«История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 9»

1065

Описание

«Погомас, который в Генуе назвался Пассано, поскольку все его знали, представил мне свою жену и свою дочь, некрасивых, грязных и наглых. Я быстро от них избавился, чтобы наскоро пообедать с моей племянницей и отправиться сразу к маркизу Гримальди. Мне не терпелось узнать, где обитает Розали. Лакей сенатора сказал мне, что его светлость находится в Венеции, и что его не ждут раньше конца апреля. Он отвел меня к Паретти, который женился через шесть или семь месяцев после моего отъезда. Сразу меня узнав, он показал, что рад меня видеть, и покинул свою контору, чтобы пойти представить меня своей жене, которая при виде меня испустила крик восторга и кинулась ко мне с распростертыми объятиями. Минуту спустя он нас покинул, чтобы пойти заняться своими делами, попросив жену представить мне свою дочь…»



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Джованни Казанова История Жака Казановы де Сейнгальт, венецианца, написанная им самим в замке Дукс, Богемия, том 9

Глава I

Я вижу Розали счастливой. Синьора Изолабелла. Повар. Бириби. Ирен. Пассано в тюрьме. Моя племянница — старая знакомая Розали.

Погомас, который в Генуе назвался Пассано, поскольку все его знали, представил мне свою жену и свою дочь, некрасивых, грязных и наглых. Я быстро от них избавился, чтобы наскоро пообедать с моей племянницей и отправиться сразу к маркизу Гримальди. Мне не терпелось узнать, где обитает Розали.

Лакей сенатора сказал мне, что его светлость находится в Венеции, и что его не ждут раньше конца апреля. Он отвел меня к Паретти, который женился через шесть или семь месяцев после моего отъезда.

Сразу меня узнав, он показал, что рад меня видеть, и покинул свою контору, чтобы пойти представить меня своей жене, которая при виде меня испустила крик восторга и кинулась ко мне с распростертыми объятиями. Минуту спустя он нас покинул, чтобы пойти заняться своими делами, попросив жену представить мне свою дочь.

Розали, представив дитя шести месяцев, сказала мне, что она счастлива, что владеет сердцем и душой своего мужа, который, с помощью кредита г-на маркиза Гримальди настолько хорошо повел свою коммерцию, что теперь торгует в одиночку.

Розали стала совершенной красавицей. Она была мне бесконечно признательна, что я пошел повидаться с ней, едва прибыв в город, и настоятельно заявила, что ждет меня к обеду завтра.

— Мой дорогой и нежный друг, я обязана тебе своей судьбой и моим счастьем; поцелуемся и ограничимся этим, и завтра воздержимся от того, чтобы обращаться друг к другу на ты. Но кстати, подожди: у меня есть чем тебя удивить.

Она выходит и две минуты спустя возвращается с Вероникой. Она взяла ее к себе горничной. С удовольствием увидев ее снова и наслаждаясь ее удивлением, я ее обнял, спросив сразу новостей об Аннете; она ответила, что та чувствует себя хорошо и что она работает у нее вместе со своей матерью. Я сказал, чтобы она направила ее ко мне, чтобы служить горничной у моей племянницы в те две или три недели, что я собираюсь провести в Генуе. Она пообещала направить ее завтра, но Розали разразилась смехом и воскликнула:

— Еще одна племянница! Но в качестве племянницы ты, надеюсь, приведешь ее завтра с собой!

— С удовольствием, тем более, что она из Марселя.

— Из Марселя? Она может меня знать, но это неважно. Как ее зовут?

Назвав ей какое-то имя, я сказал, что она дочь кузины, которая была у меня в Марселе; она этому не поверила, но развеселилась, видя меня всегда расположенным к приятным приключениям.

Выйдя от нее, я направился к синьоре Изолабелла и передал для нее письмо маркиза Трюльци. Минуту спустя она вышла ко мне, говоря, что он ее предупредил и что она меня ждет. Она представила мне маркиза Агостино Гримальди délla pietra , своего постоянного чичисбея , при долгом отсутствии ее мужа, который жил в Лиссабоне.

М-м Изолабелла была хорошо устроена, имела красивое лицо, ум тонкий и приятный, возраст в тридцать лет, тонкую и очень худую талию и лицо, покрытое белилами и румянами, но настолько неловко, что это сразу бросалось в глаза. Это мне не понравилось, несмотря на ее черные глаза, которые были замечательны. Полчаса спустя я откланялся, получив приглашение на ужин на завтра.

Возвратившись в мое жилище, я был рад убедиться, что моя племянница очень хорошо устроилась в комнате, которая была отделена от моей только кабинетом, в котором, я сказал ей, я поселю горничную, которую я нанял для нее, и которую она увидит завтра. Она меня поблагодарила. Я сказал, что она пойдет со мной обедать в дом негоцианта, в качестве моей племянницы, и она выразила мне признательность за все мои заботы о ней. Эта девушка, которую ла Круа довел до сумасшествия, была хорошенькая, как ангел, но ее благородный тон и нежный характер своей редкостью превосходили ее прелести. Мне это все очень полюбилось, и раскаяние в том, что я не соединился с ней с первого же дня, ранило мне душу. Если бы я поймал ее на слове, я бы спокойно стал ее любовником, и, возможно, заставил бы полностью забыть ла Круа.

Поскольку я не обедал, я сел за стол сильно оголодавшим, как и моя племянница, обнаружившая изрядный аппетит. Мы оба посмеялись, найдя наш ужин весьма дурным. Я сказал Клермону позвать хозяйку.

Вина здесь на поваре, — сказала она. Это кузен вашего секретаря Пассано, тот его привел к вам. Если бы поручили это мне, я дала бы вам превосходного повара, и по наилучшей цене.

— Приведите мне его завтра.

— Охотно; но прежде пусть этот убирается. Он у меня вместе с женой и детьми. Это Пассано их привел, пусть он от них и избавится.

— Предоставьте это мне. А пока задержите у меня вашего; я испытаю его послезавтра.

Я сопроводил племянницу в ее комнату и попросил ее ложиться, не обращая на меня внимания. Я читал газету. Почитав, я направился поцеловать ее и пожелать ей доброй ночи, сказав, что она могла бы пожалеть меня, не заставляя спать в одиночку. Она не ответила.

На следующий день она вошла в мою комнату в тот момент, когда Клермон мыл мне ноги, и попросила приказать ему подать ей кофе с молоком, так как шоколад слишком разгорячает; я направил Клермона за кофе, и она стала передо мной на колени, чтобы меня вытереть.

— Мне этого не нужно.

— Почему нет? Это знак дружбы.

— Вы можете оказывать такие знаки лишь любовнику.

Она опустила свои красивые глаза и села рядом со мной. Вернулся Клермон, обтер меня, обул, и хозяйка принесла кофе для нее и шоколад для меня. Она спросила у нее, не хочет ли та купить прекрасную мантилью из Пекина, по моде Генуи, и я сказал, чтобы она принесла показать. Она вышла сказать торговке, чтобы та поднялась, и в ожидании я дал племяннице двадцать генуэзских цехинов, сказав, что это ей для ее мелких надобностей. Она взяла их с изъявлениями благодарности, позволив при этом расцеловать себя с наилучшей грацией. Поднялась торговка, она выбрала, поторговалась и заплатила.

Пришел Пассано с упреками по поводу повара.

— Я нанял его по вашему приказу, — сказал он, — на все время вашего пребывания в Генуе, за четыре ливра в день, с жильем и питанием.

— Где мое письмо?

— Вот оно: «Разыщите мне хорошего повара, которого я оставлю у себя на все время, что буду в Генуе».

— Я сказал вам «хорошего», а он не хорош. Только мне судить, хорош ли он.

— Вы ошибаетесь, потому что он докажет, что он хорош; он вчинит вам иск, и вы окажетесь виноваты.

— Вы заключили с ним соглашение письменно?

— Подписанное вами.

— Я хочу на него взглянуть. Велите ему подняться.

Я приказал Клермону пойти привести адвоката. Поднялся повар, вместе с Пассано, и я вижу соглашение, подписанное двумя свидетелями и составленное таким образом, что, stricto jure [1], я должен оказаться виноват; я ругаюсь, но это не меняет сути дела. Повар говорит, что он хорош, и что он найдет в Генуе четыре тысячи персон, которые подпишут, что он хороший повар. Приходит адвокат и говорит мне то же самое; он говорит мне сверх того, что я не найду никого, кто бы захотел сказать, что тот плох.

— Это может быть, — говорю я ему; но я хочу, чтобы он ушел, потому что я хочу взять другого, и я ему, тем не менее, заплачу.

— В этом случае, — говорит мне повар, я попрошу у вас в судебном порядке соответствующую компенсацию за мою поруганную репутацию.

Тут я начинаю смеяться, ругаясь, и в этот момент приходит дон Агостино Гримальди. Когда ему объяснили суть дела, он рассмеялся, пожал плечами и сказал мне не ходить в суд, так как меня засудят, и оплатить расходы.

— Вас подвел, — сказал он, — если он не «una bestia» (скотина), ваш комиссионер, который должен был предварительно его испытать, как поступают со всеми поварами.

Пассано на это говорит, прерывая его, что он не обманщик и не bestia . Хозяйка же добавляет, что повар его кузен.

Итак, я плачу адвокату и отсылаю его, и говорю повару спускаться к себе. После этого я спрашиваю у Пассано, должен ли я ему денег; он отвечает, что, наоборот, я заплатил ему за месяц вперед, и что он должен мне служить еще десять дней.

— Очень хорошо, я дарю вам эти десять дней и сейчас же прогоняю вас, по крайней мере, если ваш кузен не уйдет от меня сегодня же, вернув вам это дурацкое соглашение, что вы с ним заключили. Идите.

Они все ушли; после чего г-н Гримальди сказал, что я решил свой процесс шпагой, как Александр[2]. Он попросил меня представить его даме, что он видит перед собой, и я сказал, что это моя племянница. Он сказал, что я доставлю большое удовольствие м-м Изолабелла, представив ее той, и я уклонился от этого, сказав, что маркиз Трюльци не упомянул ее в своем письме. Минуту спустя он ушел, и вот — Аннет вместе со своей матерью. Она стала ослепительна. Маленькие желтоватые пятнышки, что были у нее на лице, исчезли, ее зубы стали белыми, она выросла, и ее грудь, достигшая совершенства, была прикрыта газом. Я представил ее ее хозяйке, чье удивление меня позабавило. Я показал ей ее кровать, сказав ее матери, чтобы принесла ее пожитки. Занявшись своим туалетом, я сказал племяннице идти заниматься своим с Аннетой, которая была обрадована, оказавшись снова со мной. К полудню, когда мы были готовы выйти, моя хозяйка пришла представить мне моего нового повара, и вернуть мне контракт, который заключил Пассано со своим кузеном. Эта комичная победа меня развеселила. Я дал распоряжение новому повару насчет обеда, какой я хочу, и направился в портшезе к Розали, в сопровождении своей племянницы.

Я увидел блестящую компанию, в отношении как женщин, так и мужчин, и отметил удивление Розали при виде моей племянницы, как и той — при виде Розали.

Розали, поцеловав меня, назвала ее ее именем, и та ответила комплиментом, который заканчивался заверением, что первой новостью, которую сообщит она ее матери, будет та, что она встретила ее в Генуе, прекрасную и счастливую. Они вышли вместе в соседнюю комнату, как я и ожидал, и вернулись через четверть часа с очень довольным видом. Но сцена на этом еще не кончилась. Вошел Паретти, и Розали представила ему мою племянницу, сказав, что это м-ль XXХ. Он приветствовал ее; он состоял в переписке с ее отцом; он торопливо вышел и вернулся минуту спустя, держа в руке письмо от ее отца, которое показал ей, и моя племянница поцеловала подпись. Видя ее взволнованной и готовой заплакать, я сам не мог сдержать слез; я убедил Розали сказать мужу, что тот по важным соображениям должен воздержаться от того, чтобы передать эту новость отцу девушки.

Обед получился блестящий, и Розали восприняла похвалы с большой непринужденностью; но наибольшие почести от всех присутствующих получила моя так называемая племянница, которая, в качестве дочери г-на XXХ, известного негоцианта из Марселя, приковала к себе внимание молодого человека, которого господь предназначил ей в мужья. Какое удовольствие для меня было узнать в нем министра!

Что до Розали, она меня удивила. Она казалась действительно рожденной, чтобы быть хозяйкой большого дома. Она искренне воздала должное всему, что я нашел достойным похвалы, вплоть до прекрасной посуды и тонких вин. Мы поднялись из-за стола очень довольные и весьма веселые.

Захотели организовать партию в карты, но Розали, зная, что я не люблю такие азартные игры, предложила сыграть в тридцать-сорок в круговую. Игра заняла нас вплоть до времени ужина, при том, что никто не счел себя сильно проигравшим. В полночь мы разошлись, все довольные проведенным днем.

Возвратившись домой и оказавшись наедине со своей племянницей, я сразу спросил, каким образом она познакомилась с Розали в Марселе.

— Я познакомилась с ней у себя, когда она пришла вместе со своей матерью принести белье. Я ее всегда любила. Ей на два года больше, чем мне. Я ее сразу узнала. Она мне сказала, что это вы заставили ее покинуть Марсель, и что вам она обязана своей счастливой судьбой, но не рассказывала мне этого в деталях. Что касается меня, я сказала ей лишь то, о чем она сама могла догадаться. Я призналась ей, что вы не мой дядя, и если она думает, что вы мой любовник, меня это не беспокоит. Вы не представляете себе, насколько сегодняшний прием мне был приятен; вы рождены, чтобы делать людей счастливыми.

— Но ла Круа!

— Прошу вас не говорить о нем.

Она меня разожгла. Она кликнула Аннет, и я направился спать. Но, уложив свою хозяйку в постель, та пришла к моей кровати, как я и ожидал.

— Если правда, — сказала мне она, — что мадам ваша племянница, могу ли я надеяться, что вы меня еще любите?

— Да, моя дорогая Аннета, я тебя люблю; иди разденься и приходи со мной поболтать.

Я провел с этой редкостной девочкой два замечательных часа, которые утихомирили пламя, что разожгла во мне моя племянница.

Назавтра пришел Пассано сказать, что он урегулировал дело с поваром, использовав шесть цехинов, и я ему их вернул, попросив быть более разумным в будущем.

Я направился завтракать к Розалии, чтобы пригласить ее на завтра обедать ко мне, вместе со своим мужем и еще четырьмя людьми по собственному выбору, сказав при этом, что именно она мне скажет, хорош ли повар, которого я собираюсь нанять. Пообещав мне прийти, она захотела узнать историю моих амуров с м-ль XXХ, но когда я сказал, что действительно не могу ей ничего сказать, она ответила, что не собирается выслушивать от меня сказки. Однако была очарована, услышав от меня, что та мне рассказала о ней. Она спросила у меня, сочту ли я дурным, если она придет ко мне обедать вместе с молодым человеком, который за столом оказывал ей большие знаки внимания.

— Кто он? Мне это интересно.

— Он такой-то. Он единственный сын богатого негоцианта.

— Приводи его. Прощайте, мои старые любови.

Выходя, я попросил Паретти дать мне хорошего местного слугу, и он направил мне превосходного в тот же день. Я застал племянницу еще в постели. Я сказал ей, что Розали придет к нам обедать завтра, и что она может быть уверена, что муж Розали не напишет ее отцу о том, что она находится в Генуе. Она поблагодарила меня, потому что она об этом беспокоилась. Поскольку мне нужно было ужинать в этот день в городе, я сказал ей, что она может пойти ужинать к Розали, по крайней мере, если не предпочитает ужинать одна.

— Дорогой дядюшка, вы проявляете обо мне столько заботы, что это меня тяготит. Я пойду к Розалии.

— Довольны ли вы Аннет?

— Кстати. Она сказала мне, что спала этой ночью с вами, и что вы были у нее первый любовник, в то же время, как и у ее сестры Вероники.

— Это правда, но это нескромная болтовня.

— Надо ее извинить. Она сказала мне, что она согласилась на это только после того, как вы поклялись ей, что я ваша племянница; и еще, вы понимаете, что она доверилась мне лишь для того, чтобы похвастаться. Она полагает, что этим заслужит от меня некоторого рода уважение, и она права. Я должна уважать девушку, которую вы любите.

— Мне бы больше понравилось, если бы вы ощутили право поэтому ревновать. Даю вам слово, что если она не проявит к вам должного уважения, я выставлю ее за дверь. Вы можете не любить меня, и мне это не может нравиться; но вы не обязаны мне в этом потворствовать.

Я не был раздосадован тем, что моя племянница узнала, что я имел Аннету; но я был слегка задет тем, как она это восприняла. Я понял, что она не имеет никакой склонности ко мне, и мне казалось, более того, что она рада видеть себя освобожденной этим от риска, как ей казалось, проводить все дни тет-а-тет со мной, любующимся ее прелестями.

Мы обедали одни, и вкусные блюда моего повара внушили нам большие надежды относительно него. Слуга, которого мне пообещал Паретти, прибыл; я сказал племяннице, что он принадлежит ей. Погуляв с ней в коляске пару часов, я отвез ее к Паретти и там оставил. Я отправился к м-м Изолабелла, где нашел весьма многочисленную компанию — мужчин и дам самой знатной категории.

Развлечение, которому предавались там вплоть до времени ужина, была игра бириби , от которой женщины в особенности были без ума. В Генуе эта игра была запрещена, но в частных домах ею развлекались свободно, и правительство по этому поводу ничего не говорило. Игроки, приверженные ей, ходили по домам, где их принимали, и где они встречались. В этот вечер их судьбе было угодно, чтобы они оказались у м-м Изолабелла, и поэтому у нее собралось столь большое общество. Чтобы делать то же, что и все, я стал играть. В зале, где играли, был портрет мадам, одетой в костюм Арлекина, и на доске для игры в бириби был также портрет Арлекина; чтобы любезничать с хозяйкой, рядом с которой я уселся, я поставил цехин на Арлекина. На доске было тридцать шесть фигурок, выигравший получал тридцать две своих ставки. Каждый игрок в свою очередь доставал шарик из мешка три раза подряд. Держателей бириби было трое. Один — держал мешок, другой — деньги, третий — доску, он же собирал деньги, которые выпадали на шансы, когда вынимали шарик. Банк содержал две тысячи цехинов, или около того. Стол, красивый ковер и четыре серебряных подсвечника принадлежали держателям. Можно было поставить на номер, сколько хочешь. Я ставил каждый раз цехин.

М-м Изолабелла, первой доставала шарик, и мешок перемещался от нее вправо, мой черед наступал последним. Поскольку игроков было пятнадцать — шестнадцать, когда наступил мой черед, я потерял к этому времени уже почти пятьдесят цехинов, поскольку Арлекин ни разу не появлялся. Мне было жалко.

Но к концу, когда настал мой черед, я достал шарик и попался Арлекин. Мне выплатили тридцать два цехина. Я поставил их все на того же Арлекина, он выпал, и мне должны были выплатить тысячу. Я оставил пятьдесят и вытянул третий раз, опять Арлекина. Мне выдали все деньги, что там были, и, поскольку этого не хватило, мне досталось все — стол, ковер, доска бириби и четыре серебряных шандала. Все смеялись, аплодировали мне, освистали разоренных и осмеянных мошенников и выставили их за дверь. Но после раскатов смеха я увидел, что дамы огорчены. Игра окончилась, они не знали, что еще делать. Я посочувствовал им, сказав, что сам буду держать бириби, и объявил, что не желаю никакого преимущества; я хочу платить тридцать шесть. Меня нашли замечательным. Я развлекал всех вплоть до времени ужина, не проиграв и не выиграв. Я упросил мадам, так что она разрешила продолжить всю эту лавочку. Это приключение забавляло нас в течение всего ужина. Оставшись последним, я пригласил на обед мадам и ее маркиза, и они согласились. Я велел отнести в мою коляску тяжелый мешок, где лежали три сотни цехинов серебром, и направился к Розали, чтобы отвезти домой мою племянницу, которая сказала мне, что провела восхитительный вечер.

— Очень любезный молодой человек, — сказала мне она, — которого Розали приведет к нам завтра обедать, наговорил мне сотню любезностей, и среди прочих — что он хочет приехать в Марсель, чтобы познакомиться с моим отцом, чтобы иметь возможность ухаживать за мной. Он будет разочарован.

— Почему?

— Потому что он меня не увидит. Моим миром станет монастырь. Мой отец, человек гуманный и добрый, мне простит, я сама себя накажу.

— Это меланхолическая идея, от которой вы должны отказаться. Вы созданы, чтобы составить счастье супруга, достойного вас и независимого, насколько это возможно, от фортуны. Чем больше я вас изучаю, тем более убеждаюсь в том, что я вам говорю.

Я отметил с удовольствием хорошее обращение моей племянницы с Аннетой, когда она ее раздевала, и некоторую небрежность этой последней, которая мне не понравилась. Когда она пришла ложиться, я сделал ей по этому поводу мягкие упреки, на которые она должна была отвечать мне только ласками, но отнюдь нет — она вознамерилась заплакать. Слезы красивой девушки в объятиях своего любовника, который готов над ними посмеяться, вызвали раздражение.

— Будь веселее, — сказал я ей, — или иди в свою постель.

При этих словах она вырвалась из моих рук и покинула меня; я заснул в дурном настроении.

Наутро, тоном хозяина, я сказал ей, что она нанесла мне жестокое оскорбление, и что я ее отошлю, если она повторит это еще раз; вместо того, чтобы успокоить меня, она снова заплакала, и, в раздражении, я пошел посчитать мои деньги. Полчаса спустя пришла моя племянница и спросила меня нежным и чувствительным тоном, почему я обидел бедную Аннет.

— Дорогая племянница, скажите ей, чтобы была разумной.

Она взяла со смехом горсть моих экю и ушла. Минуту спустя я увидел Аннет веселой, она с этими экю в переднике явилась меня обнять, обещая мне не плакать больше никогда в жизни. Таков был ум моей племянницы, которая хотела, чтобы я ее любил. но не хотела иметь меня в качестве любовника. В наборе женских способов кокетства приемы такого рода широко распространены.

Пассано явился ко мне без вызова и поздравил с победой.

— Кто вам про это рассказал?

— Все говорят в кафе. Это замечательная новость, потому что бирибисты — мошенники, поднаторевшие в своем мастерстве. Это приключение заставит говорить о вас, потому что считают, что невозможно разорить их таким макаром без того, чтобы не сговориться с тем, кто держит мешок.

— Друг мой, вы мне надоели. Передайте этот кусочек вашей жене и подите вон.

Кусочек золота, что я ему дал, стоил сотню генуэзских ливров. Это была монета, которую правительство выпустило для удобства внутреннего обращения. Были также такие монеты в пятьдесят и двадцать пять ливров.

Я продолжал считать мое золото и серебро. Клермон передал мне записку. Это было нежное приглашение Ирен, которая желала, чтобы я пришел с ней позавтракать. Она дала мне свой адрес. Моя дорогая Ирен в Генуе! Заперев на ключ мои монеты, я отправился туда неодетый; я нашел ее хорошо устроенной, она сказала, что мебель ее, и ее старый отец, граф Ринальди, обнял меня, проливая слезы радости. Он поздравил меня.

— Три тысячи цехинов, — сказал он, — это неплохо.

— Да, — настойчивость и везение.

— Забавно здесь то, что человек, получивший мешок, связан с двумя другими хозяевами бириби.

— Что вы находите в этом забавного?

— Потому что, ничего не теряя, он должен получать половину от сумм, без этого условия с вами никто не будет договариваться.

— Вы верите, что это так?

— Все в это верят. Дело не может обстоять иначе. Это мошенник, который ловит свою удачу, обманывая других мошенников. Все греки Генуи им восхищаются, и вы прославились.

— В качестве еще большего мошенника.

— Вас так не называют, по крайней мере явно; вас считают умницей и одобряют.

— Большое спасибо.

— Я слышал эту историю от одного человека, который присутствовал на этом забавном сражении. Он говорит, что второй и третий раз вы узнали шарик на ощупь через посредничество человека, держащего мешок.

— И вы убеждены, что это так.

— Я в этом уверен. Нет такого порядочного человека, который на вашем месте не захотел бы получить возможность сделать так же. Но я советую вам быть начеку при разговоре, который у вас будет с человеком мешка, о том, чтобы отдавать ему его половину. За вами будут шпионить. Если хотите, я вам послужу.

У меня хватило сил сохранить хладнокровие, ничего не ответить, подняться и строго отстранить Ирен, которая, как она это делала в Милане, захотела помешать мне уйти. Эта клеветническая история, которая в среде профессиональных игроков создавала мне высокую репутацию, ранила мне душу. Пассано и Ринальди достаточно мне сказали, чтобы не сомневаться в широкой огласке произошедшего, и я не удивлялся, что этому поверили, но я не хотел и не мог с этим согласиться. Я отправился на strada Balbi , чтобы рассказать обо всем маркизу Гримальди и в то же время вернуть ему визит. Он сидел в своем магистрате; меня к нему провели, обо мне объявили, он вышел, поблагодарил меня за беспокойство и, выслушав всю историю, ответил, смеясь, что я должен не обращать на это внимания и тем более не стараться ее опровергать.

— Вы советуете мне согласиться с тем, что я мошенник.

— Только дураки станут называть вас мошенником; не обращайте на них внимания, по крайней мере, если не говорят вам это в лицо.

— Хотелось бы мне знать, кто тот патриций, который рассказал об этой истории, и который говорил, что присутствовал при этом.

— Он зря это рассказал; но вы также ошибетесь, если будете разузнавать его имя. Он не собирался, рассказывая ее, сказать о вас плохое, ни причинять вам зло.

— Восхитительно. Вы полагаете, что если дело обстояло так, как о нем рассказывают, это делает мне чести?

— Ни вины, ни чести. Вас любят, над этим смеются, и каждый говорит, что на вашем месте поступил бы так же.

— И вы в том числе.

— Да. Будучи уверен, что на шарике есть Арлекин, я бы разорил банк, как сделали и вы. Скажу вам честно, что я не знаю, выиграли ли вы благодаря везению или ловкости, но если бы я должен был дать заключение, основываясь на наиболее правдоподобном предположении, я сказал бы, что вы знали о шарике. Поверьте, что я рассуждаю здраво.

— Я этому верю, но вы исходите из предположения, которое меня бесчестит. Согласитесь также, что все те, кто полагает меня способным выиграть с помощью ловкости, меня оскорбляют.

— Это зависит от образа мыслей. Я допускаю, что они вас оскорбляют, если вы чувствуете себя оскорбленным; но они не могут об этом догадаться, и, соответственно, не имея намерения вас оскорбить, они вас и не оскорбляют. Впрочем, вы не найдете никого, настолько наглого, чтобы сказал, что вы выиграли за счет ловкости; однако, вы не можете помешать им так думать.

— В добрый час. Пусть так думают, но пусть остерегутся мне это сказать. Прощайте, господин маркиз, до часа обеда.

Я вернулся к себе, сердитый на Гримальди, на Ринальди, сердитый, что грубо обошелся с Ирен, которую любил, и сердитый на то, что сержусь, потому что мог бы над этим посмеяться; при теперешнем развращении нравов это дело не могло повредить моей чести. Моя репутация была репутацией человека умного, в том значении, которое облагораживает в Генуе более, чем в любом другом месте, тот неприятный смысл, который придавали у янсенистов неприятному имени мошенник. Я размышлял, наконец, о том, что мне не следует проявлять слишком много щепетильности, отобрав бириби тем способом, который, как считают, я применил, если действительно человек с мешком, предварительно со мной свяжется, если это послужит лишь для развлечения прекрасной компании с помощью красивого подвига; но если дело не сложится подобным образом, я не могу позволить, чтобы кто-то действительно выкладывал подобное.

Я постарался справиться со своим дурным настроением для доброй компании, что ждал к обеду. Ко мне явилась моя племянница, у которой не было ни бриллиантов, ни часов и никаких украшений — ее несчастный любовник все с нее продал, — но хорошо одетая и превосходно причесанная, она блистала, как только можно желать.

Пришла Розали, богато убранная, затем Паретти со своими дядей и тетей и с двумя друзьями, чье состояние льстило моей племяннице. Значительно позже явилась м-м Изолабелла вместе с г-ном Гримальди. Перед тем, как мы собрались садиться за стол, Клермон объявил о некоем человеке, который хочет со мной поговорить. Я сказал пригласить его, и г-н Гримальди сказал мне, что это человек, который является держателем мешка от бириби.

— Чего вы хотите от меня?

— Я пришел попросить вас о помощи. Меня высылают; а у меня есть семья. Думают, что…

Я не дал ему кончить. Я сказал Клермону, чтобы тот дал ему четыре цехина, и я его выпроводил.

Мы сели за стол, — и вот, опять Клермон, он передает мне письмо. Я вижу подпись Пассано и кладу его в карман, не вскрывая.

Мой обед протекал очень весело, все отдали должное искусству моего повара. М-м Изолабелла блистала на первом плане, но Розали и племянница ее затмевали. Молодой генуэзец все свое внимание уделял только моей племяннице, и она, как мне казалось, была к этому чувствительна. Мне хотелось увидеть ее влюбленной в кого-то, кто смог бы заставить ее отказаться от безнадежной идеи пойти затвориться в монастыре. Она могла бы снова стать счастливой, лишь отказавшись от воспоминаний о несчастном, который поставил ее на край пропасти.

Вот письмо, которое мне написал Пассано:

«Я отправился в „Банчи“ [3], чтобы обменять на деньги кусочек в сотню ливров, который вы мне подарили. Его взвесили и нашли, что он на десять карат легче своей величины, его у меня конфисковали, приказав мне сказать, от кого я его получил. Вы понимаете, что я не должен был на это отвечать. Меня отправили в тюрьму, и если вы не найдете способа меня оттуда вытащить, меня ждет уголовный суд. Вы понимаете также, что я не могу дать себя повесить. Остаюсь…, и т. д.»

Я передал письмо г-ну Гримальди. Прочитав его, он сказал, отведя меня в сторону, что это очень плохое дело, которое, прямо говоря, можно решить, только передав палачу того, кто подпилил кусочек.

— Повесят держателей бириби. Пусть их повесят.

— М-м Изолабелла будет скомпрометирована, поскольку бириби запрещена повсюду. Я должен переговорить с Государственными Инквизиторами. Позвольте мне действовать. Напишите Пассано, чтобы он продолжал молчать, и что вы обо всем позаботитесь. Закон относительно подпиливания монет суров только в части этих кусочков, потому что правительство хочет, чтобы они получили хождение в Генуе, и чтобы подпиливатели, будучи примерно наказанными, его уважали.

Я написал, соответственно, Пассано и велел принести весы. Мы взвесили все золотые кусочки, что я выиграл в бириби, и нашли их легче на сумму двух тысяч генуэзских ливров. Г-н Гримальди распорядился их порезать и продать ювелиру.

Поскольку дело было сделано, г-н Гримальди предложил мне партию в пятнадцать тет-а-тет. Это игра тет-а-тет очень неприятная, но я согласился. При ставке в четыре цехина я проиграл в четыре часа пять сотен цехинов.

Назавтра, к полудню, он пришел ко мне сказать, что Пассано уже не в тюрьме, и что ему вернули стоимость его кусочка. Он принес мне также двенадцать или тринадцать сотен цехинов, что получил от ювелира, которому продал изрубленные кусочки золота. Я поблагодарил его за все и сказал, что завтра пойду к м-м Изолабелла, и попрошу у него реванша в пятнадцать.

Я застал его наедине с его дамой. Мы должны были поужинать втроем, но не стали. Мы стали играть и кончили только в два часа по полуночи. Я проиграл три тысячи цехинов, из которых тысячу заплатил назавтра, передав ему платежные поручения от меня на остальные две тысячи. По истечении срока его оплаты я был в Англии, и я их опротестовал. Пять лет спустя меня по доносу предателя присудили к тюремному заключению в Барселоне, но г-н Гримальди повел себя благородно. Он написал мне письмо, в котором раскрыл имя моего врага и заверил меня, что не сделает никогда ни малейшего демарша против моей персоны, чтобы заставить меня ему заплатить. Дело было возбуждено Пассано, который, без моего ведома, находился тогда в Барселоне. Я об этом поговорю, когда окажусь там. Все те, кого я взял к себе, с тем, чтобы они мне послужили в тех глупостях, что я творил с м-м д'Юрфэ, меня предали, за исключением венецианки, с которой я познакомлю моего дорогого читателя в следующей главе.

Несмотря свои потери, я жил хорошо, и деньги меня не беспокоили, потому что, наконец, я потерял только деньги, которые выиграл в бириби. Розали приходила обедать ко мне, и я приходил к ней каждый вечер, ужиная вместе со своей племянницей, любовные дела которой становились с каждым днем все серьезней. Я говорил ей об этом, но ее не покидала идея запереться в монастырь, и она сказала мне в начале святой недели, что ее решение стало непоколебимым, поскольку ей к этому времени стало очевидно, что она не беременна.

Она стала испытывать по отношению ко мне такое чувство дружбы и настолько большое доверие после того, как я заимел Аннет, что она часто приходила по утрам, присаживалась на моей кровати, когда та еще находилась в моих объятиях. Она смеялась, видя наши нежности, и казалось, участвовала в наших любовных удовольствиях. Было странно, что своим присутствием она увеличивала мое. Я заглушал с помощью Аннет желания, которые пробуждала во мне моя племянница, и которые я не мог погасить с ней и в ней. Аннет в своей недальновидности не могла заметить моей раздвоенности. Племянница знала, что ее присутствие доставляет мне удовольствие, и я знал, что то, что она видит, что я делаю, не может ей быть безразлично. Когда она думала, что я исчерпался, она просила Аннет подниматься и оставить ее наедине со мной, поскольку она хочет что-то мне сообщить. Аннет вставала и уходила. Тогда, оставшись со мной, она смеялась, и не сообщала мне ничего важного. Сидя рядом со мной в самом полном неглиже, она полагала, что ее чары не имеют на меня никакой силы. Она ошибалась, и я не пытался ее разубедить, из опасения потерять ее доверие. Моя племянница не понимала, что она не Аннет, и что Аннет не она. Я ее оберегал. Я чувствовал уверенность, что она вознаградит меня, в конце концов, позже, после нашего отъезда из Генуи, когда мы окажемся в весьма свободных условиях тет-а-тет, в которых бывают в путешествии, в нежном безделье, в котором, при отсутствии занятий, проявляют себя в полной мере силы тела и души. Тогда можно болтать, настаивать, убеждать и даже смеяться; можно действовать, и действуют, потому что не осознают, что происходит. Думают лишь потом, и довольны, что все уже произошло.

Но история моего путешествия из Генуи в Марсель была записана в великой книге судьбы. Не имея возможности ее прочитать, я не мог и знать его обстоятельств. Я знал только, что должен ехать, потому что меня ждала в Марселе м-м д'Юрфэ. С этим путешествием были связаны решающие комбинации, от которых должно было зависеть состояние самого красивого из всех женских созданий: венецианки, которая со мной не была еще знакома и не знала, что я существую, чтобы явиться инструментом ее счастья. Я не знал, что должен был остановиться в Генуе, чтобы ее там ждать, поскольку я не знал, что она есть в числе человеческих созданий.

Поскольку я наметил отъезд на второй день Пасхи, у меня еще было шесть дней. Я прикинул свои расчеты с банкиром, к которому меня адресовал Греппи, и взял кредитное письмо на Марсель, где, поскольку там находилась м-м д'Юрфэ, я не мог испытывать нужды в деньгах. Я попрощался с м-м Изолабеллой, чтобы жить всю неделю в полной свободе, единственно с Розали и ее семьей, и часто приезжал в ее загородный дом.

Глава II

Мой брат аббат и его непорядочность. Я завладеваю его любовницей. Отъезд из Генуи. Принц Монако. Моя племянница побеждена. Прибытие в Антибы.

В святой вторник утром Клермон сказал мне, что иностранный аббат, который не хочет сказать свое имя, желает со мной говорить. Аннета пошла прислуживать своей хозяйке. Я пригласил в этот день обедать к себе Розали, всю ее семью и ее друзей.

Я вышел из своей комнаты в ночном колпаке, чтобы посмотреть, что это за аббат. Я увидел личность, которая бросилась мне на шею и крепко обняла. В комнате было темно. Я подошел к окну и увидел младшего из своих братьев, которым я всегда пренебрегал, которого не видел уже десять лет и который меня столь мало интересовал, что я не интересовался даже о его существовании в переписке, которую поддерживал с г-дами де Брагадин, Дандоло и Барбаро.

Как только эти дурацкие объятия прекратились, я спросил у него холодно, какие приключения занесли его в Геную в том плачевном состоянии, в каком я его вижу, потому что он был грязный, мерзкий и оборванный; от него остались только красивое лицо, прекрасные волосы, цветущий вид и возраст двадцать девять лет. Он родился, как Магомет, через три месяца после смерти моего отца.

— Если я должен, дорогой брат, рассказывать всю историю моих несчастий, она будет долгой. Пойдем же в вашу комнату, и я расскажу вам все с наибольшей правдивостью.

— Ответь сначала на все мои вопросы. С каких пор ты здесь?

— Со вчерашнего вечера.

— Кто тебе сказал, что я здесь?

— Граф А.Б. в Милане.

— Кто тебе сказал, что граф меня знает?

— Я прочел месяц назад в Венеции на столе г-на де Брагадин письмо, которое он вам писал, адресованное в дом этого графа.

— Ты сказал ему, что ты мой брат?

— Я должен был в этом признаться, когда он сказал, что я на вас похож.

— Он тебя обманул: ты животное в душе.

— Он пригласил меня обедать.

— Такого оборванного. Ты оказал мне много чести.

— Он дал мне четыре цехина, без чего я не смог бы явиться сюда.

— Он сделал глупость. Ты просишь милостыню. Почему ты покинул Венецию и что ты хочешь от меня?

— Ах! Прошу тебя, не ввергай меня в отчаяние, потому что, по правде говоря, я готов себя убить.

— Я в это не верю; но почему ты покинул Венецию, где, со своими мессами и своими подаяниями, ты жил?

— Это часть моей большой истории. Войдем.

— Отнюдь. Подожди меня здесь. Мы пойдем куда-нибудь, где ты расскажешь мне все, что хочешь. Остерегись говорить моим людям, что ты мой брат, потому что я этого стыжусь.

Я быстро пошел одеться во фрак и сказал ему вести меня в свою гостиницу.

— Должен вас предупредить, что в своей гостинице я нахожусь в компании, и что я могу говорить с вами только тет-а-тет.

— В компании кого?

— Я скажу вам это. Пойдем в какое-нибудь кафе.

— Но что это за компания? Говори сразу, это воры? Ты вздыхаешь?

— Это девушка.

— Девушка? Ты священник.

— Ослепленный любовью, соблазненный ею, я ее соблазнил. Я пообещал ей жениться в Женеве, и очевидно, что я не смею больше вернуться в Венецию, потому что я ее умыкнул из дома ее отца.

— Что ты станешь делать в Женеве? Тебя пустят только на три дня, потом выгонят. Пойдем в твою гостиницу; я хочу видеть девушку, которую ты обманул. Ты мне расскажешь наедине все потом.

Я направился в гостиницу, которую он назвал, он должен был следовать за мной; я вхожу, и здесь он меня опережает, поднимается на третий этаж, где я вижу в темном чулане девушку, очень юную, высокого роста, брюнетку, красивую, пикантную, гордого вида, но при этом смущенную, которая, не здороваясь со мной, спрашивает, не брат ли я этого лжеца, который ее обманул. Я отвечаю ей, что да.

— Сделайте же, пожалуйста, доброе и благородное дело и отправьте меня в Венецию, потому что я не хочу больше оставаться с этим мошенником, которого я слушала как дурочка, который рассказывал мне сказки, что запутали мне мозги. Он должен был найти вас в Милане, где вы должны были дать ему денег, чтобы направиться в Женеву на почтовых, и где, как он мне сказал, священники женятся, став реформатами. Он сказал мне, что вы ждете его, но вас там не было. Он достал денег, уж не знаю как, и увез меня сюда. Бог судил, чтобы он вас нашел, потому что без этого я завтра бы пошла пешком, прося милостыню. У меня нет ничего, кроме рубашки на теле. Он продал в Бергамо три другие, что у меня были, после того, как продал в Вероне и в Бреши чемодан и все, что у меня в нем было. Он свел меня с ума. Он заставил меня поверить, что мир вне Венеции это рай; я заинтересовалась этим и покинула мой дом; я убедилась, что он и в тысячу раз не таков, как у нас. Будь проклят час, когда я узнала этого обманщика. Это нищий, который говорит все время как на проповеди. Он хотел спать со мной, как только мы прибыли в Падую, но я не была столь глупа. Я хотела сначала посмотреть на это бракосочетание в Женеве. Вот записка, которую он мне написал. Я вам ее подарю; но если у вас добрая душа, отправьте меня в Венецию, без того, чтобы я была вынуждена идти туда пешком.

Я выслушал всю эту тираду стоя и в истинном изумлении. Этой трагической сцене придавал комический оттенок мой брат, который, сидя и держа голову зажатой между рук, должен был слушать всю эту жестокую историю. Без вздохов, которые он испускал время от времени, я мог бы подумать, что он спит.

Эта грустная авантюра меня странным образом задела. Я увидел, что должен позаботиться об этой девочке и развязать этот дурно завязанный узел, отправив ее в надежные руки на ее родину, которую она, быть может, не покинула бы, если бы не понадеялась на меня, как вздумал ей внушить мой брат. Характер этой девушки, совершенно венецианский, поразил меня еще более, чем ее очарование; ее искренность, ее справедливое негодование, самолюбие, смелость мне понравились; она не просила меня, чтобы я вернул ее обратно, но заявляла, что по чести я не могу ее оставить в беде. Я не мог сомневаться в правдивости ее рассказа, поскольку мой брат, здесь присутствовавший, хранил молчание, как истинно виновный. Жалость, которую он мог мне внушить, не могла быть отделена от презрения.

После слишком долгого молчания я предложил ему отослать ее в Венецию в сопровождении порядочной женщины в карете, которая отправлялась из Генуи каждую неделю.

— Но вы пожалеете, — сказал я ей, — если вернетесь домой беременная.

— Беременная? Разве я не сказала вам, что он должен был жениться на мне в Женеве?

— Но, несмотря на это…

— Как, несмотря на это? Поймите, что я никогда не соглашалась ни на малейшее из его желаний.

— Вспомните, — сказал ей брат жалобным голосом, — о той клятве, которую вы дали мне, быть навсегда моей. Вы произнесли ее перед распятием.

Говоря эти слова, которыми он упрекал ее в нарушении обещания, он поднялся, но она, далекая от того, чтобы это признавать, залепила ему пощечину тыльной стороной ладони. Я ожидал небольшой битвы, которой не собирался мешать, но не тут то было. Аббат, смиренный и тихий, отвернулся к окну, подняв глаза к небу, затем пролил слезу.

— Вы злобный дьявол, моя прекрасная мадемуазель, — сказал я ей. Тот, с которым вы так обращаетесь, — это мужчина, который несчастен, так как вы сделали его влюбленным.

— Все, что я знаю, это что он заставил меня совершить глупость, и я не прощу его никогда, разве что, не видя больше никогда. Это не первая пощечина, что я ему влепила, я начала еще в Падуе.

— Вы отлучены от церкви, — сказал он ей, — потому что я священник.

— Я тебе дам еще.

— Вы не дадите ему еще, — говорю я. Берите свои вещи и идите за мной.

— Куда вы ее ведете? — спрашивает влюбленный.

— К себе, и молчи. Подожди. Вот, я даю тебе двадцать цехинов, чтобы купил себе одежду, редингот и рубашки. Ты оставайся жить здесь. Завтра утром я приду с тобой поговорить. Отдай бедным свои лохмотья и возблагодари Бога, что встретил меня. Пойдемте, мадемуазель, я велю отвести вас ко мне, так как в Генуе не должны видеть вас в моей компании, особенно потому, что вы прибыли сюда вместе со священником. Я должен затушить этот скандал. Я поручу вас моей хозяйке, остерегитесь рассказывать ей эту скверную историю. Я дам вам прилично одеться.

— Пойдемте. Слава Богу!

Окаменев при виде двадцати цехинов, он позволил нам уйти, не говоря ни слова. Я сразу поручил моей хозяйке купить ему платье, рубашки, чулки, башмаки и все, что может ему понадобиться. Мне было очень интересно, какова будет эта девушка, когда окажется в состоянии успокоиться. Я известил Аннету, что девушка, которую мне рекомендовали, будет есть и спать вместе с ней, и поскольку мне надо было принимать прекрасную и многочисленную компанию, я пошел одеваться. Я счел себя обязанным информировать мою племянницу обо всей этой истории, чтобы у нее не возникло относительно меня каких-либо низменных предположений. Она сочла, что я и не мог поступить иначе, и ей было любопытно увидеть эту девушку, также как и моего брата, которого она сочла достойным намного большей жалости. Я сделал ей подарок — платье из цветного коленкора с большими букетиками, которое ей шло чрезвычайно. Она вызывала мое восхищение как своим поведением со мной, так и обхождением с молодым человеком, который влюбился в нее до самозабвения. Она встречала его каждый день, либо у меня, либо у Розали. Он писал ей, без всякого ответа, в купеческом стиле, что все согласно между ним и ею, возраст, положение и состояние, и ничто не могло бы помешать ему отправиться в Марсель просить ее руки у ее отца, кроме антипатии с ее стороны к нему. Он просил ее объясниться. Когда она показала мне его письмо, спрашивая совета, я ее поздравил. Я сказал, что на ее месте я бы не пренебрегал этой партией, если г-н Н.Н. ей нравится. Она отвечала, что ничто в молодом человеке не вызывает у нее возражения, и что Розали придерживается моего же мнения.

— Скажите же ему сами, что вы его ждете в Марселе, и что он может быть уверен в вашем согласии.

— Я скажу ему об этом завтра.

Поднявшись из-за стола, я пошел повидать Аннет, которая обедала в комнате племянницы вместе с Марколиной — таково было имя венецианки. Я ее почти не узнал. Но это было не из-за ее платья, в котором не было ничего необычного, а из-за ее лица, которое удовольствие сделало в сотню раз более красивым. Веселость заступила место гнева, который всегда делает человека некрасивым, и нежность, порожденная удовлетворенностью, придала ее лицу вид амура. Мне показалось невозможным, чтобы существо, что я вижу, выдало моему брату, святому отцу, звонкую пощечину, которую я видел и слышал. Две новые подружки ели и смеялись, сами не зная над чем. Марколина говорила на венецианском жаргоне, и Аннет, ей в отместку, отвечала ей на генуэзском; но первый был очарователен, и вся Италия его понимала, в то время как второй более отличается от итальянского, чем швейцарский от немецкого. Я поздравил Марколину с ее довольным видом.

— Я чувствую себя перешедшей из ада в рай.

— Вы и кажетесь мне похожей на ангела.

— А сегодня утром вы назвали меня дьяволом. Но вот вам белый ангел, о котором и не подозревали в Венеции.

— Теперь вы моя игрушка.

Пришла моя племянница и, видя меня веселым с этими девицами, уселась рядом со мной, чтобы получше изучить мое новое приобретение.

Она нашла ее вполне хорошенькой и, сказав ей об этом, подарила ей нежный поцелуй. Марколина, настоящая венецианка, спросила у нее без церемоний, кто она.

— Я племянница месье, который теперь отвозит меня ко мне в Марсель.

— Вы бы стали также и моей племянницей, если бы я стала его сестрой. Как бы я была счастлива иметь такую красивую племянницу!

И вот опять в изобилии поцелуи, которые получает и раздает Марколина. Мы оставляем ее вместе с Аннет и направляемся на рейд, где садимся в большую парусную барку.

Вернувшись домой к полуночи, я спросил у Аннет, которая раздевала свою хозяйку, где венецианка, и она ответила, что та рано легла и сейчас спит; мне захотелось на нее посмотреть. Она проснулась, я присаживаюсь рядом с ней, я говорю ей, что в кровати нахожу ее еще более красивой, я хочу ее обнять, она сопротивляется, я не настаиваю, и мы беседуем. Четверть часа спустя приходит Аннет, я говорю ей идти ложиться, и она идет, гордая тем, что Марколина понимает, что она моя любовница.

Я между тем расспрашиваю ее о моем брате, говорю ей о том живом интересе, который она мне внушила сразу, как я ее увидел, и обо всем, что я готов для нее сделать, захочет ли она вернуться в Венецию или ей больше по душе ехать во Францию вместе со мной.

— Женившись?

— Нет, так как я женат.

— Это неправда, но мне это неважно. Отправьте меня в Венецию, и как можно раньше; я не хочу быть ничьей наложницей.

Тут я становлюсь настойчив, применяя, однако, лишь ту нежность, которой любой женщине труднее сопротивляться, чем открытой силе. Смеющаяся Марколина, видя, что я продолжаю, несмотря на то, что она перекрывает мне все пути, резко выскакивает из постели, укрытая одной длинной рубашкой, заходит в комнату моей племянницы и запирается там. После чего я направляюсь ложиться спать, однако разозленный. Аннет, сочтя, что с ней обошлись не лучшим образом, затевает ту же игру, что и Марколина.

На другой день рано утром я вошел к моей племяннице, чтобы посмеяться слегка над компанией, которую я ей случайно предоставил, — и есть над чем посмеяться.

— Эта венецианка, — говорит мне она, — меня изнасиловала.

Та другая, не защищаясь, настраивается снова давать ей знаки продолжающейся нежности, которые, исполненные изящества, дают мне представление о том, что они делают под покрывалом.

— Вот, — говорю я моей племяннице, — грубый штурм, по сравнению с той обходительностью, которую проявлял ваш дядя по отношению к вашим предрассудкам.

— Эти шалости между девушками, — ответила мне она, — не могут соблазнить мужчину, который покинул объятия Аннет.

— Но они меня соблазняют.

Говоря так, я их раскрываю. Марколина кричит, но не двигается, и другая говорит мне чувствительным тоном, чтобы я их снова укрыл; однако то, что я видел, слишком меня взволновало, чтобы торопиться. В этот момент заходит Аннета и, выполняя приказ своей хозяйки, натягивает покрывало на вакханок и лишает меня таким образом прекрасного зрелища. Разозленный теперь против Аннет, я толкаю ее на кровать и даю двум остальным столь интересный спектакль, что они бросают свои шалости, чтобы смотреть его с самым большим вниманием. После чего Аннет клянется мне, что я прав, отомстив таким образом за их неприступность. Вполне довольный фарсом, я направился завтракать и сразу затем пошел в гостиницу, чтобы повидаться с братом.

Я нашел его прилично одетым.

— Как себя чувствует Марколина? — говорит он мне грустно.

— Очень хорошо. Я поместил ее очень просто. Она ест и спит с горничной моей племянницы, и очень довольна.

— Я не знал, что у нас есть племянница.

— Теперь знаешь. Я отправлю ее в Венецию в течение четырех-пяти дней.

— Я надеюсь обедать вместе с вами сегодня.

— Нет, нет, дорогой брат. Тебе нельзя показываться у меня, так как если Марколина тебя увидит, ей станет грустно. Ты больше ее не увидишь.

— Ох! Я тоже поеду в Венецию, когда захочу повеситься.

— С чего это? Она не может тебя волновать.

— Она меня любит.

— Она тебя бьет.

— Потому что любит. Она станет нежной, когда увидит меня устроенным. Ты не знаешь, как я страдаю.

— Я себе это представляю; но это чувство, которое я гоню от себя, потому что ты безбожник и дурак, варвар, который не заслуживает жалости, потому что ради удовлетворения недостойного каприза ты готов сделать несчастной на всю жизнь очаровательную девушку, которая рождена, чтобы быть счастливой. Ответь мне. Что бы ты делал, если бы я повернулся к тебе спиной?

— Я пошел бы просить милостыню вместе с ней.

— Она бы тебя побила; и чтобы избавиться от тебя, она способна будет попросить защиты закона.

— Но что ты сделаешь для меня, если я позволю ей вернуться в Венецию и не последую за ней?

— Я отвезу тебя во Францию и помогу поступить на службу к какому-нибудь законнику.

— На службу? Я рожден только для служения Богу.

— Ах! Горделивый дурак! Марколина хорошо сказала вчера, что ты говоришь, как читаешь проповедь. Каков твой Бог? Какое служение ты ему предоставляешь? Безмозглый лицемер! Не таков ли ты, когда сводишь с ума порядочную девушку, профанируешь свой нрав, предаешь свою религию, не зная ее? Без всякого таланта, несчастный дурень, вообразивший, что может стать протестантским пастором, ничего не зная в теологии, не умея даже говорить на своем языке. Берегись появляться передо мной, потому что вынудишь меня сделать так, что тебя изгонят из Генуи.

— Ну что ж! Везите меня в Париж. Я представлюсь моему брату Франсуа, у которого сердце получше, чем ваше.

— Очень хорошо. Я отправлю тебя в Париж. Мы выезжаем через пять-шесть дней. Оставайся в этой гостинице, и я тебя извещу. Со мной будут моя племянница, мой секретарь и мой слуга, и мы отправимся морем.

— На море мне будет плохо.

— Будешь блевать.

Когда я передал Марколине этот диалог, я не заметил в ее лице никакого интереса. Она вежливо сказала мне, что не чувствует за собой никакого обязательства перед ним, кроме благодарности за то, что он познакомил ее со мной. Я ответил ей, что прощаю его лишь потому, что он познакомил меня с нею.

— Я люблю вас, и если вы не согласитесь стать моей любовницей, я умру.

— Никогда, потому что иначе я полюблю вас, и когда вы меня покинете, я сама умру.

— Я никогда не покину вас.

— Очень хорошо; везите меня во Францию, и там мы начнем спать вместе; сейчас у вас есть Аннет, а я влюблена в вашу племянницу.

Самое интересное в этом приключении было то, что моя племянница также влюбилась в нее и заявила, что мы должны усадить ее есть с нами, и что отныне она будет спать только с нею. Поскольку я смог теперь присутствовать при их безумствах, я не нашел что ей возразить. За столом она рассказывала нам истории столь забавные, что они развлекали нас вплоть до момента, когда мы направились ужинать к Розали, где неизменно присутствовал г-н Н.Н.

Назавтра, в святой четверг, Розали пошла вместе с нами смотреть процессии. Я вел под руку Розали и Марколину, укрытых за своими меццаро [4], а г-н Н.Н. подал руку моей племяннице. На следующий день, когда мы отправились смотреть в той же компании процессии, которые в Генуе называются «касачче», Марколина показала мне моего брата, который, рыская вокруг нас, делал вид, что нас не видит. Он был тщательно завитой, и этот фат надеялся теперь понравиться Марколине и заставить ее пожалеть, что она им пренебрегла, но ему пришлось страдать, как проклятому, так как венецианка, закутанная в сандаловую накидку, умела пользоваться и играть своей меццаро лучше, чем генуэзки. Он никак не мог понять, был ли он замечен. Кроме того, жестокая держалась за мою руку, так сжимая ее, что мы казались лучшей парой на свете.

Эти две девушки, ставшие близкими подругами, не могли смириться с тем, что, как я им говорил, их любовные безумства — это единственный источник их дружбы; они мне обещали, что их шалости прекратятся с нашим отъездом из Генуи, и что я начну спать с ними вместе в фелуке, которая должна нас отвезти в Антиб, где мы должны провести не менее одной ночи, не раздеваясь. Я получил от них слово и наметил наш отъезд на четверг, я заказал фелуку и отправился в среду известить моего брата, чтобы он на нее погрузился.

Был жестокий момент, когда я передавал мою добрую Аннету ее матери. Ее рыдания передались нам всем. Моя племянница дала ей платье, а я тридцать цехинов, пообещав вернуться в Геную по моем возвращении из Англии; но я туда больше не вернулся. Я известил Пассано, что он будет есть вместе с аббатом, которого найдет на фелуке. Я позаботился снабдить его провизией на три дня. Г-н Н.Н. пообещал моей племяннице, что будет в Марселе через две недели, и когда он приедет, женитьба будет согласована между его и ее отцами. Это событие наполнило меня радостью, потому что уверило, что отец встретит ее с распростертыми объятиями. Г-н Н.Н. вместе с Розали и ее мужем покинули нас, лишь когда увидели, что нам надо подниматься на фелуку.

Моя фелука, довольно большая, имела двенадцать гребцов и была вооружена маленькими пушками и двадцатью четырьмя ружьями, чтобы мы могли защититься от корсаров. Клермон расположил там мою коляску и мои чемоданы так заботливо, что поместились вдоль нее пять матрасов так что мы могли там спать, и даже раздевшись, как в комнате. У нас были большие подушки и широкие покрывала. Длинный тент из саржи укрывал всю барку, и на концах длинной деревянной балки, поддерживавшей тент, помещались два фонаря. С наступлением ночи их зажгли, и Клермон подал нам ужин. Я, сидя между двух девиц, прислуживал моим сотрапезникам, первой — моей племяннице, затем — Марколине, затем — моему брату и Пассано. Воду в вино не добавляли, каждый пил из своей бутылки превосходное бургундское. После ужина, хотя ветер и был очень легкий, подняли парус, и гребцы отдохнули. Я погасил лампы, и мои два женских ангела заснули, каждая положив на меня свободную руку.

Свет зари разбудил меня в пять часов, и я увидел двух уснувших красавиц у меня по бокам в тех же позициях, как они были, когда я загасил фонари. Я не мог покрыть поцелуями ни одну, ни другую. Одна, предполагалось, была моя племянница, другая была девушкой, с которой гуманность воспрещала обращаться как с любовницей в присутствии брата, который ее обожал и ни разу не получил от нее ни малейшей милости. Он находился там, удрученный горем и неприятностью, которую причиняло ему море, от чего ему выворачивало желудок и заставляло извергать оттуда все, что там было. Он находился там, внимательно наблюдая, не появится ли какое-нибудь движение под покрывалом. Я должен был его пожалеть и не ввергать в отчаяние в такой момент, когда он легко мог прыгнуть в море и утопиться.

Они проснулись, свежие как розы, и, после взаимных пожеланий доброго утра, мы зашевелились и отправились по одному на нос, в туалет, который нам там поставили, и который был необходим моим красоткам для соблюдения приличий. Но я стал ругать хозяина фелуки, когда увидел, что мы находимся лишь напротив мыса Финал.

— Ветер стих, — отвечали мне, еще в Савоне.

— Надо грести.

— Мы опасались вас разбудить; но завтра вы будете в Антибе.

Гребцы, проклиная штиль, принялись за работу. Клермон подал нам превосходный бульон, сделанный из таблеток, которые всегда были у меня с собой. Мы пообедали в полдень, и в три часа решили причалить в Сан-Ремо. Весь экипаж счел это моим капризом; мы пристали, но я распорядился никому не сходить с фелуки. Моя племянница не могла сдержать смеха прямо в лицо моему несчастному брату, который непрерывно доставал из кармана зеркало и издавал жалобные вздохи, видя свое лицо, которое из-за моря утеряло свою свежесть.

Я отвел двух девиц в гостиницу, где заказал кофе. К нам подошел некий господин и просил оказать ему честь пойти вместе с ним туда, где нас развлекут игрой в бириби.

— Полагаю, месье, эта игра запрещена в государстве Генуя.

— Это так, но в Сан-Ремо мы пользуемся некоторыми привилегиями. Это территория империи. Мы здесь находимся несколько дней, мы бирибисанти , что были раньше в Генуе.

Уверенный, что мошенники — те же самые, что я обыграл в Генуе я принял приглашение. У моей племянницы было в кошельке пятьдесят луи; я дал десять-двенадцать Марколине, и вот мы в зале, где собралась большая компания. Нам освободили место, мы сели, и я увидел тех же, что я наказал у м-м Изолабеллы, за исключением того, кто держал мешок. При виде меня они побледнели.

— Я играю фигурку Арлекина, — говорю я им.

— Ее больше нет.

— Сколько в банке?

— Вы видите. Здесь играется по малой. Двух сотен луи достаточно. Можно ставить столько, сколько угодно, вплоть до одного луи.

— Очень хорошо. Но мои луи точные по весу.

— Я полагаю, что наши тоже.

— Вы в этом уверены?

— Нет.

— В таком случае, — говорю я хозяину дома, — мы не играем.

— Тут хозяин бириби говорит, что к концу игры он даст по четыре экю и шесть франков за каждый луи, который у него выиграют, и с этим договорились. Тут же была раскрыта таблица игры.

Мы все понтировали по луи. Я проиграл двадцать, как и моя племянница, но Марколина, которая до того ни разу не видела бириби, и которая никогда не имела и двух цехинов, оказалась победительницей со ста сорока луи. Она играла на фигурку аббата, которая двадцать раз выходила пятой. Ей дали мешок, полный шестифранковых экю, и мы вернулись на нашу фелуку… Ветер был противный, и мы должны были идти на веслах всю ночь, и, поскольку море становилось дурным, в восемь часов утра я решил пристать в Ментоне. Моя племянница и Марколина сделались больны. Я единственный не мучился. Заперев мешок Марколины в мой чемодан, я отправился пешком по берегу вместе с девушками, сказав Пассано, что он может поступить так же вместе с моим братом.

Мы пошли в гостиницу. Мои красавицы бросились в постель. Хозяин мне сказал, что в Ментоне находится принц Монако вместе с супругой. Я решаю сделать ему визит. Тринадцать лет назад я беседовал с ним в Париже. Я был тот, кто, ужиная с ним и его любовницей Коралин, мешал ему зевать. Он был тот, что отвел меня к мерзкой графине де Рюфек; тогда он был не женат; я нашел его там, в его княжестве, вместе с супругой, от которой он имел уже двух сыновей. Она была маркизой де Бриньоль, богатой наследницей, но прекрасной и приятной в обхождении еще более, чем богатой; я знал ее по отзывам, мне было любопытно ее увидеть.

Я иду, обо мне объявляют, и после приглашения вводят. Я величаю его полным титулом, который не давал ему никогда в Париже, где и никто его ему не давал. Он говорит, что с удовольствием меня снова видит, однако с некоторым холодком. Он понимает, что я остановился из-за плохой погоды; я говорю, что если он позволит, я остановлюсь в его замечательном городе (который отнюдь не замечательный) на весь день; он отвечает, что я волен поступить, как мне хочется, и поясняет, что проводит здесь время охотней, чем в Монако, где обстановка принцессе не нравится, также как и ему самому. Я прошу меня ей представить, и он приказывает кому-то отвести меня к ней.

Она была за своим клавесином, аккомпанируя арии; она поднялась и, поскольку не было никого, кто мог бы меня представить, я сказал ей свое имя. Нет ничего более неловкого, чем мужчина моего статуса, который представляется сам. Принцесса делает вид, что ей не нужно знать ничего более, и чтобы мне что-то сказать, ищет какое-нибудь соответствующее положение в правилах вежливости, в разделе представлений; однако я не оставляю ей времени на размышления и объясняю все в немногих словах, за исключением того, что со мной две мадемуазели. Эта принцесса была красива, приветлива и обладала многими талантами. Она была единственная дочь. Ее мать, которая знала принца Монакского и предвидела, что он сделает ее несчастной, не хотела ее ему отдавать; но она должна была решиться на это, когда та ей сказала: «Или Монако, или монашка».

Но вот появился принц, преследуя одну из горничных, которая убегала от него, смеясь, но принцесса сделала вид, что ничего не замечает, и завершила фразу, которую мне высказывала. Я откланялся, и она пожелала мне доброго пути. Я снова повстречал принца, который попрощался со мной и пригласил всегда приходить повидаться, когда буду проезжать мимо. Я вернулся в гостиницу и заказал обед на троих.

В княжестве Монако имелся французский гарнизон, и принц получал за это пенсион в сто тысяч франков. Он имел на это право, и этот гарнизон придавал ему чести и видимости величия.

Молодой офицер, весь нарядный, завитой в пух и прах и пахнущий амброй, остановился перед нашей открытой комнатой и проявив наглость, спросил, не позволим ли мы объединить его хорошее настроение с нашим. Я холодно ему ответил, что он этим окажет нам много чести, что должно было сказать — ни да ни нет; но француз, сделав первый шаг, уже не отступает и не позволит сбить себя с толку.

Развернув ворох любезностей перед моими красотками, выдав кучу коротких фраз без всякого смысла и не давая им времени ответить, он повернулся ко мне и сказал, что, зная, что я говорил с принцем, он удивился, что тот не пригласил меня обедать в замке вместе с этими очаровательными дамами. Мне пришлось ему ответить, что я не представил принцу этих очаровательных дам.

Едва это услышав, он вскакивает с энтузиазмом, он говорит, что теперь он этому не удивляется, что он идет дать отчет Его Светлости и что, соответственно, он будет иметь честь обедать с нами при дворе. Проговорив это, он сбегает по лестнице и уходит.

Мы смеемся все трое над пылом этого ветреника, уверенные, что не будем обедать ни с ним, ни у принца.

Он возвращается четверть часа спустя, веселый, и приглашает нас с торжествующим видом обедать в замке, от имени принца. Я прошу его поблагодарить Его Светлость и принести ему в то же время наши извинения. Я говорю, что, поскольку погода улучшилась, я настоятельно хочу отъехать, съев наскоро кусочек. Он настаивает, он упрашивает, и, наконец, вынужден удалиться с огорченным видом, чтобы пойти сказать принцу, что ничего не выходит. Я думаю, что на этом дело кончится, но не тут то было.

Еще четверть часа спустя он возвращается с еще более довольным видом и говорит дамам, не обращая больше на меня внимания, что он дал Его Светлости описание их прелестей, настолько близкое к действительности, что тот решил сам прийти обедать вместе с ними.

— Я приказал, — сказал он им, — чтобы поставили еще два куверта, так как я тоже буду иметь эту честь. Вы увидите его через четверть часа.

Очень хорошо, — говорю я ему, не задумавшись ни на мгновенье — я сейчас схожу на мою фелуку, чтобы взять превосходный паштет, который принц оценит. Пойдемте, дамы.

— Вы можете, месье, оставить их здесь. Я составлю им компанию.

— Я благодарю вас, но им тоже надо кое-что взять.

— Вы позволите, чтобы я составил вам компанию?

— Конечно, можно.

Я спускаюсь и спрашиваю у хозяина, сколько стоит обед.

— Месье, все оплачено. Я только что получил приказ, что не должен вам предъявлять никакого счета.

— Это, несомненно, добрый поступок принца.

Я присоединяюсь к девицам, и моя племянница принимает мою руку, смеясь от души над тем, как офицер рассыпает комплименты Марколине, которая не понимает ни слова из того, что офицер-француз ей говорит, а он не может этого знать, потому что не дал ей времени об этом сказать.

— За столом, — говорит мне племянница, — мы хорошо посмеемся; но что мы будем делать на фелуке?

— Мы отправляемся. Молчи.

— Отправляемся?

— Немедленно.

— Вот это да!

Мы заходим на фелуку, и офицер, очарованный моей красивой коляской, принимается ее изучать. Я тихо говорю хозяину барки, что хочу немедленно отчалить.

— Немедленно? Но аббат и ваш секретарь пошли пройтись, и два из моих матросов тоже.

— Это неважно. Они придут в Антиб пешком; здесь только десять лье; я хочу отправляться, говорю вам; поспешите.

— Этого достаточно.

Он поднимает цепь, и фелука отчаливает. Ошеломленный офицер спрашивает у меня с глупым видом, что сие означает.

— Это означает, что я направляюсь в Антиб; и я увожу вас туда со всем моим удовольствием.

— Вот это развлечение, из самых забавных… Но вы шутите.

— Это в самом деле так, и ваша компания нам очень приятна.

— Проклятие! Верните меня на землю, потому что, дамы, извините мою невежливость, но у меня нет времени ехать в Антиб. Это будет в другой раз.

— Верните же месье на землю, — говорю я хозяину, — так как наша компания ему не по вкусу.

— Это не так, клянусь честью, потому что эти дамы очаровательны, но вы понимаете, что принц будет вправе рассердиться на меня, потому что думает, что я договорился с вами насчет того, чтобы предоставить ему это развлечение, и это не может его не огорчить. Что он скажет? Но что касается меня, я тут совершенно ни причем. Прощайте, дамы и месье.

Марколина была удивлена и, ничего не понимая, не могла над этим посмеяться, но моя племянница держалась за бока, так как ничего не могло быть комичней, чем тон, с которым офицер воспринял случившееся.

Клермон предложил нам обед, как нельзя более деликатный. Все вызывало у нас смех, особенно то комическое удивление, которое Пассано и мой глупый брат должны были испытать, придя обратно и не найдя там фелуки. Я не сомневался, что увижу их завтра в Антибе.

В четыре часа мы миновали Ниццу и в шесть пристали в Антибе. Клермон позаботился перенести в мои комнаты все с фелуки, отложив на завтра обустройство моей коляски. Мы поужинали очень весело и с большим аппетитом, как всегда после моря, где самый воздух возбуждает желудок. Марколина, слегка опьянев, легла в кровать и сразу заснула, и моя племянница сделала бы то же самое, если бы я не поймал ее на слове с той нежностью, что придает красноречию любовь. Она согласилась, не отвечая мне, но с видом полнейшего удовлетворения.

Полный восхищения, видя такое явное ее согласие и расположенность к любви, я улегся рядом с ней, говоря:

— Вот, наконец, настал момент моего счастья.

— И моего тоже.

— Как и твоего? Ты меня все время избегала.

— Никогда. Я тебя все время любила и с горьким сердцем страдала от твоего безразличия.

— В первую ночь, что мы провели вместе по выезде из Милана, ты предпочла спать одна, вместо того, чтобы лечь со мной.

— Могла ли я поступить иначе, не рискуя сойти в твоем представлении за девушку, скорее подчиняющуюся своему темпераменту, чем любви? Следовало сказать, что ты меня любишь, и убедить меня в этом самым живым образом. Тогда бы ты заставил меня убедиться, что я тоже тебя люблю, и тогда бы тебе не пришлось обижаться на то, что ты влюблен только один, а я, со своей стороны, не должна была бы воображать, что ты поддаешься лишь воздействию удовольствия, которое ощущаешь, имея меня в своей постели. Я не знаю, любил ли ты меня меньше на следующий день, но ясно, что ты меня не добивался.

Племянница была права, и я подтвердил ей это; но оправдываясь при этом, потому что должен был опасаться, чтобы она не сочла, что я захотел, чтобы она со мной расплатилась своей благосклонностью за те услуги, что я оказал ей. Мы увидели, взвешивая наши аргументы, что при взаимности любовных чувств женщины к мужчине, именно на мужчину возлагается преимущество в чувствах и порождении тех мыслей, что у нее могут возникнуть, и которые могут его унизить, по крайней мере, если у мужчины достанет ума интерпретировать их в благоприятном для нее смысле. Женщину униженную нельзя ни любить, ни извинить жестокость, которая портит ее душу, ввергая ее в смутное чувство самоуничижения. Необходимо однако из этих общих рассуждений исключить душу раба, мужчины или женщины. Рабство порождает чудовищ. Так, я не понимаю, как илоты могли существовать на земле, не творя всякого рода злодейств.

Мы провели одну из самых нежных ночей, и утром она мне сказала, что это произошло только благодаря тому, что мы не начали с того, чем мы кончили, потому что иначе она никогда бы не проявила склонность ко мне, поскольку только г-н Н.Н., по всей видимости, мог сделать ее счастливой. Я же не был мужчиной, склонным к женитьбе.

Утром Марколина нас поздравила. Она пообещала нам спать все время одна. Она осыпала нас ласками.

Пришел Пассано вместе с моим братом, мы пошли за стол и моя племянница распорядилась насчет двух дополнительных приборов, с чем я согласился.

Мой брат не мог ходить.

— Я не привык ездить на лошади, — сказал он, — и, поскольку у меня нежная кожа, не удивительно, что я весь разбит. Да исполнится воля Божья! Я за всю свою жизнь не испытывал страданий, подобных тем, что вытерпел во время этого рокового путешествия, изнурившего мое тело и еще более душу.

Говоря так, он бросил страдающий взгляд на Марколину, заставивший нас прыснуть со смеха. Моя племянница, желая посмеяться, сказала:

— Я сочувствую вам, дорогой дядя.

При слове «дядя» он покраснел и, называя ее дорогой племянницей, отвесил ей самый дурацкий из всех комплиментов по-французски, полагая, что нас подловит. Я сказал ему замолкнуть и постыдиться, потому что он говорит как сущая свинья. Однако поэт Погомас говорил не лучше.

Этот рассказал нам, что, придя на место, где должна была быть фелука, он не знал, что и думать.

— Я вернулся, — сказал он, — вместе с господином аббатом в гостиницу, где, как я знал, вы заказали обед, чтобы что-то понять; но единственное, что я понял, это то, что хозяин вас ждет, и он ждет также принца и офицера, которые должны обедать с вами. Когда я сказал ему, что он ждет вас напрасно, так как вы уплыли, появился принц вместе с офицером, который, пылая от гнева, сказал, что вы должны заплатить за все. Хозяин ответил, что перед уходом вы хотели заплатить, но в силу приказа, который офицер передал ему, он не захотел получать от вас оплату. На это принц дал ему луи, спросив у нас, кто мы такие. Я ему ответил, что мы с вами, но вы нас не подождали. Принц, посмеявшись над приключением, спросил у меня, кто были две демуазели, которые были с вами, и я ответил ему, что одна — ваша племянница, а кто вторая, я не знаю; но г-н аббат сказал, что это его cuisine [5], вместо того, чтобы сказать cousine [6]. Представляете, как принц засмеялся при слове «кухня». Он ушел, сказав, что он с вами еще как-нибудь встретится и вспомнит, какую шутку вы с ним сыграли. Хозяин, порядочный человек, счел своим долгом подать нам очень хороший обед, как и двум матросам, что пришли попозже. После обеда мы наняли двух лошадей и переночевали в Ницце. Этим утром мы прибыли сюда, будучи уверены, что найдем здесь вас.

Марколина заявила сухим тоном моему дорогому братцу, что если он вздумает в Марселе или где-то еще именовать ее его кухней , он будет иметь дело с ней, потому что она не желает быть ни его кухней , ни его кузиной . Я добавил ему серьезно, что он должен воздерживаться говорить по-французски, потому что глупости, что он говорит, позорят тех, с кем он находится.

Когда я собрался заказать двух почтовых лошадей, чтобы к ночи быть во Фрежюсе, появился человек, который сказал, что он мой кредитор, и я должен ему десять луи на то, чтобы выкупить коляску, которую я оставил ему почти три года назад. Я сразу вспомнил, что это было, когда я увез из Марселя Розали. Я стал смеяться, потому что коляска была плохая и не стоила и пяти. Я сказал, что даю ее ему в подарок. Он сказал, что не хочет от меня подарка, а хочет десять луи. Я отправил его прогуляться и заказал лошадей, чтобы уехать. Четверть часа спустя явился вооруженный стражник и сказал мне явиться, по требованию моего кредитора, к коменданту. Я прихожу туда и вижу однорукого инвалида, который вежливо говорит мне заплатить человеку, здесь присутствующему, десять луи и забрать мою коляску. Я отвечаю ему, что в моем контракте в шесть франков за месяц не содержится срок его окончания, и я не хочу ее забирать.

— И если вы никогда ее не заберете?

— Он может оставить в своем завещании претензию ко мне своему наследнику.

— Я полагаю однако, что он может заставить вас ее забрать, или согласиться на ее продажу с торгов.

— Это может быть, но я хочу избавить его от этих хлопот наилучшим образом. Я не только согласен, чтобы он ее продавал, но я ему ее дарю.

— Ну вот, дело и кончено. Коляска ваша, говорит он этому человеку.

— Прошу прощения, месье комендант, это не конец, потому что я желаю ее продать, но хочу еще и доплаты.

— Вы ошибаетесь. А вы, — доброго вам пути и извините невежество этих людей, которые желали бы законов, согласованных с их идеями.

Было уже поздно, и я отложил свой отъезд на завтра. Нуждаясь в коляске для Пассано и моего брата, я подумал, что эта спорная могла бы им послужить. Пассано отправился ее посмотреть и, найдя ее в плачевном состоянии, приобрел за четыре луи, и я доплатил ему еще один, чтобы привести ее в такой вид, чтобы она могла доехать до Марселя. Я смог выехать только после обеда.

Глава III

Мое прибытие в Марсель. М-м д'Юрфэ. Моя племянница хорошо встречена м-м Одибер. Я избавляюсь от брата и от Пассано. Преобразование. Отъезд м-м д'Юрфэ. Постоянство Марколины.

1762–1763 гг

Моя племянница, став моей любовницей, меня воспламенила. Сердце сочилось кровью, когда я думал, что Марсель станет могилой моей любви. Все, что я мог сделать, это передвигаться самыми малыми переходами. Из Антиба я проехал только до Фрежюса, менее чем за три часа; я сказал Пассано ужинать с моим братом и идти спать, заказав себе деликатный ужин с хорошими винами с моими двумя девицами. Я оставался с ними за столом до полуночи и провел добрых двенадцать часов в постели, наслаждаясь любовными глупостями и сном; то же самое я проделал в Люке, в Бриньоле и Обане, где провел с нею шестую блаженную ночь, которая стала последней.

Едва прибыв в Марсель, я отвез ее к м-м Одибер, отослав Пассано с моим братом в «Тринадцать кантонов», где они должны были поселиться, не показываясь м-м д'Юрфэ, которая жила в той же гостинице уже три недели, дожидаясь меня.

Моя племянница была с м-м Одибер с детства; это была женщина умная и интриганка, которая испытывала к моей племяннице чувство самой нежной дружбы с самого детства, и по своим каналам надеялась получить от ее отца прощение и вернуть, таким образом, в лоно семьи. Мы договорились, что, оставив ее в коляске вместе с Марколиной, я покажу ее этой даме, которую я уже знал, и от которой мог узнать, где мог бы ее поселить, в ожидании, пока та не проделает все демарши, необходимые, чтобы добиться успеха в нашем проекте.

Я поднимаюсь к м-м Одибер, которая из окна видит меня, сходящего с кареты, и, любопытствуя, кто бы это мог прибыть к ней с почтой, выходит мне навстречу. Вспомнив меня, она соглашается зайти вместе со мной в комнату, чтобы узнать, чего я могу от нее хотеть. Я коротко рассказываю ей правдоподобную версию сути дела, про несчастье, что заставило Кроче покинуть м-ль П.П., про то, как мне повезло утешить мадемуазель в ее потере, про другую удачу, что удалось найти в Генуе некое знакомство, которое сможет представить ее не позднее чем через две недели ее собственному отцу, и про удовольствие, что я имею передать в данный момент в ее собственные руки это очаровательное существо, которого я являюсь, в сущности, спасителем.

— Где же она?

— В моей коляске, за задернутыми занавесками, невидимая для прохожих.

— Скажите ей сойти и предоставьте мне похлопотать об этом деле. Никто не узнает, что она у меня. Мне не терпится ее обнять.

Я спускаюсь, велю ей опустить капюшон на лицо и предаю ее в руки преданной ее подруги, радующейся этому прекрасному театральному действу. Объятия, поцелуи, слезы радости, смешанные со слезами раскаяния, захватывают и меня. Клермон, которого я призываю, приносит ее чемодан и все, что есть у нее с собой в коляске, и я ухожу, пообещав навещать ее каждый день.

Я сажусь в коляску, сказав почтальонам, куда меня везти. Хозяин был честный пожилой человек, у которого я содержал столь удачно Розали. Марголина плачет от горя, будучи разлученной со своей дорогой подругой. Я захожу к старику, наскоро договариваюсь с ним о том, чтобы поместить там Марголину, кормить ее и ухаживать за ней как за принцессой. Он говорит, что поселит с ней свою собственную племянницу, заверяет, что она никуда не будет выходить, и никто не зайдет в ее апартаменты, что он мне все покажет и я буду доволен.

Я иду за ней к коляске, вывожу ее и приказываю Клермону следовать за нами с ее вещами.

— Вот, — говорю я ей, — твой дом. Я зайду завтра узнать, довольна ли ты, и буду с тобой ужинать. Вот тебе твои деньги, в золоте, тебе они будут не нужны, но пусть будут, потому что тысяча дукатов сделают тебя в Венеции уважаемой. Не плачь, дорогая Марколина, ты владеешь моим сердцем. Прощай, до завтрашнего вечера.

Старик дает мне ключ от двери ее дома, и я спешу в «Тринадцать кантонов». Меня там уже ждут и ведут в апартаменты, что предназначила для меня м-м д'Юрфэ, смежные с ее собственными. Я вижу там Бруньоля, который спешит передать мне привет от своей хозяйки и сказать мне, что она одна, и ей не терпится меня увидеть.

Читателю придется поскучать, читая обстоятельный рассказ об этой беседе, так как он столкнется только с нелепостями в рассуждениях этой бедной женщины, увлекшейся самой ошибочной и самой химерической из доктрин и, с моей подачи, ложными уверениями, которые не имели никакого отношения ни к правде, ни к убедительности. Погруженный в распутство и влюбленный в жизнь, что я веду, я пользовался безумием женщины, которая, не будучи мной обманута, захотела сменить свое существо на другое. Я воспользовался своим преимуществом, и в то же время ломал комедию. Первое, что она меня спросила, было — где Кверилинт, и она была поражена, когда я сказал, что он находится в гостинице.

— Так это он меня преобразует в меня саму! Я уверена в этом. Мой гений убеждает меня в этом каждую ночь. Спросите у Паралис, достойны ли подарки, что я ему приготовила, быть преподнесены от имени Серамис главе розенкрейцеров.

Не зная, что это за подарки и не имея возможности попросить у нее их посмотреть, я ответил ей, что мы должны сначала их освятить в планетарные часы, посвященные тем культам, что мы должны отслужить, и что сам Кверилинт не может их видеть до процедуры освящения. В связи с этим, она ввела меня в соседнюю комнату, где достала из секретера семь свертков, которые Розенкрейцер должен получить в качестве приношений семи планетам. Каждый сверток содержал семь фунтов металла, принадлежащего данной планете, и семь драгоценных камней, принадлежащих той же планете, каждый в семь каратов: алмаз, рубин, изумруд, сапфир, хризолит, топаз и опал.

Решив про себя действовать таким образом, чтобы ничто из этого не попало в руки этого Гения, я сказал, что, согласно методу, мы должны полностью положиться на Паралис и начать с посвящения, положив в специально изготовленный ящичек каждый из свертков. Посвящение могло быть проведено лишь для каждого в его день, и следовало начинать с Солнца. Была пятница, и следовало ждать до послезавтра. Я заказал ящик на завтра, в субботу, с семью отделениями… Для этого посвящения я проводил три часа каждый день наедине с м-м д'Юрфэ, таким образом, чтобы церемония окончилась только в субботу в восемь часов. В течение этих восьми дней я приводил обедать вместе с ней Пассано и моего брата, который, не понимая ничего в разговорах, что она вела с Пассано и со мной, не произносил ни слова. М-м д'Юрфэ, которая сочла его безмозглым, полагала, что мы хотим поместить в его тело душу сильфа, чтобы с ним породить некое создание, промежуточное между божественным и человеческим. Когда она рассказала мне о своем открытии, она сказала, что приспособится к этому, имея в виду, что после операции он наделит ее своим видом и общими с ней чувствами.

Я развлекался до последней степени, глядя на моего брата, который был в отчаянии от того, что м-м д'Юрфэ принимала его за дурака, и который казался ей таковым вдвойне, когда принимался говорить нечто такое, что должно было убедить ее, что он не лишен ума. Я смеялся над тем, как он играл, очень дурно, эту роль, когда я просил его особо постараться; но чудак этим ничего не терял, так как маркиза для забавы одевала его со всем скромным блеском, который отличает аббата самой знаменитой семьи Франции. Тот, кого обед м-м д'Юрфэ приводил в отчаяние, был Пассано, который должен был отвечать на ее ученые расспросы и который часто, не зная, что сказать, хитрил. Он зевал, он не смел напиваться, он не соблюдал приличий и вежливости, которые обычай предписывает соблюдать за столом. М-м д'Юрфэ мне говорила, что какое-то большое несчастье должно было случиться с орденом, почему этот великий человек и был в таком расстройстве.

Как только я принес ящик к мадам и устроил все вместе с ней, чтобы начать в воскресение посвящения, я сделал так, чтобы оракул приказал, что я должен семь дней подряд спать за городом, соблюдать совершенное воздержание от любой смертной женщины и совершать поклонение Луне каждую ночь в свой час в открытом поле, чтобы подготовиться к регенерации самому, в случае, если Кверилинт не сможет, по каким-то божественным соображениям, лично произвести эту процедуру. Благодаря этому приказу м-м д'Юрфэ не только не могла посчитать дурным, что я не ночую дома, но испытывала благодарность за те лишения, что я терпел, чтобы добиться счастливого завершения операции.

Итак, в субботу, то-есть на следующий день после моего приезда в Марсель, я отправился к м-м Одибер, где имел удовольствие видеть м-ль П.П., очень довольную тем сердечным участием, которое мадам проявила к ее интересам. Она поговорила с ее отцом; она сказала ему, что его дочь у нее и что она только и мечтает получить его прощение, чтобы вернуться в лоно своей семьи и чтобы стать женой богатого молодого генуэзца, который желает получить ее только из его рук, к чести его семьи. Ее отец ответил, что придет забрать ее послезавтра, чтобы отвезти к одной из своих сестер, которая живет постоянно в своем доме в С.-Луи, всего в двух лье от города. Она могла бы там очень спокойно дождаться, не возбуждая никаких толков, приезда своего будущего супруга. М-ль была удивлена тем, что ее отец до сих пор не имел никаких известий. Я сказал ей, что не приеду повидать ее в С.-Луи, но, разумеется, увижусь с ней по прибытии г-на Н.Н., и что уеду из Марселя только когда увижу ее замужем.

Оттуда я направился к Марколине, поскольку мне не терпелось сжать ее в своих объятиях. Она встретила меня с сердечной радостью; она сказала, что была бы счастлива, если бы могла хоть что-то понять и понимать то, что говорит ей эта добрая женщина — ее служанка. Я мог ее понять, но не знал, как помочь делу; следовало найти служанку, говорящую по-итальянски, и это была проблема. Она расчувствовалась до слез, когда я передал приветы от моей племянницы и сказал, что завтра она будет уже в объятиях своего отца. Она уже знала, что та не моя племянница.

Ужин, легкий и тонкий, заставил меня вспомнить Розали, чья история доставила большое удовольствие Марколине, которая сказала мне, что я путешествую лишь для того, чтобы осчастливливать несчастных девушек, если, конечно, я нахожу их красивыми. Марколина порадовала меня также и аппетитом, с которым ела. Марсельские лакомства превосходны, за исключением птицы, которая никуда не годится; но оставим это; мы извиним и чеснок, который добавляют для вкуса во все блюда. В постели Марколина была очаровательна. Уже восемь лет, как я не наслаждался венецианскими шалостями в постели, и эта девушка была само совершенство. Я смеялся над своим братом, который имел глупость влюбиться в нее. Не имея возможности никуда ее вести и желая, чтобы она развлекалась, я сказал хозяину, чтобы отправлял ее в комедию вместе со своей племянницей каждый день и чтобы готовил мне ужин каждый вечер. На другой день я снабдил ее тряпками, купив все, что она могла пожелать, чтобы блистать как прочие.

На следующий день она сказала мне, что спектакль ей бесконечно понравился, несмотря на то, что она ничего не поняла, и на следующий день она удивила меня, сказав, что мой брат появился у нее в ложе и наговорил ей столько дерзостей, что, если бы это было в Венеции, она бы его побила. Она полагает, что он за ней проследил, и опасается от него беспокойства.

По возвращении в гостиницу я прошел в комнату Пассано и увидел около его кровати человека, который собрал принадлежности хирурга, перед тем, как уйти.

— Что это такое? Вы больны?

— Я кое-что приобрел, что позволит мне быть умнее в будущем.

— В шестьдесят лет, это слишком поздно.

— Никогда не поздно.

— Вы воняете бальзамом.

— Я не выйду из моей комнаты.

— Это произведет дурное впечатление на маркизу, которая считает вас самым великим адептом.

– Мне плевать на маркизу. Оставьте меня в покое .

Этот мошенник никогда не говорил со мной таким тоном. Я сдержался и пошел к брату, который брился.

— Что ты вздумал делать вчера в комедии около Марколины?

— Я пошел напомнить ей ее долг и сказать, что я не таков, чтобы служить ей сводником.

— Ты ее оскорбил, и меня тоже. Ты несчастный дурак, который обязан всем этой замечательной девушке, потому что без нее я на тебя даже бы и не посмотрел, и ты смеешь идти к ней говорить глупости?

— Я разорен из-за нее, я не могу больше вернуться в Венецию, я не могу жить без нее, а вы ее у меня забрали. Какое право вы имеете сходиться с ней?

— Право любви, дурак, и право самое сильное. Отсюда следует, что со мной она чувствует себя счастливой и не может решиться меня покинуть.

— Вы ее обольстили, и после вы сделаете с ней то же, что делали и со всеми другими. Я, наконец, считаю себя в праве говорить с ней везде, где встречу.

— Ты больше не будешь с ней говорить. Я отвечаю за это.

С этими словами я сажусь в фиакр и направляюсь к адвокату, чтобы справиться, могу ли я посадить в тюрьму аббата-иностранца, который должен мне денег, хотя у меня и нет бумаг, подтверждающих его долг.

— Вы можете, если он иностранец, подать жалобу, заключить его в гостинице, где он находится, и заставить его платить, по крайней мере, если он не докажет, что ничего вам не должен. Он вам много должен?

— Двенадцать луи.

— Идемте со мной в магистрат, где вы внесете двенадцать луи, и он тотчас будет заключен под стражу. Где он поселился?

— В той же гостинице, что и я, и я не хочу, чтобы его держали там. Я попрошу его выгнать оттуда, я отправлю его в «Сен-Бом», плохую гостиницу, и там заключу под стражу. А пока, вот двенадцать луи залога, идите за ордером, и мы увидимся в полдень.

— Назовите мне его имя и ваше.

Проделав все это, я вернулся в «Тринадцать кантонов» и увидел моего брата, полностью одетого и собирающегося выходить.

— Пойдем к Марколине, — говорю я ему. Вы объяснитесь в моем присутствии.

— С удовольствием.

Он залезает со мной в фиакр, которому я велю отвезти нас в «Сен-Бом», и там говорю брату, чтобы подождал меня, заверив, что я вернусь с Марколиной; но я иду к адвокату, который, имея ордер, несет его туда, где его принимают к исполнению. Я между тем возвращаюсь в «Тринадцать кантонов», велю собрать в чемодан все его пожитки и отправляю их в ему в «Сен-Бом», где нахожу его задержанным, говорящим с хозяином, который ничего не понимает. Но когда он видит чемодан, и когда я, отозвав его в сторону, рассказываю мою басню, он уходит, не пытаясь узнать больше. Войдя к моему брату, я говорю ему, что он должен настроиться покинуть Марсель завтра, и что я оплачу ему дорогу до Парижа; но если он не захочет туда ехать по доброй воле, я брошу его и заверяю, что смогу заставить выгнать его из Марселя.

Трус принимается плакать и говорит, что поедет в Париж.

— Значит, ты выезжаешь завтра в Лион; но прежде ты должен дать мне расписку, что должен предъявителю ее двенадцать луи.

— Почему?

— Потому что я так хочу. При этом, заверяю тебя, я дам тебе завтра утром двенадцать луи и порву эту расписку.

— Я вынужден слепо выполнять все, что вы хотите.

— Тебе ничего другого не остается.

Он пишет мне расписку. Я иду забронировать ему место в дилижансе, и назавтра иду с адвокатом снять арест и забрать мои двенадцать луи залога, отношу их своему брату, который уезжает с рекомендательным письмом к г-ну Боно, в котором я извещаю его не давать брату денег и отправить его в Париж в дилижансе. Я дал ему двенадцать луи, что было больше того, что он стоил, и порвал его расписку. Так я избавился от него. Я увидел его в Париже месяц спустя, и в свое время я расскажу, как он вернулся в Венецию.

Однако за день до того, перед тем, как идти обедать с м-м д'Юрфэ и после того, как отправил чемодан брата в «Сен-Бом», я пошел поговорить с Пассано, с тем, чтобы узнать причину его дурного настроения.

— Мое дурное настроение происходит из-за того, что я уверен, что вы собираетесь присвоить двадцать или тридцать тысяч экю в золоте и бриллиантах, которые маркиза предназначила мне.

— Такое может быть. Но не вам знать, присвою ли я их или нет. Я только могу вам сказать, что я воспрепятствую ей делать такую глупость — давать вам золото или бриллианты. Если вы можете их потребовать, обратите свои претензии к маркизе, я вам не мешаю.

— Стало быть, я должен страдать, играя роль посредника в ваших надувательствах, не получая никакой от этого выгоды? Этого не выйдет. Я хочу тысячу луи.

— Я восхищаюсь вами.

Я поднимаюсь к маркизе, говорю ей, что подали на стол, и что мы будем обедать вдвоем, потому что серьезные обстоятельства заставили меня отослать аббата.

— Он был бестолочь. Но все же Кверилин.

— После обеда Паралис скажет нам все. У меня есть большие опасения.

— У меня тоже. Этот человек, мне кажется, изменился. Где он?

— Он в своей постели с этой своей гадкой болезнью, которую я не решаюсь вам назвать.

— Вот это необычно. Это работа черных сил, я верю , что им не удастся нам помешать.

— Никогда, насколько я знаю; но поедим. Нам надо много поработать сегодня, после освящения Олова.

— Тем лучше. Надо произвести обряд искупления Оромасис, потому что, какой ужас! Он должен преобразить меня через четыре дня, а он в таком ужасном состоянии?

— Поедим, говорю вам.

— Я боюсь, как бы час Юпитера не застиг нас.

— Ничего не бойтесь.

После поклонения Юпитеру, я перенес поклонение Оромазису на другой день, чтобы составить мощную кабалу, результаты которой маркиза выразила словами. Оракул сказал, что семь Саламандр перенесли истинного Кверилинта на Млечный Путь, и что тот, кто находится в кровати в комнате на первом этаже, это черный Сен-Жермен, которого Гномида ввела в ужасное состояние, в котором он находится с тем, чтобы стать палачом Серамис, которая умрет от той же болезни, прежде, чем дойти до своего предела. Оракул говорил, что Серамис должна позаботиться о том, чтобы адепт Паралис Галтинард (это я) отделался от Сен-Жермена, и не сомневалась в счастливом окончании преображения, потому что Слово должно быть направлено ко мне с Млечного Пути самим Кверилинтом на седьмую ночь моего поклонения Луне. Последний оракул решил, что я должен ввести Серамис два дня спустя после окончания поклонений, после чего очаровательная Ундина очистит нас в ванне в той же комнате, где мы теперь находимся.

Взявшись, таким образом, преобразовать мою добрую Серамис, я подумал, что мне не следует представать здесь в дурном образе. Маркиза была красива, но стара. Могло статься, что у меня ничего не получится. В тридцать восемь лет я стал замечать, что часто подвержен этому фатальному несчастью. Прекрасная Ундина, которую я получу с Луны, была Марколина, которая, в роли банщицы, должна была немедленно сообщить мне производительную силу, что была мне необходима. Я не мог в этом сомневаться. Читатель увидит, как я поступил, чтобы заставить ее спуститься с небес.

Записка, полученная мной от м-м Одибер, заставила меня, перед тем, как идти ужинать с Марколиной, зайти к ней. Она сказала мне радостно, что г-н П.П. получил письмо из Генуи от г-на Н.Н., который просил у него руки его дочери для своего единственного сына, того самого, что познакомился с ней у г-на Паретти, где она была представлена шевалье де Сейнгальтом (это я), который должен был отвезти ее в Марсель и вернуть в семью.

— Г-н П.П., сказала мне м-м Одибер, считает себя в высшей степени обязанным вам, как только отец, любящий свою дочь, может быть обязан человеку, что проявил о ней отеческую заботу. Его дочь дала ему ваш портрет в самых лестных красках, и он желает непременно с вами познакомиться. Скажите, когда вы сможете ужинать у меня. Его дочери тут не будет.

— Это доставит мне удовольствие, потому что уважение, которое супруг м-ль П.П. должен к ней питать, может только возрасти, когда он здесь узнает, что я являюсь другом ее отца; но я не могу быть на ужине; я приду, когда вы пожелаете, в шесть часов и останусь до восьми, а знакомство состоится по прибытии жениха.

Я назначил это свидание на послезавтра, пошел к Марколине и рассказал ей обо всех новостях и о том, как я завтра избавлюсь от моего брата, то, о чем я уже рассказал читателю.

Послезавтра, когда мы пошли обедать, маркиза дала мне с улыбкой длинное письмо, которое написал ей мошенник Пассано, на очень плохом французском, который, однако, можно было понять. Он заполнил восемь страниц, чтобы сказать ей, что я ее обманываю, и чтобы убедить в этом, рассказал ей всю действительную историю аферы, не скрывая от нее ни малейшего обстоятельства, которое может усугубить мою вину. Он сказал ей, кроме того, что я прибыл в Марсель с двумя девицами, которых он не знает, где я держу, но наверняка именно с ними я сплю каждую ночь.

Я спросил у маркизы, возвращая ей письмо, спокойно ли она читала все это, и она ответила, что она ничего не поняла, потому что оно написано по-остготски, и что она и не пыталась его понять, потому что он и не мог ничего написать, кроме выдумок, направленных на то, чтобы сбить ее с пути в момент, когда ей в наибольшей степени требуется не впасть в ошибку. Эта ее осмотрительность мне очень понравилась, потому что мне надо было, чтобы она не усомнилась в Ундине, чей вид мне был необходим для производства плотского соития.

Пообедав и спешно произведя все культовые действия и оракулы, которые нужны мне были, чтобы укрепить ум моей бедной маркизы, я направился к банкиру изготовить обменное письмо на сотню луи в Лион, в распоряжение г-на Боно, и отправил его, известив того, что он заплатит сто луи Пассано при предъявлении им письма-авизо, написанного мной, в означенный там день. Если он представит письмо позже указанного срока, ему надо отказать в платеже. После этого я написал Боно письмо, которое Пассано должен был ему представить, в котором сказал:

«Выплатите г-ну Пассано по предъявлении сего сто луи, только при условии, что письмо будет представлено вам в день 30 апреля 1763 года. Позже этого дня мое распоряжение теряет силу».

Держа в руке письмо, я вошел в комнату этого предателя, которому перед тем скальпель хирурга продырявил пах.

— Вы предатель, — сказал я ему. М-м д'Юрфэ не читала письмо, которое вы ей написали, но я его прочел. Вот что вы должны выбрать, без всяких возражений, потому что я тороплюсь. Либо вы решаете отправиться в больницу, потому что мы не хотим терпеть здесь больных такого сорта, либо выезжаете отсюда в течение часа, направляясь в Лион, нигде не останавливаясь, потому что я даю вам только шестьдесят часов, которых вам должно хватить, чтобы проехать сорок почтовых станций. Прибыв в Лион, вы сразу относите г-ну Боно это письмо, он выплачивает вам сотню луи, которые я вам дарю, после чего вы делаете, что хотите, потому что вы больше не у меня на службе. Я дарю вам коляску, что я оставлял в Антибе, и даю вам двадцать пять луи на ваше путешествие. Выбирайте. Но предупреждаю вас, что если вы выберете больницу, я заплачу вам только жалованье за месяц, потому что я вас выгоняю со службы, начиная с этого момента.

Немного подумав, он сказал мне, что едет в Лион, хотя и с риском для жизни, потому что он очень болен. Я кликнул Клермона, чтобы тот собрал его чемодан, и известил хозяина гостиницы об отъезде этого человека, чтобы тот тут же отправил за почтовыми лошадьми. После этого я отдал письмо, адресованное Боно, и двадцать пять луи Клермону, чтобы тот передал их Пассано, когда тот сядет в коляску, в момент отъезда. С окончанием этих забот я обратился к своим амурам. Мне необходимо было провести долгие беседы с Марколиной, в которую, мне казалось, я становился день ото дня все влюбленней. Она повторяла мне каждый день, что для того, чтобы чувствовать себя полностью счастливой, ей не хватает только знания французского языка и тени надежды, что я смогу отвезти ее с собой в Англию.

Я никогда не обнадеживал ее в этом, и мне было грустно, когда я понимал, что должен подумать о том, чтобы расстаться с этой девушкой, переполненной сладострастия, ласки и рожденной с темпераментом, который делал ее ненасытной во всех удовольствиях постели и стола, за которым она ела столько же, сколько и я, и пила больше меня. Она была рада, что я избавился от своего брата и от Пассано, и умоляла сходить с ней в комедию, где весь бомонд добивался бы ее внимания и стремился бы узнать, кто она такая, упрекая за нежелание отвечать. Я пообещал пойти с ней на следующей неделе:

— Потому что сейчас, — говорил я ей, я весь день занят неким магическим делом, в котором я нуждаюсь и в тебе. Я сделаю тебе маленькое одеяние, чтобы ты могла переодеться в жокея, и, одетая таким образом, ты предстанешь перед маркизой, у которой я живу, в час, который я тебе назову, держа в руках записку. Хватит у тебя смелости это проделать?

— Разумеется. А ты там будешь?

— Да. Она заговорит с тобой, и, не говоря по-французски, ты, соответственно, не сможешь ей ответить, ты сойдешь за немую. В записке будет об этом сказано; в записке будет также сказано, что ты предлагаешь послужить ей в бане, в компании со мной; она согласится с твоим предложением, и в час, когда она тебе прикажет, ты разденешь ее догола, затем сделаешь то же сама и разотрешь ее от кончиков пальцев ног до конца ягодиц, и не дальше. Когда ты проделаешь это все с ней в ванне, я разденусь сам догола, крепко обниму маркизу, при этом ты будешь только на нас смотреть. Когда я отодвинусь от нее, ты вымоешь своими нежными руками ее интимные части и затем их вытрешь. Ты проделаешь со мной то же самое, и я снова крепко обниму ее второй раз. По окончании этого второго раза, снова ее помыв, ты меня тоже вымоешь и покроешь меня флорентийскими поцелуями, вследствие чего я дам ей недвусмысленные знаки моей нежности. Затем я обниму ее третий раз, и твоей задачей в этот раз будет ласкать нас обоих вплоть до окончания сражения. Затем ты дашь нам последнее омовение и затем, обтерев, оденешься сама, возьмешь то, что она тебе даст, и вернешься сюда. Ты увидишь меня спустя час.

— Я сделаю все, что ты мне велишь, но ты понимаешь, чего мне должно это стоить.

— Не более, чем мне, потому что это тебя я буду хотеть обнимать, а не старую женщину, которую ты увидишь.

— Она очень стара?

— Ей будет скоро семьдесят лет.

— Даже так? Я тебе сочувствую, бедный Джакометто. И затем ты придешь ужинать и спать со мной?

— Конечно.

— В добрый час.

Я увиделся в назначенный день с м-м Одибер, с отцом моей так называемой племянницы, которому я рассказал все по правде, за исключением того, что я спал с ней. Он меня неоднократно обнимал и благодарил сотню раз за то, что я сделал для нее более, чем он сам мог бы сделать. Он сказал мне, что получил от своего корреспондента другое письмо, касающееся его сына, очень послушного и заслуживающего уважения.

— Он ничего не спрашивал у меня о ее приданом, — сказал мне он, — но я дам ему сорок тысяч экю, и мы устроим свадьбу здесь, потому что это очень почетный брак. Весь город Марсель знает г-на Н.Н., и завтра я расскажу всю историю моей жене, которая в благодарность за прекрасное завершение дарует своей дочери полное прощение.

Я должен был пообещать быть на этой свадьбе вместе с м-м Одибер, которая, зная меня за заядлого игрока и собирая у себя большие партии игры, удивлялась, что не видит меня там; но я находился тогда в Марселе с тем, чтобы создавать, а не разрушать. Все должно совершаться в свое время.

Я заказал Марколине жакет из зеленого бархата до пояса и штаны из того же материала, я дал ей зеленые чулки с башмаками из сафьяна и перчатки того же цвета, зеленую сетку на испанский манер, с длинным пологом сзади, прикрывающим ее длинные черные волосы. Одетая таким образом, она являла собой персонаж, столь достойный восхищения, что, появись она на улицах Марселя, все бы пошли за ней, потому что, помимо этого, ее девичья прелесть не могла ускользнуть ни от чьих глаз. Я отвел ее перед ужином, одетую в женское платье, ко мне, чтобы показать ей, в какое место в моей комнате она должна спрятаться после операции, в день, который я назначу.

Когда культовые процедуры были в субботу окончены, я назначил с помощью оракула преображение Серамис на вторник, в часы Солнца, Венеры и Меркурия, которые в планетарной системе магов следуют, как в системе Птолемея. Это должны были быть девятый, десятый и одиннадцатый часы этого дня, поскольку во вторник первый час должен был принадлежать Марсу. Часы в начале мая имели по шестьдесят минут каждый; читатель, стало быть, видит, если он хоть немного магик, что я должен был проделать операцию над м-м д'Юрфэ в течение двух с половиной часов без шести или пяти минут. В понедельник с наступлением ночи, в час Луны, я отвел м-м д'Юрфэ на берег моря, в сопровождении Клермона, который нес ящик, весящий пятьдесят фунтов. Уверившись, что никто нас не видит, я сказал м-м д'Юрфэ, что момент настал, и в тот же момент приказал Клермону положить ящик у наших ног, сказав, чтобы он шел ожидать нас в коляске. Мы обратили наше специальное моление к Селенис и бросили ящик в море, при большом ликовании м-м д'Юрфэ, но не большем, чем мое, потому что ящик, брошенный в воду, содержал пятьдесят фунтов свинца. У меня был другой у меня в комнате, где его никто не мог увидеть. По возвращении в «Тринадцать кантонов» я оставил маркизу, сказав ей, что я вернусь в гостиницу после того, как возблагодарю Луну, в том же месте, где я творил мои семь заклинаний.

Я отправился ужинать с Марколиной, и когда она переоделась в жакет, я написал каменными квасцами на белой бумаге прописными буквами:

«Я немая, но не глухая. Я вышла из Роны, чтобы вас обмыть. Время пошло».

— Вот записка, — сказал я Марколине, — ты отдашь ее маркизе, когда предстанешь перед ней.

Я повел ее с собой пешком, мы вошли в мою гостиницу так, что нас никто не видел, затем в мою комнату, где я спрятал ее в шкафу. Затем я переоделся в домашнее платье и вошел к мадам, передав ей новость, что Селенис назначила преобразование на завтра начиная с трех часов, и оно должно закончиться в пять с половиной, чтобы не рисковать перевалить на час Луны, который следует за часом Меркурия.

— Распорядитесь, мадам, чтобы до обеда ванна была готова здесь, в ногах вашей кровати, и убедитесь, что Бруньоль не войдет к вам до ночи.

— Я скажу ей, чтобы пошла прогуляться; но Селенис обещала нам Ундину.

— Это правда; но я ее не видел.

— Спросите оракула.

— Как вам будет угодно.

Она сама задала вопрос, возобновив свои моления гению Паралис о том, чтобы операция не была отложена, если даже Ундина не появится, поскольку она готова омыть себя сама. Оракул ответил, что приказы Оромазис неизменны, и она не должна сомневаться. Маркиза на этот ответ произнесла искупительное моление. Эта женщина не могла вызвать у меня уважение, так как очень меня смешила. Она обняла меня, говоря:

— Завтра, мой дорогой Галтинард, вы станете моим мужем и отцом. Пусть ученые объяснят эту загадку.

Я закрыл ее дверь и пошел доставать из шкафа мою Ундину, которая уже разделась и легла в мою кровать, где очень охотно прослушала назидание о том, что должна меня уважить. Мы проспали ночь, не взглянув друг на друга. Утром, прежде, чем позвать Клермона, я дал ей позавтракать и убедил залезть в шкаф с окончанием операции, потому что она не должна была рисковать, что ее кто-то увидит в гостинице, одетую таким образом. Я повторил ей весь урок, порекомендовал ей быть смеющейся и ласковой и помнить, что она должна быть немой, но не глухой, и что точно в два с половиной часа она должна войти и представить бумагу маркизе, преклонив колено.

Обед был назначен на полдень и, войдя в комнату маркизы, я увидел ванну в ногах ее кровати, заполненную водой на две трети. Маркизы там не было, но две или три минуты спустя я увидел ее выходящей из туалетного кабинета, с большим количеством румян на щеках, в чепце из тонких кружев, со светлой накидкой, прикрывающей ее грудь, которой за сорок лет до той эпохи Франция не видывала красивей, и в старинном, но очень богатом, платье, в золоте и серебре. На ней были изумрудные подвески в ушах и колье из семи аквамаринов, обрамляющих изумруд самой чистой воды; оно висело на цепи из бриллиантов, очень чистых, в полтора карата, числом восемнадцать-двадцать. На пальце у нее был карбункул, который, как я знаю, она оценивала в миллион, но который был композицией, но остальные камни, которых я у нее ранее не знал, были цельные и тонкой работы, как я убедился позднее.

Видя Серамис, так украшенную, я понял, что должен воздать ей честь, я вышел вперед, чтобы поцеловать ей руку на коленях, но она, не согласившись, пригласила меня себя поцеловать. Сказав Бруньоль, что она ее отпускает до шести часов, она разговаривала со мной о нашем деле, вплоть до момента, когда нам подали обед.

За столом нам позволено было прислуживать только Клермону, и она хотела в этот день есть только рыбу. Около половины второго я сказал Клермону закрыть наши апартаменты для всех и пойти, если он хочет, также прогуляться до шести. Мадам начала проявлять беспокойство, и я также притворился, что слегка обеспокоен, я поглядывал на часы, снова вычислял планетарные часы и минуты, говоря только:

— Мы еще только в часе Марса, час Солнца еще не начался.

Мы дождались, наконец, боя часов, который отметил половину второго, и, две или три минуты спустя, увидели прекрасную Ундину, которая вошла, смеясь, и размеренным шагом, подошла прямо к Серамис и вручила ей свой листок, преклонив колено. Та увидела, что я не встаю, и тоже осталась сидеть, но подняла Ундину, приняв у нее листок, и удивилась, увидев, что он белый со всех сторон. Я сразу подаю ей перо; она понимает, что должна вопросить оракул. Она спрашивает у него, что означает этот листок. Я беру у нее перо, составляю пирамиду из ее вопроса, она интерпретирует ответ и получает: «То, что написано на коже, может быть прочитано только в воде».

— Я все поняла, — говорит она; она встает, подходит к ванне, погружает в нее развернутый листок и читает буквами, более светлыми, чем бумага:

«Я немой, но я не глухой. Я покинул Рону, чтобы вас омыть, наступил час Оромазис».

— Мой же меня, божественный Гений, — говорит ей Серамис, положив листок на стол и садясь на кровать.

Марколина, в точности, как я ее учил, снимает с нее чулки, затем платье, затем рубашку, затем помещает деликатно ее ноги в ванну и, обнажившись с наибольшей быстротой, заходит в ванну по колени, в то время как я, сам приведя себя в такое же, что и они, состояние, прошу Гения осушить ноги Серамис и быть божественным свидетелем моего единения с нею, во славу бессмертного Орозмадиса, короля Саламандр.

Едва я произнес мое моленье, немая Ундина, которая не была глухой, вняла ему, и я осуществил брак с Серамис, восхищаясь красотами Марколины, которых никогда еще так хорошо не обозревал.

Серамис была прекрасна, но она была, как я сейчас; без Ундины операция бы сорвалась. Серамис, между тем, нежная, влюбленная, пригодная для этого, но, при всем при том, отвратительная, не была мне неприятна. После свершившегося я сказал ей:

— Надо ждать часа Венеры.

Ундина нас очистила там, где виднелись брызги Амура; она обняла супругу, обмыла ее выше ягодиц, лаская ее и везде целуя, затем сделала то же Серамис, в своем счастье, любуясь прелестями этого божественного создания, приглашает меня их оценить, я нахожу, что никакая смертная женщина не может с ней сравниться, Серамис становится еще нежнее, наступает час Венеры, и, взбодренный Ундиной, я предпринимаю второй штурм, который должен быть более мощным, потому что в этом часе шестьдесят пять минут. Я вхожу в ристалище, я работаю полчаса, обливаясь потом и утомляя Серамис, но не достигая при этом пика и опасаясь смошенничать; она осушает мой лоб от пота, который стекает с моих волос, смешанный с помадой и пудрой; Ундина, оказывая мне самые возбуждающие ласки, сохраняет то, что старое тело, которое я должен трогать, разрушает, и природа опровергает эффективность средств, которые я использую, чтобы довести до конца этот этап. К концу часа я решаю, в конце концов, финишировать, изобразив все обычные знаки, что проявляются в этот сладкий момент. Выйдя из битвы победителем, но еще угрожая, я не оставляю маркизе ни малейшего сомнения в моих достоинствах: она сочла бы Анаэль несправедливым: он объявил бы меня Венере фальсификатором.

Сама Марколина была введена в заблуждение. Наступал третий час, надо было удовлетворить Меркурия. Мы провели четверть его часа, погрузившись в ванну по пояс. Ундина очаровала Серамис своими ласками, о которых сам герцог-регент Орлеанский не имел понятия; она сочла их присущими Гениям рек, она восхищалась тем, что Гений-женщина творил с ней своими пальцами. Переполненная благодарности, она просила прекрасное создание наделить и меня своими сокровищами, и, благодаря этому, Марколина выложила все свои познания венецианской школы. Она стала вдруг лесбиянкой и, видя меня ожившим, вдохновила услужить и Меркурию; и вот, я действую снова, не без грома, но в отсутствие молнии. Я вижу невыразимое огорчение, которое вызывает моя работа в Ундине, я вижу, что Серамис желает окончания битвы, я не могу больше ее выдерживать, я решаю имитировать конец во второй раз, агонией, сопровождаемой конвульсиями, заканчивающимися неподвижностью, необходимым следствием возбуждения, которое Серамис сочла, как она мне сказала впоследствии, беспримерным.

Сделав вид, что пришел в себя, я вошел в ванну и вышел оттуда после краткого омовения. Начав меня одевать, Марколина то же стала делать и маркизе, которая смотрела на нее обожающим взглядом. Затем Ундина оделась, и Серамис, побуждаемая своим Гением, сняла с себя колье и надела его на шею прекрасной банщицы, которая, подарив ей флорентийский поцелуй, убежала, направившись в свой шкаф. Серамис спросила у оракула, свершилась ли операция. Обеспокоенный этим вопросом, я сделал так, что последовал ответ оракула, что Глагол Солнца пребывает в ее душе, и что она родит в начале февраля себя саму противоположного пола, но что она должна провести сто семь часов в постели.

Переполненная радости, она сочла, что этот приказ отдыхать сто семь часов божественным образом уместен. Я ее поцеловал, сказав, что сам направлюсь спать за город, чтобы собрать остаток снадобий, которые остались у меня после заклинаний, которые я обращал к Луне, пообещав пообедать с ней завтра.

Я бесконечно наслаждался с Марколиной до половины восьмого, потому что, если я не хотел, чтобы меня увидели выходящим из гостиницы вместе с ней, я должен был дожидаться ночи. Я снял с себя прекрасный свадебный наряд и переоделся во фрак и в фиакре направился с ней в ее апартаменты, прихватив с собой ящик даров планетам, который я так хорошо добыл. Мы оба умирали от голода, но деликатный ужин, который мы себе заказали, нас снова вернул к жизни. Марколина сняла с себя свой зеленый жакет и надела женское платье, отдав мне колье.

— Я его продам, дорогая, и отдам тебе деньги.

— Сколько оно может стоить?

— Не менее тысячи цехинов. Ты станешь в Венеции обладательницей пяти тысяч дукатов; ты найдешь себе мужа, с которым будешь вполне довольна жизнью.

— Я отдам тебе все пять тысяч дукатов, но возьми меня с собой в качестве твоей нежной подруги; я буду любить тебя как свою душу, я не буду никогда ревновать, и буду заботиться о тебе как о моем ребенке.

— Мы поговорим об этом, моя прекрасная Марколина; теперь, когда мы хорошо поужинали, пойдем в койку, потому что я никогда не был так влюблен в тебя, как сейчас.

— Ты должен быть усталым.

— Это правда, но не исчерпан в отношении любви, потому что смог, небо свидетель, спустить только раз.

— Я думала, что два. Добрая старая женщина! Она еще привлекательна. Она должна была быть, лет пятьдесят назад, первой красавицей Франции. Когда становишься старой, не можешь больше нравиться Амуру.

— Ты вздымаешь меня с большой силой, а она опускает с еще большей силой.

— Значит ли это, что тебе надо иметь перед глазами молодую девушку, когда ты хочешь быть нежным по отношению к ней?

— Отнюдь нет, потому что в иных случаях речь не шла о том, чтобы зачать ребенка мужского пола.

— Ты, значит, взялся ее обрюхатить. Позволь мне посмеяться, прошу тебя. Она, должно быть, решила, что забеременела.

— Действительно, она так думает, потому что она уверена, что я дал ей семя.

— Ох, как забавно! Но зачем ты имел глупость взяться за тройное действо?

— Я думал, что, наблюдая тебя, мне это будет легко, и я ошибся. Ее дряблая кожа, которой я касался, не такова, какую видят мои глаза, и пик наслаждения не хотел наступать. Ты убедишься в том, что это правда, этой ночью. Пойдем ложиться, говорю тебе.

— Пойдем.

Сила сравнения заставила меня провести с Марколиной ночь, сравнимую с теми, что я провел в Парме с Генриеттой и в Мурано с М.М. Я оставался в постели четырнадцать часов, из которых четыре были посвящены любви. Я сказал Марколине одеться прилично и ждать меня в час комедии. Я не мог доставить ей большего удовольствия.

Я нашел м-м д'Юрфэ в постели, очень элегантную, причесанную как молодая женщина, с удовлетворенным видом, которого я у нее никогда не видел. Она сказала мне, что знает, что обязана мне своим счастьем; и начала, исходя из своей мании, рассуждать со мной весьма разумно.

— Женитесь на мне, — говорила мне она, — и вы останетесь опекуном моего ребенка, который будет и вашим сыном, и, соответственно, вы сохраните мне все мое добро и вы станете хозяином того, что я должна унаследовать от г-на де Понкарре, моего брата, который стар и не может жить долго. Если вы не позаботитесь обо мне в ближайшем феврале, когда я должна возродиться в мужчине, кто позаботится обо мне? Бог знает, в чьи руки я попаду. Меня объявят бастардом и заставят потерять двадцать четыре тысячи ливров ренты, которые вы можете мне сохранить. Подумайте над этим хорошенько, Гальтинард. Я чувствую в себе уже душу мужчины; уверяю вас, я влюблена в Ундину и хотела бы знать, смогу ли я спать с ней через четырнадцать-пятнадцать лет. Если Оромазис захочет, он это сможет. Ах, очаровательное создание! Видели ли вы когда-нибудь столь прекрасную женщину? Жаль, что она немая. У нее должен быть любовником Унден. Но все Ундены немые, потому что в воде нельзя говорить. Я удивлена, что она не глуха. Я была поражена, что вы ее не трогали. Нежность ее кожи невероятна. Ее слюна сладка. Ундины владеют языком жестов, которому можно научиться. Я была бы рада иметь возможность общаться с этим существом! Прошу вас проконсультироваться с оракулом и вопросить у него, где я должна разрешиться; и если вы не можете на мне жениться, мне кажется, что надо продать все, что у меня есть, чтобы обеспечить мое будущее, когда я возрожусь, потому что в моем раннем детстве я не буду ничего знать, и нужны деньги, чтобы дать мне воспитание. Распродав все, можно вложить в ренту большую сумму, которая, будучи помещенной в надежные руки, послужит тем, чтобы обеспечить все мои потребности с одной целью.

Я ответил ей, что оракул будет нам единственным вожатым, и что я никогда не поверю, что, став мужчиной и будучи моим сыном, она может быть объявлена бастардом; и она успокоилась. Она рассуждала очень здраво, но в основе ее аргументации лежал абсурд, она внушала мне только жалость. Если какой-то читатель сочтет, что, как порядочный человек, я должен был бы ее разубедить, мне его жаль; это было невозможно; и даже если бы я это смог, я не стал бы этого делать, потому что я сделал бы ее несчастной. Такая, как она, могла питаться только химерами.

Я надел одну из своих самых галантных одежд, чтобы отвести Марколину в комедию в первый раз. Так случилось, что две сестры Рангони, дочери консула Рима, пришли и сели в той же ложе, что и мы. Поскольку я их знал с первого моего приезда в Марсель, я представил им Марколину в качестве своей племянницы, которая говорит только по-итальянски. Марколина была счастлива, получив, наконец, возможность говорить с француженкой на своем венецианском наречии, исполненном прелести. Младшая из сестер, гораздо более миловидная, чем старшая, стала в скором времени принцессой Гонзаго Сольферино. Принц, который женился на ней, одаренный литературно и даже отмеченный гением, хотя и бедный, был не только из фамилии Гонзаго, поскольку был сыном Леопольда, также весьма бедного, и некоей Медини сестры того Медини, который умер в тюрьме в Лондоне в 1787 году. Рабет Рангони, хотя и бедная дочь римского консула, марсельского торговца, считала себя достойной украситься титулом принцессы, поскольку имела соответствующий вид и манеры. Она блистала своим именем Рангони в ряду принцев, которые находились во всех альманахах. Ее муж довольствовался тем, что читатель альманаха полагал, что его жена происходит из знатной семьи Модены. Невинное тщеславие. Те же альманахи дали Медини, матери этого принца, фамилию Медичи. Таковы были маленькие хитрости, проистекающие из чванства, которые не несут никакого вреда обществу. Этот принц, которого я видел в Венеции восемнадцать лет назад, жил на значительный пенсион, что ему предоставила императрица Мария-Терезия; надеюсь, что покойный император Иосиф не лишил его ее, потому что он ее достоин, и своим нравом и своим умом, сосредоточенным на литературе.

Марколина на комедии только и знала, что болтать с очаровательной юной Рангони, которая хотела уговорить меня привести ее к ним; но я от этого уклонился. Я раздумывал над способом отправить в Лион Мадам, с которой уже не знал, что делать, и которая меня в Марселе тяготила.

На третий день после своего преображения она попросила меня задать Паралис вопрос, где она должна расположиться, чтобы умереть, то есть устроить свои роды, и по этому случаю я заставил оракул выдать ответ, что надо учредить поклонение Ундинам у двух рек, в тот же час, после которого дело будет разрешено, тот же оракул мне сказал, что я должен произвести тройное искупительное приношение Сатурну в связи со своим слишком суровым обращением с фальшивым Кверилинтом, в котором Серамис нет никакого смысла участвовать, поскольку она должна присутствовать при поклонении Ундинам.

Я сделал вид, что размышляю о том, где находятся две реки на малом расстоянии друг от друга, и она сама мне сказала, что это Лион, который омывается Роной и Сонной, и нет ничего проще, чем устроить это поклонение в этом городе, и я вынужден был согласиться. Спрошенный ею, есть ли у нас необходимые для этого культовые предметы, я организовал ответ, что нужно только бросить бутылку с морской водой в каждую из двух рек за пятнадцать дней до производства моления, церемониал, который Серамис может выполнить сама в первый час дня, в любой из дней Луны.

— Нужно, однако, — сказала мне Серамис, — наполнить бутылки здесь, так как все другие морские порты Франции находятся дальше, и необходимо, чтобы я двинулась сразу, как мне будет дозволено сойти с моей постели, и чтобы я ждала вас в Лионе. Видите, что, будучи обязанным произвести здесь искупительные церемонии Сатурну, вы не можете ехать со мной.

Я согласился с этим, сделав вид, что сожалею о том, что вынужден отпустить ее ехать одну; я принес ей назавтра две закупоренные бутылки, заполненные соленой водой Средиземного моря, договорился, что она бросит их в реки пятнадцатого мая, пообещав, что буду в Лионе до истечения двух недель, и мы наметили ее отъезд на послезавтра, которое было одиннадцатое число. Я передал ей записанные часы Луны и наметил ее маршрут, с ночевкой в Авиньоне.

После ее отъезда я поселился с Марколиной. Я передал ей в тот же день четыреста шестьдесят луи золотом, которые присоединил к тем ста шестидесяти, что она выиграла в бириби, что сделало ее богаче на шестьсот луи. На следующий день после отъезда маркизы в Марсель прибыл г-н Н.Н. с письмом от Розали Паретти, которое отдал мне в тот же день. Она мне писала, что ее честь, а также моя, требуют, чтобы я сам представил подателя этого письма отцу моей племянницы. Розали была права; но поскольку девушка не была моей племянницей, дело становилось затруднительным. Однако это не помешало мне сказать ему, крепко его обняв, что я тотчас поведу его к м-м Одибер, близкой подруге невесты, которая представит его вместе со мной его будущему свату, который затем отведет его к своей дочери, которая находится в двух лье от Марселя.

Г-н Н.Н собрался поселиться в «Тринадцати кантонах», где, как ему сказали сначала, я живу, был счастлив, что исполнились его желания, и радость его возросла, когда он увидел, какой прием ему оказала м-м Одибер. Она приняла сразу его накидку, поднялась вместе с ним в мою коляску и проводила нас к г-ну Н.Н., который, прочитав письмо своего корреспондента, представил его своей жене, которую предупредил, сказав:

— Моя дорогая жена, вот наш зять.

Я был весьма удивлен, потому что этот человек, сообразительный и умный, заранее предупрежденный м-м Одибер, представил меня своей жене, назвав своим кузеном, тем самым, что путешествовал с их дочерью. Она наговорила мне комплиментов, и вот — затруднение преодолено. Он направил срочно экспрессом записку своей сестре, чтобы известить ее, что приедет завтра обедать к ней вместе со своей женой, своим будущим зятем, м-м Одибер и одним из их кузенов, которого она не знает. Отправив экспресс, он пригласил нас, и м-м Одибер взялась нас проводить. Она сказала, что со мной есть еще другая племянница, которую его дочь очень любит и будет обрадована, увидев ее снова. Он этому был рад. Восхищаясь умом этой женщины, я был очарован возможностью разделить это удовольствие с Марколиной и принес самые искренние благодарности м-м Одибер, которая ушла, сказав, что ждет нас у себя дома завтра в десять. Я отвел к себе домой г-на Н.Н., который пошел в комедию с Марколиной, которая любила поговорить, и вследствие этого, не терпела общества французов, которые говорили только на своем языке. После спектакля г-н Н.Н. поужинал с нами, и за столом я сообщил Марколине новость, что она обедает завтра со своей любимой подругой; Я думал, что она сойдет с ума от радости. После отъезда г-на Н.Н. мы сразу легли, чтобы быть готовыми завтра рано утром. Будущее не заставило себя ждать. Мы прибыли в назначенный час к м-м Одибер, которая говорила по-итальянски, и, сочтя Марколину настоящей прелестью, осыпала ее ласками, сожалея, что я раньше ее ей не представил. Мы прибыли в одиннадцать в Сен-Луис, где я имел удовольствие наблюдать прекрасный спектакль. М-ль П.П. с достойным видом, смешанным с уважением и нежностью, встретилась самым грациозным образом со своим будущим мужем и затем поблагодарила меня за то внимание, с которым я представил его ее отцу, затем, перейдя от серьезного тона к веселому, осыпала поцелуями Марколину, которая была слегка удивлена тем, что дорогая подруга прежде не сказала ей чего-нибудь.

Все на этом обеде были довольны и очень веселы. Я сам смеялся, когда у меня спрашивали, почему я грустен. Так полагали, потому что я не разговаривал; но было ли отчего быть мне грустным! Это был один из самых прекрасных моментов моей жизни. В такие моменты мой ум погружается в удивительное спокойствие полного удовлетворения, я ощущал себя автором прекрасной комедии, весьма удовлетворенным (на мой счет) тем, что сотворил в этом мире больше доброго, чем дурного, и что, не родившись королем, мне удается сделать кого-то счастливым. За этим столом не было никого, кто бы не был мне обязан своим довольством; такая мысль доставляла мне радость, которую я мог переживать только в молчании.

М-ль П.П. вернулась в Марсель вместе со своим отцом, своей матерью и своим будущим мужем, которого г-н П.П. хотел теперь поселить только у себя, и я вернулся вместе с м-м Одибер, которая предложила мне привести к ней на ужин Марколину. Свадьбу назначили по получении ответа на письмо, которое г-н П.П. написал отцу жениха. Мы все были приглашены на свадьбу, и Марколина была очень этому рада. Какое удовольствие было мне видеть эту юную венецианку при нашем возвращении из Сен-Луи, сумасшедшую от любви. Такой делается, или должна бы сделаться, любая девушка, которая видит, что ее истинный любовник осыпает ее вниманием; вся ее благодарность переходит в любовь, и любовник чувствует себя вознагражденным удвоенной нежностью.

За ужином у м-м Одибер молодой человек, очень богатый, крупный виноторговец, хозяин фирмы, который провел год в Венеции, усевшись рядом с Марколиной, наговорил ей тысячу любезностей, показывая, что оказался чувствителен к ее прелестям. Я по характеру всегда был ревнив по отношению ко всем моим любовницам, но когда я мог углядеть счастливую судьбу для них в том сопернике, что возникал у меня перед глазами, ревность уходила. В этот первый раз я лишь спросил у м-м Одибер, кто этот молодой человек, и был рад узнать, что он умен, владеет сотней тысяч экю и большими магазинами вин в Марселе и Сете.

На следующий день, в комедии, он вошел в нашу ложу, и я был рад увидеть, что Марколина оказала ему любезный прием. Я пригласил его поужинать с нами, он был благодарен, пылок и нежен. При его отъезде я сказал, что надеюсь, что он как-нибудь еще окажет мне эту честь, и, оставшись наедине с Марколиной, поздравил ее с победой, сказав, что ей улыбается судьба, почти такая же, как м-ль П.П., но вместо того, чтобы увидеть у нее благодарность, увидел гнев.

— Если ты хочешь, — сказала мне она, — от меня избавиться, отправь меня в Венецию; я не хочу выходить замуж.

— Утихомирься, мой ангел, — мне избавиться от тебя? Какое выражение! Какие я тебе подал поводы, чтобы ты могла подумать, что ты мне в тягость? Этот прекрасный человек, воспитанный, богатый, тебя любит, я думал, что он тебе тоже нравится, и хотел бы видеть тебя счастливой и не зависящей от капризов фортуны, я указываю тебе на счастливую долю, а ты мне грубишь? Дорогая Марколина, не плачь, ты меня огорчаешь.

— Я плачу потому, что ты вообразил, что я его люблю.

— Это могло бы быть; я больше не буду так думать. Успокойся, и пойдем спать.

Ее слезы мгновенно перешли в смех и ласки, и мы больше не говорили о виноторговце. Назавтра в комедии он пришел в нашу ложу, и Марколина была с ним вежлива, но холодна. Я не посмел приглашать его поужинать с нами. Дома Марколина поблагодарила меня, что я его не позвал, и сказала, что боялась этого. Этого мне было достаточно, чтобы в будущем быть сдержаннее. Назавтра м-м Одибер нанесла нам визит, чтобы позвать поужинать вместе с ней и виноторговцем; я повернулся к Марколине, чтобы спросить, согласна ли она на это приглашение, и она ответила, что счастлива побыть вместе с м-м Одибер. Та явилась к нам, чтобы нас забрать, ближе к вечеру, и отвезла к торговцу, который дал нам ужин, не приглашая никого другого. Мы увидели дом холостяка, где не было никого, кроме женщины, занимающейся приемом гостей, хозяйки дома. Молодой человек за ужином, весьма утонченным, делил свое внимание между мадам и Марколиной, которая, восприняв прекрасные манеры м-ль П.П., держалась восхитительно. Веселая, любезная, приличная, — я был уверен, что она загорелась благородным виноторговцем.

М-м Одибер не позднее чем на следующий день попросила меня запиской прийти к ней. Я пришел, слегка заинтересованный, и услышал от нее предложение выдать Марколину замуж за виноторговца. Я, недолго думая, ответил, что был бы этому рад, и что для большей гарантии я выдам племяннице десять тысяч экю, но я не могу решиться сам ей об этом сказать.

— Я направлю ее к вам, мадам, и если вы сможете получить ее согласие, я сдержу свое слово, но вы с ней не говорите при мне, потому что это может ее обидеть.

— Я заеду за ней сама, она со мной пообедает, и вы явитесь за ней ко времени комедии.

На другой день она приехала, и Марколина, которую я предупредил, пошла к ней обедать. В пять часов я был у дамы, где, видя Марколину в прекрасном настроении, не знал, что подумать. Они были вдвоем; не будучи вызван м-м Одибер на тет-а-тет, я тем более не стал с ней уединяться, и к комедии мы уехали. Дорогой Марколина воздала тысячу похвал прекрасному характеру этой женщины, ни слова не говоря о деле, но на середине пьесы я обо всем догадался. Я увидел молодого человека в амфитеатре, и он не появлялся в нашей ложе, где были два свободных места.

Какая радость для Марколины была видеть меня за ужином более нежным, чем всегда! Только в постели, в радости близости, она рассказала мне все о беседе, которую провела с ней м-м Одибер.

— Я ответила ей только, — сказала она мне, — что я выйду замуж, лишь когда ты мне это прикажешь. Я благодарна тебе, тем не менее, за десять тысяч экю, которые ты готов мне подарить. Ты выбрасываешь их для меня, а я бросаю тебе обратно. Я отправлюсь в Венецию, когда захочешь, если решишь, что не можешь взять меня с собой в Англию, но я не буду выходить замуж. Похоже, что мы не увидим больше этого месье, впрочем, весьма любезного, которого я могла бы любить, если бы не было тебя.

Разумеется, мы больше о нем не говорили. Настал день свадьбы м-ль П.П.; мы были приглашены, и Марколина появилась там со мной, без бриллиантов, но со всем блеском наряда, который могла бы пожелать.

Глава IV

Я покидаю Марсель. Генриетта в Эксе. Ирен в Авиньоне. Предательство Пассано. Отъезд из Лиона м-м д'Юрфэ.

Этот свадебный обед позабавил только мою любознательность. Изобилие, шумная компания, комплименты, прерванные разговоры, плоские шутки, хохот во все горло над пошлыми вещами довели бы меня до изнеможения, если бы не м-м Одибер, от которой я не отходил. Марколина была все время около новобрачной, которая, собираясь вернуться через восемь дней в Геную, хотела взять ее с собой, обязуясь отправить ее в Венецию, передав для этого в надежные руки; но Марколина не могла и слышать о планах, целью которых было оторвать ее от меня. Она говорила мне, что поедет в Венецию только тогда, когда я сам ее отправлю. Прекрасная свадьба, которую она видела, не заставила ее сожалеть о хорошей партии, которую м-м Одибер ей предложила. Новобрачная демонстрировала на лице полное душевное довольство, я ей выдал сотню поздравлений, она с ними соглашалась и говорила мне, что ее удовлетворение происходит, в основном, от того, что она уверена, что найдет в Генуе настоящего друга в лице Розали.

На второй день свадьбы я собрался уехать. Я начал с того, что разобрал ларец с дарами планетам, сохранив в нем алмазы и отправив с ними все мои деньги в банк Корсиканский Русса, где содержалась также вся сумма, что мне кредитовал Греппи; я взял кредитное письмо на Туртона и Баура; поскольку м-м д'Юрфэ была в Лионе, у меня не могло возникнуть нужды в деньгах. Трех сотен луи, что были у меня в кошельке, мне хватало на текущие расходы. Но относительно Марколины я поступил по другому. Я взял шесть сотен луи, что были у нее, и добавил к ним двадцать пять и оформил обменное письмо на 15 000 на Лион, потому что думал, что воспользуюсь удобной оказией, чтобы отослать их ей. Для этой же оказии я сделал для нее отдельный чемодан, в который она должна была сложить все платья и все белье, что я для нее заказал. Марколина стала настоящей красавицей и восприняла манеры приличного общества. Накануне нашего отъезда мы попрощались с м-м Н.Н., поужинав у нее вместе с ее мужем и всем семейством. Та нежно обняла Марколину и не менее нежно — меня, автора всего ее благополучия, несмотря на присутствие мужа, который засвидетельствовал мне самую крепкую дружбу.

Мы выехали на следующий день, с намерением ехать всю ночь, чтобы остановиться только в Авиньоне, но в половине шестого, в одном лье от перекрестка Круа д'Ор сломалась рама дышла моей коляски, так что нам понадобился каретник. Мы вынуждены были расположиться ждать, когда придет нам помощь из ближайшего местечка. Клермон пошел справиться в красивый дом, расположенный справа от нас в глубине аллеи в 300 шагов, обсаженной деревьями. У меня остался только один почтальон, которому я не разрешил покидать четверку чересчур резвых лошадей. Клермон вернулся с двумя слугами из того дома, один из которых от имени своего хозяина пригласил нас пойти подождать каретника у него. Я счел бы для себя невежливым отказаться от такого приглашения, весьма, впрочем, естественного для здешнего народа, и особенно для благородного сословия. Привязали дышло веревками и, оставив все на попечении Клермона, я пошел пешком вместе с Марколиной к этому дому. Послали за каретником, а коляска медленно последовала за нами. Три дамы в сопровождении двух благородного вида кавалеров вышли нам навстречу, и один из них сказал мне, что не может слишком быть недовольным случившимся с нами несчастьем, потому что оно доставило мадам удовольствие предложить мне свои дом и свои услуги. Я повернулся к означенной даме и сказал, что надеюсь, что доставленные мною неудобства продлятся не более часочка. Она сделала мне реверанс, но я не разглядел ее лица. В этот день дул сильный ветер из Прованса, и на ней был, как и на двух остальных, низко надвинутый капюшон. Марколина была с непокрытой головой, и ее прекрасные волосы развевались на ветру. Она ответила реверансом и улыбкой на прекрасные комплименты по поводу ее прелестей, которыми играет ветер; тот же человек, который меня встретил, спросил у меня, предложив ей свою руку, не моя ли она дочь. Марколина улыбнулась, и я ответил, что она моя кузина, и что мы венецианцы.

Самый вежливый из французов настолько старается польстить красивой женщине, что часто не осознает, что комплимент, который он ей делает, звучит в ущерб третьему лицу. Он не мог бы, по совести, предположить в Марколине мою дочь, потому что, несмотря на двадцать лет разницы в возрасте, я выглядел старше лишь на десять, поэтому она и рассмеялась. Мы собирались войти, когда выбежали большая сторожевая собака, а за ней — красивый спаниель с длинными ушами. Испугавшись, как бы большая ее не укусила, мадам бросилась под защиту маленькой, и, споткнувшись, упала. Мы все бросились ее поднимать, но, поднявшись сама, она сказала, что вывихнула ногу, и, хромая, поднялась в свои апартаменты в сопровождении сеньора, с которым я разговаривал. Едва мы уселись, нам принесли лимонаду, и, видя, что Марколина остановилась в растерянности перед одной из этих дам, которая заговорила с ней, я принес той свои извинения, объяснив все. Она начала говорить на ломаном языке, но настолько плохо, что мне пришлось попросить ее не говорить вообще. Это было лучше, чем вызывать смех фразами на иностранном языке. Одна из двух дам, более некрасивая, сказала мне, что странно, что в Венеции пренебрегают воспитанием девочек в этой области.

— Разве их не учат французскому?

— К сожалению, мадам, у меня на родине в систему образования девочек не включают ни изучение иностранных языков, ни карточные игры, это происходит, когда обучение уже закончено.

— Вы, значит, тоже венецианец?

— Да, мадам.

— На самом деле, в это не верится.

Я отвесил реверанс на этот странный комплимент, потому что, хотя и лестный для меня, он обижал моих соотечественников, однако это не ускользнуло от внимания Марколины, которая издала легкий смешок.

— Мадемуазель, значит, понимает по-французски, — сказала мне комплиментщица, — поскольку она засмеялась.

— Да, мадам, она все понимает, и она засмеялась, потому что знает, что я таков же, как остальные венецианцы.

– Нет, мадам, нет, мадам, — сказала Марколина и засмеялась.

Кавалер, который проводил раненную даму в ее комнату, вернулся и сказал нам, что мадам, видя свою лодыжку распухшей, легла в кровать и просила нас подняться в ее комнату.

Она лежала на большой кровати в глубине алькова, который занавеси из тафты делали еще темнее. Она была без капюшона, но невозможно было разобрать, красива ли она или дурна, молода или среднего возраста. Я сказал ей, что я в отчаянии, став причиной ее несчастья, и она ответила на итальянском венецианском, что не стоит обращать внимания.

Обрадованный тем, что слышу свой родной язык, особенно в отношении Марколины, я ее представил, сказав, что, поскольку та не знает французского, она сможет с ней поговорить, и та заговорила и повеселила ее своими наивностями, для того, чтобы понять которые, надо хорошо понимать прелестный диалект моей родины.

— Мадам графиня, значит, бывала в Венеции? — спросил я ее.

— Никогда, месье, но я много разговаривала с венецианцами.

Пришел слуга и сказал, что каретник уже во дворе, и что ему надо не менее четырех часов, чтобы привести коляску в исправное состояние. Я попросил позволения спуститься и все увидел сам. Каретник жил в четверти лье отсюда, и я подумал отправиться туда в коляске, подвязав дышло к буксиру веревками, но тот же человек, что говорил со мной ранее, попросил меня от имени графини отужинать и провести здесь ночь у нее, поскольку, отправившись к каретнику, я заплутаю, приеду туда только к ночи, и каретник, вынужденный работать при свечах, сделает все плохо. Согласившись с этим, я сказал каретнику отправляться домой, вернуться сюда на рассвете со всем необходимым, чтобы я смог ехать дальше. Клермон перенес в помещение, которое я должен был занять, все, что у нас было легкого. Я пошел засвидетельствовать мою благодарность графине, прервав смешки, которые вызывала Марколина своими речами, которые графиня переводила, веселя всю остальную компанию. Я не удивился, застав Марколину уже в нежных отношениях с графиней, которую я, к сожалению, не видел, так как понимал ее слабое состояние. Выставили на стол семь кувертов, и я надеялся теперь ее увидеть, но отнюдь — она не захотела ужинать. Она продолжала разговаривать, то со мной, то с Марколиной, очень умно и с большой обходительностью. Я узнал, что она вдова, по одному ее слову — мой покойный муж — которое у нее вылетело. Я никак не осмеливался спросить, у кого мы находимся. Я услышал ее имя только от Клермона, когда пошел спать, но все равно, у меня не было никакого представления, какой семье принадлежит это имя.

После ужина Марколина уселась рядом с кроватью графини, без всяких околичностей. Никто не мог разговаривать, потому что диалог между двумя новыми подругами шел непрерывный и очень живой. Когда я решил, что вежливость требует от меня удалиться, я очень удивился, услышав от моей так называемой кузины, что она ляжет вместе с графиней. Смех и возгласы «Да, да» помешали мне, ошеломленному, сказать, что ее намерение почти дерзко. Взаимные объятия показали мне, что они обе согласны; я, пожелав графине доброй ночи, сказал лишь, что я не гарантирую пол существа, которое она допускает в свою постель. Она ответила мне весьма ясно, что она рискнет .

Я смеялся, направляясь спать, над вкусом Марколины, которая завоевала таким же способом нежную дружбу м-ль П.П. в Генуе. Женщины Прованса, почти все, имеют такую же склонность, они просто более любвеобильны.

Утром я поднялся на рассвете, чтобы поторопить работу каретника. Мне принесли кофе к коляске, и когда все было готово, я спросил, можно ли увидеть мадам, чтобы пойти ее поблагодарить. Марколина вышла вместе с кавалером, который попросил у меня извинения, если мадам не может меня принять.

— Она находится, — сказал он с самой глубокой вежливостью, — в своей кровати настолько неглиже, что не осмеливается никому показаться, но она вас просила, если вы будете здесь проезжать, оказать честь ее дому, будь вы один, будь в компании.

Этот отказ, хотя и позлащенный, мне весьма не понравился, но я сдержался. Я мог отнести его причину только к дерзости Марколины, которую увидел очень веселой и которую, однако, не хотел ругать. Осыпанный комплиментами, дав по луи каждому присутствующему слуге, я уехал.

Слегка в дурном настроении, но стараясь его скрыть, я попросил Марколину, нежно ее поцеловав, искренне сказать мне, как она провела ночь с графиней, которой я не видел.

— Очень хорошо, мой друг, мы проделывали все те глупости, которые, ты знаешь, творят женщины, любящие друг друга, когда они спят вместе.

— Она красива? Она стара?

— Она молода, ей всего тридцать три-тридцать четыре года, и уверяю тебя, она вся так же прекрасна, как моя м-ль П.П. Я видела ее всю этим утром, и мы друг друга целовали повсюду.

— Ты странная. Ты наставляешь мне рога с женщиной, оставляя меня спать одного. Злодейка, неверная, ты предпочитаешь мне женщину.

— Это был каприз. Но согласись, что это ей я обязана этим предпочтением, потому что она первая объявила себя влюбленной в меня.

— Как это?

— Когда в веселье я ее поцеловала, как ты видел, она просунула свой язык между моих губ. Ты понимаешь, что я должна была воспринять это определенным образом. После ужина, когда я уселась на ее кровати, я ее прямо пощекотала там, где ты знаешь, и она сделала мне то же самое. Как же мне было не предугадать ее желание, сказав, что я хочу спать с ней? Я сделала ее счастливой. Смотри. Вот знак ее благодарности.

Марколина показала мне кольцо с четырьмя камнями чистой воды, по два или три карата каждый. Я был поражен. Вот женщина, которая любит удовольствие и достойна того, чтобы ей его доставляли. Я выдал сотню нежных поцелуев моей прекрасной ученице Сафо и все ей простил.

— Но я не соображу, — сказал я, — почему она не захотела, чтобы я ее увидел. Мне кажется, некоторым образом, что благородная графиня принимает меня, в какой-то мере, за сводника.

— Отнюдь, нет. Более того, полагаю, что она стыдится, чтобы ее увидел мой любовник, потому что мне пришлось признаться ей в этом.

— Это может быть. Этот перстень, дорогая, стоит две сотни луи. Как я рад видеть тебя счастливой!

— Отвези меня в Англию. Мой дядя должен быть там; и я вернусь в Венецию вместе с ним.

— У тебя есть дядя в Англии? Это правда? Это похоже на сказку. Ты никогда мне этого не говорила.

— Я не говорила тебе ничего, потому что боялась, что это станет причиной того, что ты не захочешь меня туда везти.

— Он венецианец; что он делает в Англии? Ты уверена, что он окажет тебе хороший прием? Откуда ты знаешь, что он там сейчас, и что он собирается вернуться в Венецию? Как его зовут, и как я смогу найти его в Лондоне, где обитает миллион душ?

— Моего дядю легко найти. Его зовут Маттио Босси, и он лакей г-на Кверини, посла Венеции, который отправился передать поздравления новому королю Англии, вместе с прокурором Морозини. Он брат моей матери, он уехал в прошлом году и сказал ей в моем присутствии, что вернется в Венецию в июле этого года. Ты видишь, что мы его застанем как раз накануне его отъезда. Мой дядя Маттио славный человек, ему пятьдесят лет, он меня любит и он простит мне мои шалости, когда увидит меня богатой.

Все это было очевидно тому, кто наблюдал посольство; я знал его еще от г-на де Брагадин, и все остальное, что говорила мне Марколина, носило характер правды. Ее план мне показался прекрасным и разумным, я дал ей слово отвезти ее в Лондон, обрадованный возможностью оставить ее у себя еще пять или шесть месяцев. Мне казалось, что, оставив ее у себя, я буду путешествовать вполне счастливо.

Мы прибыли в Авиньон к концу дня. Мы проголодались, Марколина переполняла меня любовью; гостиница Св. — Гомер была превосходна; я сказал Клермону взять из коляски все необходимое и заказать четверку лошадей на завтра на пять часов утра. Удовлетворение Марколины, которая не любила ехать ночью, меня порадовало; но вот что она мне сказала, пока нам готовили ужин.

— Мы в Авиньоне?

— Да, дорогая.

— Ладно, дорогой Джакометто, теперь я как порядочная девушка должна выполнить поручение, которое мне дала графиня сегодня утром, перед тем, как в последний раз меня поцеловать. Она заставила меня поклясться, что до этого момента я ничего тебе не скажу.

— Это очень интересно. Говори.

— Это письмо, что она тебе написала.

— Письмо?

— Ты простишь меня за то, что я тебе не передала его до этого момента?

— Конечно, раз ты дала ей слово. Где это письмо?

— Подожди.

Она вынула из кармана пакет с бумагами.

— Вот это мое свидетельство о рождении.

— Я вижу; ты родилась в 46 году.

— Это мое свидетельство о добронравии.

— Сохрани его.

— Этот свидетельствует о моей девственности до настоящего времени.

— Превосходно. Его выдает акушерка?

— Патриарх Венеции.

— Где письмо?

— Я не потеряла его.

— Боже тебя сохрани. Я отправлю тебя обратно в Экс.

— Это обещание, которое дал мне твой брат — жениться на мне сразу, как только он перейдет в реформатство.

— Дай его мне.

— Что такое перейти в реформатство?

— Я тебе потом скажу. Где письмо?

— Вот оно.

— Без адреса.

Сердце мое забилось. Я его вскрываю и вижу адрес на итальянском: «Самому порядочному человеку на свете». Я вскрываю и вижу внизу листочка: «Генриетта». И все. Она оставила лист чистым. При виде этого я окаменел телом и душой. Io non morii, e non rimasi vivo [7]. Генриетта! Ты не захотела, чтобы я узнал о твоем существовании, прежде чем приехал сюда, потому что опасалась, что я вернусь обратно, чтобы тебя увидеть. Но я увижу тебя завтра. Ты передала мне, что твой дом для меня всегда открыт. Но нет. Приказ, который ты дала Марколине, указывает, что ты не хочешь меня сейчас видеть. Ты, может быть, уехала этим же утром, бог знает, куда. Ты вдова, Генриетта. Ты богата. Позволь мне думать, что ты счастлива. Ты, возможно и смеялась с Марколиной, чтобы показать мне это. Моя дорогая, моя благородная, моя божественная Генриетта!

Марколина, удивленная моим долгим молчанием, не смела его нарушить. Я не двигался, пока не пришел хозяин, чтобы меня приветствовать и сказать, что приготовил ужин по моему прежнему вкусу. Я поблагодарил его и открыл душу Марколине, нежно ее расцеловав, прежде, чем сесть за стол.

— Ты знаешь, ты меня напугал, — сказала мне она. Ты побледнел, ты пробыл четверть часа как лишившийся ума. Что это? Я поняла, что графиня тебя знает, но не могла предположить, что одно ее имя произведет на тебя такое большое впечатление.

— Как ты узнала, что она меня знает?

— Она сказала мне сотню раз этой ночью, но приказала ничего тебе не говорить до того, как ты вскроешь письмо.

— Что она тебе сказала?

— То же, что говорит этот адрес. Это странно. Все письмо состоит из адреса. Внутри содержится только ее имя.

— Но это имя, мой ангел, говорит все.

— Она сказала, что если я хочу быть всегда счастлива, я не должна тебя покидать. Я ответила ей, что уверена в этом, но что ты хочешь отослать меня домой, несмотря на то, что немыслимо меня любишь. Я вижу и догадываюсь, что вы были нежными любовниками. Скажи, давно ли это было?

— Шестнадцать-семнадцать лет назад.

— Она не могла быть еще красивее.

— Молчи.

— А ваша дружба, была ли она долгой?

— Четыре месяца совершенной и непрерывной радости.

— Я не буду счастлива столь долго.

— Будешь, дорогая Марколина, с другим приличным мужчиной, красивым и твоего примерно возраста. Я еду в Англию, чтобы попытаться взять мою дочь из рук ее матери.

— У тебя есть дочь? Графиня спросила меня, был ли ты женат, и я ответила, что нет.

— Ты сказала правду. Эта дочь незаконная, ей десять лет. Я тебе ее покажу. Ты поймешь, что она моя дочь.

В тот момент, как мы садились за стол, какой-то человек спускался с третьего этажа, чтобы идти обедать на первом, у табльдота, где, как помнит читатель, я познакомился с м-м Стюард. Поскольку наша дверь была открыта, и мы видели, кто спускается по лестнице, наше удивление было велико, когда мы услышали крик и увидели молодую девушку, которая его издала и бросилась к нам, взяв меня за руку, чтобы ее поцеловать, называя меня своим дорогим папой. Я повернулся к свету и вижу Ирен, с которой в Генуе я обошелся грубо из-за тона, который принял по отношению ко мне ее отец, говоря о бириби, которую я разорил у синьоры Изолабеллы. Я отобрал, естественно, свою руку и обнял ее. Маленькая хитрюга, изображая удивление, сделала глубокий реверанс Марколине, которая, придав себе благородный вид, стала прислушиваться к диалогу, который должен был завязаться после этого свидания между мной и красоткой, особенно, когда мы заговорили по-венециански.

— Какими судьбами здесь, моя красотка Ирен?

— Мы здесь уже пятнадцать дней. Боже! Как я рада встретить вас! У меня забилось сердце. Могу ли я сесть, мадам?

— Да, садитесь, — сказал я ей, наливая ей глоток вина, который ей помог отдышаться.

Поднялся слуга и сказал, что ее ждут; она живо ответила, что не хочет ужинать. Марколина, озадаченная, сказала слуге поставить еще один прибор, и приободрилась, видя, что ее распоряжение не вызвало у меня недовольства. Поставили суп, я сел за стол напротив этих двух девушек, сказав Ирен есть, потому что мы проголодались. Я сказал, что она нам после расскажет, по какому случаю она оказалась в Авиньоне.

Марколина, видя, что та ест хорошо, сказала, что она плохо сделала, отказавшись от ужина; та, обрадованная, что с ней говорят по-венециански, поблагодарила ее за проявленный к ней интерес, и вот, в три-четыре минуты они становятся добрыми подругами, вплоть до поцелуев. Я смеюсь над Марколиной, которая, всегда такая же, влюбляется в каждое красивое существо женского пола, которое видит. В диалогах, которые продолжаются, пока мы едим, я слышу, что ее отец и мать находятся у табльдота, и из восклицаний, которые она издает время от времени, узнаю, что это сам Бог пожалел ее, послав меня в Авиньон, я понимаю, что она находится в беде. Несмотря на это, Ирен, как всегда, весьма хорошенькая, сделала вид, что вполне довольна, что превосходно соответствовало игривым предложениям, которые ей делала Марколина, которая очень рада была узнать у нее, что та называла меня папенькой только потому, что ее мать говорила ей в Милане, что она моя дочь. Марколина смеялась от всего сердца над этой прекрасной историей и хотела увидеть поскорее эту мать, которая ужинала там, внизу, и которой я, должно быть, был любовником.

Мы еще сидели за жарким, когда пришел граф Ринальди со своей женой. Я пригласил их сесть. Если бы не Ирен, я бы плохо отнесся к этому старому мошеннику, который пытался стребовать от меня контрибуцию за мою победу. Он упрекнул Ирен за дерзость, которую она проявила, явившись ко мне и не подумав, что она лишняя в прекрасной компании, что была со мной, но Марколина его разубедила, сказав, что Ирен лишь доставила мне удовольствие, поскольку, будучи ее дядей, я не могу не радоваться, глядя на прекрасную компанию, в которой она оказалась.

— Я даже надеюсь, — добавила она, — что вы позволите ей спать со мной этой ночью, если это не доставит неудовольствия мадемуазель.

«Да, да» — с той и другой стороны; новые подруги обнимаются, и я должен этому посмеяться, несмотря на то, что такой расклад мне как раз не понравился, потому что у меня не было такой склонности, как у Марколины; но я всегда старался приспособиться к обстоятельствам. Как только эти две девочки уверились, что проведут ночь вместе, они обезумели от радости; я поддержал их веселье добрым шампанским и велел приготовить чашу пунша. Г-н Ринальди и его жена поднялись, хмурые, в свою комнату; Ирен после их ухода сказала нам, что француз, ставший ее любовником в Генуе, уговорил отца поехать в Ниццу, где состоялась большая игра; что в Ницце, не получив ничего из того, что пообещал француз, она должна была продать все свое, чтобы оплатить гостиницу, заверенная любовником, что все вернет себе в Эксе, где, как он уверял, он получит крупную сумму. В Эксе он не нашел тех людей, которые должны были помочь ему с деньгами, и она вынуждена была дать ему еще денег, чтобы вернуться в Авиньон, где, как он говорил, будет все как надо.

— Но здесь, — рассказала она, — тем более не нашлось ничего из того, на что надеялись, и ни у кого из нас не осталось ничего, чтобы продать, мой отец осыпал его упреками, так что бедный молодой человек убил бы себя, если бы я ему не помешала, дав ему, при условии, что он уедет, двойную накидку из рыси, что ты мне подарил в Милане. Он взял ее, заложил за четыре луи, и отдал мне квитанцию, заверив в письме, очень нежном, что направляется в Лион поправить свои дела, и что он вернется, чтобы отвезти нас в Бордо, где мы разбогатеем. Уже двенадцать дней, как он уехал, и мы не имеем от него вестей. У нас нет ни су, нам нечего продать, и хозяин собрался выставить нас за дверь без рубашки, если мы завтра не заплатим.

— Что думает делать твой отец?

— Ничего. Он надеется, что Божественное Провидение о нас позаботится.

— Что говорит твоя мать?

— Она всегда спокойна.

— А ты?

— Я терплю постоянные обиды, так как они говорят, что если бы я не влюбилась в этого несчастного, мы бы были еще в Генуе.

— А ты и вправду была влюблена?

— Увы, да.

— Значит, ты сейчас несчастна?

— Очень; но больше не из-за любви, потому что я больше об этом не думаю, а из-за того, что будет завтра.

— А за табльдотом никто в тебя не влюбился?

— Есть там три или четыре человека, которые делают мне на словах авансы; но зная, что мы в нужде, они не осмеливаются заходить в нашу комнату.

— Несмотря на это, ты весела; у тебя нет того грустного вида, который диктовала бы ситуация; я тебя поздравляю.

Это была такая же авантюра, как со Стюардом.

Марколина, пьяная, как она иногда бывает, проявляла сочувствие к рассказу Ирен. Она ее обнимала и говорила, что если я ее папенька, я не должен ее бросать в беде, и что она должна сейчас думать только о том, чтобы хорошо выспаться. Они начали раздеваться, как и я, который, не имея намерения сражаться с двумя, сказал им, чтобы оставили меня в покое. Марколина ответила мне, закатываясь смехом, чтобы я просто шел спать, не обращая внимания на те пустяки, которые она проделывает со славной Ирен, которая, быть может, в первый раз в жизни оказалась в сражении такого рода.

Марколина ее раздела, раздевшись и сама. Когда они обе остались в рубашках, Марколина, большая насмешница, явилась в мою постель, держа Ирен в руках, и велела мне ее поцеловать; я сказал, что она пьяна, и что я хочу спать; сочтя себя обиженной, она заставила Ирен повторять свои действия, и они силой улеглись рядом со мной, где, поскольку места было недостаточно, Марколина взобралась на Ирен, называя ее своей женушкой, в то время, как та, другая, изображала очень хорошо соответствующие действия. У меня хватило терпения оставаться в таком положении еще час, и больше, наблюдателем все новых картин, несмотря на то, что я видел их уже столько раз; но наконец, изголодавшиеся, они обе набросились на меня с такой яростью, что я вдруг утратил способность сопротивляться и провел почти всю ночь, вторя ярости этих двух вакханок, которые покинули меня только когда увидели, что от меня больше нет толку и нет никакой надежды на восстановление. Мы заснули, и я был удивлен, проснувшись, увидеть, что уже полдень. Они спали, еще обвившиеся друг вокруг друга, как угри. Я вздохнул, сознавая подлинное счастье, в котором пребывали в этот момент эти юные создания. Я поднялся, не тревожа их сна, и вышел, чтобы заменить лошадей и сказать хозяину, что хочу добрый обед на пять часов и кофе с молоком, когда попрошу. Хозяин, который меня знал, и который помнил, что я сделал для Стюарда, догадался, что я желаю сделать то же и для графа Ринальди. Войдя в комнату, две героини приветствовали меня смехом и прекрасной демонстрацией доверия, которое им внушила природа и которое они должны были мне оказать, обе выставляя мне напоказ и без всякой ревности свои прелести, которыми они дарили мне радость — верное средство, в гуманистических традициях, побудить меня дать им утреннее любовное приветствие. Я было попытался, но уже подкрался незаметно возраст, когда я становился экономен. Я провел в постели еще сладострастную четверть часа, пытаясь овладеть всеми их богатствами, и, переживая, что они назвали меня скупым, сказал им вставать.

— Мы должны были ехать, — сказал я Марколине, — в пять часов утра, а скоро зазвонит час.

— Мы наслаждались, — ответила мне она, — а время, использованное для наслаждения, не потеряно. Лошади уже здесь? Надеюсь, мы выпьем кофе.

Они оделись и, в ожидании кофе, я дал Ирен двенадцать двойных луи и еще четыре — чтобы выкупить ее накидку. Вошли ее отец с матерью, явившись для обеда и чтобы поздороваться с нами. Ирен не теряла ни минуты; она дала отцу с гордым видом двенадцать монет и предложила с большей надеждой взирать в будущее. Он засмеялся, потом заплакал, и вышел. Он вернулся полчаса спустя сказать Ирен, что нашел оказию, чтобы ехать в Антиб очень за дешево, но надо выезжать сейчас, потому что возчик хочет заночевать в Андиоле.

— Я готова.

— Нет, мой ангел, — говорю я ей, — ты пообедаешь со своей подругой в пять часов, и возчик подождет. Скажите, чтобы он ждал, г-н Ринальди, моя племянница ему оплатит день; не правда ли, Марколина?

— Конечно; я очень хочу здесь пообедать. Я рассчитываю, что мы уедем только завтра.

Она все правильно рассчитала. Мы пообедали в пять часов, легли в восемь, и мы были безумны, как и в предыдущую ночь; но в пять часов утра мы были уже готовы. Я видел, как Ирен, со своей прекрасной накидкой, рассталась с Марколиной в слезах, как и та другая. Старый Ринальди предсказал мне в Англии большую удачу, и Ирен плакала оттого, что она не занимает рядом со мной место Марколины. Мы встретимся с Ирен через десять лет.

Полчаса спустя мы выехали и проехали пятнадцать постов без остановки. Мы остановились на ночь в Валансе, где нас плохо покормили, но Марколина была довольна. Она весь день говорила со мной только об Ирен; она искренне мне говорила, что если бы могла, она бы увела ее от ее отца, чтобы увезти с собой. Она сказала, что считает ее моей дочерью, несмотря на то, что та не похожа лицом на меня, из-за великой привязанности, которую она к ней испытывает.

— Она говорила мне то же самое; она сказала, что ты любил ее три дня и что ты купил ее девственность за двести цехинов.

— Это правда; но у меня в то время была другая любовь; если бы не это, я выкупил бы ее у ее отца за тысячу цехинов.

— Ты прав. Мне кажется, дорогой друг, что, оставаясь с тобой, я не буду никогда тебя ревновать к твоим любовницам, если только ты разрешишь мне ложиться вместе с ними. Мне кажется, что это из-за моего хорошего характера. Скажи, правильно ли я рассуждаю.

— Ты добра, но ты могла бы быть такой и без страстного темперамента, который тобой владеет.

— Это не темперамент, потому что я могу проделывать это только с человеком, которого люблю; если это женщина, мне неважно, я все равно смеюсь.

— Кто наделил тебя таким вкусом?

— Природа. Я начала в возрасте семи лет. В десять у меня было уже, наверное, более трех или четырех сотен подруг.

— А когда ты начала делать это с мужчинами?

— В возрасте одиннадцати лет отец Молен, мой исповедник, монах Свв. Иоанна и Павла, захотел узнать девочку, с которой я тогда спала; это было в карнавал. Он сделал нам на исповеди отеческое внушение и предложил отвести нас вместе в комедию, если мы пообещаем бросить это баловство за неделю; мы ему обещали, и на восьмой день мы пришли к нему, чтобы уверить, что мы воздерживаемся. На следующий день он явился в маске к тете моей милой, которая его знала и которая разрешила идти, не думая о плохом, потому что, кроме того, что он был монахом и исповедником нас обеих, мы были еще слишком дети; моей милой было только двенадцать лет. После комедии он отвел нас ужинать в ресторан, и после ужина стал говорить о нашем проступке и захотел узнать, как мы это делаем. Он сказал, что этот грех между девочками очень велик, в то время, как между мужчиной и девушкой — ничего особенного, и спросил, знаем ли мы, как устроен мужчина; мы это знали, но сказали ему, что нет. Тогда он сказал нам, что если мы пообещаем ему сохранить все в секрете, он сможет удовлетворить наше любопытство; и мы ему пообещали. Исповедник тут же показал нам свое богатство, и в течение часа сделал нас женщинами; и он так хорошо обставил это дело, что мы сами его просили. Три года спустя я влюбилась в ювелира, потом твой брат насмешил меня, влюбившись и сказав, что может просить у меня милостей, только став моим мужем. Он сказал, что это можно сделать, уехав в Женеву, и удивил меня, предложив совершить это путешествие вместе с ним. Я решилась на это, по глупости, и ты знаешь остальное. Свидетельство того, что я никогда его не любила, — это что я никогда не интересовалась, как он устроен. Он сказал мне в Падуе, где я его побила, что я отлучена от церкви. Я очень смеялась.

Мы выехали из Валанса в пять часов утра и прибыли в Лион к вечеру, остановившись в «Парке». Я прежде всего направился на площадь Беллекур к м-м д'Юрфэ, которая сказала мне, как всегда, что была уверена, что я прибуду в этот день. Она хотела знать, хорошо ли она выполнила свои моленья, и Паралис, разумеется, сочла, что все хорошо, чем та осталась весьма довольна; поцеловав юного д'Аранда, который был с ней, я пообещал быть у нее завтра в десять часов.

Мы воспользовались временем нашего свидания, чтобы получить от оракула все необходимые инструкции на предмет ее родов, ее завещания и для того, чтобы изыскать способы сделать так, чтобы, возродившись в мужском облике, она не оказалась в нищете. Оракул решил, что она должна умереть в Париже, должна оставить все своему сыну, и, чтобы дитя не было бастардом, Паралис поручила мне, по прибытии моем в Лондон, чтобы я прислал благородного человека, который на ней женится. Последний оракул гласил, что она должна приготовиться выехать в Париж в течение трех дней и увезти с собой маленького д'Аранда, которого я должен вернуть в Лондоне в руки его матери. Его настоящее состояние не было уже тайной, так как маленький мошенник все разболтал. Но я применил то же средство, что и для нейтрализации неверности ла Кортичелли и Пассано. Мне хотелось поскорее вернуть неблагодарного его матери, которая постоянно писала мне нелепые письма. Я вынашивал в голове проект, как забрать у нее мою дочь, которой должно было исполниться уже десять лет, и которая, как извещала ее мать, становилась чудом в области красоты, изящества и талантов.

После этих распоряжений я направился в «Парк», чтобы пообедать с Марколиной. Было уже слишком поздно и, не имея возможности отвести ее в Комедию, я пошел к г-ну Боно, чтобы узнать, отправил ли он моего брата в Париж. Он сказал, что тот уехал накануне, познакомив его перед тем с неким Пассано, моим большим недругом, которого я должен опасаться.

— Я увидел человека, — рассказал он мне, — бледного, осунувшегося, не стоящего на ногах; он сказал мне, что вот-вот умрет, и это наверняка, так как вы его отравили; но он уверен, как он сказал, что заставит вас заплатить за ваше преступление, и что он еще увидит себя отомщенным перед смертью, здесь, в Лионе, куда, он уверен, вы должны приехать. Он мне высказал в течение получаса, с пеной на губах, все, что можно сказать наиболее мерзкого против вас. Он хочет, чтобы общество знало, что вы самый великий мерзавец из всех существующих, что вы разоряете м-м д'Юрфэ с помощью кощунственных выдумок, что вы колдун, фальсификатор, вор, шпион, подрезатель монет, предатель, шулер, клеветник, изготовитель фальшивых ценных бумаг, подделыватель подписей, наконец, самый омерзительный из всех людей, и что он желает разоблачить вас перед обществом не только с помощью подметных писем, но и формально прибегнув к правосудию, к которому он хочет обратиться, чтобы добиться справедливого возмещения ущерба, который вы причинили его персоне, его чести и, наконец, его жизни, потому что вы убили его медленно действующим ядом. Он сказал, что в состоянии все это доказать. Уважение и дружба, которые я к вам испытываю, обязывают меня рассказать вам все, что этот человек мне высказал, с тем, чтобы вы постарались изыскать средство защиты. Этим не следует пренебрегать, так как вы знаете силу клеветы.

— Где сейчас этот предатель?

— Я не знаю.

— Как могу я это узнать?

— Если он постарался спрятаться, так, чтобы вы не смогли разыскать его жилище, будет очень трудно его найти. Нет ничего легче, чем спрятаться в Лионе; особенно, если есть деньги, а у Пассано они есть.

— Что может он сделать против меня, имея желание мне досадить?

— Вчинив вам уголовный иск, который надорвет вам сердце, который вас опозорит, будь вы самый честный из всех людей.

— Мне кажется, я должен его опередить.

— Это то, что вы должны предпринять, не зная, где он; но вы не сможете избежать огласки.

— Надеюсь, вам будет нетрудно засвидетельствовать в суде все то, что этот предатель и клеветник вам сказал.

— Отнюдь, нет.

— Дайте мне имя хорошего адвоката.

— Вот, пожалуйста, но хорошенько подумайте, так как об этом станут говорить.

— Не зная, где прячется этот мошенник, мне не остается ничего другого.

Если бы я знал, где он обитает, м-м д'Юрфэ, родственница г-на де ла Рошбарон, коменданта Лиона, помогла бы мне его выгнать.

С этой докукой я пошел в «Парк», где составил заявление. Я потребовал у полицейского трибунала защиты от предателя, который прячется в Лионе и умышляет против моей жизни и моей чести; однако, назавтра г-н Боно, придя ко мне рано утром, отсоветовал мне это, потому что, как он мне сказал, полиция учинит розыск, чтобы узнать, где он живет, и как только ваш враг поймет, откуда дует ветер, он атакует вас в суде, и тогда ему не надо будет уже прятаться. Он сам потребует защиты от насилия с вашей стороны. Мне кажется, что, если у вас нет в Лионе важных дел, вы могли бы ускорить ваш отъезд.

— Это решение ранит мне душу. Я скорее умру, чем ускорю мой отъезд хотя бы на час из-за этого мошенника. Как жаль, что я не знаю, куда он запрятался! Я дал бы сотню луи, чтобы узнать это.

— Я рад был бы вам помочь; если бы я это знал, я бы сказал вам, и бог знает, что бы вы сделали. Если вы не хотите поскорее уехать, предупредите его обвинение, и я выскажусь, когда вам угодно, и даже запишу все, что он мне наговорил.

Я направился к адвокату, которого порекомендовал мне Боно, чтобы последовать его совету. Прежде чем изложить ему свое дело, я сказал, что г-н Боно рекомендовал мне его честность и уменье. Адвокат, выслушав все, что я ему рассказал, ответил мне, что не может быть ни моим адвокатом, ни советчиком, потому что нанят противной стороной.

— Но, — сказал он мне, — не сожалейте, что вы мне рассказали то, что собираетесь делать, потому что все будет так, как если бы вы не сказали мне ничего. Жалоба или обвинение г-на Пассано будет рассматриваться только послезавтра, я даже не скажу ему, чтобы он поторопился, потому что вы можете его опередить, поскольку это обстоятельство выяснилось, я считаю, неожиданно и обманным путем. Идите, месье. Вы найдете в Лионе других адвокатов, более или таких же опытных, как я.

— Не можете ли назвать мне такого?

— Я не могу, но г-н Боно сам может вам указать такого.

— Может быть, вы можете мне сказать, где живет ваш клиент?

— Его основное старание — это спрятаться, и он прав. Вы понимаете, что я не могу вам это сказать.

— Вы правы.

Я положил один луи на стол, и он догнал меня, чтобы его вернуть. Вот, кстати, порядочный адвокат. Я сначала хотел приставить к нему шпиона, потому что мне хотелось самому пойти и перерезать глотку мерзавцу, но где найти этого шпиона? Я направился к Боно, который дал мне имя другого адвоката и посоветовал поторопиться, так как в уголовном процессе первый обратившийся имеет преимущество. Я попросил у Боно наводки, чтобы найти верного шпиона, который, проследив за адвокатом, наверняка выяснил бы, где обитает мерзавец, но Боно отказался мне в этом помочь. Он указал мне даже, что, приказав шпионить за адвокатом, я совершаю этим бесчестный поступок, и я это знал, но где тот человек, которого гнев, справедливый или нет, не склоняет к насилию?

Я пошел ко второму адвокату, старику, вызывающему почтение своей внешностью и, даже более, своей осмотрительностью. Выслушав все мое дело, он сказал, что он возьмется за него, и что рассмотрение будет в тот же день, как он представит мою жалобу. Я сказал ему, что следует поторопиться, потому что, как я узнал от адвоката клеветника, обвинение будет представлено послезавтра.

— Это не должно послужить основанием для нашей спешки, потому что вы не должны злоупотреблять доверительностью, оказанной вам моим товарищем. Мы должны торопиться, потому что этого требует природа этого дела. Prior in tempore potior in jure [8]. Осторожность диктует необходимость атаковать врага. Приходите, пожалуйста, сюда в три часа пополудни.

Я оставил ему шесть луи, и он сказал, что выдаст мне счет.

Я пришел туда после обеда, чтобы прочесть жалобу, которую нашел правильной, и направился затем к м-м д'Юрфэ, где оставался четыре часа, строя пирамиды, чтобы успокоиться; несмотря на дурное настроение, я вынужден был смеяться над рассуждениями, которые она вела по поводу своей беременности, уверенности, что она ощущает, замечая соответствующие симптомы, и страданий, от которых она умрет, так как не может не посмеяться над всем тем, что будут говорить парижские ученые по поводу ее родов, которые сочтут весьма необычными в ее возрасте.

В «Парке» я нашел Марколину грустной.

— Ты сказал мне, что мы пойдем в комедию, и я тебя ждала. Не нужно заставлять меня ждать.

— Ты права. Пардон, сердце мое. Важное дело задержало меня у м-м д'Юрфэ. Развеселись.

Мне это было необходимо, так как это дело меня выводило из себя. Гнев оказывал на меня такое же действие, как любовь. Я очень плохо спал. На следующее утро я пошел к адвокату, который сказал, что моя жалоба находится сейчас в канцелярии полицейского лейтенанта.

— Мы не можем, — сказал он, — ничего сейчас делать, потому что, не зная, где он находится, мы не можем вызвать его в суд.

— А нельзя ли сделать так, чтобы полиция постаралась его обнаружить?

— Вы вполне можете это сделать, но я вам этого не советую. Смотрите, что из этого будет. Обвинитель, обнаружив самого себя обвиненным, должен будет думать о том, чтобы защищаться самому и подтвердить свои обвинения. Если он не появится, мы добьемся, чтобы его объявили отсутствующим, со всеми наказаниями, полагающимися клеветникам. Его советник сам от него откажется, если он не объявится, как вы.

Немного успокоенный этим адвокатом, я провел весь день у м-м д'Юрфэ, которая должна была уезжать завтра; я обещал быть у нее в Париже, как только разделаюсь с несколькими делами, которые надо решить. Ее главный принцип был уважать мои секреты и никогда мне не мешать. Марколина, которая скучала в одиночестве в продолжение всего дня, только вздыхала, когда я пообещал ей, что теперь буду принадлежать только ей.

На следующий день пришел ко мне г-н Боно и предложил пойти вместе с ним к адвокату Пассано, который хотел со мной поговорить. Этот адвокат сказал нам, что его клиент сумасшедший, который искренне считает, что его отравили, и поэтому он готов на все.

— Он утверждает, — сказал он нам, — что, хотя вы его и опередили, он добьется, чтобы вас приговорили к смерти, потому что он готов сесть в тюрьму, и он утверждает, что выйдет оттуда победителем, поскольку у него есть свидетели всего, о чем он заявлял. Он показывает 25 золотых луи, которые вы дали ему в Марселе, все меньшего веса, и у него есть два свидетельства из Генуи о том, что вы подпилили некоторое количество золотых слитков, которые почтенный Гримальди велел отнести к ювелиру расплавить, чтобы у вас их не нашли при обыске, который собиралось устроить у вас правительство, чтобы доказать вашу вину. Есть также письмо вашего брата аббата, который свидетельствует против вас. Это обезумевший человек, очень больной венерической болезнью, который хочет, если возможно, увидеть вас мертвым прежде себя. Я взял на себя смелость посоветовать вам дать ему денег, чтобы избавиться от него. Он сказал мне, что у него есть семья, и что если г-н Боно даст ему тысячу луи, он пожертвует ради нее своими справедливыми претензиями. У меня есть от него распоряжение переговорить с г-ном Боно. Что вы на это ответите?

— Что я не желаю давать ему ни су. Что я не отступлю. Это бесчестный клеветник, и я вне себя от того, что он говорит об этих монетах в Генуе, которые г-н Гримальди отнес ювелиру. Такой факт действительно был, но мерзавец клеветнически его исказил. Я надеюсь сегодня узнать, где он находится. Подлец! Зачем он прячется?

— Я задержался с представлением его жалобы, чтобы посмотреть, не могу ли я избежать скандала, который воспоследует. Я иду подавать жалобу.

— Пожалуйста. Я, впрочем, вам очень обязан.

Мы ушли, и Боно был обеспокоен тем, что это дело натворит шуму. Я направился к своему адвокату дать ему отчет о предложении моего мерзавца. Адвокат похвалил меня за то, что я не согласился ничего платить, чтобы заставить замолчать обвинителя. Он сказал даже, что имея Боно в качестве свидетеля, я могу обязать адвоката представить оригинал жалобы, который у него есть, и я сразу поручил ему это сделать. Он отправил своего служащего, чтобы тот получил ордер от полицейского лейтенанта, обязывающий адвоката противной стороны представить в течение трех дней судебную жалобу против меня, которую должен иметь на руках некий так называемый то ли Асканио Погомас, то ли Джакомо Пассано. Я подписал документ.

Я беспокоился насчет трех дней. Он, однако, ответил мне, что это нельзя сделать иначе, но что jacta erat aléa[9] и я должен приготовиться ко всем неприятностям, которые у меня возникнут при этом процессе, даже, возможно, одерживая победы.

М-м д'Юрфэ уехала, я направился в «Парк», где, хорошо пообедав и немного повеселев от принятых возможных мер, вышел вместе с Марколиной. Я отвел ее посмотреть моды к известным торговцам; я купил ей все, что она пожелала, затем отвел ее в комедию, где она наслаждалась, став объектов взоров всех зрителей. М-м Пернон, сидя рядом с нашей ложей, заставила меня представить ее ей; она расцеловала ее очень нежно после спектакля, и по выражению лиц обеих я понял, что зарождается великое знакомство; и оно бы состоялось, если бы Марколина могла говорить по-французски, или м-м Пернон — по-итальянски. Руки у обеих опустились, когда они распознали свое взаимное непонимание. Женщина, которая не слышит возлюбленного и не может сделать так, чтобы он ее слышал, охладевает. Марколина дома уверила меня, смеясь, что м-м Пернон, покидая ее, поцеловала ее по-флорентийски. Повеселившись с безделушками, что я ей купил, мы поужинали и завершили день праздником любви. На следующее утро я повел Марколину осмотреть фабрики, и я подарил ей красивое платье. После обеда мы были приглашены на ужин к м-м Пернон, где Марколина не имела возможности блеснуть, так как никто не говорил по-итальянски. Г-на Боно, который говорил по-итальянски и был обожателем Пернон, в этот раз не было; нам сказали, что он болен.

Однако назавтра, рано утром, я увидел его в моей комнате, с видом веселым, хотя и озабоченным; он сказал мне пойти с ним, надев фрак, потому что ему есть, что мне сказать. Он повел меня в кафе и показал письмо мерзавца, в котором тот говорил, что готов отказаться от всего, по совету своего адвоката, который нашел против него отягчающие обстоятельства, против которых не хочет бороться. «Это будет, — говорил мошенник, — если г-н де Сейнгальт даст мне сотню луи, и я сразу уеду. Все будет кончено».

— Я был бы полным дураком, — сказал я ему, — дав ему еще денег, чтобы он ускользнул от правосудия. Пусть удирает, если хочет и если сможет, но я ему не дам ничего. Завтра я предъявлю ему указ об аресте. Я хочу увидеть его клейменным рукой палача. Клевета, которой он меня подверг, слишком велика; моя честь требует, чтобы я заставил его от всего отказаться.

Боно сказал мне только, что полагает, что добровольный отказ от иска этого мошенника мог бы мне послужить прекрасным удовлетворением, и что это должно быть для меня лучше, чем официальный приговор клеветнику, который доставит мне хлопот, даже несмотря на торжество справедливости, и сказал еще, что сотня луи — это ничто по сравнению с тем, что мне будет стоить процесс. Я оставил его, извинившись, что не могу придерживаться его мнения. Я поставил в известность моего адвоката об этом предложении, которое я отверг, и сказал ему предпринять законные шаги для взятия мерзавца под арест.

В тот же день я дал ужин м-м Пернон, там был и г-н Боно; Марколина блистала, и нам было очень весело. Послезавтра Боно написал мне, что Пассано уехал, чтобы больше не возвращаться в Лион. Что он перед отъездом написал отказ от своих заявлений, которым я, когда его прочитаю, останусь весьма доволен.

Я счел вполне естественным его бегство, но нашел также необъяснимым его отказ, тем более, что он сделал его по доброй воле. Я пришел к г-ну Боно, и он меня удивил, показав это письмо, довольно пространное. Он спросил, доволен ли я, и я ответил, что не только доволен, но и прощаю его.

— Я, единственно, счел странным, — сказал я ему, — что он не настаивал на сотне луи.

— Эта сотня луи — он получил ее, но от меня; я потратил их с удовольствием, чтобы не оказаться на публике замешанным в бесчестье, которое повредило бы всем нам, и мне прежде всего, потому что, наконец, вы бы ничего не делали, если бы я вам ничего не говорил. Я бы вам не сказал ничего, если бы вы не сказали мне, что были бы довольны отказом, и простили бы его. Что касается этих ста луи, я рад случаю дать вам маленькое свидетельство моей дружбы. Не будем об этом больше говорить, прошу вас.

Я нежно его обнял.

Я отправился обедать вместе с Марколиной и сказал ей, что мы уезжаем в Париж через три дня.

Глава V

Я встречаю в Лионе послов Венеции и доверяю им Марколину. Я расстаюсь с этой очаровательной девушкой и уезжаю в Париж. Любовное путешествие с Аделью.

Год 1763

На следующий день я сидел в комедии позади м-м Пернон, когда увидел входящих в ложу напротив г-на Кверини и прокуратора Морозини; я увидел вместе с ними г-на Мемо и графа Стратико, профессора униерситета в Падуе, все личности мне знакомые, которые, возвращаясь из Лондона, проезжали Лион на обратном пути домой.

Прощай, дорогая Марколина, — сказал я себе. Я загородил увиденное от нее и ничего ей не сказал; она внимательно слушала, что говорил ей г-н Боно, и к тому же она не знала никого из этих венецианцев. Я обратил внимание, что г-н Мемо меня заметил и показывает на меня прокуратору, который меня хорошо знает; я решил, что не могу уклониться от того, чтобы пойти их поприветствовать в их ложе.

Посол Морозини встретил меня восторженно, г-н Кверини — достаточно вежливо для законопослушного гражданина, а г-н Мемо — взволнованно, потому что помнил, что мадам его мать участвовала в заговоре, который восемь лет назад привел к посадке меня в Пьомби. Я поздравил этих сеньоров с прекрасным посольством, которое они провели к Георгу III, и с возвращением на родину, и косвенно выразил надежду на то, что, с помощью протекции их милостей, смогу когда-нибудь сам туда вернуться. Видя меня в блестящем положении, г-н Морозини сказал, что я счастливей, чем они, так как вынужден держаться вдали от родины, в то время как он возвращается лишь в силу обязанности. Он спросил, откуда я еду и куда направляюсь; я ответил, что возвращаюсь из Рима, где Святой Отец сделал меня своим рыцарем, и направляюсь в Лондон.

— Приходите ко мне, и я дам вам маленькое поручение.

Ваше Превосходительство останется здесь на какое-то время?

— На три или четыре дня.

Я вернулся в свою ложу; Марколина спросила, кто эти месье, которых я повидал, я ответил, холодно на нее посмотрев, что это венецианские послы, которые возвращаются из Лондона. Она изменилась в лице и больше не говорила. Минуту спустя она спросила у меня, кто из них — г-н Кверини, и я на него указал. Комедия окончилась, мы спустились. Послы стояли в дверях, ожидая свой экипаж. Мой оказался ближе. Прокуратор Морозини мне сказал:

— С вами очаровательная девушка.

Марколина подошла поцеловать руку г-ну Кверини, который, удивленный, ее поблагодарил и спросил:

— Почему мне?

— Потому, — ответила она ему на венецианском наречии, — что я знаю, что Ваше Превосходительство — г-н Кверини.

— Что делаете вы с Казановой?

— Он мой дядя.

Подкатила коляска, я попросил у них прощения, посадил Марколину, сел за ней следом и скомандовал:

— В «Парк».

Марколина была в отчаянии, так как ее отъезд в Венецию был решен, мне не следовало пренебрегать этой оказией. Она вздыхала, плача, в то время как мне следовало веселиться. Я сказал ей, что у нас есть три или четыре дня, чтобы продумать, как поговорить с господином Маттио, ее дядей; я похвалил ее за то, что она догадалась поцеловать руку г-ну Кверини, и, в ожидании того, что мы этим воспользуемся, просил ее быть веселой, так как ее горе ранит мне душу.

Мы были еще за столом, когда я услышал в прихожей голос г-на Мемо, молодого венецианца, любезного и полного ума. Я предупредил Марколину ни слова не говорить о наших делах и держаться весело, но с достоинством. Мы поднялись, он упросил нас снова сесть за стол, выпил с нами и описал в деталях веселый ужин, который состоялся у них вместе с г-ном Кверини, старым вельможей, которому эта столь красивая венецианская девушка поцеловала руку. Событие это всех очаровало, и сам г-н Кверини был польщен.

— Могу ли я спросить вас, мадемуазель, откуда вы знаете г-на Кверини?

— О! Это тайна.

— Тайна! Ах! Как мы посмеемся завтра. Я пришел, — обратился он ко мне, — просить вас, от имени послов, пообедать с нами завтра вместе с этой очаровательной племянницей.

— Хотите вы туда пойти, Марколина?

– Con grandissimo placer. Parlaremo venizian[10]. Я не смогла выучиться французскому.

— С г-ном Кверини тот же случай.

Наговорив всяких веселых разностей, он удалился, очень довольный, сообщить послам ту новость, что я буду у них на обеде вместе с Марколиной. Она подошла меня поцеловать, поздравляя с этой счастливой встречей. Я сказал, что она должна быть завтра в самом элегантном своем наряде, быть за столом очаровательной со всеми, и особенно притвориться, что не замечает своего дядю Матио, который, очевидно, будет прислуживать за столом своему хозяину.

— Позволь мне, — сказал я, — придать узнаванию возможно наибольшую красоту, так как я хочу обставить дело так, чтобы проводил тебя в Венецию сам г-н Кверини. Твой дядя будет о тебе заботиться по его приказу.

Марколина, обрадованная этой перспективой, обещала мне все.

Назавтра, в девять часов, я оставил ее за туалетом, чтобы пойти выяснить, какое поручение хотел дать мне прокуратор Морозини. Он дал мне маленькую запертую шкатулку, которую я должен передать в Лондоне миледи Харрингтон вместе с письмом и карточкой, на которой было лишь несколько слов: «Прокуратор Морозини отбыл, с сожалением, что не смог попрощаться с м-ль Шарпийон».

— Где мне ее найти?

— Я не знаю. Если вы ее найдете, передайте ей эту карточку, если нет — то неважно. С вами ослепительная девушка.

— Я тоже ею ослеплен.

— Но откуда она знает Кверини?

— Она случайно видела его в Венеции; но она с ним никогда не говорила.

— Я этому верю. Мы очень посмеялись, потому что Кверини придает этой встрече большое значение. Но как оказались вы с этой девушкой, которая, как сказал нам Мемо, не говорит по-французски?

— Это долгая история.

— Она не ваша племянница.

— Она больше, так как она является хозяйкой моей души.

— Добейтесь, чтобы она выучила французский. Так как в Лондоне…

— Я не повезу ее в Лондон. Она хочет вернуться в Венецию.

— Я сочувствую вам, если вы ее любите. Она будет сегодня с нами обедать?

— Она в восхищении от этой чести.

Вернувшись в «Парк», я объяснил ей, что если за столом или после беседа коснется Венеции, она должна говорить, что никто на свете не смог бы уговорить ее вернуться, кроме г-на Кверини, который взял бы ее под свое покровительство и стал распорядителем ее добра… Она должна предоставить мне заботу о том, чтобы избавить ее от затруднений, связанных с этим предложением.

Я выбрал одежду из гладкого велюра пепельного цвета, обшитого золотыми и серебряными блестками, рубашку с манжетами по пятьдесят луи, ручной вышивки, и с часами и табакерками, кольцами и крестом моего ордена, усыпанными бриллиантами, стоимостью по меньшей мере в двадцать тысяч экю, и с Марколиной, блиставшей как звезда, и в половине второго направился к послам.

Компания состояла только из венецианцев, и мы привнесли в нее веселье. Они были очарованы видом Марколины, которая выглядела как французская принцесса. Она проделала два реверанса двум послам и еще один, смеясь, — всей компании. Усевшись между двух важных сенаторов, первое, что она сказала, это — что очарована тем, что оказалась в столь избранном обществе единственной женщиной, и тем, что не видно вокруг ни одного француза. После этого образчика остроумия вся компания настроилась на соответствующий тон. Ей делали веселые предложения, которые она поддерживала с достоинством, она на все отвечала и ничего не спрашивала, описывала с изяществом отмеченное ею из французских обычаев, полностью отличное от венецианских.

За столом г-н Кверини спрашивал у нее, каким образом она это заметила, и она отвечала, что наблюдала такое более полусотни раз на мессе. Г-н Морозини, притворившись, что не знает о ее желании вернуться в Венецию, сказал, что она должна выучиться французскому, который является языком всех наций, так как без этого ей в Лондоне станет скучно — итальянский язык там очень мало употребляется. Она отвечала, что надеется, что я проявлю к ней сочувствие оставлять ее только с теми, с кем она сможет поговорить, как например сейчас, потому что чувствует, что если будет вынуждена учиться говорить по-французски, никогда на нем не заговорит.

В конце обеда г-н Кверини, похвалив ее кольцо с четырьмя бриллиантами, спросил, где оно было изготовлено, и она ответила, что это подарок одной дамы, и что она этого не знает. Когда мы вышли из-за стола, послы попросили меня рассказать им историю моего бегства из Пьомби, и я ее рассказал. Рассказ длился два часа, ни разу не будучи прерванным. Вся компания отметила, что в том месте, где мне грозила гибель, Марколина пролила слезу, и сделали ей в конце рассказа замечание. Ей сказали, что для племянницы она проявила слишком большое сочувствие к моим опасностям, она ответила, что, поскольку она всегда любила только меня, она не может понять, какая разница между разными видами любви. Г-н Кверини сказал, что в природе человека существует пять видов любви: любовь к близкому, дружеская любовь, семейная любовь, супружеская любовь и любовь к Богу; она выслушала это рассуждение с большим вниманием. При объяснении любви к Богу сенатор устремился к высотам, и внезапно я, как и все остальные, был удивлен при виде Марколины, тронутой, пролившей слезу, которую она быстро осушала, как бы для того, чтобы скрыть ее от доброго старца, которого вино сделало теологом более, чем обычно. Марколина изобразила энтузиазм, поцеловав ему руку, и тщеславный и экзальтированный человек поднял ей голову и поцеловал в лоб, сказав:

— Бедняжка! Вы ангел.

Мы все прикусили губы, сдерживая смех, и плутовка сделала вид, что утеряла всю свою веселость. Я только в этот день узнал Марколину, когда она в отеле «Парк» заверила меня, что хотела только изобразить растроганность, чтобы завоевать сердце старика. Когда мы от них уходили, они попросили нас и завтра прийти к ним обедать.

Мы направились в «Парк», оба имея желание скорее поболтать вдвоем, чем идти в комическую оперу. Мне не терпелось дождаться, когда она разденется, чтобы покрыть ее поцелуями.

— Дорогая Марколина, ты дождалась окончания нашего знакомства, чтобы раскрыть передо мной твои сокровища, так что теперь я буду оплакивать до конца дней ошибку, которую я совершаю, позволив тебе вернуться в Венецию. Ты завладела сегодня сердцами всех, кто обедал с тобой.

— Дорогой, я буду каждый день делать то же самое, и ты осчастливишь меня, если оставишь с собой. Ты видел моего дядю?

— Полагаю, что видел. Не тот ли это, который все время менял тебе тарелки?

— Точно. Я узнала его по его кольцу. Скажи мне, он смотрел на меня?

— Все время, и очень удивленно; но я не стал его разглядывать, потому что он все время переводил свой взгляд с тебя на меня и с меня на тебя.

— Хотелось бы мне знать, что он думает. Завтра ты увидишь что-то новое. Я уверена, что он скажет г-ну Кверини, что я его племянница, и, соответственно, не твоя. Если г-н Кверини завтра мне это скажет, думаю, я должна согласиться, не правда ли?

— Конечно, но самым благородным образом, без всякой низкопробности, и совершенно не давая ему понять, что ты нуждаешься в нем, чтобы вернуться в Венецию. Ты согласишься, в конце концов, что он не твой отец, и что он не имеет никаких прав на твою свободу. Ты согласишься также, что я не твой дядя, и что мы связаны друг с другом только узами нежной дружбы. В конце концов, ты взрослая, и я тебе доверяю. Постарайся держаться так, как я тебя научил. Только Кверини должен отвезти тебя в Венецию, либо никто. И он должен отвезти тебя, как если бы ты была его дочь.

На следующий день рано утром я получил записку от г-на Кверини, в которой он просил меня прийти к нему, потому что у него есть что сказать мне важное. Я сказал лакею, что сейчас приду.

— Ну вот, дело сдвинулось с места, — сказала Марколина. Я уверена, что будет так, как ты сказал, и по возвращении ты расскажешь мне, что там говорилось.

Я пошел в гостиницу «Беллекур»; г-н Кверини пригласил меня зайти, я увидел его вместе с прокуратором Морозини; они пригласили меня сесть, и г-н Кверини, отметив, что его коллега в курсе дела, сказал мне мягко, что у него есть некое доверительное дело ко мне, но чтобы его выполнить, ему нужно, чтобы я, со своей стороны, отнесся к нему также доверительно.

— Я достаточно доверяю Вашему Превосходительству, чтобы не иметь от вас секретов.

— Благодарю вас. Я прошу вас искренне сказать мне, хорошо ли вы знаете девушку, которая с вами, потому что она явно не ваша племянница. По крайней мере, никто из нас этому не верит.

— Она не моя племянница; и, не будучи знаком с ее родственниками, я не могу сказать, что знаю ее в том смысле и значении, которые Ваше Превосходительство придает этому слову; но я полагаю, что знаю ее до глубин ее души, и могу себя поздравить, если встречу с ее стороны взаимную нежность, которая угаснет только вместе с жизнью.

— То, что вы говорите, мне нравится. Сколько времени она с вами?

— Примерно два месяца.

— Превосходно. Как она попала в ваши руки?

— Позвольте мне не отвечать на этот допрос, так как это касается ее.

— Ладно, пропустим это. Будучи в нее влюбленным, не может быть, чтобы вы не поинтересовались, кто ее родители и чья она.

Она мне сказала, что у нее есть отец и мать, порядочные люди, хотя и бедные; и по правде говоря, я не старался узнать у нее их имена. Она сказала мне только свое имя при крещении — Марколина, которое, возможно, и не ее, но мне это безразлично.

— Это ее имя.

— Ее? Значит, Ваше Превосходительство его знает?

— Да. Вчера я этого не знал, но теперь знаю. Два месяца, имя — Марколина; теперь я уверен, что мой слуга не сошел с ума.

— Ваш слуга?

— Да. Это его племянница. Он узнал в Лондоне, что она сбежала из дома в середине поста. Мать Марколины, его сестра, об этом ему написала. Блестящее состояние, в котором он ее увидел вчера, помешало ему с ней заговорить, он даже подумал, что ошибся; он побоялся совершить ошибку и проявить ко мне неуважение, видя, что я принимаю ее за нашим столом в качестве вашей племянницы. Но как она сказала вам, выходя отсюда, вполне может быть, что ее дядя Матье находится у меня на службе; однако, не может быть, чтобы она его не узнала. Она должна была его видеть.

— Она его не видела, потому что она, насколько я ее знаю, сказала бы мне об этом.

— Правда, он все время находился позади нее. Но давайте перейдем к сути дела. Скажите мне, вы в состоянии мне это сказать, Марколина — ваша жена, или, может быть, вы со временем собираетесь на ней жениться.

— Я люблю ее настолько, насколько это вообще возможно, но я не могу сделать ее моей женой; это является причиной ее и моего горя, но это касается только ее и меня.

— Я уважаю ваши резоны и даже не пытаюсь их узнать; но в таком случае не сочтете ли вы дурным с моей стороны, что я проявлю к ней интерес с той точки зрения, чтобы попросить вас позволить ей вернуться в Венецию вместе со своим дядей?

— Думаю, что Марколина была бы счастлива, внушив вам некоторый интерес, и уверен также, что возвращение ее в лоно семьи под покровительством Вашего Превосходительства могло бы загладить ошибку, которую она совершила своим бегством. Что же касается моего позволения, очевидно, что я не мог бы этому воспротивиться, потому что я ей не хозяин. В качестве любовника, я защитил бы ее всеми своими силами от попыток силой вырвать ее из моих рук; но если она хочет меня покинуть, я могу только пролить слезы и, примирившись, надеяться, что время заживит мою рану, как оно залечило столько других.

— Вы рассудительный человек. Значит, вы не сочтете дурным, если я возьму на себя этот прекрасный труд? Вы понимаете, что без вашего согласия я не посмел бы ни во что вмешиваться.

— Я уважаю веления судьбы, когда, как мне кажется, они приходят из чистого источника; я поклоняюсь Богу и склоняюсь перед его волей. Если Ваше Превосходительство сможет убедить Марколину меня покинуть, я соглашусь; но прошу вас использовать только пути нежности, потому что Марколина умна, она меня любит, и знает, что она свободна; кроме того, она рассчитывает на меня, и в этом не ошибается. Поговорите с ней сегодня же тет-а-тет, потому что мое присутствие, возможно, будет нервировать вас обоих. Отложите беседу с ней до после обеда, так как дискуссия может быть долгой.

— Дорогой Казанова, вы благородный человек, и я клянусь, что рад знакомству с вами.

— Я ухожу, и заверяю вас, что не стану предупреждать Марколину ни о чем.

Вернувшись в «Парк», я пересказал Марколине весь диалог и, известив, что обещал не предупреждать ее ни о чем, сказал ей, что она должна не совершить промашку и показать г-ну Кверини, что я не ошибся, сказав ему, что она не видела своего дядю.

— Ты должна, — сказал я, — когда ты его увидишь, сделать удивленный вид, назвать его, подбежать к нему и поцеловать. Сделаешь это? Это будет хороший театральный жест, который в то же время покажет всей компании твой добрый нрав.

— Будь уверен, что я проделаю это очень хорошо.

Когда она была готова, мы пошли к послам, которые, всем своим двором, ждали только нас. Марколина, еще более оживленная и еще более блестящая, чем накануне, выделяя г-на Кверини, была мила и со всеми остальными. За четверть часа до того, как подали на стол, вошел лакей Маттье, чтобы представиться своему господину, который сидел возле Марколины, положив свои очки на блюдце. Внезапно Марколина прервала интересный диалог, с которым обращалась ко всему обществу, остановила взор на лице этого человека и воскликнула:

— Дядя!

— Да, дорогая племянница.

Она вскакивает, она обнимает его, он прижимает ее к сердцу, и мы все изображаем удивление, которое должна вызвать эта встреча.

— Я знала, — говорит она ему, — что вы уехали из Венеции вместе с вашим хозяином, не знаю куда; но я не знала, что ваш хозяин — Его Превосходительство. Я страшно рада вас видеть. Вы сообщите в Венецию обо мне. Вы видите, что я счастлива. Где вы были вчера?

— Здесь.

— И вы меня не видели?

— Разумеется видел; но ваш другой дядя, который здесь…

— Ладно, — говорю я ему, смеясь, — дорогой кузен, познакомимся, и обнимите меня; Марколина, я вас поздравляю.

— Ох! Вот так штука! — говорит г-н Кверини.

Лакей вышел, мы вернулись на свои места, но уже в другом настроении. Марколина — с удовлетворением, смешанным с сожалением, которое порождается в тонкой душе воспоминанием о родине. Г-н Кверини — с восхищением и с чувством доверия, порожденным тем, что имеет дело с девицей, проявляющей столько сдержанности. Г-н де Морозини высказывал в наступившей тишине соответствующие замечания по поводу оборота, который я придал этой маленькой пьесе. Все остальные, серьезные, внимательные, ожидающие окончания истории, оставались неподвижные, не говоря ни слова, слушая захватывающий монолог, что произносила Марколина, обращая взор то к одному, то к другому. Я изображал притворное сочувствие, очевидно для тех, кто был в курсе. Лишь г-н Мемо, к счастью, пришел мне на помощь, вырвав у меня несколько осмысленных слов, но он нашел в моих ответах лишь признаки успокоения. Сели за стол, и на второй перемене г-н де Морозини, который, зная от меня, что Марколина могла бы подумать о возвращении в Венецию, счел возможным сказать ей, что, если бы сердце ее было свободно, она могла бы надеяться найти в Венеции, на своей родине, мужа, достойного ее.

— Чтобы быть достойным меня, надо, чтобы я сама могла выбрать.

— Можно также обратиться к мудрым персонам, которые позаботились бы о счастье мужа и жены.

— Прошу прощения. Никогда. Тот, за кого я выйду, должен мне понравиться, и не после, а перед замужеством.

— Кто внушил вам, — спросил г-н Кверини, — эту мысль?

— Мой дядя, вот этот, — ответила она, показав на меня, — за те два месяца, что я живу с ним, он обучил меня, я этому верю, всей науке мира.

— Мои поздравления ученице и учителю; но, дорогая Марколина, вы оба слишком молоды, и наука этого мира, которая есть мораль, не постигается столь быстро.

— То, что вы говорите, Ваше Превосходительство, — говорю я, — правда. В отношении брака следует обращаться к мудрым, потому что все браки, заключенные по склонности, оказываются несчастливы.

— Но прошу вас, скажите мне, — говорит ей прокуратор, какими качествами должен обладать мужчина, которого вы выберете в мужья.

— Я не смогу вам подробно описать, но я все их распознаю, как только он мне понравится.

— А если это окажется дурной выбор?

— Он мне не понравится. Вот почему я никогда не выйду замуж за человека, которого я не узнаю хорошо до того, как отдам ему себя.

— А если вы ошибетесь?

— Я буду плакать про себя…

— А нищета?

— Ее она может не бояться, монсеньор, — ответил я ему, — потому что у Марколины есть верные пятьдесят экю в месяц, до конца ее дней.

— Это меняет дело, — говорит на это г-н Кверини. Если это правда, дорогая девочка, у вас есть большое преимущество, которое позволяет вам жить в Венеции, ни от кого не завися.

— Мне кажется, однако, что, живя в Венеции, я буду всегда нуждаться в покровительстве такого сеньора, как вы.

— Что ж, дорогая дочь моя, приезжайте в Венецию, и я даю вам слово чести сделать для вас все, что может от меня зависеть. Но почему вы уверены, если я смею спросить вас об этом, в этих пятидесяти экю в месяц? Вы смеетесь?

— Я смеюсь, потому что сама ошеломлена и ничего не знаю о своих собственных делах. Если вы хотите это узнать, мой друг вам все расскажет.

— Вы не шутили? — спросил у меня старик.

— Конечно, нет. Марколина располагает капиталом в твердой валюте, который в пожизненной ренте может дать ей даже более того, что я назвал, но в Венеции, как она очень хорошо отметила, она нуждается в покровительстве Вашего Превосходительства, потому что следует очень осмотрительно поместить этот капитал. Этот капитал у меня, и если Марколина захочет, она получит его не более чем через два часа.

— Этого достаточно. Итак, следует, дорогая дочь, выехать в Венецию не позднее чем послезавтра. Вот Маттье, он к вашим услугам и готов вас отвезти.

— Я люблю моего дядю Маттье и уважаю его; но это не ему Ваше превосходительство должны меня поручить, если я решусь вернуться.

— А кому же?

— Вам самому. Вы трижды назвали меня вашей дорогой дочерью, отвезите же меня в Венецию, как если бы я была вашей дочерью, или я туда не поеду, заявляю вам это; тогда мы послезавтра уезжаем в Лондон.

При этом заявлении, которое похитило мою душу, все за столом в молчании переглянулись. Это г-ну Кверини следовало отвечать, и он слишком много сказал, чтобы отступать назад. Молчание сохранялось минут десять. Каждый ел и выпивал с серьезным видом. Матье менял тарелку у своей племянницы, дрожа от страха. Подали десерт, когда Марколина прервала молчание, сказав, что следует покорно склоняться перед Божьим Провидением и его результатами, потому что до того, как они воспоследуют, никто в этом мире не может судить о том, дурные они или хорошие.

— В связи с чем делаете вы, дочь моя, это умозаключение, — спросил г-н Кверини, — и по какому поводу целуете мне руку?

— Я целую вам руку, потому что вы в четвертый раз назвали меня «моя дочь».

Общий смешок расшевелил застолье; но г-н Кверини не забывший фразу, касающуюся преклонения перед Божьим Провидением после его результатов, потребовал у нее пояснения.

— Я сказала это, — сказала она, — отвечая собственной мысли. Я чувствую себя хорошо, я научилась жить, мне семнадцать лет, и я стала в течение двух месяцев достаточно богата, честным и законным образом. Я счастлива, потому что чувствую себя таковой. Я обязана всем этим самой большой ошибке, которую может допустить порядочная девушка. Не должна ли я смириться, возблагодарив сотню тысяч раз божественное Провидение?

— Да; но вы должны, тем не менее, покаяться в ошибке, которую вы совершили.

— Именно это меня и смущает, потому что, чтобы раскаяться, надо, чтобы я так думала, но когда я об этом думаю, я не могу раскаиваться. Мне надо проконсультироваться об этом с каким-нибудь большим теологом.

— Это не обязательно. Я сам вам скажу во время путешествия, как это устраивается. Когда раскаиваются, не следует думать об удовольствии, которое принес вам совершенный проступок.

Г-н Кверини, почувствовав себя апостолом, с благоговением полюбил красивую новообращенную. По выходе из-за стола он исчез на четверть часа, затем, вернувшись, сказал Марколине, что если бы ему надо было проводить собственную дочь в Венецию, он повез бы ее единственным способом, а именно, передав ее на попечение дамы Венеранды, которая была его гувернанткой, женщины, которой он полностью доверяет.

— Я поговорю с ней, и все будет в порядке, вы будете с ней день и ночь, вы будете с ней спать, если вам угодно, и будете есть с нами вплоть до Венеции, где я сам передам вас в руки вашей матери, в присутствии вашего дяди.

— Пойдемте повидаемся с м-м Венерандой.

— Охотно. Казанова, пойдемте с нами .

Мы пошли, и я увидел женщину почтенного возраста, в которую Марколина не должна была бы влюбиться свойственным ей образом, которая имела однако разумный вид и благородные манеры. Г-н Кверини сказал ей в нашем присутствии все, что перед этим говорил Марколине, и дуэнья заверила его, что отнесется к ней со всем вниманием. Марколина ее обняла, она имела удовлетворенный вид, и мы порадовали компанию известием, что она едет с ними.

— Думаю, — сказал г-н Кверини, — надо поместить моего метрдотеля в другую коляску, потому что моя рассчитана только на двоих.

— Ваше Превосходительство, — сказал я, — не должны об этом думать, потому что у Марколины есть своя коляска, в которой она и м-м Венеранда поместятся вполне удобно, и где можно будет поместить также и ее чемоданы.

— Ты, значит, хочешь, — спросила она, — подарить мне также и коляску?

Я не мог ответить. Я сделал вид, что мне надо высморкаться, и отошел к окну вытереть слезы. Вернувшись через две минуты, я не увидел Марколины. Прокуратор Морозини, тоже растроганный, сказал мне, что она пошла поговорить с м-м Венерандой. Все вокруг погрустнели, и, зная, что причиной этого стали мои чувства, я заговорил об Англии, куда я направлялся, чтобы устроить свою судьбу с помощью имеющегося у меня проекта, который зависел только от министра милорда д'Эгремон. Г-н Морозини сказал, что даст мне письмо к этому министру, и другое — к г-ну Цуккато, который был резидентом Венеции. Г-н Кверини спросил у него, не будет ли он, рекомендуя меня, скомпрометирован перед Государственными Инквизиторами, и прокуратор холодно ответил, что трибунал Инквизиторов не сообщил ему о преступлении, которое я совершил. Г-н Кверини, человек очень сдержанный, кивнул и ничего не ответил. Марколина вернулась, и все присутствующие заметили, что она плакала. Она подошла ко мне, сказав, не хочу ли я отвести ее в «Парк», потому что ей надо собрать свой чемодан и разложить в коробки большое количество своих безделушек, которые ей дороги. Мы ушли, будучи приглашенными обедать у них также и завтра. Отъезд был назначен на послезавтра.

Придя в свою комнату, я, безутешный, разделся, приказав проверить коляску и приготовить ее к долгому путешествию. Я бросился на кровать в домашней одежде, не слушая то, что говорила мне, весьма разумно, Марколина.

— Согласись, — говорила мне она, — это не я тебя бросаю, а ты меня отсылаешь.

В шесть часов г-н Морозини и г-н Кверини пришли во двор гостиницы и, перед тем, как подняться, остановились осмотреть мою коляску, которую проверял кузнец. Они поговорили с Клермоном, затем поднялись к нам с визитом. Я извинился перед ними за то, что не одет. Г-н Кверини посмеялся над количеством коробок, которые Марколина собиралась разместить в коляске, и восхитился, когда узнал, что это именно та, которую они только что видели, потому что она была очень красивая. Г-н де Морозини сказал Марколине, что если она захочет продать ее ему по приезде в Венецию, он даст ей тысячу дукатов, что соответствует примерно тысяче французских экю; она стоила вдвое больше.

Это будет, — сказал ей г-н Кверини, — увеличение капитала.

Я сказал, что завтра принесу ему обменное письмо на Венецию на пять тысяч венецианских дукатов, в добавление к другим трем тысячам, которые Марколина сможет получить, продав ценные украшения, что у нее есть, и с тысячей за коляску она будет иметь капитал в девять тысяч экю, с которых она получит очень солидный доход. Но Марколина плакала сквозь смех и смеялась сквозь слезы. Моим единственным утешением было сознание, что я устроил ее судьбу, как и некоторым другим, что жили со мной. Мне казалось, что я должен дать ей следовать своим путем, так же как она оставляла мне свободу для той судьбы, которую мне предназначало небо. Мы поужинали грустно, и, несмотря на любовь, проведенная нами ночь не была веселой.

Назавтра я отправился к г-ну Боно, чтобы оформить платежное письмо на Венецию, в распоряжении г-на Кверини.

Сама Марколина передала его ему в обед, и г-н Кверини дал ей квитанцию по всей форме. Г-н де Морозини дал мне письма в Англию, которые обещал. Отъезд был назначен на завтра на одиннадцать часов утра, но мы пришли к ним в восемь, чтобы дать время синьоре Венеранде разместить в коляске все, что было необходимо. Но какова была эта ужасная ночь, что я провел с этой девушкой! Она не могла понять и непрерывно повторяла мне, как я могу быть таким палачом самому себе; и она была права, так как я сам тем более не мог этого понять. Сотню вещей совершил я в своей жизни, все в ущерб себе, и все, вынуждаемые внешней силой, которой я не мог противиться. Я обул сапоги со шпорами, сказав Клермону, что вернусь завтра, и, когда Марколина была готова, я сел вместе с ней в коляску и направился к послам. Проводив ее в комнату синьоры Венеранды, я пошел поговорить с г-ном Мемо, который дал самые прекрасные комментарии по поводу героики этой истории.

После завтрака вместе со всеми, довольно грустного, так как у Марколины, которой сочувствовала вся компания, на глазах были слезы, мы отъехали, я — на откидном сиденье напротив моего сердца, которое я вырывал из своей груди, и м-м Венеранды, которая долго нас отвлекала, восторгаясь красотами и удобствами этой коляски и счастьем, что она испытывает, изображая посольскую супругу, как говорил ей ее хозяин, потому что их коляски не шли ни в какое сравнение с нашей.

Мы выпили кофе в Бургуэне, пока нам меняли лошадей, и послы решили ехать только до Пон Бовуазен, так как г-н Кверини не любил ехать ночью. Мы прибыли туда в девять часов и, дурно поужинав, все разошлись, чтобы быть готовыми выехать завтра на рассвете. Марколина пошла ложиться вместе с синьорой Венерандой, которая не только повернулась к нам спиной, как только увидела меня у изголовья, с головой, склонившейся к голове Марколины, которая мешала свои слезы с моими, но, несмотря на свое благочестие, так отодвинулась на кровати, что хватило бы места и для меня, если бы я осмелился тут лечь. Благочестие у любой женщины уступает место жалости. Я спал ночью очень плохо, на неудобном месте около изголовья Марколины. На рассвете я сказал ей одеться, и м-м Венеранда, которая спала глубоким сном, была поражена, когда увидела там меня и поняла, что я не двигался с места.

Лошади были запряжены, верховая лошадь, которую я нанял для себя, чтобы ехать до Тур дю Пэн, была также готова. Выпив наскоро чашку кофе, мы спустились, я попрощался с Их Превосходительствами и со всеми остальными. Последней была Марколина, которую я поцеловал в последний раз и которую увидел, счастливой, лишь одиннадцать лет спустя. Оторвавшись от ее дверцы, я сел на лошадь и держался рядом, смотря на нее, пока почтальон не тронул лошадей. Я пустился в галоп, стремясь загнать лошадь и погибнуть вместе с ней, но смерть не приходит никогда, когда несчастный к ней стремится. Я сделал восемнадцать лье за шесть часов, и когда увидел несчастную кровать, которая тридцать часов назад давала приют моей любви, я быстро лег, не надеясь обрести в воображении того, чем не мог более обладать в реальности. Я однако проспал глубоким сном до восьми часов и, съев затем со зверским аппетитом все, что мне принес Клермон, снова заснул и на следующий день снова оказался в состоянии жить дальше. Желая отвлечься, я сказал Клермону, чтобы он сообщил хозяину, что я буду есть за табльдотом, и чтобы он также сказал, где можно купить приличную коляску, потому что я хочу уехать пораньше, насколько это возможно.

Табльдот отеля «Парк» был сказочный. Он стоил по тридцать су с головы, я не понимал, как хозяин может сводить концы с концами. Общество было достаточно хорошее; что мне понравилось, это его разнообразие. Приходили и уходили иностранцы, я ни с кем не разговаривал; когда мне кто-нибудь нравился, я уже не видел его больше за следующей едой. На следующий день после отъезда Марколины я мог уже ехать. Я купил коляску, называемую «солитер» (одиночка), с тремя стеклами, двухколесную, с оглоблями, с рессорами Амади, обитую малиновым велюром, почти новую. Я приобрел ее за сорок луи. Я отправил в Париж дилижансом два больших чемодана, оставив при себе только сумку с пальто и свой несессер, и собрался выехать назавтра в домашнем платье и ночном колпаке, решив сойти со своего солитера только через пятьдесят восемь станций, по самой хорошей дороге Европы. Решившись ехать в одиночку, я хотел таким образом воздать честь моей дорогой Марколине, которую не мог забыть. Распорядитель за столом сказал мне, что я приобрел эту коляску лишь благодаря объявлениям, на изучение которых он потратил четверть часа. За нее просили тридцать восемь луи, и он захотел получить сорок, но мой слуга их уже заплатил. Он спросил, когда я выезжаю, и я ответил, что завтра в шесть часов утра, намереваясь быть в Париже через сорок восемь часов. Четверть часа спустя, когда я, будучи один в моей комнате, укладывал мои дорогие безделушки и мои бриллианты в шкатулку, вошел Клермон, говоря, что тот торговец, что был за столом вместе со своей дочерью рядом с ним, находится с нею в прихожей и хочет со мной поговорить. Я пригласил его войти и запер свою шкатулку.

— Месье, я хочу попросить вас об одолжении, которое, если вы мне его сделаете, доставит вам лишь малое неудобство, но которое окажется очень чувствительно для меня и для моей дочери.

— Что могу я для вас сделать, учитывая, что я отъезжаю завтра в шесть часов?

— Я это знаю, потому что вы говорили об этом за столом; но это не помеха, хотя мы и не будем готовы к этому времени. Я попросил бы вас взять с собой мою дочь в вашу коляску; я готов, разумеется, оплатить лошадь, сколько она вам стоила, а я сам поспешу верхом во весь опор.

— Вы, кажется, не видели мою коляску.

— Извините, я ее видел. Это солитер; но сиденье там достаточно глубокое, и если вы сядете слегка в глубине, она сможет поместиться на этом же сиденье. Это неудобно, я понимаю, но если бы вы могли знать, насколько это для меня важно, вы, я уверен, пошли бы на это неудобство вполне охотно. В дилижансе все места заняты вплоть до следующей недели, а если я не окажусь в Париже через шесть дней, я потеряю мой заработок. Если бы я был богат, я взял бы почтовых, наняв двуколку, но это будет мне стоить четыреста франков. Единственное, что мне остается, это выехать завтра дилижансом, усевшись на империале вместе с дочерью, и вы понимаете, какие неудобства это ей доставит. Видите, она плачет.

Я внимательно на нее поглядел и счел ее такой, что невозможно мне было бы, путешествуя с ней наедине, сдержать себя в определенных рамках. Кроме того, моя душа пребывала в печали. Мучение, которое я испытывал от расставания с Марколиной, отвратило меня не от женщин, но от любви; я подумывал лишь о том, чтобы избежать всякой опасности возникновения отношений, имеющих возможное продолжение; мой покой, мой душевный мир требовали, чтобы я согласился на этот проект. Эта девушка, говорил я себе, может оказаться, к моему несчастью, настолько очаровательной, как по уму, так и по характеру, что я рискую в нее влюбиться, если окажу любезность, о которой меня просят.

Поразмышляв добрые четверть часа, я ответил ему, не глядя на девицу, что его положение вызывает у меня сочувствие, но я не знаю, что здесь поделать, так как предвижу, что могут возникнуть нежелательные неудобства.

— Вы полагаете быть может, месье, что я не смогу выдержать весь путь на почтовой лошади, но я уверяю вас, что вы ошибаетесь.

— Лошадь может засбоить. С вами может что-нибудь случиться, уж не знаю… Может быть, нужно будет, чтобы я остановился, не дожидаясь вас, а я тороплюсь. Если вы не считаете эти соображения важными, ну что ж, я так думаю.

— Увы, месье, пойдем на этот риск.

— Есть еще и другое, о чем я не хотел вам говорить. Наконец, я не могу.

— Увы! Месье, — говорит мне девица тоном, способным разжалобить камень, — не заставьте меня ехать на империале дилижанса; сама мысль об этом заставляет меня трепетать; даже привязанная, я боюсь, боюсь до смерти, помимо того стыда, что я испытываю, может быть, по глупости; но мыслить по другому я не могу. Я умоляю вас оказать мне эту милость; я сяду у вас в ногах и доставлю вам не больше беспокойства, чем доставила бы собака.

— Это слишком. Вы не знаете меня, мадемуазель, я принципиально не жесток и не невежлив с вашим полом, мое сопротивление заставляет вас предполагать обратное, но это не так. У меня хватает самолюбия, чтобы не допустить, чтобы вы так думали. Наем почтовой коляски стоит шесть луи. Вот они. Прошу вас, месье, принять их. Завтра утром я отложу мой отъезд на час или два, если нужно, чтобы убедиться, что вы наняли коляску, и вот вам еще четыре луи на еще одну лошадь, потому что вам потребуются три лошади. К тому же, вам не нужно будет тратиться, заняв два места в дилижансе.

— Месье, я преклоняюсь перед вашей добропорядочностью, и ваше великодушие бросает мою душу к вашим ногам, но я не приму дар, который вы мне предлагаете. Я его недостоин. Адель, пойдем. Извините, месье, что мы отняли полчаса.

— Подождите немного, дорогой отец.

Адель просила его подождать, потому что ее душили слезы. Эта картина ввела меня в исступление, потому что эта плачущая девушка, на которую я теперь смотрел со все большим интересом, встретилась со мной глазами и произвела в моей душе столь сильное волнение, что я уже не владел собой.

— Успокойтесь, мое сердечко, — говорю я ей, — я уступаю, потому что иначе я не смогу заснуть; но я требую одну вещь, — говорю я ее отцу. Вам придется ехать сзади моей коляски.

— Охотно, месье; я думал, что там будет ехать ваш слуга.

— Нет, он поедет верхом. Ну вот, все и устроилось. Идите спать и будьте готовы к шести часам.

— Месье, я, тем не менее, оплачу лошадь.

— Вы ничего не будете платить, потому что меня это бесчестит, и прошу вас на этом не настаивать, потому что, как вы мне сказали, вы бедны, а я, скажу я вам, богат, так что не вздумайте унижаться.

— Месье, я уступаю, но я всегда оплачиваю лошадь для моей дочери.

— Еще того пуще; вы меня смешите. Давайте не торговаться, прошу вас, и пойдемте все спать. Я доставлю вас обоих в Париж, так, что вам это не будет стоить ни су, и затем мы раскланяемся. Будет только так и никак иначе. Смотрите, Адель смеется, и это мне нравится.

— Это душа моя радуется, избавившись от страха империала.

— Я действительно жду этого и надеюсь, что вы не станете плакать в моей коляске, потому что я ненавижу грусть. Прощайте.

Я отправился спать, положившись на судьбу. Я видел, что мне не удастся избежать чар этой новой красотки, и заранее настроился сопротивляться любым попыткам продолжить игру за пределами двух дней. Эта Адель была красива, с голубыми глазами красивого разреза, кожей цвета лилий и роз, преодолевшая уже возраст отрочества, роста, который обещал еще увеличиться в следующем году. Я лег, поблагодарив моего Гения, доброго или злого, который не пожелал, чтобы я скучал в этом коротком путешествии. Назавтра, в пять часов, отец Адели пришел в мою комнату спросить, все ли мне равно, поедем ли мы дорогой через Бурбонэ или через Бургундию.

— Та или другая — мне все равно, если у вас есть какое-то дело по одной из этих дорог.

— Да, месье, я мог бы добыть немного денег в Невере.

— Значит, поедем через Бурбонэ.

Полчаса спустя просто, но удобно одетая, девушка вошла в мою комнату, пожелала мне доброго утра с довольным видом, говоря, что ее отец взял на себя смелость поместить позади моей коляски маленький чемодан с их вещами, и, видя, что я занимаюсь укладыванием пакетов, спросила, не может ли мне чем-то помочь. Я сказал, что нет, предложил ей сесть, заметил, что у нее слишком робкий и покорный вид, что мне не понравилось; я сказал ей об этом с нежностью и предложил выпить кофе.

Когда я был готов уже спуститься, пришел человек сказать, что фонари не держатся на рессорах, и что я наверняка потеряю подсвечники, если не прикажу их приспособить, что займет по меньшей мере час. Я ругаюсь, зову Клермонта, чтобы его отругать, но Клермонт говорит, что ламповщик осматривал сам фонари и ему ничего не сказал, желая, видимо, по-быстрому получить денег за их срочный ремонт. Это было очевидно, я знал такую уловку. Я вызываю этого мошенника, тот отвечает мне слишком по-французски, я бью его ногой в живот, с пистолетом в руке. Он уходит, ругаясь, на шум появляется хозяин, все говорят, что я прав, но мне придется, тем не менее, потерять час, потому что луна не светит и фонари мне нужны. Скорее за другим ламповщиком. Он приходит, он смотрит, он смеется, так как мошенничество другого очевидно, и берется приладить другие рессоры, но на это ему нужно два часа.

— Давайте, делайте побыстрее, — говорю я ему.

Я говорю с хозяином, желая узнать, не могу ли я посадить того другого в тюрьму, так как он мне будет стоить два луи.

— Два луи? Да я сделаю это вам в мгновенье ока.

Я пылаю гневом, не стесняясь Адели, которая меня пугается. Две минуты спустя приходит комиссар, выслушивает нас, опрашивает свидетелей, составляет протокол и спрашивает меня, во сколько обходится мне мой час. Я оцениваю его по-английски, в пять луи. Комиссар, переместив в свой карман два луи, что я ему подсунул, записывает штраф на ламповщика в двадцать луи и уходит, сказав мне, что сейчас же поместит его в тюрьму. Я вздыхаю, меряю комнату большими шагами, успокаиваюсь, соображаю попросить прощения у Адели, которая не знает, за что я на нее обижен, входит ее отец, говоря, что ламповщик в тюрьме, что я прав, и что он с большим удовольствием подписал протокол как очный свидетель.

— Вы, стало быть, видели, в чем состояло мошенничество.

— Прошу прощения. Меня там не было; но все равно, потому что все, кто это видел, видели.

Я бросился в кресло, заходясь от смеха. Моро, это было имя отца Адели, развлек меня, рассказывая свою историю. Он был вдов, у него была только Адель, и он ездил в Лувье на фабрику. Это было все, но он обладал талантом удлинять повествование.

Час спустя разразилась патетическая сцена. Две женщины в слезах, у одной из которых был на руках грудной младенец, в сопровождении еще четырех малого возраста, бросившись передо мной на колени, нарисовали картину, источник которой стал мне понятен. Это были мать и жена провинившегося, которые молили меня о милости. Жена заговорила первая и разозлила меня, сказав, что ее муж — почтенный человек, а все свидетели мошенники. Но ее мать меня успокоила, сказав, что, возможно, он и сжульничал, но я должен его простить как человека, которому надо кормить всех, кого я здесь вижу, и который останется в тюрьме на всю свою жизнь, так как даже если он продаст свою кровать, он никогда не наберет двадцати луи.

— Ладно, тетушка, я его отпускаю, и вот мой письменный отказ от претензий. Об остальном договоритесь с комиссаром, потому что я не хочу никого больше видеть. Дав ей записку, я даю шесть франков ей на детей, и семья уходит довольная. Немного спустя приходит чиновник комиссара, чтобы я поставил свою подпись в большой книге, и я снова должен дать денег. Когда фонари были прилажены, я должен был дать еще двенадцать франков, и вся история была завершена. Я поднялся в мой солитер, Адель уселась у меня между ног, Моро поместился сзади, Клермон сел на лошадь, и мы отправились. Было девять часов.

Адель сначала сидела неудобно; я подбодрил ее сесть поудобнее, и она это сделала; она меня беспокоила только лишь тем, что я видел, что ей неудобно; она могла опираться спиной только лишь на меня, и я считал, что не должен подстрекать ее к пользованию этой свободой, что могло бы привести к слишком далеко идущим последствиям. Я болтал с ней без всякой хитрости до самого Брессе, где, пока нам меняли лошадей, мы вышли по естественной надобности. Собираясь сесть обратно в коляску, причем Адель должна была садиться второй, я протянул ей руку, чтобы помочь запрыгнуть внутрь, потому что у такой коляски нет ступеньки. Поскольку при этом Адель должна была поднять свои юбки спереди, прямо у меня перед глазами, и высоко приподнять ногу, я увидел черные штанишки, вместо того, чтобы наблюдать белые бедра. Это зрелище мне не понравилось; я сказал ее отцу, который подсаживал ее сзади:

— Месье Моро, у Адели черные штанишки!

Она покраснела, я отец сказал со смехом, что она счастлива, что пришлось продемонстрировать только эти штанишки.

Этот ответ меня позабавил, но сама идея мне не понравилась, потому что мысль надеть штанишки девушке может быть сочтена во Франции весьма дерзкой, по крайней мере если она не должна садиться на лошадь, а кроме того, девушка из буржуазии садится на лошадь без штанов, стараясь лишь оправить получше свои юбки. Я увидел в штанах Адели обидное для себя соображение, способ защиты: предположение разумное, однако, как мне казалось, она должна была бы от него воздержаться; эта мысль вызвала у меня раздражение, я заговаривал с ней до Сен-Симфориена только несколько раз, спокойно, предлагая сесть более удобно, тогда как до Брессе я говорил с ней весьма весело. Эта холодность с моей стороны, которая длилась четыре часа, должна была быть замечена юной Аделью. В С.-Симфориене я сказал Клермону проехать вперед, заказать хороший ужин на троих и идти спать, до завтрашнего утра. Я видел, что он устал; Роанн был местом, где ночлег должен был быть неплох. Впрочем, я не торопился. На полпути до этого поста, который был двойным, Адель сказала, что, наверное, она доставляет мне неудобство, потому что я теперь не так весел, как на первых постах, но я заверил ее, что нет, сказав, что беспокоюсь лишь о том, чтобы дать ей хороший отдых.

— Я вам благодарна, но, оказывая мне честь разговаривать со мной, вы, очевидно, не беспокоитесь о моем отдыхе. Вы не говорите действительной причины вашего молчания.

— Если вы ее знаете, скажите мне о ней сами.

— У вас изменилось лицо, когда вы увидели на мне штанишки.

— Это правда, потому что этот черный цвет меня шокирует.

— Мне это обидно; но признайте, какая из двух вещей: вас раздражает: первая, что вы узнали о том, что я в штанах, а вторая, что вам не нравится, что штаны черного цвета.

— Вы правы; но поскольку случай доставил мне возможность открыть положение вещей, вы должны извинить меня за тот эффект, который оно на меня оказало. Этот черный цвет оказал на меня мрачное впечатление, в то время как белый заставил бы меня смеяться. Вы всегда носите штаны?

— Никогда.

— Вы видите теперь, что, надев их по такому случаю, вы поступили слегка непорядочно.

— Непорядочно?

— Да. Что бы вы сказали, если бы этим утром я надел юбки? Я поступил бы этим самым непорядочно. Так что это то же самое. Вы смеетесь?

— Извините, но позвольте мне посмеяться, потому что никогда в жизни я не слышала более забавной идеи. Но это не то же самое, потому что весь свет увидел бы вас в юбках, в то время как никто не мог догадаться, что я в штанах.

Я отступил перед этим анализом Адели, очарованный тем, что нашел в ней ум, которого оказалось достаточно, чтобы опровергнуть софизм; но я продолжал с ней не разговаривать.

Мы довольно хорошо поужинали в Роанне. Отец Адели, зная, что без нее он не имел бы ни ужина со мной, ни поездки из Лиона в Париж задаром, был обрадован, когда я сказал ему, что она не только не доставляет мне неудобство, но и поддерживает со мной добрую компанию. Я пересказал ему наше обсуждение вопроса о юбках и штанах, и он, посмеявшись, сказал, что его дочь неправа, и после ужина я ему сообщил, что буду спать в другой комнате, где есть только одна кровать, оставив ему ту, где мы ужинали, и где было две кровати.

На следующий день, после того, как я выпил кофе, Клермон мне сказал, что обгонит меня, чтобы остановиться там, где можно будет заночевать, потому что там, где потеряли одну ночь, можно потерять и две. Это заявление показало мне, что Клермон любит поспать, а его здоровье было для меня дорого. Я сказал ему остановиться в С.-Пьер ле Мутье и обеспечить нам хороший ужин. Адель в коляске меня поблагодарила.

— Вы, значит, не любите ехать ночью?

— Это мне было бы все равно, если бы я не боялась заснуть и упасть на вас.

— Вы бы меня этим осчастливили, дорогая Адель. Такая красивая девушка, как вы, — это приятная ноша.

Она мне ничего не ответила. Мое объяснение было произнесено. Чтобы сделать ее нежной, как ягненок, мне нужно было лишь подождать. Я заговорил с ней только в полдень, за две минуты до прибытия на пост Варен.

— Дорогая Адель, я голоден. Если бы я был уверен, что вы поедите со мной курицы с таким же аппетитом, как я, я бы здесь пообедал.

— Попробуйте, и я постараюсь исполнить свой долг.

Так что мы хорошо пообедали в Варенне и еще лучше выпили. Отъехали мы под хмельком. Клермон заверил меня, что не держится в стремени и упадет в канаву вместе с лошадью. Адель, которая пила вино два-три раза в год, смеялась, что не держится на ногах. Я сочувствовал ей, говоря, что пары от шампанского держатся недолго.

Четверть часа спустя бедная Адель, посопротивлявшись сну, сколько могла, должна была, наконец, сдаться, и упала на мою грудь. Она проспала глубоким сном два с половиной часа, и я охранял ее сон. Единственное, что я сделал, и что меня порадовало, я убедился, что на ней больше не было штанов, ни черных, ни какого-нибудь другого цвета. Ее намерение мне стало ясно, но я хотел убедиться в этом явным образом; для этого следовало мне скрыть мое открытие, облегчив ей выполнение ее замысла, каков бы он ни был. Пробудившись, она сочла, что оказалась в каком-то другом мире; видя, что она не только у меня в объятиях, но и я — в ее, она не могла найти достаточно слов, чтобы выразить свои извинения. Я счел себя обязанным, из соображений гуманности, подарить ей нежный поцелуй, дабы доказать, что она доставила мне лишь удовольствие, и это ее успокоило. Но, желая привести себя в приличный вид и оправить юбки, она вынуждена была приоткрыть бедра. Она их быстренько снова прикрыла, но мой смешок вызвал ее ответный, и у нее хватило присутствия духа сказать мне, что, кстати, черный цвет не будет больше внушать мне мрачных мыслей. Некоторые потребности заставили нас остановиться в Мулене, где мы оказались атакованы восемнадцатью-двадцатью женщинами — торговками ножей, ножниц и множества других безделушек из стали. Я сделал подарки девушке и ее отцу из того, что они сочли красивым, но мы изрядно посмеялись над торговками, которые, из желания продать свой товар, буквально передрались между собой. Мы прибыли в С.-Пьер в начале ночи, но за четыре часа, что мы потратили на эти девять лье, Адель стала вести себя свободно со мной, как будто я стал ее старым приятелем. Я держал ее сидящей то на моем правом бедре, то на левом, так, чтобы она могла разговаривать, глядя на меня; она рассказывала мне разные байки, смеялась над моими, и если бы я не давал ей время от времени нескольких поцелуев, она сочла бы, что это оттого, что мне что-то в ней не понравилось. В С.-Пьер мы нашли превосходный ужин, благодаря заботе Клермона, который туда прибыл за два часа до нас и уже ушел спать. Нам застелили две большие кровати в той комнате, где мы ужинали; я сказал Моро, что он может ложиться с Аделью без всяких церемоний. Он сказал, что уже пять лет, с тех пор, как он овдовел, он все время спит вместе с ней, не забывая, что он ей отец, но в эту ночь ей придется спать одной, потому что, если он хочет получить свои деньги, он должен быть в Невере на рассвете, и поэтому должен уехать сейчас и подождать нас там.

— Если бы вы мне об этом сказали, мы остановились бы ночевать в Невере.

— Это неважно. Я проделаю эти три с половиной поста верхом. Я оставляю вам мою дочь. Ей с вами будет спокойней, чем в почтовой коляске.

— Не сомневайтесь, месье Моро. Мы оба будем вполне благоразумны.

— Не пейте слишком много, дорогой папа, потому что вам предстоит ехать на лошади.

После его отъезда я сказал Адели идти ложиться.

— И если вы не считаете меня своим добрым другом, ложитесь одетая. Меня это не обидит, моя милая малышка.

— Не считаю возможным выказывать вам такое недоверие. Она вышла не надолго, затем вошла обратно, закрыла дверь и, будучи в последней юбке, подошла меня поцеловать. Я писал.

— Дорогая Адель, моя милая соня, я умираю от желания увидеть вас снова спящей в моих руках.

— Ладно. Приходите. Я буду спать.

— Все время?

— Все время.

— Посмотрим. Давайте.

Я бросаю перо и в минуту избавляюсь от своего комнатного платья и держу смеющуюся Адель в своих объятиях, полную огня, прильнувшую ко мне, просящую меня только, некоторое время спустя, поберечь ее. Я делаю все, что она хочет; но полчаса спустя Венера овладевает ею столь живо, что она позволяет мне все, попросив только поберечь ее честь, и, после кровавой жертвы, я сдерживаю свое слово; затем мы засыпаем. Стучат; это Клермон, который говорит, что прозвонило пять часов. Я спрашиваю кофе. У меня нет времени подарить «бонжур» Адели, но я обещаю ей сделать это дорогой.

Она быстро встает, она видит свои простыни, она вздыхает, затем смеется, оправляет постель, затем, немного задумчивая, пьет кофе, и вот уже мы вдвоем в моем солитере, влюбленные, довольные, возобновляем наши занятия, в отчаянии от того, что наше путешествие недостаточно долгое. Мы встретили в Невере добряка Моро, горюющего, что его должник может отдать ему две сотни франков лишь к полудню; он не смеет просить меня подождать, но я его ободряю, говоря, что мы там пообедаем, если он обеспечит нам добрый обед. Он обещает, и мы идем запереться в комнате, чтобы защититься от кучи женщин, которые стараются всучить нам свои товары.

Он получает свои деньги, мы обедаем, очень хорошо, выезжаем, и в начале ночи оказываемся в Коснее; я говорю, что мы будем там ночевать. Клермон ждет нас в Бриаре, но это неважно. После плохого ужина Моро, который не спал предыдущую ночь, оставляет Адель со мной. Вторая ночь более нежна, чем первая. На следующий день мы едим в Бриаре ужин, который заказал нам Клермон, и направляемся ночевать в Фонтенбло, где Моро ложится спать в маленькой комнате рядом с той, где мы ужинали, и где есть две кровати. Нам достаточно одной. Здесь я держал в объятиях прекрасную Адель в последний раз. Я пообещал ей утром повидать ее в Лувье по моем возвращении из Англии, но не смог сдержать слово.

Из Фонтенбло до Парижа четыре часа, посвященные прощальной любви, пролетели очень быстро. Я остановился на мосту С.-Мишель около часовщика, у которого купил часы, не выходя из коляски. Я дал их Адели. Я оставил их у отеля на углу улицы Урс и сказал Моро прийти за своим чемоданом в отель Монморанси, улица Монморанси, где решил остановиться. У меня были соображения не селиться у м-м д'Юрфэ. Я быстро переоделся и направился к ней обедать.

Глава VI

Я выгоняю из Парижа моего брата аббата. М-м дю Рюмэн в результате моей кабалы возвращает себе голос. Дурная шутка. Ла Кортичелли. Я увожу маленького д'Аранда с собой в Лондон. Мое прибытие в Кале.

М-м д'Юрфе встретила меня криком радости, сказав маленькому д'Аранда отдать мне запечатанную записку, что она ему передала утром. Я ее распечатываю и читаю, после сегодняшней даты:

«Мой Гений сказал мне сегодня утром на рассвете, что Галтинард приедет из Фонтенбло и что он придет сегодня обедать со мной».

Это факт. Сотня вещей в этом духе случилась со мной в моей жизни, достаточно, чтобы иному вскружило голову. Они меня удивляли, но, бог свидетель, не заставили поверить во вздор. Ссылаются на факты, когда случалось угадать, но не говорят о сотне других, когда предсказания не выполнялись. Мне вздумалось пойти на пари, не далее чем шесть месяцев назад, что собака окотится завтра пятью щенками — кобелями, и я выиграл. Все были удивлены, за исключением меня.

Я восхитился, естественно, ученостью Гения м-м д'Юрфэ, и порадовался хорошему здоровью, которым она пользовалась при своей беременности. Уверенная в том, что я должен прибыть, она отправила известить всех, кто должен был с ней обедать, что она больна. Мы обедали с юным д'Аранда и провели весь остаток дня в разговоре тет-а-тет, решая, каким образом мы должны уговорить маленького шалунишку добровольно поехать в Лондон. Ответы оракула были все темны, так как я сам не знал, как поступить. Нежелание м-м д'Юрфэ самой сказать ему это было столь сильно, что я не мог решиться заставить ее это сделать. Я перенес решение этого вопроса на следующий день и покинул ее, заверив, что до своего отъезда в Лондон буду приходить к ней обедать каждый день. Я пошел в Итальянскую Комедию, где увидел м-м де Рюмен, которая была рада видеть меня вернувшимся в Париж и умоляла прийти к ней завтра, так как ей очень нужно было мнение оракула. Мое удивление, однако, было велико, когда я увидел балет и между фигуранток — ла Кортичелли. Мне захотелось с ней поговорить, не вследствие любовных чувств, но — любопытствуя узнать о ее приключениях. Выходя из Комедии, я увидел Балетти, который ушел из театра и жил на свой пенсион; он рассказал мне, где она живет, о жизни, которую она ведет, и о состоянии ее дел. Она была в долгах и не могла их оплатить.

— Она не завела любовника?

— У нее было несколько, но она их всех растеряла и теперь несчастна.

Я пошел ужинать к моему брату, который жил у ворот С.-Дени, любопытствуя узнать, как он встретил аббата. Он был рад меня увидеть, так же как и его жена, и он сказал, что я вовремя приехал, чтобы убедить аббата, нашего брата, покинуть их дом по-доброму, так как иначе он решился выставить его за дверь.

— Где он?

— Сейчас ты его увидишь, так как мы садимся ужинать, и еда — это его главное занятие.

— Что он тебе натворил?

— Вот он спускается. Я сейчас все тебе расскажу в его присутствии.

Удивленный тем, что меня видит, и что я не обращаю на него внимания, он поздоровался и спросил, что я имею против него.

— Ты для меня чудовище. У меня есть письмо, которое ты написал Пассано. Я получаюсь, по твоему свидетельству, обманщик, шпион, фальшивомонетчик, отравитель.

Он ничего не отвечает и садится за стол. Мой брат при нем говорит мне следующее:

— Когда этот месье явился ко мне, я его встретил с удовольствием; моя жена была рада с ним познакомиться; я дал ему комнату здесь наверху и сказал, что мой дом — это его дом. После этого, чтобы расположить нас в свою пользу, он сказал нам, что ты — самый большой мошенник на земле, и, чтобы нас в этом убедить, рассказал о том, как он увез девушку из Венеции, чтобы жениться на ней в Женеве, явился к тебе в Геную со своей красоткой, оказавшись там без единой рубашки и в нищете. Это правда, сказал он, что ты сразу вытащил его из нищего состояния, одел и приютил; но ты предательски увел ее, присоединив к двум другим, что у тебя были, увез ее с собой в Марсель, спал с ней и с другой в ее присутствии, и, наконец, выгнал его из Марселя, дав ему, правда, несколько луи, но в грубой форме, в виде милостыни. Он закончил свою историю, сказав, что поскольку преступление, которое он совершил в Венеции, мешает ему туда вернуться, он нуждается в нас, пока не найдет способ содержать себя, используя свой талант и свои знания священника. Что касается таланта, он сказал, что может преподавать итальянский язык; мы над этим, однако, посмеялись, так как он не говорит по-французски и, я уверен, очень плохо знает итальянский. Однако мы остановились на квалификации священника, и моя жена поговорила на следующий день с г-ном де Санси, экономом здешнего клира, чтобы тот отвел его к архиепископу Парижа, который может, получив сведения о его добронравии, использовать его в своей епархии и в дальнейшем дать ему хорошую должность. Для этого следовало обратиться в церковь нашего прихода, и я поговорил с кюре Св. Спасителя, который пообещал мне отнестись к нему со всем почтением и предоставить ему сразу время дня, в которое тот сможет служить мессу, за что ему будет причитаться обычная милостыня в двенадцать су. Когда мы рассказали месье аббату, что здесь сидит, что мы проделали для него за четыре дня, он разгневался. Он сказал нам, что он не таков, чтобы утруждать себя, читая мессу за двенадцать су, и что он абсолютно не желает идти на поклон к архиепископу, в надежде попасть к нему на службу, потому что не хочет служить. Мы отступились. В результате, в течение трех-четырех недель, что он здесь, он привел в смятение весь дом. Слуга, которого я любил, ушел из-за него, горничная моей жены, которая заботилась о его белье и с которой он затевал ссоры, ушла вчера, и наша кухарка, которая не желает видеть его на кухне, просит расчета, если мы не можем запретить ему туда заходить.

— Что ему делать на кухне?

— Узнавать, что мы будем есть сегодня. Осматривать кастрюли. Пытаться объяснить этой доброй женщине на своем ломаном языке, что он счел невкусным вчера. В конце концов, наш братец — личность невыносимая. Я очень рад, что ты приехал, потому что надеюсь, что вместе мы сможем найти способ выставить его по добру по здорову не позднее завтрашнего дня.

— Нет ничего легче, — ответил я ему. Если он хочет остаться в Париже, — это его дело; но ты должен отослать завтра его пожитки в меблированную комнату, и в то же время предъявить ему полицейское распоряжение, чтобы ноги его, как возмутителя твоего покоя, не было у тебя. Если же он хочет уехать, пусть скажет, куда, и я берусь оплатить ему путешествие этим же вечером, прежде, чем уйду отсюда.

— Нельзя и требовать большего гуманизма. Итак, что ты говоришь?

— Вот так, — отвечал аббат, — г-н Джакомо выгнал меня из Марселя. Это его стиль. Насилие. Деспотизм.

— Благодари Бога, чудовище, что я, вместо того, чтобы тебя побить, даю тебе денег. Ты пытался добиться, чтобы меня повесили в Лионе.

— Где Марколина?

— Ты меня смешишь. Я не собираюсь давать тебе отчета. Скорее. Выбирай.

— Я еду в Рим.

— Очень хорошо. Это путешествие для одного человека стоит двадцать луи; но я дам тебе двадцать пять.

— Где они?

— Сейчас. Бумагу, перо, чернила.

— Что вы собираетесь писать?

— Платежные поручения в Лион, в Турин, в Геную, во Флоренцию и в Рим, и, чтобы ты уезжал в Лион завтра, ты оплатишь место в дилижансе. Ты получишь пять луи в Лионе, другие пять в Турине, пять — во Флоренции и пять — в Риме, а здесь, в Париже, ни одного су от меня. Прощай, сестра. Я живу в Отеле Монморанси. Прощай, Чекко.

— Я отправлю тебе завтра утром чемодан этого нашего братца.

— Очень хорошо. Если меня не будет, передай его моему слуге. Я сделаю все остальное.

— Я отправлю его в восемь часов.

Назавтра прибыл чемодан, и аббат вместе с ним. Я снял ему комнату и сказал метрдотелю, что отвечаю за жилье и питание аббата три дня и не больше. Он хотел со мной поговорить, и я перенес разговор на завтра. Я предупредил моего слугу, чтобы не пускал его в мою комнату, и что я иду к м-м дю Рюмэн.

— Все спят, — сказал мне там швейцар, — но кто вы, поскольку у меня есть приказ.

— Я такой-то.

— Зайдите ко мне и подождите пока у моей племянницы… Я сейчас выйду.

Он вышел и отвел меня к горничной, которая проснулась, проклиная все на свете.

— Что у вас? Вы должны были прийти в полдень. Мадам пришла в три часа утра. Еще нет и девяти, но она меня будет ругать. Я пойду ее разбудить.

Я вхожу, и мадам благодарит меня за то, что я ее разбудил, в то время, как я прошу у нее прощения.

— Ратон, дайте нам все, что нужно для письма, и уходите. Войдете только, когда я позову. Я сплю для всего света.

— Я тоже пойду спать.

— Месье, отчего оракул нас обманул? Г-н дю Рюмэн еще жив, он должен был умереть еще полгода назад; правда, он себя чувствует нехорошо: но мы спросим об этом потом. Неотложное дело сейчас другое. Вы знаете, что музыка — моя главная страсть, и что у меня выдающийся голос, и по силе и по диапазону. Я потеряла его, дорогой друг; вот уже три месяца, как я не могу больше петь. Г-н Эрешуан выдал мне все фармацевтические снадобья, и ничто мне не помогает; я в отчаянии, мне только двадцать девять лет, я несчастна, это единственное, что я ценю в жизни. Спросите, прошу вас, у оракула средство, чтобы вернуть мне голос, как можно быстрее. Как я была бы счастлива, если бы могла петь, например, завтра: у меня здесь будет большая компания, и все будут удивлены. Если оракул захочет, я уверена, что это можно будет сделать, потому что моя грудь здорова. Вот, держите, я сделала запрос. Он длинный, но тем лучше. Ответ будет также длинным, а я люблю длинные ответы.

Я тоже иногда любил длинные ответы, так как при составлении пирамиды они давали мне время подумать над тем, что я мог бы ответить. Сейчас речь шла о средстве борьбы с легким недомоганием, но я не знал такого, а честь оракула требовала, чтобы я его нашел. Я был уверен, что хороший режим жизни вернет ее горло в первоначальное состояние, но оракул нужен не для того, чтобы повторять то, что знает любой плохой лекарь. Раздумывая об этом, я решил предписать ей поклонение Солнцу в тот час, когда ей придется соблюдать режим, способствующий излечению, без того, чтобы мне нужно было ей об этом специально говорить.

Таким образом, оракул сказал ей, что она вернет себе свой голос в двадцать один день, начиная с завтрашнего дня новолуния, творя каждый день поклонение нарождающемуся Солнцу, в комнате, где есть хотя бы одно окно на восток. Чтобы творить это поклонение, второй оракул предписал, что она должна спать по семь часов, и что перед тем, как ложиться в кровать, она должна делать при луне ванну, погружая свои ноги в горячую воду по колена. В качестве литургии для этих поклонений я назвал ей те псалмы, которые она должна читать во время купаний, чтобы обратить на себя благосклонность Луны, и те, что надо читать перед закрытым окном в момент рассвета Солнца. Особенно понравилось мадам указание оракула на то, что окно должно быть закрыто, так как иначе сквозняк мог ее простудить. Божественность этого магического средства вызвала ее восторг, она пообещала мне в точности выполнить все предписания оракула, если я возьму на себя труд достать ей все необходимые составляющие для курений.

Я ей все обещал и, как знак своего особого усердия, сказал ей, что в первый день я произведу ей окуривание сам, чтобы она его освоила на практике, потому что природа этих двух поклонений такова, что при них не должна присутствовать ни одна посторонняя женщина. Чувствительность, с которой она встретила мое предложение, была замечательна. Начинать следовало завтра, в день новолуния, и я пришел к ней в девять часов, для того, чтобы спать семь часов перед тем, как творить поклонение зарождающемуся Солнцу, она должна была лечь в кровать до десяти. Я был уверен, что вернуть ей ее голос должен новый режим, и я был прав. Я был в Лондоне, когда она известила меня письмом, идущим от самого сердца. Эта дама, чья дочь вышла замуж за г-на де Полиньяка, любила развлечения и, устраивая большие ужины, не могла все время наслаждаться полным здоровьем. Она потеряла свой красивый голос. Вернув его себе с помощью магической операции, она теперь смеялась над людьми, которые говорили, что магия — наука химерическая.

У м-м д'Юрфэ я получил письмо от Терезы, матери маленького д'Аранда. Она писала, что должна будет приехать забрать сама своего сына, если я его не привезу, и что она ждет определенного ответа. Я сказал малышу, что его мать будет в Аббевиле через восемь дней, и что она хочет его видеть.

— Следует предоставить ей, — сказал я, — эту возможность; вы поедете со мной.

— С удовольствием; но если вы едете в Лондон вместе с ней, с кем я вернусь в Париж?

— Один, — заявила м-м д'Юрфэ, — в сопровождении почтальона.

— Верхом. Ах! Как это здорово!

— Но вы будете проезжать не более восьми-десяти постов в день, так как вам не следует рисковать жизнью во время езды ночью.

— Я оденусь курьером.

— Да, я закажу вам прекрасную куртку, замшевые штаны и дам вам замечательную подорожную грамоту, с гербами Франции.

— Меня примут за правительственного курьера, и я скажу, что я еду из Лондона.

Я сделал вид, что не соглашаюсь, говоря, что лошадь может засбоить и он свернет себе шею. Упорствуя в своем сопротивлении, я уверился, что он поедет, так как м-м д'Юрфэ, сделав свое предложение, становилась, естественно, той, к кому он должен был обращаться, чтобы обрести благодарность. Я заставил себя уговаривать в течение трех дней, прежде чем согласился, при условии, что он не будет ехать верхом, пока едет со мной… Уверенный, что вернется в Париж, он решил не брать с собой более двух-трех рубах; но я, уверенный также, что, когда я привезу его в Аббевиль, он больше от меня не сбежит, я отправил чемодан со всеми его пожитками в Кале, где мы его получим по прибытии. В ожидании, м-м д'Юрфэ заказала ему все одеяние курьера, включая ботфорты, которые были ему необходимы для защиты ног в случае падения. Так это дело, которое казалось трудным, было легко решено благодаря случаю.

Я провел послеобеденное время у банкиров Туртона и Бауэра, чтобы распределить мои деньги в Лондоне между несколькими банкирами, к которым меня адресовали, согласно моему желанию, с отдельными рекомендациями. Я хотел сделать несколько знакомств.

Выходя с площали Виктуар, я подумал о Ла Кортичелли, и, движимый любопытством, направился к ней. Она жила в меблированных комнатах на улице Гренель в Сен-Оноре. Она была весьма удивлена при виде меня. После долгого молчания, видя, что я ничего не говорю, она заплакала, затем сказала:

— Я бы не стала несчастна, если бы никогда не знала тебя.

— Ты была бы несчастна, но на другой манер, потому что твои несчастья происходят из твоего дурного поведения. Но каковы твои несчасья?

— Не имея возможности более оставаться в Турине, после того, как ты меня опозорил…

— Если ты будешь продолжать в том же стиле, я уйду, потому что пришел сюда не для того, чтобы оправдываться, а, скорее, для того, чтобы услышать голос твоего раскаяния.

— Ну, я и раскаиваюсь, но, тем не менее…

— Прощай.

— Ладно, я расскажу, и не буду говорить, что я думаю. Садись. Я убежала из Турина вместе с Дроги; это был фигурант, я не знаю, знаешь ли ты его; он приехал к Пасьенс; он меня любил; я допустила, чтобы он сделал мне ребенка. По твоем приезде в Турин, я была беременна. Дроги был вынужден принять решение, не имея денег и не желая, чтобы кто-то об этом узнал; я отдала моему любовнику для продажи одни из моих часов и кольцо, и мы уехали. Мы прибыли сюда, но оставались здесь только неделю. Мы встретили на променаде в Пале-Рояль Сантини, который направлялся в Лондон вместе с д'Обервалем, чтобы танцевать в Опере Хаймаркет; ему нужна была пара; он сделал нам выгодное предложение, не зная, чего мы стоим, и мы поехали. В Лондоне нас не захотели, и если бы мы собрались судиться, мы бы проиграли, потому что видно было, что я беременна, а про Сантини было известно, что он картежник, который не может сделать ни одного па. Я отдала ему для продажи все украшения, что у меня были, и мы вернулись сюда. За два месяца, что мы были в Лондоне, мы задолжали двадцать гиней, живя как нищие, и эти варвары даже не удосужились дать мне хотя бы один сбор.

У Сантини был в Версале родственник, дворцовый слуга, и он рассказал ему о затруднении, в котором мы находимся, с тем, чтобы устроить мне роды с какими-то удобствами, и он сдал нам помещение; мы согласились, и я направилась рожать в Версаль; родился мертвый младенец, и я сама оказалась на краю могилы. Я вернулась сюда, имея только одно платье. Коллальто, «Панталоне», увидел меня, влюбился, стал обо мне заботиться, и однажды, разозлившись на Сантини, который хотел вести себя как хозяин, побил его и прогнал. Он был прав, потому что тот должен был его уважать. Сантини ушел, не знаю, куда, и Коллалто добился, чтобы меня приняли в Итальянскую Комедию, и оставил меня. У меня сменились за небольшое время пять или шесть содержателей, один за другим, которые все меня покинули по странным соображениям, потому что, в конце концов, я не была их женой. Сам Коллальто меня покинул, разозленный тем, что счел себя заболевшим той же болезнью, что была у меня. Он должен был бы меня простить и предоставить мне лекарства, но мужчины все такие же, как ты, безжалостные. Я снова продала все, что у меня было, и подписала заемное письмо на четыреста франков, срок которого истек, и, поскольку у меня не имелось возможности платить, оно было опротестовано, и явились наложить арест на мою мебель, потому что решили, что она мне принадлежит. Арест длился только двадцать четыре часа, потому что владелец был оповещен и заставил уважать свои права; однако он пообещал ее забрать, если я не оплачу ему авансом за один месяц, как я обычно делаю. У меня нет ни су, и, плюс ко всему, меня уволили из Итальянской Комедии. Через неделю меня здесь больше не будет. Я не могу рассчитывать на нового любовника, так как все знают, что я больна; я во власти своден-потрошительниц, что бродят ночью по улице Сен-Оноре. Вот верная картина того состояния, в котором ты меня застал.

После этой ужасной истории она прикрыла голову грязным платком, чтобы скрыть поток слез. Я был, как окаменевший, вне себя, и испытывал неодолимую потребность понять хотя бы одну из причин ужасной бездны, в которой я увидел это несчастное падшее создание. Жалость заставила меня немедленно сделать что-нибудь для нее.

— Что ты собираешься делать?

— Ты издеваешься надо мной. Я не знаю, что это значит — делать что-нибудь. Чтобы что-то делать, надо иметь хотя бы немного денег. Завтра ко мне придут с арестом. Я отправлюсь умирать в тюрьме. Пусть исполнится божья воля. Постой, кто-то ко мне идет. Подожди.

Она встает, выходит; я слышу, как она говорит; кто-то уходит; она возвращается и говорит мне, что отдала двадцать четыре су сводне, что привела к ней мужчину.

— Я сказала ей, что у меня народ, и что я занята на всю ночь.

Мой ужас возрастает; я говорю, что не знаю, как ей помочь, ни своим кошельком, ни советом.

— Что ты будешь делать, если у тебя появятся деньги?

— Если будет достаточно, я пойду лечиться.

— И затем?

— Если у меня останется, я отправлюсь в Болонью, где буду жить своим ремеслом и став, может быть, умнее.

— Но куда ты пойдешь лечиться, если шпионы собираются тебя арестовать?

— Я ничего не знаю. Если бы Коллальто меня не бросил!

— Ах, бедная Кортичелли! Ты пропала, и позволь мне сказать тебе, что ты напрасно винишь в своих несчастьях других, а не себя саму. Я бы тебя никогда не бросил, если бы ты не поступила со мной как настоящий враг. Вытри свои слезы! Сейчас я тебе ничего не скажу. Я ухожу, но обещаю тебе вернуться завтра или послезавтра и сказать, куда ты должна пойти, чтобы лечиться, так, чтобы никто не мог тебя найти; я оплачу все, что для этого нужно. Вылечившись, ты получишь деньги, необходимые, чтобы ехать в Болонью, и затем, — храни тебя Бог. Больше ты меня не увидишь.

Бедная девочка могла поблагодарить меня лишь всхлипываниями и пожатием моих рук своими, дрожащими от чувств, потому что то, что я ей сказал, нашло отклик в ее душе. Я оставался там до конца этого извержения чувств. В конце сцены я дал ей четыре луи и ушел с сокрушенным сердцем.

Озабоченный тем, чтобы вытащить эту несчастную из пропасти, в которую она скатилась, я решил пойти к знакомому хирургу, порядочному человеку, который единственный мог бы мне подсказать, что надо сделать, чтобы поместить Ла Кортичелли в безопасное и тайное место, где бы она могла отсидеться вплоть до своего излечения. Это был мой прежний хирург Файе, который жил на улице Сены. Я взял фиакр и поехал туда. Я застал его за столом вместе с семьей; я попросил его кончить ужин, затем пройти со мной в свой кабинет и выслушать меня. Я ему все рассказал. Курс ее лечения составлял шесть недель. Никто не должен был о ней знать. Она заплатит авансом. Во сколько ей это обойдется? Она бедна. Это милостыня, которую я оказываю.

Вместо ответа Файе пишет записку с адресом и дает ее мне, со словами:

— Здесь все.

В записке предписано человеку, чей адрес дан — в конце предместья Сен-Оноре, — принять на пансион персону, которая передает эту записку и заплатит ему сто луи, затем, по истечении шести недель, отпустить ее, излеченную и спасенную. Было также добавлено, что для больной важно, чтобы ее никто не видел. Обрадованный тем, что окончил это дело так быстро и так удачно, я возвращаюсь к себе, ужинаю и ложусь в постель, не желая слышать моего братца. Я передал ему, что он сможет поговорить со мной в восемь часов. Мне необходимо было отдохнуть.

Он приходит в мою комнату в восемь и, как всегда, дурак, говорит мне, что желает сообщить о своем плане, перед тем, как я лягу спать, с тем, чтобы у меня было время подумать о нем ночью.

— Этого не нужно. Ты хочешь остаться в Париже или ехать в Рим?

— Дайте мне деньги на путешествие, и я останусь в Париже, письменно обязавшись не заявляться больше к моему брату и к вам, когда вы тут будете. Это должно вас устроить.

— Ты дурак, потому что только я могу судить, устроит меня это или нет. Выйди отсюда. У меня нет времени тебя слушать. Либо в Париже без единого су, либо двадцать пять луи, чтобы уехать в Рим, — выбирай сам.

Я зову Клермона и велю вывести брата из комнаты. Вдогонку я напоминаю ему мое распоряжение метрдотелю, что завтра последний день, когда я оплачиваю пребывание аббата. Я тороплюсь кончить дело с Ла Кортичелли. Я направляюсь в фиакре к дому в предместье С.-Антуан, адрес которого дан в записке доктора, чтобы посмотреть на место, где несчастная должна нести епитимью в течение шести недель. Я вижу мужчину средних лет вместе с женой, которые кажутся мне порядочными людьми, и, дав им прочесть записку Файета, говорю, что девушка приедет немедленно, и что я приехал, чтобы все осмотреть. Он показывает мне маленькую комнату с кроватью, с ванной, с тремя-четырьмя стульями, стол, комод и все необходимое. Он говорит, что она будет есть в одиночестве и, если ее болезнь не окажется слишком сложной, он вылечит ее за шесть недель. Он показывает мне двери семи или восьми таких же комнат, из которых четыре, как он мне сказал, заняты больными девушками, все более или менее в подобном состоянии, и имен которых он не знает. Я отсчитываю ему сотню луи, он выписывает квитанцию на имя Фэйе, и я говорю ему, что он примет особу, которая представит ему эту квитанцию и письмо Фэйе. После чего я еду в Пале-Рояль, где встречаю венецианца по имени Бонкузен, который говорит мне, что приехал снять в Париже меблированный отель и надеется сделать здесь карьеру.

— На чем?

— С помощью двух девиц, которых вы знаете.

— Кто они?

— Я вам ничего не скажу. Приходите ко мне ужинать, и вы их увидите. Вот мой адрес. Но вы оплачиваете ужин, потому что я небогат.

— Отлично. Я приду послезавтра, так как сегодня и завтра я занят.

— Не хотите ли дать мне денег сейчас, чтобы я был уверен?

— Охотно; но я не предполагал, что вы обнищали до такой степени. Вот шесть франков.

— Это слишком мало, если вы хотите хорошей еды.

— Я заплачу остальное после ужина. Прощайте.

Я знал этого человека как сомнительного персонажа. Он держал трактир в Венеции. Я бы не пошел туда, если бы не любопытство относительно двух девиц, которых я должен знать. Я пошел обедать к м-м д'Юрфэ и сразу после обеда отправился к Ла Кортичелли, чтобы ее утешить. Я нашел ее в кровати: она меня расстроила, показав свои болячки; я рассказал ей о том, что я для нее сделал, и дал ей квитанцию и письмо. Я сказал, что ей следует только взять фиакр и поехать туда одной, пообещав ей, что приду, чтобы ее повидать разок перед своим отъездом в Лондон и передать ей остальные сто экю, которых ей должно хватить, чтобы, вылечившись, ехать в Болонью. Благодарная, она сказала, что поедет туда завтра ночью, ничего не говоря своей служанке, что она пришлет кого-нибудь, чтобы забрать с собой мешок с несколькими рубашками и платьем, что у нее еще осталось, и попросила у меня еще два луи, чтобы выкупить из заклада некоторые свои безделушки. Обрадованный, что вытащил из беды Ла Кортичелли, я направился к м-м дю Рюмэн, которая на три недели распрощалась со всеми своими знакомствами. Это была женщина самых замечательных качеств, порядочная и вежливая в высшей степени, но имевшая столь странные привычки светской щеголихи, что часто заставляла меня смеяться от всего сердца. Она говорила о Солнце и о Луне, как будто это были владетельные персоны, с которыми она свела знакомство. Разговаривая однажды со мной о блаженстве избранных после смерти, она сказала, что на небесах блаженство душ должно состоять в том, что они любят Господа до безумия . Я принес ей всякие снадобья и травы для изготовления ароматов; я назвал ей необходимые псалмы; в восемь часов мы устроили небольшой ужин тет-а-тет, затем она приказала своей горничной нас запереть и дожидаться меня в десять часов, чтобы уложить спать в комнате на втором этаже, которую она велела для меня приготовить, и затем пустить меня к ней в пять часов утра. В половине десятого я сам поместил ее ноги в ванну с теплой водой, показал ей, как приготавливать ароматы в последующие дни, заставил ее произносить псалмы; затем я сам вытер ее ноги, посмеиваясь над ее благодарностями, и, отведя ее в постель, отправился сам спать, обслуживаемый ее горничной, молодой, славной и резвой, которая рассмешила меня, говоря, что раз я стал горничной ее хозяйки, справедливо, что она стала моей. Я хотел с ней пошалить, но она увернулась, говоря, что мне надо себя поберечь, чтобы быть бодрым в пять часов с ее хозяйкой. Она ошибалась.

На следующий день в пять часов я нашел мадам уже обувающейся, согласно инструкции. Мы прошли в соседнюю комнату, откуда можно было бы наблюдать восход солнца, если бы этому не мешал отель Буйон, но это было неважно. Она проделала свои моления с видом жрицы. После этого она села за свой клавесин, заверив меня, что ей очень затруднительно устраивать свои утренние процедуры три недели подряд в девять часов, так как она обедает только в два. Мы позавтракали в девять, и я оставил ее, пообещав увидеться перед своим отъездом в Лондон.

Я направился в отель Монморанси, чтобы одеться, и Клермон меня насмешил, рассказав, в какой тревоге пребывает мой брат из-за того, что я не пришел ночевать. Клермон меня причесывал, когда он вошел. Я живо вскочил, спрашивая: Париж или Рим, и он ответил: Рим. Я сказал ему подождать снаружи. Когда я оделся, я его позвал, и в этот момент вошел мой брат — художник со своей женой, которые сказали, что пришли пригласить меня на обед. Я тут же написал записку м-м д'Юрфэ, попросив у нее извинения за то, что не могу быть у нее сегодня, и сказал моему брату, что он пришел вовремя, чтобы присутствовать при наказании аббата, который, наконец, решился ехать в Рим тем способом, который я ему предписал. Я отправил Клермона в бюро Лионских дилижансов, чтобы взять и оплатить одно место; затем, менее чем в полчаса я вручил брату четыре векселя по пять луи каждый, один — для г-на Боно в Лион, другой — для г-на Цаппата в Турине, еще один — для Сасси, во Флоренции, и последний — для Беллони в Риме.

— Откуда мне знать, — говорит дурак, — что эти месье мне заплатят эти деньги, увидев эти записки?

— Если ты не уверен, оставь их мне, но насовсем. Ты всегда дерзок по отношению к своим благодетелям.

Приходит Клермон с оплаченным билетом на место в дилижансе, который выезжает завтра на рассвете. Я вручаю его ему и говорю «Прощай».

— Я могу пообедать с вами.

— Я этого не хочу. Иди обедать с Пассано, чудовище! Ты подписал свидетельство, что я подделыватель монет, и ты смеешь со мной разговаривать? Клермон, выставьте его за дверь.

Это было невероятно, но это так и было. Моя сестра спросила у меня, что я сделал с девицей, что у него отобрал.

— Я отправил ее в Венецию, разбогатевшую на две тысячи экю.

Это прекрасно, но подумайте о горе, которое должен испытывать аббат, видя вас спящим с ней.

— Эти дураки созданы, чтобы горевать. Он вам рассказывал, что она ни разу не захотела, чтобы он ее поцеловал, и что она его побила?

— Отнюдь, нет. Он сказал, что она его обожала.

Проведя приятно три или четыре часа, я проводил невестку в Оперу, а ее муж вернулся к себе. Она возносила мне самые горькие жалобы. В течение шести лет, что они были женаты, она ни разу не могла вкусить радостей замужества.

— Мне говорят, — сказала она, — что я могла бы просить развода, но я не могу, так как имею глупость его любить. Он погряз в долгах, и если я заставлю его вернуть мое приданое, я его разорю. Но, зная себя, зачем он на мне женился? Это предательство.

Она была права. Но мой брат говорил, что это не его вина, и что, женясь на ней, он надеялся, что перестанет быть фригидным. После ее смерти он женился на другой, и та его наказала. Она заставила его бежать из Парижа, оставив ей все, что у него было. Я поговорю об этом через двадцать лет от настоящего момента.

На следующий день, рано утром, мой брат уехал. Я увидел его только в Риме, шесть лет спустя. Я буду об этом говорить, когда буду в том времени. Я провел день у м-м д'Юрфэ, где, в конце концов, согласился, что малыш Тренти вернется из Аббевиля в Париж верхом, и назначил свой отъезд на третий день. Я посмотрел новую пьесу в (Комеди ) Франсез, которая провалилась. Автор плакал горючими слезами. Его друзья говорили ему с сочувствием, что лишь злые чары привели ее к падению, но это сочувствие не вернуло ему денег, которые он потерял из-за провала.

Любопытство заставило меня пойти по тому адресу, что мне оставил Бонкузен, где должны были находиться две девицы, которые меня знали. Это было по улице Монмартр, такая-то дверь, такая-то аллея, этаж. Мой кучер вертелся туда-сюда пять или шесть раз и не мог найти дома. Я вышел, чтобы пойти искать пешком, с адресом в руке; торговка сказала мне, что в доме рядом недавно приехали две девушки-иностранки, и что они должны жить на третьем этаже. Я поднимаюсь и спрашиваю у женщины, открывшей мне дверь, про двух девушек-венецианок, которые должны были к ней приехать.

— Честное слово, у меня их пятнадцать, и чтоб я пропала, если я знаю, откуда они приехали. Войдите, и вы сами у них узнаете.

Это вызывает у меня смех, я вхожу и вижу кучу шлюх, которые производят неимоверный шум и которые, видя меня у дверей, издают крик, прежде, чем я захожу. Я прошу всех этих безумных успокоиться, и не собираюсь уже спрашивать о венецианках, которых ищу, так как это бордель. Я говорю со всеми, и за исключением одной, которая англичанка, все остальные оказываются француженки. Хозяйка спрашивает, не хочу ли я поужинать с какой-либо из них, я соглашаюсь; я не хочу выбирать и полагаюсь на ее вкус, попросив дать мне ту, что она сочтет наиболее пригодной, чтобы мне понравиться.

Она дает мне одну, которая сразу меня хватает, ведет в комнату, и мгновение спустя приносят ужин, стелют белые простыни на хорошую кровать. Я смотрю на мою сотрапезницу, и она мне не нравится. Несмотря на это, я расслабляюсь, улыбаюсь ей, хорошо ем, долго сижу за столом, заказываю шампанское; видя, что я остаюсь холоден ко всем ее ужимкам, она решает, что я хочу видеть ее пьяной, и с удовольствием напивается. На третьей бутылке она уже не сознает, ни что говорит, ни что делает. Она раздевается и в натуральном виде ложится на кровать, приглашает меня, подходит ко мне, я предоставляю ей действовать и, в первый раз в жизни, имею удовольствие наблюдать, что ее усилия заставить меня быть мужчиной не удаются. Адель, Марколина, моя племянница П.П., Клементина и другие еще слишком ясно живут в моей памяти. Распутница молода, красива и хорошо сложена, но ничего не стоит, когда я сравниваю ее с другими. В три часа утра я возвращаюсь к себе, очень собой довольный, и, тем не менее, пораженный этой дурной идеей — предать себя этой девке.

На следующий день, пообедав у м-м д'Юрфэ, я взял фиакр, чтобы отправиться инкогнито повидать Ла Кортичелли в ее убежище. Я нашел ее грустной, но очень довольной своей участью и добротой хирурга и его жены. Они заверили меня, что она совершенно излечится. Она сказала мне, что убежала с улицы Гренель в девять часов, взяв с собой все свои пожитки, и что ее служанка в отчаянии, потому что она осталась ей должна. Я дал ей двенадцать луи и пообещал, что отправлю еще двенадцать, когда она мне напишет из Болоньи; она мне это обещала, но бедняжка умерла при лечении. Я узнал об этом из письма, которое написал мне в Лондон Фэйе, и в котором он сказал, что не знает, как поступить, чтобы переправить двенадцать луи, что она оставила для м-м Лауры, которая должна быть мне знакома. Я направил этому порядочному человеку адрес, по которому он сможет отправить эти деньги.

Все те, кем я воспользовался в своих магических играх с м-м д'Юрфэ, за исключением Марколины, меня предали, и все они затем плохо кончили. Читатель узнает, в своем месте, и о Пассано и о Коста.

Накануне своего отъезда я ужинал с м-м дю Рюмэн, которая заверила меня, что ее голос начинает к ней возвращаться; здравое рассуждение, которое она при этом сделала, доставило мне удовольствие. Она сказала, что режим, который, при выполнении поклонения, был ей предписан, мог этому поспособствовать. Я сказал, чтобы она в этом не сомневалась. Я любил повторять, что для того, чтобы вернуть человека на правильный путь, нужно сначала его обмануть. Тьма должна предшествовать свету. Бонкузен, которого я встретил в партере итальянского театра, посмеялся надо мной, когда я сказал, жалуясь, что во всей улице Монмартр дома с адресом, который он мне записал, не существует. Он, смеясь, сказал, что, нуждаясь в шести франках, использовал эту уловку, чтобы их получить. Я сказал, что он, будучи мошенником, не должен раскрывать свои проделки.

Распрощавшись с м-м д'Юрфэ, и заверив ее, что помню все свои обещания, я посадил с собой в фиакр молодого человека и его ботфорты, которые были объектом его обожания. Я отвез его в отель Монморанси, откуда мы выехали к вечеру. Он попросил меня ехать ночью, потому что стыдился, будучи одетым в костюм курьера, ехать не на лошади. На третий день мы прибыли в Аббевиль. Я заказал обед, он спросил у меня, где его мать, я ответил, что мы об этом узнаем, и пригласил его посетить со мной полотняную фабрику месье де Варо.

— Но можно же сразу узнать, есть здесь моя мать или нет.

— Ладно! Если ее здесь нет, мы продолжим наш путь и встретимся с ней в дороге. Мы наверняка встретим ее раньше, чем приедем в Булонь.

— Поезжайте на фабрику, а я пока посплю.

— Как хотите.

Я ухожу. Полтора часа спустя я возвращаюсь в гостиницу и не вижу молодого человека. Клермон спит.

— Где он? Я хочу обедать.

— Он отправился верхом в Париж, чтобы забрать депеши, что вы забыли.

Я вызываю начальника почты и говорю ему, что если он не приведет мне его обратно, он может рассчитывать на большие неприятности, потому что он не должен был давать ему лошадь без моего приказа. Он меня успокаивает и заверяет, что вернет его обратно раньше, чем тот прибудет в Амьен. Он дает распоряжение почтальону, который начинает смеяться, видя мое беспокойство.

— Я его поймаю, — сказал он, — еще сегодня. Он выехал всего полтора часа назад, он проехал только два поста; я проезжаю за то же время три. Вы увидите меня с ним не позднее чем в шесть часов.

— Получишь два луи на выпивку.

Я не мог обедать. Мне было стыдно, что меня так провел неопытный молодой человек. Я бросился на кровать и проспал до тех пор, пока меня не разбудил почтальон, показывая мне виновника, у которого был вид умирающего. Я приказал, ничего ему не говоря, запереть его в комнате, где у него была хорошая постель, куда ему подали ужин и где его держали до утра следующего дня, когда я должен был уезжать в Булонь и Кале. Я должен был оставить его отдыхать, так как он был весь разбит. Почтальон поймал его на половине пятого поста, немного дальше Амьена. Он был смирен, как ягненок. На следующее утро я его позвал и спросил, поедет ли он со мной в Лондон добровольно или связанным.

— Добровольно, даю вам слово чести; но верхом и вслед за вами, потому что иначе я чувствую себя униженным. Я не хочу, чтобы могли сказать, что вы преследуете меня, потому что я вас обокрал.

— Я принимаю ваше слово чести. Закажите другую лошадь. Поцелуйте меня.

Довольный, он сел на лошадь и, следуя впереди меня, остановился только в Кале у «Золотой Руки», где был удивлен, увидев свой чемодан. Я прибыл через час после него.

Глава VII

Мое прибытие в Лондон. Ла Корнелис. Я представлен ко двору. Я снимаю меблированный дом. Я делаю множество знакомств. Мораль англичан.

Едва прибыв, я вызвал хозяина гостиницы и приказал подготовить мне квитанцию на мою почтовую коляску, которую я ему оставлял под его ответственность, и забронировал пакетбот, чтобы он был в моем распоряжении, когда захочу. Был только один свободный, второй был для всех пассажиров, которые платили по шесть франков с головы. Я заплатил за это шесть гиней вперед, взяв квитанцию, потому что меня предупредили, что начиная с Кале человек становится неправ во всех своих спорах, когда не может доказать свою осязаемую и видимую правоту. Клермон до отлива погрузил все мое имущество, и я приказал ужинать. Хозяин известил меня, что в Англии луи не котируются, и поменял мне их на гинеи, без всякой для себя выгоды. Я был восхищен его честностью, так как гинея котируется на семнадцать французских су выше, чем луи.

Маленький д'Аранда — Транти смирился со своей участью. Он был теперь спокоен, горд тем, что смог показать мне свою лихость на лошади. Мы сели за стол, и я услышал звук английских слов в дверях моей комнаты. Вошел хозяин и сказал, что это курьер милорда герцога Бедфордского, посла Англии, который только что прибыл, возвращаясь в Лондон из Версаля. Этот курьер спорил с хозяином пакетбота, который я зафрахтовал; он говорил, что заказал его письмом и что тот не может им распоряжаться; тот отвечал, что письма не получал, и никто не может убедить его в обратном. Я поздравил себя с тем, что пакетбот мой. Я пошел спать, и на следующий день, рано утром, пришел хозяин, говоря, что в полночь прибыл посол, и что его камердинер хочет со мной поговорить. Я его впустил, и он сказал от имени милорда, который торопится вернуться в Лондон, что если я соглашусь уступить ему пакетбот, я смогу, тем не менее, попасть в Дувр. Я взял перо и написал мой ответ в следующих выражениях:

«Милорд герцог может располагать всем моим пакетботом, за исключением места, занимаемого тремя людьми и моим маленьким багажом. Я с готовностью пользуюсь случаем сделать этот маленький подарок послу Англии».

Камердинер вернулся, чтобы сказать мне, что посол меня благодарит, но хочет платить.

— Это невозможно, так как уже оплачено.

— Он вернет вам шесть гиней.

– Скажите этому сеньору, что он может пользоваться, но только без оплаты, и никак не иначе, потому что я не перепродаю товар, который купил .

Полчаса спустя является сам герцог, который, велев о себе доложить, с важным видом заявляет, что я прав, но также и он прав, уклоняясь от слишком большой любезности, которую я собираюсь ему оказать. Я соглашаюсь с его доводом с оскорбленным видом, но не уступаю.

— Это, — говорит он мне, — вопрос темперамента. Если вы уступаете, я не становлюсь вам менее обязан. Заплатим каждый по половине.

— Согласен, милорд, и я обязан вам за честь, которую вы мне оказываете. Я не отъеду, пока вы не будете готовы.

Он кладет три гинеи на мой комод, не показывая мне этого, и выходит, поблагодарив меня. Час спустя я возвращаю ему визит. Я велю сказать хозяину пакетбота, что он может грузить на борт милорда и весь его багаж, и я не вмешиваюсь в обсуждение, которое он ведет с офицерами посла насчет оплаты. Это меня не касается.

Мы проходим Ла Манш за два с половиной часа, при весьма сильном ветре. Назавтра визит чиновников, проверяющих, не везу ли я контрабанду, представляется мне весьма утомительным, наглым, бестактным и даже неприличным, но следует его терпеть и не обращать внимания, так как грубый англичанин, имея за собой закон, намного бесцеремонней француза.

Остров, который именуется Англией, отличается по цвету от поверхности континента. Море необычное, поскольку это океан и он подвержен приливам и отливам; вода в Темзе имеет другой вкус, отличный от всех других рек мира. Рогатый скот, рыба и вся еда отличается по вкусу от того, что едим мы, лошади другие, даже по форме, и люди, в своем большинстве, обладают характером, общим для всей нации, что заставляет их думать, что они превосходят всех прочих. Это заблуждение общее для всех наций, каждая считает себя впереди прочих. Они все правы.

Я увидел большие поместья, солидное питание, красоту сельской местности и удобство больших дорог; я любовался красотой экипажей, предоставляемых почтой для путешественников, справедливостью расценок, легкостью оплаты, быстротой, с которой они передвигаются, всегда рысью и никогда галопом, и видом городов, через которые я проезжал, двигаясь из Дувра в Лондон. В Кэнтербери и Рочестере живет многочисленное население, хотя их ширина не сопоставима с их длиной. Мы прибыли в Лондон к вечеру, восемнадцать часов спустя после нашего отъезда из Дувра, к м-м Корнелис. Это было имя, которое приняла Тереза, дочь комедианта Имера, затем жена Помпеати, танцовщика, который покончил с собой в Вене, вскрыв себе живот бритвой и вывалив в одну минуту кишки наружу.

Эта Помпеати, которая в Голландии взяла себе имя Тренти, в Лондоне назвалась Корнелис, в честь Корнелиуса Рижербооса, своего любовника, которого она разорила, о чем я говорил в своем четвертом томе[11]. Итак, я подъехал к дверям ее дома, Сохо Сквер, прямо напротив резидента Венеции. Дорогой туда я следовал инструкции, данной мне ею в ее последнем письме. Я написал ей, в какой день надеюсь ее увидеть.

Я выхожу из экипажа, оставив там ее сына и собираясь сначала с ней увидеться, но портье говорит мне подождать. Две минуты спустя слуга передает мне записку, в которой м-м Корнелис просит меня пройти в дом, куда меня отведет этот слуга, и где она будет со мной ужинать. Я не нахожу это странным. У нее могут быть свои резоны. Я снова сажусь в экипаж, и почтальоны переезжают к дому, расположенному на улице около дворца, куда им указывает слуга. Дородная женщина-француженка, которую зовут Рокур, и два слуги идут перед нами; толстая женщина обнимает г-на Корнелис, поздравляет с благополучным прибытием, отвесив мне лишь холодный реверанс. Менее чем в четверть часа Клермон, провожаемый Рокур, переносит весь мой багаж в комнату с кабинетом, через который я могу пройти в апартаменты позади, состоящие из трех прекрасных комнат, куда та же Рокур велит отнести чемодан сеньора Корнелис, который, ошеломленный, не знает, что ей ответить, когда она говорит:

— Эти два слуги — ваши, а я — ваша покорная служанка.

Я возвращаюсь в свою комнату через этот кабинет и, видя не только, что я размещен плохо, но и как человек подчиненный, я владею собой — вещь крайне редкая — и ни слова не произношу; я спрашиваю только у Клермона, где его комната, чтобы он отнес туда свой чемодан, который стоит здесь, с моими. Выйдя, он возвращается сказать, что эта большая дама показала ему его кровать в комнате наверху, где спит один из слуг этого месье. Клермон, который меня знает, удивлен тем, что я спокойно отвечаю ему:

— Очень хорошо; несите туда ваш чемодан.

— Распаковать ваши?

— Нет. Вы сделаете это завтра.

Сдерживаясь, я снова захожу в комнату моего «хозяина», который сидит там с усталым видом, как будто собираясь проехать на лошади еще один пост, но не имея сил пустить ее в галоп. Он слушает м-м Рокур, которая, сидя возле него, описывает ему подробно замечательное положение вещей у м-м Корнелис, его матери, ее обширные владения, ее огромный кредит, превосходный дом, который она построила, тридцать трех слуг, двух секретарей, шесть лошадей, сельский дом и бог знает что еще.

— Как себя чувствует моя сестра Софи?

— Вы зовете ее Софи? Ее зовут мисс Корнелис. Это красавица, месье, чудо ума, грации и талантов; она поет, она играет на всех инструментах с листа, она танцует, говорит на трех языках и превосходно на них пишет, у нее своя гувернантка и своя горничная. Жаль, что она слишком мала для своего возраста, так как ей уже восемь лет.

Ей было уже десять лет, но так как эта женщина говорила, не удостаивая меня взглядом, я ничего не сказал. Сеньор Корнелис, которому необходимо было прилечь, спросил у нее, в котором часу ужинают, и она ответила:

— В десять часов, не раньше.

Дело было в том, что м-м Корнелис была занята до этого часа со своим адвокатом по поводу большого процесса, который она вела против сэра Фредерика Фермера. Я пошел в свою комнату и, ничего не говоря, взял шляпу и трость и отправился прогуляться. Было еще только семь часов. Стараясь не заблудиться, я шел наугад и через четверть часа зашел в кафе, где было много народу. Это было кафе Оранж, известное и часто посещаемое разного рода мошенниками — итальянцами, живущими в Лондоне. Мне о нем рассказывали еще в Лионе, и я не собирался его посещать; была ночь, и случай привел меня туда; я не хотел в дальнейшем туда заходить. Я присел за столик, спросил лимонаду, и ко мне подсел мужчина, чтобы, воспользовавшись светом светильника, стоящего на моем столике, прочесть листок. Я вижу, что он напечатан по-итальянски. Мужчина, с карандашом в руке, зачеркивает слова и вносит исправления в текст. Это автор, говорю я себе. Я вижу, что он исправляет слово «ancora», вставляя букву «h», и собирается написать «anchora». Я не могу сдержаться. Я говорю, что уже четыре столетия пишут слово «ancora» без «h».

— Согласен, но я цитирую Боккаччо, и в цитатах следует быть точным.

— Вы правы, я прошу прощения. Вы литератор?

— Очень незначительный. Я Мартинелли.

— Не незначительный. У вас есть имя. Вы родственник Кальзабиджи, и он говорил мне о вас. Я читал ваши сатиры.

— Смею ли спросить, с кем я говорю?

— Меня зовут Сейнгальт. Вы окончили ваше издание «Декамерона»?

— Да, и стараюсь увеличить число подписчиков.

— Если хотите, я буду в их числе.

— Окажете мне честь.

Он дает мне квитанцию и, видя, что это всего гинея, я прошу у него еще одну, оплачиваю их и встаю, чтобы идти, говоря, что надеюсь увидеть его еще в этом кафе. Я переспрашиваю у него название кафе, и он говорит, удивленный, что я его не знаю; но он более не удивляется, когда я говорю, что приехал только что в первый раз в Лондон.

— Вам, пожалуй, будет затруднительно вернуться обратно к себе, и я вас провожу.

Едва выйдя на улицу, он сообщает мне, очень вежливо, что случай привел меня в кафе Оранж, самое скандально известное в Лондоне.

— Но вы туда ходите.

— Я могу туда ходить, повторяя стихи Ювенала: Cantabit vacuus coram latrone vialor [12]. Мошенники не могут ничего со мной сделать. Я с ними не разговариваю, а они — со мной. Я здесь уже пять лет; я поддерживаю отношения только с милордом Спенсером, я занят литературными трудами, я один, зарабатываю достаточно, чтобы жить в меблированной комнате и обедаю в таверне. У меня дюжина рубашек и эта одежда, и мне хорошо: nec ultra deos lacesso [13].

Этот человек, говоривший совершенно чисто по-тоскански, мне понравился. Я спросил его дорогой, что мне сделать, чтобы получше поселиться, и, спросив, как я хочу жить и сколько собираюсь пробыть в Лондоне, он посоветовал мне снять полностью на себя целый дом, полностью меблированный и со всем, что нужно для кухни, стола, со столовым и постельным бельем.

— Вам дадут весь инвентарь, — сказал он, — и как только вы дадите поручителя, вы станете полновластным хозяином, поселившись, как англичанин, и подчиняясь только закону.

Я просил его указать мне дом в таком роде, и тут он заходит в лавочку, говорит с хозяйкой, записывает и выходит, скопировав все, что мне нужно, из «Адвертизера» [14]. Тут были разные места, где имелись дома, которые мне были нужны. Наименее удаленный от места, где мы находились, был на большой улице, называемой Пел-Мел, и мы отправились его посмотреть. Старая женщина, отворившая нам небольшую дверь, как только он постучал, показала нам первый этаж и три верхних. На каждом этаже было две комнаты с прихожей, как везде в Лондоне, выходящие на улицу, и две — выходящие во двор. В каждых апартаментах было две кровати, одна — в комнате и одна — в прихожей. Все очень удобное, фарфор, зеркала, сонетки, — все было превосходно. В очень большом шкафу в комнате на первом этаже, где спала старуха, было все белье, а в другой — приборы из серебра, фарфора и фаянса. В кухне — весь набор утвари, в полном изобилии, и в подвале, чего я не ожидал, было все, чтобы устроить всю семью: и погреб и полки, чтобы содержать все, что необходимо для хорошего дома. Владелец хотел двадцать гиней в неделю. Я сказал Мартинелли, что дом мне нравится, и что я хочу его снять немедленно, чтобы въехать, когда захочу.

Когда он перевел старой женщине мое решение, она сказала, что если я хочу сохранить ее в качестве «Housekeeper» [15], мне не нужно будет поручительства, ей достаточно будет, чтобы я платил каждую неделю вперед; но если я хочу взять метрдотелем другого человека, ей нужно, по крайней мере, два дня, чтобы согласовать весь инвентарный список с этим человеком, и он должен дать поручителя. Я ответил, что сохраняю ее, но при условии, что она возьмет служанку, которой я буду платить, и которая ей будет подчиняться, но будет, кроме английского, говорить по-французски или по-итальянски. Она пообещала, что найдет служанку завтра; я заплатил ей авансом за четыре недели, и она дала мне квитанцию на имя шевалье де Сейнгальта; в Лондоне я себя называл только так. Мартинелли, довольный, что сослужил мне службу, покинул меня, когда, видя себя на своей улице, я его поблагодарил, пожелав доброй ночи. Я вернулся к м-м Корнелис, которую еще ожидали, хотя прозвонило уже десять часов. Маленький Корнелис спал на канапе.

Вот так, вопреки всем тем, кто говорил, что Лондон это хаос, где вновь прибывшему иностранцу нужно по меньшей мере три дня, чтобы разместиться, я превосходно устроился уже через два часа после прибытия. Я также был обрадован знакомством с Мартинелли, о котором имел самые лучшие отзывы уже в течение шести лет. Он дал мне адрес своей комнаты, которая находилась над кафе Оранж, и адрес своего печатника. Шокированный в глубине души тем, как я встретился с ним в Лондоне, я ждал его с нетерпением, решив дать знакомству доброе продолжение.

Наконец, прозвучал троекратный стук (знак хозяина), и я увидел в окно ее, выходящую из портшеза, ожидаю, пока она поднимется, она входит, подходит, веселая и радостная, что меня видит, но не бросается мне на шею; она не помнит, как рассталась со мной в Гааге; она бросается к сыну, обнимает его, покрывает поцелуями, которые он принимает с сонным видом и возвращает с холодком, говоря:

— Дорогая мамочка, дорогая мамочка.

Я говорю, что он устал, и что для людей, которым нужно отдыхать, она заставила себя слишком долго ждать. Ей говорят, что стол накрыт, и она оказывает мне честь опереться на мою руку, чтобы идти ужинать в залу, которую я еще не видел. Она велит поставить четвертый куверт, я спрашиваю, для кого это, и она отвечает, что для дочери, которую она оставила дома, потому что, когда она сказала ей, что я приехал вместе с ее братом, она спросила, хорошо ли я себя чувствую.

— И вы ее за это наказали?

— Конечно, потому что, мне кажется, в первую очередь она должна быть озабочена здоровьем своего брата, и во вторую — вашим. Не находите ли, что я права?

— Бедная Софи! Мне ее жаль. Узнавание оказывает на нее большую власть, чем голос крови.

— Дело не в сантиментах, а в том, чтобы приучить молодых людей выражаться комильфо.

Она много говорила со своим сыном, который давал ей только заученные ответы, все время с опущенными глазами, с видом уважительным, но никак не нежным. Она говорила ему, что работает, чтобы оставить его богатым после своей смерти, и что она заставила меня привезти его, поскольку он в том возрасте, что может ей помогать и участвовать в ее работах по дому; на это он спросил, каковы эти работы.

— Я даю, — ответила она, — двенадцать ужинов и балов для знати и двенадцать — для буржуа в год, по две гинеи с головы, и бывает частенько до пятисот-шестисот персон, затраты бывают огромные, и мне, будучи одной, невозможно уследить, чтобы меня не обворовали, потому что, не умея быть повсюду, я вынуждена доверять людям, которые, быть может, этим злоупотребляют, но теперь, когда вы здесь, вы сможете следить за всем, мой дорогой сын, держать все под запором, писать, содержать кассу, платить, получать квитанции и ходить по всему дому и смотреть, чтобы дамы и сеньоры были хорошо обслужены, выполнять, наконец, функции хозяина и быть лицом дома в качестве моего сына.

— Вы полагаете, стало быть, дорогая мама, что я смогу делать это все?

— Да, потому что вы научитесь.

— Мне кажется, это невозможно.

— Один из моих секретарей поселится с вами в этом доме, который я только что наняла, и он введет вас в курс дела. В течение года у вас не будет другого дела, кроме как изучать английский и являться на ассамблеи, чтобы я представляла вас дамам и повсюду, что есть самого значительного в Лондоне, и мало-помалу вы заделаетесь англичанином; все заговорят о мистере Корнелис.

— Корнелис?

— Да, это ваше имя.

— Мое имя? Мне надо будет его записать, чтобы не забыть.

Полагая, что он шутит, она посмотрела на меня немного удивленно. Она сказала ему идти спать, что он и проделал сразу, поблагодарив ее. Оставшись наедине со мной, она сказала, что он показался ей слабо образованным и слишком маленьким для своего возраста, и что она видит, что, возможно, слишком поздно начинать давать ему другое воспитание.

— Чему он выучился за эти шесть лет?

— Он мог бы выучиться всем наукам, потому что был в первом пансионе Парижа; но он изучал только то, что захотел: играть на флейте, ездить на лошади, владеть оружием, хорошо танцевать менуэт, менять рубашки каждый день, вежливо поддерживать разговор, изящно представляться и держаться элегантно. Вот все, что он умеет. Никогда не пытаясь найти себе применение, он не имеет понятия о литературе, не умеет писать, не умеет считать, он не имеет и понятия о том, что Англия — это остров в Европе.

— Вот потерянные шесть лет. Моя дочь над ним посмеется. Я ее обучила. Можно ею гордиться в ее нежном возрасте восьми лет, полную, знаний; она знает географию, историю, языки, музыку и рассуждает с бесконечным умом. Все дамы вырывают ее из рук. Я держу ее в школе рисунка весь день, она приходит домой только к вечеру. В воскресенье она здесь обедает, и если вы доставите мне удовольствие прийти обедать ко мне в воскресенье, вы увидите, что я не преувеличиваю.

Это было в понедельник. Я ничего не сказал, но нашел странным, что она не сочла, что мне не терпится ту увидеть, что она не сказала мне, чтобы я приходил к ней ужинать завтра, что она не привела ее на ужин с собой. Она сказала мне, что я приехал в Лондон во время, чтобы увидеть последний праздник этого года, который она дает для знати, которая через две-три недели уедет, чтобы провести лето в деревне.

— Я не могу, — сказала она мне, — дать вам билет, потому что могу давать их только знатным персонам; но вы сможете туда прийти и быть там возле меня в качестве моего друга, вы все увидите. Если меня спросят, кто вы, я отвечу, что вы тот, кто заботился о моем сыне в Париже и приехал мне его вернуть.

— Я вам весьма благодарен.

Мы оставались за столом за беседой до двух часов утра; она рассказала мне в деталях все состояние процесса, который вела против г-на Фермор. Он претендовал на то, что дом, который она построила, и который стоил десять тысяч гиней, принадлежит ему, поскольку это он дал ей деньги, но он ошибался, поскольку, согласно пункту, который она цитировала, это она платила рабочим, и это ей они давали квитанции; стало быть, дом принадлежал ей. Однако деньги, говорил Фермор, принадлежали не ей. Она возражала, предлагая предъявить хоть одну квитанцию. Это правда, говорила эта почтенная женщина, что вы давали мне не раз неожиданно по тысяче гиней, но это было всего лишь щедростью с вашей стороны, и совершенно не странной для богатого англичанина, поскольку мы любили друг друга, и жили вместе.

Этот процесс, который в течение двух лет она выигрывала четыре раза, и который не кончался из-за кляузы, которую Фермор использовал, чтобы оспаривать ее победу, дорого стоил Корнелис, и когда мы говорили в тот раз, речь шла об апелляции к Справедливости, где, beati possidentes [16] следовало ожидать решения тринадцать — четырнадцать лет. Она говорила, что этот процесс позорит г-на Фермора, и я очень хорошо это понимал, но я не понимал, как она может считать, что он ей доставляет чести; при этом она искренне так полагала. В различных рассуждениях такого рода, которые длились у нас в течение трех часов, она ни разу не спросила меня, хорошо ли я устроился, она не полюбопытствовала, собираюсь ли я оставаться на какое-то время в Лондоне и что намереваюсь тут делать, и не предложила мне ни своих услуг, ни своего кредита, поскольку относительно своего кошелька сказала мне, смеясь, что у нее не бывает никогда ни су. Ей поступало более двадцати четырех тысяч фунтов стерлингов в год; но за свои первые три года она потратила более двадцати четырех тысяч. Таким образом, сказала мне она, она рассчитывала расплатиться со всеми своими долгами следующей зимой.

Поскольку Корнелис не обнаруживала любопытства относительно моих дел, я решил ничего ей не говорить. Она не видела на мне никаких признаков богатства, со мной были только одни единственные часы, все мои бриллианты лежали в шкатулке. Я отправился спать, задетый, но не разозленный, потому что в глубине души был рад обнаружить ее дурной характер. Несмотря на беспокойство, с которым я ожидал увидеть мою дочь, я решил увидеться с ней лишь в воскресенье, отправившись к ней обедать, как небрежно сказала мне Корнелис.

Назавтра в семь часов я сказал Клермону сложить весь мой багаж в тележку, и когда все было сделано, пошел сказать моему бедному малышу, который был еще в постели, что собираюсь поселиться в Пел-Мел, в доме по адресу, который я ему записал.

— Как? Вы не останетесь со мной?

— Нет, потому что ваша мать забыла меня поселить.

— Это правда. Я хочу вернуться в Париж.

— Не делайте этой глупости. Поймите, что теперь, будучи у вашей матери, вы у себя, и что, возможно, в Париже вы уже не найдете себе жилья. Прощайте. Я буду обедать в воскресенье с вами у вашей матери.

Клермон устроил все менее чем в час в моем новом доме. Я вышел во фраке и отнес г-ну Цуккато, резиденту Венеции, письмо г-на Морозини, прокуратора; он прочел его и сказал мне холодно, что рад со мной познакомиться. Я попросил представить меня ко двору, и моя просьба заставила его рассмеяться. Я оставил его смеяться, и ноги моей у него больше не было. Я направился отнести такое же письмо прокуратора милорду д'Эгремону, который был болен, я оставил письмо у него. Несколько дней спустя он умер. Некоторое время спустя его вдова вышла замуж за графа Брил Мессекьокен, который сейчас еще в Лондоне министром Саксонского выборщика. Я отправился к г-ну графу де Гуэрши, послу Франции, с письмом от г-на маркиза де Шовелен, в котором тот говорил обо мне таким образом, что тот пригласил меня обедать назавтра, сказав, что представит меня ко двору С. Джеймс в воскресенье, после капеллы. Я познакомился назавтра за столом этого посла с шевалье д'Эон, секретарем его посольства, который в дальнейшем заставил столько говорить всю Европу. Это была женщина, которая, перед тем, как войти в дипломатию, была капитаном драгун. Несмотря на большой министерский ум и манеры мужчины, я разглядел в ней и нечто менее мужское. Ее комедия началась некоторое время спустя, с отъездом из Лондона г-на де Гуэрши, который ушел в отпуск. На этой неделе я отправился свести знакомство со всеми банкирами, в руках у которых у меня находилось не менее сотни тысяч экю. Они подтвердили подписи и, согласно рекомендательным письмам гг. Туртона и Бауэра, предложили мне свои частные услуги. Я выходил в театры Ковентгарден, Друри Лейн, ни с кем не знакомый, обедал в тавернах, чтобы привыкнуть постепенно к английским нравам. Утром я ходил на биржу, где делал знакомства; именно там негоциант Босанке, которому я был рекомендован, чтобы он нашел мне хорошего слугу, говорящего, кроме английского, и по-итальянски или по-французски, дал мне негра, верность которого он гарантировал. Этот Босанке дал мне повара-англичанина, говорящего по французски, который переселился ко мне со своим семейством, и ввел меня в некоторые необычные сообщества, о которых я буду говорить в своем месте и времени. На этой же неделе я также захотел познакомиться с избранными беньо [17], где человек богатый может помыться, поужинать и переспать с изысканной жрицей радости. Это превосходное занятие, которое стоит только шесть гиней; экономия может снизить цену до четырех, но экономия портит удовольствие.

В воскресенье в одиннадцать часов я, элегантный, при прекрасных перстнях, часах, и ордене на перевязи с пунцовой лентой, направился ко двору, где подошел к графу де Гуэрши в последней прихожей. Я вошел вместе с ним, и он представил меня Георгу III, который заговорил со мной, но так тихо, что я смог ответить только поклоном. Но Королева это возместила. Я был очарован, увидев среди тех, кто составлял двор, резидента Венеции. Когда г-н де Гуэрши произнес мое имя, я увидел, что резидент удивился, потому что прокуратор в своем письме не назвал Казанову. Королева спросила, из какой я провинции Франции, и, поняв из моего ответа, что я венецианец, посмотрела на резидента Венеции, который реверансом дал понять, что у него нет возражений. Она спросила, знаю ли я послов, которые отбыли шесть недель назад, и я ответил, что когда я проводил три дня в Лионе вместе с ними, г-н де Морозини дал мне письма для миледи д'Эгремон и для резидента. Она сказала, что г-н Кверини заставил ее много смеяться.

— Он сказал мне, что я дьяволенок.

— Он хотел сказать, мадам, что у Вашего Величества ангельский ум.

Я хотел, чтобы она спросила, из каких соображений тот, кто меня представляет, — не г-н Цуккато, я бы тогда ответил, что резиденту от этого было бы не много радости. После двора я возвратился в мой портшез, который отвез меня в Сохо Сквер к Мистрис Корнелис, куда я был приглашен на обед. Человек, одетый в придворные одежды, не смеет ходить пешком по улицам Лондона; тамошний носильщик, праздношатающийся, бездельник из народа обольет его грязью, засмеется ему в лицо, толкнет, чтобы вынудить сказать что-то неприятное, чтобы иметь основание подраться с ним на кулаках. Демократическое умонастроение царит в английском народе даже в еще большей степени, чем теперь среди французов, но сила конституции держит его в послушании. Бунтарские настроения царят, наконец, в любом большом городе, и великой задачей умного правительства является держать их в спящем состоянии, потому что если они проснутся, это будет такой поток, который не удержит никакая плотина.

Остановившись у дверей дома Корнелис, я сказал моему негру, которого звали Жарбе, отослать носильщиков; я вхожу, поднимаюсь на второй этаж, где, в конце двенадцати или четырнадцати комнат, меня проводят в ту, где находится м-м Корнелис с двумя женщинами и двумя мужчинами — англичанами. Она встречает меня с самыми дружескими изъявлениями и, посадив рядом с собой, продолжает разговор с четырьмя присутствующими, говоря с ними по-английски и не объясняя им, кто я такой. Когда ее метрдотель приходит сказать, что кушать подано, она велит позвать сверху детей. При появлении Софи я бросаюсь к ней, чтобы обнять и расцеловать, но, наученная соответствующим образом, она подается назад и, сделав мне глубокий реверанс, произносит приветствие, заученное наизусть, на которое я благоразумно не отвечаю, чтобы не получилось слишком коротко. Корнелис представляет затем господам своего сына и говорит им, что это я возвратил ей его после шести лет отсутствия, когда я заботился о его воспитании; она говорит им это по-французски, и я с удовольствием вижу, что вся компания говорит по-французски.

Мы садимся за стол, она — между своими двумя детьми, и я — напротив, между двумя англичанками, из которых одна, хотя и в возрасте, больше мне нравится своим умом. С ней я и веду беседу, когда вижу, что эта Корнелис говорит со мной только от случая к случаю, и что Софи, которая водит своими красивыми глазами от одного к другому, вовсе на меня не глядит; она явно меня сторонится; она следует явно инструкции, которую я нахожу как странной, так и дерзкой. Чувствуя себя задетым и оскорбленным и стараясь это не показывать, я затеваю любезные разговоры с англичанами, мужчинами и женщинами, об обычаях, наблюдаемых мною в Англии, без малейшей, однако, тени критики, которые их заставляют смеяться, делают мое общество для них приятным, и, в свою очередь, совершенно не смотрю на Корнелис.

Моя соседка, полюбовавшись на красоту моих кружев, спрашивает, что нового при дворе.

Все мне показалось новым, мадам, потому что я этого никогда, до сего дня, не видел.

— Видели вы короля? — спрашивает сэр Джозеф Корнелис.

— Сын мой, — говорит ему мать, — никогда не задают подобных вопросов.

— Почему, дорогая мама?

— Потому что этот вопрос может не понравиться месье.

— Наоборот, — говорю я, — он мне понравился. Вот уже шесть лет я внушаю ему, что он должен всегда спрашивать. Мальчик, который никогда ничего не спрашивает, остается все время в неведении.

Корнелис дуется и ничего не отвечает.

— Итак, — повторяет мне малыш, — вы не ответили, видели ли вы короля, или нет.

Да, мой дорогой, Его Величество говорил со мной, но я не знаю, что он мне сказал, в отличие от королевы, которая говорила со мной очень понятно.

— Кто вас представил?

— Посол Франции.

— Это очень хорошо, говорит мать, но согласитесь, что этот последний вопрос был лишний.

— Задайте другой, но не мне, которому этот вопрос показался дружеским. Вы видите, что то, что я должен ему ответить, доставляет мне чести. Если бы я не хотел, чтобы узнали, что я был при дворе, я бы не явился к вам обедать, одетый таким образом.

— В добрый час. Но поскольку вы любите, чтобы вас допрашивали, спрошу у вас также, почему вы были представлены министром Франции, а не Венеции.

— Потому что венецианский этого не захотел, и был прав.

С сотней других разговоров мы дошли до десерта, а моя дочь еще не сказала ни слова.

— Дорогая дочь, — говорит ее мать, — скажите же что-нибудь г-ну де Сейнгальт.

— Я не знаю, дорогая мама. Сделайте лучше, чтобы он со мной поговорил, и я ему отвечу наилучшим возможным образом.

— Ладно! — говорю я, — прекрасное дитя, скажите мне, что вы сейчас изучаете?

— Рисунок, и, если вы хотите, я покажу вам мои работы.

— Я посмотрю их с удовольствием; но прошу сказать мне, почему вы полагаете, что обидели меня, поскольку у вас виноватый вид.

— У меня! Я наверняка ничем вас не обижала.

— Вы говорите со мной, не глядя на меня. Вы стыдитесь своих прекрасных глаз? Ну вот, вы краснеете. В чем вы провинились?

— Вы ее смущаете, — говорит мне ее мать. Ответь ему, что за тобой нет никакой вины, но ты не смотришь на того, с кем разговариваешь, лишь из уважения и от скромности.

Она не ответила.

После короткой тишины вся компания встает, и малышка, сделав реверанс, уходит за своими рисунками и приносит их мне.

— Мадемуазель, я не хочу ничего видеть, пока вы на меня не посмотрите.

— Ну что ж, — говорит ее мать, — посмотри на месье.

— Ох, ну вот, — говорю я, — я узнаю вас. А вы, вспоминаете ли вы, что уже меня видели?

— Хотя и прошло шесть лет, я сразу вас узнала, как только вы вошли.

— Как вы могли меня узнать, если ни разу на меня не взглянули? Если бы вы знали, мой ангел, какая непростительная невежливость — не глядеть на человека, с которым разговариваешь! Кто мог вам дать такое дурное указание?

Малышка смотрит на мать, которая отходит к окну. Когда я вижу, что достаточно отомщен, и что англичане все поняли, я начал рассматривать ее рисунки, расхваливать все в деталях, поздравляя с наличием таланта и делая комплименты ее матери, которая обеспечила ей столь прекрасное образование. Она была счастлива от похвал, которые я раздавал то ей, то ее дочери, и речи более не шло об опущенных глазах. Софи, получив молчаливое позволение на меня смотреть, пользовалась им без перерыва; я угадывал в ее лице прекрасную душу, и сам себе сетовал, что вынудил ее жить под властью безумной матери. Она села за клавесин, она пела по-итальянски, потом она аккомпанировала себе на гитаре маленьким ариям, и, наконец, она захотела станцевать менуэт со своим братом, который учился в Париже и который танцевал весьма плохо, потому что плохо держался; и его сестра, обняв его, ему об этом сказала. Она затем станцевала его со мной, и ее мать, найдя менуэт превосходным, сказала ей, что она должна перестать обниматься, что я проделывал, посадив ее себе на колени, и наградив всеми поцелуями, которых она заслуживала и которые она мне вернула со всей нежностью, какой я только мог пожелать. Ее мать рассмеялась, и она также обняла ее нежно, отойдя от меня и спросив, не сердится ли она.

Мать показала мне залу, которую велела построить для бала и для того, чтобы давать ужин для четырех сотен персон, сидящих все вместе за одним подковообразным столом. Я легко уверился, что в Лондоне нет более обширной залы. Последний праздник давался перед закрытием парламента пять или шесть дней спустя. У нее было на службе более двадцати служанок и десять — двенадцать лакеев. Вся эта свора, которая, по ее словам, ее обкрадывала, была ей необходима, и так и должно было быть. Я оставил эту Корнелис, восхищаясь ее смелостью и желая ей счастья.

Я велел отнести себя в С.Джеймс-парк, к миледи Харрингтон; у меня было для нее письмо, как знает читатель; она жила на территории двора и поэтому собирала у себя ассамблею каждое воскресенье; У нее разрешено было играть, потому что в парке была королевская юрисдикция. В других местах нельзя было ни играть, ни давать концерты; шпионы, которые шастали по улицам Лондона, внимательно слушали, какого рода шум производился в гостиных домов, и могли судить, что кто-то играет, или кто-то поет, они прятались, где только могли, и если видели открытую дверь, проскальзывали внутрь и сажали в тюрьму всех дурных христиан, которые осмеливались таким образом нарушать святость воскресения, которую можно было, однако, восславить, отправившись в таверны развлекаться с бутылками или с девицами, которыми Лондон кишел.

Я поднимаюсь к миледи Харрингтон, передаю ей мое письмо, она сразу приглашает меня войти, я оказываюсь среди двадцати пяти-тридцати персон, мужчин и женщин, делаю реверанс миледи, которая сразу говорит, что видела меня у королевы и что хочет также видеть и у себя. По крайней мере три четверти часа я оказываюсь единственным говорящим: вопросы, ответы, все одни и те же, что бывают по случаю появления иностранца. Миледи Харрингтон, возраста сорока лет, еще красивая, знаменитая в Лондоне своим богатством и своими галантными похождениями, знакомит меня сразу со своим мужем и четырьмя взрослыми дочерьми — все очаровательные — миледи Станоп, Веллой и Эмилией, — я забыл имя четвертой. Она спрашивает, почему я явился в Лондон в сезон, когда все выезжают за город, и я ответил, что рассчитываю провести здесь год. На это она не имеет чего возразить и говорит, что в том, что зависит от нее, она постарается обеспечить мне на своей родине все возможное благоприятствование.

— Вы увидите, — говорит мне она, — всю знать в четверг на Сохо-сквер; я могу дать вам билет. Держите. Это ужин и бал. Он стоит две гинеи.

Я передаю их ей, и она надписывает на таком же билете: «Оплачено Харрингтон». Я не говорю ей, что только что обедал с Корнелис.

Она усаживает меня за вист и спрашивает, есть ли у меня письма к другим дамам. Я отвечаю, что есть одно, очень странного характера, которое я рассчитываю вручить даме завтра. Это письмо — портрет дамы.

— Оно при вас?

— Да, миледи.

— Могу я на него взглянуть?

— Почему нет. Вот оно.

— Это герцогиня Нортумберлендская. Пойдемте, передадим его ей. Подождем, когда отметят роббер.

Лорд Перси дал мне этот портрет в день, когда я обедал у него, сказав, что он послужит мне рекомендательным письмом, когда, явившись в Лондон, я представлю его его матери.

— Вот, герцогиня, — говорит ей м-м Харрингтон, — рекомендательное письмо, которое месье должен вам передать.

— Ах, да! Это г-н де Сейнгальт. Мой сын мне написал; я рада вас видеть. Надеюсь, что вы придете ко мне. Я собираю компанию три раза в неделю.

— Позвольте же, мадам, чтобы я представил вам настоящее письмо к вам.

— Охотно, вы правы.

Я сыграл в вист очень маленькую партию и проиграл пятнадцать гиней, которые сразу заплатил, и по этому случаю миледи Харрингтон отозвала меня в сторонку, чтобы дать мне урок, достойный быть описанным.

— Вы проиграли, — сказала мне она, — и заплатили золотом; полагаю, у вас с собой нет банковских билетов.

— Пардон, миледи, у меня есть по пятьдесят и сто.

— Следует разменять один и платить таким образом, или отложить оплату на другой день. У нас платить звонкой монетой считается за некоторую грубоватость, которая, впрочем, легко прощается иностранцу, который не может знать наших обычаев; но знайте, что это не сойдет вам в следующий раз. Вы заметили, что дама улыбнулась.

— Кто она?

— Это леди Ковентри, сестра герцогини Гамильтон.

— Должен ли я попросить у нее прощения?

— Отнюдь нет. Она, возможно, рада, потому что получила таким образом лишних пятнадцать шиллингов.

Это была небольшая шпилька. Но эта леди Ковентри была брюнетка, прекрасная до невозможности. Я познакомился с милордом Харви, тем самым, который завоевал Гавану, человеком любезным и большого ума. Он женился на мисс Чадлей и расторгнул брак. Эта знаменитая Чадлей была придворной дамой вдовой принцессы де Гейлс, она стала впоследствии герцогиней де Кингстон. Ее редкостные приключения были очень на слуху. Я поговорю о ней в свое время и на своем месте. Я вернулся домой, вполне довольный проведенным днем. Назавтра я начал есть дома и был весьма удовлетворен моим английским поваром, который, помимо избранных блюд своей нации, которые он подавал мне каждый день, готовил также пулярку и очень тонкие французские деликатесы. Единственное, что доставляло мне некоторое неудовольствие, было то, что я был один; у меня не было ни красивой любовницы, ни друга, и в Лондоне принято было приглашать человека комильфо обедать в компании в таверну, где он оплачивает свою долю, но не за весь стол. Смеялись, когда я говорил, что ем у себя, потому что в тавернах не дают супу. У меня спрашивали, не болен ли я. Англичанин — поедатель баранины[18]. Он почти не ест хлеба и полагает себя экономным в том, что избегает затрат на суп и на десерт; это заставляет меня сказать, что обед англичанина не имеет ни начала, ни конца. Суп воспринимается как большая затрата, потому что даже слуги не желают есть говядину, из которой был изготовлен бульон. Они говорят, что она пригодна только для собак. Их соленая говядина, в отличие от вареной, превосходна. Я пытался привыкнуть к пиву, но вынужден был оставить попытки в неделю. Горечь, которую оно вызывает, невыносима. Виноторговец, которого дал мне Босанке, поставил мне превосходные вина из Франции, натуральные; но мне пришлось платить дорого.

В понедельник утром Мартинелли нанес мне визит. Прошла неделя, как я там поселился, и я его еще не видел; я пригласил его отведать моего супу, и, поскольку он сказал, что должен пойти в Музеум и остаться там до двух часов, я отправился вместе с ним, чтобы посмотреть это знаменитое заведение, которое делает столько чести английской нации. Я свел там знакомство с доктором Мати, о котором в дальнейшем у меня будет большой повод говорить. Я поговорю об этом в свое время. В два часа мы отправились обедать, и Мартинелли составил мне прекрасную компанию, поскольку просвещал меня, рассказывая о нравах страны, где я находился, и с которыми я должен был считаться, если хотел там хорошо жить. Dum fueris Romae, Romano vivilo more[19].

Я рассказал ему об оплошности, которую совершил, заплатив золотом за то, что должен был оплачивать бумажными деньгами, и, после того, как он посмеялся, он указал мне на то, что это не только свидетельство процветания и богатства нации, когда она отдает предпочтение своим бумагам перед золотом, но и доказательство явного доверия, оказываемого ею своему банку, когда нация уверена, что все бумаги, циркулирующие в трех королевствах, имеют реальную стоимость. Это предпочтение бумаг золоту замечательно также и превышением на пять фунтов на сотню, которые гинея имеет по отношению к фунту стерлингов, которым англичанин пренебрегает. Вы должны кому-то сотню гиней, вы отдаете ему сто фунтов стерлингов в бумагах, и он ничего не говорит, хотя он теряет, при этом он вас благодарит. Благодаря этой политике английская нация удваивает свою казну. Все богатства, которыми она располагает в звонкой монете, служат ей для осуществления внешней торговли, и она делает это во внутренней посредством письменных знаков, представляющих те же реальные богатства.

После обеда я отправился с Мартинелли в комедию в театр Друри-Лейн. В начале пьесы партер проявил недовольство, поскольку ему не дали ту пьесу, которую обещали, был топот; Гаррик, знаменитый комедиант, которого похоронили двадцать лет спустя в Вестминстере, напрасно выходил, чтобы говорить с партером и чтобы его успокоить; его освистали, он вынужден был ретироваться, и яростные зрители закричали «Спасайся кто может», и на этот крик я увидел короля, королеву и всю приличную публику покидающими свои ложи, выходящими из театра в страхе перед беснующимся народом, который, смеясь, добивался исполнения своего желания. Менее чем в час снесли все, кроме стен. После этого выступления все эти демократические животные отправились напиваться крепкими напитками в тавернах. Две или три недели громили снова и снова зал, и была объявлена первоначальная постановка. Гаррик, при поднятии занавеса, предстал, чтобы вымолить прощение публики; но в тот момент, когда он просил пардону, голос из партера произнес: — «на колени» , — и это слово, повторенное сотней ртов, заставило английского Росциуса встать на колени. Захлопали в ладоши, и все было кончено. Таков народ Лондона, который осмеивает короля, королеву и всех принцев, когда может увидеть их на публике, где они появляются весьма редко.

Четыре или пять дней спустя, после того, как я познакомился с сэром Огюстом Хервей, я встретил его в Грим-парк в момент, когда он с кем-то говорил.

— Кто, — спросил я его, — этот месье?

— Это брат лорда Ферекс, того, что был умерщвлен руками палача два месяца назад, потому что убил своего лакея.

— И вы с ним говорите? Разве он не опозорен?

— Опозорен из-за этого? Было бы забавно. Даже сам его брат не опозорен. Он заплатил своей жизнью за нарушение закона, он ничего больше не должен. Это честный человек, который сыграл по-крупному. Я не знаю в нашей конституции ни одной кары, которая бы несла позор. Она была бы тиранической. Я могу хладнокровно нарушить любой закон, если почувствую себя расположенным уступить желанию совершить преступление, связанное с насилием. Это немного безумие, согласен, но я волен выбирать. Можно считать опозоренным лишь преступника, который, чтобы избежать наказания за свое преступление, совершает подлость или проявляет трусость, недостойные джентльмена.

— Например?

— Умолить короля явить ему милость, просить прощения у народа, или, уж не знаю, чего.

— Пуститься в бегство.

— Нет, так как спасаться — это достойный поступок. Заметьте, что для того, чтобы пуститься в бегство, человеку храброму нужны только его собственные силы, будь то моральные или физические; он борется против смерти, которой наносит поражение своим бегством: Vir fugiens denuo pugnabit[20].

— Что тогда думаете вы о ворах с большой дороги?

— Это канальи, которых я презираю, поскольку они доставляют неудобство обществу; но в то же время мне их жаль, когда я думаю, что ремесло, которое они избрали, заставляет их видеть все время перед глазами виселицу. Вы выезжаете из Лондона в одиночку в фиакре, чтобы нанести визит своему другу, который живет в деревне в двух или трех милях. На половине дороги ловкий человек прыгает вам на подножку вашей коляски и просит у вас кошелек, направляя пистолет вам в грудь. Что вы делаете?

— Если у меня есть заряженный пистолет, я его убиваю, если нет — отдаю ему кошелек, называя проклятым убийцей.

— Вы будете кругом неправы. Если вы его убиваете, вы будете приговорены к смерти согласно закону, поскольку вы не распоряжаетесь жизнью англичанина; а если вы называете его проклятым убийцей, он ответит вам, что он не таков, потому что не нападает на вас сзади, а, нападая спереди, он дает вам возможность выбора. Это благородно, так как он мог бы вас убить. Вы могли бы, отдав ему хладнокровно кошелек, упрекнуть его в выборе скверной профессии, и он должен будет с вами согласиться. Он скажет вам, что старается отдалить от себя виселицу, сколь это возможно, но видит, что она неизбежна. Затем он вас поблагодарит и посоветует никогда не выезжать из Лондона без вооруженного слуги на лошади, потому что тогда бедный вор не осмелится на вас напасть. Мы, англичане, зная, что подобная нечисть водится на наших дорогах, путешествуем с двумя кошельками, одним — маленьким, чтобы отдать его случайному вору, которого мы можем встретить, и другим, с нужными нам деньгами.

Что ответить на такое рассуждение? Я счел его разумным. Остров, называемый Англией, — это море, имеющее песчаные отмели, те, кто по нему плавает, должны пересекать его с предосторожностями. Этот урок сэра Огюста доставил мне бесконечное удовольствие.

Переходя от одного утверждения к другому, он посочувствовал судьбе вора, который, украв семьдесят тысяч фунтов стерлингов в процессе своей деятельности и сбежав во Францию, считая себя уже вне опасности, был однако, вопреки этому, повешен этими днями в Лондоне.

— Король, — сказал он мне, — вытребовал его год назад у герцога де Нивернуа, посла Луи XV, одним из условий мира. Герцог, будучи человеком умным, ответил послу, что его господин не видит никакой трудности в том, чтобы избавить Францию от вора, выдав его на его родину; и, естественно, его нам отправили, и нация, очарованная тем, что увидит повешенным соотечественника, который посмел ее обмануть, была наичувствительнейшим образом обязана уму лорда Галифакс, который купил у наших соседей мир на условиях, столь унизительных для них, потому что они предали, в лице этого несчастного, права человека.

— Таким образом, были найдены 70 тысяч фунтов?

— Ни единого су.

— Как?

— Потому что украденное не было найдено. Очевидно, он оставил небольшой клад в руках своей жены, которая живет очень неплохо, и которая, будучи достаточно богатой и красивой, сможет снова выйти замуж, и весьма удачно.

— Я удивляюсь, что ее оставили в покое.

— Что могут ей сделать? Вы понимаете, что она никогда не признается, что ее покойный муж оставил ей деньги. Нельзя и подумать произвести дознание, чтобы разыскать эти деньги. Закон против воров требует, чтобы их вешали; он не говорит об украденном, потому что полагает его исчезнувшим. И еще: если говорить о ворах, которые возвратили украденное, и о тех, кто не вернул, следует сделать два закона и установить два различных наказания, и вы видите, что возникает путаница. Мне кажется, однако, что не следует налагать два наказания за одно преступление; наказания повешения достаточно, без того, чтобы добавлять возврат украденного, если оно не есть наличность, или может быть опознано тем, кто был его собственником до того, как оно было украдено, потому что если оно опознано после, оно уже не принадлежит ему; это вор становится собственником вещи, правда, посредством насилия, но это не мешает стать ему действительным хозяином украденного, потому что он может им располагать. Поэтому каждый должен сохранять то, что имеет, так как в случае, если его украли, возврат становится слишком затруднителен. Я взял у Испании Гавану — великое ограбление, совершенное за счет превосходства в силе, — и ее вернули, потому что я не мог взять остров Куба в мой кошелек, как я взял, по разделу, сорок миллионов пиастров, относительно которых не возникло и сомнения.

После нескольких великолепных высказываний такого же рода я направился вместе с ним к герцогине де Нортумберленд, где познакомился с миледи Рошфор, чей муж был назначен послом в Испании. Эта леди была одна из трех, чьи галантные похождения доставляли каждый день занятные истории любопытным большого города. Герцогиня сказала мне, что ждет со дня на день возвращения своего сына.

Накануне ассамблеи в Сохо Сквер со мной обедал Мартинелли, и к слову заговорил о ла Корнелис и о долгах, ее обременяющих, из-за которых она была вынуждена не выходить из своего дома во все дни, кроме воскресенья, дня, когда должники не могут быть арестованы. Огромные расходы, которые она несет, и которых могла бы избежать, ввергают ее в беду и в скором времени должны ее разорить. Она должна, говорил он, в четыре раза больше, чем имеет, включая и дом, права на владение которым, как следует из происходящего сейчас процесса, являются сомнительными.

Глава VIII

Ассамблея у Корнелис. Приключение в Ренелаг-хаус. Английские куртизанки вызывают отвращение. Паулина, португалка.

Я пришел на ассамблею Корнелис, отдав у двери свой билет ее секретарю, который записал мое имя. Я ее увидел, и она похвалила меня за то, что я на ассамблее по билету, сказав, что была уверена меня там увидеть. Прибыла миледи Харрингтон; это была одна из ее больших покровительниц; она сказала, что у нее есть доброе количество гиней, которые она хочет ей передать, и добавила, говоря с ней и увидев меня, что предполагала, что мы знакомы, но не осмелилась мне ничего сказать.

— Почему, миледи? Я имею честь быть знакомым с м-м Корнелис очень давно.

— Я этому верю, — говорит она, смеясь, — и поздравляю вас. Вы знаете, разумеется, и эту очаровательную девушку.

Она обнимает Софи, целует ее и говорит, что если я люблю себя, то должен также любить и ее, так как у нее мое лицо. Она берет ее за руку и проводит в толпу ассамблеи, опираясь и на мою руку. Тут я вынужден спокойно выслушивать двадцать вопросов, задаваемых миледи Харрингтон женщинами и мужчинами, которые меня еще не видели.

— Это не муж ли м-м Корнелис приехал?

— Нет, нет, нет, — говорит миледи Харрингтон всем любопытным, и я вынужден терпеть, потому что все говорят мне в форме комплимента, что никогда еще дитя не было так похоже на своего отца, как юная Корнелис на меня, и мне хотелось бы, чтобы та отпустила малышку; но это ее слишком развлекает, чтобы она доставила мне это удовольствие.

— Оставайтесь около меня, — говорит она мне, — если хотите узнать всех.

Она садится, заставив меня сесть рядом с собой и удерживая около себя стоящую малышку. Подходит ее мать по своим делам и, отвечая также на вопросы, не муж ли я ей, смиряется с этим и объясняет, что я только ее старый друг, и все, естественно, удивляются большому сходству между мной и ее дочерью. Все смеются и замечают, что в этом нет ничего удивительного, и Корнелис, чтобы прервать вопросы, говорит, что малышка научилась в совершенстве танцевать менуэт.

— Посмотрим, посмотрим, — говорит миледи Харрингтон, — пригласите скрипача.

Поскольку мы еще находимся в комнате, и бал еще не начался, приходит скрипач; желая, чтобы малышка отличилась, я ее приглашаю, и менуэт вызывает самые горячие аплодисменты присутствующих. Начался бал и продлился до рассвета, не прерываясь, поскольку есть уходили поочередно, в комнаты, все время. Я узнал всю знать и всех принцев, которые были здесь все, за исключением короля, королевы и принцессы Уэльской. Корнелис получила более двенадцати сотен гиней, но расходы были также огромные, без экономии, и включая необходимые меры против воровства всякого рода. Корнелис старалась представить всем своего сына, который держался там как жертва, не зная, что говорить, и отпуская только глубокие реверансы, которые, во всяком случае, в Англии стали весьма неловкими. Мне его было жалко. В этой подчиненной роли, которую он играл первый раз в жизни, он выглядел самым смущенным мальчиком на свете.

Вернувшись к себе, я проспал весь день, и на следующий день направился обедать в Старен-таверну, где, как мне сказали, бывают самые красивые и самые приличные из девиц Лондона. Я узнал об этом на ассамблее в Сохо от милорда Пемброка, который сказал, что ходит туда очень часто. Я захожу в таверну, спрашиваю у слуги отдельную комнату. Хозяин, поняв, что я не говорю по-английски, подходит, заговорив по-французски, заводит со мной разговор, заказывает, что я хочу, и удивляет меня своими манерами, благородными, важными и серьезными до такой степени, что у меня не хватает смелости сказать ему, что я хотел бы обедать с красивой англичанкой. Наконец, я говорю ему, со всякими увертками, что не знаю, не обманул ли меня милорд Пемброк, сказав, что здесь я смогу найти самых красивых девочек Лондона.

— Нет, месье, он вас не обманул, и если вы хотите, вы будете их иметь, сколько хотите.

Он говорит «Weter» (слуга ), и на это слово появляется очень шустрый гарсон, которому он приказывает пригласить мне девушку, как если бы он приказал ему принести мне перо и бумагу. «Вайтер» уходит, и десять минут спустя — вот девица, чей вид меня обескураживает. Я говорю ясным образом сеньору трактирщику, что она мне не нравится.

— Дайте шиллинг носильщикам и отошлите ее. В Лондоне без церемоний, месье.

Я говорю, чтобы дали шиллинг, и спрашиваю другую, красивую. Приходит вторая, еще хуже. Я отсылаю и ее. Отсылаю также и третью, четвертую, пятую, и так до десятой, убеждаясь, что мой сложный вкус, далеко не раздражая хозяина, его забавляет. Я не хочу более девушек, я хочу обедать, но говорю ему, что уверен, что слуга издевался надо мной, чтобы доставить удовольствие носильщикам.

— Это может быть, месье, они всегда так поступают, когда им не говорят имя и место жительства девицы, которую хотят.

К вечеру я направляюсь в парк С.Джеймс, я вижу, что это день Ранелаг-хаус; мне любопытно увидеть это место; это далеко, я беру коляску и в одиночку, без слуги, еду туда развлекаться вплоть до полуночи, пытаясь завести знакомство с какой-нибудь красивой девушкой. Ротонда Ренелаг мне очень понравилась, я ел хлеб с маслом, запивая чаем, я станцевал несколько менуэтов, но — никаких знакомств. Я видел очень красивых девушек и женщин, но не осмеливался напрямую атаковать ни одну из них. Утомившись, я решил уехать в полночь и направился к дверям, надеясь найти мой фиакр, поскольку я ему не заплатил, но его уже не было; я болтался там, понапрасну ругаясь; никто не находил мне коляски, что я просил, и я был в затруднении, не зная, как мне вернуться домой. Красивая женщина, которая видела мое затруднение и находилась там в течение пяти-шести минут в ожидании своей коляски, сказала мне по-французски, что если я живу недалеко от Уайт-холла, она может отвезти меня к моим дверям… Я говорю ей, где живу, подъезжает ее коляска, один из ее лакеев открывает портьеру, мы садимся, и она приказывает отвезти нас ко мне в Пел-Мел.

В коляске, которая очень удобна, я рассыпаюсь в выражениях признательности, говорю ей свое имя, говорю, что удивлен, что мы не познакомились на ассамблее в Сохо. Она говорит, что в этот день только приехала из Бата; я называю себя счастливцем, целую ее руки, потом ее красивое лицо, затем ее прекрасную грудь и, встречая, вместо сопротивления, только самую нежную благодарность и любовный смех, я более не сомневаюсь и даю ей самые большие заверения в том, что нахожу ее совершенно в своем вкусе. Льстя себя надеждой, что я ей также не неприятен, по той легкости, с которой она позволяет мне действовать, я умоляю ее сказать, где я смогу доказывать ей самым усердным образом мое к ней расположение во все время, пока я в Лондоне, и она отвечает, что мы еще встретимся. Я не настаиваю, и вот я дома, очень довольный этим приключением. Я провел пятнадцать дней, ни разу ее не увидев, когда, наконец, не нашел ее в одном доме, куда миледи Харрингтон сказала мне прийти представиться хозяйке; это была миледи Бетти-Жермен, старая женщина, но очень известная. Ее не было на месте, но она должна была прийти через несколько минут. Я вижу красотку, которая меня привезла от Ренелаг ко мне, внимательно читающую газету; мне приходит на ум попросить ее мне представиться. Я подхожу к ней, она прерывает свое чтение, выслушивает меня и вежливо отвечает, что не может мне представиться, так как меня не знает.

— Я говорил вам мое имя. Разве вы меня не узнаете?

— Я вас прекрасно узнала, но те дурачества — не есть повод для знакомства.

Мои руки опускаются от этого странного ответа. Она продолжает спокойно читать свою газету; подходит миледи Бетти-Жерман. Прекрасная философиня в течение двух часов развлекается разговорами с другими, не показывая ни малейшего вида, что меня знает, говоря со мной, однако, вежливо, когда случай дает мне повод обратиться к ней. Это была леди, пользовавшаяся в Лондоне очень хорошей репутацией.

Будучи как-то утром у Мартинелли, которому я никак не мог собраться отдать визит, я спросил у него, кто эта девушка, которая посылает мне из окна поцелуи с другой стороны улицы; я был поражен, когда он мне сказал, что это танцовщица м-м Бинетти. Еще не прошло и четырех лет, как в Штутгарте она оказала мне большую услугу, о чем читатель может вспомнить; я не знал, что она в Лондоне. Я попрощался с Мартинелли, чтобы пойти с ней повидаться, с тем большим интересом, что Мартинелли мне сказал, что она не живет со своим мужем, хотя он и должен с ней танцевать в театре Хаймаркет.

— Я вас сразу узнала, — сказала мне она при встрече. Я поражена, дорогой мой старейшина, видеть вас в Лондоне.

Она называла меня старейшиной, потому что я был самым старым из ее знакомых. Я ответил, что не знал, что она здесь, и что я не мог видеть ее танцующей, так как я прибыл тремя днями позже закрытия оперы.

— Откуда идет слух, что вы не живете больше со своим мужем?

— Потому что он играет, он проигрывает, и он продал у меня все. Кроме того, женщина театра, если она живет со своим мужем, не может надеяться завести богатого возлюбленного, который будет делать ей визиты. А теперь, когда я живу одна, все мои друзья могут приходить ко мне повидаться, ничего не опасаясь.

— Чего они могли бы опасаться Бинетти? Я никогда не считал его ни ревнивцем, ни рождающим трудности.

— Он и не таков. Но ты должен знать, что в Англии существует закон, который позволяет мужу арестовывать любовника своей жены, если он застает его с ней с поличным. Нужны только два свидетеля. Достаточно, чтобы он застал его сидящим на кровати с ней, или в позе, которая могла бы означать, что он делал с ней что-то, что только муж имеет право с ней делать. Этот любовник приговаривается по этому закону к уплате мужу, который заявляет, что стал рогоносцем, половину своего состояния. Некоторые богатые англичане были пойманы таким образом, вот почему они не ходят к замужним женщинам, особенно к итальянкам.

— Ты, стало быть, должна радоваться любезности твоего мужа, а не жаловаться, так как, имея свободу, ты можешь заполучить, кого хочешь, и стать богатой.

— Но, дорогой мой старейшина, ты не все знаешь. Как только он вообразит, что я получила презент от кого-то, кто явился меня повидать, о чем его известят шпионы, он явится ночью в портшезе и пригрозит выкинуть меня на улицу, если я не отдам ему все деньги, что имею. Ты не знаешь этого бесчестного рогоносца.

Я дал ей свой адрес, попросив приходить ко мне обедать всякий раз, как она захочет, предупредив, однако, накануне. Это был еще один урок, что я получил, в области посещения женщин. В Англии есть прекрасные и очень разумные законы, однако такие, что можно очень легко ими злоупотребить. Обязательства, которые присяжные могут рассматривать выполненными, только если они соблюдены буквально, приводят к тому, что многие такие положения, будучи записанными недостаточно ясно, интерпретируются в смысле, противоположном тому, что обычно им придается, так что судья оказывается в затруднении. По этой причине каждый день парламент принимает новые законы и все новые толкования старых.

Милорд Пемброк, увидев меня в окне, поднялся ко мне. Осмотрев мой дом и узнав, что у меня есть повар, он меня поздравил и сказал, что в Лондоне нет лордов, за исключением тех, что живут там постоянно, которым приходит в голову держать дом, подобный моему. Он примерно подсчитал, что, собираясь обедать и ужинать с друзьями, я должен тратить три сотни фунтов в месяц. Он заметил мне мимоходом, что я должен держать на третьем или четвертом этаже симпатичную девушку, и это мне будет стоить недорого, и что, поскольку я холост, те, кто про это знают, считают меня мудрым.

— А вы, милорд, держите у себя такую?

— Отнюдь нет, потому что я несчастный, — стоит мне переспать с женщиной или с девушкой, как она меня больше не интересует, так что каждый раз я имею новую, и, не будучи столь шустрым, как вы, я трачу в четыре раза больше вас. Заметьте, что я холостяк и что я живу в Лондоне как иностранец, никогда не питаясь у себя. Я удивлен, что вы умудряетесь есть в одиночестве почти каждый день, потому что я знаю нашу нацию.

— Я не говорю по-английски, я люблю суп, французские блюда и изысканные вина; по этой причине я не переношу ваших таверн.

Он посмеялся, когда я сказал ему, что в Старентаверне я отослал восемь или десять девиц, и что это он тому причиной.

— Я не назвал вам имена тех, — ответил он, — за которыми я посылал.

— Следовало сказать.

— Но, не зная вас, они бы не пришли, потому что они не значатся в списках ни у портшезов, ни у мамок . Обещайте мне платить им столько же, сколько и я, и я вам тут же напишу записки с их именами. Когда они увидят мою подпись, уверяю вас, они к вам явятся, хоть бы и сюда., если хотите.

— Сюда, сюда — мне это нравится гораздо больше. Сделайте немедленно мне записки и назовите цену, отдавая предпочтение тем, кто говорит по-французски.

— Ах, к сожалению, самые хорошенькие говорят только по-английски.

Хорошенько подумав, однако, он записал мне пять-шесть адресов, подписав записки своим именем. Я переписал на отдельную бумажку имена этих девушек, пометив сумму, которую я должен им давать за проведенную со мной ночь, либо за три-четыре часа. Это были четыре, шесть, и одна — двенадцать гиней.

— Что, эта, значит, вдвое красивей, чем остальные?

— Это не причина: просто она наставляет рога герцогу, пэру Великобритании, который платит ей достаточно денег, но трогает лишь один-два раза в месяц.

Я спросил у него, не хочет ли он оказать мне честь и отведать продукции моего повара, и он ответил, что да, но как-нибудь в другой раз.

— А если меня не окажется дома?

— Я пойду в таверну.

Не имея на сегодня дел, я отправил Жарбе с одной из записок милорда к одной из тех двух, что были оценены в четыре луи, велев сказать, что это для обеда тет-а-тет, и она явилась. Несмотря на то, что я рассчитывал найти ее любезной, она пригодилась мне только для того, чтобы слегка побаловаться после обеда. Когда она увидела четыре гинеи, она ушла, весьма довольная. Вторая за четыре гинеи поужинала назавтра со мной. Она была очень хорошенькая, но я счел ее грустной и слишком нежной; я не решился заставить ее раздеться. На третий день в Ковенгардене я увидел привлекательную девушку, я подвалил к ней по-французски и был обрадован, услышав ее ответ; я спросил, не хочет ли она со мной поужинать, и она спросила, какой подарок я ей сделаю.

— Я дам вам три гинеи.

— Идет.

По окончании комедии мы там поужинали, я нашел ее очаровательной, спросил у нее ее адрес и увидел, что это один трех, которые милорд обозначил в шесть луи. Ее звали Кеннеди. Две другие были сестры; их звали Гарик; они для меня сошли только мимоходом.

Я сохранил последнюю, за двенадцать гиней, на закуску, для ужина, не особенно стремясь сделать лорда рогоносцем.

Назавтра, рано утром, я отправился с визитом к Пемброку, рассказав ему всю историю о шести султаншах, с которыми он меня познакомил.

Я в восхищении, что Кеннеди вам понравилась, и что она не знает, что я назвал вам ее имя. Я понял ваш вкус. Она была фавориткой Берлендиса, секретаря послов Венеции. Я смог с ней переспать только раз.

Этот лорд Пемброк был молод, красив, богат и полон ума. Он встал с кровати и, желая пойти пройтись, сказал лакею себя побрить.

— Я не замечаю, — сказал я ему, — признаков бороды.

— Вы никогда и не увидите их у меня на лице, так как я бреюсь три раза в день.

— Как три раза?

— Когда я меняю рубашку, я мою руки, а когда я мою руки, я мою также и лицо, а лицо мужчины моют вместе с бритьем.

— В котором часу делаете вы эти омовения?

— Когда я встаю, когда возвращаюсь, чтобы идти обедать в городе или чтобы пойти в оперу, и когда ложусь спать, потому что девушка, что находится в постели со мной, не должна находить мое лицо неприятным из-за бороды.

Я восхвалил его опрятность. Я заметил, что его лакей положительно только провел бритвой по пене, что заняло только минуту. Я оставил его, чтобы пойти писать. Он спросил, обедаю ли я у себя, и я ответил, что да. Я подумал, что он может прийти ко мне, и был прав. Я известил повара, чтобы он проявил себя более, чем обычно, потому что я кое-кого жду.

В полдень ко мне постучалась Бинетти и, обрадованная, что застала меня, зашла в мою комнату, говоря, что пришла поесть моего супу.

— Ты доставила мне большое удовольствие, потому что все время есть в одиночку мне надоедает.

— К тому же мой муж предаст себя дьяволу, чтобы узнать, где я обедала.

Эта женщина мне нравилась. Ей тогда было тридцать пять лет, но никто не мог бы ей дать больше двадцати двух-двадцати трех. Она была очаровательна во всем, и ее прекрасные зубы и превосходные губы заставляли критика убедиться, что ее рот не был слишком велик; кроме того, она обладала веселым нравом, развлекавшим компанию.

В половине второго появляется милорд Пембрук, и они оба, ла Бинетти и он, издают крик удивления. Я слышу от милорда, что он был влюблен в нее в течение шести месяцев, что он писал ей пламенные письма, и что она им все время пренебрегала; я слышу от нее, что она не желала его слушать, потому что этот сеньор — самый большой развратник во всей Англии, и что это ошибка, потому что он — сама любезность. Поцелуи, сопровождающие это объяснение, демонстрируют взаимное удовольствие сторон. Летят восхваления случаю, что привел меня к знакомству с важным министром, и мы садимся за стол, где нас ждут изысканные яства, английские и французские. Милорд клянется, что никогда и нигде еще так хорошо не обедал, и сетует, что я не зову компанию каждый день. Бинетти была лакомкой и гурманкой не менее, чем англичанин, и мы, просидев за столом два часа, поднялись очень веселые и с большим желанием предаться любви, но Бинетти, имея большие планы, не желала проявить слабость с англичанином: изобильные поцелуи и ничего сверх того.

Занявшись книгами, что я купил, я оставил их за их секретными разговорами, и, чтобы помешать им напроситься ко мне на совместный обед в другой день, сказал, что надеюсь, что мне часто будет предоставляться случай на подобные радости. В шесть часов Бинетти велит отнести себя в Парк, чтобы оттуда пройти пешком к себе, милорд отправляется к себе переодеться, а я иду в Воксхолл, где встречаю того самого г-на Малиньяна, французского офицера, которому я открыл свой кошелек в Экс-ла Шапель. Он говорит мне, что ему нужно со мной поговорить, и я даю ему мой адрес. Я встречаю там человека, слишком хорошо известного, по имени шевалье Гудар, который много говорит со мной об игре, о девочках, которого тот же Малиньян представляет мне как человека редкостных качеств, который может мне быть весьма полезен в Лондоне, личность в возрасте сорока лет, с правильным лицом, по имени мистер Фредерик, сына покойного Теодора, так называемого короля Корсики, который за сорок лет до того умер в нищете в Лондоне, через месяц после того, как вышел из тюрьмы, где содержался за долги шесть или семь лет. Лучше мне было бы не ходить в Воксхолл в этот день.

Чтобы зайти за ограду, называемую Воксхолл, платят менее половины того, что платят в Ренелаг-Хаус, но удовольствия, которые там можно получить, велики. Хороший стол, музыка, променады в темных аллеях, где обитают вакханки, и променады в освещенных аллеях, где попадаются самые знаменитые красотки Лондона, от самого высокого до самого низкого пошиба.

Среди стольких удовольствий я скучал, поскольку у меня не было подруги ни для постели, ни за столом, и это продолжалось уже пять недель, что я был в Лондоне. Мой дом был заведен специально, чтобы я мог там прилично содержать любовницу; лорд Пембрук был прав: поскольку я был склонен к постоянству, мне не хватало для счастья только этого. Но как найти в Лондоне такую девушку, созданную для меня и напоминающую по характеру кого-то из тех, кого я так любил? Я уже видел в Лондоне полсотни девиц, которых все находили красивыми, и не нашел среди них ни одной, что меня бы полностью убедила. Я думал об этом постоянно. Мне пришла в голову странная идея, и я ей последовал.

Я отправился поговорить со старухой, что охраняла мой дом, и со служанкой, которая служила мне переводчицей; я сказал ей, что хотел бы сдать третий и четвертый этажи моего дома, чтобы заиметь компанию, и что, помимо того, что я плачу ей как хозяин, я дам ей еще полгинеи в неделю. Я сказал ей написать объявление на двери, в следующих выражениях:

«Третий или четвертый этаж, меблированный, сдается на выгодных условиях молодой девице, одинокой и свободной, говорящей по-английски и по-французски, которая не будет принимать никаких визитов ни днем, ни ночью».

Старая англичанка, которая немало погрешила в своей жизни, принялась так хохотать, когда моя служанка перевела ей мое объявление на английский, что я думал, что она задохнется.

— Почему вы так смеетесь, добрая госпожа?

— Я смеюсь, потому что это объявление невозможно читать без смеха.

— Вы полагаете, стало быть, что никто по нему не согласится снять апартаменты?

— Наоборот. Будут приходить целый день девушки, чтобы посмотреть, что это такое. Фани придется нелегко. Скажите только, сколько я должна запрашивать в неделю.

— Это я буду назначать цену. Беседуя с девицей. Будьте уверены, что этих девиц не будет столь уж много, так как я ищу молодую, говорящую по-французски и по-английски, и к тому же порядочную девушку, так как она совершенно не должна принимать никаких визитов, даже отца и матери.

— Однако перед нашей дверью будет толпиться народ, чтобы читать объявление.

— Тем лучше.

Объявление повесили на следующий день и, как мне и было сказано накануне, я увидел, что все прохожие его читают и перечитывают по два-три раза, затем продолжают, улыбаясь, свой путь. Первые два дня никто не объявлялся; но на третий день Жарбе пришел мне сказать, что анонс об этом странном объявлении появился в «С.-Джеймс Кроникл», где автор дал ему очень забавный комментарий. Я сказал принести мне перевод. Журналист говорил, что в апартаментах на втором этаже дома, согласно объявлению, очевидно, живет хозяин третьего и четвертого этажей, который желает, с помощью этого объявления, обеспечить себе приятную компанию по своему вкусу, оставаясь холостым, в соответствии с прилагаемыми условиями контракта. Он сказал, что хозяин рискует быть обманут, потому что может найтись девушка, вполне красивая, которая, получив апартаменты по весьма выгодной цене, будет использовать их только для того, чтобы там ночевать, и даже чтобы заходить туда один-два раза в неделю, и которая сможет даже отказать в визитах хозяину, если тот вздумает ей их делать.

Этот комментарий, очень логичный, мне понравился, так как вооружил меня от сюрпризов. Вот чем соблазняют лондонские листки: они болтают обо всем, что происходит в Лондоне, и обладают талантом придать интерес всяким пустякам.

Милорд Пемброк был первым, кто пришел посмеяться вместе со мной над моим объявлением; затем пришел Мартинелли сказать, что мое объявление может оказаться для меня фатальным, так как в Лондоне найдутся умные девицы, которые прибегут, чтобы замутить мне голову.

Подробный рассказ обо всех девушках, которые приходили восемь или десять дней подряд осматривать апартаменты на третьем и четвертом этажах, и которым я отказал под тем или иным предлогом, не входит в мои намерения. Те, кому я отказал, все мне не нравились, об этом нечего и говорить; я видел старых, которые прикидывались молодыми, мошенниц, нищих, нахалок, пока, наконец, не увидел у себя за столом девушку двадцати двух-двадцати четырех лет, высокого роста, одетую просто, но прилично, с лицом благородным и серьезным, красивую со всех точек зрения, черноволосую и белокожую. Она вошла, сделав мне глубокий реверанс, который заставил меня подняться; она попросила меня остаться за столом и, чтобы вынудить меня к этому, сама согласилась присесть. Я предложил ей конфитюры, потому что она меня поразила, и она отказалась, очень вежливо.

Она сказала мне, но не по-французски, с которого начала, но на очень чистом итальянском и без всякого иностранного акцента, что взяла бы комнату на четвертом этаже, и что она надеется, что я ей не откажу, поскольку она еще молода и нет никаких причин усомниться в исполнении прочих условий.

— Вы можете взять не только одну комнату, но весь этаж.

— Хотя в объявлении говорится о выгодных условиях, весь этаж будет для меня слишком дорог, потому что я могу тратить на жилье не более двух шиллингов в неделю.

— Это как раз та цена, что я назначил за весь этаж, и четыре шиллинга — за третий; таким образом, мадемуазель, вы видите, что становитесь хозяйкой апартаментов. Служанка по дому будет обслуживать ваши комнаты, она снабдит вас продуктами, будет стирать ваше белье. Она также будет выполнять ваши мелкие поручения, так что вам не придется выходить по пустякам.

— Значит, я отпущу мою служанку, — ответила она, — и это меня не огорчает, потому что она меня обкрадывает, на какие-то су, но и это для меня важно при моей экономии; и я скажу вашей, что она должна покупать для меня каждый день из еды — ничего лишнего, — и буду давать ей на эти расходы десять су в неделю.

— Она будет довольна. Я могу вас также рекомендовать жене моего повара, которая сможет предоставлять вам обеды и ужины за те же деньги, что вы потратите на закупки в городе.

— Полагаю, это невозможно, потому что мне стыдно говорить вам, сколько я трачу.

— Когда вы потратите только два су в день, я скажу ей давать вам только на два су. Прошу вас не стыдиться того, что вы соразмеряете свои траты со своими возможностями. Я советую вам пользоваться для питания тем, что найдется у меня на кухне, где не знают, что делать с тем, что остается, и я обещаю вам во все это не вмешиваться. Я просто вам рекомендую и надеюсь, что вы не сочтете дурным, что я интересуюсь вами. Подождите немного, и вы увидите, как это все пойдет естественным образом.

Я зову Клермона и говорю ему позвать наверх служанку и жену повара.

— Скажите, — обращаюсь я к той, — за сколько в день вы сможете выдавать обед и ужин в комнату этой мадемуазели, которая небогата и которая хочет питаться только по потребности.

— Я смогу кормить ее очень недорого, потому что вы едите почти всегда один, а заказываете еды на четверых.

— Прекрасно. Итак, я надеюсь, что вы ее прокормите за те деньги, что она захочет вам давать.

— Я могу тратить только пять су в день.

— И за пять су в день она вас прокормит.

Я говорю служанке снять объявление и приготовить все необходимое в комнатах, которые девице захочется занять на четвертом этаже. Девица замечает, что они уже идут, что она выходит только чтобы идти к мессе в праздничные дни, в капелле посла Баварии, и один раз в месяц, чтобы сходить к персоне, которая выдает ей три гинеи на жизнь. Я отвечаю, что она вольна выходить, не давая никому отчета. Она заканчивает просьбой никого к ней не приводить, приказать портье никому не позволять к ней подниматься и говорить всякому, что она никого не знает, если кто-то захочет ее спросить. Я заверяю ее, что такое распоряжение будет отдано, и она уходит, заверив, что сейчас вернется со своим чемоданом. Она задерживается у старухи, чтобы заплатить за неделю и получить квитанцию. После ее ухода я приказываю всем своим людям проявлять по отношению к этой девушке полное почтение и всевозможную любезность, потому что она мне внушила уважение. Я заметил, что она прибыла и уехала в портшезе, и это меня слегка удивило. Старуха сочла нужным предостеречь меня от ловушки.

— Какой ловушки? Я ничем не рискую, если она будет благоразумна, и если я окажусь влюблен — тем лучше, это то, чего я хочу. Мне достаточно недели, чтобы в ней разобраться. Каким именем она вам назвалась?

— Вот: мистрис Паулина . Она пришла сюда бледная, а ушла раскрасневшаяся.

Очень удовлетворенный этой находкой, я счел себя довольным. Мне нужна была женщина не для удовлетворения моего темперамента, но для любви и для того, чтобы встретить в интересующем меня объекте как красоту, так и высокие качества души, и моя зарождающаяся любовь набиралась сил, если я предвидел, что победа будет стоить мне усилий. Я относил возможность неуспеха к разряду невероятностей; я знал, что в мире нет женщины, которая могла бы устоять против упорных усилий и внимания мужчины, который хочет ее в себя влюбить. (Это верно, но я слишком обобщал это правило и бывал жестоко наказан.)

Я направился в комедию, и когда вернулся домой, служанка сказала мне, что мадам заняла задний кабинет, который годится только как пристанище слуги, но что несмотря на это она устроилась там, занявшись распаковкой своего большого чемодана, хотя там были лишь маленький стол, четыре стула и никакого комода. Она поела супу и выпила воды, и попросила ее сказать кухарке, что супа и второго блюда ей достаточно; та ответила, что следует есть то, что дают, и что она, служанка, доест остальное. После этого она расположилась писать, и когда служанка ее оставила, она заперлась.

— Что заказала она на утро?

— Я спросила ее, и она ответила, что поест лишь немного хлеба.

— Скажешь ей завтра утром, что в обычае этого дома по утрам повар предоставляет завтрак всем его обитателям, хотят ли они кофе или чаю, либо супа, и скажи ей, что если она от этого подарка откажется, мне это может не понравиться, но ты не говори, что это я тебе приказал так сказать. Вот для тебя крона, я буду тебе давать такую каждую неделю, чтобы ты относилась к ней со всем вниманием. Перед сном я дам тебе записку, которую ты отнесешь ей завтра утром, в этой записке я попрошу ее покинуть кабинет и занять комнату, где ей будет удобнее.

Я написал ей в том духе, чтобы она почувствовала себя обязанной поселиться в большой комнате, но она осталась в прежней. Она сказала мне также, что согласна завтракать кофе с молоком. Желая заставить ее обедать и ужинать со мной, я оделся, чтобы нанести ей визит и попросить ее доставить мне это удовольствие, в такой форме, чтобы она не смогла мне в этом отказать, но тут Клермон объявил о молодом Корнелис, который желает со мной поговорить. Я встретил его, смеясь и благодаря за первый визит за шесть недель нашего пребывания в Лондоне.

— Маман мне не позволяла приходить; я не могу сказать ничего больше. Прочтите это письмо, и вы найдете в нем что-то, что вас удивит. Она написала его сама в моем присутствии.

Я вскрываю письмо и читаю следующее:

«Бейлиф вчера дождался момента, когда моя дверь будет открыта, вошел ко мне и арестовал меня. Я должна была следовать за ним, и я у него в тюрьме; но если сегодня я не дам залога, он отведет меня вечером в настоящую тюрьму Кинг-Бенч. Этот залог — в 200 монет, которые я должна по предъявленному векселю, и которые я не могу заплатить. Вызволите меня отсюда побыстрее, мой добрый друг, потому что завтра я могу иметь несчастье увидеть нескольких других кредиторов, которые велят заключить меня под стражу, и тогда моя беда станет неизбежной. Помешайте моей погибели и гибели моей невинной семьи. Как иностранец, вы не можете быть моим поручителем, но вам стоит только сказать слово хозяину дома, и этого будет достаточно. Если у вас найдется время пройти туда, где я нахожусь, приходите, и вы узнаете, что если бы я не подписала вексель, я не смогла бы дать бал, потому что вся моя посуда и фарфор заложены. У моего сына есть адрес дома, где меня содержат».

Решившись оставить ее погибать, я беру перо и пишу ей немногими словами, что я ей сочувствую, что у меня нет времени идти ее проведать, и что мне стыдно просить моих друзей стать поручителями относительно векселя, срок оплаты которого, по чести, не может быть оспорен. Я запечатываю письмо, передаю его молодому человеку, который хочет оставить мне адрес дома бейлифа, от чего я отказываюсь. Он уходит, грустный, со слугой, который ждал его у дверей.

Я говорю Клермону подняться к мистрис Паулине и спросить, могу ли я зайти ее повидать. Она велит сказать, что я тут хозяин; я поднимаюсь и нахожу, что она хорошо устроилась, на столе лежат книги и принадлежности для письма, а на комоде — тряпки, которые не свидетельствуют ни о нищете, ни даже о какой-то нужде. Она сама начинает с того, что говорит, что бесконечно чувствительна к моей доброте относительно нее, на что я без околичностей отвечаю, что это я нуждаюсь в ее добром отношении.

— Что могу я сделать, месье, чтобы доказать вам мою признательность?

— Оказать мне честь, мадам, составить мне компанию за столом всякий раз, когда у меня нет народа, потому что когда я один, я ем как волк, и мое здоровье от этого страдает. Если вы не чувствуете в себе расположения доставить мне это удовольствие, вы меня извините за то, что я его у вас попросил, но блага, которые я вам предоставляю у себя, от вашего отказа не уменьшатся.

— Я буду иметь честь, месье, есть с вами всякий раз, когда вы будете одни и когда вы об этом мне скажете. Единственное, что меня смущает, это что я не уверена, что моя компания сможет быть вам полезна или, по крайней мере, сможет вас развлечь.

— Прекрасно, мадам, я вам благодарен, и заверяю вас, что вы никогда не раскаетесь в проявленной любезности. Я даже надеюсь, что это я вас развлеку. Вы вчера внушили мне самый живой интерес. Мы обедаем в час.

Я не присел, не осмотрел ее книги, я не спросил у нее, хорошо ли она спала; единственное, что я заметил, было то, что, когда я входил в ее комнату, она была бледна, и ее щеки пылали, когда я выходил.

Я отправился прогуляться в парк, влюбленный в нее, и в твердом намерении сделать все на свете, чтобы заставить ее полюбить меня, не останавливаясь на простой любезности. Мое любопытство узнать, кто она такая, достигло высшей степени; разумеется, она могла быть только итальянка, но я обещал себе не подвергать ее ни малейшему допросу — романтическая мысль, которая приходит, однако, на ум мужчине, решившему использовать все возможные средства, чтобы увлечь сердце незнакомого объекта, весьма заинтересовавшего его.

Когда я вернулся домой, Паулина спустилась, не дожидаясь приглашения, и это внимание мне понравилось; соответственно, я ее живо поблагодарил; поскольку у нас еще было полчаса, я спросил, довольна ли она своим здоровьем; она ответила, что природа одарила ее столь счастливой конституцией, что за всю свою жизнь она не испытывала ни малейшего недомогания, и лишь на море волны выворачивают ей желудок.

— Стало быть, вы путешествовали на море?

— Это неизбежно, так как Англия — остров.

— Вы правы, но я мог предположить, что вы англичанка.

— И это тоже верно.

На столе перед канапе, где мы сидели, лежала раскрытая шахматная доска, и Паулина трогала пешки; я спросил, знает ли она эту игру.

— Я играю в нее, и даже, говорят, хорошо.

— А я плохо. Сыграем. Мои ошибки вас позабавят.

Мы начали, и Паулина на третьем ходу объявила мне шах и мат; мой атакованный король не мог более ни укрыться, ни отступить. Она засмеялась. Мы начали снова, и она дала мне шах на пятом ходу, при этом она очаровала меня, смеясь от всей души. Я услаждал свою зарождающуюся любовь, любуясь, насколько хороши ее зубы, насколько ее физиономия становилась прекраснее, и насколько ее душа, способная на такое веселье, способна была быть счастливой. Я начал снова, собрав все свои силы. Мы приступили к третьей партии, к которой Паулина отнеслась небрежно, и мы забросили ее, чтобы сесть за стол; но едва мы сели, Клермон объявил о мисс Корнелис и м-м Рокур.

— Идите сказать, что я обедаю, и что я не выйду из-за стола раньше трех часов, и что они могут уйти.

Но минуту спустя — вот, малышка Софи, которая поднимается, несмотря на отказ, и бросается передо мной на колени, утопая в слезах и не имея сил говорить, потому что ее душат рыдания. Онемев от этой грустной картины, я беру ее к себе на колени, осушаю ее слезы, успокаиваю, говоря, что знаю, чего она хочет, и что все сделаю. При этих словах Софи переходит от печали к бурной радости, она меня обнимает и называет папой, своим нежным папочкой, она вызывает у меня слезы; я говорю ей, что сделаю все после обеда, и что она порадует меня, обедая вместе со мной. Софи идет обнять также и Паулину, которая также плачет, не зная, отчего, и мы садимся за обед. Софи просит меня накормить обедом также и м-м Рокур, которой ее мать запретила ко мне подниматься.

Но все, что говорит мне Софи за этим обедом, когда Паулина, удивленная, только слушала, не говоря ни слова, меня поражает. Рассуждая, как если бы ей было двадцать лет, она только осуждает поведение своей матери и называет себя несчастной из-за того, что долг заставляет ее зависеть от матери и слепо выполнять все, что та ей велит.

— Ты разве ее не любишь?

— Как я могу ее любить, если она все время внушает мне страх? Я ее боюсь.

— Но откуда взялись слезы перед обедом?

— Из жалости, что внушает мне вся наша семья. От слов, что она мне сказала, что только я могу вас смягчить, что она надеется только на меня.

— И ты уверена, что ты меня убедишь.

— Я надеюсь на это, помня то, что вы мне сказали в Гааге. Моя мать говорит, что мне было тогда только три года, в то время, как я знаю, что мне было пять. Это она приказала мне разговаривать с вами, не глядя на вас; но вы спутали ее карты. Все ей говорят, что вы наверняка мой отец, и в Гааге она мне сама так говорила; но здесь она говорит мне, что я дочь г-на де Монперни.

— Но, дорогая Софи, твоя мать причиняет тебе вред и тебя оскорбляет, потому что хочет выдать тебя за незаконнорожденную, в то время как ты законная дочь Помпеати, танцовщика, который убил себя в Вене и который, когда ты родилась, жил с ней.

— Если я дочь этого Помпеати, значит вы не мой отец?

— Нет, конечно, потому что ты не можешь быть дочерью двух отцов.

— Но как же я так на вас похожа?

— Случайно.

Паулина, которую эти диалоги захватили, говорила очень мало, но все время осыпала ее поцелуями. Девочка спросила, не моя ли это супруга, и, услышав, что да, назвала ее своей дорогой мамой, что заставило ту рассмеяться. На десерт я дал ей четыре банковских билета по пятьдесят монет каждый, сказав, что она может сделать подарок своей матери, но это я их даю.

— С помощью этой суммы, дорогая Софи, твоя мать сможет уже сегодня отправиться спать в своей комнате.

— Напишите ей, что это мне вы их даете, потому что я не посмею сказать ей это сама.

— Мое дорогое дитя, я не могу ей это написать, потому что этим я ее оскорблю в ее страдании. Ты это понимаешь?

— Да, очень хорошо.

— Ты можешь ей сказать, что всякий раз, когда она направит тебя обедать или ужинать со мной, она доставит мне истинное удовольствие.

— Ах! Напишите все это, прошу вас. Моя дорогая мама, — сказала она, глядя на мисс Паулину, — попросите моего папу написать это, и я буду обедать с вами очень часто.

Паулина, рассмеявшись от всей души и называя меня мужем, попросила всерьез написать эти слова, на листе бумаги, что, разумеется, могло только дать понять ее матери, что я люблю Софи, и увеличить этим ее осмотрительность по отношению к ней, и я на это пошел. Софи ушла с радостью в душе, покрыв нас поцелуями.

— Давно уже я так не смеялась, — сказала мне Паулина, — и я не думаю, что у меня в жизни был более приятный обед. Эта девочка — очень редкая игрушка, и бедная малышка несчастна. Она бы не была такой, если бы я была ее матерью.

Я сказал ей на это, кто она была, и резоны, которые у меня были, высказать знаки неприязни ее матери.

— Мне смешно, что она скажет матери, что застала вас за столом с вашей женой.

— Она этому не поверит, потому что слишком хорошо знает, что женитьба — это обряд, который я ненавижу.

— Почему?

— Потому что это могила любви.

— Не всегда.

Паулина вздохнула, опустив свои прекрасные глаза, и переведя разговор в другое русло. Она спросила, собираюсь ли я пробыть долго в Лондоне, и, ответив ей, что рассчитываю провести здесь девять-десять месяцев, я счел возможным задать ей тот же вопрос, и она ответила, что об этом ничего не знает, потому что возвращение на родину зависит для нее от некоего письма.

— Могу ли я спросить, где ваша родина?

— Я предвижу, что у меня не будет от вас секретов в том, что вас интересует; но пожалуйста, пусть пройдут несколько дней. Я только сегодня начала вас узнавать, и таким образом, что вы предстаете передо мной в весьма привлекательном виде.

— Я сочту себя польщенным, если смогу заслужить ваше признание; что же касается уважения, я не слишком его ценю, потому что оно исключает дружбу. Я стремлюсь к вашей и заверяю вас, что постараюсь ее завоевать.

— Полагаю, что вы вполне на это способны, и должна вас попросить меня поберечь. Большая дружба, что я могла бы начать к вам испытывать, сделает для меня мучительным расставание, которое может наступить в любой день, и которого я должна бы желать.

Мы закончили нашу партию, и затем она попросила моего позволения подняться к себе. Я бы охотно провел с ней весь день, потому что не знал женщины, наделенной более тонкими манерами. Я провел остаток дня у Бинетти, которая спросила у меня новостей о лорде Пембрук. Она была раздосадована.

— Это человек мерзкий, — сказала мне она, — который хочет каждый день новую женщину. Как тебе это?

— Я завидую счастью, которое он может этим обрести.

— Это происходит лишь потому, что женщины дуры. Он меня заполучил лишь потому, что удивил, будучи у тебя. Без этого он никогда бы этого не добился. Ты смеешься?

— Я смеюсь, потому что он тебя поимел; ты его тоже поимела, так что вы в равном положении.

— Это не равное положение, ты сам не знаешь, что говоришь.

В восемь часов я вернулся к себе, и Паулина сразу спустилась. Служанка выполнила ее приказ. Она сразу ее известила. Если Паулина, сказал я себе, задумала меня влюбить в себя, проявляя внимание, мы согласны и наше дело сделано. Мы сели за стол в девять часов и оставались там до полуночи. Я рассказывал ей разные байки. Она сказала мне, уходя, что я заставляю ее забыть свои несчастья.

Милорд Пембрук пришел на следующий день к завтраку и поздравил меня с успехом моего объявления. Он проявил интерес к моей жилице, но я сказал, что это невозможно, поскольку она по своим привычкам одиночка, что, впрочем, меня не заботит, поскольку она иначе не может. Он не настаивал. Я сказал ему, что ла Бинетти осуждала его непостоянство, и это заставило его смеяться.

— Обедаете вы сегодня у себя?

— Нет, милорд.

— Я все понимаю.

Мартинелли насмешил меня, прочитав по-итальянски три-четыре объявления в духе моего, напечатанных в городской газете. Забавно было то, что они пародировали мое. Одно говорило, что имеются пустые апартаменты для молодой и красивой женщины, которая спасается от своего мужа, потому что сделала его рогоносцем на следующий день после свадьбы; указывался дом, где имеются эти апартаменты, и говорилось, что беглянка платит только шесть шиллингов в неделю, но за эти деньги она имеет стол и хозяина дома, который будет с ней спать каждую ночь. Другие объявления были все в том же духе и более неприличные. Все в высшей степени злоупотребляли свободой прессы в Лондоне. Мартинелли из скромности ничего не сказал мне о моей жилице. Это было в воскресенье; я попросил отвести меня к мессе у баварского посланника. Я думал застать там Паулину, но ее не увидел. Она зашла, как она мне потом сказала, в такое место, где ее было не видно. Церковь была полна народа, и Мартинелли показал мне лордов и леди, которые были католики и не прятались.

Когда я вошел, лакей Корнелис передал мне записку. Она мне писала, что может выходить, ничего не боясь, во все дни праздников, и что она хочет прийти ко мне обедать. Я сказал, что жду ее. Я зашел к Паулине, чтобы узнать, хочет ли она обедать вместе с Корнелис, и та ответила, что ничего не имеет против, если с той не будет мужчин. Поэтому я написал, чтобы та приходила без мужчин. Она пришла с Софи, которая без всякого указания бросилась в мои объятия. Корнелис, смущаясь присутствием Паулины, отозвала меня в сторонку, чтобы сказать, что она растрогана до слез, и рассказать о некоторых химерических идеях, что крутятся у нее в голове и направлены на то, чтобы разбогатеть в скором времени. Софи была душой нашего обеда. Я не смог удержаться и не сказать Корнелис, что Паулина — иностранная дама, которой я сдаю апартаменты.

— Значит, это не ваша жена? — спросила Софи.

— Нет, я не настолько счастлив, — пошутил я.

— В таком случае, я хочу спать с ней.

— Когда?

— Когда мать мне позволит.

— Надо узнать, хочет ли этого мадам, — сказала ее мать.

— Она в этом уверена, — сказала Паулина, обнимая ее.

— Ну что ж, мадам, я ее вам оставлю; я отправлю Рокур забрать ее завтра утром.

— Можно, — говорю я, — завтра в три часа. Она пообедает с нами.

Софи бросилась целовать мать. Эта женщина не знакома была со счастьем быть любимой.

После ухода Корнелис я спросил Паулину, не хочет ли она немного прогуляться с малышкой и со мной в окрестностях Лондона, где нас никто не увидит, но она ответила, что должна соблюдать осторожность и не выходить в компании кого бы то ни было, так что мы провели весь день у себя, при этом совершенно не соскучившись. Софи пела арии, итальянские, французские и английские, которым она аккомпанировала бы, если бы был клавесин. Она пела английские дуэты вместе с Паулиной, которые доставляли мне наивысшее удовольствие. Мы поужинали столь же весело, и ближе к полуночи я отвел их на четвертый этаж, сказав Софи, что поднимусь, чтобы позавтракать с ней, при условии, что она дождется меня в постели, потому что мне хочется увидеть, так ли она красива в постели, как одетая, и она пообещала меня дождаться. Я не осмелился просить Паулину доставить мне такое же удовольствие. Так что я застал ее в восемь часов утра уже вставшей, хотя и в большом неглиже.

Софи, смеясь, закуталась в одеяло, когда увидела меня входящим, но когда я бросился на кровать рядом с ней и принялся ее щекотать, она высунула наружу свое личико, которое я покрыл поцелуями и воспользовался правами отца, чтобы полностью увидеть, как она сложена, и поаплодировать тому, что увидел, хотя она была еще очень юна. Она была очень мала, но сложена на удивленье. Паулина видела мои ласки, не выказывая и тени насмешки, но тут она ошибалась. Если бы ее там не было, прелестная Софи должна была бы ощутить в той или иной степени огонь, который ее маленькие прелести разожгли в ее папе.

Очень ею довольный, я сказал ей подниматься, и мы позавтракали, очень весело. Я провел, таким образом, все утро с этими созданиями, милыми моему сердцу, и после обеда, когда пришла Рокур забрать малышку, я остался с большой Паулиной, которая начала меня серьезно волновать. Я ее еще даже не поцеловал, но тем не менее уже брал за руки. Сев с ней рядом после ухода моей дочери, я попросил у нее руку, приклеившись к ней губами, и спросил, замужем ли она. Она сказала, что да.

— Знакома ли вам материнская любовь?

— Нет, но я представляю ее себе достаточно хорошо. У меня есть муж, который со мной еще не спал.

— Он в Лондоне?

— Нет, он очень далеко отсюда. Прошу вас, не будем об этом говорить.

— Скажите мне только, если я вас потеряю, это будет для того, чтобы вам с ним встретиться?

— Да. Я вас уверяю, что, если вы со мной сами не попрощаетесь, я уеду от вас лишь затем, чтобы уехать из Англии, и я покину этот счастливый остров только затем, чтобы стать счастливой на моей родине с мужем, которого я выбрала.

— Моя очаровательная Паулина, я останусь здесь несчастным, потому что я вас люблю и боюсь вам не понравиться, выдавая вам самые нежные этого доказательства.

— Увы! Я прошу вас воздерживаться, потому что я не вольна, ни чтобы предаться любви, ни чтобы противиться ей, если вы меня не побережете.

— Я повинуюсь вам, но я изнемогаю. Как же я могу быть несчастен, имея счастье вам нравиться?

— У меня есть долг, мой дорогой друг, который я не могу нарушить, не становясь достойной презрения.

— Я сочту себя самым большим предателем, самым ужасным из людей, самым недостойным любви женщины, достойнейшей этого, потому что она составляет мое счастье, если смогу лишиться ее уважения, склонив ее уступить желанию, которое я сам ей внушил.

— Хорошо. Я, тем более, не верю, что вы на это способны; но будем сдержанны, понимая, что может так статься, что мы можем оказаться вынуждены расстаться завтра. Согласитесь, что наше расставание при этом будет более горестным. Если вы с этим не согласны, значит, ваша любовь отличается по природе от моей.

— Какова же природа любви, которую я имею счастье вам внушить?

— Она такова, что наслаждение — лишь один из ее атрибутов.

— Каков же главный?

— Жить вместе в самом полном согласии.

— Это счастье, которое мне доступно, и вам тоже. Мы пользуемся им оба с утра до вечера. Почему не можем мы также проявить снисхождение к атрибуту, который займет у нас лишь несколько мгновений, который принесет в наши влюбленные души мир и спокойствие, которые нам необходимы? Согласитесь также, что этот атрибут питает общее счастливое состояние.

— Я согласна, но согласитесь также, что это питание для него часто оказывается смертоносно.

— В это нельзя поверить, дорогая, когда истинно любят; а для меня это тот самый случай. Можете ли вы поверить тому, что, имея меня в своих объятиях нежного и влюбленного, вы затем меньше станете меня любить?

— Нет, я этому не верю, и как раз из-за этого я страшусь отчаяния, которое наступит в момент расставания.

— Я должен отступить перед вашей диалектической мощью, моя дорогая Паулина. Хотел бы я увидеть, с кем вы питали ваш изысканный ум. Хотелось бы увидеть ваши книги. Не хотите ли подняться? Я не ухожу.

— С удовольствием, но вы будете разочарованы.

— В каком смысле?

— Пойдем.

Мы поднимаемся, я подхожу к ее книгам и вижу, что все они написаны по-португальски, за исключением Мильтона по-английски, Ариосто по-итальянски и «Характеров» Де Лабрюйера по-французски.

— Все это, дорогая Паулина, дает мне о вас благоприятное представление; но почему это предпочтение Камоэнсу и прочим португальцам?

— Потому что я португалка.

— Вы португалка? Я полагал, что вы итальянка. В вашем возрасте вы знаете пять языков, потому что должны знать и испанский.

— Само собой разумеется.

— Какое образование!

— Мне двадцать два года, но я знаю языки с восемнадцати.

— Скажите мне, кто вы. Скажите все.

— Все и сейчас, доверившись вам без опасения, потому что если вы меня любите, вы можете сделать мне только добро.

— И что это за рукописные тетради?

— Моя история, которую я здесь написала. Сядем.

Глава IX

История Паулины. Мое счастье. Ее отъезд.

«Я единственная дочь несчастного графа де Кс-о, которого Карвальо Ойрас уморил в тюрьме после покушения на жизнь короля, которое приписывают иезуитам. Я не знаю, виновен ли мой отец, или нет, но знаю, что министр-тиран не осмелился ни провести его процесс, ни конфисковать его имущество, которого я являюсь наследницей, но которым я могу воспользоваться, лишь вернувшись на родину.

Моя мать воспитала меня в монастыре под руководством своей сестры, которая была там аббатисой и которая предоставила мне там всевозможных учителей, среди них итальянца, уроженца Ливорно, человека ученого, который в шесть лет обучил меня всему, что счел возможным мне преподать. Я нахожу, что он был скуп на ответы на мои вопросы лишь в отношении религии, но я понимала его сдержанность. Его осмотрительность была далеко не столь сдержанна, чтобы мне не нравиться, и я могу вас заверить, что оценила ее впоследствии, потому что она позволила мне, и даже заставила, искать предметы для размышления.

После смерти моего отца, мне было восемнадцать лет, когда мой дед вывел меня из монастыря, хотя я и заявляла, что с удовольствием останусь там до того момента, как представится случай выйти замуж. Я чувствовала нежную привязанность к моей тете, которая после смерти моей матери делала все, от нее зависящее, чтобы сделать меня менее чувствительной к понесенной мною потере. Мой выход из монастыря стал событием, которое определило всю мою судьбу; если мое желание здесь не замешано, вы видите, что мне не следует ни в чем раскаиваться.

Мой дед поместил меня к маркизе де Кс-о, своей свояченице, которая уступила мне половину своего дворца. Мне дали гувернантку, которой я должна была подчиняться, помощницу гувернантки, знатную девицу в компаньонки, горничных и пажей, которые находились в моем распоряжении, но которые от этого не менее зависели и от моей главной гувернантки. Правда, это была весьма порядочная женщина.

Спустя год после моего появления в свете ко мне явился с визитом мой дед, который сказал, в присутствии гувернантки, что граф Ф-и просит моей руки для своего сына, который должен в этот день прибыть из Мадрида.

— Что вы ответили ему, дорогой папа?

— Что этот брак может только понравиться всей знати и получить самое полное одобрение короля и всей королевской фамилии.

— Все уверены, что я понравлюсь моему будущему супругу, и что он мне понравится?

— Никто в этом не сомневается.

— Но я сомневаюсь; мы должны увидеться.

— Вы познакомитесь перед заключением брака; но это не сможет никак воспрепятствовать этому заключению.

— Я хочу этого и надеюсь на это.

После его отъезда я сказала моей гувернантке, что никогда не соглашусь отдать себя мужчине, с которым до того основательно не познакомлюсь. Она мне не ответила, и когда я горячо стала убеждать ее мне сказать, права ли я, думая таким образом, она ответила, что в этом вопросе ни за что не выскажет мне своего мнения. Это я должна его иметь. Я с уверенностью сочла, что моя гувернантка думает, как я. Не позднее, чем назавтра я направилась с визитом к моей тете аббатисе, которая, услышав о деле, сказала мне, что было бы желательно, чтобы граф мне понравился и я понравилась ему, но даже если мы друг другу не понравимся, по-видимому, брак этот состоится, потому что она полагает, что проект этот исходит от мадам принцессы дю Брезиль, фаворитки графа Ф-и.

Предупрежденная таким образом, я вернулась к себе, решившись никогда не давать своего согласия ни на какой брак, если не сочту его отвечающим моим склонностям.

Две недели спустя прибыл молодой граф Ф-и, мой дед представил меня ему в присутствии его отца и нескольких дам. Не говорили о браке, но много говорили о вновь образовавшихся иностранных государствах и об обычаях других европейских наций. Я слушала все с большим вниманием, почти не раскрывая рта. Имея очень мало светского опыта, я не могла судить о моем будущем супруге, поскольку не могла его ни с кем сравнивать, но мне казалось невозможным, чтобы этот человек мог надеяться понравиться женщине, и что может так статься, что однажды я буду ему принадлежать. Это был самонадеянный насмешник, глупый и набожный до суеверия, худой и дурно сложенный, и, несмотря на это, фат до такой степени, что не стеснялся изрекать в собрании с гордым видом рассказы о нескольких своих галантных приключениях, которые имел во Франции и в Италии.

Я вернулась к себе, надеясь, что ему не понравилась, и восемь дней молчания утвердили меня в этой надежде; но меня в этом разубедили. У моей двоюродной бабушки, которая пригласила меня на обед, мой дед в компании Ф-и, отца и сына, представил мне этого дурака, назвав его моим будущим супругом и попросив достаточно вежливо назвать день и час, когда я подпишу брачный контракт. Я ответила ему, не слишком вежливо, что обозначу ему день и час, когда решу выйти замуж. После кофе я удалилась.

Пролетело несколько дней после этой сцены, когда я никого не видела, и я надеялась, что больше не будут говорить об этом браке, когда моя гувернантка пришла сказать, что отец такой-то находится в моей комнате и желает мне представиться. Я сразу пришла. Это был исповедник принцессы де Брезил, который, после множества экивоков, мне сказал, что Ее апостолическое Величество поздравляет меня с моим будущим браком с графом Ф-и. Я скромно ответила ему, что еще ничего не решено, потому что я еще не думаю выходить замуж. Он весело мне ответил, что в моем возрасте я имею счастье не быть обязанной не думать ни о чем и предоставить заботу об этом тем, кто меня любит, и кому я имею счастье подчиняться, и поэтому мое решение — это дело одной минуты.

Мои возражения на эти рассуждения вызвали только улыбки, но, предвидя войну, которую они мне сулят, я направилась на следующий день, в сопровождении гувернантки, к моей дорогой тете аббатисе, которая, в моем затруднении, не могла отказать мне в совете. Этот совет можно было рассматривать лишь как руководство к моим действиям, так как я начала с того, что сказала ей без уверток, что никогда не соглашусь на этот брак.

Она ответила, что ей представили графа, и что, по правде говоря, она нашла его невыносимым, но что она опасается, что меня к этому принудят.

Впечатление, которое произвело на меня это заявление, было столь сильно, что, не найдя в себе силы ответить, я заговорила о совсем других вещах, вплоть до окончания визита. Но, вернувшись домой, я приняла самое необычное из возможных решений, ни с кем не советуясь. Поскольку моя гувернантка не хотела в этом участвовать, я видела вокруг себя лишь глупцов.

Я заперлась у себя в кабинете и изложила в коротком письме все мое дело палачу моего отца, безжалостному Ойрас. Я закончила тем, что молила его о протекции, с тем, чтобы обрести такую у короля, с тем, чтобы гарантировать меня от любого насилия и любого опасения, что навлеку на себя немилость мадам принцессы ди Брезил при моем твердом решении выйти замуж только тогда, когда я сама свободно это решу.

Я отправила ему письмо на следующий день с пажом. Не предполагая в министре наличия гуманного сердца, я рассчитывала, что задену его сердце мужчины. Я рассчитывала на его гордость; я чувствовала уверенность, что, поступив со мной по справедливости, он решит, что убедит меня в том, что не был несправедлив и по отношению к моему отцу. Я не обманулась в своих ожиданиях.

Через день молодой джентльмен пришел мне сказать от его имени, попросив выслушать его приватно, что я должна отвечать всем тем, кто мне советует согласиться на этот брак, что я соглашусь на него, только когда меня убедят, что Е.А.В[21] этого хочет. Министр передавал мне извинения в том, что, по известным соображениям не отвечает мне письменно. Посланец, сказав мне эти несколько слов, ушел, отвесив мне глубокий реверанс и не ожидая никакого ответа, но вы не можете себе представить ни моего удивления при появлении этого молодого человека, ни впечатления, которое он произвел на мой ум.

Сказанного им было более чем достаточно, чтобы меня успокоить, потому что министр не мог бы мне выдать этого мнения, если бы не хотел меня уверить, что принцесса более не будет вмешиваться в дело моего брака; но эта мысль тут же меня покинула, как только ушел молодой человек. Я проводила его глазами, удивленная, а мгновение спустя, удивленная моим удивлением, я ощутила себя глупой, и я засмеялась, издеваясь над собой. Я была охвачена изумлением от того впечатления, которое произвел на меня этот молодой человек, однако это изумление постепенно сошло на нет в немного дней, потому что, увидев его случайно на следующей неделе в церкви, я сначала его не узнала; но в дальнейшем впечатление риватноушения на жизнь короля усилилось. Повсюду, где я шла, я его встречала — в театрах, на прогулках и всегда, когда садилась в мою коляску, выходя из дома, где была с визитом.

По прошествии трех-четырех месяцев, если случалось, что я не встречала его в церкви, куда заходила, я ощущала беспокойство.

Я видела почти каждый день господ де Ф-и у моей двоюродной бабушки, но, поскольку не было больше вопросов о моем замужестве, от них мне было ни жарко ни холодно. Я простила их, но я не чувствовала себя счастливой. Молодой человек, имени которого я не знала, представал в моем воображении всякий раз, когда я видела моих пажей, и невольный вздох, исходящий из моей груди, заставлял меня краснеть; мне было досадно оттого, что я догадывалась о причине.

Находясь в таком состоянии, я зашла как-то утром в комнату моей горничной, привлеченная звуком незнакомого голоса; я вижу разложенные на столе кружева, и стоящую перед ними девушку, которая делает мне реверанс, и, поскольку меня сначала заинтересовали только кружева, я на нее не посмотрела. Не найдя светлых, которые я хотела, я сказала об этом, и девушка ответила, что принесет их на следующий день, и, говоря ей, что она меня этим порадует, я посмотрела на нее. Вообразите себе мое удивление, когда я увидела лицо молодого человека, который занимал меня слишком часто. Сперва я только удивилась. Девушка, что я там увидела, могла быть на него похожа; она показалась мне более высокой, и к тому же такая дерзость показалась мне невероятной. Она ушла, забрав свои пакеты, не глядя мне в лицо, что еще больше увеличило мое подозрение.

— Вы знаете эту девушку? — спросила я спокойно у моей горничной. Та ответила, что до сего дня никогда ее не видела. Я ушла к себе.

Размышляя в одиночестве об этом сходстве, я, наконец, перестала этим заниматься, сочтя, что это смешно, но решила поговорить с этой девушкой и постараться узнать, кто она. Она, возможно, была сестрой моего молодого человека.

Она не замедлила явиться на следующий день в то же время с коробкой, полной кружев, и когда мне о ней сказали, я не замедлила пригласить ее зайти в мою комнату. Я обратилась к ней, не без некоторого волнения, и она, отвечая, не могла не посмотреть на меня, и тогда, убедившись, что я не ошиблась, я не нашла в себе силы задать ей вопросы, которые задумала, так как там присутствовала моя горничная. Но когда, выбрав несколько кружев, я сказала ей пойти взять денег, чтобы заплатить, мое изумление достигло высшей степени — замаскированная персона упала передо мной на колени.

— Решите, мадам, — сказал мне он, — жить мне или умереть; я уверен, что вы меня узнаете.

— Да, я узнаю вас и не могу сказать ничего иного, как то, что вы сошли с ума.

— Я вас обожаю.

— Встаньте, потому что сейчас войдет моя горничная.

— Она посвящена в тайну.

— Что я слышу!

Однако он поднялся, и моя невозмутимая служанка отдала ему его деньги. Уложив в свою коробку оставшиеся кружева, он сделал мне реверанс и ушел.

После его ухода было бы вполне естественно, если бы я поговорила с горничной и мой долг требовал, чтобы я немедленно дала ей отставку, но я не слышала этого повеления, и, соответственно, я пренебрегла бы законом, который предписывал мне мой долг, если бы я к нему обратилась.

Оставшись одна у себя в кабинете и обдумывая этот факт, я увидела, что слишком поздно уже решиться следовать законным путем. Мне надо бы было немедленно велеть арестовать отважного молодого человека, заставив признаться мою служанку, но мое сердце за него заступалось, и, вследствие такого снисхождения, осуждение моей горничной становилось абсурдным. Я ничего не сделала и заставила себя поверить, что она не догадалась, что он сказал мне о том, что она посвящена в тайну. Я решила отвлечься от происшедшего, надеясь, что более его не увижу, и случившееся станет как бы не бывшим.

Но эта надежда перешла в настоящий страх по прошествии двух недель, когда я более не видела молодого человека нигде из тех мест, где случай или его любовь дали бы мне возможность его встретить. Я ощутила неодолимое желание узнать хотя бы его имя, и только моя служанка могла мне его сказать, потому что я не могла и подумать пойти узнать о нем у графа д'Ойрас. Я ее ненавидела, когда, видя ее у себя, представляла, что она, возможно, знает, что ее преступление мне известно, и радуется страху, который я должна испытывать, будучи от нее зависимой. Она могла даже счесть мою сдержанность к обстоятельствам в ущерб моей чести и решить, что я его люблю. Это предположение, когда я думала о его возможности, меня оскорбляло, приводило меня в отчаяние. Что же касается юного сорвиголовы, который вызвал у меня настоящий гнев, мне казалось, что следует его опасаться, и, будучи уверенной, что он не может догадаться, что я его люблю, мне достаточно было знать, что он должен быть убежден в том, что я им пренебрегаю. Эта уверенность служила для меня отмщением в моменты, когда мое тщеславие возрастало выше моей любви; но она приводила меня в отчаяние в другие моменты, когда я думала, помимо своей воли, что он, может быть, решился больше не думать обо мне, и что он уже меня забыл. Вы видите, что я боролась с собой, и чем дольше длилась борьба, тем сомнительней была победа.

Это состояние этой внутренней борьбы не длилось постоянно, и если бы даже ничто мне не помогло преодолеть мои колебания, в конце концов, мне бы удалось восстановить внутреннее равновесие.

Как-то, прилаживая на шею фишю, отделанное кружевами, которые я купила у мнимой торговки, я спросила у служанки:

— Куда она пропала, эта девушка, которая их нам продала?

Заметьте, что я задала ей этот вопрос без всякой предварительной подготовки. Не иначе, как мой Гений, добрый или злой, заставил выйти эти слова из моих уст.

— Опасаясь, очевидно, — ответила мне она, — что мадам заметила ее переодевание, и что эта смелость вам не понравится, она не посмела снова вам показаться.

— Разумеется, я это заметила, но я слегка была удивлена в тот момент, когда поняла, что вы знаете, что это был юноша.

— Я не могла отказаться, поскольку знала, кто это.

— Кто он?

— Это граф А-ль, которого вы должны были бы узнать, поскольку встречались с ним четыре месяца назад в этой самой комнате.

— Это правда; и даже, может быть, я его узнала; но мне хотелось бы знать, почему вы меня обманули, когда я спросила вас, знаете ли вы эту девушку.

— Чтобы вас не смущать. Я решила, что вы рассердитесь, узнав, что я знаю эту маску.

— Вы оказали бы мне больше чести, предположив обратное. Когда в тот момент, когда вы были в своей комнате, я приказала ему уйти, назвав безумцем и высказав опасение, что, возвратившись, вы можете застать его на коленях, он сказал мне, что вы посвящены в тайну.

— В тайну! Я воспринимала эту игру как совершенно несерьезный фарс.

— Так и есть; но со своей стороны, я придала ему столь большое значение, что для того, чтобы не прогонять вас от себя, я решила ничего вам не говорить, сделав вид, что ничего не знаю.

— Я решила, что эта сцена заставит вас посмеяться, и теперь, когда я вижу, что вы ее восприняли всерьез, я действительно сожалею, что, некоторым образом, могла приблизиться к нарушению моего долга.

Этот диалог, в результате которого я сочла свою горничную полностью оправданной, умиротворил мое сердце, но не вполне успокоил мой ум, как мне было необходимо. Я знала, что молодой граф А-ль был полностью без средств и целиком зависел от милостей, которые ему могла дать протекция министра, у которого он состоял на службе, и мне не было неприятно, когда я поняла, что этот граф А-ль меня любит, и мысль о том, что я сама могла бы стать счастливым источником его благосостояния, стала доставлять мне радость в моих мечтаниях, когда я оставалась наедине с самой собой. Легко предположив, что моя горничная может лучше соображать в этих делах, чем я, и рассматривая выходку молодого графа как шалость, не имеющую никаких последствий, я сочла смехотворной мою слишком щепетильную деликатность; но после этих мыслей, достаточно утешительных, мне пришла в голову другая, которая меня сильно встревожила, поскольку унижала меня. Мысль, что граф А-ль решил больше меня не видеть, заставила меня предположить в нем либо слишком ограниченный ум, либо недостаток любви, который огорчал меня еще больше, чем его слабая способность к рассуждению. Если он обиделся на то, что я сочла его поступок безумным, он не мог быть ни тонким, ни умным, ни достойным моего нежного участия.

Моя любовь, изнемогающая в условиях жестокой неуверенности, которая часто приводит ее к смерти, — вот что пришло мне на помощь, чтобы придать силы и сделать меня всемогущей.

Моя горничная, помимо меня, как я узнала от нее самой в дальнейшем, написала ему, что он может прийти увидеться с ней в том же обличье, будучи уверен, что я не сочту это дурным. Он последовал ее совету и однажды, прекрасным утром, она вошла в мою комнату, смеясь и говоря, что притворная торговка находится в ее комнате с безделушками. При этой новости я начала смеяться, как и она, но над собой, так как дело не казалось мне заслуживающим смеха, но когда она спросила, желаю ли я, чтобы она его ввела ко мне, я приняла серьезный вид, спросив, не сошла ли она с ума, и сказав, что я сама к ней зайду.

В этот день развернулась большая торговля. Моя горничная входила и выходила, и у нас было достаточно времени, чтобы объясниться и сделать все заявления, которые мы хотели. Бесповоротно заверив его, что я его люблю, я грустно дала понять, что должна его забыть, потому что не могу надеяться на то, что мои родственники согласятся на наш союз. Он, в свою очередь, сказал мне, что министр, его покровитель, решил отправить его как можно скорее в Англию, и он неизбежно умрет, либо до отъезда, либо в пути, потому что не может жить без меня или, по крайней мере, без надежды, что наступит день, когда он меня получит. Мне казалось, что я не могу ему ничего обещать. Он спросил, могу ли я ему позволить приходить часто к моей горничной, все время в том же обличье девушки, и я объяснила, в какое он положение меня ставит. Он ответил, что ему достаточно того, чтобы мне нечего было опасаться, потому что его посещения никак не могут быть отнесены на мой счет; но я как раз весьма опасалась за него, потому что его переодевание являлось само по себе преступлением. Несмотря на это, порекомендовав ему быть осторожным, я заверила его, что всегда буду с большим удовольствием с ним видеться.

Графа А-ль, на восемь дюймов ниже, чем я, двадцати двух лет, одетого как женщина, никто бы не мог принять за мужчину, ни по голосу, ни благодаря некоторой полноте. У него даже были жесты и манеры, присущие нашему полу, или он их легко имитировал. Он был почти безбород и мог, когда нужно, избавиться от малейших следов бороды.

Он продолжал, таким образом, приходить ко мне повидаться два или три раза в неделю почти три месяца подряд, все время в комнате моей служанки и всегда в рамках самого глубокого уважения; даже когда мы были одни и в полной свободе, все равно; он слишком боялся мне доставить неудовольствие, чтобы предпринять что-нибудь противное должному уважению. Однако я полагаю, эта сдержанность с его стороны, как и с моей, была как раз тем питательным материалом, который был нужен, чтобы пламя любви стало негасимым.

Когда мы размышляли над тем моментом, который должен был вскоре наступить, и в который мы должны были расстаться, грусть овладевала нашими умами; но не возникало никаких проектов, никаких идей насчет того, чтобы предпринять что-то, что сделало бы нас счастливыми. Сама наша любовь, отягощенная грустью, делала нас глупыми; мы либо льстили себя надеждой, что жестокий момент никогда не наступит, либо гнали от себя саму эту мысль; но вот момент наступил, неожиданный и, соответственно, слишком скорый, когда мы должны были либо принять какое-то решение, либо не принимать никакого.

Одним прекрасным утром мой возлюбленный принес мне новость, со слезами на глазах, что министр дал ему письмо в Лондон, адресованное г-ну де Саа, посланнику Португалии, который находится здесь, и другое, открытое, адресованное капитану фрегата, который должен прибыть из Ла Феррол и который должен, остановившись только на несколько часов, следовать в Англию. Министр приказывал капитану принять на борт моего возлюбленного, отнестись к нему с уважением и отвезти его туда.

Во мне мгновенно зародился смелый проект ехать вместе с ним либо в качестве его слуги, либо даже, не имея необходимости скрывать свой пол, в качестве его жены. Я увидела, что мой возлюбленный удивился, когда я сообщила ему смелый проект. Размеры его счастья поразили его до такой степени, что он сказал мне, что чувствует себя неспособным думать о последствиях и предоставляет мне возможность решать. Я сказала, что мы поговорим подробнее обо всем на следующий день.

Предвидя трудности, с которыми я могу столкнуться, выходя из моего дома одетой как женщина, я решила одеться мужчиной, но поскольку, в образе мужчины, я могла быть представлена только как слуга моего возлюбленного, я опасалась оказаться подверженной слабостям, свойственным моему полу при путешествии на море. Это соображение навело меня на мысль представиться самой в роли хозяина, если капитан не знает лично графа А-ль. Однако идея заставить моего возлюбленного играть роль моего слуги мне тоже не нравилась, и я решила представить его моей женой. Как только корабль пристанет к Англии, мы поженимся и переоденемся в одежды, присущие нашему полу. Наш брак загладит преступление, связанное с моим бегством или с похищением, в котором можно обвинить моего супруга, и я не считала вероятным, что граф д'Ойрас может решиться меня преследовать, имея в виду судьбу своего протеже. Для жизни, имея в виду, что я стану в будущем владелицей моих доходов, продажи моих бриллиантов должно было нам хватить. У меня с собой был ларец с моими драгоценностями.

Мой возлюбленный не нашел, или не осмелился, мне что-либо возразить, когда я назавтра изложила ему мой необычный проект. Могло возникнуть лишь одно неодолимое препятствие, если бы капитан ожидаемого корабля его знал, но это не казалось ему правдоподобным. Необходимо было пойти на риск. Он снабдил меня одеждами, которые мне были необходимы. Ростом я была выше его на восемь дюймов.

Я снова увидела его только три или четыре дня спустя, к вечеру. Он сказал, что получил записку от чиновника морского бюро, который извещал его, что такой-то фрегат прибыл из Ла Ферол и стоит на якоре в устье Тахо, чтобы быть готовым продолжить свое путешествие, как только капитан, который высадился на берег, чтобы отнести депеши премьер-министру, вернется на борт. Его шлюпка должна находиться в полночь в таком-то месте, где капитан должен ее найти по прибытии. Решившись на все, я не нуждалась в том, чтобы заранее знать подробности. Он указал мне место и дом, где он будет меня ждать, и я обещала ему туда прийти. Я заперлась у себя, сделав вид, что нездорова, взяла в маленький сак то немногое, что было действительно необходимо, и ларец с бриллиантами моей матери, и, одетая как мужчина, вышла из своих апартаментов, так, что никто не видел, и спустилась по лестнице, предназначенной только для слуг. Даже портье не мог меня увидеть, когда я вышла из дворца.

Граф А-ль, одетый как мужчина, опасаясь, что я могу заблудиться, ждал меня в сотне шагов от моих дверей. Он поразил меня, взяв за руку. Мы направились вместе в дом, где был его чемодан, который он открыл, чтобы положить туда свои мужские одежды и достать женские, в которые он облачился менее чем за полчаса. Затем, в сопровождении мужчины, который нес его чемодан и мой маленький сак, он отвел меня в шлюпку. Мы сели в нее в одиннадцать часов. Я достала из моего сака шкатулку с моими небольшими сокровищами, сказав ему, что полагаю более надежным держать их у него в кармане. Несколько минут спустя после полуночи прибыл капитан в сопровождении одного из своих офицеров, который при виде меня сказал, что имеет распоряжение министра относиться ко мне с полным почтением, и обрадовался, когда я представил ему мою жену, не сочтя необычным, что тот же министр не предупредил его, что я сяду с женой. Менее чем через час мы прибыли на фрегат, который находился в трех милях от берега, и сразу снялись с якоря. Нам выделили каюту, очень обширную, где имелась большая кровать, лавка и гамак. Капитан, получив от меня письмо, в котором ему предписывалось везти в Англию моего возлюбленного, с которым он, к счастью, не был знаком, нас покинул. Мы провели весь остаток ночи в разговорах о том большом шаге, который мы собираемся совершить, и когда наступил день, мы были весьма обрадованы, что не видно более Лиссабона. Нуждаясь в отдыхе, я бросилась на скамейку, а мой возлюбленный — в гамак, даже не думая раздеться. Но едва мы легли, море начало обращаться с нами так, как оно обращается со всеми теми, кто к нему не привык. В первые двадцать четыре часа оно опустошило наши желудки, выворачивая их наизнанку, даже когда там ничего не было, и два последующих дня мы могли только спать и стонать; однако на четвертый день, побуждаемые зверским аппетитом, мы не могли успокоиться, непрерывно насыщаясь.

Это путешествие в Европе очень продолжительное, потому что, как вы знаете, пересекается вся Атлантика, но, однако, мы совершили его за четырнадцать дней. Мой возлюбленный не выходил из каюты, а капитан ни разу не пришел к нему с визитом; я могла отнести это только за счет вежливости, так как у нас допустимо бывает проявлять ревность без того, чтобы вызывать смех. Но я проводила почти весь день на воздухе, развлекаясь тем, что разглядывала с помощью подзорной трубы все удаленные объекты. На седьмой день мое сердце затрепетало, когда мне сказали, что судно, к которому мы приблизились на среднюю дистанцию, — это корвет, который, несмотря на то, что он вышел из Лиссабона не менее чем на день позже нас, прибудет, однако, в Англию на три дня раньше нас.

Мы прибыли туда на рассвете и бросили якорь в порту Плимут.

Офицер, которого капитан отправил на берег, чтобы получить разрешение на высадку пассажиров, вернулся на борт к вечеру и вручил ему пакеты и письма. Прочитав одно более внимательно, чем прочие, он подозвал меня для разговора. Мой возлюбленный был, как всегда, в нашей каюте.

— Это письмо, — сказал он мне, — от графа д'Ойрас. Он приказывает мне под страхом смерти не допустить высадки с моего корабля португальской девушки, если она есть, по крайней мере, если она мне лично не знакома. Он предписывает мне отвезти ее в Лиссабон, после того, как я выполню поручения, которые задержат меня на несколько дней в Кадисе. На моем судне нет ни девушек, ни женщин, за исключением вашей жены. Докажите мне, что она ваша жена, и я сразу разрешу вам высадиться вместе с ней; без этого, вы должны согласиться, что я обязан подчиниться приказу министра.

— Она моя жена, но у меня нет никаких бумаг, чтобы вам это доказать.

— Тем хуже. Она вернется со мной в Лиссабон, к ней будут относиться с уважением и хорошо обращаться, как приказал мне граф; будьте в этом уверены.

— Жена, месье, неотделима от мужа.

— Согласен. Вы можете вернуться в Лиссабон на корвете; вы будете там раньше нее.

— Почему я не могу вернуться вместе с ней?

— Потому что мне приказано вас высадить здесь. Почему ваша жена не указана в том письме, что вы мне дали? Если она не та персона, которую хотят вернуть, вы можете быть уверены, что ее вам вернут в Лондон.

— Позвольте мне с ней переговорить.

— Охотно, но в моем присутствии.

С сокрушенным сердцем я направился сказать моему возлюбленному, называемому моей женой, из-за какой фатальной случайности и по какому жестокому приказу мы должны разлучиться. Он ответил мне, сдержав слезы, что у нас нет другого выхода, чем принять это, сохраняя спокойствие, будучи, однако, вполне уверены, что увидимся не позже чем через два месяца. Связанный присутствием капитана, он не мог сказать мне больше. Я сказала ему, что из Лондона я сразу напишу м-м аббатисе, что она должна быть первым человеком, с которым он должен увидеться в Лиссабоне, и от нее он узнает мой адрес. Я поостереглась просить у него мою шкатулку. Капитан мог счесть своим долгом составить опись, и богатство бриллиантов могло внушить ему мысль, что моя предполагаемая жена может быть никем иной как девицей, которую я похитила. Мы должны были полностью предаться нашей судьбе. Обнявшись, мы заплакали, и капитан также, когда он услышал от меня:

— Доверьте мою честь и вашу этому достойному капитану!

Положили в шлюпку чемодан, и я должна была оставить мой сак; таким образом, в моем распоряжении остались только мужские одежды. Я обнаружила после осмотра, что это все, чем я владею. Тетради, письма, книги, рубашки, два или три комплекта одежды, шпага и пистолеты, дорожные и карманные; я взяла с собой эти последние. Я направилась с чемоданом в гостиницу, где хозяин мне сказал, что если я хочу выехать в Лондон на рассвете вместе с двумя дамами и послом, мне это будет стоить только оплату лошади, и пригласил меня поужинать вместе с этими тремя персонами, чье поведение показало мне, что я не должна отказываться от компании. Они, со своей стороны, сочли меня достойной своей. Мы прибыли в этот город на следующий день рано утром, и высадились на Стрэнде, в гостинице, где, сочтя, что я плохо устроена, я осталась только чтобы пообедать. Затем я вышла, чтобы подыскать хорошее жилище, соответствующее тому положению, в котором я оказалась. Я располагала кошельком, в котором имелось пятьдесят лисбонинов и кольцо примерно такой же стоимости.

Осмотрев несколько комнат в разных домах, я сняла одну, на четвертом этаже, соблазненная добрым и благородным лицом хозяйки. Не имея опыта и без рекомендаций, я могла полагаться лишь на Бога и на добрую волю, доверившись чувству симпатии. Эта женщина мне понравилась. Я договорилась о десяти шиллингах в неделю, и тот же час попросила ее помочь мне переодеться в женщину, самого простого вида, не осмеливаясь более выходить, одетая так, как я была. Не позднее, чем назавтра я закупила на свои деньги рубашек, платьев, башмаков и все принадлежности, необходимые для бедной девицы, которая не собирается ни обольщать кого-либо, ни вызывать жалость, ни пускаться в авантюры. Говоря достаточно хорошо по-английски, но так, что никто не мог усомниться, что я не англичанка, я знала, какого поведения мне следует придерживаться, чтобы гарантировать себя от того, чего мне следует опасаться.

Однако менее чем через две недели я увидела, что дом моей доброй хозяйки не отвечает моим правилам, моему спокойствию и моей экономии, потому что мое дело может тянуться долго, и, не имея денег, я окажусь в самом трудном положении. Я решилась оттуда съехать. Находясь в решимости не принимать визитов, я их не принимала, но не могла помешать тому, чтобы любопытные толклись целый день у моей двери, и чем больше они убеждались, что я никого не принимаю, тем более назойливыми и многочисленными они становились. Дом, в котором я жила, был слишком на виду. Рядом со Св. Павлом, неподалеку от биржи, в этот дом приходило множество молодых людей, чтобы поесть, на втором и на третьем этаже, и все пытались исцелить меня от моей грусти, несмотря на то, что я в этом не нуждалась.

Решив тратить на жизнь не более гинеи в неделю, я, поскольку мое кольцо мне не было нужно, решила его продать, но постепенно. Старый торговец, что жил на моем этаже, порядочность которого моя хозяйка мне гарантировала, предложил мне 150 монет, и я его ему продала, но при условии, что он будет выплачивать мне по четыре каждый месяц, и что я смогу его у него выкупить за те деньги, что он мне уже выплатил авансом. Я хотела сохранить наличные, что у меня еще оставались, чтобы вернуться к себе на родину по суше, когда мне напишут, что я могу туда ехать, ничего не опасаясь. Я не хотела ехать морем. Я немного тратила на одежду, и у меня оставалось еще достаточно. Моего кольца мне хватало, чтобы прожить три года, и за тот год, что я уже здесь провела, я потратила лишь треть того, что было.

Покинув дом моей честной хозяйки, которая продолжала быть моим добрым другом, я сняла комнату в приличном доме, снова на Стрэнде, за ту же цену, но вынуждена была нанять служанку, так как не могла никак решиться есть иначе, чем в своей комнате. Необходимость держать эту служанку стала моим несчастьем, так как мне попадались только мошенницы, и, вы понимаете, желая тратить на жизнь не более шиллинга в день, мне невозможно было избежать краж. Я мало ела и, не перенося пива, пила только воду. Вино Опорто, у нас превосходное, здесь дорогое и плохое. От всех этих лишений я худела, я не знала, как мне избавиться от этой нищеты, когда мой добрый ангел, если я смею так сказать, дал мне прочесть в газете странное объявление, которое заметили на вашей двери. Посмеявшись, потому что это было слишком забавно, чтобы не посмеяться, я не могла воспротивиться желанию пойти поговорить с вами. Я хотела увидеть, смогу ли я улучшить мои условия существования без роста моих расходов. К этому примешивалось и любопытство, потому что в газете было сказано, что хозяин дома — итальянец, который, очевидно, не опасается ловушки, а я, со своей стороны, не боялась насилия, и в этом я, как раз, ошибалась, потому что есть такие виды насилия, от которых сладко не обороняться. Будучи обученной итальянскому, я сохранила большую склонность к вашей нации.»

— Ну вот, мадам, маленькая история, которая меня весьма заинтересовала! У вас ангельский ум, и теперь, когда я знаю, что вы португалка, я чувствую, что примиряюсь с вашей нацией.

— А вы разве нас не любите?

— Я склонен к этому с тех пор, как узнал, что вы оставили умирать в нищете двести лет назад вашего Вергилия.

— Камоэнса, вы хотите сказать; но как вы можете так его любить, не слыша нашего языка?

— Я прочитал его в переводе латинским героическим стихом, настолько прекрасным, что я думал, что читаю Вергилия.

— О небо! Что вы говорите? Теперь я обещаю самому Богу, да, я даю обет изучить латынь.

— Очень хорошо; но от меня. Я стану жить и умру в Португалии, если вы обещаете мне ваше сердце.

— Ах, почему их у меня не два! С тех пор, как я вас узнала, я меньше себя люблю; я боюсь стать неверной.

— Я доволен, что вы любите меня, как если бы я был вашим отцом, но позвольте, чтобы ваш отец обнял свою дочь. Пожалуйста, продолжите вашу историю. Мне остается узнать главное. Что стало с вашим возлюбленным? И что сделали ваши родственники, когда им стало известно ваше бегство?

— На третий день после моего прибытия в этот огромный город я написала длинное письмо м-м аббатисе, моей тете, в котором во всех деталях и с совершенной правдивостью рассказала обо всем, что со мной приключилось, умоляя защитить моего супруга и поддержать меня в моем намерении не возвращаться в Лиссабон, пока она не уверит меня, что при моем возвращении мой брак не встретит никакого противодействия, и что, вступив во владение моими богатствами, я смогу жить публично вместе с моим мужем. Я просила ее информировать меня обо всем и направлять мне свои ответы, называя меня мисс Полина, через мою хозяйку, адрес которой я дала. Я направила ей мое письмо через Париж и Мадрид, потому что по суше нет более короткой дороги; соответственно, я получила ответ только три месяца спустя. Она сообщила мне, что фрегат, на котором я уехала, вернулся в Лиссабон всего восемь-десять дней назад, и что капитан, сразу известив министра, что привез в Лиссабон единственную даму, что имелась у него на борту, несмотря на то, что граф А-ль утверждал, что она его жена, и ждет от него распоряжений. Министр, не сомневаясь, что эта дама — я, приказал капитану письменно, чтобы тот отвел даму в ее монастырь и там ее заключил. В письме министр написал аббатисе, что направляет ей ее племянницу и просит содержать ее там под надежной охраной до дальнейших распоряжений. Моя тетя была бы этим изрядно поражена, если бы не получила за три или четыре дня до того письмо, в котором я информировала ее обо всех моих делах. Она поблагодарила капитана, отвела свою предполагаемую племянницу в комнату, где ее заперла и написала графу д'Ойрас, что, согласно его приказу, заключила в своем монастыре мадемуазель, которую Его Превосходительство именует ее племянницей, но что эта мадемуазель не является ни ее племянницей, ни мадемуазелью, но юношей, одетым в женское платье, и она не может держать его в своем монастыре. Она просила его, соответственно, послать кого-то забрать его от нее как можно скорее. Отправив министру этот необычный ответ, она нанесла визит графу А-ль, который бросился перед ней на колени. Моя тетя подняла его, сказав, что она знает все, и показав мое письмо. Она сказала ему в то же время, что, соответственно своему долгу, она написала министру, что не может держать в своем монастыре мужчину, и что, выйдя отсюда, он должен ожидать, что его отведут в другое место в течение часа или двух. Граф, проливая слезы, положился на ее защиту в отношении моих и своих дел и передал ей мою шкатулку, которую держал все время у себя в кармане и которую аббатиса с удовольствием спрятала. Затем она его покинула, заверив, что обо всем меня информирует. Она больше его не видела, несмотря на то, что он должен был провести в комнате, где находился, всю ночь и уехать лишь утром следующего дня, поскольку министр уехал в одно из своих имений в трех или четырех лье от Лиссабона. Получив ее письмо очень поздно, он смог ответить ей лишь на следующий день, но этот ответ он собрался дать ей сам лично. Аббатиса легко убедила его в важности соблюдения секрета в этом деле, потому что, если выяснится, что замкнутость монастыря оказалась нарушена, это нанесет урон ее чести. Она дала прочесть гордому министру полученное ею от меня письмо и сказала ему, что взяла на хранение шкатулку. Он сказал, что она должна ее сохранить. Он поблагодарил ее за откровенность, с которой она посвятила его во все, и, смеясь, попросил прощения за то, что направил ей для компании красивого мальчика. Проведя несколько минут в раздумьях, он сказал, что в этом деле секретность имеет самое большое значение, и что поэтому переодетый должен покинуть монастырь и ехать вместе с ним. Моя тетя, придерживаясь того же мнения, пошла за ним, проводила его до дверей, посадила в коляску министра, который был в одиночестве, и усадила рядом с ним. Она не знала и не могла сказать мне, что министр с ним сделал, и этого не знал никто. Весь Лиссабон был заинтригован, потому что история рассказывалась публично, но с различными подробностями, взаимно исключающими друг друга, которые должны были лишь вызывать смех у графа д'Ойрас. В Лиссабоне говорили и говорят до сих пор, что капитан фрегата передал меня моей тете по приказу министра, но что министр не позднее, чем на следующий день лично явился в одиночку забрать меня из монастыря, и что никто не знает, где он меня содержит. Соответственно, все полагают, что граф А-ль находится сейчас в Лондоне. Легко, однако, допустить, что граф д'Ойрас не упускает из виду все, что касается меня, потому что он знает мое имя, мой адрес, и у него хватает шпионов. Так что, по совету моей тети, я написала ему два месяца назад, что готова вернуться в Лиссабон, если Его Превосходительство окажет мне честь написать мне собственной рукой, что, по моем прибытии на родину, граф А-ль будет публично объявлен моим супругом, с тем условием также, что никто не будет меня при этом сопровождать, даже в качестве друга. Без этого я заявила, что готова провести всю свою жизнь в Лондоне, где законы гарантируют мне свободу. Я все время жду ответа министра.

Эта история могла бы показаться романом для тех, для кого правдоподобие не имеет значения. Несмотря на измененные имена, многие знатные персоны Лиссабона знают, кто в ней настоящие действующие лица, но благоразумно никогда их не назовут.

Так мы жили, Полина и я, совсем не расставаясь и становясь день ото дня все влюбленней, как раз оттого, что рассчитывали уморить нашу любовь голодом; но это сама любовь, в конце концов, меня бы убила, потому что я худел на глазах, не мог больше спать, и мой аппетит пропал. Полина, наоборот, полнела и становилась все красивее. Я говорил ей, что если мои страдания ведут к росту ее очарования, она должна воспрепятствовать моей смерти, так как смерть прекращает страдания. Она стала меня убеждать, что мое истощение происходит не от моей любви, а от той жизни, которую я веду, никогда никуда не выходя.

— Если вы меня любите, — сказала мне она однажды, — докажите это. Отправляйтесь прогуляться на лошади.

— И потом?

— Вы увидите меня благодарной, и вы поедите с удовольствием и проспите всю ночь.

Скорей, мою лошадь, скорей, мои сапоги. Я целую ей руку, выходя, и направляюсь к Кенсингтону. Рысь меня не устраивает, я пускаю мою лошадь в галоп, она закусила удила и понесла, и вот я уже на мостовой, как раз напротив дверей герцога де Кингстон, где меня из окна узнает мисс Чугделей и отправляет одного из своих слуг мне на помощь. Я встаю, хочу пойти поблагодарить ее, но не могу ступить на правую ногу. Меня переправляют в зал, разувают, осматривают, и камердинер, хирург, решает, что это вывих с растяжением. Он трогает кость и находит, что она выбита из сустава. Он предписывает мне восемь дней постели, чтобы я вернулся в свою тарелку, делает мне большую повязку, и очаровательная мисс велит отвезти меня домой и отправляет мою лошадь ее хозяину.

У себя я ложусь в кровать, и хирург, который живет в двадцати шагах от дома, снимает повязку и смеется над предполагаемым вывихом. Он ставит сто гиней, что это не более чем растяжение, и он очень недоволен.

— Потому что я хотел бы, чтобы это был перелом, — говорит он мне, — чтобы вы увидели, каков я в деле.

Он был француз. Я поблагодарил его и поклялся, что не нуждаюсь в этом эксперименте, чтобы убедиться в его талантах.

Я не вижу Полины. Мне говорят, что она выехала в портшезе. Я вижу ее, наконец, возвратившейся два часа спустя и взволнованной, услыхавшей от старухи, что я сломал ногу.

– Я несчастная! Это из-за меня!

Она бледнеет и падает на кровать.

— Дорогая моя, это пустяки. Растяжение.

— Злая ведьма! Бог знает что! Почувствуйте мое сердце.

Я чувствую его. Счастливое падение.

Я приклеиваюсь губами к ее губам, происходит двойной поцелуй, и я благословляю растяжение. Полина смеется.

— Чему вы смеетесь?

— Проделкам Амура, всегда нашего хозяина.

— Куда вы ходили?

— Я пошла забрать обратно мое кольцо, отдав доброму человеку сорок восемь ливров, сто он мне выдал, по четыре каждый месяц, и хочу вам сделать подарок, чтобы вы имели сувенир на память о моей дружбе. До самого моего отъезда мы будем жить вместе как жена и муж, и мы устроим свадьбу этим вечером, поужинав здесь на вашей кровати, потому что растяжение и я не позволим вам ее покинуть.

— Ах, дорогая Полина! Какая новость! Позвольте, ради бога, мне сомневаться, потому что уверенность заранее меня убьет.

— Ладно, сомневайтесь в этом, но лишь слегка, потому что иначе это сомнение может меня обидеть. Довольно жить с вами, любя вас и делая вас несчастным, — я решилась на это, три часа назад, видя, как вы садитесь на лошадь, и я пошла забрать мое кольцо, чтобы выйти из ваших объятий только тогда, когда придет роковое письмо, которое призовет меня в Лиссабон. Восемь дней мое сердце опасалось этого. Нет. Я этого больше не хочу. Пусть бы курьера, что везет это письмо, ограбили.

Как она мне и сказала, я призвал ее упасть в мои объятия, но поскольку дверь была открыта, она этого не хотела, и, чтобы меня успокоить, она пошла за Ариосто и хотела читать мне приключение Риччардетто с Фиордеспина, принцессой испанской, которое составляет главное украшение двадцать пятой песни поэмы, которую я знал наизусть. Она взялась быть принцессой, а чтобы я был Риччардетто, и она наслаждалась в воображении:

Che il ciel l'abbia concesso Bradamante cangiata in miglior sesso.[22]

Когда она подошла к стансу, который говорит:

Le belle braccia al collo indi mi getta E dolcemente stringe, e baccia in bocca: Tu puoi pensar se allora la saetta Dirizza amor, se in mezzo cor mi tocca.[23]

Она сделала глоссу на фразе «целовала в уста» и на Амуре, который в этот момент придал твердости стреле Риккардетто. Комментируя это действо, она, казалось, была недовольна тем, что от удивления я дал ей возможность дотронуться до стрелы, но она должна была разразиться смехом, когда подошла к двум стихам:

lo il veggo, io il sento, e a pena vero parmi Sento in maschio di jemmina mutarmi[24]

и к двум другим из следующего станса:

Cosi le dissi, e feci cKella stessa Trovb con man la veritade espressa[25]

Она удивляется тому, что Рим не запретил эту поэму, в которой столько сальностей , но она отказывается от этих слов, когда я убеждаю ее, что единственные вещи, которые заслуживают названия сальностей , это те, что вызывают отвращение. Ей приятно в Ариосто то, что он отдал предпочтение Испании перед женщиной другой нации, чтобы приписать ей соответствие вкусу барокко, что привело ее к влюбленности в Брадаманте. Но я решил, что наступил мой час, когда она прочла эти три стиха:

Io senza scale in su la rocca salto E lo stendardo piantovi di botto E la nemica mia mi caccio sotto.[26]

Я хочу немедленно показать ей явление в действии, но она говорит, что я рискую повредить моему растяжению.

— Уж не следует ли ждать моего выздоровления, чтобы вкусить нашего брака?

— Я так полагаю. Вы не можете, если я не ошибаюсь, сделать малейшее движение…

— Вы ошибаетесь, дорогая; но, тем не менее, я не стану откладывать все на завтра, будьте уверены, даже если это будет мне стоить ноги. И еще, вы убедитесь, что существуют два способа. Я вас убедил? Ответьте мне, потому что ваше рвение меня интересует.

— Ну что ж! Жена должна повиноваться супругу. Я сделаю все, чего вам хочется.

— Когда?

— После ужина.

— Дорогая жена, перейдем к ужину. Пообедаем лучше завтра.

— Нет. Признайте, что мы должны остерегаться давать повод слугам догадаться.

Я согласился; но мы не могли есть, и в десять часов оказались вполне свободны.

Но этой очаровательной женщине, которая имела смелость объявить мне в столь ясных выражениях, что мы станем мужем и женой после ужина, не хватило этой смелости, чтобы раздеться в моем присутствии. Она не могла на это решиться; она говорила мне это, посмеиваясь над самой собой.

— Но вы же жили четырнадцать дней в одной каюте с вашим возлюбленным.

— Он все время держался в своем гамаке, повернувшись ко мне спиной, когда я, сидя на своей лавке, раздевалась, а по утрам одевалась.

— Такая добродетельность почти невероятна.

— Я полагаю, мой друг, что когда еще не начали, легче сдерживаться, чем дать себе волю. В эту первую ночь я лягу с вами одетая.

— Хотите ли вы, чтобы я тоже оделся?

— Вы жестоки. Простите же мою слабость.

— Но, мой ангел, разве вы не чувствуете, насколько этот стыд недостоин вашего ума?

— Погасим свечи, и через минуту я буду в ваших руках.

— Скорей погасим.

Но несмотря на опущенные занавески, яркая луна бросала в комнату достаточно света, чтобы различать очаровательные черты на том расстоянии, на которое она удалилась. Все эти маневры, казалось, делались лишь для того, чтобы разжечь мой пыл, но Полина знала, что ей не нужно прибегать к искусству.

Полина пришла в мои объятия, и мы сосредоточились в полнейшем молчании. В своем пламени мы соответствовали друг другу, и ее стоны стали моими верными гарантами того, что ее желания были даже живее тех, что ощущал я, и что ее потребности были больше моих. Обязательный долг беречь ее честь заставил меня неожиданно остановиться и собрать в платок славные знаки ее добродетели, которой я был победителем.

До этого момента одна любовь мною двигала, но после кровавого жертвоприношения я, к своему удивлению, проникся уважением и благодарностью. Я излился в самых пылких выражениях, стараясь уверить ее, что я понимаю всю глубину моего счастья, и что она найдет меня всегда готовым положить мою жизнь для защиты ее от любого риска, чтобы уверить ее в моей постоянной любви. Возобновив несколько раз наши сражения, мы оказались неспособны завершить последнее, и заснули так крепко, что при пробуждении не могли поверить, что мы спали.

Видя в моих объятиях первую красавицу Португалии, единственного отпрыска знаменитой фамилии, которая отдалась мне, и которая, однако, могла принадлежать мне лишь ненадолго, я созерцал Полину, опираясь на локоть, охваченный этими грустными мыслями.

— О чем ты думаешь, дорогой друг?

— Я пытаюсь убедить себя в том, что мое счастье не сон. Если это реальность, я хочу умереть до того, как потеряю тебя. Я счастливец, которому ты передала бесценное сокровище, которого, я думаю, я недостоин, хотя я люблю тебя больше, чем себя самого.

— Нет, мой друг. Ты очень этого достоин, если я тебе еще дорога, потому что я не сомневаюсь в твоей любви.

Полина, чувствительная к ласкам, что сопровождали мои слова, запылала, почувствовав возобновление моего огня и, являя моим жадным взорам все свои красоты, предалась моему третьему приступу, когда я видел ее, после долгого сражения, несколько раз в состоянии любовного изнеможения. Я кончил, показав ей, мгновение спустя, знаки своего уважения, которым я не пренебрег, спасая ее честь.

— Я клянусь тебе, мой друг, что моя любовь не оставила мне времени об этом подумать. Это должна быть твоя забота, но я рада видеть, что никогда не буду вынуждена раскаяться, что предалась этому чувству.

Она сошла с кровати, чтобы одеться, смеясь, что мое присутствие больше ее не смущает.

— Если пропажа стыда, — сказала мне она, — это результат постижения знания, скажи мне, почему наши прародители стали стыдиться только после обретения этого знания.

— Я ничего этого не знаю, мой ангел, но хотел бы я знать, задавала ли ты этот вопрос ученому наставнику-итальянцу, который у тебя был вплоть до твоего выхода из монастыря.

— Ну что ж! Да.

— Что он тебе сказал?

— Что они стали стыдиться не потому, что познали наслаждение, а потому, что стали ослушниками. Укрывая части тела, которые их соблазнили, они, как им казалось, отрекались от греха, который совершили. Однако, как говорят, Адам был гораздо более виновен, чем Ева.

— Как это?

— Потому что Адам получил запрет от самого Бога, в то время как Еву мог научить только Адам.

— Они оба получили его от Бога.

— Ты разве не читал «Бытие»?

— Ты смеешься надо мной.

— Значит, ты плохо читал, потому что там ясно сказано, что Бог создал Еву после того, как ввел запрет для Адама.

— Мне кажется странным, что наши толкователи не ссылаются на это обстоятельство, потому что оно мне кажется важным.

— Потому что они мошенники, и почти все — враги нашего пола.

— Ах, вот как!

— Не будем говорить об этом, прошу тебя; но мой наставник был порядочный человек.

— Он был иезуит?

— Да, но в короткой одежде[27].

— Что из того?

— Мы поговорим об этом в другой раз.

Моя дорогая Полина была мыслителем, настолько преданным своей религии, что занималась ею намного больше, чем я. Я бы этого никогда не узнал, если бы не стал с ней спать. Я встретил множество женщин, настроенных так же; чтобы наслаждаться их душой, следует начать с того, чтобы их осудить; таким образом вы завоюете их доверие, и у них не будет более секретов от того счастливца, кто сумеет их завоевать. По той же причине этот очаровательный пол любит храбреца и ненавидит труса, если это только не какой-нибудь красавчик, который их забавляет, но которым они в конце концов пренебрегают, и когда храбрец отвешивает такому ударов палкой, они смеются.

После этой небесной ночи я решил больше не выходить из дома, пока Полина остается в Лондоне. Мое решение ей понравилось. Она не покидала меня, кроме праздников, когда ходила к мессе. Я закрыл свои двери для всех и даже для хирурга, потому что мое растяжение прошло само по себе. Я известил достопочтенную мисс Шёдлей, которая перестала посылать по два раза в день лакея справляться о моем здоровье.

Полина, поднявшаяся к себе в комнату после нашего любовного сражения, показалась мне воплощенным ангелом, когда я увидел ее снова в полдень. Ее цвет лица, который годовое воздержание сделало слишком бледным, стал напоминать лилии и розы, и на ее лице отразилось чувство удовлетворения и довольства, которыми мои глаза не переставали любоваться.

Захотев получить ее портрет в миниатюре, как и она хотела получить мой, я написал Мартинелли направить мне художника, самого знаменитого в Лондоне по сходству своих портретов, и он направил ко мне еврея, который справился превосходно. Я велел оправить портреты в кольца, и это был единственный подарок, который Полина согласилась от меня принять, в то время как я счел бы себя разбогатевшим, если бы она захотела получить все, чем я владею.

Так пролетели три недели со дня нашей свадьбы, когда в каждое мгновенье, всегда с той же силой, мы оба были счастливы. Мы стали такими, что не могли больше найти ни малейшей разницы между собой; это была непрерывно продолжающаяся череда взаимных радостей, до того, что мы не могли и желать большего. Желания возникали в соответствии с потребностями, мы не замечали этого, потому что природа и фортуна поставляла нам все, мы ни в чем не нуждались. Любое желание, впрочем, неотделимо от тревоги и беспокойства, и мы, я и Полина, насмехались над философами, которые вздумали бы нас жалеть, потому что у нас больше не было желаний. Их и невозможно иметь, когда есть все, и у нас было все. Нам невозможно было себе представить, что мы можем быть богаче или счастливей, за исключением случая, когда мы думали о будущем, но у нас не было времени об этом думать. Эта нехватка времени явилась подлинным нашим сокровищем. В полном насыщении наших чувств, кто бы мог уменьшить наше счастье, если бы мы сами оказались перед строгим экзаменом? Это могли быть только наши чувства. Наши чувства? Мы увидели бы, что наши сердца чисты.

Каждый день я находил что-то новое и прекрасное в ее счастливом характере, и она начала уже надеяться, что роковое письмо, которое должны были ей отправить, вообще не придет. Она задумывалась теперь о графе А-ль только в связи с размышлениями о воздействии красивого лица, которое разум должен отвергать и которое единственно случай может привести к счастью.

Первое августа оказалось траурным днем для нее и для меня. Для нее, потому что она получила два письма из Лиссабона, а для меня — я, среди прочих, получил одно из Парижа, где говорилось о смерти м-м д'Юрфэ. М-м дю Рюмэн мне написала, что врачи говорили, ссылаясь на свидетельство Бруньоль, ее горничной, что она отравилась, приняв слишком сильную дозу состава, который она называла «универсальным доктором»[28]. Она писала, что нашли у нее безрассудное завещание, потому что она оставила все свое состояние первому сыну или дочери, которого она родит и которым она, как утверждала, была беременна. Меня она назначала опекуном новорожденного, что пронзало мне душу, так как эта история должна была заставить не меньше чем три дня смеяться весь Париж. М-м графиня дю Шатле, ее дочь, завладела ее богатым наследством в области недвижимости и портфелем ценных бумаг, где, к моему большому удивлению, нашли…[29] У меня опустились руки, но я сконцентрировал мою боль и мое раскаяние на интересе, который вызвали у меня письма, полученные Полиной, одно — от ее тети, а другое — от графа д'Ойрас, который убеждал ее вернуться как можно скорее в Лиссабон, по морю или по земле, заверив, что по своем приезде она вступит во владение всем своим состоянием и выйдет публично замуж за графа А-ль. Он отправлял ей кредитное письмо на двадцать миллионов. Эта сумма, которая меня удивила, составляла, однако, только две тысячи фунтов стерлингов или около того, так как португальские деньги считаются в рейсах[30], которые являются монетой неразменной, как мараведис в Испании. Он советовал ей путешествовать по морю, и, если она так решит, он сообщал, что г-н де Саа предлагает ей погрузиться на фрегат, который он ей назвал и который в настоящий момент должен находиться в одном из портов Англии. Аббатиса, ее тетя, которую министр проинформировал об этом, говорила ей то же самое; но Полина не хотела слышать разговоров ни о море, ни о португальском после де Саа, потому что не хотела давать ни малейшего повода, чтобы в Лиссабоне могли сказать, что ее заставили силой вернуться, вопреки ее воле. Она была раздосадована тем, что министр отправил ей вексель, потому что это было знаком того, что он предполагает, что она находится в нужде. Я, однако, убедил ее, что она должна выразить ему благодарность, потому что он не говорил, что делает этим ей подарок. Она, однако, сочла себя оскорбленной. Полина была богата и великодушна, об этом можно было судить по кольцу, которое она заставила меня принять, будучи сама, как она говорила, в нищете, и к тому же она не рассчитывала на мой кошелек, хотя и была уверена, что я никогда ее не брошу. Я всегда давал ей понять, что я очень богат.

Мы провели весь день в грусти, и ночь — тоже.

— Мой дорогой друг, мы должны расстаться и, сверх того, постараться забыть друг друга, потому что моя честь требует, чтобы в Лиссабоне я стала женой человека, о котором весь мир должен верить, что я сама ему отдалась, и ты понимаешь, что до того, как он станет реально моими мужем, мой долг требует, чтобы я передала ему мое сердце в безраздельное владение. Я не могу себе представить, как я смогу жить счастливо без этого. Но это мне не будет трудно, после того, как я тебя больше не увижу. Первое впечатление, которое ты почти уже преодолел, снова возымеет свою силу, и я уверена, что я полюблю своего мужа, впрочем, благородного и нежного, как я очень хорошо узнала в те немногие дни, что мы провели вместе.

После этого предисловия, вот, мой дорогой друг, что я должна тебя просить, и что ты должен мне обещать, хотя это будет лишь знак благодарности. Надо, чтобы ты мне пообещал никогда не приезжать в Лиссабон, по крайней мере, если я тебе не разрешу. Надеюсь, мне не нужно объяснять тебе причины, почему мне нужно воздвигнуть эту линию обороны. Ты не должен идти на риск, приехав в мою страну, нарушить мир моей души. Я не смогу стать преступницей, не став в то же время несчастной, и ты не должен питать мысль стать тому причиной, любя меня, как ты меня любишь, и зная меня, как ты меня знаешь. Увы! Поверь мне. Я воображала себе, что живу с тобой как твоя действительная жена, и когда ты меня покинешь, я бы представила, что стала вдовой, и вышла бы замуж в Лиссабоне вторым браком.

Утопая в слезах и сжимая ее в моих объятиях, я обещал ей повиноваться. Она ответила сразу аббатисе и министру, что будет в Лиссабоне в октябре, и что даст о себе знать, как только окажется в Испании. Имея достаточно денег, она наняла экипаж, купила коляску и наняла горничную, которую взяла у честной хозяйки, у которой она жила в начале своего пребывания в Лондоне. Так она использовала последние восемь дней, которые прожила со мной в Лондоне. Я добился от нее, также в виде любезности, в которой она не могла мне отказать, что она оставит у себя на службе моего камердинера Клермона, в верности и возможностях которого я был уверен, вплоть до Мадрида. Из Мадрида он должен был, следуя моему приказу, вернуться и присоединиться ко мне в Лондоне; но его несчастная судьба распорядилась им по другому.

Мы провели эти восемь дней, внешне, в самой большой нежности, но с горьким сердцем и настроением. Мы смотрели друг на друга без слов, мы беседовали, не понимая, что говорим, мы забывали подходить к столу, чтобы поесть, и отправлялись в постель, надеясь, что любовь не даст нам заснуть, но ошибались: невольная летаргия погружала наши чувства, отягощенные печалью, в черный Стикс посреди ласк, которые еще недавно пытались убедить нас, что мы бессмертны.

Полина не могла отказать мне и самой себе в удовольствии проводить ее до Кале.

Мы выехали десятого августа, и я был очень доволен выражением лица ее горничной, которая вела себя как гувернантка; и назавтра мы оставались в Дувре, пока не услышали, что коляску погрузили на пакетбот, который, четыре часа спустя, причалил в Кале, где Полина, начав себя блюсти, попросила меня идти лечь в одиночестве в другой комнате.

Она уехала утром на четверке лошадей, предшествуемая Клермоном, решившись не путешествовать никогда ночью.

Сходство этого расставания в Кале и того, что пронзило мне душу в Женеве за пятнадцать лет до того, при отъезде Генриетты, поразительно, поразительно сходство характеров этих двух несопоставимых женщин, которые сходились друг с другом лишь в красоте. Возможно, именно поэтому я до самозабвения влюбился во вторую, как у меня было с первой. Обе разумные, обе наделенные глубоким интеллектом, и лишь в силу их разного воспитания первая была более веселой, обладала большими талантами и меньшими предрассудками. Полина обладала благородной гордостью своей нации, была склонна к серьезности и была религиозна, в сердце еще более, чем в уме. Кроме того, она превосходила Генриетту в склонности к наслаждениям любви и упоению, следующему за ними. Я был счастлив с обеими, потому, что они считали меня богатым, без этого я бы не познакомился ни с той, ни с другой. Я забыл их; но когда я их вспоминаю, у меня создается впечатление, что Генриетта поразила меня сильнее, и причиной этого — то, что моя душа была более способна к любви в возрасте двадцати двух лет, чем в возрасте тридцати семи.

Я вернулся из Дувра в восемь часов после пересечения Канала, одного из самых неудобных, на пакетботе, где было десять-двенадцать пассажиров, которые все страдали от качки. Мне было лишь грустно.

По прибытии в Лондон я заперся у себя, раздумывая о способах, с помощью которых я мог бы забыть Полину. Жарбе уложил меня в постель. Это был добрый и ладный парень, который, однако, заставил меня содрогнуться назавтра, войдя в мою комнату с наивным вопросом, который минуту спустя заставил меня рассмеяться. Он спросил меня между прочим от имени старой женщины, содержательницы дома, не желаю ли я, чтобы она снова повесила на дверях такое же объявление.

— Как! Черт побери! Эта старая мерзавка смеет …

— Отнюдь нет. Это без злого умысла.

Глава X

Странности англичан. Кастель Бажак… Граф Шверин. Моя дочь Софи в пансионе. Мое принятие в клуб мыслителей. Шарпийон.

Я вышел лишь через день, но грустный, задумчивый и как человек, который только что приехал. Я зашел в кафе, где двадцать человек читали газету. Не зная английского, я принялся спокойно наблюдать над входящими и выходящими. Один торговец, говорящий по-французски говорит другому, который читает, что такой-то застрелился, и что он правильно сделал, потому что, поскольку его дела были в полном беспорядке, его жизнь была бы несчастна.

— Вы ошибаетесь, я изучал вчера опись его доходов, так как он был также и мой должник, и мы все нашли, что он сделал глупость, потому что мог бы протянуть до смерти еще шесть месяцев, продолжая жить и в разорении.

Этот подсчет вызвал у меня смех, я направился на биржу, чтобы взять денег. Я нашел Босанке, который выдал мне сразу то, что я просил, и, выходя из комнаты, где я подписал ему квитанцию, и встретив человека, чье лицо меня заинтересовало, я спросил, кто это.

— Это человек, который стоит сто тысяч монет.

— А тот?

— Он не стоит ничего.

— Но я спрашиваю у вас их имена.

— Я не знаю их. Имя — это ничто. Знакомство с человеком заключается в знании того, какой суммой он располагает, потому что — что такое имя? Попросите у меня тысячу монет и подпишите в моем присутствии мне квитанцию от имени Аттилы, и этого мне будет достаточно. Вы вернете мне долг не как Сейнгальт, но как Аттила.

Мы смеемся.

— Но когда вы подписываете векселя…

— Ну, это другое дело, потому что я должен подписать их тем именем, которое дал мне векселедатель.

Я покидаю его и иду в парк, но перед тем, как туда войти, хочу разменять в монеты мой банковский билет. Я захожу к оптовому торговцу, бонвивану, с которым познакомился в таверне, и прошу выдать мне гинеями за мой билет в двадцатку, который оставляю у его конторщика.

— Придите через час, — говорит он мне, — потому что в данный момент у меня нет ни су.

— Хорошо, я зайду по выходе из парка.

— Возьмите ваш билет; отдадите его, когда я выдам вам монеты.

— Это все равно. Оставьте его. Я не сомневаюсь в вашей честности.

— Это глупо, мой друг, потому что если вы оставите мне билет, я больше не дам вам монет, поскольку это нужно, чтобы научить вас жизни.

— Я не считаю вас способным на столь бесчестный поступок.

— Я, тем более, не способен на него; но когда речь идет о деле столь простом, как банковский билет, который вам не доставляет никаких хлопот, находясь в вашем кармане, пока вы не получите монеты, я легче смогу склониться к тому, чтобы выдать вам монеты, не обращая внимания на все то, что вы сможете мне наговорить насчет той глупости, что вы сделали, оставив мне билет, который я не зафиксировал.

— Вы правы.

— Я отправился в парк; я вижу Мартинелли и благодарю его за то, что он передал мне своего «Декамерона». Он поздравляет меня с моим новым появлением в свете и с прекрасной персоной, которой я заделался рабом, которую милорд Пембрук видел и нашел очаровательной.

— Как, как? Где он ее видел?

— Вместе с вами, в коляске, запряженной четверней, направляющейся крупной рысью в Рочестер не далее как три или четыре дня назад.

— Ну что ж; я теперь могу сказать вам, что я проводил ее в Кале, и что я ее больше не увижу.

— Сдадите ли вы еще свои апартаменты?

— Никогда в жизни. Я был за это слишком наказан, хотя Амур обошелся со мной хорошо. Приходите обедать со мной, когда захотите.

Идя по направлению к Букингем Хаус, я вижу слева от себя между кустов, в двенадцати — пятнадцати шагах, некое неприличие, которое меня удивляет. Четыре или пять человек на разных расстояниях, которые справляют нужду, повернувшись спиной к прогуливающимся.

— Эти невежи, — говорю я Мартинелли, — эти свиньи должны были бы уж повернуться к нам лицом.

— Отнюдь, нет, потому что тогда их узнают и станут рассматривать, в то время как, когда они показывают нам свой зад, они вынуждают нас не проявлять слишком большого любопытства и не разглядывать их.

— Это прекрасное рассуждение, мой друг, но поскольку это ново для иностранца, вы меня извините.

— Вы заметите, что англичанин, который, идя по улице, захочет отлить свои воды, не пойдет, как у нас, писать у кого-то в дверях или на его аллее или в его дворе.

— Я это наблюдал. Они поворачиваются к середине улицы и писают так. Но те, кто проезжает в колясках, их видят, и это, мне кажется, нехорошо.

— Кто заставляет тех, кто проезжает мимо, на это смотреть?

— И это опять верно.

Мы идем в Грим-Парк и встречаем лорда Пембрука на лошади, который останавливается и издает громкий крик при виде меня; я понимаю, почему, и говорю, что уже четыре дня, как я свободен, и что я оказался в одиночестве за своим добрым столом.

— Мне немного любопытно. Я приду, возможно, сегодня.

Он вышел, и я, учитывая его возможное появление, пошел к себе, чтобы заказать хороший стол. Мартинелли не мог прийти, но он показал мне другие ворота, которых я не знал, и проводил меня хорошей дорогой.

В конце улицы мы увидели толпу, в середине которой должно было быть нечто любопытное, потому что все старались это рассмотреть. Мартинелли подходит, остается на несколько минут, затем подзывает меня, чтобы я послушал нечто странное.

— Вся эта толпа, — говорит он, — собралась здесь, чтобы понаблюдать за человеком, который, возможно, умрет в течение четверти часа от сильного удара кулаком в висок, который он получил в драке с таким же молодчиком.

— Разве нет способа спасти его?

— Есть хирург, который утверждает, что тот не умрет, если пустить ему кровь.

— Что мешает?

— Это самое удивительное. Ему запрещают два человека, которые заключили пари на то, умрет он или нет, на двадцать монет. Один из них сказал: я ставлю, что он умрет, другой — что не умрет, и спор пошел. Вот хирург, который хочет пустить кровь, тот, кто поставил на то, что тот умрет, ему мешает, потому что если тот выживет, он проиграет двадцать гиней. Они не желают говорить о соглашении, так что этот человек, возможно, умрет из-за этого проклятого пари.

— Клянусь Богом, вот несчастный человек и два безжалостных спорщика!

— Англичанин — странное существо по части пари. Здесь есть сообщество или клуб, который называют «спорщиками», и если вам любопытно, я могу вас представить.

— Там говорят по-французски?

— Без сомнения, там люди умные и воспитанные.

— И что там делают?

— Рассуждают, и если кто-то один отрицает некую вещь, которую другой утверждает, и если этот другой предлагает пари, он должен принять это пари под угрозой денежного штрафа, который идет в пользу клуба, и члены клуба подводят итог в конце месяца.

— Друг мой, введите меня в этот замечательный клуб, который сделает меня богатым, потому что я никогда не отказываюсь от своего мнения под влиянием противоположного, и заявляю о нем, только будучи в нем убежден.

— Поберегитесь, потому что они проницательны.

— Но вернемся к этому человеку, который умирает от удара кулаком. Что сделают тому, кто его убил?

— Осмотрят его руку, и если сочтут ее опасной , его повесят, а если найдут такой, как ваша или моя, её ему только заклеймят.

— Пожалуйста, объясните мне это. Как понять «опасная рука»?

— Найдут, что она заклеймена. Это значит, что этот человек уже убил ею другого. Когда клеймят кому-то руку, ему говорят, чтобы остерегался убить другого, потому что тогда он отправится на виселицу.

— Но если этот человек с опасной рукой все таки атакован?

— Он показывает свою руку, и тогда все должны его уважить и оставить в покое.

— И если его все же вынуждают?

Разумеется, он защищается, и если он кого-то убьет, это ничего не значит, если только у него есть свидетели.

— Драка на кулаках вполне может привести к смерти, я удивлен, что она разрешена.

— Она разрешена только при условии пари. Если двое дерущихся не бросили перед собой на землю перед боем монету или две, что является свидетельством заключения пари, и один окажется мертв, убийца приговаривается к виселице.

— О законы, о нравы!

Так я пытался постигнуть эту гордую нацию.

Я велел приготовить гордому лорду добрый обед, и он не замедлил явиться. Хотя и тет-а-тет, наш обед затянулся, потому что я захотел комментариев на все те прекрасные вещи, что я узнал утром, и в частности на общество спорщиков. Любезный лорд мне посоветовал не входить туда, по крайней мере если я не предполагаю хранить хотя бы месяц полное молчание.

— Но если меня спросят?

— Увиливайте.

— Пусть я буду увиливать. Несомненно, я буду это делать, когда будут спрашивать мое мнение, и когда я буду не в состоянии его дать; но в обратном случае, когда я уверен, сам дьявол не заставит меня промолчать. Надеюсь, они не мошенники.

— Мошенники? Все они знатные люди, ученые, богатые и бонвиваны, но беспощадные в том, что касается предложить или принять пари.

— Но касса богата?

— Очень бедна, потому что прежде, чем платить штраф, предпочитают проиграть пари. Кто вас рекомендует?

— Мартинелли.

— Да, он поговорит со Спенсером, который состоит в обществе. Я не хочу там быть.

— Почему?

— Потому что я не люблю спорить. Но вы странный человек.

— Почему это?

— На месяц запереться с женщиной, которая остается в Лондоне четырнадцать месяцев, которую никто не смог ни понять, ни даже узнать, из какой она страны, и которая знакома только с вами, иностранцем, это событие, которое нас задевает.

— Как вы узнали, что она здесь четырнадцать месяцев?

— Потому что первый месяц она жила у порядочной вдовы, где несколько лиц ее видели, но она ни с кем не хотела завести знакомство. Ваше объявление заставило ее попасть в ваши руки.

— К несчастью для меня, так как я отныне не полюблю никакую другую женщину.

— Ох! Через неделю будет другая. Может быть, завтра, если вы захотите прийти ко мне обедать за городом. Я вчера был приглашен случайно в Челси, где одна француженка, красотка, напросилась ко мне на обед. Я отправил распоряжения и известил пятерых или шестерых из моих друзей, которые любят игру.

— Азартную игру?

— Конечно.

— Значит, эта очаровательная француженка любит играть?

— Не она, но ее муж.

— Как вы его зовете?

— Это он себя предлагает называть графом де Кастель-Бажак.

— Гасконец.

— Да.

— Худой, высокий, брюнет, и с маленькой оспинкой.

— Точно. Я рад, что вы их знаете. Не правда ли, что его жена красотка?

— Не имею понятия, потому что я знал этого человека шесть лет назад, и не знаю, был ли он тогда женат. Я приду, и я рад принять участие в этой партии. Я вам скажу, однако, одну вещь: ничего не значит, если он сделает вид, что со мной незнаком. У него могут быть сильные резоны для такого поступка. Я смогу вам рассказать одну историю послезавтра, которая не делает ему чести. Я не знал, что он игрок. Я поостерегусь в обществе спорщиков, а вы, милорд, поберегитесь сами в завтрашнем обществе.

— Я дам свой адрес вашему негру.

Он уехал на лошади, а я пошел повидать Корнелис, которая написала мне неделю назад, что ее дочь больна, и которая жаловалась, что ей два раза говорили, что меня нет, когда она знала, что я есть. Все мое извинение заключалось в том, что я был влюблен, и этого должно было бы ей быть достаточно, но состояние Софи меня тревожило. Она лежала в постели в продолжительной лихорадке, очень похудевшая, и смотрела на меня глазами, говорившими, что она умирает с горя. Ее мать была в отчаянии, потому что она любила ее до безумия; я думал, что она меня убьет, когда я сказал ей, в присутствии больной, что если та умрет, то это она ее убила. Малышка при этом сказала, что нет, нет, бросилась на шею матери и успокоила ее; но перед тем, как уйти, я отозвал ее в сторонку и сказал, что Софи умирает, потому что она слишком о ней заботится и проявляет по отношению к ней невыносимый деспотизм.

— Поместите ее, — сказал я ей, — в пансион на два года, с знатными и избранными девочками; сообщите ей эту новость сегодня же вечером, и вы увидите, что завтра она почувствует себя лучше.

Она ответила, что хороший пансион, включая учителей, стоит сотню гиней в год. Я ответил, что могу, посмотрев предварительно, какой это пансион, заплатить хозяину или хозяйке за год вперед из своего кошелька. На это предложение эта женщина, действительно испытывающая нужду, вопреки своему блеску, расцеловала меня с изъявлениями самой живой благодарности.

— Идите, — сказала мне она, — сейчас же со мной и скажите эту новость вашей дочери сами. Я хочу видеть ее лицо.

— Охотно.

«Дорогая Софи, сказал я ей, входя, ваша мать убеждена, что, сменив атмосферу, вы восстановите свое здоровье. Если вы хотите пойти на год или два в один из самых благородных пансионов Лондона, я даю на это сотню гиней».

— Я должна лишь подчиниться моей дорогой мамочке.

— Вопрос не в подчинении. Пойдете ли вы охотно в пансион? Говорите открыто.

— Но это понравится моей маме?

— Очень, если ты пойдешь туда по своей охоте.

— Очень охотно.

Лицо малышки вспыхнуло. Я оставил ее, попросив сообщать мне новости. Я вернулся к себе грустный, в мечтах о Полине.

Назавтра, в десять часов, Жарбе спросил меня, не забыл ли я, что приглашен на обед к милорду Пембруку.

— Нет, конечно. Еще только десять часов.

— Это так. Но нам ехать двадцать миль.

— Двадцать миль?

— Да, вот адрес, что он мне оставил. Следует ехать в С-Альбанс.

Я счел странным, что лорд мне ничего не сказал, но таковы эти англичане. Я взял почтовую карету, что нетрудно в Лондоне, так как они есть повсюду, и направился в его дом в С-Альбанс, по меньшей мере в трех часах езды. Нет ничего более прекрасного, чем дороги в Англии, и ничего более веселого, чем ее деревни, нет только виноградников. Особенность почвы, очень плодородной, этого острова, та, что она не родит вина.

Дом этого лорда не был очень обширен, но достаточно велик, чтобы разместить двадцать человек. Поскольку дама еще не прибыла, он показал мне свои сады, свои купальни, свои угодья, подземные печи, чтобы выращивать плоды независимо от сезона, и среди прочих вещей он показал мне связанного петуха в специальной клетке, у которого был действительно свирепый вид.

— Что это? Это прекрасный петух, но в оковах! Почему?

— Потому что он свиреп. Он любит кур, и он убежит искать их и убьет всех петухов, которые ими владеют.

— А почему вы приговариваете его к безбрачию?

— Потому что он предназначен для войны. Вот, смотрите, список его побед.

Он открывает шкаф и достает длинный лист бумаги, на котором зарегистрированы все битвы, из которых петух вышел победителем, убив своего противника. Их у него было более тридцати. Он показывает мне его стальные шпоры, очень блестящие. Петух при их виде трепещет, и я не могу удержаться от смеха. В возбуждении животное поднимает свои лапы, чтобы их обули. После этого маркиз показывает мне его стальной шлем.

— Но с такими преимуществами он уверенно победит своего противника.

— Отнюдь нет, потому что, когда он облачен во все свое вооружение, он пренебрегает невооруженным противником.

— Вы удивляете меня, милорд.

— Вы не будете так удивляться, когда прочтете вот это.

Он достает из четвертой полки шкафа лист, где запечатлена вся генеалогия петуха. Можно убедиться в двадцати поколениях доблести по отцовской линии, этого достаточно, потому что если бы милорд мог доказать знатность происхождения матери, он вручил бы петуху по меньшей мере Мальтийский крест. Он сказал мне, что петух стоил ему две сотни гиней, но он не отдаст его и за тысячу. Я спросил, есть ли у него дети, и он ответил, что над этим работают, но что это трудно, но я не помню тех затруднений, которые он мне изложил. Англичане каждый раз давали своими очаровательными странностями пищу моей любознательности.

Но вот и коляска с женщиной и двумя мужчинами. Я вижу мошенника Кастель Бажака и худого персонажа, которого Кастель Бажак представляет милорду под именем графа де Шверин, племянника знаменитого фельдмаршала, умершего на том, что называют ложем чести. Генерал Бекв…, англичанин, который командовал его полком на службе у короля Прусского и был одним из приглашенных, осыпал его комплиментами и сказал, что тот умер в его присутствии; этот скромный племянник при этом достал из кармана окровавленную ленту Черного Орла, которую маршал имел на себе, когда получил смертельный удар.

— Его светлость, сказал он нам, поручил мне ее хранить.

— Но в вашем кармане ему не место, — ответил ему англичанин, присутствовавший там.

Милорд между тем занялся мадам. Я оглядел ее, и, в сравнении с Полиной, она ничего не стоила. Более белокожая, потому что она была блондинка, ниже ростом и без малейшего знака благородства, она меня не заинтересовала. Когда она смеялась, вся ее миловидность исчезала. Это большое несчастье для миловидной женщины, которую смех обезображивает, смех, который зачастую может украсить дурнушку.

Лорд Пемброк, взяв слово, представил своих друзей даме и этим господам, и когда он назвал меня, Кастель Бажак, который при имени де Сейнгальт сделал вид, что меня не узнал, оживился и обнял меня.

Обедали весело, по-английски, пили пунш, и мадам предложила фараон по-маленькой. Милорд не играл никогда; генерал Бекв… захотел метать банк, чтобы развлечь компанию. Он достал сотню гиней и восемь или девять сотен в банковских билетах. Он учтиво распределил по двадцать жетонов на каждый понт, сказав, что каждый жетон стоит пол-гинеи. Желая играть на золото, я на это не согласился. На третьей талье Шверин стал первым, кто, потеряв свои двадцать жетонов, попросил еще двадцать. Банкер сказал, что не играет на слово. Племянник фельдмаршала не ответил ни слова и более не играл. В следующей талье то же самое случилось с Кастельбажаком. Сидя с моей стороны, он просит у меня позволения взять у меня десять монет. Я холодно отвечаю, что он принесет мне неудачу, и отталкиваю его руку. Он выходит прогуляться в саду. Мадам говорит, что ее муж забыл взять свой портфель. Час спустя, генерал кладет свои карты, и я раскланиваюсь, приглашая милорда со всей компанией обедать у меня завтра.

Я вернулся к себе в одиннадцать часов, не встретив никаких воров, как ожидал. У меня с собой был маленький кошелек с шестью гинеями, для того, чтобы от них откупиться. Меня этому научили. Я разбудил моего повара, чтобы сказать ему, что завтра со мной будут обедать двенадцать персон. Это был первый хороший обед, что я дал. Я получил записку от Корнелис, которая сообщала, что в следующее воскресенье она придет ко мне обедать вместе с нашей дочерью, и мы пойдем посмотреть пансион, в который она решила ее поместить.

Милорд Пембрук прибыл ко мне первый, с прекрасной француженкой, в коляске на два смежных места. Эти места способствуют любви. Остальные прибыли по одному и по двое, и последними были гасконец и пруссак.

Мы сели за стол в два часа и поднялись в четыре, все довольные поваром и, еще более того, виноторговцем, потому что, несмотря на сорок бутылок, что мы приняли в себя, никто не был пьян.

После кофе генерал пригласил всю компанию ужинать к нему, и м-м Кастельбажак предложила мне составить банк. Не заставив себя просить, я выложил тысячу монет, половину в золоте, а половину — в банковских билетах. Не имея ни жетонов, ни фишек, я заявил, что играю только золото на золото, и что я окончу, когда захочу, не объявляя последнюю талью.

Я был рад увидеть, что два иностранных графа заплатили банковскими билетами генералу свои небольшие долги. Я разменял им гинеями два таких же билета, что они мне дали. Я положил эти четыре билета отдельно под мою табакерку, и игра началась. Не имея в игре крупье и допустив, что все понтеры принимают участие в данной игре, я должен был сдавать очень медленно. Больше всего меня заботили два графа, которые все время ошибались в свою пользу. Это утомляло. Поскольку оба имели несчастье проигрывать и, к моему счастью, не имея больше банковских билетов, Кастельбажак достал из кармана обменный вексель на две сотни монет и кинул его мне, попросив его учесть; я ответил, что не понимаю в векселях. Англичанин изучил его, затем вернул мне, сказав, что не знает ни векселедателя, ни акцептора, ни индоссанта. Индоссант это я, — говорит гасконец, — и полагаю, что этого достаточно. Все смеются, за исключением меня. Я вежливо возвращаю его ему, говоря, что он может учесть его на бирже. Он уходит, шепча про себя неприличные слова, и Шверин следует за ним.

После ухода этих трусов я продолжил метать талью очень спокойно вплоть до значительно после полуночи. Я закончил в проигрыше, в основном, из-за генерала, к которому, как я видел, фортуна явно благоприятствовала. Уходя, он просил нас с милордом сделать так, чтобы на следующую ночь эти два плута не приходили, потому что если бы гасконец сказал ему половину того, что посмел сказать мне, он вынужден был бы заставить его выйти через окно. Лорд ответил, что может передать эту просьбу только через его жену. Я спросил у него, могут ли четыре билета, полученных от него, которые я держал в руках, быть фальшивыми. Он ответил мне, смеясь и рассматривая их снова, что это возможно.

— Что сделаете вы, чтобы разрешить сомнение?

— Я отправлю их разменять в банк.

— И если банк сочтет их фальшивыми?

— Я успокоюсь, или велю арестовать того, кто мне их дал.

Дав мне адрес генерала, он ушел вместе с дамой.

Назавтра, в банке, я был удивлен холодным безразличием, с которым человек, очень простой, к которому я обратился с моими четырьмя билетами, попросив их разменять на гинеи, вернул их, сказав, что это фальшивые деньги. Он улыбнулся, когда я попросил его изучить их немного внимательней. Он сказал мне вернуть их человеку, мне их давшему, и попросить оплатить их звонкой монетой, что я не счел делом трудным.

Я прекрасно понимал, что могу отправить в тюрьму этих мошенников; но испытывая отвращение, я решил пойти к милорду, чтобы узнать, где они живут. Милорд еще спал, и один из лакеев отвел меня к ним, и мое появление их удивило. Я сказал им достаточно хладнокровно, что четыре билета, которые они мне дали, — фальшивые, и они должны немедленно мне выдать сорок гиней. Кастельбажак ответил, что у них нет денег, но что это его удивляет.

— Я могу, — сказал он, — только отдать их персоне, которая мне их дала, если, однако, билеты, что вы держите, — те самые, что мы вам дали.

На это предположение кровь бросилась мне в голову, и я их покинул. Тот же лакей, который меня ожидал, повел меня туда, где, заставив меня дать присягу, мне выдали билль, который дал мне право их арестовать. Я пошел к олдермену, занялся этим, затем пошел к себе, очень раздосадованный этим докучным делом. Я застал Мартинелли, который явился, желая пообедать. Я рассказал ему об этом деле, не упомянув, что мошенники будут арестованы. Философ сказал, что на моем месте он бы сжег фальшивые билеты. Он, возможно, похвастался своим героизмом, но сам совет был хорош. Я ему не последовал. Желая меня развеселить, он сказал, что назначил с милордом Спенсером день моего вхождения в клуб мыслителей, и я ответил, что желание туда войти у меня уже прошло. С разумным человеком, которому дают хороший совет, часто случается, что ему не хватает смелости ему последовать.

К вечеру я отправился к генералу, где увидел графиню сидящей на коленях у лорда Пембрука. Ужин получился веселый; двое несчастных там не присутствовали, и о них не говорили. Покончив с ужином, мы перешли в другую комнату, где был готов стол для фараона. Генерал метал талью до самого рассвета, и я вернулся к себе с потерей трех или четырех сотен гиней. Я лег в постель и проснулся очень поздно.

Мне объявили о человеке, которого я пригласил войти, и, поскольку он говорил только по-английски, я счел необходимым позвать Жарбу в качестве переводчика. Это был начальник сбиров, который сказал мне, что если я хочу оплатить ему поездку, он уверен, что сможет арестовать Кастельбажака в Дувре, куда он отправился в полдень; он уверен, что сможет арестовать и второго до наступления ночи. Я ответил, вручив ему гинею, что того второго мне достаточно, и пусть гасконец катится ко всем чертям.

На следующий день, в воскресенье, единственный день, когда Корнелис, необычная женщина, могла ходить по Лондону, я позвал ее вместе с моей дочерью, которая была обрадована, поправив свое здоровье, возможности вырваться из рук своей матери. Пансион был в Хервиче, и мы туда направились после обеда.

Директриса этого заведения была католическая дама, которая, несмотря на свои шестьдесят лет, имела еще свежий вид, обладала большим умом и знанием света. Будучи предупрежденной миледи Харрингтон, она оказала юной Корнелис ласковый прием. У нее в пансионе содержались пятнадцать или шестнадцать девиц, старшей из которых было едва ли тринадцать лет. Я увидел их всех в саду, играющих в невинные игры. Когда миледи представила им Софи, сказав, что она будет их соученицей, они все постарались выказать ей самое нежное отношение. Пять или шесть из них, и особенно одна, показались мне воплощенными ангелами, а две или три внушили ужас, настолько они были некрасивы. Эти две крайности встречаются чаще, чем в других местах. Моя дочь была ниже ростом, чем другие, но, судя по ее мордашке, не теряла присутствия духа. Она обратилась сразу ко всем, говоря с ними так, как будто она была знакома уже давно. Когда миледи пригласила нас осмотреть дом, они все последовали за нами.

У каждой девушки была своя маленькая комната, отделенная перегородкой от другой, где живет подружка, с которой можно болтать. Они едят по четверо за столом, и шесть служанок обслуживают всех. У них есть всякие учителя, которые приходят давать им уроки в большой зале, где я увидел клавесины, арфы, гитары и столы, на которых имеется все, что нужно, чтобы учиться рисовать. Сочтя меня отцом Софи, они все говорили со мной, и я видел смущение тех, кто не осмеливался еще говорить по-французски или по-итальянски. Я был в восторге. Их простое платье с корсажем, оправленным, по английской моде, в китовый ус, оставляющее открытой всю грудь, ввело меня в ступор.

Осмотрев весь дом, мы направились только с одной хозяйкой в комнату, где м-м Корнелис дала ей, банковскими билетами, сотню монет за год и получила квитанцию. Они согласились, что малышка будет зачислена, как только явится со своей постелью и всем своим необходимым скарбом. Ее мать согласилась представить все это в следующее воскресение.

На следующий день очень рано человек олдермена пришел сказать, что граф Шверин находится у него в заключении, и представил мне записку от него, в которой тот просит прийти с ним поговорить. Я решил туда пойти, когда этот мне сказал, что у того нет ни су, и что, если дело идет о фальшивых банковских билетах, его отправят в Ньюгейт. Я не мог свыкнуться с мыслью отправить его на виселицу. Я пошел, и не могу передать, насколько трудно мне было вытерпеть его бесконечные слезы, его жесты отчаяния, его признания в преступлениях, низостях, до которых он опустился, чтобы подвигнуть меня к жалости. Он мне клялся, что билеты ему дал Кастельбажак, но он знает, у кого он их купил, и готов назвать мне этого человека, если я его вызволю из тюрьмы. Я сказал, что, назвав человека, от которого они получены, он избавится от виселицы, но он будет все равно содержаться в тюрьме на четыре су в день, пока не заплатит мне мои деньги. Его крики возобновились, он клялся мне, что нищ, и выворачивал мне свои карманы. Наконец, он предложил мне свою окровавленную ленту Черного Орла, и мне пришла в голову идея стать ее владельцем.

Я согласился, выдав ему квитанцию и обязавшись вернуть орден ему, когда он отдаст мне сорок фунтов стерлингов. Я написал мой отказ от претензий, оплатил расходы по его содержанию, сжег в его присутствии фальшивые билеты и отпустил его.

Два дня спустя я увидел у себя так называемую графиню Кастельбажак, которая мне сказала, что, поскольку ее муж и любовник уехали, она не знает, где преклонить голову. Она горько жаловалась на милорда Пембрука, который также ее бросил, после того, как она дала ему очевидные знаки своей нежности. Я сказал ей, что он неправ, сразу покинув ее, так как он должен был бы рассматривать ее как свою содержанку. Она ответила, что да, это правда, что он дал ей хороший урок. Если я, наконец, хочу от нее избавиться, я должен дать ей, на что поехать воссоединиться в Кале со своим несчастным любовником, потому что она мне клянется, что не желает больше видеть Кастельбажака, который, впрочем, не ее муж. Через три года от этого времени читатель увидит этих двух персонажей вновь появившимися на сцене.

В эти же дни трагикомическое событие не замедлило меня позабавить.

Один итальянец принес мне письмо от моего друга Балетти. Он рекомендовал мне подателя письма, которого он назвал синьором Константини, уроженца Виченцы, который приехал в Лондон по делу большой важности, о котором он мне расскажет. Он просил меня быть ему по возможности полезным. Будучи единственным судьей и единственным арбитром в области своих возможностей, я сказал г-ну Константини, что весьма уважаю друга, который мне его адресовал, и что он, соответственно, может на меня рассчитывать.

— Месье, — сказал мне он, — я прибыл в Лондон вчера вечером и, истратив в долгом пути все деньги, что у меня были, остался на данный момент лишь с двумя гинеями, но я знаю, что здесь моя жена, она богата, и мне нетрудно узнать, где она живет. Вы знаете, что как муж я являюсь хозяином всего того, что она имеет.

— Я об этом ничего не знаю.

— Вы не знаете законов этой страны?

— Не знаю.

— Досадно; но это не меняет дела. Я собираюсь идти к ней завтра и отправить ее на улицу в том платье, что на ней, и не более того, потому что вся ее мебель, ее одежда, бриллианты, все наконец, чем она владеет, — мое. Осмелюсь ли я просить вас быть со мной, когда я разыграю эту прекрасную сцену?

Весьма удивленный этим делом, и еще более предложением, я спросил у него, рассказал ли он о своем деле моему другу Балетти. Он отвечал, что не говорил об этом никому, и что я первый, кому он открылся.

Я не мог принять его за сумасшедшего, потому что он совершенно не производил такого впечатления, и видя, впрочем, что вполне возможно, что закон, на который он ссылается, может существовать в Англии, я лаконично ему ответил, что не чувствую себя расположенным секундировать ему в его предприятии, что, впрочем, полностью не одобряю его, по крайней мере, если его супруга не украла у него все свое имущество, которым она, согласно тому, что он мне сказал, владеет в настоящий момент.

— Нет, месье. Она украла у меня только мою честь и покинула меня, не имея ничего, кроме своего таланта. Она поселилась здесь и сделала большую карьеру. Разве я неправ, собираясь всем завладеть, ведь это будет только для того, чтобы ее наказать и отомстить за меня?

— Это может быть, но, поскольку вы кажетесь мне человеком здравомыслящим, я спрашиваю вас, что вы подумаете обо мне, если я ни с того ни с сего соглашусь стать вашим компаньоном в деле, которое, вопреки вашим резонам, нахожу жестоким. Добавьте к этому, что, может быть, я знаком с вашей женой, и даже, что я являюсь ее другом.

— Я вам ее назову.

— Прошу вас промолчать, хотя я и не знаю никакой м-м Константини.

— Она сменила имя; ее зовут Калори, и она поет в опере Хаймаркет.

— Я знаю, кто это, но вы напрасно мне ее назвали.

— Это лишь потому, что я не сомневаюсь в вашем молчании. Я сейчас же направляюсь выяснить ее местонахождение. Это дело принципа.

Он покинул меня, утирая слезы, и он вызвал во мне сочувствие. Я был, однако, недоволен тем, что он сделал меня хранителем своего секрета. Три или четыре часа спустя я отправился с визитом к ла Бинетти, которая, поведав мне о том, что де Амичи при своем отъезде из Лондона совершенно сошла с ума по антрепренеру Матеи, который ее не любит, рассказала мне также разные истории обо всех «виртуозках», находящихся сейчас в Лондоне. Когда она упомянула ла Калори, она сказала, что у той было несколько любовников, которые ей много чего надавали, но сейчас у нее никого нет, кроме знаменитого скрипача Джардини, в которого она влюблена. Я спросил у нее, откуда та приехала и замужем ли она, и Бинетти мне ответила, что та из Винченцы и она полагает, что не замужем.

Я почти уже не думал об этом дурном деле, когда, три дня спустя после разговора с Бинетти я получил записку из тюрьмы Кингсбери и с удивлением увидел, что она подписана Константини. Несчастный мне писал, что он считает меня единственным другом в Лондоне, и что, соответственно, надеется, что я приду его повидать, чтобы, по крайней мере, дать ему совет.

Находя это очень странным и не понимая, как такое могло быть, я взял фиакр и поехал в Кингсбери. Я нашел его в отчаянии, со старым прокурором-англичанином, который говорил по-итальянски и которого я знал. Константини был арестован накануне из-за нескольких векселей, подписанных его женой, которая их вовремя не оплатила. Его жена, согласно этим векселям, оказывалась должником нескольких заимодавцев на сумму примерно тысячи монет. Прокурор, который был там, был хранителем расписок, принадлежащих именам, которые я не знал. Их было пятеро. Он явился предложить пленнику соглашение.

Весьма пораженный этим подлым мошенничеством, которое я таковым бы не счел, если бы не знал от Бинетти, что Калори, далеко не обременена долгами и богата, я попросил прокурора выйти, желая поговорить с Константини тет-а-тет.

— Меня арестовали, — сказал мне он, — за долги моей жены, и сказали, что это я должен их платить, потому что я ее муж.

— Это ваша жена сыграла с вами эту штуку. Она узнала, что вы в Лондоне.

— Она увидела меня из окна.

— Почему вы задержались с выполнением вашего проекта?

— Я должен был выполнить сегодня утром; но мог ли я думать, что у моей жены есть долги?

— У нее их очевидно нет. Эти расписки фиктивные. Они помечены задним числом и изготовлены вчера. Это дурное дело, и оно может ей дорого обойтись.

— Но я в тюрьме.

— Оставайтесь здесь и положитесь на меня. Мы увидимся завтра.

Возмущенный этим мошенничеством и решившись принять участие в этом несчастном, я направился рассказать все г-ну Босанке, который ответил мне, что проделки такого рода весьма в ходу в Лондоне и давно разработаны способы с ними бороться. Он сказал мне, наконец, что если заключенный меня интересует, он передаст его в руки адвоката, который возьмется за это дело и заставит раскаяться его жену и ее любовника, который, очевидно, является автором мошенничества. Я ответил, что человек меня интересует, и я прошу его действовать и быть ему поручителем, если нужно, будучи сам готов быть гарантом. Я назвал ему имя человека, и он посоветовал мне больше в это дело не вмешиваться.

Пять или шесть дней спустя он пришел ко мне сказать, что господин Константини покинул тюрьму и даже Англию, на чем настаивал адвокат, ведущий его защиту.

— Как это?

— Это очень просто. Любовник его жены, предвидя грозящую опасность, должен был убедить его принять некую сумму, при условии, что он уедет, и бедный несчастный согласился. Так что дело окончено; но эта новость, вызывающая смех, попала в бульварные листки, где говорят даже, что Жардини хорошо сделал, посоветовав м-ль Калори сотворить эту проделку.

Я узнал потом от Бинетти, что та передала ему две сотни гиней. Я был этим весьма обрадован и описал Балетти всю эту историю. Несколько лет спустя я встретил ла Калори в Праге.

Фламандский офицер, который служил во Франции, тот самый, которого я выручил в Экс-ла-Шапель, нанес мне несколько визитов и даже пообедал два или три раза у меня, и я был недоволен, что не отдал ему визита туда, где он обитал. Он заставил меня покраснеть, когда, встретив в Лондоне, вежливо меня упрекнул за это. С ним были его жена и дочь. Некоторое любопытство также внушило мне желание к нему прийти. Мой злой гений меня туда направил, потому что добрый мне бы точно помешал туда идти.

Когда он меня увидел, он бросился мне на шею, и когда он представлял меня своей жене, называя своим спасителем, я должен был получить все те комплименты, которыми осыпают мошенники добрых людей, которых собираются облапошить. Пять или шесть минут спустя я вижу входящую старую женщину с красивой девицей. Г-н Малиньян меня представляет, говоря, что я тот самый шевалье де Сейнгальт, о котором он им говорил несколько раз. Девица, изображая изумление, говорит, что знала г-на Казанову, который весьма на меня похож; я отвечаю, что это также и мое имя, но я не имел счастья с ней встречаться.

— Я также, — говорит мне она, — меня раньше звали Оспюрже, а теперь зовут Шарпийон, и, увидев меня и поговорив со мной лишь один раз, вам легко было меня забыть, тем более, что мне было тогда всего тринадцать лет. Некоторое время спустя я приехала в Лондон вместе с моей матерью и моими тетями, и вот уже четыре года, как мы здесь.

— Но где я имел счастье с вами разговаривать?

— В Париже, в Пале Маршан, вы были с очаровательной дамой; вы подарили мне эти браслеты, — и говоря это, она показала мне их на своих ногах; — затем, поощряемый моей тетей, вы оказали мне честь меня поцеловать.

Я все вспомнил, и мой читатель может вспомнить также, что я был тогда с прекрасной Барет, торговкой чулок.

— Мадемуазель, я очень хорошо все вспомнил и я вас узнал, но я не узнал мадам вашу тетю.

— Это ее сестра, но если вы будете любезны прийти выпить у нас чаю, вы ее увидите. Мы живем на Данмарк стрит в Сохо . Я покажу вам записанный лестный комплимент, который вы мне сделали.

Глава XI

Шарпийон и пагубные последствия этого знакомства.

При имени Шарпийон я достал из моего портфеля карточку, которую дал мне г-н Прокуратор Морозини в Лионе, и передал ее ей.

— Что я вижу! Мой дорогой посол! И уже три месяца, как вы в Лондоне, и не подумали передать мне эту карточку?

— Это правда; я должен был об этом подумать; но посол не указал мне на срочность, я пренебрег этим небольшим долгом и благодарен случаю, который привел к тому, что я его выполняю.

— Приходите же к нам обедать завтра.

— Я не могу, так как милорд Пембрук договорился со мной, чтобы я его ждал.

— В компании или одного?

— Одного.

— Очень хорошо. Ждите же также и меня, с моей тетей. Где вы живете?

Я даю ей мой адрес, заверив, что она доставит мне честь и удовольствие, и удивлен тем, что она смеется.

— Вы значит тот итальянец, — говорит мне она, — который повесил два месяца назад на двери этого дома то объявление, что странное объявление, что доставило столько смеха?

— Тот самый.

— Мне сказали, что оно вам дорого обошлось.

— Наоборот, я обязан этому объявлению своим счастьем.

— Вы должны теперь, когда дама уехала, стать несчастны. Никто не знает, кто она. Вы действительно делаете из этого тайну?

— Безусловно, и я скорее умру, чем ее раскрою.

— Спросите у моей тети, я тоже хотела явиться к вам, чтобы спросить комнату. Но моя мать мне помешала.

— Какая надобность заставляла вас искать комнату за деньги?

— Никакой; но мне хотелось посмеяться и наказать дерзкого автора такого объявления.

— Как бы вы могли меня наказать?

— Влюбив вас в себя и заставив затем переживать адские мучения от моих выходок. Ах, как бы я посмеялась!

— Вы, стало быть, полагаете, что можете влюбить в себя, кого захотите, [2653] придумав заранее бесславный проект стать тираном того, кто поддастся вашим чарам, воздав им должное? Это проект чудовища, и он тем более несет несчастье мужчинам, что вы такой не выглядите. Я воспользуюсь вашей откровенностью, чтобы остеречься.

— Напрасно. По крайней мере, если вы не поостережетесь видеться со мной.

Поскольку она поддерживала этот диалог, смеясь, я, естественно, в него включился, наслаждаясь при этом ее умом, который, в сочетании с ее очарованием, убеждал меня в том, что она способна влюбить в себя кого угодно. Это был первый образчик, что она мне дала в первый же день, того, что я узнал ее к своему несчастью.

Это было в тот роковой день в начале сентября 1763 года, когда я начал умирать и перестал жить. Мне было тридцать восемь лет. Если жизненная линия подъема равна по длине линии нисхождения, как это должно бы быть, сегодня, в первый день ноября 1797 года, мне кажется, что можно рассчитывать примерно на четыре года жизни, которые, в соответствии с аксиомой: motus in fine velocior [31], пройдут очень быстро [32].

Шарпийон, которую знал весь Лондон, и которая, полагаю, еще жива, была красавицей, в которой было трудно найти недостаток. Волосы у нее былм светлокаштановые, глаза голубые, кожа — самой чистой белизны и рост почти такой же, как у Полины, за вычетом двух дюймов, которые она должна была наверстать к двадцати годам, потому что сейчас ей было всего семнадцать. Грудь ее была мала, но совершенна, руки пухленькие, тонкие, немного длинней, чем обычно, ножки миниатюрные и походка уверенная и благородная. Лицо нежное и открытое, говорящее о душе, отличающейся тонкостью чувств и тем благородством, которое обычно зависит от рождения. Лишь в этих двух пунктах природа постаралась нас обмануть. Ей бы следовало, однако, наоборот, быть тут правдивой, и обманывать во всем остальном. Этой девушке было предназначено судьбой сделать меня несчастным, еще до того, как она меня узнала, и она сама сказала мне об этом.

Я вышел из дома Малиньяна не как мужчина мыслящий и чувствительный к чарам прекрасного пола, который должен чувствовать радость оттого, что познакомился с девушкой, обладающей редкой красотой, и уверенный, что легко удовлетворит все желания, которые она ему внушила, но ошеломленный и изумленный тем, что образ Полины, который все еще стоял у меня перед глазами и который представал перед моим воображением всякий раз, когда я видел женщину, имеющую право рассчитывать на то, чтобы мне понравиться, чтобы заставить меня от нее отвернуться, не возымел силы заставить меня отказаться от этой Шарпийон. Я извинил себя, решив, что то, что меня очаровало — всего лишь эффект новизны и сочетание обстоятельств, и что разочарование не замедлит проявиться. Какие я мог вообразить себе затруднения? Она сама напросилась ко мне на обед, она была доброй подружкой прокуратора, о котором она, очевидно, не будет вздыхать, и который, должно быть, ей платил, поскольку он не был красавцем-мужчиной, ни достаточно молодым, чтобы она могла в него влюбиться. Даже если не льстить себя надеждой ей понравиться, я знал, что у меня есть деньги, что я не скуп и что она не устоит.

Милорд Пембрук стал моим другом после того доброго дела, что я провел против графа Шверин, и моего порядочного поведения, когда я не претендовал на половину суммы от генерала. Он сказал мне, что мы устроим развлечение и приятно проведем день.

Когда, придя, он увидел четыре куверта, он спросил, кто эти другие двое, что будут с нами обедать, и был поражен, когда узнал, что это Шарпийон и ее тетя, и что она сама напросилась, когда узнала, что это он будет обедать со мной.

— Эта девочка, — сказал мне он, — внушила мне сильное желание ее иметь, я встретил ее однажды ночью в Воксхолле вместе с ее тетей и предложил двадцать гиней, если она прогуляется со мной в темной аллее. Она на это согласилась, попросив сумму вперед, и я был достаточно добр, чтобы ее ей дать. Она пришла в аллею, но сразу отстранилась от моих рук, и больше я ее не встречал.

— Вы должны были бы публично дать ей пощечину.

— Я это проделал, и надо мной посмеялись. Она абсолютно взбалмошная и теперь меня не интересует. Вы влюблены в нее?

— Я заинтересовался ею, как и вы.

— Это маленькая плутовка, которая сделает все возможное, чтобы вас заполучить.

Она прибывает и наговаривает милорду самых приятных вещей, даже не глядя на меня. Она смеется, она рассказывает сама о шутке, которую проделала с ним в Воксхолле, и расценивает как неумное то, что он рассказал о ней по поводу ее проказы, что, наоборот, должно было бы заставить полюбить ее еще больше.

— В следующий раз, — сказала она, — я от вас не ускользну.

— Вполне возможно, потому что я вам не стану платить авансом.

— Фи! Платить — это грубое слово, которое вам не идет.

Милорд похвалил ее ум и только посмеялся над всеми дерзкими предложениями, которые она ему делала, очень задетый тем неуместным вниманием, с которым следовал за ее предложениями. После обеда она нас покинула, пообещав перед этим пообедать со мной послезавтра.

Я провел всю следующую неделю с этим любезным лордом, который познакомил меня с баней по-английски. Это развлечение, которое стоит очень дорого и которому я не буду давать описание, поскольку оно знакомо всем тем, кто провел некоторое время в Лондоне и согласился потратить шесть гиней, чтобы этим насладиться. Мы воспользовались двумя сестрами, очень красивыми, которых зовут Гарио.

В назначенный день я направился к Шарпийон, чтобы пообедать с ней, как обещал. Она представила меня своей матери, которую, хотя и больную и исхудавшую, я узнал. В 1759 году один житель Женевы по имени Боломе уговорил меня продать ей украшения на сумму 6000. Она дала мне два обменных векселя, подписанных ею и ее двумя сестрами на имя того же женевца; ее звали Оспюрже. Женевец, акцептор векселей, перед сроком выплаты объявил себя банкротом, и мадемуазели Аугсбургер также испарились пару дней спустя. Так что я был весьма поражен, увидев их в Англии, и еще более поражен, оказавшись приведен к ним самой Шарпийон, которая, не зная этой аферы своей матери и ее сестер, не сказала им, что г-н де Сейнгальт — тот самый Казанова, которому они должны 6000 монет.

— Мадам, я имею удовольствие вас узнать, — были первые слова, что я ей сказал.

— Месье, я вас тоже узнаю. Этот мошенник Боломе…

— Не будем говорить об этом, мадам, перенесем этот разговор на другой день. Я вижу, что вы заболели.

— Почти смертельно, но сейчас мне лучше. Моя дочь не объявила вас под вашим именем.

— Простите ее. Оно мое, как и то, что я носил в Париже, когда с ней познакомился, не зная, что она ваша дочь.

Тут вошла бабушка, которую звали, как и ее дочь, Оспюрже, вместе с двумя тетушками, и четверть часа спустя — трое мужчин, из которых один был Гудар, которого я знал в Париже, и двое других, незнакомых, одного звали Ростэн, а другого — Кумон. Это были три друга дома, все трое — мошенники по профессии, амплуа которых было приводить туда простаков, обеспечивая с их помощью свое существование. И в это бесславное сообщество я был вовлечен, и, несмотря на то, что я сразу все понял, я не убежал, не пообещал не ступать более туда ни ногой. Я решил, что я ничем не рискую, держась все время настороже и не имея другой цели, кроме как завязать интригу с дочкой, я смотрел на этих людей лишь как на существа, не имеющие ничего общего с моим предприятием. За столом я со всем соглашался, я задавал тон, болтал как сорока, дразнил всех, и в конце концов договорился приходить без церемоний. Единственное, что мне не понравилось, это просьба Шарпийон, которая извинилась за дурное качество ее угощения. Она попросила дать ужин ей вместе со всей компанией и назначить такой день.

Я просил ее выбрать без церемоний день самой и, проконсультировавшись с плутами, она его назвала. Четыре роббера в вист, в которых я все время проигрывал, протянули время вплоть до ужина, и к полуночи я вернулся к себе, весьма утомленный и влюбленный в Шарпийон.

Несмотря на это, я нашел в себе силы не видеться с нею последующие два дня. На третий день, тот, на который она назначила ужин у меня, она явилась вместе с тетей в девять часов.

— Я явилась, — сказала мне она, чтобы позавтракать у вас и предложить вам одно дело.

— После или до завтрака?

— После, так как мы должны остаться наедине.

В этом тет-а-тет, проинформировав меня о настоящем положении своей семьи, она сказала, что прекратит жить в стесненном положении, если ее тетя, которая находится в соседней комнате, заимеет сотню гиней. С этой суммой она изготовит эликсир жизни, который ее обогатит. Она говорила мне о достоинствах этого эликсира, о потоке денег, в котором нельзя сомневаться в Лондоне, и о выгоде, которую я сам извлеку, выступая, несомненно, на паритетных началах с ней; независимо от этого, она сказала, что, получив сотню гиней, ее мать и тетушки письменно обязуются вернуть мне эту сумму в течение шести месяцев. Я сказал, что дам ей положительный ответ после ужина.

Говоря так и оказавшись наедине с нею, я принимаю веселый вид, тот, который воспитанный мужчина принимает, будучи влюбленным и приступая к тем милостям, о которых он мечтает, и начинаю перемещаться соответственно по широкой софе, на которой мы сидим; но Шарпийон, также со смеющимся видом, противится всем моим движениям и снова и снова препятствует тому, что мои руки, ласковые и нежные, хотят предпринять, она забирает у меня свои, вырывается из моих рук, отворачивая голову в сторону, когда видит мою, готовую выдать ей поцелуй, и, наконец, встает и, веселая, идет присоединиться к своей тете в другой комнате. Вынужденный тоже посмеяться, я следую за ней, и минуту спустя она уходит, говоря мне: «Пока, до вечера».

Думая в одиночестве над этой первой сценой, я нахожу ее естественной, в порядке вещей, и тем не менее не к добру, особенно с учетом ее просьбы о сотне гиней. Я очень хорошо вижу, что не могу рассчитывать на ее милости без того, чтобы ей выдать эти деньги, и, разумеется, я не думаю торговаться, но она должна также видеть, что она их не получит, если будет строить из себя недотрогу. Мне следует так все устроить, чтобы не опасаться ловушки. Не заботясь об обеде, я иду прогуляться в парк и, ближе к вечеру, вот я уже у себя.

Компания прибывает, еще не поздно, прекрасное дитя просит меня устроить им банчок, и после взрыва смеха, которого она не ожидала, я от этого уклоняюсь.

— По крайней мере вист, — говорит она.

— Вы, значит, не торопите с ответом по нашему делу?

— Ну что ж! Значит, вы определились.

— Да, проходите.

Она следует за мной в другую комнату, где, усадив ее на ту же самую утреннюю софу, я говорю, что у меня есть для нее готовая к употреблению сотня гиней.

— Вы отдадите их моей тете, потому что эти месье вообразят, что я получила их за стыдные услуги.

— Очень хорошо, Я дам их вашей тете, будьте уверены.

После этих слов я подступил к ней, как и утром, но опять понапрасну. Я перестал быть настойчивым, когда она сказала, что я не добьюсь от нее ничего никогда, ни за деньги, ни силой; но я могу рассчитывать на все от ее дружбы, когда она увидит, что я наедине с нею становлюсь нежным, как ягненок. Я поднялся, и она вслед за мной. Будучи в плохом настроении, я решил, что могу его скрыть за игрой в вист, который уже разложили. У нее был весьма веселый вид, и ее веселье меня раздражало. За столом, сидя рядом со мной, она выводила меня из терпения сотней шалостей, которые вознесли бы меня до небес, если бы она за этот день уже дважды меня не оттолкнула. При отъезде она отозвала меня в сторонку, чтобы сказать, что она пошлет ко мне в другую комнату свою тетю, если я вправду решил дать ей сотню гиней. Я ответил, что это следует записать, и что это не делается в один момент, и когда она сказала, чтобы я назначил этот момент, я сказал, продемонстрировав ей кошелек, полный золота, что этот момент настанет, когда она велит ему быть.

Размышляя после ее отъезда о том, что, несомненно, юная мошенница выбрала меня, чтобы обмануть, я решил отказаться от своих притязаний. Это решение меня унижало, но я видел некую храбрость в том, чтобы отступить. Чтобы отвлечься, я со следующего дня стал ходить в пансион моей дочери, взяв с собой коробку конфитюров. Я вызвал радость в душе Софи, и в то же время обрадовал всех ее подруг, с которыми она поделилась. Но мое удовольствие было сильнее, чем у них. Я ходил туда почти каждый день. Путешествие занимало час с четвертью. Я привозил с собой безделушки и побрякушки разного рода, которые вызывали у них восторг, миледи была сама любезность, и моя дочь, которая в открытую называла меня своим дорогим papa , с каждым днем все более убеждала в том, что я в ней имею истинное порождение моих чресел. Менее чем в три недели я поздравил себя с тем, что забыл Шарпийон, заменив ее невинными любвями подружек Софи, хотя одна из них нравилась мне немного слишком сильно, чтобы считать себя полностью избавленным от любовных желаний.

В таком состоянии я увидел однажды перед собой в восемь часов утра приближенную тетку кокетки, которая мне сказала, что ее племянница и все семейство огорчены тем, что я больше не вижусь с ними, после того ужина, что дал им, и в особенности тем, что племянница надеялась, что я дам ей средства изготовить эликсир жизни.

— Да, мадам, я дам вам сотню гиней, если ваша племянница будет относиться ко мне по-дружески. Она отказала мне в милостях, которые даже весталка сочла бы допустимыми, а вы знаете, что она не весталка.

— Позвольте мне посмеяться. Она игрунья, немного взбалмошная, и она отдастся только тогда, когда будет уверена, что любима. Она мне все рассказала. Она любит вас, но опасается, что ваша любовь не более чем каприз. Она в кровати из-за сильного насморка, и полагает, что ее слегка лихорадит. Приходите ее повидать, и я уверена, что вы не уйдете недовольным.

При этих словах все мое желание заиметь эту девочку пробудилось, и, посмеявшись, я спросил, в котором часу я должен прийти, чтобы наверняка застать ее в кровати. Она сказала прийти сейчас и постучать только один раз. Я сказал ей идти вперед и меня подождать.

Я был доволен, видя, что добился своей цели овладеть ею, и гарантирован от того, чтобы попасть в ловушку; объяснившись с тетушкой и имея ее на своей стороне, я более ни в чем не сомневался.

Я быстро надел редингот и вот, через четверть часа, — у ее дверей. Я стучу один раз, появляется тетушка, тихонько открывает мне дверь и говорит вернуться через полчаса, потому что та, собираясь принять ванну, сидит голая в ванной комнате.

— Проклятье, все время обман. Это пустая отговорка. Я ничему не верю.

— Правда, я не лгу, и если вы обещаете мне быть разумным, я проведу вас в ее комнату на четвертом этаже. Она скажет мне потом все, что захочет, пусть говорит.

— В ее комнату? А она в ванной? Вы меня не обманываете?

— Нет, следуйте за мной.

Она поднимается, я — за ней. Она открывает дверь, впускает меня внутрь, затем дверь закрывает, и я вижу Шарпийон в ванной, голую, которая, изображая, что принимает меня за тетю, говорит принести ее полотенца. Она — в позе самой соблазнительной, какую только может пожелать Амур, но едва меня увидев, она приседает и издает крик.

— Не кричите, меня вам не обмануть. Успокойтесь.

— Идите вон.

— Нет. Позвольте мне перевести дух.

— Идите прочь, говорю вам.

— Успокойтесь и не бойтесь насилия.

— Моя тетя мне заплатит.

— Это смелая женщина и она найдет во мне истинного друга. Я вас не трону, но раскройтесь.

— Как! Что я должна раскрыть?

— Станьте так, как вы стояли, когда я вас удивил.

— Ах это — нет; и прошу вас выйти.

Чтобы собраться еще больше с силами, она являет перед моими глазами картину еще более соблазнительную, используя в качестве приема нежность, чтобы заставить меня выйти, увидев, что гнев ей не помогает. Поскольку я пообещал ее не трогать, она решилась, насколько это возможно, загасить огонь в моей душе, который, как она знала, она разожгла, и повернулась ко мне спиной, чтобы помешать мне думать, что она может почувствовать удовольствие от лицезрения меня, и что эта мысль может побудить меня действовать. Я все это знал, но, желая вернуть себе разум, должен был пойти на все унижения, чтобы утихомирить свои чувства, и не был огорчен, увидев очень быстро эффект от этой фрустрации. В этот момент входит тетя, и я выхожу, не говоря ни слова, в достаточной мере довольный тем, что испытываю чувство презрения, которое убеждает меня в том, что любовные чувства не имеют более надо мной власти.

Тетя присоединяется ко мне за дверью и, спрашивая, доволен ли я, говорит зайти в приемную.

— Да, — говорю я, — очень доволен тем, что вас понял, и вот вознаграждение.

Говоря так, я швыряю ей сотенный банковский билет, чтобы она делала свой эликсир жизни, не заботясь о том, чтобы взять с нее расписку, которую она хочет мне сделать. Я чувствую себя недостаточно смелым, чтобы ничего ей не давать, так что сводня проделала все превосходно и могла догадаться, что у меня на это уже нет сил. По возвращении к себе, хорошенько обдумав все приключение и чувствуя себя победителем, я порадовался этому; вернув себе хорошее настроение, я твердо решил более не ступать ни ногой в дом этих баб. Их было семеро, включая двух служанок. Необходимость существовать заставила их выработать систему, не брезгуя никакими средствами, и когда в своих действиях они сталкивались с необходимостью использовать мужчин, они выдвигали тех трех, что я назвал, которые, в свою очередь, не могли обойтись без остальных.

Думая отныне только о развлечениях, заходя в театры, в таверны, по окрестностям Лондона, бывая в пансионе, где была моя дочь, я столкнулся в Воксхолле с нею, ее тетушкой и Гудар, пять или шесть дней спустя после сцены в ванной. Я хотел избежать встречи, но она меня заметила, сразу упрекнув с веселым видом за мое дурное поведение. Я ответил ей сухо, но, притворившись нечувствительной, она зашла в нишу, пригласив меня выпить по чашке чаю. Я ответил, что собираюсь поужинать, и она сказала, что в таком случае и она согласна. Я этого тоже хотел, я заказал ужин на четверых, и вот, по виду, мы — близкие друзья. Речи, что она вела со мной, ее веселость, ее обаяние, силу которого я уже испытал, предстали снова в моей слабой душе, еще более слабой из-за напитков, и я предложил ей прогуляться в темных аллеях, надеясь, как я ей сказал, что она не поведет себя со мной так, как повела с милордом. Она ответила мне с нежностью и видимостью сердечности, на которые я не попался, что она хотела бы быть моей и на свету, но прежде она хотела бы иметь удовольствие видеть меня у себя каждый день, как настоящего друга дома.

— Вы это получите, но извольте сначала преподнести мне маленький подарок в аллее.

— Нет, и абсолютно нет.

Тогда я оставил ее, отказавшись проводить до дома, и отправился спать к себе, слегка в пасмурном настроении.

Назавтра я поздравил себя с тем, что она не поймала меня на слове. Власть, что имело надо мной это создание, была непреодолима, и я убедился, что у меня нет других средств, чтобы гарантировать себя от того, чтобы не быть ею одураченным, кроме как не видеть ее, или отказаться, при встречах с нею, от обладания ее прелестями. Это второе мне казалось невозможным, я решился на первое, но плутовка постаралась лишить меня возможности им воспользоваться. Способ, к которому она прибегла, чтобы довести до конца свое намерение, должен был явиться результатом совещаний, которые она проводила со всем своим бесславным семейством.

Несколько дней спустя после маленького ужина в Воксхолле, я увидел у себя Гудара, который начал с того, что поздравил меня с разумным решением не ходить больше к Ауспуржерам.

— Потому что, — сказал он мне, — продолжая туда ходить, вы все более будете влюбляться в юную девушку, и она доведет вас до нищеты.

— Вы считаете меня совершенным глупцом. Если я найду ее любезной, она найдет меня благодарным, но не за пределами моих возможностей, а если я найду ее жестокой, я буду продолжать делать то, что я делаю каждый день, так что она никогда не сможет меня, как вы говорите, довести до нищеты.

— Вы, стало быть, твердо решили больше ее не видеть?

— Да, твердо.

— Вы, значит, не влюблены?

— Я был влюблен, но я знаю средство излечиться. В течение нескольких дней я ее совсем забуду. Я уже совсем не думал о ней, когда дьявол захотел, чтобы я встретил вас в Воксхолле.

— Вот видите? Будьте уверены, что верное средство излечиться от несчастной любви, это не бегство от объекта соблазнения, потому что когда живут в одной стране, слишком легко повстречаться с этим объектом в любом месте.

— Каково же другое средство?

— Это насладиться им. Возможно, Шарпийон вас не любит; но вы богаты, а у нее ничего нет. Вы получите ее за некоторую сумму, и вы излечитесь способом гораздо более приятным, когда убедитесь, что она недостойна вашего постоянства, потому что узнаете, что она такое.

— Я охотно бы прибег к этому средству, если бы не раскрыл ясно ее замысел.

— Вы развеяли бы его как дым с помощью доброго соглашения. Вы никогда не должны платить вперед. Я все знаю.

— Что вы можете знать?

— Я знаю, что она стоит вам сотню гиней, а вы не получили от нее даже единственного поцелуя. За эту цену вы могли бы получить от нее койку. Она пытается вас заполучить.

— Она ошибается. Я подарил эту сумму ее тетушке, которая, как она мне говорила, основываясь на ней, построит свое процветание.

— Да, изготовив эликсир жизни; но согласитесь, что без своей племянницы она бы ее не получила.

— Согласен; но скажите мне, прошу вас, что побудило вас сегодня прийти сделать мне это предложение, вас, который из ее клики?

— То, что ведет меня, я вам клянусь, — это только чувство дружбы к вам, а на то, что вы мне говорите, будто я из ее клики, хочу вывести вас из заблуждения, рассказав об авантюре, которая познакомила меня с этой девицей, ее матерью, ее бабушкой и ее двумя тетками.

«Шесть месяцев назад, — продолжил он свой рассказ, — находясь в Воксхолле, я увидел посла Венеции прокуратора Морозини, прогуливающегося в одиночестве. Он только что приехал, чтобы поздравить короля, при его восхождении на трон, от имени своей республики. Видя, как этот сеньор очарованно разглядывает лондонских красоток, прогуливающихся туда и сюда, мне пришла в голову мысль попробовать сказать ему, что все эти красотки в его распоряжении, и что ему стоит только бросить свой платок той, которую ему вздумается выбрать. Это предложение вызвало у него смех и, продолжая прогулку со мной, причем я заверил его, что не шучу, он спросил, показывая на девицу, может ли он получить вот эту. Не зная ее, я сказал ему продолжать свою прогулку, и что я подойду к нему вскоре с ответом. Не теряя времени, и будучи уверен, по походке, что я не сделаю мое предложение весталке, я подхожу к девице и даме, что вместе с нею, и говорю, что посол в нее влюблен, и что я ее к нему отведу, если она склонна поощрить эту зарождающуюся страсть. Тетя говорит мне, что сеньор такого ранга может только оказать честь ее дому, если выразит желание познакомиться с ее племянницей. Они говорят мне свое имя и адрес, и дело сделано. Я их покидаю и, перед тем, как идти присоединиться к послу, встречаюсь с большим знатоком, у которого спрашиваю, кто эта демуазель Шарпийон, живущая на Данмарк стрит в Сохо».

— Значит, это была Шарпийон?

— Да, она самая. Он мне говорит, что это одна швейцарка, которая еще не на панели, но непременно в скором времени там очутится, поскольку небогата и имеет многочисленную семью, всю состоящую из женщин.

Я тут же снова подхожу к венецианцу и, сказав, что его дело сделано, прошу назначить час, чтобы представить его красотке завтра, известив, что там есть мать и тетки, и она будет не одна. Это его не смущает; он даже рад, что она не публичная женщина. Он назначает мне час, чтобы я сопроводил его в фиакре, инкогнито, и я его оставляю. Известив девицу и тетку о часе и дав им понять, что следует сделать вид, что персона им незнакома, я иду к себе. Назавтра я представляю его им и, проведя прилично час и болтая в обществе девицы и ее тети, не делая им никаких предложений, мы уходим. Дорогой посол мне говорит, что хочет получить ее на условиях, которые мне изложит завтра в своей резиденции письменно и никак не иначе.

«Условия состояли в том, что мадемуазель идет жить в маленький меблированный дом, который ей не будет ничего стоить, и где она не будет ни с кем встречаться. Его превосходительство будет давать ей пятьдесят гиней в месяц и будет оплачивать ужины всякий раз, когда ему придет желание прийти с ней спать. Он поручил мне найти дом, если они согласятся с контрактом, который мать дочери должна подписать, и сделать это быстро. В три дня я все сделал и обо всем договорился, потребовав, однако, от матери расписку, что она дает мне свою дочь на одну ночь после отъезда посла, который, как было известно, останется в Лондоне лишь на год».

Здесь Гудар достает из кармана записку, которую я читаю и перечитываю, больше с удивлением, чем с удовольствием. Затем он продолжает так:

— В конце года посол уехал, и девица осталась свободна. Она имела милорда Балтимора, милорда Гросвенора, португальского министра Саа и нескольких других, но никого официально. Я настаивал у матери, чтобы та дала мне ночь, как она мне письменно обещала, но она издевалась надо мной, и дочь, которой я не нравился, рассмеялась мне в лицо. Я не мог заставить ее арестовать, так как она не совершеннолетняя, но я вскоре арестую мать, и Лондон посмеется. Вы знаете теперь, почему я все время у нее, но вы ошибаетесь, если полагаете, что я в сговоре с ними. Могу, однако, вас заверить, что они думают о средствах вас снова поймать, и что они преуспеют, если вы не поостережетесь.

— Скажите матери, что у меня есть для нее еще сотня гиней, если она сможет дать мне возможность провести ночь с ее дочерью.

— Серьезно?

— Серьезно, но я заплачу только постфактум.

— Это верное средство не быть обманутым. Я берусь за это с удовольствием.

Я удержал этого наглого мошенника обедать с собой. Это был человек, который в той жизни, что я вел в Лондоне, мог мне быть полезен. Он знал все и рассказал мне множество галантных историй, которые я выслушал с большим удовольствием, он был, впрочем, автором нескольких трудов, которые, хотя и дурные, давали достаточное свидетельство его ума. Он описывал похождения китайского шпиона, составляя пять или шесть писем в день, в кафе, где он оказывался по случаю. Я позабавился с ним, написав несколько сцен, которые пришлись ему весьма по вкусу. Читатель увидит, в каком состоянии я увидел его несколько лет спустя в Неаполе.

Не позднее, чем назавтра я был удивлен, увидев у себя в комнате саму Шарпийон, которая, отнюдь не смеясь, а вполне серьезно сказала, что пришла не завтракать, но просить у меня объяснения; она в то же время представила мне мисс Лоренци, и я сделал ей реверанс.

— Какого объяснения вы от меня хотите, мадемуазель?

При этих словах мисс Лоренци сочла своим долгом оставить нас одних. Она была некрасива. Я видел ее в первый раз. Я сказал Жарбе принести ей завтрак и сказать консьержке, что меня нет ни для кого.

— Правда ли это, месье, что вы поручили шевалье Гудару сказать моей матери, что вы дадите ей сотню гиней, чтобы провести со мной ночь?

— Это правда. Может быть, этого недостаточно?

— Никаких шуток. Это не вопрос торговли. Надо понять, считаете ли вы, что имеете право меня оскорблять, и полагаете ли меня нечувствительной к оскорблениям.

— Если вы чувствуете себя оскорбленной, я признаю свою вину, но я этого не ожидал. К кому я должен обращаться? Потому что непосредственно с вами мне нечего делать. Вы слишком любите обманывать, и торжествуете лишь тогда, когда нарушаете свое слово.

— Я вам сказала, что вы меня не получите никогда, ни насилием, ни за деньги, но лишь когда вы влюбите меня в себя своими манерами. Докажите мне теперь, что я нарушила слово. Это вы первый обманули меня, застав меня в ванной, и вчера, попросив меня у моей матери, чтобы я послужила вашим грубым наклонностям. Только мошенник мог бы взяться выполнять это ваше поручение.

— Гудар мошенник? Это же лучший из ваших друзей. Вы знаете, что он вас любит, и что он передал вас прокуратору лишь в надежде вас получить. Записка, что есть у него, убеждает в вашей вине. Вы ему должны. Заплатите ему, и затем называйте мошенником, если можете счесть себя невинной в системе, отличной от его собственной. Не плачьте, мадемуазель, потому что я знаю источник ваших слез. Он нечист.

— Вы его не знаете. Поймите, что я вас люблю, и что мне очень горько видеть себя трактуемой вами подобным образом.

— Если вы меня любите, вы слишком плохо со мной обращались, чтобы я мог в это поверить.

— Как и вы, чтобы заслужить мое уважение. Вы начали с того, что стали вести себя со мной как с девицей для развлечения, а вчера — как если бы я была животным, лишенным воли, подлой рабой моей матери. Мне кажется, что, обладая хорошими манерами, вы должны были бы, по крайней мере, спросить у меня самой, и не ртом, через посредство подлого порученца, но письменно. Я ответила бы вам также письменно, и, по крайней мере, не было бы речи об обмане.

— Представьте себе, что я вам написал, что бы вы мне ответили?

— Обратите внимание на мою откровенность. Я обещаю вам удовлетворить ваше желание без упоминания сотни гиней, при условии, что вы будете вести себя со мной любезно всего две недели, приходя и не требуя от меня ни малейшей услуги. Мы будем смеяться, вести себя по-семейному, ходить вместе на прогулки, на спектакли, и, наконец, я, покоренная вами, отдамся в ваши руки такая, как я есть, и не из любезности, а по любви. Я удивлена, что такой мужчина, как вы, может удовлетвориться тем, что девушка, которую он любит, отдается ему из любезности. Вы не находите, что это унизительно, как с одной стороны, так и с другой? Я чувствую себя опозоренной, уверяю вас, когда думаю, что оказывала только любезности. Несчастная! Я, между тем, чувствую себя рожденной для любви, и я верю, что вы тот человек, которого небо послало приехать в Англию, чтобы сделать меня счастливой. А вы поступаете наоборот. Ни один человек еще не видел меня плачущей. Вы сделали меня несчастной даже в моей семье, потому что у моей матери никогда не было такой суммы, что вы предложили, в то время, как это должно было бы стоить мне лишь один поцелуй.

— Я действительно сожалею, что причинил вам зло, но не вижу тут средства все исправить.

— Приходите ко мне — вот средство, и сохраните ваши деньги, которые я презираю. Если вы меня любите, приходите взять вашу победу как любовник разумный, но не как грубиян, я помогу вам это сделать, потому что вы должны быть уверены, что я вас люблю.

Это рассуждение меня обольстило. Я дал ей слово приходить к ней с визитами каждый день и быть с ней таким, как она хочет, не выходя при этом за предписанные ею рамки. Она подтвердила свое обещание, и ее чело прояснилось. Она поднялась, и когда я попросил у нее, в качестве задатка, один поцелуй, она сказала мне, смеясь, что я не должен начинать с того, чтобы нарушать наши условия. Я согласился с этим и попросил у нее прощения. Она оставила меня влюбленным и, соответственно, раскаявшимся во всем своем поведении по отношению к ней. Amare et sapere vix deo conceditur [33].

Рассуждение, которое она мне привела, и которому я дал лишь слабый портрет, не имело бы, быть может, никакой силы, если бы она изложила мне его письменно, но сказанное устно, оно должно было посадить меня на цепь. В письме я не увидел бы ни ее слез, ни ее чарующих черт, которые выступали на ее стороне перед судьей, заранее совращенным Амуром. Я начал ходить к ней в тот же день, к вечеру, и в приеме, который мне оказывали, вместо того, чтобы видеть, что освистывают мой провал, я полагал, что слышу аплодисменты моему героизму.

Quel che l'uom vede Amor gli fa invisibile E l'invisibil fa veder Amore [34]

Я провел все две недели, ни разу не взяв ее за руку, чтобы поцеловать, и ни разу не заходил к ней без того, чтобы не принести ценного подарка, который она делала для меня бесценным за счет очаровательных любезностей и видимости безграничной благодарности. Помимо этого, для того, чтобы время для меня быстрее пролетало, я каждый день устраивал развлечения, либо посещения театра, либо поездки в окрестности Лондона. Эти две недели должны были мне обойтись не менее четырех сотен гиней. Наконец, наступил последний день.

Я осмелился спросить ее робким голосом, в присутствии ее матери, собирается ли она провести ночь у меня либо у себя, в своей собственной кровати, со мной. Ее мать ответила, что мы решим это после ужина. Я согласился, не смея указать, что у меня ужин был бы более вкусный и, соответственно, более дорогой и свойственный любви.

После ужина мать сказала мне выйти со всей компанией и вернуться позже. Хотя и посмеиваясь над собой по поводу этой тайны, я повиновался; и по возвращении, — вот, наконец, в гостиной, где я вижу мать и дочь, и кровать, установленную на полу. Я, наконец, не опасаюсь ловушки, но я удивлен, что мать, пожелав мне спокойной ночи, спрашивает, хочу ли я заплатить авансом сотню гиней.

— Фи, как не стыдно, — говорит дочь.

И мать выходит. Мы запираемся.

В этот момент моя любовь должна бы выйти из рабства. Я подхожу к ней с распростертыми объятиями, но, хотя и с нежностью, она отступает, попросив меня идти ложиться первым, пока она приготовится поступить так же. Я уступаю ее желанию, я раздеваюсь, ложусь и, сгорая от любви, вижу, как она раздевается, и, когда она уже в рубашке, я вижу, что она гасит свечи.

Оставшись в темноте, я жалуюсь, я говорю ей, что так не может быть, она отвечает мне, что может спать только в темноте. Я нахожу это недостойным, но держу себя в руках. Понимая, что стыд здесь не при чем, я начинаю представлять себе все неудобства, способные испортить наслаждения любви, но надеюсь их преодолеть.

Едва я ощущаю, что она ложится, я приближаюсь, чтобы сжать ее в объятиях, и обнаруживаю, что она хуже, чем одета. Сидящая в своей длинной рубашке, со скрещенными руками и с головой, склоненной к груди, она оставляет мне говорить все, что мне вздумается, ничего не отвечая. Когда, отбросив разговоры, я решаю действовать, она остается неподвижной в той же позе и меня не подпускает. Я полагаю, что это шутка, но убеждаюсь, наконец, что это не так. Я чувствую себя в ловушке, идиотом, самым презренным из людей, как мальчик перед самой отвратительной из шлюх. Любовь в такой ситуации легко переходит в ярость. Я бросаюсь на нее, как если бы это был тюк белья, но не могу ничего добиться; мне кажется, что это ее проклятая рубашка тому причиной, и я решаюсь разорвать ее со спины, сверху донизу; при том, что мои руки превращаются в когти, и я применяю самое грубое насилие, — все мои усилия тщетны. Я решаюсь кончить, когда обессиливаю и когда, ощутив одну мою руку на ее шее, понимаю, что готов ее задушить.

Ночь жестокая, ночь безутешная, в которую я разговариваю с монстром всеми способами: нежно, гневно, разумно, убеждением, угрозами, гневно, с отчаянием, молениями, слезами, низкими и ужасными угрозами. Она сопротивлялась мне целых три часа, ни разу не ответив и не раскрывшись, кроме одного раза, когда помешала мне сделать кое-что, когда, некоторым образом, я был бы отмщен.

В три часа утра, удивленный, одураченный, чувствуя, что голова моя в огне, я решился одеться, также в темноте. Я открыл дверь гостиной, но, увидев дверь на улицу запертой на ключ, поднял шум, и служанка пришла мне отпереть. Я направился к себе, в компании глашатая часов, которого нашел на Сохо-Сквер. Я сразу лег в кровать, но возбуждение лишило меня отдыха, который был мне необходим. Когда настал день, я принял чашку шоколада, который мой желудок не захотел удержать, и час спустя озноб известил меня о лихорадке, которая не покидала меня до завтра, оставив после себя паралич во всех членах. Приговоренный к постели и соблюдению режима, я был уверен, что восстановлю через несколько дней свою силу, но что послужило мне бальзамом для души, была уверенность, что я излечился от моего любовного безумия, потому что меня не занимали никакие планы отмщения. Стыд доводил меня до ужаса.

В то же утро, как мной овладела лихорадка, я дал приказ моим слугам держать мои двери закрытыми для всех и никого мне не объявлять, класть в мой секретер все письма, что могут ко мне приходить, не желая их читать, пока не вернется мое здоровье. Это было на четвертый день, когда, почувствовав себя немного лучше, я спросил у Жарбы мои письма. Среди тех, что пришли по почте, я нашел одно от Полины, которая писала мне из Мадрида, что Клермон спас ей жизнь при переправе через реку, и что, не сочтя возможным найти слугу, равного ему в верности, она решилась оставить его у себя до Лиссабона, и что она отправит его мне оттуда морем. Я нашел, что она хорошо сделала; но так случилось, что она лишила меня Клермона. Я узнал, четыре месяца спустя, что судно, на котором он плыл, потерпело крушение, и больше его не видя, я решил, как думаю и сейчас, что он погиб в море.

Среди писем местной почты (penni-post), я нашел два от матери Шарпийон и одно — от нее самой. В первом из двух писем, написанных этой бесстыдной матерью в то же утро, после ночи, что я провел с ее дочерью, она мне писала, не зная, что я болен, что ее дочь находится в постели, в сильной лихорадке, вся покрытая синяками, которые остались у нее после ударов, нанесенных мною, что заставляет ее обратиться к правосудию. Во втором, написанном на следующий день, она писала, что узнала, что я болен, как и ее дочь, и что она сожалеет об этом, что сама ее дочь ее убедила, что я могу иметь основания жаловаться на нее, но что она оправдается при первом же нашем свидании. Письмо Шарпийон было написано на третий день. Она писала, что понимает свою вину до такой степени, что удивляется, что я ее не задушил, когда схватил за шею, и клялась мне, что не сопротивлялась бы, если бы не оказалась перед жестоким выбором. Она говорила, что, будучи уверена, что я решил больше к ней не приходить, просит принять ее у себя единственный раз, будучи обязанной довести до моего сведения нечто, что меня заинтересует, и что она может сообщить мне только устно. В записке, которую мне написал в то же утро у моих дверей Гудар, он сказал, что ему нужно со мной поговорить, и что он вернется в полдень. Я приказал его впустить.

Этот странный человек начал с того, что удивил меня, рассказав в деталях все, что произошло у меня с Шарпийон в те четыре часа, что она провела со мной в постели, вплоть до обстоятельств с порванной рубашкой, и до момента, когда, как она решила, я ее сейчас задушу. Он мне сказал, что узнал всю эту сцену от самой ее матери, которой дочь дала полный отчет обо всем. Он сказал, что у нее нет лихорадки, но это правда, что ее тело все покрыто черными пятнами, явными следами ударов, что она получила, и что великое сожаление матери состоит в том, что она не получила сотни монет, которые я бы наверняка вручил ей авансом, если бы дочь не воспрепятствовала.

— Она бы их получила утром, — сказал я, — если бы дочь была нежна.

— Она поклялась своей матери не быть таковой, и не надейтесь ее получить, по крайней мере, если мать не согласится на это.

— Но почему она не соглашается?

— Потому что она утверждает, что как только вы насладитесь, ею, вы ее покинете.

— Это может быть, но после того я достаточно бы вознаградил ее, в то время как теперь она покинута без того, чтобы на что-то надеяться.

— Вы твердо так решили?

— Весьма твердо.

— Это наилучшее решение; но я хочу показать вам кое-что, что вас удивит. Мы увидимся через час.

Час спустя он вернулся в сопровождении грузчика, который поставил в моей комнате кресло, покрытое тканью. Когда мы остались одни, Гудар раскрыл кресло и спросил у меня, не хочу ли я его купить. Я ответил, что не знаю, что с ним делать, и впрочем, это мебель, в которой нет ничего необычного.

— Несмотря на это, — сказал он, — за нее хотят сто гиней.

Я ответил со смехом, что не дам за него и трех, и вот что он мне сказал:

— У этого кресла есть пять пружин, которые распрямляются, все пять одновременно, когда кто-то в него садится. Срабатывание очень быстрое. Две хватают человека за две руки и держат их крепко прижатыми; две другие, ниже, неожиданно хватают его колени, раздвигая их, пятая приподнимает спинку сиденья таким образом, что вынуждает человека сесть на зад.

Рассказав мне это, Гудар сел, пружины сработали, и я увидел его схваченным за руки и за все остальное, в той позиции, в которую акушер укладывает женщину, желая облегчить ей роды.

— Усадите сюда Шарпийон, — сказал он, — и ваше дело сделано.

Изрядно посмеявшись, я сказал ему, что не хочу его покупать, но он доставит мне удовольствие, оставив его всего на один день.

— Нет, даже и на час, если вы его не купите, и хозяин машины ждет меня в ста шагах отсюда.

— Тогда идите отдать его ему и приходите обедать.

Он сказал мне, что надо сделать позади кресла, чтобы возвратить пружины, и я вернул ему свободу. Он накрыл кресло полотном, позвал грузчика и вышел.

Эффект был верный, и не скупость помешала мне купить машину, которая должна была стоить обладателю значительно дороже, но ужас, который я испытал после недолгого размышления. Это преступление могло мне стоить жизни, при образе мыслей английских судей, и в любом случае я не мог бы решиться хладнокровно овладеть Шарпийон силой, и еще менее — с помощью этой ужасной машины, которая заставила бы ее умереть от страха.

За обедом я сказал Гудару, что поскольку Шарпийон пообещала мне нанести визит, я хотел сохранить машину, чтобы убедить ее, что был бы властен над ней, если бы этого захотел. Я показал ему письмо, что она мне написала, и он посоветовал мне соглашаться на визит, если это будет вызвано лишь любопытством. Не чувствуя большого желания увидеть плутовку с ее черными пятнами на лице и груди, которые она выставила бы на парад, чтобы заставить меня краснеть от собственной грубой ярости, я провел восемь-десять дней, не решаясь с ней встретиться. Гудар приходил каждый день, рапортуя мне о результатах совещаний этой женской своры, которая решилась жить только за счет мошенничеств. Он сказал мне, что бабушка Шарпийон была из Берна, и приняла фамилию Оспурже без всякого на это права, будучи только подругой гражданина, носящего это имя, от которого она имела четырех дочерей; мать Шарпийон была младшая. Эта младшая, довольно хорошенькая, придерживаясь правил поведения, противных представлениям разумного швейцарского правительства, послужила причиной того, что из кантона выслали всю семейку, которая устроилась во Франш-Конте, где прожила некоторое время, промышляя эликсиром жизни, который производили на фабрике под руководством бабушки. Тогда и родилась Шарпийон. Мать назвала ее так, уж не знаю, почему, дав ей в отцы графа де Буланвильер, с которым она была в течение трех месяцев доброй подругой. Поскольку Шарпийон становилась красавицей, ее мать решила, что ее ждет удача в Париже, и отправилась поселиться там, но четыре года спустя, увидев, что дохода от продажи эликсира жизни ей на жизнь не хватает, и Шарпийон, еще слишком юная, не находит доброго содержателя, и что долги, которые она наделала, грозят ей тюрьмой, решилась отправиться жить в Лондон, следуя совету г-на Ростенг, ставшего ее возлюбленным, который, также обремененный долгами, должен был спасаться бегством из Франции. Пять или шесть месяцев спустя после своего прибытия в Лондон, эта мать едва не умерла от слишком сильной дозы ртути, которую она использовала, чтобы излечиться от жестокой болезни, которую удосужился ей передать Ростенг.

Кумон — из Лангедока, близкий друг Ростенга, который ему служит, как и всей семейке, приводя к ним простаков, которых собирает по лондонским кафе, чтобы усадить их за игру в вист. Выигрыш всегда честно и поровну делится на шесть частей, но то, что Шарпийон получает от похождений, что она предпринимает в больших ночных ассамблеях в лондонских садах, покрыто тайной, но я знаю, что ее мать содержит Ростенга.

Такова история, что я узнал от Гудара. Этот человек познакомил меня с самыми прославленными девицами Лондона, и особенно с Кети Фишер, которая уже начала выходить из моды. Он познакомил меня в пивной лавочке, где мы распивали бутылочку Стромбир , которое предпочтительней вина, с девочкой, что там прислуживала, шестнадцати лет, которая показалась мне чудом природы. Она была ирландка, католичка, ее звали Сара. Я хотел ее иметь, но он не согласился на это. Это он хотел ею овладеть, и он заявил мне, что ревнует. Он действительно овладел ею некоторое время спустя, и в следующем году он уехал из Англии вместе с нею. Затем он женился на ней. Это та самая Сара Гудар, которая блистала в Неаполе, во Флоренции, в Венеции и в других местах, все время вместе с ним, о ней я буду говорить через четыре или пять лет после настоящей поры. Был проект отдать ее Луи XV, свалив Дюбари, но некое подметное письмо заставило от него отказаться. Увы! Счастливое время подметных писем, тебя уж нет!

Когда Шарпийон, увидев, что на ее последнее письмо нет ответа, провела две недели, не имея более обо мне вестей, она решила вернуться на мое иждивение. Это решение должно было быть результатом весьма секретного совещания, потому что Гудар мне о нем не отчитался.

Мне объявили о ней, явившейся в одиночку в портшезе к моим дверям — дело необычное, которое меня заставило ее принять. Я увидел ее перед собой в момент, когда я принимал шоколад; я не встал, ничего ей не предложил, но она сама попросила со скромным видом, сев рядом со мной и приблизив свое лицо, чтобы я его поцеловал, чего она никогда не делала. Я отвернул голову, но этот неслыханный отказ не сбил ее с толку:

— Это, — сказала она мне, — еще видимые следы ударов, что вы мне нанесли, которые делают мое лицо антипатичным для вас.

— Вы выдумываете, я вас не бил.

— Все равно, ваши тигриные пальцы нанесли мне эти ушибы у меня на всем теле. Взгляните, потому что нет риска, что то, что вы увидите, может вас соблазнить. Впрочем, для вас здесь нет ничего нового.

Говоря так, злодейка поднимается и показывает мне всю поверхность своего тела, покрытую здесь и там синяками, еще синюшными, несмотря на прошедшее время. Трус! Почему я не отвернул глаз? Потому что она была прекрасна, и потому что я любил красоту, а красота не имеет имени, если сила ее такова, что превосходит разум мужчины. Я пытался смотреть только на следы ударов. Невежда! Она уже знала, что я глотаю яд и даже его усваиваю; но внезапно она привела себя в порядок и села рядом, уверившись, что я хотел бы, чтобы спектакль продолжался; но я отодвинулся и сказал ей холодно, что я причинил ей такое только по ее вине, и это настолько верно, что я бы не решился назвать себя автором.

— Я знаю, — сказала мне она, — что все это по моей вине, потому что если бы я была нежна, как должно бы быть, я могла бы сейчас демонстрировать вашим глазам лишь следы поцелуев; но раскаяние стирает преступление. Я хочу просить у вас прощения. Могу ли я надеяться?

— Это уже сделано. Я больше не хочу вас, я передумал; но я не готов еще вас простить. Это все. Теперь, когда вы все знаете, вы можете встать и уйти и прекратить рассчитывать на меня и нарушать мой покой в будущем.

— Это будет так, как вы захотите; я все знаю, это правда; но вы не все знаете, однако вы узнаете все, если вытерпите еще полчаса со мной.

— Поскольку мне нечего делать, можете остаться и говорить.

Несмотря на гордую роль, которую разум и честь заставляли меня играть, я был в высшей степени взволнован, и, что намного хуже, чувствовал себя склонным верить, что эта девочка пришла ко мне снова, не для того, чтобы меня обманывать, но чтобы убедить, что она меня любит, и что она хочет, наконец, заслужить, чтобы я стал ее нежным другом. На речь, которую она произнесла, чтобы изъяснить мне то, чего я не знал, требовалось лишь четверть часа, но она потратила на нее два, прерывая все время ее слезами и сотней отступлений. Суть была в том, что ее мать заставила ее поклясться спасением души, что она проведет ночь со мной так, как она провела, и что она повиновалась, но, наконец, она хочет с этим покончить. Она предложила мне быть моей, как она была с г-ном де Морозини, живя со мной, не видя более своей матери и никого из своих родственников и никуда не выходя, кроме как туда, куда я захочу, давая ей, однако, сколько-то в месяц, чтобы она давала матери, с тем, чтобы та не вздумала разыскивать ее с помощью закона, поскольку она еще не в том возрасте, чтобы иметь возможность быть независимой. Она пообедала со мной и сделала мне это предложение к вечеру, когда, высказав все, что она хотела, чтобы я ей высказал, я успокоился и решился предоставить ей возможность сделать меня снова обманутым. Я сказал ей перед ее уходом, что мы сможем жить вместе, как она мне предложила, но я твердо хочу заключить это соглашение с ее матерью, и что, соответственно, она увидит меня у себя завтра. Я увидел, что она удивлена.

Очевидно, что в этот самый день она бы предоставила мне все, чего я мог бы пожелать, и таким образом в будущем более не возникало бы вопроса о сопротивлении, и я бы обезопасился от любой ловушки. Но почему же я не озаботился выполнить этот долг перед самим собой? Потому что любовь, которая превращает человека в животное, заставила меня подумать, что, став сегодня судьей плутовки, было бы низостью с моей стороны вести себя с ней как влюбленный. Она должна была бы уйти от меня с чувством презрения, решив отомстить мне за мое превосходство. Но влюбленный мужчина может осознать эти ошибки, только перестав им быть. Гудар был удивлен, когда я рассказал ему об этом визите назавтра. Я попросил его найти мне небольшой меблированный дом в Челси на месяц, и он занялся этим. Вечером я отправился повидать злодейку, но принял при этом серьезный тон, всю нелепость которого она должна была осознать. Поскольку она была с матерью, я поспешил поговорить с той о моем проекте. О доме в Челси, где будет жить ее дочь, и где я буду хозяином, о пятидесяти гинеях в месяц, которыми она распорядится по своему желанию.

— Я не хочу ничего знать, — ответила мне мать, — из того, что вы будете ей давать в месяц, но я хочу, чтобы, выходя из моих рук, чтобы поселиться в другом месте, она дала мне сотню гиней, которые она должна была получить от вас, когда вы легли с ней. Я ответил, что она их получит. Дочь сказала мне, что когда дом будет найден, она надеется, что я пойду его посмотреть. Я это пообещал.

Не позже, чем на следующий день, Гудар пришел сказать, что в Челси есть десятка два домов в аренду, и что хорошо бы мне пойти туда вместе с ним, чтобы получить удовольствие выбрать. Мы отправились туда, я выбрал и заплатил десять гиней аванса на месяц, получив квитанцию и оговорив все свои условия. После обеда в тот же день я направился заключать соглашение с матерью, в присутствии дочери, заставив их подписать его одной и другой, и немедленно сказал дочери сложить свои пакеты и идти со мной. Она просто сложила свои вещи в чемодан, который я велел отвезти фиакром в мой новый дом, и вот, полчаса спустя она готова идти со мной. Мать просит у меня свои сто гиней, и я ей их даю, не опасаясь, что меня обманут, потому что весь маленький багаж ее дочери уже у меня. Мы действительно уезжаем, и вот мы в Челси, где она находит дом совершенно в своем вкусе. Мы прогуливаемся до ночи, мы болтаем, мы весело ужинаем, затем идем в койку, где, достаточно нежно, она наделяет меня милостями, но как только я хочу перейти к существенному, я поражен, встретив препятствие. Она ссылается на естественные причины, я отвечаю, что это не кажется мне достаточно неприятным, чтобы помешать мне убедить ее в моей нежности, но она противится, приводя пустые аргументы, в то время как ее нежность и ласки заставляют с ними согласиться, и она меня усыпляет.

Утром, проснувшись, я вижу ее спящей, и мне приходит на ум убедиться, что она меня не обманывала, и я быстро распаковываю то, что мешало мне увидеть; она просыпается и хочет мне помешать, но поздно. Я нежно упрекаю ее за мошенничество, и она видит, что я готов ее простить, и моя любовь заставляет меня дать ей свое прощение; но она сама не хочет меня простить за мой сюрприз. Она в гневе, я хочу ее успокоить, побуждая в то же время уступить, она сопротивляется, она отвечает силой на силу и, понимая ее игру, я решаю прекратить, наградив ее всеми именами, которых она заслуживает. Она начинает одеваться, издеваясь надо мной с такой наглостью, что получает от меня сильную пощечину и пинок ногой, который выбрасывает ее из постели; она кричит, она топает ногами, поднимается сторож, она открывает ему дверь и говорит ему по-английски, у нее обильно течет кровь из носа. Этот человек, который, к моему счастью, говорит по-итальянски, говорит мне, что хочет уйти, и что он советует мне ей не препятствовать, так как она может затеять очень плохую склоку, в которой он будет вынужден свидетельствовать против меня. Я отвечаю ему, что я разрешаю ей идти ко всем чертям. Она кончает, наконец, одеваться и, утерев кровь и омыв лицо, уезжает на портшезе. Я остаюсь там, неподвижный, проведя целый час, ни на что не решившись. Я ощущаю себя недостойным жить, и нахожу поведение этой девицы непонятным и необъяснимым. Я решаю, наконец, велеть погрузить чемодан обманщицы в фиакр и вернуться к себе, где, погруженный в печаль, я лег в постель, приказав никого не впускать.

Я провел двадцать четыре часа в размышлениях, которые кончились тем, что я признал, что виноват и достоин презрения. Я полагаю, что когда долго относятся с презрением к себе самому, это отчаяние, ведущее к самоубийству.

В тот момент, когда я выходил, пришел Гудар и сказал мне подняться, потому что у него есть что сказать важное. Сказав, что Шарпийон у себя, и что, имея распухшую и черную щеку, она никому не показывается, он посоветовал мне отправить ее чемодан и забыть все претензии, которые я могу иметь к ее матери, потому что она в своем праве и намерена меня разорить, воспользовавшись клеветой, которая может меня разорить и стоить мне жизни. Читатель может легко догадаться, какого рода была эта клевета, и все знают, насколько легко применить ее в Лондоне. Он сказал мне, что его вызвала сама мать, которая не хочет мне зла, чтобы он выступил как миротворец. Проведя весь день с этим человеком, старавшимся уговорить меня как последнего дурака, я сказал ему заверить мать, что у меня нет намерения хранить чемодан ее дочери, но мне хотелось бы знать, хватит ли у нее смелости забрать его у меня лично.

Он взялся за это поручение, однако разумно меня упрекая. Он сказал, чтобы я сам отнес его к их дверям и оказал им уважение, но я не верил, что у нее хватит смелости со мной встретиться, потому что согласно нашим условиям, которые она сама подписала, она должна, тем не менее, вернуть мне сотню гиней; однако против моего ожидания Гудар сообщил мне, смеясь, что м-м Ауспурже надеется, что я продолжу быть их добрым другом дома. Я проделал это в начале ночи, я велел внести чемодан в их гостиную и провел там час не открыв рта, глядя на Шарпийон, которая шила, время от времени вытирала слезы, не поднимая глаз на мое лицо, и два или три раза поворачивала голову, чтобы я видел, в какое состояние привела моя пощечина ее лицо.

Я продолжал туда ходить каждый вечер, не говоря с ней, пока не увидел, что не осталось никаких следов от того, что я ей сделал. За эти шесть или семь дней раскаяние в том оскорблении, что я ей нанес, произвело в моей слишком доброй душе роковой эффект, заставив забыть все ее прегрешения и сделав меня настолько в нее влюбленным, что, если бы она об этом знала, она могла бы заставить меня лишиться всего, что у меня было, и довести меня до нищеты.

Видя, как она снова похорошела, и умирая от желания снова заключить ее в свои объятия, нежную и ласковую, какой я ее имел раньше, хотя и не полностью, я отправил ей превосходное трюмо из цельного куска и сервиз для кофе и чая на двенадцать персон из саксонского фарфора, написав любовную записку, из которой следовало, что я самый презренный из всех людей. Она ответила, что ждет меня к ужину тет-а-тет у себя в комнате, чтобы дать мне, как я того заслуживаю, самые явные знаки своей нежной благодарности.

Уверенный в том, что теперь я достиг своего счастья, я счел, что теперь буду пользоваться им долго, если трону ее чувство. В своих химерах энтузиазма я решился отдать в ее руки два обменных векселя на 6000, которые Боломе переправил в мое распоряжение, и которые давали мне право отправить в тюрьму ее мать и ее теток.

Обрадованный счастьем, которое меня ждет, и моими героическими чувствами, которых оно заслуживает, я явился к ней в час ужина и был весьма обрадован тем, что не вижу там двух мошенников, которых ненавидел до смерти. Гудар приходил к ней только по утрам. Она встретила меня в гостиной, там была ее мать, и я с удовольствием увидел трюмо над камином и фарфоровый сервиз, помещенный на видном месте на подставке. После сотни ласковых выражений она пригласила меня подняться в ее комнату, и мать пожелала нам доброй ночи. Мы поднялись и, после маленького ужина, достаточно вкусного, я достаю из портфеля два векселя, всю историю которых ей сообщаю. Я заканчиваю тем, что рассказываю ей это, чтобы заверить в том, что, как только она решится стать моей истиной подругой, я передам их в ее распоряжение, и чтобы уверить, что я далек от того, чтобы подумать использовать их для своей мести за все недостойные унижения, что я претерпел от ее матери и теток. Я только призываю ее пообещать мне, что они не выйдут из ее рук. Она воздает самые восторженные хвалы моему благородному поступку, она обещает мне все и идет положить их в свою шкатулку. После этого я считаю возможным призвать ее дать мне выход моей страсти, и нахожу ее ласковой; но прежде, чем я хочу расположить ее так, чтобы увенчать мое пламя, она ускользает от меня, она прижимает меня к сердцу, она приказывает своим слезам появиться из глаз. Я овладеваю собой. Я спрашиваю, не изменится ли ее настроение в кровати, она вздыхает, а затем говорит, что нет. Я становлюсь не то чтобы немой, но внезапно лишенный способности разговаривать. Четверть часа спустя я встаю и с видимостью полнейшего спокойствия беру свое манто, шляпу и шпагу.

— Как? — говорит она. Вы не хотите провести ночь со мной?

— Нет.

— Мы увидимся завтра?

— Надеюсь. Прощайте.

Я выхожу из проклятого дома и направляюсь спать к себе.

Глава XII

Продолжение предыдущей, но гораздо более удивительное.

Назавтра, в восемь часов, Жарба объявляет мне о ней.

— Она отослала, — говорит он мне, — своих носильщиков.

— Иди сказать ей, что я сплю, и чтобы она ушла.

Но тут она входит, и Жарба нас оставляет.

— Прошу вас, — говорю я ей миролюбиво, — вернуть мне обратно те два обменных векселя, что я доверил вам вчера вечером.

— Их со мной нет; но почему вы хотите, чтобы я вам их вернула?

При этом вопросе, который требует объяснения, плотина, удерживающая в области моего сердца черный гнев, отравляющий меня, прорывается. Он выносится как поток, проявляясь жуткой бранью и угрозами. Это был взрыв, который продолжался долго, который был необходим моей натуре, чтобы остаться живым. Когда слезы, позор моего разума, потекли у меня из глаз, она улучила время, чтобы сказать, что она пообещала своей матери никогда не отдаваться никому в своем доме, и что она пришла ко мне лишь для того, чтобы заверить, что она меня любит, что ее желания совпадают с моими, и даже для того, чтобы больше не выходить, если я того хочу.

Читатель, который верит, что при этом заявлении весь мой гнев должен исчезнуть, и что я должен был бы тут же убедиться в ее искренности, неотделимой от покорности, ошибается. Он не знает, что переход от горячей любви к черному гневу короток и быстр, а от гнева к любви — долог, медленен и труден. Дистанция та же самая, но когда гнев порожден негодованием, мужчина становится абсолютно недоступен для всех нежных чувств. Негодование добавляет к грубой ненависти благородное презрение, которое, будучи порожденным разумом, его укрепляет и делает непреодолимым. Продолжительность его зависит от темперамента. Оно отступает только когда проходит совсем. В моем случае, простой гнев длится лишь миг: rasci celerem tamen ut placabilis essem [35], но когда примешивается негодование, мой гордый разум делает меня всегда непоколебимо твердым до того момента, когда забвение возвращает меня в мое обычное состояние.

Когда Шарпийон предлагала себя в тот момент полностью моим желаниям, она знала, она была уверена, что мой гнев или моя гордость помешают мне поймать ее на слове. Эта наука, читатель, для меня — дочь философии для меня и для вас; но в душе кокетки она — порождение природы.

Юное чудовище покинуло меня ближе к вечеру, с видом оскорбленным, грустным и убитым, сказав мне лишь несколько слов:

— Я надеюсь, что вы вернетесь ко мне, когда придете в себя.

Она провела со мной восемь часов, в которые прервала меня только пять или шесть раз, чтобы отрицать мои правильные предположения, которые, однако, ей было важно мне не спустить. Я совсем не думал приказать принести мне обед, но сделал это, чтобы не быть обязанным есть вместе с ней.

После ее ухода я был в таком состоянии, что нуждался только в отдыхе; но я выпил бульону, потом довольно хорошо заснул. При моем пробуждении я почувствовал себя спокойным и, вспоминая предыдущий день, решил, что Шарпийон раскаивается в своих прегрешениях, — это я углядел в ней в момент ее ухода. Мне показалось, что я стал безразличен по отношению к ней и ко всему, что с нею связано. Таким меня сделал Амур в Лондоне — Nel mezzo del cammin di nostra vita [36] — в мои тридцать восемь лет. Это было завершение первого акта моей жизни. Завершение второго произошло с моим отъездом из Венеции в 1783 году. Третий же завершится, очевидно, здесь, где я развлекаюсь, записывая эти мемуары. Комедия будет окончена, и она будет состоять из трех актов. Если ее освищут, я надеюсь, что этого ни от кого не услышу; но я еще не рассказал читателю о последней сцене этого первого акта, и она будет, я надеюсь, самая интересная.

Chi ha messo il piè su l' amorosa pania Cerchi rittrarlo, e non vHnveschi l'aie, Che non è in somma amor se non insania a giudizio de savj universale. [37]

Я пошел прогуляться в Грин-Парк, где увидел пришедшего ко мне Гудара. Этот пройдоха был мне нужен. Он сказал, что пришел из дома Шарпийон, где застал веселье, и хотя несколько раз пытался завести разговор обо мне, не смог вырвать из них хоть слово. Я сказал ему, что презираю ее вместе со всем ее семейством, и он меня похвалил. Он пошел со мной обедать, затем мы отправились к Уэлч, куда пришла знаменитая Кети Фишер, чтобы дождаться герцога XX, который должен был отвести ее на бал. На ней было более чем на сто тысяч экю бриллиантов. Гудар мне сказал, что я могу воспользоваться этим случаем и получить ее за десять гиней, но я не захотел. Она была очаровательна, но говорила только по-английски. Привыкнув любить только всеми своими чувствами, я не мог принудить себя к любви, обходясь без слуха. Она ушла. Уэлч нам сказала, что это именно здесь она съела на тартинке с маслом банковский билет в сто фунтов, который ей дал сэр Аткинс, брат прекрасной м-м Пит. Таким образом, это был подарок, который сделала эта Фрина банку Лондона. Я провел час с мисс Кеннеди, которая жила с секретарем посольства Венеции Берлендисом. Она напилась и творила разные глупости, но образ Шарпийон, который меня не покидал, сделал меня нечувствительным к заигрываниям этой очаровательной ирландки. Я вернулся к себе грустный и недовольный. Мне казалось, что я должен навсегда покинуть Шарпийон, но из чувства гордости перед самим собой я не должен был давать ей возможности торжествовать, а также, из разумных соображений, дать ей похваляться тем, что она вырвала из моих рук ни за что два обменных векселя. Я решил заставить их вернуть себе любым способом. Я должен был изыскать для этого способ, и вот что пришло мне в голову.

Г-н Малиньян, тот самый, через кого я познакомился с этим адским созданием, пришел пригласить меня с ним пообедать. Поскольку он обедал у меня вместе с женой и дочкой несколько раз, я не мог отказать ему в этом удовольствии, тем более, что он просил меня отправить ему два блюда от моего повара. Я, однако, согласился к нему идти лишь после того, как спросил, кто те люди, кого он пригласил. Он назвал мне их, и, не зная их, я пообещал ему быть. Это было через день. Я увидел там двух молодых дам из Льежа, из которых одна меня сразу заинтересовала; она сама представила мне своего мужа, которого Малиньян не представил, и другого молодого человека, который, как мне показалось, заигрывал со второй дамой, которая, как она мне сказала, приходилась ей кузиной. Компания была в моем вкусе, я надеялся провести прекрасный день, когда, едва мы все сели за стол, появляется Шарпийон, входит и говорит очень весело м-м Малиьян, что не попросилась бы к ней на обед, если бы знала, что у нее столь многочисленная компания. Ее приветствуют и усаживают слева от меня; по правую руку от меня — дама из Льежа, которую я уже счел весьма привлекательной.

Я удивлен. Если бы Шарпийон явилась до того, как было подано на стол, я бы под каким-нибудь предлогом удалился, но теперь это было невозможно. Решение, которое я принял, было не обращать во все время обеда никакого внимания на незванную, и, наоборот, все — на даму из Льежа. После того, как мы все встали из-за стола, Малиньян мне поклялся честью, что он ее не приглашал, и я сделал вид, что ему поверил.

Эти две дамы, вместе со своими месье, должны были три или четыре дня спустя отплыть в Остенде, и, упомянув об этом отъезде, любезная дама сказала, что сожалеет покидать Англию, не посмотрев Ричмонд. Я немедленно попросил у нее в виде одолжения предоставить мне честь показать его ей, не позднее чем на следующий день, и, не дожидаясь ответа, пригласил ее мужа, ее кузину и одного за другим всю компанию, за исключением Шарпийон, на которую даже не смотрел. Предложение было встречено аплодисментами. Две коляски по четыре места, — добавил я, — будут готовы завтра к восьми часам, и нас будет как раз восьмеро.

— И я девятая, — говорит Шарпийон, — уставившись на меня с беспримерной дерзостью, — и я надеюсь, месье, что вы меня не прогоните.

— Нет, конечно, потому что это будет невежливо. Я поеду верхом.

— Отнюдь нет, я возьму на колени м-ль Эмилию.

Это была дочь Малиньян. Четверть часа спустя я выхожу из залы по некоей надобности и, собираясь вернуться, встречаю нахалку, которая говорит мне, что я нанес ей кровное оскорбление, и что я должен ей возмещение, или она мне отомстит.

— Начните с того, — говорю я ей, — что верните мне мои обменные векселя, и мы обсудим все потом.

— Вы получите их завтра.

К десяти часам я оставил компанию, после того, как пообещал, что не буду верхом, и что два экипажа будут у дверей дома Малитньян, где мы все позавтракаем. Я все, соответственно, устроил.

Назавтра, после завтрака, Малиньян, его жена, его дочь и двое месье уселись в экипаж, и я должен был сесть во второй вместе с двумя красотками и Шарпийон, которая, казалось, стала близкой подругой замужней дамы. Такой расклад должен был меня раздражать. Мы прибыли в Ричмонд за час с четвертью и, заказав добрый обед, пошли осматривать апартаменты, затем сады; день был превосходный. Была осень.

В свободной обстановке прогулки Шарпийон подошла ко мне и сказала, что хочет отдать мне векселя у себя. По этому поводу я упрекнул ее за многочисленные обманы, возмутительный характер и позорное поведение; я обозвал ее шлюхой, назвал ей тех, с кем она была, поклялся ей, что я ее ненавижу, и что она должна опасаться моей мести; но она была во всеоружии, предоставила мне говорить, держась со смехом за мою руку, попросив, однако, говорить тише, потому что могут услышать. Меня слышали, и я был этому рад.

В полдень мы пошли обедать, и Шарпийон, сидя возле меня, говорила и творила сотни глупостей, призванных заставить поверить, что она в меня влюблена, и не заботясь о том, что ее считают несчастной из-за того пренебрежения, которое я оказываю ее авансам. Она меня действительно разозлила, потому что нельзя было подумать ничего иного, как то, что я дурак, и что она в открытую издевается надо мной. На этом обеде я измучился.

После обеда мы вернулись в сад, и Шарпиньон, упорствовавшая в стремлении одержать победу, уцепилась за мою руку и после нескольких кругов, зная все окрестности, завела меня в Лабиринт. Здесь она захотела провести проверку своей власти. Она увлекла меня вместе с собой на траву и любовно напала на меня во всех формах, с выражениями любви и самой пылкой нежности. Являя моим взорам самые интересные части своих прелестей, она решилась, наконец, меня соблазнить; однако я не мог решить, была ли это любовь или сильное желание отомстить. В любом случае, я уверился, что сейчас она будет моя, что ей не терпится меня в этом убедить, и что, конечно, она не думает выставлять мне ни малейших препятствий.

С этой мыслью я становлюсь ласков и нежен, я отрекаюсь от своих слов, прошу у нее тысячи извинений, клянусь, что я больше не попрошу у нее векселей, и что все, чем я владею, будет ее, и после этих прелиминарий, сопровождаемых пламенными поцелуями, полагаю, что буду сейчас вовлечен ею самой сорвать лавры триумфа, но мгновенно, в тот момент, когда я полагаю, что овладел ею, она взбрыкивает и выбивает меня из седла.

— Ну вот! Как! Какое сумасбродство!

— Этого достаточно, дорогой друг. Я обещаю вам провести ночь с вами в ваших объятиях.

Она говорит мне еще что-то в этом духе, но моя душа, моя кровь, мое возмущенное сердце требуют удовлетворения. Держа ее зажатой левой рукой со всей силы, что мне придает сильнейший гнев, я достаю из кармана острый нож, обнажаю его зубами и приставляю к горлу, прикрытому только тонким ожерельем. Я угрожаю ей смертью, если она пошевельнется.

— Делайте все, что хотите. Прошу только жизни; но когда вы будете удовлетворены, я отсюда не уйду. Меня уведут в экипаж силой, и ничто не помешает мне объяснять причину.

Ей не было нужды мне грозить, потому что мой разум ко мне вернулся, после мгновенья, когда я решил перерезать ей горло. Я поднялся, не говоря ей ни слова, и, подобрав мой нож, мою шляпу и трость, пошел, чтобы выбраться из «боулинг-грин» (газона), где я был в двух пальцах от того, чтобы пропасть.

Можно ли поверить, что она последовала за мной и что она попросила мою руку, как будто бы ничего не произошло? Невозможно представить себе, чтобы девушка семнадцати лет была такой, не пройдя сотню раз через подобные битвы. Однажды, когда чувство стыда было побеждено, она к этому привыкла, и это стало основой ее славы. Когда мы присоединились к компании, меня спросили, не чувствую ли я себя плохо, но никто не заметил в ней ни малейшего волнения.

Мы вернулись в Лондон, где, сказав, что я не в настроении, я поблагодарил компанию и вернулся к себе.

Это приключение поразило мой ум с наивысшей силой. Я не мог спать. Я с очевидностью понял, что если я не решусь избегать любых случаев повидать эту девушку, я стану человеком абсолютно погибшим. Ее лицо обладало силой, которой я не мог противиться. Я решил больше с ней не видеться, но в то же время, стыдясь слабости, что я проявил, передав в ее руки два векселя и позволив себя обманывать каждый раз, когда она обещала мне их вернуть, я написал записку ее матери, в которой советовал ей обязать свою дочь мне их вернуть или ждать с моей стороны действий, которые причинят ей большие неприятности.

Отослав ей записку, я вышел, чтобы развеяться, и, пообедав в таверне, я отправился повидать мою дочь в ее пансионе, потом вернулся к себе, где Жарбе передал мне запечатанную записку, пришедшую по «пенни-пост». Я ее вскрываю и вижу подпись Ауспюрже. Это ответ матери Шарпийон. Вот его содержание: «Я весьма удивлена, что вы адресуетесь ко мне, чтобы получить два обменных письма на 6000 ливров Франции, которые, как вы говорите, вы передали в ее руки. Она только что мне сказала, что передаст вам их лично, когда вы будете более разумны и научитесь ее уважать».

При чтении этого наглого письма кровь бросилась мне в голову с такой силой, что я забыл свое утреннее решение. Я положил пистолеты в карман и направился на улицу Данмарк в Сохо, чтобы заставить мерзавку отдать мне мои письма с помощью ударов трости. Я взял пистолеты только для того, чтобы привести в разум двух плутов, что ужинали там каждый день. Я пришел туда в ярости, но прошел мимо двери, увидев в свете луны парикмахера, который ожидал, пока ему откроют дверь. Этот парикмахер был красивый молодой человек, который приходил к ним каждую субботу после ужина, оправлять им волосы в папильотки. Зайдя за ближний угол, я там остановился, решив, что лучше подождать, пока парикмахер не уйдет. Держась за углом улицы, я увидел через полчаса, как из дома вышли Ростенг и Кумон, и был этому рад. Значит, они кончили ужинать. Я слышал, как прокричали одиннадцать часов, и был удивлен, что парикмахер так задерживается. Три четверти часа спустя я вижу, как выходит служанка, держа в руке подсвечник, и ищет что-то, что должно выпасть из окна. Я захожу, не колеблясь, открываю дверь гостиной, которая находится в двух шагах от той, что ведет на улицу, и вижу, как говорит Шекспир, животное о двух спинах, расположенное на канапе: Шарпийон и парикмахера. При моем появлении кокетка издает крик, голубок отпрыгивает, но моя трость начинает непрерывно его дубасить, не давая времени привести себя в порядок. Шарпийон, дрожащая, забивается между стеной и краем канапе, не смея, выйдя оттуда, встретить бурю моей трости, которая может попасть и по ней. Шум привлекает служанок, затем теток, затем — паралитическую мамашу; парикмахер спасается бегством и три фурии набрасываются на меня с руганью и проклятиями, настолько вне себя, что мой справедливый гнев обрушивается на мебель. Первое, что я разнес на куски, были прекрасное трюмо и фарфор, что я им подарил. Их слова приводили меня во все большую ярость, я разнес на куски стулья, круша их о землю, затем, подняв трость, я заявил им, что разобью им голову, если они не перестанут кричать. Настала тишина.

Бросившись на канапе, потому что я больше не мог, я приказал матери отдать мне мои обменные векселя, но тут прибыла ночная стража. Эта ночная стража, которая состояла только из одного человека, который прогуливался в своем квартале всю ночь, выкрикивая часы и держа фонарь в одной руке и длинную палку в другой, являлась опорой безопасности и спокойствия всего большого города. Они там есть повсюду. Никто не смеет отказать ему в уважении. Я сказал ему, вложив в руку три или четыре кроны, уходить. Он и ушел, я запер дверь и, вернувшись на канапе, спросил снова у м-м Ауспурже мои обменные письма.

— У меня их нет, спрашивайте их у моей дочери.

— Вызовите ее.

Две служанки говорят, что когда я начал крушить стулья, она выскочила через дверь на улицу, и что они не знают, куда она может пойти. При этом сообщении эта мать и эти тетки кидаются в слезы:

— Моя дочь в полночь на улицах Лондона.

— Моя племянница потерялась, куда она пошла?

— Будь проклят тот момент, когда вы прибыли в Англию, чтобы принести нам столько несчастий.

Подумав об этой перепуганной девице, бегающей в этот час по улицам, я содрогнулся.

— Идите, — говорю я холодно двум служанкам, — ищите ее у соседей, вы ее наверняка найдете. Приходите с новостью, что она в безопасном месте, и получите каждая гинею.

Они выходят, и одна из теток следует за ними, чтобы сказать, где они могут ее найти.

Но когда они видят, что я пытаюсь найти дочь и поражен мыслью об опасности ее бегства, их жалобы и упреки возобновляются с новой силой. Я держусь там спокойно, но только по видимости, говоря им, что они правы, но и сам готовый признать, что вся вина лежит на мне. Я жду с нетерпением возвращения служанок. Они, наконец, возвращаются в час после полуночи. Запыхавшиеся и с видимостью отчаяния, они говорят, что искали повсюду и не нашли. Я даю им, тем не менее, две гинеи и остаюсь там, неподвижный и напуганный, сознавая, к каким последствиям может привести утеря этой несчастной девицы, охваченной страхом из-за моего ужасного гнева. Насколько бывает слаб и глуп мужчина, когда он влюблен!

До крайности взволнованный этим мрачным событием, я не прячу своего искреннего раскаяния перед этими мошенницами. Я призываю их искать ее повсюду вплоть до наступления нового дня и давать мне знать обо всем, не теряя ни минуты, чтобы я мог припасть к ее ногам, чтобы испросить прощения и больше не видеть ее до конца моей жизни. Кроме того, я обещаю им оплатить стоимость всей мебели, что я разнес на куски, и оставить им мои обменные письма с моими расписками. Проделав все это, к вечному позору моего разума — это публичное покаяние перед душами, давно позабывшими про честь, — я ушел, пообещав две гинеи служанке, которая придет, принеся мне весть, что нашли несчастную.

Я нашел у дверей ночного стражника (Wach), который ожидал меня, чтобы отвести ко мне. Прозвонило два часа. Я бросился в кровать, где шесть часов сна, хотя и прерываемого уродливыми призраками и мучительными сновидениями, предохранили меня, быть может, от потери рассудка.

В восемь часов утра я слышу стук, подбегаю к окну и вижу одну из служанок моих врагов; я кричу с сильным сердцебиением, чтобы ее впустили, и вздыхаю с облегчением, слыша, что мисс Шарпийон прибыла только что в портшезе, но в жалком состоянии. Она сразу легла в кровать.

— Я пришла сказать вам это не затем, чтобы получить две гинеи, но потому, что я вас уважаю .

Я сразу делаюсь глупцом при слове «уважаю»; я даю ей две гинеи, усаживаю рядом с собой и прошу рассказать мне обо всех обстоятельствах ее возвращения. Я чувствую уверенность в том, что эта служанка честная, что она за меня и при случае верно мне послужит. Мне не приходит даже в голову, что она может быть в сговоре с мамашей. Ну как же я могу быть до такой степени дураком? Это потому, что я испытываю потребность им быть. Она начинает с того, что говорит мне, что ее молодая хозяйка меня любит, и что она обманывает меня только потому, что ее мамаша ей велит.

— Я это знаю, но где она провела эту ночь?

— Она спасалась у торговца за Сохо-Сквер, где провела всю ночь, приткнувшись в его лавке. Она пришла спать, вся в лихорадке. Я боюсь, что это будет иметь последствия, потому что у нее сейчас критические дни.

— Это неправда, потому что я видел собственными глазами цирюльника…

— Ох! Это неважно. Он не был столь деликатен.

— Она в него влюблена.

— Я этому не верю, хотя она проводит часто часы с ним.

— И ты говоришь, что она меня любит?

— Ох! Это ничему не мешает.

— Скажи ей, что я приду провести день у ее постели, и принеси мне ее ответ.

— Я пришлю мою подругу.

— Нет, она не говорит по-французски.

Она уходит, и, не видя ее возвращения, я решаюсь, в три часа пополудни пойти узнать самому, как она себя чувствует. Едва я стукнул раз, явилась ее тетка сказать мне в дверях, чтобы я не заходил, клянясь, что если я войду, или я убью, или меня убьют. Ее два друга находятся там, исполненные ярости против меня, а малышка — в бреду от сильной лихорадки. Она все время кричит: «Вот мой палач, вот Сейнгальт. Он хочет меня убить. Спасите меня».

— Во имя Бога, уходите.

Я возвращаюсь к себе, в отчаянии и уверенный, что мне говорят чистую правду. Погруженный в печаль, я провожу весь день без еды, которая не идет мне в рот, и всю ночь — без сна, дрожащий. Я пью сильные зелья, надеясь заснуть. Все напрасно; я блюю желчью, чувствую себя очень слабым, и на следующий день в девять часов я направляюсь к дверям Шарпийон, которые приоткрываются, как и накануне. Та же бесчестная тетка говорит мне, воспрещая войти, что несчастная имела повторные приступы, что у нее конвульсии и бред, что она все время видит меня у себя в комнате, и что врач такой-то сказал, что если ее состояние продолжится еще двадцать четыре часа, она умрет.

У нее, — говорит она, — были менструации и от испуга они прекратились. Это ужасно.

— Роковой парикмахер!

— Слабость молодости! Вы должны были притвориться, что ничего не видели.

— Ах, проклятье! Что вы несете! Швейцарская медуза! Вы полагаете, что такое возможно? Держите.

Я ухожу, дав ей купюру в десять фунтов. Выйдя на улицу, я встречаю Гудара, я говорю с ним, я прошу его пойти посмотреть, как там чувствует себя Шарпийон, и прийти провести со мной, если можно, день. У меня испуганное выражение лица; он идет туда и через час приходит, говоря, что весь дом в отчаянии, потому что девочка на краю смерти.

— Вы ее видели?

— Нет. Мне сказали, что она бросается, вся голая, из постели, и что, наконец, ее нельзя увидеть.

— Вы этому верите?

— Служанка, которая всегда мне говорит правду, заверила меня, что она впала в безумие из-за того, что были прерваны ее менструации. Кроме того, у нее продолжительная лихорадка и конвульсии. Я всему этому верю, потому что это обычные последствия сильного испуга у девушки, у которой критические дни. Она мне сказала, что это вы причиной этому.

Я рассказал ему обо всем и о невозможности собою овладеть при виде парикмахера. Гудар не знал, как меня утешить, но, слыша, что в течение 48 часов я не мог ни есть, ни спать, он разумно мне сказал, что такое горе может привести меня к потере жизни или разума. Я знал это, и не знал, что мне делать. Он провел день со мной и был мне полезен; я не мог есть, но я много пил; в бессоннице я провел ночь, прогуливаясь большими шагами по своей комнате, разговаривая со своим ночным колпаком, как сумасшедший.

Я отправлял моего негра целый день узнавать, как она себя чувствует, и он приносил мне каждый раз мрачные новости. На третий день я сам пошел в семь часов утра к ее дверям. Заставив меня прождать четверть часа на улице, мне приоткрыли дверь, и я увидел мать в слезах, и она сказала мне, не впуская внутрь, что ее дочь находится в кризисе. В этот момент выходит персонаж, пожилой, худой, бледный и долговязый, говоря ей на швейцарско-немецком, что следует смириться и положиться на волю господа. Я спрашиваю, не доктор ли он, и он отвечает, что дело уже не в медицине, что он посланник евангелической церкви и что у него иное предназначение.

— Она больше не говорит; в течение часа, не позже, ее не станет.

В этот момент я чувствую, как ледяная рука сжимает мне сердце. Я оставляю ее утопающей в слезах и ухожу, сказав ей, что я, действительно, последняя причина смерти ее дочери, но она — первая. Мои дрожащие ноги ведут меня домой, меня, твердо решившего покончить жизнь самоубийством. С этим ужасным замыслом, к которому я пришел вполне хладнокровно, я велю закрыть дверь для всех. Затем я иду в свою комнату, кладу часы, кольца, табакерки, кошелек и портфель в шкатулку, которую кладу в свой секретер. Затем я пишу короткое письмо резиденту Венеции, в котором сообщаю, что после моей смерти все мои средства принадлежат г-ну де Брагадин. Я запечатываю письмо, запираю его в тот же секретер вместе со шкатулкой, в которой все мои деньги, мои бриллианты и украшения, и кладу ключ себе в карман, где у меня только две или три гинеи мелочью. Я кладу также себе в карман мои пистолеты и выхожу с твердым намерением утопиться в Темзе у Лондонского Тауэра. С этой идеей, рожденной и вскормленной не гневом или любовью, но по самом холодном размышлении, я иду к торговцу, чтобы купить столько свинцовых пуль, сколько вместят мои карманы и сколько я смогу донести до Тауэра, куда я должен идти пешком. Я направляюсь туда и нахожу, размышляя о том, что я собираюсь сделать, что это самое мудрое решение, потому что я уверен, что, оставшись в живых, я буду оказываться в аду всякий раз, как образ Шарпийон будет представать в моей памяти. Я даже поздравляю себя с тем, что мне не понадобилось никаких усилий, чтобы принять это решение; кроме того, я радовался, что имел справедливость себя наказать, признав виновным в непростительном преступлении, что прервал течение жизни очаровательного существа, которое природа создала для любви.

Я шел медленным шагом из-за непомерной тяжести, что я нес в моих карманах, которая убеждала меня в том, что я умру в глубине реки, прежде чем мое тело сможет подняться, достигнув поверхности. На середине Вестминстерского моста я встретил шевалье Эгара, любезного англичанина, молодого, богатого, который наслаждался жизнью, потворствуя своим страстям. Я познакомился с ним в Сент-Албани у милорда Пемброка, потом он обедал у меня, затем у генерала Бекевиц, и повсюду мы проводили некоторое время очень весело, в разговорах, свойственных молодости. Я его вижу и хочу сделать вид, что не вижу, но он трогает меня за рукав.

— Куда вы идете? Пойдемте со мной, по крайней мере если вы не собираетесь кого-то избавлять от тюрьмы, и мы посмеемся.

— Я не могу. Позвольте мне идти.

— Что с вами, друг мой? Я вас не узнаю.

— Со мной ничего.

— С вами ничего? Вы себя не видите. Вы направляетесь, я в этом уверен, сделать что-то плохое. Это видно по вашему лицу. Вы напрасно это отрицаете.

— Я говорю вам, что со мной ничего. Прощайте, я пойду с вами в другой день.

— Эй, друг мой! Вы почернели. Я вас не покину. Я иду вместе с вами. Он оглядывается в сторону моих штанов и замечает пистолет, смотрит с другой стороны и видит второй, он берет меня за руку и говорит, что уверен, что я направляюсь драться, и как мой друг он хочет за этим наблюдать, заверив меня, что не станет мешать моему предприятию. Я заверяю его с улыбкой, что не иду драться, и у меня с губ срывается, без мысли о последствиях, что я иду только пройтись.

— Очень хорошо, — говорит он. В таком случае, я надеюсь, что моя компания будет вам приятна, как и ваша — мне. Мы пообедаем у Пушки. Я сейчас иду сказать кое-кому, чтобы пошли известить девушку, которая должна прийти обедать вместе со мной одна, чтобы привела с собой одну юную француженку, которая, черт побери, очаровательна. Мы составим четверку.

— Дорогой друг, избавьте меня, я в печали, мне надо пройтись одному, чтобы развеять дурное настроение.

— Вы пойдете завтра, если вам так надо, но заверяю вас, что через три часа вы развеселитесь. Без этого я пойду скучать вместе с вами. Где вы хотели бы пообедать?

— Нигде, так как я не голоден. У меня три дня маковой росинки во рту не было. Я могу только пить.

— Вы удивляете меня. Теперь я вижу все. Это болезненная страсть (colera-morbus ), которая может свести вас с ума, как случилось с одним из моих братьев, который от этого умер.

Этот молодой человек, настаивая подобным образом, рассуждая с такой убедительностью, не заслужил, как мне казалось, моего пренебрежения. Я смогу, сказал я себе, выполнить свое намерение после того, как мы расстанемся. Я ничем не рискую, кроме как прожить еще пять-шесть часов.

Credete a chi n'ha falto esperimento[38], как говорит Ариосто.

Читатель может мне поверить, что все те, кто из-за большого горя убили себя, сделали это в предчувствии наступления безумия, которое охватит их разум, если они это не сделают, и что все те, соответственно, кто сходит с ума, могут избежать этого несчастья, только убив себя. Я пошел на это только потому, что потерял бы рассудок, если бы протянул еще один день. Вот следствие. Человек никогда не должен себя убивать, потому что может так статься, что причина его горя прекратится до того, как наступит безумие. Этим я хочу сказать, что те, у кого душа достаточно сильная, чтобы никогда ни от чего не отчаиваться, счастливы. Моя душа не была достаточно сильной, я потерял всякую надежду и шел себя убить в полном сознании. Я обязан моим спасением только случаю.

Когда Эгард узнал, что я иду за мост только для собственного удовольствия, он сказал, что лучше вернуться обратно, и я дал себя убедить; но полчаса спустя, не имея больше сил идти из-за свинца, наложенного в карманы, я попросил его меня немного проводить меня туда, где я мог бы его подождать, потому что я больше не мог идти от слабости. Я дал ему слово ждать его у Пушки, и пошел туда. Когда я оказался в таверне, я опустошил свои карманы от свертков, слишком тяжелых, и положил их в шкаф.

Я размышлял, ожидая этого любезного молодого человека, что, может быть, он стал управляющей причиной моего самоубийства. Он уже ему помешал, потому что задержал его. То-есть я рассуждал и говорил себе не как человек, который надеется, но как человек, который предвидит, что, возможно, Эгард — это то существо, которому я должен быть обязан жизнью. Мне оставалось выяснить, сделал ли он мне добро или зло. То, что я устанавливал в моей системе, было, что в абсолютных и решающих действиях мы властны только до известной черты. Я смотрел на себя, сидящего там, в таверне, ожидающего возвращения этого англичанина как бы через силу, потому что, не считая моральной силы, было странно, что я должен был бы уступить силе.

Четверть часа спустя после его прихода появились две юные безумицы, одна из которых была француженка, и принесли с собой веселье. Они были созданы для радости; в них было все, чтобы зажечь желания в самом холодном человеке. Я отдал им всю справедливость, которую они заслуживали, но не оказав им приема, на который они рассчитывали, желая развлечься, и они стали на меня смотреть как на бессильного. Несмотря на то, что я был в агонии, я ощутил, однако, проявление самолюбия, которое заставило меня играть персонажа, сходного с тем, каким я должен был быть. Я дарил безжизненные поцелуи, без смеха, и попросил Эгарда сказать англичанке, что если бы я не был при смерти, я нашел бы ее очаровательной. Они меня пожалели. Человек, который три дня не ел и не спал, недоступен, разумеется, проявлениям Венеры. Слова их бы не убедили, если бы Эгард не назвал им мое имя. У меня была репутация, и я видел, что они прониклись уважением. Они все трое надеялись на воздействие Бахуса. Я был уверен, что они ошибаются.

Обед был по-английски, то есть без супа, я положительно не мог съесть ни кусочка ростбифа, ни немного пудинга. Я ел только устриц, запивая вином Граве, довольно хорошим, и радуясь ловкости Эгарда, занимавшего обеих. В разгар веселья он предложил англичанке станцевать Ромпэп голой, и она согласилась, если вокруг будут одни слепые, и мы все будем как она. Я сказал Эгарду, что сделаю все, что он хочет, но что я не могу ни танцевать, потому что не держусь на ногах, ни становиться таким, каким прелести двух героинь должны были бы меня заставить быть. Они меня освободили, при условии, что если спектакль меня вернет к жизни, я присоединюсь к ним в унисон, и поклялись, что они это заметят. Нашли слепых, они пришли и мы заперлись.

Когда сидящие слепые достали свои инструменты, красотки и атлет, которому было двадцать пять лет, приняли натуральный вид, и спектакль начался. Это был один из тех моментов, когда я узнал о мире много новых истин. Тут я увидел, что радости любви — это следствие, а отнюдь не причина веселья. Три тела были превосходны, танец, грация, жесты — соблазнительны, но — никаких эмоций, показывающих, что я к этому оказался чувствителен. Танцор сохранял победительный вид даже в танце; я удивлялся, что никогда не проделывал этот опыт на себе самом. После танца он их поздравлял, переходя от одной к другой, и не кончил, пока не увидел, что ограничен самой природой, нуждающейся в отдыхе. Француженка подошла ко мне, чтобы посмотреть, не обнаруживаю ли я некоторых признаков жизни, и, найдя меня неспособным, сказала, что все зависит от меня.

Они оделись, и я попросил Эгерда дать за меня четыре гинеи француженке и оплатить все, так как у меня только немного мелочи. Мог ли я подумать утром, что, вместо того, чтобы идти утопиться, я окунусь в такое прелестное развлечение? Долг этому англичанину заставил меня отложить мое самоубийство назавтра. После ухода девушек я хотел покинуть Эгерда, но он не согласился. Он меня подбодрил, сказав, что у меня вид лучше, чем утром, что устрицы, которых я поел и не выдал обратно, говорят, что мне было нужно развеяться, и что, наконец, я смогу почувствовать себя лучше завтра и пообедать, если пойду вместе с ним провести ночь в Ренелаг-Хаус. Он уговорил меня пойти туда. Я оставил у хозяина Пушки свои шесть картушей, сказав, что приду их забрать завтра в девять часов, и сел в фиакр вместе с Эгардом, чтобы соответствовать максиме стоиков, что мне внушили в моей счастливой молодости: «Sequere Deum» [39].

Мы вошли с заломленными шляпами в прекрасную ротонду , где было много народу. Мы держали руки заложенными за спину. Я остановился на мгновенье, чтобы дождаться, пока женщина, танцующая довольно хорошо менуэт, которую я видел только со спины, повернется ко мне лицом, делая те же па с другой стороны. То, что заинтересовало меня и заставило посмотреть на ее лицо, были ее платье и шляпа, которые ничем не отличались от тех, что я дал Шарпийон; кроме того, ростом она была такая же, как та, но это наблюдение меня не интересовало, потому что Шарпийон в этот момент должна была быть мертва или, по крайней мере, в агонии. Вот танцующая перешла на другую сторону; я смотрю на нее и вижу саму Шарпийон. Эгерд мне говорил потом, что в этот момент он решил, что я сейчас упаду в эпилептическом припадке. Судороги и конвульсии прошли по моей руке, заложенной за спину.

Я успокоил свой спазматический испуг здравым сомнением. Она могла просто быть похожей. Персона, сосредоточив внимание на своем партнере, не заметила меня; я оставался на месте, пока она не вернулась на мою сторону, и я увидел ее в шаге от себя, лицом к лицу; но в этот момент она поднимает руки, чтобы сделать реверанс в конце менуэта, и я приближаюсь, как если бы я хотел пригласить ее на танец. Она смотрит на меня и сразу поворачивается, уходя прочь. Я ничего не говорю и, уверившись в увиденном, чувствую необходимость присесть. Холодный пот мгновенно покрывает все мое тело. Эгард, догадываясь о моем кризе, советует мне принять чаю, а я, в свою очередь, прошу его оставить меня в покое и идти развлекаться. Переворот, который происходил в моем организме в течение по крайней мере часа, заставил меня опасаться последствий, потому что я дрожал с головы до ног и сильное сердцебиение заставило меня сомневаться, что я смогу удержаться на ногах, если решусь подняться. Конец странного пароксизма меня напугал, мне показалось, что он должен стать фатальным.

Мое опасение было обоснованным. Не приведя меня к смерти, оно дало мне новую жизнь. Какое невероятное изменение! Ощутив себя успокоившимся, я с удовольствием уставил свой взор на лучах света, которые заставили меня устыдиться; но это чувство стыда заверило меня, что я излечился. Какое удовлетворение! Будучи погруженным в ужас, я смог это понять, только выйдя оттуда. Будучи во мраке не видят ничего. Я был так поражен своим новым состоянием, что, не видя возвращения Эгарда, начал верить, что я его и не увижу, Этот молодой человек, говорил я себе, — это мой Гений, который принял его образ, чтобы вернуть меня к здравому смыслу.

Разумеется, я бы утвердился в этой безумной идее, если бы не увидел его снова появившимся через час после ухода. Случай мог ведь сделать так, что Эгард нашел бы некую девицу, которая позвала бы его с собой покинуть Ренелаг-Хаус. Я вернулся бы в Лондон в одиночестве, но уверенный, что Эгард меня не покинул. Не разуверился ли бы я в этом, когда встретил бы его несколько дней спустя? Я этого не знаю. Человек легко становится подвержен глупости. У меня всегда была в душе склонность к суеверию, которой я, разумеется, не хвалюсь.

Эгард, наконец, вернулся, очень веселый, но обеспокоенный моим здоровьем. Он был удивлен, видя меня сияющим, и поражен, слыша мои забавные рассуждения о сценах, поразивших меня в прекрасном цирке.

— Друг мой, — говорит он, — ты смеешься, ты более не грустен.

— Нет. Я голоден, и вынужден просить тебя о большом удовольствии, если у тебя нет на завтра какого-либо дела, которое может тебе помешать.

— Я свободен до послезавтра и весь к твоим услугам.

— Вот о чем речь. Я тебе обязан жизнью; жизнью, слышишь ли ты меня? Но, хотя твой дар мной уже получен, мне надо, чтобы ты провел всю эту ночь и завтрашний день со мной.

— Я твой.

Иди же, прогуляйся, и приходи за мной, когда захочешь.

— Уйдем сразу, если хочешь.

— Пойдем.

Дорогой я ничего ему не рассказываю. Зайдя к себе, я нахожу единственную новость — записку от Гудара, которую кладу в карман. Был час пополуночи. Нам подают ужинать, и Эгард поражен, видя, как я ем с волчьим аппетитом. Он смеется и поздравляет меня. Хорошо поужинав, он идет ложиться, и я делаю то же. Я сплю очень глубоко до полудня, я иду завтракать в его комнату и затем рассказываю ему во всех подробностях всю ужасную историю, которая привела бы меня к смерти, если бы я не встретил его посреди Вестминстерского моста, и он бы не угадал мое ужасное намерение по моему растерянному лицу. В конце истории я беру его за руку, открываю ему мой секретер, даю ему прочесть мое завещание и, достав свой кошелек, отсчитываю ему пять или шесть гиней, что я ему должен. После этого я распечатываю записку Гудара, в которой сказано:

«Я уверен, что девица, о которой идет речь, далека от того, чтобы быть умирающей, и направилась в Ренала вместе с милордом Гросвенор».

Эгард, молодой, но очень сообразительный, — вне себя. Поняв, что он спас мне жизнь, он поздравляет себя, и мы обнимаемся. Характер юной Шарпийон и вероломство ее матери кажутся ему невероятными, а относительно обменных писем, о которых я сожалею, потому что, имея их, я мог бы немного отомстить, посадив мать и теток в тюрьму, он сказал, что я могу, тем не менее, их арестовать, чтобы заставить вернуть их мне, тем более, что я сохранил письмо матери, которое признает долг и подтверждает, что письма я дал ее дочери только на сохранение. Я тут же решаю приказать их арестовать, но не говорю ему ничего. Проведя весь день со мной, он оставил меня, чтобы пойти ужинать со своей любовницей. Я поклялся ему в вечной дружбе, и я обязан ему ею. Читатель сейчас увидит, какое покаяние должен был принести этот добрый мальчик, чтобы мне послужить.

Назавтра, вполне окрепший, веселый, как человек, одержавший только что великую победу, я иду к прокурору, который послужил мне против графа Шверина, и он, выслушав дело, говорит, что я прав, и что мое право потребовать арестовать мошенниц несомненно. Я направляюсь сразу в Хайборн, где приношу присягу и получаю билль на арест матери и двух теток. Тот же человек, что арестовывал Шверина, без затруднений готов служить мне, чтобы арестовать этих баб. Но он их не знает, и ему нужно их опознать. Он уверен, что сможет войти к ним и их захватить, но он должен быть также уверен, что те, кого он арестует, будут именно те, кто поименован в ордере.

— Там может быть с ними несколько других женщин, — говорит он мне.

Поскольку его замечание правильное и нет никого, кто мог бы взять на себя это поручение, поскольку Годар ни за что не хочет в это ввязываться, я решаюсь сам отвести человека в дом в час, когда я буду уверен, что все мошенницы будут вместе в гостиной. Я сказал ему быть в восемь часов на улице Данмарк, имея в своем распоряжении фиакр, и войти, как только он заставит открыть дверь. Я заверил его, что зайду в тот же момент и что я опознаю их ему сам; и дело было таким образом исполнено. Он вошел в гостиную с одним из своих сбиров, в сопровождении меня. Я указал ему сразу на мать и двух теток, затем я удрал, так как появилась Шарпийон, одетая в траур, спиной вперед, по которой я лишь скользнул взглядом, и меня напугала. Я полагал и чувствовал себя победителем, но рана еще была свежа, я не знал, что будет, если в этот момент она додумается броситься мне на шею и попросить у меня милости для своей матери и своих теток. Как только я увидел их, тронутых могущественным жезлом правосудия, я ушел, вкушая радость отмщения, почти уверенный, что они не найдут залога; их коты были там, окаменевшие.

Удовольствие мести велико, и счастливы те, кто его вкусит; но не таковы они, когда его желают. Человек счастливый невозмутим и не знает ненависти, не думает о мести. Озлобление, с которым я заставил арестовать этих трех женщин, и страх, с которым я вышел из их дома, как только увидел их дочь, показывают, что я еще не был свободен. Чтобы им стать, мне нужно было забыть ее.

На следующее утро пришел ко мне Гудар, очень веселый, с признаками довольства на лице. Он сказал, что то, что я набрался храбрости сделать, говорит, что либо я излечился от моей страсти, либо, что я влюблен, как никогда. Он пришел от Шарпийон, где застал только бабушку, в унынии, которая советовалась с адвокатом.

Он сказал мне, что пришел к женщинам как раз тогда, когда я оттуда вышел, и оставался там до момента, когда они должны были решиться позволить отвести себя к держателю моего билля. Они не хотели туда идти; они настаивали, что следует ждать до следующего дня, когда они были уверены, что найдут залоги, и их два молодчика достали шпаги, чтобы защитить их от этого человека, используя силу; но бравый сбир их разоружил и понес их шпаги вместе с собой и с тремя пленницами. Молодая девушка хотела идти с ними, чтобы составить им компанию; но она их оставила, чтобы сделать все возможное, чтобы избавить их от тюрьмы. В ожидании человек оставил их под стражей у себя.

В заключение Гудар мне сказал, что, в качестве друга, он нанесет им визит, и что если я хочу прийти к соглашению, он охотно послужит посредником. Я поблагодарил его и сказал, что единственным средством выйти из-под ареста будет для них вернуть мои деньги.

Протекло пятнадцать дней, как я не слышал больше об этом деле. Никаких протестов с их стороны, и никаких предложений об урегулировании. Шарпийон ходила каждый день обедать с ними, и это она их содержала. Это должно было стоить ей дорого, потому что они занимали две комнаты, и жестокий хозяин не разрешал им ходить есть наружу. Если бы они не согласились, он отправил бы их в Кингспенч. Гудар мне сказал, что Шарпийон заявила своей матери и теткам, что она ни за что не решится пойти просить меня вернуть им свободу, хотя уверена, что стоит ей только поговорить со мной, чтобы заставить меня делать все, что она захочет. Я был в ее глазах самым мерзким из всех монстров. Я ходил почти каждый день повидать мою дочь, и ко мне вернулась вся моя веселость.

В эти две недели я напрасно искал Эгарда повсюду, и был, наконец, приятно удивлен, увидев его входящим ко мне утром, с дружеским видом и улыбкой.

— Где вы, наконец, прятались? — сказал я ему. Я вас напрасно искал повсюду.

— Это любовь, дорогой друг, держала меня в своих сетях. Я принес тебе деньги.

— С какой стати?

— Со стороны девиц Аупурже. Дай мне квитанцию и необходимые документы, потому что я должен сам отнести их в руки бедной Шарпийон, которая две недели только и делает, что плачет.

— Я знаю ее рыдания; но я восхищен ею, что она выбрала в качестве защитника того, кто помог мне вырваться из ее цепей. Она знает, что я тебе обязан жизнью?

— Она знала только то, что мы были вместе в Ренела ночью, когда ты увидел ее танцующей, в то время, как полагал мертвой; но она все узнала от меня, когда со мной познакомилась.

— Она наверняка будет стараться настроить тебя так, чтобы ты говорил со мной в ее пользу.

— Отнюдь нет. Она рассказала мне, что ты чудовище неблагодарности, потому что она тебя любила и дала тебе настоящие свидетельства своей нежности; но теперь она тебя ненавидит.

— Слава тебе, господи! Но это странно, что она влюбила тебя в себя, чтобы использовать для своей мне мести. Дорогой друг, она тебя обманывает, потому что это тебя она наказывает.

— Это в любом случае сладкое наказание.

— Я желаю тебе счастья, но береги себя.

Эгард выдал мне 250 гиней, и я обнулил письменно мои обменные письма и все мои претензии. Он ушел довольным. После этого события, не должен ли я был считать все это дело оконченным? Я напрасно льстил себя надеждой.

В эти дни г-н наследный принц Брауншвейгский, сейчас — правящий герцог, женился на принцессе Августе, сестре короля. Городской совет решил сделать его английским гражданином и дать ему соответствующие полномочия; гильдия золотых дел мастеров приняла его в число своих членов по представлению лорд-мэра и эшевенов, вручив ему диплом в золотой туфле. Этот принц, первый джентльмен нашего мира, добавил этот новый блеск своей знатности, насчитывающей четырнадцать веков. По этому случаю миледи Харрингтон дала Корнелис 200 гиней. Та предоставила свой дом в Сохо Сквер повару, который дал бал и ужин на тысячу персон, по три гинеи с головы. Там были супруг, супруга и вся королевская фамилия, кроме короля и королевы. Я был также в числе приглашенных, за свои три гинеи, но стоя, с шестью сотнями других, поскольку за большими столами в зале место было только для. Я видел миледи Краффтон, сидящую рядом с герцогом Кэмберлендским, которая удивила всех других дам прической без пудры, которая спускалась не завитыми волосами до середины лба. Дамы издавали возмущенные возгласы против такой прически. Они говорили, что она неразумна, она сошла с ума, поступила абсурдно, достойна быть освистанной, так как она себя изуродовала; но менее чем через шесть месяцев прическа а ла Крафтон стала всеобщей; она пересекла море и распространилась по всей Европе, где она царит до сих пор, потеряв, однако, вопреки всякой справедливости, свое имя. Это единственная мода, которая может похвастаться возрастом в тридцать четыре года, несмотря на то, что была освистана при рождении. Наблюдая зрелище, не следует доверять первому впечатлению. Оно часто бывает ошибочным. Множество прекрасных пьес английского и французского театров провалились после первого представления.

На этом ужине, за который тот, кто его устроил, получил 3000 гиней, было все, — Che puote cor pensar puo chieder bocca [40], как из яств, так и из напитков, но, не танцуя и не будучи влюбленным ни в одну из красавиц, что украшали бал, я уехал в час ночи. Было воскресенье, святой день, в который в Лондоне никто не опасается тюрьмы, кроме преступников. Но вот, однако, что со мной случилось.

Превосходно одетый, я возвращался к себе в коляске, мой негр Жарба помещался сзади с другим слугой, которого я недавно нанял. Едва коляска въехала на мою улицу, я слышу мое имя, названное прохожим:

— Доброй ночи, Сейнгальт.

Я высовываю голову наружу и отвечаю:

— Доброй ночи.

В следующее мгновение я вижу людей, вооруженных пистолетами, двух справа, двух слева и еще двух, что остановили коляску; я слышу, как они кричат:

— По приказу короля.

Мои люди спрашивают, чего они хотят, и один из них отвечает, что они отведут меня в тюрьму Ньюгейт; воскресенье, мол, не гарантировано для преступников. Я спрашиваю, какое мое преступление; мне отвечают, что я узнаю это в тюрьме. Мой негр говорит, что я имею право это знать до того, как туда пойти; ему отвечают, что судья уже спит; он на это отвечает, что я подожду, пока он проснется, и прохожие, привлеченные шумом, кричат, что я прав. Начальник сбиров подчиняется и отводит меня к себе, в город. Я оказываюсь в большой комнате на первом этаже, где имеются только лавки и большие столы. Мои слуги, отправив домой коляску, возвращаются составить мне компанию, в комнату, где шесть сбиров, соблюдающих приказ не оставлять меня, заявляют, что я должен приказать доставить им питья и еды. Я приказываю Жарбе дать им все это и быть с ними ласковым и вежливым. Я вынужден расположиться там и ждать пять часов. Время начала аудиенции — семь часов.

Не совершив никакого преступления, я могу находиться там только вследствие клеветы и, зная, что в Лондоне хорошее правосудие, чувствую себя в душе вполне спокойным, мирно переживая несчастье, которое может быть только временным. Если бы я следовал старой максиме, знакомой мне, что никогда не отвечать ночью незнакомому голосу, который тебя зовет, я бы избежал этого несчастья, но ошибка сделана, и я мог только соблюдать спокойствие. Я развлекаюсь тем, что юмористически размышляю о моем переходе от самой блестящей ассамблеи Лондона к позорной компании, в которой я очутился.

Наконец, наступил день, и хозяин кабаре, где я находился, спустился, чтобы посмотреть, кто тот преступник, что провел ночь у него. Его гнев против прислужников, которые его не разбудили, чтобы выделить мне комнату, заставил меня посмеяться, потому что он увидел себя лишенным по меньшей мере гинеи, которую он бы заставил меня заплатить за свою предупредительность. Наконец, приходят сообщить, что Сарджент-сын уже заседает, и что настало время отвести меня в его присутствие. Вызывают портшез, чтобы меня туда доставить, потому что канальи забросали бы одетого так, как я, грязью, если бы я пошел пешком.

Я вхожу в большую залу, где вижу пятьдесят или шестьдесят персон, которые уставились на варвара, который осмелился явиться с таким неподобающим блеском.

В конце этой залы я вижу сидящего в высоком кресле человека, который, очевидно, должен информировать меня о моем преступлении. Это Сарджент-сын, которого я предпочту лучше называть криминальным лейтенантом. Ему читают доносы, говорят с ним, он отвечает, и спешит продиктовать решения, потому что бедный человек слеп. У него черная лента шириной в два дюйма, опоясывающая голову и прикрывающая глаза. Поскольку он не видит, ему не нужно держать их открытыми. Некто, находящийся рядом со мной, меня утешает, говоря, что этот судья человек неподкупный, умный, очень любезный, автор многих знаменитых романов. Наконец, что это мистер Филдинг.

Когда наступает моя очередь, секретарь, находящийся рядом с ним, говорит ему на ухо и, поскольку, как кажется, в доносе меня называют Казанова, итальянцем, тот называет меня этим именем, говоря на превосходном итальянском, чтобы я подошел к нему, потому что ему нужно со мной поговорить. Тогда, пройдя сквозь толпу, я подхожу к ограждению и говорю ему:

– Eccomi Signore [41].

— Месье Казанова, венецианец, вы приговариваетесь к тюрьме Его Величества короля Великобритании на весь остаток ваших дней.

— Мне любопытно знать, месье, за какое преступление я приговорен. Не будете ли вы любезны мне это сообщить?

— Ваше любопытство справедливо, сеньор венецианец. В нашей стране правосудие не может приговорить кого-то, не объявив ему его преступления. Вы обвиняетесь, и обвинение подтверждено двумя свидетелями, что вы хотели изуродовать лицо девушке. Это она просит правосудие гарантировать ее от этого оскорбления, и правосудие должно ее от него гарантировать, вы приговариваетесь к тюрьме. Извольте направиться туда.

— Месье, это клевета. Может, однако, так случиться, что, раздумывая о своем собственном поведении, она опасается, что я мог бы подумать совершить это преступление. Я могу вам поклясться, что никогда и не думал о таком злодействе.

— У нее два свидетеля.

— Они лжецы. Кто эта девушка?

— Это мисс Шарпийон.

— Я ее знаю, и я всегда проявлял по отношению к ней только любовь.

— Стало быть, это неправда, что вы хотели ее изуродовать?

— Это так.

— В этом случае я вас поздравляю. Вы пойдете обедать к себе; но вы должны дать два поручительства. Два домовладельца должны нам показать, что вы никогда не совершали этого преступления.

— Кто смеет заверить, что я никогда его не совершал?

— Два честных англичанина, у которых вы пользуетесь уважением, и которые знают, что вы не злодей. Отправьте их разыскать, и если они явятся до того, как я пойду обедать, вы тут же окажетесь на свободе.

Я сразу отхожу, и стражники отводят меня туда, где я был. Я пишу моим слугам имена всех домовладельцев, кого помню, поручив сказать, почему я вынужден их обеспокоить. Я рекомендую им поспешить, и они уходят. Они должны вернуться до полудня, и, поскольку они не возвращаются, магистрат уходит обедать. Я, однако, утешаю себя, зная, что он заседает после обеда тоже. Но вот неприятная новость.

Начальник стражников в сопровождении переводчика приходит мне сказать, что хочет отвести меня в Ньюгейт. Это лондонская тюрьма, где содержатся только самые несчастные и самые гнусные преступники. Я говорю ему, что ожидаю поручителей, и что он сможет отвести меня в тюрьму к вечеру, в случае, если поручители не придут. Он не хочет на это согласиться. Он говорит, что как только мои поручители придут, он придет забрать меня из тюрьмы, и поэтому мне должно быть все равно. Переводчик говорит мне на ухо, что наверняка этот человек оплачен противной стороной, чтобы доставить мне неприятностей, поместив в тюрьму, и, соответственно, я смогу остаться здесь, дав ему денег. Я спрашиваю, сколько, и, поговорив с ним в сторонке, он говорит, что десять гиней заставят его удержать меня здесь до вечера. Я говорю ему, что мне любопытно увидеть тюрьму Ньюгейт. Вызывают фиакр и отводят меня в тюрьму.

При моем вхождении в этот ад толпа несчастных, из которых несколько должны быть повешены на неделе, приветствует мое появление, высмеивая в то же время мой наряд. Видя, что я с ними не разговариваю, они сердятся и начинают говорить мне оскорбления. Тюремщик их успокаивает, говоря, что я не говорю по-английски, и отводит меня в комнату, объясняя мне, сколько она мне будет стоить, и тюремные правила, как если бы он был уверен, что я должен остаться там надолго.

Но через полчаса появляется тот человек, который хотел получить с меня десять гиней, чтобы оставить меня у себя, и говорит, что мои поручители меня ожидают у Сарджентфила, и что моя коляска стоит у дверей. Я благодарю Бога, я выхожу, и вот, я снова перед человеком с завязанными глазами. Я вижу мистера Пегу, моего портного, и Мейсоннёв, моего торговца винами, которые меня приветствуют и рады, что могли оказать мне эту маленькую услугу. Невдалеке от себя я вижу Шарпийон вместе с Ростенгом, прокурора и Гудара. Мои поручители говорят свое имя писарю, который их допрашивает и затем идет говорить с магистратом, который их одобряет и подтверждает правомочность их поручительства. Они идут расписаться, и затем Серджентфил говорит мне повторно расписаться под поручительством, которое подписали мои поручители, и говорит мне помягчевшим голосом, что я свободен. Я подхожу к столу писаря, чтобы расписаться, спрашивая, сколько стоит поручительство, и он отвечает мне, что сорок гиней, а для поручителей — по двадцать. Я расписываюсь, говоря Гудару, что красота мисс Шарпийон стоила бы, быть может, десяти тысяч, если бы магистрат ее увидел. Я спрашиваю имена тех, кто послужил ей свидетелями, и мне дают прочесть имена Ростенга и Боттарелли. Я бросаю злой взгляд на Ростенга, который был там, бледный, как смерть, из сочувствия не глядя на Шарпийон. Я спрашиваю у писаря, должен ли я платить расходы, и он говорит, что нет, что вызывает дискуссию между ним и прокурором красавицы, которая находится здесь, огорченная тем, что не может уйти, пока не будут оплачены расходы на мое задержание. В это время я вижу еще трех или четырех других англичан, прибывших, чтобы поручиться за меня. Они просят меня их извинить за законы Англии, слишком часто суровые для иностранцев. Я, наконец, возвращаюсь к себе, мне не терпится лечь спать после этого дня, одного из самых изнурительных в моей жизни.

Глава XIII

Болтарелли. Письмо Полины через г-на де Саа. Попугай-мститель. Почини. Венецианец Гуэрра. Я снова встречаю Сару; мой проект жениться на ней и следовать за ней в Швейцарию. Ганноверки.

Так закончился первый акт моей комедии, второй начался на следующий день. Сойдя с кровати, я услышал шум у моих дверей, я подхожу к окну, чтобы посмотреть, кто там, и вижу Почини, этого бесчестного мерзавца, который обворовал меня в Штутгарте и о котором читатель должен вспомнить. Он хотел войти, не дожидаясь объявления о себе, и в этот момент меня увидел. Я сказал ему, что не могу его принять, и закрыл окно.

Четверть часа спустя приходит Гудар, держа в руке английскую газету, называемую «С.-Джеймс Кроникл», где вкратце изложена история моего ареста, начиная с праздника в Сохо Сквер до моего возвращения к себе, освобожденного под залог в общей сложности в восемьдесят фунтов стерлингов. Мое имя и имя Шарпийон скрыты, но имена Ростенга и Боттарелли напечатаны без всякой маскировки и газетчик воздал им хвалы. Я попросил Гудара отвести меня сразу к Боттарелли, с которым я хотел познакомиться. Мартинелли, прибывший в это же время, захотел меня сопровождать.

На четвертом этаже бедного дома мы вошли в комнату, где перед нами предстала картина нищеты, составленная из женщины, четырех детей и пишущего за столом мужчины. Этот мужчина и был Боттарелли. Он поднимается, я спрашиваю у него, знает ли он меня, он говорит, что нет, и я на это говорю, что я тот самый Казанова, которого он, как свидетель, отправил накануне в Ньюгейт.

— Месье, я этим огорчен; но вы видите мою семью. Мне нужны были две гинеи; я вам послужу задаром, когда хотите.

— А вы не боитесь, что будете повешены?

— Нет, месье, так как ложного свидетеля не приговаривают к виселице. Закон требует, чтобы нас депортировали; но в Лондоне нет ничего более трудного, чем доказать, что свидетель солгал умышленно.

— Мне сказали, что вы поэт.

— Да, месье. Я продолжил Дидону (драма Метастазио ) и сократил Деметрио [42].

Я оставил этого мерзавца, дав, из чистой благотворительности, гинею его жене. Она дала мне экземпляр творения своего мужа, на титуле которого значилось: «Секрет франк-масонов раскрыт» Он был монахом в Пизе, у себя на родине, и уехал оттуда с нею, которая была монашкой. Он женился на ней в Лондоне.

В эти дни г-н де Саа сам, что меня удивило до крайности, передал мне письмо моей дорогой Полины, которая сообщала о несчастье с моим верным Клермоном. Она стала женой графа Ал. Меня чрезвычайно удивило то, что, как он клялся мне, он знал, кто она такая, с самого прибытия ее в Лондон. Это причуда почти всех министров — стараться создать впечатление, что они знают больше, чем есть на самом деле. Г-н де Саа, однако, был вполне порядочный человек. Шарпийон провела его почти так же, как и меня. Но вот событие, которое должно заинтересовать читателя с хорошим чувством юмора.

Прогуливаясь утром по городу, я проходил в месте, называемом рынком попугаев. Заметив одного, красивого, в новой клетке, я спросил, на каком языке он говорит, и мне ответили, что, поскольку он молодой, он не говорит ни на каком. Я дал десять монет, которые за него просили, и отправил к себе. Решив научить его нескольким интересным словам, я решил поместить его возле моей кровати, и повторял постоянно: «Мисс Шарпийон еще более шлюха, чем ее мать». Я затеял эту шутку только для смеха, и, разумеется, без всякого злого умысла. Менее чем в две недели любезный попугай выучил настолько хорошо эти несколько слов, что повторял их с утра до вечера, с тем дополнением, что, произнося их, он разражался громким смехом, чему я его не собирался учить.

Гудар сказал мне однажды, что если я отправлю моего попугая на биржу, я смогу наверняка продать его за полсотни гиней. Я сразу оценил его прекрасную идею, но не из скупости, а чтобы получить удовольствие назвать шлюхой кокетку, которая доставила мне столько неприятностей, и защититься от закона, который в этой области здесь суров.

Я нагрузил этой заботой Жарбе, который, будучи индийцем, должен был справиться хорошо с продажей попугая.

Два или три первых дня мой попугай, разговаривая по-французски, не привлек большой аудитории, но как только кто-то, кто был знаком с героиней, обратил внимание на то, какую хвалу ей воздает невежливая птица, кружок почитателей вырос, и начали торговаться, чтобы купить клетку. Пятьдесят гиней казались ценой чрезмерной. Мой негр хотел, чтобы я продал товар по более умеренной цене, но я не согласился. Мне стал нравиться мой мститель.

Как я смеялся, когда через семь или восемь дней Гудар рассказал мне об эффекте, который произвела в семействе Шарпийон болтовня моего попугая, выставленного на публику на лондонской бирже. Продавал ее мой негр. Не было сомнения, что попугай мой, и что я был его учителем словесности. Гудар мне сказал, что девица не только не расстроилась от этой истории, но нашла ее очень забавной и смеялась целый день. В отчаяние пришли тетки и мать, которые консультировались об этом деле с несколькими адвокатами, и которые все им отвечали, что не существует никаких законов, направленных на то, чтобы наказать за клевету, исходящую от попугая, но они могут заставить меня заплатить очень дорого за это удовольствие, если смогут доказать, что попугай — мой ученик. По этой причине Гудар предупредил, чтобы я избегал хвастаться, что птица — моя ученица, поскольку два свидетеля смогут меня засудить.

Легкость найти в Лондоне двух платных свидетелей — это что-то скандалезное. Я видел однажды объявление на окне, в котором написано было прописными буквами одно слово: «Свидетель», и ничего больше. Этим хотели сказать, что лицо, проживающее в этих апартаментах, — профессиональный свидетель.

В статье в «С.-Джеймс Кроникл» говорилось, что дамы, подвергающиеся оскорблению попугаем, должно быть, очень бедны и совершенно лишены друзей, потому что, если бы они купили попугая, как только узнали о его существовании, публика, к своему сожалению, лишилась бы этой истории. Там говорилось, что это не иначе, как месть, и, не называя меня, говорилось, что автор заслуживает быть англичанином. Встретив Эгарда, я спросил у него, почему он не покупает попугая. Он ответил, смеясь, а затем серьезно, что попугай доставляет удовольствие всем, кто знает этих персон, и не захотел говорить ничего сверх того. Жарба, наконец, нашел покупателя, и принес мне пятьдесят гиней. Гудар мне сказал, что это был милорд Гросвенор. Этот сеньор любил Шарпийон, но между прочим и не слишком сильно. Эта шалость стала концом моего знакомства с этой кокеткой, так что впоследствии я встречался с ней в Лондоне на променадах и в спектаклях, даже не вспоминая обо всем том, что случилось со мной из-за нее, настолько она стала мне безразлична.

Войдя однажды в парк С.-Джеймс со стороны Букингемского дворца, я услышал, как меня окликают две девицы, пьющие молоко в комнате на первом этаже. Не зная их, я прошел дальше своей дорогой, когда молодой человек в английской униформе, подбежав ко мне, сказал, что эти девицы итальянки, что они меня знают и имеют кое-что мне сказать. Я, поблагодарив его, направился к ним. Я был удивлен, зайдя в комнату и увидев там Поччини, одетого в униформу, который сказал мне весело, что имеет честь представить мне этих девиц. Я холодно ответил, что не забыл моей табакерки и моих часов, которые две другие из его девиц украли у меня в Штутгарте. Он ответил, что я лгу. На что я выплеснул ему в лицо остаток молока, что было в стакане, и вышел. При мне не было шпаги. Английский офицер последовал за мной и сказал, что я не уйду, не дав сатисфакцию его другу, которого оскорбил.

— Идите сказать ему, чтобы вышел, и приходите вместе с ним в Грим-Парк, я обещаю, что угощу его ударами трости в вашем присутствии, по крайней мере, если вы не соблаговолите драться вместо него; но в этом случае дайте мне время пойти взять свою шпагу. Вы знаете этого человека, которого вы называете своим другом?

— Нет, но он офицер, и это я привел его пить молоко, вместе с его девушками, и он позвал вас в нашу комнату.

— Прекрасно, я буду драться с вами на смерть, чтобы дать вам сатисфакцию, которой вы желаете; но заявляю вам, что ваш друг — вор, и что он — сутенер этих девиц. Идите, я вас подожду.

По истечении четверти часа они вышли, все четверо; девицы пошли прогуляться, а англичанин и Почини последовали за мной. Видя, что везде много народу, я прошел в Гайд-Парк и там остановился.

Почини стал мне что-то говорить, но я прервал его, подняв мою трость и сказав, что награжу его ударами, если он не достанет свою шпагу; он ответил, что ни за что не обнажит шпаги против безоружного, но я отвесил ему легкий удар. Подлец вскрикнул и назвал меня драчуном, и англичанин, после взрыва смеха, попросил меня его извинить, взял под руку, и мы вернулись обратно, оставив там мерзавца, который, ругаясь, пошел в другую сторону.

Дорогой я рассказал ему в деталях о качествах этого человека, и он признал свою ошибку, но сказал, что, к несчастью, он влюблен в одну из этих девиц. Придя в С.-Джеймс Парк, мы их видим, и я смеюсь, когда вижу с ними Гудара. Я спрашиваю, откуда он их знает, и он отвечает, что капитан, их отец, который продал ему украшения, их ему представил. Они смеются и спрашивают у меня, где я его оставил. Я отвечаю, что я его побил, и они говорят, что я хорошо сделал. Англичанин, удивленный подлым характером этих шлюх, просит у меня извинения, обнимает меня и клянется, уходя, что больше я его с ними не увижу.

Каприз Гудара, которому я имел слабость последовать, заставил нас пойти в таверну возле Чаринг — Кросс обедать вместе с девицами. Хитрец их напоил и заставил в опьянении поносить почем зря их так называемого отца. Он не жил с ними, но наносил им ночные визиты, чтобы заставлять отдавать ему все деньги, что они смогли заработать. Он приводил к ним часто мужчин и подговаривал их красть, придавая воровству видимость шутки, когда оно бывало раскрыто. Они передавали ему украденные вещи, с которыми не знали, что делать. Я рассмеялся, видя Годара, который говорил мне в парке, что познакомился с капитаном, покупая у него украшения.

После этого неприятного обеда я направился к себе, оставив Годару отвести их к ним домой.

Он пришел ко мне назавтра рассказать, что, придя к себе домой, они были арестованы и отведены в тюрьму, и что он пошел в дом, где обитает капитан, и хозяин ему сказал, что со вчерашнего дня тот не возвращался. Честный Гудар мне клялся, что будет очень недоволен, если не увидит более этого несчастного, потому что остался должен ему десять гиней за часы, которые девицы, возможно, и украли, но которые стоят двадцатку.

Три или четыре дня спустя он сказал мне, что Почини покинул Лондон с одной английской служанкой, которую взял к себе в услужение, выбрав ее из числа трех или четырех сотен, готовых отправиться служить по первому зову, в том месте, которое он мне назвал. Хозяин этого места отвечал за их верность. Гудар узнал у этого хозяина, что служанка, которую выбрал Почини, была очень хороша, и что он уже уехал с ней, погрузившись на корабль на Темзе. Гудар восхищался этой спекуляцией. Он был также недоволен, что золотые часы остались у него, так как все время опасался, что найдется человек, у которого добрые девушки их украли. Я так и не узнал, что с ними стало, но через несколько лет после описанных событий мы встретимся еще с Почини.

Я проводил почти каждый день, либо встречаясь со своей дочерью в ее пансионе, либо проводя по паре часов с доктором Матти в Британском музее. У этого последнего я встретил однажды англиканского пастора, у которого спросил, сколько имеется различных христианских сект в Англии. Вот его ответ, который я в тот же вечер занес в мои мемуары:

— Никто не может этого знать, потому что почти каждое воскресенье рождается новая, а другая исчезает. Человек либо искренне, либо желая добиться процветания, идет в воскресенье или в праздничный день, становясь на площади, где говорит публике, и в мгновенье ока несколько прохожих, праздных и любопытных, собираются вокруг него. Он объясняет некое положение из библии согласно своему мнению, отличающемуся от догмы. Он нравится нескольким бездельникам, которые им восхищаются и приглашают его в ближайшее воскресенье в таверну, где обещают избранное общество. Он приходит, излагает свою доктрину с большей энергией, с ним разговаривают, он защищает свои тезисы, число его учеников растет, они дают себе особое имя — и вот вам секта в своем зарождении, неизвестная правительству, которая и останется неизвестной, пока не сможет влиять на политику. Вот, полагаю, таким образом и зарождаются все различные секты нашей религии.

В эти дни г-н Стеффано Гуэрра, венецианский нобль, который путешествовал с разрешения Государственных Инквизиторов, большой оригинал, который после своих путешествий вернулся на родину более глупым, чем был, когда выезжал, проиграл процесс против английского художника, который по его заказу сделал ему портрет в миниатюре одной из самых красивых дам Лондона. Гуэрра подписал обязательство заплатить английскому художнику за портрет дамы двадцать пять гиней. Когда художник закончил свою работу, он принес ее заказчику, и тот, сочтя, что портрет непохож, прогнал его и отказался заплатить договоренную сумму. Англичанин, согласно обычаю своей страны, потому что договор был заключен там, велел арестовать венецианца, который сразу нашел поручителя и передал дело компетентному судье. Он был приговорен к уплате. Он подал апелляцию и снова проиграли, наконец, вынужден был заплатить. Гуэрра говорил, что он заказал портрет, и что картина, не похожая на оригинал, не может называться портретом, и, соответственно, он не может быть приговорен к оплате. Художник говорил, что это портрет, поскольку он был писан непосредственно с лица дамы. Судья заявил в своем решении, что Гуэрра заставил работать художника, который должен жить с результата своих трудов, и поэтому он должен платить, по крайней мере, если он не докажет, что художник не использовал весь свой талант, чтобы сделать портрет похожим. Вся Англия нашла этот приговор весьма справедливым, и я в том числе. Но г-н Гуэрра счел его несправедливым. Процесс и портрет обошлись ему в сто гиней.

Дочь Малиньяна умерла в эти дни от ветряной оспы, и в это же время отец получил в Бате пощечину от лорда, который любил играть в пикет, но не любил тех, кто, играя против него, пытаются поправить фортуну. Я дал ему денег, чтобы он мог предать земле дочь и покинуть остров. Он умер, прибыв в Льеж, и его жена мне о том сообщила, заверив, что если бы он был жив, он бы оплатил свои долги.

Едва прибыв в Лондон, я узнал, что М. Ф. находится там в качестве поверенного в делах кантона Берн. Я явился представиться у его дверей, и он меня не принял; он не отдал мне визита. Я решил, что, прознав про некоторые фамильярности, которые я имел в Берне с милой Сарой, его младшей дочерью, он не хочет, чтобы они возобновились в Лондоне. Помимо этого, этот человек был немного не в себе. Я об этом больше не думал и полностью забыл его невежливость; но вот что приключилось со мной шесть месяцев спустя в английской комической опере Марибон. Чтобы пойти на этот спектакль, где сидят за маленькими столами, требуется заплатить только один стерлинг с головы, но следует взять еду и напитки, или выпить, по крайней мере, один стакан пива.

Итак, я прихожу в этот маленький театр и сажусь, совершенно случайно, рядом с девушкой, даже не поглядев на ее лицо, но две или три минуты спустя я вижу очаровательную физиономию, которая не кажется мне совсем незнакомой; но я отношу это за счет ее красоты, которая не может никак показаться незнакомой мужчине, у которого подобный божественный образ запечатлен в душе. Я вижу ее в профиль, в полупрофиль и уверен, что вижу ее в первый раз. Я вижу, однако, что она улыбается, когда я ее лорнирую, и мне кажется, что это моя настойчивость в ее рассматривании тому причиной. Одна из ее перчаток падает к моим ногам, я подбираю ее и подаю ей, и она благодарит меня по-французски, позволяя мне увидеть ее черные глаза, которые пронзают мне душу.

— Мадам, значит, не англичанка? — спрашиваю я весьма почтительным тоном.

— Месье, я швейцарка, и вы меня знаете.

На этот ответ, как нельзя более полный, я поворачиваюсь, смотрю направо от нее и вижу м-м М. Ф. и, вслед за ней, ее дочь, затем — г-на М. Ф. Я встаю, чтобы сделать поклон этой даме, которую я высоко ценю, и приветствую ее мужа, который отвечает мне лишь очень холодным движением головы. Я спрашиваю у нее, что может иметь против меня ее муж, чтобы вести себя подобным образом, и она мне тихо отвечает, что Пассано написал ему обо мне какие-то ужасы.

Но какое удовольствие встретить ее дочь, которая стала за три года такой, что невозможно узнать! Она это знала, и краска на лице подтвердила, что она помнит все, что произошло между мной и ею, в присутствии моей гувернантки, но мне не терпелось узнать, хотела ли она этому соответствовать, или считает нужным отвергнуть, имея право списать на счет своей невинности. Если Сара вынашивала такой проект, я стал бы ее презирать, потому что, обладая умом, который я за ней знал, было бы невозможно, чтобы она захотела его использовать, чтобы победить свой темперамент. Воспользовавшись неким предлогом, чтобы подняться, она поразила меня своим теперешним видом. Она была еще только порослью, когда я ее узнал в Берне, и теперь я видел ее в зрелости, еще более соблазнительной тем, что она только проклюнулась.

— Очаровательная Сара, — говорю я ей, — вы ослепили меня настолько, что я чувствую себя вынужденным задать вам два вопроса, для восстановления мира в моей душе. Скажите мне, помните ли вы наши шалости в Берне?

— Да.

— Скажите мне поскорее, вы недовольны, что я их вспоминаю сейчас с наивысшим удовольствием?

— Нет.

Каков должен быть влюбленный мужчина, который захотел бы рискнуть поранить ее деликатность, задав ей третий вопрос? Уверенный, что Сара составит мое счастье, и даже льстя себя надеждой, что ей не терпится это сделать, я предался полностью всему жару моих желаний и решился даже убедить ее, что я достоин ее сердца.

Человек, разносивший закуски тем, кто их заказывал, сновал мимо нас, и я попросил, в виде одолжения, позволения м-м М. Ф. заказать нам зеленые устрицы [43]. Она согласилась, после некоторых обычных экивоков, и здесь я не ограничился устрицами, но в течение тех полутора часов, что длился наш полдник, заказывал все, что там было интересного, пораженный тем, что нам предложили молодого зайчонка — вещь весьма редкую в Лондоне, за исключением стола сеньоров, которые, имея собственные охоты, весьма на это скупятся. Шампанское в изобилии, ликеры, жаворонки, жаркое, трюфели и конфитюры — я не удивился, когда хозяин сказал, показав мне карту, что я должен десять гиней; но я нашел комичным старание, с которым М. Ф. пытался усомниться в счете. Я ласково попросил его успокоиться, заплатил и вознаградил гарсона полугинеей. Этот почтенный швейцарец, бледный и серьезный всего час назад, побагровел и расслабился. Сара лорнировала его и пожимала мне руку. Я торжествовал.

По окончании спектакля, спускаясь по маленькой лестнице, он спросил, найдется ли у меня время зайти к ним на обратном пути. Вместо ответа я его обнял. Его слуга сказал, что фиакров нет, и необходимо подождать. Шел проливной дождь. Немного удивленный, что этот человек отправился со всем семейством, не имея собственной коляски, я настойчиво его просил воспользоваться моей, у которой было откидное сиденье, и заказал для себя портшез. Он не мог отказать, но при условии, что это он поедет в портшезе. Я должен был уступить, и я отвез к ним домой м-м М. Ф. и ее двух дочерей. Эта дама дорогой высказала мне самые многообещающие комплименты, каких только можно пожелать, сетуя, правда, в самых умеренных выражениях, на своего супруга, невежливость которого я должен был переносить. Когда я ответил, что отомщу ему в будущем, став его постоянным гостем, она пронзила мне сердце, сказав, что они находятся накануне отъезда.

— Мы должны были бы уехать послезавтра, — сказала она, — и наша квартира должна быть освобождена завтра, потому что послезавтра те, кто ее снял, собираются въехать. Дело, которое муж должен закончить, вынуждает его остаться в Лондоне еще на семь-восемь дней, так что завтра мы окажемся в двойном затруднении: первое — нам надо где-то поселиться, и второе — надо перевезти вещи.

— Вы, стало быть, не нашли еще прибежища?

— Мой муж говорит, что наверняка оно будет найдено завтра утром.

— Меблированное, полагаю, потому что, находясь накануне отъезда, вы должны были продать вашу мебель.

— Она уже продана, и мы должны отвезти ее за наш счет к тому, кто ее купил.

Слыша, что М. Ф. уже нашел, где поселиться, я решил, что, предлагая им поселиться у меня, я могу сойти в представлении мадам за человека, который предлагает то, от чего, он уверен, откажутся, так что я ничего не сказал, весьма недовольный моим злым гением, который вынуждает меня потерять милую Сару в тот момент, как я ее обрел. Мои надежды снизились и любовь стала ослабевать.

Прибыв к дверям дома мадам, мы вылезли, и самая вежливость, которая заставила ее пригласить меня подняться к ним, показала, что делает она это только из чувства долга. Она обитала на третьем этаже, а ее дочери — на четвертом. Все в доме было вверх дном; она просила меня подняться к девушкам, собираясь поговорить с хозяйкой. В комнате не было огня, и Сара осталась наедине со мной, в то время, как сестра пошла в другую комнату за свечами. Счастливый момент, который продлится, возможно, не более чем миг. Какое очарование! Какая взаимная радость двух порывов, которые в одно мгновенье в уже расстеленной постели сплелись воедино! У нас не было времени ни на то, чтобы сказать друг другу хоть слово, ни чтобы поглотить нектар, что даровала нам Венера, ни подумать о ценном подарке, что нам дали Амур, природа и случай. Шаги на лестнице, это г-н М. Ф., это конец.

Если бы у этого человека были глаза, он бы, конечно, меня не узнал. Мое лицо, должно быть, отражало необычайное волнение. Оно состояло из радости, загашенной в самом рождении, из бледности от внезапно исчезнувших опасений и от сотни смешанных чувств, что бывают написаны на физиономии, оживляемой нежностью, узнаванием, постоянством, торжеством и чувством победы — все вместе.

После взаимных комплиментов, всегда утомительных, но в этот момент и невыносимых, я убыл, полагаю, с растерянным видом. Я прибыл к себе в таком сильном воодушевлении, что решил покинуть Англию вместе с Сарой, не сомневаясь, что мое общество не должно стать в тягость для всей семьи. За ночь я сделал все распоряжения, необходимые для этого путешествия, и, очень расстроенный тем, что не догадался предложить м-м М. Ф. занять апартаменты в моем доме на те несколько дней, что она должна оставаться в Лондоне, я поднялся на рассвете, чтобы пойти убедить ее в этом, даже если ее муж уже нашел другое жилье.

Так что я являюсь туда и встречаю у дверей М. Ф., который говорит мне, что идет снимать на неделю две комнаты, будучи обязан покинуть в тот же день апартаменты, что они занимают. Я отвечаю, что его жена уже все мне рассказала, что у меня есть достаточно комнат, чтобы их разместить, и что я настаиваю, чтобы он отдал мне предпочтение. Я прошу его подняться вместе со мной; он говорит, что вся его семья еще в постели, но мы поднимаемся, и его супруга рассыпается в извинениях. Ее муж говорит ей, что я хочу сдать им апартаменты. Он меня этим смешит, я говорю, что не желаю, чтобы это стоило им хоть су, и что удовольствие, которое они мне доставят, оплатит все. После множества церемоний, заставив меня поклясться, что они меня ничуть не обеспокоят, они соглашаются. Мы расстаемся, договорившись, что они приедут к вечеру, и я возвращаюсь к себе, чтобы велеть приготовить у меня две комнаты, оставив г-ну М. Ф. заботы по перевозке всей мебели к тому, кто ее купил. Мое чувство удовлетворения было наивысшим.

Час спустя мне объявили о двух девицах. Я спускаюсь, чтобы посмотреть самому, кто это, и чтобы сказать им, чтобы уходили, поскольку я занят, и был удивлен, видя Сару и ее сестру. Едва поднявшись и усевшись, она сказала мне с очень достойным видом, что главный владелец дома, где они обитают, не хочет допустить вывоз мебели, пока не будет удовлетворено его требование о сорока гинеях, которые ему должен отец, несмотря на то, что торговец с Сити заверил его, что оплатит все в течение недели.

— Вот, — говорит она, — платежная расписка перевозчику в такое-то место. Не могли бы вы сделать отцу это небольшое одолжение?

Я беру расписку, написанную по-английски, и даю ей банковский билет на пятьдесят фунтов, сказав, что она сможет принести мне остающиеся десять вечером. Она благодарит меня без всякой чрезмерности, уходит, и я провожаю ее до порога, очарованный и восхищенный доверием, которое она должна испытывать ко мне, чтобы попросить об этой маленькой услуге. Эта нужда М. Ф. в сорока монетах не заставила меня подумать, что он находится в большом затруднении, и я был очень рад оказаться ему в чем-то полезен и, и убедить его, чтобы он обращался ко мне в любом случае.

Я обедал слабо, чтобы лучше ужинать со швейцарским ангелом, новым объектом моего обожания. После обеда я занялся написанием писем, чтобы убить время, и ближе к вечеру слуга М. Ф. прибыл ко мне с тремя большими чемоданами, мешками с постельным бельем и с обувью. Он ушел, сказав, что его хозяин вскоре появится со всем семейством; но вот уже шесть часов, затем семь, восемь, девять — и я удивлен, не видя никого. Ничего не понимая, я решаюсь пойти сам увидеть, отчего происходит эта задержка.

Я прихожу, и спектакль, который я наблюдаю, меня поражает. М. Ф., его супруга и его дочери, которые при виде меня разражаются слезами. Я вижу двух мужчин скверного вида. Я догадываюсь, что это может быть, и, приняв веселый вид, говорю М. Ф.:

— Держу пари, что некий скупой кредитор велел вас арестовать за какой-то долг, который вы не можете сразу оплатить.

— Это правда; но я уверен, что оплачу его в пять или шесть дней, и поэтому я откладываю мой отъезд до завтра, до восьми часов.

— Вас, значит, арестовали после того, как вы отправили ко мне свои чемоданы?

— Четверть часа спустя.

— И что вы делали эти четыре часа?

— Я отправил искать поручителей.

— И почему вы не отправили ко мне?

— Я благодарю вас, но вы иностранец, Поручительство берут только у Auskepers [44].

— Вы должны были бы все равно отправить меня известить, потому что я велел приготовить для вас отличный ужин, и я умираю от голода.

Усиливала печаль этого спектакля и придавала моему оживленному настроению несколько слишком ребяческий характер комната, где стояло только три стула и одна свеча, чей длинный фитиль давал сумрачный свет. Я думал, что долг этого человека, возможно, выходит за пределы моих сил, и поэтому остерегался спрашивать, о какой сумме идет речь.

Поскольку Сара была единственная, кто мог говорить по-английски, я спросил у нее, поинтересовалась ли она у человека, принесшего билль , сколько ему нужно, чтобы оставить их на свободе. Она ответила мне, что требуется только залог в сто пятьдесят монет, либо та же сумма наличными, в обеспечение обменного векселя ее отца. Она велела человеку повторить то же самое, и он показал письмо.

— Но когда ваш отец заплатит, — спросил я Сару, — мы пойдем ужинать?

Этот вопрос вызвал у нее улыбку, я дал требуемую сумму человеку, который передал мне письмо, и я положил его в свой портфель, сказав М. Ф., что это мне он заплатит, перед тем, как покинуть Англию.

После этой сцены я обнял М. Ф., который заплакал от радости, затем мадам, затем их дочерей, и повел их пешком, всех четверых, к себе, веселых, исключая мадам, которая не могла победить свою печаль.

Хорошо поужинав и вкусив удовольствия видеть М. Ф. пьяным, я залюбовался очаровательной Сарой, которая, попросив у меня сотню извинений за то, что забыла это сделать, передала мне банковский билет в десять фунтов — остаток от тех пятидесяти, что я передал ей утром.

Мое удовольствие стало полным, когда я увидел, что они очарованы апартаментами, что я им велел приготовить. Пожелав им доброй ночи, я сказал, что беру на себя кормить их вплоть до их отъезда, и что если моя компания им нравится, я провожу их до самой Швейцарии. Утром, при пробуждении, я взглянул на мое состояние, физическое и моральное, и счел себя счастливым; всматриваясь в свои ощущения, я нахожу их настолько соответствующими моменту, что мне нравится, что я ими не управляю. Героическая чувствительность, часто свойственная моей душе, делает меня снисходительным к чувственности, которой слишком часто я бывал жертвой в моей прежней жизни. Я любил Сару и находил столь бесспорным, что владею ее сердцем, что отбрасывал прочь от себя желания. Желания приходят от потребностей, они неудобны, они неотделимы от сомнения, они тревожат ум. Сара была моя, и она отдалась мне, когда даже видимость выгоды не могла бросить тень на источник ее страсти.

Я поднимаюсь к ее отцу и вижу его занятым тем, что он распаковывает чемоданы, и, видя его супругу грустной, спрашиваю не чувствует ли она себя плохо. Она отвечает, что здоровье ее в порядке, но, опасаясь моря, она не может радоваться, будучи накануне путешествия. М. Ф. просит прощения, что не может завтракать с нами, и уходит заканчивать свои дела. Девицы спускаются, и мы завтракаем. Я спрашиваю у мадам, зачем она распаковала все свои чемоданы. Она отвечает с улыбкой, что им достаточно одного, чтобы уместить весь семейный багаж, и что она продаст все лишнее. Видя прекрасные одежды, много тонкого белья и другие ценные вещи, я говорю ей, что это чистый убыток; она спокойно мне отвечает, что все это прекрасно, но чувство удовлетворения при оплате всех долгов еще прекрасней. Я говорю ей живо, что она не должна ничего продавать, что поскольку я решил ехать с ними в Швейцарию, я сам оплачу все долги, и что она расплатится со мной, когда ей будет удобно. Она удивлена, и она мне говорит, что не поверила, что я говорю серьезно.

— Весьма серьезно, и вот объект моих желаний.

Говоря так, я беру руку Сары и прикладываю ее к своим губам. Она краснеет и, глядя на свою мать, мне не отвечает.

М-м М. Ф. заводит после этого со мной длинную беседу, в которой я вижу ее достоинство и мудрость. Она описывает мне в деталях состояние своей семьи и слишком малые средства, что имеет ее муж в своем распоряжении. Она извиняет его за долги, что он наделал в Лондоне, чтобы там жить не в нищете, но скромно осуждает его за то, что он захотел везти с собой всю семью. Он мог бы здесь жить один, удовольствовавшись одним слугой; но в семье жить на две тысячи экю в год, что дает ему правительство Берна, совершенно недостаточно. Она говорит мне, что его старый отец сможет сделать так, чтобы правительство само оплатило его долги, но чтобы освободиться от этой обузы, оно решило больше не посылать в Лондон своего поверенного в делах. Некоему банкиру, сказала она, будет поручено соблюдать интересы капиталов, которыми Республика располагает в Англии. Она сказала мне, что Сара должна быть счастлива, что смогла мне понравиться, но она не уверена, что ее муж согласится на этот брак.

При слове «брак», которое для меня прозвучало в новинку, я увидел, что Сара краснеет, и идея мне нравится, но я предвижу трудности.

М. Ф. по возвращении в дом говорит жене, что два старьевщика придут после обеда, но, сообщив ему о моем проекте сопровождать его до Швейцарии, я легко его убеждаю, что он должен сохранить все свои вещи, одолжив у меня две сотни гиней, которые он отдаст мне с процентами, когда станет в состоянии заплатить. Обрадованный моим предложением, он хочет в тот же день составить контракт по всей форме, который мы на следующий день заверяем у г-на Ванек, который расписался как свидетель. В то же время я вернул ему его заемное письмо и его банковский билет на сорок монет, отдав ему также и десять, чтобы довести сумму долга ровно до двухсот.

Мы не стали говорить о браке, потому что его супруга сказала мне, что предупредит его с глазу на глаз.

Это было на третий день, он спустился в мою комнату один, чтобы поговорить со мной об этом деле. Он сказал, что его супруга сообщила ему о моих намерениях, которые оказывают ему честь, но что он абсолютно не может отдать Сару, так как обещал ее г-ну де В. пред своим отъездом из Берна, и что интересы семьи мешают ему отказаться от этого, тем более, что его отец, пока он жив, никогда не даст своего согласия на союз, который различие религий не сможет сделать счастливым. Это объяснение, в глубине души, меня не расстроило. Я сказал, что со временем обстоятельства могут измениться, а пока мне достаточно того, что он сохраняет ко мне свое дружеское отношение, и что он полностью возлагает на меня заботы о путешествии, которое мы совершим вместе. Он поклялся, обняв меня, что высоко ценит мою дружбу, что он не будет вмешиваться ни во что, что касается нашего путешествия, и что он очарован, как и его жена, тем, что их дочь смогла завоевать мое сердце.

После этого искреннего объяснения я дал Саре, в присутствии ее отца и матери, все свидетельства моей любви, которые было позволено мне ей дать в приличном виде, не пересекая границ, что диктуют благопристойность и уважение, которыми я им обязан. Сара явно дышала только любовью.

Это было на пятый день, когда я поднялся к ней в комнату, моя любовь стала пылающей, и я застал ее в постели одну. После первого раза, у меня еще не было случая оказаться с ней наедине и на свободе. Я бросился к ней на шею, осыпая ее лицо поцелуями, и увидел ее нежной, но холодной. Мое пламя разгорается, я пытаюсь его загасить, но она отвергает меня, сопротивляясь ласково, но достаточно сильно и воздвигая барьеры моим желаниям. Я спрашиваю у нее со всей нежностью любви, почему она противится моим порывам. Она просит меня не добиваться от нее ничего сверх того, что она мне предоставляет.

— Вы меня, стало быть, больше не любите.

— Ах, дорогой друг, я вас обожаю!

— Откуда же этот отказ, после того, как вы дали мне в обладание всю себя?

— Это то, что составляет мое единственное возмещение. Вы сделали меня счастливой. Я вижу, что вы влюблены, так же как и я, и этого должно нам быть достаточно.

— Невозможно, очаровательная Сара, чтобы ваше изменение желаний не имело причины. Если вы меня любите, ваш отказ от самой себя должен вам быть труден.

— Так и есть, дорогой друг, но я должна это перетерпеть. Причина, что заставила меня бороться со своей страстью, происходит не от слабости, но от моего долга перед самой собой. Я приняла на себя обязательства перед вами, которых не могу оплатить своей персоной, не унизившись перед самой собой. Когда я отдаюсь вам, когда вы отдаетесь мне, мы не должны друг другу ничего. Моя душа испытывает отвращение перед настоящим, находясь в рабстве и отдавая то, что, будучи свободной и влюбленной, она давала бы по любви. Она наслаждалась бы сама.

— Ах, дорогая Сара! Какая странная метафизика, враг меня и еще более враг вас самой! Она уводит ваш ум создавать софизмы, которые вас обманывают. Имейте некоторое уважение к моей деликатности и успокойтесь. Нет, вы ничего мне не должны.

— Согласитесь, что вы ничего бы не сделали для моего отца, если бы не любили меня.

— Я с этим не соглашусь, дорогой друг. Уважение, которое я испытываю по отношению к вашей матери, легко заставило бы меня поступить так же. Согласитесь, наконец, что, предоставляя ему небольшую сумму, возможно, оказывая ему этим маленькую услугу, я мог не думать о вас…

— Это может быть, но я не могу себе помешать думать иначе. Нет. Я не могу решиться оплачивать долги моего разума за счет моего сердца.

— Это чувство, наоборот, должно бы сделать его более пылким.

— Оно не может пылать сильнее.

— Я несчастен! За то, что я сделал, заслуживаю ли я наказания? Вы чувствуете, божественная Сара, что вы меня наказываете?

— Увы! Избавьте меня, пожалуйста, от этого тяжкого упрека и не лишайте вашей нежности. Будем любить друг друга.

Этот диалог был только сотой частью того, который нас занимал вплоть до времени обеда. М-м М. Ф. пришла и, видя меня сидящим в ногах кровати своей дочери, со смехом спросила, почему я не даю ей встать. Я ответил спокойным и сдержанным тоном, что в очень интересной беседе два часа пролетели для нас очень быстро. Направившись в свою комнату, чтобы одеться, и размышляя о перемене в этой очаровательной девушке, я решил, что ее настроение лишь преходяще. Я даже отнес его за счет необычайного роста ее страсти. Я чувствовал уверенность, что этот приступ лишь временный. Мне было необходимо так думать, потому что без этого я не чувствовал в себе силы стать одной из половин каприза, который, в конечном итоге, должен был бы счесть романтическим.

Мы обедали, однако, очень весело, и Сара и я, во всех наших разговорах являли перед ее матерью и отцом совершенную дружбу, без всякого ухудшения. Я повел их в итальянскую оперу, которую давали в Ковент-Гарден, затем мы вернулись к себе, где, хорошо поужинав, пошли спать, в совершеннейшем мире.

Я провел все следующее утро в Сити, чтобы рассчитаться по счетам с банкирами, у которых еще были мои деньги, и взять от всех письма на Женеву, так как мой отъезд был решен, и сказал нежное адье честному Босанке. Я мог остаться в Лондоне еще не более чем на пять-шесть дней. После обеда я дал свою коляску м-м М. Ф., которая должна была делать прощальные визиты, и я сам поехал попрощаться в пансион моей дочери, которая, проливая слезы, припала ко мне, затем я решил пойти повидаться с ее матерью, потому что Софи уговорила меня доставить ей это удовольствие.

Вечером за ужином мы говорили о нашем путешествии, которое все должно было лечь на мои плечи, и М. Ф. согласился со мной, что вместо того, чтобы ехать через Остенде мы лучше поплывем в Дюнкерк. М. Ф. нужно было закончить еще несколько мелких дел. Он оплатил все свои долги, и он мне сказал, что прибудет в Берн, имея еще в кошельке полсотни гиней, оплатив при этом две трети стоимости путешествия. Я должен был с этим согласиться, но решил ни за что не предъявлять ему никаких счетов. Я надеялся в Берне получить Сару в супруги, как только получу на это ее согласие, потому что я с ней об этом еще не говорил. На следующий день, позавтракав вместе со всем семейством, после того, как отец ушел по своим делам, я взял ее за руку в присутствии ее матери и спросил тоном самой полной любви, могу ли я быть уверен в том, что она отдаст мне свое сердце, если мне удастся получить в Берне согласие ее отца, поскольку мадам заверила меня, что в своем она мне не сможет отказать. Едва мы приступили к этому разговору, мадам поднялась, сказав нам самым ласковым тоном, что наше объяснение может длиться долго, она оставляет нас до полудня, и, сказав это, она берет свою старшую дочь и отправляется делать визиты.

Сара, продолжив наш разговор, говорит мне, что не может понять, как я могу сомневаться в ее согласии после тех доказательств нежности, что она мне дала, и тех даров, что я от нее получил. Она говорит мне, храня на лице выражение правдивости, любви и благодарности, что, став моей женой, она уверена, что никогда не перестанет быть счастливой, что у нее никогда не будет иной воли, кроме моей, и что в тот момент, когда она должна будет следовать за мной, она не сочтет свою родину достойной ее сожалений.

Моя умиленная душа не может противиться силе и нежности этих слов. Я заключаю в мои объятия влюбленную Сару и вижу, что она вторит моему порыву; но она заклинает меня сдерживать их, когда видит, что я готов их завершить, как любой нежный любовник считает своим долгом разделить их с объектом своего обожания. Сара, сжимая меня в своих объятиях, умоляет меня не требовать от нее того, что она решилась мне дать только тогда, когда полностью будет мне принадлежать, связанная узами брака.

— Как! Ваше сердце готово привести меня в отчаяние? Подумайте, ваше сопротивление может стоить мне жизни. Великий боже! Возможно ли, чтобы вы меня любили, и чтобы в то же время такой гибельный план не внушал бы ужаса вашей любви? Я должен, однако, быть уверен, что вы меня любите.

— Да, мой нежный друг, будьте в этом уверены.

— Увы! Этой уверенности не может быть мне достаточно, если вы отделяете ее от убежденности, никогда не прерываемой.

Видя, что у меня текут слезы, взволнованная Сара ощущает упадок сил, который заставляет ее броситься на кровать, стоящую в двух шагах. Ее бледность тревожит меня я смачиваю ей виски одеколоном из флакона, и она открывает глаза, приоткрывает мне свой рот и кажется рада моему поцелую, который уверяет ее в успокоении моей души.

В этой ситуации даже сама мысль о том, чтобы воспользоваться ее состоянием, чтобы удовлетворить мои желания, внушила бы мне ужас, если бы даже она и появилась в моей голове. Будучи не настолько в бессознательном состоянии, чтобы не заметить мою сдержанность, она снова задумывается, ошеломленная, возможно, жаром моих поцелуев, запечатленных на ее устах, ее плечах и ее прекрасных руках. Снова сев, она говорит, что я только что еще более убедил ее в своей нежности.

— Как! Вы можете вообразить, что я могу быть настолько подл, что воспользуюсь вашей беспомощностью, чтобы доставить себе наслаждение, в котором вы не сможете участвовать?

— Разумеется, нет, тогда бы я не смогла воспротивиться, но, возможно, я не смогла бы вас после этого любить.

— Боже! Что слышу я! Божественная дева! Это волшебство. Я пропал.

После этих слов я сел у ее изголовья и предался самым грустным мыслям, которые Сара не прерывала. Наконец, вернулась ее мать и спросила у дочери, почему та еще в постели. Сара ответила, что чувствует себя неважно.

Немного погодя зашел и ее отец, и мы пообедали, но довольно грустно. То, что со мной произошло и что я услышал из уст этой девушки, сердце которой было настолько же чисто, насколько сильна ее страсть, погрузило меня в настоящее уныние. После последней сцены я не мог больше ни на что надеяться, и, зная свой темперамент, я почувствовал необходимость подумать о себе. Не прошло и шести недель, как господь мне помог освободиться от цепей, в которые заковала меня Шарпийон при моем посредничестве, несмотря на то, что я понимал всю низость ее характера; и теперь я видел, что я в опасности стать жертвой настоящего ангела, добродетелями которого мой разум должен был бы восхищаться. Мне невозможно было на это согласиться, и, не будучи даже уверен, что она станет моей женой, я предвидел пропасть, в которой окажусь. Она стала бы тому причиной, и я не заслужил бы даже убогого сочувствия, имея право этого избежать.

Таковы были мои размышления после ее обморока, и они во мне все более зрели.

В Сити имелась распродажа различных вещей, которые распределялись с помощью выигрыша в лотерее; Сара прочитала объявление об этом в газете. Я пригласил ее вместе с мадам пойти со мной в Сити, чтобы сыграть в эту лотерею. Это было что-то вроде ярмарки в Сохо-Сквер, где женщины выставляли на продажу свои собственные вещи по справедливой цене, но с помощью лотереи. Вещь, к примеру, которая стоила десять гиней, предлагалась за десять билетов по гинее каждый, распределяемых между посетителями; тот, кому доставался счастливый билет, получал вещь.

Мы увидели, что место заполнено персонами самого высокого ранга, среди них — миледи Харрингтон с миледи Стеноп и Эмилией, ее дочерьми. У матери было странное объявление. Она старалась с его помощью, ссылаясь на комиссаров юстиции, разыскать вора 6000 фунтов ст., что были украдены у ее мужа, в то время как весь Лондон не сомневался, что именно она завладела этой суммой. М-м М. Ф. не собиралась играть, но не сочла необходимым воспротивиться просьбе, которую я высказал ее дочерям, сыграть за меня. Соответственно я дал им несколько гиней, и они были счастливы. Таким образом, за десять-двенадцать гиней, что они потратили, они принесли домой лотов на шестьдесят. После обычных фасонов они согласились, чтобы все это я подарил им. Это были штука тонкого полотна, два платья из Индии и колье из рубинов, которое досталось Саре; ее отец продал его перед возвращением в Швейцарию, где законы против роскоши были весьма суровы.

Влюбленный в Сару и уверенный, что она проявляет по отношению ко мне лишь некоторую любезность, я решил объясниться. После ужина, будучи еще за столом, я заявил любезному семейству, что, не будучи уверен, что Сара сможет стать моей женой, я решил отложить на другое время мое путешествие в Берн. Ее отец сказал, что это здравая мысль, и что я могу поддерживать отношения с его дочерью посредством писем. Она показала, что согласна, но я не увидел в ней полной готовности.

Я провел тяжелую ночь. Это было в первый раз в моей жизни, когда я был влюблен и несчастен, в силу каприза самого странного свойства. Взвешивая соображения, которые она мне излагала, и находя их легковесными, я заключил, что мои ласки ей не понравились.

В три последних дня я несколько раз оказывался с нею тет-а-тет, но ни разу не допустил себя до серьезных порывов, заслужив этим нежные свидетельства ее благодарности в виде детских ласк. Я понял, в конце концов, что если длительное воздержание порождает любовь, оно может также дать и обратный эффект. Сара в длительной перспективе вызвала бы у меня безразличие, при том, что я никак не мог бы признать ее недостойной моей дружбы. Другой характер, Шарпийон, которая меня обманывала и приводила меня в ярость, наконец, кокетка, которая внушала все время надежды и никогда их не оправдывала, приводила в негодование и часто — в ярость.

Они уехали все вместе, погрузившись на Темзе в сторону Остенде. Я проводил их до устья, затем возвратился обратно. Я дал письмо Саре для м-м В. Эта м-м В. была ученая Эдвига из Женевы, которой она не знала. Два года спустя Сара стала женой другого г-на В., и была счастлива.

Когда я теперь спрашиваю новости о своих старых знакомых у людей, прибывающих из их стран, либо родом оттуда, я внимательно слушаю их; но интерес, который они у меня вызывают, менее силен, чем случаи из истории, анекдоты, случившиеся пять или шесть веков назад, которые остались неизвестны ученым. Мы испытываем к нашим современникам и даже к некоторым товарищам наших безумств прежних времен род неприязни, который, вполне возможно, отражает то, что в некоторые моменты мы испытываем к самим себе. Четыре года назад я написал в Гамбург письмо м-м Г… Мое письмо начиналось так: «После молчания в двадцать девять лет…». Она мне даже не ответила. Когда мой читатель узнает, кто эта м-м Г., он рассмеется. Два года назад я собрался ехать в Гамбург, но мой демон-хранитель заставил меня вернуться в Дукс.

В опере Ковент-Гарден ко мне подошел Гудар и спросил, не хочу ли я пойти на концерт Сартори, где я увижу совсем новую девушку-англичанку, которую сама Сартори обучает пению. Она говорит по-итальянски. Это настоящая игрушка. Я должен, по его мнению, поторопиться, потому что первый же лорд, который ее увидит, сразу ее схватит.

Потеряв только что Сару, я не старался сразу сделать новое знакомство, но следовало все же ее увидеть. Я пошел туда; я тосковал, и это меня бы развлекло. Она была, однако, мила. Некий ливонец, который назвался бароном де Хенау, молодой, с интересным лицом, казался увлеченным милой ученицей виртуозки Сартори. После ужина она предложила нам билеты по гинее на новый концерт, и я взял два, предложив один Гудару. Ливонский барон взял их пятьдесят и сразу заплатил. Я увидел, что он хочет сразу ее увлечь, и поступок мне понравился. Я счел, что он богат. Я допустил, что он меня завлекает. Он делал мне авансы, и мы стали друзьями. Читатель вскоре увидит последствия этого фатального знакомства.

Чтобы забыть Сару, я нуждался в другой Саре. Такой была красивая ирландка, что принесла нам бутылку «Стромбир», когда мы зашли в лавочку, где она служила; но Гудар ее ревновал.

Прогуливаясь с ним в парке, я отошел на шаг, чтобы дать ему возможность поговорить с двумя девушками, которые под шляпами показались мне хорошенькими. Вот что он мне рассказал, раскланявшись с ними.

Ганноверская дама, вдова и мать пяти девочек, приехала сюда два месяца назад, взяв их всех с собой. Она живет в доме на площади Эстерфил. Она ходатайствует при дворе о возмещении ущерба, что причинило ей пребывание полка армии, которой командует герцог Кэмберленд. Эта мать, будучи, как говорят, больной, лежит все время в постели и никого не хочет видеть. Она отправляет своих двух старших дочерей ходатайствовать о возмещении, на которое она претендует. Это те самые девушки, что вы видели. Но они не могут ничего добиться. Мне даже говорили, что министры больше их не слушают. Они все красивы. Младшей четырнадцать лет, старшей — двадцать два. Они говорят по-немецки, французски и английски; они вежливо принимают всех тех, кто приходит к ним с визитом, помещаясь при этом все в одной комнате. Они принимают деньги, если им дают, но сами никогда не просят. Я был у них три или четыре дня назад, из любопытства, и они меня достаточно хорошо приняли; но поскольку я им ничего не дал, я не смею вернуться снова туда в одиночку. Если вам интересно, пойдемте туда.

— Как же вы хотите, чтобы мне не было интересно после этой маленькой истории? Пойдем туда; но если та, что мне понравится, не проявит некоторой снисходительности, я не дам им ни гинеи.

— Вы и не дадите, потому что они позволяют только взять себя за руку.

— Они такие же, как Шарпийон?

— Есть сходство. Но вы не увидите там мужчин.

Мы поднялись на второй этаж, и я вижу в большой зале трех красивых девушек и человека неприятной внешности. Я с ними раскланиваюсь, и они весьма грустно отвечают мне только реверансом. Гудар подходит к мужчине, говорит с ним, и тот ему отвечает. Гудар пожимает плечами и говорит мне, что мы пришли в неудачное время.

— Этот человек, — говорит мне он, — «били», который хочет вести в тюрьму по крайней мере мать, если она не заплатит хозяину двадцать монет, что она ему должна, а у них нет ни су. Когда он отведет ее в тюрьму, хозяин выставит за дверь всех девушек. Они пойдут, стало быть, жить в тюрьме вместе со своей матерью, и жилище им не будет ничего стоить.

— Отнюдь нет. Они смогут там есть за свои деньги, но они там не поселятся, потому что в тюрьме селят лишь заключенных.

Я спрашиваю у одной из этих девиц, где их сестры.

— Они пошли, — отвечает она, — искать денег, так как речь не идет о залоге; хозяин хочет сразу наличных.

— Как вы задолжали двадцать монет?

— Плата за квартиру и какая-то еда; и у нас нечего продать.

— Это очень печально. Что говорит мадам ваша мать?

— Она в постели, больна, и сейчас она плачет. Она не может совершенно сойти с кровати, а они хотят, чтобы она шла в тюрьму. Хозяин дома сказал ей из сочувствия, что велит ее отнести.

— Это варварство. Но я нахожу вас красивой, и я богат. Я смог бы сделать вам доброе дело, если бы вы были добры.

— Я не знаю, о какой доброте вы говорите.

— Ваша мать сможет вам сказать, о чем речь. Идите посоветуйтесь с ней.

— Месье, вы нас не знаете. Мы порядочные девушки и, кроме того, мы знатного происхождения.

После этих слов красивая малышка отвернулась в слезах. Две другие, такие же красивые, как она, остались на месте, не говоря ни слова. Гудар сказал мне по-итальянски, что, поскольку мы не сочувствуем несчастным, мы являем собой очень глупое зрелище, и мы направились к лестнице.

Примечания

1

строго говоря.

(обратно)

2

с Гордиевым узлом — прим. перев.

(обратно)

3

банк.

(обратно)

4

капюшон.

(обратно)

5

кухня.

(обратно)

6

кузина.

(обратно)

7

Я остаюсь ни жив ни мертв — ит. (цитата из «Неистового Роланда»).

(обратно)

8

Кто первым приходит, тот прав.

(обратно)

9

жребий брошен — слова Цезаря при переходе Рубикона.

(обратно)

10

С большим удовольствием. Будем говорить по-венециански.

(обратно)

11

5-й том настоящего издания — прим. перев.

(обратно)

12

Он поет: — у путешественника пустой кошелек, потому что он повстречался с вором — Ювенал.

(обратно)

13

Не прошу от бога ничего сверх того — Гораций.

(обратно)

14

газета.

(обратно)

15

домоправительницы.

(обратно)

16

юр. термин— прим. перев.

(обратно)

17

эротические услуги — прим. перев.

(обратно)

18

«криофаг».

(обратно)

19

В Риме следует жить по-римски.

(обратно)

20

Человек, бежав, возвращается в битву — эпиграф Казановы к «Истории моего бегства».

(обратно)

21

Ее Апостолическое Величество.

(обратно)

22

Как Небо ему позволило Брадаманте преобразился, представ в прекрасном виде.

Песнь XV.

(обратно)

23

Она сомкнула свои прекрасные руки вокруг моей шеи, Она нежно ко мне прижалась, она поцеловала мои уста. Можешь себе представить, как Амур хорошо направил свою стрелу, и как она пустила меня в прекрасную глубину своего сердца,

Песнь XXV

(обратно)

24

Я вижу его, я его чувствую, и едва мне это кажется правдой; я чувствую, что я превращаюсь в мужчину из женщины, которой был,

Песнь XXV.

(обратно)

25

Я говорю с ним и делаю так, чтобы она ощутила в своей руке эту выраженную действительность,

Песнь XXV.

(обратно)

26

Не прибегая к лестнице, я взбираюсь на скалу и утверждаю там одним ударом мой штандарт, и моя врагиня оказывается подо мной.

Песнь XXV.

(обратно)

27

т. е. в светской одежде, а не в сутане — прим. перев.

(обратно)

28

панацея средневековых алхимиков — прим. перев.

(обратно)

29

лакуна в тексте — прим. перев.

(обратно)

30

единственное число — реал — прим. перев.

(обратно)

31

закон свободного падения тел согласно Галилею.

(обратно)

32

Казанова, как известно, умер в 1798 году.

(обратно)

33

Быть влюбленным и разумным — такое не свойственно и богам — лат.

(обратно)

34

То, что видит мужчина,

Амур делает невидимым.

И невидимое Амур заставляет видеть.

— Ариосто, «Неистовый Ролланд».

(обратно)

35

Я быстро загораюсь, но успокаиваюсь так же быстро. Гораций.

(обратно)

36

Земную жизнь пройдя до половины… — Данте, «Божественная комедия».

(обратно)

37

Тот, кто вступает ногой в любовный клей, пытается ее вытащить, чтобы не приклеиться там и крыльями, потому что, в конце концов, любовь — не более чем помешательство, согласно мнению всех мудрецов мира — Ариосто, «Неистовый Роланд».

(обратно)

38

Поверьте, кто с этим знаком.

(обратно)

39

Будь Богом.

(обратно)

40

…что может вообразить сердце и рот. Ариосто, «Неистовый Роланд».

(обратно)

41

Вот он я, синьор.

(обратно)

42

Того же автора.

(обратно)

43

род крупных устриц из Шаранты — прим. перев.

(обратно)

44

домовладельцев.

(обратно)

Оглавление

  • Глава I
  • Глава II
  • Глава III
  • Глава IV
  • Глава V
  • Глава VI
  • Глава VII
  • Глава VIII
  • Глава IX
  • Глава X
  • Глава XI
  • Глава XII
  • Глава XIII Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 9», Джакомо Казанова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства