля 1836 года. Ее похоронили у алтарной стены Успенского собора, недалеко от могил ее родителей О.А. и М.А. Ганибал. Здесь же, на холме Святогорского монастыря, рядом с могилой матери, Пушкин купил место и для себя. Вместе с Пушкиным в монастыре были все семейство Осиповых-Вульфов и Вревских. В похоронных хлопотах, Пушкин не забыл навестить вместе с Алексеем Николаевичем Вульфом семейство Вревских в Голубово. А также посвятить А.Н. Вульфа в тонкости дуэльной истории с графом В.А. Соллогубом, на тот случай, если Вульфу пришлось бы быть секундантом на этой дуэли (то есть сам упорно муссирует молву о «предстоящей дуэли»). По воспоминаниям Е.Н. Вревской (в записи М.И. Семевского): «…после похорон он <Пушкин> был чрезвычайно расстроен. Между тем, как он сам мне рассказывал, нашлись люди в Петербурге, которые уверяли, что он при отпевании тела матери неприлично был весел…» В то же время из рассказов Е.Н. Вревской (по-видимому, со слов сестры поэта О.С. Павлищевой) следует, что во время болезни матери «Александр Сергеевич ухаживал за нею с такой нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она… просила у него прощения, сознаваясь, что… не умела его ценить».

Похоронив мать и вернувшись 16 апреля 1836 года в Петербург, Пушкин уже точно знал, что это была его последняя поездка в Михайловское. Следующая будет лишь в порядке убытия на вечное упокоение туда,

Где дремлют мертвые в торжественном покое. Там неукрашенным могилам есть простор; К ним ночью темною не лезет бледный вор; Близ камней вековых, покрытых желтым мохом, Проходит селянин с молитвой и со вздохом; На место праздных урн и мелких пирамид, Безносых гениев, растрепанных харит Стоит широко дуб над важными гробами, Колеблясь и шумя…[154]

Во время одной из прогулок по городу Пушкин посещает могилу А.А. Дельвига на волковском кладбище и, вероятно, в те же дни делает запись об этом в своем дневнике: «Prologue. Я посетил твою могилу – но там тесно; les morts m'en distrait<ent>[155] – теперь иду на поклонение в Ц<арское> С<ело>!.. (Gray) les jeux… du Lycée, nos leçons… Delvig et Kuchekbecker>, la poésie[156] – Баб<олово>[157]». Эта библиографическая запись переходит в набросок плана произведения, оставшегося неосуществленным, или же послужила толчком к созданию стихотворения «Когда за городом задумчив я брожу». Не успела еще закончится дуэльная эпопея с графом В.А. Соллогубом, как Пушкин инициировал еще две: с С.С. Хлюстиным и князем Н.Г. Репниным.

Хлюстин Семен Семенович (26.11.1810–23.03.1844) – брат Анастасии Семеновны Сиркур, племянник Федора Ивановича Толстого («Американца»), офицер лейб-гвардейского Уланского полка, участник русско-турецкой войны 1828–1829 гг., с 1830 года отставной поручик, в 1834 году чиновник для особых поручений при Министерстве иностранных дел; действительный член Общества испытателей природы, член-сотрудник Общества любителей словесности при Московском университете; помещик с. Троицкого Медынского уезда Калужской губернии, сосед Гончаровых по их имению Полотняный завод. Был дружен с Михаилом Федоровичем Орловым и переводил на французский язык его книгу «О государственном кредите». Первое упоминание Хлюстина – в письме Пушкина к жене от конца июня 1834 года, в котором он упрекает ее за желание выдать свою старшую сестру Е.Н. Гончарову замуж за Хлюстина: «Ты пишешь мне, что думаешь выдать Катерину Николаевну за Хлюстина, а Александру Николаевну за Убри: ничему не бывать; оба влюбятся в тебя; ты мешаешь сестрам, потому надобно быть твоим мужем, чтоб ухаживать за другими в твоем присутствии, моя красавица. Хлюстин тебе врет, а ты ему и веришь; откуда берет он, что я к тебе в августе не буду? Разве он пьян был от ботвиньи с луком? Меня в Петербурге останавливает одно: залог имения нижегородского, я даже и Пугачева намерен препоручить Яковлеву, да и дернуть к тебе, мой ангел, на Полотняный завод»[158].

Пушкин неоднократно встречался с Хлюстиным до ссоры, которая произошла 3 февраля 1836 года на его квартире во время визита к нему Хлюстина и Григория Павловича Небольсина[159], который впоследствии вспоминал: «Я не был коротко знаком с Пушкиным и его семейством, поэтому не могу судить о его домашнем быте, но мне случилось однажды быть свидетелем его запальчивости, которая чуть не разразилась дуэлем. Приехав к нему вместе со старым его знакомым, отставным гусаром Хлюстиным, я был принят им по обыкновению весьма любезно и сначала беседа шла бойко, пока не коснулась литературы русской, с которой Хлестин, живя долго за границей как человек очень богатый, получивший французское воспитание, был мало знаком. Он упомянул между прочим, что Булгарин писатель недурной и романист с дарованием. Это взорвало Пушкина, он вышел из себя и наговорил Хлюстину дерзостей, так что мне пришлось с ним удалиться. Затем между Хлюстиным и Пушкиным завязалась переписка в таких обоюдно оскорбительных выражениях, что только усилия общих знакомых могли предупредить неизбежную между ними дуэль».

Небольсин в своих воспоминаниях многое перепутал, поскольку речь на этой встрече шла не о Булгарине, а о его единомышленнике О.И. Сенковском[160] по поводу издания Пушкиным перевода с немецкого поэмы Виланда «Вастола, или Желание»[161]. Кроме того переписка между Пушкиным и Хлюстиным была весьма корректной, в рамках существующего в ту пору эпистолярного этикета.

Предыстория этой ссоры на квартире Пушкина такова.

«Во время пребывания Пушкина в Лицее там служил в 1811–1813 годах по хозяйственной части Ефим Петрович Люценко, поэт и переводчик, один из основателей Вольного общества любителей российской словесности, впоследствии чиновник канцелярии Военного министерства. После окончания Лицея Пушкин потерял его из виду и был удивлен, когда в начале 1835 г. Люценко, не чуждый литературных интересов, попросил его помочь напечатать свой перевод с немецкого поэмы Виланда «Вастола». Пушкин, для которого лицейские воспоминания были дороже многих других соображений, не вдаваясь особенно в качество перевода, рекомендовал Люценко Смирдину. Опытный книжник сразу понял, что тяжеловесный слог переводчика, больше присущий XVIII веку, чем пушкинскому времени, барышей не принесет и запросил с Люценко круглую сумму за печатание рукописи. Денег у того не было, а Пушкину хотелось старику помочь. Тогда он договорился уже не со Смирдиным, а с другими книгопродавцами о том, что они выпустят «Вастолу» в свет, но без имени переводчика, а с надписью «Издал А. Пушкин». Так и было сделано – книжка вышла в начале 1836 г., стоила она шесть рублей и принесла Люценко кое-какой доход.

… Вот уж не мог предположить Пушкин, что кто-то заподозрит его самого не в издании, а в авторстве перевода, В общем он был прав: никто и не заподозрил. Но хитрый и мстительный О.И. Сенковский решил на «Вастоле» сыграть. Уже в январской книжке «Библиотеки для чтения» появилась «реклама» (с расчетом на ужасное разочарование читателей!): «Важное событие! А.С. Пушкин издал новую поэму под названием «Вастола, или Желания сердца» Виланда. Мы ее еще не читали и не могли достать, но говорят, что стих ее удивителен. Кто не порадуется новой поэме Пушкина? Истекший год заключился общим восклицанием: «Пушкин воскрес?».

Ну конечно же, в ближайшем номере «Библиотека для чтения» издала притворный вздох разочарования: «Трудно поверить, чтобы Пушкин, вельможа русской словесности, сделался книгопродавцем и «издавал» книжки для спекуляции… Я читал «Вастолу». Читал и вовсе не сомневаюсь, что это стихи Пушкина (…) Это его стихи. Удивительные стихи!» Последние слова, ясное дело, надо было понимать: «удивительно бездарные стихи!»…

В 1-й книжке «Современника» и Пушкин дал, пусть в дипломатическом тоне, отповедь Сенковскому: «В одном из наших журналов дано было почувствовать, что издатель Вастолы хотел присвоить себе чужое произведение, выставя свое имя на книге, им изданной. Обвинение несправедливое: печатать чужие произведения с согласия или по просьбе автора, до сих пор никому не воспрещалось, Это называется издавать; слово ясно; по крайней мере до сих пор другого не придумано. В том же журнале сказано было, что «Вастола» переведена каким-то бедным литератором, что А.С.П. только дал ему напрокат свое имя и что лучше бы сделал, дав ему из своего кармана тысячу рублей.

Переводчик Виландовой поэмы, гражданин и литератор заслуженный, почтенный отец семейства, не мог ожидать нападения столь жестокого. Он человек небогатый, но честный и благородный. Он мог поручить другому приятный труд издать свою поэму, но конечно бы не принял милостыни от кого бы то ни было.

После такового объяснения не можем решиться здесь наименовать настоящего переводчика. Жалеем, что искреннее желание ему услужить, могло подать повод к намекам, столь оскорбительным».

Для Люценко этим все кончилось – имя его как истинного переводчика «Вастолы» выплыло на свет только лет через пятьдесят. Но для Пушкина сюжет имел продолжение, не слишком приятное»[162].

Картину ссоры Пушкина с С.С. Хлюстиным можно восстановить по содержательной части писем, которыми они обменялись на следующий день внезапной ссоры, случившейся 3 февраля 1836 года.

С.С. Хлюстин:

«Милостливый государь!

Я повторил в виде цитаты замечания г-на Сенковского, смысл которых сводился к тому, что вы обманули публику. Вместо того, чтобы видеть в этом, поскольку дело касалось меня, простую цитату, вы нашли возможным счесть меня эхом г-на Сенковского; вы нас в некотором роде смешали вместе и закрепили наш союз следующими словами: «Мне всего досаднее, что эти люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев, каков Сенковский». В выражении «эти люди» подразумевался я. Тон и запальчивость вашего голоса не оставляли никакого сомнения относительно смысла ваших слов, даже если бы логика и допускала неопределенность их значения. Но повторение «нелепостей» не могло, разумно говоря, вызвать в вас никакого раздражения; следовательно, вам показалось, что вы слышали и нашли во мне их отголосок. Оскорбление было достаточно ясно выражено: вы делали меня соучастником «нелепостей свиней и мерзавцев». Между тем, к моему стыду или к моей чести, я не признал или не принял оскорбления и ограничился ответом, что если вы непременно хотите сделать меня участником суждений об «обмане публики», то я их вполне принимаю на свой счет, но что я отказываюсь от приобщения меня к «свиньям и мерзавцам»….

Однако именно вы, после подобного поведения с моей стороны, стали произносить слова, предвещавшие принятую по обычаям общества встречу: «это уж слишком», «это не может так окончиться», «посмотрим», и проч. и проч. Я ждал результата этих угроз. Но не получая от вас никаких известий, я должен теперь просить у вас объяснений:

1) в том, что вы сделали меня соучастником «нелепостей свиней и мерзавцев»;

2) в том, что вы обратились ко мне, не давая им дальнейшего хода, с угрозами, равносильными вызову на дуэль;

3) в том, что вы не исполнили по отношению ко мне долга вежливости, не ответив мне на поклон, когда я уходил от вас.

Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорный слуга».

А.С. Пушкин:

«Милостливый государь!

Позвольте мне восстановить истину в отношении некоторых пунктов, где вы, кажется мне, находитесь в заблуждении: Я не припоминаю, чтобы вы цитировали что-либо из статьи, о которой идет речь. Заставило же меня выразиться с излишней, быть может, горячностью сделанное вами замечание о том, что я был неправ накануне, принимая близко к сердцу слова Сенковского.

Я вам ответил: «Я не сержусь на Сенковского; но мне нельзя не досадовать, когда порядочные люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев». Отождествлять вас с свиньями и мерзавцами – конечно, нелепость, которая не могла ни прийти мне в голову, ни даже сорваться с языка в пылу спора.

К великому моему изумлению, вы возразили мне, что вы всецело принимаете на свой счет оскорбительную статью Сенковского, и в особенности выражение «обманывать публику».

Я тем менее был подготовлен к такому заявлению с вашей стороны, что ни накануне, ни при нашей последней встрече вы мне решительно ничего не сказали такого, что имело бы отношение к статье журнала. Мне показалось, что я вас не понял, и я просил вас не отказать объясниться, что вы и сделали в тех же выражениях.

Тогда я имел честь вам заметить, что все только что высказанное вами совершенно меняет дело, и замолчал. Расставаясь с вами, я сказал, что так оставить это не могу. Это можно рассматривать как вызов, но не как угрозу. Ибо, в конце концов, я вынужден повторить: я могу оставить без последствий слова какого-нибудь Сенковского, но не могу пренебрегать ими, как только такой человек, как вы, произносит их от себя. Вследствие этого я поручил г-ну Соболевскому просить вас от моего имени не отказать просто-напросто взять ваши слова обратно или же дать мне обычное удовлетворение. Доказательством того, насколько последний исход был мне неприятен, служит именно то, что я сказал Соболевскому, что не требую извинений. Мне очень жаль, что г-н Соболевский отнесся ко всему этому со свойственной ему небрежностью.

Что касается невежливости, состоявшей будто бы в том, что я не поклонился вам, когда вы от меня уходили, то прошу вас верить, что то была рассеянность совсем невольная, в которой я от всего сердца прошу у вас извинения.

Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорнейший слуга

А. Пушкин».

С.С. Хлюстин:

«Милостивый государь!

В ответ на устное сообщение, переданное вами через г-на Соболевского и дошедшее до меня почти одновременно с вашим письмом, имею честь вас уведомить, что я не могу взять назад ничего из сказанного мною, ибо, полагаю, я достаточно ясно изложил в моем первом письме причину, по которой я именно так действовал. В отношении обычного удовлетворения, о котором вы говорите, – я к вашим услугам.

Что касается лично меня, то, прося вас не отказать припомнить три пункта, включенные в мое письмо, по которым я считал себя оскорбленным вами, имею честь вам ответить, что в отношении третьего пункта я считаю себя вполне удовлетворенным.

Относительно же первого – даваемых вами заверений в том, что у вас не было в мыслях отождествить меня с… и … и проч., мне недостаточно. Все, что я помню, и все рассуждения заставляют меня по-прежнему считать, что ваши слова заключали в себе оскорбление, даже если в ваших мыслях его и не было. Без этого я не мог бы оправдать в своих собственных глазах принятую мною солидарность с оскорбительной статьей – шаг, который с моей стороны не был ни необдуманным, ни запальчивым, но совершенно спокойным. Я должен буду, следовательно, просить вполне ясных извинений относительно образа действий, в которых я имел все основания увидеть оскорбление, вами, к моему большому удовольствию, по существу отрицаемое.

Я признаю вместе с вами, милостивый государь, что во втором пункте с моей стороны была допущена ошибка и что я увидел угрозы в выражениях, которые нельзя было счесть ничем иным, как «вызовом» (текст вашего письма). За таковой я их и принимаю.

Но если вы совсем не хотели придавать им такого смысла, я должен буду ждать извинений и по поводу этого досадного недоразумения; ибо я полагаю, что сделанный вызов, хотя бы непреднамеренный и оставленный без последствий, равносилен оскорблению.

Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорнейший слуга».

С.А. Соболевскому удалось убедить амбициозного и склонного, как видно из его писем, к некоторой напыщенности Хлюстина в абсурдности всей ситуации. И дело кончилось миром.

Буквально на следующий день после урегулирования конфликта с С.С. Хлюстиным, Пушкин посылает письмо на имя князя Николая Григорьевича Репнина[163], тон которого не оставляет никаких сомнений, что поэт готов вызвать его на дуэль за якобы нанесенные ему оскорбления:

«Князь!

С сожалением вижу себя вынужденным беспокоить ваше сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и то имя, которое оставлю моим детям.

Я не имею чести быть лично известен вашему сиятельству. Я не только никогда не оскорблял вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к вам искреннее чувство уважения и признательности.

Однако же некий г-н Боголюбов[164] публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от вас. Прошу ваше сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить.

Лучше нежели кто-либо я знаю расстояние, отделяющее меня от вас; но вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу; вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.

С уважением остаюсь вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин»[165].

Предыстория событий, предшествующих написанию вышеприведенного обращения к знатному вельможе, брату декабриста С.Г. Волконского, которого Пушкин глубоко уважал, связана с написанием поэтом оды «На выздоровление Лукулла». Ода имела подзаголовок «подражание латинскому», поскольку «героем» ее был римский военачальник Лукулл (ок. 117 – ок. 56 гг. до н. э.), который кроме успехов на военном поприще прославился своим несметным богатством, роскошью и пирами («лукуллов пир»). Это была едкая сатира на министра просвещения, президента Академии наук Сергия Сергеевича Уварова, о чем один из цензоров произведений Пушкина Александр Васильевич Никитенко записал в своем Дневнике: «17 января 1836 <…> Пушкин написал род пасквиля на министра народного просвещения, на которого он очень сердит за то, что тот подвергнул его сочинения общей цензуре. Прежде его сочинения рассматривались в собственной канцелярии государя, который и сам иногда читал их. Так, например, поэма «Медный всадник» им самим не пропущена.

Пасквиль Пушкина называется «Выздоровление Лукулла»: он напечатан в «Московском наблюдателе». Он как-то хвалился, что непременно посадят на гауптвахту кого-нибудь из здешних цензоров, особенно меня, которому не хочет простить за «Анджело». Этой цели он теперь, кажется, достигнет в Москве, ибо пьеса наделала много шуму в городе. Все узнают в ней, как нельзя лучше, Уварова. <…>

20 января. Весь город занят «Выздоровлением Лукулла». Враги Уварова читают пьесу с восхищением, но большинство образованной публики недовольно своим поэтом. В самом деле, Пушкин этим стихотворением не много выиграл в общественном мнении, которым, при всей своей гордости, однако, очень дорожит. Государь через Бенкендорфа приказал сделать ему строгий выговор».

Сатира, законченная Пушкиным в ноябре 1835 года и напечатанная в «Московском наблюдателе», появилась в Петербурге примерно 15–16 января 1836 года и действительно наделала много шума:

На выздоровление Лукулла (подражание латинскому)

Ты угасал, богач младой! Ты слышал плач друзей печальных. Уж смерть являлась за тобой В дверях сеней твоих хрустальных. Она, как втершийся с утра Заимодавец терпеливый, Торча в передней молчаливой, Не трогалась с ковра. В померкшей комнате твоей Врачи угрюмые шептались. Твоих нахлебников, цирцей Смущеньем лица омрачались; Вздыхали верные рабы И за тебя богов молили, Не зная в страхе, что сулили Им тайные судьбы. А между тем наследник твой, Как ворон, к мертвечине падкой, Бледнел и трясся над тобой, Знобим стяжанья лихорадкой. Уже скупой его сургуч Пятнал замки твоей конторы; И мнил загресть он злата горы В пыли бумажных куч. Он мнил: «Теперь уж у вельмож Не стану нянчить ребятишек; Я сам вельможа буду тож; В подвалах, благо, есть излишек, Теперь мне честность – трын-трава! Жену обсчитывать не буду, И воровать уже забуду Казенные дрова!» Но ты воскрес. Твои друзья, В ладони хлопая, ликуют; Рабы, как добрая семья, Друг друга в радости целуют; Бодрится врач, подняв очки; Гробовый мастер взоры клонит; А вместе с ним приказчик гонит Наследника в толчки, Так жизнь тебе возвращена Со всею прелестью своею; Смотри: бесценный дар она; Умей же пользоваться ею; Укрась ее; года летят, Пора! Введи в свои чертоги Жену красавицу – и боги Ваш брак благословят.

Поводим для написания скандальной оды послужили следующие обстоятельства. Осенью 1835 года, находясь в своем воронежском имении, тяжело заболел один из богатейших людей России, владелец 200 тысяч крепостных, 600 тысяч десятин земли, в том числе имений – Кусково и Останкино, а также дворца в Петербурге – так называемого Фонтанного дома, молодой неженатый граф Дмитрий Николаевич Шереметев. В Петербург, к его многочисленной дворне стекались слухи о тяжелом недуге хозяина. Люди собирались в церквах, служили молебны о его выздоровлении. Наконец, в столицу прискакал и фельдъегерь с известием, что граф на волоске от смерти. Вот тут-то и произошло событие, навсегда скомпрометировавшее Уварова. В качестве родственника умирающего богача (через жену свою, урожденную Разумовскую, по матери Шереметеву) министр, «как ворон, к мертвечине падкой», явился опечатывать дворец Шереметева, хранивший несметные богатства. В те дни, между прочим, один из министров пожаловался на заседании на «скарлатинную лихорадку». «А у вас лихорадка нетерпения», – глядя прямо в глаза Уварову, сказал на это известный острослов граф Литта. Отсюда и строка Пушкина: «знобим стяжанья лихорадкой».

Жадность погубила Уварова: ему бы подождать дальнейших известий, а он не выдержал – поспешил! Спешка, кроме естественного для такого сорта людей хватательного рефлекса, объяснялась еще и тем, что права супруги министра на наследство были более чем сомнительны: родство дальнее, отношения Шереметевых и Разумовских запутанные, Уваров полагал, что чем быстрее начнет он охоту на дичь, тем больше надежды будет ею завладеть… А Шереметев[166] возьми н выздоровей! Скандал вышел ужасающий. Уваров был посрамлен и до появления сатиры Пушкина, а уж после публикации оды на бедную голову С.С. Уварова[167] посыпались убийственные шутки и намеки[168], тем более что в пушкинской сатире приведены реальные подробности недавних событий из его нечистоплотной жизни.

Первые две строфы описывают, как видим, страдания молодого Шереметева и скорбь близких и врачей. В третьей появляется наследник с сургучной печатью. В четвертой строфе дается этому наследнику характеристика: Он, наследник, нянчил ребятишек своего начальника. Еще в 1824 г., когда Уваров числился по министерству финансов, А.И. Тургенев писал о нем с иронией: «всех кормилиц у Канкрина знает и детям дает кашку»; другой свидетель событий подтверждает: «был характера подлого, ездил к министерше, носил на руках ее детей – словом, подленькими путями прокладывал себе дорогу к почестям»; обрадованный неожиданно свалившимся на него богатством, «наследник Лукулла» клянется не воровать в дальнейшем казенные дрова и не обсчитывать собственную жену.

Все точно: Уваров, вспоминают знавшие его, уже будучи «grand seigneur» (большим господином), особенное имел внимание к «дровам казенным», не гнушаясь их приворовывать. Что касается «обсчета жены», то как же без этого? Ведь все его имущество по существу ей принадлежало: приходилось выкраивать на собственные нужды.

И пятой строфе «богач младой» воскресает, все вокруг ликуют, а приказчик выгоняет ретивого наследника «в толчки». Трудно было унизить Уварова сильнее, чем «толчками приказчика», пусть и поэтически воображенными Пушкиным.

Наконец, шестая строфа, хоть и кажется безобидным пожеланием доброго здоровья Шереметеву, снова уничтожает Уварова. Ведь если «Лукулл» введет в свои чертоги (те самые, что наследник спешил опечатать!) жену-красавицу, то всякие наследственные права Уваровых на этом прекратятся.

Получив в Париже стихотворение Пушкина, А. И. Тургенев написал Вяземскому: «Спасибо переводчику с латинского (жаль, что не с греческого!) Биографическая строфа будет служить эпиграфом всей жизни арзамасца – отступника. Другого бы забыли, но Пушкин заклеймил его бессмертным поношением». Удивительно прозорливое предсказание, которое в точности сбылось!

Теперь понятен замысел Пушкина. Петербургские журналы, конечно, почуяли бы, о ком и о чем тут речь и убоялись бы уваровского гнева. Пушкин отправил сатиру в «Московский наблюдатель», рассчитывая на его неосведомленность (скорее всего – притворную) и стихотворение непостижимым образом проскользнуло через цензуру.

Удар оказался едва ли не смертельным. Существует рассказ одного из чиновников министерства просвещения о непосредственной реакции Уварова: «Через несколько дней по выходе в свет этого стихотворения был в департаменте доклад министру Сергию Семеновичу Уварову. По окончании доклада С.С. на выходе из департамента встретил в канцелярии цензора Гаевского; остановившись, он громко спросил его: «Вы, Павел Иванович, вероятно, читали, что этот негодяй и мерзавец написал на меня? Сейчас извольте отправиться к князю Д. (Дондукову-Корсакову) и скажите ему от меня, чтобы он немедленно сделал распоряжение Цензурному комитету, чтоб сочинениям этого негодяя назначить не одного, а двух, трех, четырех цензоров». Чиновник, вспомнивший эту сцену, рассказал о ней своему родственнику, а тот – Пушкину. Поэт «отыскал меня, – продолжает мемуарист, – начал подробно расспрашивать и смеялся, говоря, что Лукуллов наследник от него так не отделается». Министр был в отчаянии, не зная что делать: жаловаться, значит подтвердить, что он себя узнал в стихах Пушкина, промолчать – значит молча снести небывалое оскорбление. Пушкин, видно, рассчитывал на то, что Уваров себя «не опознает», хотя, оценивая по достоинству натуру Уварова, можно было предположить, что он станет действовать, так сказать, по первому варианту. Так и получилось: министр донес царю, последовал вызов Пушкина к Бенкендорфу, где опять-таки, если верить мемуаристам, поэт блестяще выиграл свою «шахматную партию», заявив, что «подражание латинскому» никакого отношения к министру народного просвещения не имеет.

Вот как донес до публики итоги этой встречи великий собиратель слухов Александр Яковлевич Булгаков (1781–1863), в то время московский почтовый директор:

«Пушкин был призван к графу Бенкендорфу, управляющему верховною тайною полициею.

– Вы сочинитель стихов на смерть Лукулла?

– Я полагаю признание мое лишним, ибо имя мое не скрыл я.

– На кого вы целите в сочинении сем?

– Ежели вы спрашиваете меня, граф, не как шеф жандармов, а как Бенкендорф, то я вам буду отвечать откровенно.

– Пусть Пушкин отвечает Бенкендорфу.

– Ежели так, то я вам скажу, что я в стихах моих целил на вас, на графа Александра Христофоровича Бенкендорфа.

Как ни было важно начало сего разговора, граф Бенкендорф не мог не рассмеяться, а Пушкин на смех сей отвечал немедленно сими словами: «вот видите, граф, вы этому смеетесь, а Уварову кажется это совсем не смешно», – Бенкендорфу иное не оставалось, как продолжать смеяться, и объяснение так и кончилось для Пушкина…»

Действительно, графу ничего не оставалось, как рассмеяться и покончить на этом официальную часть беседы. Он-то ведь казенных дров не воровал, а что жену обманывал – так с кем не бывает!

Впрочем, Бенкендорф, разумеется, Пушкину не поверил, и, даже объявив поэту высочайший выговор, не почел историю оконченной. Более того он передал Пушкину повеление царя немедленно извиниться перед Уваровым. Иначе не появился бы черновик письма, где Пушкин уже всерьез пытается остановить «Луккулов пир» сплетен. Это письмо на имя графа Бенкендорфа не было отправлено, но по его содержанию можно сделать вывод, что Пушкин сожалел о своем выпаде против Уварова, который принес ему столько огорчений, а главное разочарование по поводу отношения к нему государя: «Моя ода была послана в Москву без всякого объяснения. Мои друзья совсем не знали о ней. Всякого рода намеки тщательно удалены оттуда. Сатирическая часть направлена против гнусной жадности наследника, который во время болезни своего родственника приказывает уже наложить печати на имущество, которого он жаждет. Признаюсь, что подобный анекдот получил огласку и что я воспользовался поэтическим выражением, проскользнувшим на этот счет… В образе низкого скупца, пройдохи, ворующего казенные дрова, подающего жене фальшивые счета, подхалима, ставшего нянькой в домах знатных вельмож, и т. д. – публика, говорят, узнала вельможу, человека богатого, человека, удостоенного важной должности… Я прошу только, чтобы мне доказали, что я его назвал, – какая черта моей оды может быть к нему применена, или же, что я намекал. Все это очень неопределенно; все эти обвинения суть общие места.

Мне неважно, права ли публика или не права. Что для меня очень важно, это – доказать, что никогда и ничем я не намекал решительно никому на то, что моя ода направлена против кого бы то ни было».

Однако, какую роль во всей этой истории сыграл князь Николай Григорьевич Репнин, один из умнейших и знатнейших людей России, которому Пушкин послал вышеприведенное письмо, едва ли не бросая ему вызов на дуэль? Дело в том, что Уваров и Репнин были женаты на родных сестрах, так что княгиня Варвара Алексеевна Репнина имела ровно столько же прав на чуть было не открывшееся наследство, что и Екатерина Алексеевна, урожденная графиня Разумовская, жена Уварова. Князь Репнин, само собою, в отличие от Уварова и шагу не ступил для демонстрации каких-либо наследственных притязаний, но все же несколько задет был сатирой Пушкина, как бы косвенно направленной и против него. То ли он в самом деле сказал что-то нелестное об авторе «подражания латинскому», то ли Уваров искусно распространил через своего шпиона Боголюбова слухи о каких-то словах князя, но Пушкин счел себя оскорбленным. Это было тем обиднее поэту, что кого-кого, а Репнина[169], храброго воина 1812 года, родного брата декабриста С.Г. Волконского, он подлинно уважал. В бытность Репнина при Александре 1 губернатором Малороссии Пушкин слышал о нем много хорошего. Более того, личность Уварова и все его «деяния» были неприятны Репнину не меньше, чем Пушкину – он и не встречался-то почти со своим «родственником». По другому, правда, поводу Репнин однажды написал: «Для клеветника обеспокоить правительство ложным доносом, усугубить невзгоды уже скомпрометированного человека – это такое удовольствие. И ведь никогда эти подлые люди не могли предотвратить заговора или революции; напротив того: их зловещие доносы нередко являлись причиной оных. Ибо это они, марая честь преданных людей, лишают их возможности отвечать за свою службу. И тем самым ослабляя правительство, внушают последнему чувство недоверия, которое нарушает всеобщее благосостояние и спокойствие». Трудно сказать, имел ли в виду Репнин Уварова, но это конечно, и о нем. Вдобавок ко всему, в 1836 г. собственные дела Репнина осложнились донельзя – он был фактически разорен и лишен службы. Тем горше было Пушкину столкновение с человеком, близким ему по духу.

Об этих чувствах поэта можно судить по тому, с каким трудом ему дался текст послания к князю, как мучительно он подбирал слова, отбрасывая черновые варианты один за другим. Пушкин прекрасно понял, чья рука запустила интригу, чтобы поссорить между собой двух великих людей: «Сам погибая от безденежья и долгов, он сочувствовал Репнину, хотя его безденежье не сравнимо было с княжеским.

Он видел, что его вынуждают встать против лица опального, гонимого. Он понимал, что они – союзники, каждый по-своему, бойцы разгромленной, отброшенной фаланги. Им не должно было враждовать.

И он искал выхода – чтоб честь его была соблюдена и отпала необходимость в поединке.

Нужно было найти твердые, но внятные слова, – чтоб и Репнин понял, что им играют.

Пушкин писал: «С сожалением вижу себя вынужденным беспокоить Ваше сиятельство, но как дворянин и отец семейства я должен блюсти мои честь и имя, которое оставлю моим детям.

Какой-то негодяй по фамилии Боголюбов на днях повторял в кофейнях оскорбительные для меня отзывы, ссылаясь при этом на Ваше имя… я уверен, что Вы…

Я не имею чести быть лично известен Вашему сиятельству, я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам мне известным, я всегда питал к вам чувства искренние уважения и преданности и даже признательности…[170]

Я прошу, князь, чтоб вы отказались от сказанного Боголюбовым, чтоб я знал, как я должен поступить.

Лучше, чем кто-либо, я знаю расстояние, отделяющее меня от Вас, но вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я имею честь принадлежать. Вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.

Мне необходимо знать, как я должен поступать. Если…

Если когда-нибудь я оскорблял кого-либо, то только по легкомыслию или в качестве возмездия – в первом случае я всегда…

Мне противно думать, что какой-то Боголюбов…

Умоляю, Ваше сиятельство, отказаться от отзывов… от обвинения… утверждения Боголюбова, или не отказать сообщить мне, как я должен поступить…»

Он мучительно искал слова, правил, зачеркивал. Письмо должно было объединить их против Боголюбова, оклеветавшего обоих, дать князю возможность почувствовать себя оскорбленным не Пушкиным, но Боголюбовым: «ссылаясь на Ваше имя… ссылаясь при этом на Вас… как право… какой-то негодяй по фамилии Боголюбов, ссылаясь на Ваше имя как право…» Надо было, чтобы Репнин понял; он, Пушкин, просто не мог оскорбить его, равно как и сам Репнин не мог – не должен был! – дурно говорить о Пушкине в присутствии негодяев: «какие же могли быть основания, побудившие вас не только… я отказываюсь верить… какие же могли быть основания, ради которых вы…»

В конце концов он отправил короткий текст, за которым, однако, все это угадывалось. Он верил в чутье подлинного дворянина, человека чести».

Получив письмо Пушкина, князь Репнин прекрасно понял, что поэт введен в заблуждение происками надменного свояка, который стремился нанести удар, как по Пушкину, так и по Репнину, поскольку «Лукулл» – Шереметев был одним из его главных кредиторов. Будучи в финансовой зависимости от заболевшего Шереметева, он как бы тоже был заинтересованным в его смерти. «Конечно же смерть Шереметева, которая или дала бы изрядную отсрочку платежей, или вообще списала долги, – ибо Репнин мог претендовать на наследство не в меньшей степени, чем Уваров, была бы князю выгодна, спасительна.

И конечно же благородный Репнин никоим образом не желал такого выхода.

И конечно же убедить истерзанного мытарствами князя, что пасквиль Пушкина марает и его – не просто наследника, но кабального должника Шереметева, – не составило Уварову большого труда.

Вполне возможно, что князь Николай Григорьевич возмутился поступком сочинителя. Ему – при его щепетильности в знаменитой честности! – и так тяжко было переносить это вздорное следствие, «Полтавскую комиссию», исход которой был неясен по проискам клеветников и недоверию правительства, а тут еще приходилось чувствовать себя и на новом подозрении, особенно гадком.

Князь Николай Григорьевич, несмотря на родственную лояльность, знал цену Сергию Семеновичу и вовсе не желал стоять с ним на одной доске в глазах общества.

Знал он цену и Пушкину, и потому вряд ли его возмущение приняло вид оскорбительный. Но Уварову и Боголюбову важна была зацепка.

Как только, после двадцатого января, Сергий Семенович понял, что сильных карательных мер против его врага не последует, он спустил с цепи Боголюбова. И вскоре до Пушкина с разных сторон стали доходить слухи об уничижительных для него отзывах князя Репнина. Все ссылалась на один источник – на Варфоломея Филипповича.

Все это выглядело тем более правдоподобно, что Боголюбов еще недавно вхож был и в дом Пушкина и кичился своим приятельством с первым поэтом».

Пушкин был прекрасно осведомлен как об исключительной честности князя Репнина, так и о его затруднительном финансовом положении, в котором пребывал князь. Знал он о ратных подвигах князя и о его административных способностях, используемых во славу России, то есть собственная биография князя была безупречна…, но… он был братом декабриста С.Н. Волконского, которого так ненавидел государь. Чтобы понять, о каком следствии говорилось в приведенном отрывке из книги Я.А. Гордина, приведем несколько отрывков из биографии князя из этого же сочинения: «Князь Николай Григорьевич Волконский, старший брат декабриста князя Сергея Григорьевича Волконского, получил от Павла 1 право принять громкое имя Репниных, родственников Волконских, чтобы не пресекся этот исторический род. Он прославился не только храбростью и полководческим талантом, проявленным в нескольких войнах, но н даром администратора. После поражения Наполеона под Лейпцигом Репнин назначен был генерал-губернатором Саксонии и год правил европейским королевством как дельный, гуманный и просвещенный глава государства. Он сказал в прощальной речи перед дрезденским магистратом: «Вас ожидает счастливое будущее. Саксония остается Саксонией; ее пределы будут ненарушимы. Либеральная конституция обеспечит ваше политическое существование и благоденствие каждого! Саксонцы! Вспоминайте иногда того, который в течение года составлял одно целое с вами…»

Князь Николай Григорьевич доказал, что он из тех деятелей, которым можно доверять судьбу государства. Сторонник либеральных преобразований и противник крепостного права, он мог стать вместе с другими либеральными вельможами-генералами – Ермоловым, Воронцовым, Михаилом Орловым – опорой царя-реформатора.

Александр рассудил иначе. Он не отринул этих людей, но отдалил их от столицы и реальной государственной власти. Ермолов – на Кавказ, Орлов – в Киев. Воронцов – оставлен во Франции. Репнин стал генерал-губернатором Малороссии – огромного края. Так, оправданный Сперанский не был возвращен в Петербург, а отправлен с большими полномочиями в Сибирь.

Приблизил же Александр – Аракчеева.

Своей деятельностью в Малороссии Репнин еще раз доказал государственные таланты и либерализм. Он был из тех, на кого мог рассчитывать дворянский авангард. Близкий к нему человек и правитель его канцелярии Михаил Новиков основывал вместе с Пестелем, Луниным, Муравьевыми, Трубецким первые тайные общества и сочинял республиканскую конституцию.

Он не вызывал доверия у нового императора не только по близкому родству с одним из наиболее ненавистных Николаю заговорщиков, но и как деятель определенного толка, усвоивший свободные государственные принципы и от них не отступавший.

Укрепившись на престоле и осмотревшись, Николай стал менять таких людей на своих клевретов. В двадцать седьмом году убрал с Кавказа Ермолова – как самого опасного. В двадцать девятом – генерала Бахметева, генерал-губернатора пяти центральных губерний. Репнин держался дольше других. Он был еще сравнительно молод – в двадцать шестом году ему исполнилось всего сорок восемь лет, – безупречен по службе и популярен в крае. Николай не хотел, чтоб смещение Репнина приписывали его родству с государственным преступником.

Но следил за князем неустанно.

Имя его накрепко связано было с именем брата, а обстоятельства не давали об этом забыть…

Положение Репнина ухудшалось с каждым годом. Он был чужероден в новой атмосфере, новой среде. И среда эта старалась исторгнуть его…

Тяжесть его положения усугублялась тем, что, помогая своим крестьянам во время неурожаев начала тридцатых годов, широко благотворительствуя неимущим и голодающим, он расстроил свое состояние и вошел в огромные долги…

Николай был мастер убирать неугодных ему, но популярных деятелей так, чтобы они еще и оказывались при этом скомпрометированными…

Репнина надо было не просто убрать, но скомпрометировать. Николай все еще опасался оппозиции вытесняемых из исторической жизни людей дворянского авангарда в крупных чинах, сильных былой славой и популярностью.

В тридцать третьем году Репнину было объявлено высочайшее благоволение за спасение бедствующих от неурожая.

В тридцать четвертом году он отозван был в Петербург, а на его место прислан сатрап – генерал Левашев. Это был господин совершенно иного толка. Его главным достоинством была животная преданность Николаю еще с междуцарствия двадцать пятого года. Он – по разгроме мятежа – стал первым после молодого царя следователем…

В Петербурге Николай прежде всего сделал благородный жест, демонстрирующий его объективность. Князь Николай Григорьевич определен был в Государственный сонет, никакой реальной роли уже не игравший.

Зная, что Репнин на пороге разорения, император и тут оказал ему демонстративное снисхождение и разрешил рассрочить долг заемному банку на три года.

Левашев между тем искал в Малороссии какие-либо упущения служебные князя Николая Григорьевича.

В тридцать пятом году Репнину предъявлено было обвинение в растрате двухсот тысяч казенных денег и начато следствие (следствие вела т. н. «Полтавская комиссия» – А.К.).

Следствие шло не один год и в конце концов установило то, что всем непредвзятым людям и так было ясно, – генерал-губернатор не только не присваивал указанных сумм, а напротив того, употребил их на строительство учебных заведений, приложив еще шестьдесят пять тысяч собственных денег…

Но дело оказалось сделано. Тень на чистейшую репутацию Репнина легла, ибо о следствии знали многие…

Имущественные дела князя запутывались все более и более. Это было страшно и потому, что его разорение разоряло и семью сосланного брата. Как видим положение князя на период получения им письма Пушкина было критическим, не лучше, чем положение самого поэта.

По иронии судьбы эти двое гонимых великих людей оказались как бы по разным сторонам баррикад, что не могло не сказаться на психологическом состоянии Пушкина, вынужденного «бросить перчатку» столь авторитетному государственному деятелю, каким был князь Н.Г. Репнин.

Набросав текст вызова, Пушкин задумался. Он понимал нелепость происходящего. Вместо наследника Лукулла, которого он с наслаждением увидел бы в шести шагах от ствола своего пистолета, ему, быть может, придется целить в человека, коего он искренне почитал, в одного из немногих уже, кто хранил еще честь русского дворянина, в брата Сергея Волконского. Именно это родство имел он в виду, когда писал о «расположении и преданности», которые он питает к адресату «по известным ему причинам». Сергей Волконский был не только его добрым знакомцем, не только страдальцем за дело обновления России, но и мужем Марии Раевской… Ныне условия их жизни в Сибири в немалой степени зависели от благополучия того человека, с которым его вынуждали вступить в опасную вражду, чреватую смертью одного из них. Ему подставляли не ту мишень…

И он стал мучительно отыскивать форму письма, которая, не роняя его чести, дала бы Репнину возможность дезавуировать клеветников, ссорящих его с автором «Выздоровления Лукулла». Ибо секрет был именно в этом.

Князь Николай Григорьевич ответил письмом, из коего видны как нежелание обострять конфликт, так и обида:

«Милостивый Государь Александр Сергеевич!

Сколь не лестны для меня некоторые изречения письма вашего, но с откровенностию скажу вам, что оно меня огорчило, ибо доказывает, что вы, милостивый государь, не презрили рассказов, столь противных правилам моим.

Г-на Боголюбова я единственно вижу у С.С. Уварова и с ним никаких сношений не имею, и никогда ничего на ваш счет в присутствии его не говорил, а тем паче, прочтя послание Лукуллу. Вам же искренне скажу, что гениальный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей.

Простите мне сию правду русскую: она послужит вернейшим доказательством тех чувств отличного почтения, с коими имею честь быть вашим покорнейшим слугою

Кн. Репнин10 февраля 1836 в С.-Пбурге».

«Репнин писал правду, но она была малоприятна. Разумеется, он не обсуждал пушкинский памфлет с Варфоломеем Филипповичем. Он говорил о Пушкине с Уваровым, а уж Сергий Семенович передал его отзывы Боголюбову. Репнин не отрицает своего неудовольствия памфлетом, он отрицает, что излагал его Боголюбову. «Тем паче прочтя послание Лукуллу…» На столь щекотливую тему он не мог говорить с человеком случайным.

Он не стал отмежевываться от Уварова.

Напротив, он счел нужным назвать его честным человеком и упрекнуть Пушкина за то, что он этого честного человека оскорбил.

Это был не тот исход, которого хотел Пушкин. В таком исходе содержалось некоторое унижение. Но с этим приходилось мириться.

Вызывать Репнина на основании отеческого послания было нелепо.

Стреляться с Боголюбовым – смешно.

Уваров для поединка был недосягаем.

Им не удалось всерьез спровоцировать Пушкина.

Но и в его душе эта история оставила горечь, разъедавшую и без того истерзанные нервы.

Жизнь вокруг разваливалась дико и противоестественно. Уцелевшие еще люди дворянского авангарда теряли друг друга, рассеивались в чужой толпе. И только исчадья новой эпохи выступали сомкнуто, почуяв настоящего противника.

На письмо князя Н.Г. Репнина, исполненного в духе благородства и дружеского наставления, Пушкин ответил столь же благородно, покаявшись однако за свое столь опрометчивое сочинение, которое принесло неприятностей ему самому больше, чем кому-либо:

«Милостивый государь князь Николай Григорьевич!

Приношу Вашему сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить.

Не могу не сознаться, что мнение Вашего сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить, даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они, были бы непростительны.

С глубочайшим почтением и совершенной преданностию, есмь, милостивый государь, Вашего сиятельства покорнейшим слугою.

Александр Пушкин.11 февраля 1836. Петербург».

Так разрешилось недоразумение, грозившее перерасти в трагедию, единственно достойным образом: обменявшись объяснительными письмами, двое благородных людей быстро примирились.

Однако, конфликт с Уваровым, тлевший длительное время и вспыхнувший ярким костром после публикации «Лукулла» продолжался до последних дней жизни Пушкина. Ненависть Уварова к Пушкину, полыхавшая до самых последних часов жизни поэта, не угасла и со смертью. Уваров сделал все, чтобы в печати не появилось даже некрологов, и, если что-то успело прорваться, то не его в том вина. Современники вспоминали, что одно имя Пушкина вызывало дрожь у министра еще много лет. При нем старались делать вид, будто такого поэта в России вовсе не было.

Вплоть до самой смерти Николая 1 нельзя было и мечтать печатно напомнить сатиру Пушкина русскому читателю. Только в 1856 г. напечатал ее за границей Герцен, а в 1858 г. она появилась в России (в 1857 г. цензура ее не пропустила). Право, недаром молвою передавались такие слова Пушкина о Николае 1: «Хорош, хорош, а на тридцать лет дураков наготовил!» Даже в сроках великий поэт не слишком ошибся!

Мы недаром уделили событиям, связанным с публикацией пушкинской оды «На выздоровление Лукулла», столь пристальное внимание, равно как и «дуэльному эпизоду» между Пушкиным и князем Репниным. Главный вывод, который был сделан поэтом в ходе смертельной схватки со своим идейным врагом С.С. Уваровым – тот, что он окончательно и бесповоротно был предан царем, который без малого десять лет тому назад явился к нему в образе «шестикрылого серафима» и воспетый поэтом в знаменитом стихотворении «Пророк».

Ода Пушкина не была результатом его давнишних желаний как-то уязвить Сергия Семеновича, свести с ним личные счеты за цензорские придирки, усилившиеся в последнее время. Ради этого не стоило бы так жестоко рисковать. «Ему необходимо было унизить своего главного врага, хитрого и сильного искусителя страны, перед лицом читающей России, развенчать кумира и показать, что в вожди просвещения выбран средней руки мошенник, без чести, без гордости – без достоинств, присущих дворянину и порядочному человеку…»

Практически одновременно с «Лукуллом» он пишет переложение начала библейской книги «Юдифь»: «Когда владыка ассирийский народы казнию казнил…» Незавершенный отрывок, написанный высоким стилем в отличие от памфлета «Лукулл», призван был прояснить и оттенить смысл последнего. Герой этого стихотворения «сатрап горделивый» – Олоферн, слуга жестокого владыки, привыкший к покорности и трепету окружающих, исполненный веры в свою мощь, внезапно сталкивается с непонятной и чуждой ему силой:

Когда владыка ассирийский Народы казнию казнил, И Олоферн весь край азийский Его деснице покорил, — Высок смиреньем терпеливым И крепок верой в бога сил, Перед сатрапом горделивым Израил выи не склонил; Вовсе пределы Иудеи Проникнул трепет. Иереи Одели вретищем алтарь; Народ завыл, объятый страхом, Главу покрыв золой и прахом, И внял ему всевышний царь. Притек сатрап к ущельям горным И зрит: их узкие врата Замком замкнуты непокорным: Стеной, как поясом узорным, Препоясалась высота. И, над тесниной торжествуя, Как муж на страже, в тишине Стоит, белеясь, Ветилуя В недостижимой вышине. Сатрап смутился изумленный — И гнев в нем душу помрачил… И свой совет разноплеменный Он – любопытный – вопросил: «Кто сей народ? и что их сила, И кто им вождь и отчего Сердца их дерзость воспалила, И их надежда на кого?…» И встал тогда сынов Аммона Военачальник Ахиор И рек – и Олоферн[171] со трона Склонил к нему и слух и взор.

«Сатрапу, несущему угнетение и тьму, противостоит тот, кто «высок смиреньем терпеливым», высота и свет. В мировом смысле он, Пушкин, был «мужем на страже», стражем «недостижимой вышины», на которую посягал новый «гений зла», сильный воитель бесчестья и духовного рабства, «гнусный наследник» великой эпохи и ее могильщик, ворон…

Конечно, он не подразумевал под мрачным и могучим Олоферном презренного сына Сеньки-бандуриста. Но единым взглядом он охватывал всю жизнь – от бездн до высот. И смертельное противоборство с Уваровым оказывалось частью мировой битвы чести и бесчестия, низкой силы и высокой правды.

Конечно, как всякое гениальное произведение, эти стихи можно истолковать многообразно. Но одновременное их написание с памфлетом открывает путь и такого толкования.

Обличить и остановить Уварова и уваровщину – в этой мировой битве, идущей неустанно, – означало одержать одну из тех малых побед, из коих складывался великий подвиг противостояния бесчестию, такому соблазнительному и неистощимо многоликому…

Это и возглашали «низкий» и «высокий» тексты, начертанные одновременно и рядом на одних и тех же листах последней пушкинской тетради».

На что надеялся Пушкин, публикуя памфлет «На выздоровления Лукулла»? Прежде всего на компрометацию Уварова, который, будучи Министром просвещения, уже давно стал адиозной фигурой в глазах прогрессивной общественности. Он полагал, что умный и хитрый Уваров не решится опознать себя в мошеннике и стяжателе, хотя публика наверняка его узнает.

Кроме того, Пушкин учитывал неприязненные отношения, сложившиеся к тому времени между министром просвещения и шефом жандармов, и полагал, что Бенкендорф не станет преследовать автора по собственной инициативе. Наконец, он полагал, что Николай I, изображающий себя рыцарем, с брезгливым неодобрением относившийся к проделкам, подобным уваровским, должен поддержать «первого поэта России». Он прекрасно помнил опыт публикации «Моей родословной», которую отправил через Бенкендорфа на суд императора и которая, несмотря на яростную дерзость, высочайшего гнева не вызвала. Пушкин понимал, что время уходит стремительно и смертоносно – его время, время когда он еще в силах что-то сделать для России. Только реакция государя на решительный выпад против Уварова, была способна принести поэту удовлетворения, или … или ускорить его уход в небытие, ибо силы поэта в борьбе с реакцией были на исходе.

Гнетущее разочарование Пушкина началось отнюдь не с яростной атаки Уварова на поэта после публикации оды, не с молчаливого осуждения шефа жандармов и даже не с «предательства» государя, все было гораздо хуже – его осудила «просвещенная публика», на поддержку которой он безусловно рассчитывал и в защиту которой выступал. Из друзей Пушкина лишь двое высказались в его поддержку с предельной ясностью. Это был Денис Давыдов и Александр Тургенев, который был едва ли не единственный, кто понял истинный смысл памфлета – политический. Мнение «просвещенной публики» с поразительной точностью выразил Александр Васильевич Никитенко, хорошо знавший как С.С. Уварова, будучи цензором, так и Пушкина, произведения которого ему приходилось цензуровать. Выше уже приводились его дневниковые записи по поводу «Лукулла», ключевой фразой которых является: «…Пушкин этим стихотворением не много выиграл в общественном мнении, которым при всей своей гордости, однако очень дорожит». В то же время по ситуации высказался весьма определенно брат поэта Н.М. Языкова – Александр Михайлович Языков: «Уваров все-таки лучше всех своих предшественников; он сделал и делает много хорошего и совсем не заслуживает, чтобы в него бросали из-за угла грязью. Впрочем, это наш либерализм, наша свобода тиснения!»

В этих словах не только брезгливое осуждение Пушкина, но и оценка Уварова, принятая «образованной публикой» к тридцать шестому году. Уваровщина делала свое дело, проникая в умы и души, извращая представления.

«Именно с этого проникновения, с победы уваровской идеологии в умах большинства образованной публики над идеями не декабристских даже времен, а над устремлениями второй половины двадцатых годов – реформистскими порывами правительства и соответствующими иллюзиями общества, – с этого именно и начиналась новая эпоха.

Эпоха, в которой Пушкину места не оставалось, ибо «большинство образованной публики» все заметнее поворачивало за Уваровым…»

Государь был разгневан, о чем Никитенко, будучи в составе команды Уварова, записал в своем дневнике: «Государь, через Бенкендорфа, приказал сделать ему строгий выговор». Таким образом, надежда Пушкина на существующую неприязнь Александра Христофоровича к Сергию Семеновичу не оправдалась.

Разумеется, Бенкендорф не без удовольствия ограничился бы отеческим внушением и с приличной миной наблюдал за бешенством своего соперника. Но приказ императора обязывал… Но и это еще было не самое страшное, поскольку Пушкину было не впервой получать от графа взыскания, которые порой походили на отеческие наставления – ему велено было извиниться перед Уваровым.

Некогда, при первом Романове, царе Михаиле, князь Пожарский заместничал с боярином Салтыковым. И был выдан ему головой. Спаситель отечества, которому молодой царь был, можно сказать, обязан троном, пришел с непокрытой головой на двор своего недруга виниться перед ним… Величие иерархического принципа оказалось важнее всего.

Нечто подобное происходило и теперь. Ни император, ни Бенкендорф не считали заслуги Пушкина столь значительными, чтоб они давали ему право на дерзкие выходки против министров.

На подобное унижение Пушкин пойти не мог, даже ценой собственной жизни, которую он уже поставил на кон, правда, по другой причине. Но, уходя в мир иной, поэт не мог оставить без последствий это унижение от государя, которого в свое время он величал в «Пророке» – «шестикрылым Серафимом». В 1828 году Государь вынудил Пушкина пойти на унизительное самопризнание в авторстве «Гавриилиады», записав в свой актив идейное поражение «умнейшему человеку в России». Хотя содержание письма Пушкина царю по «делу о Гавриилиаде» неизвестно, однако все пушкинисты сходятся во мнении, что он признал свое авторство, которое сопровождалось раскаянием и просьбой о милости. В.Козаровецким высказывалась версия о том, что «Гавриилиада» это мистифицированная пародия на деяния императора Александра I и его клеврета А.А. Аракчеева, в чем, якобы, Пушкин также признавался в своем письме. Если это так, то Пушкину тем горше было осознавать, что Николай 1, простив ему пасквиль на родного брата, не простил сатиры на «благосклонного» ему Уварова.

Пушкин понял, что отныне ни царь, ни Бенкендорф ему не защита от «уваровщины», но не только это. Он осознал воочию, что реформа российской государственности на базе возрождения идущего к упадку дворянства, которую планировал Сперанский, упорно толковал ему Михаил Орлов, о чем всю жизнь старался Павел Дмитриевич Киселев – это всего лишь иллюзия, порожденная в умах прогрессивного слоя класса, к которому он принадлежал. Он проиграл Уварову борьбу за симпатии публики, проиграл цензурную борьбу, а следовательно, борьбу за жизнеспособность «Современника» – оставшегося практически единственным источником его материального благополучия.

«Современник» не расходился. Тираж его падал от номера к номеру. После смерти издателя неразошедшиеся экземпляры первых выпусков рассматривались опекой как цены не имевшие, как макулатура…

Когда «Современник» был разрешен, Сергий Семенович, взбешенный, широко предрекал его неуспех. И, соответственно, как мог, этому неуспеху способствовал.

А.В. Никитенко делает в своем дневнике от 14 апреля 1886 года следующую запись: «Пушкина жестоко жмет цензуpa. Он жаловался на Крылова[172] и просил себе другого цензора, в подмогу первому ему назначили Гаевского. Пушкин раскаивается, но поздно. Гаевский до того напуган гауптвахтой, на которой просидел восемь дней, что теперь сомневается, можно ли пускать в печать известие вроде того, что такой-то король скончался»[173].

Раздумья Пушкина по поводу ответного хода на неприкрытое предательство государя были на некоторое время прерваны хлопотами, связанными с похоронами матери, а затем «побегом» в Москву в связи с предстоящими родами Натальи Николаевны. 29 апреля он получает разрешение на поездку в Москву и подорожную, выданную по распоряжению графа Нессельроде. По пути в Москву он заезжает в Тверь, где встречается с А.Д. Козловским, передавшим ему письмо от В.А. Соллогуба с извещением, что по делам службы он на несколько дней покинул город и просит сообщить условия дуэли подателю этой записки и его секунданту. Дуэльная эпопея с В.А. Соллогубом, наконец-то, приближалась к своему завершению. Завершилась она, как уже было описано, 5 мая 1836 года на квартире у Нащокина, где остановился и жил вплоть до возвращения в Петербург 23 мая 1836 года, сразу же после рождения дочери Натальи.

За время пребывания в Москве написал шесть писем к Наталье Николаевне, в которых отчитывается перед ней за каждый прожитый в Москве день. В письме от 6 мая 1836 года, в частности, пишет: «И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола».

Что там «кой-какие толки», он и сам, уже давно «вычислил», что на этот раз Наталья Николаевна забеременела от царя, который надругался над ним не только как над «первым поэтом России», не пожелавшим стать еще и придворным певцом, но и унизил его как мужчину. Винить жену он не может, поскольку знает, что это было с < ее > стороны ее акт отчаяния по поводу будущего своего и своих детей, но «ответ» государю должен быть адекватным.

Последнее письмо к жене от 18 мая 1836 года начинается с укора – зачем зовет его раньше времени из Москвы («прежде 26»): «Это не дело. Бог поможет, «Современник» и без меня выйдет. А ты без меня не родишь. Можешь ли ты из полученных денег дать Одоевскому 500? Нет? Ну, пусть меня дождутся – вот и все. Новое твое распоряжение, касательно твоих доходов, касается тебя, делай как хочешь; хоть, кажется, лучше иметь дело с Дмитрием Николаевичем, чем с Натальей Ивановной».

Сообщая об отъезде из Москвы в Петербург художника К.П. Брюллова, который боится климата и неволи, признается: «Я стараюсь его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: vous avez trompé[174] и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать».

Ребенок родился за три дня до рубежной даты – дня рождения Пушкина, которому 26 мая 1836 года исполнилось 37 лет. Несмотря на 3-недельную недоношенность, ребенок очень крупный и совершенно непохожий на старших детей Пушкиных по их рождению. В дальнейшем Наташа тоже растет здоровым и не по летам крупным ребенком.

После смерти мужа Наталья Николаевна с детьми и старшей сестрой Александриной переезжают на Полотняный Завод, где она должна носить траур и чтить память мужа в течение 2 лет, после чего он «разрешал» ей выйти замуж за хорошего человека. В течение этого периода был эпизод, о котором вспоминал впоследствии брат Натальи Николаевны, Дмитрий Николаевич Гончаров, который писал сестре Екатерине во Францию: «Наташа и Александрита в середине августа <1838 года> уехали в Ярополец, с тремя старшими детьми, маленькая Таша осталась здесь (она – очаровательный и очень рослый для своих лет ребенок)». Для чего дядя подчеркивает, что девочка очень рослая? Не в Пушкина? Да и не похожа на него.

Вероятно, семья уже давно знала правду. Поэтому для Екатерины Николаевны достаточно только намека, чтобы понять, о чем хочет сказать брат.

Итак, все сошлось в одну точку, точку невозврата:

– рождение младшей дочери Натальи, отцом которой является Николай I;

– 37-летие самого поэта (жизненный рубеж, предсказанный гадалкой и подтвержденный доктором Хадчинсоном во время одесских уроков суицидофилии);

– оскорбление, нанесенное поэту государем в ходе смертельной схватки с С.С. Уваровым по «делу Лукулла»;

– ощущение самого себя «журналистом», а не поэтом милостию божьей.

И тут Бог посылает «чудный сон», где явившийся к нему «старец … в белой ризе» «благословил» поэта на уход в мир иной. Чтобы понять, кто предстал в образе «Старца», нужно возвратиться назад, к событию десятилетней давности, воспетому поэтом в его знаменитом стихотворении «Пророк». Выше мы уже отмечали родство на генетическом уровне «Пророка» и «Странника», равно как и «Странника» с «Чудным сном». Перекличка «Странника» с «Пророком» более чем очевидна: это «объят я скорбию великой» и «великой скорбию томим» (именно таков был первоначальный вариант начала в «Пророке», замененного на «Духовной жаждою томим»); это и встреча с существом, указывающим путь (око, болезненно отверстое, напоминает вырванный серафимом язык, замененный жалом «мудрыя змеи»). Но есть и важное отличие: в «Пророке» – послание на торжественное служение, в «Страннике» – указание пути к спасению через смерть. В первом случае – великая миссия в миру (иди и спасай, «глаголом жги сердца людей»), в «Страннике» – интимная жажда личного просветления и спасения. Однако через метафоры «Странника» перебрасывается поэтический мостик от «Пророка» к «Чудному сну…» Что их объединяет? На жизненном перепутье 1826 года «шестикрылый серафим» указывает поэту путь к новой жизни после томительных 6 лет ссылки и забвения:

Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей.

В точке «жизненного невозврата» в середине 1836 года с преодолением «37-летнего рокового рубежа», уже не «шестикрылый серафим», а некий «старец… в белой ризе» «успокаивает» терзающуюся душу поэта, что пора отложить в сторону орудие труда и заснуть «вечным сном»:

Путник – ляжешь на ночлеге, В гавань, плаватель войдешь. Бедный пахарь утомленный, Отрешишь волов от плуга На последней борозде. Грешник жданный Наконец к тебе приидет Исповедовать себя, И получишь разрешенье, И заснешь ты вечным сном.

Кто мог пророчествовать неизбежный уход поэта в «царствие небес»? Да тот же «шестикрылый серафим», который десять лет вдохновлял его на служение людям… Но уже в другом обличие, в обличье «старца». Итак, два мифологических персонажа сливаются в одно лицо, в один образ – образ государя Николая I, который сначала «возродил» влачившегося «в пустыне мрачной» поэта, а ныне, по прошествии 10 лет, желает избавиться от непокорного «утомленного… пахаря» и его непокорной поэзии – навсегда.

Так, спрашивается, когда было написано стихотворение «Чудный сон…»? По крайней мере, не ранее 26 мая 1836 года, но и не позднее 21 августа этого же года. «Чудный сон…» является не только неотъемлемой частью «каменноостровного цикла» прощальной лирики Пушкина, но по праву должен занять первое место (I) в списке произведений, пронумерованных римскими цифрами самим поэтом:

II. «Отцы пустынники и жены непорочны…»;

III. (Подражание итальянскому) («Как с древа сорвался предатель-ученик…»);

IV. Мирская власть («Когда великое свершалось торжество…»);

VI. Из Пиндемонти («Не дорого ценю я громкие права…»).

Пушкинисты всех поколений привычно отделываются фразой, уже ставшей рефреном: «Автографы с цифрами I и V до нас не дошли» (Т. Цявловская), и далее: «Поэт думал напечатать цикл стихов, сочиненных летом 1836 года, и поставил на них номера в той последовательности, как он хотел увидеть их в печати». В той гнетущей ситуации, усилившегося, после скандала с «Лукуллом», цензорского беспредела, провоцируемого с молчаливого одобрения Государя и Бенкендорфа, С.С. Уваровым, «каменноостровский цикл» не имел никаких перспектив быть опубликованным, и Пушкин как никто иной, об этом прекрасно знал. И нумеровал Пушкин стихотворения цикла с совершенно иной целью, поскольку не для современников они были написаны. Нумерация соответствует степени нарастания трагических нот звучания в этом своеобразном реквиеме, завершившемся «Памятником».

В «каменноостровский цикл» наряду с «Памятником», завершавшим цикл, которому по вышеприведенной логике следовало бы присвоить номер VII, входит также стихотворение «Когда за городом, задумчив я брожу…», написанное 14 августа 1836 года, которому так и просится присвоение номера V! Так что не «автографы с цифрами I и V до нас не дошли», а, скорее всего, какие-то черновые варианты этого, пронумерованного Пушкиным списка, где, повинуясь логике, должно стоять:

I. «Родриг» («Чудный сон мне бог послал…»);

. . . . . . . .

V. «Когда за городом, задумчив, я брожу…»;

VII. Exegi monumentum («Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»).

Совершенно естественно, что «каменноостровский цикл» открывается «Чудным сном…» (I), в котором император Николай I в образе старца «с длинной белой бородою» пророчествует скорую смерть поэту и завершается «Памятником» (VII), в котором муза, послушная «велению божию», получает наставление поэта:

Обиды не страшась, не требуя венца; Хвалу и клевету приемли равнодушно, И не оспоривай глупца.

В свое время А.Мицкевич по поводу стихотворения Пушкина «Пророк» сказал, что поэту тогда (10 лет тому назад) приоткрылся некий новый путь духовного служения, на который он, волею судеб, так и не встал. Но на излете жизни он остро почувствовал необходимость служению духу, противопоставляя ее суетной мирской деятельности, и «каменноостровский цикл» конкретное тому доказательство.

После «чудного сна», «посланного ему богом», естественное стремление поэта совершить моление, сотворить одну из тех «божественных молитв»:

…которую священник повторяет Во дни печальные Великого поста; Все чаще мне она приходит на уста И падшего крепит неведомою силой:

Вторая половина стихотворения «Отцы пустынники и жена непорочны…» (II) является поэтическим переложением великопостной молитвы Ефрема Сирина (IV век) «Господи и владыко живота моего…»:

«Владыко дней моих! дух праздности унылой, Любоначалия, змеи сокрытой сей, И празднословия не дай душе моей. Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи.

Кроме того, в этом стихотворении-песнопении четко просматривается нота покаяния поэта за свое юношеское зубоскальство по поводу этой молитвы, о чем говорилось в одной из предыдущих глав нашего исследования.

«Поэт просит оживить в его сердце дух смирения, терпения, любви и целомудрия. Это целомудрие, что было растрачено на путях бурной молодости, становится для него, сокрушающегося о своих преступлениях, чрезвычайно важным и значимым. Именно о нем говорила в юности величавая жена, и именно целомудрие, чистоту ему не удалось сохранить. Поэтому и просит он, всю жизнь не умевший молиться, в своем стихотворении-молитве в числе прочих духовных даров оживить в душе целомудрие. Относительно этого стихотворения нельзя не сказать, что в рукописи поэт сопроводил его рисунком молящегося в келье старца. В образе этого старца сторонники биографического подхода стремятся найти реальный прототип. Основываясь, прежде всего, на скрупулезном анализе самого рисунка и выделяя такие черты, так сутулость старца, его белое одеяние, детали интерьера и даже некоторые черты лица, которые могут указывать на портретное сходство, – исследовательница Л.А. Краваль сделала вывод, что он мог изображать Серафима Саровского. Как известно, история «невстречи» двух современников, Пушкина и Серафима Саровсого как самых ярких представителей светской и духовной культуры того времени – давно является одним из общих мест рассуждений о трагическом расколе русской культуры. Велико желание показать, что такая встреча могла быть (единственное время, когда Пушкин мог бы посетить Саров при жизни преподобного Серафима – это знаменитая болдинская осень 1830 года), однако об этом нет никаких надежных доказательств».

После покаянной молитвы естественно обратиться к жизни Иисуса Христа, который во имя спасения человечества по доброй воле принял мученическую смерть, то есть стал первым христианином-самоубийцей. В стихотворении «Как с древа сорвался предатель-ученик…» (III) Пушкин пишет о предательстве апостола Иуды, о страшном наказании за самый страшный грех – предательство. Иуда, осужденный последним приговором, привнес в отношения со своим учителем, отношения, которые должны были быть исключительно духовными и возвышенными, грязь материального мира, он предал его за материальное богатство, которое, как известно, является лучшим средством для достижения той же «Мирской власти» (IV).

Данте поместил Иуду в последний, девятый круг ада. Пушкин же живописно изображает, какую «награду» получит предатель-ученик за свое предательство:

Как с древа сорвался предатель ученик, Диявол прилетел, к лицу его приник, Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной И бросил труп живой в гортань геенны гладной… Там бесы, радуясь и плеща, на рога Прияли с хохотом всемирного врага И шумно понесли к проклятому владыке, И сатана, привстав с веселием на лике Лобзанием своим насквозь прожег уста, В предательскую ночь лобзавшие Христа[175].

Первые шесть стихов стихотворения «Мирская власть» («Когда великое свершилось торжество…» (IV) передают евангельский рассказ о смерти распятого на кресте Иисуса Христа, то есть продолжают тему, начатую в предыдущем стихотворении:

Когда великое свершилось торжество И в муках на кресте кончалось божество, Тогда по сторонам животворяща древа Мария-грешница и пресвятая дева Стояли две жены, В неизмеримую печаль погружены[176].

По словам П.А. Вяземского, стихотворение, «вероятно, написано потому, что в страстную пятницу в Казанском соборе стоят солдаты на часах у плащаницы» («Старина и новизна», кн. VIII, 1904. С. 39.).

Но у подножия теперь креста честнаго, Как будто у крыльца правителя градскаго, Мы зрим поставленных на место жен святых В ружье и кивере двух грозных часовых. К чему, скажите мне, хранительная стража? Или распятие казенная поклажа, Иль вы боитеся воров или мышей? Иль мните важности придать царю царей? Иль покровительством спасаете могучим Владыку, тернием венчанного колючим, Христа, предавшего послушно плоть свою Бичам мучителей, гвоздям и копию? Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила Того, чья казнь весь род Адамов искупила, И, чтоб не потеснить гуляющих господ, Пускать не велено сюда простой народ?» (Курсив мой. – А.К.).

Пушкин, как и Иисус Христос сознательно распорядился своей жизнью, предав «послушно плоть свою» под пулю Дантеса (или иного убийцы) по воле венценосного «Понтия Пилата». Он уже выбрал место своего вечного упокоения, сочувствуя при этом тем, кому пришлось упокоиться на публичном кладбище, в том числе его любимому другу А.А. Дельвигу – «Когда за городом, задумчив, я брожу…» (V).

Стихотворение «Из Пиндемонти» («Не дорого ценю я громкие права…» – (VI)) продолжает трактовку соотношения мирской и духовной власти, затронутою в «Мирской власти» (IV). Мирская власть утверждает себя силой («К чему, скажите мне, хранительная стража»), а духовная власть бесконечно далека от этого, она утверждает себя любовью, поэтому такой нелепой и показалась поэту попытка мирской власти оградить власть духовную:

Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспоривать налоги Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чудкая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Все это, видите ль, слова, слова, слова[177]. Иные, лучшие мне дороги права; Иная, лучшая потребна мне свобода: Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья, Вот счастье! вот права…

«Стихотворение «Не дорого ценю я громкие права…» продолжает трактовку мирской власти и мира, находящегося под ее управлением. Здесь автор говорит о том, что подлинные лучшие права человек не может получить из этого мира, из его, реформаторского преобразования и улучшения; подлинные права человек получает свыше. Слова «себе лишь самому // Служить и угождать» могут смутить, однако их скорее всего надо рассматривать в контексте «первой науки», которой учат человека его благословенные предки – «чтить самого себя» как звено в космической цепи бытия. Эта наука, которой учат предки, имеет не посюсторонний характер. Так, и в «Мирской власти», и в «Не дорого ценю я громкие права…» идет открытое противопоставление духовного мира миру эмпирическому, построенному на неравенстве, на угнетении и манипуляции людьми друг другом».

Первоначально стихотворение было названо: «Из Alfred Musset», затем заменено ссылкой на итальянского поэта Ипполита Пиндемонте (1753–1828), что говорит о том, что оба источника мнимые, придуманные Пушкиным для сокрытия своего авторского утверждения о существующих разногласиях между мирской и духовной властью.

О заключительном стихотворении «каменноостровского цикла» «Exegi monumentum» («Я памятник себе воздвиг нерукотворный…») подробно говорилось в первой главе настоящего исследования. Здесь лишь отметим, что Пушкин начал задумываться о бессмертии своих произведений уже в юном возрасте. Так, в стихотворении «Городок», написанном еще в 1815 году, в котором дана оценка творчества писателей-современников поэта, Пушкин впервые говорит о бессмертии своей поэзии:

Не весь я предан тленью; С моей, быть может, тенью Полунощной порой Сын Феба молодой, Мой правнук просвященный, Беседовать придет И мною вдохновенный На лире воздохнет[178].

К этой теме Пушкин неоднократно обращается также при написании «Евгения Онегина». Так, в черновом варианте заключительной сороковой строфы второй главы романа читаем:

И этот юный стих небрежный Переживет мой век мятежный. Могу ль воскликнуть я, друзья: Exegi monumentum я…

В более позднем варианте «Онегина» четвертый стих выглядит так:

Воздвигнул памятник и я.

То есть основные идеи «Памятника» «обкатывались» Пушкиным в черновых вариантах романа в стихах в течение нескольких лет[179]. Таким образом, в заключительном стихотворении цикла Пушкин говорит о своем поэтическом бессмертии, тогда как в пятой строфе этого произведения речь идет о некоем предстоящем событии, которое на фоне высоконравственного полотна остальных стихотворений цикла будет выглядеть не иначе как «глупость».

Необходимо отметить, что в последнее время появились трактовки некоторых стихов «Памятника», восходящие к версии приснопамятного М. Гершензона. Особенно это касается четвертой строфы:

И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал; Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал.

Традиционно из этих трех определений два последние обычно толкуются в гражданском духе, так что под свободой понимается ранняя свободолюбивая лирика Пушкина, а милость к падшим понимается как его неустанное стремление заступиться за проигравших декабристов. Чувства добрые вызывают в памяти слова Белинского о лелеющей душу гуманности. Однако, как мы уже отмечали ранее, М. Гершензон утверждал, что этими словами Пушкин выразил не столько собственную оценку своего творчества, сколько превратное мнение о нем народа, то есть то, за что его будут чтить потомки, которые его так и не поймут, не увидят подлинного значения его поэзии.

Но вот что говорит по этому поводу Альфред Барков, в интервью, данном журналисту В. Козаровецкому, опубликованному 28 ноября 2002 года в газете «Новые «Известия».

«…«Памятник», воспринимаемый как кредо «нашей национальной святыни», только запутывает вопрос: своим содержанием он обобщает тему отношения к народу как к толпе, к черни <…>, что содержание всех строф, кроме последней, фактически повторяет то же отчужденное отношение к народу, которое имеет место в упомянутом стихотворении (четвертая строфа «Памятника») <…>. «Нерукотворный Памятник» – не более чем одна из последних пушкинских пародий на творчество и гражданское кредо Катенина»[180].

Отношения между Пушкиным и Павлом Александровичем Катениным (11.12.1792–23.05.1853) были весьма неоднозначными, где-то даже враждебными. Например, Катенин в своих стихах изображает Пушкина не иначе как кастратом (в ответ на Пушкинское – «импотент») и инородцем, а в письмах и своих «Воспоминаниях о Пушкине» играет роль лучшего друга, обращаясь к Пушкину исключительно как к «милому» и «любезному». По версии А.Н. Баркова Пушкин не мог ответить своему литературному врагу обычными эпиграммами, в связи с чем и прибегнул к жанру мениппеи, заимствовав у Л. Стерна не только форму и приемы его романов, их композиционную «незаконченность», но даже имя главного героя «Сентиментального путешествия», которого звали Евгений.

Остается загадкой, почему никто из пушкинистов за 150 с лишним лет не смог разгадать тайну имени главного героя романа, которая, как выяснил А. Барков, лежала буквально на поверхности. Мало того, Пушкин впрямую указал на адрес: «Если в «Сентиментальном путешествии» рассказчик Стерна на вопрос, как его имя, открывает лежащий на столе томик Шекспира и молча тычет пальцем в строку «Гамлета» – в слова Poor Yorick! (выдавая себя за Йорика, он, тем не менее, опасается на вопрос об имени лгать в глаза, могут и за руку поймать!), то Пушкин в Примечании 16 к строкам XXXVII строфы 2-й главы романа

Своим пенатам возвращенный Владимир Ленский посетил Соседа памятник смиренный И вздох он пеплу посвятил; И долго сердце грустно было. «Poor Iorick!» – молвил он уныло… —

подсказывая этот адрес, фактически тоже «тычет пальцем»: «Бедный Йорик!» – восклицание Гамлета над черепом шута (см. Шекспира и Стерна)» [181].

Приходится лишь удивляться тому, как известный журналист Александр Минкин, много лет специализирующийся в эпистолярном жанре, направляя письма последовательно всем президентам страны, вдруг делает «открытие»: «Почему Онегин – Евгений»[182].

Предпосланный статье А. Минкина редакционный комментарий обещает читателю сенсацию: «Эфир и газеты полны баталий, митингов, агитации. Но жизнь состоит не только из политики. Люди влюбляются, женятся, делают открытия. Сегодня вы прочтете об открытии, которое Александр Минкин сделал там, где, казалось, все давно известно».

Приведя часть XXXVI – строфы и полностью XXXVII – строфу 2-й главы «Евгения Онегина», А. Минкин делает свое «открытие»:

«После слов «Poor Yorick!» стоит циферка «16» – это примечание самого Пушкина; таких в «Онегине» 44.

Примечание № 16 выглядит так: «Бедный Йорик!» – восклицание Гамлета над черепом шута. (См. Шекспира и Стерна).

«См.» означает «смотри». Но этого пушкинского указания никто не выполняет. Потому что про Гамлета с черепом все и так знают, заглядывать в Шекспира ни к чему. А «см. Стерна»… во-первых, его нет под рукой; а во-вторых, зачем смотреть Стерна, если мы уже все знаем из Шекспира.

Но если все-таки сделать то, что Пушкин попросил – взять, например, роман Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» (один из самых смешных романов в мировой литературе, вещь хулиганская, даже трудно поверить, что священник написал), – если взять этот роман, то в главе XII читаем:

«Евгений увидел, что друг его умирает, убитый горем: он пожал ему руку – и тихонько вышел из комнаты весь в слезах. Йорик проводил Евгения глазами до двери, – потом их закрыл – и больше уже не открывал.

Он покоится у себя на погосте, в приходе, под гладкой мраморной плитой, которую друг его Евгений, с разрешения душеприказчиков, водрузил на его могиле, сделав на ней надпись всего из трех слов, служащих ему вместе и эпитафией и элегией: «УВЫ, БЕДНЫЙ ЙОРИК!»

Десять раз в день дух Йорика получает утешение, слыша, как читают эту надгробную надпись на множество различных жалобных ладов, свидетельствующих о всеобщем сострадании и уважении к нему: – тропинка пересекает погост у самого края его могилы, – и каждый, кто проходит мимо, невольно останавливается, бросает на нее взгляд – и вздыхает, продолжая свой путь: «Увы, бедный Йорик!»

Двойное тире – большая редкость в литературе. Дополнительный способ придать оттенок глумления «различным жалобным ладам». А Евгений (см. Стерна) – эксцентричный молодой человек, нарушитель приличий и правил солидного общества – опаснейший чудак.

Вот откуда имя Онегина и, в некотором смысле, характер. Обидчивые академики, которые за 185 лет не дошли до такой простой мысли, академики, которым почти 200 лет было лень сделать элементарную вещь: посмотреть (и почитать) Стерна, – скажут, что это «всего лишь версия».

Пусть версия. Но ведь не моя. Это же не я написал «см. Стерна».

Все другие версии – версии многомудрых литературоведов. А эта – авторская. Надо уважать.

P.S. Во вторник, 7 февраля, в 22.30, по каналу «Культура» в передаче «Игра в бисер» будут разбирать роман в стихах «Евгений Онегин». Не знаю, заметят ли это телезрители, но во время записи передачи возникло ощущение, будто некоторые важные участники слегка обиделись, когда я сказал, почему Онегин – Евгений».

Нам удалось посмотреть эту телепередачу, действительно, некоторые участники ее, а это довольно известные пушкинисты, были слегка озадачены но, похоже, не сенсационным «открытием» А. Минкина, а тем, что он пересказывает действительное открытие А. Баркова, сделанное более 10 лет тому назад, выдавая его за свое.

Вернемся, однако, к прерванному повествованию о содержательной части стихотворений пушкинского «каменноостровского цикла», к которому на наш взгляд, относится также незавершенный отрывок – «Напрасно я бегу к сионским высотам…»:

Напрасно я бегу к сионским высотам, Грех алчный гонится за мною по пятам… Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий, Голодный лев следит оленя бег пахучий[183].

В этом стихотворении звучит горькое признание, что перед уходом в мир иной поэту не удается полностью духовно очиститься. Однако показательно, что он, пусть и безуспешно пока, стремится к библейским высотам, откуда дух его смог бы взирать на мир, будучи не отягощенным ничем мирским. Традиционно данная мысль трактуется следующим образом: «Этому стремлению, как мы знаем, препятствовали внешние обстоятельства его жизни, отнюдь не способствовавшие расцвету в душе таких духовных цветов, как смирение, терпение, целомудрие. Однако совершенно явственно в его творчестве были воспеты, другие, не менее прекрасные, добродетели – благочестие, милосердие, жертвенность, благодарность. О любви же Пушкин высказался как никто другой. Что же касается целомудрия – то оно все-таки, подобно скрытому солнцу, просвечивало сквозь все его творчество, чтобы в конце его жизни ярко воссиять в образах Петра Гринева и Маши Мироновой»[184]. Несколько ниже мы приведем иную трактовку. В целом же «каменноостровский цикл» несет покой тайнознания, покой духовной полноты, что потом увидел Жуковский на лице умершего Пушкина, описывая первые минуты после смерти поэта, он пишет в письме к отцу Пушкина: «Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти… Что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо. Это не было ни сон, ни покой; не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; не было также и выражение поэтическое. Нет! какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубоко удовлетворяющее знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть?… Особенно замечательно то, – пишет Жуковский, – что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной: буря, которая за несколько часов волновала его душу неодолимою страстью, исчезла, не оставив в ней следа; ни слова, ни воспоминания о случившемся». Но это не было потерею памяти, а внутренним повышением и очищением нравственного сознания и его действительным освобождением из плена страсти. Когда его товарищ и секундант Данзас, – рассказывает кн. Вяземский, – желая выведать, в каких чувствах умирает он к Геккерну, спросил его; не поручит ли он ему чего-нибудь в случае смерти касательно Геккерна. «Требую, – отвечал он, – чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином».

Эти столь эмоциональные откровения одного из близких друзей Пушкина, дали основание исследователям считать, что он за столь короткий срок, буквально на смертном одре, прошел громадный внутренний путь, что какой-то глубинный духовный процесс завершился за эти последние часы его жизни. До полной ясности (или абсурда?) эту мысль довел впоследствии B.C. Соловьев, который следуя логике друзей Пушкина, и прежде всего В.А. Жуковского, и опираясь на их свидетельства, писал: «Последний взрыв злой страсти, окончательно подорвавший физическое существование поэта, оставил ему, однако, возможность и время для нравственного перерождения. Трехдневный смертельный недуг, разрывая связь его с житейской злобой и суетой, но не лишая его ясности и живости сознания, освободил его нравственные силы и позволил ему внутренним актом воли перерешить для себя жизненный вопрос в истинном смысле. Что перед смертью в нем действительно совершилось духовное возрождение, это сейчас же было замечено близкими людьми, – и, как бы, отвечая на вопрос Жуковского: «Что видишь, друг?» – продолжал: – Хотя нельзя угадать, какие слова сказал бы своему другу возродившийся через смерть великий поэт, но можно наверное отвечать за то, чего бы он не сказал. Он не сказал бы того, что твердят его неразумные поклонники, делающие из великого человека своего маленького идола. Он не сказал бы что погиб от злой враждебной судьбы, не сказал бы, что его смерть была бессмысленною и бесцельною, не стал бы жаловаться на свет, на общественную среду, на своих врагов; в его словах не было бы укора, ропота и негодования. И эта несомненная уверенность в том, чего бы он не сказал, – уверенность, которая не нуждается ни в каких доказательствах, потому что она прямо дается простым фактическим описанием его последних часов, – эта уверенность есть последнее благодеяние, за которое мы должны быть признательны великому человеку. Окончательное торжество духа в нем и его примирение с богом и с миром примиряют нас с его смертью: эта смерть не была безвременною».

Трудно отделаться от мысли, что великий русский философ обладал каким-то сверхъестественным, «внутренним зрением», поскольку не располагая фактическими данными о причинах, которые привели к трагической развязке, когда время и место смерти поэта уже изменить было нельзя, он сделал вывод, что смерть поэта была своевременной. Вместе с тем, нельзя и не возразить ему, в том плане, что вообще возможно ли в течение 2 суток смертельной агонии «перерешить для себя жизненный вопрос»! По этому поводу И. Сурат приводит и комментирует один эпизод, случившийся во время мучительного расставания поэта с жизнью: «С одной стороны, такой взгляд упрощает в реальности сложную картину пушкинского ухода, в которой было и просветление, и животная боль, и сила духа, и отчаяние и многое другое. Укажем только на один эпизод, о котором ни Жуковский, ни Вяземский, конечно же, не упоминают, но со всей достоверностью свидетельствует Данзас: «В продолжение ночи страдания Пушкина до того усилились, что он решился застрелиться. Позвав человека, он велел подать ему один из ящиков письменного стола; человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса. Данзас подошел к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы». Эта попытка самоубийства в легенду Жуковского и Вяземского не вписывается.

С другой стороны – и это главное, – мифом о внезапном преображении обесценивается весь трудный и долгий путь внутреннего самоустроения, по которому Пушкин шел всю жизнь и особенно интенсивно – в последние годы. Для его друзей был разителен контраст между тем Пушкиным, которого они знали раньше, и тем, которого они увидели на смертном одре. Но дело было не в том, что Пушкин стал совершенно другим, а в том, что они не знали Пушкина. Через две недели после его смерти, успев передумать и переоценить многое, Вяземский писал: «Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти, я не считал его до такой степени способным ко всему. Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого, скрытого самоотвержения!» Вяземский говорит о великодушии и силе – даже этого он раньше не видел в Пушкине! – но не говорит и не может говорить о тех глубинах духовной жизни Пушкина, которые как были, так и остались для него закрыты. Практически вся поздняя пушкинская лирика, в которой отражен происходивший в нем глубинный процесс, оставалась в его письменном столе; друзья не читали ее и уж тем более не имели возможности сопоставить с его статьями в «Современнике», с письмами – и увидеть всю сокрытую от взоров, величественную и трагическую картину его духовного восхождения. Они увидели только итог – умирание Пушкина, во время которого этот внутренний человек обнаружился и так их поразил».

Трудно что-либо возразить против столь неопровержимой логики замечательного современного пушкиниста, коим является Ирина Захаровна Сурат. Но и на Солнце есть пятна! А как же тогда быть с таким небольшим, но информационно емким отрывком – «Напрасно я бегу к сионским высотам…»?! Выходит, все напрасно? Не дошли до всевышнего молитвы поэта и весь «каменноостровский цикл» можно перечеркнуть? Что-то здесь не так, если в «Памятнике», в его первой строфе душа поэта, а это есть не что иное, как всенародная память о нем, взлетела выше «Александрийского столпа». Что значит выше и насколько выше? Верхняя точка отсчета высоты «Александрийского столпа» это всего лишь нижняя точка отсчета той космической высоты, на которую взлетела душа поэта. Как в пространстве, так и во времени Пушкин обеспечил своим гениальным творчеством поистине космические масштабы, то есть бесконечные метрики всемирной и всенародной любви и памяти о нем. Как бесконечна процедура смены поколений, как эстафетную палочку передающих память о Пушкине от одного поколения к другому, так же бесконечно будет жить память о нем.

И вдруг – «Напрасно я бегу к сионским высотам…»? Попробуем разгадать эту загадку, заложенную в пушкинским четверостишии, расположив стихотворения «каменноостровского цикла» в хронологическом порядке. Такая возможность имеется, поскольку большинство из них датированы самим поэтом:

1. «Мирская власть» («Когда великое свершилось торжество…»), написано 5 июня 1836 года (помечено цифрой – IV);

2. (Подражание итальянскому) («Как с древа сорвался предатель ученик…»), написано 22 июня 1836 года (помечено цифрой – III);

3. Из Пиндемонти («Не дорого ценю я громкие слова…»), написано 5 июля 1836 года (помечено цифрой – VI);

4. «Отцы пустынники и жены непорочны…», написано 22 июля 1836 года (помечено цифрой – II);

5. «Когда за городом, задумчив, я брожу…», написано 14 августа 1836 года (по нашей версии в пушкинском списке соответствует номеру – V);

6. Exegi monumentum («Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»), написано 21 августа 1836 года (по нашей версии соответствует номеру – VII).

Пока в этом хронологическом ряду отсутствуют два стихотворения, а именно: «Родриг» («Чудный сон мне бог послал…») и «Напрасно я бегу к сионским высотам…» Случайно ли это? У Пушкина ничего случайного не бывает. В отсутствии датировки этих двух стихотворений великим мистификатором всех времен и народов заложена глубочайшая по смыслу информация. Если «Чудный сон…» по смыслу претендует на первое место в пушкинской нумерации стихотворений цикла, поскольку в этом божественном сне в качестве пророка, предсказавшего близкую смерть, явился Николай I, то нетрудно догадаться, что датой его «написания» является 8 сентября 1836 года.

Как десять лет тому назад Пушкин датировал «Пророк» 8 сентября 1826 года, хотя фактически стихотворение было написано гораздо позднее, так и «Чудный сон…», написанный десять лет спустя после «Пророка», должен быть датирован 8 сентября 1836 года. Пушкин эту дату не обнародовал, поскольку она отстоит от даты написания последнего стихотворения цикла на целых 18 дней, хотя само стихотворение занимает по смыслу 1-е место, то есть фактически написано было гораздо раньше, возможно даже до 5 июня 1836 года. Разгадывать эту мистификацию он «доверил» своим потомкам, которые в лице пушкинистов высшей квалификации и по сей день «датируют» его «концом марта – апреля 1835 года».

Что же касается датировки стихотворения «Напрасно я бегу к сионским высотам…», то в соответствии с ходом событий, последовавших после 21 августа 1836 года, это не иначе как 4 ноября 1836 года! Ниже мы постараемся объяснить сей, на первый взгляд, неожиданный вывод, но предварительно выдвинем следующую версию, которая должна поставить все точки над «і» по вопросу местонахождения этого четверостишия в системе пушкинской нумерации стихотворений «каменноостровского цикла».

Повторимся, но напомним читателю нашу версию о том, что главный вывод, который должно сделать по прочтении всего цикла именно в этой нумерации, что Пушкин умирал дважды: 21 августа 1836 года – душой, и 29 января 1837 года – телом. После написания 21 августа «Памятника» душа поэта взлетела в космическое, четырехмерное «Пространство-Время», покаявшись во всех своих грехах. И потому, как через 175 лет после «духовной смерти» поэта, потомки чтят его, как своего современника, надо полагать что до всевышнего покаяние его дошло, то есть причастие свершилось на самом высоком уровне (Пушкин и теперь «живее всех живых»). Но на Земле осталось бренное тело, и все, что произошло после 21 августа – это замысленный и в соответствии с замыслом реализованный страшный грех, покаяние по которому случилось лишь на смертном одре в страшных физических страданиях, которые Господь ниспослал ему за этот грех. И потому, с каким одухотворенным лицом (по воспоминаниям В.А. Жуковского) поэт сделал свой последний вдох-выдох, можно судить, что и это покаяние дошло до всевышнего. Однако при жизни, коей оставалось 5 месяцев, 1 неделя и 2 дня, Пушкин не надеялся на прощение за этот страшный грех: «Напрасно я бегу к сионским высотам…»

Так какое же место должно занять это стихотворение в списке, пронумерованном Пушкиным? Конечно, это четверостишие, относящееся уже не к покаявшейся душе, а к грешному телу, должно по праву занять последнее, VIII место после «Памятника», с датой «написания» – 4 ноября 1836 года.

Мы проделали следующий эксперимент: выстроили все стихотворения «каменноостровского цикла» в последовательности, предусмотренной Пушкиным, от (I) номера («Чудный сон») до (VIII) – «Напрасно я бегу к сионским высотам» и прочитали в небольшой аудитории слушателей, как некое единое произведение (ода, элегия, повесть в стихах) – эффект поразительный. При обсуждении многие слушатели решительно заявили, что это действительно одно произведение, своеобразный поэтический реквием, написанный Пушкиным самому себе. Читатели могут повторить этот прием, чтобы убедиться в правильности оценок наших слушателей.

После 21 августа 1836 года развиваются события, характеризующие стремительное продвижение поэта к смертельному барьеру на Черной речке. 8 сентября 1836 года Пушкин «отмечает» десятилетие пришествия «шестикрылого серафима» написанием стихотворения «Чудный сон мне бог послал…», которое является антитезой «Пророку».

После длительного перерыва, связанного с последней беременностью и послеродовой депрессией, в свете вновь заблестала своей красотой Наталья Николаевна. Впервые она появилась вместе с сестрами на балу, открывающем на Островах «сезон на водах» в здании Завода минеральных вод. Николай Маркович Колмаков[185] впоследствии вспоминал: «Помню, на одном из балов был и Александр Сергеевич Пушкин со своею красавицею-женою. Супруги невольно останавливали взоры всех. Бал кончился. Наталья Николаевна в ожидании экипажа стояла, прислонясь к колонне у входа, а военная молодежь, по преимуществу из кавалергардов, окружала ее, рассыпаясь в любезностях. Несколько в стороне, около другой колонны, стоял в задумчивости Александр Сергеевич, не принимая ни малейшего участия в этом разговоре…»

17 сентября 1836 года Пушкин с Натальей Николаевной присутствовал на вечере у Карамзиных, на котором среди прочих гостей присутствовал также Жорж Дантес. Софья Николаевна пишет брату от 19 сентября 1836 года:

«…получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который все время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит. Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд… останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает все те же штуки, что и прежде, – не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой все же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий…»[186]

Не в этот ли вечер у Пушкина окончательно сформировался план действия, к осуществлению которого он приступит 4 ноября 1836 года? «Удача», если так можно выразиться, буквально сама шла в руки поэту, задумавшему «использовать» Дантеса, как отличного стрелка в качестве орудия самоубийства. Он много размышляет на тему о том, каким способом люди совершают суицид. К этому размышлению подтолкнуло его самоубийство двух австрийских литераторов, совершенных один за другим во второй половине 1836 года.

Иоган Майрхофер (1787–1836) австрийский поэт, сын священника. Изучал право в Вене. Друг Шуберта, который написал на его стихи множество романсов и оперу «Адраст». Автор воспоминаний о композиторе. Служил в цензуре и временами был вынужден вымарывать предосудительные пассажи из собственных стихов. Был подвержен приступам меланхолии. По некоторым сведениям, непосредственной причиной самоубийства стал страх заразиться холерой (в Австрии в ту пору была эпидемия). Майрхофер выбросился из окна и умер после многочасовых жестоких мучений.

Иной способ ухода из жизни избрал австрийский драматург Раймунд Фердинанд Якоб (1790–1836 гг.) Настоящая фамилия его Райманн. Сын богемца-токаря. В отрочестве обучился ремеслу кондитера, однако выбрал судьбу бродячего актера. Со временем возглавил труппу, был директором венского Леопольдстеатра. Его называют отцом немецкого «волшебного фарса». Пьесы и спектакли Раймунда пользовались большим успехом, однако удачливый комедиограф был несчастлив в личной жизни, подвержен приступам тоски и ипохондрии. Покончил с собой по экзотической причине: был укушен собакой и боялся, что заразится бешенством. После того как Раймунд застрелился, собаку проверили – она оказалась здорова. В Вене есть памятник Раймунду и театр его имени.

Естественно, что, решившись на самоубийство, человек не может не думать, каким способом его совершить. Вот как, например, размышлял классик японской литературы Акутагава Рюноскэ (1892–1927) много позднее Пушкина. Приняв окончательное решение уйти из жизни, он изложил в «Письме к другу» причины своего самоубийства, где, в том числе, пространно изложил резоны, которыми он руководствовался при выборе способа ухода из жизни: «Первое, о чем я подумал, – как сделать так, чтобы умереть без мучений. Разумеется, самый лучший способ для этого – повеситься. Но стоило мне представить себя повесившимся, как я почувствовал переполняющее меня эстетическое неприятие этого. (Помню, я как-то полюбил женщину, но стоило мне увидеть, как некрасиво пишет она иероглифы, и любовь моментально улетучилась). Не удастся мне достичь желаемого результата и утопившись, так как я умею плавать. Но даже если паче чаяния мне бы это удалось, я испытаю гораздо больше мучений, чем повесившись. Смерть под колесами поезда внушает мне такое же неприятие, о котором я уже говорил. Застрелиться или зарезать себя мне тоже не удастся, поскольку у меня дрожат руки. Безобразным будет зрелище, если я брошусь с крыши многоэтажного здания. Исходя из этого я решил умереть, воспользовавшись снотворным. Умереть таким способом мучительнее, чем повеситься. Но зато не вызывает того отвращения, как повешение, и кроме того не таит опасности, что меня вернут к жизни; в этом преимущество такого метода…»[187]

Мы никогда не узнаем, рассуждал ли подобным образом Пушкин, анализируя богатый материал о способах ухода из жизни литераторов с античных времен до его современников, но можно уверенно сказать, что он отвергал все, ставшие известными ему способы, где был очевиден сам факт самоубийства. Он должен уйти так, чтобы ни современники, ни потомки не могли догадаться о его добровольном уходе из жизни. Дуэль со смертельным исходом как нельзя лучше отвечала его замыслу. При этом кандидатура Жоржа Дантеса для реализации трагического замысла подходила идеально. Надо сказать, что природа наградила Дантеса столь разнообразными и редкими качествами, что он устраивал буквально всех, кто был так или иначе втянут в круговорот событий, сложившихся к тому времени вокруг семьи Пушкиных. В традиционной пушкинистике принято считать, что Дантес был одновременно негодяй, интриган, глупец, педераст, обманщик, а его показная любовь к Натали всего лишь формой самолюбования эгоиста, который увиваясь вокруг первой красавицы Петербурга, хотел всего лишь украсить список побед очередной цифрой. Как доказала в своей книге «Пуговица Пушкина» итальянская славистка и пушкинистка Сирена Витале, ничего из вышеназванного не имеет к нему никакого отношения[188].

Сирена Витале совершила, можно сказать, научный подвиг, реабилитировав Дантеса от несправедливых, но самое главное, ничем не обоснованных обвинений, однако не уронив при этом Пушкина с того пьедестала, на котором он пребывал и поныне пребывает благодаря тому, что господь «догадал <его> родиться в России с душою и талантом». Она сумела получить у потомков Дантеса 25 его писем к приемному отцу Луи-Борхард де Беверваард Геккерну, написанных в период: осень 1835 – весна 1836 года, когда последний находился в Голландии, хлопоча об усыновлении Дантеса. Разумеется, научный мир давно знал об их существовании, частично они были опубликованы, но потомки упорно хранили секреты своего пращура, и лишь Витале сумела подобрать ключи к сердцу владельцев семейного архива Дантесов-Геккернов. Несколько писем Дантеса были опубликованы в 50-х годах прошлого столетия благодаря изысканиям французского пушкиниста Анри Труайя.

Благодаря этим письмам, перед нами предстает совершенно иной человек, нисколько не похожий на того монстра, которого усердно рисовало не одно поколение пушкинистов. Мы видим в письмах Дантеса душу изысканного человека, да – с нетрадиционной сексуальной ориентацией или даже бисексуала, но кто сказал, что такие люди обязательно должны быть подонками? Человека страстного, но которому не откажешь ни в уме, ни в совести. Зная, что своими признаниями в любви к Натали он наносит душевные раны своему покровителю, но он, по крайней мере, честен и искренне верит, что только так можно найти выход из сложившейся ситуации. В письме от 20 января 1836 года он подробно рассказывает о своей любви к Н.Н. Пушкиной и ее ответной склонности к нему: «Я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге и ты будешь знать ее имя. Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив…»

Благодаря стараниям старших сестер Натальи Николаевны, одна из которых по уши влюбилась в Дантеса, он был принят в доме Пушкина, о чем немедленно сообщает Геккерну в письме от 2 февраля 1836 года: «У меня более, чем когда-либо, причин для радости, ибо я достиг того, что могу бывать в ее доме».

Барон Геккерн встревожен известиями от своего сексуального партнера о его страсти к Н.Н. Пушкиной, но Дантес не унимается и продолжает повествовать о своей усиливающейся любви и в этом же письме откровенничает: «Право, мой дорогой, это идея фикс, она не покидает меня, она со мною во сне и наяву, это страшное мученье».

Он понимает, что своими откровениями наносит страшную боль своему покровителю, убеждает его, что готов избавиться от этой страсти, но как это сделать? Взять и отступить, но это значит проявить трусость, однако и бороться слишком долго со злым роком – равно безумию.

5 февраля чета Пушкиных на балу у неополитанского посланника князя ди Бутера. Фрейлина М.К. Мердер[189] описала в дневнике разговор Дантеса и Натальи Николаевны, который услышала, и свой вывод: «Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнений насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, – они безумно влюблены друг в друга!..» Эта запись – первое документальное свидетельство о слухах в обществе об ухаживаниях Дантеса за Н.Н. Пушкиной.

Судя по письму Дантеса к барону Геккерну от 14 февраля 1836 года, в последние дни Масленицы состоялись объяснение Дантеса и Натальи Николаевны, во время которого она просила его оставить свои притязания: «…в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, и было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума, не знаю, любовь ли дает его, но невозможно вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре…: «Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем мое сердце, ибо все остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства».

Дантес не ошибся в оценке умственных способностей Натальи Николаевны. Она очень умно вела свою «партию» в этой игре с потерявшим голову поклонником. Обо всех своих встречах и разговорах с Дантесом она, как бы с детской непосредственностью, подробно информировала мужа, усыпляя его бдительность относительно своих истинных романов с Государем и с ПЛН, от которых она родила Пушкину трех детей. Если о таинстве рождения младшей дочери он уже догадался, то о существовании ПЛН он не узнает до конца своих дней.

Пушкин верил в искренность «признаний» своей жены и детально прорабатывал план использования возникшей ситуации в своих целях. Он не ошибся в своих расчетах и блестяще реализовал свой план по мнимой защите чести своей жены от притязаний влюбленного Дантеса, который и сам осознает пикантность своего положения, о чем пишет в очередном письме Геккерну от 6 марта 1836 года.

Это письмо Ж. Дантес начинает с уверений в том, что он себя «победил» и «…от безудержной страсти, что пожирала… <его> 6 месяцев… осталось лишь преклонение да спокойное восхищение», потому что «она оказалась гораздо сильнее меня. Более двадцати раз просила пожалеть ее и детей, ее будущность, и в эти мгновенья была столь прекрасна, что ее можно было принять за ангела с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала. Итак, она осталась чиста; перед целым светом она может не опускать головы». В том же письме, однако, Дантес сообщает о светских пересудах по поводу его увлечения, которые дошли уже и до двора.

Последнее письмо Дантеса Геккерну перед возвращением посланника в Петербург свидетельствует о том, что он не видится с Н.Н. Пушкиной вот уже в течение месяца. После 5 апреля 1836 года он пишет: «…данное тобой лекарство оказалось полезным… я возвращаюсь к жизни и надеюсь, что деревня исцелит меня окончательно – я несколько месяцев не увижу ее»[190].

Действительно, в течение полугода с марта 1836 года до 17 сентября они не встречались, поскольку на этот период падают последние месяцы беременности Натальи Николаевны, роды, послеродовая депрессия. В летнее время кавалергардский полк, в котором служил Дантес, проводил летние полевые учения, так что «рецепт» «батюшки Геккерена», что разлука лечит, а длительная излечивает от любовных страданий, кажется, сработал.

Уже на вечере у Карамзиных 17 сентября, о котором говорилось выше, Дантес усиленно ухаживает за Екатериной Николаевной, «не отходя ни на шаг от… <нее>», но, в то же время «издали бросает нежные взгляды на Натали…». Что ж, сердечные раны рубцуются не так скоро и Пушкин, как никто другой, об этом знает не понаслышке. Дантесу ведь всего-то 24 года, а вспомним, какие коленца выкидывал он сам в 1824 году? Он был способен совершенно искренне любить сразу 2-х женщин и, умирая от ревности к одной, бежал под жарким южным солнцем без головного убора несколько верст, чтобы припасть к ногам другой (клин клином). Так почему же тогда он на этом вечере был так встревожен «стоял напротив них… <танцующих мазурку Натали с Дантесом>… молчаливый, бледный и угрожающий…»?

Неужто целый год с юмором наблюдавший за «адюльтером» Натали с Дантесом, он вдруг «прозрел» и поверил, что это всерьез? Да еще после полугодового «перерыва» этого «адюльтера»? Да никоим образом! Его беспокоит приближающаяся развязка в задуманном им плане «использования» Дантеса и он не может не понимать, что это грешно: «Напрасно я бегу к сионским высотам…» И еще одна мысль донимала, похоже, Пушкина в этот момент: а что, если Дантес действительно «переключится» на Екатерину Николаевну? За что же тогда его можно будет вызывать на дуэль? Возможно именно в этот момент в голове поэта рождались строки этого поистине гениального четверостишия.

И, словно угадав мысли Пушкина, Дантес возобновляет ухаживания за Натальей Николаевной. Где-то через месяц после первой встречи у Карамзиных они вновь встречаются у них же и практически в том же составе (чета Пушкиных, старшие сестры Натали, Дантес и другие завсегдатаи салона Карамзиных). Софья Николаевна Карамзина писала брату 18 октября 1836 года: «Мы вернулись <из Царского Села в Петербург>.. возобновились наши вечера, на которых с первого же дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром <Карамзиным>, Александрита – с Аркадием <Россетом>… и все по-прежнему…»

На следующий день после раута у Вяземских Дантес, находясь на дежурстве в полку, пишет письмо Геккерну, в котором сообщает о состоявшемся накануне объяснении с Н.Н. Пушкиной, о неудаче своих притязаний, о нежелании смириться с поражением и готовности добиваться желаемого или жестоко отомстить; он призывает Геккерна помочь ему; письмо представляет собой развернутую инструкцию, как говорить с Н.Н. Пушкиной, чтоб она не заподозрила обмана, того, что «этот разговор подстроен заранее». Кроме того, письмо Дантеса приоткрывает завесу над событиями, которые уже произошли: его перестали принимать у Пушкиных; нечто бесповоротное произошло в отношениях Дантеса и Н.Н. Пушкиной; Геккерны уже начали преследовать Н.Н. Пушкину письмами (фраза из письма Дантеса: «а еще остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме»).

Ниже приводится полный текст письма с комментариями С. Витале:

«Мой дорогой друг, я хотел поговорить с тобой сегодня утром, но было так мало времени, что это было невозможно. Вчера случилось так, что я провел вечер tête-à-tête с той самой дамой, и когда я говорю tête-à-tête, я подразумеваю, что я был единственным мужчиной, по крайней мере целый час, у княгини Вяземской, ты можешь себе представить то состояние, в котором я был; наконец я призвал все свои силы и честно сыграл свою роль и был даже довольно счастлив. Короче говоря, я играл свою роль до одиннадцати, но тогда силы оставили меня, и на меня нахлынула такая слабость, что у меня едва хватило времени выйти, и только на улице я начал плакать, как настоящий глупец, что в любом случае было большим облегчением, потому что я был готов взорваться; и, вернувшись домой, я обнаружил сильную лихорадку и не мог спать всю ночь и мучительно страдал, пока не понял, что схожу с ума.

Так что я решил попросить тебя сделать для меня то, что ты обещал, сегодня вечером. Абсолютно необходимо, чтобы ты поговорил с нею, чтоб я знал, раз и навсегда, как себя вести.

Она едет к Лерхенфельдам этим вечером, и если ты пропустишь игру в карты, то найдешь удобный момент поговорить с нею[191].

Вот как я вижу это: я думаю, что ты должен подойти к ней и искренне спросить, убедившись, что ее сестра не слышит вас, не была ли она случайно вчера у Вяземских, и когда она скажет «да», сообщить ей, что ты так и думал и что она может сделать тебе большое одолжение; и тогда сообщи ей, что случилось со мной вчера, как будто ты видел все, что случилось со мной, когда я вернулся домой: что мой слуга испугался и пошел будить тебя в два утра, что ты задал мне много вопросов, но не получил никакого ответа от меня[192] и был убежден, что я поссорился с ее мужем, чтобы предотвратить несчастье, ты обращаешься к ней (мужа там не было). Это докажет только, что я не рассказал тебе ничего про вчерашний вечер, что является абсолютно необходимым, так как она должна полагать, что я действую без твоего уведомления и что это не что иное, как только отцовская обеспокоенность о сыне, – вот почему ты спрашиваешь ее. Не повредит, если создать впечатление, что ты веришь в то, что отношения между нами являются гораздо более близкими, потому что когда она возразит о своей невинности, ты найдешь способ убедить ее, что так должно быть, учитывая то, как она ведет себя со мной. Так или иначе, самое трудное – начало, и я думаю, что это – правильный путь, потому что, как я уже говорил, она абсолютно не должна подозревать, что все это было запланировано, и она должна рассматривать твой шаг как совершенно естественное чувство беспокойства о моем здоровье и будущем, и ты должен просить, чтобы она держала это в секрете от каждого, и больше всего от меня. Но было бы благоразумно не просить, чтобы она приняла меня сразу же. Это можно сделать в следующий раз, и будь осторожен, чтобы не использовать фразы, которые могли встретиться в письме[193]. Я прошу еще раз, мой дорогой, помочь мне. Я отдаю себя полностью в твои руки, потому что, если это будет продолжаться без того, чтобы я понимал, к чему это меня ведет, я сойду с ума.

Ты мог бы даже напугать ее, чтобы заставить ее понять [три-четыре неразборчивых слова]…[194]

Прошу простить мне беспорядочность этого письма, но ручаюсь, что такого никогда еще не случалось; голова моя пылает, и я болен, как собака. Если же и этой информации недостаточно, пожалуйста, навести меня в казарме перед визитом к Лерхенфельду. Ты найдешь меня у Бетанкура. Обнимаю».

Комментируя это «загадочное письмо» Дантеса, С. Витале пишет, что данное письмо «…есть доказательство того, что Дантес «вел поведение» посланника, разработал для него роль сводника и умоляя его переговорить с «известной дамой», чтобы узнать о ее чувствах и намерениях, взывая к ее жалости и стараясь поколебать ее упорное сопротивление. «Что за тип этот Дантес!» – мы можем воскликнуть вслед за Пушкиным; он не упустит случая просить потворствующего ему человека ходатайствовать за него перед женщиной, от которой он не в силах отказаться, и тот спешит Дантесу на помощь, действуя как посыльный его маниакальной страсти. Едва ли незаинтересованный наблюдатель, он понимает, что только обладание этой недоступной красотой вернет молодого человека к «жизни и миру», а вместе с этим возвратятся и внимание, и привязанность к нему его приемного сына. Но он не руководствуется одним холодным расчетом, поскольку для него невыносимо видеть страдания его Жоржа, измученного телом и духом до состояния, близкого к безумию. Поэтому он готов на все – вплоть до того, чтобы взять жену Пушкина за руку и привести ее к постели больного. Слезы стоят в его глазах, когда он разыскивает Наталью Николаевну и сообщает ей, что Дантес в опасности, что он умирает от любви к ней, произносит ее имя даже в горячечном бреду и просит увидеть ее последний раз до того, как смерть заберет его. «Верните мне моего сына!» – Геккерен умоляет ее, и его заискивающие слова двойственны: в них упрек и мольба, боль и подстрекательство».

Традиционно считается, что «хитрый лис» Геккерн с блеском сыграл роль сводника, и желанная встреча Ж. Дантеса, после его выздоровления, с Натали состоялась спусти две недели, но при этом, как мы увидим несколько ниже, потребовалась подключить известную всему Петербургу сводницу и интриганку Идалию Полетику. Метроном стал отсчитывать последние дни жизни гения Земли Русской.

Между тем приближалась 25-я годовщина Лицея и Пушкин подготовил, как всегда, стихотворное обращение к однокашникам: «Была пора: наш праздник молодой…», одновременно закончен роман «Капитанская дочка» с датировкой, как всегда символической: «19 окт<ября> 1836 г<ода> и подписано: «Издатель».

Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался, И с песнями бокалов звон мешался, И тесною сидели мы толпой. Тогда, душой беспечные невежды, Мы жили все и легче и смелей, Мы пили все за здравие надежды И юности и всех ее затей. Теперь не то; разгульный праздник наш С приходом лет, как мы, перебесился, Он присмирел, утих, остепенился, Стал глуше звон его заздравных чаш; Меж нами речь не так игриво льется, Просторнее, грустнее мы сидим, И реже смех средь песен раздается, И чаще мы вздыхаем и молчим. Всему пора: уж двадцать пятый раз Мы празднуем лицея день заветный. Прошли года чредою незаметной, И как они переменили нас! Недаром – нет! – промчалась четверть века! Не сетуйте: таков судьбы закон; Вращается весь мир вкруг человека, — Ужель один недвижим будет он? Припомните, о други, с той поры, Когда наш круг судьбы соединили, Чему, чему свидетели мы были! Игралища таинственной игры, Металися смущенные народы; И высились и падали цари; И кровь людей то славы, то свободы, То гордости багрила алтари. Вы помните когда возник лицей, Как царь для нас открыл чертог царицын. И мы пришли. И встретил нас Куницын Приветствием меж царственных гостей, Тогда гроза двенадцатого года Еще спала. Еще Наполеон Не испытал великого народа — Еще грозил и колебался он. Вы помните текла за ратью рать, Со старшими мы братьями прощались И в сень наук с досадой возвращались, Завидуя тому, кто умирать Шел мимо нас… и племена сразились, Русь обняла кичливого врага, И заревом московским озарились Его полкам готовые снега. Вы помните, как наш Агамемнон Из пленного Парижа к нам примчался. Какой восторг тогда пред ним раздался! Как был велик, как был прекрасен он, Народов друг, спаситель их свободы! Вы помните – как оживились вдруг Сии сады, сии живые воды, Где проводил он славный свой досуг. И нет его – и Русь оставил он, Взнесенну им над миром изумленным, И на скале изгнанником забвенным, Всему чужой, угас Наполеон. И новый царь, суровый и могучий, На рубеже Европы бодро стал, И над землей сошлися новы тучи, И ураган их <разметал>…

Это стихотворение, по-своему, тоже итоговое, оно вплотную примыкает к «каменноостровскому циклу». Пушкин, уже решивший вскоре уйти в небытие, подводит итог жизни первого лицейского поколения, некогда счастливого и полного радужных надежд.

Собрались, как всегда, у «лицейского старосты», то есть у Михаила Лукьяновича Яковлева (19.09.1798–4.01.1862 г.), пришло 11 человек, в том числе: П. Юдин, П. Мясоедов, П. Гревениц, М. Яковлев, А. Мартынов, М. Корф, А. Пушкин, А. Илличевский, С. Комовский, Ф. Стевен, К. Данзас. «Протокол» написан до 5-го пункта включительно Пушкиным, с пункта 6-го – Яковлевым; Яковлев приписал: «Пушкин начал читать стихи на 25-тилетие Лицея, но всех стихов не припомнил и кроме того отозвался, что он их не докончил, но обещал докончить, списать и приобщить в оригинале к сегодняшнему протоколу». Собрались все в половине пятого, разошлись в половине десятого.

М.Л. Яковлев не запротоколировал странный эпизод, случившийся во время чтения Пушкиным своего послания: «Он развернул лист бумаги, помолчал немного и только что начал… Как слезы покатились из глаз его. Он положил бумагу на стол и отошел в угол комнаты на диван. Другой товарищ уже прочел за него последнюю лицейскую годовщину»[195].

Пушкин уже твердо знал, что это последняя встреча с лицейскими товарищами, которые были немало смущены и догадывались, что с Пушкиным происходит нечто трагическое, что нашло свое отражение в самом стихотворении, оставшемся незаконченным. Позаимствуем отдельные фрагменты из анализа этого произведения, сделанного Л.М. Аринштейном: «Поражает эпическое спокойствие стихотворения – его торжественная интонация, замедленный ритм, смысловое содержание… Ведь писалось оно не в спокойной – разумеется, относительно спокойной – обстановке Каменного острова, а в доме на Мойке, которому суждено было стать последним пристанищем Пушкина, в те дни, когда тревоги минувшей зимы уже вновь возникли перед его внутренним взором:

Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался, И с песнями бокалов звон мешался, И тесною сидели мы толпой. Тогда, душой беспечные невежды, Мы жили все и легче и смелей, Мы пили все за здравие надежды И юности и всех ее затей.

И развивается стихотворение в строгом соответствии с законами классической поэтики: после восьми первых стихов о безмятежной юности следует предсказуемая антитеза – те же лицеисты двадцать пять лет спустя:

Теперь не то; разгульный праздник наш С приходом лет, как мы, перебесился, Он присмирел, утих, остепенился, И чаще мы вздыхаем и молчим.

Что ж, это «общий закон» старения. С ним Пушкин уже давно смирился и охотно делится своим знанием с друзьями:

Не сетуйте: таков судьбы закон…

После чего от личных судеб он переходит, опять-таки не отступая от классической поэтики, к размышлениям, относящимся к историческим судьбам России. Пропущенные через призму времени исторические события лицейской юности приобретают особую значимость – оттенок особо высокой торжественности:

Припомните, о други, с той поры, Когда наш круг судьбы соединили, Чему, чему свидетели мы были!

Как и прежде, в эпохе Французской революции и наполеоновских войн Пушкин видит грандиозный разлом в истории человечества, положивший начало новому, «железному» веку, столь ненавистному нравственному чувству поэта. Тонким подбором лексики, восходящей к пророчеству Царя Давида, предсказавшего тревожное «смятение народов», отвергающих фундаментальные нравственные ценности, Пушкин дает представление о масштабности происходящего:

Игралища таинственной игры, Металися смущенные народы; И высились и падали Цари; И кровь людей то Славы, то Свободы, То Гордости багрила алтари…… Тогда гроза двенадцатого года Еще спала. Еще Наполеон Не испытал великого народа…

И далее – о поражении Наполеона и, пожалуй, впервые с особым пафосом – добрые слова об Александре I («Народов друг, спаситель их свободы!») и столь же добрые («Суровый и могучий») – о ныне здравствующем Императоре. И все же – таков удивительный эффект этого стихотворения – читатель постоянно ощущает, что та страшная кровавая эпоха в представлении Пушкина чем-то лучше, светлее того, что есть, и того, что надвигается. Как будто слова «Теперь не то… И чаще мы вздыхаем и молчим» отнесены не только к лицейскому братству, но и к нынешним и будущим судьбам народов.

Стихотворение обрывается неожиданно:

… [И над землей] сошлися новы тучи И ураган их…»

В этой незавершенности последнего поэтического произведения Пушкина, и в том, что оно неожиданно прервалось, как лопнувшая струна у инструмента, в сопровождении которого исполнялась песня, также заключен глубокий, мистический смысл. Поэт ушел, прервав свою песню, и даже сам факт, что Пушкин разрыдался и не смог до конца дочитать свое последнее поэтическое творение, говорит о том, что с этого момента еще громче застучал метроном, отсчитывающий последние месяцы (3), недели (1) и дни (3) (задачка для модных ныне исследователей, пишущих на темы пушкинского мистицизма, пророчества, масонства и эзотеризма).

В начале ноября 1836 года (по некоторым оценкам – 2-го) состоялось якобы свидание Натальи Николаевны с Дантесом, о чем «усердно хлопотал» старик Геккерн и устроил он его в доме Идалии Полетики, близкой подруги и дальней родственницы Гончаровых. По существующей легенде Идалия обманом заманила Наталью Николаевну к себе на квартиру и оставила ее наедине с Дантесом, который уже ожидал ее там. Вместо того, чтобы броситься к ней к ноги, или, заключив в свои объятия, начать страстно объясняться в любви, он не находит ничего лучшего как, выхватив пистолет, демонстрировать готовность застрелиться, если «она не отдаст ему себя». Свершиться «греху» или «трагедии» помешала, якобы, малолетняя дочь Идалии, которая неожиданно вошла в комнату, после чего Пушкина сбежала и «вся впопыхах» явилась к Вяземским. Здесь она с негодованием рассказала княгине Вере Федоровне, «как ей удалось избегнуть настойчивые преследования Дантеса». Естественно, что она обо всем рассказала и мужу, который, не поверив ни единому ее слову, быстро оценил сложившуюся, в пользу его плана, ситуацию и приступил к немедленным действиям.

В этом «рандеву» отметим сразу же три «натяжки». Как же небрежно готовила Идалия эту встречу, если оставила свою малолетнюю дочь, которая все и «испортила»? Во-вторых, если Дантес пришел с твердым намерением застрелиться в случае отказа Натали в близости, то почему он этого не сделал, когда она в ужасе сбежала от него? Тем более, что сия некрасивая и унизительная для него история тот час станет достоянием гласности высшего общества? И, наконец, в-третьих, почему Натали «вся впопыхах» кинулась к княгине Вяземской, а не к самому Пушкину, или, на худой конец, к своей старшей сестре Александрине? Похоже, ей важнее было донести именно до высшего общества этот нелепый казус в истории их адюльтера, чем поплакаться в жилетку мужу или в сорочку сестры по поводу сильнейшего стресса, полученного в ходе «исторического» свидания.

В течение суток он сочиняет и рассылает самым близким своим друзьям письмо, которое в последующем получило название «Диплом рогоносца», или «Пасквиль» (на французском языке»:

Les Grand-Croix, Commandeurs et Chevaliers du Sérénissime Ordre des Cocus, réunis en grand Chapitre soud la présidence du venerable grand-Maître de l'Ordre, S<on> E<xcellence>.

D. L. Narychkine, ont nommé à l'unanimité Mr. Alexandre Pouchkine coadjuteur du grand-Maître de l'Ordre des Cocus et historiographe de l'Ordre.

Le secrétaire perpetual: C-te J. Borch.

<Адрес:> Александру Сергеевичу Пушкину.

<Перевод:>

Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, е<го> п<ревосходительства> Д.Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена.

Непременный секретарь граф И. Борх.

Тот факт, что автором «Пасквиля» является сам Пушкин, ныне уже не вызывает никаких сомнений у серьезных исследователей, к коим, на наш взгляд, следует отнести прежде всего писателя Анатолия Королева, академика Николая Петракова и бывшего преподавателя Литинститута Андрея Лисунова, которые практически одновременно, но независимо друг от друга, пришли к данному заключению. Вот их аргументы в «пользу» авторства Пушкина:

Во-первых, на это указывает круг лиц, которые утром 4 ноября 1836 года получили в двойном конверте указанный «пасквиль». Получатели диплома это близкие друзья Пушкина, вот их имена: вдова историка Н.М. Карамзина, поэт, граф Вяземский, граф Виельгорский, дочь фельдмаршала Кутузова – Е.М. Хитрово, княгиня Васильчикова (для графа, поэта Соллогуба, у которой он квартировал) и барон К.О. Россет. Почему анонимный «недоброжелатель», сочинивший оскорбительный для Пушкина «пасквиль», направил его не к недругам поэта, которые моментально разнесли бы эту весть по всему Петербургу, а именно к его друзьям, да еще в двойном конверте, с «прицелом» на то, что большинство из них вернется к Пушкину?

Здесь расчет был очень простым. Поскольку внутри вскрываемого конверта находился второй, с запечатанным в нем «пасквилем» и адресованный Пушкину, то друзья сразу догадаются, что затевается что-то неладное против поэта и начнут действовать в его пользу. Так и получилось. Вяземский и Карамзина послания уничтожили, не читая. Е.М. Хитрово, не вскрывая конверта, переслала его Пушкину, Россет конверт распечатал, прочел и сообщил об этом Пушкину. Виельгорский оставил конверт у себя, передав его позднее (после смерти Пушкина) на дознание в Третье отделение, почему оно и сохранилось до наших дней. Соллогуб, взяв полученный конверт, поехал с ним прямо к Пушкину. Естественно, и сам Пушкин «получил» диплом (итого – всего их семь). Впоследствии выяснится, что писем было восемь, последнее было направлено графу К.В. Нессельроде, а фактически графине Марии Дмитриевне Нессельроде, в салоне которой завсегдатаями были недоброжелатели поэта.

Как видим, замысел поэта начал удаваться – уже утром 4 ноября половина дипломов была уничтожена, и факт постыдного оскорбления поэта не вышел из узкого круга близких людей.

Во-вторых, секрет пушкинской мистификации скрыт в перечне получателей диплома, вернее в их возрасте и некоторых деталях адресов, где указывались тонкие подробности, которые могли быть известны лишь человеку, постоянно посещавшему адресатов. Возраст адресатов весьма своеобразные: почтенной Карамзиной – 56 лет, Вяземскому – 44 года, Виельгорскому – 48 лет, уважаемой Е.М. Хитрово – 53 года и только два адресата в списке очень молодые люди: это барон Россет и граф Соллогуб. Первому – 26, второму и вовсе – 22 года.

С точки зрения «анонимного» автора «пасквиля» появление в списке достопочтенных людей и уважаемых матрон молодых адресатов – нонсенс, но для истинного автора – все закономерно. Пушкин, втягивая Дантеса в поединок, заранее включил в список тех, кого наметил в секунданты на будущей дуэли. И Россет и Соллогуб, будучи близкими друзьями своего кумира, не любили Дантеса. Их преданность Пушкину и горячие эмоции при получении оскорбительного диплома – гарантия того, что они согласятся на роль секундантов. И выбор Пушкина оказался безупречным, – когда он предложил своим молодым избранникам и стать секундантами на дуэли с Дантесом, они ни минуты не колебались, хотя прекрасно знали, что им за участие в дуэли грозила виселица. Правда, барон Россет согласился быть секундантом лишь непосредственно на месте дуэли, но попросил освободить его от составления необходимых при этом бумаг, после чего Пушкин предпочел взять в дело графа Соллогуба.

В-третьих, авторство Пушкина выдает способ оформления послания, отдельные детали которого могли принадлежать только руке поэта. Конверт с самим дипломом был запечатан сургучной печатью, на которой без труда можно было прочесть инициалы поэта по-русски (А и П) и по-французски (АР). Учитывая, что письмо написано по-французски, последние буквы можно было прочесть как начальные от «Alexandre Pouchkine». Кроме того, печать содержала изображение ветки акации и циркуля – массонские символы, причем ветка акции считается самым главным символом «вольных каменщиков». Мало того, оформление печати по этому признаку было согласовано с тайным содержанием самого диплома, о чем речь впереди.

Пушкин, как известно, был «вольным каменщиком» – во всяком случае, он не только никогда не отказывался от этого, когда заходила речь о его масонстве, но и оставил прямые подтверждения своей причастности к масонству. И хотя Пушкин пробыл членом ложи недолго, центральную легенду масонства – легенду о Хираме – он не мог не знать: эта история является стержнем обучения вступившего в орден. Кратко, суть легенды о Хираме заключается в следующем.

При строительстве храма Соломона всеми работами руководил архитектор Хирам. Он не только был весьма образован и постиг сокровенные тайны природы, но и был умелым организатором. Хирам разделил всех рабочих и по профессиональному признаку (обрабатывающих дерево, камень и металл), и, в соответствии с познаниями, внутри каждой професии: на учеников, подмастерьев (товарищей) и тех, кто ими управлял, – мастеров. Знание давало возможность перейти из нижшего разряда в высший. Нашлись такие, кто захотел перейти в высший разряд, не обладая достаточными знаниями: три товарища решили насильно заставить Хирама выдать им тайный пароль мастеров. Хирам отказался выдать тайну, ответив каждому из них, чго только знание дает возможность узнать ее. Они убили его и засыпали труп мусором, а утром отнесли в лес и закопали. Соломон послал мастеров на поиски пропавшего архитектора, и они нашли его благодаря ветке акации, указавшей на могилу Хирама. Убийца Хирама был пойман и убит, двое других покончили с собой; головы всех троих принесли царю.

Главная мысль легенды: смерть есть дверь к жизни. «Акация… – символ связи, соединяющей Видимое с Невидимым, нашу жизнь с следующей за нею, – объяснял Папюс, одни из лучших масонов-популяризаторов, – одним словом – это залог бессмертия. Тело Хирама разлаагется, но над ним поднимется ветвь, имеющая цвет Надежды, указывающий, что не все кончено». Хирам готов «лучше умереть, чем выдать свою тайну, и вследствие этого он становится бессмертным».

То же самое и Пушкин, веткой акации в печатке он подтверждает основную мысль легенды о Хираме, что он также готов умереть, но тайну своего ухода не выдал. Вернее, зашифровал ее так, что и после 175 лет со дня смерти она для многих, по-прежнему, остается тайной за семью печатями.

Ветка акации стала на масонском символическом языке важнейшим символом и паролем, а глава книги Папюса, рассматривающая легенду о Хираме, начинается с фразы «акация мне известна», а закачивается ее расшифровкой; «бессмертие мне известно». Пушкин, веткой акации опечатывая «пасквиль» (теперь мы можем в любом контексте брать это слово в кавычки), подтверждал свое авторство, с одной стороны, и свое бессмертие, с другой[196].

Анонимный диплом наделяется приметами обратного адреса, поэтому для большей убедительности имя Пушкина на обороте диплома пишется по-русски, но как бы с иностранным акцентом, то есть с заметной ошибкой в согласовании окончаний, несуразность которой сразу же бросается в глаза: АЛЕКСАНДРИ СЕРГЕИЧУ ПУШКИНУ. Затем это демонстративная ошибка также демонстративно исправлена, к букве «И» пририсована жирная черта: аноним-«иностранец» исправлял «Александри» на «Александру». Это исправление имеется на двух дошедших до нас дипломах; можно предположить, что и утраченные шесть «пасквилей» имели те же поправки. Отсюда вывод, что эта «ошибка» была намеренно повторена на всех конвертах, а значит, она сделана Пушкиным преднамеренно. Для тайного врага – факт совершенно невероятный. С какой целью пишущий будет так упорно (семь раз!) ошибаться и исправлять себя в одном и том же месте? Но самое главное, зачем понадобилось бы врагу, написавшему текст диплома по-французски без единой ошибки, вдруг накарябать на обороте той же бумаги имя Пушкина русским буквами? Весь светский Петербург прекрасно говорил, читал и писал по-французски. Никто из перечисленных адресатов не нуждался в подобной предусмотрительности. Однако для сфабрикованной улики такая нелогичная смена языка на обороте диплома была просто необходима. Только так, через демонстративную ошибку в элементарном написании имени Пушкина надпись выдавала в авторе иностранца, чужака, плохо владеющего письменным русским. Одним словом, подправленная таким образом бумага уже вполне годилась для дискредитации иностранца в лице голландского посланца Геккерна.

Демонстрируя позже сохраненный диплом типографу М.Л. Яковлеву (лицейский товарищ Пушкина), Пушкин услышал то, что хотел услышать: «Это бумага нерусского производства, облагаемая высокой пошлиной, и, скорее всего, принадлежит какому-то из иностранных дипломатов». Лицейский товарищ подтвердит все, что угодно Пушкину, который исполнил «пасквиль» на бумаге, изготовленной по его специальному заказу на Бумажной фабрике Полотняного Завода. Более года назад Наталья Николаевна обратилась к брату Дмитрию Николаевичу Гончарову с письмом, в котором, в частности, писала: «Мой муж поручает мне, дорогой Дмитрий, просить тебя сделать ему одолжение и изготовить для него 85 стоп бумаги по образцу, который я тебе посылаю… Она ему крайне нужна и как можно скорее… Прошу тебя, дорогой и любезный брат, не отказать нам, если просьба… не представит для тебя никаких затруднений…»

Бумага нужна была для задуманного, но не осуществленного Пушкиным и Плетневым альманаха. А тут она пришлась весьма кстати, поскольку по своему качеству она нисколько не уступала «дипломатической бумаге нерусского производства».

Когда заказ Пушкина был исполнен, старшая сестра Натальи Николаевны Екатерина Николаевна написала брату: «Вот сударь мой, братец, какая бумага замечательная, и тебе бы надо для каждой из нас изготовить с такими же штемпелями, а также и меньшего формата для записок». Так что дорогая бумага в доме Пушкина была. Качество этой бумаги было превосходное, она произвела впечатление не только на сестру Натальи Николаевны. Поэт и сам был буквально заворожен ее качеством, ослепительной белизной и сознательно использовал ее, чтобы «ослепить» друзей.

Похоже, что Дмитрий Николаевич поставлял подобного качества бумагу и в почтовое ведомство Петербурга. Когда подозрение в написании анонимного диплома пало на князя И.С. Гагарина[197], то в качестве «вещдока», выступала именно бумага, на которой был исполнен «пасквиль», как раз потому, что он служил в дипломатической миссии. Правда, сам Гагарин легко отвел обвинение: «…Я действительно подметил, что письмо, показанное мне, было писано на бумаге, подобной той, которую я употребляю. Но это ровно ничего не значит; на этой бумаге не было никаких особых знаков, ни герба, ни литер. Эту бумагу не нарочно для меня сделали; я ее покупал, сколько могу припомнить, в английском магазине и, вероятно, половина Петербурга покупала тут бумагу».

На особый сорт бумаги указывал и Пушкин в письме к графу Бенкендорфу от 21 ноября 1836 года: «…По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата». Короче говоря, Пушкин моментально «признал», что автором «пасквиля» является не кто иной, как голландский посланник Геккерн.

Когда утром 4 ноября взволнованный Соллогуб примчался к Пушкину с письмом, которое не распечатывал, поскольку посчитал, что в письме возможно что-нибудь написано об их скандальной «дуэльной истории», то обратил внимание, что Пушкин быль весьма спокоен, и, распечатав конверт, сказал: «Я уж знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Елисаветы Михайловны Хитрово: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безыменным письмам я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя – ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитрово[198].

Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами. В сочинении присланного ему всем известного диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал[199]. Тут он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить все дело без внимания. Только две недели спустя узнал я, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу, усыновленному, как известно, голландским посланником бароном Геккерном».

Назвать графиню М.Д. Нессельроде «автором» «пасквиля» формально у Пушкина были все основания, что он и сделал, чтобы максимально запутать этот вопрос, поскольку их отношения были весьма не простыми. Первое столкновение Пушкина с графиней произошло в конце 1833 года и было вызвано тем, что последняя, без ведома поэта, повезла его жену на придворный бал в Аничковом дворце. Пушкин был взбешен этим и «наговорил грубостей» графине: «Я не хочу, чтобы моя жена ездила туда, где я сам не бываю», хотя эти слова, нужно было бы адресовать не графине, а Наталье Николаевне, без согласия которой никто насильно ее в Аничков дворец увести не смог бы. По утверждению одного из современников: «одна дама, влюбленная в Дантеса, стала писать к Пушкину anonymes, в коих то предупреждала его, то насмехалась над ним, то уведомляла его, что он принят в действительные члены Общества рогоносцев». Этой дамой могла быть графиня Нессельроде (по другим источникам – это Идалия Полетика). Такое предположение находит подтверждение в словах императора Александра II, который сказал позднее: «Ну так вот теперь знают автора анонимных писем, которые были причиной смерти Пушкина: это Нессельроде». Графиня была посаженной матерью жениха на свадьбе Екатерины Николаевны Гончаровой с Дантесом. В конфликте Пушкина с Дантесом Нессельроде была на стороне противника поэта. По словам Александра Карамзина, «кружок Нессельроде» был настроен против Пушкина и после его смерти.

В-четвертых, содержательная часть «пасквиля» и стиль написания его по некоторым признакам могут принадлежать только Пушкину. А. Лисунов приводит выписку из заключения экспертов одного из научных учреждений, проводивших исследование двух дошедших до нас экземпляров «пасквиля». В заключении утверждается, что оба сохранившиеся диплома, в том числе и адрес, были написаны одним лицом, человеком светского круга, но не французом, кроме того составителем и исполнителем диплома, вероятнее всего, был один и тот же человек. Все это подходит Пушкину: он был светским человеком, хорошо знавшим французский язык, выдает его также характерный росчерк в конце обоих писем. В каждом из них фигурирует росчерк – любимый пушкинский способ завершать свои рукописи. Вывод экспертов таков, что только поэту из всего круга подозреваемых лиц было безопасно выступать одновременно и составителем и распространителем «пасквиля». Но, чтобы вероятность обратилась в достоверность, нужны дополнительные аргументы, вытекающие непосредственно из содержания и стиля написания «пасквиля».

Был ли склонен поэт к составлению подобных сочинений-мистификаций? Еще как! Достаточно вспомнить его последнюю мистификацию, написанную поэтом незадолго до смерти: «Последний из свойственников Иоанны д'Арк». В этом произведении «в оборот» пошел сам Вольтер. И хотя не существовало никакого Дюлиса и великий философ не получал от него вызова на дуэль, «случайно найденное письмо» позволило Пушкину «смоделировать» дуэльную ситуацию между ним и Дантесом» сложившуюся к середине ноября 1836 года.

При чрезвычайных жизненных ситуациях Пушкин ничтоже сумняшеся мог пойти на подделку даже официальных документов. Так, в архиве Пушкина хранилась подорожная, выданная двум крестьянам, якобы его соседкой по имению П.А. Осиповой. В свое время Л.Б. Модзалевский сделал сенсационное открытие, что билет с начала до конца был написан Пушкиным, который под видом голубоглазого, темно-русого двадцатидевятилетнего крепостного Хохлова Алексея хотел в начале декабря 1825 года пробраться в Петербург. Специалисты, исследовавшие этот документ, дивились мастерству поэта. Стало быть, Пушкин в своем стремлении добиться чего-нибудь или отстоять принципиальную позицию не испытывал угрызений совести с выбором сомнительных литературных и графических форм: «Напрасно я бегу к сионским высотам…»

Текст диплома по стилю очень напоминает некоторые шутливые сочинения, сопровождавшие итоги традиционных встреч лицеистов 19 октября – в очередную годовщину Царскосельского лицея. Вот, например, запись «Из протокола лицейской годовщины» от 19 октября 1828 года: «Собрались на пепелище скотобратца курнофенуса Тыркова (по прозвищу кирпичного бруса) 8 человек скотобратцев… и завидели на дворе час первый и стражу вторую, скотобратцы разошлись, пожелав доброго пути воспитаннику императорского лицея Пушкину-Французу иже написал сию грамоту».

Спустя восемь лет, в последнюю свою лицейскую годовщину, Пушкин начал вести протокол в той же манере, весьма напоминающей текст «диплома»: «Собрались вышеупомянутые Господа лицейские в доме у Яковлева пировали следующим образом…», но не завершил, поскольку был очень взволнован, о чем мы уже говорили. В чем едины практически все пушкинисты, так это в том, что текст диплома носит иносказательный характер, и речь в нем идет не о Дантесе, якобы наставившим рога Пушкину, а об Императоре Николае I. Однако друзья – современники в упор не хотели это признавать, гневно обрушиваясь на Дантеса и его голландского «папашу». Так, например, Д.Ф. Фикельмон записала в своем дневнике: «Семейное счастье начало уже нарушаться, когда чья-то гнусная рука направила мужу анонимные письма, оскорбительные и ужасные, в которых ему сообщались все дурные слухи и имена его жены и Дантеса были соединены с самой едкой, самой жестокой иронией». Как говорится, не читала, но что-то об этом слышала. Действительно, даже те друзья Пушкина, которые лично получили «пасквиль», не все его прочитали, но слух пошел по всему Петербургу. А те друзья, которые и в глаза не видели текста «пасквиля» в своих суждениях шли «от обратного»: если Пушкин вызывает на дуэль Дантеса – значит, в «пасквиле» имя последнего непременно связано с Натальей Николаевной. А о том, какая параллель существует между именем поэта и Дмитрием Львовичем Нарышкиным, его супругой Марией Антоновной – долголетней любовницей императора Александра I и Натальей Николаевной, наконец, между братьями императорами всея Руси Александром и Николаем, знали или догадывались очень немногие. В то же время, в тексте анонимного письма Пушкин назван «коадъютором», то есть заместителем Нарышкина, тем самым совершенно недвусмысленно указывается на то, что Наталья Николаевна, жена поэта, является наложницей Государя. Пушкин, как никто другой, знал об этом, но сохранить в тайне измену жены, тем более перед уходом в мир иной, считал делом чести и своего добился. С одной стороны, «пасквиль» недвусмысленно целил в Государя – и это была месть Пушкина Николаю I, замыслившему избавиться от скандального поэта, так и не ставшего придворным певцом. Но, с другой стороны, он переводит стрелки на Дантеса, чтобы спровоцировать его на смертельную для самого Пушкина дуэль.

Пушкину удалось блестяще решить обе эти задачи, и немало поспособствовали этому его друзья – современники, а в последующем пушкинисты, которые не допускали и мысли, что в добропорядочном семействе Пушкиных мог случиться подобный скандал. Приведем рассуждения на эту тему академика Николая Яковлевича Петракова, который с чувством легкой иронии пишет в своем сочинении, наделавшем столь много шуму:

«Итак, будем придерживаться очевидного. Пушкин истолковал упоминание о Нарышкине как любой нормальный человек.

Дальше пушкинисты начинают фантазировать на тему, что должен был почувствовать поэт, расшифровав немудреный подтекст анонимки. Здесь наблюдается полная разноголосица. Большинство исследователей стоят на том, что Пушкин воспринял намеки анонима как беспочвенную клевету на супругу. Его возмущение имело в основе стопроцентную уверенность в супружеской верности Натали. И Пушкин не ошибался. Эта группа «специалистов по Пушкину» искренне считает, что, отстаивая такую точку зрения, они демонстрируют свою личную любовь к поэту. Поэт хотел, чтобы именно так сложилось общественное мнение, и надо быть верными его последней воле.

Любопытно, что система аргументов этой «партии» строится исключительно на цитатах из высказываний близких друзей Пушкина. Но друзья на то и друзья, чтобы пропагандировать версию, которую Александр Сергеевич считал благопристойной для себя и своей семьи. Тем более, что за это он заплатил своей жизнью. Еще более наивным аргументом сторонников этой версии выглядит ссылка на то, что Наталья Николаевна была абсолютно откровенна с мужем. Однако, согласитесь, одно дело – рассказывать мужу о своем успехе на балах, о комплиментах в свой адрес, и совсем друтое признаться мужу в интимной связи, да еще с царем!

Позицию друзей и близких Пушкина, по-моему, наиболее точно и глубоко выразил в 1855 году С.А. Соболевский: «Публика, как всякое большинство, глупа и не помнит, что и в солнце есть пятна; поэтому не напишет об покойном никто из друзей его, зная, что если выскажет правду, то будут его укорять в недружелюбии из всякого верного и совестливого словечка; с другой стороны не может он часто, где следует, оправдывать субъекта своей биографии, ибо это оправдание должно основываться на обвинении или осмеянии других, еще здравствующих лиц. Итак, чтобы не пересказать лишнего или недосказать нужного – каждый друг Пушкина должен молчать» (Друзья Пушкина. Т. 2, М., 1984. С 306).

Соболевский относился к числу людей, которым Пушкин особенно доверял. Ему ли не знать, что было о чем молчать».

Небольшого формата, немногостраничная книжечка в мягком переплете, написанная академиком-экономистом, произвела эффект разорвавшейся бомбы. Знаменитые пушкинисты, словно ожидавшие это бомбометание, попрятались в окопах и укрытиях, и не подают оттуда голоса вот уже скоро как десять лет. За них за всех гневной статьей, опубликованной во 2-м номере журнала «Вопросы литературы» за 2004 год, разразился уважаемый Бенедикт Сарнов, озаглавив свой эпатаж «Тамара ему, конечно, изменила». Если оставить в стороне иронические экскурсы автора статьи в 1937 год, то основной критический запал обрушился на голову бедного академика за то, что не в свою область вторгся не просто экономист, а, страшно сказать, экономист советский. Однако ни одного аргумента в опровержение версии Петракова, что «дипломы рогоносца» написаны не Пушкиным, уважаемый критик не приводит. Да и где ему их взять? Пушкинисты над проблемой авторства диплома бьются вот уже 175 лет, выдвигали до десятка кандидатов в авторы «пасквиля», но, увы – воз и ныне там.

Нет нужды приводить некое собственное мнение о замечательном исследовании академика Н.Я. Петракова, поскольку мы полностью согласны с мнением Анатолия Королева, который, кстати, раньше Петракова выдвинул аналогичную версию авторства «дипломов рогоносца», «…аргументы автора мне кажутся весьма остроумными и убедительными. Практически с большинством из того, что сказал академик, я склонен согласиться. Во всяком случае, у него острый, снайперский глаз и его исследование требует самого внимательного прочтения и обсуждения. <…> вкратце суть того, что высказал и во многом доказал автор в своей книге, полной азарта и мысли <сводится к следующему>.

<…> супруга Пушкина Натали, став членом избранного кружка ближайших подруг царствующей императрицы Александры Федоровны, вскоре вступила в интимную связь с императором. Пушкин, чей глаз был глазом ревнивого орла, так же вскоре понял, с кем жена делит постель и кто украсил его рогами. Император тем временем сознательно переводит стрелку сплетен на Дантеса, а Натали, понукаемая царем, принимает ухаживания Дантеса.

Не желая быть пешкой в монаршей игре и не считая такое бесчестье за счастье (в тогдашнем свете связь жены с императором почиталась мужьями за удачу судьбы), Пушкин, не имея возможности стреляться с государем, вступил в тайный поединок с императором, где в свою очередь тоже использовал Дантеса, как подставную фигуру в своем поединке с венценосцем.

Главную роль в интриге сыграл пресловутый диплом рогоносца, который, по мнению Петракова, сфабриковал сам поэт, чтобы смешать все карты великосветской интриги и дать понять императору, что он все видит и не позволит водить себя за нос.

Итак, Дантес в той ситуации исполнял роль прикрытия царской связи с женой поэта и исполнил эту роль совершенно сознательно, с молчаливого одобрения императора. А с другой стороны, был втянут Пушкиным в интригу против того же императора».

Все так, но если Дантес всего лишь пешка в великосветской интриге и фактически перед Пушкиным ни в чем не виноват, тогда зачем же его убивать? На то она и дуэль, что на ней убивают, и как бы выглядел перед современниками и потомками великий гуманист, убивший не за понюх табаку человека? Об этом как раз и писал с беспокойством B.C. Соловьев, что, подняв руку на человека, тем более неповинного перед ним, Пушкин перестал бы быть Пушкиным». И «никаких новых художественных созданий нам не мог бы дать и никакими сокровищами не мог больше обогатить нашу словесность».

На эту нестыковку в версии Петракова обратил внимание В. Козаровецкий, пытаясь внушить ему мысль, что причина дуэли с Дантесом – это реализация замысла Пушкина о самоубийстве. Приводим фрагмент диалога журналиста с академиком Н.Я. Петраковым (принятые сокращения: В.К. – Владимир Козаровецкий; Н.П. – Николай Петраков):

В.К.: На самом деле Пушкин уже знал, что пришла пора умереть – но по другой причине. Его болезнь грозила ему маразмом, если не сумасшествием, ее симптомы ежечасно напоминали о приближении этого жуткого рубежа и о необходимости быстрейшего ухода из жизни. Я писал два года назад в «Новых известиях» об этом исследовании Александра Лациса…

Н.П.: Вы имеете в виду работу Лациса «Почему Пушкин плакал?»?

В.К.: Да, ее. Я полагаю, что именно это стало причиной смертельных условий поединка. Ведь если бы речь шла только о защите чести и достоинства, Пушкину было бы достаточно дуэли без тяжких последствий, самого ее факта, поскольку минимальным наказанием за любую дуэль была бы ссылка, а в ссылку, как вы и полагаете, он рассчитывал уехать с семьей. Но ему надо было уходить, и в такой ситуации он решил хлопнуть дверью.

Н.П.: К сожалению, вашу статью я пропустил, а работу Лациса в его книге «Верните лошадь» прочел только недавно, когда моя книга уже была издана. Это интересная версия, но, с моей точки зрения, все-таки только версия – хотя факты, которые приводит Лацис, достаточно убедительны. Я бы сказал так: среди причин смертельных условий дуэли могла быть и названная вами. Не случайно же Вяземский обмолвился: «Эта история окутана многими тайнами…»

В.К.: Обратите внимание на то, что, начиная с 1830 года, то есть еще до женитьбы на Натали, Пушкин то и дело поминает свою смерть: только в цитированных вами письмах последних лет жизни это прозвучало дважды. И если даже инстинктивно он мог делать некие движения для сохранения жизни, мысль о неминуемой, необходимой смерти последние годы не оставляла его.

Н.П.: Это так, но я против того, чтобы считать единственной целью дуэли самоубийство. Пушкин использовал дуэль и для того, чтобы защитить свою честь и честь дуры-жены, и для того, чтобы ответить императору, которого он не мог вызвать на дуэль, и для того, чтобы за участие в оскорбительных для Пушкина играх наказать Дантеса, карьера которого в России, независимо от исхода дуэли должна была быть разрушена. Кстати сказать, и Полетика в результате этой дуэли была жестоко наказана: ее муж из-за дуэльного скандала был отправлен служить в Одессу; именно это и стало причиной ее лютой ненависти к Пушкину, которую она так и не утолила до самой своей смерти. При этом Пушкин так обставил дело, что своей смертью навеки приклепал к этому трагическому действу не толькр Бенкендорфа, но и самого царя: он не только сделал достоянием истории его поведение, но и вынудил его принять прямое участие в убийстве вместе с Дантесом, когда Николай позволил (если не «посоветовал») Бенкендорфу отослать жандармов в противоположную сторону вместо того, чтобы предотвратить дуэль. Как бы Бенкендорф ни относился к Пушкину, без санкции царя он не посмел бы принять такое решение самостоятельно.

Словом, Пушкин так хлопнул дверью, что отзвуки слышны до сих пор, чему лучшее подтверждение – наше интервью. Но для достижения всех этих целей понадобилось целая цепочка пушкинских мистификаций».

Отметим, что в пылу дискуссии уважаемый академик допустил неточность, заявив, что И. Полетика возненавидела Пушкина в результате этой дуэли. Ниже мы покажем, что эта склочная дама ненавидела Пушкина еще при его жизни, и много сделала для компрометации великого поэта. Но главный вывод, который следует из этого интервью, – академик не признает версию А. Лациса о том, что «смертельная» болезнь – «дрожательный паралич» явилась причиной суицидного настроения Пушкина. Надо отметить, что из чувства уважения к покойному пушкинисту, сделал он это в довольно «мягкой» форме: «…я против того, чтобы считать единственной целью дуэли самоубийство», и далее приводит несколько проблем, которые решались посредством дуэли: «Пушкин использовал дуэль и для того, чтобы защитить свою честь и честь <…> жены, и для того, чтобы ответить императору, которого он не мог вызвать на дуэль, и для того, чтобы за участие в оскорбительных для Пушкина играх наказать Дантеса…» Кто бы возражал против такой аргументации, все эти проблемы Пушкин действительно решал с помощью дуэли (и надо признать, решал их с блеском), но все-таки без признания факта, что решению этих проблем (как сопутствующих) способствовала именно установка поэта на то, чтобы уйти из жизни, что мы и попытались доказать в данном сочинении. Если из перечня проблем, перечисленных академиком, убрать с первого места решение Пушкина о самоубийстве, то дуэль будет выглядеть, как нонсенс: «Царь сделал меня рогоносцем, – пойду-ка я и убью Дантеса!?» А поскольку и современники Пушкина и пушкинисты всех поколений в содержательной части «пасквиля» не «увидели» тонко зашифрованную месть поэта Николаю I, то и вовсе все выглядит весьма банально, а для Пушкина весьма оскорбительно: «Дантес добивается близости с моей женой, вместе со своим «отцом» сочинили паскудный «пасквиль» – пойду-ка я и убью Дантеса»?

Вам не кажется, уважаемый читатель, что Пушкин не заслужил столь ханжеского к себе отношения? Чтобы вызвать Дантеса на дуэль, у Пушкина было масса других оснований, не дожидаясь получения диплома рогоносца. Взять хотя бы такой эпизод из «Воспоминаний» графа Соллогуба, который внимательно следил за развитием недружеских отношений между Дантесом и Пушкиным: «Отношения его <Пушкина> к Дантесу были уже весьма недружелюбные. Однажды, на вечере у князя Вяземского, он вдруг сказал, что Дантес носит перстень с изображением обезьяны. Дантес был тогда легитимистом и носил на руке портрет Генриха V.

– Посмотрите на эти черты, – воскликнул тотчас Дантес, – похожи ли они на господина Пушкина?

Размен невежливостей остался без последствия. Пушкин говорил отрывисто и едко. Скажет, бывало, колкую эпиграмму и вдруг зальется звонким, добродушным, детским смехом, выказывая два ряда белых, арабских зубов».

Дантес открытым текстом назвал Пушкина обезьяной, чего вполне достаточно было, чтобы вызвать его на дуэль, но Пушкин не возмутился и не потребовал удовлетворения. Пушкин вызывал своих «обидчиков» и по более мелочным причинам, вспомним хотя бы «дуэльную историю» с тем же графом Соллогубом, который по прошествии менее чем полугода готов оказать Пушкину услуги в качеств секунданта.

То, что автором «пасквиля» является сам поэт, вытекает из его же письма графу Бенкендорфу от 21 ноября 1836 года, ранее цитированного нами. Но вот какая деталь этого письма, ускользнувшая от внимания пушкинистов, яростно оспаривающих эту версию, весьма занимательна: «…Я занялся розысками. Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом. Большинство лиц, получивших письма, подозревая гнусность, их ко мне не прислали».

Тут, что ни слово, то и признание Пушкина в своем авторстве, мало того, он невольно раскрывает «технологию» изготовления и рассылки «пасквиля».

Если «пасквиль» изготовил анонимный враг Пушкина, то почему он уверяет Бенкендорфа, что таких писем всего то 7 или 8? Какое такое расследование («розыск») он сумел организовать, чтобы выйти на эти цифры? Почему он полагает, что эти 7–8 писем были отправлены в один день? Может, аноним их рассылал не один день, может, продолжает их распространять среди недоброжелателей Пушкина, а не только среди тех, кто, «подозревая гнусность», переслал их Пушкину или уничтожили, сообщив об этом ему? Наконец, откуда поэту известно, что все письма изготовлены и разосланы под двойным конвертом? Благо, что это письмо (Бенкендорфу) не было отправлено адресату. Сыщики III-го отделения моментально бы вычислили авторство самого поэта по этим фразам его фактического самопризнания.

И как же вовремя подоспели эти письма с «дипломами рогоносца»? Даже самому Пушкину это стало как бы в диковинку, о чем он пишет барону Геккерну-старшему от 17 (21) ноября 1836 г. в неотправленном письме: «…Признаюсь, я был не совсем спокоен… <наблюдая за поведением Дантеса в отношении его женых Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма КСТАТИ вывел меня из затруднения; я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим…»

Какие еще доказательства нужны Б. Сарнову, который авторитетно заявил, что «фактов, подтверждающих эту гениальную догадку… никаких. Только соображения»? Безусловно, не всякому дано «соображать» подобно академику Петракову, но каких «фактов» добивается оппонент, – что ли дневниковую запись Николая I ему подавай; где расписано: когда, где и сколько раз? В том-то и дело, что в этих делах все сокрыто и лишь сопоставлением косвенных обстоятельств можно как-то приблизиться к раскрытию подобных тайн. Но это не каждому под силу, Б. Сарнову в том числе (это вам не «Империю зла» разоблачать).

Однако, как бы в угоду Б. Сарнову, пишущему, по выражению В. Козаровецкого, «…на редкость с омерзительным душком» неутомимым исследователям тайны последней дуэли Пушкина удалось найти один такой «факт», а именно – признание самого поэта в написании дипломов рогоносца.

Итак, в-пятых, Пушкин лично признался в авторстве «дипломов рогоносца» и завещал Петру Александровичу Плетневу, чтобы он в своих мемуарах отразил этот факт. Вот что пишет Плетнев к Я.К. Гроту от 24 февраля 1842 года по поводу написания мемуаров: «Надеюсь, что в поздней старости (если увижу ее) буду жить иначе с моею дочерью, которая сделается секретарем моим и другом. Вот пора комментариев моих на сочинения друзей и пора записок собственно моей жизни. Последнее мне завещал Пушкин у Обухова моста во время прогулки за несколько дней до своей смерти. Он говорил со мною о судьбах Промысла, выше всего ставил в человеке качество благоволения ко всем, видел это качество во мне, завидовал моей жизни и вытребовал обещание, что я напишу свои мемуары».

Эта встреча у Обухова моста произошла буквально за неделю до дуэли. Гуляя по городу с Плетневым, Пушкин рассказал ему о «дипломе рогоносца», о чем Плетнев для памяти написал записку, которая была обнаружена через 160 с лишним лет при следующих обстоятельствах. Уже упоминаемый нами автор статьи «Судное дело», опубликованной в журнале «Народное образование» (2004, № 5), Андрей Лисунов пишет: «Несколько лет назад один из моих знакомых, владелец небольшого букинистического магазина и любитель русской словесности, зная, что я серьезно занимаюсь историей литературы XIX века, принес мне последнее прижизненное издание пушкинского «Онегина» 1837 года. Само по себе явление этой миниатюрной книги казалось чудом, но в ней хранился еще и сложенный вдвое пожелтевший листок, который особенно заинтересовал моего знакомого. В нем было написано:

«У Обухова моста, о судьбах Промысла. П. говорил, что как бы он не шутил с судьбой, судьба шутит злее. Составить мистификацию – на манер «диплома рогоносца», припугнуть приятелей, которые не верили, что N (здесь было затерто. – АЛ.) лезет к нему в душу и постель. Разослал в конвертах. А все оказалось правдой – жена в слезах, приятели испуганы. Как им сказать, что все шутка. Меня он пропустил, потому что я человек благоволения – и все пойму».

Кто писал эти строки и ком речь? Букинист считал, что ему посчастливилось найти записку Плетнева с описанием его встречи с Пушкиным на Обуховском мосту. Я не смог ни разубедить, ни уверить его. Он ушел, унося свой ценный груз, с тем, чтобы вскоре покинуть страну, а я с тех пор стал временами возвращаться к его догадке и задаваться вопросом: возможно ли такое, чтобы поэт написал на себя анонимку?»

У нас нет никаких причин не доверять А. Лисунову, что такое событие имело место быть. Мало того, нет никаких сомнений в том, что это именно памятная записка Плетнева, составленная по «горячим следам», поскольку такие ключевые слова, как «Промысел» и «качество благоволения», фигурирующие в письмо к Гроту и в записке, однозначно свидетельствуют, что перед А. Лисуновым был самый настоящий подлинник записки Плетнева. А что стоит фраза «как бы ни шутить с судьбой, судьба шутит злее», ее Плетнев воспроизвел дословно, ибо пропустить сей шедевр было бы большим грехом. Будь эта фраза опубликованной в письме к Гроту – она давно вошла бы в сокровищницу крылатых пушкинских экспромтов, а сама записка диплома рогоносцева стала бы неопровержимым доказательством авторства Пушкина.

В этой записке самого А. Лисунова смущает то, что Пушкин затеял рассылку «дипломов» как бы ради шутки, встряхнуть хотел своих друзей, которые в упор не видели его мук ревности к государю. И понять А. Лисунова можно, действительно, хороша «шутка», стоившая жизни «шутнику». Не найдя никакого объяснения пушкинской «шутке», А. Лисунов и в самом деле «поверил» Пушкину: «…Между тем Пушкин если не писал, то вовсе не анонимку, а полный иронии «шутовской диплом» и распространял его не среди незнакомых людей, а в дружеском кругу. А значит, для скандала этот документ не предназначался. Во всяком случае, наличие двух имен в «пасквиле» – Нарышкина и Борха – заставляет так думать.

Скандальная репутация четы Борхов была известна всему светскому Петербургу, и без сомнения, не раз подвергалась насмешкам в карамзинском кружке. И надо же случиться, что выезжая на дуэль, поэт и Данзас встретили карету Борхов. Пушкин сказал другу: «Вот две образцовых семьи (франц.) – и, заметя, что Данзас не вдруг понял это, прибавил: – Ведь жена живет с кучером, а муж – с форейтором»[200].

Друг поэта, не посещавший великосветских салонов, все равно ничего не понял: что за мысли перед смертельной схваткой?! А вот любой член карамзинского кружка живо отреагировал бы на шутку! Только зачем поэт заговорил о человеке, подписавшем «диплом рогоносцев», не показалось ли ему случайная встреча напоминанием Провидения о неудачной мистификации, с которой начался путь на Черную речку? Бывают странные сближения…».

В этом экспромте А. Лисунова прозвучало ключевое слово – «мистификация», то есть действие на которое великий Пушкин был большой мастер, так и поищем в записке Плетнева эту самую мистификацию. Пушкин просил Плетнева обнародовать свою «шутку» – когда? Правильно, при написании своих мемуаров. Когда Плетнев в письме Гроту вспомнил о поручении Пушкина, ему было 50 лет – до написания мемуаров далековато. Но он помнит, что Пушкин буквально «вытребовал обещание, что я напишу свои мемуары». По большому счету Пушкину было все-равно, что он будет писать в своих мемуарах, ему важно было, чтобы туда попали его признания, прозвучавшие на Обуховском мосту.

Плетнев собрался выполнить просьбу-требование Пушкина, о чем он и рассуждает в письме к Гроту: «Надеюсь, что в поздней старости (если увижу ее) буду жить иначе с моей дочерью, которая сделается секретарем моим и другом» – дочери Ольге в ту пору было 12 лет, а жену свою Степаниду Александровну он похоронил три года назад (1839 год). «Поздняя старость» – это где-то 65–70 лет по тем временам. Плетнев умер в 1865 году на 74 году жизни и мемуары мог бы написать, но! Дочь его, Плетнева Ольга Петровна, в замужестве Лакиер, умерла в 1851 году на 22-м году жизни, чем повергла отца в смертельную печаль, с которой он и умер через 14 лет, даже не приступив к написанию мемуаров, так и не исполнив волю Пушкина.

Почему Пушкин говорил об «анонимных дипломах», разосланных друзьям, как о шутке? Похоже, он имел в виду то, что публикация событий конца 1836 года через 20–25 лет будет действительно расцениваться как шутка, да если эту информацию умело преподать. А на это Пушкин и рассчитывал, что Плетнев, как опытный журналист и издатель, сделать это сумеет мастерски. За это время многие участники событий уже будут «далече»: Екатерина Андреевна Карамзина умерла в 1851 году, Елисавета Михайловна Хитрово в 1839 году, Михаил Юрьевич Виельгорский в 1856 году, и лишь Петр Андреевич Вяземский переживет почти что всех «получателей» диплома и скончается в 1878 году на 87-м году жизни. К тому времени станут взрослыми дети Натальи Николаевны (сама она скончается в 1863 году на 52-м году жизни), а подросшему поколению, детство которого совпало с событиями вокруг дуэли Пушкина, эти события будут восприниматься так же, как события времен Троянской войны. Они действительно пушкинский эпатаж с рассылкой «дипломов рогоносца» воспримут как шутку гения – чудил-де, мол, Александр Сергеевич! Спокойно восприняли бы эти откровения как биографы Пушкина, так и будущие исследователи-пушкинисты и не висела бы в течение последующего столетия дамокловым мечом «тайна» анонимного авторства диплома рогоносцев. Но! История не знает сослагательного наклонения. Семейные проблемы не позволили П.А. Плетневу выполнить наказ Пушкина, однако зададимся вопросом: а выполнил бы он его даже при благоприятных семейных обстоятельствах?

Владимир Козаровецкий, опираясь на результаты изысканий пушкиниста А. Лациса, убедительно, на наш взгляд, доказал, что в любом случае П.А. Плетнев не решился бы опубликовать признания Пушкина. П.А. Плетнев по натуре был человеком весьма осторожным, где-то даже трусливым и не очень выдающего ума, над чем постоянно иронизировал Пушкин, но мастерски использовал эти недостатки Плетнева для достижения своих мистификационных целей. Так, В. Козаровецкий в своей статье «Встреча у Обухова моста» пишет: «Из записки следует, что мистификатор знал о взаимоотношениях Пушкина и Плетнева: ведь Пушкин над Плетневым нередко иронизировал, трусоватость учитывая, а его недалекий ум использовал в своих мистификационных целях, зачастую говоря ему не все, или вообще не говоря скрытой правды, чтобы тот не испугался раньше времени. А. Лацис это показал, анализируя переписку Пушкина и Плетнева во время пребывания поэта в Болдино, когда Пушкин, с нетерпением ожидая разрешения на свадебную поездку за границу и зная, что Плетнев показывает письмо Дельвигу и Жуковскому, шифровал свои вопросы, обозначая Бенкендорфа то «невестой», то «тещей», а царя – «женой», «молодой женой». Когда Плетнев понял, о чем идет речь в письмах, он до смерти перепугался и переписку тут же прекратил.

Теперь, когда мы, благодаря А. Баркову, знаем, каков был замысел «Евгения Онегина» и что по этому замыслу «Онегин» – вполне законченная вещь, мы понимаем, что и стихотворение Пушкина «Ты мне советуешь, Плетнев любезный, // Оставленный роман наш продолжать // И строгий век, расчета век железный, // Рассказами пустыми угощать. // Ты думаешь, что с целию полезной // Тревогу славы можно сочетать, // И что <полезно> нашему собрату // Брать с публики умеренную плату. // Ты говоришь: пока Онегин жив, // Дотоль роман не кончен – нет причины // Его прервать… к тому же план счастлив<ый>…» – скрытая ирония. Таким образом, слова Пушкина «Как им сказать, что все шутка» (в то время как «диплом» был отнюдь не шуточной акцией, и кто, как не Пушкин, это понимал!) предназначалось для нейтрализации предыдущей – и главной в этом разговоре – фразы «все оказалось правдой» и для успокоения Плетнева. … Слова «меня (он) пропустил, потому что я человек благоволил – все пойму». – пересказ комплимента Пушкина Плетневу, сделанного, чтобы тот не обиделся за неприсылку ему «диплома». Плетнев, испугавшись по получении такого «диплома», мог поступить и непредсказуемо, – потому-то Пушкин и обошел его при рассылке.

Затертое имя. Да, Плетнев вполне мог по горячим следам разговора с Пушкиным записать имя, но тут же, испугавшись (или перепугавшись позже, когда познакомился с «дипломом»), постарался затереть, а «записку» спрятать в книгу. Но тогда это не могло быть никакое другое имя, кроме имени царя (не имени же Дантеса мог испугаться Плетнев!). Это подтверждает и фраза «записки» – «N лезет к нему в душу и постель», имеющая прямое отношение к царю, но никак не к Дантесу: в общении с Пушкиным – как в непосредственном, так и через А. Смирнову-Россет Николай постоянно претендовал на душевное участие и покровительственную дружбу».

Таким образом, В. Козаровецкий приходит к выводу, с которым трудно не согласиться, что «записка» могла быть написана только самим Плетневым, добросовестно зафиксировавшим сказанное Пушкиным. Тем не менее, весь этот анализ приведенного Лисуновым текста не может стать строго научным доказательством пушкинского авторства «диплома рогоносцев». Вот если бы можно было провести графологическую экспертизу текста, сравнив почерк автора «записки» (для такого анализа объема текста в «записке» вполне достаточно) с почерком Плетнева, рукописи которого хранятся в Пушкинском Доме, и подтвердить, что «записка» написана Плетневым, – вот тогда «дежурным» пушкинистам пришлось бы признать это авторство, наступив на горло собственным «песням» про дуэль и смерть Пушкина».

Вот бы уважаемому Б.М. Сарнову, используя свой непоколебимый в литературном мире авторитет, вместе со специалистами Пушкинского Дома, принять меры к розыску того самого бывшего «владельца небольшого букинистического магазина», который будучи «одним из знакомых» писателя А. Лисунова, увез за границу бесценный вещдок – «Записку Плетнева». Вот это была бы сенсация похлеще всех петраковских сенсаций, над которыми он так «тонко» изгалялся. А что? Человек за границей, это ведь не иголка в стоге сена?! Найти можно, даже если А. Лисунов будет его по-прежнему, как считает В. Козаровецкий, покрывать, таким образом «участвуя в неблаговидном деле». А может, к тому времени и А. Лисунов одумается и даст необходимую информацию для облегчения розыска «любителя русской словесности»? Может, этому «любителю» захочется продать «Записку» подороже, что ж, бросьте клич через Интернет – и тысячи пушкинолюбов всех стран и народов сбросятся, чтобы наконец-то поставить все точки над «і» в загадочном деле об анонимном авторстве «дипломов рогоносца».

И вот когда, уважаемый Бенедикт Михайлович, вы будете иметь на руках подлинник «записки Плетнева», и будет проведена графологическая экспертиза, о которой мечтает В. Козаровецкий, и когда обнаружится, что она ни с какого боку не относится к П.А. Плетневу, а всего лишь фальшивка, вот тогда можно будет устроить «пляски святого Витта» на косточках академика Петракова и всех его почитателей. Так что, за дело, Бенедикт Михайлович!!

Вместе с тем, объективности ради, следует отметить, что замечание Б. Сарнова по поводу утверждения Н.Я. Петракова, что свидание на квартире И. Полетики у Натальи Николаевны было не с Дантесом, а с Николаем I, ничем не подтверждено – в точку!

Свидание на квартире у И. Полетики событие знаковое и от него просто так отмахнуться не удастся. Во-первых, потому, что именно это свидание стало стартовым сигналом для всех последующих событий, закончившихся смертельным выстрелом на Черной речке. 2 ноября свидание, а уже 4 ноября вызов Пушкиным на дуэль «героя» этого дня. Во-вторых, это событие настолько сильно потрясло Наталью Николаевну, что она вспоминала о нем с содроганием всю оставшуюся жизнь. Так, дочь ее от второго брака Александра Ланская, в замужестве Арапова, в своей книге воспоминаний приводит слова матери, кающейся за свой грех: «Столько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это согласие на роковое свидание… Свидание, за которое мой муж заплатил своей кровью, а я – счастьем и покоем всей своей жизни. Бог свидетель, что оно было столько же кратко, сколько невинно. Единственным извинением мне может послужить моя неопытность на почве сострадания… Но кто допустит его искренность?»

Это признание, этот крик исстрадавшейся души Наталья Николаевна сделала за три года до своей смерти воспитательнице ее детей Констанции, причем в своем откровении подчеркивается, что роковое свидание произошло уже после женитьбы Дантеса на ее старшей сестре Екатерине Николаевне. То есть, в промежутке между 10 и 27 января 1837 года?! Вот она, первая нестыковка! Она хорошо помнит все детали этого рандеву, а вот когда случилось это роковое событие – запамятовала. Александра Арапова, совершенно очевидно, что со слов самой Натальи Николаевны, пишет об этих «деталях» следующее:

«Местом свидания была избрана квартира Идалии Григорьевны Полетики, в кавалергардских казармах, так как муж ея состоял офицером этого полка. Она была полуфранцуженка, побочная дочь Григория Строганова, воспитанная в доме на равном положении с остальными детьми и, в виду родственных связей с Загряжскими, Наталья Николаевна сошлась с ней на дружескую ногу. Она олицетворяла тип обаятельной женщины не столько миловидностью лица, как складом блестящего ума, веселостью и живостью характера, доставлявшими ей всюду постоянный несомненный успех.

В числе ея поклонников самым верным, искренно влюбленным и беззаветно преданным был в то время кавалергардский ротмистр Петр Петрович Ланской.

Хорошо осведомленная о тайных агентах, следивших за каждым шагом Пушкиной, Идалия Григорьевна, чтобы предотвратить опасность возможных последствий, сочла нужным посвятить своего друга в тайну предполагавшейся у нея встречи, поручив ему, под видом прогулки около здания, зорко следить за всякой подозрительной личностью, могущей появиться близ ея подъезда».

Вот эта «внешняя охрана» места встречи любовников в лице ротмистра П.П. Ланского и навела академика на мысль, что встреча та была вовсе не с Дантесом, а с самим императором Николаем 1 (на частной квартире, да еще, в кавалергардских казармах? – А.К.): «Замечательно! Тайное свидание недавнего корнета, без году неделя новоиспеченного поручика опекает в качестве «топтуна у подъезда» в ноябрьскую петербургскую непогоду не кто-нибудь, а кавалергардский ротмистр! Прибавьте к этому, что он на 13 лет старше 24-летнего шалуна. Да будь он по уши влюблен в Идалию Григорьевну, но такого унижения не стерпел бы. Другое дело, если в апартаментах Полетики встречался бы с дамой сердца Его императорское величество. Тогда бы ротмистр беспрекословно дежурил, чтобы «предотвратить опасность возможных последствий» и происки любых «тайных агентов», подосланных, например, императрицей[201].

Видимо для придания «солидности» своей версии Николай Яковлевич величает приказарменную квартиру Полетики «апартаментами». Можете себе представить такое, чтобы император всея Руси, имея великолепный дворец, предназначенный в том числе для альковых утех, сподобился бы как «ничтожный офицеришка» ехать втайне от императрицы в «казарменные апартаменты» на свидание с Наталией Николаевной? А куда глядела сводница, что так безобразно было подготовлено место свидания царя с первой красавицей Петербурга? Дочь-то свою малолетнюю почему оставила? Ведь она могла все испортить, ненароком заглянув в комнату, где «дядя Царь» что-то там делает с «тетей Наташей»? Даже если бы все так и было, как уверяет нас Академик, тогда за что же был наказан полковник Александр Михайлович Полетика? За плохо организованное место свидания царя с женой Пушкина??

Так что версию академика Петракова о тайной встрече императора Николая 1 с Натальей Николаевной следует отвести равно по той же причине, по которой он сам отвел версию о ее встрече с Дантесом – в силу ее полнейшей несостоятельности. Возникает вопрос, с кем же все-таки была эта скандальная встреча, резко повернувшая ситуацию вокруг Пушкина в трагическое русло? Попробуем разобраться. Сам же академик подал мысль, что вокруг этой встречи слишком много туману. С одной стороны, она послужила своеобразным детонатором в развивающемся вокруг Пушкина скандала, переведя тлеющую интригу в состояние взрыва. А, с другой стороны, в комментариях современников, освещающих это событие, так много нестыковок, что поневоле приходит мысль о том: «А было ли вообще это свидание?»

Обстоятельства свидания известны нам исключительно со слов самой Натальи Николаевны, а вернее сказать, в ее интерпретации. Версию, дошедшую до нас в интерпретации Вяземского, которые первыми услышали рассказ Натальи Николаевны, мы выше уже приводили. Нелепость поведения Дантеса столь очевидна, что ни Пушкин, ни Вяземские не могли всерьез принять наивный рассказ «потерпевшей». Не поверил и Н.Я. Петраков, приведя при этом известные слова Анны Ахматовой: «Да, воистину, нужно быть очень простодушной женщиной, чтобы наворотить такое и думать, что ей поверят, особенно муж.

Однако целые поколения пушкинистов, влюбленных в Александра Сергеевича и его супругу, поверили. Одна мудрая Анна Ахматова усомнилась: «Все это так легко придумать – все это так близко лежит, во всем этом нет и следа страшной неожиданности – верной спутницы истины». Однако, продолжим цитирование Н.Я. Петракова:

«Попробуем сначала разобраться в мелочах. Входит Натали в квартиру Полетики. Со своим ключом? Маловероятно, хотя чем черт не шутит. Предположим, открывает ей дверь прислуга или гувернантка. Последняя должна быть в курсе замысла хозяйки и иметь от нее инструкции, ибо надо не только встретить гостью принять от нее верхнюю одежду, но и проводить в апартаменты, где затаился Дантес. Итак, гувернантка выполнила свою миссию и оставила участников свидания наедине. Откуда же вдруг появляется свободно разгуливающая по квартире дочь Полетики, которой, кстати сказать, в 1836 году исполнилось только три года. А где же гувернантка, обязанная оберегать конспиративную встречу? Что-то слабо верится в эту абракадабру. А пистолет! Смехотворно грозить убить себя в чужой квартире из-за того, что женщина не желает отдаться «здесь и сейчас». Дантес был достаточно опытным ловеласом, чтобы использовать руки и губы, а не размахивать пистолетом. Здесь уже пахнет шантажом и грубым запугиванием, а не соблазнением. Не случайно, пересказывая версию своей сестры, более умная Александрита жестко ее отредактировала: убрала из рассказа «пистолет» и ввела «колена» («бросившись перед ней на колена, он заклинал ее»…). Но Вяземским редактировать было незачем – как слышали, так и передали. Беда Натальи Николаевны была не в том, что, как полагала Долли Фикельмон, она слишком много рассказывала мужу, беда в другом – она не умела врать правдоподобно. Не только умудренному опытом личной интимной жизни, но и знатоку многовековой истории психологических взаимопереплетений человеческих судеб молодая провинциалка плела турусы на колесах, искренне полагая, что муж примет все на веру как начинающий любовник.

Лживость всей конструкции, придуманной Натальей Пушкиной, достаточно явно высвечивается при ознакомлении с книгой Александры Араповой (урожденной Ланской) о своей матери. Пушкинисты обычно крайне скептически оценивают этот документ. Однако, на наш взгляд, к нему следует подходить дифференцированно. Нельзя с водой выплескивать ребенка. Конечно, в книге легко просматривается сверхзадача, которую преследует Арапова: убедить читателя, что она незаконнорожденная дочь императора Николая 1. Здесь автор не скупится на разного рода намеки и натяжки. Но, с другой стороны, нельзя забывать, что книга написана человеком, многие годы прожившим в одной семье с Натальей Николаевной, много от нее слышавшим, в том числе, наверное, и о знаменитом свидании. Тот факт, что Арапова, работая над своей книгой, обратилась к Александре Николаевне, отнюдь не доказывает, что она ничего не знала об этой истории, скорее наоборот – это свидетельствует о желании сверить свою информацию с видением близкого матери человека. Как бы то ни было, но кое-что интересное можно почерпнуть из текста Араповой. Она пишет: «Местом свидания была избрана квартира Идалии Григорьевны Полетики в кавалергардских казармах, так как муж ее состоял офицером этого полка». А несколькими строками выше приводит откровения своей матери: «Сколько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это согласие на роковое свидание». Пушкину и своей сестре Натали говорила совсем другое. В письме Фризенгофа Араповой сказано следующее: «…ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить ее, и когда она прибыла туда, то застала там Геккерна вместо хозяйки дома». Значит в 1836 году Натали трактовала встречу с Дантесом на квартире у Полетики как неожиданную, подстроенную коварной подругой, а спустя многие годы призналась, что шла на заранее подготовленное свидание. Но когда столько лжи, то, естественно, встает вопрос, а с кем, собственно, было свидание? Может быть, совсем не с Дантесом? Может быть, и не было никаких пистолетов и бродящих по квартире малолеток?»

Вот здесь академику следовало бы поставить еще один вопрос: «А может быть, никакого свидания вообще не было? Мы не зря привели столь объемную цитату из книги Н.Я. Петракова, убедительно доказавшего, что Наталья Николаевна «плела турусы на колесах» по поводу то ли спланированной, то ли подстроенной коварной подругой встречи с Ж. Дантесом. Но зачем же плести эти турусы, якобы по поводу встречи Натальи Николаевны с Царем? Какая такая необходимость была вместо отвергнутой академиком действительно совершенно неправдоподобной версии «приплетать» еще более неправдоподобную? Завораживает само слово «свидание», которое терзало Натали всю оставшуюся жизнь? Раз было роковое «свидание», значит, было с кем! Так, что ли?

Да не было никакого свидания 2 ноября 1836 года, это была неловкая, но весьма своевременная мистификация, чтобы не сказать больше – грубая ложь с ее стороны. Когда человек пересказывает кому-либо явную ложь, то со временем он невольно забывает некоторые детали своей лжи, повторяя эту ложь уже с новыми «подробностями». Отсюда и нестыковка во времени (ноябрь 1836 или январь 1837 года), и переквалификация формата встречи (заранее подготовленная или подстроенная), но самое главное, что же так терзало Наталью Николаевну всю оставшуюся жизнь. Ну подстроили ей ловушку, но ведь ничего не случилось страшного, о чем она сама толкует «дорогой Констанции»: «Бог свидетель, что оно было столько же кратко, сколько невинно».

Тут же во всем призналась мужу (и зачем-то Вяземским?), как говорится, наплевать и забыть! Так нет, почему-то эта невинная проказа дрожайшей подруги легла тяжким грехом на душу бедной Натальи Николаевны, она толкует об этом событии с родными и близкими людьми, даже делится сокровенными переживаниями с совершенно случайными людьми (воспитательница ее детей), похоже, что не единожды исповедовалась святым отцам? В чем дело? Что это за грех такой великий, который перекрывает другие ее грехи, такие, например, как рождение трех внебрачных детей, и не дает упокоения душе вплоть до самой смерти? Наконец, при чем здесь Петр Петрович Ланской? Рассказывая Вяземским «вся впопыхах» о злополучной встрече, она ни словом не обмолвилась о роли Ланского, по крайней мере, Вяземские об этом ничего не пишут. Если «свидание» было с Дантесом, то Наталья Николаевна могла и не знать об этом. Это «работа» хитроумной И. Полетики, о чем с такой иронией пишет академик. Ну а если встреча была с Николаем I, как считает Н.Я. Петраков, то как в это «тайное свидание» можно было втягивать постороннего человека? А вдруг он в развеселом кругу кавалергардов обо всем поведает друзьям? И вдруг через столько лет об этом пишет дочь Натальи Николаевны? Кто же ей поведал об участии П.П. Ланского в «секретной операции»? Разве что Идалия Полетика, ведь мать ее в 1836 году ничего не знала о его роли в «свидании». Ну а зачем это было И. Полетике, доводить до повзрослевшей дочери такие подробности? Зачем вообще детям знать о некоторых, в том числе «секретных», подробностях интимной жизни своих родителей. И почему, не щадя достоинства своей матери, А. Арапова с каким-то пристрастием пишет о любовной истории своего отца с И. Полетикой, пока он не познакомился с ее матерью. Кто ей рассказал о романе Ланского с И. Полетикой? Сам отец – такое трудно себе даже вообразить. Тогда выходит, что сама Наталья Николаевна, но встает вопрос – зачем? У 45-летнего «кавалергардского ротмистра», у которого до знакомства с матерью А. Араповой, наверное был не единственный роман, но знает она лишь один, который был у него с ближайшей подругой матери. И тут возникает курьезная ситуация, на которую никто и никогда не обращал внимания (ни классические пушкинисты, ни «неопушкинисты», к коим и относится уважаемый академик Н.Я. Петраков): Наталья Николаевна в упор не желает знать любовника своей ближайшей подруги, который, к тому ж, обеспечивал безопасность ее встречи не то с Дантесом (классические пушкинисты), не то с Царем (академик Н.Я. Петраков). О чем же тогда говорили подруги в часы откровений? Представители высшего света только и толковали о всевозможных любовных историях (явных и тайных), которые были на слуху. Даже в письмах А.С. Пушкина к своей жене более половины их объема занимают рассказы о подобных историях типа: «она не родила, но, по моим расчетам, должна родить». Что уж говорить о «подружках-кумушках». Неужто Идалия и Натали только и обсуждали последние произведения Пушкина и ни разу речь не шла о таком видном женихе, как П.П. Ланской, которого «опутала» любвеобильная Идалия? Получается, что ни разу. Вот что пишет дочь Наталии Николаевны: «Отец мой не был тогда <ноябрь 1836 года> знаком с матерью. Всецело поглощенный службой, он посвящал свои досуги Идалии Григорьевне, чуждался светской жизни, и только по обязанности появлялся на придворные балы, где видел издалека прославленную красавицу Пушкину, но, всей душою отдавшись другой женщине, ничуть ею не интересовался (не нужно забывать, что эта «другая женщина» была женою его командира, полковника Кавалергардского полка Александра Михайловича Полетики. – А.К.). Наталья Николаевная его даже и в глаза не знала».

«В глаза не знала», а дочери поведала, как П.П. Ланской «охранял» их тайную встречу с Дантесом 2 ноября 1836 года, о чем А. Арапова сообщает всему миру: «Всякое странное явление в жизни так удобно обозвать случаем! Но мне именно сказывается перст Божий в выборе Идалией Григорьевной того человека, который, будучи равнодушным свидетелем происшедшего события, наглядно доказал, до какой степени свидание, положившее незаслуженное пятно на репутацию матери, было в сущности невинно и не могло затронуть ея женской чести».

Вот те раз! Свидетеля, который участвовал в «происшедшем событии», то есть в «свидании, положившем незаслуженное пятно на репутацию матери», Наталья Николаевна «даже в глаза не знала». Чего тут больше: наивности не очень далекой женщины, которая сама не знает о чем пишет, либо намеренной установки навести тень на плетень? Посмотрим, а что говорят биографы Наталии Николаевны о времени и месте встречи родителей Александры Араповой.

Возьмем самый надежный источник – изыскания неутомимых пушкинистов, биографов Н.Н. Гончаровой (Пушкиной, Ланской) – И.М. Ободовской и И.А. Дементьева: «Наталья Николаевна познакомилась с Петром Петровичем Ланским, по-видимому, в начале зимы 1844 года. По воспоминаниям Араповой (опять Арапова. – А.К.), осень 1843 года Ланской провел в Баден-Бадене, куда врачи послали его лечиться после длительной болезни. Там он постоянно встречался с Иваном Николаевичем Гончаровым, видимо приехавшим вторично в Баден с больной женой. С Гончаровым его связывали давние дружеские отношения, и поэтому, когда Ланской возвращался на родину, Иван Николаевич попросил приятеля передать сестре посылку и письмо. Исполнив поручение и получив в благодарность радушное приглашение бывать в доме, Ланской, вероятно, не раз в течение зимы 1844 года посещал Наталью Николаевну.

Весной Наталья Николаевна собиралась ехать опять в Ревель, на этот раз ради здоровья детей; врачи советовали ей повезти их на морские купанья. Особенно беспокоил ее Саша, он часто болел, и тогда Наталья Николаевна приглашала врачей одного за другим: «Тут я денег не жалею, лишь бы дети здоровы были». Но неожиданно она вывихнула ногу, и поездка была отложена на неопределенное время, а потом и вовсе не состоялась, Очевидно, в мае Петр Петрович Ланской сделал Наталье Николаевне предложение, и на этот раз она дала согласие.

Генерал Ланской был уже не молод, ему шел 45-й год, женат до этого он не был. По свидетельству современников, это был хороший добрый человек. Главным в решении Натальи Николаевны был, несомненно, вопрос об отношении будущего мужа к детям от первого брака. И она не ошиблась, как мы увидим далее»[202].

Далее мы увидим, что этот на редкость благородный человек относился к детям Пушкина так же, как и к своим собственным. Небольшая поправка по возрасту П.П. Ланского, который родился 13 марта 1799 года, и которому в мае 1844 года уже было полных 45 лет и пошел 46-й.

Обратим внимание на один нюанс, который как бы не замечают знаменитые биографы Натали, вернее никак не комментируют его: «С Гончаровым <Иваном Николаевичем, братом Натальи Николаевны> его <П.П. Ланского связывали давние дружеские отношения…» Как же так, с братом давняя дружба, а сестру его знать не знает и лишь случайная встреча с ней (не передай Иван Николаевич через Ланского посылку и письмо сестре, возможно и не бывать второго замужества Н.Н.) возбудила в нем интерес к красавице, о которой в свое время воздыхала почитай половина мужского населения Петербурга.

Близкие родственники Наталии Николаевны просто в восторге от этой неожиданной встречи двух, уже совсем не молодых людей. Вот как об этом пишет старшая сестра Натали Александра Николаевна своему брату в недатированном письме, относящемся к концу мая – началу июня 1844 г.:

«Я начну свое письмо, дорогой Дмитрий, с того, чтобы сообщить тебе большую и радостную новость: Таша выходит замуж за генерала Ланского, командира конногвардейского полка. Он уже не очень молод, но и не стар, ему лет 40. Он вообще…[203] это можно сказать с полным основанием, так как у него благородное сердце и самые прекрасные достоинства. Его обожание Таши и интерес, который он выказывает к ее детям, являются большой гарантией их общего счастья. Но я никогда не кончу, если позволю себе хвалить его так, как он того заслуживает…»

Ключевыми словами в этом письме, на наш взгляд, являются не столько «его обожание Таши», сколько «…интерес, который он выказывает ее детям», что по мнению Александрины, является «…большой гарантией их общего счастья». Подумать только, в начале зимы 1844 года (да не начало зимы, а скорее ее середина, или, как минимум, январь 1844 года) будущие супруги едва познакомились, а к концу мая, когда было сделано предложение Наталии Николаевне, не прошло и 4 месяцев, однако, старшая сестра уверена, что гарантией их общего счастья будет «интерес, который он высказывает ее детям». Что же это за «интерес» такой, который прочными узами скрепил их брак? Истосковалась видать по детям душа 45-летнего холостяка, и он сразу проникся к ним отцовской лаской, особенно к мальчишкам. Вот как об этом пишет Н.П. Павлищева, много лет спустя (и откуда такие подробности?):

«Человек, за которого стоило выйти замуж, появился неожиданно. Вернее, они вращались в свете, Наталья Николаевна видела его и раньше, но познакомиться не довелось, – но А. Арапова, которая несравненно лучше знала ситуацию по рассказам матери, утверждает, что раньше она Ланского «в глаза не видела», однако Н. Павлищева продолжает свое повествование, – Все плохое в этой жизни происходит вдруг. Впрочем, хорошее тоже…

– Петр Петрович Ланской просит принять.

– Ланской? Что-то я не помню такого. – Наталья Николаевна обернулась к сестре. Та тоже пожала плечами. У Ази было дурное настроение, впрочем, таковым оно теперь бывало очень часто. – Но все равно зови.

Горничная, кивнув, открыла дверь. В гостиную вошел рослый красивый военный.

– Позвольте представиться, Петр Петрович Ланской. Я привез посылку от Ивана Николаевича. Зная, что я еду в Петербург, он попросил завезти.

– От Ивана? Вот спасибо! Проходите, Петр Петрович, присаживайтесь. Расскажите, как там Ваня… Иван Николаевич. Азя, распорядись, пожалуйста, чтобы подали чай…

– Благодарю, но я не хотел бы вас стеснять…

– Вы торопитесь? А я надеялась, что вы расскажете нам об Иване Николаевиче… Наши братья лентяи, пишут крайне редко и нерегулярно.

В гостиную зашел Саша, что-то тихонько спросил у матери, та кивнула. Мальчик бочком направился к выходу, но душа не выдержала:

– У вас такой же мундир, как у моего дяди Ивана Николаевича.

– Верно, – рассмеялся Ланской, – потому что мы сослуживцы. Были сослуживцы, когда Иван Николаевич служил.

– А вот это что за знак?

– Как тебя зовут?

– Саша. Александр Александрович Пушкин.

В двери уже показалась вторая любопытная мальчишечья физиономия.

– А тебя?

– Гриша.

Наталья Николаевна не знала, что сказать сыновьям, но Ланской подозвал их к себе и принялся объяснять знаки отличия на своей форме. Вопросы, которые задавал старший, ему очень понравились:

– Намерен стать военным?

Тот важно и коротко кивнул:

– Да.

– А ты?

– И я, – так же важно подтвердил Гриша.

Снова пошел «мужской» разговор о военной службе, о преимуществах одного полка перед другим. Саша, как старший и почти взрослый, снисходительно смотрел на младшего, прощая, что тот пока не уразумел, насколько конный полк лучше любого другого.

Подали чай, Ланской попросил разрешения мальчикам остаться за столом. Наталья Николаевна с улыбкой разрешила. Так с ее детьми еще никто не разговаривал, Ланской держался с ними точно со взрослыми, которые просто не все знают и понимают. Мальчишки смотрели ему в рот блестящими, почти влюбленными глазами и старались не пропустить ни слова.

Но теперь возмутилась Маша:

– А мы?!

– Идите сюда и вы…

Девочки сели рядом с матерью, тоже внимательно слушали, хотя разговор о предстоящих маневрах был им совершенно неинтересен. Просто в доме, где гости бывали крайне редко, появился новый человек, и он разговаривал с Сашей и Гришей, а не просто гладил их по головке, как делали другие. Это был необычный гость.

– Петр Петрович, а у вас есть дети?

Почему-то этот вопрос смутил гостя.

– Нет, я даже не женат…

– Извините за бестактный вопрос…

– Ну почему же бестактный? Откуда вы могли знать о моем семейном положении?

– Мальчики совсем вас замучили?

– Нет, мне интересно с ними общаться.

Потом еще долго говорили об Иване Николаевиче, о том, как служится в полку, как часто приходится уезжать в разные командировки…

Когда пришло время уходить, Ланской почувствовал, что ему очень хочется вернуться в этот скромный дом еще, чтобы вот так посидеть за небогатым столом, рассказывая любопытным мальчишкам о службе, слышать мягкий смех их матери, ощущать теплоту домашнего очага…

Вернувшись в казарму, он, пожалуй, впервые по-настоящему ощутил разницу между ней и домом.

– Ты где был? Откуда вернулся такой мечтательный? Небось красотка попалась загляденье? – Приятель заметил странное состояние Ланского.

Тот усмехнулся:

– Был у вдовы Пушкина.

Приятель даже присвистнул:

– Эк тебя занесло… А правда говорят, что она первая красавица Петербурга? Ну, была?

– Красавица? – Петр Петрович даже задумался. А ведь и правда, он побывал у самой красивой женщины Петербурга, Наталья Николаевна повзрослела, но красоты не растеряла, а он и не подумал об этом. – Красавица, только больше душевная…

– Что, некрасивая, что ли?

– Да нет же! Красива, очень красива! Только когда с ней говоришь, то про красоту забываешь.

– А ты о чем говорил?

– Я больше с ее сыновьями, любопытные мальчишки, все расспрашивали о знаках отличия и про маневры… Надо позвать их, чтобы посмотрели сами.

– Это не сыновья Пушкина ли?

– Чьи сыновья могут быть у вдовы Пушкина?

– Так ты для чего к ней ходил?

– Ее брат передал подарок, просил занести, я занес.

– Вот повезло! Кто бы меня попросил передать поцелуй красавице?

Ланской рассмеялся:

– Поцелуя как раз и не передавали. Зато чаем напоили и разговорами развлекли тоже. А еще приглашали заходить почаще».

Согласимся, что во взаимоотношениях между Натальей Николаевной и П.П. Ланским, ощущается наличие какой-то тайны, которую с легкой руки их дочери А.П. Араповой, все пишущие на эту тему стараются вольно, а скорее невольно, скрыть, вернее, не замечать.

Однако, оставим пока наедине влюбленную пару и возвратимся к началу ноября 1836 года. Здесь мы подошли вплотную к раскрытию смой жгучей тайны Натальи Николаевны, которую она унесла с собой в могилу, скорее всего еще раз покаявшись и исповедовавшись за свой смертный грех, теперь уже на смертном одре (умерла Наталья Николаевна 26 ноября 1863 года).

Нарастающие как снежный ком долги медленно, но верно ввергали семью Пушкиных в нищету. Как мы уже отмечали выше, Наталья Николаевна обращается к брату Дмитрию за помощью, поскольку наступали столь тяжкие времена, «…что бывают дни, когда я не знаю, как вести дом» (июль 1836 года). Короче говоря, чтобы накормить семью, приходится закладывать у ростовщика А.П. Шишкина ценные (и не очень) предметы домашней утвари или одежды. Первого февраля 1836 года под заклад белой турецкой шали Натальи Николаевны Пушкин получил у Шишкина 1250 рублей, а немногим меньше года назад 1 апреля 1835 года под залог восточного жемчуга и столового серебра берет ссуду в 3550 рублей. 13 марта под заклад часов «брегет» и серебренного кофейника получает у Шишкина 630 рублей, а 25 ноября 1836 года под залог черной турецкой шали берет 1250 рублей.

И эта унизительная для гения земли русской операция по закладу имущества продолжалась практически до самой смерти поэта. За три дня до дуэли – 24 января 1837 года Пушкин под заклад столового серебра Гончаровых получил у Шишкина 2200 рублей. Всего за период с первого апреля 1835 по 24 января 1837 года Пушкин получил у А.П. Шишкина под залог двух турецких шалей, трех ниток ориентального жемчуга и разных серебренных вещей 15960 рублей[204].

Дальше так жить становилось физически невозможно. Пушкин ждет только повода, чтобы через смертельную дуэль уйти из жизни, оставив на попечение государя свою разросшуюся семью.

В отчаянии Пушкин пишет свое знаменитое стихотворение: «О бедность! Затвердил я наконец…», которое, как нельзя лучше отражает состояние мятущейся души поэта, ищущей «выхода» из безвыходного положения:

О бедность! затвердил я наконец Урок твой горький! Чем я заслужил Твое гоненье, властелин враждебный, Довольства враг, суровый сна мутитель? Что делал я, когда я был богат, О том упоминать я не намерен: В молчании добро должно твориться. Но нечего об этом толковать Здесь пищу я найду для дум моих, Я чувствую, что не совсем погиб Я с участью моей[205].

Понятно, что между героем драмы «Сокол» английского поэта Барри Корнуэла Федериго и Пушкиным лежит далеко не идентичная жизненная коллизия, описанная Корнуэлом, но без сочувствия этому герою, который озвучил те же настроения, которые терзали Пушкина, вынужденного для содержания семьи закладывать необходимые по жизни вещи, такой перевод вряд ли состоялся бы и не получил бы такого трагического звучания.

И Наталья Николаевна, скорее всего с подсказки или по совету Идалии Григорьевны Полетики, решила дать этот повод своему мужу. И. Полетика, смертельно ненавидя Пушкина, просто не могла не участвовать в «разработке» этой мистификации. Причина ее лютой ненависти к поэту и по сей день остается тайной за семью печатями. Еще в конце 1833 года их отношения были весьма дружескими, о чем можно судить из содержания письма Пушкина к жене из Болдина в Петербург от 30 октября 1833 года: «…Полетике скажи, что за ее поцелуем явлюсь лично, а что-де на почте не принимают…» Выходит, что в письме Натали к Пушкину, на которое он отвечает, Полетика шлет ему поцелуй, что недвусмысленно говорит о том, что Пушкин был ей небезразличен, как мужчина.

По мнению П.И. Бартенева, Пушкин «не внимал сердечным излияниям невзрачной Идалии Григорьевны и однажды, едучи с ней в карете, чем-то оскорбил ее». Чем можно оскорбить влюбленную в мужчину женщину? Хотя Бартенев и не договаривает, но ясно же, что только невниманием мужчины, а еще хуже насмешкой над ее чувством, на что Пушкин был большой мастер. Бартенев, как и все современники Пушкина, будучи влюбленными в поэта, наплетут сто бочонков с чертями, чтобы оправдать своего кумира. Далеко не «невзрачной» была Идалия Григорьевная – внебрачная дочь барона, а с 1826 года графа Григория Александровича Строганова (1770–1857) и португальской графини красавицы д'Ойенгаузен (в первом браке графиня д'Ега), впоследствии ставшей законной женой графа и получившей в православии имя Юлии Павловны Строгановой (20.08.1782–2.11.1864 гг.). Напротив, многие современники находят И. Полетику очень красивой и умной женщиной, но склонной к всевозможным амурным интригам, весьма влюбчивой и мстительной к тем, кто отвергает ее амурные притязания. Похоже, что Пушкин попал «под раздачу» как раз по этой причине. То ли до нее дошли слухи, распространяемые П.А. Катениным, что Пушкин «кастрат», то ли сама Наталья Николаевна, в пылу откровенности, поделилась с подругой, что ее муж импотент, но иначе никак нельзя объяснить столь резкую смену любовного интереса к поэту на жгучую ненависть. Сохранились документальные данные и свидетельства современников о дружбе И. Полетики с Геккерном и Дантесом, с которым у нее была любовная связь (этот шалун свое не упустит), но к Пушкину, по словам того же П.И. Бартенева, она «питала совершенно исключительное чувство ненависти, и даже к самой памяти к нему», которое сохранила до самой смерти. И, скажите на милость, что это за столь задушевная близость неразлучных подруг, если одна из них смертной ненавистью ненавидит мужа другой?

Как бы то ни было, но мистификация со «встречей» Натальи Николаевны с Дантесом на квартире И. Полетики была как нельзя кстати. Пушкин, конечно, все понял, но не мог не воспользоваться случаем, чтобы довести до конца свой замысел самоубийства через дуэль с отличным стрелком.

На следующий день он сочиняет и рассылает друзьям по почте «письма рогоносца», а уже 4 ноября 1836 года вызывает Дантеса на дуэль, обвинив его и его «папашу» в сочинении этого «пасквиля». Как дальше развивались события подробно описано в многочисленных монографиях и статьях известных исследователей пушкинистов и беллетристических произведениях писателей и просто пушкинолюбов, поэтому приведем лишь некоторые фрагменты этой преддуэльной эпопеи.

Мистификация Натальи Николаевны со «свиданием» на квартире И. Полетики упала на унавоженную почву и сработала на славу. Князь П.А. Вяземский, который в числе первых узнал об этой «встрече» и в числе других друзей Пушкина получивший запечатанный конверт, пишет в своей объяснительной записке Великому Князю Михаилу Павловичу от 14 февраля 1837 года: «письма анонимные привели к объяснению супругов и заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености…; она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккернов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу… Пушкин был тронут ее доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала».

Друзья поверили, что интрига с письмами затеяна Геккернами, но в неотправленном письме графу Бенкендорфу от 21 ноября 1836 года, Пушкин намекает, что «антигероем» «пасквиля» не обязательно является Дантес: «Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены… Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил сказать это г-ну Дантесу. (Курсив мой. – А.К.)

Между тем развернулась широкая компания по предотвращению дуэли. Около полудня 5 ноября к Пушкину приходит барон Геккерн; он сообщает ему, что по ошибке распечатал письмо, адресованное Дантесу, который на дежурстве в полку и ничего не знает о вызове. От имени приемного сына он принимает вызов, но просит отсрочки на 24 часа. Пушкин дает согласие на отсрочку. Вечером, узнав, что Пушкин послал Дантесу вызов, сестры Гончаровы и Наталья Николаевна отправляют И.Н. Гончарова в Царское Село за Жуковским. В какой-то из ближайших дней Геккерн, любым способом готовый остановить дуэль, обращается к Н.Н. Пушкиной с просьбой написать Дантесу и умолять его не драться с ее мужем.

Из письма П.А. Вяземского от 14 февраля 1836 г.: «Геккерны, старый и молодой, возымели дерзкое и подлое намерение попросить г-жу Пушкину написать молодому человеку письмо, в котором она умоляла бы его не драться с мужем. Разумеется, она отвергла с негодованием это низкое предложение».

Позицию старого Геккерна понять можно, он всеми возможными способами старается предотвратить дуэль, поскольку не видит сколько-нибудь значимой причины для поединка. Ни он ни его «приемный сын» непричастны к написанию «диплома рогоносца», а о мнимом «свидании» 2 ноября ни он ни его сын ни сном ни духом не ведают, поскольку просто не осведомлены о мистификации, затеянной Натальей Николаевной.

Пушкин составляет гневное послание барону, из которого также не следует, что Дантес добивается близости с его женой под дулом пистолета. О «событиях» 2 ноября он пишет весьма глухо, без каких-либо подробностей. Приводим полный текст этого неотправленного послания (в переводе, поскольку текст послания написан на французском языке):

«Барон!

Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. – Поведение вашего сына было мне полностью известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как я притом знал, наскоолько в этом отношении жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, с тем чтобы вмешаться, когда сочту это своевременным. Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство всегда в конце концов производит некоторое впечатление на сердце молодой женщины и что тогда муж, если только он не дурак, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.

Но вы, барон, – вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмелился писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома из-за лекарств, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Это еще не все.

Вы видите, что я этом об этом хорошо осведомлен, но погодите, это не все: я говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы хорошо догадываетесь, что они вас интересуют.

2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия. Он сказал вам, что я в бешенстве, что моя жена боится… что она теряет голову. Вы решили нанести удар, который казался окончательным. Вами было составлено анонимное письмо.

Я получил три экземпляра из десятка, который был разослан. Письмо это было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого взгляда я напал на следы автора. Я больше об этом не беспокоился и был уверен, что найду пройдоху. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я уже знал положительно, как мне поступить.

Если дипломатия есть лишь искусство узнавать, что делается у других, и расстраивать их планы, вы отдадите мне справедливость и признаете, что были побиты по всем пунктам.

Теперь я подхожу к цели моего письма: может быть, вы хотите знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах вашего и нашего двора. Я вам скажу это.

Я, как видите, добр, бесхитростен, но сердце мое чувствительно. Дуэли мне уже недостаточно, и каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отомщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем походила бы на веселый фарс (что, впрочем, меня весьма мало смущает), ни, наконец, письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд и сами нашли основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого жалкого дела, из которого мне легко будет сделать отличную главу в моей истории рогоносцев». (Курсив мой. – А.К.)

Письмо датируется 17–21 ноября 1836 года, когда дуэль уже была расстроена, что вытекает и из его содержания, но сам факт его написания говорит о том, что Пушкин не оставляет намерения отомстить за нанесенное ему оскорбление, поскольку он напрямую обвиняет барона в написании «пасквиля»: «Вами было составлено анонимное письмо». Вот это беспочвенное обвинение Геккеренов в написании «Пасквиля» является лучшим доказательством того, что его составил сам Пушкин, взяв на себя великий грех по обвинению невиновного: «Напрасно я бегу к сионским высотам…» И извинение перед Музой в пятой строфе «Памятника»: «…не оспоривай глупца».

В том, что дуэль не состоялась, «виноват» прежде всего сам Пушкин, вернее еще одна его мистификация, о которой речь впереди. Между тем события разворачивались в следующем порядке. 7 ноября приехал из Царского Села Жуковский и активно включился в «работу» по предотвращению дуэли. Оба Геккерна, озабоченные тем же, предпринимают неожиданный поворот. Встретившись с Жуковским, Геккерн объявил, что Дантес давно влюблен в Катерину Гончарову; он просил уговорить Пушкина взять свой вызов, после чего Дантес тотчас сделает предложение Е.Н. Гончаровой. Пушкин пришел в ярость от низости и подлости посланника, услышав это предложение, но деваться ему было некуда, поскольку он сам невольно поспособствовал в свое время тому, чтобы был сделан этот ход.

О какой мистификации Пушкина идет речь? О ней много лет спустя подробно рассказал князь Александр Васильевич Трубецкой (14.06.1813–17.04.1889), в то время штаб-ротмистр Кавалергардского полка, однополчанин Дантеса. Суть его рассказа в следующем (в переложении Н.Я Петракова): «В конце лета 1836 года, вернувшись к обеду из города на каменноостровскую дачу, Пушкин застал у Натали Дантеса. (Заметим, что Дантес задерживался, зная, что Пушкин должен вот-вот появиться). После того как кавалергард ретировался, Пушкин потребовал объяснений от жены. Натали прибегла к спасительной, до ее мнению, лжи: Дантес, оказывается, зашел, чтобы сообщить ей о своем глубоком чувстве к сестре Екатерине и желании посвататься к ней. Пушкин, не поверив ни единому слову жены (это на заметку пушкинистам, убеждающим читателей более полутора веков в исключительной искренности Н.Н. и в столь же исключительной доверчивости поэта к росказням своей супруги), решил воспользоваться ее оправданиями и заставил тут же под диктовку написать Дантесу записку, в которой Натали извещает Дантеса, что она передала мужу, как Дантес просил руки ее сестры Кати, и муж, со своей стороны, согласен на этот брак. Записка была тотчас послана Дантесу, Трубецкой описывает шок Дантеса: «Ничего не понимаю! Ничьей руки я не просил. Стали мы обсуждать, советоваться и порешили, что Дантесу следует прежде всего не давать опровержения словам Натали до разъяснения казуса». Когда Дантес получил от Натали разъяснение этого «казуса», ему ничего не оставалось делать, как действительно изобразить ухаживания за Екатериной. Доказательства этому мы получаем из письма С. Карамзиной от 19 сентября 1836 года. Описывая свои именины, она, в частности, пишет о Дантесе, «который продолжает все те же штуки, что и прежде, – не отходя от Екатерины Гончаровой (!), он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой, в конце концов, все же танцевал мазурку». Шутка Пушкина удалась на славу… она показала, что с Пушкиным шутки плохи, у него все игроки как на ладони. И Дантес сильно струхнул. По свидетельству того же Трубецкого, Дантес после встречи с Пушкиным на его даче (которая явно имела целью подразнить супруга Н.Н.) «выразил свое опасение, что Пушкин затевает что-то недоброе».

Интуиция не обманула Дантеса. Именно в августе-сентябре в голове созрел поэта план «крупномасштабной акции».

Поскольку академик Петраков в своей версии этой «крупномасштабной акции» не предусматривал, что целевая установка «акции» это самоубийство поэта, а посему называет следующие цели акции. Это прежде всего стремление показать, «…что свою честь он ставит выше всего на свете. Это во-первых. Во-вторых, что его интеллект несоизмеримо выше мозгов светских интриганов и для него не представляет никакого труда разобраться в их мышиной возне. И, в-третьих, в столь неравной борьбе он готов поставить на кон свою жизнь. Форма реализации этих целей – «автоанонимное» письмо, распространенное в узком кругу близких знакомых, что создает возможности для маневра при непредсказуемом развитии событий. А непредсказуемость при операции такого масштаба была обязательным элементом начинающейся игры. Большой игры».

Всецело поддерживая «во-первых» и «во-вторых» академика, тем не мене зададим ему следующий вопрос. Если Пушкин ценит свой интеллект «несоизмеримо выше мозгов светских интриганов», имея в виду, конечно, и «мозги» Дантеса (хотя последнего к «интриганам» можно отнести с большой натяжкой), то стоило ли рисковать своей жизнью ради убийства самой мелкой сошки, участвующей в его травле. Обладая превосходством в интеллекте, как раз очень важно было бы переиграть всю эту шушеру и при жизни насладиться своей победой. В том-то все и дело, что на первом месте в это «крупномасштабной акции» была четкая установка поэта – уйти из жизни, но так, чтобы не только современники, но и потомки не смогли усмотреть в этой «акции» самоубийство.

Все сходилось так, как замыслил поэт – уйти в 37 лет и именно в году, когда он перешел этот знаковый возрастной рубеж. Но первый «раунд» «Большой игры» Пушкин проиграл, поскольку вышеописанный розыгрыш через два с половиной месяца выполнил роль подсказки для Геккернов в момент, когда они лихорадочно искали способ уйти от дуэли.

«Подсказка» Пушкина была, как говорится, налицо, поскольку Екатерина Николаевна была на третьем месяце беременности. Дантес невольно «зарезервировал» свой будущий уход от дуэли и не упустил прямо идущей ему в руки возможности, как образно, но весьма фривольно писал Анатолий Королев: «…отведать запретного плода – любимую женщину,… через тело <ее> сестры. Он наслаждался уже тем, что владеет плотью от плоти Гончаровых». Над этим эпатажем А. Королева вволю поиронизировал В. Козаровецкий в ранее упоминаемом нами его сочинении, опубликованном в Интернете, назвав его «безудержной фантазией г-на Королева».

18 ноября истекал срок двухнедельной отсрочки от дуэли, на которую согласился Пушкин по просьбе барона Геккерна, и необходимо было принимать решение. Действия Пушкина в эти три дня (18–21 ноября 1836 года), на первый взгляд, весьма непоследовательны, а по воспоминаниям В.А. Соллогуба абсолютно неадекватны.

Днем 16 ноября, когда Соллогуб находился дома у Пушкина, он заявил:

– Дуэли никакой не будет; но я, может быть, попрошу вас быть свидетелем одного объяснения, при котором присутствие светского человека (опять-таки светского человека) мне желательно, для надлежащего заявления, в случае надобности.

Все это было говорено по-французски. Мы зашли к оружейнику. Пушкин приценивался к пистолетам, но не купил, по неимению денег. После того мы заходили еще в лавку к Смирдину, где Пушкин написал записку Кукольнику, кажется, с требованием денег. Я между тем оставался у дверей и импровизировал эпиграмму:

Коль ты в Смирдину войдешь. Ничего там не найдешь, Ничего ты там не купишь. Лишь Сенковского толкнешь.

Эти четыре стиха я сказал выходящему Александру Сергеевичу, который с необыкновенною живостью заключил:

Иль в Булгарина наступишь[206].

Каково же было изумление Соллогуба, когда в тот же день в гостях у Карамзина, где праздновали день рождения Екатерины Андреевны, Пушкин просит Соллогуба быть его секундантом, о чем последний пишет в «Воспоминаниях»:

«Я сидел за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся ко мне и сказал скороговоркой:

– Ступайте завтра к д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.

Потом он продолжал шутить и разговаривать как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений».

Оказывается, что между этими двумя эпизодами, о которых пишет Соллогуб, произошли следующие события.

Дантес, сделав вид, что он не в курсе переговоров Геккерна о «его дуэли» и женитьбе, посылает со своим секундантом письмо, в котором просит Пушкина объяснить ему лично, почему он изменил свои намерения относительно вызова. Пушкин принимает секунданта д'Аршиака, читает письмо и объявляет, что завтра пришлет своего секунданта, чтобы обговорить время и место поединка.

Вечером того же дня состоялся большой раут у австрийского посланника графа Фикельмона по случаю кончины короля Карла X, на котором Екатерина Николаевна Гончарова (уже считая себя невестой) одна, среди дам в черном, из-за придворного траура, была в белом платье и любезничала с Дантесом, привлекая всеобщее внимание. Пушкин запретил ей говорить с Дантесом и увез домой. Соллогуб вспоминает:

«Пушкин приехал поздно, казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом и, как узнал я потом, самому Дантесу сказал несколько более чем грубых слов. С д'Аршиаком, статным молодым секретарем французского посольства, мы выразительно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. «Я человек честный, – отвечал он, – и надеюсь это скоро доказать». Затем он стал объяснять, что не понимает, чего от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден; но никаких ссор и скандалов не желает.

На другой день погода была страшная – снег, метель. Я поехал сперва к отцу моему, жившему на Мойке, потом к Пушкину, который повторил мне, что я имею только условиться насчет материальной стороны самого беспощадного поединка, и, наконец, с замирающим сердцем отправился к д'Аршиаку. Каково же было мое удивление, когда с первых слов д'Аршиак объявил мне, что он всю ночь не спал, что он хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских, и что наша обязанность сперва просмотреть все документы, относящиеся до порученного нам дела. Затем он мне показал:

1) Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина.

2) Вызов Пушкина Дантесу после получения диплома.

3) Записку посланника барона Геккерна, в которой он просит, чтоб поединок был отложен на две недели.

4) Собственноручную записку Пушкина, в которой он объявлял, что берет свой вызов назад, на основании слухов, что г. Дантес женится на его невестке К.Н. Гончаровой[207].

Я стоял пораженный, как будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал, ничего не видал и только тут понял причину вчерашнего белого платья, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении глупого диплома от безыменного негодяя, Пушкин обратился к Дантесу, потому что последний, танцуя часто с Натальей Николаевной, был поводом к мерзкой шутке. Самый день вызова неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот понимает, что не только в случае кровной обиды, но даже при первом подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному богу известно, что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти или расправы со всем светским обществом. Я твердо убежден, что если бы С.А. Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один мог бы удержать его. Прочие были не в силах».

Догадка, В.А. Соллогуба, что Пушкин «…в лице Дантеса искал … смерти» весьма примечательна, поскольку он в последние месяцы жизни, как никто другой тесно общался с поэтом.

Однако, не имея представления, что именно сам Пушкин являлся автором «подметных писем», он естественно въезжает в наезженную колею, что поэт «воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими, беспрерывными оскорблениями», «восстал… против мнений света», то есть захотел «расправы со всем светским обществом».

Д'Аршиак объяснил Соллогубу, что Дантес, не понимая, чем он провинился перед Пушкиным, тем не менее готов к его услугам, несмотря на то, что Пушкин берет свой вызов назад всего лишь на основании слухов о том, что его противник женится на Екатерине Николаевне Гончаровой. Пушкин должен обосновать свой отзыв таким образом, чтобы исключить возможные мнения, что Дантес принужден жениться исключительно с той целью, чтобы избежать поединка: «Уговорите г. Пушкина, – просит он Соллогуба, – безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастье».

Мы приводим здесь уверения секунданта Дантеса с той целью, чтобы навсегда избавиться от избитого, рефреном звучащего оскорбления в адрес Дантеса, что он из-за трусости решил надеть на себя хомут женитьбой на нелюбимой им женщине. Соллогуб был просто поражен именно такой постановкой вопроса, которую с порога отрицали, как современники поэта, так и пушкинисты всех поколений:

«Этот д'Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро умер насильственною смертью на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность дела; мне предлагали самый блистательный исход, то, что я и требовал, и ожидать бы никак не смел, а между тем я не имел поручения вести переговоры. Потолковав с д'Аршиаком, мы решились съехаться в три часа у самого Дантеса. Тут возобновились те же предложения, но в разговорах Дантес не участвовал, все предоставив секунданту. Никогда в жизнь свою я не ломал так голову. Наконец, потребовав бумаги, я написал по-французски Пушкину следующую записку:

«Согласно вашему желанию, я условился насчет материальной стороны поединка. Он назначен 21 ноября, в 8 часов утра, на Парголовской дороге, на 10 шагов барьера. Впрочем, из разговоров узнал я, что г. Дантес женится на вашей свояченице, если вы только признаете что он вел себя в настоящем деле как честный человек. Г. д'Аршиак и я служим вам порукой, что свадьба состоится; именем вашего семейства умоляю вас согласиться» – и пр.

Точных слов я не помню, но содержание письма верно. Очень мне памятно число 21 ноября, потому что 20-го было рождение моего отца, и я не хотел ознаменовать этот день кровавой сценой. Д'Аршиак прочитал внимательно записку; но не показал ее Дантесу, несмотря на его требование, а передал мне и сказал:

– Я согласен. Пошлите».

Получив записку Соллогуба, Пушкин прислал ответ следующего содержания:

«Я не колеблюсь написать то, что могу заявить словесно. Я вызвал г-на Ж. Геккерена на дуэль, и он принял вызов, не входя ни в какие объяснения. И я же прошу теперь господ свидетелей этого дела соблаговолить считать этот вызов как бы не имевшим места, узнав из толков в обществе, что г-н Геккерен решил объявить о своем намерении жениться на мадемуазель Гончаровой после дуэли. У меня нет никаких оснований приписывать его решение соображением, недостойным благородного человека.

Прошу вас, граф воспользоваться этим письмом так, как вы сочтете уместным».

Письмо датировано 17 ноября 1836 года, а уже 21 ноября Пушкин подготовил письмо на имя барона Геккерна, приведенное нами выше, из содержательной части которого следует, что поэт уже готовится ко второму раунду схватки и никакого перемирия не признает. Это было высказано также и устно, когда оба секунданта отправились к Пушкину, чтобы сообщить ему от имени Дантеса благодарность за мирное разрешение назревавшего кровавого конфликта. Дантес при этом сказал буквально следующее:

– Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья.

Поздравив, с своей стороны Дантеса, я предложил д'Аршиаку лично повторить эти слова Пушкину и поехать со мной. Д'Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом. Он вышел к нам несколько бледный и выслушал благодарность, переданную ему д'Аршиаком.

– С моей стороны, – продолжал я, – я позволил себе обещать, что вы будете обходиться с своим зятем, как с знакомым.

– Напрасно, – воскликнул запальчиво Пушкин. – Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может.

Мы грустно переглянулись с д'Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился.

– Впрочем, – добавил он, – я признал и готов признать, что г. Дантес действовал как честный человек.

– Больше мне и не нужно, – подхватил д'Аршиак и поспешно вышел из комнаты.

Вечером на бале С.В. Салтыкова свадьба была объявлена, но Пушкин Дантесу не кланялся. Он сердился на меня, что, несмотря на его приказание, я вступил в переговоры. Свадьбе он не верил.

– У него, кажется, грудь болит, – говорил он, – того гляди, уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот у вас тросточка. У меня бабья страсть к этим игрушкам. Проиграйте мне ее.

– А вы проиграете мне все ваши сочинения?

– Хорошо. (Он был в это время как-то желчно весел.)

– Послушайте, – сказал он мне через несколько дней, – вы были более секундантом Дантеса, чем моим. Однако, я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.

Он запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте».

Тут он прочитал мне всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что мог я возразить против такой сокрушительной страсти? Я промолчал невольно, и так как это было в субботу (приемный день кн. Одоевского), то поехал к кн. Одоевскому. Там я нашел Жуковского и рассказал ему про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, это ему удалось: через несколько дней он объявил мне у Карамзиных, что дело он уладил и письмо послано не будет. Пушкин, точно, не отсылал письма, но сберег его у себя на всякий случай».

Поскольку ближайшей после 17 ноября суббота приходилась на 21 число, то, стало быть, письмо Геккерну Пушкин сочинял в течение 4 дней, когда уже был окончательно снят вопрос о поединке. Говоря о «всем известном письме Пушкина» к Геккерну, Соллогуб имел в виду письмо от 26 января 1827 года, которое стало непосредственным поводом для смертельного поединка 27 января. В действительности это письмо является переработкой ноябрьского письма, приведенного выше и не отправленного благодаря хлопотам Жуковского. Итак, Пушкин решительно пересматривает тактику подготовки к поединку. На Дантеса надежда плохая («…с сыном уже покончено…»), он после примирения просто напрашивается в родственники к Пушкину, думает «дружить домами». Чего доброго, он может и на поединке проявить «родственные чувства» и откажется убивать поэта. Ставка теперь на барона Геккерна («Вы мне теперь старичка подавайте»). К ужасу В.А. Соллогуба зачитанное Пушкиным письмо было столь оскорбительно для посланника, что после его получения адресатом дуэль просто неминуема. Но «старичок», прикрываясь своим статусом посланника иностранного государства, может отправить на защиту своей поруганной чести опять же Ж. Дантеса – теперь уже «приемного сына». Но Дантес опять может проявить свои «родственные чувства» и откажется убивать знаменитого «свояка». Круг замыкается, и что же делать в таком случае? Как разорвать это «чертов круг»? Пушкин мучительно ищет выход из создавшегося положения. На всякий случай пишет письмо к графу Бенкендорфу, полный текст которого приводится ниже:

«Граф! Считаю себя вправе и даже обязанным сообщить вашему сиятельству о том, что недавно произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получая три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата. Я занялся розысками. Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом. Большинство лиц, получившим письма, подозревая гнусность, их ко мне не переслали.

В общем, все были возмущены таким подлым и беспричинным оскорблением; но, твердя, что поведение моей жены было безупречно, говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса.

Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил сказать это г-ну Дантесу. Барон Геккерен приехал ко мне и принял вызов от имени г-на Дантеса, прося у меня отсрочки на две недели.

Оказывается, что в этот промежуток времена г-н Дантес влюбился в мою свояченицу, мадемуазель Гончарову, и сделал ей предложение. Узнав об этом из толков в обществе, я поручил просить г-на д'Аршиака (секунданта г-на Дантеса), чтобы мой вывоз рассматривался как не имевший место. Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерена, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества.

Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю.

Во всяком случае, надеюсь, граф, что это письмо служит доказательством уважения и доверия, которые я к вам питаю.

С этими чувствами имею честь быть, граф, ваш нижайший и покорнейший слуга».

Письмо к Бенкендорфу отправлено не было, но в нем появилась ключевая фраза, которая «выдает» направленность мысли Пушкина в поисках выхода из сложившегося положения: «…чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем». В чем дело? Если «…поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею <Н.Н.> г-на Дантеса, а сам Пушкин убежден, что: «…анонимное письмо исходило от г-на Геккерни…», то при чем здесь эта замысловатая неопределенность: «…с чьим бы то ни было именем»? Значит, еще может быть какое-то имя, с коим связано распространение «пасквиля» и которое в неявном виде присутствует в тексте «диплома рогоносца»? Конечно же, речь идет о царе и Пушкин убежден в том, что Бенкендорф уже и сам «вычислил» это имя – Николай I. Получив послание Пушкина, он немедленно доложит об этих намеках государю, а возможно уже и доложил, потому как Николай I неожиданно соглашается принять Пушкина, якобы уступив настойчивым просьбам В.А. Жуковского. В официальной пушкинистике всерьез считается, что именно Жуковский убедил царя принять Пушкина:

«Ноябрь, 22. Жуковский говорит с императором «о деле Пушкина»: рассказывает об анонимных письмах, о пушкинском вызове (чего государь не знал), о том, что Пушкин сам взял вызов назад, когда Дантес решил жениться на Е.Н. Гончаровой. В заключение Жуковский не мог не сказать, что история может повториться, так как в свете, где ничего не знают о причинах помолвки Дантеса, снова распространяются оскорбительные для поэта слухи. Он просит царя вмешаться и остановить Пушкина своим словом».

Десять лет прошло с того памятного дня (8 сентября 1826 года), когда Государь в первый и последний раз принимал Пушкина, воспевшего этот исторический прием в «Пророке», и вдруг Николай 1, отложив все срочные дела в сторону, принимает поэта, поскольку ничего не знал «о пушкинском вызове»? Уважаемый читатель, можно ли поверить, когда весь высший петербургский свет буквально «кипит» от предвкушения ответа на вопрос – чем же закончится интрига вокруг Пушкина – а Государь «ни сном ни духом». Хорошо, что хотя бы Жуковский сподобился упросить «вмешаться и остановить Пушкина своим словом». Это, как бы помягче выразиться – «бред одного известной масти коня женского пола».

Нужно это царю разбираться, кто на ком собирается жениться, чтобы спасти для России жизнь ее гениального поэта? Он не соизволил принять Пушкина в 1828 году, чтобы лично выслушать его признание по делу «Гавриилиады», отделавшись резолюцией на покаянном, верноподданическом письме опозорившегося своей долгой игрой «в несознанку» поэта, а тут какие-то мелкие разборки типа: кого больше любит Дантес – жену Пушкина или его свояченицу? Царское ли это дело? Царь хорошо понял содержательную часть «диплома рогоносца», уяснил куда метит его, так и не ставший придворным певцом, поэт и затребовал его для «разбора полетов» – лично! А Пушкину того и нужно было, это как раз входило в его обновленную стратегию по организации второго раунда смертельного для себя поединка со «старичком» (а может с его «сыном» – теперь это уже все едино). То, что Царь лично принял решение о приеме Пушкина, говорит сам факт, что он это сделал на другой же день, после обращения к нему Жуковского, не раньше, но и не позже – наболело! Этот «пресловутый» Пушкин своим «дипломом рогоносца» привел в шоковое состояние весь царствующий Двор, а что он еще «выкинет», останься он жить и дальше, пользуясь секретными архивами?

Пушкин хорошо, как никто другой, знал историю адюльтера императора Александра I с женой Дмитрия Львовича Нарышкина – обер-егермейстера двора Марией Антоновной, урожденной княжной Святополк-Четвертинской (1779–1854) Любовная связь императора с женой Д.Л. Нарышкина продолжалась свыше 14 лет, начиная с 1803 и до 1817 года, когда Мария Антоновна, изменив и императору, сбежала за границу с одним из придворных кавалеров. С той поры прошло двадцать лет и мало кто уже помнит эту скандальную историю. Уже двенадцать лет правит другой император, который еще более сладострастен и не менее щедр по отношению к мужьям-рогоносцам. Как пишет Н.Я. Петраков, это нам «…с высоты веков кажется, что два десятилетия – срок ничтожно малый. Но современникам Пушкина, получившим дубликаты анонимного письма, наверняка пришлось напрягать память, чтобы вспомнить историю Нарышкиных (хотя люди интеллигентные эту историю, безусловно, знали). Но ведь нам обычно твердят о великосветской толпе, в глазах которой и хотели авторы диплома опорочить поэта. Так вот, у этой «толпы» перед глазами был такой калейдоскоп фавориток и рогоносцев, что вряд ли упоминание Нарышкина было рассчитано на них (а уж Геккерны вряд ли были знатоками интимных историй российского двора двадцатилетней давности).

Но был один человек, для которого имена Александра Павловича, Нарышкиной и императрицы Елизаветы Алексеевны слились в единый клубок и были глубоко близки. Этот человек – Александр Сергеевич Пушкин. Доподлинно известно, что юный лицеист был влюблен в императрицу. Некоторые пушкинисты не без основания считают, что она стала его Беатриче, его музой на всю жизнь. Ей он посвятил откровенные строки (приводится часть известного стихотворения Пушкина «К Н.Я. Плюсковой («На лире скромной, благородной»), о чем ниже – А.К.).

Естественно, юный Пушкин воспринимал практически открытое сожительство Александра I с Нарышкиной как оскорбление обожаемой им Елизаветы Алексеевны, как надругательство над своим юношеским идеалом. Он возненавидел «плешивого» тезку, а потом на долгие годы сохранил глубокую неприязнь к человеку, доставившему душевную боль и моральное унижение объекту юношеских любовных воздыханий. Вот почему возникла тень Нарышкина, когда Пушкин пошел на свой последний бой со средой, которая мечтала всосать его в грязь своей повседневности, сделать своим, подвести «к общему знаменателю».

Чувственная, рефлексирующая душа поэта неминуемо входит в конфликт с холодным расчетом мистификатора. И на этом гребне противоречий надо искать «проколы» анонима и истинное авторство. Я уверен, что содержательная, смысловая структура текста диплома с головой выдает его автора. Первое: прямое включение императора в «рогоносную интригу». Второе: использование для обличения императора «историографии», то есть аналогии из интимной жизни его старшего брата. Третье: для подчеркивания аморальности поведения императорской семьи (императрица, конечно, была в курсе «интима своего супруга» на стороне) введение в контекст диплома известного своей извращенностью И. Борха. Все это в совокупности мог создать только Пушкин»[208].

И все это без труда мог расшифровать Николай I, достойный продолжатель скандальных альковых утех своего старшего брата. Но не только скандальную историю дважды рогоносца Д.Л. Нарышкина напомнил Николаю I Пушкин своей автоанонимкой, на нем еще лежит грех расправы над императрицей Елизаветой Алексеевной после смерти Александра I. Но для этого необходим краткий экскурс в историю двадцатилетней давности.

Императрицу Елизавету Алексеевну (урожденная принцесса Луиза-Мария-Августа (13.01.1779–4.05.1826) Пушкин впервые увидел в Царском Селе на открытии Лицея 19 октября 1811 г. «Император Александр, – пишет в своих воспоминаниях И.И. Пущин, – явился в сопровождении обеих императриц, великого князя Константина Павловича и великой княгини Анны Павловны. Приветствовав все собрание, царская фамилия заняла кресла в первом ряду. Министр сел возле царя».

По мнению одного из лучших друзей Пушкина, императрица Елизавета Алексеевна произвела на него неизгладимое впечатление, впрочем, как и на самого Пущина: «Императрица Елизавета Алексеевна тогда же нас, юных, пленила непринужденностью, своей приветливостью ко всем; она как-то умела и успела каждому из профессоров сказать приятное слово!

Тут, может быть, зародилась у Пушкина мысль стихов к ней:

На лире скромной, благородной… – и проч.

По поводу даты написания стихотворения Пушкина «К Н.Я. Плюсковой» споры идут и по сей день, несмотря на то, что Пущин уверенно называет дату – 1816 год, в преддверии торжеств по поводу предстоящего выпуска лицеистов первого набора. Ожидалось, что на торжественный выпуск вновь прибудут члены царской фамилии, в том числе, естественно, и императрица Елизавета Алексеевна. Можно встретить порой утверждение, что так оно и было. Так, известный пушкинист Л.А. Черейский в своей книге «Пушкин и его окружение» в биографической справке «Елизавета Алексеевна» утверждает: «Пушкин видел Е.А. в Царском Селе на открытии Лицея <…> и на экзаменах (1811–1817) и, возможно, был ей представлен».

Однако И.И. Пущин это не подтверждает:

«9 июня был акт. Характер его был совершенно иной: как открытие Лицея было пышно и торжественно, так выпуск наш тих и скромен. В ту же залу пришел император Александр в сопровождении одного тогдашнего министра народного просвещения князя Голицына. Государь не взял с собой даже князя П.М. Волконского, который, как все говорили, желал быть на акте[209].

В зале были мы все с директором, профессорами, инспектором и гувернером. Энгельгардт прочел коротенький отчет за весь шестилетний курс, после него конференц-секретарь Куницын возглавил высочайше утвержденное постановление конференции о выпуске. Вслед за этим всех нас по старшинству выпуска, представляли императору, с объявлением чинов и наград.

Государь заключил акт кратким отеческим наставлением воспитанникам и изъявлением благодарности директору и всему штату Лицея.

Тут пропета была нашим хором лицейская прощальная песнь – слова Дельвига, музыка Теппера, который сам дирижировал хором. Государь и его не забыл при общих наградах.

Он был тронут и поэзией и музыкой, понял слезу на глазах воспитанников и наставников».

Л.А. Черейский в указанной биографической справке утверждает, что стихотворение написано в 1818 году: «Е.А. посвящено (вписано в альбом) стихотворение Пушкина «На лире скромной благородной» (1818), где отразились идеи умеренной оппозиции, группировавшейся вокруг Е.А. (Ф.Н. Глинка и др.)»

В десятитомном собрании сочинений А.С. Пушкина, вышедшем в 1959–1962 годах (М., Гослитиздат) под редакцией Д.Д. Благого, С.М. Бонди, В.В. Виноградова и Ю.Ч. Оксмана стихотворение датировано также 1818 годом. Похоже, что П.В. Анненков сослался на 1819 год, поскольку в этом году стихотворение было опубликовано по инициативе Ф.Н. Глинки в журнале «Соревнователь просвещения и благотворения» (1819 г. № 10) под заглавием «Ответ на вызов написать стихи в честь ее императорского величества государыни императрицы Елисаветы Алексеевны». До этой публикации стихотворение распространялось в рукописных сборниках наряду со стихотворениями Пушкина политического содержания. На одном из заседаний «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств» (25 сентября 1819 г.) под председательством Ф.Н. Глинки (1786–1880) состоялось чтение стихотворения Пушкина (читал А.Дельвиг):

К Н.Я. Плюсковой[210]

На лире скромной, благородной Земных богов я не хвалил И силе в гордости свободной Кадилом лести не кадил. Свободу лишь умея славить, Стихами жертвуя лишь ей, Я не рожден царей забавить Стыдливой музою моей. Но, признаюсь, под Геликоном[211], Где Касталийский ток шумел[212], Я, вдохновенный Аполлоном, Елисавету втайне пел. Небесного земной свидетель, Я пел на троне добродетель С ее приветною красой. Любовь и тайная свобода Внушали сердцу гимн простой, И неподкупный голос мой Был эхо русского народа.

В филиалах декабристского общества «Союз благоденствия» Федором Глинкой, человеком умеренных взглядов, насаждался культ императрицы Елизаветы, которая, в противоположность мужу, Александру I, была популярна в обществе своей добротой, широкой благотворительностью, интересом к русской литературе и русским поэтам. Там же возникла мысль о «дворцовом перевороте» с возведением на престол Елизаветы Алексеевны.

Пушкин был тайно влюблен в императрицу, несмотря на разность в возрасте с ней в 20 лет. Это была первая, но отнюдь не последняя влюбленность поэта в женщину гораздо старше своих лет (Екатерина Андреевна Карамзина, Евдокия Ивановна Голицина, Осипова Прасковья Александровна – все старше Пушкина на 20 лет), которые по возрасту годились ему в матери. Некоторые биографы поэта объясняют это феноменом «эдипова комплекса», то есть влюбленность мужчины в свою мать. Однако, поскольку Пушкину в детстве как раз недоставало материнской ласки и любви, то невостребованная любовь к матери воплотилась в любви и преданности к пожилым женщинам, которые, в свою очередь, воспринимали эту увлеченность за сыновную любовь и сами преданно любили его, как сына (скорее, это «антиэдипов комплекс).

Однако, в силу неравного положения, в котором находились императрица Елизавета Алексеевна и юный поэт, никакого ответного чувства с ее стороны к Пушкину возникнуть не могло, хотя она высоко ценила творчество поэта. Так, в письме от 23 февраля 1825 года Елизавета Алексеевна благодарила Н.М. Карамзина за присылку ей «новой поэмы Пушкина», чтение которой ей доставило «удовольствие». Речь, скорее всего, идет о первой главе «Евгения Онегина», поступившей в продажу 21 февраля 1825 года.

Некоторые исследователи считают, что «утаенной любовью» Пушкина была именно Елизавета Алексеевна, имя которой («Лиза», «Лизавета», «Луиза») встречается во многих его произведениях («Повести Белкина», «Маленькие трагедии», «Домик в Коломне» и др.). Вникая в секретные архивы царствующего дома Романовых, Пушкин узнал и о трагедии императрицы Елизаветы Алексеевны и о таинстве происхождения Николая I и его сестры Анны Павловны, чем и стал смертельно опасен царствующему дому.

Обратимся к некоторым выводам новейших исследований замечательного пушкиниста И.А. Лебедева, который на широко «известные» факты из жизни и творчества поэта взглянул с «неожиданной», на первый взгляд, точки зрения: «В Некрополе Александра-Невской Лавры недалеко от могилы Натальи Николаевны стоит старинный надгробный памятник, представляющий собой скалу, сложенную из темного камня, на которой возвышается дуб, сломанный пополам молнией. А под дубом окутанная покрывалом скорбная фигура молодой женщины, облокотившейся на погребальную урну. Дуб, фигура женщины и урна выточены из белого мрамора. У подножия скалы беломраморная доска с надписью: «Здесь погребено тело Кавалергардского полку штабс-ротмистра Алексея Яковлевича Охотникова, скончавшегося января 30 дня 1807 года на 26-м году от своего рождения».

Биография Охотникова приведена С.А. Панчулидзевым в книге «Сборник биографий кавалергардов» (СПб., 1906. Т.З). Автор же биографического очерка, основываясь на семейных преданиях Охотниковых и других воспоминаниях современников, рассказывает следующую историю.

За два года до своей гибели А.Я. Охотников влюбился в даму из высшего света. Муж этой дамы, высокопоставленное лицо, невзирая на красоту, молодость и любовь к нему своей жены, пренебрегал ею и открыто изменял на глазах у всего высшего светского общества, в то время как она молчаливо перенесла свое горе и унижение до тех пор, пока не встретила восторженной любви А.Я. Охотникова, которая увлекла ее.

Однако брат мужа, который сам был неравнодушен к невестке, но был отвергнут ею, выследил их и организовал убийство Охотникова. Поздней осенью в начале ноября 1806 г. при выходе из Большого театра (на месте которого теперь находится Мариинский), после спектакля подозрительная толпа тесно окружила А.Я. Охотникова, и кто-то нанес ему удар кинжалом в бок. Более двух месяцев раненый боролся за жизнь, но рана оказалась смертельной. В январе 1807 г. он скончался.

Возлюбленная, рискуя своей репутацией, дважды посетила его на квартире: до и после смерти. После похорон к брату А.Я. Охотникова явилась посыльная этой дамы и передала ему шкатулку с переписками и реликвиями этой тайной любви. От имени дамы посыльная испросила у брата А.Я. Охотникова разрешения поставить на его могилу надгробие, которое и сохранилось до наших дней.

Опять мы встречаемся с ситуацией, почему к такому странному способу прибег брат мужа для того, чтобы избавиться от штаб-ротмистра? Ведь по родовитости А.Я. Охотников (1780–1807) принадлежал к древнему роду, внесенному в шестую часть родословных дворянских книг Орловской, Воронежской, Пензенской, Калужской, Ставропольской и Московской губерний, где находились обширные поместья представителей этого рода. В Высшем обществе не было никого, кто мог бы посчитать неравной дуэль с ним. Кроме… представителей, опять же, императорской фамилии.

Дамой света была императрица Елизавета Алексеевна, а братом мужа являлся великий князь Константин Павлович, организовавший убийство А.Я. Охотникова. Посыльной же императрицы была ее статс-дама княгиня Н.Ф. Голицына. История любви царицы составляла тайну императорской фамилии. После ее «смерти» в 1826 г. по приказу Николая I все документальные свидетельства были уничтожены. Но остались и сохранились личные дневники жены Николая I императрицы Александры Федоровны, сестры Елизаветы Алексеевны принцессы Амалии Баденской, а также письма членов царской фамилии, где упоминается эта связь.

В дневнике Александры Федоровны за июнь – июль 1826 г. записано: «Но вчера я прочитала эти письма Охотникова, написанные его возлюбленной императрице Елизавете».

Видно, что он переживал настоящую страсть, он любил женщину, а не императрицу, он обращался к ней на «ты», называл ее своей женой…». Охотников умирал во время родов Елизаветы Алексеевны, в результате которых появилась (ненадолго) их общая дочь Лиза. Вот почему Елизавета Алексеевна «умерла», ушла из мира именно в уездном городе Белеве – родовом гнезде Охотниковых»[213].

Здесь требуется пояснение, почему вдовствующая императрица Елизавета Алексеевна «умерла» в родовом гнезде Охотниковых – в уездном городе Белеве. Историки по сей день спорят о том, умер ли в г. Таганроге 19 ноября 1825 года император Александр I, или принял схиму под именем старца Федора Кузьмича? Однако, вслед за мужем через полгода (4.05.1826) в расцвете лет и будучи совершенно здоровой «умирает» Елизавета Алексеевна, которая наверняка знала кое-что о «дворцовом перевороте», совершенном незаконнорожденным младшим сыном Павла I, обойдя при этом законного наследника старшего брата Константина. Который, кстати, как-то незаметно и скоропостижно скончался во время эпидемии холеры (15 июня 1831 года). Не «уберегли» законного наследника, на которого Пушкин недовольный царствованием отцеубийцы, возлагал в свое время большие надежды, ибо видел в нем «…очень много романтизма… К тому же, он умен, а с умными людьми все как-то лучше» (из письма к П.А. Катенину от 4 декабря 1825 года).

Николай I прекрасно понимал, что оставить при Дворе вдову Александра I – равносильно сидению на пороховой бочке, и он распорядился заточить ее в Монастырь, организовав предварительно пышные «похороны» вдовствующей императрицы.

С иезуитской последовательностью был выбран Сырковский монарстырь, что расположен в Новгородской губернии близ города Белева – родовом имении Охотниковых. Она принуждена была наложить на себя обет молчания, получив при этом имя – Вера-«молчальница». Под этим именем она и скончалась 6 мая 1861 года уже при царствовании сына – Николая I – Александра П.

Узнав историю Веры-«молчальницы», Пушкин тайно посетил монахиню в октябре 1832 года. Впрочем, предоставим слово И.А. Лебедеву:

«Если помните, в октябре 1832 г. Пушкин таинственно исчез из Москвы на 6 дней. Это было его последнее свидание с императрицей Елизаветой Алексеевной в районе Оптиной пустыни и города Белева.

В октябре 1832 г. они виделись в последний раз, а в 1834 г. в Тихвинском монастыре появилась Вера-«молчальница» (с 1840 г. – в Сырковском). Келья Молчальницы по своему внешнему виду была точной копией «томской» кельи старца Федора Кузьмича. И если первые года ее молчание не было полным, абсолютным, то после смерти Пушкина (уже в Сырковском монастыре), она замолчала навсегда, до самой смерти 6/Ѵ 1861 г. Место для своей могилы она выбрала сама, недалеко от погребенья игуменьи Александры Шубиной, восприемницы Елизаветы Алексеевны при переходе ее в далекие юные годы в православие, когда принцесса баденская Луиза-Мария-Августа, дочь маркграфа баден-бурлахского, стала великой княгиней Елизаветой Алексеевной. На ее могиле стоит памятник в виде гроба из темного гранита с бронзовыми львиными лапами, стоящего на высоком пьедестале из красноватого гранита. На правой стороне надпись: «Здесь погребено тело возлюбившей Господа всей крепостью души своей и Ему Единому известная раба Божия Вера, скончавшейся 1861 мая 6 дня в 6 часов вечера, жившей в своей обители более 20 лет в затворе и строгом молчании, молитву, кротость, смиренье, истинную любовь к Господу и состраданье к ближним сохранившей до гроба и мирно предавшей дух свой Господу. А.С.» На левой: «Во царствии Твоем помяни Господи рабу Твою и подаждь от земных трудов к скорбей упокоение небесное. Н.Л.»

Что означают последние буквы А.С. и Н.Л.? Неизвестно. Но в монастыре свято сохраняли вещи «Молчальницы» – листы со священными текстами и монограммой из сочетаний букв: Е А и П (!), сделанными киноварью и чернилами.

«Федор Кузьмич» же ее пережил лишь на 18 месяцев в далекой Сибири».

В повседневной хронологии жизни Пушкина за октябрь 1832 года действительно имеется «пробел» с 21 по 26 октября: «Работа над первой главой романа «Дубровский». Это единственный случай в «творческой лаборатории» Пушкина, когда он непрерывно, никуда не отлучаясь, работал над одним произведением. Над первой главой романа он работает почти неделю, а уже 11 ноября окончена последняя 8-я глава первого тома, о чем он, спустя почти месяц, сообщает в письме к П.В. Нащокину от 2 декабря из Петербурга в Москву: «…честь имею тебе объявить, что первый том Островского <Дубровского> кончен и на днях прислан будет в Москву на твое рассмотрение и под критику г. Короткого[214]. Я написал его в две недели, но остановился по причине жестокого рюматизма, от которого прострадал другие две недели, так что не брался за перо и не мог связать две мысли в голове».

Учитывая, что первый том произведения (8 глав) написан за две недели, а первая глава с 21 по 26 октября (то есть, тоже за неделю), то версия И.А. Лебедева вполне подтверждается, что Пушкин покидал Москву, чтобы тайно побывать в Оптиной пустыне.

Конечно, это всего лишь версия, но версия весьма правдоподобная, поскольку Пушкин мог получить совершенно секретные сведения о происхождении Николая I только от члена царской семьи. Вот о чем поведала Вера-«молчальница» посетившему ее, Александру Сергеевичу, после чего замолчала до самой своей смерти. Впрочем, предоставим слово И.А. Лебедеву:

«Почему же задолго до 1825 г. Александр остановил свой выбор на Николае? В Таганроге у царя входили в свиту – врачи Више, Тарасов; полковник Соломко, генерал-адъютант барон Дибич, директор канцелярии Ваценко, капитаны Валимов и Гедефруа, метрдотель Миллер, камердинеры Анисимов и Федоров, певчий Бердинский, 4 лакея и камер-фурьер Бабкин, а также камер-казак Овчаров, служивший у Александра I с 1812 г. Из Таганрога царь отпускает его в отпуск на Дон. Когда он возвращается и хочет проститься с «умершим императором», к гробу его не подпускают. Звали казака – Федор Кузьмич. Камер-казак дал царю новое имя, камер-фурьер Бабкин – России нового царя.

Дело в том, что Николай не был сыном императора Павла, он был незаконнорожденным (как и прадед Пушкина) ребенком императрицы Марии Федоровны, с которой Павел разорвал отношения еще до восшествия на престол. Причем Павел прекрасно знал, что «третий сын» прижит Марией Федоровной от гоф-курьера Бабкина, на которого он был похож как две капли воды.

Еще в мемуарах «декабриста» А.Ф. фон-дер Бриггена рассказывалось, что графом Ростопчиным-младшим в своей подмосковной деревне было найдено письмо Павла к его отцу, в котором император не признавал детей своими. Анна Павловна – при Николае I королева Голландии, была дочерью Марии Федоровны от статс-секретаря Муханова (не об этой ли тайне в минуты отчаяния, загнанный в угол, рассказывал в письме Геккерен, что послужило поводом для гнева Николая, переписки, так и не найденной, между ним и голландским королем и шума в парламенте).

15 апреля 1800 г. Павел писал в Москву графу Ф. Ростопчину: «Мудрено, покончив с женщиной все общее в жизни, иметь еще от нее детей. В горячности моей я начертал манифест «О признании сына моего Николая незаконным», но Безбородко умолил меня не оглашать его. Но все же Николая я мыслю отправить в Вюртемберг к «дядям», с глаз моих: гоф-курьерский ублюдок не должен быть в роли российского великого князя – завидная судьба. Но Безбородко и Обольянинов правы: ничто нельзя изменить в тайной жизни царей, раз так предопределенно Всевышним».

Таким образом, император Николай 1 не имел даже дальнего родства с домом Романовых, династическая линия которого по мужской линии прервалась еще на Петре II (сын Алексея Петровича Романова), а вообще всякая связь с Петра III (немецкий принц Карл Петр Ульрих, сын герцога голштейн-готторпского Карла Фридриха и Анны Петровны, внук Петра I по женской линии). В православии Петр Федорович (1728–1762), российский император (с 1761 года), свергнутый и убитый в результате государственного переворота, организованного в 1762 году его женой, в православии Екатериной Алексеевной (1729–1796) (урожденная Софья Фридерика Августа Анхальт-Цербстская), с 1762 по 1796 годы – российская императрица Екатерина II.

Николай I, зная свое «подлое» происхождение, «чистил» себя под Петра I, и хотел не стать, а быть Петром. И решение этой задачи он видел в грандиозной фальсификации российской истории, поручив Пушкину написать Историю Петра Великого. Он жестоко ошибся в выборе кандидатуры на роль своего историографа. Пушкин к тому времени уже был осведомлен о «великой тайне» Царского Двора. Вот почему «Шестикрылый Серафим», воспетый поэтом в его знаменитом «Пророке», превратился в «Старца в белой ризе» в стихотворении «Чудный сон мне бог послал…», предсказавшего ему скорую смерть.

Теперь понятно обоюдное стремление Пушкина и Николая I к встрече, которая состоялась с глазу на глаз в царском кабинете Аничкова дворца 23 ноября 1836 года. О чем там шла речь? Пушкинисты утверждают: «О содержании беседы известно только одно: царь взял у Пушкина слово не драться на дуэли ни под каким предлогом, но если история возобновится, обратиться к нему. О Геккерне, по-видимому, ничего сказано не было»[215].

Интересно, откуда сие стало известно пушкинистам? Уж не читали ли они часом протокол встречи, который сам Николай и вел? Встреча ведь была с глазу на глаз! Что бы впоследствии ни писал или ни говорил Николай I о дуэли и смерти Пушкина, это как раз то, о чем «не говорили» участники встречи. В своем письме к брату, великому князю Михаилу Павловичу от 3 февраля 1837 года он почти что радуется такому исходу:

«С последнего моего письма здесь ничего важного не произошло, кроме смерти известного Пушкина от последствий раны на дуэли с Дантесом. Хотя давно ожидать было должно, что дуэлью кончится их неловкое положение, но с тех пор, как Дантес женился на сестре жены Пушкина, а сей последний тогда же письменно отрекся от требований сатисфакции, надо было надеяться, что дело заглушено… Но последний повод к дуэли, которого никто не постигает и заключавшийся в самом дерзком письме Пушкина к Геккерну, сделал Дантеса правым в этом деле… Пушкин погиб, и слава Богу умер христианином…»

Такая вот метаморфоза в оценке «одного из умнейших людей России» через десять лет – «известный Пушкин». А императрица Александра Федоровна записала в своем дневнике 28 января 1837 года, еще при живом поэте: «…Разговор с Бенкендорфом целиком за Дантеса, который вел себя как благородный рыцарь, Пушкин как грубый мужик».

Косвенно о теме беседы Пушкина с Государем можно судить из разговоров Николая I, записанных Модестом Андреевичем Корфом[216]:

«Под конец его жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренно любил и теперь люблю как очень хорошую и добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о комеражах[217], которым ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себе самой, столько и для счастия мужа, при известной его ревности. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты мог ожидать от меня другого?» – спросил я его. – «Не только мог, Государь, но, признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моей женой…». Три дня спустя был его последний дуэль».

Царь десять лет не принимал Пушкина и лично никогда с ним не беседовал, а в приведенном фрагменте, якобы за три дня до дуэли (т. е. 24 января 1837 года), сподобился вдруг выслушать слова благодарности поэта за отеческие советы его любимой жене. Это не более чем дозированная утечка информации о формате беседы, состоявшейся 23 ноября 1836 года, в ходе которой, похоже, Пушкин изложил царю свое видение ситуации. Прежде всего он изложил императору содержание «диплома рогоносца» в своей интерпретации (возможно даже признался в своем авторстве), чем подписал себе смертный приговор. Не мог Пушкин высказать Государю такую банальность как, «…я и вас самих подозревал в ухаживании за моей женой…», когда это было известно всему высшему петербургскому обществу, да сам царь в этом откровенно признается. Уж если так упорно добивался поэт встречи с Николаем I, то не ради же этой банальности. Он шел, как говорится, ва-банк, сказать в глаза императору всю горькую правду, после чего дуэль стала не только неминуемой, но и априори смертельной для поэта, причем теперь, независимо от того, как поведет себя непредсказуемый Дантес.

Встречи добивался не только Пушкин, ее пожелал и сам Государь, чтобы выяснить, насколько глубоко поэт разобрался в родословной Дома Романовых, поскольку о его встрече с Верой– «молчальницей» ему конечно же было известно. Выслушав откровения Пушкина, Николай 1 наложил свою «подпись» на некоем виртуальном приговоре Пушкину государственной печатью»

Наступила томительная 2-месячная пауза, в течение которой обе смертельно враждующие стороны готовились к окончательной схватке.

Поэты всех времен и народов обладают каким-то сверхъестественным чутьем в оценке исторических, и, прежде всего, трагических событий, реальную подоплеку которых они ни сном, ни духом. Советский поэт Николай Доризо, пушкинолюб божьей милостию, прокричал, равно выстрелил в это загадочное, трагическое событие, случившееся 27 января 1837 года:

…А если б не было дуэли? А если б не было дуэли, А если б не было дуэли… Что ж! Было все предрешено, — И пуля та достигла б цели, Достигла б цели все равно! Был царь, И был Он, дух мятежный. А пуля, что прервала жизнь, Была лишь точкой неизбежной, Где судьбы их пересеклись».

Итак, Царь «отливал пулю», прервавшую жизнь поэта, а Поэт искал формальный повод, чтобы вызвать на дуэль «старичка», либо его «приемного сына» – теперь уже было безразлично, кто из них выйдет к барьеру. До бракосочетания Екатерины Николаевны с Ж. Дантесом, которое состоялось 10 января 1837 года открывать огонь было просто не этично, ну а дальше – по обстановке. Главное, чтобы как-то себя проявил новоиспеченный «родственник». И он не заставил себя долго ждать.

Накануне свадьбы С.Н. Карамзина пишет брату Ан. Н. Карамзину: «Завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим ее в католической церкви, Александр и Вольдемар <Карамзины> будут шаферами, а Пушкин проиграет несколько пари, потому что он, изволите видеть, бился об заклад, что эта свадьба – один обман и никогда не состоится. Все это по-прежнему очень странно и необъяснимо; Дантес не мог почувствовать увлечения, и вид у него совсем не влюбленный. Катрин во всяком случае более счастлива, чем он».

Бракосочетание Е.Н. Гончаровой и Ж. Дантеса (обряд венчания совершен дважды – в православном Исаакиевском соборе и римско-католической церкви Св. Екатерины) в присутствии свидетелей, шаферов и ближайших родственников. Даже С.Н. Карамзина не была приглашена в церковь и потом писала брату, что «испытала разочарование» не будучи свидетельницей того «как выглядели участники этой таинственной драмы в заключительной сцене эпилога». Пушкин на свадьбу не поехал, Наталья Николаевна по его разрешению присутствовала на венчании, но уехала тотчас же после службы, не оставшись на ужин.

Через два дня после свадьбы молодые Геккерны наносят видит Пушкиным, но поэт в категоричной форме отказывается их принять.

Данзас рассказывал: «Дантес приезжал к Пушкину со свадебным визитом; но Пушкин его не принял».

П.А. Вяземский писал великому князю Михаилу Павловичу от 18 февраля 1837 года: «Поэт «объявил самым положительным образом, что между его семьей и семейством своячениц он не потерпит не только родственных отношений, но даже простого знакомства, и что ни их нога не будет у него в доме, ни его – у них».

В четверг 14 января на обеде у Г.А. Строганова барон Геккерн-отец делает еще одну попытку установить «более родственные» отношения между семейством Пушкина и своим. Однако Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между своим домом и г. Дантесом, при этом возвратил нераспечатанным письмо Дантеса, отосланное 11–13 января. Вяземский писал позднее: «анонимные письма… лежали горячею отравою на сердце Пушкина», он не мог ни простить, ни забыть нанесенного ему оскорбления.

Ничего другого П.А. Вяземский написать и не мог, ибо все друзья Пушкина были уверены, что причиной столь недружественного отношения к семейству Геккернов являются пресловутые письма, написанные якобы Геккернами или по крайней мере, при их непосредственном участии. Не сумев установить «родственных» отношений с семьей Пушкина (и тем снять впечатление «неестественности» своего брака), Дантес вновь начал вести себя откровенно вызывающе, демонстративно афишируя увлечение женой поэта и компрометируя ее в глазах света (что удалось: на Пушкину и ее сестер смотрели с пристрастием во всех собраниях).

Из «Конспективных заметок» В.А. Жуковского, который отмечал двойственность поведения Дантеса: «После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней <Н.Н. Пушкинойх Веселость за ее спиною. – При Тетке ласка к жене; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries[218]. Дома же, веселость и большое согласие».

21 января Пушкины на большом балу в доме Фикельмонов, где было более 400 гостей. Дантес продолжал, как и в предыдущие дни, открыто ухаживать за Н.Н. Пушкиной, а сотни глаз продолжали наблюдать за происходящим: светская молва переносила слухи, сплетни и анекдоты, которые зачастую пускали в ход сами Геккерны (после 21 января 1837 г. анекдот о влюбленном Дантесе и бешеной ревности Пушкина появился в дневниках современников), а семейная жизнь Пушкина все больше делалась предметом светских пересудов.

23 января Пушкин с женой на балу у графа И.И. Воронцова-Дашкова, который остался в памяти и мемуарах современников как переломный момент январских событий в жизни поэта. Вызывающее поведение Дантеса замечали и прежде, но здесь им были сказаны какие-то остроты и каламбуры, которые задевали его собственную жену и жестоко компрометировали Наталью Николаевну. Каламбур, который Пушкин назовет в письме барону Геккерну «казарменным», был произнесен Дантесом в большом обществе, и его тут же разнесли по залам и гостиным дворца Воронцовых-Дашковых.

Из дневника Д.Ф. Фикельмон (запись 29 января): «Наконец, на одном балу он <Дантес> так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намеками, что все ужаснулись, и решение Пушкина было с тех пор принято окончательно».

Вот как описал этот роковой бал В.А. Соллогуб в своих «Воспоминаниях», конечно со слов свидетелей, поскольку сам он в это время находился за границей. Нужно отметить при этом, что даже самые близкие друзья Пушкина весьма снисходительно относились к «шалостям» балагура Ж. Дантеса, где-то даже осуждая поэта за его поведение, которое объясняли лишь его упрямым нежеланием «породниться» с Геккернами.

«После моего отъезда Дантес женился и был хорошим мужем и теперь, по кончине жены, весьма нежный отец. Он пожертвовал собой, чтоб избегнуть поединка. В этом нет сомнения; но, как человек ветреный, он и после свадьбы, встречаясь на балах с Натальей Николаевной, подходил к ней и балагурил с несколько казарменного непринужденностью. Взрыв был неминуем и произошел несомненно от площадного каламбура. На бале у гр. Воронцова, женатый уже, Дантес спросил Наталью Николаевну, довольна ли она мозольным оператором, присланным ей его женой. – Le pédicure prétend. – прибавил он. – que votre cor est plus beau que celui de ma femme[219].

Пушкин об этом узнал. В письме его к посланнику Геккерну есть намек на этот каламбур[220]. Письмо, впрочем, было то же самое, которое он мне читал за два месяца, – многие места я узнал; только прежнее было, если не ошибаюсь, длиннее и, как оно ни покажется невероятным, еще оскорбительнее».

Далее В.А. Соллогуб с горечью пишет о трагическом исходе поединка на Черной речке, делая упор на то, что Пушкин искал смерти и нашел ее 27 января 1837 года: «Вся грамотная Россия содрогнулась от великой утраты. Я понял, что Пушкин не выдержал и послал письмо к старику Геккерну; понял, почему, боясь новых примирителей, он выбрал себе секунданта почти уже на месте поединка; я понял тоже, что так было угодно провидению, чтоб Пушкин погиб, что он сам увлекался к смерти силою почти сверхъестественною и, так сказать, осязательною. Двадцать пять лет спустя я встретился в Париже с Дантесом-Геккерном, нынешним французским сенатором. Он спросил меня: «Вы ли это были?» Я отвечал: «Тот самый». – «Знаете ли, – продолжал он, – когда фельдъегерь довез меня до границы, он вручил мне от государя запечатанный пакет с документами моей несчастной истории. Этот пакет у меня в столе лежит и теперь запечатанный. Я не имел духа его распечатать».

У Пушкина в «запасе» было трое суток, чтобы тщательно откорректировать послание барону Геккерну, дожидавшего своего часа, не забыл он и про последний каламбур Ж. Дантеса.

На следующий день чета Пушкиных присутствует на вечере без танцев у князя П.И. Мещерского. А.О. Россет вспоминал, что в кабинете застал хозяина и Пушкина за шахматной доской. Оторвав взгляд от доски, Пушкин спросил: «Ну что… вы были в гостиной; он уже там, возле моей жены?» Но если А.О. Россет смутился от прямого вопроса Пушкина и уклонился от ответа, то другие члены кружка Карамзиных-Вяземских злословили без всякого стеснения. Так, С.Н. Карамзина пишет своему брату: «…Пушкины, Геккерны (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества). Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра. Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, – это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрита по всем правилам кокетничает с Пушкиным…»

25-го января к Пушкину приезжает барон Геккерн-старший, которого поэт не принял, произошла ссора на лестнице. Об этом запись в «Конспективных заметках» Жуковского: «В понедельник приезд Геккерна и ссора на лестнице». Быть может, со стороны Геккерна это была еще одна попытка снять напряжение между семьями, сгладить отношения, избежать конфликта. Но поздно, ружье, висевшее на стене в начале этой затянувшейся трагикомедии уже в руках Пушкина. На следующий день, он отправляет свою ноябрьскую «заготовку» по адресу. Первая часть послания напоминает текст ноябрьского письма, в средней Пушкин объясняет, как он понимает в ноябрьской истории роль самого Геккерна, и обращается к адресату в выражениях самых оскорбительных; в заключение предлагает положить всему этому конец, угрожая, что, если вызов не будет ему послан, он не остановится перед новым скандалом: «Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой и, еще того менее – чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь».

Письмо написано по-французски. Ниже приводится перевод его полного текста:

«Барон!

Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то сочувствие, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.

Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей; верните мне моего сына.

Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность, и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее – чтобы он отпускал ей казарменный каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин26 января 1837».

Прав был В.А. Соллогуб, сравнивая по памяти тексты ноябрьского, неотправленного, и январского посланий Пушкина барону Геккерну, что первое «было… длиннее (в 1,85 раза, то есть отправленное письмо было без малого в 2 раза короче) и, «как оно ни покажется невероятным, еще оскорбительнее» (почитай в два раза, судя по объему неотправленного письма).

Но не это самое главное в процедуре подготовки и отправлении оскорбительного письма барону Геккерну. Современников Пушкина, в том числе его друзей, поразила совершенно непонятная им непоследовательность действия гения. Если в ноябрьской «заготовке» оскорбления в адрес как старого, так и «молодого» Геккернов как-то можно было оправдать (ну заблуждался поэт в определении авторства злополучного «пасквиля»), то в январском послании он повел себя явно непоследовательно, если не сказать – безнравственно.

Отозвав 17 ноября свой вызов Ж. Дантесу, он тем самым дал сигнал к примирению, что и было воспринято именно так противной стороной (Дантес просит секундантов: «Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видеться как братья».) Чего еще нужно, чтобы успокоить страсти, кипевшие в свете? «Побратайся» Пушкин с Дантесом, его бы на руках носили не только друзья, но и недруги тоже. Прими предложение о «дружбе домами» и никаких ухаживаний после 10 января со стороны Дантеса не было бы. Разве непонятно, что Дантес начал «по мелкому» пакостить, т. е. мстить Пушкину за его оскорбительное отношение к их шагам по практической реализации процедуры примирения, исходившего именно от поэта?

Однако Пушкин, пренебрегая элементарными нормами дворянского этикета, шлет оскорбительное письмо, руководствуясь мотивами, о которых следовало бы забыть после ноябрьского примирения. Этим немедленно воспользовался барон Геккерн, напомнив Пушкину в своем вызове его на дуэль: «Вы, по-видимому, забыли, Милостливый государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерну и им принятого…»

По логике происходящих после 10 января 1837 года событий, Пушкин может гневаться лишь за то, что Дантес возобновил свои ухаживания за Натали, да еще за этот несчастный каламбур, что мозоль (тело) жены Пушкина лучше, чем у его собственной жены. Но послать такие обвинения Геккернам было бы курам на смех. Однако, пренебрегая элементарными условностями, принятыми в свете, Пушкин не «восстал… против мнений света», как утверждал М.Ю. Лермонтов, ни разу не встречавшийся с Пушкиным при его жизни, а восстановил его против себя, в том числе своих недоумевающих близких друзей. Скорее можно сказать, что свет «восстал» против непредсказуемых действий поэта.

Почему на этот, очевидный факт никто из знаменитых пушкинистов не обратил внимание? Этим оскорбительным письмом Пушкин как бы открытым текстом говорит, что ему наплевать на то, что подумают недруги и друзья, важно, чтобы состоялась смертельная для него дуэль! Цель оправдывает средства.

Отправив письмо (скорее всего вечером 25-го января), Пушкин навещает Е.Н. Вревскую, которая в это время находилась в Петербурге, посвятив ее в тайны посланного вызова. По воспоминаниям Е.Н. Вревской (в записи М.И. Семевского) Пушкин откровенно говорил с ней о всех своих делах: «О бремени клевет, о запутанности материальных средств, о посягательстве на его честь, на свое имя, на святость семейного очага и, давимый ревностью, мучимый фальшивостью положения в той сфере, куда бы ему не следовало стремится, видимо искал смерти».

Евпрасия Николаевна своим чутким женским сердцем уловила то, что 175 лет не могут понять пушкинисты всех поколений – Пушкин искал смерти!

В первой половине дня 26 января 1837 года барон Геккерн получает письмо Пушкина. К.К. Данзас вспоминал: «Говорят, что получив это письмо, Гекерен бросился за советом к графу Строганову и что граф, прочитав письмо, дал совет Гекерену, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом». После этого Дантес видится с д'Аршиаком и просит его вновь взять на себя обязанности секунданта. Посланник через д'Аршиака отсылает Пушкину письмо, содержащее вызов от имени Жоржа Геккерна (Дантеса), Пушкин обещает прислать к д'Аршиаку своего секунданта.

Будущий великий русский писатель Иван Сергеевич Тургенев, в то время 18-летний начинающий литератор, вечером 25 января 1827 года был на концерте первого флейтиста прусского короля – Габриельского, где практически впервые вблизи увидел Пушкина (до этого он мельком его видел в книжной лавке Смирдина, а также на утреннем концерте в зале В.В. Энгельгарта) и описал эту встречу в своих позднейших воспоминаниях: «Он стоял, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом… смуглое лицо, африканские губы, оскал белых крепких зубов, висячие бакенбарды, желчные глаза под высоким лбом почти без бровей и кудрявые волосы…» заметив, что на него уставился незнакомый, «он словно с досадой повел плечом, – вообще он казался не в духе – и отошел в сторону. Несколько дней спустя я видел его лежащим в гробу».

Пушкин в своих мыслях уже был далек от суетных мирских дел, в противном случае он подошел бы к молодому человеку, так пристально глядевшего на живого гения, почти полубога и, кто знает, какая бы могла состояться содержательная беседа. Но! История не знает сослагательного наклонения.

Думая на рауте, состоявшемся у М.Г. Разумовской за день до дуэли (26 января 1837 года), найти себе секунданта, Пушкин появляется там в 12-м часу ночи и обращается к советнику английского посольства Артуру Меджнису с просьбой быть его секундантом в дуэли с Дантесом[221]. На этом вечере последний раз видела живого Пушкина Софья Николаевна Карамзина: «…я видела Пушкина в последний раз; он был спокоен, смеялся, разговаривал, шутил, он несколько судорожно сжал мне руку, но я не обратила внимания на это…»

В половине второго ночи Пушкин получил записку от Меджниса, в которой тот отказывался быть его секундантом, поняв после разговора с д'Аршиаком, что примирение противников невозможно. Отказ Меджниса поставил Пушкина в очень затруднительное положение – к утру 27 января у него не было секунданта.

Ниже приводится в переводе с французского копия письма барона Геккерна от 26 января 1837 года с вызовом Пушкина на дуэль с Ж. Дантесом:

«Милостивый Государь!

Не зная ни вашего почерка, ни вашей подписи, я обратился к г. виконту д'Аршиаку, который вручит вам настоящее письмо, чтобы убедиться, действительно ли то письмо, на которое я отвечаю, исходит от вас. Содержание его до такой степени выходит из пределов возможного, что я отказываюсь отвечать на все подробности этого послания. Вы, по-видимому, забыли, Милостивый Государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерну им принятого. Доказательство тому, что я здесь заявляю, существует – оно писано вашей рукой и осталось в руках у секундантов. Мне остается только предупредить вас, что г. виконт д'Аршиак отправляется к вам, чтобы условиться относительно места, где вы встретитесь с бароном Жоржем Геккерном, и предупредить вас, что эта встреча не терпит никакой отсрочки.

Я сумею впоследствии, Милостивый Государь, заставить вас оценить по достоинству звание которым я облечен и которого никакая выходка с вашей стороны запятнать не может.

Остаюсь, Милостивый Государь, ваш покорнейший слуга

Барон де Геккерн.

Прочтено и одобрено мною.

Барон Жорж де Геккерн».(Выделено мной. – А.К.).

На прием к Пушкину прибыл секундант Ж.Дантеса виконт Д'Аршиак, передав ему свою визитную карточку и записку следующего содержания (перевод с французского):

«Прошу господина Пушкина оказать мне честь сообщением, может ли он меня принять. Или, если не может сейчас, то в котором часу это будет возможно.

Виконт д'Аршиак, состоящий при Французском посольстве».

Встреча Пушкина с секундантом Ж. Дантеса состоялась лишь поздно вечером 26 января 1837 года на рауте у княгини М.Г. Разумовской. Предварительно Пушкин получил от д'Аршиака записку следующего содержания:

«Нижеподписавшийся извещает господина Пушкина, что он будет ожидать у себя дома до 11 часов вечера нынешнего дня, а после этого часа – на балу у графини Разумовской, лицо, уполномоченное на переговоры о деле, которое должно быть закончено завтра.

В ожидании он просит господина Пушкина принять уверение в своем совершенном уважении.

Виконт д'Аршиак.Вторник 26 января».

«Пушкин не скрывал от жены, что он будет драться, – рассказывала княгиня В.Ф. Вяземская П.И. Бартеневу. – Он спрашивал ее, по ком она будет плакать. «По том, – отвечала Наталья Николаевна, – кто будет убит». Такой ответ бесил его: он требовал от нее страсти, а она не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз. «Я готова отдать голову на отсечение, – говорит княгиня Вяземская, – что все тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна». Накануне дуэли, вечером, Пушкин явился на короткое время к княгине Вяземской и сказал ей, что его положение стало невыносимо и что он послал Геккерну вторичный вызов. Князя не было дома. Вечер длился долго. Княгиня Вяземская умоляла Василия Перовского и графа М.Ю. Виельгорского дождаться князя и вместе обсудить, какие надо принять меры. Но князь вернулся очень поздно. <…>

Пушкина чувствовала к Геккерну род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным. <…> Накануне дуэли был раут у графини Разумовской.

Кто-то говорит Вяземскому: «Подите посмотрите, Пушкин о чем-то объясняется с Даршиаком; тут что-нибудь недоброе». Вяземский направился в ту сторону, где были Пушкин и Даршиак; но у них разговор прекратился».

Наступил день дуэли, но у Пушкина нет секунданта, а д'Аршиак бомбит его письмами:

«Милостливый государь!

Я настаиваю и сегодня утром на просьбе, с которой имел честь обратиться к вам вчера вечером.

Необходимо, чтобы я переговорил с секундантом, выбранным вами, и притом в кратчайший срок. До полудня я останусь у себя на квартире; надеюсь ранее этого часа принять лицо, которое вам угодно будет прислать ко мне.

Примите, Милостивый Государь, уверение в моем глубочайшем уважении.

Виконт д'Аршиак.С-Петербург. среда, 9 ч. утра 27 января».

В отчаянии Пушкин соглашается на то, чтобы секунданта ему подобрал сам барон Геккерн, «…будь то хотя бы его ливрейный лакей», о чем он пишет в ответ на требование д'Аршиака, в письме, полученном утром 27 января:

«Виконт!

Я не имею ни малейшего желания посвящать петербургских зевак в мои семейные дела, поэтому я не согласен ни на какие переговоры между секундантами. Я привезу моего лишь на место встречи. Так как вызывает меня и является оскорбленным г-н Геккерн, то он может, если ему угодно, выбрать мне секунданта; я заранее его принимаю, будь то хотя бы его ливрейный лакей, что же касается часа и места, то я всецело к его услугам. По нашим, по русским, обычаям этого достаточно. Прошу вас поверить, виконт, что это мое последнее слово и что более мне нечего ответить относительно этого дела; и что я тронусь из дому лишь для того, чтобы ехать на место.

Благоволите принять уверение в моем совершенном уважении.

А. Пушкин.27 января, между 9½ и 10 ч. утра».

Понятно, что с таким условием, выдвинутым Пушкиным, противная сторона согласиться не может, о чем в достаточно жесткой форме сообщает поэту секундант Ж. Дантеса:

«Милостивый Государь!

Оскорбив честь барона Жоржа де Геккерна, вы обязаны дать ему удовлетворение. Вам и следует найти себе секунданта. Не может быть и речи о подыскании вам такового.

Готовый со своей стороны отправиться на место встречи, барон Жорж де Геккерн настаивал на том, чтобы вы подчинились правилам. Всякое промедление будет сочтено им за отказ в должном ему удовлетворении и за намерение оглаской этого дела помешать его окончанию.

Свидание между секундантами, необходимое перед поединком, станет, если вы снова откажетесь, одним из условий барона Жоржа де Геккерна; а вы сказали мне вчера и написали сегодня, что принимаете все его условия.

Примите, милостивый государь, уверение в моем совершенном уважении.

Виконт д'Аршиак.С-Петербург, 27 января 1837 г.»

О том, как Пушкин выбрал себе секунданта, лучше всего поведал подполковник Константин Карлович Данзас – лицейский товарищ Пушкина, в своих воспоминаниях, записанных А. Аммосовым:

«27 января 1837 года К. К. Данзас, проходя по Пантелеймонской улице, встретил Пушкина в санях. В этой улице жил тогда К.О. Россет; Пушкин, как полагает Данзас, заезжал сначала к Россету и, не застав последнего дома, поехал уже к нему Пушкин остановил Данзаса и сказал:

– Данзас, я ехал к тебе, садись со мной в сани и поедем во французское посольство, где ты будешь свидетелем одного разговора.

Данзас, не говоря ни слова, сел с ним в сани, и они поехали в Большую Миллионную. Во время пути Пушкин говорил с Данзасом, как будто ничего не бывало, совершенно о посторонних вещах. Таким образом доехали они до дома французского посольства, где жил дАршиак. После обыкновенного приветствия с хозяином Пушкин сказал громко, обращаясь к Данзасу: Je vais vous mettre maintenant au fait de tout[222] и начал рассказывать ему все, что происходило между ним, Дантесом и Геккерном, то есть то, что читателям известно из сказанного нами выше[223].

Пушкин окончил свое объяснение следующими словами: «Maintenant la seule chose que j'ai à vous dire c'est que si l'affaire ne se termine pas aujourd'hui même, le première fois que je rencontre Heckerene, père ou fils, je leur cracherai à la figure»[224].

Тут он указал на Данзаса и прибавил: «Voilà mon témoin».

Потом обратился к Данзасу с вопросом:

– Consentez-vous?[225]

После утвердительного ответа Данзаса Пушкин уехал, предоставив Данзасу, как своему секунданту, условиться с д'Аршиаком о дуэли.

Вот эти условия.

Драться Пушкин с Дантесом должен был в тот же день 27 января в 5-м часу пополудни. Место поединка было назначено секундантами за Черной речкой возле Комендантской дачи.

Оружием выбраны пистолеты.

Стреляться соперники должны были на расстоянии двадцати шагов, с тем чтобы каждый мог сделать пять шагов и подойти к барьеру; никому не было дано преимущества первого выстрела; каждый должен был сделать один выстрел, когда будет ему угодно, но в случае промаха с обеих сторон дело должно было начаться снова на тех же условиях. Личных объяснений между противниками никаких допущено не было; в случае же надобности за них должны были объясняться секунданты.

По желанию д'Аршиака условия поединка были сделаны на бумаге (ниже приводятся в переводе с французского).

Условия дуэли между г. Пушкиным и г. бароном Жоржем Геккерном

1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга, за пять шагов назад от двух барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.

2. Противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие.

3. Сверх того принимается, что после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым подвергся огню своего противника на том же расстоянии.

4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то если не будет результата, поединок возобновляется на прежних условиях: противники ставятся на то же расстояние в двадцать шагов; сохраняются те же барьеры и те же правила.

5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя.

6. Нижеподписавшиеся секунданты этого поединка, облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своею честью строгое соблюдение изложенных здесь условий.

Константин Данзас, инженер-подполковник,Виконт Д. Аршиак, атташе французского посольства.

С этой роковой бумагой Данзас возвратился к Пушкину. Он застал его дома, одного. Не прочитав даже условий, Пушкин согласился на все. В разговоре о предстоящей дуэли Данзас заметил ему, что, по его мнению, он бы должен был стреляться с бароном Геккерном, отцом, а не с сыном, так как оскорбительное письмо он написал Геккерну, а не Дантесу. На это Пушкин ему отвечал, что Геккерн, по официальному своему положению, драться не может»[226].

Конечно, Пушкина устраивали любые условия поединка, поскольку он был уверен, что, независимо от этих условий, формат дуэли подготовлен так, что он будет непременно убит, что и требовалось. Если внимательно проанализировать эти условия, то в них заложены (или, напротив, не заложены) некоторые нюансы, неприемлемые с точки зрения существующего дуэльного этикета. В этом отношении весьма характерным является второй пункт Условий. Вчитаемся в него: «Противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу…»! В каком виде должен быть дан сигнал? Почему это не определено? Известно, что таким сигналом чаще всего является возглас одного из секундантов: «К барьеру!» или «Сходитесь!» Отсутствие точного формата сигнала и началу дуэли, дало возможность секундантам (или кому-то одному из них) импровизировать формат сигнала: «Противников поставили, подали им пистолеты, и по сигналу, который сделал Данзас, махнув шляпой, они начали сходиться».

Было уже около 5 часов вечера. Сумерки. Причем здесь взмах шляпой одного из секундантов? Такой сигнал отвлекает дуэлянтов, нужно следить за его действиями. Иное дело звуковой сигнал, он не мешает сосредотачиваться дуэлянту, в вечерней тишине хорошо слышен: «К барьеру!» Но Данзас почему-то предпочел дать сигнал взмахом шляпы, находясь вблизи Пушкина, но ясно, что не на линии огня, чтобы он наверняка мог «увидеть» этот сигнал. Ему нужно смотреть в сторону своего секунданта, в то время как Ж. Дантесу все прекрасно видно с расстояния 20 шагов. Кому еще был нужен этот взмах шляпой?

Он нужен был снайперу, находящемуся в здании Комендантской дачи! Сигнал «К барьеру»» он услышать не мог – не позволяло расстояние от места дуэли до комендантской дачи. А каково это расстояние? Обратимся к воспоминаниям Данзаса:

«Данзас не знает, по какой дороге ехали Дантес с д'Аршиаком; но к Комендантской даче они с ними подъехали в одно время. Данзас вышел из саней и, сговорясь с д'Аршиаком, отправился с ним отыскивать удобное для дуэли место. Они нашли такое саженях в полутораста от Комендантской дачи, более крупный и густой кустарник окружал здесь площадку и мог скрывать от глаз оставленных на дороге извозчиков то, что на ней происходило. Избрав это место, они утоптали ногами снег на том пространстве, которое нужно было для поединка, и потом позвали противников».

Итак, на глазок Данзаса, это расстояние равно около 150 саженей или порядка 300 метров[227]. Несмотря на сгущавшиеся сумерки, на фоне снежного покрова взмах шляпой был прекрасно виден и снайпер начал отсчитывать шаги: «раз», «два», «три», «четыре» – огонь!

Здесь срабатывает другой фактор неопределенности второго пункта Условий: «Противники… идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие». Выходит, что переступать барьер нельзя, а с любого расстояния от начала движения до барьера можно?! Это действительно так, поскольку Данзас «выстрелил» не доходя одного шага до барьера, и ему не было высказано никаких претензий, что он не дошел до барьера:

«Пушкин первый подошел к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая[228], сказал:

– Je crois que j'ai la cuisse fracassée[229].

Секунданты бросились к нему, и, когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами:

– Attendez! je me sens assez de force pour tirer mon coup[230].

Дантес остановился у барьера и ждал, прикрыв грудь правою рукою.

При падении Пушкина пистолет его попал в снег, и потому Данзас подал ему другой.

Приподнявшись несколько и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил.

Дантес упал.

На вопрос Пушкина у Дантеса, куда он ранен, Дантес отвечал:

– Je crois que j'ai la balle dans la poitrine[231].

– Браво! – вскрикнул Пушкин и бросил пистолет в сторону.

Но Дантес ошибся: он стоял боком, и пуля, только контузив ему грудь, попала в руку.

Пушкин был ранен в правую сторону живота; пуля, раздробив кость верхней части ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась».

У Пушкина это была 29-я дуэль. На всех предыдущих он всегда первым подходил к барьеру и ждал выстрела противника, после которого либо стрелял вверх, либо не стреляя, давал понять, что инцидент исчерпан и противник его прощен. Пушкин никогда не стрелял в человекам Он и на этот раз поступил аналогично «…первый подошел к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет». Он выполнял все положенные на дуэли приемы: «…начал наводить пистолет». А иначе нельзя, не может же он, опустив пистолет, ждать смертельный выстрел противника, все должно быть по-настоящему. Но Дантес все-таки выстрелил «не дойдя до барьера одного шага», а почему не двух, трех шагов? Почему бы не сходя со своего места? Условия этому не препятствовали, а ему, прекрасному стрелку, что десять, что пятнадцать шагов – все едино! Не сходя с места даже лучше, не собьется дыхание, не дрогнет рука. А поразить Пушкина точно в сердце для такого стрелка – нет проблем. Вспомним, как он за считанные секунды из 12 выстрелов причем из разных ружей, которые едва успевал подавать ему ассистент, поразил 12 голубей из стремительно разлетающейся стаи. Но Дантес делает все-таки 4 шага, стреляет и… промахивается! Да, для великолепного стрелка, каким был Дантес, – попадание в живот Пушкину – это промах, да еще какой! Ранить противника на поединке в живот – это для опытного стрелка – нонсенс. Это самое страшное ранение, раненый непременно умрет, но в страшных муках, не теряя при этом сознания. Даже самые ярые противники избегали на поединках ранения в живот, чем же Пушкин заслужил такой предательский выстрел от человека, который две недели тому назад настойчиво пытался побрататься с поэтом.

Есть два момента, на которые, пожалуй, никто не обратил внимания, случившиеся после «выстрела» Дантеса. Во-первых, Дантес совершенно искренне был поражен результатом «своего выстрела», сделав попытку «броситься к нему», то есть своему противнику, как это можно расценить? И, во-вторых, когда Пушкин изъявил желание «сделать свой выстрел», он не вернулся на то место, откуда «сделал свой выстрел», вопреки 3-му пункту Условий: «…после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым, подвергся огню своего противника на том же расстоянии». А что делает Ж. Дантес? Он «дозволил» себе поменять место своего выстрела, но… в какую сторону? «Дантес остановился у барьера и ждал прикрыв грудь правою рукою». Всего-то на один шаг ближе к своей смерти, но сколько благородства в этом шаге? Этот жест, как бы не замеченный на протяжении 175 лет, красноречиво говорит, что Дантес шел к барьеру и не думал демонстрировать свое преимущество отличного стрелка, но… кто-то выстрелил вместо него.

Но кто из этой четверки мог знать, что поединок это чистейшая профанация и у Черной речки вблизи Комендантской дачи было организовано предательское убийство русского гения? По крайней мере, два человека это знали точно. Пушкин предвидел этот вариант, после того, что и как он высказал Николаю I в порядке своего видения ситуации. Он знал, что «дуэль» закончится смертельным исходом независимо от того, как поведет себя Дантес на огневом рубеже.

Но кто мог быть в сговоре с организаторами убийства, кто дал сигнал снайперу, находящемуся в здании Комендантской дачи, сигнал «К барьеру!» – взмахом шляпы? Данзас?!

Исключено, этот честнейший человек, беспредельно преданный своему великому однокашнику по Лицею, пойти на подлое предательство не мог по определению. Значит кто?

Этим человеком мог быть только секундант Ж. Дантеса виконт д'Аршиак. Это он при составлении Условий дуэли так мастерски сочинил 2-й пункт, который освобождал Дантеса от необходимости стрелять в Пушкина, предоставив эту возможность снайперу. Данзас, будучи неискушенным в дуэльных делах, не заметил этих нюансов 2-го пункта Условий. Это д'Аршиак попросил Данзаса дать сигнал взмахом своей шляпы, который ни сном, ни духом не мог знать, что дал отмашку снайперу – «Готовьсь!»

Ну а как же тогда расценивать восхищение В.А. Соллогуба по поводу благородства виконта д'Аршиака? «Этот д'Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро умер насильственной смертью на охоте». Вот потому и «умер насильственной смертью», что рано или поздно мог в порядке покаяния заговорить о событии, случившемся на Черной речке, и о своем вынужденном предательстве. Узнав о готовящейся расправе над русским поэтом, которого он уважал, он мог сделать лишь одно – спасти от греха своего кузена, который безусловно о заговоре ничего не знал. Но Дантес не думал убивать Пушкина и даже ранить его так садистски. Выдвигаются версии, что он метил в ноги, но «ошибся» и попал в живот. Подумайте, мог ли этот отличный стрелок так «ошибиться». Если бы он хотел ранить Пушкина в ноги, то отбил бы ему мизинец на правой ноге, а тут в живот. Недаром М. Цветаева всю жизнь, как в бреду, вспоминала пушкинский живот: «…в слове «живот» для меня что-то священное, – даже простое «болит живот» для меня заливает волной содрогающегося сочувствия, исключающего всякий юмор. Нас этим выстрелом всех в живот ранили».

Зачем смертельно раненный Пушкин все-таки выстрелил в Ж. Дантеса? Именно за этот выстрел так жестоко заклеймил его великий русский философ B.C. Соловьев, считая что не «невольником чести, как назвал его Лермонтов», был поэт, «…а только невольником той страсти гнева и мщения, которой он весь отдался». Не зная истинной причины, послужившей поводом для этой дуэли, Соловьев упрекает поэта в бесчестном поступке – желании «покончить с ненавистным врагом».

«Не говоря уже об истинной чести, требующей только соблюдения внутреннего нравственного достоинства, недоступного ни для какого внешнего посягательства, – даже принимая честь в условном значении согласно светским понятиям и обычаям, анонимный пасквиль ничьей чести вредить не мог, кроме чести писавшего его. Если бы ошибочное предположение было верно и автором письма был действительно Геккерн, то он тем самым лишал себя права быть вызванным на дуэль, как человек, поставивший себя своим поступком вне законов чести; а если письмо писал не он, то для вторичного вызова не было никакого основания. Следовательно, эта несчастная дуэль произошла не в силу какой-нибудь внешней для Пушкина необходимости, а единственно потому, что он решил покончить с ненавистным врагом».

Не с «…ненавистным врагом» решил покончить Пушкин, а шел он на этот поединок с единственной целью быть убитым пулей, «отлитой» его яростным врагом – императором Николаем I. Но разве мог Соловьев разгадать трагическую задумку столь тщательно спланированную и блестяще осуществленную великим гением-мистификатором? Простим великодушно нашего философа, который так жестоко ошибался, написав:

«Но и тут еще не все было потеряно. Во время самой дуэли раненный противником очень опасно, но не безусловно смертельно, Пушкин еще был господином своей участи. Во всяком случае, мнимая честь была удовлетворена опасною раною. Продолжение дуэли могло быть делом только злой страсти. Когда секунданты подошли к раненому, он поднялся и с гневными словами: «Attendez, je me sens assez de force pour tirer mon coup!» – недрожащею рукою выстрелил в своего противника и слегка ранил его. Это крайнее душевное напряжение, этот отчаянный порыв страсти окончательно сломил силы Пушкина и действительно решил его земную участь. Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна».

А ведь разгадка тайны последней пушкинской дуэли лежит так близко, буквально на поверхности – читайте и анализируйте его «Памятник», особенно пятую строфу стихотворения, которая совместно с незаконченным стихотворением «Напрасно я бегу к сионским высотам…», все и объясняет. Да, он готовился к самоубийству через смертельную дуэль, и с полной ответственностью заявил о своем грехе. Но император Николай I организованным убийством поэта снял с него и этот грех: Пушкин умер христианином, как невольно признался сам государь: «…и слава Богу умер христианином».

А стрелял он лишь по одной, совершенно банальной причине. Не будучи убитым, он просто обязан был имитировать желание «покончить с ненавистным врагом». Мог ли он причинить сколько-нибудь серьезный вред здоровью противнику, находясь в столь беспомощном состоянии? Однако этим выстрелом он надолго предупредил догадки современников и будущих исследователей (пушкинистов), что дуэль сия есть не что иное, как «зашифрованное» самоубийство поэта. Этих догадок еще до дуэли было, как мы пытались показать на протяжении всего сочинения, немало.

Читайте пушкинский «Памятник», ведь там все сказано открытым текстом – Пушкин готовился к смерти, он ее вынашивал столько лет и он решил эту свою трагическую задачу.

Советский поэт H. Доризо «прочитал» это стихотворение, именно так, как и завещал Пушкин:

«Я памятник себе воздвиг нерукотворный». Как мог при жизни Он сказать такое? А он сказал Такое о себе. Быть может, в час Блаженного покоя? А может быть, в застольной похвальбе? Уверенный в себе, Самодовольный, Усталый От читательских похвал? Нет! Эти строки С дерзостью крамольной, Как перед казнью узник, Он писал! В предчувствии Кровавой речки Черной, Печален и тревожно-одинок: «Я памятник воздвиг себе нерукотворный…» — Так мог сказать И мученик, И бог!»

После дуэли

Эта история окутана многими тайнами

П.А. Вяземский

Выстрел на Черной речке

После выстрела в сторону Дантеса раненому в область живота Пушкину оставалось прожить в страшных муках еще 47 часов.

О последних часах умиравшего поэта написано много, но достоверные сведения можно почерпнуть лишь из документально зафиксированных воспоминаний как участников дуэли (К. Данзас, д'Аширак), так и свидетелей, находящихся непосредственно у постели умиравшего.

Наиболее достоверными, хотя порой противоречивыми, являются свидетельства секунданта Пушкина Константина Карловича Данзаса:

«Пушкин был ранен в правую сторону живота, пуля раздробив кость верхней части ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась».

Данзас с д'Аршаком подозвали извозчиков и с помощью их разобрали находившийся там из тонких жердей забор, который мешал саням подъехать к тому месту, где лежал раненый Пушкин. Общими силами, усадив его бережно в сани, Данзас приказал извозчику ехать шагом, а сам пошел пешком возле саней, вместе с д'Аршаком; раненый Дантес ехал в своих санях за ними.

У Комендантской дачи они нашли карету, присланную на всякий случай бароном Геккерном, отцом. Дантес и д'Аршиак предложили Данзасу отвести в ней в город раненого поэта. Данзас принял это предложение, но отказался от другого, сделанного ему в то же время Дантесом, предложения скрыть участие его в дуэли.

Не сказав, что, карета была барона Геккерна, Данзас посадил в нее Пушкина и, сев рядом, поехал в город. Во время дороги Пушкин держался довольно твердо; но, чувствуя по временам сильную боль, он начал подозревать опасность своей раны.

Пушкин вспомнил про дуэль общего знакомого их, офицера Московского полка Щербачева, стрелявшегося с Дороховым, на которой Щербачев был смертельно ранен в живот, и, жалуясь на боль, сказал Данзасу: «Я боюсь, не ранен ли я так, как Щербачев». Он напомнил также Данзасу о и своей прежней дуэли в Кишиневе с Зубовым[232].

Во время дороги Пушкин в особенности беспокоился о том, чтобы по приезде домой не испугать жены, и давал наставления Данзасу, как поступить, чтобы этого не случилось.

Пушкин жил на Мойке, в нижнем этаже дома Волконского. У подъезда Пушкин просил Данзаса выйти вперед, послать людей вынести его из кареты, и если жена его дома, то предупредить ее и сказать, что рана не опасна. В передней лакеи сказали Данзасу, что Натальи Николаевны не было дома, но когда Данзас сказал им, в чем дело, и послал их вынести раненого Пушкина из кареты, они объявили, что госпожа их дома. Данзас через столовую, в которой накрыт уже был стол, и гостиную пошел прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела с своей старшей незамужней сестрой Александрой Николаевной Гончаровой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся.

Данзас сказал ей, сколько мог спокойнее, что муж ее стрелялся с Дантесом, что хотя ранен, но очень легко.

Она бросилась в переднюю, куда люди в это время вносили Пушкина на руках.

Увидя жену, Пушкин начал ее успокаивать, говоря, что рана его вовсе не опасна, и попросил уйти, прибавив, что как только его уложат в постель, он сейчас же позовет ее.

Она, видимо, была поражена и удалилась как-то бессознательно.

Между тем Данзас отправился за доктором. Сначала поехал к Арендту, потом к Саломону; не застав дома ни того, ни другого оставил им записки и отправился к доктору Персону: но и тот был в отсутствии. Оттуда, по совету жены Персона, Данзас поехал в Воспитательный дом, где, по словам ее, он мог найти доктора, наверное. Подъезжая к Воспитательному дому, Данзас встретил выходившего из ворот доктора Шольца. Выслушав Данзаса, Шольц сказал ему, что он, как акушер, в этом случае полезен быть не может, но что сейчас же привезет к Пушкину другого доктора.

Вернувшись назад, Данзас нашел Пушкина в его кабинете, уже раздетого и уложенного на диване; жена его была с ним. Вслед за Данзасом приехал и Шольц с доктором Задлером[233], когда Задлер осмотрел рану и наложил компресс, Данзас, выходя с ним из кабинета, спросил его опасна ли рана Пушкина. «Пока еще ничего нельзя сказать», – отвечал Задлер. В это время приехал Арендт, он также осмотрел рану. Пушкин просил его сказать ему откровенно, в каком он его находит положении и, прибавил, что какой бы ответ ни был, он его испугать не может, но что ему необходимо знать наверное свое положение, чтобы успеть сделать некоторые нужные распоряжения.

– Если так, – отвечал ему Арендт, – то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.

Пушкин отблагодарил Арендта за откровенность, просил только не говорить жене.

Прощаясь, Арендт объявил Пушкину, что по обязанности своей он должен доложить обо всем случившемся государю.

Пушкин ничего не возразил против этого, но поручил только Арендту просить от его имени государя не преследовать его секунданта.

Уезжая, Арендт сказал провожавшему его в переднюю Аанзасу:

– Штука скверная, он умрет.

По отъезде Арендта Пушкин послал за священником, исповедовался и приобщался.

В это время один за другим начали съезжаться к Пушкину друзья его: Жуковский, князь Вяземский, граф М.Ю. Виельгорский, князь П.И. Мещерский, П.А. Валуев, А.И. Тургенев, родственница Пушкина, бывшая фрейлина Загряжская; все эти лица до самой смерти Пушкина не оставляли его дома и отлучались только на самое короткое время.

Спустя два часа после своего первого визита Арендт снова приехал к Пушкину и привез ему от государя собственноручную записку карандашом, следующего содержания:

«Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам видеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение». (Записку эту Арендт взял с собой обратно. – А.К.)

Арендт объявил Пушкину, что государь приказал ему узнать, есть ли у него долги, что он все их желает заплатить.

Когда Арендт уехал, Пушкин позвал к себе жену, поговорил с нею и просил ее не быть постоянно в его комнате, он прибавил, что будет сам посылать за нею.

В продолжение этого дня у Пушкина перебывало несколько докторов, в том числе: Саломон и Буяльский. Домашним доктором Пушкина был доктор Спасский, но Пушкин мало имел к нему доверия. По рекомендации бывшего тогда главного доктора Конногвардейского полка Шеринга, Аанзас пригласил доктора провести у Пушкина всю ночь. Фамилии этого доктора Аанзас не помнит[234].

Перед вечером Пушкин, подозвав Данзаса, просил его записывать и продиктовал ему все свои долги, на которые не было ни векселей, ни заемных писем[235].

Потом он снял с руки кольцо и отдал Данзасу, прося принять его на память[236]. При этом он сказал Данзасу, что не хочет, чтоб кто-нибудь мстил за него и что желает умереть христианином.

Вечером ему сделалось хуже. В продолжение ночи страдания Пушкина до того усилились, что он решился застрелиться. Позвав человека, он велел подать ему один из ящиков письменного стола; человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса.

Данзас подошел к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы». (Выделено мной. – А.К).

Приостановим цитирование воспоминаний К.К. Данзаса и поразмышляем на тему: а как лечили раненого столь представительный консилиум врачей во главе с доктором Н.Ф. Арендтом? И лечили ли его вообще?

Какие назначения сделал Арендт, прежде чем покинуть больного после первичного осмотра, с тем, чтобы поспешить с докладом государю? Б.М. Шубин в своей книге пишет: «…прежде, чем уйти, Арендт сделал простейшие назначения больному: абсолютный покой, холод на живот и холодное питье, что тут же принялись использовать, благо была зима и льда было предостаточно.

Возможно, тогда же, боясь усилить внутреннее кровотечение, он отменил зондирование раны.

Манипуляция эта заключалась в том, что хирург, не расширяя входного отверстия пулевого канала, с помощью специальных пулеискателей (род пинцетов или зажимов различной величины и формы) пытался извлечь пулю, о расположении которой имел самое смутное представление. Как правило, он часами копался в ране, заражая ее и причиняя больному неимоверные страдания.

Из мемуарной литературы известно, что Задлер ушел за инструментами; однако никто не указывает, что они были пущены в ход. Если кто и мог запретить эту общепринятую в то время манипуляцию, то только такой авторитет, как Арендт. Полагаю что оно так и было»[237].

Назначения, прямо скажем, на уровне сельского фельдшера, если маститый хирург даже не озаботился о назначении больному обезболивающих препаратов. Насчет манипуляций по извлечению пули Б.М. Шубин всего лишь полагает, что Арендт их отменил. А если нет? Если доктор Задлер ушел за инструментами для совершения «манипуляций»; то где гарантия что по уходу лейб-медика они не пытались извлечь пулю, причиняя больному «неимоверные страдания». А между тем Н.Ф. Арендт был высококлассным хирургом, получившим прекрасную характеристику самого Н.И. Пирогова, который сменил в 1845 году Арендта на должности главного консультанта в старейшей Обуховской больнице, где последний оперировал много лет.

Пытаясь как бы реабилитировать лейб-медика Императора, допустившего преступную халатность при лечении Пушкина, Б.М. Шубин с большим пиететом пишет о высоких профессиональных качествах Н.Ф. Арендта:

«Имя его, начертанное золотыми буквами, красовалось на самом верху мраморной доски лучших выпускников Санкт-Петербургской Медико-хирургической академии, которую он закончил в 1805 году.

В 1821 году Н.Ф. Арендту – первому из врачей в истории русской медицины было присуждено почетное звание доктора медицины и хирургии без производства каких либо экзаменов – «за усердную службу и совершенные познания медицинских наук, оказанные им при многократных труднейших операциях», как было записано в аттестации.

Статьей Н.Ф. Арендта об удачном случае перевязки сонной артерии (одном из первых не только в России, но и в Европе) в 1823 году открылся первый номер только начинавшегося издаваться «Военно-медицинского журнала», сыгравшего впоследствии огромную роль в подготовке и консолидации национальных хирургических кадров.

Николай Федорович Арендт начинал свою хирургическую карьеру в качестве полкового доктора. Участвуя в многочисленных сражениях, которые вела Россия в 1806–1814 годах, пройдя от Москвы до Парижа, он закончил войну в должности главного хирурга русской армии во Франции.

Оставаясь несколько лет за рубежом, Арендт своим искусством хирурга и гуманным отношением к больным, снискал уважение не только соотечественников, но и врачей Франции. Так, профессор Мальгень, президент Парижской Медицинской академии, особенно прославившийся в диагностике и лечении переломов, через много лет вспоминал в медицинской печати успехи Арендта при лечении огнестрельных ранений конечностей. А руководитель медицинской службы французских армий профессор Перси, когда Арендт покидал Париж, отправил вслед ему такую записку: «…мы свидетельствуем, что он проделал много важных и опасных операций, из которых большинство были полностью удачными; к высокому уважению, которое вызывают его заслуги, многое привносят его личные и моральные добродетели, и мы считаем себя счастливыми выразить это доктору Арендту при возвращении к главным силам русской армии».

В Петербурге Николай Федорович быстро стал одним из самых популярных хирургов. Как указывает его биограф Я.Чистович, он буквально не вылезал из своей кареты, в которой разъезжал по вызовам. И когда однажды потребовалась квалифицированная помощь Николаю I, к нему пригласили Арендта. Император поправился, а 44-летний хирург получил должность лейб-медика. Было это в 1829 году.

На этой должности он продержался 10 лет и ушел с нее, еще продолжая активную медицинскую деятельность.

По мнению Н.И. Пирогова, Арендт в недостаточной степени обладал теми качествами, которые необходимы для успешной работы при дворе, чем резко отличался от его преемника профессора Мандта – карьериста и царедворца…».

И, как бы извиняясь за то, что Арендт по определению является «царедворцем», Б.М. Шубин продолжает: «Звание Арендта – придворный медик – не должно нас смущать. Нельзя считать что приставка «лейб» всегда была равноценна низким нравственным качествам врача. Одним из примеров тому – лейб-медик последнего русского императора профессор СП. Федоров, имя которого в ряду выдающихся отечественных хирургов стоит рядом с Н.И. Пироговым…».

Но Н.И Пирогов был человеком принципиальным и резким в суждениях, потому и оставил в своих воспоминаниях достаточно резкие суждения об Арендте, как практикующем хирурге, о чем вынужден был упомянуть и Б.М. Шубин: «Чтобы быть до конца точными, отметим, что высказывания Пирогова об Арендте иногда противоречивы и непоследовательны. Ставя его на один уровень с такими всемирно известными хирургами, как Купер и Эбернети, он может в другом месте своих «Записок» назвать его «представителем врачебного легкомыслия» и заявить, что «ни разу не слыхал от Н.Ф. Арендта научно-дельного совета при постели больного».

Но «при постели больного» они встречались главным образом в Обуховской больнице в ту пору, о которой Н.И. Пирогов со свойственной ему самокритичностью писал: «…я – как это всегда случается с молодыми хирургами – был слишком ревностным оператором, чтобы отказываться от сомнительных и безнадежных случаев. Мне казалось в то время несправедливым и вредным для научного прогресса судить о достоинстве и значении операции и хирургов по числу счастливых, благоприятных исходов и счастливых результатов».

Возможно тем врачом, который пытался его отговаривать от рискованных операций, и был Арендт. Ведь по действовавшим тогда правилам ни одна операция не могла быть выполнена без разрешения консультанта. Не исключается и другой вариант: упрек в легкомыслии мог быть вызван сожалением, что старший и более опытный коллега не останавливал его в безнадежных случаях.

Короче говоря, Н.Ф. Арендт брался за те операции, исход которых был априорно благоприятный, что, по мнению Н.И. Пирогова, было: «…вредным для научного прогесса», поскольку сам он был «слишком ревностным оператором» (т. е. хирургом. – А.К.), чтобы отказываться от сомнительных и безнадежных случаев». Кто знает, каков был бы исход тяжелого ранения Пушкина, если бы Н.И. Пирогов оказался у его постели? Но Николай Иванович в это время находился в Дерпте и оказать помощь больному был не в состоянии. Инициатива была полностью в руках Арендта, который решительно отказался от мучительной и бесперспективной, на его взгляд, операции. То есть он четко придерживался золотому правилу Гиппократа: «При лечении болезней надо всегда иметь в виду, принести пользу больному, или, по крайней мере, не навредить ему». «Скорее всего», – пишет Б.М. Шубин, – выжидательная тактика Н.ФАрендта и его пессимистический прогноз совпали с мнением профессоров Х.Х. Саломона и И.В. Буяльского, в тот же вечер осмотревших А.С. Пушкина и больше не привлекавшихся друзьями и родственниками к лечению…» – но что-то мешает опытному хирургу, каким был Б.М. Шубин, полностью реабилитировать лейб-медика которого впоследствии неоднократно обвиняли в неоказании активной медицинской помощи поэту (нельзя же всерьез относиться к лечению холодом), к тому же сообщить ему правду о безнадежности положения. Поэтому он, хотя и очень вежливо, но попенял доктору за то, что тот нарушил другое, не менее известное правило Гиппократа, – «Окружи больного любовью и разумным утешением. Но главное, оставь его в неведении того, что ему предстоит и особенного того, что ему угрожает».

Почему он не обнадежил смертельно раненого поэта? Не будем возвращаться к возникшей перед Пушкиным необходимости выполнения целого ряда неотложных дел. Главная причина, по-видимому, не в этом.

Арендт, судя по всему, отдавал себе отчет в том, что за пациента послала ему судьба. Об этом, в частности, свидетельствует и тот факт, что он днем и ночью посещал больного, которому ничем существенным не мог помочь. Жуковский записал, что Арендт навещал Пушкина по 6 раз днем и несколько раз ночью. Именно поэтому он не посчитал себя вправе дать Пушкину ложные надежды на возможное исцеление.

Все так, но вот какие факты бросаются в глаза при внимательном изучении истории болезни Пушкина. В 1899 году опытный врач СМ. Лукьянов обратил внимание на то, что кровотечение из огнестрельной раны Пушкина фактически не было остановлено, хирурги не выполнили элементарную операцию по перевязке кровоточащих сосудов. Знаменитый советский хирург академик Сергей Сергеевич Юдин (1891–1954) удивлялся «отсутствию сердечных назначений» больному. Другой исследователь Ш.И. Удерман в 1970 году пришел к выводу, что Пушкин медленно и верно умирал от кровопотери, но врачи не только не препятствовали этому, а похоже даже содействовали путем отсасывания крови пиявками. Результаты исследования Ш.И. Удермана приведены в книге И.А. Лебедева «Шут и Иов»: «Удерман сделал интересные замеры. По Далю, Пушкин потерял еще до дома (внешнее кровотечение) «несколько фунтов крови» (Удерман посчитал, что пусть это будет 2 фунта или 756 мл крови, то есть за расчеты взят почему-то аптекарский или монетный фунт, равный 0,37324177 кг. Если брать 1 фунт в системе русских мер, то это 0,40951241 кг. В этом случае потеря 2 фунтов составит 820 мл. – А.К.)».

Внешнее кровотечение прекратилось, но внутреннее продолжалось, его не только не пытались как-либо остановить, но и сделали промывание желудка, что еще по анализу, сделанному Лукьяновым (1899 г.) «могло привести к крайней опасности». Арендт, лейб-медик царя, сразу объявил, что Пушкин безнадежен, и все дальнейшее было связано лишь с обескровливанием человека. Даль в «Записках» о вскрытии тела Пушкина сообщает, что «в брюшной полости обнаружено не менее фунта черной запекшейся крови». Ш.И. Удерман, исходя из расчета, применяемого в судебно-медицинской практике – сгусток крови равняется 1/3 «живой» – делает вывод, что от внутреннего кровотечения Пушкин потерял еще 1,2 литра. Итого, общая кровопотеря составила немногим более 2 литров при общем объеме в 5 литров». Даль предположил, что внутреннее кровотечение «возможно от повреждения бедренной вены» на что Удерман возразил: «Но вскрытие такого не показало, да при этом Пушкин умер бы еще на месте дуэли. От такой кровопотери (40 % от общего количества) Пушкин был обречен и медленно «угасал». Приведем краткую схему «угасания» поэта: 5–6 часов вечера 27 января 1837 года сильное кровотечение на месте дуэли. 18–19 часов (по дороге домой) тошнота, обмороки; дома, 19–20 часов тошнота, жажда. С 20 до 23 часов три раза приезжал и уезжал Арендт, встречаясь с царем; боль у Пушкина в животе усиливается; с 23 часов до 3 часов ночи боль нарастает. Пушкин кричит от боли, не в состоянии больше терпеть, прячет под одеяло оружие, собираясь застрелиться. Данзас замечает, отнимает. Больной уже не в состоянии говорить, прощается.

Доктор Спасский так описал этот кризис: «Когда я оставил его руку, то он сам приложил пальцы левой руки к пульсу правой, томно, но выразительно взглянул на меня и сказал: «Смерть идет». Он не ошибался, смерть летала над ним в это время. В 11 часов утра (28 января) я оставил Пушкина на некоторое время, простившись с ним, не полагая найти его в живых по моему возвращению. Мое место занял другой врач». Вдумаемся. Домашний доктор Пушкина, с 7 часов вечера 27 января находившийся у постели больного, в момент, когда он был готов умереть, – решает удалиться?! И никто на это внимания не обратил! И что же происходит дальше? Очень быстро, через 1–2 часа он возвращается (даже по-настоящему отдохнуть за это время невозможно). Приходит доктор Даль, оставивший, как и Спасский, воспоминания об этих днях, появляется Арендт. Мы знаем всех врачей, находившихся около Пушкина или даже консультировавших первых, знаем о них (больше или меньше).

А вот о том таинственном «враче», на которого Спасский оставил Пушкина, неизвестно почти ничего. Откуда он взялся, кто его привел, кто допустил до Пушкина? Только один (из сотен изучавших дуэль) стал искать его и почти нашел. Возможно (?) это Андреевский. Оказывается, в одном из всего 2 документов, называющих его, говорится, что он, именно он, закрыл умершему Пушкину веки. Человек, закрывший веки Пушкину – и никакой информации о нем (Удерман фактически тоже ничего не нашел о нем). Пушкин умирает, Спасский передает на короткое время (не для того, чтобы хоть поесть, а для того, чтобы «уже не увидеть Пушкина в живых») врачу, который появляется как бы на миг и исчезает. За это время тот дает Пушкину экстракт белены с каломелем. А дальше Пушкин перестает стремительно умирать. Полдень, два часа, согрелись руки, появился пульс. Постепенно он становится отчетливее. Появились проблески жизни. Больной стал немного активнее: сам помогает прикладывать припарки к животу. 14–17 часов 28 января Пушкин страдает меньше, даже вступает в оживленный разговор с врачами. 17–18 часов небольшой «общий жар». Пульс 120, полный, твердый. И тут по указу Арендта ему ставят 25 пиявок. В то время дело обычное. Но! Дело даже не в том, что они «откачали» еще примерно 300 мл крови. А из ранок вытекло 200 мл, то есть пол-литра крови. В данном случае Удерман делает следующий вывод: «Можно твердо предполагать, даже утверждать, что будь эти 25 пиявок применены в три подъема (по 6–8), Пушкин не погиб бы так быстро. Болезнь приняла бы более затяжной характер. Остался ли бы Пушкин в живых, неизвестно, но пиявки отняли у него единственное оставшееся в нем собственное целительное средство – кровь».

Уже с полночи 29 января пульс стал падать с часу на час. Изменилось лицо. Остыли руки. Процесс вступил в решающую фазу – руки остыли по самые плечи. Резко изменилось дыхание. Начались галлюцинации. Перед смертью стал задыхаться. Смерть наступила в 14:45…

Профессор Б. Казанский (декабрь 1936 г.) прямо указывает, что «лечили Пушкина из рук вон плохо. Никакой инициативы спасения проявлено не было. Можно смело сказать, что если бы Пушкина не «лечили» бы вовсе, то у него было бы вдвое больше шансов выжить. Все это настолько не похоже на мастерство Арендта 1820-х годов, что можно подразумевать, что в этом случае действовал не знаменитый врач, а царедворец». Но все же профессор Казанский не прав – у Пушкина вообще не было шансов выжить, т. к. врачи (а точнее те, кто стоял за ним) «лечили», хорошо зная, чего они хотят и когда».

Употребив множественное число («врачи») при оценке тактики «лечения» больного, направленной на то, чтобы лишить его даже малейших «шансов выжить», автор исследования, а вместе с ним и автор книги, как бы мимоходом обвинили во врачебном преступлении таких врачей, как И.Т. Спасский и В.И. Даль, которые были очень близкими друзьями Пушкина. Но они были бессильны противостоять «авторитету» лейб-медика Двора, выполнявшего волю Государя. Удивительно еще одно заключение Лебедева о том, что некий «неизвестный» врач (предположительно Андреевский?) не только непонятно почему «подключился» к лечению больного, но «именно он закрыл умершему Пушкину веки».

Необходимо внести ясность и реабилитировать «неизвестного» доктора, который немедленно дал больному обезболивающее средство (похоже, что это был опиум, а также «экстракт белены с каломелем») о чем, кстати, упоминает в своей записке В.И. Даль: «Около полудня дали ему несколько капель опия, что принял он с жадностью и успокоился. Перед этим принимал он extr. hyoccyami et opium c. calomel». Спрашивается, почему Н.Ф. Арендт не назначил ему обезболивающие препараты сутки назад? И обрек тем самым больного на мучительные страдания.

Никакой «загадки» с появлением «неизвестного» доктора, который решительно использовал имеющиеся возможности по облегчению страданий больного, нет. Просто Данзас запамятовал фамилию доктора, о чем он «признается» в своих воспоминаниях – вот и вся «тайна», о разгадке которой Б.М. Шубин пишет весьма обстоятельно: «После тяжелой бессонной ночи доктора И.Т. Спасского сменил другой врач – Ефим Иванович Андреевский, который, к сожалению, не оставил никаких записок о своем дежурстве. В мемуарной литературе также отсутствуют сведения о роли и участии доктора Андреевского в ведении больного. Известно только, что некоторое время он был при постели А.С. Пушкина и именно он закрыл глаза умершего. Уже одно это дает основание поинтересоваться личностью Андреевского и выяснить, почему он попал в число врачей, оказывающих помощь раненому поэту[238].

В самом деле, о лейб-медике Н.Ф. Арендте мы знаем, что его пригласил Данзас как одного из самых видных петербургских хирургов; Т.И. Спасский был домашним врачом Пушкиных; В.И. Даль, который появился несколько позже, сам изъявил желание остаться около Александра Сергеевича по праву дружбы. А доктор Андреевский?

Полные сведения о нем собраны Ш.И. Удерманом.

Е.И. Андреевский был на 10 лет старше А.С. Пушкина. Происходил он из семьи священника и начинал учиться в духовной семинарии. По заведенному еще в середине XVIII века правилу – для увеличения среди врачей лиц русской национальности – желающих получить медицинское образование нередко набирали из семинаристов. В это число попал и Андреевский. Перед самой Отечественной войной 1812 года он закончил Петербургскую медико-хирургическую академию и в качестве хирурга вместе с Литовским полком прошел через все сражения с Наполеоном.

Это был опытный врач-практик. Высокая квалификация Андреевского подтверждается несколькими публикациями в медицинской печати, представляющими, по сути дела, поучительные примеры историй болезни больных, которых он лечил или консультировал.

Кстати, одна из его публикаций касается лечения перитонита. В этой работе Андреевский обнаруживает солидные знания предмета, описывая не только клинические проявления болезни, но и изменения, происходящие в органах. В этой же статье приводится случай успешной операции, произведенной Н.Ф. Арендтом по поводу обширного гнойника в брюшной полости. Диагноз перитонита был установлен Е.И. Андреевским. Он же выбрал хирурга. Операция производилась на квартире больного в присутствии именитых врачей, фамилии которых в качестве авторитетных свидетелей непременно приводились в истории болезни. Сегодняшних специалистов вряд ли заинтересуют приемы, с помощью которых Арендт мастерски вскрыл гнойник, избежав заражения всей брюшной полости. А вот обстановка операции была весьма необычно для нашего восприятия: больного на кровати, чтобы было виднее, придвинули к окну. Хирург опустился на колени и в такой позе делал разрез. Вся операция продолжалась 7 минут, так как каждая дополнительная минута углубляла болевой шок.

Вероятнее всего, Ефима Ивановича Андреевского позвали к Пушкину как крупного специалиста по перитонитам. И он, я полагаю, сразу установил выделенную им в статье быстротечную форму воспаления брюшины, которая неизменно заканчивалась смертью в течение 2–3 дней.

Инициатива приглашения Андреевского должна была принадлежать доктору Спасскому: они были близко знакомы и часто встречались на заседаниях правления Петербургского общества русских врачей.

Организация эта имела цель ликвидировать разобщенность врачей. (Ранее у петербургских врачей не было своей корпорации, и некоторое подобие ее, по свидетельству заезжего иностранца, представляли еженедельные приемы, которые устраивал для своих коллег Н.Ф. Арендт).

Спасский и Андреевский входили в число десяти ее учредителей. Спустя несколько десятилетий общество стало значительной силой, признанной во всем медицинском мире. Его членами в разное время были Н.И. Пирогов, Н.Ф. Арендт, И.Ф. Буш, С.Ф. Гаевский и другие знаменитые петербургские врачи.

Первым президентом общества, организованного в 1833 году, единогласно был избран Ефим Иванович Андреевский – как «человек умный, скромный, прямодушный, пользовавшийся общей любовью и уважением». Он оставался на этом почетном посту до самой своей смерти, наступившей неожиданно в 1840 году.

Через поколение эстафету руководителя общества принял выдающийся русский терапевт профессор СП. Боткин, которого на одном из торжественных заседаний приветствовал сын покойного президента Иван Ефимович Андреевский, видный юрист и в ту пору ректор петербургского университета».

Для более четкого понимания событий на Черной речке вечером 27 января 1837 года очень важно, с несколько иной точки зрения, проанализировать свидетельства Владимира Ивановича Даля, оставленные в его «воспоминаниях о Пушкине» («Записки о Пушкине» и «Смерть А.С. Пушкина»), а также в двух официальных документах: «Вскрытие тела А.С. Пушкина» и «Ход болезни Пушкина».

Б.М. Шубин, комментируя воспоминания В.И. Даля «Смерть А.С. Пушкина», пишет: «Известие о ранении Пушкина пришло к В.И. Далю только в четверг во втором часу дня.

«У Пушкина нашел я уже толпу в передней и в зале; страх ожидания пробегал по бледным лицам, – вспоминал Владимир Иванович. – Д-р Арендт и д-р Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему, он подал мне руку, улыбнулся и сказал: «Плохо, брат!» Я приблизился к одру смерти и не отходил от него до конца страшных суток. В первый раз сказал он мне ты – я отвечал ему так же и побратался с ним уже не для здешнего мира».

Каждая фраза в этом отрывке для нас важна и ценна.

Обилие людей, искренне взволнованных судьбой Пушкина, свидетельствовало об огромной популярности поэта, масштабы которой не предполагали даже его друзья.

С каждым часом людской поток прибывал. Особенно много было молодежи, студентов. Публика буквально штурмовала квартиру, а Данзас, чтобы обеспечить маломальский порядок, попросил прислать из Преображенского полка наряд часовых.

Обыватель не понимал причины паломничества к умирающему поэту и удивлялся. Проходивший мимо по набережной Мойки какой-то старик выразил это такими словами:

– Господи боже мой! Я помню, как умирал фельдмаршал, а этого не было!

Недалеко ушел от этого обывателя небезызвестный министр просвещения и президент Академии наук С.С. Уваров. Чуть позже он выговаривал редактору «Литературного прибавления» А.А. Краевскому за некролог о смерти А.С. Пушкина:

«Что за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакой положения на государственной службе?. «Солнце поэзии»! помилуйте, за что такая честь? «Пушкин скончался… в середине своего великого поприща»! Какое это такое поприще? Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж? Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!..»

Холодный ветер, врывающийся с Дворцовой площади на Мойку, заметал в лицо снег, прогонял с улицы. Но никто не расходился, ожидая вестей о здоровье Пушкина. На выходивших из его квартиры со всех сторон ссыплись вопросы.

Желая изолировать раненого от шума, друзья забаррикадировали дверь в переднюю из прихожей, и поникнуть в комнату, смежную с кабинетом, теперь можно было только в обход – через маленькую буфетную и столовую.

В вестибюле вывесили написанный Жуковским бюллетень:

«Первая половина ночи беспокойна; последняя лучше. Новых угрожающих признаков нет; но так же нет и еще и быть не может облегчения».

В последней фразе теплилась какая-то надежда на выздоровление. Появилась она утром, когда стихла боль. Даль, надо полагать, спросил у врачей их мнение, и они уже не были так категоричны, как сразу после дуэли.

Личное знакомство В.И. Даля с Пушкиным состоялось еще в 1832 году, и возникло оно на литературной почве. В тот раз Даль, впервые выступивший в роли сказочника казака Луганского, искал поддержку у великого писателя. Сейчас в поддержке нуждался сам Пушкин. И доктор Даль сказал:

– Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!

В.И. Даль вспоминает:

«Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться с смертью, так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил. Плетнев говорил: «Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти». Больной положительно отвергал утешения наши и на слова мои: «Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!» – отвечал: «Нет, мне здесь не житье; я умру, да, видно, уже так надо». В ночи на 29 он повторял несколько раз подобное: спрашивал, например, который час? И на ответ мой снова спрашивал отрывисто и с расстановкою: «Долго ли мне так мучиться? пожалуйста, поскорее». Почти всю ночь держал он меня за руку, почасту просил ложечку холодной воды, кусочек льду и всегда при этом управлялся своеручно – брал стакан сам с ближней полки, тер себе виски льдом, сам снимал и накладывал себе на живот припарки, и всегда еще приговаривая: «Вот и хорошо, и прекрасно!» Собственно, от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски, что нужно приписать воспалению брюшной полости, а может быть, еще более воспалению больших венозных жил. «Ах, какая тоска» – восклицал он, когда припадок усиливался, – сердце изнывает!» Тогда просил он поднять его, поворотить или поправить подушку – и, не дав кончить того, останавливал обыкновенно словами: «ну, так, так, хорошо; вот и прекрасно, и довольно, теперь очень хорошо!» Вообще он был, по крайней мере в обращении со мною, послушен и поводлив, как ребенок, делал все, о чем я его просил. «Кто у жены моей?» – спросил он между прочим. Я отвечал: много людей принимают в тебе участие, – зала и передняя полны. «Ну. Спасибо, – отвечал он, – однако же поди, скажи жене, что все, слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят».

С утра пульс был крайне мал, слаб, част, – но с полудня стал он подниматься, а к 6-му часу ударял 120 в минуту и стал полнее и тверже; в то же время начал показываться небольшой общий жар. Вследствие полученных от доктора Арендта наставлений приставили м с д-ром Спасским тотчас 25 пиявок и послали за Арендтом. Он приехал, одобрил распоряжение наше. Больной наш твердою рукою сам ловил и припускал себе пиявки и неохотно допускал нас около себя копаться. Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал: «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» – «Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!» Он пожал мне руку и сказал: «Ну, спасибо». Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил; спрашивал нетерпеливо: «А скоро ли конец», – и прибавлял еще: «Пожалуйста, поскорее!» Я налил и поднес ему рюмку касторового масла. «Что это?» – «Выпей, это хорошо будет, хотя, может быть, на вкус и дурно». – «Ну, давай», – выпил и сказал: «А, это касторовое масло?» – «Оно; да разве ты его знаешь?» – «Знаю, да зачем же оно плавает по воде? Сверху масло. Внизу вода!» – «Все равно, там (в желудке) перемешается». – «Ну, хорошо, и то правда». В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти, – и не мог отбиться от трех слов из «Онегина», трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах, в голове моей, – слова:

Ну, что ж? – убит!

О! Сколько силы и красноречия в трех словах этих! Они стоят знаменитого шекспировского рокового вопроса: «Быть или не быть». Ужас невольно обдавал меня с головы до ног, – я сидел, не смея дохнуть, и думал: вот где надо изучать опытную мудрость. Философию жизни, здесь, где душа рвется из тела, где живое, мыслящее совершает страшный переход в мертвое и безответное, чего не найдешь ни в толстых книгах, ни на кафедре!

Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно, и на слова мои: «Терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче», – отвечал отрывисто: «Нет, не надо. Жена услышит, и смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!» Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе.

Пульс стал упадать и вскоре исчез вовсе, и руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 января, – и в Пушкине оставалось жизни только на три четверти часа. Бодрый дух все еще сохранял могущество свое; изредка только полудремота, забвенье на несколько секунд туманили мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал и говорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем». Опамятовавшись, сказал он мне: «Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам высоко – и голова закружилась». Раза два присматривался он пристально на меня и спрашивал: «Кто это, ты?» – «Я, друг мой». – «Что это, – продолжал он, – я не мог тебя узнать». Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, протянув ее, сказал: «Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!» Я подошел к В.А. Жуковскому и гр. Виельгорскому сказал: отходит! Пушкин открыл глаза и попросил моченой морошки; когда ее принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пусть она меня покормит». Наталия Николаевна опустилась на колени у изголовья умирающего, поднесла ему ложечку, другую – и приникла лицом к челу мужа. Пушкин погладил ее по голове и сказал: «Ну, ничего, слава богу, все хорошо».

Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего; я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь!» Я не дослышал и спросил тихо: «Что кончено?» – «Жизнь кончена», – отвечал он внятно и положительно. «Тяжело дышать, давит», – были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни, колени также; отрывистое, частое дыхание изменялось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох – и пропасть необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его.

При вскрытии оказалось: чреселъная часть правой половины (os il. dextr.) раздроблена, честь крестцовой кости также: пуля затерялась около оконечности последней. Кишки были воспалены, но не убиты гангреной; внутри брюшины до фунта запекшейся крови, вероятно, из бедренной или брыжеечных вен. Пуля вошла в двух дюймах от верхней передней оконечности правой чреселъной кости и прошла косвенно или дугою внутри большого таза сверху вниз до крестцовой кости. Пушкин умер, вероятно, от воспаления больших вен в соединении с воспалением кишок.

Из раны, при самом начале, последовало сильное венозное кровотечение; вероятно, бедренная вена была перебита, судя по количеству крови на платье, плаще и проч.; надобно полагать, что раненый потерял несколько фунтов крови. Пульс соответствовал этому положению больного. Итак, первое старание медиков было унять кровотечение. Опасались, чтобы раненый не изошел кровью. Холодные со льдом примочки на брюхо, холодительное питье и прочее вскоре отвратили опасение это, и 28-го утром, когда боли усилились и показалась значительная опухоль живота, решились поставить промывательное, что с трудом можно было исполнить. Пушкин не мог лечь на бок, и чувствительность воспаленной проходной кишки от раздробленного крестца – обстоятельство в то время еще не известное, – была причиною жестокой боли и страданий после промывательного. Пушкин был так раздражен духовно и телесно, что в это утро отказался вовсе от предлагаемых пособий. Около полудня доктор Арендт дал ему несколько капель опия, что Пушкин принял с жадностью и успокоился. Перед этим принимал он уже extr. hyoccyami et opium c. calomel, без видимого облегчения. После обеда и во всю ночь давали попеременно aq. laurocerasi и opium in pulv. с. calomeLK шести часам вечера, 28-го числа болезнь приняла иной вид: пульс поднялся значительно, ударял около 120 и сделался жесток; оконечности согрелись, общая теплота тела возвысилась, беспокойство усилилось: поставили 25 пиявок к животу; лихорадка стихла, пульс сделался ровнее, гораздо мягче, кожа обнаружила небольшую испарину. Это была минута надежды. Но уже с полуночи и в особенности к утру общее изнеможение взяло верх; пульс упадал с часу на час, к полудню 29-го исчез вовсе: руки остыли, в ногах сохранилась теплота долее, – больной изнывал тоскою, начинал иногда забываться, ослабевал, и лицо его изменилось. При подобных обстоятельствах нет уже ни пособия, ни надежды. Можно было полагать, что омертвение в кишках начало образовываться. Жизнь угасала видимо, светильник дотлевал последнею искрой.

Вскрытие трупа показало, что рана принадлежала к безусловно смертельным. Раздробления подвздошной, в особенности крестцовой кости неисцелимы: при таких обстоятельствах смерть могла последовать: 1) от истечения кровью; 2) от воспаления брюшных внутренностей обще с поражением необходимых для жизни нервов и самой оконечности становой жилы (cauda e quina); 3) самая медленная, томительная от всеобщего изнурения, при переходе пораженных мест в нагноение. Раненый наш перенес первое и потому успел приготовиться к смерти, проститься с женою, детьми и друзьями и, благодаря богу, не дожил до последнего, чем избавил и себя и ближних от напрасных страданий».

В приведенном описании последних суток жизни А.С. Пушкина угадывается не только рука опытного врача, но и великолепного писателя. Уже этих двух качеств было вполне достаточно, чтобы говорить о разносторонне одаренности человека. Однако жизнь Даля была настолько разнообразна и замечательна, что ее с лихвой могло бы хватить на несколько интересных биографий: морской офицер, врач, ответственный чиновник, этнограф, натуралист, писатель, ученый-языковед.

Такие крутые перемены направлений деятельности для иного человека могли бы оказаться губительными, тогда как Далю это шло только на пользу: расширялся круг его контактов с людьми различных социальных уровней, разностороннее становились его знания, богаче жизненный опыт. Все это затем отлилось в 200 000 слов «Толкового словаря живого великорусского языка», в котором нашло отражения не только материальное, но и духовное разнообразие русской жизни.

Медицинская специальность – одна из самых насыщенных людскими контактами, и, несомненно, немалое количество слов, пословиц и поговорок Владимир Иванович «подслушал» у своих пациентов. Кроме того, медицина и близкие к ней биология и естествознание получили широкое отражение на страницах словаря, без чего он утратил бы свою энциклопедическую полноту.

Не в юном возрасте – двадцати пяти лет от роду, уже пройдя курс обучения в Морском корпусе и дослужившись до чина лейтенанта, поступил Владимир Иванович на медицинский факультет Дерптского университета. У Мойера он познакомился с Н.И. Пироговым, который оставил о Дале такие воспоминания:

«Это был замечательный человек… За что ни брался Даль, все ему удавалось усвоить… Находясь в Дерпте, он пристрастился к хирургии и, владея, между многими способностями, необыкновенною ловкостью в механических работах, скоро сделался и ловким оператором; таким он и поехал на войну…»

Николай Иванович имел в виду начавшуюся в 1828 году войну с Турцией, на которую Даль был призван в качестве военного врача. В связи с мобилизацией ему пришлось досрочно завершить курс обучения. Однако он успел еще защитить диссертацию на звание доктора медицины и хирургии. Есть свидетельства, что Н.И. Пирогов знакомился с его диссертационной работой посвященной случаю успешной трепанации черепа и наблюдению над больным с неизлечимым заболеванием почек.

Вернувшись с фронта и поселившись в Петербурге, Даль быстро выдвинулся как искусный глазной хирург.

«Осмелюсь заметить, что глазные болезни, и особенно операции, всегда были любимою и избранною частию моею в области врачебного искусства, – вспоминал Владимир Иванович. – Я сделал уже более 30 операций катаракты, посещал глазные больницы в обеих столицах и вообще видел и обращался с глазными болезнями немало…»

Особенно, как мы уже слышали, преуспел он в деликатных операциях удаления катаракты (катаракта, читаем в его словаре, – «слепота от потускнения глазного хрусталика; туск, помрачение прозрачной роговой оболочки»). Я думаю, что сохранившаяся у него на долгие годы даже после ухода из медицины приверженность этим операциям обусловлена не только профессиональным интересом, но и душевными склонностями к сказочным эффектам: прозрение ослепшего человека неизменно походило на волшебство.

Несомненно, что самыми памятными событиями в жизни Даля были несколько встреч с Пушкиным. Знакомство с Пушкиным состоялось зимой 1832 года, когда он передал поэту свои «Русские сказки. Пяток первый» (СПб., 1832 г.). В сентябре 1833 года они встретились в Оренбурге, куда Пушкин «нежданный и негаданный», приехал собирать материал для «Истории Пугачевского бунта». Вместе они ездили в историческую Бердскую слободу, где была ставка Пугачева. Вскоре, по словам П.И. Мельникова-Печерского, Пушкин подарил Далю рукопись сказки «О рыбаке и рыбке» с надписью «Твоя от твоих. Сказочнику казаку Луганскому, сказочника Александра Пушкина». Полагают, что сюжет этой сказки Пушкину сообщил Даль.

Весной 1835 года Пушкин пересылает Далю «Историю Пугачевского бунта» и сообщает ему сюжет сказки написанной Далем «О Георгии Храбром и волке». По настоянию Пушкина написано драматическое произведение «Ночь на распутий, или Утро вечера мудренее». К 1836 году относится стихотворное послание Даля «Александру Сергеевичу Пушкину», где он приветствовал начало издания журнала «Современник».

В конце 1836 года Даль возвращается из Оренбурга, где он занимал важную административную должность, в Петербург, где встречи его с Пушкиным возобновились.

Как всесторонне одаренный и творчески мыслящий человек, Даль, в период общения с умирающим Пушкиным и анализируя результаты вскрытия, в котором он непосредственно участвовал, сделал, на наш взгляд, сенсационное открытие о причине смерти Пушкина, о чем он «просигналил» потомкам. Однако потомки в течении 175 лет со дня смерти великого гения земли Русской так и не сумели принять и расшифровать этот сигнал, посланный другим гением России.

Итак, внимательно вчитаемся в текст записки В.И. Даля «Вскрытие тела А.С. Пушкина».

«По вскрытии брюшной полости все кишки оказались сильно воспаленными; в одном только месте, величиною с грош, тонкие кишки были поражены гангреной. В этой точке, по всей вероятности, кишки были ушиблены пулей.

В брюшной полости нашлось не менее фунта черной, запекшейся крови, вероятно, из перебитой бедренной вены.

По окружности большого таза, с правой стороны, найдено было множество небольших осколков кости, а, наконец, и нижняя часть крестцовой кости была раздроблена.

По направлению пули надобно заключить, что убитый стоял боком, в пол-оборота, и направление выстрела было несколько сверху вниз. Пуля пробила общие покровы живота в двух дюймах от верхней, передней оконечности чресельной или подвздошной кости (ossis iliaci dextri) правой стороны, потом шла, скользя по окружности большого таза, сверху вниз и, встретив сопротивление в крестцовой кости, раздробила ее и засела где-нибудь поблизости. Время и обстоятельства не позволили продолжать подробнейших разысканий (Выделено мной. – А.К.).

Относительно причины смерти – надобно заметить, что здесь воспаление кишок не достигло еще высшей степени: не было ни сывороточных или пасечных излияний, ни приращений, а и того менее общей гангрены. Вероятно, кроме воспаления кишок, существовало и воспалительное поражение больших вен, начиная от перебитой бедренной; а, наконец, и сильное поражение оконечностей становой жилы (caudae equinae) при раздроблении крестцовой кости.

Даль с математической точностью показал, что «По направлению пули надобно заключить, что убитый стоял боком, в пол-оборота, и направление выстрела было несколько сверху вниз».

Траектория пули на сравнительно близком расстоянии от точки ее вылета (3) – прямая линия. Чтобы провести такую линию надо знать всего две точки, через которую, согласно аксиоме элементарной геометрии можно провести единственную линию. Даль эти две точки указал, поскольку участвовал на вскрытии тела, это: входное отверстие в теле Пушкина (2) и застрявшая в кресцовой кости пуля (1). Чтобы все эти три точки уложить на одной прямой линии (траектория полета пули), необходимо развернуть тело Пушкина в пол-оборота влево.

1) Застрявшая в крестцовой кости пуля;

2) Входное отверстие в теле Пушкина;

3) Точка вылета пули из пистолета Дантеса.

Казалось бы, никаких проблем, как правило, стрелки так и поступают, и на известных картинах, изображающих дуэль, они целят в противника, повернувшись вполоборота влево (для правшей) или вправо (для левшей).

Естественно допустить, что Даль поинтересовался у Данзаса о том, как шли противники, прицеливаясь друг в друга. По условиям дуэли до барьера требовалось сделать всего пять шагов и прицеливание начинается уже с первого шага. Стало быть, чтобы не сбилась линия прицеливания, стрелок делает эти пять шагов уже развернувшись в соответствующую сторону вполоборота. А вот чтобы узнать, как ответил Данзас на вопрос Даля, необходимо ознакомиться с еще одним документом, вернее, с тремя, но для нас представляет особый интерес последний из нижеприведенных официальных документов. Князь П.А. Вяземский давал показания в военно-судебной комиссии по поводу того, был ли он информирован о том, что должна состояться дуэль между Пушкиным и Дантесом, в частности, он показал:

(…) Не знав предварительно ничего о дуэли, про которую в первый раз услышал я вместе с известием, что Пушкин смертельно ранен, и при первой встрече моем с г. д'Аршиаком просил его рассказать о том, что было. На сие г. д'Аршиак вызвался изложить в письме все случившееся, прося меня притом показать письмо г. Данзасу для взаимной проверки и засвидетельствования подробностей дуэли. Между тем письмо его доставлено мне было уже по отъезде г. д'Аршиака за границу и, следовательно, не могло быть прочтено и поверено вместе обоими свидетелями и получить в глазах моих ту достоверность, которую я желал иметь в сведениях о несчастном происшествии, лишившем меня человека, столь близкого сердцу моему. Вследствие того и отдал письмо сие г. Данзасу, который возвратил мне оное с письмом от себя: прилагаю у сего и то и другое. (…) (8 февраля 1837 г).

В прилагаемом к показаниям Вяземского письме д'Аширака, последний пишет:

«Князь!

Вы желали знать подробности грустного происшествия, которого г. Данзас и я были свидетелями. Я сообщаю их вам и прошу вас передать это письмо г. Данзасу для его прочтения и удостоверения подписью.

Было половина пятого, когда мы прибыли на назначенное место. Сильный ветер, дувший в это время, заставил нас искать убежища в небольшой еловой роще. Так как глубокий снег мог мешать противникам, то надобно было очистить место на двадцать шагов расстояния, по обоим концам которого они были поставлены. Барьер означили двумя шинелями; каждый из противников взял по пистолету. Полковник Данзас подал сигнал, подняв шляпу. Пушкин в ту же минуту был уже у барьера; барон Геккерн сделал к нему четыре или пять шагов. Оба противника начали целить: спустя несколько секунд, раздался выстрел. Пушкин был ранен. Сказав об этом, он упал на шинель, означавшую барьер, лицом к земле и остался недвижим. Секунданты подошли; он приподнялся и, сидя, сказал: «постойте!» Пистолет, который он держал в руке, был весь в снегу; он спросил другой. Я хотел воспротивиться тому, но барон Георг Геккерн остановил меня знаком. Пушкин, опираясь левой рукой на землю, начал целить; рука его не дрожала. Раздался выстрел. Барон Геккерн, стоявший неподвижно после своего выстрела, упал в свою очередь раненый.

Рана Пушкина была слишком опасна для продолжения дела – и оно окончилось. Сделав выстрел, он упал и два раза терял сознание; после нескольких минут забытья он наконец пришел в себя и уже более не лишался чувств. Положенный в тряские сани, он, на расстоянии полуверсты самой скверной дороги, сильно страдал, но не жаловался.

Барон Геккерн, поддерживаемый мною, дошел до своих саней, где дождался, пока не тронулись сани его противника, и я мог сопутствовать ему до Петербурга. В продолжение всего дела обе стороны были спокойны, хладнокровны – исполнены достоинства.

Примите, князь, уверение в моем высоком уважении.

Виконт д'Аршиак.1 февраля 1837 г.

(Заметим, что д'Аршиак считает, что Дантес не дошел до барьера 1–2 шага)

Ознакомившись с письмом д'Аширака, К.К. Данзас счел необходимым уточнить некоторые положения письма («неверности»), в связи с чем написал довольно пространное письмо на имя князя П.А. Вяземского:

«Милостивый государь, князь Петр Андреевич!

Письмо к вам от г. д'Аршиака, о несчастном происшествии, которому я был свидетелем, я читал. Г. д'Аршиак просит вас предложить мне засвидетельствовать показания его о сем предмете. Истина требует, чтобы я не пропустил без замечания некоторые неверности в его рассказе. Г. д'Аршиак, объяснив, что первый выстрел был со стороны г. Гегкерна (Дантеса) и что А. С. Пушкин упал раненный, продолжает: «les témoins s'approchèrent; il se releva sur son séant et dit: «attendez!» L'arme, qu'il tenait a la main, se trouvant couverte de neige; il en prit une autre. J'aurais pu établir une reclamation, un signe du baron Georges de Heckern m'en empêcha[239]» 1) Слова А. С. Пушкина, когда он поднялся, опершись левой рукой, были следующие: «Attendez! je me sens assez de iorce pour tirer mon coup[240]. 2) Тогда действительно я подал ему пистолет, в обмен того, которой был у него в руке и ствол которого набился снегом, при падении раненого. Но я не могу оставить без возражения замечание г. д'Аршиака, будто бы он имел право оспаривать обмен пистолета и был удержан в том знаком Геккерна (Дантеса). Обмен пистолета не мог подать повода, во время поединка, ни к какому спору. По условию каждый из противников имел право выстрелить; пистолеты были с пистонами, следовательно, осечки быть не могло; снег, набившийся в дуло пистолета Александра Сергеевича, усилил бы только удар выстрела, а не отвратил бы его. Никакого знака ни со стороны г. д'Аршиака, ни со стороны г. Геккерна (Дантеса) дано не было. Что до меня касается, то я почитаю оскорблением для памяти Пушкина предположение, будто он стрелял в противника с преимуществами, на которые не имел права.

Еще раз повторяю, что никакого сомнения против правильности обмена пистолета сказано не было. Если бы оно могло возродиться, то г. д'Аршиак обязан был объявить возражение и не останавливаться знаком, будто бы от г. Геккерна (Дантеса) поданным. К тому же сей последний не иначе мог бы узнать намерение г. д'Аршиака, как тогда, когда бы оно было выражено словами; но он их не произносил. Я отдаю полную справедливость бодрости духа, показанной во время поединка г. Геккерном (Дантесом); но решительно отвергаю, чтобы он произвольно подвергся опасности, которую мог бы от себя отстранить. Не от него зависело уклониться от удара своего противника, после того, как он свой нанес. Ради истины рассказа прибавлю также замечание на это выражение: «Геккерн (Дантес) неподвижный до тех пор – упал». Противники шли друг на друга грудью. Когда Пушкин упал, тогда г. Геккерн (Дантес) сделал движение, чтобы подойти к нему; после же слов Пушкина, что он хотел стрелять, он возвратился на свое место, стал боком и прикрыл грудь свою правою рукою. По всем другим обстоятельствам я свидетельствую справедливость показаний г. д'Аршиака.

С совершенным и проч. К. Данзас6 февраля 1837 г.».(Выделено мной. – А.К.).

Итак, противники шли друг на друга грудью! Никакого пол-оборота влево Пушкин не делал из-за ненадобности. Ему не надо было целить в Дантеса, поскольку он не собирался в него стрелять, по той простой причине, что он ожидал упреждающего смертельного выстрела со стороны противника. Стало быть и целить в него, избрав более удобную позу, ему не требовалось даже непосредственно у барьера. Он навел свой пистолет в сторону противника для видимости, подставив свою грудь для выстрела со стороны Дантеса. Спрашивается, почему «грудью» шел Дантес? Во-первых, он еще не дошел один-два шага до барьера, чтобы изготовиться к стрельбе из более удобного положения, повернувшись пол-оборота влево. Во-вторых, как опытный стрелок, он мог поразить противника прямо в сердце из любого положения. Но ни того, ни другого он сделать не успел (или не хотел?) – раздался выстрел! Откуда? Чтобы узнать, откуда прозвучал выстрел, необходимо воображаемую линию огня из пистолета Дантеса повернуть вправо на пол-оборота от предполагаемого положения корпуса тела Пушкина – это будет угол, равный 45°.

Таким образом, траектория полета пули, поразившей поэта, смещается вправо от воображаемой траектории полета пули из пистолета Дантеса на 45°. Действительно, если бы Пушкин стал правым боком по отношению к Дантесу, то это был бы «оборот» (90°), следовательно, пол-оборота составляет 45°. Поскольку Пушкин этого пол-оборота не делал, то угол между траекторией полета пули, поразившей поэта, и линией (на рисунке – —) предполагаемой траектории полета пули, не выпущенной из пистолета Дантеса, составляет 45°. Это направление на Комендантскую дачу.

Далее, пуля, по расчетам Даля, имела траекторию полета «Несколько сверху вниз». Такое направление полета пули из пистолета Дантеса могло случиться в том случае, если бы стрелок намеренно целил Пушкину в низ живота, о чем пишут едва ли не все исследователи.

При этом, версии исследователей отличаются друг от друга с точностью «до наоборот», в зависимости от симпатий или антипатий к Дантесу.

Первые утверждают, что Дантес целил в ноги, не желая причинить серьезного вреда Пушкину, но прицел, якобы, был несколько смещен, и он, сам того не желая, нанес Пушкину смертельный удар в низ живота.

Другие, напротив, считают, что Дантес целил в сердце Пушкину (как того хотел сам Пушкин), но тот же самый дефект прицела увел траекторию вниз. Зная расстояние между противниками (11–12 шагов, или около 8–9 метров) и между входным отверстием пули и сердцем поэта, можно вычислить угол «смещения» траектории» полета пули Дантеса («сверху вниз»).

Итак, линия ПД (расстояния между противниками в момент воображаемого выстрела Дантеса) ~ 10 м;

Отрезок АВ (расстояние между сердцем Пушкина и входным отверстием пули) ~ 0,25 м. После простых арифметических выкладок находим, что угол а = 1,5°. Именно под таким углом вошла в тело Пушкина пуля «снайпера». При расстоянии от комендантской дачи до места дуэли порядка 200 м под углом в 1,5 ° может стрелять снайпер, находясь на высоте ~4–5 м. То есть где-то на 2-м этаже или даже чердаке Комендантской дачи (КД), или на крыше одной из пристроек.

Теперь, когда нам ясна расстановка всех действующих фигурантов дуэли, возвратимся на Черную речку и рассмотрим их действия уже с новой точки зрения. С этой целью воспользуемся версией, выдвинутой Александром Николаевичем Зинуховым в его книге «Медовый месяц императора» (М., 2002 г.). Насколько нам известно, А.Н. Зинухов первым выдвинул версию о существовании «снайпера», то есть действительного убийцы Пушкина. Нам придется привести довольно объемные цитаты из его сочинения, но, как говорится – «игра стоит свеч», поскольку мы попытаемся доказать, что версия А.Н. Зинухова при определенных условиях, которые были упущены автором, она (версия) может превратиться в очевидный факт. Итак, обратимся к версии А.Н. Зинухова, который пишет:

«Подыскивается подходящее место на Черной речке неподалеку от Комендантской дачи. Вроде бы не совсем удобно, ибо на даче зимой жил сторож, а рядом – дом арендатора Дм. Мякишева, могли быть нежелательные свидетели, но зато есть хозяйственные постройки, что могут послужить замечательным местом для расположения «некоего третьего лица», которого условно мы назовем «Стрелок».

Надо сказать, что выстрелы действительно были услышаны. Вот что писал В.Я. Рейнгард в статье «Где настоящее место дуэли Пушкина?»: «…прибежал к старику Мякишеву впопыхах дворник Комендантской дачи Матвей Фомин и сказал, что за комендантским гумном какие-то господа стрелялись».

В 1858 году по просьбе Я.А. Исакова К.К. Данзас показал ему место дуэли. Вероятно, за двадцать лет Данзас успел кое-что подзабыть – указал, что находилось оно с правой стороны от дороги в Коломяги, за огородом Мякишева. «За этим забором, – писал Исаков, – по словам Данзаса, в 1837 г. начинался кустарник и потом лес, который продолжался параллельно во всю длину Ланской дороги. В недальнем расстоянии от забора он указал мне место, где происходила дуэль».

«Сравнивая расположение места, указанного Мякишевым, – писал В.Я. Рейнгард, – с местом, указанным г. Исаковым, нельзя не видеть, что первое (второе?) находится слишком близко к Коломягской дороге и поэтому едва ли могло быть избрано для поединка, тогда как место, указанное Мякишевым, совершенно было в стороне и закрыто от дороги гумном и сараем и при этом имело то преимущество, что на самой Комендантской даче никто зимою, кроме дворника, не жил».

Раненого Пушкина Данзас и Д’Аршиак вели к дороге коротким путем – мимо гумна и сарая, через пролом в ограде и к карете, которая стояла у Комендантской дачи.

Откуда взялась карета? Лев Сергеевич Пушкин рассказывал своей сестре Ольге Сергеевне, что он слышал, «будто бы Геккерн-старший в день поединка поехал к Комендантской даче в наемной карете, а не в своей, опасаясь быть узнанным публикой. Затем приказал кучеру остановиться не на особенно далеком расстоянии от места поединка, выслал якобы на рекогносцировку своего камердинера и, получив донесение последнего о страшном результате, отослал экипаж с этим лицом для одного из раненых соперников; сам же будто бы нанял проезжего извозчика, на котором и ускакал путями окольными, не желая подвергаться любопытным взглядам».

Рассказ походит на правду. Пушкина действительно привезли домой в карете. В этой карете на Черную речку приехали четыре человека: Луи Геккерн, Дантес, Д’Аршиак и камердинер. Зачем Геккерн взял камердинера? Для чего лишний свидетель? Видимо, без него нельзя было обойтись. У него своя роль. Какая? Он не только принесет весть о результате поединка, но сам будет участвовать в нем. А что, если это наш «стрелок»?!

Данзас вспоминал, что когда их сани подъехали, то никого не было, потом появились, непонятно откуда, Дантес и Д’Аршиак. Наверное, они приехали раньше. Стрелок-камердинер пошел к строениям Комендантской дачи выбирать позицию – это или сарай, или гумно, крыша сарая, – остальные скрылись вместе с каретой и наблюдали из укрытия, пока не заметили, что приехали сани с Пушкиным и Данзасом. Противники и секунданты обходят строения и спускаются в ложбину.

Итак, все на своих местах: Геккерн в карете, дуэлянты и секунданты в ложбине, «стрелок» на чердаке одного из строений. Все ждут.

Место преступления определено. Теперь необходимо определить время. Время назначали Дантес и Д’Аршиак. Это очень важно для успеха задуманного ими плана. Обычно дуэли назначаются на рассвете; не так было в данном случае. Время дуэли определили только 27 января, когда Пушкин привез своего секунданта Данзаса к секунданту Дантеса Д’Аршиаку.

По показаниям Данзаса и его воспоминаниям, записанным А. Аммосовым, известно, что Пушкин встретил Данзаса на Пантелеймоновской улице или на Цепном мосту возле Летнего сада. Шел первый час пополудни.

27 января 1837 года Пушкин ехал в санях. Усадил в них Данзаса, предложив тому быть свидетелем одного разговора, который должен был произойти во французском посольстве. По воспоминаниям Данзаса, Пушкин напористо и грубо требовал от Д’Аршиака, чтобы дуэль состоялась немедленно. Это очень странно, потому что не Пушкин, а именно Д’Аршиак и Дантес требовали немедленно покончить с этим делом. Уже в 9 часов утра 27 января Д’Аршиак прислал Пушкину записку с требованием встречи «в ближайшее время». Пушкина письма Д’Аршиака раздражают. В ответном письме он предлагает отказаться от каких-либо переговоров между секундантами и заявляет, что «я приведу своего только на место поединка. Так как г. Геккерн меня вызывает и обиженным является он, то он может сам выбрать мне секунданта, если видит в том надобность: я заранее принимаю его, если бы даже это был его егерь».

Пушкин, кажется, просто для видимости предоставляет противнику все большие льготы. Он хочет испугать их своими радикальными предложениями. И они действительно испуганы, они опасаются промедления (видимо все готово) и какой-то огласки. Из письма виконта Д’Аршиака А.С. Пушкину 27 января 1837 года: «Всякое промедление будет рассматриваться им (Дантесом. – A.З.) как отказ в удовлетворении, которое вы обязаны ему дать, и как попытка огласкою этого дела помешать его окончанию».

Именно Д'Аршиак после столь резких писем должен был продолжать требовать сегодня же решить дело, но Данзас эти слова вкладывает в уста Пушкина, что может свидетельствовать о том, что после смерти Пушкина между Данзасом, ДАршиаком и Дантесом произошла встреча, на которой была выработана линия поведения во время следствия. Конечно, проще всего показать Пушкина инициатором дуэли. Цель – смягчить наказание. Со слов Данзаса получается, что Пушкин сначала представил его как своего секунданта, а потом уже спросил его согласия. «Теперь я вам могу сказать только одно, – якобы заявил Пушкин, – если дело это не закончится сегодня же, то в первый же раз, как я встречу Геккерна – отца или сына, – я им плюну в физиономию. – Тут он указал на Данзаса и прибавил: – Вот мой секундант.

Потом он обратился к Данзасу с вопросом:

– Согласны вы?

После утвердительного ответа Данзаса, Пушкин уехал, предоставив Данзасу, как своему секунданту, условиться с Д’Аршиаком о дуэли».

Пушкин возвращается домой. Приказывает кучеру ждать. Некоторое время проводит в доме и выходит в 13 часов. День был ясный, но морозный – 15 ниже нуля. Пушкину последнее время нездоровилось. Его постоянно лихорадит.

Он возвращается и меняет надетую ранее бекешу на теплый, красный с зелеными клеточками архалук. Затем вновь уезжает. Возвращается примерно через час и после 14 часов ждет Данзаса. Тот вскоре приходит. Пушкин отрешенно соглашается со всеми условиями дуэли и отсылает секунданта за пистолетами, которые уже заказаны в оружейном магазине Куракина.

После 15 часов Пушкин встречается с Данзасом в кондитерской Вольфа на углу Невского проспекта. Последний привозит пистолеты. В 16 часов на санях они едут к месту дуэли.

«На место встречи, – писал виконт Д’Аршиак князю Вяземскому 1 февраля 1837 года, – мы прибыли в половине пятого. Дул очень сильный ветер, что заставило нас искать убежища в маленькой сосновой роще. Так как большое количество снега могло стеснять противника, пришлось протоптать тропинку в двадцать шагов».

К вечеру погода изменилась. Поднялся сильный ветер, а это оказалось очень кстати для заговорщиков. Д'Аршиак говорит о большом количестве снега, но почему не поискать место там, где снега поменьше? Потому что это место заранее присмотрено и хорошо просматривалось с строений Комендантской дачи. В.А. Жуковский уточняет, что «снег был по колена».

Пришлось его утаптывать. Трое – Данзас, Д'Аршиак и Геккерн принялись за дело. Пушкин вместе с топтунами не работает. Он сидит в куче снега и поторапливает.

На все приготовления ушло минут 30–40. Примерно в 17 часов 10 минут противники готовы к бою.

На календаре 27 января. Даже в ясный день солнце садится около 16 часов, а в 17 часов 10 минут уже почти полная темнота. Никто не говорит о факелах или костре. Их не было. Следовательно, выстрелы прозвучали в темноте. Очень странно, если не учитывать, что «стрелок» может еще хорошо видеть силуэты дуэлянтов на белом снегу. Писатель Теофиль Готье посетил Петербург в 1858 году. Он так описывает январский вечер: «В Санкт-Петербурге ночь приходит быстро, и с трех часов пополудни нужно уже зажигать лампы».

Таким образом, дуэль проходила почти в полной темноте.

Согласно условиям дуэли, противники должны были сходиться с расстояния 20 шагов до барьера (им стали брошенные на снег шинели) и тогда стрелять. Длинноногий Дантес должен подойти к барьеру раньше Пушкина, но он не торопился идти, зато поторопился выстрелить почти не целясь, как только Пушкин оказался у своего барьера. Плохая видимость предполагает длительное прицеливание, что во время своего выстрела и сделал Пушкин. Он целился очень долго, и не только потому, что тяжело ранен, но и потому, что плохо видел противника. Дантес стреляет, не дойдя одного шага до барьера. «Стрелок» же знает, что выстрел Дантеса последует в тот момент, когда Пушкин подойдет к барьеру. Он находится в полной готовности с того момента, как секундант подал команду сходиться.

С момента подписания протокола дуэли секундантами допущен ряд нарушений дуэльных правил. Вернее будет сказать, что нарушения заложены в условия дуэли, и это обусловлено именно наличием третьего участника поединка. Согласно дуэльному кодексу В. Дурасова, «протокол становится обязательным, когда он будет подписан секундантами и противниками». В распоряжении исследователей имеется протокол поединка, на котором подписи только секундантов. Он прилагается к военно-судному делу о дуэли и представлен Дантесом. Если подписи Пушкина на этом документе нет, то, следовательно, он подложный и может значительно отличаться от оригинала.

Далее, согласно «Правилам дуэли Франца фон Болгара», «сигнал состоит из трех ударов в ладоши, производимых в равные промежутки времени». В действительности сигнал сходиться подан Данзасом взмахом руки, в которой шляпа. Современники дуэли сразу посчитали это странным. А.О. Смирнова записала: «…мой муж, Киселев и Андрей Карамзин говорили вчера, что нельзя воспрепятствовать противникам драться серьезно, если таково их желание; странно только, почему Дантес выстрелил так скоро, если было условлено, что противники должны стрелять одновременно? Тут что-то не совсем ясно. Киселев говорит, что вместо того, чтобы дать сигнал, сняв шляпу, следовало считать до трех, после чего должны были последовать выстрелы». Считать до трех или хлопать в ладоши – это звуковой сигнал, а его на чердаке сарая можно не услышать, поэтому звуковой сигнал заменен визуальным – взмахом руки со шляпой в ней.

Какова подлинная роль К.К. Данзаса? Знал ли он о заговоре? Во всяком случае он пошел на поводу у Д’Аршиака и Дантеса. Вероятно, в силу особенностей своего характера. Данзас характеризуется, как «отличный боевой офицер, светски образованный, но крайне ленивый и, к сожалению, притворявшийся повесой». Эти черты характера сыграли негативную роль в ходе и подготовке поединка. Он не протестовал против времени проведения дуэли, не заметил, что противников «расставили» по местам, когда требуется провести жеребьевку, взял шляпу и сделал роковой взмах, вместо того чтобы подать сигнал голосом. Единственный раз он проявил твердость, когда Дантес предложил ему не говорить никому о своем участии в дуэли. Данзас отказался. Хотя впоследствии, видимо, вошел в соглашение с Д’Аршиаком и Дантесом и в ходе следствия дал искаженные показания. И еще трудно допустить, чтобы боевой офицер, полковник мог не услышать ружейного выстрела.

Дантес выстрелил мимо, а пуля «стрелка»-снайпера поразила Пушкина в правый бок, причем удар был чуть сзади и сверху вниз по касательной. ВиконтД'Аршиак писал, что Пушкин «упал на шинель, служившую барьером, и остался неподвижным, лицом к земле». Следовательно, Пушкина «расставили» спиной к строениям Комендантской дачи и правым боком к «стрелку».

Врач и писатель Владимир Иванович Даль делал вскрытие тела. Вот его записка: «По окружности большого таза с правой стороны найдено было множество небольших осколков кости, а, наконец, и нижняя часть крестцовой кости была раздроблена.

По направлению пули надобно заключать, что убитый стоял боком, в пол-оборота и направление выстрела было несколько сверку вниз. Пуля пробила общие покровы живота в двух дюймах от верхней оконечности чресельной или подвздошной кости правой стороны и, встретив сопротивление в крестцовой кости, раздробила ее и засела где-нибудь поблизости. Время и обстоятельства не позволили продолжать подробнейших розысканий».

Что же упустил, на наш взгляд, автор этой правдоподобной версии, но все же версии, а не истины? Мы уже приводили неоднократно «золотое правило» следователя: «Если какая-то загадка долгое время не поддается решению, надо попробовать поставить рядом с ней еще одну. Может оказаться, что они сами решают друг друга».

В версии А.Н. Зинухова недостает того момента, что Пушкин в этой дуэли сознательно шел на самоубийство, и поэтому автор версии с недоумением вопрошает: «Пушкин, кажется, просто для видимости предоставляет противнику все большие льготы. Он хочет испугать их своими радикальными предложениями». А вот если взглянуть на эти «предоставленные льготы противнику» с точки зрения истинной цели, которую преследовал Пушкин, то все становится на свои места без всякого «кажется». Ему все равно, что написано в условиях дуэли – он просто их не читает и не подписывает. Ему все равно, что их расставят секунданты не путем жребия. Ему все равно, в какой форме будет дан сигнал «к барьеру». Он не участвует в подготовке тропы, по которой ему предстоит сделать свои последние в жизни пять шагов. Он уже далек от всего происходящего, он находится совершенно в другом измерении. Сейчас лишь одна мысль превалирует в его сознании – грудью встретить смертельный выстрел противника. После встречи и последней аудиенции с Государем, он твердо уверен в том, что смертельный для него исход дуэли априорно обеспечен. Это Данзас, занятый совершенно иными мыслями, связанными с обеспечением процедур дуэли, не обратил внимания, откуда вдруг появились Дантес и Д’Аршиак. Своим орлиным взором Пушкин обшарил окрестности и заметил, что они двигались от Комендантской дачи. Наверняка он отметил про себя, где же находится «засадный полк». Если «даст слабину» Дантес, то «засадный стрелок» сделает свое дело (граф Бенкендорф кого попало на операцию не пошлет).

Видимо, из-за отсутствия этого важного звена, то есть суицидной направленности поведения Пушкина на дуэли, не позволило столь важной версии А.Н. Зинухова возобладать в качестве научного открытия, поэтому она осталась незамеченной не только со стороны ортодоксальных пушкинистов, но и неопушкинистов конца XX и начала XXI века (А.М. Лацис, А.Н. Барков, Н.Я. Петраков и др.).

Но А.Н. Зинухов не унимается в поисках новых аргументов в развитии своей версии, и тут, надо отдать ему должное, он во многом преуспел. Один из таких аргументов можно коротко сформулировать в качестве следующего вопроса: где пуля?

Действительно, куда подевалась пуля, смертельно поразившая Пушкина. Последними ее видели врачи, вскрывавшие тело поэта: И.Т. Спасский и В.И. Даль. По крайней мере, В.И. Даль отметил в своей справке о вскрытии тела, что пуля «…встретив сопротивление в крестцовой кости, раздробила ее и засела где-нибудь поблизости». Кому как не врачу, вскрывавшему тело поэта, требовалось извлечь эту пулю и на тарелочке приподнести ее председателю военно-следственного суда, как важнейший «вещдок», по делу о дуэли на Черной речке. Но пулю не извлекают, и никаких следов в военно-следственном деле этого вещественного доказательства нет. В.И. Даль отделался глубокомысленной фразой: «Время и обстоятельства не позволили продолжать подробнейших розысканий». Да ведь это и есть сигнал потомкам! «Какие обстоятельства, – пишет А.Н. Зинухов, – не позволили врачу вынуть пулю? Агенты Третьего отделения, постоянно присутствовавшие в доме, вероятно, получили на этот счет специальное указание. Можно только удивляться, что Далю вообще позволили сделать предварительное исследование раны. Ни о каких «подробнейших разысканиях» речи быть не могло.

В.И. Даль, видимо, хорошо представлял важность результатов вскрытия, поэтому в краткой форме сумел записать то, что успел определить. «Убитый стоял боком», – пишет Даль. Да, только боком к «стрелку», а к Дантесу лицом и грудью. С фронтальной позиции он и стал готовиться к выстрелу, но «стрелок» опередил его. Пуля вошла сбоку и сзади, имея направление сверху вниз, что и подтверждает Даль. (Курсив мой. – А.К.)

Существующие методы научной баллистики позволяют определить, с какого расстояния был произведен выстрел. Для этого сравнивают разницу между входным и выходным отверстием пули. В нашем случае выходного отверстия нет, но есть расстояние между входным отверстием и крестцовой костью, где пуля застряла. «Если же первое входное отверстие, – пишет криминалист Кустанович, находится выше последующих, то, следовательно, пуля летела под каким-то углом сверху вниз с небольшого расстояния, так как такое же направление полета пули возможно и при простреле предметов пулею на излете…»

Если признать, что стрелял Дантес с расстояния 6–7 метров, 10 шагов, то ни о каком излете говорить нельзя, вместе с тем разница между входным отверстием и местом, где пуля застряла, составляет около трех сантиметров. Согласно данным таблицы под названием «Величина углов падения в тысячных» для пуль некоторых образцов отечественного оружия», угол падения в 3 сантиметра возникает при выстреле из винтовки с расстояния от 200 до 300 метров. Необходимо сделать поправку, что стреляли не из винтовки образца 1891 года, а из ружья (о пистолетах речи быть не может), то смертельный для Пушкина выстрел мог быть произведен с расстояния не менее 50 и не более 100 метров.

Могут возразить, что выстрел-де могли увидеть и услышать участники дуэли, но двое из них – Дантес и Д’Аршиак к нему готовы, а внимание Данзаса и Пушкина сосредоточено на Дантесе. Кроме того, нельзя забывать, что в это время дул сильный ветер. «Большое значение для восприятия звука имеет также наличие ветра… Если ветер дует от нас к источнику звука, то в зависимости от силы ветра слышимость может полностью отсутствовать даже на небольшом расстоянии».

Ветер дул от дуэлянтов к сараю и даче, только поэтому они не слышали выстрела, а дворник дачи, находившийся позади сарая, если смотреть от того места, где стояли противники, звук выстрела слышал и вышел во двор посмотреть, где стреляли. Заметив в недалекой ложбине силуэты людей и, возможно, дождавшись выстрела Пушкина, он отправился к соседу-арендатору, чтоб сообщить ему о происшествии.

Заметить выстрел можно было и по пламени, возникающему при выстреле. Свое объяснение есть и для этого: «Дульное пламя резко уменьшается при выстрелах из смазанного оружия… В ряде случаев отдельные выстрелы совершенно не дают пламени…»

Нужно было бы подвергнуть тщательному анализу одежду на Пушкине в день дуэли. Существует методика, позволяющая определить дальность выстрела по огнестрельным повреждениям одежды. У В.И. Даля длительное время хранился сюртук Пушкина с небольшой дырочкой от пули. К сожалению, сюртук был украден и навсегда потерян для науки.

Совокупность фактов позволяет с большой долей вероятности предположить, что дуэль Пушкина с Дантесом была хорошо спланированным убийством[241]. Участие в нем представителей власти… пусть даже на этапе сокрытия следов преступления, делает его убийством политическим. Сегодня есть шанс перенести данный вывод из сферы предположительной в сферу фактическую, только нужно найти пулю.

Пуля, которая осталась в теле Пушкина, может стать – если будет найдена – важным вещественным доказательством.

Если нельзя сделать обследование могилы, вскрыв ее, то почему не применить метод зондирования? (Выделено мной. – А.К.)

То есть А.Н. Зинухов полагает, что Пушкина похоронили, так и не вынув пулю, застрявшую в его кресце. Такое предположение, на наш взгляд, совершенно неправдоподобно. Специалисты III отделения были не настолько наивными, чтобы оставить в теле поэта столь важное вещественное доказательство убийства Пушкина. Не надо обладать сверхинтеллектом, чтобы не предположить, что рано или поздно потомки зададут тот же сакраментальный вопрос: «где пуля?» Будет поведена эксгумация покойника и найденная в его теле пуля красноречиво «расскажет» – из какого оружия она выпущена и кто является истинным убийцей поэта.

Так что не будем фантазировать! Пуля была извлечена и по приказу соответствующего должностного лица уничтожена (расплавлена, испарилась, перешла в 4-е агрегатное состояние – плазму, распалась на кварки, превратилась в реликтовое излучение и гуляет ныне в бесконечных просторах пространства-времени, чтобы уже никогда не материализоваться в сгусток свинца, в точности копирующего пулю, убившую «Наше Все» – извиняемся – расфантазировались.)

На этом, казалось бы, можно поставить точку и не изводить себя мыслью – как бы извлечь из трупа пулю? Но А.Н. Зинухов, проработав столь серьезную версию о наличии «стрелка» и тем самым реабилитировав Дантеса, сняв с него грех убийства Пушкина, делает совершенно сенсационное предположение, что специалисты III охранного отделения не «смогли» извлечь пулю из тела покойника, а посему захоронили поэта вместе с пулей «незнамо где», а к «Милому пределу» А.И. Тургенев повез вовсе не тело Пушкина, а тело «незнамо кого». И этому «открытию» он посвятил целую главу своей книги («Где похоронен Александр Пушкин?»). Эта нелепая гепотеза серьезно снижает уровень научной достоверности всего исследования А.Н. Зинухова.

Видимо, не зря над версией Зинухова вдоволь поизгалялся целый доктор юридических наук, профессор, заслуженный деятель науки Российской Федерации Анатолий Валентинович Наумов, написавший 460-страничный труд: «Посмертно подсудимый (Дело коллежского асессора А.С. Пушкина»), вышедший в 2011 году в издательстве «РИПОЛ классик». Одна из глав этой книги, претендующей на высокий уровень научной достоверности анализа политических и правовых взглядов Пушкина и юридических аспектов проблем, связанных с дуэлью и смертью поэта, называется: «Сенсационные «открытия» в пушкинистике». В главе проводятся и анализируются с «научной точки зрения» автора пять сенсаций, из которых нас заинтересовала третья.

Комментировать такие «научные изыскания» тяжело, поэтому приводим текст «Третьей сенсации» без купюр, чтобы читатель мог убедиться воочию, каков уровень «научной достоверности» аргументов, приводимых автором для опровержения версии А.Н. Зинухова о присутствии на поединке третьего лица – «стрелка» («киллера»):

«Сенсация третья (также относящаяся к дуэли).

В ежемесячном издании «Совершенно секретно» (№ 3, 1997 г.) помещена достаточно объемная публикация под названием «Пушкин был убит киллером», в которой «на полном серьезе» доказывалось, что непосредственным убийцей Пушкина был не Дантес, а нанятый Геккереном, Дантесом и д'Ар-шиаком (секундант Дантеса)… снайпер (!). В подтверждение выдвинутой версии приводился удивительно «убедительный» довод: «Дуэль проходила в полной темноте, когда противники, чтобы попасть в цель, должны были тщательно целиться. Дантес выстрелил, не целясь, с ходу… Я считаю: стрелял снайпер, укрывшийся на крыше сарая…» (при этом на приводимой автором схеме отмечается место дуэли и место нахождения этого снайпера).

Однако «стройный логический» ход мыслей автора-историка (он так скромно и подписался: «историк») можно нарушить, задав один невинный вопрос: а что, снайпер стрелял до наступления темноты? Или, может быть, для гарантии его успешного выстрела дуэль была перенесена на утро? Разумеется, нет. Предполагаемый киллер стрелял в одно время (с разницей в несколько минут) с Пушкиным, то есть тоже в темноте. Тогда в чем же заключалось его, снайпера, преимущество перед Пушкиным? Тем более что для него темнота должна была быть еще «темнее», чем для поэта, имея в виду, что расстояние до «мишени» у него удваивалось-утраивалось.

Какой же я, однако, по сравнению с «историком», бестолковый. Как же я не мог сразу догадаться. Все «гениальное» – просто. Нужно лишь твердо придерживаться заданной линии. У снайпера был карабин (винтовка) с прибором ночного видения! И поэтому обстоятельства дела категорически позволяют утверждать, что такой прибор был изобретен еще в первой половине XIX века! Думаю, что именно по этой причине уважаемое ежемесячное издание и приняло версию «историка» как вполне достоверную. Но как нужно не уважать читателя, наконец, свою репутацию (издания), чтобы публиковать такую ахинею? Где ежемесячник берет таких «историков»? А потом, как тогда быть с самим Пушкиным? Ведь он, тяжело раненный, смог своим выстрелом, произведенным в той же темноте, попасть в Дантеса. Неужели и у него был пистолет с лазерным прицелом?

Думается, что главная беда автора-«историка» заключалась в том, что он механически перенес нравы бандитских разборок «ельцинской» эпохи «гайдаро-чубайсовских» реформ на нравственные представления о чести просвещенного дворянства (в равной мере русского или французского) пушкинского времени. Неужели и автор и издатели не понимают, насколько вся эта неимоверная детективщина унижает великого поэта, низводит национальную трагедию, переживаемую Россией уже более полутора веков, до банальной уголовщины, да еще с привлечением в нее элементов современной организованной преступности?

Казалось бы, как примитивна гипотеза, так просто и ее опровержение. Зимняя темнота своеобразная. Она может быть и полной. Как, например, в «Капитанской дочке»:

«Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь…

– Что же ты не едешь? – спросил я ямщика с нетерпением.

– Да что ехать, – ответил он, – дороги нет и мгла кругом».

Вот только стрелялись противники не в оренбургской степи, а совсем в иных географических широтах. Материалы военно-судного дела донесли до нас скрупулезное описание погодных условий поединка, зафиксированное в свидетельских показаниях секундантов (Данзаса, д'Аршиака). Ничего подобного, хотя бы отдаленно напоминавшего ночной «мрак», ими не отмечалось. Напротив, из их показаний вытекает, что они осязаемо видели мельчайшие детали происходившего. То же самое следует отнести и к способности видеть самих дуэлянтов. Противники стрелялись с расстояния примерно в одиннадцать шагов. Очевидно, что никакой полной темноты в 4½ –5 часов пополудни (примерно в этот промежуток времени, согласно показаниям участников поединка, произошла дуэль) не могло быть. Автор версии элементарно забыл хотя бы о том, что (независимо от погоды) снег дает определенный отсвет, достаточный хотя бы для того, чтобы на таком расстоянии увидеть фигуру противника и произвести в него прицельный выстрел.

Любые гипотезы и трактовки случившегося в процессе последней пушкинской дуэли обязательно должны соответствовать твердо установленным фактам преддуэльных и дуэльных событий. Рассмотренная же сенсационная версия противоречит всем материалам, накопленным в этом плане пушкинистикой. К тому же любое упрощение обстоятельств, любое неосновательное принижение противников поэта волей-неволей будет означать и принижение его самого. Конечно же Дантес был легкомысленным человеком, пусть даже и безнравственным. Но делать из него и физического труса – означает искажать действительное положение вещей, упрощать трагедию случившегося, превращать ее в банальную уголовщину, не достойную памяти поэта[242].

Намек уважаемого профессора на авторство публикации в ежемесячнике «Совершенно секретно» весьма прозрачен. Знаковым предложением в статье «Пушкин был убит киллером», выделенным курсивом, является, по мнению, профессора: «Дуэль проходила в полной темноте», а глава в книге А.Н. Зинухова называется «Выстрел в темноте». Кроме того, книга А.Н. Зинухова «Медовый месяц императора» выходит в издательстве ООО «Коллекция – Совершенно Секретно» ровно через пять лет после публикации критикуемой статьи. Нет бы бросить перчатку для открытого поединка с А.Н. Зинуховым по поводу его версии, но уважаемый доктор юридических наук почему-то обрушился с критикой на некого «историка» и по какому, вы думаете, поводу? А вот по какому: какова видимость в вечерних февральских сумерках в городе на Неве? Или как в Оренбургской степи в жуткую снежную метель, или как в майские «белые ночи» в г. Санкт-Петербурге (Ленинграде), будто бы здесь есть предмет для «научной дискуссии». Да съездили бы, уважаемый заслуженный юрист Российской Федерации, 27 января (это по старому стилю), вернее 10 февраля, в С.-Петербург и постояли бы у станции метро «Черная речка» минут эдак тридцать между 17 и 18 часами, и не надо было бы тогда разводить эту дискуссию с незримым «историком» и низводить впечатление читателей от своей в общем-то довольно интересной, книги до уровня оскорбительного пасквиля на «неведомого» ему «историка».

И как бы ни хотелось произносить вслед за А.В.Наумовым, похоже, любимое им, словечко «ахинея», но совершенно очевидно, что «ахинею» несет именно он, упражняясь в своих «глубоких» познаниях в области инфракрасной оптики и квантовой электроники («прибор ночного видения», «лазерный прицел»), и ни словом не обмолвившись о том: «где пуля?»

Царская дочь

В заключительных главах нашего исследования, мы показали, исходя из фактически сложившейся ситуации вокруг «треугольника»: А.С. Пушкин, Н.Н. Гончарова (Пушкина) и Император России Николай I, что фактическим отцом младшей дочери Пушкиных – Натальи Александровны Пушкиной является царь Николай I. Однако, сколько бы ни были убедительными факты адюльтера Натальи Николаевны и Николая I, факт их физической близости (когда, где и т. п.) навеки останется тайной за семью печатями, а выдвинутая версия об отцовстве Натальи Александровны так и оставалась бы версией, если ее не подтвердить неким обстоятельством, которое превращало бы эту версию в очевидный факт. То есть к одной загадке требовалось присовокупить другую загадку, чтобы «они сами решили друг друга».

Как могла появиться эта «другая загадка»? Только через таинство церковной исповеди «согрешивших». Наталья Николаевна, совершив тяжкий грех измены мужу, хотя и во спасение своей семьи от грозившей ей нищеты, безусловно, рано или поздно свершила акт покаяния, будучи правоверной христианкой в православии. Церковь хранит тайну исповеди, но… до тех пор, пока сокрытие этой тайны не приводит к возможности свершения еще более тяжкого греха – греха кровосмешения.

По канонам русской православной церкви грехом кровосмешения является брак между близкими родственниками вплоть до седьмого колена включительно, после чего потомки смежных родственных линий, исходящих от одного предка, считаются чужими людьми. Однако в реальной жизни сплошь и рядом процветали браки между не столь уж дальними родственниками, и святые отцы поморщившись благословляли браки между потомками смежных линий от четвертого колена и выше. На браки «двоюродных» и «троюродных» братьев и сестер налагалось абсолютное табу, если, конечно, церковным иерархам сие родство было известно. Что же касается браков членов царской фамилии, независимо от того по законной или внебрачной линии появились потомки, желающие вступить в брак, то тут церковь непоколебимо стояла на позиции строго запрета кровосмесительных браков вплоть до седьмого колена.

Следовательно, тайна появления внебрачного отпрыска царской фамилии остается тайной до тех пор, пока потомки царской фамилии не вздумают соединиться в браке, сами того не подозревая, что они родственники. Тут церковь скажет свое решительное «нет», и тогда может появиться та самая «другая загадка». В отношении подтверждения фактического отцовства Натальи Александровны Пушкиной появления этой «другой загадки» пришлось ждать довольно долго. Только при царствующем внуке Николая I – императоре Александре III возникла ситуация кровосмесительного брака дочери Натальи Александровны и внучки Натальи Николаевны – Софьи Николаевны Меренберг, обвенчавшейся с великим князем Михаилом Михайловичем Романовым, вызвавшего резкий протест со стороны Русской православной церкви и самого императора Александра III. Мы вновь обращаемся к сочинению Александра Николаевича Зинухова, исследовавшего и эту тайну семьи Пушкиных и царской фамилии и проследившего родословную Софьи Николаевны, невольно нарушившей церковный запрет на кровосмесительный брак.

Все началось, конечно, с ее матери, очень рано познавшей муки неразделенной любви, будучи красавицей и унаследовавшей соответствующие гены своей матери:

«В шестнадцать лет она влюбляется в сына бывшего шефа жандармов графа Орлова. Брак не состоялся из-за противодействия отца. Но юная Наташа не оставляет попыток породниться с кем-нибудь из высших жандармских чинов. Не пройдет и года, она станет невестой, а потом и женой Михаила Леонтьевича Дубельта, сына управляющего Третьим отделением Леонтия Васильевича Дубельта. Создается впечатление, что девушка постоянно находилась в сфере внимания тайной полиции.

Почему же граф Орлов отказал молодым людям в благословении, а действующий управляющий Третьим отделением дал согласие на брак своего сына с дочерью Пушкина? Граф Орлов к событиям вокруг Пушкина и его семьи в 1835–1837 годах был не причастен, а Леонтий Васильевич Дубельт имел самое непосредственное отношение. Он знал, что в жилах Натальи Александровны Пушкиной течет кровь Романовых. Интересно, получил ли Дубельт разрешение Николая Павловича? Не мог не получить. Но если речь идет не о разрешении, а о повелении?

Наталью Николаевну Пушкину выдают за генерал-майора П.П. Ланского, а дочь Наташу – за Михаила Дубельта. Все под контролем. Может быть, именно поэтому Михаил Дубельт обращался со своей семьей – трое детей! – очень скверно. Он пьет, проигрывает огромные деньги в карты. Женщины, конечно, тоже были. Возможно, в основе ущемленное самолюбие?

Мог быть у Леонтия Васильевича Дубельта свой интерес в этом деле? Мог, и, кажется, был. Поэт Пушкин Дубельта не интересовал, но иметь совместных внуков с живым императором – это кое-что. Пусть даже внуки незаконные, даже тайные, но кровь-то одна.

Леонтий Васильевич сделал удачное вложение капитала, так ему казалось, но судьба… Николай Павлович умер в феврале 1855 года. В следующем году оставил свою хлебную должность Дубельт.

В 1862 году супруги Дубельт развелись. Наталья Александровна остается с тремя детьми, но не унывает. Ее часто приглашают на придворные балы, где она еще до окончания бракоразводного процесса знакомится с офицером прусской службы принцем Николаем Вильгельмом Нассауским. В 1867 году они повенчались.

За неполных семь лет Наталья Александровна родила принцу троих детей. Она стала титулованной дамой, получив еще до венчания титул графини Меренберг, пожалованный ей зятем принца Николая Нассауского, владетельным князем Георгием Вальден Пирмонтом.

Графиня Наталья Александровна Меренберг жила постоянно за границей. Умерла она в Канне на вилле своей дочери Софии 10 марта 1913 года. Наталья Александровна Пушкина-Дубельт-Меренберг вошла в высшую европейскую аристократию. Дети ее сделали еще один шаг, приблизившись к монаршим домам Европы.

В 1891 году в Сан-Ремо Софья Николаевна Меренберг, дочь Натальи Александровны, обвенчалась с великим князем Михаилом Михайловичем Романовым. В России это известие вызвало бурю негодования. Император Александр III, видимо, послал отцу невесты принцу Николаю Вильгельму Нассаускому телеграмму: «Этот брак, заключенный наперекор законам нашей страны, требующим моего предварительного согласия, будет рассматриваться в России как недействительный и не имевший места».

Что так взволновало императора? Подобные случаи имели место и раньше. Реакция Александра слишком болезненна. Дело в том, что великий князь Михаил Михайлович Романов являлся внуком Николая I. Император Александр III знал, что Наталья Александровна Меренберг – дочь от внебрачной связи Николая Павловича и Натальи Николаевны Пушкиной, следовательно, ее дочь Софья – фактически внучка Николая I.

Новобрачные нарушили один из основных законов православной России: близкие родственники не могли вступать в брак. Скандальный кровосмесительный брак вызвал столь резкую реакцию императора.

Новобрачные перебрались на постоянное жительство в Англию. Королева Виктория пожаловала Софье Николаевне и ее потомству титул графов де Торби.

Традицию, заложенную бабушкой Натальей Александровной де Торби, поддержала дочь Софьи Николаевны, Надежда Михайловна де Торби, вышедшая замуж за принца Джорджа Маунбеттена, родного дядю принца Филиппа Эдинбургского. В.М. Фридкин в книге «Пропавший дневник Пушкина» писал: «Старшая дочь Софьи Николаевны, Надежда Михайловна (правнучка Пушкина), вышла замуж за принца Джорджа Маунбеттена, родного дядю принца Филиппа Эдинбургского – супруга нынешней английской королевы Елизаветы. Так потомки Пушкина породнились еще и с членами английской королевской семьи».

Тут добавить нечего. Юридически все верно, только фактически не потомки Пушкина вошли в английскую королевскую семью, а потомки Николая I».

Так, через 55 лет «две загадки» (тайна рождения младшей дочери А.С. Пушкина в 1836 году и скандал в царском семействе, вызванный браком внучки Пушкина и внука Николая I), сопоставленные рядом, высветили тайну отцовства младшей дочери Пушкина, и наша версия переросла в очевидный факт.

Загадка ПЛН

Установить личность загадочного ПЛН довольно непросто, поскольку сам Пушкин, похоже, ушел в мир иной, так и не доискавшись, кто является отцом Сашки рыжего и Гришки. Свет на эту загадку неожиданно пролила Александра Петровна Арапова, в девичестве Ланская, старшая дочь Натальи Николаевны в ее втором браке с Петром Петровичем Ланским (13.03.1799–06.05.1877).

В своей книге «Наталья Николаевна Пушкина-Ланская. К семейной хронике жены А.С. Пушкина» она пишет по поводу того, что церковь запретила брак между Александром Александровичем Пушкиным (старшим сыном А.С. Пушкина) и племянницей Петра Петровича Ланского – Софьей Александровной Ланской, посчитав его кровосмесительным: «Мать тотчас поехала к своему духовнику, протопресвитеру Бажанову, и вернулась страшно расстроенная. Он подтвердил ей, что это правило установлено вселенским собором, и сам митрополит не властен дать разрешения. Жених и невеста были как громом поражены. Оставался один исход – прибегнуть к власти Царя, воззвать к его состраданию и милосердию».

Тогда Наталии Николаевне пришлось просить заступничества Александра II, и, благодаря благосклонности молодого государя и его участию, разрешение на свадьбу Святейшим Синодом было дано.

Протопресвитеру Василию Бажанову, наставнику цесаревича Александра Николаевича, суждено было стать свидетелем самых торжественных и самых горьких минут жизни своего духовного чада. Он учил наследника основам Закона Божьего и церковной истории: для своего царственного ученика был написан им курс лекций, опубликованный затем под заглавием «О вере и жизни христианской» и принесший Василию Федоровичу степень доктора богословия.

Протопресвитеру Бажанову выпала историческая честь провозгласить в Зимнем дворце присягу на верность новому российскому императору Александру II.

И так уж случилось, что последнюю исповедь Александра II, накануне взрыва на Екатерининской набережной, унесшего жизнь государя, принял его духовник Бажанов…

Неисповедимы пути людские: судьба определила Василию Федоровичу постичь некую сокровенную тайну, связанную с гибелью поэта, услышав исповедь его вдовы, найти слова, возвратившие к жизни ее, мать семейства, и, быть может; спасти от полного сиротства детей Пушкина.

Необычный и требующий глубокого осмысления факт: духовное родство с царской семьей произошло у Наталии Николаевны намного ранее, чем родство кровное!

Именно протопресвитеру Василию Бажанову еще при жизни своей духовной дочери суждено было связать ее незримыми узами с царской династией. И только после кончины Наталии Николаевны супружеские союзы внуков (ее и поэта) навсегда соединят фамилии Пушкиных и Романовых». (Курсив мой. – А.К.)

То есть, духовником Натальи Николаевны Пушкиной-Ланской был доктор богословия, член Святейшего Синода протопресвитер Василий Борисович Бажанов, которому внимали помазаники Божии – российские монархи! Естественно, что ему были известны не только семейные тайны всех членов царской фамилии, но и семьи Пушкиных, а также тесно с ней связанных членов семей Гончаровых и Ланских. Вчитаемся еще раз в заключительный абзац вышеприведенной цитаты из сочинения Араповой, вернее даже в первое предложение абзаца: «…протопресвитеру Василию Бажанову еще при жизни своей духовной дочери суждено было связать ее незримыми узами с царской династией».

О чем речь? Да все о том же, что мы рассмотрели в предыдущем разделе – младшая дочь Натальи Николаевны была также и дочерью Николая I, о чем святой отец Бажанов был прекрасно осведомлен, исповедуя и причащая свою духовную дочь Наталью Николаевну. Александра Арапова почитай открытым текстом оповестила об этом всю читающую публику, опубликовав в начале XX века свои мемуары. Но ведь она упорно продолжает раскрывать тайну рождения Натальи Александровны Пушкиной-Дубельт-Меренберг: «И только после кончины Натальи Николаевны супружеские союзы внуков (ее и поэта!) навсегда соединят фамилии Пушкиных и Романовых». Все-то знает премудрая Александра Петровна Арапова, которую многие исследователи и пушкинолюбы тоже считают царской дочерью, но не могла же она в скобках написать (ее и Николая I)!

Однако, в связи с той значительной ролью, что сыграл духовный отец в жизни Натальи Николаевны, обратимся к его биографии, кратко и блестяще изложенной Л.А. Черкашиной в вышеуказанной книге:

«Многие годы он был духовником царской фамилии, ему исповедовались императоры Николай I и Александр II, их наследники, императрицы Александра Федоровна и Мария Александровна. Сколько же дворцовых тайн унес с собой в могилу Василий Бажанов! И никогда не узнать, сколь много его отеческих советов и наставлений, воспринятых российскими самодержцами, претворились в строки царских указов, направленных на смягчение нравов и сердец, любовь и терпимость к ближним.

Протопресвитеру Василию Бажанову суждено было стать свидетелем царствования пяти российских императоров. Главный священник двора и гвардии, духовный руководитель царской фамилии, он прожил долгий век и скончался на 83-м году жизни. Как говорилось в прощальном слове, стал «и по времени, и по силе первым борцом и радетелем за благосостояние белого духовенства и ревниво заботился о чистоте семейной жизни в духовенстве».

Почти полвека Василий Борисович был близок к царскому семейству: с 1835 года преподавал Закон Божий великим князьям и княжнам, детям и внукам императора Николая I, причащал и исповедовал их, а в 1848-м стал духовником августейшей четы. Пользовался величайшим доверием Николая I, и у престола государя имел право ходатайствовать о несчастных, неправедно осужденных и томившихся в острогах и казематах.

Судьба вознесла его, сына сельского дьячка, на головокружительную высоту. Кто бы мог представить: мальчику, явившемуся на свет в марте 1800 года в простой избе в одном из дальних сел Алексинского уезда Тульской губернии, будут внимать русские государи!

Ему предстояла тяжкая миссия – исповедовать умирающего Николая I, быть свидетелем последних земных часов царя…

Известно, что Наталия Николаевна в июле 1844 года венчалась со своим вторым супругом П. П. Ланским в церкви Спасо-Преображения в Стрельне (на месте храма, разрушенного в Великую Отечественную войну, ныне памятный крест). Таинство венчания совершал священник Алексей Ляшкевич. Но когда спустя восемь лет Наталии Николаевне потребовалось свидетельство о бракосочетании для ведения некоторых дел, документ этот подписал протопресвитер Бажанов.

В декабре 1857-го Наталия Николаевна обратилась к Василию Борисовичу за советом в сложной житейской ситуации: священник Конного полка, в котором служил ее сын Александр, отказался венчать его с Софьей Ланской, племянницей отчима, Петра Ланского, усмотрев в будущем союзе кровную связь.

Казалось бы, какая между ними может быть кровная связь, если родословная линия Ланских нигде не пересекается с соответствующими линиями Пушкиных и Гончаровых. Мы проследили корни предков этих линий вплоть до пятого колена вглубь и никаких пересечений не обнаружили. Следовательно, эту связь необходимо поискать не в корнях, а в кроне генеологических дерев Пушкиных – Гончаровых – Ланских. Судя по тому, что церковь пыталась воспротивиться браку сына Натальи Николаевны Пушкиной (Гончаровой) и племянницы Петра Петровича Ланского, надо полагать, что кровосмешение произошло на пересечении генеалогических ветвей, на кронах соответствующих генеалогических дерев (Гончаровых и Ланских). Спрашивается, на какую точку пересечения ветвей этих дерев следует «усадить» Александра Александровича Пушкина?

Попытаемся ответить на этот вопрос, вернувшись на 27 лет назад, то есть в 1830 год. «В жизни избранницы поэта, – пишет Л.А. Черкашина в вышеупомянутой книге, – столь удивительно счастливой, столь и трагичной, было немало таинственных знамений и пророчеств, что ждут еще своей разгадки»: и вот одно из них, по времени совпадающее с первым знакомством юной красавицы и поэта.

Небесная покровительница была необычайно щедра к Наталии Гончаровой, одарив ее сполна и божественной красотой, и чуткой душой, и предобрым сердцем. Шестнадцатилетняя Натали, только что увидевшая свет, и, быть может, сама того не желая, затмила редкостной красой всех своих сверстниц – московских дев.

Натали Гончарова, как одна из самых очаровательных московских барышень, приглашалась для участия в живых картинах – весьма модном тогда светском развлечении.

Удивительно, но благодаря воспоминаниям и письмам современников можно узнать ныне, какими же картинами восхищались именитые гости в тот предновогодний вечер в генерал-губернаторском особняке на Тверской[243].

Завсегдатай светских салонов, Александр Булгаков, в будущем московский почт-директор, полагал, что великолепнее всех была живая картина, «изображавшая Дидону»: «Лазарева была восхитительна, хотя ее бесконечно длинные ниспадавшие волосы придавали ей скорее вид прелестной Магдалины. Но кто была очаровательна, – это маленькая Алябьева – красавица; маленькая Гончарова, в роли сестры Дидоны, была восхитительна».

Публика в восторге требовала вновь и вновь повторения изящной сценки…

«А что за картина была в картинах Гончарова!» – восторгается князь Вяземский. В его памяти так свежи впечатления от живых картин, виденных им на святочном балу у московского генерал-губернатора. И пишет он Пушкину в Петербург, словно поддразнивая приятеля, безнадежно влюбленного в первую московскую красавицу.

Натали Гончарова и Александра Алябьева – две восходящие звезды на московском небосклоне, словно вступили меж собой в негласное состязание. Да и Вяземский в письме к Пушкину, сравнивая юных красавиц, отмечал у Алябьевой классическую красоту, а у Гончаровой – романтическую, и заключал: «Тебе, первому нашему романтическому поэту, и следовало жениться на первой романтической красавице нынешнего поколения».

Той далекой ныне весной балы в Первопрестольной шли беспрестанной чередой. Вот что сообщал биограф поэта П. В. Анненков о московских событиях, что предшествовали сватовству Пушкина:

«В 1830 году прибытие части высочайшего двора в Москву оживило столицу и сделало ее средоточием веселий и празднеств. Наталия Николаевна принадлежала к тому созвездию красоты, которое в это время обращало внимание и, смеем сказать, удивление общества. Она участвовала во всех удовольствиях, которыми встретила древняя столица августейших своих посетителей, и между прочим – в великолепных живых картинах, данных Московским генерал-губернатором князем Дмитрием Владимировичем Голицыным. Молва об ее красоте и успехах достигла Петербурга, где жил тогда Пушкин. По обыкновению своему он стремительно уехал в Москву, не объяснив никому своих намерений, и возобновил прежние свои искания».

В марте того же года произошло еще одно знаменательное событие – император Николай I, обратив впервые внимание на юную Натали, отметил ее любезность и красоту в беседе с Наталией Кирилловной Загряжской, родственницей Гончаровых.

Знал о царских комплиментах и Пушкин. Чему есть подтверждение – его письмо к невесте, где, описывая свой визит к старой кавалерственной даме, фрейлине двух императриц, Пушкин отмечает, что она «повторила мне комплименты государя на ваш счет – и мы расстались очень добрыми друзьями»

Романтический облик Натали Гончаровой, усиленный образами ее героинь в живых картинах, оставил яркий след в душе и памяти поэта.

…В далеком 1830 году вышел в свет журнал «Московский телеграф» с литографией картины Пьера Нарцисса Герена, где Эней, спасшийся из горящей Трои и волею судеб оказавшийся в Карфагене, повествует царице о своих странствиях. Там же для читателей модного журнала прилагалось «изъяснение картинки»: «Московские любители изящных искусств припомнят, что в числе живых картин, представленных нынешнею зимою у князя Д.В. Голицына, была и Геренова Дидона. Карфагенскую царицу представляла М.А. Ушакова; Энея и Аскания – князь А.С. Долгорукий и А.С. Ланской; сестру Дидоны – Н.Н. Гончарова».

В живой картине вместе с юной Наташей участвовал молодой человек Александр Сергеевич Ланской – ему досталась роль сына Энея Аскания. Не правда ли, какое роковое сочетание имени первого мужа Наталии Гончаровой с фамилией ее второго супруга! Самого же Энея играл князь Долгоруков – тоже Александр Сергеевич! (Курсив мой. – А.К.)

Будущее подчас, словно позабавясь над смертными, слегка приоткрывает свою завесу, но им не дано распознать тайных знамений.

Живые картины и участие в них первой московской красавицы были тогда поистине у всех на устах. (Курсив мой. – А.К.).

Этой весной произошла еще одна «роковая» встреча на празднествах, где юная Натали блистала в живых картинах в роли сестры легендарной Дидоны. Вслед за царским двором в Москву устремилась петербургская элита и «золотая молодежь», в том числе военная. Старший брат Натали кавалергард Николай Гончаров уговорил своего старшего товарища и наставника ротмистра Петра Ланского съездить на московские празднества, обещая познакомить его со своей сестрой, имя которой было на слуху у всех, кто хоть раз любовался «живыми картинами». Ланской принял приглашение, тем более, что в «живых картинах» в роли сына Энея Аскания с успехом выступал его племянник Александр Ланской[244]. Ему было любопытно посмотреть на игру племянника, но еще больше хотелось взглянуть на младшую сестру своего товарища, слух об успехах которой на праздничных представлениях уже докатился и до Петербурга.

Остановились друзья в хлебосольном доме Гончаровых, где Иван Николаевич познакомил товарища со всеми членами своего многочисленного семейства, в том числе и юной красавицей Натали.

У Петра Петровича, которому накануне исполнилось 31 год и имевшего немалый опыт общения с молодыми женщинами, буквально перехватило дыхание, когда ему представили младшую дочь Гончаровых. В течение недели, посещая праздничные представления, он буквально не сводил своих восхищенных глаз с одной из живых картин, представленной Наталией Гончаровой.

Уезжая из Москвы, он чувствовал себя как бы вновь народившимся, и, как бы ни старался скрыть свое душевное волнение, младший товарищ не приминул уколоть:

– Кажется, моя сестренка здорово «зацепила» бравого кавалергарда.

Ничего не ответив на шутку Ивана, Петр Петрович постарался перевести разговор в иное русло, припомнив анекдот, услышанный им перед отъездом в Москву.

Но как бы он ни старался забыть эти шумные московские вечера, где яркой звездой блистала юная красавица Натали, она не уходила из его памяти и сердце жгла одна и та же мысль о том, как они и по возрасту и по положению в обществе далеки друг от друга, и что их жизненные пути никогда не пересекутся. От Ивана Николаевича он узнал о помолвке Натали с А.С. Пушкиным, а через год и о женитьбе Пушкина, но забыть юную красавицу, словно стрелой пронзившую сердце немолодого уже холостяка, он был не в состоянии.

Через некоторое время чета Пушкиных переехала в Петербург и у влюбленного по уши «холостяка» появилась слабая надежда хотя бы изредка, хотя бы на расстоянии видеть это божественное создание, иссушившее за прошедший год сердце и душу Петра Петровича.

И вдруг неожиданная встреча! На вечере у полкового командира Александра Михайловича Полетики, на который приглашались офицеры полка и который проводился один раз в два-три месяца он встретил… Наталью Николаевну Пушкину. Пережив кратковременный шок, он, задыхаясь от нахлынувшего на него счастья, подошел к Пушкиной, чтобы представиться. Наталья Николаевна была в настроении и со своей очаровательной улыбкой заверила покрасневшего до ушей Ланского, что она его прекрасно помнит, да и брат Иван ни за что не дает возможности забыть «робкого кавалергарда».

Эта кратковременная сценка не ускользнула от зоркого взгляда хозяйки вечера Идалии Григорьевны Полетики, которая сама порой с вожделением поглядывала на сослуживца своего мужа ротмистра Ланского. Но ее удерживало непонятное, на ее взгляд, «родство», связывающее семейство Ланских с ее мужем. Дело в том, что родной брат Петра Петровича Ланского Павел Петрович был женат на Надежде Николаевне Полетике (в девичестве Масловой), которая была первой женой Александра Михайловича. В голове блистательной Идалии Григорьевны мгновенно созрел далеко идущий план мести этому несносному Пушкину, который никак не хочет замечать того, что она влюблена в поэта (как и во многих других мужчин – сказывалось ее происхождение по матушке – знойной португальской красавицы графини Д'Ега).

Наталья Николаевна в любую выдавшуюся свободную минуту буквально пропадала у своей не так уж дальней родственницы и закадычной подруги Идалии, поэтому последняя не видела никаких препятствий на пути для более близкого «знакомства» влюбленного ротмистра с очаровательной Натали. Не ускользнуло от взгляда опытной сводницы, что и Натали, танцевавшая весь вечер с Ланским, как-то уж больно тепло прощалась с Петром Петровичем по окончании вечера.

Дальше события развивались по классическому сценарию французских романов, которыми зачитывалась «просвященная» публика петербургского света. Рано или поздно это должно было случиться – Наталья Николаевна влюбилась в Петра Петровича, это была, по существу, ее первая любовь, которую она, благодаря всевышнему, пронесла через всю свою нелегкую жизнь.

Нет необходимости далее развивать сюжет этого романа, о котором уже все сказано в предыдущих главах нашего исследования. Читателю необходимо лишь, вернувшись к знакомым сюжетам этого во всех отношениях прекрасного романа, заменить аббревиатуру ПЛН (Потаенная Любовь Натали) на ППЛ (Петр Петрович Ланской).

Итак, Александр Александрович Пушкин – старший сын А.С. Пушкина фактически является сыном П.П. Ланского и имеет кровное родство со своей женой Софьей Александровной Ланской, а, стало быть, ему найдется место на одной из ветвей кроны генеалогического древа семейства Ланских.

По определению, церковь не могла дать разрешение на кровосмесительный брак между близкими родственниками во втором поколении.

Загадка ПЛН перестает существовать.

Да и портрет А.А. Пушкина в молодости не дает повода для сомнений, чей он сын, если его поместить рядом с портретом пятидесятилетнего П.П. Ланского.

Но остается загадка: почему в пушкинистике практически отсутствует информация о Петре Петровиче Ланском? Он достоин уважения хотя бы потому, что женился не просто на вдове Пушкина, но при этом взял, как выразился советский поэт Николай Доризо, «в приданное… четверых детей великого поэта».

Библиография

С.Л. Абрамович «Пушкин в 1833 году. Хроника», М., «Слово», 1994.

А.Л. Александров «Пушкин. Частная жизнь», М., «Захаров», 2000.

М.П. Алексеев «Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг…», М., «Советский писатель», 1967.

А.В. Аникин «Муза и мамона. Социально-экономические мотивы у Пушкина», М., «Мысль», 1989.

А.П. Арапова «Наталья Николаевна Пушкина-Ланская», М., «Демиур», 1994.

В.И. Аринин «Неразгаданные тайны Пушкина», М., «Современник», 1998.

A.M. Аринштейн. «Пушкин. Непричесанная биография», М., «Игра слов», 2011.

А.Н. Барков, В.А. Козаровецкий «Кто написал «Евгения Онегина», М., «Казаров», 2012.

А.Г. Битов «Моление о чаше. Последний Пушкин», М., «Фортуна», 2007.

Д.Д. Благой «Душа в заветной лире», М., «Советский писатель», 1979.

Д.Д. Благой «Творческий путь Пушкина», М-Л., Издательство АН СССР, 1950.

Н.К. Боголюбов «Клинические лекции по невропатологии», М., «Медицина», 1971.

СМ. Бонди «Черновики Пушкина», М., «Просвещение», 1954.

И.Н. Бочаров, Ю.П. Глушакова «Итальянская Пушкиниана», М., «Современник», 1991.

В.Я. Брюсов «Стихотворная техника Пушкина», М., «ЛИБРО-КОМ», 2007.

И.Т. Будылин «Деревенский Пушкин», М., «Профиздат», 2011.

Е.С. Бужор, В.И. Бужор «Поэтические истины. К лирической биографии А.С. Пушкина», М., «ЛИБРОКОМ», 2009.

В.М. Букатов «Тайнопись бессмертия в поэзии Пушкина», М., «Флинта», 1999.

Б.И. Бурсов «Судьба Пушкина», СПб., «Советский писатель», 1989.

Т.И. Буслова «Тайна Дон-Кихота», М., 2005.

В.В. Вересаев «Загадочный Пушкин», М., «Республика», 1996.

В.В. Вересаев «Спутники Пушкина», в 2-х томах, М., «Васанта», 1993.

В.В. Вересаев «Спутницы Пушкина», М., «Профиздат», 2008.

В.В. Вересаев «Пушкин в жизни», Минск, «Мастацкая литература», 1986.

Сирена Витале «Пуговица Пушкина», Калининград, «Янтарный сказ», 2001.

Г.Н. Волков «Мир Пушкина. Личность, Мировоззрение, Окружение», М., «Молодая гвардия», 1989.

С.С. Гейченко «Пушкин в Михайловском», М., «Алгоритм», 2007.

А.И. Гессен «Все волновало нежный ум. Пушкин среди книг и друзей», М., «Наука», 1965.

С. Гессен «Книгоиздатель Александр Пушкин. Литературные доходы Пушкина», «Захаров», 2008.

Л. Гинсберг «Неврология для врачей общей практики», М., «Бином», 2010.

Я.А. Гордин «Право на поединок. Роман с документами и рассуждениями», СПб., «Советский писатель», 1989.

М.Л. Гофман «Невеста и жена Пушкина», М., «Наш дом», 2001.

Л.П. Гроссман «Пушкин», М., «Молодая гвардия», 1960.

Л.П. Гроссман «Дантес и Гончарова. Записки д'Аршиака», М., «Алгоритм», 2007.

Л.П. Гроссман «Забытая книга», М., «Художественная литература», 1990.

Л.П. Гроссман «Письма женщин к Пушкину», М., «Эксмо»-«Алгоритм», 2008.

П.К. Губер «Донжуанский список Пушкина», М., «Алгоритм», 2008.

К.К. Данзас «Последние дни жизни и кончины Александра Сергеевича Пушкина», М., «Микро-пресс», 2000.

А. Данилова «Души моей царицы. Воспетые Пушкиным», М., «Эксмо», 2008.

Довгий, А.Е. Махов «Двенадцать зеркал Пушкина», М., «INTRADA», 1999.

Н.К. Доризо «России первая любовь. Мой Пушкин», М., «Современник», 1986.

Ю. Дружников. «Дуэль с пушкинистами», М., «Хроникер», 2001.

«Друзья Пушкина», Сборник, Т.1–2, М., «Правда», 1986.

В.В. Ермилов «Наш Пушкин», М., «Гослитиздат», 1949.

Н.В. Забабурова «Я вас любил. Музы великого поэта и их судьбы», М., «АСТ-пресс», 2011.

Записки А.О. Смирновой, урожденной Россет с 1825 по 1845 гг.», М., «Московский рабочий», 1999.

А.Н. Зинухов «Медовый месяц императора», М., «Совершенно секретно», 2002.

Х.И. Исхаков «Пушкин и религия», М., «Алгоритм», 2005.

Х.И. Исхаков «Пророчества Пушкина», М., «Российский писатель», 2010.

О.З. Кандауров «Солнечный гений из ложи «Овидий». Пушкин эзотерик и мистик», М., «Город детства», 2009.

А.П. Керн «Чудное мгновение», Р-на-Д, «Феникс», 2010.

Л.Ф. Карцелли «Мир Пушкина в его рисунках. 1820-е годы», М., «Московский рабочий», 1983.

В.А. Козаровецкий «Пушкинские тайны», М., «Луч», 2009.

В.В. Кунин «Библиофилы Пушкинской поры», М., «КНИГА», 1978.

А.М. Лацис «Верните лошадь!» М., «Московские учебники и картолитография», 2003.

А.М. Лацис «Персональное чучело», M., «KA3APOB», 2009.

И.А. Лебедев «Шут и ИОВ», Спб., «Нестор-Летописец», 2011.

Г.А. Лесскис «Пушкинский путь в русской литературе», М., «Художественная литература», 1993.

Ю.М. Лотман «Пушкин. Биография писателя. Статьи и Заметки. «Евгений Онегин». Комментарий», Спб., «Искусство», 2011.

Д.Н. Медриш «В сотворчестве с народом. Народная традиция в творчестве А.С. Пушкина», Волгоград, «Перемена», 2009.

Б.С. Мейлах «Талисман», М., «Современник», 1984.

Б.С. Мейлах «…Сквозь магический кристалл…», М., «Высшая школа», 1990.

В.Ф. Миронов «Все дуэли Пушкина», М., «Первый печатный двор», 1999.

Б.Л. Модзалевский «Пушкин. Воспоминания. Письма. Дневники…», М., «Аграф», 1999.

А.В. Наумов «Посмертно подсудимый», М., «РИПОЛ классик», 2011.

B.C. Непомнящий «Поэзия и судьба», М., «Советский писатель», 1987.

«Дневник А.С. Пушкина 1833–1835 гг» //Сост. С.А. Никитин, М., «Три века», 1997.

И.А. Новиков «Пушкин на юге», Алма-Ата, «МЕКТЕП», 1983.

И.М. Ободовская, М.А. Дементьев «Вокруг Пушкина. Неизвестные письма Н.Н. Пушкиной и ее сестер Е.Н. и А.Н. Гончаровых», М., «Советская Россия», 1978.

И.М. Ободовская, М.А. Дементьев «Наталья Николаевна Пушкина», М., «Советская Россия», 1985.

И.М. Ободовская, М.А. Дементьев «После смерти Пушкина», М., «Советская Россия», 1980.

И.М. Ободовская, М.А. Дементьев «Пушкин в Яропольце», М., «Перспектива», 1999.

И.М. Ободовская, М.А. Дементьев «Сестры Гончаровы. Которая из трех?», М., «Алгоритм-Книга», Р-на-Д, «Феникс», 2010.

«Отечество нам Царское Село», М., «ГЕЛИОС АРВ», 2003.

Н.П. Павлищева «Наталья Гончарова. Жизнь с Пушкиным и без», М., «Яуза», 2011.

«А.С. Пушкин в портретах», М., «Советский художник», 1982.

Н.Я. Петраков «Последняя игра Александра Пушкина», М., «Экономика», 2003.

Н.Я. Петраков «Александр Пушкин. Загадка ухода», М., «Экономика», 2005.

«Поэты-декабристы», М., «Художественная литература», 1986.

«Поэты пушкинского круга», М., «Правда», 1983.

«Пушкин в портретах и иллюстрациях» (сост. М.М. Калаушин), Л., «Советский художник, 1951.

«Пушкин в Тверском крае», М., «ГЕЛИОС АРВ», 2003.

А.С. Пушкин «Дневники. Автобиографическая проза», Спб., «Азбука-классика», 2008.

А.С. Пушкин Собрание сочинений в 10 томах, М., «Вагриус», 2005.

А.С. Пушкин Собрание сочинений в 10 томах, М., «Художественная литература», 1974.

А.С. Пушкин (П. Ершов), «Конек-горбунок», М., «Праксис», 2009.

Н.А. Пушкина «Вера Петровна. Петербургский роман», М., «Захаров», 2005.

И.И. Пущин «Записки о Пушкине», Спб., «Азбука», 2010.

Н.А. Раевский «Графиня Дарья Фикельмон. Призрак пиковой дамы», М., «Алгоритм-Книга», Р-на-Д, «Феникс», 2009.

В.М. Русаков «Уважен за имя… Рассказы о потомках А.С. Пушкина», М., «Советская Россия», 1987.

СМ. Сандомирский «Прочитанный Пушкин», М., «Стратегия», 2004.

«Александр Сергеевич Пушкин. Документы к биографии (1799–1829)», Спб., «Искусство», 2007.

«Александр Сергеевич Пушкин. Документы к биографии (1830–1837)», Спб., «Пушкинский дом», 2010.

«Венок Пушкину», М., «Советская Россия», 1987.

«Жизнь Пушкина, рассказанная им самим и его современниками», в 2-х томах, М., «Правда», 1987.

«Последний год жизни Пушкина», М., «Правда», 1988.

«Путеводитель по Пушкину», М., «Эксмо», 2009.

«Пушкин в воспоминаниях современников», М., «Художественная литература», 1950.

«Светлое имя Пушкин», М., «Правда», 1988.

Н.А. Синдаловский «Пушкинский круг// Легенды и мифы», М., «Центрполиграф», 2007.

Н.Н. Скатов «Русский гений», М., «Современник», 1987.

Р.Г. Скрынников «Дуэль Пушкина», Спб., «БЛИЦ», 1999.

С.Г. Слуцкая «Пушкин. Исследования и интерпретации», М., «ЛИБРОКОМ», 2007.

B.C. Соловьев «Судьба Пушкина», М., «ЛИБРОКОМ», 2010.

В.П. Сомов «Словарь иносказаний Пушкина», М., «АСТ-ПРЕСС», 2009.

В.П. Старк «Наталья Гончарова», М., «Молодая гвардия», 2010.

Ю.И. Стецевский «Пушкин глазами адвоката. Вчера. Сегодня. Завтра», М., «ОГИ», 2009.

А.К. Сульянов «Пушкин, Элиз Кутузова и Долли Фикельмон», Минск, «Харвест», 2006.

И.З. Сурат «Вчерашнее солнце. О Пушкине и пушкинистах», М., РГГУ, 2009.

Б.В. Томашевский «Теория литературы. В помощь школьнику, студенту и начинающему автору», Р-на-Д, «Феникс», Спб., «Северо-Запад», 2006.

Б.В. Томашевский «Пушкин», Т.2, М., «Художественная литература», 1990.

Б. Трубецкой «Пушкин в Молдавии», Кишинев, Госиздат Молдавии, 1954.

Ю.Н. Тынянов «Пушкин», Саратов, ПКИ, 1988.

Ю.Н. Тынянов «Кюхля», Спб., «Азбука-классика», 2008.

А. Тыркова-Вильямс «Жизнь Пушкина», Т. 1–2, М., «Молодая гвардия», 2010.

Утаенная любовь Пушкина, Сборник, сост. Р.В. Иезуитова, Я.Л. Левкович, Спб., «Академический проект», 1997.

И.Л. Файнберг «Читая тетради Пушкина», М., «Советский писатель», 1985.

В.М. Фридкин «Чемодан Клода Дантеса», М., «Книжный сад», 1997.

В.М. Фридкин «Из зарубежной Пушкинианы», М., «Захаров», 2006.

М.И. Цветаева «Мой Пушкин», Баку, «Язычи», 1988.

Т.Г. Цявловская «Рисунки Пушкина», М., «Искусство», 1986.

Л.А. Черкашина «Последняя дуэль» или за что убили Пушкина», М., «Алгоритм», 2010.

Л.А. Черкашина «Пушкин потомок Рюрика», М., «Эксмо» – «Алгоритм», 2008.

Л.А. Черкашина «Наталья Гончарова. Счастливый брак», Р-на-Д., «Феникс», М., «Алгоритм», 2010.

Л.А. Черкашина «Пушкин и Натали», М., «Алгоритм», 2008.

Л.А. Черейский «Пушкин и его окружение», Л., «Наука», 1989.

К.Г. Черный «Кавказ подо мною», Ставрополь, ККИ, 1965.

Г. Чхартишвили «Писатель и самоубийство», М., «Захаров», 2011.

Г. Чхартишвили «Энциклопедия литературициада», М., «Захаров», 2011.

М.В. Шевляков «Пушкин в анекдотах», Орел, «Эльвир», 1992.

Б.М. Шубин «Дополнение к портретам» Скорбный лист, или история болезни Александра Пушкина», М., «Знание», 1989.

П.Е. Щеголев «Дуэль и смерть Пушкина», Спб., «Академический проект», 1999.

П.Е. Щеголев «Помещик Пушкин», М., «Захаров», 2006.

Н.Я. Эйдельман: «Пушкин. Из биографии и творчества (1826–1837)», «Художественная литература», 1987.

Н.Я. Эйдельман «Пушкин. История и современность в художественном сознании поэта», М., «Советский писатель», 1984.

А.А. Юсин «Бывают странные сближения», «Терра-спорт», 2001.

Примечания

1

Плетнев Петр Александрович (10.08.1792–20.12), поэт и критик, профессор российской словесности (с 1832 г.) и ректор Петербургского университета (1840–1861 гг.), впоследствии ординарный академик. Один из ближайших друзей Пушкина. Был издателем почти всех книг Пушкина. Своему другу и издателю Пушкин посвятил IV и V главы «Евгения Онегина» (1827 г.), а затем перенес это посвящение в полный текст романа в стихах (1837 г.). Плетнев принимал активное участие в издании «Северных цветов» (1825–1832 гг.) и «Литературной газеты» (1830–1831 гг.), а также Пушкинского «Современника» (1835–1836 гг.).

(обратно)

2

Сомов Орест Михайлович (10.12.1793–27.05.1833) – писатель, критик, журналист, сотрудничал в «Северной пчеле» (до 1829 г.). С 1827 года помощник А.А. Дельвига в издательских делах (альманах «Северные цветы» и «Литературная газета»). После запрещения Дельвигу издавать «Литературную газету» стал ее официальным издателем и редактором.

(обратно)

3

Элегия «Безверие» является наиболее ранним из всех атеистических произведений Пушкина. Стихотворение было прочитано на выпускном экзамене по русской словесности 17 мая 1817 года.

(обратно)

4

Делавинь (у Пушкина встречаются написания: де ла Виньи и де Лавинь). Казимир (1793–1843 гг.) – французский поэт либерального направления, как продолжатель трагической системы Вольтера, стремился примирить классицизм и романтизм. Был сторонником герцога Орлеанского и после июльской революции написал официальный гимн монархии («Парижанка»).

(обратно)

5

Осипова Прасковья Александровна, урожденная Выдомская (23.09.1781–8.04.1859) – помещица села Тригорского, соседка Пушкина по селу Михайловскому.

(обратно)

6

Чтобы сделать тебе ребенка (фр).

(обратно)

7

Ах, месье, вы доставляете мне большое удовольствие (фр).

(обратно)

8

«Не кокетничай 26-го» – 27 августа день рождения Н.Н. Пушкиной, а 26-го именины.

(обратно)

9

«…Слава твоя распространилась по всем уездам» – в письме Пушкин упоминает о трактирщице в Торжке, которая на «нежности» поэта ответила: «Стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого такая красавица, что я встретя ее (?) ахнула».

(обратно)

10

Огарев Николай Александрович (31.12.1811–07.02.1867) – воспитанник Пажеского корпуса (вып. 1829 г.), прапорщик лейб-гвардейской конной артиллерии, с 1833 г. – подпоручик с апреля 1835 г. – поручик. Впоследствии генерал-адъютант, генерал-лейтенант. Пушкин встречался с Огаревым у Карамзиных (1836 г.), судя по переписке Пушкина с женой, оказывал знаки внимания Наталье Николаевне, о чем она сама ему признавалась.

(обратно)

11

Отзывается невоспитанностью… вульгарно (фр.).

(обратно)

12

Положение рогоносца (фр.). Брант Себастьян (ок.1458–1521) – немецкий писатель-гуманист. В книге живых и остроумных стихотворных сатир «Корабль дураков» (1494 г.) вывел различные типы людей, олицетворяющие человеческие пороки, в том числе такие, как распутство, супружеские измены и т. п. («Брантоме»).

(обратно)

13

Дионисии – в Древней Греции празднества в честь Диониса (Вакха) – бога виноградарства и виноделия. Гедонизм (от греческого hedone – удовольствие) – направление в этике, утверждающее наслаждение, удовольствие как высшую цель и основной мотив человеческого поведения. В античности развит Аристиппом и киренской школой.

(обратно)

14

Благородства (фр).

(обратно)

15

Клеопатра и ее любовники (ит.)

(обратно)

16

Б.Л. Модзалевский. «Пушкин», Л. «Прибой», 1929. С. 341.

(обратно)

17

В сборнике: «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». – В 2-х томах, Т.2. М., «Художественная литература», 1985. С. 234. Голицына Наталья Петровна, урожденная графиня Чернышева, княгиня (17.01.1741–20.12.1837) – фрейлина «при пяти императорах». Петербургская великосветская знакомая Пушкина. Сохранился благоприятный отзыв Голицыной о «Кавказском пленнике». Граф Сен-Жермен – французский алхимик и авантюрист конца XVIII века.

(обратно)

18

Вы здесь? (фр.)

(обратно)

19

В сборнике: «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». С. 227–229.

(обратно)

20

«À l'oiseau royal» – королевской птицей (фр.).

(обратно)

21

Vulgar – вульгарное (англ)

(обратно)

22

Сандомирский Владимир Дмитриевич (1802–13.05.1884) – артиллерийский офицер, в 1832 году губернский секретарь, камер-юнкер при Департаменте уделов; помещик Гороховецкого удела Владимирской губернии, путешественник по Сибири, поэт-дилетант. Сблизился с Пушкиным в московском доме князя А.М. Урусова и подарил ему томик Байрона с дружеской надписью. Позже между ними возник конфликт, едва не закончившийся дуэлью, которую сумели предотвратить друзья Пушкина. П.А. Муханов, С.А. Собольский и А.В. Шереметев.

(обратно)

23

Записал Ф.Ф. Вигель. М., 1892. Т.4. С.29.

(обратно)

24

Цит. по: Н.В. Забабурова: «Я вас любил… // Музы великого поэта и их судьбы», М., «АСТ-ПРЕСС», 2011. С. 348.

(обратно)

25

Бахус (Вакх, Бакх, Дионис) – в древнегреческой и позже римской мифологии (либер) бог вина и веселья. Празднества в честь Вакха, впоследствии вылились в оргии и назывались вакханалиями. Венера (Афродита, Киприда, Цетерея, Кирера, Пафосская царица) – в древнегреческой мифологии дочь Зевса и Дионы, богиня любви и красоты.

(обратно)

26

Бакунина Екатерина Павловна (09.02.1795–07.12.1869 гг.) – фрейлина, художница, сестра Александра Павловича Бакунина (01.08.1799–25.08.1862 гг.) лицейского товарища Пушкина, с 30.04.1834 г. жена Александра Александровича Полторацкого (07.07.1792–13.03.1855 гг.). Предмет юношеской любви поэта в лицейские годы, которой он посвятил свыше 20 стихотворений (1815–1819 гг.), среди которых: «Мое завещание», «Друзьям», «Итак, я счастлив был», «Слеза», «К живописцу», «Разлука», «Наслаждение», «Элегия» («Я думал, что любовь…»).

(обратно)

27

…служителей Марса – т. е. военных. Марс в римской мифологии – бог войны.

(обратно)

28

В сборнике: «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников», т.1. М. С. 62–63.

(обратно)

29

«…тонкого Гебеи стана…» – Гебея (Геба) – в древнегреческой мифологии дочь Зевса, богиня молодости, олицетворения вечной юности, разносила богам нектар. «…Венерин пояс повяжи…» – в поясе Венеры (Афродиты) согласно древнегреческой мифологии были собраны все очарования, одуряющие даже мудрецов, «…сокрытой прелестью Альбана» – Альбан (Альбани) Франческо 1578–1660 гг., Болонья, итальянский художник болонской школы, модный академист, писавший религиозные и мифологические композиции. Пушкина привлекал жеманный эротизм его картин.

(обратно)

30

М.А. Корф. Записка о Пушкине // «Пушкин в воспоминаниях современников».Т.1. С. 119.

(обратно)

31

Гризетки (от фр. grisette) – молодая простонародная девушка не очень строгих правил (персонаж романов, комедий, фривольных стихотворений и т. п.).

(обратно)

32

Сонет – стихотворение, состоящие из 14 стихов, срифмованных по особым правилам. Сонет распадается на два четверостишия, которые имеют одинаковую пару рифм, и на два трехстишия. Строгая форма сонета требует и соответствующего лирического содержания. Слово «сонет» возникло еще в эпоху поэзии трубадуров, но форма сонета создана позднее в Италии. Наиболее известны сонеты Петрарки, собранные в «Песеннике» и посвященные Лауре, имя которой навеки слилось с образом любимой женщины, возведенной на недосягаемый пьедестал женственности, красоты и чистоты.

(обратно)

33

С.М. Бонди. Черновики Пушкина. М., 1971. С. 24.

(обратно)

34

П.П. Вяземский. «Александр Сергеевич Пушкин. 1826–1837 гг. // А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т.2. М. С. 188.

(обратно)

35

В.Б. Сандомирская. О датировке стихотворения «Когда в объятия мои… // «Пушкин исследования и материалы», Т.ІѴ, M. – Л., 1962.

(обратно)

36

Ссылка автора на «Летопись Государственного Литературного музея». Кн. 1. М., 1936.

(обратно)

37

Ссылка автора на: М. Ботвинник. О стихотворении Пушкина «Нет, я не дорожу мятежным наслаждением…» // Временник Пушкинской комиссии», Л., 1979.

(обратно)

38

В своем доме (англ).

(обратно)

39

Вчера на балу госпожа такая-то была решительно красивее всех и была одета лучше всех. (…..), госпожа такая-то (фр.).

(обратно)

40

В сущности говоря (фр.).

(обратно)

41

Джентльмен (англ.)

(обратно)

42

Так как мой поступок неосмотрителен; (…) что я предпочитаю казаться скорее легкомысленным, чем неблагодарным (фр.).

(обратно)

43

Б.И. Бурсов. Судьба Пушкина. Л., 1986. С. 414.

(обратно)

44

Мария Ивановна Осипова (27.07.1820–19.07.1896) – дочь П.А. Осиповой от второго брака с Иваном Сафроновичем Осиповым. Общалась с Пушкиным в семье Осиповых-Вульфов в селе Тригорском (август 1824 – апрель 1836 гг.). Ей посвящено стихотворение «Я думал сердце позабыло» (1835 г.). Со слов М.И. Осиповой записаны М.И. Семевским и П.В. Анненковым ее воспоминания о Пушкине.

(обратно)

45

Беклешова Александра Ивановна, урожденная Осипова (1808–1864) – падчерица Прасковьи Александровны Осиповой, с февраля 1833 года жена П.Н. Беклешова, псковского полицмейстера (1831–1833). Знакомая Пушкина по Тригорскому (1817–1836 гг.). В 1824–1826 Пушкин был увлечен Александрой, что отразилось в адресованном ей стихотворении «Признание» (1826 г.). Беклешова упоминается в переписке Пушкина с А.Н. Вульфом, П.А. Осиповой и Н.Н. Пушкиной. Ее имя значится в «Донжуанском списке» под номером 4 (вторая половина списка).

(обратно)

46

Левшин Алексей Ираклиевич (1792–1879) – чиновник Коллегии иностранных дел (1818–1820 гг.) и канцелярий одесского градоначальника М.С. Воронцова (1823–1826 гг.), одесский градоначальник (1831–1837 гг.), впоследствии товарищ министра внутренних дел, член Государственного совета, сенатор; писатель, историк, этнограф, один из организаторов Русского географического общества.

(обратно)

47

М.И. Железное. Брюллов в гостях у Пушкина летом 1836 года // «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». Т.2. С. 333

(обратно)

48

Собаньская Каролина Адамовна, урожденная графиня Ржевуская (1794–19.07.1885) – дочь киевского губернского предводителя дворянства, графа Адама Станислава Ржевуского и Юстины, урожденный Раултовской. Жена Иеронима Собаньского (род. 1761 г.), с которым не жила с 1816 года, находилась почти в официальной связи с графом И.О. Виттом (1781–1840) – начальником военных поселений в Новороссии, организатором тайного сыска за декабристами на юге и за Пушкиным в Михайловском летом 1820 года. Во втором браке (после 1836 года) за Степаном Христофоровичем Чирковичем – капитаном лейб-гвардейского драгунского полка; в преклонном возрасте вышла замуж за Жюля Лакруа – французского литератора. В Одессе была причастна к тайному политическому сыску. Знакомство Пушкина с Собаньской произошло 02 февраля 1821 г. в Киеве, позднее они встречались в Одессе (июль 1823 – июль 1824 гг.) и в Петербурге (1830 г.).

(обратно)

49

Пщецлавский Осип Антонович (1799–22.12.1879) – издатель альманаха «Tygodnik Petersbursku» (1829–1856 гг.), публицист, автор малодостоверных воспоминаний с описанием встреч с Пушкиным и А.Мицкевичем в Петербурге.

(обратно)

50

En bourgeois – по-мещански (фр.)

(обратно)

51

И.М. Ободовская, М.А. Дементьев. Пушкин в Яропольце. М., «Перспектива», 1999. С. 30.

(обратно)

52

Там же. С. 31–32.

(обратно)

53

Наталья Николаевна неточно написала фамилию – правильно – Липхарт.

(обратно)

54

Указ. Соч. И.М. Ободовской и М.А. Деметьева. С. 29–31.

(обратно)

55

Демьянова Татьяна Дмитриевна (1810–1876) – цыганка, певица московского цыганского хора, который неоднократно посещал Пушкин в конце 1820-х – 1831 годах. Слушал ее неоднократно в доме у П.В. Нащокина. Рассказы Демьяновой о Пушкине записаны Б.М. Маркевичем.

(обратно)

56

Подблюдные песни – песни, которые поют при гадании над блюдом. Гадающие девушки опускали в блюдо, покрытое платком, свои кольца, которые вынимаются при пении подблюдных песен. Каждая песня обозначает судьбу той, чье кольцо вынулось при ее пении. Гадание с подблюдными песнями описано В.А. Жуковским в его балладе «Светлана» (1812 г.).

(обратно)

57

Это острота (фр.).

(обратно)

58

Раз он женат и небогат, надо дать ему средства для жизни (букв, заправить его кастрюлю) (фр.).

(обратно)

59

Речь идет о влюбленном в Наталью Николаевну студенте, который написал роман: «Неведомые Теодор и Розалия, или высочайшее наслаждение в браке. Нравоучительный роман, взятый из истинного происшествия». В последующем малоизвестный поэт и прозаик Федор Фоминский.

(обратно)

60

В.П. Безобразов, вероятно сын Петра Романовича Безобразова (1797–1856, ротмистра, дальнего родственника Пушкиных, поскольку был женат на дочери Василия Львовича Пушкина от гражданского брака с А.Н. Ворожейкиной (по некоторым данным Маргарита Васильевна Ворожейкина, родившаяся в 1810 году – внебрачная дочь П.А. Вяземского). 15 сентября 1834 года Пушкин писал жене из Болдино: «Здесь нашел я Безобразова… Он хлопочет и хозяйничает и, вероятно купит пол-Болдино».

(обратно)

61

Я.К. Грот (15.12.1812–24.05.1893) – лицеист VI-курса (1826–1832), впоследствии историк литературы, академик. Один из первых биографов Пушкина, автор воспоминаний о посещении Пушкиным Царскосельского лицея (1828–1831).

(обратно)

62

Из письма к П.В. Нащокину от 22 октября 1831 года из Петербурга в Москву. В этом письме Пушкин обещает приехать в Москву, чтобы спасти от банкротства бриллианты своей жены, заложенные в ломбард.

(обратно)

63

Vertage – головокружение (фр.).

(обратно)

64

Солдан (Солдейн) – Вера Яковлевна Сольдейн (28.04.1790–02.02.1956), урожденная Мерлина, во втором браке за генерал-майором, командиром 1-ой бригады 2-й гусарской дивизии Христофором Федоровичем Сольдейном (ум. 09.1829 г.). Близкая знакомая П.А. Вяземского и Пушкина. По словам современников была «очень обходительной и образованной женщиной, интересовавшейся литературой… У ней собирались молодые представители умственной жизни Москвы». 10 декабря 1831 года в доме Сольдейн Пушкин читал отрывки из VIII главы полного текста «Евгения Онегина».

В. Давыдов – студент Московского Университета, «обожатель» Н.Н. Гончаровой. Упоминается в письмах Пушкина к жене (1830–1832).

(обратно)

65

Психея (Псиша) – синоним Эрот – в греческой мифологии бог (богиня) любви. В позднейшую эпоху различные оттенки чувственной любви олицетворялись в виде многих эротов. Латинские божества: Амор (французская форма – Амур) и Купидон представляют перевод греческого Эрот. У Апулея: Психея – героиня романа «Золотой осел».

(обратно)

66

Жемчужников Лука Ильич (1783–1856) – отставной полковник, помещик, профессиональный карточный игрок, член петербургского Английского клуба, в котором состоял и Пушкин. Сохранилось заемное письмо Пушкина, выданное Жемчужниковым, о чем говорилось выше. Оставшийся долг был погашен Опекой.

(обратно)

67

Рахманов Алексей Федорович (1799–1862) – офицер лейб-гвардии Гусарского полка, с 1820 года корнет, в январе 1826 года уволен в отставку штаб-ротмистром. Знакомство с Пушкиным состоялось в лицейские годы, поскольку братья Рахмановы (Рахманов Николай Федорович (1798–1831) были родственниками барона Дельвига. В последующем с А.Ф. Рахмановым, в бытность его камер-юнкером и чиновником Московского военного генерал-губернатора – Пушкин общался в Москве в начале 1830-х годов. Сохранились 2 письма А.Ф. Рахманова к Пушкину и переписка Пушкина с П.В. Нащокиным по поводу денежных расчетов с А.Ф. Рахмановым и данных ему деловых поручений по выкупу заложенных в ломбарде бриллиантов Н.Н. Пушкиной.

(обратно)

68

Н.М. Смирнов. Из «памятных записок // «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». Т.2. С. 275–276.

(обратно)

69

Н.П. Павлищева. Наталья Гончарова. Жизнь с Пушкиным и без. М., «Яуза-ЭКСМО», 2011. С. 313–316.

(обратно)

70

«Пушкин в письмах Карамзиных 1836–1837 годов», М.-Л., 1960. С. 81.

(обратно)

71

Петр Ильич Юркевич (ум. 24.05.1884 г.) – драматург, переводчик, впоследствии председатель Театрального литературного комитета, сотрудник (под псевдонимом П. Медведковский) «Северной пчелы» Ф.В. Булгарина, где поместил ряд статей, направленных против Пушкина (1834–1836 гг.).

(обратно)

72

П. Медведковский. «Северная пчела», 1836, 18 июля, № 162. Цит. по: М.П. Алексеев. Стихотворение А.С. Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», Л., «Наука», 1967. С. 105–106.

(обратно)

73

В.Г. Белинский. Полное собрание сочинений. Т.4, М., Изд. АН СССР, 1953. С.73.

(обратно)

74

«Мстительный пасквиль» – стихотворение Пушкина «На выздоровление Лукулла», являющееся сатирой на министра народного просвещения и Президента Академии наук Сергея Семеновича Уварова (1786–1855).

(обратно)

75

Речь идет о братьях Мухановых – старшем, Николае Алексеевиче (1804–1871), и младшем, Владимире Алексеевиче (1805–1876), с которыми Пушкин познакомился зимой 1826–1927 гг. и с тех пор находилсяс ними в добрых приятельских отношениях.

(обратно)

76

Краевский Андрей Александрович (06.02.1810–08.08.1889) – воспитанник Московского университета, сотрудник «Московского вестника», редактор «Литературных прибавлений к русскому инвалиду» (1837–1839 гг.), издатель «Отечественных записок» (1839–1868 гг.). Был привлечен П.А. Плетневым для помощи Пушкину по изданию «Современника».

(обратно)

77

М.П. Алексеев. Указ соч. С. 26–27.

(обратно)

78

«Смерть поэта» // «Московский комсомолец», 11.02. 2011.

(обратно)

79

Погодин Михаил Петрович (1.11.1800–08.12.1875) – историк, писатель, журналист, издатель «Московского вестника» (1827–1830 гг.), профессор Московского университета (с 1833 г.), академик (с 1841 г.), видный деятель славянофильства. Знакомство с Пушкиным состоялось в 1826 году, хотя поэт и журналист заочно хорошо знали друг друга. При активном участии Пушкина организуется издание «Московского вестника». Пушкин собирался привлечь Погодина к сотрудничеству в несостоявшейся газете «Дневник» и к работе над историей Петра I (1833 г.).

(обратно)

80

Олиго…(от греческого oligos – немногочисленный, незначительный), часть сложных слов, указывающих на малое количество чего-нибудь, на отклонение от нормы в сторону уменьшения.

(обратно)

81

Амалия Ризнич в поэзии Пушкина // Щеголев П.Е. Из жизни и творчества Пушкина. М.-Л., 1931.

(обратно)

82

Парни Эварист Дефорж (1759–1814) – французский поэт родом с острова Бурбона (ныне Соединения, недалеко от Мадагаскара), воспитание получил в Париже. Окончив военную школу, поступил в драгуны. В 1773 году вернулся на родину, был приглашен преподавателем к Эстер Трусайль, креолке, в которую влюбился. Отец Эстер воспрепятствовал их барку, и Парни уехал в Париж, а Эстер вышла замуж. Историю своей любви Парни описал в элегиях, вышедших в свет в 1778 году под названием «Эротические стихотворения». Свою любовницу он называет там «Элеонорой». Во время французской революции Парни переменил тему поэзии, избрав путь сатиры. В 1799 году он опубликовал антирелигиозную поэму «Война богов», в которой высмеял христианство в форме описания войны между богами христианскими, греческими и скандинавскими. Прослыл последовательным учеником Вольтера. Большой успех имели его подражание Оссиану. Парни повлиял на творчество Пушкина своими элегиями, особенно в лицейские годы. Пушкин написал несколько элегий, переводя и подражая Парни («К живописцу», «К сну», «Добрый совет» и др.). С 1820 года в своих элегиях Пушкин отходит от Парни, попадая под влияние А. Шенье. К Парни Пушкин обратился снова в 1821 году, когда написал «Гавриилиаду», на тему, близкую антирелигиозным поэмам Парни.

Тибулл (1 – век до н. э.) – римский элегический поэт. Главная тема двух его книг элегий – любовь. Древние ставили Тибулла на первое место среди римских элегиков. У Пушкина находим подражание Тибуллу в стихотворениях «Батюшкову» («В пещерах Геликона»), «Любовь одновеселье жизни хладной», «Шишкову» и др._

Мур Томас (1779–1851) – английский поэт, автор «Ирландских мелодий» (1804), друг и биограф Байрона. Свое нерасположение к Муру Пушкин мотивировал тем, что он «чересчур уж восточен», и считал, «что вся муровская Лалла-Рук (1817) не стоит и десяти строчек «Тристана Шенди» Стерна.

(обратно)

83

Цит. по: A.M. Аринштейн. Пушкин. Непричесанная биография, М., «Игра слов», 2011. С. 71–76.

(обратно)

84

Т.Г. Цявловская. «Храни меня, мой талисман» // Прометей. Историко-биографический альманах», вып.10, М., 1974. С. 112–184.

(обратно)

85

П.К. Губер. «Донжуанский список Пушкина», М., «Алгоритм», 2008. С. 94.

(обратно)

86

Керубино – молодой паж из комедии Бомарше «Свадьба Фигаро».

(обратно)

87

Ввек – так у Пушкина.

(обратно)

88

A.M. Аринштейн. Указ. Соч. С. 98–102.

(обратно)

89

A.M. Лацис. «Верните лошадь! Пушкиноведческий детектив» М., 2003. С. 307.

(обратно)

90

В предыдущем письме к Наталье Николаевне от 27 сентября 1832 года Пушкин писал: «Нехорошо только, что ты пускаешься в разные кокетства, принимать Пушкина тебе не следовало, во-первых, потому что при мне он у нас ни разу не был, а во-вторых, хоть я в тебе и уверен, но не должно свету подавать повод к сплетням. Вследствие сего деру тебя за ухо и целую нежно, как будто ни в чем не бывало». Речь идет о двоюродном дяде Н.Н. Пушкиной Федоре Матвеевиче Мусине-Пушкине (ум. не позднее 1853 г.). Корнет, позднее полковник лейб-гвардии Гусарского полка (с августа 1817 по ноябрь 1836 года), впоследствии генерал-майор.

(обратно)

91

И.Г. Полетика, приятельница и родственница Н.Н. Пушкиной, впоследствии сыграла неблаговидную роль во взаимоотношениях Н.Н. Пушкиной с Дантесом, устроила, к крайнему неудовольствию Н.Н., в своем доме их встречу. В последние годы жизни Пушкина стала его злейшим врагом, активно участвовала в интриге Геккернов против поэта. До глубокой старости сохранила к Пушкину ненависть (по версии современников, за проявленное к ней равнодушие).

(обратно)

92

Уж не кокю ли я? Le cocu – рогоносец (фр.).

(обратно)

93

С.А. Соболевский (10.03.1803–6.10.1870) – библиофил и библиограф, автор эпиграмм, однокашник Л.С. Пушкина по Благородному пансиону при Главном педагогическом институте, в котором воспитывался в период: март 1818 – июнь 1821 гг. Пушкин познакомился с Соболевским во время учебы своего брата, давал им порученья, например, готовил к печати «Руслана и Людмилу». С 1925 года Соболевский был одним из посредников между Пушкиным и «Московским телеграфом» Н.А. Полевого. С возвращением поэта из ссылки (сентябрь 1826 года) Соболевский становится его главным доверенным лицом, а с декабря 1826 года поселяется на квартире Соболевского. Соболевский дважды предотвращает дуэли Пушкина: с Ф.И. Толстым (1826) и В.Д. Соломирским (1827). С октября 1828-го – по июль 1833 года Соболевский живет за границей, где заводит обширные литературные знакомства. Наиболее интенсивное общение его с Пушкиным в 1834–1835 годах, был посредником в литературных контактах Пушкина с П.Мериме. В августе 1836 года Соболевский уехал за границу, где его застало известие о смерти Пушкина. «…Я твердо убежден, – писал позднее В.А. Соллогуб – что если бы С.А. Соболевский был бы тогда в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один мог бы удержать его». Оставил ценнейшие сведения о Пушкине.

(обратно)

94

Мадам Зихлер и т. д. (фр.).

(обратно)

95

Ремер (Реймарс) Николай Федорович (28.11.1806–13.07.1889) – чиновник Министерства иностранных дел, коллежский асессор, впоследствии сенатор, действительный статский советник. На повестке экзекутора А.С. Привалова от 27 января 1834 г., извещающей Пушкина и Ремера о пожаловании им звания камер-юнкера подписи: «Читал коллежский асессор Николай Ремер. Читал Александр Пушкин». О своем нежелании из-за разности в возрасте «выступать с Безобразовым или Реймерсом» при несении придворной службы Пушкин писал жене из Петербурга 17 апреля 1834 года.

(обратно)

96

Салтыков Сергей Васильевич (1777–10.05.1846) – с 1800 г. отставной штаб-ротмистр лейб-гвардейского Конного полка, владелец библиотеки «с величайшими редкостями» – петербургский знакомый Пушкина, в семье которого он часто присутствовал на «вторниках». 17 ноября 1836 года на балу у Салтыковых было объявлено о помолвке Дантеса с Е.Н. Гончаровой. 29 декабря того же года Н.Н. Пушкина была у Салтыкова с Софьей Николаевной Карамзиной.

(обратно)

97

Василий Сергеевич Трубецкой (24.03.1776–10.11.1841) – князь, участник Отечественной войны, генерал от кавалерии, член Государственного совета, сенатор, глава многочисленного семейства Трубецкого, с многими членами которого Пушкин был в близких отношениях, о чем писал биограф А.С. Пушкина П.И. Бартенев о знакомстве поэта с «князьями Трубецкими, графами Лавалями и другими представителями большого света».

(обратно)

98

Луи Метман, внук Ж-Ш. Дантеса, из библиографического очерка которого «Жорж-Шарль Дантес» взяты вышеприведенные подробности биографии его деда, подчеркивал: «Вышеприведенные генеалогические подробности необходимы для того, чтобы опровергнуть бездоказательное утверждение плохо осведомлнных историков, изображавшее Жоржа-Шарля Дантеса незаконным сыном барона Геккерена, имя которого он принял в 1836 году». Цит. по: П.Е. Щеголев. «Дуэль и смерть Пушкина», С.-П., 1999. С. 328–330.

(обратно)

99

Л.П. Гроссман. Дантес и Гончарова. Записки д Аршиака, М., 2007. С. 37–43.

(обратно)

100

Видок Эжен Франсуа (1775–1857) – французский сыщик. До поступления на полицейскую службу – беглый солдат и уголовный преступник, отбывающий тюремное заключение за дезертирство, мошенничество и воровство. Автор мемуаров, частично перепечатывавшийся в русских журналах (1829–1830). Пушкин сравнивал биографию Видока с биографией Булгарина, назвав его в своей эпиграмме Видок-Фигляриным.

(обратно)

101

Буквально (фр.).

(обратно)

102

Неприкосновенность семьи (фр.).

(обратно)

103

Озеров Иван Петрович (1806–1880) – чиновник русского посольства в Бадене, с 1836 года первый секретарь посольства впоследствии поверенный в делах и посланник в Португалии и Баварии. Пушкин знал и жену Озеров (с 1832 года) Розалию Васильевну, урожденную Шлиппенбах (род. 1808 г.). Известно дружеское письмо Озерова к Дантесу.

(обратно)

104

Чтобы сделать тебе ребенка (фр.).

(обратно)

105

Ах, месье, вы доставите мне большое удовольствие (фр.).

(обратно)

106

Цит. по: Н.А. Тархова. «Жизнь Александра Сергеевича Пушкина», М., 2009. С. 659, 661, 663.

(обратно)

107

Л.М. Аринштейн «Преображение Дон Жуана», М., 2000. С. 152.

(обратно)

108

Анакреон (Анакреонт) – уроженец малоазийского города Теоса, откуда пошло его прозвище «Теосский» и «Тиисский», большую часть жизни проведший в годы правления тиранов Поликрита и Гиппарха. На фоне роскошной придворной жизни писал галантные стихотворения, главным содержанием которых была любовь и пиршества. Оказал сильное влияние на западноевропейскую поэзию преимущественно французскую (XVI–XVII вв.), вызвал много переводов, а еще больше подражаний в «анакреонтическом» духе. До Пушкина ему подражали Кантемир, Ломоносов, Херасков, Державин, Гнедич, Батюшков.

(обратно)

109

Парка – древнегреческая богиня рождения, неправильно отождествленная с греческой богиней судьбы – Мойрой, и принявшая ее функции. Пушкин называет только одну Парку. Но так как Мойр было три, то уже в древности было утрачено и число Парок: одна выпрядала нить жизни из кудели, другая эту нить развертывала, третья перерезала, что означает смерть.

(обратно)

110

Тартар – в древнегреческой мифологии подземная бездна, над которой нижнее основание Земли и Океана, иначе – преисподняя.

(обратно)

111

Эвмениды – три девственные древнегреческие богини, мстительницы за всех обиженных и оскорбленных. В римской мифологии Эвменидам соответствовали Фурии.

(обратно)

112

Два последних стиха в «Повести…» отсутствуют.

(обратно)

113

Брут (1 век до н. э.) – один из крупнейших деятелей древнего Рима. Друг Цезаря, он тем не менее примкнул к республиканскому заговору против него, организованному Кассием. Как борец за свободу являлся излюбленным революционным образом и героем многих трагедий. Кассий (ум. 42 г. до н. э.) – Организатор убийства Цезаря (44 г. до н. э.). Вместе с Бруттом собрали в Греции войско и двинулись против войска триумвиров (Антоний, Октавиан и Лепир). При Филиппах в Македонии войско Кассия и Брута было разбито, и оба они лишили себя жизни, бросившись на меч. Меценат – римский аристократ, друг Августа, покровительствовал поэтам

(обратно)

114

«Опыты» Г. Монтеня (фр.)

(обратно)

115

Ю. Дружников. Дуэль с пушкинистами. М., «Хроникер», 2001. С.85.

(обратно)

116

Плиний Младший (61 или 62 – ок.114), римский писатель, консул в 100 году. Из сочинений сохранились сборник писем в 10 книгах и похвальная речь «Панегирик» императору Траяну.

(обратно)

117

У русского царя в чертогах есть палата – «Военная галерея» в Зимнем дворце в Петербурге, где помещены портреты свыше трехсот генералов, участников Отечественной войны 1812 г. Портреты написаны английским художником Доу, приглашенным для этого в 1819 г. в Россию, и его помощниками.

(обратно)

118

Все в жертву ты принес земле тебе чужой – М.Б. Барклай-де-Толли – выходец из шотландской фамилии.

(обратно)

119

Голенищев-Кутузов Логгин Иванович (13.01.1769–22.03.1846) – князь председатель Ученого совета Морского министерства, член Российской Академии, писатель. Общение с Пушкиным состоялось у его родственницы Е.М. Хитрово, а также на заседаниях Российской Академии и в Петербургских литературных кругах (1830-е годы).

(обратно)

120

Л.М. Аринштейн: «Пушкин. Непричесанная биография», М., «Игра слов», 1911. С. 185.

(обратно)

121

Вревский Борис Александрович (29.11.1805–17.12.1888), барон – побочный сын князя А.Б. Куракина, воспитанник Благородного при Петербургском университете (с 25.08.1817 по июль 1822, вместе с Л.С. Пушкиным, М.И. Глинкой и др.). С 1827 года отставной гвардии поручик. С 8 июля 1831 года муж Евпраксии Николаевны Осиповой (12.10.1809–22.11.1883) дочери П.О Осиповой от первого брака. Пушкин встречался с Вревским в их имении Голубово и в Тригорском в свои приезды в с. Михайловское: 8–12 мая и 10 сентября – 20 октября 1835 года и в первой половине 1836 года.

(обратно)

122

Идиосинкразия – (от греч. idios – свой, своеобразный и synkrasis – смешение), повышенная чувствительность к определенным веществам или воздействиям; наследственно обусловлена; часто возникает с первого контакта с раздражителем. Проявления – отек кожи, крапивница и др. (близко к понятию – аллергия»).

(обратно)

123

В.А. Сайтанов. Третий перевод из Соути // «Пушкин. Исследования и материалы». Л., 1991. С. 106–110.

(обратно)

124

Н.А. Тархова. «Жизнь Александра Сергеевича Пушкина», М., «Минувшее», 2009. С. 737.

(обратно)

125

Бэньян Джон – английский проповедник и поэт, автор одной из самых распространенных в Англии книг – религиозно-аллегорической поэмы «Pilgrim's Progress» («Путешествие пилигрима»), начатой им в тюрьме (1-ая часть вышла в 1678, 2-ая в 1684 г.). Сочинение – излюбленная книга мистиков и сектантов всех стран, в России – масонов. В библиотеке Пушкина сохранился русский перевод «Сочинений Иоанна Бюниана», 1819 г.

(обратно)

126

Фукс Александра Андреевна (ок. 1805–4.02.1853 гг.) – автор стихотворений, повестей и этнографических очерков, хозяйка литературного салона в Казани. Знакомство с Пушкиным состоялось 7 сентября 1833 года, во время его поездки в Оренбург через Казань. Оставила воспоминания: «А.С. Пушкин в Казани» (А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т.2. С. 258).

(обратно)

127

А.Н. Вульф. «Рассказы о Пушкине, записанные М.И. Семевским» (А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т.1. С. 446.

(обратно)

128

И.З. Сурат. «Вчерашнее солнце / О Пушкине и пушкинистах», М., РГГУ, 2009. С. 49.

(обратно)

129

Уже старушки нет… – няня Пушкина Арина Родионовна умерла в Петербурге 31 июля 1828 года.

(обратно)

130

А.А. Фукс. А.С. Пушкин в Казани // «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». Т.2, М., 1985. С. 259.

(обратно)

131

М-те Керн – Анна Петровна Керн, урожденная Полторацкая (11.02.1800–27.02. 1879) – племянница П.А. Осиповой, была предметом недолгого, но сильного чувства Пушкина, выраженного им в стихотворении «Я помню чудное мгновенье» (1825);

(обратно)

132

Канкрин Егор Францевич (26.11.1774–9.09.1845), граф, министр финансов (1822–1844), член Государственного совета, писатель, экономист, военных инженер, архитектор – немец по происхождению. В период 1834–1836 гг. Пушкин переписывался с Канкрином по поводу ссуды правительства на издания «Истории Пугачева» и для улучшения своего финансового положения. «От оплошности твоих фрейлин» – речь идет о старших сестрах Натальи Николаевны Екатерине и Александрине, которые с первого октября 1834 года проживали в Петербурге в семье Пушкиных. «…Вздумала переводить Занда» – Санд Жорж – псевдоним Авроры Дюпен (1804–1876), известной французской романистки. А.П. Керн перевела один из романов Ж. Санд и просила Пушкина устроить издание перевода у книгопродавца и издателя Александра Филипповича Смиридина (21.01.1795–16.09.1857) – издателя сочинений Пушкина и других русских писателей, много сделавшего для развития книжной торговли и книгоиздательского дела в России. «Я поручил Анне Николаевне» – Анна Николаевна Вульф (10.12.1799–2.09.1857) – старшая дочь П.А. Осиповой от первого брака.

(обратно)

133

M-me Katherine – Екатерина Ивановна Загряжская (14.03.1779–18.08.1842) – фрейлина, тетка Н.Н. Гончаровой. Принимала близкое участие в семейных делах Пушкина (1830-е годы). Пушкин уважительно относился к Е.И. Загряжской.

(обратно)

134

Иваницкий Николай Иванович (2.01.1816–23.06.1858) – студент философского факультета Петербургского университета (вып. 1838 г.), впоследствии журналист, педагог. Автор дневника и воспоминаний о Пушкине, с которым мог встречаться у П.А. Плетнева (конец 1836 – янв. 1837 г.).

(обратно)

135

Соллогуб Владимир Александрович (8.08.1815–5.06.1882 гг.), граф, писатель, воспитанник Дерптского университета, в 1835 году чиновник особых поручений при Министерстве внутренних дел, автор «Воспоминаний», где описал знакомство и встречи с Пушкиным с 1831 по 1836 год. Должен был быть секундантом Пушкина в предполагавшейся дуэли с Дантесом в ноябре 1836 года.

(обратно)

136

А.Н. Зинухов. Медовый месяц императора, М., 2002. С. 27–28.

(обратно)

137

И.А. Лебедев. Шут и Иов. СПб, 2011. С. 154–155.

(обратно)

138

А.Н. Зинухов. Указ. соч… С. 31–32.

(обратно)

139

В.А. Козаровецкий. Тайны пушкинской дуэли // «Московский комсомолец», 11 февраля 2011 г.

(обратно)

140

В копии стихотворения рукой П.А. Осиповой помечено: «Стихи на случай в позднюю осень присланных цветов к П. от П.О.» (т. е. Пушкина от П. Осиповой).

(обратно)

141

Стихотворение написано в альбом П.А. Осиповой перед отъездом из Михайловского, где Пушкин провел пять недель после окончания лицея летом 1817 года. Было вписано в альбом П.А. Осиповой, где оно датировано 17 августа.

(обратно)

142

Susse Gewohnheit – сладкая привычка (нем.).

(обратно)

143

Соллогуб Александр Иванович (20.11.1787–16.04.1843), граф, церемониймейстер, тайный советник. Пушкин был хорошо знаком со всеми членами семьи Соллогубов. В.А. Соллогуб вспоминал позднее о своей первой встрече с Пушкиным в театре, при которой поэт дружелюбно кивнул отцу».

(обратно)

144

Ленский Адам Осипович (1799–16.04.1883) – воспитанник Варшавского Университета, помощник статс-секретаря Государственного совета по департаменту дел Царства Польского, камергер, действительный статский советник, впоследствии член Государственного совета. Общался с Пушкиным в свои приезды из Варшавы в Петербург в салоне Д.Ф. Фикельмон и петербургском великосветском обществе в 1830-е годы. В начале 1836 превратно истолкованный присутствующими дамами разговор В.А. Соллогуба с Н.Н. Пушкиной о Ленском едва не сделался причиной дуэли между Пушкиным и Соллогубом. Там же, С. 349.

(обратно)

145

Карамзин А.Н. (24.10.1814–23.05.1854) – сын Николая Михайловича и Екатерины Андреевны Карамзиных, воспитанник юридического факультета Дерптского университета (вып. 1833 г.), прапорщик лейб-гвардейской конной артиллерии (1836–1837 гг.), впоследствии отставной гвардии полковник, владелец демидовских заводов в Нижнем Тагиле. Общался с Пушкиным в доме своих родителей (1816–1836 гг.). В начале 1836 года был посредником между Пушкиным и В.А. Соллогубом в связи с предполагавшейся дуэлью. Там же, С. 348–349.

(обратно)

146

Подлинник письма В.А. Соллогуба к Пушкину не сохранился.

(обратно)

147

Письмо Пушкина Соллогуб приводит по памяти, несколько исказив его содержательную часть. Ниже приводится подлинный текст письма Пушкина от первых чисел февраля) 1836 года:

«Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей.

Обстоятельства не позволяют мне отправиться в Тверь раньше конца марта месяца. Прошу меня извинить».

«Дерзости», о которых пишет Пушкин в своем письме, на этот раз благополучно достигшего своего адресата, истолковывались Соллогубом следующим образом: «Враги мои натолковали Пушкину, что я будто с тем намерением спросил жену, давно ли она замужем, чтобы дать почувствовать, что рано иметь дурное поведение». Записка «Нечто о Пушкине», опубликованная в книге Б.Л. Модзалевского. Пушкин. Воспоминание. Письма. Дневники…» Л., 1929. С. 374.

(обратно)

148

В записке «Нечто о Пушкине»: «В ту пору через Тверь проехал Валуев говорил мне, что около Пушкиной увивается сильно Дантес. Мы смеялись тому, что, когда Пушкин будет стреляться со мной, жена его будет кокетничать со своей стороны» (Б.Л. Модзалевский. Указ. Соч. С. 375).

(обратно)

149

Гагарин Федор Федорович, князь (1.11.1787–7.09.1863) – брат Веры Федоровны Вяземской и Василия Федоровича Гагарина (ум. в 1829 г.), участник Отечественной войны, адъютант П.И. Багратиона, полковник, с декабря 1829 года генерал-майор, с декабря 1835 года в отставке, был причастен к движению декабристов. Пушкин, будучи в Москве, встречался с Гагариным, а из Петербурга посылал ему в письмах к П.В. Нащокину поклоны (1831; 1833 гг.).

(обратно)

150

В записке «Нечто о Пушкине» Соллогуб приводит слова поэта: «Неужели вы думаете, что мне весело стреляться, говорил П. Да что делать: J'ai la Malheur d'être un homme publique et vous savez que c'est pire que d'être une femme publique» («Я имею несчастье быть общественным человеком, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной»). (Б.Л. Модзалевский Указ. Соч. С. 375).

(обратно)

151

Нет иного хорошего общества, кроме хорошего (франц.).

(обратно)

152

Содержание письма приведено в записке «Нечто о Пушкине». Тут же сообщается, что при первой встрече с Соллогубом в Петербурге поэт «отвел его в сторону» и попросил не говорить Н.Н. Пушкиной о письме (Б.Л. Модзалевский, С. 376).

(обратно)

153

«Из «Воспоминаний» В.А. Соллогуба. С. 350–352.

(обратно)

154

Из стихотворения: «Когда за городом задумчив я брожу», написанного 14 августа 1836 года в качестве заключительного произведения «каменноостровского цикла».

(обратно)

155

Пролог: покойники меня отвлекают (фр.).

(обратно)

156

(Грей) лицейские забавы, наши уроки… Дельвиг и Кюхельбекер, поэзия (фр.). Грей Томас (1716–1771) – английский поэт эпохи перехода от высокого классицизма к поэзии сентиментальной. Начав с од («Ода весне», «Ода Итонскому колледжу», «Бард» и др.), перешел к элегиям. Популярнейшей в Европе стала его элегия «Elegy in a Country Churchyard» (1751 г.), переведенная Жуковским в 1801 году под заглавием «Сельское кладбище», за что Пушкин называл Жуковского Греем.

(обратно)

157

Баболово – деревня, находящаяся в пустынной зоне парка, примыкающего к Большому (Екатерининскому) дворцу в Царском Селе. В Баболово находится Баболовский дворец, где происходили любовные свидания Александра I.

(обратно)

158

Убри Сергей Павлович (ок. 1805 – не ранее 1846 гг.), лицеист III курса (1820–1826), с 1833 по 1837 г. чиновник по особым поручениям при Калужском Гражданском губернаторе И.М. Бибикове. За произнесенную им речь о том, что дворянство должно составлять оппозицию против чиновников, ему был объявлен выговор с последующей ссылкой в Калугу.

(обратно)

159

Небольсин Г.П. (25.10.1811–16.06.1896) – экономист, редактор «Коммерческой газеты», товарищ министра финансов (1836–1866 гг.), член Государственного совета. В неизданных воспоминаниях Небольсин писал о своем посещении Пушкина в феврале 1836 года, в связи со ссорой поэта с С.С. Хлюстиным, и второй раз незадолго до смерти поэта.

(обратно)

160

Сенковский Осип-Юлиан Иванович (псевдоним «Барон Бромбеус») (19.03.1800–4.03.1858) – ученый арабист и тюрколог, профессор Петербургского университета (1822–1847 гг.), писатель и журналист, редактор «Библиотеки для чтения» (1834–1856 гг.). В 1824 году Пушкин впервые упомянул Сенковского в письме к А.А. Бестужеву, где с похвалой отозвался о его «арабской сказке» «Витязь буланого коня», опубликованной в «Полярной звезде» за 1824 год. Отношения между ними развивались в период с 1827 по 1834 год на встречах у издателей: Ф.К. Булгарина, А.Ф. Смирдина и Н.И. Греча. Пушкин напечатал в «Библиотеке для чтения» «Пиковую даму», «Кирджали», «Песни западных славян», три сказки и несколько стихотворений. Начиная с 1835 года, отношение Сенковского с Пушкиным резко ухудшились после отказа поэта от участия в «Библиотеке» в связи с организацией «Современника». Сенковский публикует серию фельетонов, направленных против «Современника». Наиболее резкий, негативный характер носила его рецензия на «Вастолу» Е.П. Люценко, изданную Пушкиным. Пересказываемая в светских кругах эта рецензия чуть было не стала причиной дуэли Пушкина с С.С. Хлюстиным.

(обратно)

161

Виланд Христофер Мартин (1733–1813) – немецкий писатель, автор романов, из которых наиболее известны «Агатон» и «Абериты», и поэм, из которых лучшая – сказочная эпопея «Оберон», повлиявшая на пушкинскую «Руслана и Людмилу». Повесть в стихах «Вастола или Желание» была переведена бывшим работником Лицея Е.П. Люценко (1776–1854) и издана Пушкиным, указавшим свою фамилию, как издателя на титульном листе. Это дало повод Сенковскому писать о весьма посредственном переводе, как о произведении самого Пушкина. Пушкин дал соответствующее опровержение в «Современнике».

(обратно)

162

Последний год жизни Пушкина, М., 1989. С. 50–51.

(обратно)

163

Репнин (Репнин-Волконский) Николай Григорьевич, князь (1778–7.01.1845) – брат Сергея Григорьевича Волконского, участник Отечественной войны, малороссийский генерал-губернатор (1816–1834 гг.), генерал от кавалерии, с 1834 года член Государственного совета. В феврале 1836 года между Пушкиным и Репниным возникла переписка по поводу оскорбительного отзыва от поэте, будто бы исходившего от Репнина. Ответ Репнина исчерпал возникший было инцидент, грозивший перерасти в дуэль.

(обратно)

164

Боголюбов Варфоломей Филиппович (ок. 1785–1842) – чиновник Министерства иностранных дел, близкий к С.С. Уварову. Петербургский знакомый Пушкина (1830-е годы). По утверждению Н.И. Куликова, Боголюбов доставал деньги Пушкину, которого попрекали за знакомство с «этим уваровским шпионом-переносчиком». Сплетни Боголюбова были причиной переписки Пушкина с Н.Г. Репниным, чуть не окончившимся дуэлью. Боголюбов подозревался в составлении анонимных писем, приведших к гибели Пушкина.

(обратно)

165

Куликов Николай Иванович (1812–25.04.1891) – поэт, драматург, актер, автор очерка «А.С. Пушкин и П.В. Нащокин», где рассказывает о встречах с Пушкиным в Москве и Петербурге (1830-е годы). Рассказы и анекдоты Куликова о Пушкине малодостоверны в подробностях, хотя и сохранили реальную фактическую основу.

(обратно)

166

Шереметев Дмитрий Николаевич, граф (3.01.1803–12.09.1871) – правнук фельдмаршала Б.П. Шереметева, владелец крупнейшего в России состояния, меломан; в 1823 г. корнет, 1835 г. ротмистр Кавалергардского полка, флигель-адъютант, впоследствии камергер, гофмейстер. Встречался с Пушкиным в обществе кавалергардов. Тяжелая болезнь Шереметьева в 1835 году и попытка С.С. Уварова, женатого на двоюродной сестре графа, предъявить права на его наследство дали материал для памфлета Пушкина «На выздоровление Лукулла» (1835 год).

(обратно)

167

Уваров Сергий Семенович (15.08.1786–4.09.1855) – с 1818 года президент Академии наук, с марта 1833 управляющий Министерством просвещения, с апреля 1834 года министр, председатель Главного управления цензуры, с 1846 году граф. Автор сочинений по классической филологии и археологии, один из основателей литературного общества «Арзамас» наряду с К.Н. Батюшковым, П.А. Вяземским, В.А. Жуковским, Н.М. Карамзиным, А.И. Тургеневым. В середине марта 1820 года Пушкин читал у Тургенева стихи в присутствии Уварова. Общение Пушкина с Уваровым возобновились по возвращении его из южной ссылки (май 1827 г.), в 1831 году Уваров ходатайствовал перед графом Бенкендорфом об избрании Пушкина «почетным членом своей Академии наук». Восхищался «прекрасными, истинно народными стихами» Пушкина, перевел на французский язык стихотворение Пушкина «Клеветникам России». В декабре 1832 года подал свой голос за избрание Пушкина в члены Российской Академии. Однако, начиная с 1832 года, отношения Пушкина с Уваровым стали портиться, поскольку Уваров по словам Н.И. Греча, «не любивший Пушкина, гордого и не низкопоклонного, оскорбительно отозвался о предках Пушкина, ответом ему явилось стихотворение поэта «Моя родословная». В апреле 1834 года Уваров в качестве министра народного просвещения, приказывает цензуровать произведения Пушкина «на общем основании» и исключает несколько стихов из поэмы «Анджело». С этого времени начинается резкий перелом в их отношениях. В феврале 1835 года Пушкин записывает в дневнике о реакции Уварова на выход «Истории Пугачева»: «Уваров – большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении… Он не соглашается, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя». С опубликованием оды «На выздоровление Лукулла» отношения между Пушкиным и Уваровым приобрели открыто враждебный характрер, Уварову приписывали распространение пасквиля на Пушкина в петербургском великосветском обществе. Пришел в Конюшенскую церковь на отпевание Пушкина «бледный и сам не свой!»

(обратно)

168

Намек на интимные склонности Уварова. Правда, высказывалось предположение, что Тургенев имел в виду увлечение Уварова Гомером, но первая версия все же вернее. Речь идет о противоестественных сексуальных отношениях между Уваровым и его заместителем князем Михаилом Александровичем Дондуков-Корсаковым (1794–1869), высмеянных в известной эпиграмме Пушкина «В академии наук…»: «В академии наук // Заседает князь Дундук. // Говорят не подобает // Дундуку такая честь; // Почему ж он заседает? // Потому что < – > есть». Эпиграмма метила больше в Уварова, чем в ограниченного и невежественного человека, каким был Дондуков-Корсаков.

(обратно)

169

Фамилия деда по матери – Репнин была пожалована ему Павлом 1, чтобы сохранить в истории России славный, но угасший род.

(обратно)

170

«…по причинам, мне известным,…» – намек Пушкина на то, что хорошо знаком и глубоко уважает брата Николая Григорьевича – декабриста Сергея Григорьевича Волконского (8.12.1788–28.12.1865), одного из руководителей Южного общества, осужденного на 20 лет каторги.

(обратно)

171

Олоферн – военачальник ассирийского царя Навуходоносора, упоминаемый в Библии (книга «Юдифь»). Стихотворение Пушкина чрезвычайно близко передает источник – начало Библейского рассказа. Дальше в Библии рассказывается о том, как молодая, прекрасная собою вдова Юдифь проникает в стан Олоферна и убивает его. Ветилуя – еврейская крепость, осажденная Олоферном. «Сыны Аммона» – египтяне. «Аммон» – бог Солнца у египтян.

(обратно)

172

Крылов Александр Лукич (12.08.1798–3.05.1858) – профессор истории, географии и статистики Петербургского университета, с 1835 года цензор Петербургского цензурного комитета. Общался с Пушкиным как цензор «Современника» (1836 г.). Пушкин был недоволен деятельностью Крылова, по дневниковой записи А.В. Никитенко от 20 апреля 1836 года «…самого трусливого, а следовательно, и самого строгого из нашей братии».

(обратно)

173

Гаевский Павел Иванович (16.08.1797–12.12.1875) – цензор, журналист, переводчик. Был цензором поэмы Пушкина «Цыганы» (1826 г.), брошюры «На взятие Варшавы» (1831 г.), книги Е.П. Люценко «Вастола, или Желание. Соч. Виланда. Изд. А. Пушкиным» (1836 г.) и ряда стихотворений Пушкина (в Невском альманахе на 1827 г., «Северных цветах» на 1827 г., «Славянине» 1830 г.). Гаевский был известен как строгий и придирчивый цензор: подавал в Цензурный комитет доклады о «Цыганах», «14 октября 1827», «26 мая 1828» и др. сочинения Пушкина.

(обратно)

174

Vous avez trompé – вы не оправдали (франц.)

(обратно)

175

Стихотворение «Как с древа сорвался предатель-ученик…» (Подражание итальянскому) является вольным переводом «Сонета об Иуде» итальянского поэта-импровизатора Франческо Джанни (1760–1822), который Пушкин перевел через посредство французского перевода Антони Дешана.

(обратно)

176

Мария-грешница – Мария Магдалина, по Евангелию, одна из первых последовательниц Христа, до обращения в христианство бывшая блудницей. Пресвятая дева – мать Христа. 5-й стих в автографе: «Стояли бледные две слабые жены». Но Пушкин зачеркнул эпитеты, не заменив их ничем.

(обратно)

177

Hamlet. (Прим. А.С. Пушкина).

(обратно)

178

Феб – Апполон.

(обратно)

179

Вторая глава «Евгения Онегина» написана в 1823 году и вышла в свет в октябре 1826 года.

(обратно)

180

В своем произведении «Прогулки с Евгением Онегиным», (Минск, 1998 г.) А.Н. Барков выдвинул версию, что роман в стихах Пушкина является классической мениппеей и подражанием романам Лоуренса Стерна («Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» и «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии») с использованием тех же литературных приемов, с той лишь разницей, что пушкинский роман написан стихами, а романы Л. Стерна прозой. Мениппея – или «менниппова сатира», жанр античной литературы, который характеризуется свободным соединением стихов и прозы, серьезности и комизма, философских рассуждений и сатирического осмеяния, общей пародийной установкой, а также пристрастием к фантастическим ситуациям. Основателем жанра являлись древнегреческий философ-киник и писатель сатирик Менипп (III век до н. э.). Представителями этого жанра являлись Варрон, Сенека-младший, Петроний, Лукиан. В более поздние времена – Ф. Рабле, Ф.М. Достоевский, М.А. Булгаков.

(обратно)

181

В.А. Козаровецкий. Кто написал «Евгения Онегина.

(обратно)

182

«Московский комсомолец», 6 февраля 2012 г.

(обратно)

183

У стихотворения отсутствует датировка, и оно не обозначено Пушкиным римской цифрой. В рукописи за вторым стихом следовали еще два, но тут же вычеркнутые автором: «Так, ревом яростным пустыню оглашая, // По ребрам бья хвостом и гриву потрясая…»

(обратно)

184

Е.С. Бужор, В.И. Бужор. Поэтические истины // К «лирической биографии» А.С. Пушкина», М., 2009. С. 322.

(обратно)

185

Н.М. Колмаков (15.11.1816 – не ранее 1891) – воспитанник юридического факультета Петербургского университета (вып. 1838 г.), впоследствии тайный советник, мемуарист. В своих воспоминаниях рассказал о имевших место встречах с А.С. Пушкиным в 1830-е годы.

(обратно)

186

Н.А. Тархова. Жизнь Александра Сергеевича Пушкина. С. 335; 340.

(обратно)

187

Цит. по: Г.Чхартишвили. «Писатель и самоубийство», М., «Захаров», 2011. С. 438.

(обратно)

188

Сирена Витале. Пуговица Пушкина. Калининград, «Янтарный сказ», 2001.

(обратно)

189

Мердер Мария Карловна (1815–1870), фрейлина – автор дневника с записями о встречах с Пушкиным, Н.Н. Пушкиной и Дантесом на петербургских великосветских балах (конец 1835 – начало 1837 годов). Дочь Карла Карловича Мердера (1788–1834 гг.) – воспитателя Александра Николаевича (будущего Александра II), генерал-адъютанта. О смерти К.К. Мердера – человека доброго и честного Пушкин писал в своем дневнике.

(обратно)

190

Точная дата написания последнего письма Дантеса не установлена, но судя по тому, что предыдущее было датировано 6 марта, а по тексту речь идет о том, что он не видел Н.Н. в течение месяца, следовательно, оно написано не ранее 5 апреля 1836 года.

(обратно)

191

Лерхенфельд Максимилиан (1779–1843), граф – баварский посланник в Петербурге (1833–1838). Пушкин был знаком со всеми членами дипломатического корпуса, мог встречаться с Лерхенфельдом в обществе его дочери Амалии Крюднер и ее мужа.

(обратно)

192

«Следующие строчки были дописаны, очевидно, наискосок на полях: «кроме того, мне не надо говорить тебе о том, что ты очень хорошо знаешь: что я потерял голову из-за нее, что перемены в моем поведении и характере доказали это тебе, и постепенно даже муж ее понял это». (Прим. С. Витале).

(обратно)

193

Вероятно то, где он просил ее бежать с ним за границу. (Прим. С. Витале).

(обратно)

194

Дантес вычеркнул все предложение (слова «Tu pourrais aussi lui faire peur et luui faire entendre que» в тексте едва можно разобрать). Фактически, он, видимо, так и не закончил его; вместо того, чтобы зачеркнуть, он вымарал чернилами последние слова так старательно, что никакие тщательные методики исследования древних манускриптов не могут помочь разгадать, чем же он хотел припугнуть Натали. Было ли это драматическое заявление («Я убью себя») или более прозаическая угроза («Я все расскажу мужу…»)? Даже и последнее предположение было бы неудивительно. (Прим. С. Витале).

(обратно)

195

П.В. Анненков. Материалы для биографии А.С. Пушкина, М. 1984. С. 378.

(обратно)

196

Масонство (франкмасонство) (от фрацузского franc maçon – вольный каменщик), религиозно-этическое движение, возникло в начале XVIII века в Великобритании, распространилось во многих странах, в том числе в России. Название, организация (объединение в ложи) заимствованы масонами от средневековых цехов (братств) строителей-каменщиков, отчасти от средневековых рыцарских и мистических орденов. Сложная система обрядности и условных знаков прикрывала обычно самые невинные формы благотворительности и культурно-просветительной работы, но иногда служила для маскировки и конспирации деятельности чисто революционных обществ. Пушкин состоял членом кишиневской масонской ложи «Овидий», руководимой П.С. Пущиным и отчасти связанной с Союзом благоденствия. Все русские масонские ложи, некоторое время терпимые правительством, были закрыты в 1812 году.

(обратно)

197

Гагарин Иван Сергеевич (20.06.1814–8.07.1882), князь, чиновник Московского архива иностранных дел и русской миссии в Мюнхене (1833–1835 гг.), писатель. В 1843 году покинул Россию и вступил в орден иезуитов. Общался с Пушкины и Дантесом в великосветских петербургских кругах. В конфликте Пушкина с Дантесом был склонен больше поддерживать Дантеса, из-за чего современники подозревали Гагарина в составлении анонимного пасквиля. Много позднее, уже будучи за рубежом, Гагарин аргументированно отвел все подозрения в его авторстве, после чего версия была отвергнута. Горько сожалел о гибели Пушкина, был у гроба поэта и попрощался с покойным.

(обратно)

198

Это письмо Пушкина до нас не дошло, но сохранился ответ Е.М. Хитрово на него.

(обратно)

199

Дама – по мнению пушкинистов, это Мария Дмитриевна Нессельроде, урожденная графиня Гурьева – дочь министра финансов при Александре I Д.А. Гурьева, жена графа К.В. Нессельроде, управляющего Коллегией иностранных дел, министра иностранных дел (1816–1856 гг.). Общалась с Пушкиным в Петербургском великосветском обществе, но отношения между ними были враждебными. Как писал П.А. Вяземский, враждебность Пушкина к графине «едва ли не превышала ненависть его к Булгарину».

(обратно)

200

Форейтор (нем. Vorreiter, от ѵог – впереди и Reiter – всадник), верховой, сидящий на одной из передних лошадей, запряженных цугом.

(обратно)

201

Н.Я. Петраков. Последняя игра Александра Пушкина. M., 2003.C.91.

(обратно)

202

И.М. Ободовская, М.А. Дементьев. После смерти Пушкина. М., 1980. С. 129.

(обратно)

203

Одно слово неразборчиво. – Примеч. авт.

(обратно)

204

Алексей Петрович Шишкин (1787–1838) – отставной подполковник Корпуса инженеров путей сообщения, ростовщик, петербургский знакомый Пушкина. С.А. Соболевский, серебряный сервиз которого был также заложен Пушкиным, называл Шишкина «самым добрым и честным ростовщиком». Пушкин называл Шишкина «…наш друг ростовщик и изобразил его в качестве персонажа в незавершенном замысле «Русский Пелам».

(обратно)

205

Перевод, вернее, черновое начала перевода отрывка монолога Федериго, героя драмы английского писателя Барри Корнуэла (псевдоним Бриана Уалтера Проктора) (1787–1874) «Сокол». Пушкин хорошо был знаком с творчеством этого плодовитого поэта, прозаика и драматурга, много его переводил. Буквально в день поединка он пишет письмо к переводчице А.О. Ишиковой с просьбой перевести для своего «Современника» несколько драматических очерков Барри Корнуэла – похвалив ее за перевод «Истории в рассказах», которой он поневоле зачитался. «Вот как надобно писать!»

(обратно)

206

Эпиграмма считается принадлежащей Пушкину и во всех изданиях его произведений датируется: 1831 – август 1836 года.

(обратно)

207

Из четырех названных документов известен только текст «ругательного диплома». Вызов Пушкина, так же как и записки его и Геккерна до нас не дошли, но, вероятно, их упоминает Жуковский в своих конспективных заметках: «его <Геккерна> требование письма» и «Письмо, в котором упоминает о сватовстве».

(обратно)

208

Н.А. Петраков. Указ. Соч. С. 61–64.

(обратно)

209

Волконский Петр Михайлович (26.04.1776–26.08.1852), светл. Князь, генерал-адъютант, начальник Главного штаба, министр двора (1826–1852 гг.), с 1850 г. Фельдмаршал. По возвращении из ссылки в Петербург, Пушкин общался с Волконским в петербургском обществе.

(обратно)

210

Плюскова Наталья Яковлевна (ок. 1780–23.01.1845) – воспитанница Смольного института (вып. 1797 г.), фрейлина императрицы Елизаветы Алексеевны, близкая к литературным кругам, знакомая Карамзиных, П.А. Вяземского, В.А. Жуковского, А.Н. Тургенева. Пушкин, по-видимому, встречался с Плюсковой в Лицее и позднее у общих знакомых (до высылки на Юг), а также в последние годы жизни. Ей адресовано стихотворение «На лире скромной, благородной», написанное для императрицы Елизаветы Алексеевны.

(обратно)

211

Геликон – гора в Греции, являющаяся по древнегреческой мифологии обычным местом пребывания Аполлона и Муз. Здесь находился источник вдохновения Иппокрена и пасся Пегас. В переносном смысле Геликон – поэзия, в более широком употреблении – литература вообще.

(обратно)

212

Касталийский ток (Кастилийские воды) – по древнегреческой мифологии, источник поэтического вдохновения на Парнасе, в который Аполлоном была превращена нимфа Касталия.

(обратно)

213

И.А. Лебедев. Шут и Иов. С. 155–158.

(обратно)

214

Короткий Дмитрий Васильевич – служащий в ссудной казне Воспитательного дома, титулярный советник, знакомый П.В. Нащокина. Пушкин через Короткого сносился с московским Опекунским советом по вопросу об уплате процентов за заложенное имение Кистенева Нижегородской губернии. Короткий представил Пушкину выписки из судебного дела помещика Крюкова против поручика Муратова в Козловском уезде Тамбовской губернии (сохранились в архиве поэта), послужившие материалом для повести «Дубровский». Поэтому Пушкин собирался прислать ему рукопись на просмотр.

(обратно)

215

Н.А. Тархова. Жизнь Александра Сергеевича Пушкина. С. 754.

(обратно)

216

Корф Модест Андреевич, барон (11.09.1800–2.01.1876) – лицейский товарищ Пушкина; служил по министерству юстиции, с мая 1831 г. Управляющий делами комитета Совета министров. В дальнейшем сделал блестящую карьеру (статс-секретарь, доверенное лицо Николая I, член Государственного совета, граф). Отношения Пушкина с Корфом в Лицее были холодными, такими же они остались впоследствии. Встречались на лицейских сходках (1818; 1828; 1832; 1834 и 1836 годах). В октябре 1836 года Корф прислал Пушкину список книг для работы над «Историей Петра». Корф оставил воспоминания о Лицее и Пушкине недружелюбного характера.

(обратно)

217

Комераж – сплетни, пересуды (фр.).

(обратно)

218

Des brusqueries – грубости (фр.).

(обратно)

219

То есть «мозолыцик уверяет, что у вас мозоль лучше, чем у моей жены» (Игра французскими словами: «cor» – мозоль и «corps» – тело.)

(обратно)

220

«C'est vous probablement qui lui dictiez les pauvretés qu'il venial débiter… il débite des calembourgs de corps de garde» («Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал… он отпускал казарменные каламбуры») – слова Пушкина к барону Геккерну-отцу.

(обратно)

221

Разумовская Мария Григорьевная, урожденная княжна Вяземская (10.04.1772–9.08.1865) – в первом браке за князем А.Н. Голицыным, во втором (с 1802 г.) за генерал-майором Львом Кирилловичем Разумовским (1757–1818). На этом рауте состоялось объяснение Пушкина с секундантом Дантеса виконтом д'Аршиаком.

(обратно)

222

Я хочу теперь посвятить вас во все (фр.).

(обратно)

223

При этом Пушкин прочитал вслух списанную им самим копию письма своего к Геккерну (отцу) и отдал ее Данзасу. О письме этом сказано выше.

(обратно)

224

Теперь единственное, что я хочу вам сказать, – это то, что если дело не окончится сегодня же, то при первой встрече с Геккерном, отцом или сыном, я плюну им в лицо (фр.).

(обратно)

225

Вот мой секундант… – Вы согласны? (фр.).

(обратно)

226

Из воспоминаний К.К. Данзаса, записанных А. Амосовым // Последний год жизни Пушкина, М., 1989. С. 449–450.

(обратно)

227

Сажень – русская мера длины. Одна сажень равна 3 аршинам или 7 футам (2,1336 м). Известны также маховая сажень (1,76 м) и косая сажень (2,48 м).

(обратно)

228

Раненый Пушкин упал на шинель Данзаса, окровавленная подкладка хранится у него до сих пор.

(обратно)

229

Мне кажется, что у меня раздроблена ляжка (фр.).

(обратно)

230

Подождите, у меня еще достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел (фр.).

(обратно)

231

Я думаю, что я ранен в грудь (фр.).

(обратно)

232

Щербачев Михаил Николаевич (ум.2.09.1819 г.) – участник Отечественной войны, поручик лейб-гвардейского Московского полка. 2 сентября 1819 года был смертельно ранен Р.И. Дороховым на дуэли под Петербургом. Дорохов Руфин Иванович (1801–18.01.1852) – воспитанник Пажеского корпуса (вып.1819), прапорщик Учебного карабинерского полка, с 1828 г. по август 1833 г. прапорщик Нижегородского драгунского полка. За неукротимый нрав и буйные выходки был неоднократно разжалован в рядовые. Знакомство и начало общения Пушкина с Дороховым относится к петербургскому периоду жизни поэта (1819–1820). Зубовы, близнецы-братья: Александр Николаевич (ок.1802) – с 1844 г. отставной капитан и Кирилл Николаевич (1802 – не ранее 1867 г.) – впоследствии генерал-майор. Кишиневские знакомые Пушкина. По окончании Муравьевского училища для колонновожатых (вып. январь 1823 г.) в чине прапорщиков были откомандированы на топографическую съемку Бессарабский области. Общались с Пушкиным в Кишиневе (1823–1824). У одного из них была дуэль с Пушкиным.

(обратно)

233

Доктор Задлер Карл Карлович (3.03.1801–30.10.1877) – автор исторических работ. По свидетельству Данзаса, Жуковского, Спасского и Шольца Задлер первым осматривал раненого Пушкина, к которому приехал после перевязки раненой правой руки Дантеса.

(обратно)

234

Арендт Николай Федорович (1785–14.10.1859) – врач, хирург, в 1829 г. лейб-медик Николая I. Пушкин пользовался услугами Арендта по возвращении из ссылки в Петербург. Руководил лечением раненого на дуэли поэта и был в последние дни жизни поэта посредником между ним и Николаем I. Спасский Иван Тимофеевич (1795–13.01.1861) – доктор медицины, профессор Медико-хирургической академии по кафедре зоологии в минералогии. С 1831 г. младший акушер Выборгской части; домашний врач Пушкиных. В письмах к жене Пушкин многократно упоминал Спасского как лечащего врача (1832–1834) После смертельного ранения Пушкина Спасский почти неотлучно находился у его постели и 2 февраля 1837 г. написал записку «Последние дни А.С. Пушкина. Рассказ очевидца».

(обратно)

235

Данзас не упоминает, что по просьбе Пушкина он сжег какие-то бумаги – об этом пишут Жуковский и Вяземский.

(обратно)

236

По воспоминаниям В.А. Нащокиной, Пушкин, якобы, попросил Данзаса «подать ему какую-то небольшую шкатулку, из которой он вынул бирюзовое колечко и, передавая его Данзасу сказал: «Возьми и носи это кольцо, мне его подарил наш общий друг Нащокин. Это талисман от насильственной смерти». О дальнейшей судьбе этого кольца В.А. Нащокин в своих воспоминаниях пишет: «Впоследствии Данзас в большом горе рассказал мне, что он много лет не расставался с этим кольцом, но один раз в Петербурге, в сильнейший мороз, расплачиваясь с извозчиком, он, снимая перчатку с руки, обронил это кольцо в сугроб. Как ни искал его Данзас совместно с извозчиком и дворником, найти не мог».

(обратно)

237

Б.М. Шубин. Скорбный лист, или История болезни Александра Пушкина.

(обратно)

238

Андреевский Ефим Иванович (1789–12.11.1840) – доктор медицины, хирург, председатель Общества русских врачей. Лечил раненого Пушкина, и, по свидетельству А.И. Тургенева и В.И. Даля, «закрыл Пушкину глаза».

(обратно)

239

Секунданты подошли, он приподнялся и, сидя, сказал: «постойте!» Пистолет, который он держал в руке, был весь в снегу; он спросил другой. Я хотел воспротивиться тому, но барон Георг Геккерн остановил меня знаком.

(обратно)

240

Постойте! Я чувствую в себе еще столько силы, чтобы выстрелить (фр.).

(обратно)

241

Надо сказать, что Дантес по складу своего характера не был склонен к радикальным действиям вообще. Тем более что оскорбление направлено в адрес Геккерна. То, что он принимает удар на себя, свидетельствует опосредованно, что он получил определенные гарантии своей безопасности.

(обратно)

242

А.В. Наумов. Посмертно подсудимый. Дело колежского асессора А.С. Пушкина. М., 2011. С. 425–428.

(обратно)

243

Судя по тому, что в дальнейшем речь пойдет о предновогодних вечерах 1830 года, Наташе Гончаровой было уже семнадцать лет (А.К.).

(обратно)

244

Александр Сергеевич Ланской, сын старшего брата Петра Петровича Ланского – Сергея Петровича Ланского.

(обратно)

Оглавление

  • Семейная драма Пушкиных
  • К ***
  • Из «Евгения Онегина»:
  • Ночь
  • Трагическая развязка семейной жизни
  • Ода LVI (из Анакреона)
  • Ода LVII
  • Полководец
  • Туча
  • Странник
  • На выздоровление Лукулла (подражание латинскому)
  • К Н.Я. Плюсковой[210]
  • После дуэли
  •   Выстрел на Черной речке
  •   Царская дочь
  •   Загадка ПЛН
  • Библиография Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Тайна болезни и смерти Пушкина», Александр Георгиевич Костин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства