«История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 8»

807

Описание

«В десять часов утра, освеженный приятным чувством, что снова оказался в этом Париже, таком несовершенном, но таком пленительном, так что ни один другой город в мире не может соперничать с ним в праве называться Городом, я отправился к моей дорогой м-м д'Юрфэ, которая встретила меня с распростертыми объятиями. Она мне сказала, что молодой д'Аранда чувствует себя хорошо, и что если я хочу, она пригласит его обедать с нами завтра. Я сказал, что мне это будет приятно, затем заверил ее, что операция, в результате которой она должна возродиться в облике мужчины, будет осуществлена тот час же, как Керилинт, один из трех повелителей розенкрейцеров, выйдет из подземелий инквизиции Лиссабона…»



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Джованни Казанова История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 8

Глава I

Мое пребывание в Париже и мой отъезд в Страсбург, где я встретил ла Рено. Мои несчастья в Мюнхене и мое грустное пребывание в Аугсбурге.

В десять часов утра, освеженный приятным чувством, что снова оказался в этом Париже, таком несовершенном, но таком пленительном, так что ни один другой город в мире не может соперничать с ним в праве называться Городом, я отправился к моей дорогой м-м д'Юрфэ, которая встретила меня с распростертыми объятиями. Она мне сказала, что молодой д'Аранда чувствует себя хорошо, и что если я хочу, она пригласит его обедать с нами завтра. Я сказал, что мне это будет приятно, затем заверил ее, что операция, в результате которой она должна возродиться в облике мужчины, будет осуществлена тот час же, как Керилинт, один из трех повелителей розенкрейцеров, выйдет из подземелий инквизиции Лиссабона.

— Именно поэтому, — добавил я, — я должен прибыть в Аугсбург в текущем месяце, где, под предлогом выполнения поручения, полученного мной от правительства, я проведу переговоры с графом де Стормоном, чтобы добиться освобождения этого адепта. Для этого мне нужно запастись добротным кредитным письмом, часами и табакерками, чтобы раздавать подарки, потому что нам будет необходимо подкупать невежд.

— Я охотно возьму на себя все это, дорогой друг, но вам не нужно торопиться, так как конгресс соберется только в сентябре.

— Его и не будет, мадам, поверьте мне; но военные министры соберутся сами по себе. Если, вопреки моим прогнозам, конгресс все же соберется, мне придется совершить путешествие в Лиссабон. В любом случае, я вам обещаю, что мы увидимся этой зимой, две недели, что я проведу здесь, мне необходимы, чтобы разрушить кабалу Сен-Жермена.

— Сен-Жермен! Он не посмеет вернуться в Париж.

— Я уверен, наоборот, что он в настоящий момент здесь, но скрывается. Государственный посланник, который приказал ему выехать из Лондона, уверил его, что английский министр не поддался на просьбу графа д'Аффри по поводу его персоны от имени короля к Генеральным Штатам.

Весь этот мой рассказ был основан лишь на предположениях, но будет видно, что я оказался прав.

М-м д'Юрфэ сделала мне затем комплимент по поводу очаровательной девицы, которую я направил сюда из Гренобля. Валенглар ей все описал.

— Король ее обожает, — сказала она, — и она не замедлит сделать его отцом. Я только что сделала ей визит в Пасси вместе с герцогиней де л'Орагэ.

— Она родит сына, который осчастливит Францию, и через тридцать лет вы увидите замечательные дела, которые мне, к сожалению, запрещено вам рассказывать до вашего преображения. Вы говорили с ней обо мне?

— Этого не было, но я уверена, что вы найдете способ с ней увидеться, когда она будет у м-м Варнье.

Она не ошиблась; но вот что случилось как бы для того, чтобы еще более усилить безумие этой замечательной дамы.

К четырем часам, когда мы болтали о моих путешествиях, наших проектах, ей пришло в голову поехать в Булонский лес. Она попросила ее сопровождать, и я согласился. Когда мы оказались в окрестностях замка Мадрид, мы сошли на землю, углубились в лес и сели под деревом.

— Ровно восемнадцать лет назад, — сказала она, — я заснула одна на этом самом месте, где мы сейчас находимся, и мне явился во сне божественный Оросмадис, сошедший с Солнца, и оставался со мной вплоть до моего пробуждения. Открыв глаза, я увидела, как он меня покинул и снова поднялся в небо. Он оставил меня зачавшей девочку, которую забрал у меня десять лет назад, несомненно, чтобы внушить мне, что после него я должна забыть даже возможность полюбить смертного. Моя божественная Ириазис с этим согласна.

— Вы уверены, что г-н д'Юрфэ не ее отец?

— Г-н д'Юрфэ не касался меня ни разу с тех пор, как увидел меня лежащей с божественным Анаэлем.

— Это гений Венеры. Был ли он косым?

— В высшей степени. Значит, вы знали, что он косой?

— Я также знаю, что в любовном кризисе он перестает косить.

— Я не обратила на это внимания. Он также меня покинул из-за ошибки, которую я совершила с Арабом.

— Он был направлен к вам гением Меркурия, врагом Анаэля.

— Он это здорово проделал, и я хлебнула от этого горя.

— Нет, эта встреча сделала вас способной к преображению.

Мы возвращались к коляске, когда внезапно перед нашими глазами возник Сен-Жермен; но как только он нас заметил, он резко свернул и затерялся в другой аллее.

— Вы видели? — спросил я ее. Он работает против нас, но наши гении заставили его дрожать.

— Я поражена. Завтра утром я поеду в Версаль, чтобы сообщить эту новость герцогу де Шуазейль. Интересно посмотреть, что он скажет.

Я расстался с этой дамой и пошел пешком к моему брату, который жил у ворот Сен-Дени. Он встретил меня криками радости, так же как и его жена, которую я нашел весьма красивой, но несчастной, потому что небо не дало ее мужу способности доказать, что он мужчина, а она была при этом в него влюблена. Я говорю о несчастье, потому что ее любовь сделала ее верной; помимо этого, ее муж относился к ней очень хорошо и предоставлял ей полную свободу, и она могла бы легко найти лекарство от своей беды. Она была сражена своим горем, потому что, не догадываясь о бессилье моего брата, она вообразила, что он не видит в ней объекта своих желаний, потому что не отвечает на любовь, которую она к нему испытывает; и ей это было простительно, потому что ее муж был похож на Геркулеса и напоминал его повсюду, только не с ней. Горе извело ее, так что она умерла пять или шесть лет спустя после этого времени. Она умерла совсем не с тем, чтобы упрекнуть своего супруга, но мы увидим в дальнейшем, что ее смерть явилась для него сущим наказанием.

На другой день я нанес визит м-м Варнье, чтобы занести ей письмо м-м Морен. Я был ею отлично принят, и она была столь добра сказать, что в мире нет человека, с которым она более желала бы познакомиться, чем со мной, потому что ее племянница рассказала ей столько обо мне, что она полна любопытства. Известно, что это самая распространенная болезнь женщин.

— Вы увидите мою прекрасную племянницу, месье, — добавила она, — и она сама расскажет вам о себе все, что касается ее положения и того, что у нее на сердце.

Она тут же написала ей записку и вложила ее в тот же конверт, что и письмо, что мне передала м-м Морен.

— Если вы захотите узнать ответ, который даст моя племянница, — сказала м-м Варнье, — я приглашаю вас обедать.

Я согласился, и она тут же велела закрыть двери для всех остальных.

Маленький савояр, что понес письмо в Пасси, вернулся в четыре часа с запиской, в которой значилось: «Момент, когда я увижу г-на шевалье де Сейнгальт, будет одним из самых счастливых в моей жизни. Сделайте так, чтобы он был у вас послезавтра в десять часов, и если он не сможет быть в это время, дайте мне знать».

Прочтя эту записку и пообещав быть точно в назначенный срок, я покинул м-м Варнье и отправился к м-м дю Рюмэн, которой я должен был пообещать целый день, чтобы ответить на кучу вопросов, которые она имела ко мне, и для ответа на которые мне нужна была помощь моего оракула.

На следующий день я узнал от м-м д'Юрфэ занятный ответ, который выдал ей г-н герцог де Шуазейль, когда она объявила ему о встрече с графом де Сен-Жермен в Булонском лесу.

— Я этим не удивлен, — сказал ей этот министр, — поскольку он провел ночь в моем кабинете.

Этот герцог, человек ума, и при этом человек светский, по натуре экспансивный, не имел привычки хранить секреты, если только речь не шла о делах большой важности; отличаясь в этом от тех рядовых дипломатов, что стремятся придать себе больше веса, делая тайну из всякого пустяка, для которого секретность столь же неважна, сколь и разоблачение. В действительности редко дело представлялось важным для г-на де Шуазейль; и действительно, если бы дипломатия не была наукой интриг и коварства, если бы мораль и правда лежали в основе государственных дел, как это должно быть, тайна явилась бы скорее странной, чем необходимой.

Герцог де Шуазейль подверг кажущейся опале Сен-Жермена во Франции, чтобы иметь его в Лондоне в качестве шпиона; но лорд Галифакс не попался на хитрость, он счел эту уловку слишком грубой; однако это такие любезности, которыми готовы обмениваться все правительства, не вызывая взаимных упреков.

Юный д'Аранда, осыпав меня ласками, просил с ним позавтракать в его пансионате, заверив, что м-ль Виар с удовольствием увидится со мной.

На следующий день я не мог пропустить свидания с прекрасной Роман. Я был у м-м Варнье за четверть часа до прибытия этой ослепительной брюнетки, и ждал ее с биением сердца, которое убеждало меня, что тех маленьких благ, что я мог себе доставить, было недостаточно, чтобы загасить пламя, которое она во мне зажгла. Когда она появилась, ее полнота внушила мне уважение. Род почтения, которое, как мне казалось, следует испытывать к султанше на сносях, помешал мне подойти к ней с изъявлениями нежности, но она была вполне далека от того, чтобы воображать себя более достойной уважения, чем тогда, когда я знал ее в Гренобле бедной, но нетронутой. Она сказала мне об этом в самых ясных выражениях, после того, как сердечно расцеловала.

— Думают, что я счастлива, — сказала мне она, — все завидуют моей судьбе; но можно ли быть счастливой, когда теряешь самоуважение? Вот уже шесть месяцев я смеюсь лишь краем губ, в то время как в Гренобле, бедная и почти лишенная самого необходимого, я смеялась от чистого веселья, непринужденно. У меня есть бриллианты, кружева, превосходный замок, экипажи, прекрасный сад, служанки, дама-компаньонка, которая меня, быть может, презирает, и, хотя со мной обращаются как с принцессой первые дамы двора, которые запросто ко мне приходят, нет дня, чтобы я не испытала какого-нибудь унижения.

— Унижения?

— Да, эти прошения, с которыми ко мне обращаются, с тем, чтобы обрести монаршие милости, и которые я вынуждена отсылать обратно, извиняясь в своей беспомощности, поскольку не смею ничего просить у короля.

— Но почему вы не смеете?

— Потому что невозможно мне заговорить со своим любовником, не имея перед глазами монарха. Ах! Счастье в простоте, а не в пышности.

— Это в порядке вещей, и надо вам стараться быть на высоте того положения, в которое ставит вас судьба.

— Я этого не могу; я люблю короля и все время боюсь ему не понравиться. Мне все время кажется, что он одаривает меня более, чем я стою; поэтому я не смею ничего просить у него для других.

— Но король будет счастлив, я в этом уверен, доказать вам свою любовь, оказывая милости людям, в которых вы принимаете участие.

— Я это понимаю, и это делает меня счастливой, но я не могу побороть себя. Я имею сотню луи на булавки; я раздаю их в виде милостыни и в качестве подарков, но экономно, чтобы дотянуть до конца месяца. У меня есть идея, несомненно ошибочная, но владеющая мной вопреки самой себе, я думаю, что король любит меня только потому, что я ему не докучаю.

— А вы его любите?

— Как можно его не любить! Вежливый в высшей степени, добрый, нежный, красивый, галантный и чувствительный; он именно таков, чтобы покорить сердце женщины.

Он не перестает спрашивать меня, довольна ли я моей мебелью, моим гардеробом, моими слугами, моим садом; не хочу ли я что-то изменить. Я его обнимаю, я его благодарю, говорю, что все прекрасно, и я счастлива, видя его довольным.

— Говорит ли он с вами о ребенке, которого вы ему подарите?

— Он часто говорит мне, что в моем состоянии я должна прежде всего заботиться о моем здоровье. Я льщу себя надеждой, что он воспримет моего сына как принца своей крови; королева умерла, и он должен по совести осознать это.

— Не сомневайтесь в этом.

— Ах! Сколь дорог мне будет мой сын! Какое счастье быть уверенной, что это будет не девочка! Но я ничего никому не говорю. Если я осмелюсь сказать королю о гороскопе, я уверена, что он захочет с вами познакомиться; но я опасаюсь клеветы.

— И я также, дорогой друг. Продолжайте хранить эту тайну, и пусть ничто не возмутит счастья, которое может только возрасти, и которое я счастлив вам предвестить.

Мы расстались, пролив слезы. Она вышла первая, прежде поцеловав меня и назвав своим лучшим другом. Я остался наедине с м-м Варнье, чтобы немного успокоиться, и сказал ей, что, вместо того, чтобы выдать м-ль Роман ее гороскоп, я должен был на ней жениться.

— Она была бы более счастлива. Вы не могли предвидеть ни ее робости, ни отсутствия у нее амбиций.

— Могу вас уверить, мадам, что я не рассчитывал ни на ее смелость, ни на ее амбиции. Я упустил из виду свое собственное счастье, думая только о ее. Но дело сделано. Однако, я утешусь, увидев ее действительно счастливой. Я надеюсь, что это произойдет, особенно, если она разродится сыном.

Пообедав с м-м д'Юрфэ, мы с ней решили отправить д'Аранда в его пансион, чтобы быть более свободными в наших каббалистических занятиях; затем я направился в оперу, где мой брат назначил мне свидание, чтобы отвести ужинать к м-м Ванлоо, которая встретила меня изъявлениями самой большой дружбы.

— Вы будете иметь удовольствие, — сказала мне она, — ужинать с м-м Блондель и ее мужем.

Читатель вспомнит, что это была Манон Баллетти, на которой я должен был жениться.

— Знает ли она, что я здесь? — спросил я.

— Нет, я доставила себе удовольствие увидеть ее изумление.

— Благодарю вас, что вы не захотели насладиться и моим. Мы еще увидимся, мадам, но сегодня я говорю вам адьё, потому что, как человек чести, я полагаю, что не должен по своей воле находиться в том месте, где будет м-м Блондель.

Я выхожу, оставляя всех в изумлении, и, не зная, куда идти, останавливаю фиакр и направляюсь ужинать к моей невестке, которая восприняла это как мой каприз. Но во время этого маленького ужина очаровательная женщина только и делала, что жаловалась на своего мужа, который не должен был бы жениться, поскольку знал, что не в состоянии исполнять с женой мужские функции.

— Почему вы не попробовали этого, перед тем, как выйти замуж?

— Но разве не достаточно того, что я делала ему авансы? И потом, как можно подумать, что такой прекрасный мужчина ничего не может? Вот наша история. Я танцевала, как вы знаете, в Итальянской Комедии, и была на содержании у г-на де Санси, казначея консистории. Это он привел вашего брата ко мне. Он мне понравился, и мне не понадобилось много времени, чтобы заметить, что он меня любит. Мой любовник сообщил мне, что это самый подходящий момент решить свою судьбу и выйти замуж. С этой мыслью я спланировала ничего ему не говорить. Он приходил ко мне по утрам, часто заставая меня одну в постели. Мы болтали, он, казалось, загорался, но все кончалось поцелуями. Я ожидала от него формальной декларации, чтобы привести к желаемому для меня решению. После этого г-н де Санси оформлял мне пожизненную ренту в тысячу экю, с помощью которой я могла выйти из театра.

Когда настало лето, г-н де Санси пригласил вашего брата провести месяц в провинции, позвав с ним и меня, и, хотя все было прикрыто покровами приличия, он сделал так, что я должна была быть представлена как его жена. Это предложение понравилось Казанове, который воспринял ее как баловство и не думал, должно быть, что оно может повлечь за собой последствия. Он представил меня, таким образом, как свою жену, всему семейству моего любовника, а также его родственникам, советникам парламента, военным, петиметрам, чьи жены придерживались высокого тона. Он счел забавным, что по законам комедии он должен был спать со мною вместе. Я не могла этого избежать, чтобы не оказаться в ложном положении; впрочем, будучи далека от того, чтобы испытывать малейшее отвращение к этому обстоятельству, я сочла его самым быстрым путем к осуществлению того, что было целью всех моих мечтаний.

Но, говорю я вам, ваш брат, нежный и дающий мне тысячу знаков своей любви, имея меня в своем полном обладании в течение тридцати дней, ни разу не пришел к тому решению, которое было бы столь естественно в подобных обстоятельствах.

— Вы тогда должны были бы прийти к выводу, что он неспособен, потому что, даже если он сделан из мрамора или принял обет целомудрия, в подобных условиях самого мощного из соблазнов, его поведение было невозможно.

— Это вам так кажется, но факт тот, что он не проявил себя по отношению ко мне ни способным, ни неспособным дать мне доказательства своей страсти.

— Почему бы вам самой не попытаться выяснить все это?

— Чувство тщеты, даже гордости, мало осознанное, помешало мне испытать чувство разочарования. Я не допускала правды, я выдвигала тысячи идей, которые льстили моему самолюбию. Мне казалось, что, по настоящему любя меня, он, возможно, боится познать меня до того, как я стану его женой. Это помешало мне решиться прибегнуть к унизительному обследованию.

— Все это, дорогая невестка, могло бы быть вполне естественным, хотя и необычным, если бы вы были юной невинной девицей; но мой брат прекрасно знал, что ваше послушничество давно уже разрешилось.

— Все это очень верно, но что не взбредет в голову женщине влюбленной, поощряемой к тому же самолюбием еще более, чем любовью?

— Вы рассуждаете весьма верно, но немного запоздало.

— Я слишком хорошо это понимаю. Наконец, мы вернулись в Париж, он — в свое прежнее жилище, я — в свой маленький дом, он — продолжая за мной ухаживать, я — принимая его и ничего не понимая в этом странном поведении. Г-н де Санси, зная, что между нами ничего серьезного не имело места, терялся в предположениях и не мог разрешить загадку. «Он, без сомнения, боится сделать вам ребенка, — говорил он мне, — и оказаться, поэтому, обязанным на вас жениться». Я начала тоже так думать, но находила, что такая манера рассуждения странна для человека влюбленного.

«Господин де Несле, офицер французской гвардии, муж красивой женщины, с которым я познакомилась в провинции, явился к вашему брату, чтобы нанести мне визит. Не найдя меня там, он спросил у него, почему я не живу с ним. Тот вполне простосердечно ответил, что я не его жена и что все это было шуткой. Г-н де Несле пришел ко мне, чтобы убедиться в том, что это правда, и когда узнал правду, спросил у меня, не сочту ли я дурным, если он сможет убедить Казанову жениться на мне. Я ответила ему, что наоборот, буду весьма рада. Он пошел сказать вашему брату, что его жена не стала бы общаться со мной на равных, если бы я не была ей представлена как его жена, в качестве которой меня признали достойной общения в хорошем кругу; что его обман явился оскорблением для всего общества, и что он должен искупить свою вину, немедленно женившись на мне, либо согласиться на дуэль с ним до последней крови. Он добавил еще, что если падет на этой дуэли, он будет отомщен всеми мужчинами, кого его поступок оскорбил так же, как и его. Казанова ответил ему, смеясь, что далек от мысли биться ради того, чтобы избежать женитьбы, и готов поломать копья за мою благосклонность. „Я ее люблю, и если я ей нравлюсь, я готов предложить ей мою руку. Соблаговолите, — добавил он, — расчистить к этому пути, и я в вашем распоряжении когда угодно“.»

Г-н де Несле его обнял, пообещал все организовать, затем пришел ко мне, чтобы передать эту новость, что наполнило меня радостью, и за неделю все было сделано. Г-н де Несле дал нам превосходный ужин в день нашей свадьбы, и с этого дня я ношу звание его жены, но звание бесполезное, потому что, несмотря на церемонию и фатальное «Да», я не замужем, поскольку ваш брат полнейший нуль. Я несчастна, и это целиком его вина, потому что он должен был себя знать. Он ужасно меня обманул.

— Но он был вынужден; он не виноват и заслуживает сожаления. Мне весьма жаль и вас, и однако я признаю за вами вину, потому что живя с ним целый месяц, так, что он не дал вам ни единого свидетельства своей потенции, вы должны были постичь правду. Даже если бы вы были абсолютно невинны, г-н де Санси должен был бы ввести вас в курс дела, потому что он должен был бы отлично знать, что мужчина не может пребывать бок-о-бок с обнаженной женщиной, сжимать ее в объятиях столь долгое время и не оказаться, вопреки своей воле, вынужденным физически саморазоблачиться, если он не лишен полностью способности, составляющей его мужскую сущность.

— Все это представляется мне правильным, когда исходит из ваших уст, и при том мы не могли об этом и помыслить оба, видя перед собой этого Геркулеса.

— Я вижу только одно средство от вашей беды, моя дорогая невестка, — это аннулировать ваш брак или завести любовника; и я считаю моего брата достаточно рассудительным, чтобы он не сетовал вам на это.

— Я вполне свободна, но я не могу думать ни о любовнике, ни о разводе, потому что мое положение таково, что любовь моя к нему лишь возрастает, и от этого горе мое, без сомнения, становится лишь больше.

Я видел, что эта бедная женщина столь несчастна, что я охотно бы ее утешил, но об этом не следовало и думать. Между тем ее откровенность мгновенно облегчила ее муку, я похвалил ее за это и, обняв ее в манере, которая убедила ее, что я не то, что мой брат, я пожелал ей доброй ночи.

Назавтра я пошел повидать м-м Ванлоо, которая сказала мне, что м-м Блондель поручила ей поблагодарить меня за то, что я не остался, но что ее муж просил ее сказать мне, что сожалеет, что не увидел меня и не смог выразить мне всю свою признательность.

— Он, по-видимому, нашел свою жену вполне невинной, но это не по моей вине, и он обязан этим лишь Манон Балетти. Мне сказали, что у него есть хорошенький малыш, что он живет в Лувре, и что она обитает в другом доме на улице Новой Пти Шан.

— Это правда, но он ужинает каждый вечер с ней.

— Это дурацкая ситуация!

— Очень хорошая, уверяю вас. Блондель хочет иметь дело со своей женой только в благоприятных условиях. Он говорит, что это поддерживает любовь, и что, не имев никогда любовницы, достойной быть его женой, он смог получить жену, достойную быть его любовницей.

Я посвятил весь следующий день м-м д'Юмэн, занимаясь до вечера очень щекотливыми вопросами. Я оставил ее весьма довольной. Замужество м-ль Котенфо, ее дочери, за г-ном де Полиньяк, произошедшее пять или шесть лет спустя, явилось последствием наших каббалистических вычислений.

Прекрасной чулочницы с улицы Прувер, которую я столь любил, больше не было в Париже. Некий г-н де Ланглад ее похитил, и ее муж пребывал в нищете. Камилла была больна, Коралина сделалась маркизой и титулованной любовницей г-на графа де ла Марш, сына принца де Конти, которому она подарила сына, которого я знал двадцать лет спустя, обладателя мальтийского креста и имени шевалье де Монреал. Некоторые другие юные персоны, которых я знал, отправились вращаться по провинции в качестве вдов, или оказались недосягаемы.

Таков был Париж в мое время. Перемены, происходившие в области девиц, в области интриг, в области принципов следовали столь же быстро, как и моды.

Я посвятил день моему другу Баллетти, который покинул театр, потеряв отца и женившись на красивой фигурантке; он трудился над травой мелиссой, надеясь получить философский камень.

Я был приятно удивлен в фойе Комеди Франсез, увидев поэта Пуансине, который, обняв меня несколько раз, сказал, что в Парме г-н дю Тилло осыпал его благодеяниями.

— Он никуда меня не смог поместить, — сказал он мне, — потому что в Италии не знают, что делать с французским поэтом.

— Знаете ли вы что-нибудь о лорде Лисморе? — спросил я его.

— Да, он написал из Ливорно своей матери, объявив ей, что собирается отправиться в Индию, и что если она не будет добра дать ему тысячу луи, он окажется в тюрьме в Риме.

— Я очень интересуюсь его судьбой, и я охотно повидаю миледи вместе с вами.

— Я скажу о вас и уверен, что она пригласит вас на ужин, потому что очень хочет с вами поговорить.

— Как вы здесь? — спросил я, — довольны ли вы Апполоном?

— Он не бог золотых россыпей; у меня нет ни су; у меня нет комнаты, и я охотно соглашусь на ужин, если вы захотите меня пригласить. Я почитаю вам «Круг», который приняли комедианты и который лежит у меня в кармане. Я уверен, что эта пьеса будет иметь успех.

Этот «Круг» была небольшая пьеса в прозе, в которой поэт обыгрывал жаргон врача Херреншванда, брата того, которого я знал в Золотурне. Она действительно имела большой успех и стала модной.

Я повел его ужинать, и бедный питомец муз ел за четверых. На следующий день он пришел мне сказать, что графиня Лисмор ждет меня к ужину.

Я застал эту даму, еще красивую, в обществе архиепископа Камбре, давнего ее любовника, который тратил на нее весь доход своего архиепископства. Этот достойный князь церкви был одним из побочных сыновей герцога Орлеанского, знаменитого регента Франции, и комедиантки. Он ужинал с нами, но открывал рот только для еды, а его любовница говорила со мной только о своем сыне, таланты которого превозносила до небес, в то время как лорд Лисмор был всего лишь повеса; но я счел своим долгом поддакивать. Было бы жестоко противоречить. Я покинул ее, пообещав написать, если встречу ее сына.

Пуансине, у которого, как говорится, не было ни кола ни двора, пришел переночевать в моей комнате, и на следующий день, скормив ему пару чашек шоколада, я дал ему нанять комнату. Я больше с ним не встречался, он утонул, несколько лет спустя, но не в Иппокрене, а в Гвадалквивире. Мне говорили, что он провел несколько дней у г-на де Вольтера и что он торопился вернуться в Париж, чтобы вызволить из Бастилии аббата Морелле.

Мне больше нечего было делать в Париже, и я ждал только заказанных мною одежд и оправленного в рубины и алмазы орденского креста, пожалованного мне Святым отцом.

Я ожидал этого пять или шесть дней, когда возникшая неприятность заставила меня ускорить отъезд. Вот это событие, которое я описываю, скрепя сердце, потому что эта неосторожность с моей стороны могла стоить мне жизни и чести, обойдясь, ни за что, более чем в сотню тысяч франков. Мне жаль дурней, которые, попав в беду, винят в этом фортуну, в то время как винить им надо бы самих себя.

Я прогуливался по Тюильери около десяти часов утра, когда имел несчастье встретить Данжанкур с другой девицей… Эта Данжанкур была фигурантка оперы, с которой, перед моим последним отъездом из Парижа, я тщетно пытался познакомиться. Поздравляя себя с счастливым случаем, позволившим мне встретить ее так кстати, я подвалил к ней, и мне не стоило большого труда уговорить ее согласиться на обед в Шуази.

Мы направляемся к Пон-Рояль и, наняв фиакр, едем туда. Распорядившись насчет обеда, мы выходим, чтобы пройтись по саду, когда я вижу сходящих из фиакра двух авантюристов, знакомых мне, и двух девиц, подруг тех, что я сопровождаю. Злополучная хозяйка, стоявшая в дверях, подходит сказать нам, что если мы хотим, чтобы нас обслужили вместе, она подаст нам превосходный обед; я не говорю ни да ни нет, однако встречаю согласие своих двух шалуний. Мы обедаем, действительно очень хорошо, и, заплатив, в момент, когда мы собираемся вернуться в Париж, замечаю, что у меня нет кольца, которое во время обеда я снял с пальца, чтобы показать одному из проходимцев по имени Сантис, который полюбопытствовал его рассмотреть. Это была очень красивая миниатюра, обрамление которой бриллиантами стоило мне двадцать пять луи. Я прошу, очень вежливо, Сантиса вернуть мне мое кольцо; он отвечает мне, вполне хладнокровно, что вернул мне его.

— Если бы вы мне его вернули, — возражаю я, — оно бы у меня было, но его нет.

Он упорствует; девицы ничего не говорят, но друг Сантиса, португалец по имени Ксавье, смеет сказать мне, что видел, как его вернули.

— Вы лжете, — говорю я ему, и, схватив Сантиса за галстук, говорю, что он не уйдет, пока я не получу мое кольцо. Но в это время португалец вскакивает, чтобы помочь своему другу, я делаю шаг назад и со шпагой в руке повторяю свое предложение. Хозяйка подбегает, испуская громкие крики, Сантис говорит, что если я хочу выслушать пару слов наедине, он выйдет за мной. Полагая простодушно, что, стыдясь вернуть мне кольцо при всем народе, он собирается возвратить его тет-а-тет, я вкладываю обратно шпагу, крикнув ему:

— Выйдем!

Ксавье садится в фиакр с четырьмя девками, и они возвращаются в Париж.

Сантис следует за мной за дом и, приняв смеющийся вид, говорит мне, что решил подшутить, положил кольцо в карман своего друга, но что в Париже мне его вернет.

— Это сказки, — говорю я, — ваш друг думает, что вы мне его вернули, и вы отпустили его уехать. Вы считаете меня достаточно глупым, чтобы я поверил таким россказням? Вы оба воры.

Говоря так, я протягиваю руку, чтобы схватить цепочку его часов, но он отскакивает и обнажает шпагу. Я достаю свою и, едва встав в позицию, он наносит мне удар, который я парирую, и, нанося удар, протыкаю его насквозь. Он падает, зовя на помощь. Я убираю шпагу и, не заботясь о нем, иду забрать мой фиакр и возвращаюсь в Париж.

Я схожу на площади Мобер и иду пешком в мой отель кружным путем. Я был уверен, что никто не придет меня искать в моем жилище, потому что даже мой хозяин не знал моего имени.

Я использовал остаток дня, чтобы упаковать мои чемоданы, и, приказав Коста уложить их в мою коляску, пошел к м-м д'Юрфэ, чтобы рассказать ей о моей авантюре, попросив ее, чтобы, когда то, что она должна мне передать, будет готово, передать его Коста, который приедет встретиться со мной в Аугсбурге. Я должен был сказать ей, чтобы она отправила все с одним из своих слуг, но мой добрый гений покинул меня в этот день. Я, в конце концов, не знал, что Коста вор.

По возвращении в отель «Святого духа» я передал мои инструкции мошеннику, посоветовав ему взять дилижанс, сохранять тайну и передав денег, необходимых для путешествия.

В моей коляске, запряженной четверкой лошадей, которые должны были довезти меня до второй почты, я выехал из Парижа и остановился только в Страсбурге, где встретил Дезармуаза и моего испанца.

Не имея никаких дел в этом городе, я хотел сразу пересечь Рейн, но Дезармуаз уговорил меня пойти вместе с ним в гостиницу «Эспри», чтобы увидеть красивую особу, из-за которой он отложил свой отъезд из Страсбурга, имея в виду, что мы сможем проделать наше путешествие вместе.

— Это молодая дама, из ваших знакомых, — сказал мне этот мнимый маркиз, — но я должен был дать ей слово, что не скажу вам ее имя. С ней только ее горничная, и я уверен, что вы будете рады ее увидеть.

Любопытство заставило меня уступить. Я пошел за Дезармуазом и вошел в свою комнату, где увидел красивую женщину, которую я сначала не узнал. Память мне возвращается, я вижу, что это танцовщица, которую я нашел очаровательной в театре Дрездена восемь лет назад. Она принадлежала теперь графу де Брюль, обер-шталмейстеру короля польского, Выборщика саксонского; но я даже не попытался за ней поухаживать. Видя, что она теперь богата, располагает экипажем и собирается выехать в Аугсбург, я попытался извлечь из этой встречи все приятное.

После обычных изъявлений удовольствия с той и другой стороны, мы назначили наш отъезд на завтрашнее утро, чтобы вместе направиться в Аугсбург. Красотка направлялась в Мюнхен, но поскольку мне нечего было делать в этой маленькой столице, мы согласились, что она туда поедет одна.

— Я уверена, — сказала мне затем она, — что вы сами решите туда заехать, потому что влиятельные министры, которые должны собраться на конгресс, прибудут в Аугсбург только в течение сентября.

Мы вместе поужинали и на другой день выехали; она — в своем экипаже, вместе со своей горничной, я — в своем, с Дезармуазом, в сопровождении Ледюкак верхом, но в Растадте мы поменялись, эта Рено решилась дать пищу для разговоров любопытным и пересела в мою коляску, в то время как Дезармуаз охотно пересел на ее место, рядом с ее сопровождающей. Мы немедленно вступили в интимные разговоры. Она поведала мне обо всех своих делах, по крайней мере, по видимости, и я рассказал ей о том, что не счел нужным скрывать. Я сказал, что у меня есть поручение от лиссабонского двора; она мне поверила, и я поверил ей, в свою очередь, что она направляется в Мюнхен и Аугсбург, чтобы сбыть свои бриллианты.

Речь зашла о Дезармуазе, она сказала, что я могу вполне продолжить общение с ним, но не должен позволять ему пользоваться титулом маркиза.

— Но, — сказал я ей, — он ведь сын маркиза Дезармуаз из Нанси.

— Он не более чем старый курьер, которому департамент иностранных дел выделил скудную пенсию. Я знаю маркиза Дезармуаз, который живет в Нанси и который не настолько стар, как он.

— В этом случае ему немного затруднительно быть его отцом.

— Хозяин «Эспри» знал его как курьера.

— Как ты с ним познакомилась?

— Мы обедали вместе за табльдотом. После обеда он пришел ко мне в комнату и сказал, что ждет кое-кого, чтобы ехать в Аугсбург, и что мы можем совершить это путешествие вместе. Он назвал вас, и после нескольких вопросов я поняла, что это можете быть только вы, и вот мы тут. Но послушайте, я советую вам отказаться от вымышленного имени и придуманной биографии; зачем вы представляетесь Сейнгальтом?

— Это мое имя, дорогая, но это не мешает тем, кто меня давно знает, называть меня Казанова, потому что я и тот и этот. Вам это должно быть ясно.

— Да, я понимаю. Ваша мать в Праге, и поскольку она не получает своего пенсиона из-за войны, полагаю, она может испытывать некоторые затруднения.

— Я знаю, но я не забываю своих сыновних обязанностей, я отправил ей денег.

— Поздравляю вас с этим. Где вы поселитесь в Аугсбурге?

— Я сниму дом, и если вас это развлечет, я сделаю вас его хозяйкой, и вы окажете мне этим честь.

— Это очаровательно, мой друг! Мы будем давать добрые ужины и будем проводить ночи в веселье.

— Замечательный план.

— Я берусь найти вам превосходную кухню, в Баварии она знаменита. Мы составим заметное общество при конгрессе, и будут говорить, что мы влюблены друг в друга до безумия.

— Разумеется, сердце мое, я не ожидаю неких шуток по поводу неверности.

— Насчет этого, мой друг, доверьтесь мне. Вы знаете хорошо, как я жила в Дрездене.

— Я верю тебе, но не вслепую, предупреждаю. А пока, восстановим между нами равенство, и ты начни первая. Это больше соответствует любви.

— Что ж! Обними меня.

Моя прекрасная Рено не любила путешествовать по ночам, потому что любила обильно ужинать и ложиться спать, когда голова начинает кружиться. Жар вина превращал ее в вакханку, которую трудно было удовлетворить, но когда я уже больше не мог, я просил ее оставить меня в покое, и ей хватало сил подчиниться.

Прибыв в Аугсбург, мы остановились в «Трех маврах», но хозяин сказал, что приготовит нам добрый обед, но не может нас поселить, поскольку министр Франции снял весь отель. Я решил пойти найти г-на Карли, банкира, к которому я был аккредитован, и тут же он нашел мне красивый меблированный дом с садом, который я снял на шесть месяцев, и который Рено сочла весьма в своем вкусе.

В Аугсбурге еще никого не было. Моя Рено собираясь вернуться в Мюнхен, сочла, что я буду скучать в ее отсутствие, и предложила ее сопровождать. Мы поселились в гостинице «Олень», где хорошо устроились; Дезармуаз поселился отдельно. Мои дела не имели ничего общего с моей новой компанией, я дал ей коляску и нанял местного лакея, и сделал то же для себя.

Аббат Гама снабдил меня письмом от командора Альмада к лорду Стормону, английскому министру при дворе Баварии. Этот сеньор жил в Мюнхене, и я направился к нему с моим поручением. Он очень хорошо меня принял и заверил, что в свое время сделает все, что от него зависит, и что лорд Галифакс информировал его о деле. Выйдя от его британского высочества, я отправился с визитом вежливости к г-ну де Фолар, министру Франции, которому представил письмо, что передал мне г-н де Шуазейль через м-м д'Юрфэ. Г-н де Фолар осыпал меня любезностями и пригласил на обед на завтра, и на следующий день он представил меня Выборщику.

В продолжение четырех роковых недель, что я провел в Мюнхене, дом этого министра был единственным местом, которое я часто посещал. Я называю эти недели роковыми, и с полным на то правом, потому что в это время я потерял все свои деньги, я отдал в заклад более чем на сорок тысяч франков своих драгоценностей, которые никогда больше не выкупил, и, наконец, что еще хуже, я потерял свое здоровье. Моими убийцами стали эта Рено и этот Дезармуаз, который стольким мне был обязан, и который мне так дурно отплатил.

На третий день моего прибытия в Мюнхен я должен был нанести частный визит вдовствующей Выборщице саксонского короля. Мой зять был в свите этой принцессы и пригласил меня, сказав, что я не могу уклониться, потому что она меня знает и сейчас осведомлена обо мне. Я не мог отказать в снисхождении, так как Выборщица хорошо меня встретила и много со мной болтала; она была любопытна, как все праздные люди, которые мало чего знают, поскольку не находят достаточно источников внутри себя ни в уме, ни в воспитании.

Я совершал достаточно много глупостей в своей жизни, признаю это с таким же чистосердечием, как Руссо, и у меня при этом меньше самолюбования, чем у этого бедного великого человека, но не было столь большой и столь абсурдной, как та, что я совершил, приехав в Мюнхен, в то время, как мне там совершенно нечего было делать. Но я находился в кризисе; это была эпоха, когда мой роковой гений скатывался от одной глупости к другой, начиная с моего отъезда из Турина, и даже с отъезда из Неаполя. Мое ночное падение, мои вечера у Лисмора, моя связь с Дезармуазом, моя выходка в Шуази, мое доверие к Коста, мой союз с Рено и, более, чем все остальное, моя невероятная глупость предаться игре в фараон при дворе, где игроки, державшие банк, славились как самые умелые в Европе по исправлению фортуны! Там находился, среди прочих, знаменитый бесчестный Аффлизио, объединившийся с герцогом Фредериком де Дё-Пон, которого этот принц прикрывал званием своего адьютанта, и которого весь свет знал как самого ловкого мошенника, которого только можно себе вообразить.

Я играл все дни, и, проигрывая часто на слово, обязанность платить назавтра чинила мне жуткие страдания. Когда я исчерпал свой кредит у банкиров, мне пришлось обратиться к евреям, которые давали только под залог, и этот Дезармуаз стал моим посредником, вместе с Рено, которая кончила тем, что стала хозяйкой всего. Этим не заканчивались ужасные услуги, что она мне оказывала; она передала мне болезнь, которая ее подтачивала и которая, разъедая ее изнутри, оставалась снаружи незаметна и тем более опасна, что ее свежий вид создавал впечатление полнейшего здоровья. Наконец, эта змея, выползшая из ада, чтобы меня разрушить, настолько опутала меня своими ласками, что я пренебрегал своим здоровьем в течение месяца, потому что она смогла меня убедить, что будет опозорена, если во время нашего пребывания в Мюнхене я обращусь к хирургу, поскольку все придворное сборище знало, что мы состоим в сожительстве.

Я не могу себя постичь, когда размышляю об этой невероятной благосклонности, особенно учитывая то, что каждый день я обновлял этот яд, который она внедряла в мои вены!

Мое пребывание в Мюнхене явилось для меня родом проклятия, когда, в течение этого рокового месяца, я видел их объединившимися, как бы для того, чтобы явить мне предвкушение адских мук. Рено любила игру, и Дезармуаз держал талью с нею пополам. Я не хотел играть вместе с ними, потому что фальшивый маркиз мошенничал без всякого удержу, и часто скорее с наглостью, чем с искусством. Он приглашал ко мне людей дурного общества, которых угощал за мой счет; после, за игрой, он устраивал каждый раз скандальные сцены.

Вдовствующая Выборщица высказывала мне самые чувствительные упреки последние два раза, что я имел честь с ней беседовать.

— Здесь знают, месье, как вы живете с этой Рено, и о жизни, которую она ведет у вас, возможно, без вашего ведома, — говорила мне эта принцесса, — это вам сильно вредит, и я советую вам с этим покончить.

Она не знала, что я принужден был к этому с разных сторон. Уже месяц, как я выехал из Парижа, а у меня не было никаких известий ни от м-м д'Юрфэ, ни от Коста. Я не мог найти этому причины, но начинал предполагать неверность со стороны моего итальянца. Я опасался также, что моя добрая м-м д'Юрфэ мертва либо прозрела, что для меня имело бы тот же результат, и состояние, в котором я находился, не позволяло мне вернуться в Париж, чтобы прояснить все то, что мне необходимо было знать, как для успокоения души, так и для восстановления моего кошелька.

Я был, таким образом, в полном расстройстве, и что меня более всего угнетало, это то, что я вынужден был признать, что ощущаю начало упадка сил, обычного следствия возраста; я не ощущал более той полной уверенности, что дается молодостью и ощущением силы, а опыт при этом еще не дал мне достаточно зрелости, чтобы исправиться. Тем не менее, благодаря остатку той привычки, что дается характеру решительному, я принял резкое решение избавиться от Рено, сказав ей, что буду ждать ее в Аугсбурге. Она не сделала никаких усилий, чтобы меня удержать, но предложила присоединиться ко мне позднее, постаравшись с выгодой продать свои камни. Я выехал, сопровождаемый Ледюком и довольный тем, что Дезармуаз счел за лучшее остаться вместе с этим недостойным созданием, с которым я имел несчастье познакомиться благодаря ему. Прибыв в мой красивый дом в Аугсбурге, я лег в постель, решив сойти с нее либо мертвым, либо излечившимся от яда, который меня пожирал. Г-н Карли, мой банкир, которого я просил прийти ко мне, рекомендовал мне некоего Кефалидеса, ученика знаменитого Фэйе, который, несколько лет назад, избавил меня от подобной болезни в Париже. Этот Кефалидес слыл лучшим хирургом Аугсбурга. Изучив мое состояние, он заверил, что вылечит меня с помощью потогонных средств, не прибегая к роковому хирургическому вмешательству. Он начал, в соответствии с этим, с применения самой суровой диеты, предписал мне ванны и ртутные втирания. Я вытерпел этот режим в течение шести недель и, далеко не излечившись, чувствовал себя в состоянии худшем, чем до начала процедур. Я ужасно исхудал, и у меня были две паховые опухоли чудовищного размера. Я вынужден был согласиться их вскрыть, но эта болезненная операция, кроме того, что подвергла мою жизнь опасности, не дала ничего. Он несчастным образом перерезал артерию, что вызвало обильное кровотечение, которое с большим трудом удалось остановить, и которое привело бы меня к смерти, если бы не помощь г-на Альгари, болонского врача, бывшего на службе у князя-епископа Аугсбурга. Не желая более слушать рассуждения Кефалидеса, доктор Альгари приготовил мне в моем присутствии девяносто пилюль, состоящих из восемнадцати гран манны. Я принимал одну такую пилюлю утром, запивая большим стаканом снятого молока, и другую вечером, после которой ел перловый суп, и это была вся моя еда. Это героическое средство вернуло мне здоровье за два с половиной месяца, время, которое я провел в больших мучениях, но мое здоровье и мои силы начали ко мне возвращаться лишь к концу года.

Именно во время этих моих страданий я узнал об обстоятельствах бегства Коста, унесшего бриллианты, часы, табакерки, белье и расшитую одежду, что мне направила м-м д'Юрфэ в большом чемодане, вместе с сотней луи, что она дала ему на это путешествие. Эта добрая дама направила мне обменное письмо на пятьдесят тысяч франков, которое она, к счастью, не успела передать моему вору, и эта сумма пришла весьма кстати, чтобы выручить меня из той безнадежной ситуации, в которую повергло меня мое беспутство.

У меня в ту эпоху случилось еще одно несчастье, которое было для меня весьма чувствительным: я заметил, что Ледюк меня обворовывает. Я простил бы ему это, если бы он не вынудил меня предать это огласке, которой я не мог избежать, рискуя быть скомпрометированным. Несмотря на это, я сохранил его вплоть до моего возвращения в Париж в начале следующего года.

К концу сентября, когда стало очевидно, что никакого конгресса не будет, Рено проехала через Аугсбург вместе с Дезармуазом, возвращаясь в Париж, но не осмелилась прийти меня повидать, опасаясь, как бы я не заставил ее вернуть мои вещи, которые она присвоила, не спросившись меня, и, без сомнения, предполагая, что мне известно об этом мошенничестве. Четыре или пять лет спустя она вышла замуж в Париже за некоего Бёмера, того, что дал кардиналу де Роан знаменитое ожерелье, которое, полагают, было предназначено несчастной Марии-Антуанетте, королеве Франции. Она была в Париже, когда я вернулся туда, но я не сделал никаких попыток ее увидеть, желая, по возможности, все забыть. Мне это было необходимо, потому что во всем, что со мной было в этот несчастливый год, самым неприятным был мой прискорбный образ действий и особенно моя собственная персона. Однако я в достаточной степени ненавидел бесчестного Дезармуаза, чтобы отказать себе в удовольствии оборвать ему уши, если бы мне представился такой случай, но старый мошенник, который, без сомнения, предвидел мои действия по отношению к себе, испарился. Он умер, нищий и заброшенный, в Нормандии некоторое время спустя.

Едва мое здоровье восстановилось, я, забыв все мои прошедшие несчастья, снова стал развлекаться. Анна-Мидель, моя замечательная кухарка, которая так долго была в забвении, должна была взяться за дело, чтобы удовлетворить мой возросший аппетит, потому что в течение трех недель я испытывал постоянно голод, что было, однако, необходимо при моем темпераменте, чтобы вернуть организму прежнюю форму. Мой гравер и его дочь Гертруда, которых я сажал со мной за стол, смотрели на меня, некоторым образом пораженные, и ожидали смертоносных последствий моей невоздержанности. Мой дорогой доктор Альгарди, который спас мне жизнь, предостерегал меня от возможного несварения, которое свело бы меня в могилу, но потребность в еде была сильнее, чем его резоны; я ничего не слушал, и хорошо сделал, потому что, стараясь хорошо питаться, я удовлетворял свою примитивную природу и вскоре почувствовал себя способным возобновить мои приношения богу, от которого я столь много пострадал.

Моя кухарка и Гертруда, обе молодые и красивые, влюбились в меня, и, преисполнившись благодарности, я одарил их своей любовью обеих зараз, так как предполагал, что атакуя их по отдельности, я не добьюсь победы ни над той, ни над другой. Впрочем, я не мог терять много времени, так как был приглашен м-м д'Юрфэ ужинать с ней в первый день 1776 года, в апартаментах, которые она для меня меблировала на улице Парома (рю де Бас). Она украсила их превосходными гобеленами, которые заказал Рене Савойский и на которых были представлены все этапы превращений философского камня. Она написала мне, что была в Шуази и там узнала, что итальянец Сантис, которому я нанес удар шпаги, проткнувший его насквозь, излечившись от раны, был заключен в Бисетр за мошенничество.

Гертруда и Анна-Мидель занимали меня приятнейшим образом во все время моего пребывания в Аугсбурге, но они не поработили меня до такой степени, чтобы пренебречь приличным обществом. Я приятно проводил мои вечера у графа Макса де Ламберг, который жил при дворе принца-епископа, имея титул великого маршала. Его жена, женщина очаровательная, имела все необходимое, чтобы собирать у себя хорошую и многочисленную компанию. Я познакомился у этого графа с бароном де Селестен, капитаном на прусской службе, остановившемся в Аугсбурге, где он производил рекрутский набор для своего хозяина. Что меня привязывало в особенности к графу Ламбергу, так это его литературный талант. Первоклассный ученый и большой эрудит, он опубликовал несколько работ, очень ценных. Я обменивался с ним письмами, и это тянулось вплоть до его смерти, наступившей из-за его ошибки четыре года назад, в 1792 году. Я говорю «из-за его ошибки», но должен был бы сказать — из-за ошибки его врачей, которые лечили его ртутью от болезни, к которой Венера не имела никакого касательства, и которая привела только к клевете на его счет после его смерти.

Его вдова, всеми любимая, еще живет в Баварии, ласкаемая его друзьями и его дочерьми, которых она превосходно выдала замуж.

В это время маленькая труппа комедиантов, моих соотечественников, прибыла в Аугсбург, и я достал им разрешение выступать в маленьком плохоньком театре. Поскольку она послужила поводом для маленькой истории, которая меня забавляет, так как я явился ее героем, я представлю ее моим читателям, надеясь, что им это будет приятно.

Глава II

Комедианты и комедия. Басси. Страссбуржанка. Граф-женщина. Мое возвращение в Париж. Мое прибытие в Мец. Прелестная Ратон и фальшивая графиня де Ласкарис.

Женщина, некрасивая, но развязная и болтливая, как итальянка, была мне представлена, умоляя меня походатайствовать перед властями, чтобы позволили труппе, которой она была участницей, играть комедию. Она была некрасива, но она была итальянка и бедна, и, не спрашивая ее имени, не узнав, стоит ли труппа моих стараний, я обещал ей походатайствовать за нее, и добился без особых усилий той милости, что она добивалась.

Придя на первое представление, я с удивлением узнал в первом актере венецианца, с которым, двадцать лет назад, учился в коллеже Сан-Сиприен. Его звали Басси, и он, как и я, покинул стезю священника. Судьба заставила его заняться ремеслом гистриона и, судя по всему, он пребывал в нищете, в то время как я, заброшенный случаем на путь авантюриста, был, судя по виду, в богатстве.

Любопытствуя узнать о его приключениях и ведомый чувством благожелательности, что влечет нас к товарищу юности и особенно к школьному другу, и желая также насладиться его удивлением, когда он меня узнает, я пошел к нему на сцену, как только опустился занавес. Он узнал меня сразу, вскрикнул от радости и, обняв меня, представил своей жене, той самой, что приходила ко мне поговорить, и своей дочери, в возрасте тринадцати-четырнадцати лет, очень хорошенькой, танец которой я наблюдал с удовольствием. Он не ограничился этим; видя, что я общаюсь с ним с удовольствием, также как и с его семьей, он обратился к своим товарищам, у которых был директором, и представил меня им запросто, как своего лучшего друга. В качестве друга, эти добрые люди, видя меня одетым как сеньор, с орденским крестом на шее, приняли меня за одного знаменитого шарлатана-космополита, который ожидал их в Аугсбурге, и Басси совсем не пытался их разубедить, что показалось мне странным. Когда труппа освободилась от своих театральных лохмотьев и переоделась в лохмотья повседневные, некрасивая Басси взяла меня под руку и повлекла за собой, говоря, что я буду с ней ужинать. Я позволил себя вести, и вскоре мы пришли в их жилище, которое я себе и представлял. Это была обширная комната в первом этаже, служившая одновременно кухней, столовой и спальней. Стоял длинный стол, часть которого была покрыта чем-то вроде скатерти, носящей следы частого употребления, в то время как на другом конце, в грязном котле, валялось несколько глиняных мисок, которые остались там с обеда и которые должны были послужить для ужина. Единственная свеча, вставленная в горлышко разбитой бутылки, освещала это логово и, поскольку не было никаких щипцов для нагара, эта Басси пользовалась очень ловко большим и указательным пальцами, попросту вытирая их скатертью, после того, как швыряла на землю обгоревший остаток фитиля.

Актер, слуга труппы, обладатель длинных усов, поскольку играл только роли убийц и воров с большой дороги, принес огромное блюдо разогретого мяса, плававшего в большом количестве мутной воды, которую наградили именем соуса, и оголодавшее семейство принялось макать туда куски хлеба, оторванные предварительно пальцами или прекрасными зубами, не пользуясь ножом и вилкой, но все действовали в унисон и никто не смел брезговать. Один большой кувшин пива шествовал от сотрапезника к сотрапезнику, и посреди этой нищеты веселье царило на всех физиономиях, что заставило меня спросить себя, не это ли счастье. Под конец повар-сотрапезник поставил на стол второе блюдо, заполненное кусками свинины, жаренной на сковороде, и все было употреблено с большим аппетитом. Басси оказал мне милость избавить меня от участия в этом аппетитном банкете, и я был ему признателен.

После этого казарменного пиршества он поведал мне вкратце о своих приключениях, весьма обычных, как и следовало ожидать от этого бедного недотепы, а в это время его красивая дочка, сидя у меня на коленях, старалась убедить меня, насколько возможно, в своей невинности. Он кончил свой рассказ, сказав, что направляется в Венецию, где, он уверен, его ждет удача во время карнавала. Я пожелал ему всевозможного счастья, а когда он спросил, чем я занимаюсь, каприз заставил меня ответить, что я врач.

— Это ремесло пользуется гораздо большим успехом, чем мое, — сказал он, — и я счастлив сделать вам ценный подарок.

— И что это за подарок? — спросил я.

— Это, — ответил Баси, — венецианский териак, который вы сможете продавать по два флорина за фунт, а обойдется он вам всего в четыре гросса.

— Ваш подарок будет мне весьма приятен; но скажите, довольны ли вы вашей выручкой?

— Я не могу пожаловаться на первый день, так как, оплатив все расходы, я смогу дать по флорину каждому из актеров. Но меня весьма беспокоит завтрашнее представление, потому что моя труппа пребывает в брожении и не хочет играть, по крайней мере, если я не заплачу авансом каждому по флорину.

— Их требования, однако, весьма умеренные.

— Я знаю это, но у меня нет ни су, и мне нечего заложить; если бы не это, я бы их ублаготворил, и они бы исправились, потому что, я уверен, завтра я получу по меньшей мере пятьдесят флоринов.

— Сколько вас?

— Сорок, включая мою семью. Можете вы одолжить мне десять флоринов? Я верну их вам завтра после спектакля.

— Охотно; но я хочу иметь удовольствие поужинать со всеми вами в трактире, по соседству с театром. Вот десять флоринов.

Бедный малый рассыпался в благодарностях и занялся заказом ужина по флорину с головы, как я ему сказал. Мне хотелось позабавиться и посмеяться при виде сорока изголодавшихся, кушающих со зверским аппетитом.

Труппа играла на следующий день, но, имея не более тридцати или сорока человек, сидящих в зале, бедному Баси едва хватило из чего платить оркестру и за освещение. Он был в отчаянии и, далекий от того, чтобы мне заплатить, явился умолять меня ссудить его еще десятью флоринами, в надежде на хороший доход на следующий день. Я посочувствовал ему и сказал, что мы поговорим об этом после ужина и что я иду его ждать в трактире вместе со всей труппой.

Я растянул этот ужин на три часа, размягченный вином из маркизата, а также тем, что юная девица из Страсбурга, субретка труппы, интересовала меня в высшей степени, внушив мне желание насладиться ею. С превосходной фигурой, привлекательная, с нежным голоском, эта девица заставляла меня замирать от восторга, когда произносила итальянизмы с эльзасским акцентом, которые сопровождала жестами, одновременно приятными и комическими, что придавало всему ее существу непередаваемое очарование.

Решив завладеть этой юной актрисой не позднее чем завтра, я, прежде чем покинуть трактир, объявил всей собравшейся труппе:

— Дамы и господа, я принимаю вас на свое довольствие на неделю по пятьдесят флоринов в день, но при условии, что вы играете для меня и оплачиваете театральные расходы. При этом, разумеется, вы назначаете такую цену за места, которую я хочу, и что пятеро членов труппы, которых я с удовольствием назову, будут ужинать все вечера со мной. Если доход будет более пятидесяти флоринов, вы забираете излишек.

Мое предложение было принято с криками радости и, велев принести чернила, перо и бумагу, мы записали взаимные обязательства.

— На завтра, — сказал я Басси, — я оставляю билеты в той же цене, что вчера и сегодня, насчет послезавтра мы посмотрим. Я приглашаю вас ужинать, вместе со своей семьей и с молодой страссбуржанкой, которую я не хочу разделять с ее дорогим Арлекином.

Он объявил на завтра особый спектакль, выбранный, чтобы привлечь много народу, но, несмотря на это, в партере набралось не более двадцати простолюдинов, а ложи остались почти пустыми.

За ужином Басси, который дал очень красивый спектакль, подошел ко мне и передал со смущением двенадцать флоринов. Я взял их у него, сказав: «Смелее!», и распределил их среди присутствующих здесь сотрапезников. Мы получили добрый ужин, который я заказал без их ведома, и я продержал их за столом до полуночи, угощая хорошим вином и творя тысячи глупостей с маленькой Басси и хорошенькой страссбуржанкой, которые сидели у меня по бокам, не заботясь о ревнивом Арлекине, который строил недовольные гримасы по поводу вольностей, которые я себе позволял с его красоткой. Та же воспринимала мои вольности довольно прохладно, поскольку рассчитывала, что Арлекин на ней женится, и она не желала давать ему повода для размолвки. К концу ужина мы поднялись, и я обнял ее, смеясь и награждая ласками, которые, без сомнения, показались слишком многозначительными любовнику, который попытался ее от меня оторвать. Сочтя, со своей стороны, его нетерпимость несколько чрезмерной, я схватил его за плечи и выставил за дверь пинком, что он воспринял вполне смиренно. Между тем сцена становилась мрачной, потому что прекрасная страссбуржанка принялась плакать горючими слезами. Басси и его некрасивая жена, бывалые ребята, стали насмехаться над бедной плакальщицей, и юная Басси сказала ей, что ее любовник первый проявил ко мне непочтительность, но та продолжала вздыхать и кончила тем, что сказала мне, что больше не пойдет со мной ужинать, если я не найду способа вернуть ее возлюбленного.

— Я уверяю вас, что улажу все это к общему удовлетворению, — сказал я ей, и четыре цехина, что я вложил ей в руку, столь быстро вернули веселье, что вскоре не видно стало ни малейшей тучки. Она захотела даже внушить мне, что она отнюдь не жестока, и станет еще менее жестокой, если я смогу утихомирить ревность Арлекина. Я обещал ей все, что она хочет, и она сделала все возможное, чтобы убедить меня, что проявит полнейшую покорность при первой же возможности.

Я сказал Басси объявить в завтрашней афише, что билеты в партер стоят два флорина, а в ложах — один дукат, но что раек будет предоставлен даром для тех, кто придет первым.

— У нас не будет никого, — сказал он мне с испуганным видом.

— Это может случиться; но мы посмотрим. Вы попросите у полиции дюжину солдат для поддержания порядка, я их оплачу.

— Нам они понадобятся для тех каналий, что захотят захватить дармовые места, но для остальных…

— Еще раз посмотрим. Сделайте по-моему, и, успешно или нет, мы посмеемся за ужином, как обычно.

Назавтра я нашел Арлекина в его маленьком логове и, с помощью двух луи и торжественного обещания уважать его возлюбленную, сделал его нежным как овечка.

Афиша Басси заставила смеяться весь город. Его сочли сумасшедшим; но когда узнали, что эта спекуляция исходит от антрепренера, узнали также, что антрепренер, то есть я, оплатил эту причуду; но мне что за дело! Вечером раек был переполнен за час до спектакля, но партер был пуст, и ложи также, за исключением графа де Ламберга, аббата Боло, генуэзца, и молодого человека, который показался мне переодетой женщиной.

Актеры превзошли сами себя, и аплодисменты райка сделали спектакль весьма веселым.

Когда мы пришли в харчевню, Басси представил мне три дуката выручки, но, естественно, я их ему подарил, что составило для него представление о благополучии. Я сел за стол между матерью и дочерью Басси, оставив мою прерасную стассбуржку с ее любовником. Я сказал директору продолжать в том же духе, и пусть смеется, кто хочет, и уговорил его играть свои лучшие пьесы.

Поскольку ужин и вино меня развеселили, не имея возможности ничего поделать со страссбуржкой из-за наличия ее любовника, я дал себе полную свободу с юной Басси, которая благодарно откликалась на все, чего я хотел, при том, что ее отец и мать только смеялись, в то время как дурак Арлекин злился, что не мог делать того же со своей дульсинеей. Но когда в конце ужина я представил их глазам малышку в натуральном виде, а сам предстал как Адам, перед тем, как съесть роковое яблоко, дурак сделал движение, чтобы уйти, и взял страссбуржанку за руку, чтобы вывести вон. Я же с самым серьезным и повелительным видом приказал ему быть благоразумным и остаться, но он, ошеломленный, довольствовался тем, что повернулся ко мне спиной, его же красотка не последовала за ним и под предлогом защиты малышки, которая расположилась на мне вполне удобно, она уселась настолько хорошо, что добавила веселья, давая мне возможность своей заблудившейся рукой доставить ей то же самое.

Эта вакханалия разожгла старую Басси, она стала теребить своего мужа, чтобы тот дал ей доказательства своей супружеской нежности, и он ей уступил, в то время как скромный Арлекин готов был вспыхнуть, держа голову зажатой руками и оставаясь неподвижным. Счастливая этим положением, страссбуржанка, вся в огне, уступая природе, позволила мне делать все, что я хочу, и, переложив на край стола юную Басси, которую я только что покинул, я предпринял акт творения во всей полноте, и ее мощные движения убедили меня, что она была по меньшей мере столь же активна, как и я.

С концом оргии я опустошил свой кошелек на стол и был рад увидеть жадность, с какой разобрали эту двадцатку цехинов.

Усталость и невоздержанность, в то время, как я еще не полностью восстановил свои силы, погрузили меня в долгий сон. Я поднялся лишь, когда мне надо было явиться в ратушу к бургомистру, который принимал меня по долгу службы. Я поторопился одеться, чтобы пойти туда, мне было любопытно узнать, чего от меня хотят. Я знал, что мне нечего опасаться. Когда я туда явился, этот чиновник обратился ко мне по-немецки, но я притворился глухим, и не без причины, потому что знал лишь несколько слов и не мог понять важных вещей. Когда разобрались в моем недостаточном понимании, он заговорил со мной на латыни, не цицероновской, но правильной, на которой говорят, в основном, в университетах Германии.

— Почему, — сказал он, — вы носите фальшивое имя?

— У меня абсолютно не фальшивое имя. Справьтесь у банкира Карли, который выплатил мне пятьдесят тысяч флоринов.

— Я знаю это, но вы зоветесь Казанова, но не Сейнгальт, откуда это второе имя?

— Я принимаю это имя, вернее я его принял, потому что оно мое. Оно принадлежит мне настолько законно, что если кто-то посмеет его носить, я оспорю это всеми путями и всеми средствами.

— И каким образом вам принадлежит это имя?

— Поскольку я его автор; но это не препятствует тому, что я также и Казанова.

— Месье, либо одно, либо другое. Вы не можете иметь два имени зараз.

— Испанцы и португальцы имеют их часто с полдюжины.

— Но вы не португалец и не испанец; вы итальянец, и, кроме того, как можно быть автором собственного имени?

— Эта штука самая простая и легкая в мире.

— Объясните мне это.

— Алфавит принадлежит всем, это неоспоримо. Я взял из него восемь букв и скомбинировал их таким образом, чтобы составить слово Сейнгальт. Это полученное слово мне понравилось и я приспособил его для наименования себя, в твердой убежденности, что никто не носил его до меня, никто не имеет права его у меня оспорить, и еще менее того, носить его без моего на то согласия.

— Это очень странная идея, но вы подкрепляете ее рассуждением, скорее правдоподобным, чем солидным; потому что ваше имя может быть только тем, какое носил ваш отец.

— Я думаю, что вы заблуждаетесь, потому что имя, которое носите вы сами по праву наследования, не существовало спокон веков; оно должно было быть составлено одним из ваших предков, который не получил его от своего отца, если только вы не зоветесь Адам. Не правда ли, господин бургомистр?

— Я сражен, но это для меня новость.

— Вы опять ошибаетесь. Это отнюдь не новость, это достаточно древнее дело, и я обязуюсь принести вам завтра длинный ряд имен, всех придуманных весьма почтенными людьми, еще живущими, которые мирно пользуются ими, так что никому не приходит в голову вызывать их в ратушу, чтобы потребовать от кого-то из них, не откажется ли он от него для собственного удовольствия и во вред обществу.

— Но вы понимаете, что существуют законы против фальшивых имен?

— Да, против фальшивых имен; но я повторяю вам, что ничего нет правильней моего имени. Ваше, которое я уважаю, не зная его, не может быть более правильным, чем мое; потому что возможно вы не являетесь сыном того, кого вы считаете своим отцом.

Он усмехнулся, поднялся и проводил меня до двери, сказав, что справится обо мне у г-на Карли.

Я как раз должен был к нему пойти сам, и тотчас пришел. Эта история его насмешила. Он сказал мне, что бургомистр католик, порядочный человек, богатый и слегка глуповатый, человек добрейшей души, на которого можно положиться во всем.

На следующее утро г-н Карли пришел позвать меня на завтрак и пригласил с собой к тому бургомистру.

— Я его вчера видел, — сказал он, — и в длинной беседе, которую я с ним вел, я настолько переубедил его в отношении имен, что он теперь целиком придерживается вашей точки зрения.

Я принял с удовольствием приглашение, поскольку предвидел, что найду добрую компанию. Я не ошибся; там было несколько очаровательных женщин и любезных мужчин. Я встретил среди них переодетую даму, которую видел на комедии. Я старался разглядеть ее за обедом, и не замедлил убедиться, что я был прав. Все, однако, обращались к ней, как если бы она была мужчиной, и она весьма хорошо придерживалась своей роли. Что до меня, имея намерение посмеяться и не желая, чтобы меня принимали за дурака, я подступал к ней вежливо, с шутливым тоном, однако обращался только с галантными предложениями, такими, какие адресуют только женщинам, и в моих намеках, моих двусмысленных словах выражал уверенность в том, что касается ее пола, почти не сомневаясь. Она делала вид, что ничего не понимает, и общество посмеивалось над моими предполагаемыми промахами.

После обеда, выпив кофе, так называемый сеньор показал канонику портрет, оправленный в кольцо, которое он носил на пальце. Это был портрет присутствующей здесь девицы, и весьма похожий — дело простое — потому что оригинал был некрасив. Это нисколько не поколебало мое убеждение, но я стал размышлять, когда увидел его целующим руку с нежностью, смешанной с уважением, и я прекратил насмехаться. Г-н Карли улучил момент, чтобы сказать мне, что этот месье, несмотря на свой женственный вид, был мужчина, и более того, он накануне женитьбы на мадемуазели, которой он только что поцеловал руку.

— Это возможно, — сказал я ему, — но я едва могу себе это представить.

Факт был, однако, тот, что он женился на ней во время карнавала и получил блестящее приданое, но в конце года бедная окрученная девица умерла от горя и только на смертном одре рассказала о причине. Ее дураки родственники, опозоренные глупостью, которую совершили, не смели ничего сказать, и заставили исчезнуть обманщицу, которая позаботилась заранее перевести приданое в твердую валюту. Эта история, которая вскоре же стала известна, до сих пор заставляет смеяться добрый город Аугсбург и дала мне, правда несколько позднее, славу прозорливца.

Я продолжал развлекаться со своими двумя сотрапезниками и со страссбуржанкой, которая стоила мне сотню луи. К концу недели я оставил Басси в покое, имея еще немного денег. Он продолжал играть пьесы, вернув местам обычную цену и прекратив раздавать места в райке задаром. Дела его пошли довольно неплохо.

Я покинул Аугсбург к середине декабря.

Я загрустил из-за очаровательной Гертруды, которая решила, что беременна, и не могла решиться ехать со мной во Францию. Я бы с удовольствием ее отвез, вместе с благодарностью от ее отца, который, не помышляя никоим образом выдать ее замуж, был бы рад от нее избавиться, отдав мне ее в подруги.

Мы поговорим об этой доброй девице через пять или шесть лет, также как и об Анне-Мидель, превосходной кухарке, которой я сделал подарок в четыре сотни флоринов. Она вышла замуж некоторое время спустя, и во время моего второго пребывания в Аугсбурге я с прискорбием обнаружил ее несчастной.

Я выехал с Ледюком на месте кучера, не имея сил его простить, и, когда мы оказались в Париже, на середине улицы Сен-Антуан, я сказал ему сойти со своим чемоданом и оставил его там, не дав ему сертификата, несмотря на его мольбы. Я о нем больше ничего не слышал и до сих пор сожалею, потому что это был превосходный слуга, хотя и имел большие недостатки. Я должен был бы, возможно, напомнить себе важные услуги, которые он мне оказывал в Штутгарте, в Золотурне, в Неаполе, во Флоренции и в Турине, но я был возмущен бесстыдством, с которым он скомпрометировал меня перед магистратом Аугсбурга, когда я был бы опозорен, если бы сам не догадался уличить его в краже, без чего был бы сочтен виновным.

Я многое сделал, выручая его из рук правосудия, и к тому же я не был скуп всякий раз, когда компенсировал его самоотверженность и преданность.

Из Аугсбурга я направился в Баль через Констанс, где поселился в самой дорогой гостинице Швейцарии. Хозяин по имени Имхоф был первый из живодеров, но я счел его дочерей очаровательными и, позабавившись там в течение трех дней, последовал дальше своей дорогой. Я прибыл в Париж в последний день года 1761, и остановился на рю дю Бак, у апартаментов, которые моя покровительница м-м д'Юрфэ велела мне приготовить, столь же изысканных, сколь и элегантных.

Я провел в этом красивом строении целые три недели, не выходя ни разу, чтобы внушить этой доброй даме, что я вернулся в Париж лишь для того, чтобы оправдаться в том слове, что я ей дал — возродить ее в мужчине.

Мы провели эти три недели, делая необходимые приготовления для этой волшебной операции; эти приготовления состояли в том, чтобы воссоздать особый культ для каждого из гениев семи планет в день, ему посвященный. После этих приготовлений я должен был направиться взять, в месте, которое должно мне было стать известно через внушение гениев, девственницу, дочь адепта, которую я должен оплодотворить мальчиком, способом, известным лишь братьям-розенкрейцерам. Это дитя должно было родиться живым, но с чувствительной душой. М-м д'Юрфэ должна была принять его своими руками в тот момент, когда оно явится в мир, и хранить его возле себя семь дней в своей постели. По истечении этих семи дней она должна была умереть, прилепившись своим ртом ко рту ребенка, который таким образом воспримет ее духовную сущность.

После этого перемещения я должен ухаживать за ребенком вместе с известным мне магистром, и когда дитя достигнет трехлетнего возраста, м-м д'Юрфэ должна себя снова осознать, после чего я должен был начинать посвящать ее в совершенные знания великой науки.

Операция должна была совершаться при полной луне, в апреле, мае или июне. Перед этим м-м д'Юрфэ должна была сделать завещание по полной форме и назначить единственным наследником дитя, которому я должен был стать опекуном до достижения им тринадцати лет.

Эта величественная сумасшедшая считала, что эта волшебная процедура до очевидности правдива, и сгорала от нетерпения увидеть девственницу, которая должна была стать для нее избранницей. Она призывала меня ускорить мой отъезд.

Я надеялся, заставляя говорить соответствуюшим образом оракул, внушить ей некоторое нежелание, поскольку речь шла, в конце концов, о том, чтобы ей умереть, и я рассчитывал на естественную любовь к жизни, чтобы оттянуть как можно на подольше это дело. Но найдя, что все обстоит наоборот, я оказался в необходимости держать данное ей слово, по крайней мере для видимости, и отправиться искать таинственную девственницу.

Я видел, что мне нужно найти мошенницу, которую я бы соответствующим образом обработал, и моя мысль обратилась к этой Кортичелли. Она должна была быть в Праге в течение девяти месяцев, и я предложил ей увидеться в Болонье до конца этого года. Но я приехал из Германии, о которой у меня остались не самые нежные воспоминания, и путешествие представлялось мне слишком дальним в это время года, и особенно ради такого малого дела. Я решился избегнуть хлопот этого путешествия и вызвать ее во Францию, отправив ей необходимые для этого деньги и назвав место, где я ее буду ждать.

Г-н де Фуке, друг м-м д'Юрфэ, был интендантом Метца; я был уверен, что если я представлюсь ему с письмом от его подруги, этот сеньор окажет мне отличный прием. К тому же граф де Ластик, ее племянник, которого я хорошо знал, был там со своим полком. Эти соображения заставили меня выбрать этот город, чтобы там ждать деву Кортичелли, которая совершенно не должна была ожидать, что я предназначил ее на эту роль. Как только м-м д'Юрфэ дала нужные мне письма, я покинул Париж 25 января 1762 года, набрав подарков и с богатым кредитным письмом, которое мне было не нужно, так как мой кошелек был полон.

Я не нанимал слуги, так как после кражи Коста и плутовства Ледюка мне казалось, что я больше не могу доверять никому. Я прибыл в Метц через два дня и остановился там в «Короле Дагобере», превосходной гостинице, где нашел графа де Лёвенгаупта, шведа, с которым я познакомился у принцессы Ангальт-Цербской, матери императрицы России, которая жила в Париже. Он пригласил меня поужинать с герцогом де Дё-Пон, который направлялся в одиночку и инкогнито в Париж, чтобы нанести визит Луи XV, которому был верным другом до самой его смерти.

На следующий день после прибытия я отнес мои бумаги г-ну интенданту, который пригласил меня обедать у него во все дни. Г-на де Ластик в Метце не было, что меня огорчило, потому что он внес бы много приятности в мое пребывание в этом прекрасном городе. Я отправил в тот же день пятьдесят луи моей Кортичелли, которой написал приехать и присоединиться ко мне со своей матерью, как только она освободится, и взять с собой кого-нибудь, кто знает дорогу. Она могла покинуть Прагу лишь в начале поста, и, чтобы быть уверенным, что она меня не подведет, я обещал ей в своем письме, что ее ждет здесь удача.

В четыре или пять дней я в совершенстве узнал город, но избегал ассамблей, посещая лишь театр, где меня покорила актриса комической оперы. Ее звали Ратон и ей было всего пятнадцать лет, как принято среди актрис, которых две или три, если не больше, всегда имеется в театре; слабость, в конце концов, общая для женщин, и извинительная для них, потому что молодость — их главное преимущество. Ратон была скорее привлекательна, чем красива, и объектом желания ее делало то, что за свои первинки она брала всего двадцать пять луи. Можно было провести с ней ночь, для пробы, за один луи; двадцать пять следовало за то, что, помимо удовлетворения любопытства, достигалось завершение процедуры.

Было известно, что многие офицеры и молодые советники парламента предпринимали операцию, не доводя ее до конца, и каждый платил свой луи.

Странность была слишком пикантная, чтобы я воспротивился желанию ее попробовать. Я не замедлил к ней заявиться, но, не желая остаться в дураках, принял меры предосторожности. Я сказал этой красотке, что она поужинает со мной, что я дам ей двадцать пять луи, если буду полностью осчастливлен, и что в противном случае она получит шесть вместо одного, если окажется, что она не заперта. Ее тетя заверила меня, что я не найду в ней этого недостатка. Я вспомнил Викторину.

Ратон пришла ужинать вместе со своей тетей, которая, на десерт, нас покинула, чтобы провести ночь в соседнем кабинете. Эта девочка была шедевр совершенством своих форм, я не мог успокоиться, думая, что сейчас она полностью окажется в моем распоряжении, нежная, смеющаяся, и мне не верилось, что цвет молодежи Метца напрасно пытался овладеть этим руном, пусть не золотым, но эбеновым. Читатель подумает, быть может, что, будучи уже не в цвете лет, меня должны были смутить напрасные усилия столь многих до меня, но как раз наоборот, я себя знал и только посмеивался. Те, кто пытался это проделать, были французы, которые лучше знают искусство штурма крепостей, чем уменье обмануть уловки юной мошенницы, старающейся ускользнуть. Итальянец, такой как я, я знал это, не склонен сомневаться в своей победе.

Но мои приготовления оказались излишни, потому что, как только Ратон оказалась в моих объятиях, ощутив по моей повадке, что хитрость будет бесполезна, она бросилась навстречу моим желаниям, не пытаясь прибегнуть к увиливанию, которое, в глазах неопытных бойцов, делало ее как бы неуловимой. Она отдалась искренне, и когда я предложил ей сохранить секрет, она ответила мне пылом на мой пыл. Это не был ее первый опыт, и, соответственно, мне не нужно было давать ей двадцать пять луи; но я был удовлетворен и, не будучи столь уж привязан к этому сорту первинок, я вознаградил ее как если бы я первый попался в ловушку.

Я сохранял Ратон по луи в день вплоть до прибытия моей Кортичелли, и, должно быть, она оставалась мне верна, потому что я не терял ее из виду. Я настолько хорошо себя чувствовал в обществе этой юной девицы, чей характер был совершенно очарователен, что очень сожалел, что поставлен в необходимость ожидать мою итальянку, о прибытии которой мне сообщили в момент, когда я выходил из ложи, чтобы вернуться к себе. Мой местный слуга возвестил мне громким голосом, что мадам моя супруга с моей дочерью и господином только что прибыли из Франкфурта и что они ожидают меня в гостинице.

— Тупица, — сказал я ему, — у меня нет ни жены, ни дочери.

Но это не помешало тому, чтобы весь Метц узнал, что прибыла моя семья.

Моя Кортичелли прыгнула мне на шею, как обычно, заливаясь смехом, и старая представила мне приличного человека, который сопровождал их из Праги в Метц. Это был итальянец по имени Монти, живший долгое время в Праге, где преподавал итальянский язык. Я поселил надлежащим образом г-на Монти и старуху, затем отвел в свою комнату молодую шалунью, которую нашел изменившейся в лучшую сторону: она выросла, оформилась, и ее грациозные манеры сделали из нее весьма привлекательную девушку.

Глава III

Я возвращаюсь в Париж вместе с Кортичелли, переименованной в графиню де Ласкарис. Неудачный гипостазис. Экс-ла-Шапель. Дуэль. Мими д'Аше. Предательство моей Кортичелли, которое подводит только ее саму. Путешествие в Сульцбах.

— Почему, красотка, ты позволила своей матери выдать себя за мою жену? Ты понимаешь, что это может мне очень помешать? Она должна была выдавать себя за твою гувернантку, а она хочет представить тебя моей дочерью.

— Моя мать — упрямица, которая скорее даст себя высечь, чем выдаст за мою гувернантку, потому что в своих ограниченных представлениях она смешивает понятия гувернантки и разносчицы.

— Она помешанная невежда, но мы заставим ее прислушаться к разуму, по добру или насильно. Но я вижу, ты расцвела; тебе, кажется, повезло?

— Я подцепила в Праге графа де Н…, который был щедр. Но прежде всего, мой друг, я прошу тебя отослать г-на Монти. У этого парня есть семья в Праге, он не может надолго здесь оставаться.

— Это просто; я немедленно его отправлю обратно.

Экипаж отправлялся тем же вечером во Франкфурт; я велел позвать Монти и, поблагодарив его за любезность, щедро вознаградил, и он уехал, очень довольный.

Не имея больше дел в Метце, я распрощался с моими новыми знакомыми и уже послезавтра заночевал в Нанси, откуда написал м-м д'Юрфэ, что возвращаюсь с девственницей, последним отпрыском семьи Ласкарис, которая царствовала в свое время в Константинополе. Я просил мадам принять ее из моих рук в сельском доме, принадлежащем ее фамилии, где необходимо будет остаться на несколько дней, чтобы заняться некоторыми каббалистическими церемониями.

Она ответила, что ждет меня в Пон-Карре, старом замке в четырех лье от Парижа, и встретит там юную принцессу со всеми знаками дружбы, которых та может желать: «Я должна ей это тем более, — говорила благородная безумица, — что фамилия де Ласкарис связана с фамилией д'Юрфэ, и что я должна возродиться снова от плода, который выйдет из утробы этой счастливой девы». Я чувствовал, что следует не охлаждать ее энтузиазм, но сдерживать его в узде и умерить его проявления Я снова написал ей в этом духе, объяснив, почему она должна ограничиться тем, что обращаться с ней лишь как с графиней, и кончил, объявив ей, что мы прибудем с гувернанткой юной Ласкарис в понедельник на святой неделе.

Я провел пару недель в Нанси, занимаясь тем, что давал инструкции моей молодой ветренице и убеждал ее мать в том, что она должна удовольствоваться ролью скромной служанки графини Ласкарис. Мне это стоило больших трудов; пришлось не только объяснить ей, что ее судьба целиком зависит от ее полного подчинения, но и сказать, что в противном случае я ее отправлю одну в Болонью. Я весьма раскаялся в своей настойчивости. Упрямство этой женщины было внушено ей моим добрым гением, который хотел заставить меня избежать самой тяжелой ошибки в моей жизни!

В назначенный день мы прибыли в Пон-Карре. М-м д'Юрфэ, которую я предупредил о часе нашего приезда, велела опустить подъемные мосты замка и стояла позади, в воротах, окруженная всеми своими людьми, как генерал армии, который захотел оказать нам военные почести. Эта милая дама, которая была безумна лишь от наличия слишком большого ума, оказала фальшивой принцессе прием настолько изысканный, что та была бы этим сильно удивлена, если бы я не воспрепятствовал этому, предупредив ее заранее. М-м сжала троекратно ее в своих объятиях с выражениями совершенно материнской нежности, назвала своей любимой племянницей и рассказала ей свою генеалогию и генеалогию дома Ласкарис, чтобы показать, каким образом является ее тетей. Меня весьма приятно поразило то, что моя шальная итальянка все это выслушала с удовольствием и достоинством и ни разу не засмеялась, хотя вся эта комедия должна была ей казаться весьма смехотворной.

Как только мы оказались в апартаментах, волшебница воскурила фимиам в честь вновь прибывшей, которая восприняла эту честь со сдержанностью, как оперное представление, и бросилась затем в объятия жрицы, которая приняла ее с пылким энтузиазмом.

За столом графиня была весела, грациозна, разговорчива, чем покорила м-м д'Юрфэ, которая нимало не удивилась ее непринужденному французскому. Не возникло вопросов к даме Лауре, которая знала только свой итальянский. Ей дали хорошую комнату, где ее обслуживали, и откуда она выходила только затем, чтобы идти на мессу.

Замок Пон-Карре был своего рода крепостью, которая, во времена гражданских войн, выдерживала осады. Он имел форму квадрата, как это и следовало из его названия, с четырьмя башнями с бойницами по углам, и окружен широким рвом. Апартаменты были просторные, богато меблированные, но по старинке. Воздух был наполнен ядовитыми комарами, которые нас пожирали и покрывали наши лица мучительными волдырями, но я взялся провести там неделю, и был весьма озабочен тем, чтобы найти подходящий предлог для того, чтобы сократить это время.

Мадам велела постелить постель рядом со своей кроватью, чтобы уложить там свою племянницу, и я не опасался, что она попробует убедиться в ее девственности, поскольку оракул ей это запретил, под страхом разрушить эффект операции, которую мы наметили на четырнадцатый день месяца апреля.

В этот день мы скромно поужинали, затем я пошел спать. Четверть часа спустя мадам пришла предоставить мне деву Ласкарис. Она ее раздела, подушила, надела на нее превосходную вуаль, и когда та легла рядом со мной, она осталась, желая присутствовать при операции, результатом которой должно было стать ее возрождение девять месяцев спустя.

Акт был совершен, во всех формах, и когда это было проделано, мадам нас оставила одних на эту ночь, которая нашла себе лучшее применение. Затем графиня ложилась со своей тетей вплоть до последнего дня месяца, времени, когда я должен был вопросить оракул, чтобы узнать, зачала ли юная Ласкарис в результате моей операции. Это могло бы случиться, потому что не было ничего упущено для этой цели, но я счел более правильным, чтобы оракул ответил, что операция не удалась, потому что маленький Аранда все видел из-за ширмы. М-м д'Юрфэ впала от этого в отчаяние, но я утешил ее следующим ответом, в котором оракул сказал ей, что то, что не могло произойти в апреле во Франции, может исполниться за пределами королевства в месяце мае, но при этом надо, чтобы она отправила за пределы не менее чем сотни лье от Парижа и, по меньшей мере, на год, юного любопытного, влияние которого оказалось столь неблагоприятным. Впрочем, оракул обозначил, как должен путешествовать д'Аранда: ему нужен гувернер, слуга и собственный экипаж в хорошем состоянии.

Оракул высказался, больше ничего не требовалось. М-м д'Юрфэ тут же подумала об аббате, которого она уважала, и юный д'Аранда был отправлен в Лион и быстренько рекомендован г-ну де Рошебарон, ее родственнику. Молодой человек был обрадован возможности попутешествовать и не имел ни малейшего понятия о той небольшой клевете, которую я позволил себе, чтобы его удалить. То, что заставило меня действовать таким образом, не было пустым капризом. Я заметил, при том без всяких сомнений, что Кортичелли была в него влюблена, и что ее мать потворствовала этой интриге. Я застал его два раза в ее комнате с молодым человеком, который, как и любой подросток, не мог пройти мимо каждой девушки, и, поскольку я не мог пройти мимо намерений моего итальянца, синьора Лаура сочла дурным, что я противлюсь увлечению ее дочери.

Большой проблемой было продумать заграничное место, где мы поселимся, чтобы возобновить мистическую операцию. Мы остановились на Экс-ла-Шапелль, и через пять-шесть дней все было готово для нашего путешествия.

Кортичелли, сердитая на меня за то, что я забрал у нее объект ее любви, осыпала меня упреками и стала с этой поры питать относительно меня дурные намерения; она стала позволять себе угрозы, если я не верну того, кого она называла милым мальчиком.

— Вам не идет, — говорила мне она, — быть ревнивым, и я сама себе хозяйка.

— Согласен, дорогая, — отвечал я, — но мне угодно, в данной ситуации, помешать тебе вести себя как проститутка.

Мамаша в ярости заявила мне, что желает вернуться в Болонью вместе с дочерью, и чтобы ее утихомирить, я ей пообещал лично проводить их туда после нашей поездки в Экс-ла-Шапелль.

Между тем, я беспокоился и, опасаясь неприятностей, ускорил отъезд. Мы отправились в мае, в берлине, где находились я, м-м д'Юрфэ, фальшивая Ласкарис и доверенная горничная мадам по имени Броньоль. За нами следовал двухместный кабриолет, в нем находились синьора Лаура и другая горничная. Двое ливрейных слуг ехали на запятках берлины. Мы останавливались на отдых на один день в Брюсселе, и другой — в Льеже. В Эксе мы застали множество знатных иностранцев, и на первом балу м-м д'Юрфэ представила мою Ласкарис двум принцессам из Мекленбурга, в качестве своей племянницы. Фальшивая графиня приняла их комплименты с достоинством и скромностью и привлекла к себе, в частности, внимание маркграфини Байрейтской и герцогини Виртембергской, ее дочери, которые завладели ею и не отходили вплоть до окончания бала. Я был как на иголках, опасаясь, как бы моя героиня не выдала себя чем-нибудь, вышедшим из кулис. Она танцевала с грацией, привлекшей к ней внимание и аплодисменты всей ассамблеи, и, по-моему, вызвала комплименты. Я испытывал мучения, потому что эти комплименты казались мне насмешливыми; это было, как будто любовались танцовщицей из оперы, переодетой графиней, и я чувствовал себя опозоренным. Улучив момент, чтобы поговорить с этой юной безумицей, я посоветовал ей танцевать как приличная светская девица, а не как фигурантка из балета, но она была горда своим успехом и осмелилась мне ответить, что светская девица может танцевать не хуже танцовщицы, и что она на собирается плохо танцевать лишь для того, чтобы мне понравиться. Поведение этой бесстыдницы мне настолько не понравилось, что если бы я знал, как это сделать, я бы избавился от нее в ту же секунду, но внутри я посулил ей, что она у меня поплатится; и, плохо это или хорошо, жажда мести поселилась в моем сердце и жила там, пока не получила удовлетворения.

М-м д'Юрфэ на следующий день после бала сделала ей подарок — футляр с очень красивыми часами, оправленными в бриллианты, пару серег с бриллиантами и перстень, украшенный розочкой бриллианта в пятнадцать каратов. Все вместе стоило под шестьдесят тысяч франков. Я все это забрал, чтобы ей не пришла в голову идея удрать без моего согласия.

Между тем, чтобы убить скуку, я играл, проигрывал мои деньги и заводил дурные знакомства. Худшим из всего было знакомство с французским офицером по имени д'Аше, у которого была красивая жена и дочь, еще более красивая. Эта девица не замедлила занять в моем сердце место, которое Кортичелли занимала теперь лишь поверхностно, но едва м-м д'Аше заметила, что я предпочитаю ей ее дочь, она постаралась прекратить мои визиты.

Я одолжил десять луи д'Аше, поэтому счел возможным пожаловаться ему на поведение его супруги, но он возразил резким тоном, что, поскольку я являлся к ним только ради его дочери, его жена была права, что его дочери предназначено найти хорошего мужа, и что если я питаю серьезные намерения, я должен объясниться с ее матерью. В этом не было ничего обидного, кроме тона, и я, разумеется, обиделся; однако, зная его как человека грубого, несдержанного, пьяницу, всегда готового схватиться по любому поводу, я решил сдержаться и забыть его дочь, не желая скомпрометировать себя, связавшись с человеком такого рода. Я был в таком настроении и почти излечился от своих фантазий относительно его дочери, когда, четыре дня спустя после нашего объяснения, зашел в биллиардный зал, где этот д'Аше играл со швейцарцем по имени Шмит, офицером на шведской службе. Заметив меня, д'Аше спросил, не хочу ли я заключить пари на него на ту сумму, что он мне должен. Они начинали партию, я ответил:

— Да, будет двадцать франков или ничего. Идет.

К концу партии д'Аше, видя, что его положение безнадежно, сделал запрещенный удар, настолько заметный, что гарсон бильярда ему об этом сказал, но д'Аше, которому этот удар приносил выигрыш, схватил золото, лежащее на сукне, и положил его в карман, не обращая внимания ни на маркера, ни на своего противника, который, видя, что его надувают, нанес мошеннику удар кием по лицу. Тотчас д'Аше, отбив удар рукой, выхватывает шпагу и бросается к Шмиту, который был без оружия. Гарсон, крепкий молодой человек, хватает д'Аше поперек тела и предотвращает убийство. Швейцарец выходит со словами: «Мы увидимся».

Мошенник успокаивается, смотрит на меня и говорит:

— Итак, мы квиты.

— Вполне квиты.

— Очень хорошо, но, тысяча чертей, вы могли бы вмешаться и избавить меня от оскорбления, которое меня позорит.

— Я мог бы, но ничто меня к этому не принуждает. Но впрочем, вы должны знать свои права. У Шмита не было шпаги, но я полагаю его человеком чести, и вы правильно бы поступили, если бы набрались смелости и отдали ему его деньги, потому что, в конце концов, вы проиграли.

Офицер по имени де Пийен отвел меня в сторону и сказал, что сам заплатит мне двадцать луи, которые д'Аше сунул себе в карман, но нужно, чтобы Шмит дал тому удовлетворение со шпагой в руке. Я не колеблясь пообещал ему, что швейцарец расплатится по этому долгу, и взялся дать ему положительный ответ завтра на том же месте.

Я не мог в себе сомневаться. Порядочный человек при оружии должен всегда быть готов применить его, чтобы отразить оскорбление, задевающее его честь, или оправдать оскорбление, нанесенное им самим. Я знал, что это предубеждение, которое считают, и, быть может, справедливо, предубеждением варварским, но есть общественные предубеждения, от которых человек чести не может отказаться, и Шмит казался мне порядочным человеком.

Я явился к нему на следующий день на рассвете; он еще не вставал. Когда он меня увидел, он сказал:

— Я уверен, что вы пришли пригласить меня драться с д'Аше. Я готов стреляться, чтобы доставить ему удовольствие, но при условии, что он сначала заплатит мне двадцать луи, которые он у меня украл.

— Вы получите их завтра утром, и я буду с вами. У д'Аше секундантом будет г-н де Пийен.

— Договорились. Жду вас здесь завтра на рассвете.

Я увиделся с де Пийеном два часа спустя и мы назначили встречу на шесть часов утра следующего дня, с двумя пистолетами. Мы выбрали сад в полу-лье от города.

На рассвете я нашел моего швейцарца, который ждал меня у дверей своего жилья, напевая пастушеские мелодии, столь дорогие сердцу его соотечественников. Я счел это хорошим предзнаменованием.

— Вот и вы, — сказал он, — пойдем.

Дорогой он мне сказал:

— Я в жизни дрался только с порядочными людьми, и мне трудно идти убивать мошенника; это должно быть делом палача.

— Я понимаю, — ответил я ему, — что неприятно рисковать собой перед человеком подобного сорта.

— Я ничем не рискую, — говорит Шмиц, смеясь, — потому что уверен, что убью его.

— Как это уверены?

— Весьма уверен, потому что я заставлю его дрожать.

Он был прав. Этот секрет неоспорим, когда знаешь, как его применять, и когда имеешь дело с трусом. Мы застали на месте д'Аше и Пийена и увидели еще пять или шесть человек, которых наверняка привлекло сюда любопытство.

Д'Аше вынул из кармана двадцать луи и передал их своему противнику, говоря:

— Я могу ошибаться, но я заставлю сейчас вас заплатить за вашу грубость.

Затем, повернувшись ко мне, сказал:

— Я должен вам двадцать луи.

Я не ответил.

Шмит, положив золото в свой кошелек с самым спокойным видом и ничего не ответив фанфарону, встал между двух деревьев, растущих на расстоянии примерно четырех шагов друг от друга, достал из кармана два подходящих пистолета и сказал д'Аше:

— Вам надо будет встать в десяти шагах и стрелять первым. Промежуток между этими двумя деревьями — это место, где я буду прогуливаться. Вы также сможете прогуливаться, если вам угодно, когда настанет моя очередь стрелять.

Было невозможно выразиться более ясным образом или объясниться с большим спокойствием.

— Но, — сказал я, — следует решить, за кем первый выстрел.

— Это бесполезно, — говорит Шмит, — я никогда не стреляю первым; впрочем, это право месье.

Де Пийен отвел своего друга на указанную дистанцию, затем стал в стороне, как и я, и д'Аше выстрелил в своего противника, который прогуливался медленным шагом, не глядя на него. Шмит развернулся совершенно хладнокровно и сказал:

— Вы промахнулись, месье, я уверен в этом; начните снова.

Я решил, что он сошел с ума, и ждал переговоров. Но не тут то было. Д'Аше согласился стрелять второй раз, выстрелил и снова промахнулся в своего противника, который, не говоря ни слова, но с твердым и уверенным видом, выстрелил первый раз в воздух, затем, перезарядив второй пистолет д'Аше, поразил его в середину лба и уложил замертво. Уложив свои пистолеты в карман, Шмит в тот же миг ушел один, как если бы продолжил свою прогулку. Я ушел также через две минуты, когда убедился, что несчастный д'Аше лежит без жизни.

Я был поражен, так как подобная дуэль мне показалась скорее сном, эпизодом из романа, чем реальностью. Я не мог этому поверить, потому что не заметил ни малейшей перемены в бесстрастном лице швейцарца.

Я явился завтракать с м-м д'Юрфэ, которую нашел безутешной, так как это был день полнолуния, и в четыре часа и три минуты я должен был провести таинственное сотворение ребенка, в которого она должна была воплотиться. Однако, божественная Ласкарис, которая должна была стать избранным сосудом, извивалась в своей постели, сотрясаясь от конвульсий, которые делали для меня невозможным выполнение детородного дела.

При рассказе, что поведала мне об этой помехе безутешная м-м д'Юрфэ, я лицемерно горевал, потому что злостное поведение танцовщицы было мне как нельзя кстати, во-первых, потому, что она не вызывала больше во мне никакого желания, а во вторых, потому что я рассчитывал извлечь пользу из этого обстоятельства, чтобы отомстить ей и ее наказать.

Я рассыпался в соболезнованиях м-м д'Юрфэ и, проконсультировавшись с оракулом, нашел, что малышка Ласкарис была испорчена черным духом, и что я должен отправиться разыскивать предопределенную деву, чья чистота находится под защитой высших духов. Видя, что безумица совершенно счастлива от обещаний оракула, я покинул ее, чтобы повидаться с этой Кортичелли, которую нашел в постели, с матерью, сидящей рядом.

— Значит, у тебя конвульсии, дорогая, — сказал я ей.

— Нет, я чувствую себя хорошо, но они у меня будут, — сказала она, — пока ты не вернешь мне мои драгоценности.

— Ты стала злой, моя бедная малышка, и это последовало от советов твоей матери. Что касается драгоценностей, с таким поведением ты их, возможно, не получишь вообще.

— Я все раскрою.

— Тебе не поверят, и я отправлю тебя в Болонью, не оставив никаких подарков, что сделала тебе м-м д'Юрфэ.

— Ты должен сейчас же вернуть мне драгоценности, или я объявлю себя беременной, что есть и на самом деле. Если ты не удовлетворишь мое требование, я сейчас же пойду рассказать все старой сумасшедшей, и мне неважно, что произойдет.

Очень удивленный, я смотрел на нее, не говоря ни слова, но раздумывал при этом, как мне избавиться от этой бесстыдницы. Синьора Лаура сказала со спокойным видом, что это совершенная правда, что ее дочь беременна, но не от меня.

— Но тогда от кого же? — спросил я.

— От графа де Н…, у которого она была любовницей в Праге.

Это показалось мне невозможным, так как она не показывала никаких симптомов беременности, но, в конце концов, такое могло быть. Озабоченный необходимостью переиграть этих двух мошенниц, я вышел, ничего им не сказав, и пошел запереться с м-м д'Юрфэ, чтобы проконсультироваться у оракула по поводу операции, которая должна была ее осчастливить.

После множества вопросов, более темных, чем те гадания, что творила Пифия перед дельфийским треножником, и объяснениями которых я, соответственно, забрасывал бедную увлеченную д'Юрфэ, она сама пришла к выводу, и я, разумеется, поостерегся ей возразить, что бедная Ласкарис сделалась безумной. Поддакивая всем ее опасениям, я добился того, что заставил ее найти в куче каббалистической ерунды, что принцесса не может соответствовать ожиданиям, потому что осквернена черным духом, врагом ордена розенкрейцеров; и поскольку она была на верном пути, она сама добавила, что юная дева беременна гномом.

Она нагромоздила затем еще кучу измышлений, чтобы узнать, каким образом мы теперь должны действовать, чтобы наверняка достичь нашей цели, и я обставил все таким образом, чтобы она сама пришла к выводу, что должна написать непосредственно луне.

Это красивое умозаключение, которое должно было вернуть ее к разуму, наполнило ее радостью. Она находилась в пароксизме энтузиазма, и я был теперь уверен, более, чем когда-либо, что если бы я захотел уверить ее в несбыточности ее надежд, ума не приложу, как я это смог бы сделать. Она тотчас бы вообразила, что враждебный дух овладел мной, и что я перестал быть истинным розенкрейцером. Но я был далек от мысли предпринять лечение, которое стало бы для меня столь невыгодным, будучи при этом для нее полностью бесполезным. Ее химеры делали ее счастливой, и несомненно, возвращение к правде сделало бы ее несчастной.

Теперь она приняла решение писать луне, с тем большей радостью, что ей знаком был культ, который поклоняется этой планете, и церемонии, которые необходимо было совершить, но она могла их провести только при содействии адепта, и я знал, что она рассчитывает на меня. Я сказал, что буду целиком в ее распоряжении, но следует ждать первой фазы ближайшей луны, что она и без меня знала. Я был озабочен тем, чтобы выиграть время, потому что, потеряв много в игре, мне нельзя было покинуть Экс-ла-Шапель, пока я не пополню счет векселя, что я направил г-ну д'О. в Амстердам. А пока мы согласились, что малышка Ласкарис сошла с ума и мы не будем обращать внимания на все то, что она, в своих приступах безумия, может говорить, поскольку ее ум находится во власти злого гения и это он внушает ей эти слова.

Мы решили, однако, что, поскольку ее состояние достойно жалости и следует делать ее существование сколь можно более мягким, она будет продолжать питаться вместе с нами, но по вечерам, выйдя со стола, будет отправляться спать в комнату своей гувернантки.

После того, как я таким образом настроил м-м д'Юрфэ не воспринимать всерьез любые возможные высказывания Кортичелли и заниматься только письмом, которое она должна написать гению Селенису, что обитает на луне, я занялся всерьез средствами восстановить мое финансовое состояние, что я подорвал игрой, и что невозможно было проделать с помощью кабалы. Я заложил ларец Кортичелли за тысячу луи и отправился держать талью в Английский клуб, где мог выиграть гораздо больше, чем у французов или немцев.

Три или четыре дня спустя после гибели д'Аше его вдова написала мне записку с просьбой прийти к ней. Я застал ее с Пийеном. Она сказала мне скорбным тоном, что у ее мужа было много долгов, ее кредиторы завладели всем имуществом, и ей из-за этого невозможно взять на себя расходы, необходимые для того, чтобы ей и ее дочери возвратиться в Кольмар, в лоно их семьи.

— Вы, — добавила она, — явились причиной смерти моего мужа, я прошу у вас тысячу экю; если вы мне откажете, я предъявлю вам иск через суд, так как швейцарский офицер уехал, и мне некого больше обвинить.

— Ваши слова меня удивляют, мадам, — заметил я ей холодно, — и если бы не уважение, которое я испытываю к вашему горю, я бы ответил вам с горечью, что ваше поведение должно было бы меня возмутить. Прежде всего, у меня нет тысячи экю, чтобы бросать их на ветер, и затем, угрожающий тон не способствует тому, чтобы побудить меня принести такую жертву. В конце концов, хотел бы я знать, каким образом вы собираетесь предъявить мне обвинение в суде. Что касается г-на Шмит, он дрался благородно и оказался победителем, и мне не кажется, что вы бы что-нибудь выиграли, если бы выдвинули против него обвинение, окажись он здесь. Прощайте, мадам.

Я был уже в полусотне шагов от дома, когда меня догнал де Пийен, который сказал мне, что, пока м-м д'Аше не задумала что-нибудь против меня, нам следует держаться вместе, чтобы нам не перерезали горло. Мы оба были без шпаг.

— Ваши намерения мне не льстят, — сказал я ему спокойно, — и в них есть что-то грубое, что отнюдь не склоняет меня компрометироваться связью с человеком, которого я совсем не знаю, и которому ничего не должен.

— Вы подлец.

— Возможно, я им стану, если буду вам подражать. Мнение, которое вы можете иметь обо мне, мне весьма безразлично.

— Вы в этом раскаетесь.

— Может быть, но пока я вас честно предупреждаю, что никогда не хожу без пары надежных пистолетов и умею ими пользоваться.

Вот и они, — добавил я, доставая их из кармана и взводя курок у того, что в правой руке.

Видя это, надменный забияка выругался и удалился в одну сторону, а я в другую.

В некотором отдалении от места, где произошла эта сцена, я встретил неаполитанца по имени Малитерни, в то время лейтенант-полковника и адьютанта принца де Конде, командующего французской армией. Этот Малитерни был бонвиван, всегда готовый одолжить денег и всегда сидевший на мели. Мы были друзьями, и я ему рассказал, что произошло.

— Я буду вынужден, — сказал я ему, — скомпрометировать себя в связи с этим де Пийеном, и если вы можете меня от этого оградить, я буду должен вам сотню экю.

— Это отнюдь не невозможно, — сказал он, — я скажу вам что-нибудь завтра.

Он действительно пришел ко мне на следующий день утром и заявил, что мой головорез выехал из Экса на рассвете согласно форменному приказу начальства, и заодно принес мне паспорт на свободный проезд от г-на принца де Конде.

Могу заверить, что эта новость была мне приятна. Я никогда не боялся скрестить мою шпагу с первым попавшимся, никогда впрочем не испытывая варварского удовольствия от того, чтобы пустить кровь человеку; но на этот раз я испытывал сильнейшее отвращение к необходимости подвергнуть себя угрозе от человека, которого не мог считать более деликатным, чем его друга д'Аше. Я горячо поблагодарил Малитерни, передав ему сотню экю, которые обещал и которые, как я счел, нашли наилучшее применение.

Малитерни, первостатейный насмешник и любимец маршала д'Эстре, не был обделен ни умом, ни знаниями, но ему не хватало порядка и, быть может, тонкости. Наконец, он был человек, весьма приятный в обхождении, поскольку обладал неиссякаемым весельем и хорошо знал свет. Достигнув ранга полевого маршала, в 1768 году, он женился в Неаполе на богатой наследнице, которую оставил вдовой год спустя.

На другой день после отъезда де Пийена я получил от м-ль д'Аше записку, в которой она просила, без ведома своей больной матери, зайти с ней повидаться. Я ответил, что она найдет меня в таком-то месте в такое-то время, и что там она сможет сказать мне то, что хочет.

Я встретил ее там вместе с матерью, которая пришла, несмотря на свою предполагаемую болезнь. Жалобы, слезы, упреки — ничто не было упущено. Она назвала меня своим гонителем и сказала, что отъезд де Пийена, ее единственного друга, ввергает ее в отчаяние, что она заложила все свое имущество, что у нее нет больше средств, и что я, будучи богатым, должен ей помочь, если я не последний из людей.

— Мне далеко не безразлично ваше положение, мадам, и, хотя я и не таков, как вы говорите, не могу не сказать, что вы показали себя последней из женщин, побуждая де Пийена, который, в конце концов, может быть и вполне порядочный человек, меня убить. Короче говоря, богатый или бедный, хотя я вам ничего не должен, я дам вам достаточно, чтобы выкупить ваши вещи и, быть может, сам отвезу вас в Кальмар; но надо, чтобы вы согласились прямо здесь, чтобы я изъявил вашей очаровательной дочери знаки моей любви.

— И вы осмеливаетесь делать мне это ужасное предложение?

— Ужасное или нет, я его делаю.

— Никогда.

— Прощайте, мадам.

Я зову буфетчика, чтобы расплатиться за прохладительные напитки, что я заказал, и кладу шесть двойных луи в руку юной персоны, но гордячка-мать, заметив это, не разрешает ей их принять. Я этому не удивился, несмотря на нужду, в которой она находилась, потому что эта мать была очаровательна и стоила еще больше, чем дочь, про что знала. Я должен был бы предпочесть ее и кончить на этом пререкания, но каприз! В любви такое не принимают в расчет. Я чувствовал, что она должна меня ненавидеть, тем более, что не любя свою дочь, она была оскорблена, что ту предпочли ей.

Покинув их и держа в руке эти шесть дублонов, которые гордость или досада заставили их отвергнуть, я отправился к банку в фараон, решив посвятить их фортуне; но эта легкомысленная жертва, не менее гордая, чем у капризной вдовы, была отвергнута, как и ею, и, ставя их пять раз на карту, я одним ударом свалил банк. Англичанин по имени Мартен, предложил мне поставить деньги со мной напополам, я согласился, потому что знал его как хорошего игрока, и в восемь-десять туров мы так хорошо повели наши дела, что я не только выкупил ларец и покрыл все остальные мои потери, но и стал обладателем довольно большой суммы.

В это время Кортичелли, разозлившись на меня, раскрыла все м-м д'Юрфэ, рассказав ей историю своей жизни, нашего знакомства и своей беременности. Но чем правдивей был ее рассказ, тем более добрая дама утверждалась в мысли, что она сумасшедшая, и она лишь смеялась вместе со мной над предполагаемым безумием моей предательницы. Она черпала все свое доверие из инструкций, которые давал ей Селенис в своих ответах.

Между тем я, со своей стороны, не мог оставаться равнодушным к поведению этой девицы; я принял решение перевести ее есть в комнате матери, оставшись единственной компанией м-м д'Юрфэ и уверив ее, что мы легко найдем другой священный сосуд, и что безумие Ласкарис делает ее совершенно неспособной участвовать в наших мистериях.

Вскоре вдова д'Аше, стесненная нуждой, оказалась вынуждена уступить мне свою Мими; но я утихомирил ее своей нежностью и тем, что в начале я соблюдал приличия, так, что она могла делать вид, что ничего не замечает. Я выкупил все, что у нее было в закладе, и, довольный ее поведением, хотя ее дочь еще и не ответила вполне на мою страсть, разработал план отвезти их обеих в Кольмар вместе с м-м д'Юрфэ. Чтобы склонить эту даму к столь доброму деянию, так, чтобы она не заподозрила мотив, я задумал сделать так, чтобы она получила этот приказ от луны в письме, которое она ожидала; я был уверен, что в этом случае она повинуется слепо.

Вот каким образом я взялся за дело, чтобы осуществить переписку между Селенис и м-м д'Юрфэ.

В день, определенный луной, мы отправились вместе ужинать в сад за городом, где, в комнате на первом этаже, я приготовил все, что необходимо для мистического культа; имея в кармане письмо, которое должно было спуститься с луны в ответ на то, которое м-м д'Юрфэ тщательно подготовила, и которое мы должны были отправить по этому адресу. В нескольких шагах от комнаты церемоний я поместил большую ванну, наполненную теплой водой, смешанной с эссенциями, подходящими царице ночи, и в которую мы должны были погрузиться вместе в час апогея луны, который приходился в этот день на час после полуночи.

Когда мы воскурили ароматы, растворили эссенции, свойственные культу Селенис и произнесли мистические моленья, мы полностью разделись и, держа мое письмо спрятанным в левой руке, я подтолкнул м-м д'Юрфэ к краю ванны, где находилась чаша из алебастра, наполненная можжевеловым спиртом, который я поджег и произносил каббалистические слова, которых сам не понимал, и которые она повторяла, передавая мне письмо, адресованное Селенис. Это письмо я сжег в пламени можжевельника, при ярком свете луны, и простодушная д'Юрфе заверила меня, что видела, как поднимаются знаки, начертанные ею самой, по лучам этой звезды.

После этого мы вошли в ванну, и письмо, которое я держал спрятанным в руке, и которое было написано в круговую, серебряными буквами на зеленой бумаге, покрытой льдом, появилось на поверхности воды десять минут спустя. Как только м-м д'Юрфэ ее заметила, она почтительно его взяла и вышла из ванны вместе со мной.

Обтершись и надушившись, мы снова взяли свои одежды. Когда мы вновь приняли пристойный вид, я сказал мадам, что она может прочесть письмо, которое она поместила на подушке из белого надушенного сатина. Она повиновалась, и заметно погрустнела, когда прочла, что ее гипостасис отложен вплоть до прибытия Кэрилинта, которого она увидит, вместе со мной, в следующем году в Марселе. Дух сказал ей кроме того, что юная Ласкарис может ему только навредить, и что она должна положиться на мои распоряжения, чтобы этого избежать. Он кончил тем, что приказал ей принудить меня не оставлять в Эксе женщину, которая потеряла своего мужа и имеет дочь, которую духи предназначают для важного служения нашему ордену. Она должна отправить ее в Эльзас вместе с дочерью и не терять ее из вида вплоть до их прибытия на место, поскольку наше влияние избавит их от опасностей, которые их не минуют, если они останутся сами по себе.

М-м д'Юрфэ, которая, независимо от своего безумия, была очень добросердечна, рекомендовала мне эту вдову со всем жаром фанатизма и человеколюбия, и с большим сочувствием пожелала узнать всю ее историю. Я холодно рассказал ей все, что мне показалось способным утвердить ее в своем решении, и обещал представить ей этих дам возможно скорее.

Мы вернулись в Экс и провели остаток ночи вместе, обсуждая все, что занимало ее воображение. Поскольку все складывалось благоприятно для моих планов, я занимался отныне только путешествием в Эльзас и стараниями обеспечить мне полное обладание Мими, столь хорошо заслужив ее милости услугами, которые я им оказал.

На следующий день я удачно играл, и чтобы завершить день, отправился насладиться приятным сюрпризом для м-м д'Аше, сообщив ей, что решил сам проводить ее в Кольмар вместе с ее Мими. Я сказал, что следует начать с того, что я представлю их даме, которую я имею честь сопровождать, и прошу ее быть готовой назавтра, потому что маркизе не терпится с ней познакомиться. Я ясно увидел, что она переживает, вообразив себе, что то, что я ей говорю, правда, потому что воображала, что маркиза влюблена в меня, и не могла связать эту идею с тем старанием, которое проявляла м-м д'Юрфэ, сблизить со мной двух женщин, которые могут быть опасными соперницами.

Я зашел за ними на следующий день в назначенный час, и м-м д'Юрфэ приняла их с любезностями, которые должны были их весьма удивить, поскольку они не могли знать, что должны быть обязаны этим приемом рекомендации, исходившей от луны. Мы пообедали вчетвером, и обе дамы держали себя женщинами, знакомыми с правилами света. Мими была очаровательна, и я проявлял к ней особую заботу, которую ее мать знала, к чему отнести, а маркиза приписывала уважению, проявляемому к ней со стороны розенкрейцеров.

Вечером мы все отправились на бал, где эта Кортичелли, не упускавшая возможности причинить мне какое-нибудь зло, танцевала так, как не позволительно танцевать благородной персоне. Она делала антраша, пируэты, балетные голубцы, батманы на полноги, наконец, все гримасы оперного паяца. Я был вне себя! Офицер, который, может быть, проигнорировал, что я гожусь ему в дяди, а может быть, только притворился, спросил меня, не профессиональная ли она танцовщица. Я слышал другого, недалеко от себя, который говорил, что, кажется, видел ее танцующей в Праге на последнем карнавале. Я должен был ускорить мой отъезд, так как предвидел, что эта несчастная кончит тем, что будет стоить мне жизни, если мы еще останемся в Эксе.

М-м д'Аше, державшаяся, как я уже сказал, тона приличного общества, заслужила полное одобрение м-м д'Юрфэ, которая склонна была видеть в ее дружелюбии новое свидетельство милости Селенис. Чувствуя, что после всех услуг, что я ей оказываю в столь изысканной манере, она мне обязана некоторой благодарностью, м-м д'Аше, притворившись, что чувствует себя немного не в себе, покинула бал первая, так что, провожая ее дочь домой, я оказался с ней тет-а-тет в полной свободе. Воспользовавшись случаем, что можно не торопиться, я остался с Мими на два часа, и она оказалась нежной, любезной и страстной до такой степени, что, покидая ее, мне не оставалось ничего более желать.

На третий день я усадил мать и дочь, одетых в дорожное платье, в элегантную и удобную берлину, и мы с радостью покинули Экс. За полчаса до отъезда у меня случилась встреча, фатальная по своим дальнейшим последствиям. Фламандский офицер, совершенно мне незнакомый, подошел ко мне и, поведав грустную ситуацию, в которой он оказался, поставил меня в положение, когда я не смог отказать ему в двенадцати луи. Десять минут спустя он принес мне записку, в которой подтверждал свой долг и срок, через который он собирался мне уплатить. Из этой записки следовало, что его зовут Малиньян. Через десять месяцев читатель узнает остальное.

В момент отъезда я указал Кортичелли на четырехместный экипаж, в котором она должна была следовать с матерью и двумя горничными. При виде этого она вскипела, ее гордость была уязвлена, и в какой-то момент я подумал, что она потеряет рассудок; слезы, проклятия, оскорбления — ничто не было упущено. Я оставался бесстрастен, и м-м д'Юрфэ, смеясь над безумствами своей предполагаемой племянницы, прекрасно продемонстрировала мне полное спокойствие, имея на своей стороне защиту мощного Селенис; в то же время Мими показывала мне тысячей способов счастье, которое она испытывает, оказавшись со мной.

Мы прибыли в Льеж в начале ночи, и я уговорил м-м д'Юрфэ задержаться там на следующий день, наняв там лошадей, чтобы следовать в Люксембург через Арденны; это был ход, который я предпринял, чтобы подольше побыть с моей очаровательной Мими.

Рано поднявшись, я вышел, чтобы осмотреть город. Когда я пересекал большой мост, женщина, закутанная в черную мантилью так, что виден был только кончик носа, подошла ко мне и спросила, не буду ли я столь любезен, чтобы проводить ее в один дом, дверь в который была распахнута.

— Поскольку я не имею счастье вас знать, — сказал я ей, — осторожность не позволяет мне принять ваше приглашение.

— Вы меня знаете, — отвечала она, и оттащив меня к углу соседней улицы, открыла лицо. Читатель может себе представить мое удивление: это была прекрасная Стюарт из Авиньона, эта бесчувственная статуя Воклюзского фонтана. Я был весьма рад ее встретить.

Заинтригованный, я следую за ней и поднимаюсь в комнату на втором этаже, где она оказывает мне самый нежный прием. Напрасные усилия, потому что, несмотря на ее красоту, я сохранил о ней злое воспоминание, и я отвергаю ее авансы, несомненно потому, что люблю Мими, которая погрузила меня в счастье и которой я хочу быть благодарен, сохранив себя для нее. Между тем я достаю из кармана три луи и предлагаю их ей, спрашивая ее историю.

— Стюарт, — говорит она, — не более чем мой проводник; меня зовут Рансон и я на содержании у богатого хозяина. Я вернулась в Льеж, изрядно настрадавшись.

— Я рад, что вы теперь хорошо обеспечены, но надо признать, что ваше поведение в Авиньоне было настолько же неподобающе, как и странно. Но не будем об этом говорить. Прощайте, мадам.

Я возвратился в отель, чтобы поведать затем об этой встрече маркизу Гримальди.

Мы выехали на следующий день и за два дня пересекли Арденны. Это одна из самых своеобразных стран Европы, обширный лес, истории которого из времен древнего рыцарства дали Ариосто столь прекрасные страницы на тему о Баярде.

В середине этого огромного леса, где нет ни одного города, но который надо пересечь, чтобы переехать из одной страны в другую, нет почти ничего того, что необходимо из жизненных удобств.

Здесь напрасно будешь искать пороков и добродетелей и того, что мы зовем нравами. Здешние обитатели лишены амбиций и, не имея возможности получить верное представление о положении вещей в мире, они порождают его в виде чудовищ, происходящих из природы, наук и возможностей людей, которые, по их понятиям. заслуживают названия мудрецов. Достаточно быть физиком, чтобы сойти у них за астролога и даже мага. Однако Арденны довольно населены, потому что меня заверили, что там имеется двенадцать сотен колоколен. Люди там добрые, даже любезные, особенно молодые девушки; но в основном женский пол там некрасив. В этом обширном кантоне, пересекаемом поперек рекой Мёз (Маас), находится город Буйон, настоящая дыра, но в мое время это было самое свободное место в Европе. Герцог де Буйон настолько дорожил своей властью, что предпочитал ее прерогативы всем почестям, на которые мог рассчитывать при дворе Франции.

Мы остановились на день в Метце, где не делали никаких визитов, и в три дня достигли Кольмара, где оставили м-м д'Аше, которую я совершенно очаровал. Ее семья, которая была вполне обеспечена, встретила мать и дочь с большой нежностью. Мими очень плакала, покидая меня, но я ее утешил, пообещав скоро увидеться. М-м д'Юрфэ, которую я предупредил об этом расставании, не очень переживала, и я также расстался с ними достаточно легко. Поздравляя себя с тем, что осчастливил мать и дочь, я преклонялся перед глубокими тайнами Провидения.

На следующий день мы переместились в Сульцбах, где барон де Шомбург, который знал м-м д'Юрфэ, оказал нам добрый прием. Я скучал в этом грустном месте без игры. Мадам, нуждаясь в компании, в разговоре ободрила Кортичелли, посулив, что к ней вернется мое хорошее отношение, и ее, соответственно, тоже. Эта несчастная, которая сделала все возможное, чтобы мне навредить, видя, с какой легкостью я разрушил ее проекты и до какой степени я ее унизил, поменяла свою роль; она стала нежной, услужливой и покорной. Она надеялась вернуть, хотя бы частично, кредит, который столь полно утеряла, и полагала, что близка к победе, когда увидела, что м-м д'Аше и Мими остаются в Кольмаре. Но больше всего ей терзало душу не отсутствие дружбы, моей или маркизы, а ее шкатулка, которую она не осмеливалась больше у меня просить и которую больше не должна была увидеть. Своими застольными заигрываниями, чудачествами, заставлявшими много смеяться м-м д'Юрфэ, она смогла вызвать у меня некоторые слабые любовные поползновения, но любезности в этом роде, которые я ей оказывал, не могли уменьшить мою суровость; она спала постоянно со своей матерью.

Восемь дней спустя после нашего прибытия в Сульцбах я передал м-м д'Юрфэ барону де Шомбург и направился в Кольмар, где надеялся развлечься. Я ошибся, так как нашел и мать и дочь на пути к замужеству.

Богатый торговец, который любил мамашу восемнадцать лет назад, теперь, когда увидел ее вдовой и еще красивой, ощутил возврат своих первоначальных желаний, попросил ее руки и был встречен благосклонно. Молодой адвокат нашел Мими в своем вкусе и предложил руку и сердце. Мать и дочь, которые опасались последствий моей нежности, сочли, впрочем, эти партии подходящими и поторопились дать свое согласие. Меня принимали по-семейному, и я ужинал в многочисленной и избранной компании, но видя, что могу лишь принести беспокойство этим дамам и скучать в ожидании некоторых случайных милостей, я сказал им адьё и на другой день вернулся в Сульцбах. Я нашел там прекрасную страссбуржанку по имени Зальцманн и трех или четырех игроков, которые говорили, что приехали на воды и привлекли за собой нескольких сотрапезников женского пола, о которых читатель узнает в следующей главе.

Глава IV

Я отправляю Кортичелли в Турин. Посвящение Элен в таинства Амура. Я совершаю поездку в Лион. Мое прибытие в Турин.

Мадам Сакс была создана, чтобы вызывать поклонение влюбленных мужчин; и если бы при ней не было ревнивого офицера, который никогда не терял ее из виду и выглядел угрожающе для любого, кто осмелился бы воздать ей справедливость, пытаясь ей понравиться, вероятно, у нее не было бы недостатка в обожателях. Этот офицер любил игру в пикет, но при этом следовало непременно, чтобы мадам сидела рядом с ним, и делала она это, казалось, с удовольствием.

В послеобеденное время я с ним играл, и это продолжалось пять или шесть дней. Мне, наконец, надоело, потому что стоило ему выиграть у меня десять-двенадцать луи, он поднимался и оставлял меня. Этого офицера звали д'Антраг, он был красивый мужчина, хотя и худощавый, и не был обделен ни умом, ни светскими манерами.

Два дня мы не играли, когда, после обеда, он спросил у меня, не желаю ли я, чтобы он дал мне реванш.

— Мне все равно, — сказал я, — потому что мы игроки разного уровня. Я играю для удовольствия, потому что игра меня забавляет, в то время как вы играете, чтобы выиграть.

— Как это? Вы меня обижаете.

— У меня нет такого намерения; но каждый раз, когда мы с вами встречаемся, вы через час меня покидаете.

— Вы должны мне быть за это благодарны, потому что, будучи не столь сильным игроком, как я, вы наверняка проиграли бы много.

— Это может быть, но меня это не беспокоит.

— Могу вам это доказать.

— Согласен; но первый, кто покинет партию, теряет пятьдесят луи.

— Согласен, но деньги на стол.

— Я по другому и не играю.

Я велю гарсону принести карты и достаю четыре или пять свертков по сотне луи каждый. Мы начали играть по пять луи за сотню, отложив каждый по пятьдесят луи на заклад.

Было три часа, когда мы начали играть, и в девять часов д'Антраг сказал, что мы могли бы пойти поужинать.

— Я не голоден, — ответил я, — но вы можете подняться, если хотите, чтобы я положил сотню луи себе в карман.

Он засмеялся и продолжил игру, но прекрасная дама на меня надулась, при том, что я ее не задерживал. Все наблюдатели пошли ужинать и вернулись составить нам компанию за полночь; но к этому часу мы остались одни. Д'Антраг, который увидел, во что он ввязался, не говорил ни слова, и я раскрывал рот только, чтобы вести счет в игре; мы играли самым спокойным в мире образом. В шесть часов утра любители и любительницы попить воды стали ходить вокруг и выражали нам восхищение нашим упорством, нам аплодировали, а мы сердились на это. Монеты лежали грудой на столе; я проигрывал сотню, но при этом игра склонялась в мою пользу.

В девять часов пришла прекрасная Сакс, и несколько минут спустя — м-м д'Юрфэ с г-ном де Шомбург. Дамы сообща посоветовали нам принять по чашке шоколаду. Д'Антраг согласился первый и, полагая, что я готов кончить, сказал:

— Договоримся, что первый, кто попросит есть и будет отсутствовать более четверти часа или заснет на своем стуле, проиграет заклад.

— Я ловлю вас на слове, — воскликнул я, — и присоединяюсь к любому другому отягощающему условию, которое вам угодно будет предложить.

Шоколад прибыл, мы выпили и продолжили игру. В полдень нас позвали обедать, но мы оба дружно отвечали, что не голодны. В четыре часа мы согласились выпить бульону. Когда настал час ужина, все стали находить, что дело зашло далеко, и м-м Сакс предложила нам присоединиться к пари. Д'Антраг, который выигрывал у меня сотню луи, готов был согласиться с предложением, но я воспротивился, и барон де Шомбург нашел, что я прав. Мой противник мог уступить заклад и выйти из игры; он все равно оказался бы в выигрыше; но жадность снедала его более, чем самолюбие. Для меня же потеря была чувствительна, но сравнительно меньше, чем честь. У меня был свежий вид, в то время как он выглядел как труп, выкопанный из земли, чему способствовала его худоба. Поскольку м-м Сакс настаивала, я сказал ему, что я в отчаянии, что не могу пойти навстречу просьбам очаровательной женщины, которая заслуживает, со всех точек зрения, гораздо большего внимания; но что в данном случае дело идет на принцип, и, соответственно, я решил победить, или, по крайней мере, не уступить победу моему противнику, пока не упаду мертвым.

Говоря так, я преследовал две цели: запугать д'Антрага своим решением и ожесточить его, внушив ему ревность; известно, что ревнивец видит все в преувеличенном виде, и я надеялся, что его игра от этого пострадает и, получив пятьдесят луи заклада, я не испытаю огорчения, потеряв сотню из-за превосходства его игры.

Прекрасная м-м Сакс метнула на меня негодующий взор и ушла, но м-м д'Юрфэ, которая считала меня непогрешимым, отомстила за меня, сказав г-ну д'Антраг тоном глубокого убеждения:

— Боже мой, месье, как мне жаль вас!

Общество, поужинав, не вернулось; нас оставили решать наш спор тет-а-тет. Мы играли всю ночь, и я наблюдал за лицом моего противника больше, чем за игрой. По мере того, как оно искажалось, он делал все больше ошибок; он путал карты, плохо считал и сбрасывал часто неправильно. Я был изнурен отнюдь не меньше него; я чувствовал слабость и каждую минуту надеялся увидеть, что он упадет замертво, в опасении, что я сам буду побежден, несмотря на мое сильное телосложение. Я получил свои деньги на рассвете, когда д'Антраг вышел, и я объявил его побежденным, прождав более четверти часа. Этот пустой спор его подкосил, а меня пробудил — естественный результат разницы темпераментов, игровой тактики и предмет изучения для моралиста и психолога, и моя хитрость мне удалась, потому что не была известна, и потому, что ее нельзя было предугадать. Речь не идет, другими словами, о генералах армии, военная хитрость должна родиться в голове у простого капитана, благодаря случаю и привычке быстро использовать отношения и противостояния людей и вещей.

В девять часов пришла м-м Сакс; ее любовник был в проигрыше.

— Теперь, — обратилась она ко мне, — от вас зависит уступить.

— Мадам, в надежде доставить вам удовольствие, я готов вернуть мой заклад и отказаться от остального.

Эти слова, произнесенные тоном нарочитой галантности, вызвали ярость у д'Антрага, который заявил язвительно, что, в свою очередь, он покинет игру только тогда, когда один двоих упадет мертвый.

— Вы видите, любезнейшая дама, — сказал я, ласково глядя на нее, — кто, в моем положении, является более неуступчивым.

Нам принесли бульону, но д'Антраг, который находился в последней стадии истощения, выпив его, испытал настолько сильный приступ дурноты, что, зашатавшись на своем стуле и весь покрывшись потом, лишился чувств. Его поспешили унести и я, дав шесть луи маркеру, который бодрствовал в течение сорока двух часов, и положив мое золото в карман, вместо того, чтобы идти спать, отправился к аптекарю, где принял легкое рвотное. Улегшись затем в постель, я поспал несколько часов и к трем часам обедал с наилучшим аппетитом.

Д'Антраг вышел только назавтра. Я ожидал какой-то ссоры, но ночь принесла успокоение, и я ошибся. Увидев меня, он подошел ко мне, обнял меня и сказал:

— Я согласился на глупое пари, но вы дали мне урок, который я запомню на всю жизнь, и я благодарен вам за это.

— Я очень рад, если только это напряжение не сказалось на вашем здоровье.

— Нет, я чувствую себя очень хорошо, но мы больше не будем играть.

— По крайней мере надеюсь, что не против друг друга.

Через восемь-десять дней я доставил м-м д'Юрфэ удовольствие, проводив ее, вместе с поддельной Ласкарис в Базель. Мы остановились в знаменитом отеле Имхоф, в котором с нас содрали шкуру; но «Три Короля» — лучшая гостиница города. Я уже говорил и повторю, что одна из странностей города Базель в том, что здесь полдень приходится на одиннадцать часов, — абсурдное положение, происходящее из-за одного исторического факта, который князь де Порантруи мне объяснил, но который я забыл. Базельцы говорят, что они подвержены некоторого рода безумию, от которого их избавляют воды Сульцбаха, но которое вскоре снова возвращается, вынуждая прибегать вновь к этому средству.

Мы бы остались на некоторое время в Базеле, если бы не произошло некое событие, которое заставило меня ускорить наш отъезд. Нужда заставила меня в какой-то мере простить Кортичелли, и когда я возвращался домой рано, поужинав с этой ветреницей и с м-м д'Юрфэ, я проводил ночь с ней; когда я возвращался поздно, что случалось довольно часто, я спал один в своей комнате. Плутовка спала одна в кабинете, примыкающем к комнате матери, и следовало пересечь эту комнату, чтобы пройти к дочери.

Вернувшись как-то в час после полуночи и не желая спать, переодевшись в пижаму, я взял свечу и пошел проведать мою красотку. Я был слегка удивлен, найдя дверь комнаты синьоры Лауры приоткрытой, и в момент, когда я собирался пройти, старая протянула руку, взяла меня за пижаму, умоляя не ходить к ее дочери.

— Почему? — спросил я.

— Она очень плохо себя чувствовала весь вечер, и ей надо поспать.

— Ладно. Я тоже буду спать.

Говоря так, я отталкиваю старуху, вхожу к дочке и вижу ее лежащей с кем-то, кто прячется под одеяло.

Оценив картину, я принимаюсь смеяться и, усевшись на кровать, спрашиваю, кто этот счастливый смертный, которого я вынужден буду заставить выпрыгнуть в окно. Я вижу рядом на стуле одежду, штаны, шляпу и трость этого персонажа, но, имея добрые пистолеты в кармане, знаю, что мне нечего опасаться; однако я не желаю делать шума.

Дрожащая, со слезами на глазах, она хватает меня за руку, умоляя ее простить.

— Это, — говорит она мне, — молодой синьор, имени которого я не знаю.

— Молодой синьор, имени которого ты не знаешь, негодница! Ладно! Он сам мне его скажет.

Говоря эти слова, я беру пистолет и твердой рукой раскрываю этого голубя, который не смеет нести яйца в моем гнезде. Я вижу молодое лицо, мне незнакомое. Голова закутана в платок, но все остальное голое, как у маленького бесстыжего Адама. Он поворачивается ко мне спиной, чтобы взять свою рубашку, которую он забросил за кровать, но, схватив его за руку, я не даю ему двинуться с места, потому что ствол моего пистолета говорит самым неотразимым языком.

— Кто вы, прекрасный сударь, будьте любезны?

— Я граф Б., Базельский каноник.

— Вы здесь собираетесь заняться церковными делами?

— О нет, месье! Прошу вас извинить меня, как впрочем и мадам. потому что только я здесь единственный виноват.

— Я не об этом вас спрашиваю.

— Месье, мадам графиня здесь совершенно не виновата.

Я был в самом счастливом положении, потому что, совершенно не гневаясь, с трудом удерживался от смеха. Картина в моих глазах представилась пленительная, будучи одновременно комической и соблазнительной. Сочетание этих двух обнаженных, присевших на корточки, было воистину сладострастно, и я созерцал их добрую четверть часа, не произнося ни слова и пытаясь подавить желание возлечь вместе с ними. Я победил его только из опасения встретить в лице каноника дурня, неспособного сыграть с достоинством роль, которую на его месте я исполнил бы превосходно. Что до Кортичелли, для которой переход от слез к смеху ничего бы не стоил, она сыграла бы свою восхитительно; но если, как я опасался, я имел дело с дураком, я был бы унижен.

Уверенный, что ни тот ни другая не поняли, что творится у меня внутри, я поднялся, велев канонику одеться.

— Это дело, — сказал я ему, — должно умереть в молчании, но мы двое отойдем немедленно, шагов на двести отсюда, и будем стреляться в упор на этих пистолетах.

— Ах, месье! — воскликнул сударь, — вы отведите меня, куда хотите, и убейте меня, если вам угодно, потому что я не рожден, чтобы сражаться.

— На самом деле?

— Да, месье, и я стал священником именно для того, чтобы избавиться от этой фатальной обязанности.

— Вы, стало быть, скот, который готов подвергнуться ударам палкой?

— Все, что вам угодно; но вы поступите как варвар, потому что меня ослепила любовь. Я вошел в этот кабинет всего четверть часа назад, мадам спала, и ее гувернантка тоже.

— Далее, лжец.

— Я успел только снять рубашку, как вошли вы, а до того я никогда не встречался с этим ангелом.

— Что касается этого, — живо добавила мерзавка, — это так же верно, как евангелие.

— Знаете ли вы, что вы оба бессовестные лжецы? А вы, прекрасный каноник, городской совратитель, вы заслуживаете того, чтобы я вас поджарил, как маленького Св. Лаврентия.

Между тем несчастный каноник натянул свои одежды.

— Следуйте за мной, месье, — сказал я ему ледяным тоном и отвел его в свою комнату.

— Что вы сделаете, — спросил я, — если я вас прощу и дам вам выйти из дома без позора?

— Ах, месье! Я испарюсь и вы меня больше здесь не увидите; везде, где вы сможете меня в будущем увидеть, вы найдете во мне человека, готового все для вас сделать.

— Очень хорошо. Уходите и помните, что вы должны в будущем быть осторожней в ваших любовных авантюрах.

После этого похода я отправился спать, очень довольный тем, что видел, и тем, что сделал, потому что это полностью развязывало мне руки по отношению к распутнице.

На другой день, как только я поднялся, я направился к Кортичелли, которой заявил тоном спокойным, но повелительным, чтобы она собирала свои вещи и не смела покидать свою комнату вплоть до момента, когда будет садиться в коляску.

— Я скажу, что больна.

— Как тебе угодно, но никто не будет обращать внимания на твои речи.

Не ожидая других объяснений, я направился к м-м д'Юрфэ и, рассказав ей ночную историю и расцветив ее забавными подробностями, заставил ее смеяться от всего сердца. Это было как раз то, что мне следовало сделать, чтобы склонить ее консультироваться с оракулом по поводу этого очевидного доказательства совращения юной Ласкарис черным гением, переодетым в священника. Оракул ответил, что мы должны выехать завтра же в Безансон, что оттуда она поедет со своими горничными и слугами ожидать меня в Лионе, в то время как я провожу юную графиню и ее гувернантку в Женеву, где распоряжусь отправить их на их родину.

Добрая фантазерка была обрадована этим распоряжением и увидела в нем знак благоволения к ней доброго Селениса, который обеспечивал ей, таким образом, счастье увидеться с малышом д'Аранда. Что до меня, мы решили, что я присоединюсь к ней весной следующего года, чтобы совершить великое превращение, которое должно возродить ее в образе мужчины. Она считала это превращение неизбежным и абсолютно реальным.

Все было готово к следующему дню, и мы уехали. М-м д'Юрфэ и я — в берлине, Кортичелли и ее мать, с двумя горничными — в другой коляске. По прибытии в Безансон м-м д'Юрфэ покинула меня со своими людьми, а я на следующий день взял путь на Женеву вместе с матерью и дочерью. Я, как всегда, остановился в «Весах».

Во время всего пути я не только не обратился к своим спутницам ни словом, но даже не удостоил их ни единого взгляда. Я усаживал их есть вместе со слугой из Франш-Конте, которого я решил взять по рекомендации г-на де Шомбург.

Я пошел к моему банкиру, чтобы попросить найти мне надежного возчика, который отвезет в Турин двух женщин, о которых я должен позаботиться. Я передал ему также пятьдесят луи, чтобы он выдал на них обменный вексель на Турин.

Вернувшись в гостиницу, я написал шевалье Рэберти, отправив ему этот обменный вексель. Я предупредил его, что три или четыре дня спустя после получения этого письма он увидит пришедшую к нему болонскую танцовщицу с матерью и с рекомендательным письмом. Я просил поместить их в пансион в приличный дом и оплачивать за мой счет. Я сказал ему в то же время, что он меня весьма обяжет, если сможет устроить так, чтобы она танцевала, пусть даже задаром, во время карнавала, и предупредить ее, что если, при моем приезде в Турин, я услышу о ней сомнительные истории, я от нее отвернусь.

На следующий день порученец от г-на Троншена пришел представить мне возчика, который сказал, что готов ехать сразу после обеда. Подтвердив его договоренность с банкиром, я вызвал Кортичелли и сказал возчику:

— Вот две персоны, которых вы отвезете, и они вам заплатят, когда вы отвезете их в Турин, в безопасности, вместе с их багажом, за четыре с половиной дня, в соответствии с контрактом, имеющимся у вас, дубликат которого находится у них.

Час спустя он явился грузить вещи в коляску.

Кортичелли утопала в слезах. У меня не хватило жестокости проводить ее без некоторого сочувствия. Она была в значительной мере наказана за свое дурное поведение. Я усадил ее пообедать со мной и, передав рекомендательное письмо к г-ну Рэберти и двадцать пять луи, из которых восемь следовали на текущие расходы, я пересказал ей то, что написал этому месье, который, согласно моему распоряжению, позаботится обо всем. Она попросила у меня чемодан, в котором у нее были три платья и превосходное манто, которое подарила ей м-м д'Юрфэ, когда она еще вела себя хорошо; но я сказал ей, что мы поговорим об этом в Турине. Она не посмела заикнуться о ларце и ограничилась слезами, но сочувствия у меня не вызвала. Я оставил ее гораздо более в порядке, чем она была при приезде, потому что у нее были прекрасные наряды, белье, украшения и прекрасные часы, что я ей дал. Это было больше, чем она заслуживала. В момент отъезда я проводил ее в коляску, скорее не для проформы, а чтобы еще раз рекомендовать ее возчику. Когда она уехала, я, почувствовав освобождение от тяжкой обузы, пошел проведать моего синдика, которого читатель еще не забыл. Я не писал ему со времени моего пребывания во Флоренции; он не должен был ничего обо мне знать, и я собирался насладиться его изумлением. И действительно, оно было велико; но после первого момента удивления он бросился мне на шею, расцеловал, проливая слезы радости и сказал наконец, что потерял надежду меня увидеть снова.

— Что поделывают наши дорогие подружки?

— Они чувствуют себя прекрасно. Вы — постоянный сюжет их воспоминаний и нежных сожалений; они сойдут с ума от радости, когда узнают, что вы здесь.

— Надо поскорее им сообщить об этом.

— Не сомневайтесь, я тотчас пойду их предупредить, что мы ужинаем сегодня вечером все вместе. Кстати! Г-н де Вольтер уступил свой дом «Отраду» (Délices) г-ну герцогу де Вилару и переселился в Ферней.

— Мне это безразлично, так как я не собираюсь повидать его в этот раз. Я останусь здесь две или три недели, и полностью посвящу их вам.

— Вы нас осчастливите.

— Прежде чем уходить, прошу вас, дайте мне возможность написать три или четыре письма; я займусь этим до вашего возвращения.

Он оставил в моем распоряжении свое бюро, и я написал сразу моей гувернантке, м-м Лебель, что проведу двадцать дней в Женеве, и что если буду уверен, что увижу ее, охотно приеду в Лозанну. К своему несчастью, я написал также в Берн этому Асканио Погомас, или Джакомо Пассано, генуэзцу, плохому поэту, противнику аббата Кьяри, с которым я познакомился в Ливорно. Я сообщил ему, чтобы он ехал в Турин, ждать меня там. Я написал в то же время моему другу г-ну Ф., которому я его рекомендовал, передать ему двенадцать луи на дорогу.

Мой злой гений внушил мне мысль об этом человеке, который имел импозантную внешность, лицо настоящего астролога, чтобы представить его м-м д'Юрфэ как великого адепта тайных знаний. Вы увидите через год, дорогой читатель, насколько я вынужден был раскаяться, что последовал этой пагубной идее.

Отправившись вечером вместе с синдиком к нашим прелестным кузинам, я увидел, что продают красивую английскую коляску, и купил ее взамен моей, доплатив разницу в сто луи. Пока я торговался, дядя прекрасной теологини, что столь замечательно толковала различные тезисы, и которой я преподал столь нежные уроки физики, узнал меня, подошел меня обнять и пригласить на обед к нему на завтра.

Перед тем, как прийти к нашим любезным подругам, синдик известил меня, что мы там найдем очень красивую девушку, которая еще не посвящена в наши нежные мистерии.

— Тем лучше, — ответил я, — я буду вести себя соответственно и стану, может быть, ее проводником.

Я положил в карман шкатулку с дюжиной очень красивых колечек. Я давно понял, что эти пустяки могут многому поспособствовать.

Момент, когда я снова увидел этих очаровательных девушек, уверяю вас, был одним из самых приятных в моей жизни. Я встретил в них радость, удовлетворение, искренность, благодарность и страсть к наслаждениям. Они занимались любовью без ревности, без зависти и без любого из тех чувств, которые могут помешать их добрым отношениям между собой. Они воистину чувствовали себя достойными моего уважения, потому что наделяли меня своими милостями без всякой унизительной мысли, движимые тем же чувством, которое притягивало меня к ним.

Присутствие их новой подруги вынуждало нас ограничивать наши первые объятия тем, что называют благопристойностью, и юная вновь посвящаемая оказывала мне те же знаки внимания, краснея и не поднимая глаз.

После обычных речей, этих общих мест, что произносятся после долгого отсутствия, и некоторых двусмысленностей, которые нас заставляли посмеяться и должны были заставить эту юную Агнес задуматься, я сказал ей, что нахожу ее прекрасной как Амур, и что я готов поспорить, что ее разум, столь же прекрасный, как ее очаровательное лицо, не чужд некоторых предрассудков.

— У меня, — сказала она скромно, есть все предрассудки, диктуемые чувством чести и религией.

Я увидел, что следует ее поберечь, действовать деликатно и выждать время. Это был не тот случай, когда можно предпринять прямой штурм. Но такова моя природа, я в нее влюбился.

Синдик назвал мое имя.

— Ах! — воскликнула девушка, — это, стало быть, вы, месье, два года назад обсуждали очень странные вопросы с моей кузиной, племянницей пастора? Я очень рада познакомиться с вами.

— А я — с вами, мадемуазель; и надеюсь, что, говоря с вами обо мне, ваша очаровательная кузина не нашла во мне ничего предосудительного.

— Как раз наоборот, потому что она вас очень высоко оценила.

— Я буду иметь честь обедать завтра с ней и не премину высказать ей мою благодарность.

— Завтра? Постараюсь быть на этом обеде, потому что очень люблю философские дискуссии, хотя и не смею сама вставить в них хоть слово.

Синдик воздал должное ее благоразумию и похвалил ее сдержанность с такой теплотой, что я ясно увидел, что он в нее влюблен, и что если он ее еще не соблазнил, он будет изыскивать все средства, чтобы добиться своего. Это юное создание звали Элен. Я спросил у девушек, не сестра ли им эта прекрасная Елена, и старшая ответила с тонкой улыбкой, что она сестра, но у нее нет брата, и, выдав это объяснение, поспешила ее поцеловать. После этого мы, синдик и я, изощрялись по отношению к ней в тонких комплиментах, говоря, что мы надеемся стать ее братьями. Элен краснела, но на все наши галантные предложения не отвечала ни слова. Достав мой ларец и видя, что девицы очарованы красотой моих колец, я пригласил их выбрать себе те, что им нравятся, и очаровательная Елена последовала за подружками, заплатив мне скромным поцелуем. Вскоре затем она нас покинула, и мы остались в полнейшей свободе.

Синдик был прав, влюбившись в Элен, потому что эта девушка не только обладала всем, что нужно, чтобы нравиться, но и способна была внушить подлинную страсть, но три подруги не льстили себя надеждой включить ее в круг своих развлечений, так как полагали, что ей свойственно непреодолимое чувство целомудрия по отношению к мужчинам.

Мы поужинали очень весело, а после ужина принялись за наши игры: синдик, по своему обыкновению, оставался просто зрителем наших утех, и очень этим был доволен. Я перебрал по очереди трех нимф по разу каждую, обманув их надежды для их же пользы и щадя их, когда готов был уступить натуре. В полночь мы расстались и добрый синдик проводил меня до дверей моего жилища.

На следующий день я обедал у пастора, где нашел многочисленное общество, среди прочих г-на д'Аркур и г-на де Хименес, который сказал мне, что г-н де Вольтер знает, что я в Женеве и надеется меня увидеть. Я ограничился в ответ глубоким поклоном. М-ль Эдвига, племянница пастора, сделала мне очень лестный комплимент, который мне доставил не большее удовольствие, чем вид ее кузины Элен, которая находилась около нее, и которую она мне представила, сказав, что, поскольку мы уже знакомы, мы вполне можем общаться. Это было то, чего я хотел больше всего. Двадцатидвухлетняя теологиня была прекрасна, аппетитна, но в ней не хватало, уж я не знаю чего, что жалит и прибавляет надежды на удовольствие, этакого кисло-сладкого, что пробуждает само сладострастие. Однако это ее общение с кузиной было тем, что мне было нужно, чтобы постараться внушить ей нужные мне чувства.

Мы превосходно пообедали и во время перерывов говорили только о вещах нейтральных; на десерт, пастор попросил г-на де Хименес задать несколько вопросов племяннице. Зная его как известного ученого, я ожидал вопросов о какой-то проблеме геометрии, но я ошибся, так как он спросил, знает ли она, что мысленная оговорка делается для самооправдания персонажа.

Эдвига скромно отвечала, что, за исключением случая, когда обман может быть необходим, мысленная оговорка всегда — мошенничество.

— Скажите же мне тогда, как Иисус Христос мог сказать, что момент конца света ему неизвестен?

— Он мог так сказать, потому что он этого не знал.

— Значит, он не был Богом?

— Соответствие ошибочно, потому что из того, что Бог повелитель всего, не следует, что он знает будущность.

Словцо «будущность», примененное столь кстати, мне показалось превосходным. Эдвига зааплодировала, и ее дядя обошел стол, чтобы ее поцеловать. У меня на губах было вполне естественное возражение, которое, применительно к сюжету, могло вполне ее опровергнуть, но мне хотелось ей понравиться, и я промолчал.

Г-н д'Аркур был приглашен также задать вопрос, но ответил, вместе с Горацием, что nulla mihi religio est [1]. Тогда Эдвига, повернувшись ко мне, сказала, что это напоминает амфидромию — языческий праздник.

— Но я хотела бы, — добавила она, — чтобы вы спросили меня о чем-то, касающемся христианства, что-нибудь трудное, на что вы сами не можете найти ответ.

— Оставьте меня, мадемуазель.

— Тем лучше, это значит, что вы не испытываете потребность думать.

— Я думаю, стараюсь найти новое. Ну, вот. Согласитесь, что Иисус Христос обладал всеми качествами человека?

— Да, всеми, за исключением слабостей.

— Относите ли вы к слабостям способность к деторождению?

— Нет.

— Соблаговолите тогда сказать мне, какой природы было бы создание, которое бы родилось, если бы Иисусу Христу пришло в голову сделать ребенка Самаритянке?

Эдвигу бросило в краску. Пастор и все присутствующие переглянулись, а я уставился на теологиню, которая задумалась. Г-н д'Аркур сказал, что следует послать за г-ном де Вольтером, чтобы разрешить столь затруднительный вопрос, но Эдвига подняла решительно глаза с видом, что готова отвечать, и все затихли.

— У Иисуса Христа, — сказала она, — было две совершенные природы, в совершенном равновесии; они были неразделимы. Таким образом, если бы Самаритянка соединилась бы телесно с нашим Искупителем, она бы, разумеется, зачала; потому что абсурдно предположить за Богом действие такой важности, не возымевшее естественных последствий. Самаритянка бы через девять месяцев разродилась ребенком мужского пола, не женского, и это создание, рожденное женщиной-человеком и мужчиной-Богом, имело бы в себе четверть божественного и три четверти человеческого.

При этих словах все собеседники захлопали, и г-н де Хименес восхитился разумностью этого подсчета, а затем сказал:

— Естественным образом, если сын Самаритянки женится, дети от этого брака будут иметь семь восьмых человеческого естества, а одну — божественного.

— Если только он не женится на богине, — добавил я, что заметно изменило отношение к дискуссии.

— Скажите мне точно, — снова обратилась Эдвига, — сколько будет божественного в ребенке к шестому поколению.

— Подождите минутку и дайте мне карандаш, сказал г-н де Хименес.

— Нет нужды в расчетах, — сказал я, — в нем будет небольшая частица того разума, что вас интересует.

Все хором отметили эту любезность, которая не задела ту, которой я ее адресовал.

Эта прекрасная блондинка захватила меня чарами своего ума. Мы поднялись из-за стола, окружив ее кольцом, и она отвергала все наши комплименты самым достойным образом. Отозвав Элен в сторону, я попросил ее сделать так, чтобы ее кузина выбрала в моей шкатулке одно из моих колец, поскольку я пополнил ее после того, как она была опустошена накануне; очаровательная кузина охотно взялась за мое поручение. Четверть часа спустя Эдвига подошла показать мне свою руку, и я с удовольствием увидел кольцо, которое она выбрала; я с удовольствием поцеловал эту руку, и она должна была почувствовать по горячности поцелуев все то, что она мне внушила.

Вечером Элен пересказала синдику и трем подругам вопросы, заданные за обедом, со всеми подробностями; она рассказывала легко и непринужденно, мне не нужно было ни разу ей помогать. Мы просили ее остаться ужинать, но она, отозвав подруг в сторонку, объяснила им, что это невозможно; но она сказала, что ей можно будет провести пару дней в сельском доме, что они имели на озере, если они лично попросят об этом ее мать.

Настойчиво побуждаемые синдиком, три подруги отправились к матери на следующий день, и через день поехали в загородный дом вместе с Элен. В тот же вечер мы поехали туда ужинать с ними, но мы не могли там оставаться спать. Синдику пришлось проводить меня в дом, расположенный неподалеку, где мы прекрасно бы устроились все вместе. Это нас не слишком озаботило, и старшая, желая доставить удовольствие своему другу, сказала, что он может отправляться со мной, когда хочет, а они идут спать. Говоря так, она берет Элен за руку и уводит в свою комнату, а две остальные уходят в свою. Некоторое время спустя после их ухода, синдик идет в комнату, где находится Элен, а я иду к двум остальным.

Прошел едва час, как я пребывал меж двух подруг, когда вошел синдик, прервав мои эротические забавы, и предложил мне уехать.

— Что вы сделали с Элен? — спросил я.

— Ничего, это неуступчивая дурочка. Она закуталась в одеяло и не хотела смотреть на шалости, что я вытворял с ее подругой.

— Вам надо было адресоваться к ней.

— Я пытался, но она меня многократно отталкивала. Я больше не могу. Я сдался, и я уверен, что ничего нельзя поделать с этой дикаркой, по крайней мере, если вы не возьметесь ее приручить.

— Что делать?

— Идите туда завтра обедать; меня не будет, так как я должен провести день в Женеве. Я приеду туда к ужину, и если бы мы могли ее подпоить!

— Это было бы прискорбно! Предоставьте мне действовать.

Я отправился к ним один, упрашивая пообедать завтра, и они приветствовали меня со всем возможным красноречием. После обеда, на прогулке, предвидя мое пожелание, три подруги оставили меня наедине с прекрасной недотрогой, которая сопротивлялась моим ласкам, моим настояниям и почти заставила меня потерять надежду ее укротить.

— Синдик, — сказал я ей, — влюблен в вас, и этой ночью…

— Этой ночью, — прервала она меня, — этой ночью он развлекался со своей давней подругой. Я не против того, чтобы каждый действовал согласно своей фантазии и для своего удовольствия; но желаю, чтобы меня оставили свободной в своих поступках и своих вкусах.

— Если бы я мог надеяться завладеть вашим сердцем, я был бы счастлив.

— Почему бы вам не пригласить пастора пообедать, вместе с моей кузиной? Она позовет меня также с собой, потому что мой дядя ценит всех, кто любит его племянницу.

— Вот что мне следовало бы знать. Есть ли у нее любовник?

— Нет никого.

— Как это возможно? Она молода, красива, весела, и к тому же полна ума.

— Вы не знаете Женевы. Ее ум как раз и является причиной, почему ни один молодой человек не осмеливается объясниться ей в любви. Те, кто мог бы привязаться к ней, отдаляются от нее из-за ее ума, потому что спотыкаются во время беседы.

— Но разве молодые люди Женевы столь невежественны?

— По большей части. Можно сказать, что многие получили хорошее воспитание и вполне образованы; но, в общем, у них множество предрассудков. Никто не хочет выглядеть глупым или пошлым; и к тому же, здешняя молодежь далека от того, чтобы стремиться к умным женщинам, получившим хорошее образование. Совсем наоборот. Если молодая женщина обладает умом или образованием, она должна стараться это скрывать, по крайней мере, если надеется выйти замуж.

— Теперь я вижу, дорогая Элен, почему вы не раскрывали рта во время обеда у вашего дяди.

— Я знаю, что мне нет нужды скрываться. Это не было причиной, чтобы мне соблюдать молчание в тот вечер, и могу вам сказать, без тщеславия и гордости, лишь удовольствие заставляло меня держать рот закрытым. Я любовалась моей кузиной, которая говорила об Иисусе Христе, как я бы говорила о моем отце, и не боялась показать себя ученой в области, в которой другая девушка, если бы ее затронули, показала бы себя несведущей.

— Несведущей, даже если бы прожила столько, сколько ее бабушка.

— Таковы здесь нравы, или, скорее, предрассудки.

— Вы рассуждаете поразительно, моя дорогая Элен, и я с удовольствием поужинаю в той компании, которую вы столь разумно мне посоветовали.

— Вы будете иметь удовольствие встретиться с моей кузиной.

— Я отдаю ей должное, прекрасная Элен; Эдвига очаровательна и интересна; но поймите, что именно из-за вашего присутствия эта встреча меня так интересует.

— А если я вам не поверю?

— Вы ошибетесь и вы меня весьма огорчите, потому что я вас нежно люблю.

— Несмотря на это вы попытались меня обмануть. Я уверена, что вы дарили знаки своей нежности этим трем девицам, что мне очень нравится.

— Почему?

— Потому что ни одна из них не может вообразить себе, что вы любите только ее одну.

— И вы верите, что эта деликатность чувств делает вас более счастливой, чем они?

— Да, я в это верю, хотя в этой области у меня совершенно нет опыта. Скажите мне, пожалуйста, думаете ли вы, что я права?

— Да, я так думаю.

— Я рада; но если я права, согласитесь, что, желая объединить меня с ними, вы отказываете мне в любви, такой, какую я могла бы желать, чтобы быть уверенной, что подлинно любима вами.

— Да, я с этим также согласен, и прошу искренне прощения. Теперь скажите, божественная Элен, что мне надо сделать, чтобы пригласить на обед пастора?

— Это нетрудно. Пойдите к нему и просто пригласите его, и если вы хотите быть уверены, что я буду участвовать, попросите его пригласить меня вместе с моей матерью.

— Почему вместе с вашей матерью?

— Потому что он влюблен в нее вот уже двадцать лет и все еще любит ее.

— И где я могу устроить этот обед?

— Г-н Троншен ваш банкир?

— Да.

— У него есть прекрасный загородный дом на озере; попросите у него этот дом на один день, он даст его вам с удовольствием. Сделайте так, но не говорите об этом ни синдику, ни его трем подругам — мы скажем им потом.

— Но вы уверены, что ваша просвещенная кузина охотно согласится встретиться со мной?

— Более чем охотно, будьте уверены.

— Отлично! Уладим все это завтра. Послезавтра вы вернетесь в город, и я назначу нашу встречу на три-четыре дня позднее.

Синдик присоединился к нам к закату, и мы весело провели вечер. После ужина девицы отправились ложиться спать, как и накануне, я пошел в комнату старшей, в то время, как мой друг пошел к двум младшим. Я знал, что все, что я мог бы предпринять, чтобы уговорить Элен, будет бесполезно, поэтому ограничился несколькими поцелуями, после чего пожелал им доброй ночи и пошел с визитом к младшим. Я нашел их глубоко спящими, а синдик скучал в одиночестве. Я не обрадовал его, когда сказал, что не смог добиться никаких милостей.

— Я вижу, — сказал он мне, — что теряю лишь время с этой маленькой глупышкой, и хочу прекратить это занятие.

— Полагаю, — ответил я, — что это самое простое и, возможно, самое лучшее, что вы можете сделать, потому что томиться рядом с бесчувственной и капризной красоткой — глупо. Счастье не должно быть ни слишком легким, ни слишком трудным.

На следующий день мы вместе отправились в Женеву, и г-н Троншен оказался счастлив доставить мне то удовольствие, которое я у него попросил. Пастор принял мое приглашение и сказал, что уверен, что я буду рад познакомиться с матерью Элен. Было легко заметить, что этот бравый мужчина питает к этой женщине нежные чувства, и если она отвечала ему хоть немного, это лишь способствовало моим намерениям.

Я рассчитывал отправиться тем же вечером ужинать с подругами и очаровательной Элен в дом на озере, но полученное мной срочное письмо заставило меня немедленно выехать в Лозанну; моя бывшая гувернантка, м-м Лебель, которую я люблю до сих пор, пригласила меня поужинать с ней и с ее мужем. Она писала, что договорилась со своим мужем, что он отвезет ее в Лозанну, как только получит мое письмо; она добавляла, что уверена, что я брошу все, чтобы доставить ей удовольствие меня видеть. Она назвала время, когда она приедет к своей матери.

М-м Лебель — это одна из десяти или двенадцати женщин, которых я нежней всего любил во время моей счастливой молодости. У нее было все, чего можно желать для счастья в семейной жизни, если бы в моей судьбе мне было дано испытать это блаженство. Но с моим характером, возможно, я правильно сделал, что никогда не связывался бесповоротно ни с кем, хотя, в моем возрасте, моя независимость оборачивается разновидностью рабства. Если бы я был женат на женщине, достаточно опытной, чтобы мною руководить, чтобы меня подчинить, так, чтобы я не мог замечать эту мою зависимость, я бы позаботился о своей судьбе, я бы заимел детей и не был бы, как сейчас, одинок в мире и без ничего.

Но оставим сетования о прошлом, которое невозможно исправить, и, поскольку я счастлив своими воспоминаниями, было бы безумием предаваться бесполезным сожалениям.

Сообразив, что, отправившись немедленно, я смогу прибыть в Лозанну за час до моей дорогой Дюбуа, я, не колеблясь, известил ее о моем намерении. Должен сказать здесь моим читателям, что, хотя я и любил эту женщину, учитывая, что сейчас я был охвачен другой страстью, никакое сладострастие не примешивалось к моему стремлению. Моего уважения к ней мне было достаточно, чтобы держать мою любовь к ней в узде, но я уважал также и Лебеля, и я бы никогда не решился подрывать счастье моих старых друзей.

Я наспех написал записку синдику, сказав, что неожиданное и важное дело вынуждает меня выехать в Лозанну, но послезавтра я буду иметь удовольствие ужинать с ним в Женеве у трех подруг.

В пять часов я высадился у матери Дюбуа, умирая от голода. Удивление доброй женщины при виде меня было велико, потому что она не знала, что ее дочь приезжает с ней повидаться. Не долго думая, я вручил ей два луи, чтобы она приготовила нам ужин, столь мне необходимый.

В семь часов м-м Лебель прибыла со своим мужем и полуторагодовалым ребенком, которого я без сомнений признал за своего, без того, чтобы его мать мне об этом сказала. Наша беседа была исполнена счастья. В течение десяти часов, что мы провели за столом, мы плавали в веселье. На рассвете она укатила в Золотурн, где у Лебеля было дело. Г-н де Шавиньи передавал мне тысячу комплиментов. Лебель уверил меня, что посол был безмерно добр к его жене и благодарил меня за подарок, который я сделал, уступив ее ему. Я мог увериться, что он счастлив и что он составил счастье своей жены.

Моя дорогая гувернантка рассказала мне о моем сыне. Она сказала, что никто не предполагает правды, но что она знает, на кого ей опереться, так же как и Лебель, который свято соблюдал договоренность не вступать в брачные отношения ранее чем по истечении двух обговоренных месяцев.

Эта тайна, — сказал Лебель, — никогда не будет раскрыта, и ваш сын станет моим наследником, один или вместе с моими детьми, если у меня они будут, в чем я сомневаюсь.

— Друг мой, — сказала его жена, — есть некто, кто действительно сомневается, по мере того, как растет ребенок; но мы можем ничего не опасаться с этой стороны — ему заплачено за сохранение тайны.

— И кто же это, моя дорогая Лебель?

— Это мадам де…, которая вас не забыла, потому что частенько говорит о вас.

— Не хотите ли передать ей мой привет?

— О! Охотно, друг мой, и я уверена, что доставлю ей большое удовольствие.

Лебель показал мне мое кольцо, а я ему — его перстень, передав ему для моего сына превосходные часы с моим портретом.

— Вы передадите ему их, — сказал я, — когда сочтете нужным.

Мы встретимся с этим ребенком в Фонтенбло через двадцать один год.

Я потратил более трех часов, рассказывая детально обо всем, что со мной произошло за двадцать семь месяцев, что мы не виделись. Что касается их истории, она не была длинной; их жизнь протекала в однообразии, составляющем мирное счастье.

М-м Лебель была по прежнему прекрасна, я нашел ее совершенно не изменившейся; но я — я изменился. Она нашла меня менее свежим и менее веселым, чем в момент нашего расставания; она была права, фатальная Рено меня иссушила, и фальшивая Ласкарис причинила мне много горя.

После самых нежных объятий двое супругов уехали в Золотурн, а я к обеду вернулся в Женеву; но настоятельно нуждаясь в отдыхе и не собираясь отправиться ужинать к синдику и его подругам, я написал им, что будучи не в форме, я буду иметь удовольствие увидеться с ними лишь назавтра, и лег спать.

На следующий день, накануне обговоренного обеда в сельском доме Троншена, я заказал моему хозяину еду, ничего не упуская. Я не забыл назвать ему лучшие вина, самые тонкие ликеры, мороженое и все, что необходимо для пунша. Я сказал ему, что нас будет шестеро, так как предвидел, что г-н Троншен захочет присоединиться. Я не ошибся, так как он был в своем красивом доме, чтобы нас встретить, и я без сомнений пригласил его остаться. Вечером я счел, что не стоит делать тайну из этого обеда от синдика и трех подруг, в присутствии Элен, которая сделала вид, что ничего не знает, сказав, что ее мать сказала, что поведет ее ужинать в одно место.

— Я счастлива, — добавила она, — что это будет именно в красивом доме г-на Троншена.

Мой обед состоял из всего, что можно было бы пожелать из гастрономических изысков, и особое очарование ему придала Эдвига. Эта удивительная девушка трактовала теологические вопросы с такой мягкостью и придавала рассуждениям такую привлекательность, что невозможно было не испытывать увлечения, даже если не был убежден ее доводами. Я никогда не видел теолога, способного сразу же обсуждать самые абстрактные положения этой науки с такой легкостью, полнотой и истинным достоинством, как эта молодая и красивая особа, которая, во время этого обеда смогла меня зажечь. Г-н Троншен, который никогда не слышал Эдвигу, благодарил меня сотню раз за то, что я доставил ему это удовольствие, и, вынужденный покинуть нас, когда мы встали из-за стола, пригласил нас повторить встречу послезавтра.

Особенностью, заинтересовавшей меня более всего, были взаимные воспоминания, которым предался пастор о своей давней любви к матери Элен. Его любовное красноречие нарастало по мере того, как он смачивал свою глотку винами Шампани, Кипра или ликерами с островов. Мамаша слушала его с сочувствием, повернув к нему голову, в то время, как девицы, как и я, пили лишь умеренно. Между тем череда напитков, и особенно пунш, произвели свой эффект, и мои красотки немножко захмелели. Их веселость была очаровательна, но весьма значительна. Я уловил эту общую обстановку, чтобы испросить у двух пожилых влюбленных позволения повести девиц прогуляться в сад на берегу озера, и получил согласие от всего сердца. Мы вышли, взявшись под руки, и через пару минут оказались вне видимости всех остальных.

— А вы знаете, — обратился я к Эдвиге, — что вы похитили сердце г-на Троншена?

— Я к этому не стремилась. В конце концов, этот почтенный банкир задавал мне глупые вопросы.

— Вы не должны думать, что любой может предложить для вас что-то путное.

— Надо вам сказать, никто и никогда не задавал вопроса, который бы понравился более, чем ваш. Теолог — дурак и ханжа, который сидел в конце стола — показался мне скандализованным этим вопросом, и еще более — ответом.

— А почему?

— Он считает, что я должна была ответить, что Иисус Христос не мог бы оплодотворить Самаритянку. Он сказал мне, что объяснил бы мне причину, если бы я была мужчина, но поскольку я женщина, и к тому же девушка, он не может себе позволить говорить вещи, способные породить в моей голове мысли о строении богочеловека. Хотелось бы мне, чтобы вы рассказали мне то, что этот глупец не захотел сказать.

— Я охотно сделал бы это, но надо, чтобы вы разрешили мне говорить ясными словами, и, предположительно, что вы в достаточной мере образованы по части строения мужчины.

— Да, говорите ясно, потому что никто нас здесь не может услышать; но хотела бы вас заверить, что я образована по части строения мужчины только в теории и по литературе. Нет никакой практики. Я видела статуи, но никогда не видела и, тем более, не изучала настоящего мужчины. А ты, Элен?

— Что до меня — я этого не хочу.

— Почему нет? Это хорошо — все знать.

— Ну ладно, милая Эдвига, ваш теолог хотел сказать вам, что Иисус не был способен к эрекции.

— Что это такое?

— Дайте мне руку.

— Я это чувствую и представляю себе, потому что без этого природного феномена мужчина не мог бы оплодотворить свою подругу. И этот глупец теолог полагает, что в том случае проявилось бы это несовершенство!

— Да, потому что это явление происходит из желания, и правда то, что оно бы не проявилось во мне, прекрасная Эдвига, если я бы не находил вас очаровательной, и если бы, при взгляде на вас, во мне не возникало соблазнительное представление о прелестях, которые мне не видны. Скажите мне откровенно, в свой черед, разве, чувствуя это отвердевание, вы не испытываете сильный приятный зуд?

— Признаю это, и как раз в том месте, к которому вы прижимаетесь. Разве ты не чувствуешь, как я, моя дорогая Элен, непреодолимое желание в этом месте, слушая очень правильное объяснение, что дает нам месье?

— Да, я чувствую, но я чувствую его очень часто и без того, чтобы какой-то разговор его возбуждал.

— И при этом, — говорю я, — не побуждает ли вас природа утихомиривать его вот таким образом?

— Отнюдь нет.

— О да! — говорит Эдвига. Даже во сне наша рука помещается там инстинктивно; и без этого облегчения, я читала, у нас были бы ужасные болезни.

Продолжая это философское обсуждение, которое юная теологиня поддерживала вполне профессорским тоном, и которое придало прекрасному цвету лица ее кузины ясный оттенок сладострастия, мы подошли к краю прекрасного бассейна, с которого можно было спуститься по мраморным ступеням, чтобы искупаться, Хотя и было свежо, головы наши разгорячились, и мне пришло на ум предложить им погрузить ноги в воду, уверяя их, что им будет приятно, и если они мне позволят, я буду иметь честь их разуть.

— Давай, — говорит племянница, — я этого хочу.

— И я тоже, — говорит Элен.

— Садитесь же, милые девицы, на первую ступеньку.

Они уселись, и вот я, сидя на четвертой ступеньке, занялся их разуванием, превознося красоту их ступней и не показывая виду, что любопытствую увидеть повыше колена. Затем я помог им спуститься до воды и, предложив подобрать подол платья, подбодрил.

— Ладно, — сказала Эдвига, у мужчин тоже есть бедра.

Элен, которой стыдно было показаться менее храброй, чем кузина, не осталась сзади.

— Вперед, мои очаровательные наяды, — сказал я им, — этого достаточно; вы можете простудиться, оставаясь дольше в воде.

Они поднялись, пятясь задом и поддерживая подол, опасаясь замочить свои платья, и я занялся тем, что осушил их с помощью всех моих платков. Это приятное занятие позволило мне видеть и трогать все, к полнейшему моему удовольствию, и читателю не требуется, чтобы я заверил его под присягой, что проделал все в лучшем виде. Прекрасная племянница сказала, что я слишком любопытен, но Элен позволила все проделать с видом столь нежным и столь томным, что я должен был сделать над собой усилие, чтобы не пуститься дальше. Под конец, надев им чулки и башмаки, я сказал, что я в восхищении, что увидел секретные красоты двух самых прекрасных обитательниц Женевы.

— Какое действие это на вас произвело? — спросила Эдвига.

— Я не смею вам сказать или показать, но почувствуйте сами.

— Искупайтесь тоже.

— Это невозможно, работа слишком долгая для мужчины.

— Но у нас есть еще добрых два часа, чтобы оставаться здесь, без того, чтобы нас кто-то хватился.

Этот ответ дал мне понять все счастье, что меня ожидало; но я не решался рискнуть заболеть, бросившись в воду в том состоянии, в котором я находился. Увидев невдалеке павильон и будучи уверен, что г-н Трончин оставил его открытым, я взял своих красавиц под руки и повел их туда, не давая им понять моих намерений.

Этот павильон был полон ваз, горшков и красивых эстампов и т. д.; но что меня больше всего устраивало, там был широкий и красивый диван, пригодный для отдыха и для развлечения. Там, сидя меж двух красоток и расточая им ласки, я сказал, что хочу показать то, что они никогда не видели, и в то же время предъявить им главную движущую силу человечества. Они встали, чтобы любоваться мной, и, взяв каждую из них за руку, я предложил им искусственное наслаждение; однако во время этого действа обильное истечение жидкости повергло их в великое изумление.

— Это Глагол, — сказал я, — великий творец человеков.

— Это замечательно! — воскликнула Элен, смеясь над этим названием «Глагол».

— Но я тоже, — говорит Эдвига, — у меня тоже есть Глагол, и я его вам покажу, если вы подождете один момент.

— Садитесь на меня, прекрасная Эдвига, и я избавлю вас от стараний заставить выйти его наружу, и сделаю это лучше, чем вы.

— Я этому верю, но я никогда не делала этого с мужчиной.

— И тем более я, — говорит Элен.

Поместив их прямо передо мной, оплетенный их руками, я заставил их снова потерять сознание. Мы делали это сидя, в то время, как я своими руками пробегал их прелести, предоставляя им возможность развлекаться, также трогая меня, где им вздумается, вплоть до того, что, наконец, я омочил их руки, повторно испустив семенную жидкость, которую они с любопытством рассматривали на своих пальцах.

Вернувшись снова в приличное положение, мы провели еще полчаса, обмениваясь поцелуями, затем я сказал им, что они сделали меня наполовину счастливым, но чтобы завершить дело, они должны, я надеюсь, подумать над способом предоставить мне свои первые милости. Я показал им маленькие предохранительные мешочки, которые изобрели англичане, чтобы избавить прекрасный пол от всяческих опасений. Эти маленькие кошельки, способ пользования которыми я им объяснил, вызвали у них восторг, и теологиня сказала своей кузине, что она подумает над этим. Сделавшись близкими друзьями, в надежде стать еще ближе, мы направились к дому, где нашли мать Элен и пастора, которые прогуливались по берегу озера.

По возвращении в Женеву, я провел вечер с тремя подругами, постаравшись скрыть от синдика мою победу над Элен, потому что эта новость могла привести к возобновлению его надежд, и он лишь зря потратил бы свое время и свои хлопоты. Я же, в отсутствие теологини, не мог бы ничего добиться, в то время как ее кузина, восторгаясь ею, боялась показаться ей слишком слабой, отказываясь повторять за ней ее вольные поступки, которые для нее свидетельствовали о ее свободомыслии.

Элен не пришла этим вечером, но я увидел ее на следующий день у ее матери, поскольку вежливость требовала, чтобы я явился поблагодарить вдову за честь, что она мне оказала. Она оказала мне самый дружественный прием и представила мне два очень красивых существа, которые были у нее на пансионе и которые меня бы заинтересовали, если бы я намеревался надолго остаться в Женеве, но поскольку у меня было только несколько дней, Элен занимала все мои заботы.

— Завтра, сказала мне эта очаровательная девица, я смогу вам что-то сказать насчет обеда у г-на Троншена, и думаю, что Эдвига знает, как ответить вашим пожеланиям в полной свободе.

Обед у банкира был прекрасен. Он позаботился о том, чтобы показать мне, что еда у ресторатора не идет в сравнение с той, которую предлагает богатый хозяин торгового дома, у которого есть хороший повар, изысканный погреб, прекрасная столовая посуда и первоклассный фарфор. Нас было двадцать персон за столом, и праздник вращался вокруг ученой теологини и меня как богатого иностранца, чьи деньги он, в основном, тратил. Я там встретил г-на де Хименес, который прибыл прямо из Ферней и который сказал мне, что меня ждут у г-на де Вольтера; но я принял глупое решение туда не ехать. Эдвига блистала. Сотрапезники изощрялись в вопросах. Г-н де Хименес попросил ее разъяснить, насколько возможно, поведение нашей праматери, которая обманула своего мужа, заставив его съесть роковое яблоко.

— Ева, — ответила она, — не обманывала своего мужа; она его только соблазнила, в надежде помочь ему достичь совершенства. Впрочем, Ева этим не нарушала запрета Бога, она восприняла его от Адама: он воспринял это как соблазнение, а не как обман, и к тому же, возможно, женский здравый смысл не позволил ей считать запрет серьезным.

На этот ответ, по-моему, полный смысла, ума и деликатности, два женевских ученых и дядя юной ученой принялись тихо шептаться. М-м Троншен суровым тоном сказала Эдвиге, что Ева находилась под божьей защитой, так же как и ее муж; но молодая особа ответила ей только скромно:

— Прошу прощения, мадам.

Та, обращаясь встревожено к пастору, сказала:

— Что скажете вы, месье?

— Мадам, моя племянница не непогрешима.

— Прошу прощения, дорогой дядя, я именно такова, как Святое писание, потому что говорю в соответствии с ним.

— Быстренько Библию, посмотрим.

— Эдвига, моя дорогая Эдвига… по правде, ты права. Вот пассаж. Запрет предшествовал созданию женщины.

Все зааплодировали, но Эдвига, ласковая и скромная, не изменила своего поведения; оставались только двое ученых и дама Троншен, которая не могла успокоиться. Другая дама спросила, можно ли, по совести, полагать, что история с яблоком носит символический характер, на что та ответила:

— Я так не думаю, мадам, потому что воспринимать символически можно было бы лишь совокупление, и полагают, что его не было между Адамом и Евой в Эдемском саду.

— Но мнения ученых в этом вопросе расходятся.

— Тем хуже для ученых-диссидентов, мадам, потому что Писание высказывается ясно в этом вопросе; оно говорит, в первом стихе четвертой главы, что Адам познал Еву после своего изгнания из земного рая, и после этого она родила Каина.

— Да, но стих не говорит, что Адам познал Еву только после этого; так что, соответственно, он мог познать ее и раньше.

— Это то, чего я допустить не могу, так как если бы он познал ее ранее, она бы понесла, потому что мне представляется абсурдным предположить возможность акта деторождения между двумя созданиями, вышедшими непосредственно из рук Бога и, соответственно, настолько совершенными, как только могут быть мужчина и женщина, без того, чтобы воспоследовал естественный эффект.

Этот ответ вызвал рукоплескания всех присутствующих, и каждый шептал на ухо соседу лестные для Эдвиги слова.

Г-н Троншен спросил у нее, можно ли с помощью одного лишь чтения Ветхого Завета установить для себя бессмертие души.

— Ветхий завет, — ответила она, — не устанавливает эту догму; но, при том, что он не говорит об этом, разум ее устанавливает, потому что все, что существует, необходимо должно быть бессмертным, потому что разрушение реальной субстанции противно природе и мысли.

— Тогда я вас спрашиваю, — обратился снова банкир, — установлено ли существование души в библии?

— Эта мысль бросается в глаза. Дым свидетельствует о наличии пламени, его породившего.

— Скажите мне, может ли материя мыслить?

— Этого я вам не скажу, так как это не моя область; но скажу вам, что, полагая Бога всемогущим, я не нахожу достаточного основания для того, чтобы вывести заключение о его неспособности дать материи возможность мыслить.

— Но что вы сами думаете об этом?

— Я полагаю, что у меня есть душа, с помощью которой я мыслю; но мне неизвестно, смогу ли я после моей смерти помнить в своей душе, что я имела честь обедать у вас сегодня.

— Вы, значит, полагаете, что ваша память может не принадлежать вашей душе? Но в таком случае, вы более не теолог.

— Можно быть теологом и философом, потому что философия ничему не вредит, и сказать «я не знаю» значит не то же самое, что сказать «я знаю».

Три четверти сотрапезников испустили крики восторга, и прекрасная философиня радовалась, видя меня смеющимся от удовольствия при звуках рукоплесканий. Пастор плакал от радости и тихо переговаривался с матерью Элен. Неожиданно он обратился ко мне:

— Задайте же несколько вопросов моей племяннице.

— Да, — сказала Эдвига, — но новые, или ничего.

— Вы меня озадачили, — сказал я, — потому что как можно быть уверенным, что вопросы новые? Скажите мне, однако, мадемуазель, надо ли, для того, чтобы понять что-то, обратиться к его первооснове?

— Это необходимо: именно поэтому господь, не имеющий первоосновы, непостижим.

— Бог это выбор, мадемуазель, ваш ответ таков, как я и ожидал. Тогда соблаговолите мне сказать, может ли Господь осознать свое существование?

— Ладно! Это выходит за границы моей латыни; я не знаю ответа. Месье, это по меньшей мере невежливо.

— Зачем же вы попросили чего-то нового?

— Но это естественно.

— Я решил, мадемуазель, что самое новое может вас смутить.

— Это галантно. Господа, соизвольте ответить за меня и меня научить.

Все стали уклоняться, и никто не сказал ничего удовлетворительного. Тогда Эдвига снова взяла слово и сказала:

— Думаю, однако, что, поскольку Бог знает все, он должен осознавать свое существование; но не спрашивайте, прошу вас, как это может быть.

— Это хорошо, — сказал я, — очень хорошо, и никто не может сказать больше.

Все смотрели на меня как на галантного атеиста, поскольку в мире принято судить поверхностно; но меня мало заботило их представление обо мне как об атеисте или верующем.

Г-н де Хименес спросил у Эдвиги, была ли создана материя.

— Я не понимаю слова «создана», — сказала она. Спросите у меня, была ли материя сформирована, и мой ответ будет утвердительным. Слово «создана» здесь неприменимо, так как существованию вещи должно предшествовать образование слова, ее описывающего.

— Какой смысл вы даете слову «создавать»?

— Делать из ничего. Вы видите здесь абсурдность, так как должны предположить предшествующее существование этого «ничто»… Я очарована вашим смехом. Полагаете ли вы, что «ничто» представляет из себя вещь созидаемую?

— Вы правы, мадемуазель.

— Эй! Эй! — говорит один из сотрапезников, нахмурив лоб, — не совсем, не совсем.

Весь народ разражается смехом, так как возражающий, кажется, не знает, что сказать.

— Скажите пожалуйста, мадемуазель, кто был ваш наставник в Женеве? — спросил г-н де Хименес.

— Мой дядя, здесь присутствующий.

— Отнюдь нет, дорогая племянница, потому что я бы скорее умер, чем рассказывал тебе все то, что ты изрекала сегодня. Но, господа, моя племянница ничего такого не делала, она читает, размышляет и рассуждает, быть может, слишком с большой дерзостью; но я ее люблю, потому что она всегда кончает свои речи словами, что ничего не знает.

Дама, до сей поры не сказавшая ни слова, спросила у нее очень вежливо определение разума.

— Мадам, ваш вопрос чисто философский, так что могу вам сказать, что я недостаточно понимаю ни ум, ни материю, чтобы быть способной дать им удовлетворительное определение.

— Но в абстрактном представлении, которое вы должны иметь о реальном существовании разума, — потому что, допуская наличие Бога, вы ведь не можете уклониться от идеи наличия этого существа, — скажите мне, как вы себе представляете, что он может воздействовать на материю.

— Нельзя построить ничего прочного, основываясь на абстрактной идее. Гоббс называет это пустыми идеями: можно их иметь, но надо их оставлять в покое, поскольку, желая их углубить, совершают ошибку. Я знаю, что господь меня видит, но я потерплю неудачу, если стану пытаться убедиться в этом путем рассуждения, поскольку, согласно нашему восприятию, мы вынуждены допустить, что ничего нельзя сделать без органов; однако Бог не может иметь органов, поскольку мы воспринимаем его как чистый разум. Говоря философски, Бог не может нас видеть, как и мы его. Но Моисей и некоторые другие его видели, и я в это верю, не вдаваясь в существо дела.

— Вы поступаете превосходно, — сказал я ей, — потому что, если бы вы стали изучать это, вы столкнулись бы с непостижимым. Но если вы читаете Гоббса, вы сталкиваетесь с риском стать атеисткой.

— Это не то, чего я опасаюсь, так как не признаю самой возможности атеизма.

После обеда все стали осыпать похвалами эту девушку, действительно удивительную, так что мне оказалось невозможно остаться с ней тет-а-тет хотя бы на миг, чтобы выразить ей мою любовь, но я уединился с Элен, которая сказала, что ее кузина должна завтра пойти ужинать с матерью и пастором.

Эдвига останется, — добавила она, — и мы ляжем спать вместе, как это происходит всякий раз, когда она ужинает со своим дядей. Стало быть, речь идет о том, чтобы знать, можете ли вы, чтобы провести ночь с нами, решиться спрятаться в одном месте, которое я вам укажу завтра утром, в одиннадцать часов. Приходите в это время с визитом к моей матери, и я выберу подходящий момент, чтобы показать вам убежище. Вам там будет неудобно, но надежно, и если вам будет скучно, утешьтесь сознанием того, что мы будем все время думать о вас.

— Я останусь надолго запрятанный?

— Примерно четыре часа, потому что в семь часов закрывают дверь на улицу и открывают ее только по звонку.

— А в этом укрытии, где я буду, — если мне вздумается чихнуть, меня смогут услышать?

— Да, это возможно.

— Вот это большая трудность. Все остальное неважно; но пусть, я рискну всем, чтобы достичь счастья, я на все согласен.

На завтра я отправился с визитом к вдове, и Элен, провожая меня, показала мне между двумя лестницами закрытую дверь.

— В семь часов, — сказала она, — она будет открыта, и когда вы туда войдете, вы закроете ее на задвижку. Когда вы придете, улучите момент туда войти, когда вас никто не видит.

В без четверти семь я оказался запертым в этой нише, где нашел сиденье, — весьма счастливое обстоятельство, потому что без этого я не смог бы ни лечь, ни стоять. Это была истинная дыра, и я понял по запаху, что там имеется ветчина и сыры; но всего этого было не видно, так как я вынужден был ощупывать все вокруг себя, чтобы хоть немного сориентироваться в этой кромешной темноте. Передвигая осторожно ноги во все стороны, я почувствовал мягкое сопротивление, протянул руку и нащупал ткань. Это была салфетка, на которой лежала вторая, и две тарелки, на которых лежали прекрасный жаренный рулет и хлеб. Рядом я нашел бутылку и стакан. Я почувствовал благодарность моим прекрасным подругам, что подумали о моем желудке; я уже плотно пообедал, но, ради предосторожности, я чуть позже решил отдать должное этой закуске, вплоть до наступления часа свидания.

В девять часов я принялся за дело, и поскольку у меня не было ни ножа, ни штопора, мне пришлось отбить горлышко бутылки с помощью кирпича, который, по счастью, смог вырвать из пола. Это было восхитительное старое вино из Нейштадта. Мой цыпленок был начинен трюфелями, и эти две стимулирующих составляющих убедили меня, что мои две нимфы имели кое-какое представление о физиологии, или что случай не поскупился прийти мне послужить. Я провел бы довольно неплохо время в моем чулане, если бы не визиты крыс, довольно частые, которых я ощущал по их отвратительному тошнотворному запаху. Я вспоминаю, что такая же неприятность приключилась со мной в Кёльне в сходных обстоятельствах.

Наконец, прозвонило десять часов, и я услышал голос пастора, который спускался, разговаривая; он рекомендовал Элен не заниматься ночью глупостями с его племянницей и спать спокойно. Я вспомнил г-на Розу, который, двадцать два года назад, выходил в такой же час от м-м Орио в Венеции, и, глядя на себя, нашел себя сильно изменившимся, но не ставшим рассудительней; но если я и стал менее чувствительным к удовольствиям, две красотки, что меня ожидали, показались мне намного лучше племянниц м-м Орио.

В моей долгой карьере распутника, во время которой моя непреодолимая склонность к прекрасному полу заставляла меня прибегать ко всем средствам обольщения, я вскружил голову нескольким сотням женщин, чьи прелести завладевали моим разумом, но что мне всегда верно служило, это что я старался штурмовать невинных девиц, тех, чьи моральные принципы или предрассудки ставили препятствие успеху, только в обществе другой женщины. Я рано узнал, что девица с трудом дает себя соблазнить из-за недостатка смелости, в то время как если она с подругой, она отдастся достаточно легко: слабость одной приводит к падению другой. Отцы и матери полагают обратное, но они ошибаются. Они стараются не доверять свою дочь молодому человеку, хоть на бал, хоть на прогулку, но уступают, когда с юной особой в качестве компаньонки присутствует одна из ее подруг. Я повторяю, они ошибаются, потому что, если молодой человек знает, как взяться за дело, их дочь пропала. Ложный стыд мешает и одной и другой противостоять соблазнению, и, как только первый шаг сделан, падение следует неизбежно и быстро. Когда подруга позволяет сорвать самую легкую ласку, чтобы не краснеть, она первая поощряет подругу предоставить более серьезную милость, и если соблазнитель умелый, невинная жертва готова, без сомнений, пройти по пути до точки, откуда уже не убежать. Впрочем, чем невинней молодая особа, тем менее она замечает пути и цели соблазнителя. Бессознательно ее влечет к удовольствию, примешивается любопытство, и случай довершает остальное.

Может быть, к примеру, я, без Элен, решился бы соблазнить ученую Эдвигу; но я уверен, что никогда бы не добился своей цели с Элен, если бы она не видела, как ее кузина допускает мою распущенность и позволяет со мной вольности, которые для нее, несомненно, выглядят как противные стыдливости и приличному поведению воспитанной девушки.

Поскольку, не раскаиваясь в своих любовных подвигах, я далек от стремления к тому, чтобы мой пример послужил для дела развращения прекрасного пола, который, во многих отношениях, заслуживает нашего уважения, я хочу, чтобы мои наблюдения могли призвать к осмотрительности отцов и матерей, и этим самым заслужить их уважение.

Немного погодя после ухода пастора я услышал три легких удара в дверь моего убежища. Я отомкнул, и рука, нежная как шелк, протянулась к моей. Все мои чувства трепетали. Это была рука Элен, она меня электризовала, и этот момент счастья оплатил мне мое долгое ожидание.

— Следуйте за мной тихо, — сказала она мне в полголоса, снова прикрыв маленькую дверь, но в своем счастливом нетерпении я нежно сжал ее в своих объятиях и, давая ей почувствовать эффект, который она производит на меня одним своим присутствием, я убедился также в ее полной покорности.

— Будьте благоразумны, мой друг, — сказала мне она, — и поднимемся тихонько. Я последовал за ней на цыпочках, и в конце длинной темной галереи она ввела меня в неосвещенную комнату, которую заперла за нами; затем она открыла другую, освещенную, в которой я увидел Эдвигу, почти раздетую. Та, едва увидев меня, направилась ко мне с распростертыми объятиями и, страстно обняв, вознаградила меня за терпение, проявленное мной в том грустном убежище.

— Моя божественная Эдвига, — сказал я, — если бы я не любил вас до безумия, я не остался бы и четверти часа в этом ужасном тайнике, но ради вас я готов проводить там по четыре часа каждый день, что я остаюсь здесь. Но не будем терять время, мои дорогие, пойдемте ложиться.

— Ложитесь вы двое, — говорит Элен, — я проведу ночь на канапе.

— О! Об этом, дорогая кузина, и не думай, — воскликнула Эдвига; наша судьба должна быть совершенно одинаковой.

— Да, божественная Элен, да, — сказал я, обнимая ее; я вас люблю обеих одинаково, и одну и другую; и все эти церемонии лишь заставляют нас терять драгоценное время, в которое я мог бы засвидетельствовать вам мою нежную страсть. Следуйте за мной. Я сейчас разденусь и лягу посередине постели, приходите быстренько ко мне, и вы увидите, люблю ли я вас так, как вы того заслуживаете. Если мы здесь в безопасности, я составлю вам компанию вплоть до того момента, как вы скажете мне, что пора уходить; но прошу вас не гасить свет.

В мгновенье ока, продолжая философствовать о стыдливости с ученой теологиней, я предстал перед их очами в полной наготе, как второй Адам. Эдвига, краснея, быть может опасаясь потерять что-то в моих глазах из-за чрезмерной задержки, сбросила последнюю вуаль стыдливости, по выражению Св. Клемента Александрийского, который сказал, что стыдливость заключается только в рубашке. Я высоко превознес ее красоты, совершенство ее форм, с целью ободрить Элен, которая медленно раздевалась; но упрек в ложной стыдливости, брошенный ей кузиной, произвел больший эффект, чем все мои хвалы. Вот, наконец, эта Венера предстает в натуральном виде, охватив плотно себя руками, прикрыв одной часть своих самых тайных прелестей, а другой — одну из своих грудей, и, казалось, смущенная тем, что не может скрыть. Ее целомудренная стыдливость, эта борьба между угасающим стыдом и сладострастием меня восхищает.

Эдвига была крупнее Элен, ее кожа была белее и грудь — вдвое больше по объему; но Элен была живее, формы ее — пленительней, а грудь вырезана по модели Венеры Медицейской.

Постепенно набираясь смелости и следуя в унисон за кузиной, мы прошли несколько этапов взаимного любования и затем легли. Природа требовала своего, и нам оставалось только ей подчиняться. Прикрытый колпачком безопасности, в целости которого я убедился, я ввел Эдвигу в статус женщины, и когда жертвоприношение завершилось, она сказала, покрывая меня поцелуями, что момент страдания ничего не значил в сравнении с удовольствием.

Элен, моложе Эдвиги на шесть лет, тотчас заняла ее место; но самое прекрасное руно, что я когда либо видел, представило некоторую преграду; она убрала его своими руками и, завидуя успеху кузины, хотя и не могла приобщиться любовных тайн без некоторого болезненного взлома, она испускала только вздохи счастья, отвечая на мои усилия и, казалось, бросая вызов моей нежности и страсти. Ее прелести и ее движения заставили меня убыстрить сладкое жертвоприношение, и когда я покинул святилище, мои две красавицы увидели, что я нуждаюсь в отдыхе.

Жертвенник был очищен от крови жертв и благотворное омовение мы совершили совместно, радуясь оказать взаимную услугу.

Мое существо восстановилось под их руками, ловкими и любопытными, и этот вид наполнил их радостью. Я сказал им, сколь сильно я хочу повторять мое счастье во все время моего пребывания в Женеве, но они сказали мне, вздыхая, что это невозможно.

— Через пять или шесть дней, может быть, мы сможем устроить такой же праздник, но это все. Пригласите нас, — сказала Эдвига, — ужинать завтра в вашу гостиницу, и может быть нам подвернется случай сорвать пару нежных поцелуев.

Я учел это мнение.

Снова взявшись за дело, зная себя и охотно их вводя в заблуждение, я наполнял их счастьем несколько часов подряд, переходя пять или шесть раз от одной к другой, перед тем, как исчерпать мои силы и прийти к пароксизму удовольствия. В интервалах, видя их покорными и жаждущими, я заставлял их принимать самые сложные позы Пьетро Аретино, что их забавляло свыше всякой меры. Мы осыпали поцелуями все, что вызывало наше восхищение, и в тот момент, когда Эдвига прилепилась губами к моему стволу, наступил разряд и оросил ее лицо и ее грудь. Она очень этому обрадовалась и развлекалась, жадно пытаясь понять с физической точки зрения назначение этого извержения, которое им обеим показалось удивительным. Ночь казалась нам короткой, хотя мы не потеряли и минуты, и утром, на рассвете, нам пришлось разлучиться. Я оставил их лежащими в постели, и мне повезло выйти так, что меня никто не видел.

Проспав до полудня, я поднялся и, совершив свой туалет, отправился с визитом к пастору, у которого рассыпался в похвалах его очаровательной племяннице. Это было верное средство заманить его ужинать назавтра в «Весы».

— Мы в городе, — сказал я ему, — так что мы сможем оставаться вместе столько, сколько захотим; но постарайтесь привести любезную вдову и ее очаровательную дочь.

Он мне это обещал.

Вечером я пошел повидать синдика и трех подруг, которые, естественно, нашли меня несколько холодным. Я сослался на сильную головную боль. Я сказал им, что даю ужин ученой деве и приглашаю их прийти вместе с синдиком, но я предвидел, что они воспротивятся, так как это может вызвать толки.

Я позаботился, чтобы главную часть моего ужина составили самые изысканные вина. Пастор и его приятельница отдали им должное, и я поощрял их в этом занятии. Когда я увидел, что они дошли до нужной мне кондиции, со слегка затуманенной головой и целиком занятые своими воспоминаниями, я сделал знак двум красоткам, которые вышли, как бы в поисках уединения. Делая вид, что пошел им его показать, я вышел вместе с ними, завел их в другую комнату и сказал им подождать.

Вернувшись обратно и найдя двух бывших влюбленных целиком занятыми сами собой и едва замечавшими мое присутствие, я сделал пунш и, поставив перед ними, сказал, что пойду отнести его и девицам, которые развлекаются, рассматривая эстампы. Не теряя ни минуты, я проделал с ними некоторые операции, которые они нашли весьма интересными. Их радости украдкой были невыразимо приятны. Когда мы более или менее удовлетворились, мы вернулись вместе, и я снова сделал пунш. Элен расхвалила эстампы своей матери и уговаривала пойти смотреть их вместе с нами.

— Мне не хочется, — сказала та.

— Ну что ж! — Ответила Элен, мы пойдем посмотрим их еще раз.

Сочтя уловку великолепной, я пошел вместе с моими двумя героинями, и мы сотворили чудеса. Эдвига философствовала о наслаждении, говоря мне, что не узнала бы его никогда, если бы я случайно не познакомился с ее дядей. Элен не разговаривала, но более чувственная, чем кузина, она лишалась чувств, подобно голубке, оживая снова, чтобы умереть мгновение спустя. Я восхищался этой удивительной, хотя и взаимной, плодовитостью; она четырнадцать раз перешла от жизни к смерти за то время, что я проделал одну операцию. Правда, это была моя шестая, и чтобы насладиться ее счастьем, я несколько умерял свой порыв.

Перед тем, как нам разъединиться, я обещал им приходить каждый день навещать мать Элен, чтобы знать, когда наступит ночь, которую я смогу провести еще раз с ними перед моим отъездом из Женевы. Мы расстались в два часа утра.

Три или четыре дня спустя Элен сказала мне в двух словах, что Эдвига будет сегодня ночевать у нее, и что она оставит свою дверь открытой в то же время.

— Я приду.

— А я приду вас там запереть, но вы будете в темноте, так как служанка сможет заметить свет.

Я был точен, и когда прозвонило десять, я увидел их, радостных.

— Я забыла предупредить вас, — сказала Элен, — что вас ждет здесь цыпленок.

Я был голоден, и мгновенно его съел, и затем мы погрузились в счастье.

Я должен был уехать через день. Я получил два письма от г-на Рэберти. Он написал в одном, что он следовал моим инструкциям относительно Кортичелли, а во втором, что она, возможно, будет танцевать по контракту во время карнавала, в качестве первой фигурантки. Мне нечего было больше делать в Женеве, и м-м д'Юрфэ, согласно нашей договоренности, ждала меня в Лионе. Мне надо было ехать. В этом положении, ночь, которую я проводил с моими двумя очаровательными девушками, была моим последним здесь делом.

Мои уроки были плодотворны, и мои две ученицы становились мастерицами в искусстве получать и давать счастье. Но в интервалах радость сменялась грустью.

— Мы будем несчастны, мой друг, — говорила мне Эдвига, и мы готовы следовать за тобой, если ты готов заботиться о нас.

— Я обещаю вам, мои дорогие, возвратиться не позднее чем через два года, — говорил я им, и они не соглашались ждать так долго. Мы заснули в полночь, проснулись в четыре часа и возобновили наши шалости вплоть до шести. Полчаса спустя я их покинул, изнемогая от усталости, и весь день оставался в постели. Вечером я пошел повидать синдика и его юных подруг. Я нашел там Элен, которая сделала вид, что не более огорчена моим отъездом, чем другие, и чтобы лучше скрыть свою игру, позволила синдику целовать ее, как и других. Что до меня, я, повторив ее уловку, попросил ее передать мои прощальные приветы своей ученой кузине, извинившись, что не пошел попрощаться лично.

Я выехал на следующий день рано утром и назавтра к вечеру прибыл в Лион. Я не застал там м-м д'Юрфэ; она отправилась в Бресс, где у нее были земли. Я получил письмо, в котором она написала, что ей не терпится меня увидеть, и я направился к ней, не теряя ни минуты.

Она встретила меня, как обычно, и я сразу же ей заявил, что должен выехать в Турин, чтобы встретиться там с Фредериком Гуальдо, тогда главой розенкрейцеров, и открыл ей с помощью оракула, что он приедет со мной в Марсель и там сделает ее счастливой. Согласно этому оракулу, ей не следует думать о возвращении в Париж, пока мы с ней не увидимся. Оракул сказал ей еще, что она должна ждать от меня новостей в Лионе, вместе с маленьким д'Аранда, который меня осыпал ласками, уговаривая взять его с собой в Турин. Понятно, что я отклонил его просьбы.

По возвращении в Лион м-м д'Юрфэ понадобилось пятнадцать дней, чтобы найти для меня пятьдесят тысяч франков, которые могли оказаться мне необходимы для этой важной поездки. За эти пятнадцать дней я свел хорошее знакомство с м-м Пернон и потратил много денег у ее мужа, богатого фабриканта, чтобы изготовить себе элегантный гардероб. М-м Пернон была красива и умна. У нее в любовниках был миланец по имени Боно, который занимался делами швейцарского банкира Сакко. Это благодаря м-м Пернон Боно дал м-м д'Юрфэ те пятьдесят тысяч франков, что она мне передала. Она передала мне также те три платья, что обещала Ласкарис, но которые Кортичелли так и не увидела. Одно из этих платьев было из шкурок соболя, редкой красоты. Я выехал из Лиона, экипированный как принц, и прибыл в Турин, где должен был встретить знаменитого Гуальдо, который был никто иной как предатель Асканио Погомас, которого я заставил уехать из Берна. Я думал, что мне будет легко заставить этого клоуна сыграть роль, которую я ему назначил. Я жестоко ошибся, как будет видно в дальнейшем.

Я не мог отказать себе в удовольствии остаться на один день в Шамбери, чтобы повидать мою прекрасную затворницу. Я нашел ее прекрасной, спокойной и довольной, но еще переживающей потерю своей юной пансионерки, которую выдали замуж.

Прибыв в Турин в начале декабря, я нашел в Риволи эту Кортичелли, которую г-н шевалье де Рэберти предупредил о моем приезде. Она передала мне письмо от этого любезного человека, в котором он указал мне дом, который снял для меня, поскольку я не хотел останавливаться в гостинице, и в котором я немедленно и устроился.

Глава V

Мои старые знакомства. Дама Пасьенца. Агата. Граф Бороме. Бал. Лорд Перси.

Вернувшись в Турин, Кортичелли устроилась в своем жилище; я обещал прийти ее повидать.

Я нашел свои апартаменты весьма удобными и в хорошем состоянии, но я добавил в цене, заведя кухню. Имея много денег, я хотел давать ужины для своих друзей. Г-н Рэберти сразу нашел мне хорошего повара. Отчитавшись по деньгам, которые он потратил на Кортичелли, он вернул мне остаток и посоветовал нанести визит графу д'Аглие, который теперь знал, что Кортичелли принадлежит мне. Он проинформировал меня, что дама Пасьенца, которая содержит ее у себя в пансионе, имеет приказ никогда не оставлять меня наедине с ней, когда мне придет охота с ней повидаться. Я нашел это забавным, но, поскольку меня это не заботило, я и не беспокоился. Он сказал мне, что до сей поры ее поведение было безупречным, и я был этим доволен. Он посоветовал мне поговорить с начальником балета Дюпре и договориться с ним, чтобы он давал ей уроки, заплатив ему, чтобы он подготовил с ней несколько па-де-де к карнавалу. Я пообещал этому парню, который показался мне влюбленным в нее, все это, и, выйдя от него, направился к викарию.

Высказав мне, со смеющимся видом, комплименты по поводу моего возвращения в Турин, он сказал, что знает, что я содержу танцовщицу.

— Но скажу вам, что порядочная женщина, которая содержит ее в пансионе, получила распоряжение не позволять ей принимать визиты иначе как в своем присутствии, несмотря на то, что та живет со своей матерью.

— Эта строгость мне нравится, месье, тем более, что я не считаю ее мать слишком уж строгой. Шевалье Рэберти, которому я ее рекомендовал, знает мои намерения, и я рад, что он им так хорошо следует. Я хотел бы, чтобы она была достойна вашей протекции.

— Рассчитываете ли вы провести здесь карнавал?

— Если Ваше превосходительство сочтет это допустимым.

— Это зависит только от вашего хорошего поведения. Виделись ли вы с шевалье Озорио?

— Я рассчитываю нанести ему визит сегодня или завтра.

— Прошу вас передать ему и от меня поклон.

Он позвонил, и я вышел. Шевалье принял меня в своем бюро иностранных дел и оказал мне весьма любезный прием. Я рассказал ему о визите, который совершил к викарию, и он с улыбкой поинтересовался, с охотой ли я подчинился приказу, который запрещал мне видеться со своей любовницей. Я ответствовал, что это меня не заботит, и, поглядев на меня с усмешкой, он заметил, что мое безразличие, возможно, разочарует ту порядочную женщину, которой дано распоряжение за ней присматривать.

Это мне многое разъяснило; но, правда, мое обязательство не видеться свободно с молодой плутовкой доставило мне удовольствие. Я знал, что об этом будут говорить, и мне интересны были последствия.

Вернувшись к себе, я застал генуэзца Пассано, плохого поэта и плохого художника, который ожидал меня в Турине уже месяц, и которому я предназначал предстать перед м-м д'Юрфэ под именем Розенкрейцера.

Поужинав с ним, я выделил ему комнату на третьем этаже, сказав, что ему будут приносить еду, и чтобы он спускался вниз только в случае, если я его позову. Я нашел его скучным рассказчиком, невежественным, злым и пьяницей. Я пожалел, что взял его к себе, но дело было уже сделано.

Интересуясь узнать, как устроилась Кортичелли, я направился к ней, прихватив с собой штуку материала, купленного мною в Лионе для изготовления зимней одежды. Я застал ее с матерью в комнате их хозяйки, и она сказала, что рада меня видеть, и что ей будет приятно каждый раз, когда я буду приходить к ней обедать по-семейному. Кортичелли с матерью отвели меня в свою комнату, и хозяйка пошла за нами.

— Вот для кого, — сказал я ей, указывая на девушку, — надо сделать платье.

— Это подарок маркизы? — спросила Кортичелли.

— Это от меня, если угодно.

— Но мне нужны еще три платья, что она мне дала.

— Но вы знаете, на каких условиях. Мы поговорим об этом в другой раз.

Она распаковала отрез и нашла его по вкусу.

— Но надо его еще обшить, — сказала она мне.

Ла Пасьенца сказала, что пошлет к торговке модными товарами, чтобы принести гарнитуру. Она живет на той же улице. Едва она вышла, синьора Лаура сказала, что ей не нравится, что она может принимать меня только в комнатах хозяйки.

— И вы, наверное, рады, что не имеете этой свободы.

— Я денно и нощно благодарю за это бога.

Я посмотрел на нее понимающим взглядом, и несколько минут спустя увидел Викторину с другой девушкой, которые принесли гарнитуру. Я спросил у нее, все ли еще она у Р., она покраснела и сказала, что да. Кортичелли выбрала гарнитуру, я сказал девушкам, что пойду заплачу их хозяйке, и они ушли. Пасьенца послала за портнихой, которая пришла снять мерку, и Кортичелли сказала мне, что ей нужно пополнеть, показав свою талию. Позабавившись по поводу ее прошлой беременности — плода ее амуров с графом Ностиц, я дал ей денег, сколько нужно, и ушел. Провожая меня до лестницы, она спросила, когда снова меня увидит, и я ответил, что не знаю.

Очевидно, если бы я был влюблен в эту девушку, я не оставил бы ее и на день у той женщины; но меня удивило, что она могла предположить во мне терпимость ко всему, несмотря на то, что я демонстрировал все время противоположное.

Побывав у банкиров, к которым у меня были обменные письма, и, среди прочих, у г-на Мартена, чья жена славилась своей красотой; я встретил Моисея, он отвел меня к Лии, которая была замужем. Когда она назвала мое имя своему мужу, он меня приветствовал, но, видя, что она беременна, я не ощутил к ней интереса. Я к ней не вернулся.

Мне не терпелось пойти к Р., и я нашел ее ожидающей, как и я, встречи с нетерпением, после того, как Викторина рассказала ей обо мне. Сидя с ней в ее конторе, я имел удовольствие прослушать все галантные историйки Турина. Она сказала, что из всех девушек, что были у нее при моем отъезде из Турина, у нее остались только Викторина и Катон, но она завела новых. Викторина осталась такой же, как и была, когда я ее оставил, но сеньор, который был в нее влюблен, увез ее в Милан. Этот сеньор был граф де ла Перуз, с которым я свел близкое знакомство в Вене через три года. Я поговорю о нем в своем месте и свое время. Р. грустно мне сказала, что из-за нескольких прискорбных приключений, когда полиция была вынуждена вмешаться, ей пришлось пообещать графу д'Аглие больше не направлять своих девушек к мужчинам, и поэтому, если я найду какую-то из них в своем вкусе, я смогу продолжить знакомство с ними, лишь приглашая их на какие то праздники и в воскресенья и приходя к их родственникам. Она показала мне их в своей зале, но я не нашел среди них сколько-нибудь заинтересовавшей меня. Она рассказала мне о м-м Пасьенца, и издала громкий крик, вызвавший у меня приступ смеха, когда я ей сказал про то, что содержу Кортичелли, и про строгие условия, в которых это происходит.

— Эта женщина, — сказала мне она, — не только шпионка графа д'Аглие, но и сводня, известная всему городу; но я удивлена, что шевалье Рэберти не обратился к Маццоли.

Она утихомирилась, когда я сказал ей, что шевалье имел все основания действовать подобным образом, и что у меня есть свои резоны, чтобы быть довольным тем, что Кортичелли находится там, и это устраивает меня более, чем любое другое место.

Наша беседа была прервана покупателем, который зашел спросить у нее шелковых чулок. Слушая разговор о танцах, я спросил, где сейчас находится Дюпре, балетмейстер:

— Но вот он я, к вашим услугам.

— Мне надо с вами поговорить. Г-н Рэберти мне сказал, что вы даете уроки одной моей знакомой фигурантке.

— Он предупредил меня как раз сегодня утром. Вы, должно быть, г-н шевалье де Сейнгальт.

— Точно.

— Мадемуазель сможет приходить ко мне каждое утро в девять часов.

— Нет, это вы приходите к ней в то время, когда вам удобно; и я вам заплачу, надеясь, что вы усовершенствуете ее до такой степени, что она сможет танцевать не только в ансамблях.

— Я приду посмотреть ее сегодня и скажу вам завтра, что я смогу сделать; но должен сказать вам ясно. Я беру три пьемонтских ливра за урок.

— Это не чересчур много. Завтра я приду к вам.

— Вы мне окажете честь, вот мой адрес. Если вы придете после полудня, вы застанете репетицию балета.

— Разве репетируют не в театре?

— Да, но в театр никто не может войти, когда идет репетиция. Это распоряжение викария.

— Но вы можете принимать, кого вам вздумается.

— Несомненно; но я не мог бы принимать танцовщиц, если бы не моя жена, которую г-н викарий хорошо знает и к которой испытывает большое доверие.

— Вы увидите меня на репетиции.

Так этот пресловутый викарий со своим прогнившим носом осуществлял свою тиранию повсюду, где появлялись любители в поисках удовольствий.

Я встретил у доброй Маццоли двух знатных персонажей, которых она мне представила, назвав после их имен мое. Один, очень старый, очень уродливый, украшенный орденом Белого Орла, назвался графом Боромее; другой, довольно молодой и резвый, был граф А. Б., миланец. Я от нее узнал, что эти два сеньора обхаживали ее, чтобы понравиться шевалье Рэберти, в котором они нуждались, чтобы получить некие права или привилегии на своих землях, которые находились под юрисдикцией короля Сардинии. У миланца А. Б. не было ни су, и хозяин островов Боромее [2] также находился в весьма стесненных обстоятельствах. Он разорился на женщинах и, не имея более возможности жить в Милане, вернулся на самый красивый из своих островов на Лаго Маджоре, где наслаждался вечной весной. Я нанес ему визит по моем возвращении из Испании, но я скажу об этом в своем месте.

Речь зашла о моем жилище и оживленная Маццоли спросила у меня, доволен ли я своим поваром.

— Я его еще не испытал, но сделаю это завтра, если вы окажете мне честь отужинать у меня вместе с этими месье.

Предложение было принято, и она предложила мне пригласить ее дорогого шевалье, который, будучи извещен об этом, не будет в этот день обедать. Его здоровье обязывало его есть только раз в день.

У балетмейстера Дюпре я увидел всех танцовщиков и танцовщиц с их матерями, которые наблюдали за ними, находясь в стороне и приглядывая за их шубками и муфтами. Одна из этих матерей, необычное дело, была молода и свежа. Дюпре, представив меня своей жене, которая была молода и красива, но, болея туберкулезом, оставила танец, сказал мне, что если м-ль Кортичелли желает заниматься, он сделает из нее чудо. Та подбежала и, распушив хвост, сказала мне, что ей необходимы ленты, чтобы наделать чепцов. Все танцовщицы переглядывались и перешептывались. Ничего не отвечая на ее запрос, я достал из кармана два пьемонтских пистоля и дал их Дюпре, сказав, что это за три месяца занятий, что он проведет с мадемуазель, и я с удовольствием плачу ему авансом. Я увидел всеобщее удивление, чему обрадовался, не подав однако виду.

Я сел в сторонке. Наблюдая за девушками, которых там увидел, я заметил одну поразительную. Прекрасный рост, тонкие черты, благородный вид и спокойные манеры ее заинтересовали меня в высшей степени, в отличие от танцовщика, который, будучи недоволен ею, говорил ей грубости; она переживала, демонстрируя, однако, презрение на своей очаровательной физиономии. Я подошел к той красивой и моложавой женщине, присматривавшей за шубой, которую я заметил при входе, и спросил, где мать красивой танцовшицы, которая меня заинтересовала.

— Это я, — ответила она.

— Вы? Вы не похожи.

— Я была очень молода, когда ее заимела.

— Я в этом не сомневаюсь. Откуда вы?

— Я из Луки, я бедная вдова.

— Как вы можете быть бедной, имея такую красивую дочь?

Она взглянула на меня и ничего не ответила. Минуту спустя Агата — таково было ее имя — подошла к матери попросить платок, чтобы вытереть лицо. Я дал ей свой, совершенно чистый, спрыснутый розовой эссенцией; та промокнула пот, вдыхая аромат, который он источал, затем хотела мне его отдать, но я отказался, сказав, что она должна его отдать постирать. Она улыбнулась и сказала матери сохранить его. Я спросил, позволено ли мне будет нанести ей визит, и она сказала, что ее хозяйка не разрешает ей принимать визиты, по крайней мере, до того, как быть ей представленным. Такой проклятый закон был в этом Турине. На моем ужине — он был первым — я был приятно удивлен превосходным качеством повара. Я всегда полагал, что нигде так хорошо не едят, как в Турине; но также верно, что земля здесь производит продукты исключительного качества, и что искусные повара своим уменьем придают им превосходный вкус. Местные вина также предпочитаются гурманами иностранным. Дичь, рыба, птица, телятина, зелень, молочные продукты, грибы — все здесь исключительно. Это преступление, что иностранец в этой счастливой стране подвергается утеснению, и что население здесь не самое законопослушное в Италии. Очевидно, что красота, которой блистает здесь женский пол, происходит от воздуха, которым здесь дышат, и еще более — от доброго питания. Я с легкостью уговорил м-ль Маццоли и двух миланок оказывать мне эту честь каждый день. Шевалье Рэберти не мог принять приглашения, но пообещал как-нибудь зайти.

В опере буффо в театре Кариньян увидел играющую там Редегонду, пармезанку, с которой я не смог завязать интригу во Флоренции. Она заметила меня в партере и послала мне улыбку. Я написал ей на следующий день записку, в которой предложил свое общество, если ее мать изменит образ своих мыслей. Она ответила, что ее мать все та же, но если я могу пригласить Кортичелли ко мне на ужин, она сможет прийти вместе с ней. Поскольку матери должны будут при сем присутствовать, я ей не ответил.

В последующие дни я получил письмо от м-м дю Рюман, в котором она переправила мне письмо от г-на герцога де Шуазейля, адресованное г-ну де Шовелен, послу Франции в Турине, которое я у нее просил. Я знаком был с этим любезным человеком по Золотурну, как читатель, возможно, помнит, но я хотел явиться к нему в более значительном качестве. Я отнес ему это письмо; он упрекнул меня за то, что я мог подумать, что оно мне понадобится, и отвел к своей очаровательной супруге, которая оказала мне самый любезный прием. Три или четыре дня спустя он пригласил меня на обед, и я встретил там резидента Венеции Имберти, который сказал, что огорчен тем, что не может представить меня ко двору. Г-н де Шовелен, осведомленный о причинах, предложил представить меня сам, но я счел своим долгом, поблагодарив, отказаться. Это доставило бы мне много чести, но я оказался бы более на виду, и, соответственно, менее свободным.

Граф Боромее, который превозносил мой стол, сохранял при этом некоторую церемонность, но, приходя каждый день вместе с дамой Маццоли, не показывал ни снисходительности, ни принужденности; но граф А. Б. приходил более запросто. Он сказал мне, по прошествии восьми — десяти дней, что мое сочувствие к его бедам пробуждает у него чувства благодарности к Провидению, потому что, поскольку его жена не может прислать ему денег, ему не с чего оплачивать свои обеды в гостинице. Он показывал мне свои письма и, рассказывая о своих достоинствах, говорил все время, что надеется принять меня у себя в Милане и отблагодарит меня… Он был на службе в Испании и, находясь при гарнизоне в Барселоне, там влюбился и женился. Ей было двадцать шесть лет, и у них не было детей. Он написал ей, что я открывал ему свой кошелек несколько раз, и что я рассчитываю провести часть карнавала в Милане, и попросил ее пригласить меня поселиться у них. Она писала мне, с большим умом, и эта переписка в скором времени стала мне настолько интересна, что я положительно пообещал ей туда приехать, то, что я никак не должен был делать, так как, зная, что он беден, я не мог становиться ему в тягость и, не желая этого, вынужден был слишком дорого оплачивать его гостеприимство; но чувство любопытства в подобном случае сродни чувству любви. Я вообразил графиню А. Б. рожденной, чтобы составить мое счастье, а я — единственный, кто мог бы составить счастье ее и возбуждать зависть всех дам Милана. Имея много денег, мне захотелось воспользоваться случаем блистать, делая большие траты.

Между тем, проводя все утра у Дюпре, где я встречал Агату, приходящую с уроками, я менее чем в пятнадцать дней оказался до беспамятства в нее влюблен. М-м Дюпре, подкупленная несколькими подарками, что я ей сделал, любезно выслушала мое признание в страсти, что я питаю к Агате, и предприняла у себя обед вместе с Агатой и ее матерью, предоставив мне с ней несколько тет-а-тет в своей комнате, и я обрел некоторые милости, но это была такая малость, и наши свидания происходили так недолго, что мои желания, далекие от того, чтобы удовлетвориться, лишь возросли. Агата говорила мне все время, что все знают, что я содержу Кортичелли, и что она не хотела бы, за все золото мира, чтобы говорили, что в обстоятельствах, когда я лишен возможности ходить к своей любовнице, она всего лишь мой паллиатив. Я клялся ей, что не люблю Кортичелли и содержу ее только потому, что бросив, я скомпрометирую г-на Рэберти. Она не хотела слушать доводов; она хотела громкого разрыва, и чтобы весь Турин узнал, что я люблю только ее, и что мне не нужны другие. На этих условиях она обещала мне свое сердце.

Решив поработать над тем, чтобы удовлетворить ее требование и доставить мне счастье, я уговорил Дюпре дать бал, за мой счет, в каком-нибудь загородном доме и пригласить на него всех танцовщиц и певиц, имеющих ангажемент в Турине на карнавал. Лишь они должны были танцевать. Танцовщиками должны были быть кавалеры, среди которых распределялись билеты, стоимостью в дукат, и каждый кавалер мог привести с собой одну даму, но эти дамы не танцевали. Чтобы убедить Дюпре согласиться на мой проект и уверить его, что он достаточно много заработает, и что стоимость билетов не сочтут чрезмерной, я сказал, что оплачу ему все, во что ему обойдется буфет и прохладительные напитки, а кроме того, коляски и портшезы, которые он должен будет предоставить всем виртуозкам, участвующим в бале. Никто не должен был знать, что это я оплачиваю расходы. Он обещал мне это и, в уверенности, что много заработает, взялся за это предприятие. Он нашел дом, вполне пригодный для бала, пригласил исполнительниц, изготовил пятьдесят билетов, которые распространил за три или четыре дня, и выбрал день, когда в Турине не было спектаклей. Только Агата и ее мать знали, что я являюсь автором этого проекта и по большей части несу на себе расходы; но на следующий день после бала весь город знал об этом.

Агата, сочтя, что у нее нет платья, в котором она могла бы блеснуть, заказала его под руководством Дюпре, что я с удовольствием оплатил. Она пообещала танцевать контрдансы только со мной и вернуться в Турин в сопровождении Дюпре.

В день, когда должны были давать бал, я обедал у Дюпре, чтобы присутствовать при получении ею своего платья. Платье было из лионской ткани производства этого года, с совершенно новым рисунком, но отделка, стоимости которой Агата не представляла, была из алансонских кружев. Р., которая пришивала их на платье, получила распоряжение ничего не рассказывать, как, впрочем, и Дюпре, который хорошо разбирался в кружевах. Когда настал момент выезжать, я сказал ей, что серьги, которые у нее в ушах, не соответствуют остальному наряду. Дюпре сказал, что они, действительно, некрасивы, и что это огорчает. Мать сказала, что у дочери нет других.

— У меня тут есть, — сказал я, — подвески из стразов, которые я могу вам предложить. Они очень блестящие.

Я достал из кармана как бы случайно оказавшиеся там ушные подвески, что были в шкатулке, которую м-м д'Юрфэ предназначала юной графине Ласкарис, своей племяннице. Я достал их, и их нашли очень красивыми. Дюпре сказал, что они очень тонкой работы. Я вдел их в уши Агате, она посмотрелась в зеркало и, любуясь блеском, заявила, что ничто не могло бы сравниться с их игрой. Я ничего не сказал.

Они все отправились на бал, а я пошел к себе, где велел себя причесать и, надев красивый камзол, который Пернон заказал у мастера, явился на бал, который застал в разгаре. Я увидел Агату, которая танцевала менуэт с лордом Перси. Он был сыном герцогини Нортумберлендской, много тратил, но по-глупому.

Я увидел самых прекрасных дам Турина, которые, будучи лишь зрительницами, могли воображать себе, что бал дан специально для них. Я увидел всех иностранных послов, среди которых был и г-н де Шовелен, который сказал мне, что на этом прекрасном празднике не хватает только прекрасной гувернантки, что была у меня в Золотурне. Я увидел маркизу де Прие и маркиза, который, не затрудняя себя танцем, сидел за игрой в «пятнадцать», и напротив него его любовницу, сидящую рядом с невежливым игроком, который не давал ей заглядывать в свои карты. Она увидела меня и сделала вид, что не узнает. Шутка, которую я сыграл с ней в Эксе, не была забыта. Менуэты кончились, Дюпре объявил контрданс, и я с удовольствием увидел шевалье де Вилль-Фалле, встающего воглаве с моей Кортичелли. Я пригласил Агату, которая отбилась от милорда Перси, сказав, что ангажирована на весь вечер. Она, смеясь, сказала мне, что все приняли ее подвески за настоящие, и она соглашалась с этим.

После контрданса все отдали должное мороженому, затем танцевали второй контрданс, затем — менуэты, и те, кто захотел поесть, направились к изобильному буфету, где я заметил, что Дюпре не поскупился. Пьемонтцы, большие любители посчитать, говорили, что Дюпре должен был много потратить, потому что шампанское лилось рекой.

Нуждаясь в отдыхе, как и я, Агата села рядом со мной, и я говорил ей о своей любви, когда подошла м-м де Шовелен с иностранной дамой. Я поднялся, чтобы освободить ей место, и Агата сделала то же, но она заставила ее сесть рядом и похвалила ее платье и особенно ее гарнитур. Иностранная дама оценила игру подвесок и высказала сожаление, что эти камни по истечении некоторого времени потеряют свой блеск, но м-м де Шовелен сказала, что они никогда его не потеряют, так как они настоящие, в этом нет сомнения; она расспросила об этом Агату, которая, не осмеливаясь заявить, что они настоящие, сказала, что они из стразов, и что это я их ей дал. Мадам на это рассмеялась и сказала, что я ее обманул, потому что не одалживают подвесков из поддельных камней. Агата покраснела, а я не говорил ни да ни нет, и, чтобы наказать м-м де Шовелен, танцевал менуэт с Агатой, которая танцевала его превосходно. Мадам сказала мне, что вспоминает все время, как мы танцевали вместе в Золотурне, и что мы еще будем танцевать в ее отеле на день Королей. Я поблагодарил ее глубоким реверансом.

Мы танцевали контрдансы до четырех часов утра, и я возвратился к себе после того, как увидел, как Агата уехала вместе с Дюпре и своей матерью.

Назавтра я был еще в постели, когда объявили об этой матери, которая настойчиво испрашивала чести со мной говорить. Я пригласил ее войти и, предложив сесть рядом с собой, предложил шоколаду. Позавтракав и оставшись со мной наедине, она достала из кармана серьги, которые я одолжил ее дочери, и сказала, смеясь, что пришла мне их отдать; но что зашла к ювелиру, и он предложил ей за них тысячу цехинов. Посмеявшись и взяв у нее серьги, я сказал, что ювелир сошел с ума, и что она должна была поймать его на слове, так как серьги стоят не более четырех луи, и стал болтать с этой красивой мамашей, так, что продержал ее у себя целый час, обменявшись с ней самыми нежными знаками внимания. После всего мы оба были слегка удивлены, и она спросила у меня, смеясь, должна ли она дать отчет своей дочери, каким образом я объяснился по поводу своей к ней любви.

— Я люблю вас обеих в равной степени, — сказал я ей, — и, по крайней мере, если бы не сложился у нас такой тет-а-тет, думаю, было бы трудно представить, что между нами произошло то, что произошло сейчас. Единственное, о чем я вас прошу, это не противиться такому же счастью, о котором я мечтаю, по отношению к Агате, которую я обожаю.

— Я также прошу вас об одолжении. Скажите мне, правда ли, что эти подвески настоящие, и чего вы хотели, когда вдевали их в уши Агате.

— Они настоящие, и моим намерением было дать ей с их помощью представление о моей нежности.

Добрая мать вздохнула и сказала, поднимаясь, чтобы уйти, чтобы я приглашал ее на ужин каждый раз, когда хочу, вместе с г-ном Дюпре и его женой. Она ушла, оставив, разумеется, мои подвески.

Вот самая благородная из матерей танцовщиц. Она не могла бы в столь немногих словах сказать мне больше, чем сказала, и более достойно объявить о моем счастье.

Назавтра я пригласил Дюпре и его жену, с Агатой и ее матерью, ужинать ко мне на следующий день, не сокращая компанию, которая бывала у меня каждый день. Но вот какое странное приключение случилось со мной в тот же день, когда я выходил от Дюпре.

Я встретил моего местного лакея, большого мошенника, но бравого молодца, который, запыхавшись, сообщил мне с торжествующим видом, что разыскивал меня, чтобы сообщить, что только что видел шевалье де Виль-Фалле входящим в аллею Пасьенца, и что наверняка тот шел туда, чтобы нанести галантный визит Кортичелли.

Любопытствуя узнать, так ли это, я направляюсь туда и застаю там сводню вместе с синьорой Лаурой. Они хотят меня задержать, но я их отталкиваю, открываю дверь и вижу галантного кавалера, который встает, стараясь привести себя в приличный вид. Она не двигпется.

— Извините, месье. — говорю я, — что я вошел без стука.

— Подождите, подождите.

Но я уже на улице. Полный впечатлений от этого приключения, которое сделало меня счастливейшим из людей, я иду пересказать его шевалье Рэберти, который, видя меня смеющимся, смеется также; но он находит, что я прав, когда я прошу его сообщить Пасьенце, что Кортичелли не зависит более от меня, и что, соответственно, она не получит более ни су из моего кармана.

— Думаю, вы не пойдете потешиться к графу д'Аглие?

— Пусть тешатся дураки.

Эта историйка не наделала бы никакого шума, если бы нескромность не сделала ее достоянием публики. Первый был де Вилль-Фалле, который, вспомнив, что встретил на улице моего слугу, когда направлялся к Пасьенце, догадался, что тот побежал меня известить. Он встретил его ближе к полудню и упрекнул за шпионаж. Обвиняемый ответил, что его дело служить своему хозяину, на что шевалье угостил его ударами трости. Слуга, ничего мне не сказав, направился пожаловаться викарию, который пожелал прежде всего узнать у самого де Вилль-Фалле причину, по которой тот решил побить слугу тростью. Вилль-Фалле рассказал ему всю историю. Г-н Рэберти не замедлил пойти передать Пасьенце эту новость, что Кортичелли более не зависит ни от него, ни от меня, и, не желая более выслушивать все, что та хотела сказать ему в свое оправдание, ее покинул. Сообщив мне в тот же вечер об этом факте, он сказал, что, спускаясь с лестницы, он встретил судебного исполнителя, который как раз шел известить ее согласно приказу графа.

На следующий день, когда я выходил, чтобы идти на бал к г-ну маркизу де Шовелен, я был удивлен получением записки от графа д'Аглие, в которой тот просил, в весьма учтивых выражениях, зайти к нему, чтобы выслушать кое-что, что он имел мне сообщить. Я тут же велел носильщикам отнести меня к дому этого сеньора.

Он принял меня тет-а-тет и, пригласив присесть рядом с ним, затеял длинное рассуждение касательно того, что я должен забыть это маленькое происшествие, о котором он знает в деталях.

— Это и мое желание, месье. Я в жизни не пойду больше к этой Кортичелли и не подумаю ни причинить ей вреда, ни принести пользы, и остаюсь вполне к услугам шевалье де Вилль-Фалле.

— О! Не следует об этом забывать. Я дам вам любую сатисфакцию, которую вы захотите, в том, что касается этой ла Пасьенца, и я найду для девушки другой пансион у порядочной персоны из моих знакомых, где вас хорошо примут и в полнейшей свободе.

— Мне неинтересны ла Пасьенца, Кортичелли и ее мать; они мошенницы, которых я не хочу более видеть.

— Вы не имели права врываться в комнату, дверь которой была закрыта, в доме, которого вы не хозяин.

— Если я не имел на это права, мне жаль; но вы позволите мне проинформировать Его Высочество обо всем и положиться на его суждение.

— Кортичелли утверждает, что совсем ничего вам не должна, и это вы ей должны много, и она говорит, что подвески, которые вы дали своей новой любовнице, принадлежат ей. Она утверждает, что это подарок, который ей сделала м-м маркиза д'Юрфэ, которую я знаю.

— Она обманывает; но если вы знаете эту даму, напишите ей, она в Лионе. Если она ответит вам, что я должен что-то этой несчастной, я исполню свой долг. У меня есть сто тысяч франков на руках у банкиров этого города, чтобы оплатить эти подвески, в случае, если понадобится.

Г-н викарий поднялся, и я отвесил ему поклон. На балу у посла Франции я обнаружил, что эта история настолько получила распространение, что в конце концов мне надоело отвечать на расспросы. Мне говорили, что это шутка, которой я не должен придавать никакого значения, под угрозой опозориться. Шевалье де Вилль-Фалле подошел сказать мне, что если из-за этой нелепости я покину Кортичелли, он считает своим долгом дать мне сатисфакцию.

— Мне достаточно, — ответил я ему, — если вы не потребуете ее от меня.

Сказав это, я пожал ему руку. Он не сказал мне более ни слова.

Однако это сделала маркиза де Прие, его сестра, которая, протанцевав со мной, энергично меня атаковала. Она была мила и вполне могла бы одержать победу, но к счастью, либо она об этом не думала, либо не догадалась о моей готовности отдать ей должное.

Три дня спустя дама, которая имела в Турине большую власть и в некотором роде управляла всеми театральными интригами, протекции которой искали все актеры и актрисы, решила меня призвать к себе, направив мне приглашение с помощью ливрейного лакея. Догадавшись, о чем она хочет со мной говорить, я явился к ней пешком, в рединготе. Она начала говорить со мной об этом деле ласковым тоном, но ее личность меня не заинтересовала, и я сказал ей в нескольких словах, что Кортичелли — девица, к которой я не питаю более никакого интереса, и я безо всякого сожаления покидаю ее в пользу галантного кавалера, с которым застал ее на месте преступления. Она рассталась со мной, сказав, что я раскаюсь, так как она опубликует некую историйку, которую только что прочитала, и которая не делает мне чести. Эту даму звали де Сен-Жиль.

Неделей спустя я прочел манускрипт, в котором была описана вся авантюра между мной, ею и м-м д'Юрфэ, который мог читать весь Турин; однако он был столь дурно написан и полон стольких глупостей, что чтение его никто не мог бы осилить. От этой истории мне не было ни жарко ни холодно, и я покинул Турин пятнадцатью днями позже, не пожелав с ней увидеться. Однако я увидел ее шесть месяцев спустя в Париже, и мы об этом поговорим, когда окажемся там.

На другой день после бала у г-на де Шовелен я дал ужин моей дорогой Агате с ее матерью, г-ну Дюпре с супругой, Маццоли и моим двум миланским сеньорам, как и обещал. Заботой матери было действовать таким образом, чтобы подвески с полным правом остались в руках у Агаты, так что, готовый к священнодействию, я предоставил дорогой жрице править церемонией.

Она, едва сев за стол, заявила честной компании, что весь Турин гудит о том, что я сделал презент ее дочери из двух серег, которые стоят пять сотен луи и которые, согласно Кортичелли, принадлежат ей.

— Я не знаю, — добавила она, — ни являются ли эти серьги настоящими, ни принадлежат ли они Кортичелли, но я заявляю, что это неправда, что Агата приняла от месье этот подарок.

— Отныне не будет сомнений, моя дорогая, — сказал я, доставая из кармана подвески и вдевая их в уши Агате, — потому что я дарю их ей в настоящий момент и подтверждаю их ценность, и свидетельством того, что они мне принадлежат, является то, что я ей их даю.

Вся компания аплодировала, и Агата, проникнутая благодарностью, обещала мне глазами все, чего бы я мог желать. Мы поговорили затем о деле Кортичелли с Вилль-Фалле и обо всем, связанном с этим, чтобы мне прекратить ее содержать. Шевалье Рэберти сказал, что на моем месте он предложил бы м-м С.-Жиль и самому викарию продолжить оплачивать ее пансион, но в форме милостыни, выделяя для этого деньги тому или другому. Я ответил, что охотно бы согласился, и что он может положиться на мое слово. На следующий день этот парень пошел сам к м-м С.-Жиль, чтобы покончить с этим делом, и я вручил ему деньги, необходимые для этого, но ничтожный манускрипт, содержаший эту историю, все же появился. Викарий поместил Кортичелли в тот же дом, где обитала Редегонда, но оставил в покое ла Пасьенцу.

После ужина мы отправились все в черных домино, включая шевалье, на бал театра Кариньян, откуда я ускользнул вместе с Агатой, которая в эту ночь стала полностью моей, и настолько хорошо, что мы более не стеснялись. На ужинах, что я давал у себя, я чувствовал себя вполне свободно, и викарий ничего не мог поделать, чтобы помешать моим амурам с этой очаровательной девушкой, которой господь пожелал, чтобы я направил ее судьбу необычайным путем, и которая доказала мне, что достойна ее, шесть или семь лет спустя, как увидит читатель, если я не прекращу писать свои мемуары.

Мы были настолько влюблены и настолько спокойны в своих наслаждениях, что невозможно себе представить, чтобы мы расстались по доброй воле если бы не событие, которое смогло преодолеть нашу взаимную страсть, при полном свете нашего разума. Без этого события я бы провел весь или почти весь карнавал в Турине и только на великий пост отправился бы в Милан с визитом к испанке — графине А. Б., которую вообразил себе чудом природы. В эти самые дни граф, ее муж, закончив дело, которое он имел при дворе Турина, возвратился в Милан, обнимая меня и проливая слезы благодарности, потому что он не мог бы покинуть Турин, если бы я не дал, на что совершить это путешествие, и не оплатил его долги, которые, впрочем, были невелики. Так зачастую порок сливается с добродетелью, либо принимает его личину, но именно я оказался здесь простофилей, и я не пытаюсь оправдываться. Я всю мою жизнь был вовлечен в порок, так же как и в поклонение добродетели.

Милорд Перси, о котором я говорил, был влюблен в Агату, он следовал за ней повсюду, ждал ее за кулисами, не пропускал репетиций и наносил ей каждый день визиты, несмотря на то, что ее хозяйка, женщина типа Пасьенцы, не оставляла ее ни на минуту. Агата никогда не соглашалась принимать его подарки, но она не могла помешать своей хозяйке принимать от молодого англичанина все то, что он посылал ей из гостиницы, и всякие вина и ликеры, и все это лишь для того, чтобы ее соблазнить, надеясь, что она поможет ему овладеть Агатой, которая, не думая о нем, все мне рассказывала. Уверенный в ее сердце, я смеялся и не считал за дурное то, что напрасные усилия этого молодого человека подчеркивали мой триумф. Весь город знал, что Агата была мне верна, и англичанин настолько в этом уверился, что счел единственным средством добиться своего, которое ему оставалось, это свести знакомство со мной.

Он явился одним прекрасным утром пригласить меня на завтрак и, мысля как англичанин, счел возможным объявить свою страсть и предложить мне обмен, который заставил меня рассмеяться.

— Я знаю, — сказал он, — что вы давно любите певицу Редегонду и никак не можете ее получить; я предлагаю ее в обмен Агаты, и скажите мне, что вы хотите за этот обмен.

Отсмеявшись, я сказал ему, что мог бы счесть дело возможным, но прежде всего следует посмотреть, согласны ли товары на эту замену владельцев:

Si corne amor si regga a questa guisa Che vender la sua donna o permutarla Possa l\'amante, ne a ragion si attristi Se quando una ne perde una n\'acquisti. [3]

— Что до меня, — ответил милорд, — я уверен в согласии Редегонды.

— Очень хорошо; но я, со своей стороны, сомневаюсь в согласии Агаты.

— Не сомневайтесь.

— На чем вы основываетесь?

— Она будет разумной.

— Она меня любит.

— Но Редегонда также меня любит.

— И вы полагаете, что она и меня любит?

— Я не знаю этого; но она вас полюбит.

— Вы с ней это обсудили?

— Нет, но все равно. Я сделаю свое дело. Мне лишь надо знать, нравится ли вам мой проект, и какого возмещения вы хотите, так как ваша Агата стоит больше, чем моя Редегонда.

— Мы поговорим о возмещении после. Позвольте, чтобы я сначала посоветовался с ней, и завтра утром я принесу вам мой ответ.

Этот проект меня забавлял, и я решил довести его до конца. Я был удивлен, что молодой лорд был хозяином Редегонды, чья мать мне всегда противилась.

Агата очень смеялась, когда я рассказал ей вечером о предложении милорда, и когда я спросил, согласна ли она на обмен, она ответила, что сделает так, как я хочу, и что советует мне согласиться, если я сочту выгодным его предложение о возмещении. Я видел, что она шутит, но нам обоим было любопытно увидеть, каким образом он сможет прояснить это дело.

Итак, я пошел на следующий день к нему завтракать и сказал, что Агата согласилась на проект, но я, со своей стороны, должен быть уверен, что Редегонда также согласится, и каким образом она обставит дело, что мы заживем вместе. Он сказал, что мы должны встретиться вчетвером, все в масках, на первом балу в театре Кариньян, откуда пойдем вместе ужинать в место, которое принадлежит ему, и где мы заключим нашу сделку.

Начался маскарад. Мы явились на бал, и когда узнали друг друга, мы вместе вышли оттуда, сели вчетвером в коляску милорда и подъехали к дверям знакомого мне дома; но я был немало удивлен, когда увидел в комнате, куда мы вошли, Кортичелли. Я вызвал молодого вертопраха наружу и сказал, что подобный поступок не подходит джентльмену. Он ответил мне, смеясь, что хотел доставить мне удовольствие, и что возвращение Кортичелли может меня только порадовать.

Я не захотел садиться в его карету. Не желая возвращаться на бал, мы наняли портшезы, чтобы вернуться к себе.

Глава VI

Я уступаю Агату лорду Перси. Я уезжаю в Милан. Пелерина в Павии Графиня А. Б. Разочарование. Маркиз Трюльци. Зенобия. Две прекрасные маркизы К. Барбаро венецианец.

Итак, граф д'Аглие наказал Кортичелли, поместив ее в другой пансион. Став в скором времени близкой подругой Редегонды, она делала все, что та хотела. По счастью, никто в Турине не знал этой прелестной истории, и я остерегался кому-либо ее рассказывать; но лорд Перси не забросил идею добиться обладания Агатой, и вот каким образом он добился своей цели. Он был человек расточительный, имеющий много денег и не упускающий никакого случая, чтобы удовлетворить своим капризам. В этой стране, где подобное редкость, перед ним были открыты все двери.

Два или три дня спустя после того случая Агата сказала мне, что антрепренер Александрийской оперы пришел, чтобы пригласить ее в качестве второй танцовщицы, предложив на время ярмарки шестьдесят цехинов, и что она пообещала ему дать ответ завтра. Она спросила, советую ли я согласиться.

— Если ты меня любишь, дорогая Агата, ты проведешь весь год без ангажемента в какой-либо театр. Я не предлагаю тебе попусту потратить это время, я оплачу тебе учителя, который доведет твое мастерство до совершенства, и ты будешь танцевать только в ролях первого плана и соглашаться на жалование не менее чем в пять сотен цехинов.

— Маман говорит, что если я выберу театр, это не помешает мне учиться, и наоборот, упражнение даст мне больше навыка.

— Ты не нуждаешься в шестидесяти цехинах. Если ты примешь это предложение, ты меня опозоришь. Если ты любишь меня, ты скажешь этому антрепренеру, что хочешь провести этот год, не танцуя.

— Мне кажется, что лучше я запрошу у него непомерно высокую цену.

— Ты права. Скажи ему, что ты хочешь быть примой и претендуешь на пять сотен цехинов.

— Сделаю это завтра утром.

Она сдержала слово, и рассказала мне, хохоча, что в ответ на ее запрос антрепренер, казалось, не удивился. Подумав пару минут, он сказал, уходя, что ему нужно время, чтобы определиться, и что он увидится с ней позже.

— Занятно будет, если он поймает меня на слове.

— Надо теперь разузнать, не сошел ли он с ума, либо это какой-то игрок, подумывающий о банкротстве.

— И если это человек платежеспособный?

— Придется соглашаться.

— И затем? Достаточно ли у меня таланта, чтобы быть прима-балериной? Не будет ни одного танцовщика, который захочет со мной танцевать.

— Я найду тебе тогда танцовщика, и у тебя хватит таланта; но ты увидишь, что из этого ничего не будет.

Я был неправ. Антрепренер вернулся, предложил ей подписать контракт, и, соответственно, она послала за мной. Я спросил у этого человека, какие гарантии он дает по поводу своей платежеспособности. Он ответил, что банкир Мартен подпишет ее ангажемент, и у меня против этого не нашлось возражений. Он поставил свою подпись, она — свою, которую я завизировал, и я пошел рассказать эту историю шевалье Рэберти, который, зная антрепренера, был удивлен, что г-н Мартен ответил за него; но мы узнали все на следующий день, хотя это дело и должно было оставаться в секрете.

Настоящий антрепренер был лорд Перси, который любой ценой хотел заполучить Агату, и я не мог этому более противиться. Я смог бы продолжать жить с ней, и даже сделать так, чтобы этот молодой человек не стал ее счастливым любовником, но я должен был после пасхи присоединиться к м-м д'Юрфэ во Франции и, поскольку был заключен мир, я безусловно хотел повидать Англию. Я решил стать другом молодого лорда и, допустив его в свое общество, наблюдать, что он предпримет, чтобы добиться милостей от Агаты, которая, по совести, не могла заставить его страдать.

Менее чем в неделю мы стали близкими друзьями, ужиная каждый день вместе, у него или у меня, в присутствии Агаты и ее матери. Я легко убедился, что в недалеком времени она сможет стать его нежной подругой, хотя он и не обладал красивой внешностью, и что, любя ее нежно, я не должен становиться препятствием к ее будущему. Я решил уехать в Милан. Юный англичанин, влюбленный в нее до безумия, не упускал ни дня, чтобы не сделать ей какой-либо ценный подарок, и я должен был терпеть такого рода унижение, но оставался там. Агата между тем не давала мне никакого повода для ревности и никакого основания думать, что усилия ее нового любовника ослабили ее чувства ко мне. Она слушалась всех моих указаний, обещая им следовать, и действительно следовала им. Англичанин составил ее судьбу, но она покинула театр только в Неаполе, и мы встретим ее там несколько лет спустя. Не будучи по характеру человеком, способным принимать подобные подарки, этот англичанин сделал мне в ответ такой, который я должен был принять в силу его необычности. Когда я сказал ему, что рассчитываю посетить в первый раз Англию, и что он весьма одолжит меня, дав письмо к м-м герцогине, его матери, он достал из кармана портрет этой дамы, сказав:

— Вот рекомендательное письмо, которое я вам даю, и завтра я напишу ей, что вы явитесь вернуть ей ее портрет лично, если она, разумеется, не захочет оставить его у вас.

— Миледи увидит, что я мечтаю об этой милости.

Есть множество идей, что могут прийти в голову только англичанам. Но граф А. Б. звал меня в Милан, и его графиня поручила мне привезти ей два больших отреза тафты.

Распрощавшись со всеми моими знакомыми, я выехал в Милан, с кредитным письмом от банкира Цаппаты к Греппи. Мое расставание с Агатой заставило маня пролить слезы, но менее тягостные, чем ее и ее матери, которая говорила мне всегда, что не простила бы соперницы, если бы это не была ее собственная дочь. Я отправил Пассано в Геную, где жила его семья, дав ему на что жить до моего приезда. Отослав по здравом размышлении своего слугу, из Франш-Конте, я нанял нового, и отбыл, в компании шевалье де Росиньян, по дороге через Касэ, где была опера-буффо.

Этот шевалье де Росиньян, прекрасный человек, хороший офицер, любитель вина, женщин, и еще более мальчиков, развлекал меня тем, что, не будучи человеком литературным, знал наизусть Божественную Комедию Данте. Он читал только эту единственную книгу и цитировал ее по любому подходящему случаю, толкуя каждый раз сообразно своему собственному вкусу. Это была странность, делающая его зачастую невыносимым в обществе, но весьма забавлявшая тех, кто хорошо знал великого поэта и восхищался его красотами. Пословица однако, утверждавшая, что следует остерегаться человека, который прочел всего лишь одну книгу, верна. Граф де Гризела, его брат, не напоминал его. Это был настоящий человек литературы, который соединял в себе все качества человека ума, человека государственного и человека обаятельного. Его узнал Берлин и восхищался им, когда он поселился там в качестве посла короля Сардинии.

Не найдя ничего интересного в опере, я направился в Павию, где, поскольку я не был ни с кем знаком, меня представили маркизе Корти в ее большой ложе в театре, где она принимала всех иностранцев, которые, по виду, что-то из себя представляли. Я познакомился здесь в 1786 году с ее заслуживающим уважения сыном, который удостоил меня своей дружбой, и который умер молодым во Фландрии, генерал-майором. Мои слезы были ему бесполезным воздаянием. Его достоинства заставили сожалеть о нем всех тех, кто его знал. Если бы он жил, он достиг бы самых высоких степеней, но Vitae summa brevis spes nos vetat inchoare longas [4].

Я остановился в Павии только на два дня, но должно было так случиться, что со мной произошло нечто, что заставило говорить обо мне.

На втором балете оперы танцовщица, одетая в пелерину, пустила в па-де-де свою шдяпу по ложам театра, как бы прося милостыню. Я был в ложе маркизы Корти. Когда я увидел подо мной танцовщицу, я бросил в ее шляпу свой кошелек. Там было восемнадцать-двадцать дукатов. Она опустила, смеясь, его в свой карман, и партер захлопал. Я спросил у маркиза Белькреди, сидящего рядом, есть ли у нее покровитель, и он ответил, что у нее есть только французский офицер, которого он показал мне в партере, у которого нет ни су. Он сказал мне, что тот ходит каждый день к ней.

Возвратившись в гостиницу, я ужинал с г-ном Базили, полковником на службе Модены, когда увидел входящую танцовщицу, вместе с женщиной в возрасте и юной девушкой; это были ее мать и ее сестра. Она пришла поблагодарить меня за то, что я явился рукой божественного Провидения в их крайней бедности. Поскольку я почти кончил ужинать, я пригласил их на ужин на завтра, и они пообещали мне прийти.

Очарованный тем, что мог так легко ее осчастливить, вполне невольно, на следующий день, в тот момент, когда я одевался, чтобы идти обедать к Базили, Клермон, так звали моего нового лакея, сказал мне, что французский офицер хочет со мной поговорить. Я пригласил его войти и спросил, что я могу для него сделать.

— Я предлагаю вам, месье венецианец, три вещи, и оставляю выбор за вами. Либо вы отказываетесь от ужина этим вечером, либо приглашаете и меня, либо выйдете со мной, чтобы померяться шпагами.

Клермон, который в этот момент разжигал камин, не дал мне времени ответить этому сумасшедшему; он схватил полусгоревшее раскаленное полено и бросился к мужчине, который не счел возможным его дожидаться. На шум, который он произвел, спускаясь по лестнице, подскочил гостиничный слуга и остановил его, решив, что он что-то украл; но Клермон сказал его отпустить и, с головней в руке, явился дать мне отчет о развязке фарса, который сразу стал новостью дня. Мой слуга, гордый своим подвигом и уверенный в моем одобрении, сказал мне, что я могу выходить без опасений, так как трусливый фанфарон даже не вытащил свою шпагу против сомелье, который вежливо схватил его за колет, имея в руке только нож и будучи в простонародной одежде.

— Но в любом случае, — сказал мне Клермон, — я выйду вместе с вами.

Я ответил, что в данном случае он поступил хорошо, но в другой раз он не должен вмешиваться в мои дела; он ответил, что мои дела — это и его, и чтобы доказать это, достал мои карманные пистолеты и, заметив, что на полках нет пороха, указал мне глазами на это, усмехнувшись, и зарядил их.

Большинство французских слуг, которых считают хорошими, согласились бы с этим Клермоном; но они все считают себя умнее своих хозяев, и когда они становятся уверены в своей правоте, они делаются хозяевами положения, обкрадывают их, тиранствуют и даже пренебрегают ими, в чем глупец считает необходимым их разубедить. Но если у хозяина ума побольше, чем них, Клермоны превосходны.

Поскольку этот француз был в униформе, хозяин «С.-Марка» безотлагательно подробно сообщил о происшествии в полицию, которая в тот же день выгнала безутешного из города. Полковник Базили сказал за обедом, что только французы способны явиться напасть на кого-то у него дома при подобных обстоятельствах; но я доказал ему, что он ошибается. Бедность и любовь, действуя на слабый ум храбреца, провоцируют подобные экстравагантности во всех странах мира.

Пелерина за ужином поблагодарила меня за то, что избавил ее от этого нищего, который ее утомлял и пугал, говоря каждый раз, что убьет себя.

На следующий день я обедал в знаменитой «Шартрезке» и к вечеру прибыл в Милан, высадившись у графа А. Б., который ожидал меня лишь на следующий день. Он представил меня своей супруге, перед тем, как я пошел в свою комнату, где должен был дожидаться, пока разожгут огонь. М-м А. Б., красивая, хотя и слишком маленькая, мне бы понравилась, если бы не ее слишком серьезный вид, который ей, по первому впечатлению, не шел. После обычных комплиментов я сказал, что сейчас ей покажут тафту, которую просил ей передать ее муж. Она отвечала, что ее священник вернет мне деньги, которые я потратил. Граф провел меня в мою комнату, затем покинул до часа ужина. Комната была красивая и хорошая, но я почувствовал, что должен буду завтра переселиться, если испанка не сменит тон. Я не мог бы вынести ее более, чем двадцать четыре часа.

За ужином, где мы были вчетвером, граф, веселый и старающийся меня расшевелить и загладить настроение жены, не переставая говорил со мной. Я отвечал ему в том же духе, обращаясь все время к мадам, чтобы не оставлять ее в молчании, которое, по моему мнению, должно было ее напрягать; но она сопровождала наши ухищрения лишь улыбками и сухими односложностями, не отрывая своих черных глаз, довольно красивых, от блюд, которые казались ей невкусными. Она обратила на это внимание священника, что был четвертым за столом, и с которым она приветливо разговаривала.

Поскольку мне нравился граф, я был огорчен неприветливостью его жены. Я внимательно рассматривал ее, чтобы найти в ее чертах какие-то основания для извинения ее дурного настроения, но почувствовал себя задетым, когда заметил, что в моменты, когда она замечала, что я рассматриваю ее профиль, она уклонялась от моих взглядов, поворачивая голову к аббату и обращаясь к нему не впопад. Я внутренне посмеивался, то ли над ее пренебрежением, то ли над ее замыслом, потому что, не будучи совершенно задетым, я чувствовал, что ее тираническая манера направлена на то, чтобы причинить мне огорчение. После ужина принесли две штуки тафты, предназначенные на то, чтобы изготовить домино, как того требовала тогдашняя мода.

Граф, проводивший меня в мою комнату, просил меня, уходя, извинить испанский характер его жены, заверив, что я найду ее хорошим ребенком, когда мы ближе познакомимся. Этот граф был беден, дом его — мал, мебель скудна, ливрея его единственного лакея — поношенная, скатерть — старая, посуда из фаянса, и одна из двух горничных его графини занималась кухней. Никакой коляски. Клермон мне рассказал все это, посетовав о своем обиталище — маленькой комнате, примыкающей к кухне, в компании со слугой, что прислуживал за столом.

Что до меня, то, имея только одну комнату и три чемодана, я чувствовал себя изрядно плохо. Уяснив себе все это, я решил подыскать себе хорошие апартаменты. Когда граф пришел пожелать мне доброго утра и спросить, чем я завтракаю, я сказал, что у меня есть шоколад из Турина для всей его семьи; он сказал, что жена его любит, но пьет только тот, что приготовлен ее горничной. Я дал ему шесть фунтов, попросив ей передать и предупредив, что если она захочет мне заплатить, я оставлю его себе. Он сказал. что она согласится, и что она будет мне благодарна. Он позаботился поместить мою коляску в сарай, нанять мне хорошую карету и поручиться за надежность местного лакея, которого он мне найдет.

Минуту спустя после того, как граф вышел, я увидел аббата, что ужинал с нами. Это был человек, который, в порядке компенсации за заботы об экономии дома, проживал в нем и ел вместе с его хозяевами. Он служил каждый день мессы в церкви «Св. Иоанна в Низине» (St-Jean in conca). Этот священник, оказавшись наедине со мной, без околичностей попросил меня сказать, что он заплатил мне триста миланских ливров за те два отреза тафты, когда мадам спросит, рассчитался ли он со мной.

— Месье аббат, — ответил я ему, смеясь от всего сердца, — если мадам учинит мне этот неуместный допрос, я отвечу ей по правде, и это меня повеселит.

— Она его учинит, я в этом уверен, и вы будете причиной того, что она на меня рассердится.

— У нее будут для этого основания?

— Нет.

— Идите же сказать ей, что я делаю ей подарок, и в случае, если она захочет мне заплатить, я не тороплюсь.

— Я вижу, что вы ее не знаете, и что вас не волнуют дела этого дома. Я пойду говорить с графом.

Четверть часа спустя явился граф, говоря мне грустно, что он должен мне много денег, которые надеется мне вернуть к ярмарке, и я его обяжу, добавив в их счет также стоимость отрезов тафты. Я ответил, обняв его, что пусть он возьмет их себе, потому что у меня привычка никогда не считать деньги, с помощью которых я счастлив доставить удовольствие своим друзьям. Я заверил его, что если мадам спросит меня, получил ли я деньги за материю, я скажу, что полностью по ней рассчитался.

В ожидании часа обеда, зная, что мадам не появляется, я присел к маленькому столу, чтобы написать письма. Клермон выложил на большом несколько из моих одежд, женские накидки и превосходное платье из толстого пунцового шелка, отделанное соболями, которое м-м д'Юрфэ предназначала несчастной Кортичелли. Я бы отдал его Агате, если бы продолжал с ней жить, и был бы неправ, так как подобное платье подошло бы лишь женщине с положением.

В час вошел граф и объявил о приходе своей жены, которая явилась представить мне лучшего друга семьи; это был маркиз Трюльци, примерно моего возраста, высокий, хорошо сложенный, чуть косоглазый, с непринужденными манерами, с обликом настоящего сеньора. Он сказал, что пришел с тем, чтобы иметь удовольствие со мной познакомиться, и, вместе с тем, чтобы погреться у огня, так как во всем доме имеется печь только в моей комнате. Все стулья были заняты, и маркиз взял маркизу, чтобы усадить ее как марионетку себе на колени, но она воспротивилась, покраснела, вырвалась от него и, видя, что он рассмеялся, сказала, что в своем пожилом возрасте он еще не научился относиться с уважением к таким женщинам, как она. В ожидании, пока Клермон предоставит стулья, маркиз, рассматривая женские одежды и прекрасное платье, спросил, ожидаю ли я какую-либо женщину. Я ответил, что надеюсь встретить в Милане таких, что окажутся достойны получить эти подарки.

— Я знал в Венеции, — сказал я ему, — князя Трюльци. Полагаю, что он ваш родственник.

— Он так утверждает, и это может быть; однако я не думаю, что я из его рода.

Впечатленный таким оборотом, я больше не заговаривал об этом князе.

— Вам бы стоило, — сказал ему граф, — остаться обедать с нами, и, поскольку вы не любите есть то, что не приготовлено вашим поваром, послать за вашим обедом.

Маркиз с ним согласился, и у нас образовался хороший стол. Я увидел прекрасную посуду, прекрасное белье, бутылки вина и вышколенных слуг. Я все понял и почти ничего не говорил. Маркиз выдавал почти все темы для беседы, с умом и веселостью, вызывая раздражение у графини которая каждый раз выступала против фамильярности, с которой он с ней обращался. Это, однако, не смущало маркиза, потому что он ее любил; он хотел лишь сгладить свое превосходство. Он ее успокаивал, говоря, что в Милане не найдется другого мужчины, более преданного ей, чем он, и который более уважает ее достоинства и ее происхождение.

После обеда пришел портной, чтобы снять мерку с мадам для домино, которое должно было быть готово к балу, что давали послезавтра. Поскольку маркиз оценил расцветку и хорошее качество отрезов, графиня сказала, что это я привез ей их из Турина, и спросила меня, вернули ли мне мои деньги. Я ответил, что ее муж со мной расплатился, и что она дала мне добрый урок.

— Какой урок? — спросил маркиз.

— Я надеялся, что мадам сочтет меня достойным сделать ей этот столь маленький подарок.

— Она не захотела его принять? Ах! Ах! Ах!

— Это не смешно, — сказала ему с раздражением графиня; — но вы надо всем смеетесь.

Оставшись в корсете, она явила взорам свою роскошную грудь, и, сказав, что холодно, маркиз положил на нее руку, на что, впрочем, она разразилась ужасными упреками, которые он принял, разражаясь смехом. К вечеру она отправилась в оперу вместе с ним, но сопровождаемая своим собственным слугой в ее ливрее, который поместился сзади коляски маркиза вместе с его двумя лакеями. Четверть часа спустя я сел в свою, вместе с графом, и был приятно удивлен, узнав в первой актрисе мою дорогую Терезу Палези. Я счел разумным не говорить с графом ни о прелестях его жены, ни о порядках его дома. Во втором акте я спустился вместе с ним в «Редут», где крутились десять — двенадцать банков в фараон. Я играл и, проиграв сотню золотых дукатов, ушел.

За ужином графиня показалась мне менее неприступной. Она высказала мне сочувствие по поводу моего проигрыша. Я отвечал, что дело того не стоит.

Назавтра утром Клермон вошел в мою комнату с крупной девицей, которая напомнила мне еврейку Лиа, будучи красивой, как она, но с меньшими претензиями, потому что она собралась лишь позаботиться о моем белье и моих кружевах. Она мне сразу понравилась. Я был в постели, принимая свой шоколад, и попросил ее присесть, она отвечала, что вернется, когда я встану. Я спросил, далеко ли она живет, и она отвечала, что в этом же доме, на первом этаже, вместе с отцом и матерью, и что ее зовут Зенобия. Сказав ей, что нахожу ее очаровательной, я попросил позволения поцеловать ее руку и, смеясь, она отказала, сказав, что ее рука занята.

— Вы, значит, обещаны кому-то?

— Портному, который женится на мне до конца карнавала.

— Он красив и богат?

— Ни то, ни другое.

— Почему же вы выходите замуж?

— Чтобы стать у себя хозяйкой.

— Вы очень умны, я ваш друг. Приведите ко мне сюда вашего суженого, я хочу дать ему работу.

Я встаю, говорю Клермону собрать мое белье, велю наскоро поправить мои волосы, чтобы идти к Палезе, но тут входит Зенобия вместе с портным. Я вижу карлика, чья физиономия внушает мне смех.

— Вы собираетесь жениться на этой очаровательной девушке? — спрашиваю я.

— Да, многоуважаемый. Публикации уже сделаны.

— Вы счастливый человек. Когда вы женитесь?

— Через десять-двенадцать дней.

— Почему бы вам не жениться завтра?

— Вы слишком торопитесь.

На этот ответ я усмехаюсь. Я даю ему пошить куртку и прошу произвести замеры, чтобы изготовить черное домино для завтрашнего бала. Он говорит, что ему нужна тафта, так как у него нет ни денег, ни кредита, и я даю ему десять цехинов, говоря, что когда он женится, у него будет и то и другое, и он уходит.

Отдав Зенобии пару запачканных манжет, которые она взялась выстирать так, что они будут как новые, я спросил у нее, полагает ли она, что ее муж не будет ревнив.

— Он ни ревнив, ни влюблен, и он женится на мне лишь потому, что я зарабатываю больше, чем он.

— Такая как вы может надеяться на лучшую судьбу.

— Мне двадцать два года, и я достаточно заждалась. Мне довольно жить в девушках. Впрочем, человек, которого вы видели, умен.

— Я это заметил. Но почему он затягивает с женитьбой?

— Потому что у него нет денег; и, имея родственников, он хочет сделать красивую свадьбу. И, говоря вам по правде, мне это нравится.

— Вы правы; но я не одобряю предубеждение, мешающее вам дать руку для поцелуя благородному человеку, который вас об этом просит.

— Это лишь для того, чтобы дать вам понять, что я выхожу замуж. Я не настолько щепетильна.

— В добрый час. Я желаю вам всего наилучшего. Скажите вашему жениху, что если он захочет взять меня в сваты, ваша свадьба будет за мой счет.

— Действительно так?

— Да, так. Я дам ему двадцать четыре цехина, но при условии, что он их потратит.

— Это вызовет разговоры; но мы ими пренебрежем. Я дам ответ вам завтра.

— И сердечный поцелуй сейчас.

— Да, также.

Зенобия уходит вприпрыжку, и я выхожу, чтобы идти знакомиться с моим банкиром, который сразу акцептует мое кредитное письмо. После этого необходимого визита я пошел к Терезе, моей прежней пассии. Как только ее горничная, которая была та же, что и во Флоренции, меня увидела, она взяла меня за руку и подвела к постели хозяйки, которая вставала. Она приняла меня с изъявлениями самой искренней дружбы, которые заставляют в первый же момент умолкнуть тех, кто их получает. Многократно обнявшись со мной, она рассказала, что уже шесть месяцев не живет со своим мужем Палези. Он стал невыносим, и она назначила ему пенсион, с которым он живет в Риме. Она сказала, что дон Цезарино, наш сын, все время вместе с ней, что она содержит его в пансионе, и что она покажет мне его, когда я захочу. Она сказала, что счастлива, что делает вид, что у нее есть любовник, но это неправда, и что я могу приходить к ней повидаться вполне свободно и в любое время. Мы рассказали друг другу наши истории в самом кратком виде, но это заняло не менее двух часов. Находя ее прекрасной и свежей как тогда, когда она влюбила меня в себя в Анконе, я спросил, полагает ли она своим долгом хранить верность своему мужу, и она ответила, что во Флоренции была еще влюблена, и что если она мне еще нравится, мы могли бы возобновить все снова и жить вместе до самой смерти. На это объяснение я заверил ее, что готов немедленно доказать ей свою нежность. Она ответила, сдаваясь на мои ласки, что мы поговорим об этом на нашем втором свидании, но что она должна почувствовать себя сопричастной моему нетерпению. После всего, я упрекнул ее в холодности. Она пожурила, что я ошибаюсь, и что она очарована, найдя меня столь пылким. Я вернулся к себе влюбленным в нее, но мой пыл подвергся слишком многим отвлечениям, чтобы длиться долго.

Графиня А. Б. начала менять свой тон на более нежный. Она сказала мне с удовлетворенным видом, что знает, где я провел два часа, но если я кого-то люблю, я должен прекратить свои визиты, потому что ее возлюбленный ее покинет.

— Если он ее покинет, я займу его место.

— Вы хорошо сделаете, подыскивая женщин, которые будут ценить ваши подарки. Я узнала, что вы сделали их только после получения очевидных знаков ее нежности.

— Это мой принцип.

— Это верное средство гарантировать вас от ловушки. Любовник персоны, которой вы нанесли визит, содержит одну из наших дам, которую находит весьма в своем вкусе. Мы ее презираем.

— И почему, позвольте спросить?

— Не находите ли вы, что он ей не ровня? Греппи человек по рождению ничтожный.

Без всякого удивления при имени Греппи, я ответил ей, что дамы, которые презирают других по этой причине, могут быть лишь смешны в своей гордости, смешанной с завистью.

— Я убеждена, что если они находят себе этих Греппи, они все совершают мезальянс.

Прибытие маркиза помешало мне ответить, она вышла вместе с ним, а я вместе с ее мужем, который показал мне дом, войдя в который я увидел человека, перед которым лежала сотня цехинов, и который держал талью в фараон. Я сыграл по маленькой, чтобы быть как все, и, проиграв двадцать дукатов, вышел. Направляясь в оперу, мой бедный граф сказал мне, что из-за меня он потерял десять дукатов на слово и не знает, что делать, чтобы заплатить их завтра. Я дал их ему. В опере я потерял две сотни в том же банке, где проиграл сотню накануне. Я посмеялся над горем моего дорогого графа, который не знал, что у меня сотня тысяч ливров у Греппи, не считая сотни тысяч в драгоценностях. Графиня, видя мой проигрыш, сочла возможным спросить меня, не хочу ли я продать мое платье с соболями.

— Говорят, что оно стоит тысячу цехинов.

— Это правда, мадам, но я продам все, прежде чем тронуть вещи, предназначенные для прекрасного пола.

— Маркиз Трюльци хотел бы купить его, чтобы сделать кое-кому подарок.

— Сожалею, мадам, что не могу его ему продать.

Она мне не ответила. По окончании оперы я встретил у дверей театра Терезу, которая садилась в портшез. Я отошел от графа, чтобы сказать ей, что уверен, что она будет ужинать со своим другом. Она ответила мне на ушко, что она будет ужинать одна, либо со мной тет-а-тет, если у меня хватит смелости пойти с ней. Я увидел ее удивление, когда я согласился. Она сказала, что ждет меня. Предложив графу воспользоваться моим экипажем, я взял портшез и направился к Терезе, которая прибыла в то же время.

Ах, как мы смеялись, когда, усевшись друг подле друга, мы делились нашими мыслями!

— Зная, что ты влюблен в графиню А. Б., — сказала мне она, — я была уверена, что ты не придешь ужинать со мной.

— А я, зная, что твой любовник Греппи, я решил поймать тебя, приняв твое приглашение.

— Греппи мой друг; и если он в меня влюблен, он делает ошибку. До сих пор он не нашел секрета, как меня соблазнить.

— Полагаешь, он сможет его найти?

— Это трудно, так как я богата.

— Но Греппи еще более богат.

— Да, но я не думаю, что он любит меня больше, чем свое золото.

— Я подожду, моя прелесть; ты осчастливишь его, если у него хватит смелости разориться.

— Ты догадался; но этого не произойдет. А между тем, вот мы, вместе, после двадцати лет разлуки. Ты найдешь меня все той же, я в этом уверена.

— Это преимущество, которое дает природа только твоему полу. Ты найдешь меня другим, и мое сердце, которое все то же, стенает; но ты творишь чудеса.

Тереза их не сотворила. После ужина, питательного, но краткого, мы бросились в постель и предались любви; но после двух часов, наполненных любовью, Морфей овладел нашими чувствами. После пробуждения наша страсть возобновилась, и я покинул ее только после того, как пожелал ей доброго утра с тем же пылом, с каким пожелал сладких снов в четыре часа. Я направился к себе и увидел с удовольствием в моей комнате прекрасную Зенобию, которая сказала мне, что портной готов жениться в следующее воскресенье, если я не шутил с предложением, которое сделал. Чтобы убедить ее, что я не шутил, я сразу отсчитал ей двадцать четыре цехина. Преисполненная благодарности, она пришла в мои объятия, позволив покрыть себя поцелуями. Она должна была приписать открытой двери то, что она меня увидела не таким, как если бы она увидела меня до того, как Тереза меня опустошила. Долгий туалет, однако, вернул мне свежесть. Сделав прекрасную прогулку в коляске, я вернулся к графу, где застал маркиза Трюльци, который, как всегда, злил графиню. Он велел принести свой обед на шесть персон, и мы пообедали, очень весело.

Беседа коснулась моего платья, графиня, в самом деле ошеломленная, сказала, что я предназначил его даме, которая сделает меня влюбленным и счастливым. Маркиз вежливо заметил, что я заслуживаю самых лучших милостей.

— Кажется, — сказала графиня, — что вы подарите ваше платье персоне, у которой вы провели ночь.

Я ответил, что провел ночь, играя, и в этот момент вошел Клермон, говоря, что снаружи находится офицер, желающий со мной поговорить. Я выхожу и вижу красивого мальчика, который бросается меня обнимать. Я узнаю в нем Барбаро, сына венецианского нобля и брата прекрасной и знаменитой м-м Гритти, жены того Гритти Сгомбро [5], который был осужден на заключение в цитадели Каттаро, где он умер к концу года. Я говорил о ней десять лет назад, и читатель может об этом вспомнить. Г-н Барбаро, ее брат, который пришел меня повидать, был также в немилости у Государственных Инквизиторов. Мы были добрыми друзьями в Венеции в год перед моим заточением. Сказав мне, что он находится на службе у герцога Моденского, губернатора Милана, он добавил, что увидев меня неудачно играющим в банк у Каркано, он решил, в силу нашей старой дружбы, явиться и предложить мне верный способ заработать много денег, если я позволю ему представить себя в дом, где собирается компания молодых людей, любящих игру, которые предназначены для того, чтобы проигрывать. Он сказал, что он сам держит там талью, и что он столь уверен в своем счастье, поскольку держит карты в своих руках, что уверен в выигрыше. Он кончил, сказав, что я ему нужен только, чтобы придать солидности банку, требуя для себя только двадцать пять процентов выигрыша. Я видел, что он не решается мне сказать, что он хорошо передергивает. Кроме того, он сказал мне, что я найду в этом доме объекты, достойные моего внимания и пригодные для тонкого обольщения. Я ответил, что решусь, когда увижу компанию и людей, которым он хочет меня представить. Я назначил ему рандеву в кафе назавтра в три часа. Он ушел, сказав, что надеется увидеть меня на балу.

Жених Зенобии принес мне мое домино, и портной графини принес ей ее. Бал начинался после оперы, я пришел на нее, чтобы послушать пение Терезы и, после того, как проиграл еще двести цехинов в банке Каркано, вернулся домой, чтобы переодеться, надеть домино и идти на бал. Графиня, которая была уже одета, сказала, что если я буду любезен проводить ее и вернуть обратно в своей коляске, она не будет посылать за коляской к маркизу Трюльци, и я ответил, что рад буду ей услужить.

Направляясь с ней на бал, я сказал, что мое платье перейдет к ней, если она окажет мне честь переспать со мной.

— Вы меня грубо оскорбляете, и я удивлена, так как это не может быть из-за невежества.

— Я все знаю; но по здравом размышлении вы можете пережить оскорбление, и даже простить его мне, отбросив предрассудки.

— Так могут поступать, когда любят; но признайте, что ваша манера очень груба и заставляет вас ненавидеть.

— Я поступаю так, потому что не люблю проволочки; признайте также, что вы были бы рады видеть меня влюбленным и робким.

— Мне это все равно, потому что, такого, как вы есть, я чувствую, никогда не смогу полюбить.

— Мы в этом очень сходимся, так как я тем более не люблю вас.

— Браво! Но вы потратите тысячу цехинов, чтобы переспать со мной. Ах! Ах! Ах! Разве это не смешно?

— Отнюдь, нет. Мне хочется с вами переспать только для того, чтобы вас унизить, чтобы смирить вашу гордость.

Бог знает, что бы она мне ответила, если бы мы не приблизились в этот момент у театру. Мы расстались, и, после того, как я прогулялся в толпе, я направился в залу «Редута», надеясь отыграться. У меня в кармане было две сотни золотых пьемонтских пистолей, что составляет более пяти сотен цехинов. Я был вполне при деньгах; но, идя таким путем, я двигался к пропасти. Я подсел к банку Каркано, и преисполнился надежд, когда увидел, что меня никто не узнает, кроме моего бедного графа А. Б., который повсюду следовал за мной. Понтируя только на одну карту и играя с осторожностью, я провел четыре часа, не имея возможности ни проиграть всю имеющуюся у меня сумму, ни выиграть тысячу цехинов, как я себе наметил. На последней талье, желая все проиграть, либо выиграть, я потерял все мое золото. Я нашел в зале графиню, которая, увидев меня, последовала за мной, и мы вернулись в дом. Дорогой она сказала мне, что видела, как я потерял сокровище, и что она этому рада.

— Маркиз Трюльци, — сказала она, — даст вам тысячу цехинов за ваше платье, и эти деньги принесут вам счастье.

— И вы получите мое платье.

— Это может быть.

— Мадам, вы не получите его таким путем, и вы знаете другой. Мне не нужна тысяча цехинов.

— А мне — ваши подарки и вы сами.

Я нашел у себя в комнате моего бедного графа, грустного, который хотел выразить мне сочувствие и не решался. Мое хорошее настроение придало ему смелости сказать, что я могу получить тысячу цехинов от маркиза Трюльци за мое платье с соболями.

— Мне более по душе отдать его в подарок вашей графине, но она сказала, что оно ей не нужно, если она должна получить его из моих рук.

— Она сошла с ума; но, я не знаю, как, вы поразили ее гордый нрав. Продайте его, поверьте мне, и возьмите тысячу цехинов.

— Я отвечу вам завтра.

Проспав пять или шесть часов, я поспешно оделся, чтобы идти к Греппи, так как у меня не было больше денег. Я взял тысячу цехинов, попросив его никому не рассказывать о моих делах; он ответил, что мои дела — это и его дела, и что я могу быть уверен в сохранении секрета. Он сделал мне комплимент по поводу того, что м-м Палези сделала из моей персоны, сказав, что надеется поужинать вместе у нее. Я ответил, что сделаю это с большим удовольствием. Выйдя от него, я нанес ей очень короткий визит, потому что у нее был народ. Я был доволен узнать, что она не знает ничего ни о моих проигрышах, ни о деньгах, которые я держу у ее друга. Она сказала мне, что он хотел бы поужинать вместе, и что она мне об этом скажет. Я вернулся домой и застал графа в моей комнате, перед огнем.

— Моя жена, — сказал он, — очень зла на вас, и не хочет объяснить мне причину.

— Причина в том, что я желаю, чтобы она приняла мое платье из моих рук и только в виде дара. Она сказала мне ясно, что если должна получать его от меня, то оно ей не нужно. Вам не кажется, что у нее нет оснований за это злиться?

— Либо это мания, либо я ничего не понимаю; но отнеситесь внимательно, прошу вас, к тому, что я сказал. Вы пренебрежительно относитесь к тысяче цехинов, и я поздравляю вас, что вы в состоянии пренебрегать суммой, которая сделала бы меня счастливым. Отнесите на счет дружбы эту суетность, как мне кажется, неуместную, примите у маркиза тысячу цехинов, которую одолжите мне, и пусть моя жена получит платье, потому что я уверен, что он ей его отдаст.

Я не мог удержаться от смеха понимая всю красоту этого расклада, но прекратил смеяться, когда увидел, что граф вспыхнул от стыда. Я нежно обнял его; затем имел жестокость сказать, что, без всякого тщеславия, охотно готов согласиться на его предложение.

— Я продам, — сказал я, — когда захотите, мое платье маркизу, и возьму пятнадцать тысяч ливров, но при условии, что я их не одолжу вам, а отдам их в подарок вашей прекрасной графине тет-а-тет, но не через силу, и прошу вас объяснить ей это, а вполне по доброй воле, потому что, получая эту сумму, она должна постараться быть со мной не только вежливой, но нежной, как ягненок. Это мое последнее слово.

— Я постараюсь.

Он ушел. Час спустя мы скудно пообедали, он, аббат и я, затем я отъехал в коляске туда, где меня ждал Барбаро. Графиня, приехав с бала, еще не вставала с постели. Я не видел ее комнаты.

Барбаро был точен в ожидании меня. он поднялся сразу в мою коляску и проводил меня в дом на краю Милана. Мы поднялись в бельэтаж, и он представил меня красивому старику, женщине респектабельного вида и двум девицам, кузинам, с которыми невозможно было понять, какая из них лучше. Он представил меня как венецианца, который, как и он, имел несчастье не поладить с Государственными Инквизиторами. Но добавил, что, будучи богатым и неженатым, я могу пренебречь этим несчастьем.

Он заявил меня как богатого, и я таким и выглядел. Мой внешний вид был ослепительным. Мои перстни, мои табакерки, цепочки моих часов, покрытые бриллиантами, не говоря уж о кресте в бриллиантах и рубинах, который я носил на перевязи, придавали мне импозантный вид. То был орден Золотой Шпоры, который я получил от самого папы, но под крестом не было шпоры. Никто не знал, что это значит, и это доставляло мне удовольствие. Те, кто проявлял любопытство, но не осмеливался спросить меня об этом, были правы. Я перестал носить этот крест в 1765 году, в Варшаве, когда российский палатинский князь сказал мне, в первый же раз, как мы с ним остались тет-а-тет, что я правильно сделаю, избавившись от этой фальшивки.

— Вам она нужна лишь для того, чтобы пускать пыль в глаза глупцам, и вы сами можете сойти за одного из них.

Я последовал совету этого вельможи, обладателя глубокого ума, который, несмотря на это, извлек первый камень из пьедестала, на котором держалось Королевство польское. Он добился этого теми же средствами, которыми пользовался, чтобы добавить ему величия.

Старый маркиз, которому Барбаро меня представил, сказал, что он знает Венецию, и что, не принадлежа к патрициям, я могу чувствовать себя лишь более счастливым, живя заграницей; он предложил мне свой дом и все службы, принадлежащие ему. Но две юные маркизы показались мне чем-то сверхъестественным. Мне не терпелось спросить о них у кого-то, кто был бы в состоянии рассказать мне все, потому что я не мог довериться Барбаро.

Полчаса спустя стали прибывать гости, пешком и в колясках. Я увидел хорошо одетых девиц и молодых людей, всех озабоченных стремлением отдавать предпочтение тому, к чему влечет их любовь или учтивость. В компании восемнадцати-двадцати человек они уселись все за большим столом, где стали играть в игру, что называется «Банк-рут». Проведя там два часа и потеряв несколько цехинов, я отправился с Барбаро в оперу. Я сказал своему соотечественнику, что две молодые маркизы показались мне воплощенными ангелами, и что, оказав им свое внимание, я через некоторое время погляжу, окажутся ли они ко мне расположены, что же касается игры, я сказал, что одолжу ему две сотни цехинов, которые не хотел бы потерять, и что он должен мне их вернуть самым законным образом. Я сказал, что вместо двадцати пяти процентов, которые он у меня просит от выигрыша банка, он получит пятьдесят, то-есть половину, но никто не должен об этом знать, так как, когда я там буду, я буду также играть, понтируя всерьез. Я сказал ему прийти ко мне завтра рано утром, принеся добротное письменное обязательство, если хочет получить денег. Он обнял меня от всего сердца.

Держа в голове этих двух девиц, которые меня поразили, я решил пойти расспросить о них Греппи, когда увидел маркиза Трюльци, который с кем-то разговаривал. Это было в партере оперы. Он, заметив меня в одиночестве, подошел, говоря мне с веселым видом, что уверен, что я плохо пообедал, и что я доставлю ему удовольствие, приходя каждый день к нему обедать. Я попросил у него тысячу извинений, что до сих пор не зашел к нему отдать свои поклоны. Он сказал, смеясь, что осведомлен о том, что я решил продать ему свое платье, что он этому рад, и что он даст мне пятнадцать тысяч ливров, которые оно стоит, в любой момент, когда я захочу. Я сказал ему, что он может отправить за ним хоть завтра. Он рассказал мне вкратце несколько забавных историй о дамах, находящихся в первых ложах, чья красота заставила меня спросить, кто они такие.

Я видел, — говорю я ему, — в таком-то приходе двух форменных красоток. Человек, который был со мной, сказал, что они кузины, и что они называют себя маркизами К. и Ф.; вы их знаете? Они меня весьма заинтересовали.

— Они обе очаровательны. Не составит труда пойти к ним, и я думаю, что они будут благоразумны, потому что до сей поры в Милане нет на их счет ни одной истории. Я знаю, однако, что у м-ль Ф. есть любовник, но под очень большим секретом, потому что он единственный сын одной из наших первых фамилий. Эти девицы, к сожалению, небогаты, но, обладая большим умом, как меня в том заверили, они могут рассчитывать на хорошую судьбу. Если вы заинтересовались, я могу найти кое-кого, кто вас к ним отведет.

— Прошу вас не затрудняться этим.

После балета я пошел в «Редут». Я услышал три или четыре возгласа: «Вот он». Каркано кивнул мне головой, посадил меня рядом с собой, дал мне, вместо карты, колоду, и я стал понтировать, с таким постоянным невезением, что менее чем в час потерял семьсот цехинов. Я бы проиграл и остальное, если бы Каркано, вынужденный отойти, не передал свои карты некоей персоне, которая мне не понравилась. Я вернулся к себе и, чтобы не пытаться развеять мое плохое настроение, лег в постель.

На следующий день утром пришел Барбаро забрать двести цехинов, что я ему обещал. Он гарантировал мне возврат моих денег, передав мне право забирать его жалование, вплоть до исчерпания долга. Я направился к Греппи, где взял две тысячи цехинов в золоте и билетах на предъявителя.

Глава VII

Графиня унижена. Свадьба Зенобии в «Яблочном казене». Фараон. Завоевание прекрасной Ирен. Проект маскарада.

Вернувшись домой, я застал графа вместе со слугой маркиза Трюльци, который дал мне записку, в которой было написано, что я могу передать ему платье. Я сразу же отправил платье ему. Граф мне сказал, что маркиз будет обедать с нами, и что, разумеется, он мне заплатит. Я ответил, что я в этом не сомневаюсь, и что мне не терпится получить сумму, чтобы увидеть, как ее получит графиня. Он сказал, что уже говорил об этом, и что предложение ее насмешило, но что он уверен, что она решится на это, когда станет обладательницей платья. Это было в пятницу, оперы не было и был пост. Маркиз отправил свой превосходный обед из рыбы, затем явился сам, после обеда прибыло платье, в красивой корзине, и мы увидели, что мадам очень довольна; она изощрялась в благодарностях, которые маркиз принимал с шутками, говоря, что ей разумней было бы его продать, так как все знают, что она небогата, и такое прекрасное платье ей не подходит. Он сказал ясно, что над ней будут смеяться. Графиня на это ему делала разные упреки, и среди прочих тот, что если он думает, что оно ей не подходит, он не должен был его ей давать.

В разгар этого спора явилась с визитом маркиза Менафольо. Она видит платье, разложенное на столе, находит его превосходным, предполагает, что его хотят продать и говорит, что охотно бы его купила. Графиня ей желчно отвечает, что не покупала его для того, чтобы перепродать, и та просит у нее прощения за то, что ошиблась. Маркиз не может удержаться от смеха, графиня злится, но сдерживается, и беседа продолжается. Но после отъезда м-м Менафольо графиня дает волю своему гневу, бросая тысячи упреков маркизу за то, что тот смеется. Она кончает затем, говоря, что у нее болит голова, и она идет лечь. Маркиз передает мне пятнадцать тысяч ливров, высказав уверенность в том, что они принесут мне удачу в банке Каркано, который меня обожает и который просил его привести меня к нему обедать, потому что, будучи обязанным проводить ночи в «Редуте», он не может дать мне ужин. Я прошу ему передать, что приду с ним обедать, когда он хочет, за исключением послезавтра, поскольку я приглашен на свадьбу в «Яблочном казене». Все меня хвалят, высказывают желание прийти туда, и я обещаю получить приглашение от прекрасной новобрачной, вместе с графиней, если она захочет оказать эту честь компании, где будут только простолюдины. Маркиз берется ее уговорить, и он в этом уверился, когда я сказал, что новобрачная — Зенобия. Граф идет посмотреть, дома ли графиня, находит ее и приходит с ней. Маркиз делает ей комплимент и, собираясь пригласить, берет ее за руку и отводит в ее комнату; полчаса спустя выходит оттуда, говоря, что графиня согласилась идти. Когда маркиз четверть часа спустя уходит, граф говорит мне, что если у меня нет других дел, я мог бы пойти составить компанию его жене, поскольку, имея дела, он должен оставить ее одну. Я отвечаю, что у меня в кармане тысяча цехинов, и я готов ей их предложить, если встречу гуманное отношение. Он предлагает мне подождать, пока он пойдет с ней переговорить. Я пошел в свою комнату, где, в ожидании, пока граф находится у графини, взял тысячу ливров чеком на предъявителя, что я получил от Греппи, и выложил золото, полученное от маркиза Трюльци.

В этот момент я вижу Зенобию, которая принесла мне мои манжеты. Она спрашивает, не хочу ли я купить кусок прекрасного полотна, недорого, и я соглашаюсь. Она выходит и возвращается со свечой и полотном. Я нахожу его довольно хорошим, она говорит, что его хватит на дюжину рубашек, и это обойдется мне всего в восемнадцать цехинов. Я говорю, что дам ей их в подарок, если она сейчас одарит меня своими милостями. Она говорит, что она меня любит, но ей хотелось бы, чтобы я подождал до после свадьбы.

— Нет, моя дорогая, мне в высшей степени невтерпеж. Теперь или никогда, потому что я умираю. Вот, посмотри, в каком я состоянии.

— Я вижу, но это невозможно.

— Почему невозможно? Ты опасаешься, что твой будущий уродец это заметит?

— О нет! И если он и заметит, хотела бы я видеть, как он осмелился мне об этом сказать, чтобы меня упрекнуть.

— Да, это было бы его большой ошибкой. Давай, иди в мои объятия.

— Полагаю, следует, по крайней мере, запереть дверь.

— Я так не думаю, потому что тогда смогут нас услышать и подумают бог знает что. Поверь, никто не войдет.

Очаровательная Зенобия падает, влюбленная, в мои объятия, и вот, нет никаких уловок. В наслаждении я десяток раз повторяю ей, что она создана для меня, а никак не для своего суженого, который не может оценить ее прелестей. Я заявляю ей, чтобы она послала его ко всем чертям и взяла меня на его место, но, к счастью, она мне не верит. Полчаса спустя я останавливаюсь, очарованный и удивленный, что граф не явился прервать мое наслаждение. Я решаю, что он ушел, не зная, что я в моей комнате, и вижу Зенобию обрадованной, так как собираюсь начать снова. Она понимает, что праздник продлится. Я располагаюсь с большим удобством, обнажаю на свету ее прелести, что делает ее еще соблазнительней, и беспокоит меня только моя напудренная прическа. Целый час дебатов приносит, наконец, мне успокоение, В нежном экстазе я слышу голос графа, я говорю ему о Зенобии, я привожу себя в порядок, даю ей восемнадцать цехинов, она уходит, входит граф, смеясь и говоря, что он все видел через щель, которую он мне показал, и что он не смущен. Он говорит мне, что его жена довольна, что я составлю ей компанию, и, посмеявшись, говорит, что он также доволен. Я улыбаюсь и говорю, чтобы он воспользовался моей коляской, которая стоит у дверей и в полном его распоряжении, так как я больше не выйду.

Я иду к мадам, которая находится в постели, подхожу к ней, спрашиваю, как она себя чувствует, она отвечает: «Очень хорошо», смеясь и говоря, что ее муж вернул ей здоровье. Я сажусь на ее постель, и она не проявляет недовольства.

— Разве вы больше не выйдете? — спрашивает она, — вы в комнатной одежде и не причесаны.

— Я поспал, и решил составить вам компанию, если вы соблаговолите быть со мной доброй и нежной.

— Если вы поведете себя со мной хорошо, будьте уверены, что я буду с вами любезна.

— И вы меня полюбите.

— Это зависит от вас; вы пожертвовали для меня графом Каркано.

— Он стоил мне много золота, и я предвижу, что он получит завтра еще пятнадцать тысяч ливров, что дал мне маркиз Трюлци за платье, которое вы не захотели получить из моих ничтожных рук.

— Вы весьма дурно поступите, отправившись их проигрывать.

— Разумеется. Но этого не произойдет, если я найду вас любезной, потому что я отдам их вам. Вы разрешите, я закрою вашу дверь?

— Зачем?

— Потому что я хочу иметь честь поместиться под это покрывало. Я умираю от холода, прекрасная графиня, и сгораю от желаний.

— Месье, я этого никогда не позволю.

— Тогда прощайте. Я иду поместиться у огонька, и завтра пойду дать бой Каркано.

Она отвечает, что я грубый мужлан, а я закрываю дверь и раздеваюсь, так, что она меня не видит, так как повернулась ко мне спиной. Я ложусь рядом с ней и, смирившись, она позволяет мне делать с ней все, что я хочу; но никогда еще предательство природы не было столь благоприятно моим намерениям: я никак не мог кончить. Держа глаза закрытыми, она позволяла мне класть ее во все позиции, позволяла пользоваться ее рукой, как хочу, чтобы сотворить чудо возрождения. Все было напрасно. Притворившись спящей, она позволила мне делать все, что хочу, с ее лицом, и при этом оказывала мне столько уважения, что я был крайне раздосадован, что не мог вернуть себя к жизни. Я, наконец, покинул ее, дав последний удар кинжала с такими жестокими словами:

— Это не моя вина, мадам, если ваши прелести не имеют надо мной никакой власти. Я оставляю вам ваши пятнадцать тысяч ливров.

После этой сцены я отправился лечь у себя в комнате.

Читатель должен меня возненавидеть, я это знаю; но я советую ему умерить свой гнев. Назавтра, утром, очень рано, граф вошел ко мне в комнату с довольством, написанным на лице. Он сказал, что его жена чувствует себя очень хорошо и желает мне доброго утра. Я этого не ожидал. Он сказал, что был рад увидеть, что пятнадцать тысяч ливров, что я ей передал, это не те, что я получил от маркиза Трюльци, и что он надеется, как и сказал мне маркиз Трюльци, что его деньги принесут мне счастье в следующую ночь. Я не знал, что там был бал. Я сказал ему, что не пойду в оперу, но наверняка на бал и в «Редут», постаравшись, насколько смогу, остаться неузнанным. Я попросил его купить мне новое домино и не подходить ко мне, поскольку надеялся, что никто, кроме него, меня не узнает. Я попросил его оставить меня, так как мне необходимо было написать большое количество писем.

В полдень он принес мне домино, которое я сразу спрятал, и мы пообедали с графиней, выражение лица и тон которой меня удивили. Ее вид, безмятежный, расслабленный и спокойный, добавил ей в моих глазах красоты. Я почувствовал отчаяние, что столь ужасно с ней обошелся. Ее бесчувственность мне показалась непостижимой, застала меня врасплох; я решил, что она, должно быть, спала в те моменты, когда я над ней столь жестоко надругался. Когда ее муж оставил нас наедине, я сказал ей, что чувствую себя монстром, которого она должна ненавидеть. Она ответила, что чувствует себя вполне обязанной по отношению ко мне, и что она не знает, почему я могу считать, что поступил с ней плохо, и почему называю себя монстром. Я попросил у нее руку, но она отдернула ее, подарив мне весьма нежный поцелуй. Раскаяние мне терзало душу.

Запечатав все мои письма, я замаскировался и отправился на бал, не беря с собой ничего, что могло бы позволить меня узнать. Я взял с собой часы и две табакерки, которых никто у меня не видел, и сменил даже свои кошельки, в которых носил деньги. Я отправился и сел к банку Каркано и, чтобы оставаться неузнанным, играл совершенно другим манером. В одном кошельке у меня было сто испанских квадруплей, что составляет семьсот цехинов, а в другом триста венецианских цехинов. Это было золото, полученное мной от Греппи. Я начал с того, что выложил перед собой сотню квадруплей.

Менее чем в час я потерял все мое золото. Я поднялся, и все, полагая, что я собираюсь уйти, расступились, давая мне дорогу, когда я достал из кармана кошелек, где у меня были триста венецианских цехинов. Не желая больше садиться, я положил сотню на карту, которую получил второй, с пароли, и это была семерка, и она выиграла, и банкёр, с очень довольным видом, вернул мне все мои сто дублонов да охо. Затем я снова сел рядом с ним, снова начал играть, и Каркано казался этим очень доволен. Он меня изучал. У меня была табакерка, которую дал мне Кёльнский Выборщик, в которой был портрет в медальоне. Банкёр жестом попросил у меня позволения взять понюшку табаку, и все, окружающие банк, рассмотрели портрет. Я слышу голос женщины, говорящей:

— Это покойный Кёльнский Выборщик, в облачении Великого магистра тевтонского ордена.

Мне возвращают мою табакерку. Я играю новым методом. Одна карта на пятьдесят цехинов пароли, и пэ пароли. За час до рассвета банк лопнул. Каркано мне вежливо сказал, что если я хочу оставить там все это золото, он его пересчитает и даст мне вексель на предъявителя, по которому кассир выдаст мне всю сумму, и я согласился с ним, добавив туда мои сто квадруплей. Подвели баланс. Взвесили золото и нашли добрых тридцать четыре фунта, что составило две тысячи восемьсот пятьдесят шесть цехинов. Каркано подписал вексель, и я медленным шагом отправился на бал.

Барбаро, который, обладая талантом всех венецианцев, меня узнал, подошел и сделал мне комплимент; но, видя, что я не отвечаю, меня покинул. Женщина в маске, в восточном колпаке, покрытом прекрасными бриллиантами, с богатым поясом под грудью, подчеркивающим ее красоту, сказала мне фальцетом, что хочет танцевать со мной контрданс. Я согласился. Она сняла перчатки, я увидел алебастровые руки и ощутил их нежность. Я напрасно пытался догадаться, кто это. После контрданса, который заставил меня вспотеть, она сказала, что я могу пойти привести себя в порядок в ее ложе; я прошел туда и, видя банкира Греппи, уверился, что танцевал с Терезой, которая, сняв маску, поздравила меня с победой. Она сказала, что если бы не увидела мою табакерку, она бы меня не узнала, но разоблачила меня только пред другом, который здесь находится. Несмотря на это, она заверила, что меня узнали и другие. Я отдал г-ну Греппи вексель на предъявителя, и он сразу выдал мне квитанцию. Она пригласила его ужинать вместе со мной у нее на завтра, сказав, что нас будет четверо; Греппи заинтересовался этим четвертым, но я-нет. Я был уверен, что встречу там моего дорогого Цезарино.

Я снова спустился на бал, где две женские маски атаковали меня справа и слева, сказав фальцетом, что мессер Гранде ожидает меня снаружи. Они спросили у меня табаку; я дал им из своей табакерки, в которой под секретным замком была скандальная миниатюра. Я имел наглость ее им открыть, и одна из них, рассмотрев ее, вернула мне табакерку, сказав, что из-за моего бесстыдства я никогда не узнаю, кто они; после этих слов они меня оставили. Раздосадованный тем, что им не понравился, я последовал за ними и, увидев Барбаро, который всех знал, указал ему на них, и он сказал, что это юные маркизы К. и Ф. Я обрадовался и пообещал ему пойти к ним послезавтра. Он сказал мне, что весь бал меня знает, и что банк продолжается, так что я должен оставить свои предосторожности.

К концу бала человек в маске венецианского гондольера был атакован очень милой маской — баутой, в черном плаще, совершенно по-венециански. Она бросила вызов гондольеру, заявив, что если он венецианец, пусть станцует с ней фурлану. Гондольер согласился, заказали оркестру фурлану, но гондольер, который, очевидно, был миланец, был ошикан. Красивая маска, наоборот, танцевала превосходно. Этот танец относился к числу моих страстишек, я пригласил незнакомку станцевать со мной, и весь кружок нам зааплодировал; мы станцевали во второй раз, и на этом бы дело кончилось, если бы молодая девушка в маске на лице, одетая пастушкой, хорошенькая как сердечко, не пригласила меня станцевать с ней в третий раз. Она танцевала превосходно. Она проделала трижды, с двойным повтором, большой круг, скользя настолько хорошо, что, казалось, не касалась земли. Она заставила меня запыхаться. Она сказала мне на ухо мое имя, я спросил у нее ее, и она ответила, что я узнаю его, если приду повидать ее в «Три Короля» в такой-то комнате.

— Вы одни?

— Я с моими отцом и матерью, вашими старыми друзьями.

— Вы увидите меня в понедельник.

Сколько приключений! Наконец, не имея больше дел, я отправился домой, но мне дали поспать только три часа. Меня разбудили и заставили торопиться. Графиня, граф и маркиз, вполне готовые к свадьбе Зенобии, сказали мне, что нехорошо заставлять ждать новобрачных. Они все трое поздравили меня с лихостью, с которой я переиграл фортуну. Я сказал маркизу, что это его деньги принесли мне счастье; я не мог более скрываться. Он мне сказал, что знает, куда пошли его деньги.

Эта нескромность графини или графа меня удивила, так как она казалась мне противной первым правилам интриг такого сорта. Маркиз сказал, что Каркано не знал способа открыть мою табакерку, и что он ждет нас на обед.

— Он хочет, — сказал он мне, — проиграть с вами все свои деньги.

— Скажите ему, что у меня такое же желание.

Мы все отправились в «Яблочный казен», где нашли восемнадцать-двадцать буржуа, которые нас ожидали, и новобрачных, которые изощрялись в комплиментах. Мы не затруднились взять на себя всю эту компанию, которая с нашим прибытием пришла в замешательство. Мы сели за стол. Молодую усадили между мужем и мной. Нас было двадцать четыре, и я увидел очень хорошеньких цыпочек, но был слишком занят. Этот обед, который длился три часа, был столь изобилен, и иностранные вина столь изысканны, что я почувствовал уверенность, что двадцати четырех цехинов не должно было хватить на оплату расходов. Нас заставили посмеяться тосты. Каждый свыдавал во вновь сочиненных по случаю стихах редкостные поздравления, и каждый считал своим долгом спеть. Мы смеялись, но мы также заставили их смеяться нашим экспромтам и нашим песням, в которых мы неплохо подпускали разных глупостей, которые ни в чем не уступали всем тем, что выходили из уст этих добрых людей.

По выходе из-за стола были всеобщие объятия; но графиня не могла помешать взрыву хохота, когда должна была обнять портного. Этот смех показался ей странным отличием. Зазвучал очень неплохой оркестр, начался танец. В соответствии с этикетом танец начался с менуэта новобрачного и новобрачной. Зенобия танцевала неплохо, но портной заставил графиню так смеяться, что мы думали, что ей станет плохо; однако она должна была танцевать с ним, в то время, как новобрачная танцевала со мной. Менее чем в час менуэты кончились и начались контрдансы, которые длились вплоть до окончания бала, в то время, как приносили пять или шесть раз всем кофе и конфеты. Это были драже разных сортов, которые превосходно делают в этой стране.

После того, как я высказал свои поздравления молодожену, сочтено было правильным и приличным, когда я подал руку его жене, попросив ее оказать мне честь проводить ее домой. Сказав кучеру, куда он должен ехать, я задернул занавески и не раздвигал их вплоть до ее дома. Зенобия спустилась первой, но, заметив, что явный и обширный знак общей нашей вины пребывает на видимой части моих велюровых серых штанов, и пятно весьма заметно, я сказал Зенобии заходить самой, пообещав, что скоро приду. Я направился к себе, где быстро переоделся в черные штаны. Я вернулся к Зенобии, когда ее муж еще не прибыл. Я увидел большую кровать в одной комнате, большой стол портного в другой, и кухню.

— Я рад, дорогая кума, что ты хорошо устроилась.

— Вы ездили сменить штаны.

— Да. Большое пятно, причиненное нашими стараниями, выглядело скандально.

— Ты правильно сделал.

Прибыл портной со своей сестрой. Он поблагодарил меня, назвав кумом, и спросил, как я успел сменить штаны.

— Отправившись к себе и оставив вашу жену в одиночестве, за что прошу у вас прощения.

— Ты разве не видел, — спросила его она, — что месье опрокинул чашку кофе?

— Ты должна была, — отвечал он, — поехать за компанию с ним.

Затем он засмеялся своей сальности.

— Понравилась ли вам, — спросил он, — свадьба?

— Очень понравилась, но я должен вам оплатить, дорогой кум, то, что она вам стоила сверх намеченного.

— Немного, немного, я вам отправлю счет через Зенобию.

Я вернулся к себе, раздосадованный тем, что не подумал, что заметят смену штанов. Попрощавшись с графом, графиней и маркизом, который поблагодарил меня за прекрасный фарс, что я им устроил, я отправился спать. На следующее утро я вышел из дому пешком, чтобы посмотреть эту девушку, что так хорошо танцевала фурлану и сказала, что она живет в «Трех Королях» вместе со своими отцом и матерью, моими старыми друзьями. Я пришел в эту гостиницу и, ни с кем не говоря, поднялся в комнату, которую красивая девочка мне точно описала. Я захожу и с удивлением вижу графиню Ринальди, с которой познакомил меня Завойский в локанде Кастеллетто шестнадцать лет назад. Читатель может вспомнить, каким образом г-н де Брагаден заплатил ее мужу сумму, которую тот у меня выиграл. М-м Ринальди постарела, но я ее мгновенно узнал. Поскольку я испытывал к ней лишь преходящий интерес, я не остановился на воспоминаниях, которые не доставляли нам никакой чести. Я сказал, что рад ее снова видеть, и спросил, живет ли она еще со своим мужем.

— Вы увидите его через полчаса.

Мадам, я пойду, так как у нас есть старые претензии, которые мне не хочется вспоминать.

— Нет, нет, садитесь.

— Вы меня увольте.

— Ирен, верни месье.

Хорошенькая Ирен на этот приказ становится в дверях, не как сторожевой пес, который, скаля зубы, грозит смертью тому, кто вздумает противиться его ярости, но как ангел, который с обольстительной улыбкой успокаивает и предвещает счастье тому, кого останавливает. Она оставляет меня неподвижным.

— Позвольте мне пройти, — говорю я ей, — мы сможем увидеться в другой раз, позвольте пройти.

— Ах, прошу вас, дождитесь папа.

Говоря так, она смотрит на меня столь нежным образом, что ее губы касаются моих. Ирен побеждает; я сажусь на стул, где, гордая своей победой, она усаживается на меня, я дарю ей ласки, которые она возвращает мне с живостью. Я спрашиваю у мадам, где она родилась, и та мне отвечает:

— В Мантуе, три месяца спустя после моего отъезда из Венеции.

— Когда вы уехали из Венеции?

— Шесть месяцев спустя после того, как с вами познакомилась.

— Это забавно. Если бы у меня была с вами нежная связь, вы могли бы сказать, что я ее отец; и я бы поверил, приняв за голос крови страсть, которую она мне внушает.

— Я удивлена, что вы так легко забываете некоторые вещи.

— Ох-ох! Я отвечу вам, что не забываю этих вещей; но я все вижу. Вы хотите, чтобы я отбросил чувства, что она мне внушает, и это будет сделано; но она от этого потеряет.

Ирен, которую этот короткий диалог заставил умолкнуть, набралась снова смелости мгновение спустя и сказала мне, что она на меня похожа.

— Останьтесь, — говорит она, — обедать с нами.

— Нет, так как я могу влюбиться в вас, а божественный закон мне это запрещает, на что намекает ваша мать.

— Я шучу, — отвечает мать. Вы можете любить Ирен со спокойной совестью.

— Я этому верю.

Ирен выходит, и я говорю этой матери тет-а-тет, что ее дочь мне нравится, что я не хочу ни томиться, ни валять дурака.

— Поговорите об этом с моим мужем. Мы находимся в нужде, и нас ждут в Кремоне.

— Но у вашей дочери любовник, и она к нему привязана.

— Всего только ради баловства.

— Мне кажется, это невозможно.

— Между тем, это верно.

Но вот и граф Ринальди, который входит вместе с дочерью. Он так постарел, что я его не узнал. Он обнял меня и попросил не касаться прошлого.

— Только вы, — сказал он, — можете выручить меня, дав мне средств уехать в Кремону. Я совсем запутался, у меня долги, и настал момент отправиться мне в тюрьму. Ко мне приходят только нищие, которые хотят лишь моей дочери, а она — единственное реальное сокровище, которым я владею. Вот часы Пинчбека (английский мастер), что я пошел продавать; они вполне стоят шести цехинов, и за них мне дают только два.

Я беру часы, даю ему шесть цехинов и передаю их в подарок Ирен. Она говорит, смеясь, что не может меня благодарить, так как это ее часы, и она могла бы их потребовать, если бы отец их продал.

— Но если так, — говорит она ему без смеха, вы сможете продать их еще раз.

Хорошо посмеявшись над этим перемещением, я дал г-ну Ринальди десять цехинов, сказав, что я тороплюсь, и что я увижусь с ним через три-четыре дня.

Ирен, появившаяся, чтобы проводить меня до низу, и поведавшая мне с самой полной покорностью, что ее прекрасный цветок еще никем не сорван, получила десять других цехинов. Я сказал ей, что в первый же раз, когда она пойдет со мной на бал совсем одна, я дам ей сотню. Она ответила, что скажет об этом папа. Вернувшись домой и будучи уверен, что этот бедный человек продаст мне первины своей дочери перед первым балом, и что я не знаю, куда ее привести, чтобы находиться в полной свободе, я вижу объявление о сдаче комнаты на двери кондитера. Дорога была уединенная, это мне понравилось, я решаю снять комнату. Я говорю с кондитером, он говорит, что дом принадлежит ему, и его жена, держа грудного ребенка, говорит мне подняться с ней, чтобы выбрать помещение. Она ведет меня на третий этаж, где я вижу лишь бедные вещи. Я этого не хочу. Она говорит, что на первом этаже есть четыре смежные комнаты, которые нельзя разделить. Я иду их посмотреть, и без колебаний решаюсь снять их все. Я спускаюсь, я плачу кондитеру, как он желает, за месяц вперед, и он дает мне квитанцию, затем он говорит, что будет готовить мне еду для меня одного, либо для компании, за ту цену, что я назначу. Я нахожу это превосходным. Я называюсь банальным именем; он не знает, кому он сдал свои апартаменты. Я возвращаюсь к себе и, договорившись с Барбаро пойти провести послеобеденное время с прекрасными маркизами, совершаю долгий туалет. Довольно плохо пообедав с графиней, которая, как мне показалось, подобрела, но которая отнюдь не стала мне больше нравиться, я направился за Барбаро. Мы пошли туда вместе.

Я прошу у вас пардону, — сказал я им, — что открыл вам секрет моей табакерки.

Они покраснели и обвинили Барбаро в нескромности. Я рассматривал этих двух девиц, которых, с некоторым предубеждением, ставил значительно выше Ирен, которая в данный момент меня целиком занимала; но их поведение и уважение, которого они, казалось, заслуживали, меня отпугивали. Ситуация с Ирен открывала мне дорогу всего испрашивать и быть уверенным, что все получу, но здесь я видел двух взрослых девушек, которые излучали высокомерие знатности, которым, боюсь, мой облик не мог импонировать. Из того, что говорил мне маркиз Трюльци, я был уверен, что, когда Барбаро мне сказал, что их можно иметь за деньги, он высказывал лишь предположение.

Когда компания стала достаточно многочисленной, заговорили об игре, и я решил понтировать по маленькой, как м-ль К, рядом с которой я расположился. Ее тетя, которая была хозяйкой дома, представила мне очень красивого мальчика в австрийской униформе, который сел по другую от меня сторону. Мой дорогой Барбаро держал карты как трус; это начало мне не нравиться. Моя соседка к концу игры, которая продолжалась часа четыре, выиграла несколько цехинов, а ее брат, мой сосед, который, потеряв все свои деньги, играл на слово, оказался должен двадцать цехинов. Банк составил пятьдесят, включая двадцатку юного лейтенанта. Мы все вышли, и красивый молодой человек, живущий далеко, оказал мне честь подняться в мою коляску. Дорогой Барбаро сказал, что хочет познакомить нас с молодой венецианкой, вновь прибывшей, и, поскольку молодой офицер напросился также с ней познакомиться, мы поехали туда все вместе. Я не счел ее красивой, и она также не заинтересовала и молодого офицера. Я затеял игру в карты и, пока готовили кофе и Барбаро развлекал красотку, я достал из кармана двадцать цехинов и подговорил молодого человека потерять еще двадцатку на слово против моих денег. Мне не пришлось его уговаривать. За игрой я говорил ему о страсти, которую мне внушила маркиза, его сестра, сказав, что, не смея ей объясниться, я только ему могу отрекомендоваться. Мое обращение, которое с самого начала он принял за обычную болтовню, заставило его рассмеяться. Раздумывая над своей игрой, он отвечал мне неопределенно. Но когда он заметил, что, разговаривая о любви, я не обращаю внимания на карты, которые он сбрасывает, он стал поощрять меня говорить, сколько мне заблагорассудится. Он выиграл у меня двадцать цехинов, которые сразу же отдал Барбаро, затем обнял меня с таким порывом, как будто я подарил ему эту маленькую сумму. Он пообещал мне действовать в моих интересах изо всех сил, и когда мы расстались, он заверил меня, что сможет мне что-то сказать уже на первом нашем свидании.

Будучи приглашен на ужин к Терезе, я направился в оперу, где шел третий акт. Войдя в зал для игр, я не смог противиться желанию поиграть. Я проиграл две сотни цехинов в первой же талье, потеряв четыре карты подряд. Спасаясь, я покинул зал. Каркано сказал, что каждый день надеется увидеть меня у себя вместе с маркизом Трюльци на обеде.

У Палези я встретил Греппи, который ее ожидал. Четверть часа спустя она пришла вместе с доном Цезарино, которого я расцеловал, в то время как Греппи, удивленный, созерцал этого мальчика, не имея возможности решить, то ли это мой брат, то ли мой сын; но Тереза сказала ему, что это ее собственный брат; он спросил меня, смеясь, хорошо ли я знал его мать, и я ответил, что да. Он, казалось, был доволен.

На этом ужине, впрочем, весьма деликатесном, меня интересовал только Цезарино. Я нашел его умным и весьма образованным, и выросшим с той поры, когда я последний раз видел его во Флоренции, и весьма хорошо сложенным. Я обрадовался, когда узнал, что она оставит его у себя до окончания карнавала. Присутствие этого юноши придало нашему ужину серьезности в моих глазах, но его мать и Греппи не почувствовали неудовольствия. Мы покинули Терезу и Цезарино в час утра, и я отправился спать очень довольный проведенным днем, потому что потеря двух сотен цехинов была для меня никоим образом не чувствительна.

На другой день я получил записку от Ирен, которая заставила меня отправиться к ней. Ее отец отправил ее на бал со мной, у нее было домино; но ей надо было поговорить со мной. Я сказал ей, что мы днем увидимся. Я был приглашен к Каркано, и маркиз передал, что ждет меня у себя, чтобы пойти к Каркано вместе.

Я нашел этого прекрасного игрока в красивом доме, меблированном со вкусом, с двумя красивыми женщинами, из которых одна была его любовница, и пять или шесть маркизов, так как в Милане благородный человек не может быть менее чем маркизом, совсем как в Виченце они все графы. В оживлении за обеденным столом он сказал мне, что знает меня уже семнадцать лет в связи с делом, которое я имел с так называемым графом Сели в «яблочном казене», профессиональным игроком, у которого я выманил танцовщицу, которую отвез в Мантую. Я подтвердил дело и повеселил компанию, рассказав в деталях, что произошло в Мантуе с Онейлан, и в Чезене, где я нашел графа Сели, ставшего уже графом Альфани. Говорили о бале, который должны были дать завтра, и когда я сказал, что не приду, стали смеяться. Каркано предложил мне пари, что он признает меня, если я явлюсь играть в его банк. Я ответил, что не хочу больше играть, и он поздравил себя, сказав, что, хотя мне и не везло понтировать, я тем не менее у него выиграл; несмотря на это, он сказал мне, что охотно проиграл бы мне все свое добро.

У него было кольцо с камнем соломенного цвета, почти такое же красивое, как мое. Оно стоило ему две тысячи цехинов, мое мне — три тысячи. Он спросил, не хочу ли я сыграть на него против его кольца, дав их извлечь из оправы и оценить оба, перед тем как идти в оперу. Я сказал, что сделаю это охотно, если мы сыграем каждый по талье.

— Нет. Я никогда не понтирую.

— Так давайте уравняем игру. Дублеты будут нулевые, как и две последние карты.

— Но тогда вы будете иметь преимущество.

— Если вы убедите меня в этом, я отдаю сотню цехинов. И наоборот, я держу пари на сотню цехинов, что несмотря на нулевые дублеты и обнуление двух последних карт, игра еще дает преимущество банкёру. Я докажу вам это с очевидностью, и обращусь к суждению маркиза Трюльци.

Меня попросили доказать это без пари.

— Преимуществ у банкёра, — сказал я, — два. Одно, небольшое, состоит в том, что, имея карты на руках, вы не должны обращать внимания ни на что, кроме как на то, чтобы избегать ошибочных ходов, что обычно и совсем не нарушает мир и спокойствие вашего разума, в то время как понтер ломает голову, фантазируя по поводу карт, их вероятности выйти в паре или не в паре. Другое преимущество во времени. Банкёр извлекает карту, которая для него по необходимости вторая перед той, что для понтера. Ваше счастье, стало быть, стоит по рангу впереди счастья вашего противника.

Никто мне не ответил. Один Трюльци сказал, что, чтобы установить полное равенство в азартной игре, нужно, чтобы два игрока были поставлены в равные условия, что почти невозможно. Каркано сказал, что для него это слишком сложно.

Выйдя от Каркано, я направился в «Три Короля», чтобы увидеть, что хочет мне сказать Ирен, и чтобы поиграть в ее присутствии и полюбоваться ею, перед тем, как перейти к обладанию. Когда она увидела меня, она бросилась мне на шею, но со слишком большим рвением, чтобы я мог принять это за чистую монету; однако, когда получают удовольствие, не следует философствовать, чтобы его не уменьшить. Если Ирен поразила меня, танцуя фурлану, почему не могу я также ей понравиться, несмотря на двадцать лет разницы между нами? Ее отец и мать прибегли ко мне как к их спасителю. Отец попросил меня выйти с ним на минуту.

— Пожалуйста, — сказал он мне, — извините человеку старому и обиженному судьбой неподобающую просьбу, с которой я к вам обращусь. Скажите мне, да или нет, и затем мы войдем снова. Правда ли, что вы обещали Ирен сотню цехинов, если она пойдет завтра с вами на бал?

— Совершенная правда.

Этот бедный старый несчастный мошенник взял меня за голову таким манером, что мне стало почти страшно; но он хотел лишь обнять меня. Мы вернулись в комнату, я смеясь, а он — проливая слезы радости. Он направился утешить свою жену, которая не могла поверить, что такое возможно.

Но тут Ирен заставила меня смеяться, сказав прочувствованным тоном, что я не должен воображать, что она лгунья.

— Они решили, — сказала она, — что мне послышалось сто вместо пятидесяти; им кажется, что я не стою больше.

— Ты стоишь тысячи, очаровательная Ирен. Ты стала у меня в дверях, мешая мне уйти, и твоя смелость мне нравится. Я хочу увидеть тебя в домино, потому что боюсь, что тебя раскритикуют.

— Ох! Тебе понравится.

— Это твои башмаки и застежки? У тебя нет других чулок? У тебя есть перчатки?

— У меня нет ничего.

— Отправь за всем этим. Чтобы торговцы пришли сюда, ты выберешь, и я все оплачу.

Г-н Ринальди сам пошел за торговцем бижутерией, чулочником, сапожником и парфюмером. Я потратил тридцатку цехинов, чтобы купить то, что она захотела, и что я счел ей необходимым.

Но когда я увидел ее маску без круга английских кружев, я вскричал о пощаде. Ее отец заставил подняться торговца модными товарами, и я дал ей локоть кружев ручного шитья, чтобы обшить папильотками ее маску. Это стоило мне десять-двенадцать цехинов. Ирена была ослепительна; ее мать и отец погрустнели, так как столько денег им показались выброшены на ветер.

Когда я увидел ее одетой, я нашел ее очаровательной. Я сказал, чтобы она была готова завтра к часу оперы, потому что, прежде, чем идти на бал, мы где-нибудь поужинаем. Когда я собрался уходить, Ринальди спросил меня, куда я поеду из Милана.

— В Геную, — сказал я, — потом в Марсель, затем — в Париж, затем — в Англию, чтобы провести там год.

— Счастливый побег из Пьомби.

— Я рисковал жизнью.

— Разумеется, вы достойны вашей удачи.

— Вы полагаете? Я использую ее только для получения удовольствий.

— Хорошо уже то, что вы не возите с собой любовницу.

— Она мешала бы мне находить полсотни благоприятных случаев в каждом городе, где я бываю. Если бы со мной была любовница, она помешала бы мне отвести завтра на бал эту очаровательную Ирен.

— Это верно.

Я направился в оперу, где собирался поиграть; но заметив в партере Цезарино, я провел с ним два восхитительных часа. Он открыл мне свое сердце, он упросил меня поговорить с его сестрой, чтобы убедить ее согласиться с его призванием. Он чувствовал, что его неодолимо влечет к плаваниям, и говорил мне, что при занятии коммерцией это увлечение может стать источником его будущего процветания. Я обещал ему поговорить с ней.

Я поел чего-то с ним, потом отправился спать. На следующее утро пришел брат м-ль К. ко мне позавтракать и сказал, что он говорил с сестрой, и что она ему ответила, что, разумеется, я посмеялся над ним, потому что немыслимо, чтобы я думал жениться при той жизни, которую я веду.

— Я не сказал вам, что стремлюсь к чести стать ее мужем.

— Вы мне это не говорили, я ей этого не говорил, но между тем именно так она мне ответила.

— Честь обязывает меня идти ее разубедить, не откладывая ни дня.

— Вы хорошо сделаете. Приходите туда в два часа, я там обедаю, и, имея кое-что сказать кузине, я оставлю вас тет-а-тет.

Такой расклад мне нравился. Видя, что он любуется маленьким золотым футляром, лежащим на моем ночном столике, я сказал, что это безделица, которую я осмеливаюсь ему предложить, и что он может принять этот знак дружбы без всякого сомнения. Он обнял меня и положил ее в карман, заверив, что сохранит ее до самой смерти. Будучи уверен, что буду ужинать с Ирен, я пошел обедать. Поскольку граф накануне уехал в С. Анжело, в пятнадцати милях от Милана, и графиня осталась одна, я не мог уклониться от того, чтобы зайти в ее комнату и попросить прощения, что не смогу иметь чести обедать вместе с ней. Она отвечала мне с наибольшей нежностью, что я не должен стесняться. Я с несомненностью видел всю фальшь роли, которую она играет, но хотел, чтобы она здесь приняла меня за дурака. Я на этом выиграл. Довольный, что сошел за фата, я сказал ей, что не неблагодарен, и что я могу ее заверить, что отомщу ей в пост за тот рассеянный образ жизни, который мешает мне более усердно заняться ею в этот карнавал, который большими шагами движется к завершению. Она ответила мне с улыбкой, что надеется на это, и, говоря так, дала мне щепотку табака, взяв предварительно себе, но это оказался не табак. Она сказала, что это превосходный порошок, который вызывает кровотечение из носа. Раздосадованный, что его принял, я сказал ей, смеясь, что, поскольку не жалуюсь на головную боль, это меня не забавляет. Она ответила со смехом, что кровотечение не сильное, и что это лишь полезно, и через мгновенье мы вместе чихнули четыре или пять раз подряд; я бы всерьез разозлился, если бы меня не потянуло на смех. Зная, однако, свойства чихательных средств, я не думал, что мы будем кровоточить, но я ошибался. Она поднесла к своему лицу большую серебряную миску, и я увидел ее кровь. Секунду спустя, я должен был сделать то же самое, поскольку ее пример помешал мне воспользоваться своим платком. После потери двадцати-тридцати капель сцена закончилась. Видя ее смеющейся, я вынужден был тоже рассмеяться. Мы умылись холодной водой.

— Наша кровь смешалась, — сказала она, все еще смеясь, — дадим же родиться меж нас двоих бессмертной дружбе.

Я попросил у нее немного этого порошка, и она отказала; я спросил у нее, как он называется, и она ответила, что не знает. Первое, что я сделал, выйдя от нее, — это зайти к аптекарю, чтобы расспросить его об этом порошке, о котором я ничего не слышал, и рассказ о котором, если бы это не случилось со мной, счел бы басней; но аптекарь оказался не более знающим, чем я. Однако он сказал, что молочай может вызывать кровотечение, но лишь иногда; между тем, это должно быть надежно и неизбежно, и я в этом более чем убедился. Этот маленький случай навел меня на серьезные размышления. Мадам была испанка, и должна была меня ненавидеть. Читатель увидит, к чему это привело.

Я нашел красивого офицера в салоне близ сада, вместе с кузиной, они писали письма. М-ль К. была в саду. Они уже пообедали. Под предлогом, чтобы не мешать им писать, я присоединился к м-ль К.

— Я в отчаянии, — сказал я ей, — от недоразумения, которое с полным основанием могло бы меня представить в вашем уме как фата и человека, лишенного здравого смысла. Я пришел оправдаться, мадемуазель.

— Я догадалась о том, что есть на самом деле; но будьте уверены, что мой брат не услышал от меня насмешки. Оставим, однако, что он об этом думает. Не кажется же вам, что я смогла бы счесть вас способным на подобный демарш, в то время, как мы незнакомы? Я считаю своим долгом отнести оборот о женитьбе к обычным галантностям, которым, без этого, мой брат, слишком юный, мог бы дать зловещее толкование.

— Я восхищен вашим умом, и мне нечего больше вам сказать; но я ощущаю себя не менее обязанным г-ну вашему брату, который имел любезность дать вам знать, что ваше очарование меня сразило, и что в целом мире нет ничего такого, что я не готов был бы сделать, чтобы убедить вас в своей нежной привязанности.

— Это объяснение мне не неприятно; но вы бы сделали лучше, не информируя моего брата о ваших чувствах, и даже, позвольте вам сказать, не объявляя их мне самой. Вы могли бы меня любить, я бы об этом не догадывалась и делала вид, что не знаю об этом; в результате, я оказалась бы вправе не беспокоиться. Теперь же я должна остерегаться. Вы согласны?

— Я каменею, прекрасная маркиза; мне никто никогда в жизни не объяснял так хорошо мою оплошность. Но я нахожу забавным то, что все, что вы мне только что сказали, мне знакомо. Вы заставили меня потерять голову; но я надеюсь, что в вас не найдется жестокости меня наказать.

— Как смогла бы я вас наказать?

— Не любя меня.

— Увы! Разве это от нас зависит? Нас заставляют полюбить, и вот, мы пропали.

Истолковав в свою пользу эти последние слова, я счел своим долгом заговорить о другом. Я спросил, идет ли она на бал. Она ответила, что нет.

— Может быть, вы пойдете инкогнито.

— Мы этого очень хотим, но это невозможно. Всегда найдется кто-то, кто нас знает.

— Если я получу привилегию вас обслужить, даю голову на отсечение, никто вас не узнает.

— Я не думаю, что вы хотели бы нами заниматься.

— Я люблю вас такой недоверчивой. Испытайте меня. Если вы можете выйти одни, мы переоденемся таким образом, что вызовем самое большое, но напрасное любопытство.

— Мы сможем выйти с моим братом и девицей, которую он любит, и мы уверены, что он будет скромен.

— Очаровательное поручение! Но это только относительно воскресного бала. Значит, я жду вас с вашим братом. Скажите ему, чтобы он шел ко мне, и предупредите его, что и Барбаро не должен ничего знать. Вы придете маскироваться туда, куда я вам скажу; но мы еще увидимся. Я уйду потихоньку, чтобы заняться этим важным делом.

Уверенный в успехе, хотя и не имея в голове никакого плана маскарада на пять персон, я ждал подходящего более спокойного момента, чтобы напрячь свой мозг, так как сейчас меня слишком занимала Ирен.

Я направился к себе, чтобы облечься в домино, и зашел за ней в «Три Короля». Мне не нужно было подниматься; она спустилась в мгновенье ока, и я отвел ее в мои прекрасные апартаменты, где распорядился пирожнику подать нам ужин в полночь. У нас было шесть часов, которые, как может себе представить читатель, были до отказа заполнены. Мы покинули постель весьма удовлетворенные, смеясь над тем, что умираем от голода. Наш ужин был настолько же тонким, как и веселым. Ирен сказала, что ее отец обучил ее держать талью в фараон так, чтобы не проиграть. Любопытствуя, я дал ей колоду карт, совсем новую, и в пять или шесть минут она ее подготовила так, как умела, болтая со мной и глядя на меня, чтобы помешать мне видеть то, что она делает. После этого я дал ей сотню цехинов, что был должен, и сказал, чтобы она выигрывала у меня, как если бы все было на самом деле. Она сказала мне, очень нежно, что, играя только в одну карту, она уверена, что заставит меня каждый раз проигрывать, и сдержала слово. Я заверил ее, что если бы она меня не предупредила, я бы ничего не заметил. Я увидел теперь, как повезло старому мошеннику Ринальди с дочерью, которая была истинное сокровище. Со своим видом веселой невинности, застенчивости и чистосердечия, она была создана, чтобы дурачить самых искушенных пройдох. Она сказала мне оскорблено, что ее талант ничего ей не дает, поскольку она имеет дело только с нищими, и с чувством заявила, что доставило мне смеха, что она любит меня до такой степени, что если я хочу взять ее с собой, она бросит своих родителей и добудет для меня сокровища. Она сказала, что хорошо умеет также и понтировать, когда не играет против шулеров; в этот момент я сказал ей, чтобы она сыграла на сотню дукатов, что я ей дал, в банке Каркано, куда я ее приведу.

— Ты сыграешь, — сказал я ей, — на свою карту на двадцать цехинов, и, выиграв, сделаешь пароли, и семь, и на ход, и выйдешь сразу из игры. Если ты не сможешь взять три вторые карты подряд, ты проиграешь сотню дукатов; но я тебе их компенсирую.

На эти слова она бросилась мне на шею и спросила, может ли она отдать мне лишь половину того, что выиграет, и я думал, что она съест меня своими поцелуями, когда я сказал ей, что все будет ее.

Мы выбрались оттуда в портшезе и, едва прибыв на бал, который еще не начался, пошли в «Редут» Каркано, который был ничем не занят, распечатал сразу колоду карт, сделав вид, что не знаком со мной. Я заметил его улыбку, когда он увидел, что красивая маска, бывшая со мной, идет играть вместо меня. Ирен сделала ему глубокий реверанс, когда он предложил ей сесть рядом с ним. Она положила свои сто цехинов перед собой и начала с того, что выиграла сто двадцать, потому что, вместо того, чтобы сделать семь и на ход, она сделала пэ пароли. Ее логика мне понравилась, и я оставил ее играть. В следующей талье она потеряла три карты подряд, затем выиграла следующий пэ де пароли. После этого она потеряла еще две карты и затем, собрав свое золото, отдала поклон банкёру, и мы отошли. Но, покидая зал, я обернулся, чтобы увидеть, откуда исходят всхлипывания, пронзающие сердце. Я увидел маску, которая удалялась, плача. Ирен сказала мне на ухо, что уверена, что это ее отец, который увидел ее играющей, и что он плачет от сожаления. У нее в кармане было двести сорок цехинов, которые она отнесла ему домой, после трех часов развлечений. Я станцевал с ней только менуэт. Любовные радости и ужин настолько меня утомили, что я больше не мог. Пока Ирен танцевала, я присел в углу и задремал. Я был удивлен, когда, проснувшись, увидел Ирен, которая меня повсюду искала. Я проспал три часа. Я отвел ее в «Три Короля», где передал ее отцу и матери. Этот бедный человек, вне себя от радости, когда получил от своей дочери золото, что она выиграла, сказал мне пожелать ему доброго пути, так как он уезжал на рассвете. Я не мог противиться, да и не имел желания, а он, возможно, ожидал иного. Но Ирен при этом заявлении вскочила в ярости; она заявила ему, что хочет остаться со мной, и упрекала его, что в тот момент, когда она завела себе друга, он ее от него отрывает. Когда она увидела, что я не поддерживаю ее против ее отца, она заплакала, затем обняла меня, и я их покинул. Читатель увидит, где я их снова встретил. Я отправился спать.

Назавтра в восемь часов я увидел в своей комнате красавчика лейтенанта, который, рассказав, что его сестра дала ему отчет о маскараде, который я взялся организовать, сказал также, что имеет поведать мне большой секрет.

— Один из самых любезных сеньоров этого города, — сказал он мне, — мой близкий друг, который любит мою кузину и который имеет основания быть сдержанным более, чем мы все остальные, должен в этом участвовать, если у вас нет возражений. Моя сестра и моя кузина, если вы согласитесь, будут этим обрадованы.

— Хотел бы я знать, как вы можете сомневаться в моем согласии. Я думал о пятерых, теперь подумаю о шестерых. В воскресенье, в сумерки, будьте там, где я вам скажу, мы поужинаем, замаскируемся, и отправимся на бал. Завтра в пять часов мы увидимся у вашей сестры. Скажите только, каковы размеры вашей любовницы и вашей очаровательной кузины.

— Моя дорогая подруга на два дюйма ниже моей сестры и моей кузины, и у нее тонкая талия, а мой друг примерно сложен как вы, так что я принимал вас за него всякий раз, как видел сзади.

— Этого достаточно. Предоставьте мне обо всем позаботиться, и идите, потому что мне любопытно узнать, чего хочет от меня тот капуцин, который ожидает снаружи.

Я сказал Клермону подать ему милостыню, но тот сказал, что ему нужно поговорить со мной по секрету. Я пригласил его войти и закрыл дверь.

Месье, — сказал он, — отнеситесь внимательно к тому, что я собираюсь вам сказать, и воспользуйтесь этим. Берегитесь соблазна пренебречь моими словами, так как за это вы можете поплатиться своей жизнью. Вы раскаетесь, но будет поздно. После того, как вы меня хорошо выслушаете, сделайте так, как я вам советую, и ни о чем не расспрашивайте, так как я вам не отвечу. Соображение, что помешает мне вам ответить, это долг, который лежит на мне, и который должен уважать каждый христианин. Это нерушимая тайна исповеди. Осознайте, что моя вера и мое слово и не должны вызывать у вас подозрений, потому что у меня нет по отношению к вам никакого низменного интереса. Всего лишь сильное подозрение заставляет меня говорить с вами таким образом. Это не иначе как ваш ангел-хранитель говорит через меня таким образом, чтобы сохранить вам жизнь. Господь не хочет вас покинуть. Скажите мне, чувствуете ли вы себя взволнованным, и могу ли я дать вам спасительный совет, который я сохраню в своем сердце.

— Не сомневайтесь, преподобный отец, говорите, дайте мне совет; ваши слова не только взволновали меня, но и привели некоторым образом в ужас. Я обещаю последовать вашему совету, если не столкнусь при этом ни с чем, противным моей чести и моему разуму.

— Очень хорошо. Также и чувство милосердия помешает вам, каков бы ни был конец того дела, в котором вы замешаны, скомпрометировать меня. Вы ни с кем не будете говорить обо мне, ни о том, что знакомы со мной, ни о том, что незнакомы.

— Я обещаю. Говорите же, пожалуйста.

— Идите один сегодня перед полуднем на площадь… в такой-то дом, поднимитесь на второй этаж и позвоните в дверь слева. Скажите персоне, что откроет, что хотели бы поговорить с мадам… Вас отведут в ее комнату; я уверен, что у вас не спросят ваше имя. Когда вы окажетесь с этой женщиной, мягко попросите ее вас выслушать и соблюсти тайну относительно того, что вы ей доверите. Говоря так, укрепите ее доверие, опустив в ее руку один-два цехина. Она бедна, и я уверен, что этот великодушный поступок сразу настроит ее к вам по-дружески. Она закроет дверь и, естественно, скажет вам говорить. Вы скажете ей серьезно, что не выйдите из ее комнаты, пока она не передаст вам маленькую бутылочку, которую должна была у нее оставить вчера в начале ночи служанка, вместе с запиской. Будьте тверды, если она будет сопротивляться, не шумите, не позволяйте ей выйти из комнаты, помешайте ей кого-нибудь позвать, и, наконец, закончите ее убеждать, сказав, что готовы дать ей вдвое больше того, что она потеряет, отдав вам бутылочку и все то, что к ней прилагается. Запомните хорошенько. Все то, что к ней прилагается. Она сделает, как вы хотите. Сумма, в которую это вам обойдется, невелика, но, тем не менее, ваша жизнь должна быть вам дороже всего золота Перу. Я не могу сказать вам больше. Перед тем, как мне уйти, скажите, могу ли я надеяться, что вы пойдете?

— Я последую внушению того же ангела, что вас послал сюда.

После его ухода, у меня не было желания смеяться. Разум говорил мне пренебречь всеми этими детскими сказками, и, разумеется, никуда не ходить, но присущее мне в глубине души суеверие помешало прислушаться к голосу разума. Добавим к этому, что капуцин мне понравился. У него был вид честный и порядочный. Он убедил меня, и мне показалось глупо поступить против предчувствия. Я вдруг решился, взял маленькую бумажку, на которой написал имена, что он мне назвал, положил в карман верные пистолеты и отправился в то место, сказав Клермону идти меня ждать на той площади, куда я направился. На всякий случай.

Все произошло, как мне описал капуцин. Некрасивая старая женщина приободрилась при виде двух цехинов и заперла свою дверь на задвижку. Она сказала мне, смеясь, что знает, что я влюблен, и что это моя ошибка, если я не счастлив. Но она даст мне средство. При этих словах я понял, что нахожусь у колдуньи. Бонтам в Париже говорила со мной в том же стиле. Но когда я сказал, что не выйду из ее комнаты без бутылочки и всего, что к ней относится, ее физиономия стала ужасной, и она задрожала, когда я помешал ей встать, держа в руке ножик. Когда, наконец, я сказал ей, что дам ей вдвое больше денег, чем она потеряет, отдав мне то, что я хочу, я увидел, что она успокоилась. Она сказала, что теряет шесть цехинов, но что я охотно заплачу ей двенадцать, когда все увижу, так как сейчас она узнала, кто я такой. Я спросил у нее, кто я, и она удивила меня, назвав мое имя. Я счел своим долгом достать из кошелька двенадцать цехинов, и старуха, увидев их, смягчилась и прослезилась. Она заверила меня, что не собиралась меня умертвить, но сделать влюбленным и несчастным.

— Объясните мне это.

— Идите за мной.

Я, удивленный, вхожу с ней в кабинет, где вижу тысячу вещей непонятного вида и назначения. Склянки, камни, металлы, минералы, маленькие и большие инструменты, клещи, печи, куски угля, бесформенные статуи и бог знает что еще.

— Вот, — говорит она, — ваша бутылочка.

— Что там внутри?

— Ваша кровь, смешанная с кровью графини, как вы можете прочитать на этом листочке.

В этот момент я понял, откуда все исходит, и сегодня я удивляюсь, что не разразился тогда громким смехом. Вместо смеха, мои волосы встали дыбом и я почувствовал, что меня прошиб холодный пот.

— Что вы собирались делать с этой кровью?

— Я навела бы на вас порчу.

— Что вы называете навести порчу? Как? Я вас не понимаю.

— Вы сейчас увидите.

Я был в растерянности; но сцена мгновенно переменилась. Ведьма открыла коробку в локоть длиной, и я увидел статую из воска, лежащую на спине и обнаженную; я прочел на ней мое имя и, хотя и плохо выполненные, я узнал мои черты и увидел на перевязи на шее статуи мой крест. Симулякр напоминал чудовищный Приап теми частями, что характеризуют это божество. При этом слишком комическом виде меня одолел глупый смех, и я прыгнул в кресло, задержав дыхание.

— Вы смеетесь? — говорит колдунья. Горе вам, если я смочу вас этими кровями, согласно моей науке! Еще большее горе, если я затем предам огню ваш портрет, что вы здесь видите.

— Это все?

— Да. Все это мое, вот ваши двенадцать дукатов. Разожгите мне теперь огонь, так как я хочу расплавить статую, а относительно этой крови, позвольте, я ее выброшу в окно.

Все было так и сделано. Старуха, которая боялась, что я заберу это все с собой, сказала, что я добр как ангел, и, целуя мне руку, просила ее простить и никому не говорить о том, что было между нами. Я пообещал ей, что сама графиня никогда ничего не узнает. Что меня поразило, это то, что мерзкая колдунья сказала, что если я пообещаю ей еще двенадцать цехинов, она сделает так, что графиня обезумеет от любви ко мне. Я поблагодарил и оставил ее, посоветовав бросить свое подлое ремесло, которое приведет к тому, что ее сожгут заживо.

Я увидел на площади Клермона и сказал ему возвращаться домой. Несмотря на все золото, что мне стоило это бесчестное дело, я не жалел, что все узнал, и что последовал совету доброго капуцина, который честно полагал, что я пропал. Он должен был узнать о деле на исповеди от той особы, что отнесла кровь колдунье. Такие чудеса происходят частенько в римской католической религии при устной исповеди.

Твердо решившись никогда не показывать графине, что я раскрыл ее ужасное преступление, я, наоборот, склонился к тому, чтобы вести себя с ней так, чтобы ее успокоить и заставить забыть тяжкую несправедливость, которую я ей учинил. Я должен благодарить Провидение, что она подумала о колдовстве, потому что, без этого, она заплатила бы убийцам, которые вполне осуществили бы ее месть.

Придя к себе, я взял самую красивую из двух женских накидок, что у меня были, и пошел сделать ей подарок, поцеловав ей руку. Накидка была подбита горностаем. Она спросила меня, приняв ее с наилучшей благодарностью, по какому случаю я делаю ей столь красивый подарок. Я ответил, что я воображал, что она настолько обижена на меня, что договаривалась с наемниками о моем убийстве. Она ответила мне, краснея, что она не сошла с ума. Покидая ее, я видел, что она погрузилась в мрачные размышления. Однако, то ли потому, что она все забыла, то ли потому, что не нашла способа мне отомстить, у меня не было оснований ее опасаться во все оставшееся время моего пребывания в Милане. Граф вернулся из своего имения. Он сказал мне, что с началом поста мы непременно должны отправиться в поездку. Я дал ему слово, что поеду. Графиня сказала, что останется в Милане. Я отправился одеваться и думать о маскараде.

Глава VIII

Уникальный маскарад. Мои счастливые амуры с прекрасной маркизой К. Покинутая марсельянка; я становлюсь ее спасителем. Мой отъезд в С.-Анж.

Нуждаясь для своего плана в персонах, заслуживающих доверия, я подумал о двоих, в которых мог быть уверен без малейшего сомнения. Это были муж Зенобии, потому что я нуждался в портном, и сама Зенобия, которая должна была быть готова сделать все, что может оказаться необходимым для трех девиц, которых я хотел переодеть. Выйдя пешком, я направился к портному, которого заставил бросить всю работу, чтобы проводить меня к самому богатому старьевщику Милана. Этот старьевщик спросил, нужны ли мне старые одежды или все новое.

— У вас есть новое?

— Да, месье, мужское и женское.

— Найдите, прежде всего, красивую одежду из бархата, совсем новую, никому не известную, без золота и серебра, гладкую.

Он показал мне несколько, и я выбрал голубое платье, подбитое белым сатином. Он сказал мне цену, портной поторговался, и мы сошлись в цене. Это была одежда, которую я предназначил любовнику кузины.

— Найдите мне другую красивую одежду, для хорошо сложенного мужчины, на три дюйма ниже меня.

— Вот, желтого цвета, рытого бархата, подбитое сатином того же цвета.

— Я его откладываю. Запишите цену.

Это была одежда, которую я предназначил для офицера.

— Найдите мне два женских платья, с юбками, новые. Эти дамы очень хорошо сложены, шести дюймов ниже меня.

— Вот, два зимних платья разного вида, но оба замечательные.

— Мне нравится. Запишите цену и отложите.

Одно из этих платьев было из сатина цвета пламени, другое — из шелковых очесов, лилового цвета. Кузины были одного роста. Затем я спросил у него платье для любовницы офицера, на два дюйма меньше ростом, чем кузины, и он дал мне одно, в полоску. Я спросил у него тонких рубашек, и он показал мне батистовые, мужские и женские. Я купил две мужских и три женских, обшитых прекрасными кружевами. Я купил также прекрасные батистовые платки и куски ткани, по пол-локтя, из бархата различных расцветок, сатина и шелка. Я заплатил ему около двухсот дукатов золотом за все, но при условии, что если кто-то захочет узнать, что я все это купил у него, и я дознаюсь, что это выяснилось от него, он должен будет вернуть мне все мои деньги и забрать обратно весь свой товар, в каком бы состоянии он ни был. Он подписался под этим условием, портной все принял и пошел отнести все это, вместе со мной, в меблированные апартаменты, что я снял. Пригрозив, что убью его, если он кому-то поведает о работе, которую я ему поручил, я заперся с ним в комнате, разложил на столе мужские одежды и, достав из кармана нож, стал проделывать там дыры, затем, вставляя туда пальцы, раздирать, — два-три дюйма туда, сюда, — штаны, куртки, одежду, подкладку, не имея силы сдержать смех при виде портного, бледного и трясущегося, который решил, что я сошел с ума, и боялся, что я перережу ему горло.

Нанеся на два комплекта одежды до шестидесяти ранений, все в том же духе, я выложил перед портным все бархатные платки и куски батиста, что я купил, двадцати различных качеств.

— Вам нужно будет напрячь свое искусство, чтобы восстановить эти одежды, кое-как обшивая прорванные места и пришивая самым случайным образом или так, как вам захочется, эти разрозненные куски. Вы видите, что у вас много работы. Я велю приготовить вам еду в другой комнате, и вы не выйдете отсюда, пока ваша работа не будет закончена. Я пришлю вашу жену; у нее тоже будет работа, и она будет спать здесь с вами.

— И вы хотите, чтобы порезали на куски также и эти три прекрасные платья?

— Разумеется.

— Это убийство. Моя жена будет плакать.

Перед тем, как пойти за Зенобией, я купил пять пар шелковых белых чулок, мужских и женских перчаток, две шляпы из самого тонкого велюра, мужские карикатурные маски и три женские, с красивыми натуральными физиономиями, но серьезными. Я купил также фарфоровые тарелки. Я сложил это все на портшез, усадил туда Зенобию и отвел ее к кондитеру.

Я застал ее мужа за работой по подбору кусков для заделывания отверстий. Зенобия была сбита с толку, ибо, когда увидела меня кромсающим женские одежды так же, как я проделал с мужскими, она всерьез испугалась. Муж ее ободрил, и когда она поняла мое намерение, она согласилась, что я, возможно, в своем уме, несмотря на странную идею, пришедшую мне в голову. Зенобия обогатила мою идею, когда я сказал, чтобы она уменьшила эти платья, так, чтобы дамы, что их наденут, вызывали еще большую любовь, чем обычно. Зенобия разорвала их на шее, у плеч, и надорвала юбки так, что стало видно рубашку и ноги более чем на половину голени. Я оставил их работать, велев их кормить, заходя три или четыре раза в день, чтобы посмотреть их работу, и выходя каждый раз все более довольным. Работа была окончена только в субботу после обеда. Я отпустил мужа, дав ему шесть цехинов, но оставил Зенобию, так как она должна была понадобиться девицам… Я позаботился доставить в комнату пудру, помады, гребни и все, что может понадобиться девицам комильфо. Я позаботился также о наличии шнуров и лент.

Назавтра, в пять часов, я застал игру в полном разгаре и, не видя девиц, зашел к тетушке, где они находились. Они сказали мне, что не играют, так как г-ну Барбаро слишком везет.

— Но мой брат выигрывает, — говорит м-ль К.

Когда тетя вышла, они спросили у меня, сказал ли мне лейтенант, что у него есть еще другая девушка, и я заверил их, что они все останутся довольны, но не более, чем я. Я сказал, что мне надо поговорить с лейтенантом завтра утром.

— Скажите нам, как мы будем замаскированы.

— Как вы мне и приказали. Я ничего вам не скажу сверх этого. Разве вы не сказали, что хотите быть уверены, что останетесь неузнаны? Вас не узнают.

— Но как мы будем одеты?

— Вы застанете всех врасплох, вызовете всеобщее любопытство. Образуете свой кружок с начала и до конца бала. Но не спрашивайте меня, как, потому что я хочу насладиться вашим удивлением. Театральные эффекты — это моя страсть. Вы узнаете все не ранее чем после ужина.

— Вы хотите, чтобы мы поужинали?

— Если вам угодно. Я большой объедала, и надеюсь, что вы не будете столь жестоки, чтобы заставить меня есть в одиночестве.

— Нет, разумеется, если это доставит вам удовольствие. Мы поедим еще раз после обеда. Я боюсь только, что вы из-за нас понесете большие расходы.

— Это пустое. Покидая Милан, я буду поздравлять себя, что вкусил удовольствия в компании двух самых очаровательных девиц этого города.

— Как отнеслась к вам фортуна?

— Каркано выиграл у меня двести цехинов за день.

— Но вы выиграли у него в другой день две тысячи.

— Однако, я в проигрыше.

— Вы выиграете у него в воскресенье.

— Вы хотите, чтобы я дал вам этот спектакль?

— Это доставило бы мне удовольствие. Мой брат сказал, что вы не хотите быть там с нами.

— Нет. Потому что меня узнают. Мне, однако, сказали, что персона, которая будет с вами, похожа на меня.

— Действительно, так, — сказала кузина, — за исключением лица, так как он блондин.

— Ему повезло. Блондины побеждают брюнетов.

— Не всегда, — говорит сестра. Вы вполне можете нам сказать, если вы оденете нас мужчинами.

— Ну нет! Я об этом даже не думаю. Я не перенесу, чтобы красивая девушка одевалась мужчиной.

— Это странно. Скажите, почему.

— С удовольствием. Если девушка, одетая мужчиной, кажется действительно мужчиной, она не в моем вкусе, потому что я вижу, что она не имеет того очарования, что должно быть присуще женщине, формы которой должны бы отличаться от свойственных красивому мужчине.

— А если эта девушка, одетая мужчиной, показывает вам, что ее красота такова же, какой вы ожидаете в красивой женщине?

— В таком случае мне досадно, что она лишает меня иллюзии, потому что мне нравится смотреть только на лицо и воображать себе остальное.

— Но зачастую воображение обманывает.

— Я согласен с этим. Я всегда влюбляюсь в лицо, готовый извинить все остальное, если удостаиваюсь милости его увидеть. Вы смеетесь.

— Я смеюсь той энергии, которую вы придаете вашему рассуждению.

— А вам нравится наряжаться мужчиной?

— Ох, ох! Я ждала, что вы зададите этот вопрос. После всего, что вы сказали, мы не можем вам ответить.

Поддержав с ними беседу добрых два часа, я оставил их и отправился к пирожнику, затем в оперу, затем — терять мои деньги, затем — ужинать с графиней, которая была мила, к которой, однако, при виде, что я не посягаю на ее комнату, вернулось дурное настроение. В субботу утром я сказал офицеру, что у меня к нему есть одно поручение, но что оно должно быть исполнено буквально, и что я должен быть в этом заранее уверен.

— У вас должна стоять во дворе коляска, запряженная четверней, которая, как только вы все пятеро в нее сядете, умчит вас во весь опор к городским воротам Милана, где вы пересядете в другую, что доставит вас к дверям некоего дома, где я вас буду ждать, и где вы переоденетесь, чтобы вернуться к себе, так, чтобы никто вас не видел. Та же коляска с четверкой лошадей должна исчезнуть, как только вы сойдете. Вы вернетесь к себе в портшезе. Я уверен, что на балу вы произведете такой эффект, что захотят вас узнать, чего бы это не стоило.

— Я даю вам слово, что ваше поручение будет исполнено в точности. Тот, кто им займется, будет мой друг, маркиз Ф., которому не терпится с вами познакомиться.

— Итак, я жду вас завтра в семь часов в доме, что вы знаете. Вы явитесь все в портшезах, и в портшезах же отправитесь на бал. Карета четверкой нужна вам только, чтобы скрыться. Обратите внимание, чтобы кучер был незнакомый; вам не нужен никакой слуга.

Я дал ему ключ от ложи, где они могли бы отдыхать в свое удовольствие. Что касается меня, я решил одеться Пьеро. Нет другой маски, которая лучше бы меняла внешность, потому что она прячет все, не давая возможности разглядеть даже цвет кожи. Читатель может вспомнить, что случилось со мной десять лет назад, когда я был одет в маску Пьеро. Портной нашел мне одеяние, которое я положил вместе с другими и, имея тысячу цехинов в двух кошельках, я в половине седьмого оказался у пирожника, где нашел приборы, приготовленные для ужина, еще прежде, чем прибыла вся компания. Я запер Зенобию в комнате, где было все необходимое для маскарада.

Ровно в семь часов я увидел компанию и был рад узнать маркиза Ф., готового ко всему. Он был красив, молод и богат, очень влюблен в кузину, которой целовал с большим уважением руку. Любовница лейтенанта была сущая игрушка; она была без ума от него.

Поскольку известно было, что я не хочу показывать им маски до ужина, мы сразу сели за стол и получили изысканный ужин, все было великолепным. Маркиз и не знал, что существует такой кулинар. Когда мы были в состоянии подняться, я сделал им маленькое вступление.

— Ваш маскарад, — сказал я им, — потому что я не хочу находиться с вами, представляет пятерых нищих, двух мужчин и трех женщин. У вас в руках у каждого будет тарелка, как бы для сбора милостыни, и вы будете, так одетые, прогуливаться все вместе на балу. Идемте со мной в эту комнату, и вы увидите одежды настоящих нищих.

Мое удовольствие было велико при виде отвращения всех пятерых при этом объявлении. Они следуют за мной, я открываю комнату, и они видят красавицу Зенобию, которая делает им реверанс, держась позади стола, на котором разложены превосходные наряды, превращенные в лохмотья.

— Вот, — говорю я кузинам, — ваши платья, и вот ваше, мадемуазель, немножко более короткое. Вот ваши рубашки, ваши платки, чулки, и вот ваш туалет, где вас причешут в нищих с помощью этой весьма покорной служанки. Вот ваши маски, физиономии которых не так прекрасны, как ваши, и вот три тарелки, на которые будут класть милостыню, которую вы будете просить; эти подвязки, что стоят су, покажут вашу бедность, если случится кому-то увидеть ваши ноги выше ступни, и эти чулки с дырками продемонстрируют, что у вас нет ни су, чтобы купить шелка, достаточного, чтобы их залатать. Эти бечевки будут у вас вместо пряжек, и мы проделаем дырки в ваших башмаках позади каблука. В этих перчатках также дыры, и, когда вы смените рубашки, вам прорежут там и тут кружева воротников.

Три девицы сразу увидели великолепие этого переодевания. Они видели красоту этих платьев, превращенных таким образом в лохмотья, и не смели сказать: «Очень жаль…».

— Идите посмотреть одежды ваших нищих. Вот они; я забыл проделать дыры в шляпах. Как вы это находите? Идите, мадемуазели, и закройте дверь, потому что вы должны переменить рубашки. Позвольте нам также переодеться.

Маркиз де Ф. был вне себя, представляя эффект, который должен был произвести этот маскарад, потому что нельзя было вообразить себе ничего более благородного. Это были превосходные одежды, совершенно новые, наскоро порванные и починенные до того комично, что это было само очарование. В полчаса мы все оделись. Чулки с дырами, башмаки, прорезанные наскоро, батистовые рубашки с манжетами из тонких кружев, наскоро прорванные, растрепанные волосы, маски, обозначающие отчаяние, и фарфоровые тарелки с наскоро обколотыми краями являли собой спектакль. Я в образе Пьеро был неузнаваем. Девицы одевались медленней из-за причесок. Их волосы были распущены во всю длину, так, чтобы они могли только идти. У м-ль К. они были до пол-ноги. Они открыли, наконец, дверь, и мы увидели все, что очаровательная Зенобия смогла нам представить самого интересного, и в то же время вполне приличного. Я выразил ей свое восхищение. Подолы платьев демонстрировали их ноги, белизна которых проглядывала сквозь большие дыры в чулках, рубашки, разорванные как раз под плохо зашитыми отверстиями в платьях, позволяли видеть небольшие участки их прекрасных грудей. Но волосы до-низу были триумфом м-ль К.

Я научил их, как они должны ходить, как держать голову, чтобы вызывать жалость, и как держать свои тонкие платки, чтобы демонстрировать нищету через свои дыры. Очарованным, вне себя от восторга, им не терпелось оказаться на балу, но я хотел оказаться там раньше их, чтобы насладиться зрелищем их появления. Я быстро надел свою маску Пьеро, сказав Зенобии идти отдыхать, потому что мы вернемся только на рассвете.

Я пришел на бал и, поскольку там было более двадцати Пьеро, никто на меня не смотрел. Пять минут спустя я увидел, что все бегут, чтобы увидеть прибывшие маски, и я занял место, откуда было все хорошо видно. Маркиз шел с кузинами. Их проход, медленный и вызывающий жалость, привлек внимание. М-ль К., в своем атласном платье цвета пламени, всем в разрезах, и со своими волосами, которые покрывали ее всю, вызвала тишину. Толпа заговорила лишь через четверть часа. «Какой маскарад! Какой маскарад! Кто они, кто они? Я ничего не знаю. Я узнаю». Меня наполнил радостью их проход.

Заиграл оркестр. Три маски в домино предстали перед моими нищими, чтобы пригласить их танцевать менуэт; но, показав свои порванные башмаки, те отказались. Это мне очень понравилось. Проследив за ними по всему балу, более часа, радуясь, что мой маскарад удался, и уверившись, что всеобщее любопытство все возрастает, я направился повидать Каркано, у которого шла большая игра. Человек в маске-бауте и накидке по-венециански понтировал с одной картой и взял пятьдесят цехинов на пароли и, по-моему, на пэ де пароли потерял три сотни; человек был моего роста, и говорили, что это я. Каркано говорил, что нет. Я положил три или четыре цехина на карту, чтобы иметь право остаться там, и в следующей талье венецианская маска положил пятьдесят цехинов на карту, взял пароли и пэ и вернул все золото, что потерял, и что лежало там шестью кучками.

В следующей талье ему было такое же счастье, он взял выигрыш и ушел. Кресло освободилось, я занимаю его и слышу, как дама называет мое имя и говорит, что я в бальном зале, одетый в нищего, вместе с четырьмя другими масками, которых никто не знает.

— Как в нищих? — говорит Каркано.

— В нищих, все оборванные, в лохмотьях, и вместе с тем превосходно и в то же время комично. Они все пятеро просят милостыню.

— Их всех надо выгнать с бала!

Я стал выкладывать цехины на карту, взятую случайным образом, без расчета, и потерял пять или шесть карт подряд; менее чем в час я потерял пять сотен цехинов. Каркано меня рассматривает, все говорят, что это не я, так как я, одетый нищим, нахожусь на балу. В три счастливые тальи я выигрываю все, что потерял, и продолжаю, со всем тем золотом, что лежит передо мной. Я кладу добрую горсть цехинов, моя карта выигрывает, я делаю пароли, выигрываю, делаю на пэ и не иду дальше, потому что банк обрушен. Он платит мне и посылает спросить у кассира тысячу цехинов; пока он меняет деньги, я слышу разговор: «Вот нищие, вот нищие». Они оказываются перед банком Каркано, который рассматривает маркиза Ф. и спрашивает у него табаку. Я в восхищении от прекрасного поступка нищего, которого я не мог предвидеть. Маркиз достает из кармана бумажный сверток, в котором две щепотки табаку, и подает ему, Был всеобщий смех. М-ль К. протягивает ему свою тарелку за милостыней, и он отвечает ей, что со своими столь прекрасными волосами она не внушает ему жалости, но если она желает поставить их на карту, он оценит их в тысячу цехинов. М-ль К. протягивает мне свою тарелку, я кладу на нее щепоть цехинов и делаю то же для двух других.

— Пьеро, — говорит Каркано, — любит нищих.

Они уходят. Трюльци говорит Каркано, что наверняка нищий в одежде соломенного цвета — это я.

— Я сразу его узнал, — говорит Каркано, — но кто эти женщины?

— Мы узнаем.

— Эти маскарадные костюмы самые дорогие из всех, потому что эти одежды совсем новые.

В ожидании золота, он смешался. Прибыла тысяча цехинов. Я понтировал на сотне и во второй талье забрал все. Он спросил, хочу ли я еще играть, я знаком ответил, что нет, и показал рукой, что возьму чек от кассира. Кассир пришел с весами, и я, желая пойти танцевать, отдал ему все золото, что у меня было, кроме полусотни цехинов; он написал мне расписку на двадцать девять фунтов и несколько унций золота, которую Каркано подписал; это составило более двух тысяч четырехсот цехинов. Я поднялся и, подражая пошатывающемуся Пьеро, направился в партер, затем прошел в мою ложу в третьем ряду, где были мои нищие, чтобы передохнуть, так как был весь в поту. Я постучал, дав понять, что это я, и вот мы, радостные, обмениваемся впечатлениями о наших авантюрах. Мы были все без масок, но могли не опасаться, так как две ложи, примыкающие к нашей, были пусты. Три нищенки говорили между собой, что надо вернуть мне мою милостыню, но я отвечал в том духе, чтобы они не настаивали. Маркиз Ф сказал, что его принимали за меня, и что этот промах сможет привести к тому, что кое о чем догадаются, но я ответил, что к концу бала я сниму маску.

Дамы говорили мне, что у них карманы полны драже, что все дамы повыходили из своих лож, чтобы их повидать, и что все говорят, что нельзя себе представить более замечательный маскарад.

— Стало быть, вы получили много удовольствия?

— В высшей степени. Но мы спускаемся.

— И я тоже, так как я хочу танцевать; и в качестве Пьеро, уверен, я вызову много смеху.

— Знаете ли вы, сколько вы нам подали милостыни?

— Не могу назвать точно, но уверен, что каждой из вас троих подал одинаково.

— Это правда, но это удивительно.

— Я делал этот опыт тысячу раз. Когда я выиграл пароли на десяти цехинах, я вытянул три пальца, и я уверен, что взял тридцать цехинов. Спорю, что дал каждой по тридцать восемь-сорок цехинов.

— По сорок, но это удивительно. Мы запомним этот маскарад.

— Можно держать пари, — сказал маркиз, — что никто нас не повторит.

— Но сами мы, — говорит кузина, — не посмеем прийти сюда другой раз.

Мы снова надели свои маски, и я вышел впереди остальных. Проделав разные дерзости Арлекинам и Арлекино, я увидел Терезу в домино и самым небрежным образом пригласил ее на контрданс.

— Вы тот Пьеро, — сказала мне она, — который разорил банк.

Я подтвердил это пантомимой. Я танцевал как черт; каждый раз ожидали, что я вот-вот упаду, и каждый раз я поднимался.

Контрданс кончился, я отвел ее в ее ложу, где Греппи оставался один, и она пригласила меня войти. Они были удивлены, когда я снял свою маску, потому что думали, что я вместе с нищими. Я отдал г-ну Греппи вексель на предъявителя, на который он дал мне квитанцию, и я снова спустился, без маски на лице, что сбило с толку всех любопытных, которые принимали за меня маркиза Ф.

К концу я вышел, взяв портшез до площади Гордус, там, пройдя дом, я взял другой, который отнес меня к пирожнику, где я нашел Зенобию в постели, которая сказала мне, что была уверена, что я приду раньше остальных. Это было в первый раз, когда я по настоящему сжал ее в своих объятиях. Я оставался в таком положении, когда топот копыт четверки лошадей известил меня, что прибыли мои нищие. Зенобия оделась быстренько, как молния. Маркиз и лейтенант пришли переодеться, и, сказав трем нищенкам, что я могу остаться, так как они могут не снимать рубашки и чулки, я не вызвал никаких затруднений. Я ограничил мои взгляды м-лью К., красотами которой я любовался, и которая сочла себя обязанной не быть скупой. Зенобия оставила ее, расчесав волосы, чтобы пойти причесывать остальных, и она позволила мне ей помогать надеть платье, допуская, чтобы мои глаза любовались большой дырой спереди на ее рубашке, через которую виднелась ее грудь.

— Что вы будете делать с этой рубашкой, мадемуазель?

— Это ребячество, но мы решили сохранить все на память о произошедшем. Вы поручите моему брату, чтобы он принес все, что мы здесь оставим. Мы пойдем спать. Вы придете к нам сегодня вечером?

— По-умному, я должен был бы избегать вашего присутствия.

— И еще более по-умному, я не должна была бы подстрекать вас приходить.

— Какой ответ! Вы, разумеется, меня увидите. Посмею ли я просить у вас поцелуй?

— Два поцелуя.

Ее брат и маркиз вышли. Два портшеза, что я заказал, отнесли кузин к ним домой, и два других, заказанных мной попозже, отправились с лейтенантом и его любовницей, и маркиз, оставшись наедине со мной, сказал самым вежливым образом, что хотел бы оплатить половину того, что мне стоил маскарад.

— Я понимаю, что вам хочется меня обидеть.

— Это не входит в мои намерения, и я не настаиваю; но вы понимаете, что это я должен обидеться.

— Нет, так как я рассчитываю на ваш ум. Вы видите, что деньги для меня ничего не стоят. Даю вам слово чести, что позволю вам платить за меня во всех развлекательных мероприятиях, на которых окажусь вместе с вами во все оставшееся время карнавала. Мы будем здесь ужинать когда вам захочется: это — у меня. Вы приведете компанию, и я дам вам оплатить меню.

— Очень хорошо. Это мне нравится. Будем добрыми друзьями, и я оставляю вас с этой очаровательной горничной, которая, не понимаю как, оказалась неизвестна никому в Милане, за исключением вас.

— Это буржуазка, которая умеет хранить секрет. Я говорю правду, мадам?

— Я лучше умру, чем скажу кому-нибудь, что месье — это маркиз Ф.

— Очень хорошо. Не забывайте же никогда о вашем слове. Вот вам маленький сувенир.

Он дал ей красивое кольцо, которое она приняла с наилучшей грацией, и ушел. Это была розетка, которая могла стоить полсотни цехинов. Она затянула меня в постель, и час спустя я отправил ее с двадцатью четырьмя цехинами. Я проспал до двух часов, хорошо пообедал и направился к себе переодеться, затем пошел к К., которую, судя по тому, что она мне говорила, я не счел бы слишком разумной. Весь народ радовался, исключая нее, которая, прислонившись к окну и внимательно читая, не заметила моего прихода. Увидев меня, она положила в карман брошюру, покраснев как огонь.

— Ох! Я не болтлив. Я никому не скажу, что застал вас за чтением молитвенника.

— Именно. И моя репутация погибла, если узнают, что я богомолка.

— Говорят ли о маскараде? Говорят ли, кто были маски?

— Только об этом и говорят; и сочувствуют нам, что мы не были на балу. Не надеются узнать, кто были маски, так как говорят, что незнакомая карета с четверкой лошадей, которая неслась как ветер, увезла их до первого поста, откуда они уехали, бог знает какой дорогой. Говорят, что мои волосы были искусственные, и теперь мне хочется это опровергнуть; и говорят также, что вы должны их знать, потому что иначе вы не дали бы им по горсти цехинов. Правда то, что мы получили большое удовольствие. Если вы исполняете так же хорошо все поручения, за которые беретесь, вы — уникальный человек.

— Но это только от вас я мог принять подобное поручение.

— Сегодня от меня, а завтра — от другой.

— Да, я это вижу. Я должен представляться вам человеком непостоянным; но клянусь, что если вы сочтете меня достойным вашего сердца, ваш образ в моем сердце не сотрется.

— Я уверена, что вы говорили это тысяче девушек, и вы пренебрегали ими после того, как они находили вас достойным своего сердца.

— Ах! Пожалуйста! Не употребляйте слова «пренебрегали», потому что вы полагаете во мне монстра. Красота меня соблазняет, я мечтаю ею насладиться, но в действительности я ею пренебрегаю, если это не любовь, которая одна доставляет мне наслаждение. Так что вы видите, что невозможно, чтобы я пренебрег красотой, которая дается мне только через любовь; я должен начать с того, чтобы пренебречь самим собой. Вы прекрасны, и я вас обожаю, но вы глубоко ошибаетесь, если полагаете, что я мог бы удовлетвориться обладанием вами только за счет вашей любезности.

— Вы хотите моего сердца.

— Точно. Это моя единственная цель.

— Чтобы сделать меня несчастной через две недели.

— Чтобы любить вас до самой смерти. Чтобы повиноваться всем вашим законам.

— Вы останетесь в Милане?

— Не сомневайтесь, если вы сделаете меня счастливым на этом условии.

— Забавно то, что вы обманываете меня, сами того не зная, если правда то, что вы меня любите.

— Обманывать кого-то, не зная этого — это для меня новость. Если я этого не знаю, я невинен.

— Но вы, тем не менее, меня обманываете, если я вам верю, потому что вы не вольны меня любить, когда больше не любите меня.

— Такая возможность существует, но я отбрасываю эту ядовитую идею. Мне больше нравится представлять себя влюбленным в вас вечно. С тех пор, как я вас знаю, я не нахожу более в Милане красивой девушки.

— За исключением красотки, которая нас обслуживала, и которую вы, может быть, имели в своих объятиях до этого самого момента?

— Что это вы говорите, божественная маркиза, это жена портного, который трудился над вашими одеждами; она уехала через полчаса после вас, и ее муж не оставил бы ее у меня, если бы не видел, что она нужна, чтобы обслужить трех дам.

— Она красива как персик. Разве возможно, чтобы вы ее не любили?

— Как можно любить персону, о которой известно, что урод пользуется ею, когда ему вздумается? Единственное удовольствие, что мне доставила сегодня утром эта молодая женщина, это что она говорила о вас.

— Обо мне?

— Вы извините меня, если я покаюсь, что будучи любопытным, спросил у нее, какая из трех девиц, которых она должна была видеть без рубашек, самая красивая?

— Вопрос распутника. Ладно! Что она вам ответила?

— Что та, с длинными каштановыми волосами, намного красивей.

— Я ничему этому не верю, потому что я постаралась сменить рубашку со всей возможной скромностью, она не могла увидеть того, что не мог бы увидеть и любой мужчина, она захотела польстить вашему нескромному любопытству. Если бы у меня была горничная такого сорта, я бы ее прогнала.

— Вы рассердились.

— Нет.

— О! Вы прекрасно сказали «Нет!». Я увидел вашу душу в этой вашей маленькой выходке. Я в отчаянии, что затеял этот разговор.

— Бросьте, это пустое. Но я знаю, что мужчины расспрашивают об этом горничных, и что те отвечают все, как ваша красотка, которая хотела бы, возможно, вызвать ваше любопытство.

— Как она могла бы рассчитывать мне понравиться, превознося вас перед двумя остальными, в то время, как она не знала, что вы та, кого я предпочел?

— Если она этого не знает, я ошиблась; но она от этого не менее лжет.

— Она могла придумать; но я не верю, что она солгала. Вы смеетесь, и вы меня завлекаете.

— Я смеюсь, потому что мне нравится позволять вам думать все, что вы хотите. Хочу просить вас об удовольствии. Вот два цехина. Поставьте их в лотерею на рассвете, и дадите мне билет, когда придете повидаться, или отправите его мне. Никто не должен этого знать.

Вы его получите завтра. Почему вы говорите, чтобы я вам его отослал?

— Потому что, быть может, вам со мной надоест.

— У меня такой вид? Несчастный я! Каковы ваши номера?

Три и сорок. Это вы мне их дали. Три щепотки цехинов — всегда сорок. Я суеверна. Мне кажется, что вы приехали в Милан, чтобы принести мне счастье.

— Эти слова переполняют меня радостью. У вас немного колдовской вид; но не подумайте тем не менее отсюда, если вы не выиграете этот тираж, что я вас не люблю, потому что это будет ложная посылка.

— Я не рассуждаю столь дурно.

— Верите ли вы, что я вас люблю?

— Да.

— Позволите ли вы повторять мне это сотню раз?

— Да.

— И доказывать вам это всякими способами?

— Относительно способов, я желала бы знать их заранее, потому что те, которые вы будете полагать самыми эффективными, могут, возможно, показаться мне вполне бесполезными.

— Я вижу, вы заставите меня долго вздыхать.

— Сколько смогу.

— И когда вы больше не сможете?

— Я сдамся. Вы довольны?

— Да. Но использую все мои силы, чтобы уменьшить ваши.

— Действуйте. Ваши старания мне нравятся.

— А вы поможете мне победить?

— Да.

— Ах, очаровательная маркиза! Вам достаточно только поговорить, чтобы сделать человека счастливым. Я ухожу, весь охваченный пламенем и действительно счастливый, не только в воображении, но реально.

Я направился в театр и увидел в банке Каркано человека в маске, который выиграл у него прошлой ночью три сотни цехинов, но играл сейчас очень неудачно. Он проигрывал порядка двух тысяч цехинов и менее чем в час сумма дошла до четырех тысяч, и Каркано бросил карты, сказав, что достаточно. Он встал, и маска ушла. Это был Спинола, генуэзец.

— Вот видите, — сказал я ему, — я мог бы выиграть у вас пари? Согласитесь, в маске Пьеро вы меня не узнали?

— Это правда. Но у меня перед глазами была маска нищего, которую я принял за вас. Вы знаете, кто это?

— Отнюдь нет.

— Говорят, что они все венецианцы, и что, выйдя отсюда, они направились в Бергамо.

Я отправился ужинать с графиней А. Б., ее мужем и Трюльци, которые полагали то же самое. Трюльци сказал мне, что разумные люди все меня осудили, потому что я подал этим маскам по горсти цехинов. Я ответил, что этим стремился только подурачить легковерных.

На следующий день я играл в лотерею, и после обеда принес суеверной ее билет. Я был влюблен, как только может быть влюблен человек, тем более, что она казалась мне тоже влюбленной. Ее кузина не играла, так что я провел три часа в диалогах, все время на любовную тему, действуя против обеих кузин, чьи красота и ум являли собой самое редкое из всего, что возможно. Я понял, когда их покинул, что если бы случай поставил меня перед другой из них, я бы точно так же влюбился.

Подошел к концу карнавал, который длится в Милане на четыре дня дольше, чем во всем остальном христианском мире. Было еще три бала. Я играл, я терял каждый раз две или три сотни цехинов, и весь бомонд любовался моей осторожностью еще более, чем моим везеньем. Каждый день я являлся к кузинам и каждый раз снова надеялся, ничего не получая. Маркиза награждала меня лишь несколькими поцелуями, я ни разу не просил ее о свидании. Всего за три дня до бала я спросил у нее, могу ли я надеяться дать ей ужин в той же компании. Она ответила, что ее брат придет ко мне завтра и скажет, что они решили. Лейтенант явился ко мне как раз в тот момент, когда я радовался, видя тройку и сорок в пяти номерах тиража. Я ничего ему не сказал, потому что его сестра мне это запретила.

— Маркиз Ф., — сказал мне он, — приглашает вас ужинать у вас в ночь бала, в той же компании; но поскольку ему необходимо будет поработать над маскарадными костюмами, и не желая, чтобы вы про это знали, он просит вас предоставить ему ваши апартаменты, и не желая доверить секрет никому другому, просит, чтобы вы предоставили ему ту же горничную.

— Охотно, охотно.

— Скажите, чтобы она там была сегодня в три часа, и скажите пирожнику, что вы предоставляете ему свободу инициативы.

Я увидел, что дорогой маркиз желает отведать Зенобию, и не имел ничего против. Fovit et Favet — был мой излюбленный девиз (Он оценил, ему и выбирать), и, благодаря моей доброй натуре, таков он и теперь и таким и останется до самой смерти. Я послал известить пирожника и отправился к портному, который не рассердился, когда я сказал ему, что мне отнюдь он не нужен, а что я спрашиваю только мою куму. Он сказал, что в три часа он отпустит ее на три дня. После обеда я нашел К. оживленной и радостной. Выигрыш в лотерею дал ей пять сотен цехинов.

— Радость мне доставила не сумма, — сказала она мне, — хотя я и небогата, — но красота идеи, которая пришла мне в голову, и которой я воспользовалась; это удовольствие, которое я ощутила, осознав, что этим счастьем я обязана вам; эта комбинация настоятельно склоняет меня в вашу пользу.

— Что она говорит вам?

— Что я должна вас любить.

— Говорит ли она также, что вы должны мне это доказать?

— Ах, дорогой друг! Поверьте этому.

Она подала мне руку, которую я в первый раз покрыл поцелуями.

— Знайте, — сказала она, — что моей первой мыслью было вложить в лотерею все сорок цехинов.

— Вам не хватило смелости.

— Не поэтому. Я постыдилась. Я испугалась мысли, что могла у вас возникнуть, но вы бы ее мне не высказали. Вы могли бы подумать, что, вложив все сорок цехинов в игру, я этим хотела дать вам понять, что пренебрегаю этой суммой, и это не соответствовало бы моему характеру. Если бы вы меня поощрили, я так бы и сделала.

— Я не подумал об этом! Вы бы имели теперь десять тысяч цехинов. Ваш брат сказал мне, что мы идем на первый бал-маскарад под руководством маркиза, и можете представить себе мою радость, когда я думаю о том, что проведу целую ночь вместе с вами; но я беспокоюсь о том, что его затея не пройдет так же хорошо, как моя.

— Не бойтесь этого; он весьма умен и он любит мою сестру, как и собственную честь. Он уверен, что никто нас не узнает.

— Мне бы этого хотелось. Он хочет заплатить за все. Даже за ужин.

— Он прав.

В день бала я явился к вечеру к пирожнику, где застал маркиза, весьма довольного тем, что все идет по плану. Комната для одежд была закрыта. Я спросил, доволен ли он Зенобией, и он ответил, что может быть доволен только ее работой, потому что не требует от нее ничего сверх этого.

— Я верю; но я боюсь, что м-ль Ф не очень поверит этому.

— Нет. Она знает, что могу любить только ее.

Компаньоны прибыли, и маркиз сказал нам, что его маскарад будет таков, что нам будет приятней переодеться до ужина, чем после него. Ну что ж. Он ведет нас в комнату, где мы видим на длинном столе два довольно больших пакета.

— Этот, — говорит он, — для нас, а этот, мои демуазели, — для вас. Оставайтесь здесь и воспользуйтесь служанкой, чтобы одеться, в то время как мы пойдем и займемся тем же в другой комнате.

Он берет большой пакет, мы следуем за ним, он вскрывает и разворачивает пакет, в котором содержатся три. Он дает мне мой, другой — лейтенанту, оставляет третий для себя и говорит:

— Одеваемся.

Нами овладевает неудержимый смех, так как у нас у всех — женские одежды, вплоть до башмаков. Одежды были из тонкого полотна, все белые. Рубашки были женские, и я отметил подвязки, очень галантные. Чепчики были ночные, не обремененные деталями для завивки, но отделанные ручными венецианскими кружевами. Были также чулки, в которых нам не было бы нужды, так как мы могли сохранить свои, но на них были пряжки, по которым нас можно было узнать. Я был удивлен, что женские башмаки мне подошли, но я узнал, что его обувщик был также и моим. Корсет, юбка, чехол, мантия, косынка, веер, рабочий мешок, коробочка румян, вся маска — ничто не было забыто. Мы оделись, не прибегая к помощи друг друга, за исключением того, чтобы убрать волосы в большие колпаки. У лейтенанта был вид настоящей красивой девушки высокого роста, но маркиз и я являли собой что-то удивительное. Две девицы под пять футов десять дюймов[6] — это редкость! Забавно было то, что мы все трое остались без штанов. Я сказал маркизу, что, имея в виду наши подвязки, нам придется обойтись без них.

— К сожалению, об этом не подумали, — ответил он.

У всех троих были большие женские мешки, в которые мы положили все, что нам нужно.

Девушки оделись. Мы открываем дверь и видим повернутые спиной к огню три красивые фигуры, которые в этом одеянии имеют вид слегка запретный, хотя они и стараются показать, что вполне свободно себя чувствуют. Мы приближаемся к ним с дамским реверансом и целомудренной сдержанностью, соответствующими персонажам, которых мы представляем. Это приводит к тому, что они считают себя обязанными имитировать мужские манеры, но их нелепый наряд не соответствует тому, в котором можно было бы представать перед респектабельными дамами. Они были одеты курьерами, в костюмы тонкого полотна, как и мы, приталенные штаны, жилеты и очень короткие куртки, с волосами, заправленными в сетки и легкие колпаки, с обычным оружием из позолоченного и посеребренного картона. Их рубашки с большими жабо были, однако, обшиты прекрасными кружевами. Эти три девицы, одетые таким образом, должны были бы возбуждать наши желания безмерно, но мы их слишком любили, чтобы вспугивать. Если говорить помимо наших ролей и того, для чего это все служило, кузины, как и возлюбленная лейтенанта, показывали нам, что никогда в жизни не одевались мужчинами, и поведали нам о своем опасении, что, если их кто-нибудь узнает в этом одеянии, им придется бежать с бала. Они были правы, но несмотря на это мы использовали все свое красноречие, чтобы внушить им уверенность.

Мы сели за стол, каждый рядом со своей избранницей, и, против моего ожидания, первая, кто начал веселить общество, была любовница лейтенанта, которая решила, что нельзя хорошо играть роль мужчины, не будучи дерзкой; лейтенант защищался, давая ей по рукам, но она не прекращала бросаться в сражение. Обе кузины, боясь показаться менее умными, стали также предпринимать против нас смелые выходки. Зенобия, которая прислуживала нам за столом, не могла удержаться от смеха, когда «мой обожаемый» К. упрекнула ее, что мое платье сделано слишком открытым в груди, и я, вытянув руку, дал ей легкую пощечину, после чего она попросила прощения и поцеловала мне руку. Маркиз заявил, что ему холодно, и его фальшивый кавалер спросила, есть ли «у нее» штаны и попыталась пощупать, но быстро отдернула руку, придя в замешательство, что заставило нас всех расхохотаться, но она повторила это снова, хорошо разыгрывая роль влюбленного. Ужин был так же хорош, как и мой. Мы разогрелись от Амура и Бахуса. Мы находились за столом в течение двух часов. Мы поднялись, наконец, из-за стола, но я увидел, что кузины грустны. Они не могли решиться ехать на бал в своем экипаже. Маркиз отнесся к этой проблеме так же как и я, и считал их сомнение оправданным.

— Надо, однако, решить, — сказал лейтенант, — или на бал, или домой.

— Ни то и ни другое, — говорит маркиз, танцуем здесь.

— А где скрипки? — говорит его любовница.

— Придется заплатить за эту ночь такую цену.

— Ладно, — сказал я, — выпьем пуншу и споем. Мы будем играть в детские игры, а когда устанем, пойдем спать. У нас три кровати.

— Достаточно и двух, — говорит любовница маркиза.

— Это правда, мадемуазель, но чем больше, тем лучше.

Зенобия пошла ужинать вместе с женой пирожника, и я сказал ей, чтобы она не возвращалась, пока я не позову. После двух часов разных глупостей любовница лейтенанта пошла лечь на одну из кроватей в соседней комнате, где находились платья девиц, и лейтенант последовал за ней. М-ль К. сказала, что, выпив пуншу немного больше, чем нужно, охотно легла бы в кровать, и я отвел ее в комнату, где она могла бы даже и запереться, и предложил ей это. Она ответила, что не может ни к кому отнестись с недоверием. Итак, мы оставили маркиза наедине с кузиной в комнате, где мы танцевали, где имелась кровать в алькове.

К., проведя две минуты в туалетном кабинете, попросила меня по выходе принести ей ее накидку и, когда я принес, вернулась обратно в кабинет, затем, вернувшись оттуда уже в накидке, сказала, что вздохнула свободно, так как слишком тесные штаны доставляли ей беспокойство. Она бросилась на кровать.

— Где это штаны доставляют вам беспокойство, мой прекрасный ангел? — говорю я, обхватывая ее руками, затем ложась рядом с нею. Добрую четверть часа ни она ни я не произносим ни слова. Я оставляю ее, только чтобы зайти в туалет, потому что никогда не следует пренебрегать знаками приличия. По выходе я вижу ее под одеялом. Она говорит мне, что разделась, чтобы спать, и делает вид, что засыпает. Я быстренько освобождаюсь от всех своих женских принадлежностей, и вот я уже рядом с ней, где меня уже полностью вознаграждают за мою нежность и мое хорошее поведение. Она позволяет мне выставить на показ все ее красоты. Она говорит, что ждала этого момента и, если мы разумные, мы не пойдем больше ни на какой бал и останемся здесь, где мы счастливы и довольны. Я тысячу раз целую ее прекрасный рот, который возвещает мне в столь ясных выражениях мое счастье, и своим порывом я ее более чем убеждаю, что ни один мужчина в мире не любил ее больше, чем я. Мне не нужно убеждать ее не спать, так как сон совершенно не касается ее ресниц. Что касается меня, ее очарование, ее сладость и ее нежные порывы делают меня ненасытным. Мы разрываем наши объятия только с наступлением дня.

Нам нет нужды укрываться друг от друга, потому что каждый наслаждается своим собственным участием. Взаимная сдержанность мешает нам высказывать друг другу комплименты. Этим молчанием мы не отрицаем своей радости, но и не признаемся в ней. Как только мы оделись, я поблагодарил маркиза и пригласил его поужинать там же, не поднимая вопроса о масках, в ночь на следующий бал, если девицы остались довольны. Лейтенант согласился за них, и его любовница страстно его расцеловала, упрекая, что он проспал всю ночь. Маркиз сказал, вместе со мной, что мы поступили так же, и кузины воздали нам хвалы за наше прекрасное поведение. Мы уехали, как в прошлый раз, и маркиз остался один с Зенобией.

Я пошел спать и, проспав до трех часов, поскольку никого в доме не было, отправился к пирожнику в мои апартаменты, где застал Зенобию вместе с ее мужем, который пришел насладиться остатками ужина. Этот муж говорил, что ему повезло со мной, так как его жена получила от маркиза двадцать четыре цехина и его платье, так же как я дал ему свое. Что-то съев, я направился к К., которую любил еще больше, чем прошедшей ночью, проведенной с ней. Мне не терпелось ее увидеть, чтобы узнать, какое впечатление я на нее произвел после того, как она столь основательно составила мое счастье. Я нашел ее еще более прекрасной; она встретила меня как любовника, на которого получила права. Она сказала, что была уверена, что я приду ее повидать, и в присутствии своей кузины получила и отдала мне обратно пламенные поцелуи. Я провел с ней пять часов, которые прошли для меня как пять минут, в рассуждениях о нашей любви. Взаимное любование служило нам неисчерпаемой основой. Это пятичасовое посещение, на другой день после соединения, показало мне, что я действительно влюблен в К., и убедило ее, что я достоин ее любви.

Я был приглашен запиской от графини ужинать с ней, ее мужем и маркизом Трюльци, который пригласил и всех друзей дома. Поэтому я не пошел повидаться с Каркано, который со времени моей победы в образе Пьеро заработал на мне всего двести-триста цехинов, вместо тысячи. Я знал, что он говорил, что уверен, что я побаиваюсь. На этом ужине у Трюльци графиня объявила мне войну. Я не приходил ночевать, меня редко видели, из меня вытягивали слова, чтобы выведать секреты касательно моих приключений. Знали, что я ужинал у Терезы вместе с Греппи, и смеялись над Греппи, который говорил, что я тут ни причем. Я отвечал, что он прав, и что я веду жизнь как нельзя более счастливую.

На следующее утро Барбаро, честный человек, как и все игроки, что поправляют фортуну, явился принести мне мои две сотни цехинов и, плюс к этому, две сотни, составляющие половину от банка, потому что, проведя беседу с братом относительно К., не хотел больше понтировать. Я поблагодарил его за все, и особенно за то, что познакомил меня со своей сестрой, которая захватила мое сердце и суровость которой я надеюсь победить. Он стал смеяться и похвалил мою скромность. После обеда, в три часа, я направился к ней, и оставался у нее до девяти, как и в предыдущий день. Поскольку не было игры, разговаривали обо всем на свете. Став официальным возлюбленным К…, я говорил с ее кузиной по-дружески; она просила меня остаться в Милане подольше, чем я планировал, потому что, оставаясь, я, помимо того, что доставлял радость кузине, радовал и ее саму, так как без меня ей становилось невозможно проводить долгие часы с маркизом Ф., который, пока был жив его отец, не мог с ней видеться свободно; Она, однако, говорила мне, что уверена, что когда отец умрет, маркиз на ней женится. Надеялась она, однако, напрасно, — этот маркиз в скором времени пустился в авантюры, которые его разорили.

На следующий день к вечеру пять очаровательных персонажей, вместо того, чтобы идти на бал, пришли ужинать ко мне, где, слегка перекусив, мы, без лишних разговоров, отправились по постелям. Очаровательная ночь, в которую наша радость, однако, прерывалась грустными размышлениями о том, что карнавал приближается к концу.

В предпоследний день карнавала, поскольку не было оперы, я стал играть и, не дождавшись трех выигрывающих карт подряд, потерял все золото, что имел, и я ушел бы, как обычно, если бы женщина в маске мужчины не дала мне карту, настаивая знаками, чтобы я на ней сыграл. Я выложил ее перед банкером на сотню цехинов на слово. Я проиграл и, стараясь вернуть проигранную сотню, проиграл тысячу, которую оплатил на следующий день. Собираясь выйти, чтобы направиться к К…, я вижу ту же маску — дурную предсказательницу в сопровождении маски — мужчины, который подходит, жмет мне руку и говорит на ухо, чтобы я шел в «Три Короля» к десяти часам в такую-то комнату, если мне дорога честь старого друга.

— Кто этот друг?

— Я сам.

— Кто вы?

— Не могу сказать.

— Я не приду, так как если вы мой друг, ничто не может помешать вам назвать свое имя.

Я выхожу, он следует за мной, говоря идти к виднеющейся аркаде, где он снимет свою маску. Я иду туда, он снимает маску, и я вижу Кроче, которого читатель, может быть, помнит. Я знал, что он был изгнан из Милана, я удивился, увидев его, и, понимая причину, по которой он не хотел назваться, я очень был доволен, что избежал удовольствия идти в его гостиницу.

— Я удивлен, — говорю я ему, — видеть тебя здесь.

— Я прибыл, воспользовавшись случаем, что можно надевать маску, для того, чтобы заставить родственников дать мне деньги, которые они мне должны, а они тянут время, чтобы ничего не давать, будучи уверены, что, из опасения быть узнанным, я должен буду уехать в пост.

— И в пост ты собираешься уехать, хотя и не получил денег?

— Я вынужден; но поскольку ты не хочешь прийти ко мне повидаться, выручи меня, дав мне двадцать цехинов, и тогда я смогу уехать в воскресенье утром, даже если мой кузен, который должен мне десять тысяч ливров, не даст мне тысячу, что я у него прошу; но перед тем я его убью.

— У меня нет ни су, и та твоя маска стоила мне тысячу цехинов.

— Я это знаю. Я несчастен, и приношу несчастье всем моим друзьям. Это я сказал ей дать тебе карту.

— Эта девочка из Милана?

— Отнюдь нет. Она из Марселя, откуда я ее увез. Она дочь богатого комиссионера; я в нее влюбился, соблазнил ее, и она уехала со мной. У меня было много денег, но, несчастный, я все потерял в Генуе, я продал все, что у меня было, и приехал сюда; я здесь неделю. Дай мне надежду, что сможешь мне помочь, одолжи двадцать цехинов у кого-нибудь.

Движимый сочувствием, я повернул назад, чтобы попросить у Каркано; я отдал их Кроче, сказав, чтобы он мне написал, и покинул его. Я направился к К…, где провел вечер и договорился, что мы вместе поужинаем завтра, последний раз в карнавал. Мы провели время так же счастливо, как и в предыдущие разы. Первый день поста я провел в постели и на следующий день, в понедельник, очень рано, Клермон дал мне письмо, которое принес ему местный слуга. Я его вскрываю и, не видя никакой подписи, читаю: «Увы, месье! Явите жалость к самому несчастному созданию на всем свете. Г-н де ла Круа наверняка уехал в отчаянии. Он оставил меня в этой гостинице, он ничего не заплатил, что будет со мной? Придите дать мне по крайней мере совет».

Я не медлил ни минуты. Не любовь и не распутство заставили меня прийти на помощь этой несчастной, но сочувствие и доброта. Я быстро надел редингот и направился в «Три Короля», в ту комнату, где находилась Ирен; я вижу девицу интересной внешности. Я ожидаю найти оскорбленную чистоту и искренность. Она поднимается и грустно просит у меня прощения за то, что осмелилась меня побеспокоить, прося в то же время сказать по-итальянски женщине, находящейся там, чтобы та вышла.

— Она меня утомляет уже в течение часа, — говорит она; я не знаю ее языка, но понимаю, что она хочет быть мне полезной. Я не склонна принимать ее помощь…

— Кто сказал вам, — обратился я к этой женщине, — прийти к мадемуазель?

— Местный слуга сказал мне вчера, что иностранная девушка осталась здесь одна, и что ее надо пожалеть. Я пришла посмотреть, из человеческого сочувствия, не могу ли я быть чем-то полезной. Я охотно пойду отсюда, вполне довольная. Я оставляю ее в хороших руках, и я ее поздравляю.

Этот жаргон сводни заставил меня расхохотаться.

Покинутая в немногих словах пересказала мне то, что я знал, и добавила, что ее любовник, сразу потеряв те двадцать цехинов, что я ему дал, отвел ее в отчаянии в гостиницу, где провел весь следующий день, не осмеливаясь выйти. Он выходил к вечеру, в маске, и вернулся следующим днем, одетый в плащ с капюшоном, сказав ей, что если он не вернется, он сообщит ей свои новости через меня. Он оставил ей мой адрес.

— Если вы его не видели, — сказала мне она, — я уверена, что он ушел пешком и без единого су. Хозяин гостиницы желает, чтобы ему заплатили, и я смогу это сделать, продав все, но что я буду делать потом?

— Посмеете ли вы вернуться к себе?

— Разумеется, посмею. Мой отец меня простит, когда я расскажу ему, со слезами на глазах, что готова уйти в монастырь.

— Я сам отвезу вас в Марсель, а пока найду здесь вам комнату у порядочных людей. Пока я не найду ее, запритесь здесь и никого не принимайте.

Я вызываю хозяина, чтобы принес счет, который был невелик, оплачиваю, его и она вне себя от изумления от того, что я делаю, и от слов, что ей говорю. Я думаю поселить ее вместе с Зенобией, если у той найдется место, и с этим ухожу. Я сказал той, в присутствии ее мужа, о чем идет речь, и он сказал, что уступит ей свое место, если она хочет спать с его женой, а он снимет маленькую комнату вблизи своего дома, где останется, пока девушка останется у них.

— Из еды она будет готовить себе, что хочет, сказал он.

Я счел это хорошей идеей, написал записку покинутой и сказал Зенобии ее отнести и все сделать. Я заверил ее в записке, что лицо, которое ее принесет, имеет от меня приказ позаботиться полностью о ней. Я увидел ее назавтра у Зенобии, плохо устроенной, но вполне довольной, и при этом хорошо выглядящей. Я увидел, что поступил разумно, но вздыхал, думая о том, насколько мне будет затруднительно быть таким в путешествии.

Мне более нечего было делать в Милане, но я был приглашен, вместе с графом, провести в его обществе две недели в С.-Анж. Это было владение, принадлежащее их дому, в пятнадцати милях от Милана, о котором он говорил мне с энтузиазмом. Я бы его слишком огорчил, если бы захотел уехать, не дав ему этого утешения. У него был женатый брат, который сейчас там жил постоянно и который должен быть очарован, как он мне сказал, знакомством со мной. По возвращении из этого владения он пожелает мне доброго пути, вполне довольный. Решившись удовлетворить его просьбу, я явился раскланяться, на четвертый день поста, с Терезой, с Греппи и с нежной К…, на две недели; графиня не затруднила себя этим путешествием, она гораздо более охотно оставалась в Милане, где маркиз Трюльци не дал бы ей скучать. Мы выехали из Милана в девять часов и прибыли в полдень в С.-Анж, где нас ждали с обедом.

Глава IX

Древний замок. Клементина. Прекрасная кающаяся. Лоди. Объяснение во взаимной любви, без опасения последствий.

Замок владетельного сеньора маленького городка Сен-Анж был велик, насчитывал по меньшей мере восемь веков своей истории и имел полное отсутствие каких-либо архитектурных форм, поскольку ни внутри, ни снаружи не обладал какой-либо правильностью. Большие комнаты все на втором этаже, маленькие — на первом и в хлебных амбарах. Толстые стены покрыты трещинами, каменные лестницы там и сям без ступенек, полы в комнатах, выстланные кирпичом и неровные, окна открыты настежь, без стекол и без запоров; потолки, укрепленные балками, усеяны гнездами птиц разных пород, ночных и перелетных.

В этом готическом дворце, памятнике древней доблести графов А. Б., благодаря которой те имели немало случаев доставить неприятностей городу Милану, который откупался от них своими деньгами, имелось, однако, в трех из крыльев четыре или пять сохранившихся комнат. Это были апартаменты владельцев. У моего дорогого графа был, помимо женатого брата, который жил постоянно там, также другой брат, который служил в Испании, в Валлонской гвардии. Меня поместили в апартаментах этого отсутствующего брата. Но поговорим о приеме, который мне оказали.

Граф Амбруаз — так его именовали по имени, данному при крещении — встретил меня в воротах замка, воротах, которые не закрывались, так как была только одна створка. Достойного вида, с колпаком в руке, приличный, хотя и небрежно одетый лигуриец, примерно сорока лет, сказал мне, что его брат был неправ, что пригласил меня взглянуть на их нищету, что я не найду у них никаких жизненных удобств, но зато найду открытое сердце миланца. Это была фраза, которая все время присутствовала в их языке, и они были правы. Миланцы в большинстве своем добры и порядочны; по своему характеру они, кажется, затыкают за пояс пьемонтцев и генуэзцев, отстоящих на равном расстоянии от их прекрасной страны.

Граф Амбруаз представил меня графине, своей супруге, и ее двум сестрам, из которых одна поражала тонкой красотой, одухотворенной, хотя и немного скованной. Вторая была ни хороша, ни дурна. Нежное лицо графини выражало чувства достоинства и чистосердечия; всего два года прошло, как граф женился на ней в Лоди, ее родине. Они все трое были очень молодые, знатные, но невезучие. Граф сказал мне к концу обеда, что женился более из-за ее нрава, чем ее знатного происхождения, что она составила его счастье и что, несмотря на то, что она ничего ему не принесла, ему кажется, что она одарила его богатствами, потому что заставила воспринимать все, чего ему не хватало, как излишнее.

Графиня, польщенная его восхвалениями, взяла, смеясь, в свои объятия дитя шести месяцев, что передала ей старая женщина, и прервала свой обед, чтобы расшнуроваться и поместить в губы малыша сосок груди, белой как снег. Это привилегия каждой кормящей женщины. Она заметила, хотя никто ей об этом не сказал, что в этой части лишена какой бы то ни было стыдливости. Ее грудь, ставшая священным источником жизни, не могла вызывать в зрителях иного чувства, кроме уважения.

Обед, данный нам графом Амбруазом, был замечателен, но без изыска: добрый суп, бульон, блюда из солонины, колбасы мортаделла, молочные продукты, овощи, дичь, зелень, сыр маскарпон были превосходны; но, предупрежденный своим братом, что я разыгрываю из себя важную птицу и люблю изысканный стол, он захотел представить сложные блюда, которые являли собой все, что можно вообразить себе самого плохого. Будучи обязанным из вежливости их пробовать, я отказывался таким образом от вкусных натуральных продуктов; однако я быстро нашел средство исправить положение, объяснившись после обеда с моим другом. Я убедил его, что стол был бы превосходным и вкусным с десятью простыми блюдами, без всякого ущерба, и он легко убедил в этом своего брата. Все время, пока я там был, стол был превосходен.

Нас было шестеро за этим столом, все веселы и разговорчивы, за исключением более молодой и красивой графини, которую звали Клементина, и которая меня поразила; она не разговаривала, если только не была вынуждена отвечать, всегда, однако, краснея. Не имея другой возможности увидеть ее глаза, если только не обращаться непосредственно к ней, я задавал ей вопросы, и она отвечала, но краска на ее лице давала мне понять, что я ее смущаю, и я решил оставить ее в покое и дождаться случая свести с ней более близкое знакомство.

После обеда меня отвели в мои апартаменты и оставили там; Я заметил, что там, как и в зале, где мы обедали, окна были остеклены и снабжены занавесками, но Клермон сказал, что не решается распаковать мои чемоданы, так как нет ключей ни в дверях комнат, ни в комодах, по крайней мере, пока я не сниму с него всякую ответственность. Он был прав; я пошел посоветоваться с моим другом; он ответил, что во всем замке нет никаких ключей, кроме как в погребе, и несмотря на это, все вполне надежно.

— В С.-Анж нет воров, — сказал он, — и если бы они были, они не посмели бы войти к нам.

— Я этому верю; но согласитесь, что я должен допускать их существование повсюду; мой слуга сам может воспользоваться этим случаем, чтобы меня обокрасть, так, чтобы я не мог его уличить, и вы понимаете, что я должен был бы промолчать, если бы случилось так, что я был бы обкраден.

— Я это понимаю. Завтра утром слесарь вставит замки в ваши двери. Вы будете единственный в доме, кто решил защититься от воров.

Я мог бы ответить, вместе с Ювеналом, cantal vacuna coram latrone viator [7], но я промолчал. Я сказал своему слуге подождать открывать мои кофры до завтра. Мы отправились, вместе с двумя невестками, прогуляться по городу; граф Амбруаз остался дома вместе с графиней, которая никогда не покидала своего дорогого сыночка. Ей было двадцать два года, ее сестре Клементине — восемнадцать; она опиралась на мою руку, мой друг подал свою графине Элеоноре.

— Мы пойдем смотреть на прекрасную кающуюся, — сказал он. Это дева порока, которая прожила в Милане два года и пользовалась из-за своей красоты такой славой, что люди являлись из соседних городов, специально, чтобы нанести ей визит. Ее дом открывался и закрывался по сто раз на дню, чтобы удовлетворить любопытство всех, интересующихся этой редкой красотой; но год назад настал конец этому очаровательному спектаклю. Граф Фирмиан, мужчина ученый и исполненный мудрости, по возвращении из Вены должен был приказать заключить в монастырь, куда мы направляемся, несчастную красавицу, в соответствии с данным ему указом августейшей Марии-Терезии, которая всю свою жизнь преследовала продажных красоток.

Очаровательную деву схватили, заперли, объявили, что она виновна, присудили к общей исповеди и к покаянию до конца жизни. Она получила отпущение грехов от нашего кардинала Поццобонелли, великого понтифика амвросианского обряда, который, приобщив ее к таинству конфирмации, поменял ей имя Терезы, данное ей при крещении, на Марию-Магдалину, желая этим направить ее на верный путь спасения, имитируя этим раскаяние ее новой святой покровительницы, по которой она отныне строит свою жизнь. Ее приписали к прихожанкам этого города, где наша семья обладает правом патронажа. Это монастырь, не доступный для посещения, где затворницы живут вместе под управлением настоятельницы с мягким характером, созданным, чтобы уменьшить тяготы, что они терпят, будучи лишены всех радостей света в своей полной изоляции. Они могут только трудиться и молиться богу и не видят другого мужчины, кроме священника — своего исповедника, каждый день служащего мессу. Мы единственные, кому м-м настоятельница не может запретить вход в эту святую тюрьму, и она не решается исключить также и тех, кто приходят с нами.

Бедная Мария-Магдалина! Ах, варвары! Этот рассказ заставил меня побледнеть. Как только граф заявился, сама настоятельница вышла встретить его у дверей. Мы вошли в большую залу, где мне очень легко было отличить одну прославленную среди прочих пяти или шести кающихся, которые показались мне некрасивыми. Они встали, прекратив шить или вязать. Одна лишь Мария-Магдалина, несмотря на строгий покрой своего шерстяного одеяния, меня поразила. Я увидел красоту и величие в ее скорби и перед моими мирскими глазами, вместо греха, ужасного и безобразного, мне представилась сама святая невинность; она держала свои прекрасные глаза устремленными долу. Но каково было мое изумление, когда, подняв свои глаза и обратив их на мое лицо, она вскричала:

— Боже, что я вижу! Святая дева Мария, приди мне на помощь! Изыди отсюда, мерзкий грешник, хотя ты достоин пребывать здесь еще более, чем я.

Я не почувствовал никакого расположения смеяться. Настоятельница сразу сказала мне, что несчастная сошла с ума, если, конечно, она меня не узнала.

— Нет, мадам, потому что она не могла меня никогда видеть.

— Я верю, но она сумасшедшая.

Факт тот, что в этой выходке мне легче было бы распознать возмущенное здравомыслие, чем явное сумасшествие. Она взволновала меня, я с трудом удержал слезы. Я попросил графа не смеяться, но мгновение спустя Мария-Магдалина перешла все границы, и я увидел симптомы гнева, граничащего с безумием. Она просила настоятельницу заставить меня уйти, говоря, что я явился сюда лишь для того, чтобы ее мучить. Эта дама, мягко укорив, отослала ее, сказав, что та ошибается, и что те, кто приходит ее повидать, не желают ничего иного, как призвать на нее божье благословение. Она явила твердость сказать ей, что никто в мире не был большим грешником, чем она. Несчастная покинула нас, проливая потоки слез и пронзая мне душу своими рыданиями.

Если бы я был главнокомандующим победоносной армии и оказался в этом городе в подобной ситуации, я бы, скорее всего, взял бы за руку Марию-Магдалину и увел бы ее с собой, награждая ударами трости эту медоточивую аббатису, если бы она вздумала противиться моей воле. Она сказала нам, что у этой девушки ангельский характер и что она наверняка стала бы святой, если бы до того не сошла с ума. Она сказала нам, что та попросила ее снять из молельни две картины, из которых одна представляет святого Луиса Гонзаго, а другая — святого Антония, потому что эти святые образы ее привлекают и она ощущает непреодолимую потребность в удовлетворении этой тяги, несмотря на исповедника, который не хочет об этом и слушать.

Священник был тупица, а эта настоятельница была неглупа. Мы покинули этот бесчеловечный дом, все четверо грустные оттого, что наблюдали этих жертв тирании. Если истинна наша святая религия и душа великой Марии-Терезии должна обрести место в том, что называют вечностью, иными словами, в иной жизни, она должна быть осуждена, по крайней мере, если она не раскаивается, хотя бы за то, что, даже не совершая другого зла, причинила разными способами зло тысячам бедных девушек, извлекавших пользу от своих прелестей. Бедная Мария-Магдалина стала сумасшедшей и оказалась в аду при этой жизни потому, что природа, божественный повелитель всего сущего, одарила ее самым ценным из своих даров. Она им слишком злоупотребляла, это возможно, но за эту провинность, которая, без преувеличения, есть самая малая из всех, следует ли налагать на нее самое тяжкое из всех наказаний?

Возвращаясь в замок, графиня Клементина, которой я подал руку, разражалась время от времени легкими смешками. Это меня заинтересовало.

— Смею ли я спросить, прекрасная графиня, чему вы смеетесь про себя?

— Прошу меня извинить. Я смеюсь не над тем, что она вас узнала, потому что она, должно быть, ошиблась, но над вашим удивлением, которое вы выказали, когда она сказала, что вы заслуживаете быть запертым еще более, чем она.

— И вы полагаете, что это возможно?

— Я? Боже сохрани; но скажите мне, почему сумасшедшая не атаковала таким образом моего зятя?

— Очевидно, она сочла мой вид более греховным, чем его.

— Это единственное соображение; и вот поэтому-то не следует никогда обращать внимания на высказывания сумасшедших.

— Прекрасная графиня, ваше замечание иронично, но я приму его с хорошей стороны. Я, возможно, великий грешник, как я и выгляжу, но согласитесь, что красота должна послужить мне оправданием, потому что зачастую я оказывался соблазнен именно ею.

— Не понимаю, почему императрица не развлекалась также и заключением мужчин.

— Потому что, возможно, она надеялась увидеть их у своих ног, когда они больше не найдут девушек.

— Ох! Вы шутите. Скажите также, что это оттого, что не могла простить своему полу пренебрежения добродетелью, которой сама обладала в высшей степени, и которой можно столь легко достичь.

— Я не сомневаюсь, мадемуазель, в добродетели императрицы, но, с вашего разрешения, и говоря вообще, весьма сомневаюсь в той легкости, что вы предполагаете в достижении добродетели, которую именуют воздержанием.

— Каждый говорит и думает согласно представлениям, которые извлек из изучения себя самого. Часто принимают за добродетель воздержанность у того, у кого нет никакой заслуги в том, чтобы быть воздержанным. Вы можете счесть трудным то, что мне кажется очень легким, и наоборот. Мы оба будем при этом правы.

Эта девушка показалась мне второй К…, с той разницей, что придавала важное значение своему рассуждению, в то время как Клементина излагала мне свою доктрину небрежно, с видом полнейшего безразличия. Она заставила меня замолчать. Какой образчик здравомыслия! Я чувствовал себя униженным, что высказывал ей за столом легкомысленные суждения. Ее молчание и быстрота, с которой кровь бросалась ей в голову, когда она должна была отвечать, заставили меня предположить в ее концепции нехватку сложных идей, которая не делала чести ее уму. Избыточная робость часто означает всего лишь глупость. Маркиза К…, более закаленная в сражениях, чем Клементина, хотя бы в силу возраста, была, возможно, более сильна в диалектике, но Клементина дважды уклонялась от моих вопросов, что является вершиной мастерства для девицы высоких достоинств, долг которой не открывать своих сокровищ кому-то, кто, возможно, недостоин их познать.

По возвращении в замок мы нашли там даму с сыном и дочерью и аббата, родственника графа, который мне сразу не понравился. Невыносимый говорун, который, сказав, что видел меня в Милане, льстил мне самым грубым и неприятным образом; кроме того, он лорнировал Клементину, и я решил, что не желаю этого болтуна ни в качестве собеседника, ни как соперника. Я сухо сказал ему, что не помню, чтобы его видел, но этот ответ, сделанный, чтобы смутить, его не смутил. Он уселся рядом с Клементиной и, взяв ее за руку и говоря пошлости, упрочил тем мою победу; он был пошляк и ей оставалось только смеяться, что она и делала, но этот смех меня раздражал. Мне казалось, что она должна ему ответить, уж не знаю как, что-нибудь дерзкое. Он говорил ей на ушко, и поскольку она ему отвечала, я почти потерял терпение; я счел это ужасным. За столом что-то обсуждалось, каждый выразил свое мнение, высказался и аббат, обратившись ко мне за поддержкой, но я сказал в резких выражениях, что он говорит вздор, надеясь, что он кончит говорить, но он проявил толстокожесть; он обратился к Клементине, которая, краснея, объяснила ему, в чем дело, и фат поцеловал ей ручку. Не имея сил более его терпеть, я отошел к окну. Окно позволяет человеку нетерпеливому повернуться спиной к докучливому собеседнику, так, чтобы нельзя было окончательно быть обвиненным в невежливости; но все поняли. Я сделал вид, что обозреваю горизонт. Я не мог вытерпеть этого аббата, и я был неправ, поскольку он, далекий от намерения меня оскорбить, хотел лишь мне понравиться. Это дурное настроение в подобных случаях свойственно мне было всю мою жизнь, и сегодня слишком поздно пытаться это исправить. Мне даже кажется, что в этом нет нужды, потому что те, кто меня слушает, обращаются со мной учтиво, хотя и не проявляют этого на расстоянии прошедших сорока лет.

Клементина изменилась ко мне, и для этого ей оказалось достаточно лишь семи часов. Я чувствовал себя целиком привязанным к ней, и мне казалось, что надо все сделать, чтобы обратить ее снова ко мне. Я не сомневался, что мне это удастся, и в моем притязании, несомненно, было многое от фатовства, но была также и разумная скромность, так как при попытке тронуть ее сердце, имея в виду необходимость сгладить все трудности, мне казалось, что малейшая трудность заставит меня потерпеть неудачу. Либо этот повеса с тонзурой казался мне докучливой осой, которую мне надо прихлопнуть. Вмешалась также холодная ревность, способная повредить объекту, который очаровывал меня в данный момент; я воображал себе Клементину если не влюбленной, то снисходительной к этой обезьяне, и с этой мыслью чувствовал себя охваченным мстительным чувством, которое должно было пасть на нее. Любовь это бог природы; но что такое природа, когда ее бог — избалованный ребенок? Мы все это знаем, но несмотря на это обожаем его.

Граф, мой друг, подошел меня развлечь, спрашивая, не нужно ли мне чего-нибудь. Я ответил, что пойду в свою комнату, написать насколько писем, до времени ужина. Он просил меня остаться в компании и подозвал Клементину, обратившись к ней, чтобы она помешала мне уйти. Она ответила ему робко, что если у меня есть дела, невежливо меня удерживать. Подошел аббат и прямо сказал, что, вместо того, чтобы идти писать, я должен составить с ним банк в фараон. Всеобщее «Да» вело к тому, чтобы я сдался. Я согласился.

Принесли карты и маленькие корзинки с марками разных цветов, и я уселся, выложив рядом с собой двадцать или тридцать цехинов. Это был большой банк для этой компании, которая собиралась только развлечься; надо было проиграть пятнадцать марок, чтобы проиграть цехин. Все уселись. Графиня Амбруаз села справа от меня, и аббат вознамерился сесть слева… Клементина уступила ему это место. Сочтя это дерзким, я заметил ему, что держу талью только между двумя дамами, и Клементина села на свое место. По прошествии трех часов пригласили на ужин, и я кончил игру. Все выиграли, за исключением аббата, который проиграл марками двадцать цехинов. Какое счастье! В качестве родственника, он остался ужинать; дама ушла вместе с детьми, напрасно пытались ее удержать.

Вполне довольный проведенным вечером, потому что полагал, что аббат огорчен, я был в настроении посмеяться. Я разговорил мою прекрасную соседку с помощью лести и высказываний, которые вынуждали ее защищаться. Она сверкала и была очень мне по вкусу. Видя, что аббат сокрушен, я решил его приободрить; я спросил его мнения по обсуждаемому вопросу; он ответил, что не обратил на него внимания, и что он надеется, что после ужина я дам ему возможность отквитаться.

— После ужина, месье аббат, я пойду спать, но обещаю вам это на завтра, я рад, что эта незначительная игра развлекает нашу добрую хозяйку и ее сестер; фортуна сегодня вам неблагоприятна, она склонится перед вами завтра.

После ужина он ушел, опечаленный. Граф проводил меня в мою комнату и, пожелав доброй ночи, сказал не переживать насчет того, что в моей двери нет ключей, потому что его свояченицы, которые находятся в соседних комнатах, также ключей не имеют.

Пораженный великолепием этого гостеприимства, я сказал Клермону поторопиться достать мои папильотки, имея сильное желание отправиться спать, но на середине процесса появляется Клементина и удивляет меня, говоря, что в замке нет горничной, которая позаботилась бы о моем белье, и что мимоходом она просит меня позволить ей попросту позаботиться об этом.

— Вам, графиня?

— Мне, и прошу вас не противиться. Я сделаю это с удовольствием; и более того, я уверена, что вы будете довольны. Скажите отдать мне рубашку, в которой вы будете завтра, и не возражайте.

Я, с помощью Клермона, перенес в ее комнату мой чемодан с бельем и сказал, что мне каждый день нужна рубашка, жилет, воротник, кальсоны и два платка, и что выбор мне безразличен. Я был счастливей Юпитера. Адьё, очаровательная Геба.

Ее сестра Элеонора, которая была уже в постели, старательно извинялась передо мной. Я немедленно приказал Клермону пойти сказать графу, что мне больше не нужны ключи от двери. Я устыдился. Должен ли я опасаться за свои пожитки, когда эти одушевленные сокровища не опасаются моей жадности?

Постель моя оказалась отменно хороша, и я отлично выспался. Клермон меня причесывал, когда я увидел входящей мою Гебу, держащую в руках корзину. С весьма благородным видом она сказала, что уверена, что я буду доволен. Я не увидел на ее прекрасном лице ни малейшего следа ложного стыда, что она унизила свое достоинство, прислуживая мне подобным образом. Она покраснела, но не пыталась от меня это скрыть, потому что ею двигало чувство удовлетворения, которое свидетельствовало о красоте ее души, свободной от вульгарных предрассудков умов ограниченных. Никогда мне так не нравилась рубашка, как та, что я видел.

Граф, мой друг, появился в этот момент. Он поблагодарил Клементину за ее заботы обо мне и обнял ее; я счел это объятие излишним. Ох! Это же его свояченица, это же ее свояк, что же вы хотите! Однако, если бы я ревновал, это все бы мне сказало; природа, которая в этом понимает больше, чем мы, мне сказала, что я прав. Было невозможно не ревновать к тому, что нравится, потому что всегда следует опасаться, что объект, который ты стремишься завоевать, будет украден другим.

Граф попросил меня прочесть записку, которую извлек из кармана. Аббат, его кузен, просил его выразить мне его извинения, что он не может вернуть мне двадцать цехинов, которые он мне проиграл, согласно кодексу чести игроков. Он вернет долг, писал он, до конца этой недели.

— Очень хорошо, — сказал я ему, — но предложите ему не понтировать сегодня вечером в моем банке, потому что я не соглашусь.

— Вы правы; но он мог бы играть на наличные.

— Тем более, так как он будет играть против меня моими деньгами. Он волен это делать, после того, как расплатится. Вы можете даже сказать ему, чтобы он чувствовал себя свободно, и заверить его, что я никогда не буду давить на него, чтобы он выплатил мне эту мелочь.

— Он будет огорчен.

— Тем не менее, — сказала Клементина; зачем он проигрывает на слово то, что не уверен, что сможет оплатить сегодня?

— Очаровательная графиня, — сказал я, когда остался с ней наедине, — скажите мне откровенно, если это мое немного суровое обращение с этим аббатом вас огорчает, и я немедленно дам вам двадцать цехинов, которые вы сможете ему передать, чтобы он мог рассчитаться со мной этим вечером и сохранить тем самым лицо. Обещаю, что никто об этом ничего не узнает.

— Благодарю вас; я не настолько беспокоюсь о его чести, чтобы согласиться на ваше предложение. Пусть он почувствует стыд за свою ошибку и поучится жизни.

— Вы увидите, что он не придет сегодня вечером.

— Это возможно, но не думаете ли вы, что меня это беспокоит?

— Я мог бы это предположить.

— Как! Потому лишь, что он болтал только со мной? Это вертопрах, которому я не придаю никакого значения.

— Он несчастен настолько, насколько счастлив человек, которому вы даете шанс.

— Такой человек, возможно, еще не родился.

— Как! Вы еще не узнали смертного, достойного вашего внимания?

— Много достойных внимания; но предоставить шанс — это нечто большее. Я смогу выделить только того, кого полюблю.

— Стало быть, вы никогда не любили? У вас пустое сердце.

— Это слово «пустое» меня смешит. Это счастье или несчастье? Если это счастье, я себя поздравляю, если несчастье — я пренебрегаю им, потому что я этого не чувствую.

— От этого оно не менее несчастье, и вы в этом убедитесь, когда полюбите.

— Но если я, когда полюблю, сочту себя несчастной, я пойму, что мое пустое сердце — это счастье.

— Это правда, но мне кажется невозможным, чтобы вы были несчастливы в любви.

— Это слишком возможно. Речь идет о взаимном соответствии, которое весьма затруднительно, и еще более затруднительно, когда речь идет о чем-то длительном.

— Я это понимаю; но господь нас создал, чтобы мы подвергались рискам.

— Мужчина может нуждаться в этом и развлекаться этим, но девушка следует иным законам.

В этот момент нас прервал граф, войдя и удивившись, что нашел нас еще там. Он сказал, что хотел бы видеть нас влюбленными друг в друга, и она ответила, что он желает, таким образом, видеть нас несчастными, ее — потому что она полюбит непостоянного, и меня — потому что моя душа будет разрываться угрызениями совести. И, высказав эту сентенцию, она удалилась.

Я остался там, как окаменевший, но граф, у которого за всю его жизнь не было ни единой мысли, сказал, смеясь, что у его свояченицы романтический ум. Мы направились в апартаменты графини, которую нашли с малышом у груди.

— Шевалье, — сказал он ей, — влюблен в вашу сестру, а она в него.

— Я хотела бы, — ответила она ему, — чтобы добрая свадьба сделала нас родственниками.

Словцо «свадьба» должно было замаскировать самую лестную из всех идей. Ее ответ мне понравился до такой степени, что я ответил ей, лишь склонив голову.

Мы направились прогуляться и нанести визит даме, которая не захотела остаться на ужин; там мы застали местного каноника, который, высказав мне любезности и воздав хвалы моей родине, которую он полагал знакомой, поскольку читал ее историю, спросил у меня, каков статут кавалерского ордена, что обозначен крестом, который я носил на перевязи на красной ленте. Я вынужден был ему ответить, в меру скромно, что это знак благоволения, которым почтил меня пресвятой отец, наш папа, который своим собственным повелением возвел меня в достоинство кавалера ордена Св. Иоанна Латеранского и апостолического протонотария.

Этот монах никогда не путешествовал. Будучи человеком светским, он бы и не спрашивал меня, что такое мой орден; но чистосердечно полагал, что такой вопрос мне польстит, потому что, желая показать, что его интересует моя персона, он давал мне возможность блеснуть своими анналами. Есть множество вопросов, которые не считаются нескромными в обществе людей искренних и не свидетельствуют об испорченности нравов, и которые, однако, таковыми являются. Орден, который называется орденом Золотой Шпоры, был настолько обесславлен, что мне бывало досадно, когда меня расспрашивали о нем. Мне бы, без сомнения, понравилось, если бы я мог ответить в двух словах: «Это Золотое Руно»; но, ответив по правде, я из самолюбия бывал вынужден добавлять комментарий, который, по сути, бывал оправдательным; это была неприятная обязанность, мой Крест, наконец, меня смущал, это был для меня настоящий крест; но будучи великолепной декорацией, которая прельщала дураков, число которых велико, я носил его, даже будучи неодетым. Орден Христа, который является португальским орденом, имеет то же свойство, поскольку папа обладает привилегией, как Святой Отец, давать его весьма произвольно. Орден Красного Орла стал цениться лишь с той поры, как король Прусский стал его великим магистром; вот уже тридцать лет, как порядочный человек его не домогается, поскольку маркграф Байрейтский стал его продавать. Голубая лента Св. Михаила почитаема теперь, с тех пор, как ее жалует Баварский Выборщик; его не домогались, когда Кёльнский Выборщик его раздавал направо и налево. Я наблюдал одного из кавалеров этого ордена в Праге пять лет назад; не следовало спрашивать у него, от кого он его получил. Ярость награжденных все возрастала, и теперь уже никто не мог бы похвастаться знанием смысла этих эмблем, их объяснением, потому что здесь, помимо того, что имелось множество знаков отличия с темным смыслом, имелись также причудливые ассоциации, касающиеся охотников, академиков, музыкантов, священников, любовников, о которых было даже опасно спрашивать, потому что они могли оказаться из числа заговорщиков. Что касается женщин, здравый смысл советовал для любого мыслящего мужчины воздерживаться от вопросов, что это за прикрытый медальон, либо эгрет, расположенный необычным образом, либо портрет на браслете или в кольце. Следовало их любить и не проявлять любопытства к их тайнам, тем более, что зачастую это были лишь безделушки, украшения, которые носились лишь для привлечения внимания и возбуждения любопытства.

В свете принято, если хочешь оставаться в границах вежливости, не спрашивать у кого-то названия его отечества, потому что если он окажется из Нормандии или Калабрии, он должен будет, если вам это скажет, попросить у вас прощения, или, если он из края Во, сказать вам, что он швейцарец. Тем более вы не спросите у сеньора, каков его герб, потому что, если он не владеет жаргоном геральдики, вы приведете его в замешательство. Следует воздерживаться от того, чтобы делать комплимент мужчине по поводу его красивых волос, потому что, если это окажется парик, он сможет подумать, что вы издеваетесь, не следует также хвалить мужчине или женщине их красивые зубы, потому что они могут оказаться искусственные. Меня сочли во Франции невежливым, пятьдесят лет назад, потому что я спрашивал у графинь и маркиз их крестильное имя. Они его не знали. И щеголь, имевший несчастье зваться в крещении Жаном, мог удовлетворить мое любопытство, однако добавив к этому удар шпаги.

Верхом невежливости в Лондоне является спросить у кого-то, какой веры он придерживается, в Германии — то же, потому что если он гермутер или анабаптист, ему будет неприятно вам в этом признаться. Самое правильное, в конце концов, если хочешь кому-то понравиться, это не расспрашивать никого ни о чем, по крайней мере, если он располагает хоть одной монетой в луи.

Клементина отвечала за столом на все мои замечания очень тонко, но никто не мог бы ее за это осудить. Ум в некоторых обществах часто подлаживается под глупость.

Поскольку Клементина слишком часто подливала мне напитков, я сделал ей упрек, который послужил темой короткого диалога, который послужил для меня последним ударом. Я поднялся из-за стола смертельно влюбленным. Вот этот диалог:

— Вы неправы, — сказала мне она, — что жалуетесь, потому что обязанность Гебы — держать все время стакан своего повелителя наполненным.

— Но вы знаете, что Юпитер ее прогнал.

— Да, но я знаю, из-за чего. Я никогда не паду столь несчастным образом. Никогда не будет так, чтобы из-за этого Ганимед занял мое место.

— Это очень разумно. Юпитер глубоко ошибся, и я отныне принимаю имя Геркулеса. Довольны ли вы, прекрасная Геба?

— Нет, так как он женится на мне лишь после своей смерти.

— Это опять правда. Мне остается стать только Иолаем, потому что…

— Замолчите. Иолай был старый.

— Это правда: я был таким вчера, но больше им не являюсь; Вы дали мне молодость.

— Я рада этому, дорогой Иолай; но помните о том, что я сделала ему, когда он меня покинул.

— Ради бога, что вы хотите сделать? Я этого не помню.

— Я этому, однако, не верю.

— Поверьте.

— Я лишила его дара, который дала.

При этих последних словах пламя вспыхнуло на очаровательном лице девушки; я побоялся, что обожгу руку, если осмелюсь приложить ее к ее лбу; но искры пламени, что явно вылетали из ее глаз, поразили мое сердце и в то же время заморозили меня. Не сердитесь, современные физики, что меня читаете, потому что не вам я излагаю это чудо; да, они меня заморозили. Великая любовь, что приподнимает мужчину над его существом, — это мощное пламя, которое проистекает от холода такой же силы в их равном противостоянии, таком, как я ощутил в тот момент, и которое довело бы меня до смерти, если бы продлилось более минуты. В высшей степени остроумное употребление мифа о Гебе не только продемонстрировало мне Клементину как знатока мифологии, но и дало образчик ее ума, тонкого и глубокого. Она сделала даже больше: она показала, что я ее интересую, что она думала обо мне, что она хотела меня поразить и мне понравиться. Всем этим мыслям достаточно было мгновения, чтобы проникнуть в уже подготовленную душу мужчины. Они были воспламеняющие. Я ощутил, что сомнения меня покинули. Клементина, по сути, сказала, что любит меня, и уверила меня в этом. Мы будем счастливы.

Удалившись, она дала мне время выйти из моей летаргии.

— Скажите мне, мадам, — обратился я к графине, — где и у кого училась эта очаровательная девушка?

— В деревне, присутствуя постоянно на уроках, что давал моему брату Сардини, который, однако, занимался исключительно ею. Это Клементина извлекала из них пользу, мой брат отлынивал. Она заставляла смеяться нашу мать и удивляла старого наставника.

— Есть стихи Сардини, которые никто не читает из-за их чрезмерной эрудиции в области мифологии.

— Прекрасно. Знаете, у нее есть его манускрипт, который содержит большое количество языческих мифов. Попросите ее показать вам ее книги и стихи, что она написала, которые она никому не дает читать.

Я был вне себя. Она вернулась, я осыпал ее комплиментами; я сказал ей, что люблю поэзию и беллетристику, и что она доставит мне удовольствие, показав свои книги и особенно свои стихи.

— Мне стыдно. Я должна была кончить учебу два года назад, когда наша сестра вышла замуж, мы должны были переехать сюда, где мы общаемся лишь с порядочными людьми, которые озабочены только сбором урожая, интересуясь только дождем и ясной погодой. Вы первый, кто, назвав меня Гебой, дали мне понять, что любите литературу. Если бы Сардини приехал сюда, я бы продолжила учебу, и он бы приехал, но моя сестра не прилагает к этому усилий.

— Но, дорогая Клементина, — ответила ей сестра, — для чего, прошу тебя, может пригодиться моему мужу восьмидесятилетний старик, который умеет только складывать стихи и портить воздух?

— Добро бы, — сказал граф Амбруаз, — если бы он мог быть использован в хозяйстве; но это благородный старик, который не хочет разыгрывать из себя мошенника. Это человек ученый, но глупый.

— Небеса! — Воскликнула Клементина, — Сардини глупый! Это правда, что его легко провести; но его было бы не провести, если бы у него было меньше порядочности и ума. Мне нравятся люди, которых легко провести по этой причине. Но говорят, что я сумасшедшая.

— Нет, дорогая сестра, — сказала ей графиня. Все, что ты говоришь, наоборот, свидетельствует о твоей мудрости; но это находится вне сферы твоих интересов, потому что изящная литература и философия — это не то, что способствует управлению домашним хозяйством, и если представится случай тебе выйти замуж, твоя склонность к наукам станет, может быть, препятствием к нахождению хорошей партии.

— Я этого ожидала, и я чувствую себя склонной умереть в девушках; но это не служит к украшению мужского рода.

Какое смятение страстей в лучшей части моей души при этом жестоком диалоге! Я чувствовал себя несчастным. Если бы я был знатен и богат, я немедленно выдал бы ей сотню тысяч экю и женился бы на ней еще до того, как выйти из-за стола. Она сказала мне, что Сардини находится в Милане, немощный от старости, и когда я спросил у нее, посещала ли она его, она ответила, что никогда не видела Милана, ни она, ни какая-либо из ее сестер. Между тем, в коляске, на хорошем ходу, туда можно доехать за два часа.

Я уговорил ее, чтобы после кофе она отвела меня в кабинет рядом со своей комнатой, чтобы показать все свои книги. Их у нее было около тридцати, все хорошие, но не похожи на литературу молодого человека, окончившего курс риторики. Эти книги не могли научить моего ангела ни истории, ни какому-либо из разделов физики, что могло бы ей действительно помочь выйти из невежества и дать ей усладу жизни.

— Вы понимаете, дорогая Геба, каких книг вам не хватает?

— Сомневаюсь, дорогой Иолай.

— Доверьтесь мне, и будьте уверены.

Проведя час за просмотром творений Сардини, я попросил ее показать мне свои.

— Нет, в них слишком много ошибок.

— Я этого ждал; но то, что в них найду хорошего, важнее. Я извиню язык, стиль, абсурдные мысли, недостаток метода и даже недостатки ваших стихов.

— Это немного слишком, так как мне не нужна столь полная индульгенция. Держите, месье. Вот все мои каракули.

В восхищении от достигнутого этой хитростью, я стал при ней читать анакреотическую песню, очень медленно, выделяя тоном все ее красоты и наслаждаясь той радостью, что источала ее душа и что блистала в ее глазах и во всем ее лице при звуках этого прекрасного чтения. Когда я читал ей стих, который я сделал более трогательным за счет изменения нескольких слогов, она это заметила, поскольку следила за мной глазами, но, отнюдь не оскорбленная поправкой, признала мою правоту. Она сочла, что мои удары кистью не помешали тому, чтобы полотно осталось принадлежащим ей, и была исполнена радости, чувствуя, что мое удовольствие от чтения намного больше той радости, что она испытывала в этот момент. Наше взаимное наслаждение продолжалось три часа, радость наших душ, уже влюбленных, невозможно было представить себе ни более чистой, ни более сладостной. Счастливые, и еще более счастливые, если бы мы смогли остаться в этом положении; но амур — предатель и обманщик, и смеется над теми, кто полагает, что может играть с ним, не попадая в его сети.

Лишь графиня Амбруаз пришла сказать нам, что надо оставить литературу, чтобы пойти немного побыть в обществе. Клементина тут же вернулась на свое место, поблагодарив меня и являя в качестве гарантии своей благодарности кровь, которая пламенем окрасила ее красивое лицо. Когда она появилась в ассамблее, сопровождаемая мною и графиней, у нее спросили, не явилась ли она с битвы.

Был разложен стол для фараона; однако, прежде, чем сесть, я подозвал Клермона и приказал ему проследить, чтобы завтра на рассвете в мою коляску были запряжены четыре лошади для поездки в Лоди, с тем, чтобы вернуться к обеду.

Компания понтировала, как и в предыдущий день, и я был рад не увидеть в ней аббата. Я увидел там каноника, который понтировал в пределах дуката, держа перед собой кучку. Я увеличил банк и к концу игры имел удовольствие видеть всю семью довольной. Один каноник проиграл с тридцатку цехинов, но из-за этого проигрыша не стал за столом менее веселым.

Назавтра я направился в Лоди, не известив об этом никого. Я купил все книги, что счел подходящими для графини Клементины, которая знала только итальянский. Я купил переводов, которые с удивлением обнаружил в городе Лоди, который до той поры не казался мне чем-то выдающимся, помимо своего замечательного сыра, который вся неблагодарная Европа называет «пармезан». Он — не из Пармы, но из Лоди, и я не поленился поместить в тот же день мой комментарий в главу о пармезане в моем словаре сыров, который я предпринял и который впоследствии забросил, сочтя его превосходящим мои силы, как Жан-Жак счел превышающим свои возможности свой труд по ботанике. Он тогда взял имя «Рено Ботаник». Quisque histrioniam exercel [8]. Но красноречие Руссо не обладало свойством смеяться, ни чудесным талантом вызывать смех.

Я заказал в лучшей гостинице Лоди обед на двенадцать персон на послезавтра, выдав аванс и получив квитанцию. Я распорядился обо всем, что нужно, чтобы по возможности снизить затраты.

По возвращении в С.-А. я отнес мешок, полный книг, в комнату графини Клементины, которая при виде этого подарка потеряла дар речи. Книг было больше сотни, всё поэты, историки, географы, физики и несколько переводных романов с испанского и французского, потому что, за исключением тридцати или сорока поэм, у нас нет ни одного хорошего романа в прозе. У нас есть зато шедевр человеческого ума в «Неистовом Роланде», который невозможно перевести ни на один другой язык. Если эта поэма создана была только для итальянского языка, кажется, что и итальянский язык создан именно для нее. Европейский автор, воздавший самую правдивую, самую красивую и самую простую хвалу Ариосто, был Вольтер, в возрасте шестидесяти лет. Если впоследствии он запел палинодию, потомство воздвигнет ему непреодолимый барьер, который помешает ему войти в чертоги бессмертия. Я об этом ему сказал тридцать шесть лет назад, и великий гений меня понял, испугался, и ничто не сможет помешать его прославлению, кроме этого великого занавеса, который следует воздерживаться от того, чтобы задергивать. Вольтер хорошо видел, но плохо, и даже очень плохо, предвидел. Клементина переводила глаза с книг на меня и с меня на книги, казалось, сомневаясь, что они принадлежат ей. Став внезапно серьезной, она сказала, что я явился в С.-А., чтобы ее осчастливить. Вот момент, когда мужчина чувствует себя равным Богу. Homo homini Deus est [9]. Невозможно, чтобы в этот момент существо, совершившее доброе дело, не ощутило себя способным сделать все, от него зависящее, чтобы осчастливить того, кто так легко осчастливил его. Удовольствие, что ощущаешь, когда видишь божественный знак благодарности, начертанной на лице того, в кого влюблен, становится наивысшим. Если это не так для вас, мой дорогой читатель, мне не нужно, чтобы вы это читали; вы неловки либо скупы и, соответственно, недостойны любви. Клементина, пообедав без аппетита, провела остаток дня в своей комнате, вместе со мной, разбирая свои книги. Она заказала, прежде всего, столяру библиотеку, которую тот должен был изготовить после моего отъезда. Ей везло в игре, и она была очень весела за ужином, где я пригласил всю компанию на обед в Лоди на послезавтра. Поскольку обед был заказан на двенадцать человек, графиня Амбруаз взялась найти в Лоди двух сотрапезников, которых не хватало, и каноник обещал привести свою даму с дочерью и сыном.

Я провел следующий день, не выходя из замка, занятый тем, что пытался дать понятие о сфере моей Гебе и направить ее на путь понимания Вольфа. Я преподал ей некоторые начала математики, которые показались ей бесценным даром.

Я пылал от нее; но внушила бы ее склонность к литературе мне любовь, если бы я не находил ее до того красивой? Увы, нет! Я люблю рагу и я лакомка, но если оно не оформлено красиво, оно кажется мне дурным. Первое, что интересует, это внешность, это основа красоты; рассмотрение формы и внутреннего содержания приходит потом, и если это нравится, оно тебя захватывает; человек, который не поступает подобным образом, поверхностен. Он достоин морального осуждения. Идя спать, я обнаружил в себе нечто новое, а именно, в те три или четыре часа, что я провел тет-а-тет с Гебой, ее красота не оказывала на меня никакого отвлекающего действия. То, что меня удерживало в таком стеснении, не было ни уважение, ни добродетель, ни так называемый долг. Что же это было? Я и не старался догадаться. Я знал только, что этот платонизм не мог продолжаться долго, и по правде говоря, он меня угнетал; эта заторможенность проистекала от добродетели, но добродетели агонизирующей. Прекрасные вещи, что мы читали, интересовали нас настолько сильно, что любовные чувства, отступившие на второй план, должны были утаиваться. Перед умом сердце теряет свою власть, разум торжествует, но битва должна быть недолгой. Наша победа над собой вводит нас в заблуждение; мы полагаем, что можем быть уверены в себе; но эта уверенность покоится на зыбком фундаменте; мы знаем, что любим, но не знаем, любимы ли мы. Эта твердая, хотя и скромная уверенность толкнула меня зайти в ее комнату, чтобы сказать что-то касательно поездки в Лоди, когда коляски были уже готовы. Она спала; она внезапно проснулась, и я даже не подумал просить у нее прощения. Она сама извинилась, сказав, что «Аминта» Тассо настолько ее заинтересовала, когда она легла спать, что она не смогла оторваться, пока всю ее не прочла. Поэма лежала у нее у изголовья. Я сказал, что «pastor fido[10]» ей еще больше понравится.

— Он красивей?

— Нет.

— Почему же вы говорите, что он мне больше понравится?

— Потому что в нем есть очарование, которое трогает сердце. Он смягчает, он соблазняет, и нам нравится это соблазнение.

— Стало быть, он соблазнитель?

— Нет, он соблазнителен, как вы.

— Это различие существенное. Я прочту его сегодня вечером. Я оденусь быстро.

Она оделась, не вспоминая, что я мужчина, но с соблюдением приличий. Несмотря на это, я видел, что она соблюдала бы их старательнее, если бы была уверена, что я влюблен в нее.

Я подсмотрел, как она подпустила сзади свою рубашку, зашнуровала корсет, надела юбку и, сойдя с кровати, обулась и надела свои подвязки под коленками, я подсмотрел, говорю я, красоты, которые сбили меня с толку, заставили блуждать в предположениях, за кого она меня принимает, и заставили выйти, чтобы защитить мое плотское чувство от слишком постыдной ошибки.

Я сел на откидную скамейку моей коляски, держа на коленях сына графини, устроенного на большой подушке. Она зашлась смехом, как Клементина. На полпути дитя заплакало, оно хотело молока, мамаша быстро достала розовый кранчик, не беспокоясь, что я им любуюсь, и я подставил ей малыша, который смеялся в предвкушении, что будет есть и пить одновременно. Я уставился на достойную уважения картину, радость моя была заметна. Красивенький отпрыск, насытившись, отвалился, я увидел белую жидкость, которая продолжала вытекать.

— Ах, мадам! Это убийственно; позвольте моим губам подобрать этот нектар, который приобщит меня к сонму богов, и не бойтесь, что я вас укушу.

Тогда у меня еще были зубы.

Я пил на коленях, наблюдая за графиней-матерью и ее сестрой, которые смеялись, как бы жалея меня; это был тот род смеха, который не смог бы нарисовать ни один художник, за исключением этого великого Гомера, там, где он изображает Андромаху с Астианаксом на руках, в момент, когда Гектор покидает их, чтобы вернуться в бой.

Не удовлетворившись вызванным смехом, я спросил у Клементины, хватит ли ей смелости оказать мне ту же милость.

— Почему нет, если бы у меня было молоко?

— Вам нужно только подставить источник, я домыслю остальное.

Но при этих словах она покраснела так мучительно, что я почти пожалел, что их произнес. Все время веселясь, мы доехали до гостиницы в Лоди, не заметив пролетевшего времени. Графиня отправила своего слугу известить даму, свою подругу, чтобы та пришла обедать с ней в компании с ее сестрой. Я тем временем отправил Клермона купить в достаточном количестве бумаги, испанского воску, перьев, чернил, письменных принадлежностей и хороший портфель с ключом для моей прекрасной Гебы, которая отныне не должна была меня забывать. Когда она все это получила, перед обедом, она смогла дать мне понять всю свою благодарность лишь своими прекрасными глазами. Не существует такой честной женщины с не испорченным сердцем, которую мужчина не мог бы завоевать, вызвав ее благодарность. Это самое верное средство и самая верная дорога к победе, но надо ее найти.

Дама из Лоди пришла вместе со своей сестрой, которая могла бы оспорить приз за красоту у всего прекрасного пола, но сама Венера не могла бы в этот момент оторвать меня от Клементины. Дамы и девицы обнимались, демонстрируя взаимную радость от свидания. Меня представляли, меня описывали, меня превозносили до небес; я дурачился, чтобы прекратить комплименты.

Мой обед был прекрасен и добротен. Поскольку был пост, щепетильные получили рыбу, которая заставила их не жалеть о цыплятах и ветчине. Превосходный осетр всем понравился.

После обеда пришел муж дамы вместе с любовником ее сестры, так что веселье возросло. Я развеселил всю прекрасную компанию, организовав банк, и по прошествии трех часов кончил игру, довольный, проиграв тридцать-сорок цехинов; без этого меня бы превознесли как лучшего игрока Европы.

Любовника красотки звали Вижи, я спросил у него, знаком ли он с творением автора тринадцатой песни Энеиды Вергилия, и он ответил мне, что да, и что он перевел его в итальянские стансы. Поскольку я заинтересовался, он пообещал мне принести их в С.-А. послезавтра. Я сделал ему комплимент по поводу достоинств его предка, поскольку Маттео Вижи блистал в начале XV века. С наступлением ночи мы отъехали, и менее чем через два часа прибыли в С.-А. Свет луны, что освещала все мои передвижения, помог мне воспротивиться попыткам, к которым меня побуждала нога Клементины, которая, чтобы лучше удерживать на коленях племянника, поставила ноги на откидное сиденье. Мамаша, по возвращении к себе, воздала обильную хвалу доброй компании, что я с ней поддержал. Не имея желания ужинать, мы разошлись, но Клементина мне поведала, что не имеет никакого понятия об Энеиде. Г-н Вижи должен был явиться в С.-А. со своей тринадцатой песнью, и она была в отчаянии, что не сможет о ней судить. Я ей посочувствовал.

— Мы почитаем, — сказал я ей, — этой ночью превосходный перевод этой поэмы, сделанный Аннибалом Каро. У вас он есть, и у вас есть перевод Ангилара Метаморфоз Овидия, и Лукреций, переведенный Маркетти.

— Я хотела почитать «Верного пастыря».

— Мы почитаем его в следующий раз.

Мы провели, таким образом, ночь, читая эту замечательную поэму, переведенную белым итальянским стихом. Но это чтение неоднократно прерывалось сдержанными смешками моей очаровательной ученицы. Она очень смеялась над случайностью, которая позволила Энею явить Дидоне яркие знаки своей нежности, хотя и весьма неудобным образом, но еще больше, когда Дидона, жалуясь на вероломство троянца, говорит, что могла бы еще его простить, если бы перед тем, как ее бросить, он сделал бы ей маленького Энея, которого бы она имела бы счастье наблюдать резвящимся на ее дворе. Клементина имела основание смеяться; но откуда известно, что не смеются, когда читают это на латыни? Si quis mihi parvulus aida luderet Eneas [11]. Лишь красота языка придает наружный блеск этой забавной жалобе. Мы окончили чтение лишь с окончанием ночи.

— Какая ночь, дорогой мой друг, — сказала она. Я провела ее с вами в радости сердца. А вы?

— В наивысшем удовольствии, наблюдая ваше.

— А если бы вы не видели моего?

— Удовольствие было бы на две трети меньше. Я в высшей степени люблю ваш ум, но скажите мне, прошу вас, полагаете ли вы возможным любить чей-то ум, не любя его оболочку?

— Нет, так как без оболочки он улетучится.

— Стало быть, я должен вас любить, и немыслимо, чтобы я провел шесть часов с вами тет-а-тет и не умер от желания осыпать вас поцелуями.

— Вы говорите правду, и я думаю, что мы противимся этому желанию лишь потому, что над нами довлеет долг, и мы окажемся унижены, если его преодолеем.

— Это верно; но если бы вы были созданы как я, это противоречие доставило бы вам гораздо больше огорчения.

— Больше, быть может, чем вы полагаете; но я скажу вам, полагаю, что сопротивление некоторым желаниям трудно только в начале. Мало помалу привыкаешь любить без всякого риска. Наши оболочки, которые нам теперь нравятся, становятся нам безразличны, и мы можем проводить вместе часы и дни без того, чтобы какое-то странное желание нам надоедало.

— Прощайте, прекрасная Геба, Спите спокойно.

— Прощайте, Иолай.

Глава X

Увеселительная поездка. Мое грустное расставание с Клементиной. Я уезжаю из Милана с любовницей Ла Круа. Мое прибытие в Геную.

Я бросился в постель, приказав Клермону на будущее больше меня не ждать. Я смеялся над проектом Клементины, которая полагала, что средством устранения аппетита для кого-нибудь является поставить перед его глазами любимые блюда, объяснив ему при этом, что ему запрещено к ним притрагиваться. Она не встречалась в этой области ни с кем, кроме меня, но слова, которые она мне сказала, что, если противиться желаниям, то человек не будет унижен, получив удовлетворение, были полны смысла. Унижение, которого он боится, происходит из преданности и уважения к своим обязанностям, и она оказывала мне честь, предположив, что я думаю, как она. Я должен был оставить ее так думать. Я заснул, решив никогда не предпринимать ничего с тем, кто мог вынудить меня потерять его доверие.

На следующий день я был разбужен очень поздно. Она пришла пожелать мне доброго утра, держа в руках «Верного пастыря».

— Я прочла первый акт, — сказала она; я не читала ничего, столь трогательного. Поднимайтесь. Мы прочтем второй перед обедом.

— Смею ли я подниматься перед вами?

— Почему нет? У мужчины очень мало есть такого, что требуется скрывать для соблюдения приличий.

— Будьте же добры подать мне эту рубашку.

Она передала ее, смеясь, и я, поблагодарив, сказал, что при первой возможности окажу ей такую же услугу.

— От вас до меня, — сказала она, краснея, — расстояние меньше, чем от меня до вас.

— Кстати, моя божественная Геба, вы ответили мне как настоящий оракул, как вы делали, когда вам поклонялись в Коринфе.

— Разве храм Гебы был в Коринфе? Сардини этого не говорил.

— Но Апполодор так говорил. Там было даже убежище. Но я прошу вас не уходить от вопроса. То, что вы сказали, противоречит геометрии. Дистанция от вас до меня должна быть такой же, как от меня до вас.

— Я сказала глупость.

— Вовсе нет. У вас была мысль, верная или нет, и я хотел бы ее знать.

— Ну что ж! Две дистанции зависят от подъема или спуска. Разве неправда, что спуск свойственен свободно отпущенному телу, без того, чтобы его нужно было толкать? Не правда ли также, что без толчка невозможен подъем? Если это правда, согласитесь, что я, будучи меньше вас, могу вас достичь, лишь поднимаясь, что трудно, в то время, как вам, для того, чтобы добраться до меня, достаточно отпустить тормоза, что легко. Поэтому, вы ничем не рискуете, позволяя мне сменить вам рубашку, но я весьма рискую, позволив вам проделать ту же операцию. Ваш бросок ко мне может меня обременить. Вы согласны?

— Согласен ли я? Я вне себя. Никогда не доказывался парадокс с большей убедительностью. Я мог бы к вам придраться, но предпочту промолчать, восхититься и преклониться.

— Благодарю вас, но оставим церемонии. Как смогли бы вы ко мне придраться?

— При той ловкости, с какой вы пустили в оборот мои размеры, не хотите же вы сказать, что разрешили бы мне сменить вам рубашку, если бы я был карлик.

— Отлично, дорогой Иолай, мы не можем это допустить. Я была бы счастлива, если бы Господь назначил мне в мужья такого как вы.

— Увы! Почему я не заслужил этого!

Мама-графиня пришла сказать, чтобы шли обедать, радуясь в то же время, что мы развлекаемся.

— До безумия, — ответила Клементина, — но в то же время мы благоразумны.

— Если вы благоразумны, не увлекайтесь друг другом до безумия.

Мы пообедали, мы развлекались и после ужина прочли «Верного пастыря». Она спросила меня, хороша ли «Тринадцатая песнь Энеиды» г-на Вижи.

— Дорогая графиня, она ничего не стоит, и я выбрал ее только чтобы польстить потомку автора который, однако, создал поэму о похождениях крестьян, не лишенную достоинств. Но вы хотите спать, и я мешаю вам раздеться.

— Не думайте об этом.

Раздевшись и не обращая внимания на жадность моих взоров, она уселась в кровати; я сел у нее в ногах, и ее сестра повернулась к нам спиной. «Верный пастырь» лежал на ее ночном столике, я взял его и раскрыл случайно там, где Миртиль с нежностью говорит о поцелуе, который получил от Амариллис. Клементина казалась мне настолько же взволнованной и тронутой, насколько я — пылающим, я приклеился своим ртом к ее губам и, не видя никаких признаков тревоги, собрался уже прижать ее к своей груди, когда она, самым нежным образом, упершись рукой, отодвинулась от меня, упрашивая пощадить ее. Я попросил у нее прощения, осыпая поцелуями прекрасную руку, которую она мне протянула.

— Вы дрожите, — сказала она.

— Да, дорогая графиня; и могу вас уверить, что это из страха вам не понравиться. Прощайте. Я ухожу, желая любить вас поменьше.

— Ну нет, потому что это желание — не что иное как начало ненависти. Делайте как я; я хочу, чтобы любовь, которую вы мне внушили, с каждым днем все возрастала, в совершенном согласии с той силой, которая мне нужна, чтобы ей противиться.

Я отправился спать, весьма недовольный собой. Я не мог решить, то ли я зашел слишком далеко, то ли недостаточно далеко, и, по той или по другой причине, чувствовал в себе раскаяние. Клементина, казалось мне, была создана, чтобы ее более уважали, чем любили, и я не мог себе представить, чтобы я продолжал любить ее без того вознаграждения, которого любовь требует от любви. Если она меня любила, она не могла мне в этом отказать, но я должен был этого добиваться, я должен был быть даже настойчивым, чтобы опровергнуть свое поражение. Долг любовника — заставить объект любви отдаться, и любовь никогда не признает его дерзким. Клементина, стало быть, не могла противопоставить мне неуклонного сопротивления, если меня любила, я должен был быть непреклонным, тем более, что, встретив ее сопротивление, я чувствовал уверенность в победе. Это было несомненно. Но едва решившись использовать это средство, я думал об этом и находил его отвратительным. Мысль перестать любить Клементину отравляла мне душу. Я ненавидел такое исцеление пуще смерти, потому что она была достойна обожания.

Я плохо спал. Я поднялся очень рано, пошел в ее комнату; она еще спала, а графиня Элеонора одевалась.

— Моя сестра, — сказала она, — читала до трех часов. Одолев все эти книги, она сойдет с ума. образуем ей альков. Ложитесь около нее с этой стороны. Посмотрим на ее удивление, когда, проснувшись и повернувшись, она увидит вас.

— Вы полагаете, что она примет это как шутку?

— Она должна будет рассмеяться. Вы одеты.

Я поступил, как она мне сказала. В комнатном платье и ночном колпаке я занял место, которое освободила Леонора, укрытая по шею; она смеялась, в то время, как мое сердце трепетало, мой ум неспособен был придать этому действию видимость шутки, которая, единственно, могла прикрыть его покрывалом невинности. Мне хотелось, чтобы она помедлила просыпаться, чтобы дать мне время придать происходящему шутливый образ.

Клементина наконец просыпается. Она поворачивается и, с закрытыми глазами, протягивает руку и, полагая, что это сестра, дарит мне обычный поцелуй и остается укрытая, собираясь снова заснуть, но Элеонора не может удержаться, чтобы не прыснуть. Клементина открывает глаза и на миг видит меня в своих объятиях, затем видит свою смеющуюся сестру вставшей.

— Прелестная картина, — говорит она, не двигаясь, — и я любуюсь вами двумя.

При этом вступлении мои чувства приходят в порядок, доверие к себе возвращается, и я ощущаю себя в достаточной мере овладевшим собой, чтобы продолжить играть роль.

— Вот, — говорю я ей, — как я получил поцелуй от моей прекрасной Гебы.

— Я думала, что даю его моей сестре; это тот поцелуй, что Амариллис дала Миртилю.

— Все равно. Он произвел тот эффект, который и был должен, и Иолай помолодел.

— Дорогая сестра, то, что ты позволила сделать этому дорогому Иолаю, слишком значительно, так как мы любим друг друга и я грезила о нем.

— Это не так уж значительно, — ответила Элеонора, — Так как он полностью одет. Смотри.

При этих словах она раскрывает меня, чтобы ее убедить; но, желая показать меня своей сестре, она выставляет мне на показ красоты, которые покрывало не позволяло мне увидеть. Клементина их быстренько прикрывает, но я уже увидел и карниз и фриз жертвенника Амура, где я желал бы умереть. Она прикрывается снова, и Элеонора уходит, оставив меня опирающимся на локоть, с головой, наклоненной к сокровищу, которым лишь потусторонняя сила мешает мне овладеть.

— Дорогая Геба, — говорю я ей, — вы, разумеется, прекрасней, чем богиня. Я увидел то, что видно лишь при ее падении; если бы я был Юпитер, я бы не поступил, как он.

— Сардини говорил, что он на нее напал, и чтобы отомстить за Гебу, я должна теперь напасть на Юпитера.

— Но вспомните, что я Иолай. Я ваше творение. Я вас люблю и я стараюсь подавить желания, которые меня терзают.

— Вы договорились об этом розыгрыше с Элеонорой.

— Никакой договоренности. Все решил случай. Я вошел, она одевалась, вы спали, она говорит мне занять ее место, чтобы посмеяться над вашим удивлением, и я должен за это ее поблагодарить. Красоты, что я увидел, выходят за рамки того, что я задумал. Моя Геба очаровательна. Могу я надеяться на милостивое прощение?

— Это странно, что когда питают слишком нежные чувства дружбы к кому-то, это не может помешать проявлять любопытство ко всей его персоне!

— Это естественно, моя божественная мыслительница. Любовь можно рассматривать как очень сильное любопытство, если можно считать любопытство одной из страстей. Но вы ведь не любопытствуете обо мне?

— Нет. Вы, возможно, мне бы и не понравились, и я не хочу рисковать, потому что я вас люблю, и мне приятны чувства, которые вы мне внушаете.

— Я вижу, что это вполне возможно, и что соответственно я должен позаботиться сохранить эти мои преимущества.

— Вы, стало быть, довольны мной?

— В высшей степени, поскольку я довольно хороший архитектор. Я нахожу вас божественно сложенной.

— В добрый час, мой дорогой Иолай, но воздержитесь от того, чтобы это трогать. Для суждения вам достаточно видеть.

— Увы! Позвольте хотя бы кое-что потрогать, чтобы судить об упругости и нежности этих мраморов, которые природа так хорошо отполировала. Позвольте, чтобы я поцеловал эти два источника жизни. Я предпочитаю их сотне принадлежащих Кибеле и не завидую Атису.

— Вы ошибаетесь. Сардини говорит, что это у Дианы Эфесской было сто сосков.

Как удержаться от смеха, слыша в такой момент исходящие из ротика Клементины потоки мифологической эрудиции? Может ли Амур ожидать подобного эпизода? Может ли его опасаться? Его предвидеть? Нет. Но, далекий от того, чтобы счесть его жестоким, я вижу, что он может быть для меня благоприятным. Я говорю, что она права, прошу прощения, и чувство литературной благодарности мешает ей защитить от моих губ розовый бутон, выделяющийся на теле только своим цветом.

— Вы напрасно сосете. Оно стерильно. Идите к моей сестре. Вы сглатываете?

— Да. Квинтэссенцию моего собственного поцелуя.

— Там может быть и несколько капель моей субстанции, потому что вы доставили мне удовольствие. Это долгий поцелуй; но мне кажется, что тот, что сорван изо рта, предпочтительней.

— Вы правы. Там действительно присутствует взаимность.

— Правило и пример! Жестокий наставник! Окончим. Это доставляет слишком много удовольствия. Амур за нами наблюдает и смеется над нашим безрассудством.

— Отчего, дорога моя, мы удерживаемся от того, чтобы отдать ему победу, которая лишь сделает нас счастливыми?

— Это счастье ненадежно. Нет. Прошу вас. Держите свои руки здесь. Если поцелуи могут нас убить, убьем друг друга, но не прибегнем к другому оружию.

После долгих дебатов, столь же нежных, как и мучительных, она первая сделала паузу и, метая искры пламени из глаз, попросила меня идти в мою комнату.

В неистовстве моей ситуации моя любовь излилась слезами, оплакивая принуждение, в которое поставили нас враждебные предрассудки ее натуры. Успокоив свое пламя с помощью туалета, который никогда еще не был мне столь необходим, я оделся и вернулся в ее комнату. Она писала.

— Я чувствую вдохновение, которого до сей поры еще не ощущала. Я хочу воспеть в стихах победу, которую мы оба одержали.

— Грустная победа, враждебная человеческой природе, источник смерти, который любовь должна ненавидеть, потому что он ее позорит.

— Это поэзия. Напишем вдвоем, следуя гению нашей музы, прославляя эту победу и высмеивая ее. Но у вас грустный вид.

— Я страдаю, и, не зная мужской природы, вы не можете понять причину.

Клементина не ответила, но я видел, что она тронута. Я страдал от тяжелой и удручающей боли там, где тираническое предубеждение удерживало меня связанным в моменты, когда любовь требовала свободы. Только постель и сон могли вернуть мое существо в равновесие. Я грустно пообедал, будучи способен только на легкое внимание к чтению перевода, который предоставил мне г-н Вижи. Я попросил графа, моего друга, держать талью вместо меня, и мне позволили пойти спать. Никто не мог понять причину моей болезни, одна Клементина могла бы догадаться.

Поспав три или четыре часа, я принялся описывать в терцинах, как у Данте, историю болезни, что я перенес в условиях моей грустной победы. Сама Клементина принесла мне ужин, сказав, что банк окончился, и что ее кузен даст мне отчет завтра. Видя, что я ужинаю с хорошим аппетитом, она ушла, чтобы также воспеть в стихах эту историю. Я ее окончил и переписал набело перед тем, как снова лечь спать, и очень рано увидел Клементину у своей кровати, держащую в руках свою маленькую поэму, которую я прочел с удовольствием. Ее удовольствие от моих похвал по поводу ее мыслей было гораздо больше, чем мое.

Однако мое удовольствие возросло, когда, читая ей то, что я написал, я увидел, что она тронута и местами готова пролить слезы. Мне доставило также удовольствие услышать, что если бы она знала этот раздел физики, который касается этой области, она поступала бы иначе.

Выпив вместе с нею по чашке шоколаду, я попросил ее прилечь рядом со мной, одетым, и обращаться со мной таким же образом, как я с ней накануне, чтобы она поняла, какое это мучение, и улыбнувшись, она вняла моим просьбам, но при условии, что я не предприму ничего по отношению к ней.

Я должен был, таким образом, предоставить ей свободу действий; но, наконец, мне это не понравилось. Будучи хозяйкой положения, она деспотически пользовалась моим телом, зная, какие муки я должен испытывать, не отвечая ей тем же, при том, что ее глаза не видели того, чем при этом владели ее руки; я напрасно подстрекал ее удовлетвориться самой во всем том, чего она бы могла желать, но она никак не хотела ничего другого, кроме того, что делала.

— В такой момент, — говорил я ей, — невозможно, чтобы ваше удовольствие сравнялось с моим.

И она отвечала мне, что я напрасно жалуюсь.

Когда она покидала меня, она сказала, вся пылая, что поняла, что в любви следует делать все или ничего.

Мы провели день в чтении, за столом, в прогулках, играх, смеясь над тысячью вещей, но не преступая в любви тех пределов, которые я сам себе наметил. Она хотела владеть мной, не давая, чтобы я поступал с ней так же; я пользовался этим с нежностью, и она не могла счесть это дурным.

Два или три дня спустя, ближе к полуночи, я предложил ей, когда ее сестра находилась там же и лежала рядом с ней, средство, к которому прибегают монашки, вдовы, зрелые девушки, которые избегают любви из-за опасения последствий. Я достал из кармана пачку тонких футляров из Англии, объяснив ей, как ими пользоваться, и предоставив возможность как следует изучить механизм и форму этих чехлов. Изрядно посмеявшись, она произнесла, а ее сестра присоединилась к ее мнению, что они гадкие, противные и неприличные. Она добавила, кроме того, что они совершенно ненадежны, потому что могут легко порваться. Я напрасно с нею спорил. Я должен был убрать их обратно в карман, когда она сказала, что один их вид внушает ей ужас.

Я решил, что Клементина так сопротивляется лишь потому, что недостаточно влюблена, и поэтому лишь от меня зависит сделать ее такой с помощью верного средства — предоставить ей новые удовольствия, не взирая на затраты. Я задумал дать ей прекрасный обед в Милане, у пирожника, апартаменты которого еще принадлежали мне. Я должен был отвезти туда все семейство, не объясняя, в какое место, так как граф, мой друг, мог бы счесть себя обязанным известить свою жену и представить ей своих сестер. Это бы испортило все мое удовольствие. Эта поездка должна была быть для них весьма соблазнительна, так как ни одна из трех сестер никогда не видела Милана. Мало помалу я сам соблазнился своей идеей, так что решил обставить ее великолепным образом.

Я написал Зенобии, чтобы купила три платья для трех красивых девушек, лучшие из того, что она сможет найти, из лионских тканей; я направил ей размеры, детально описав, какие желаю к ним гарнитуры. Самый дорогой, с обшивкой из валансьеннских кружев, я предназначил для шелкового платья жемчужного цвета, самого короткого, которое я предназначил для графини Амбруаз. Я направил ей письмо для г-на Греппи, согласно которому тот должен был выделить ей человека, который оплатил бы ей все, что она купит. Я приказал ей отнести три платья к пирожнику и разложить их там на моей кровати. Я отправил ей письмо для пирожника, в котором приказал ему приготовить мне обед на восемь персон в такой-то день, постное и скоромное, не экономя. Я сообщил Зенобии, что все должно быть готово через сорок восемь часов, и что она должна быть у того же пирожника к моменту моего приезда, в компании дам, которым и предназначены три платья. Я направил ей мое письмо через Клермона, не объясняя, куда я его отправляю.

По возвращении Клермона, когда я уверился, что все мои распоряжения будут выполнены буквально, я сказал за столом мамаше — графине, что хочу иметь честь дать ей другой обед в том же духе, что дал в Лоди, но при двух условиях: первое, что никто из семьи не будет знать, куда я их везу, пока мы не сядем в коляски, и другое, что никто не выйдет из дома, где будет обед, пока мы не сядем обратно в коляски, чтобы в тот же день вернуться в С.-А.

Графиня из приличия посмотрела на мужа, который сразу сказал, что он рад и готов, тем более, что я предложил отвезти все семейство. Я сказал, что мы отъедем завтра в восемь часов утра, и что им не нужно думать об экипажах. Я не исключил из участников поездки и доброго каноника, как потому, что он любезничал с графиней Амбруаз, так и потому, что он стал заядлым игроком и проигрывал каждый день. Он и в этот день крупно проигрался. Он проиграл три сотни цехинов на слово, и он сказал мне за ужином, что ему нужно, чтобы я дал ему три дня, до возвращения человека, которого он отправит завтра с утра в Милан. Я ответил ему, что все мои деньги — в его распоряжении. Когда мы разошлись, я проводил, как обычно, мою прелестную Гебу в ее комнату. Мы приступили к «Множественности Миров» Фонтенеля. Она сказала мне, что, поскольку надо рано вставать, она хочет пойти спать, и, ответив, что она права, я взял Ариосто и, пока она ложилась, я прочел ей историю Флёрдепин, принцессы Испании, которая оказалась влюблена в Брадаманте. К концу этой замечательной сказки я ожидал увидеть Клементину разожженной, но отнюдь нет, она была мрачна, как и ее сестра Элеонора.

— Что с вами, божественная Геба? Вам, может быть, не нравится Риччардетто?

— Риччардетто мне нравится. На месте принцессы я поступила бы так же; но мы не уснем этой ночью, и вы тому причиной.

— Я! Что я сделал?

— Увы! Ничего. Но вы могли бы сделать нас счастливыми, дав нам большой знак дружбы.

— Говорите. Моя жизнь, все, чем я владею, моя свобода, наконец, все — для вас. Вы заснете.

— Доверьте нам, куда мы поедем завтра.

— Разве я не сказал вам, что в момент отъезда вы это узнаете?

— Но мы не уснем; и мы будем мрачными весь день.

— Мне очень жаль.

— Вы сомневаетесь в нашей скромности? Впрочем, этот секрет не может быть столь уж значительным.

— Разумеется, он не таков. Это простой секрет, но я вам его раскрою. Я жалею, что не решался. Я даю вам завтра обед в Милане.

— В Милане?

— В Милане? — вторит вторая.

Они обе вскакивают, в том, в чем они есть, падают на меня, они меня пожирают, затем бросают меня, чтобы обняться, затем снова бросаются на меня и говорят. Они говорят, что никогда не видели Милана, они ничего так не хотят, как увидеть замечательный город; когда они должны были сообщать, что никогда его не видели, им было стыдно; однако в то же время, когда они узнали, что должны будут вернуться в С.-А. вечером, это их ввергло в отчаяние, и договоренность, что нельзя выходить из дома, куда я их отвезу, кажется им жестокой и варварской.

— Стоит ли делать, — говорит Клементина, — пятнадцать миль, чтобы добраться до Милана, с тем, чтобы там только пообедать, и снова их проделать после обеда, чтобы вернуться домой?

— Разве можем мы туда поехать, — говорит Элеонора, — без того, чтобы повидать, по крайней мере, нашу свояченицу?

— Я предвидел все ваши упреки, дорогие мои дети, и в этом причина секрета; но поездка задумана именно таким образом. Она вам не нравится? Прикажите, мы ее отменим.

— Не нравится? — говорит Клементина. Эта поездка, такая, как вы задумали в своей голове, еще более очаровательна.

Сказав такое, она, опьяненная радостью и чувством, не может сдержать своей любви. Она в моих объятиях, а я — в ее; Элеонора — в постели. Клементина отдается всем моим желаниям и участвует в моих порывах, мешая смех со слезами, исходящими из ее души, влюбленной и удовлетворенной.

Два часа спустя я ее покидаю и отправляюсь спать, исполненный счастья и озабоченный тем, чтобы возобновить его на завтра, в большей степени совершенства, с более успокоенной кровью.

Назавтра, в восемь часов, мы все позавтракали; но, несмотря на свои таланты, я не мог развеселить компанию. Клементина и ее сестра распространяли вокруг веселье, но остальные, в беспокойном желании знать, куда я их веду, имели вид слегка озабоченный.

Клермон очень хорошо исполнил мои поручения, и экипажи уже стояли во дворе наготове, мы спустились, и я поместил в своем экипаже Клементину и графиню Амбруаз, которая держала на коленях свое дитя; после этого я пошел ко второму экипажу и сказал компании, которая умирала от любопытства:

— Мы едем в Милан. Трогай, почтальон. В Милан, в Кордус, к пирожнику.

После чего направился к своему экипажу, сказав почтальону то же самое. Клермон сел на лошадь, и мы поехали. Клементина притворилась удивленной, графиня Амбруаз сделала вид, как будто приятно удивлена, что, однако, наводило на размышления. Мы все время болтали и веселились, вплоть до деревни, где высадились, потому что перед большой дорогой следовало на четверть часа распрячь лошадей.

Я нашел компаньонов довольными и смирившимися с программой.

— Что скажет моя жена? — спросил граф, мой друг.

— Она ничего не узнает, и в любом случае я единственный буду виноват. Вы будете обедать у меня, где я живу инкогнито.

— Вот уже два года, — сказала графиня Амбруаз своему мужу, — как ты думаешь отвезти меня посмотреть Милан, а нашему другу потребовалось для этого лишь четверть часа.

— Это правда, ответил он; но я хотел, чтобы мы провели там месяц.

Я заметил, что если он хочет провести там месяц, я обо всем позабочусь, и он поблагодарил, сказав, что я человек необычный. Я ответил, что я человек, который не делает трудностей из того, что легко.

— Признайте, что вы счастливы, — сказала мне графиня Амбруаз, садясь в экипаж, и я согласился:

— Однако это ваше общество делает меня счастливым. Лишите меня вашего общества, — и вот, я несчастен.

Я заставил ее смеяться до слез, прикладывая ее малыша к своей груди, когда он, понапрасну попытавшись пососать, заплакал над обманом. Нежная мать его успокоила, радуясь похвалам, которые я воздал прелестной картине, представшей перед моим взором. Она по красоте уступала лишь своей сестре Клементине, которая была на три дюйма выше нее. Дорогой мы все время смеялись, в особенности над каноником, который обратился к ней, чтобы она испросила у меня для него позволения отлучиться на полчаса, чтобы сделать некий визит. Она ответила, что он должен находиться в тех же условиях, что и все остальные. Он хотел пойти повидать даму, которая, если узнает, что он, будучи в Милане, не зашел к ней, не простит его вовек.

Мы прибыли в Милан при звоне полуденного колокола и сошли у дверей пирожника, жена которого прежде всего приняла на руки единственного знатного отпрыска фамилии А. Б.; она умолила графиню доверить его ей, показав ей свою грудь, которая свидетельствовала о правомочности такого предложения. Эта сцена пищевой благотворительности произошла у подножья лестницы, и графиня признала обходительность доброй пирожницы с достоинством, которое меня умилило. Мне показалось, что я автор всех этих маленьких радостей, которыми случай пожелал украсить пьесу, что сочинил мой гений. Я был самым счастливым из моих актеров, и чувствовал это.

Она приняла мою руку, и мы вошли в мои апартаменты, удобней которых нельзя себе представить. Я остановился пораженный, увидев вместе с Зенобией и покинутую де ла Круа, которую нашел красивой до изумления. Я не сразу ее узнал. Она была очень хорошо одета, и ее лицо, избавившееся от грустного выражения, которое я видел, когда передавал ее Зенобии, стало очаровательным.

— Вот две очаровательные куколки, — говорит миланская графиня. Кто вы, мадемуазели?

— Мы, — отвечает Зенобия, — покорные служанки г-на шевалье, и мы здесь, чтобы иметь честь вам служить.

Зенобия направляется за ней, вместе со второй, которая начала уже говорить по-итальянски и неуверенно поглядывала на меня, опасаясь, что я буду недоволен. Но я быстро ее ободрил, сказав, что она хорошо сделала, пойдя с Зенобией. Ее лоб разгладился. Эта девочка неспособна была долго быть несчастной, на нее нельзя было смотреть без интереса. Такое рекомендательное письмо на физиономии не свойственно банкроту. Имеющий глаза заплатит ей за один вид.

Мои верные служанки приняли у дам накидки, и те прошли в мою спальную комнату, где увидели три платья, разложенные на большом столе. Я узнал только одно, жемчужного цвета, отделанное кружевами, поскольку я его заказал. Оно было для графини Амбруаз, которая отметила его прежде остальных.

— Очаровательное платье! Сказала она. Вы должны знать, чье оно.

— Конечно, я знаю. Оно принадлежит вашему мужу, который с ним сделает, что хочет. Я надеюсь, что если он вам его даст, вы не обидите его отказом. Держите, господин граф, это — для вас. Я застрелюсь, если вы не окажете мне честь, согласившись.

— Мы слишком вас любим, чтобы согласиться на то, чтобы вы застрелились. Ваша игра столь же благородна, сколь и нова. Я беру его из этих рук и передаю в эти другие, моей дорогой половине.

— Как, мой дорогой друг, это платье, это очаровательное платье — для меня? Кого мне благодарить? Обоих. Я непременно хочу в нем обедать.

Две другие не были столь богаты, но зато более ослепительны, и я радовался, видя, что глаза моего ангела прикованы к более длинному, и Элеоноры — смотрели только на то, которое, она уверена, предназначалось ей. Одно было из ткани в полоску бледно-зеленого цвета, отделанное розовыми перьями, другое — небесно-голубое, усыпанное букетами пяти-шести цветов, прикрепленными славными пряжками, образующими красивый узор. Зенобия сразу указала Клементине на полосатое.

— Откуда вы знаете?

— Потому что оно самое длинное из трех.

— Значит, это для меня? — спросила она у меня.

— Если смею надеяться.

— Я возьму его.

Графиня Элеонора решила, что то, что для нее, превосходит по вкусу прочие. Мы оставили их одних.

Я вышел из комнаты вместе с обоими графами и каноником, которые были в задумчивости. Они должны были иметь представление о расточительности игроков, для которых деньги ничего не стоят, но я видел, что они, тем не менее, удивлены, и вызывать удивление — это моя страсть. Неудержимое чувство самолюбия возвышало меня над окружающими, мне было достаточно в это верить. Я презирал бы того, кто осмелился бы мне сказать, что я смешон, и однако, возможно, он был бы прав.

Удовлетворенный произведенным эффектом, я сообщал свою веселость остальным сотрапезникам. Я сердечно обнимал графа Амбруаза, прося у него прощения за подарки, что я сделал его семье, и тысячу раз благодарил его брата, что предоставил мне это знакомство.

Прекрасные графини явились, сверкая как звезды, говоря все трое разом, что уверены, что я снял, уж они не знают как, их размеры. Графиня отметила, что я велел сделать ее платье таким, что его можно будет расширить, когда она будет беременна, и она восхищалась гарнитурой, которая должна была стоить вчетверо дороже, чем само платье. Клементина не могла оторваться от зеркала; она догадалась, что цветами зеленым и розовым я хотел придать ей атрибуты Гебы. Что касается графини Элеоноры, то она продолжала считать, что ее платье самое красивое.

Очарованные удовлетворением наших красавиц, мы сели за стол, ощущая все сильный аппетит. Нам предложили на этом обеде все, что можно себе вообразить самого тонкого из постного и скоромного, и устрицы из венецианского Арсенала, которые пирожник умудрился выманить у метрдотеля герцога Моденского, составили украшение нашего стола. Мы съели их три сотни и опустошили двадцать бутылок шампанского. Мы оставались за столом три часа, выпивая и распевая песни, обслуживаемые очаровательными девицами, чьи прелести спорили с прелестями тех, что ими любовались.

К концу обеда вошла жена пирожника, держа у груди малыша графини. Это было новое театральное зрелище; радость дорогой мамочки, которая испустила крик ликования при виде их, и пирожницы, которая, казалось, торжествовала, занимая место графини целых четыре часа.

Мы провели еще час, выпивая пунш и смеясь, после чего графини пошли переодеваться. Зенобия позаботилась поместить три платья в корзине в мой экипаж, и когда я предложил ехать, я увидел, что они взгрустнули. Покинутая Кроче улучила момент мне сказать, что очень довольна Зенобией, и спросить у меня, когда мы уедем. Я пообещал ей, что она будет в Марселе не позднее чем через две недели после Пасхи.

Зенобия, которую я потихоньку расспросил, сказала, что эта девушка с превосходным характером, очень умная, и что ей будет очень грустно, когда та уедет. Будучи довольным прекрасными платьями, что она купила, я подарил ей двенадцать цехинов. Она сказала, что я получу квитанции от продавца у служащего г-на Греппи. Довольный всем, я заплатил бравому пирожнику все, что он запросил. Я любил, был любим, я чувствовал себя хорошо, у меня было много денег и я их тратил, я был счастлив и говорил себе это, смеясь над дураками-моралистами, говорящими, что нет истинного счастья на земле. Это словцо «на земле» вызывало у меня смех, как будто можно искать его где-то еще. Mors ultima linea rerum est [12]. Есть счастье совершенное и реальное, пока оно длится; это счастье проходит, но его конец не противоречит тому, что оно действительно существовало, и чтобы тому, кто его пережил, об этом свидетельствовать. Люди, его не заслуживающие — это те, кто в этом не признается, либо те, кто, обладая возможностями его пережить, пренебрегают ими. Carpe diem quam minimum credula postero, и в другом месте: Prudens futuri temporis exitum caliginosa nocte premlt Deus rldelque si mortalis ultra fas trépidât. Quod adest mémento componere sequus: ceetera fluminis ritu feruntur [13].

Мы выехали из дома пирожника в семь часов и прибыли в С.-А. к полуночи, и сразу пошли спать, но я покинул Клементину лишь после тех часов, что делают мужчину счастливым, и повторяются, чтобы сделать его таковым всякий раз, когда он, здоровый телом и духом, призывает их снова.

— Понимаешь ли ты, — сказала мне она, — что после твоего отъезда я не смогу жить счастливо?

— Первые дни мы оба будем несчастны; но мало помалу наше пламя под слоем золы философии утихомирится.

— Но признайся, что ты легко утешишься со своими девицами; но не думай, что я ревную, потому что я пришла бы в ужас, если бы узнала про себя, что способна на такие переживания по поводу твоего поведения.

— Прошу тебя, не воображай себе такое. Девицы, которых ты видела, не способны тебя заменить и не могут меня увлечь. Та, что побольше — это жена портного, а другая — это приличная девушка, которую я должен сопроводить в Марсель, ее родину, откуда ее похитил один несчастный, предварительно соблазнив. На будущее и до самой моей смерти ты будешь единственной, которая царит в моей душе, и если случится мне, поддавшись обману чувств, сжать в своих объятиях соблазнивший меня объект, воспоследует, моя дорогая, жестокое раскаяние, чтобы отомстить за тебя и сделать меня несчастным.

— Я уверена, что поэтому я никогда не окажусь несчастна. Но я не понимаю, как, любя меня, как ты меня любишь, и держа меня в своих объятиях, ты можешь думать о возможности оказаться мне неверным.

— Я и не думаю, но я допускаю.

— Мне кажется, это все равно.

Что ответить? Она права, хотя и ошибается; но то, что ее заставляет ошибаться, это — любовь; моя не использует силу, равную той, что мешает ей предвидеть. Я рассуждаю правильней лишь оттого, что меньше люблю. Мужчина, убежденный в том, что любит, находясь в объятиях возлюбленной, может отвечать на такое лишь поцелуями и слезами.

— Увези меня с собой, — говорит она, — я готова. Я буду счастлива. Ты должен, если ты меня любишь, думать лишь о своем собственном счастье. Будем счастливы вместе, дорогой друг.

— Я не могу опозорить твою семью.

— Ты считаешь меня недостойной стать твоей женой?

— Ты достойна монарха. Это я недостоин владеть такой девушкой, как ты. Знай, что у меня во всем мире нет ничего, кроме фортуны, которая может покинуть меня хоть завтра. Будучи один, я не боюсь ее поворотов, но я убью себя, если увижу тебя участницей моих несчастий.

— Почему мне кажется, что ты никогда не можешь стать несчастным, и почему я чувствую, что ты можешь быть счастлив только со мной? Твоя любовь не похожа на мою, если ты не оказываешь ей доверия, такого же, как я.

— У меня больше, чем у тебя, жестокого опыта, который, заставляя дрожать перед будущим, тревожит любовь. Любовь очарованная уступает в силе разуму.

— Жестокий разум! Значит, мы должны расписаться в расставании?

— Мое сердце останется с тобой; я уезжаю, обожая тебя, и если фортуна будет благоприятна мне в Англии, ты увидишь меня здесь в следующем году. Я куплю землю, где ты захочешь, и подарю ее тебе, уверенный, что ты принесешь мне ее в приданое, и наши дети украсят наше счастье.

— Ах! Замечательное будущее. Это мечта. Почему я не могу уснуть и проспать до самой смерти! Но что мне делать, если ты оставил меня беременной?

— Ах, моя божественная Геба! Этого не будет. Разве ты не поняла, что я обращался с тобой бережно?

— Бережно? Я ничего этого не знаю, но я догадываюсь. Я знаю, что ты меня бережешь. Увы! Ты не рожден, чтобы причинить мне горе. Нет. Никогда я не буду раскаиваться, что предалась любви в твоих объятиях. Вся здешняя семья говорит, что ты счастливец, и что ты достоин им быть. Какие хвалы! Дорогой друг, ты не поверишь, как бьется от радости мое сердце, когда я слышу, как говорят такое в твое отсутствие. Когда мне говорят, что я тебя люблю, я отвечаю, что обожаю тебя, и ты знаешь, что я не лгу.

Такими диалогами мы заполняли интервалы между нашими любовными объятиями в течение пяти или шести последних ночей, что мы провели вместе. Ее сестра, лежащая возле нас, спала, или притворялась спящей. Когда я уходил к себе, я ложился спать, вставал поздно, затем проводил весь день с нею одной или в семейном кругу.

Какая жизнь! Возможно ли, чтобы мужчина, хозяин самому себе, мог бы решиться ее покинуть? Благодаря везению я выигрывал у каноника деньги, которые позволял выигрывать у себя остальной семье, за чьей игрой я совершенно не следил. Одна Клементина не желала пользоваться моей невнимательностью; но два последних дня я заставил ее принять на себя половину моего банка, и, поскольку канонику, как всегда не везло, она выиграла сотню цехинов. Этот бравый монах потерял тысячу цехинов, из которых семь сотен остались в доме.

Последняя ночь, которую я провел всю с моим ангелом, была очень грустной; мы бы умерли от страдания, если бы не любовь, которая приходила время от времени нам на помощь.

Когда мы появились в семье, в последние полчаса, чтобы вместе позавтракать, у нас был, у Клементины и у меня, вид, как будто мы при смерти, но к нам проявили уважение. Я был невесел, и у меня не спрашивали о причине. Я обещал им дать о себе знать и возвратиться к ним в будущем году; и я им писал, но прекратил писать, когда несчастья, что навалились на меня в Лондоне, заставили меня потерять надежду их снова увидеть. Я их больше не увидел, но я не смог никогда забыть Клементину. Шесть лет спустя, при моем возвращении из Испании, я узнал, и я заплакал от удовольствия, что она живет счастливо, маркизой де… в городе …, замужем уже три года и матерью двух детей, мальчиков, из которых младший, которому сейчас двадцать семь лет, теперь капитан в австрийской армии. Как я был бы рад его увидеть! Когда я узнал, по возвращении из Испании, о прекрасном положении Клементины, я был несчастен. Я отправлялся искать счастья в Ливорно, после того, как пересек Ломбардию. Я оказался в четырех милях от места, где она могла находиться вместе с мужем, но у меня не хватило смелости отправиться ее повидать. Возможно, я хорошо сделал.

Собираясь спуститься, чтобы уехать, и видя всю семью готовой меня провожать до моего экипажа, но не видя там Клементины, я сделал вид, что кое-что забыл, и пошел, чтобы сказать ей последнее «Прости». Я нашел ее утопающей в слезах, с опухшим горлом, не в состоянии вымолвить хоть слово. Мешая свои слезы с ее, я принял дрожащими губами последний поцелуй и оставил ее там. Поблагодарив и расцеловав всю компанию, я уехал вместе со своим дорогим графом, и менее чем через три часа, во сне, мы прибыли к нему в Милан, где встретили с графиней, которая нас не ожидала, маркиза Трюльци. Рассмеявшись от всего сердца, любезный человек отправил слугу за обедом на четырех. Они заверили нас, что мы в Милане, и графиня посетовала, что мы ее не известили, но маркиз ее утихомирил, сказав, что тогда она должна была бы дать обед.

Я сказал им, что отправляюсь в Геную на четвертый день, и, к моему несчастью, маркиз Трюльци пообещал мне письмо к м-м Изолабелла, знаменитой кокетке, а графиня обязалась дать одно к епископу Тортоны, своему родственнику.

Я приехал в Милан во-время, чтобы пожелать доброго пути моей дорогой Терезе, которая направлялась в Палермо. Я поговорил с ней относительно нашего сына дона Цезарино, стараясь убедить ее поспособствовать его склонности. Она ответила, что оставляет его в Милане. Что она знает, откуда проистекает его страсть, и что она никогда не согласится с ней. Она сказала мне, что надеется найти его изменившимся к ее возвращению; однако он не изменился. Читатель узнает новости о нем через пятнадцать лет.

Я урегулировал свои расчеты с Греппи, который дал мне обменные письма на Марсель и кредитное письмо на десять тысяч цехинов на Геную, где я не думал, что мне понадобится много денег. Несмотря на мое счастье в игре, я покидал Милан с тысячей цехинов убытку. У меня были чрезмерные траты.

Я проводил все послеобеденное время с г-ном К., как с одним, так и вместе с его сестрой. Поскольку у меня перед глазами постоянно находился образ Клементины, она показалась мне иной.

Не имея никакого основания делать тайну от графа А. Б. о девице, которую я вез с собой, я направил Клермона забрать ее маленький чемодан, оплатив Зенобии все расходы, что она понесла на нее, и она явилась ко мне в день моего отъезда, очень просто одетая, в восемь часов утра.

Поцеловав руку графине, которая посягала на мою жизнь, и поблагодарив моего дорогого графа, я выехал из Милана 20 марта 1763 года, и я больше туда не возвращался.

Мадемуазель, которую, из уважения к ней и к ее фамилии я буду называть Крозэн, была очаровательна и обладала благородной внешностью, и, кроме того, сдержанным поведением, которое говорило о ее хорошем воспитании. Имея ее рядом с собой, я поздравлял себя с тем, что не ощущаю опасности влюбиться; но я ошибался. Я сказал Клермону, что хочу объявить ее своей племянницей, и приказал ему обращаться с ней со всем уважением.

Поскольку я с ней еще подробно не разговаривал, моей первой заботой было проверить ее ум и, хотя в мои намерения и не входило закрутить с нею любовь, внушить ей чувство дружбы и доверия. Рана, которую оставила в моем сердце Клементина, не могла зарубцеваться. Я поздравлял себя, что оказался в состоянии оставить ее в недрах ее семьи, без особого беспокойства, и особенно, что оставил ее без сожаления. Я заранее радовался своему прекрасному поступку, и вполне напрасно считал, что способен жить с очень хорошенькой девицей, не имея другого интереса, кроме героического — гарантировать ее от бесчестья, которому она могла подвергнуться, если бы должна была проделать этот путь в одиночку. Она это чувствовала.

— Кроме того, — сказала она мне, — я уверена, что г-н де ла Круа меня бы никогда не покинул, если бы не встретил вас в Милане.

— Я вами любуюсь. Поверьте мне, он действовал здесь подло, потому что, несмотря на все ваши достоинства, он не мог рассчитывать на меня с такой уверенностью. Не скажу вам, что он пренебрег вами, так как он, возможно, находился в отчаянии, но вы должны быть уверены, что он больше вас не любит.

— Я уверена в обратном. Видя себя оставшимся без средств, он должен был оставить меня, либо застрелиться.

— Ни то и ни другое. Он должен был продать все, что у вас есть, и переправить вас в Марсель. Находясь в Генуе, можно переехать в Марсель за очень небольшие деньги. Ла Круа рассчитал на интерес, который вызывает ваше красивое лицо, и он хорошо посчитал, но вы понимаете, с каким риском. Когда любят, поверьте мне, не могут на это пойти. Позвольте вас заверить, что если бы вы меня не поразили, я бы проявил к вам лишь весьма слабый интерес. Но я делаю ошибку, осуждая ла Круа, потому что вижу с очевидностью, что вы еще в него влюблены.

— Это правда; мне его жалко, но я жалею только о своей жестокой судьбе. Я больше его не увижу; но я больше никого не люблю. Я уйду в монастырь. У меня есть отец, у которого превосходное сердце; он меня простит. Я жертва любви; моя воля более не свободна. Когда я думаю об этом, я считаю, что не могу раскаиваться.

— Вы пошли бы из Милана с ним даже пешком, если бы он сказал?

— Вы в этом сомневаетесь? Но он слишком меня любил, чтобы подвергнуть усталости и нищете.

— Я уверен, что если мы встретим его в Марселе, вы вернетесь вместе с ним.

— Что касается этого, то нет. Я теперь начинаю восстанавливать свободу моей души. Настанет день, когда я возблагодарю бога, что полностью его забыла.

Искренность этой девушки мне нравилась. Зная силу любви, я ей сочувствовал. Ей понадобилось два часа, чтобы рассказать мне в деталях всю историю своей несчастной страсти. Прибыв в Тортону в начале ночи, я решил там заночевать, поручив Клермону заказать хороший ужин. Но моя так называемая племянница за этим ужином развернула передо мной такие познания, которых я от нее не ожидал. Кроме того, она вскружила мне голову, смакуя добрые яства и со стаканом в руке. Я нашел ее очаровательной, веселой, компанейской и не заговаривающей со мной более о своем несчастном любовнике. По какому-то поводу, вставая из-за стола, она выдала словцо, которое, вызвав у меня взрыв смеха, очень расположило меня в ее пользу. Я обнял ее, от избытка чувств, и, сорвав с ее прекрасных губ поцелуй, такой же горячий, как и мой, загорелся любовным чувством. Я спросил у нее, хочет ли она, чтобы мы легли вместе.

На это приглашение она, казалось, удивилась, и серьезным тоном, с покорным видом, явно предназначенным для того, чтобы мне не понравиться, ответила:

— Увы! Вы здесь хозяин.

— Хозяин? Здесь речь не идет о подчинении, но лишь о взаимной любезности. Вы внушили мне чувство любви; но если вы его не разделяете, я могу загасить его в самом зародыше. Здесь, как вы видите, две кровати.

— Тогда я пойду лягу во вторую. Если из-за этого ваше доброе чувство ко мне уменьшится, я буду несчастна.

— Нет, нет, мой ангел; вы не сочтете меня достойным ваших упреков. Ложитесь. Я постараюсь заслужить ваше уважение.

Она растянула ширму и легла, полностью раздевшись, как я узнал от нее самой несколькими днями спустя в Генуе.

На другой день, очень рано, я отправил епископу Тортоны письмо графини А. Б. Час спустя, в то время, как я завтракал вместе со своей племянницей, пришел старый священник пригласить меня обедать к монсеньору, вместе с дамой, что находится вместе со мной. В письме графини не говорилось о даме, которая может быть в моей компании, но испанец-прелат, очень вежливый, увидел, что, не имея возможности оставить ее одну, я бы не смог согласиться на его приглашение; он вынудил меня принять его, пригласив также и ее. Он предварительно узнал из записи, которую я сделал в гостинице, что эта дама моя племянница. Я сказал священнику, что приду.

Племянница моя, демонстрируя очень хороший характер, вела себя так, как будто я не должен был ни капельки быть задет тем предпочтением, которое она оказала своей кровати перед моей. Это мне понравилось. Со спокойной душой, я видел, что она чувствовала бы себя униженной, если бы поступила иначе. Я же этим совершенно не был задет. Самолюбие предписывало умной женщине отдаваться желаниям любовника только тогда, когда это можно счесть благодарностью за знаки его внимания. Я же пригласил ее лечь со мной в кровать только лишь как бы для проформы. Я слишком много выпил. Я увидел, что она была польщена, когда я пригласил ее пойти вместе со мной обедать к епископу. Она оделась очень элегантно и прилично. В полдень монсеньор отправил за нами коляску.

Я увидел прелата, выше меня на два дюйма, в возрасте восьмидесяти лет, однако живого, серьезного и приветливого. Когда племянница захотела поцеловать ему руку, он отдернул ее, подставив ей золотой крест, который он носил на груди. Она поцеловала его, говоря:

— Вот то, что я люблю [14].

Она искоса глянула на меня, и эта тонкая шутка была для меня неожиданностью. За столом я нашел епископа весьма знающим. Нас было девять или десять человек; помимо четырех священников, он пригласил также двух молодых сеньоров, которые осыпали мою племянницу всеми знаками внимания, которые она принимала таким образом, что убедила меня, что она к ним привычна. Я заметил, что епископ никогда не останавливал свой взгляд на ее красивом лице, даже говоря с ней. Я решил про себя позаботиться заслужить нежную дружбу этой девушки.

Я выехал из Тортоны в четыре часа и остановился на ночлег в Нови. Во время ужина я коснулся вопроса о религии и, найдя в ней добрую христианку, спросил у нее, как же она могла насмехаться, целуя крест нашего Спасителя. Она ответила, что двусмыслица подвернулась ей на язык лишь случайно, и что если бы она подумала, это словцо не сорвалось бы с ее уст. Я сделал вид, что поверил. У нее явно был ум. Желания, которые она мне внушала, становились все более сильными, но мое самолюбие заставляло меня их придерживать. Я воздержался от поцелуя, когда она пошла ложиться; однако, поскольку ширмы не было, она разделась только, когда решила, что я заснул. На другой день мы выехали в шесть часов, и в полдень были в Генуе.

Я остановился в частном доме, адрес которого мне отправил в Милан Погомас. Он снял мне апартаменты в четыре комнаты, очень хорошо меблированные, которыми я остался весьма доволен. Я отправил человека сказать ему, что я прибыл, и распорядился насчет обеда.

Примечания

1

В религии не сомневаюсь — Гораций, Сатиры.

(обратно)

2

острова на озере Лагомаджоре — прим. перев.

(обратно)

3

Когда любовь трактуется таким образом, что любовник может по желанию продать или заменить свою возлюбленную, нет никакого смысла грустить, если, потеряв одну, он приобретает другую. — Ариосто, Неистовый Орландо, XXVI, стр. 70, 5–8

(обратно)

4

Краткость жизни препятствует нам питать большие надежды — точная цитата: Vitae summa brevis spem nos vetal incohare longam, Гораций.

(обратно)

5

«Макрели» — прим. перев.

(обратно)

6

под 190 см — прим. перев.

(обратно)

7

Он поёт, путник, над пустым кошельком, встретив мошенника — Ювенал.

(обратно)

8

Каждый занимается своим делом.

(обратно)

9

Человек человеку Бог.

(обратно)

10

Верный пастырь.

(обратно)

11

Если бы маленький Эней играл у меня на дворе.

(обратно)

12

Смерть — это последняя строка в Книге жизни — из Горация.

(обратно)

13

Наслаждайся настоящим, надейся на будущее — это наименьшее, что ты можешь — из Горация. …В своей мудрости божество скрывает будущее во мраке времени, и оно смеется, когда смертный в своем любопытстве устремляет свой взгляд дальше, чем ему позволено. Помышляй лишь о том, чтобы со спокойным умом вынести настоящее; все же остальное уносится как бы водами потока — из Горация.

(обратно)

14

игра слов: крест и ла Круа — прим. перев.

(обратно)

Оглавление

  • Глава I
  • Глава II
  • Глава III
  • Глава IV
  • Глава V
  • Глава VI
  • Глава VII
  • Глава VIII
  • Глава IX
  • Глава X Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 8», Джакомо Казанова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства