Предисловие
Автор этих мемуаров, герцог Лозен родился в 1747 году, умер в 1794 году. Первые годы своей жизни он провел в гостиной маркизы Помпадур, а кончил ее на плахе от руки палача, и в мемуарах его мы видим перед собой целый калейдоскоп женских лиц, наряду с описанием множества битв и сражений, в которых он участвовал.
Благодаря своему происхождению, богатству, уму и приятной внешности, он сразу занял выдающееся место при Версальском дворе и обратил на себя внимание королевы, но в скором времени его сумели очернить в ее глазах, и он немедленно перешел на сторону ее врагов и добился огромной популярности среди них.
В продолжение всей своей жизни Лозен встретил только одну вполне честную и благородную женщину, которую он, однако, ненавидел и презирал — это была его жена. Их обвенчали, когда им не было еще и двадцати лет, и они прожили вместе еще двадцать пять лет, почти не встречаясь у себя дома. Ж. Ж. Руссо с восторгом отзывается о молодой герцогине Лозен, урожденной Буффлер. Своими идеальными воззрениями на жизнь, своей чистотой и непорочностью и бесконечной своей добротой, она завоевала себе симпатии всех своих современников. Подобная добродетель не могла, конечно, придтись по вкусу молодому герцогу, жаждавшему любовных приключений, и он тотчас же после свадьбы стал изменять жене, нисколько не стесняясь, проделывал это открыто у нее на глазах. Она безропотно и терпеливо переносила все унижения, но когда он начал безумно растрачивать ее приданое в 150 000 франков, ради которых, главным образом, и женился на ней, терпение ее истощилось и она приняла решительные меры, чтобы обеспечить себе свое состояние.
Лозен, оскорбленный поступком жены, впавший как раз в это время в немилость королевы, решил искать других развлечений на поле битвы, и, благодаря своим связям добился разрешения отправиться в Америку сражаться под знаменами Вашингтона, но там военные его лавры, добытые им раньше на Корсике и на африканском берегу, сильно поблекли и он вернулся во Францию после заключения мира, на чем собственно и оканчиваются его мемуары.
В этот период жизни, в самом расцвете лет и сил, в своем блестящем гусарском мундире, аристократ с головы до ног, красивый, изящный, остроумный, одинаково хорошо владеющий шпагой и искусством красноречия, Лозен выделялся среди своих современников и пользовался огромной популярностью, благодаря также своей беззаветной храбрости, которую он не раз проявлял на поле битвы. Несмотря на это, при дворе его приняли очень холодно и так как материальное положение его было тоже далеко не блестяще, он на время совершенно удалился от света и посвятил себя всецело своим мемуарам, в которых не щадил себя и не старался казаться лучше, чем он был на самом деле. Какой-нибудь системы или предвзятого плана в его мемуарах нет, он записывал все события в таком порядке, как они ему вспоминались, и главную роль, конечно, в них играли женщины, которыми полна была его жизнь. В этих мемуарах отражается вся современная жизнь, развратная и бесстыдная, невольно вызывающая порицание всему французскому обществу, находившемуся накануне революции.
Все это относится, однако, только к первым трем четвертям мемуаров; последняя четверть является полной противоположностью первым: здесь и речи нет о любовных приключениях, о которых только и говорилось раньше.
В жизни Лозена происходит переворот: он встречается с мадам де Коаньи, перед которой потом благоговел всю жизнь, и под ее влиянием он совершенно изменяется и превращается в человека серьезного, помышляющего только о том, как бы загладить грехи своего прошлого и принести посильную помощь в деле спасения своей родины.
Как раз в этот период своей жизни, Лозен получил в наследство титул своего деда, маршала Бирона, и с этого времени начинается его активная деятельность, направленная против царствующего дома. Он близко сошелся с герцогом Орлеанским и стал его правой рукой, он принимал деятельное участие во всех происшествиях знаменитой ночи 4 августа и, по словам своих современников, 6 октября, вместе с герцогом Орлеанским и Мирабо, много содействовал возбуждению народа против обитателей Тюльери. Но, в противоположность своему другу, герцогу Орлеанскому, отправившемуся ради своей безопасности на время в Англию, Бирон до конца оставался на своем посту. Несмотря на то, что ему даже предложили теперь место коменданта острова Корсики, которого он раньше так добивался, он предпочел принести свое честолюбие в жертву дружбе и остался в Париже, где, однако, одно время держался выжидательной политики, которая многими истолковывалась не в его пользу. Тогда он, по поручению национального собрания отправился сначала в Мец, где ознакомился с настроением войска, а потом в Лондон, куда поехал вместе с Талейраном. Вернувшись обратно, во Францию, он получил в командование северную армию, после того как члены национального собрания убедились в том, что он будет беспрекословно исполнять все предписания собрания. И действительно, преданный исключительно своей идее, он старался только о том, чтобы доблестно исполнить свой долг до конца, не помышляя о собственной славе и почестях; так, например, по первому приказанию национального собрания, он беспрекословно поступил со всем своим войском в распоряжение генерала Жюстина, служившего перед тем под его начальством. Поступок этот вызвал общее одобрение со стороны его современников. Вскоре, вслед за этим, его отправили на южную границу командовать войсками, расположенными в Альпах. Он искал здесь случая отличиться, но ошибся, — враги его, боясь возрастающей его популярности, добились его перевода в Вандейский округ, где под его начальством очутились совершенно недисциплинированные войска, командование которыми являлось крайне ответственным и тяжелым делом. И тут впервые в Бироне проснулось недоверие к собственным силам и он начал разочаровываться в своих надеждах относительно блестящего будущего своего народа. Он видел вокруг себя борьбу партий, борьбу страстей, со всех сторон он был окружен шпионами; агитаторы самых различных направлений возбуждали солдат против офицеров и восстанавливали офицеров против высших властей. Каждый день почти он посылал отчаянные депеши в военное ведомство с требованием выслать ему еще солдат, доставить нужный провиант, снабдить войско оружием; ему отвечали на это постоянным отказом, ссылаясь на то, что и так уже Вандейский округ стоит очень дорого правительству. Он поспевал объезжать всегда лично весь свой округ, следил положительно за всем и выказал себя прекрасным администратором и великолепным стратегом и оставался на своем посту до конца, хотя вера его в дело была уже подорвана и жертва, принесенная им республике казалась ему напрасной, так как она не достигла своей цели. Он считал, что настало время стране успокоиться и не мог примириться с тем, что инсургенты продолжали свое разрушительное дело, которое должно было привести к гибели всю страну. Чтобы спасти ее, он предложил воспользоваться военной силой и положить конец этой междуусобной войне, но прежде надо было организовать армию и дисциплинировать войско, чтобы можно было рассчитывать на его поддержку в этом последнем решительном акте кровавой революции. Враги Бирона, преследовавшие личные цели и стремившиеся к полной анархии, воспользовались первым попавшимся предлогом, чтобы обвинить его в измене и немедленно предать суду. А между тем, трудно было найти человека, более преданного своему делу, более ненавидевшего монархический образ правления и более демократа, — чем, он. В июле месяце 1790 г. он, один из первых добровольно отказался от всех своих титулов и стал называться просто — Арман Гонто.
Явившись перед революционным трибуналом, он совершенно спокойно, даже с улыбкой, выслушал свой смертный приговор. Весь день он был тоже спокоен и ровен, так же как и на следующее утро; он спал и ел хорошо, как всегда. Лицо его нисколько не изменилось и оставалось бесстрастным и холодным до самого конца. Когда к нему вошел палач, он только что начал дюжину устриц. «Гражданин, — сказал он, — позвольте мне докончить эту дюжину, — и, подавая ему стакан вина, добавил: — выпейте этого вина, так как вам необходимо запастись мужеством при вашем ремесле», — и затем совершенно спокойно пошел на казнь. Он умер 1 января 1794 г. от руки палача, все таким же республиканцем, каким был всю свою жизнь, не осуждая ни единым словом ту новую, созидающую силу, жертвой которой он пал и не выражая никакого сожаления по поводу гибели царствующего дома, хотя некоторые современники и приписывали ему громкую фразу, будто сказанную им в защиту последнего.
В последние годы своей жизни Бирон не раз выказывал поползновение помириться со своей женой, достоинства которой он оценил только после того, как остепенился сам, но их разделяли теперь уже не только личные счеты, но и политические воззрения, так как жена его была до конца своей жизни ярой монархисткой и не могла примириться с образом мыслей своего мужа. Она окончила свою жизнь тоже на эшафоте, шесть месяцев спустя после смерти мужа, причем, говорят, произошла роковая ошибка, благодаря которой ее имя было случайно внесено в обвинительный акт, составленный уже заранее для многих.
I. 1744–1777
Личные воспоминания. — Герцог Гонто. — Отец Лозена и маркиза Помпадур. — Детство Лозена. — Его семья. — Шоазели. — Увлечения молодости. — Мадам д'Эспарбель и графиня де Стэнвиль. — Женитьба Лозена. — Разные приключения. — Леди Бенбюро.
В жизни моей было так много странных приключений, с самого детства я был свидетелем стольких важных событий, что считаю себя вправе оставить после себя мемуары для близких мне людей. Написаны они мною исключительно для них, так как потребовалась бы еще самая тщательная обработка, раньше чем они могли бы сделаться достоянием читающей публики. Я буду придерживаться только одной правды и в моем повествовании я часто буду возвращаться к одному и тому же предмету, не соблюдая постепенности, как я никогда не соблюдал ее и в моем поведении; я попеременно буду являться в них фатом, игроком, человеком политики, военным, охотником, философом, а часто — и тем, и другим — вместе.
Прежде всего, я должен сказать несколько слов своим читателям о моем отце, герцоге де Гонто. Это был в высшей степени честный, добрый и сострадательный человек, на которого вполне можно было положиться. Он не отличался большим умом или образованием, но обладал здравым смыслом, неподкупностью и в совершенстве знал все правила светских приличий и придворного этикета. Благодаря его выдержанности, его благородной и приятной манере говорить, его природной веселости и отвращению к интригам — его все любили и уважали. Довольно серьезная рана, полученная им в сражении при Эттингене, дала ему возможность выйти в отставку. В чине генерал-лейтенанта он пристроился ко двору и сделался близким другом мадам де Шатору, а следовательно, находился в постоянном общении с королем. Многочисленные услуги, оказанные им своему другу в болезни, от которой она потом и умерла, еще более расположили к нему короля. С мадам де Помпадур он сумел войти в такие же дружеские отношения, как и с ее предшественницей. Своим положением при дворе, он, однако, пользовался только для того, чтобы делать добро другим, и я положительно не встречал никогда людей, у которых было бы так мало врагов, как у моего отца.
Первые годы моей жизни протекли, таким образом, при дворе — я вырос почти на руках мадам де Помпадур. Не зная, где бы найти мне подходящего гувернера, отец мой решил взять для этой цели лакея моей покойной матери, умевшего читать и писать довольно прилично; чтобы придать ему более важности, его стали величать после этого камердинером. Впрочем, кроме того, ко мне пригласили еще всевозможных учителей, бывших тогда в моде, но мой воспитатель — его звали мосье Рох, — не был в состоянии руководить их занятиями или дать возможность извлечь пользу из их уроков.
Он ограничился тем, что выучил меня писать и научил меня читать громко и бегло, что в те времена считалось еще редкостью во Франции. Эти таланты способствовали потом тому, что я сделался почти необходим мадам де Помпадур, которая постоянно заставляла меня читать ей или писать за нее, а также иногда за короля. Мы стали после этого посещать чаще Версаль и я еще более забросил свои занятия. Впрочем, детство мое проходило так же, как у всех моих сверстников одного со мной положения — в свете нас одевали роскошно напоказ, а дома мы голодали и ходили чуть не голыми. Двенадцати лет отроду я уже поступил в гвардейский полк, причем король обещал мне скорое повышение и я уже знал, что обладаю огромным состоянием и мне предстоит самая блестящая карьера, без всякого старания с моей стороны.
Граф де Стэнвиль и мой отец женились на двух родных сестрах (моя мать была старшая и умерла при моем рождении) и это способствовало их сближению между собой. Дружеские отношения моего отца к мадам де Помпадур дали ему возможность выхлопотать своему свояку место посланника сначала в Риме, потом в Вене, затем он добился для него титула герцога Шоазеля и сделал его министром иностранных дел; благодаря своему уму и многочисленным талантам, он быстро завоевал себе симпатии маркиза, а вслед затем и расположение короля. У герцога Шоазеля была сестра в Ремиремонте; состояния у нее никакого не было и она пользовалась доходами с церковного имущества. Она обладала чисто мужским складом характера и была способна совершить великие подвиги или затевать великие интриги; брат взял ее к себе. Она была некрасива, но это не мешало ей нравиться всем и ее смело можно было назвать обаятельной женщиной. Она в скором времени приобрела огромное влияние на брата, но, чтобы придать себе еще больше веса и отклонить какие бы то ни было подозрения на свой счет, она решила выйти замуж, но так, чтобы ни в чем не стеснять себя и не зависеть от мужа. Выбор ее пал на герцога Граммона, человека бесхарактерного и жившего уже несколько лет вдали от света, в небольшом домике, близ Парижа, где он и проводил свое время среди музыкантов и девиц легкого поведения. Все это как нельзя более подходило в данном случае, так при первом признаке неповиновения со стороны герцога Граммона, его легко можно было выслать опять на прежнее место; отец мой принял горячее участие в этом деле, способствовал тому, что Граммону разрешили жить в Париже, что ему было раньше запрещено, и свадьба эта состоялась.
Мне тогда было четырнадцать лет и я был довольно красивый ребенок. Герцогиня де Граммон приняла меня под свое особое покровительство, с намерением, как я думаю, со временем подготовить себе будущего любовника, который всецело принадлежал бы ей и ни в чем бы не стеснял ее: ее влияние или, вернее, ее власть над герцогом де Шоазелем усиливалась с каждым днем; герцогиня де Шоазель, страстно любившая своего мужа, стала ревновать его, и несколько месяцев спустя, обе женщины ненавидели уже друг друга. Мой отец, со свойственной ему корректностью сумел себя поставить так, что не принял сторону ни той, ни другой, и был дружен с обеими. Я был настолько счастлив, что в этом случае последовал его примеру, но, к стыду своему, должен признаться, что в душе, следуя влечению своего сердца, я был всецело на стороне герцогини Граммон, которая была мне за это очень благодарна. Как раз в это время она отвезла меня в Меннар, к мадам де Помпадур, проводившей много времени в своем любимом замке, отличавшемся необыкновенной архитектурой и великолепными садами. У герцогини де Граммон была камеристка, мадемуазель Жюли, пользовавшаяся неограниченным доверием своей госпожи, и решившая, по-видимому, что то, что госпожа ее бережет для себя, может пригодиться и ей; она осыпала меня ласками и была очень предупредительна со мной, но не достигла своей цели, так как я был еще слишком невинен в то время, хотя, несмотря на это, охотно проводил у нее целые часы и наслаждался бессознательно ее обществом; но мосье Рох очень быстро сообразил, в чем дело, и очень решительно, хотя и спокойно, запретил мне всякое сношение с Жюли, что меня крайне огорчило. Но в скором времени случилось событие, заставившее меня если не забыть ее, то, по крайней мере, сильно развлекшее меня в моем горе. Герцог де Шоазель, получивший в это время как раз пост военного министра, выхлопотал своему младшему брату, графу Стэнвилю, чин генерал-лейтенанта и пристроил его при дворе. Состояния у него не было, но положение его брата и милостивое расположение к нему короля обеспечивали ему хорошую партию; выбор пал на м-ль де Клермон-Рейнель, обладавшую прелестным личиком и огромным состоянием, которой в то время исполнилось только что пятнадцать лет. Все это было устроено и налажено, пока де Стэнвиль находился еще в армии, где служил до этого времени, и когда настала зима, ему послан был приказ явиться ко двору и шесть часов спустя после приезда его в Париж, состоялась его свадьба. Я увидел мадам де Стэнвиль в первый раз в день ее свадьбы и она произвела на меня впечатление, которое никогда потом не могло уже изгладиться — я сразу влюбился в нее. На мой счет, конечна, стали подсмеиваться, и весть об этом дошла до нее. Она была очень этим польщена, но герцогиня де Шоазель зорко следила за тем, чтобы ее молодая невестка не увлеклась бы никем. Мадам де Граммон, не любившая своего младшего брата и опасавшаяся, чтобы молодая женщина не слишком понравилась герцогу де Шоазелю, который уже стал засматриваться на нее, ничего не имела против того, чтобы та завела себе любовника. Она в этом не видела никаких препятствий, угрожающих ее собственным планам, так как рассчитывала на то, что всегда сумеет заставить меня вернуться к ней, когда ей это будет удобно. Вследствие этого, она заметно покровительствовала нашей зарождающейся любви и часто приглашала меня к себе вместе.
Мадам де Стэнвиль объявила мне как-то, за обедом у де Шоазель, что на следующий день мы приглашены с ней оба обедать к герцогине Граммон и можем провести у нее целый день. Я был, конечно, вне себя от радости, но г. Рох, пронюхавший как-то об этом и строго следивший за моей нравственностью, захотел на другое утро непременно вести меня в церковь, так как это было воскресенье. Я стал возражать ему и мы поспорили; он пригрозил мне пожаловаться отцу, которого я очень боялся, и мне пришлось уступить, несмотря на все мое отчаяние. Он повел меня к обедне, и я от ярости и горя лишился вдруг чувств и очнулся только на паперти, окруженный какими-то старухами. Меня отвели домой и я чувствовал себя так плохо, что меня уложили в постель. Тогда меня приехала навестить герцогиня де Граммон и привезла с собой мадам де Стэнвиль. Я рассказал ей все, что произошло со мной; она рассмеялась, поехала к отцу, добилась того, что тот выбранил моего воспитателя, и получила от него разрешение увезти меня обедать к себе, чтобы окончательно способствовать моему выздоровлению. Этот день остался одним из лучших дней в моем воспоминании — я провел его почти весь наедине с избранницей своего сердца; она ясно дала мне понять, как ее трогает мое чувство к ней и охотно допускала те небольшие фамильярности, которые я, по своей невинности, позволял себе с ней. Я целовал ее руки, она клялась мне, что будет любить меня всю жизнь, и я больше ни о чем не мечтал в эту минуту.
Затем, в продолжение шести месяцев, ей пришлось высидеть дома, так как у нее сделался коклюш. Меня к ней, конечно, не пускали и мы только изредка, урывками, виделись с ней и то всегда в присутствии мадам де Шоазель. Доктора послали ее на воды в Коттере; ее отвезли туда весною, а зимой она вернулась обратно совершенно здоровая. Она стала очень много выезжать с герцогиней де Шоазель. танцевала она великолепно. Она имела огромный успех на балах, ее окружали, за ней ухаживали и ей стало неловко, что выбор ее пал на такого ребенка, как я. Она немедленно стала третировать меня свысока и увлеклась мосье де Хокур. Я ревновал, возмущался, приходил в отчаяние — ничто не помогло, она осталась безжалостной ко мне.
Мой отец в это время устроил мою свадьбу с м-ль де Буффлер, внучкой и наследницей вдовы маршала де Люксембург — а следовательно, великолепной партией.
Я был очень огорчен этим выбором отца, так как находился под влиянием герцогини Граммон, ненавидевшей, и не без причины, бабушку моей невесты и наговорившей мне много худого про нее. Решено было, что я должен познакомиться со своей будущей женой и мне приказано было явиться на бал к жене маршала де Мирпо. Я должен был придти заранее, так как м-ль де Буффлер должна была обедать у нее, и действительно, ровно в четыре часа я был уже там и увидел очаровательную особу, которая мне чрезвычайно понравилась и которую я и принял за свою невесту. Но, к несчастью, я ошибся, это была м-ль де Рот. Меня эта ошибка огорчила еще более, когда, наконец, из будуара хозяйки дома вышла м-ль де Буффлер, которая очень теряла в сравнении с очаровавшей меня девушкой.
На этом балу были также мадам и м-ль де Бово; трудно было бы найти в ком-нибудь больше грации, природного ума и прелести, чем в этой красавице. Я встречался с м-ль де Бово на всех балах, я часто видел ее также у герцогини де Граммон, которая была очень дружна с ее матерью. Я старался ей понравиться, она относилась к моему ухаживанию очень благосклонно и во всех отношениях гораздо больше подходила мне, чем м-ль Буффлер. Я решил жениться на ней и сказал об этом герцогине де Граммон, которая одобрила мое решение. Но когда я сказал об этом отцу, он отнесся ко мне очень сурово и заявил, что им уже дано слово и он сдержит его во что бы то ни стало. Я решил в глубине души, что, несмотря на это, все же не позволю женить себя насильно. Моя привязанность к м-ль де Бово очень нравилась ее матери, и, уезжая на долгое время в Лоррен, она выразила мне желание, чтобы мечты мои сбылись, и она, с своей стороны, готова способствовать браку моему с ее дочерью. М-ль де Бово даже обещала, время от времени, вспоминать обо мне. Но путешествие их длилось очень долго, а потом перед самым приездом в Париж, мадам де Бово заболела ветряной оспой и умерла. М-ль де Бово вернулась в Париж, несколько месяцев спустя и ее поместили в монастырь Пор Руаяль. Я искренно сожалел о кончине мадам де Бова и нисколько не переменил своих намерений по отношению к ее дочери, но мне хотелось узнать, как она теперь относится ко мне. Я написал ей письмо и отправил его тайком в монастырь. Привожу его здесь целиком:
«Я не хотел, мадемуазель, увеличивать ваше горе своим, но вы отдадите мне должную справедливость, допуская мысль, что я утратил столько же, как и вы. Мой отец хочет меня женить, но чем больше я думаю о той чести, которую оказывает мне м-ль де Буффлер, тем больше я сознаю, что недостоин ее, тем больше я убеждаюсь в том, что мы не подходим друг к другу. Для меня возможно только одно счастье — способствовать вашему счастью, которым вы осчастливите и меня. Я не смею просить своего отца сделать предложение от моего имени вашему отцу, пока не узнаю, не имеете ли вы чего-нибудь против этого. Дело идет о вечном союзе и мне кажется, что вы, не стесняясь, можете принять или отказать мне в моем предложении.
Я ожидаю вашего ответа с большим нетерпением и тревогой, чем если бы дело шло только о моей жизни.
С глубоким уважением и почтением остаюсь вашим преданным и скромным слугой.
Граф де Бирон».
Воспитательница м-ль де Бово прочла мое письмо, раньше чем отдать его своей воспитаннице. «По настоящему, мне не следовало бы отдавать вам этого письма, — сказала она, — но оно содержит настолько важные для вас вещи, что я не только отдаю его, но и разрешаю вам ответить на него».
М-ль де Бово прочла мое письмо, вложила его в конверт, запечатала и вернула мне обратно, не приписав ни единого слова; я был оскорблен этим поступком, которого не заслужил, и решил исполнить желание своего отца, но с тем условием, чтобы свадьба состоялась еще через два года, и до тех пор я буду пользоваться неограниченной свободой.
Я в это время увлекался актрисой в Версальском театре; ей было только пятнадцать лет, звали ее Евгения Бобур и она была еще более невинна, чем я, так как я уже прочел несколько дурных книг и искал только случая применить на практике прочитанное. Я решил просветить свою маленькую подругу, которая настолько любила меня и доверяла мне, что готова была исполнить все мои желания. Одна из подруг уступила нам свою комнату или, вернее, крошечную коморку, где она спала, так как там была только постель и два стула. Но в первое же наше свидание мы увидели огромного паука, которого мы смертельно испугались — ни она, ни я не решились убить его. Мы решили расстаться на этот раз, чтобы свидеться при более подходящих обстоятельствах, где уже не будет пауков. Мой отец узнал как-то об этой связи, испугался ее почему-то и, неделю спустя, дочь и мать были уже высланы из Парижа.
Вскоре после этого я обратил на себя внимание графини д'Эспарбес, кузины маркиза де Помпадур, хорошенькой и миловидной женщины. Она всячески выделяла меня и, наконец, мне так польстило ее внимание, что я сам влюбился в нее. Однажды, когда король ужинал в Фонтенебла с мадам де Помпадур и несколькими приближенными, я ужинал в городе с мадам д'Эспарбес и мадам д'Амблимон, другой кузиной маркизы Помпадур. После ужина, последняя удалилась к себе под предлогом, что ей надо написать письмо, а мадам д'Эспарбес, ссылаясь на сильную мигрень, прилегла. Я хотел удалиться, но она попросила меня остаться и прочесть ей небольшую комедию, под заглавием «К счастью», которую мы играли с ней как-то вместе и после которой она всегда называла меня «Мой маленький кузен».
— Послушайте, мой маленький кузен, — сказала она, несколько минут спустя, — мне надоела эта книга; садитесь ко мне на постель и мы немного поболтаем, это меня развлечет. — Она уверяла, что ей очень жарко и старалась раскрыться, как можно больше. Голова моя кружилась, я был весь как в огне, но я боялся ее оскорбить, я не решался отважиться на что-нибудь большее и целовал только ее руки, не спуская глаз с ее белой, прелестной шейки, что, казалось, очень нравилось ей. Она несколько раз уговаривала меня быть умником, чтобы подчеркнуть, что я слишком скромен, но я в точности исполнял ее советы, я покрывал ее всю поцелуями, но не решался на большее. Когда, наконец, она убедилась, что я действительно так наивен, как кажусь, она довольно холодно приказала мне удалиться. Я повиновался ей беспрекословно, но только что я вышел, я стал упрекать себя за свою скромность и обещал вознаградить себя в следующий раз, если представится подходящий случай.
Я увиделся с мадам д'Эспарбес опять в Версале, после ужина, бывшего у мадам Помпадур, я предложил ей руку, чтобы провести ее в ее апартаменты, и как только мы очутились в комнате, она хотела меня выслать вон, но я сказал ей:
— Подождите минутку, моя милая кузина; теперь еще не поздно, и если я вам не слишком наскучу, мы опять можем почитать немного.
Глаза мои блестели страстью, которой она еще не видела во мне.
— Хорошо, — ответила она, — но с тем условием, что вы будете так же скромно вести себя, как в тот раз. Пройдите в ту комнату, я разденусь, и как только лягу, я позову вас.
И действительно, несколько минут спустя, я вернулся опять к ней. Я уселся у нее на постели, не спрашивая позволения; она не противилась этому.
— Читайте же, — сказала она.
— Нет, мне так приятно вас видеть, что я не могу читать, я не разберу ни одного слова.
Я пожирал ее глазами, книга упала из моих рук и, без всякого сопротивления с ее стороны, я снял с ее шеи платочек, закрывавший ее. Она хотела что-то сказать, но я закрыл ей рот поцелуем. Рано утром она, с большими предосторожностями, проводила меня из своих комнат. Несколько часов спустя я получил от нее следующую записку:
«Как вы спали, мой маленький кузен? Видали меня во сне? Хотите снова повидаться со мной? Мне надо отправляться в Париж по поручению маркизы Помпадур; приходите ко мне пить шоколад до моего отъезда, и повторите мне снова, что любите меня».
Подобное внимание тронуло меня; мне казалось, что только я один мог вызвать к себе такое чувство, мне стало стыдно, что мадам д'Эспарбес предупредила меня, я быстро оделся и побежал к ней. Я в восторге от нее. Она сама по себе мне очень нравится, и к тому же, я чувствую себя польщенным, обладая такой женщиной. Я, конечно, был настолько честен, что никому не рассказывал об этом, но очень радовался, если кто-нибудь догадывался об этом.
В этом отношении, впрочем, она точно предугадывала мое желание и нисколько не скрывала своих отношений ко мне. Она вышила свое имя на кокарде, которую я одевал на смотр короля, и этим ясно дала понять о моей победе, которая, к сожалению, однако длилась не долго, так как, еще летом, она занялась принцем Конде. Я сердился, грозил, обижался, ничего не помогло. Она прислала мне мою отставку в следующих выражениях:
«Мне очень жаль, граф, что мое поведение приводит вас в дурное настроение духа. Но, к сожалению, я ничего не могу изменить в нем, а тем более жертвовать, ради вашей фантазии, людьми, которые мне нравятся. Надеюсь, что общественное мнение будет судить обо мне не так строго, как вы. Надеюсь также, что вы простите мне за мою откровенность то горе, которое я причиняю вам, по вашим словам. Множество причин, которые не стоит здесь перечислять, заставляют меня просить вас посещать меня не так часто, как прежде. Я слишком хорошего о вас мнения, чтобы бояться чего-нибудь со стороны такого честного человека, как вы.
Честь имею оставаться и т.д.».
Я попросил у нее еще одно последнее свидание, она согласилась на него без всякого колебания и встретила меня так спокойно, что я смутился.
— Вы хотели меня видеть, — сказала она, — в подобном случае, всякая другая на моем месте не согласилась бы на такое свидание, но я считаю себя обязанной дать вам несколько советов, так как интересуюсь вами, как своим прежним знакомым. Вы действительно, редкий ребенок! Ваши взгляды, ваши принципы совершенно не соответствуют духу времени. Верьте мне, мой маленький кузен, что недостаточно быть сентиментальным, это только смешно и больше ничего. Вы мне очень понравились, мой милый, но, право, я не виновата, что вы вообразили, что, с моей стороны это глубокая и вечная любовь. Что вам за дело до того, люблю ли я вас еще, люблю ли другого или вовсе никого не люблю? У вас много данных, благодаря которым вы всегда будете нравиться женщинам; будьте уверены в том, что, потеряв одну, вы всегда найдете другую — это лучшее средство быть всегда счастливым и довольным. Вы слишком благородны для того, чтобы стараться мне делать неприятности, и, кроме того, они ведь скорее повредят вам, чем мне. У вас нет никаких доказательств того, что произошло между нами, и вам никто и не поверит, а если и поверят, так вряд ли это заинтересует кого-либо. Если кто и знал, что я взяла вас себе в любовники, то ведь никто не стал бы думать, что я вас всегда оставлю при себе. А рано или поздно мы разойдемся, не все ли равно. Впрочем, дурное мнение о вас и недоверие к вам повредило бы вам в глазах других женщин, если бы вы вздумали мстить мне. Советы, которые я вам даю, доказывают вам, мой друг, что мое расположение к вам оказалось прочнее моей любви.
Я совершенно смутился и представлял из себя довольно глупую фигуру; начал было оправдываться, уверял в своей преданности; она вывела меня из этого глупого положения, позвонив своей горничной, чтобы одеваться. Я постоял еще минуту, потом вышел.
В скором времени, я утешился в своей неудаче и несколько времени оставался совершенно свободным. Потом я нашел себе очень милую красивую молодую девушку, у одной из тех дам, ремеслом которых служит добывание таких девушек. Эта была особенно мила, еще очень неопытна и наивна. Она согласилась поступить ко мне на содержание, не смущаясь тем, что я, по скудости своих средств, мог ей предложить только маленькое помещение в третьем этаже, очень плохо обставленное. Наша связь продолжалась, однако, всего несколько месяцев. Она казалась совершенно довольной своим положением и не спрашивала у меня больше денег, чем я мог ей давать. Но, когда однажды я уезжал на неделю в деревню, я вернулся затем опять к ней, прислуга ее дала мне записочку следующего содержания:
«Мне очень жаль расстаться с вами, милый друг, и мне очень неприятно, что я огорчу вас своим поведением, но я уверена, что вы не будете сердиться, узнав, что я предпочла перейти на более выгодные условия, которые вы никогда не будете в состоянии предложить мне. Я открыто сознаюсь в том, что боялась остаться на улице, в случае, если бы вы перестали содержать меня. Прощайте, мой дорогой друг; уверяю вас, что, несмотря на свой поступок, я вас люблю и жалею вас от всего сердца. Помните, что Розалия ваша никогда не забудет вас».
Розалия была прелестная девушка, и я очень жалел, что потерял ее, но сердиться на нее, конечно, не мог, так как она поступила благоразумно, выбрав более обеспеченное существование. Мне только было обидно, что она скрыла это от меня и не имела мужества сознаться мне в этом раньше. Несколько времени я, как и все молодые люди моих лет, развлекался многими, не останавливаясь ни на одной. Смерть мадам де Помпадур составляет первое важное событие в моей жизни: моя привязанность к ней и ее дружеское отношение ко мне заставляли меня глубоко скорбеть об ее утрате. Во время ее болезни я близко сошелся с принцем Гемене и я уверен, что эта дружба будет длиться всю нашу жизнь. Затем, в продолжение целого года я был исключительно занят своей болезнью, легкие мои сильно пострадали, и я думал только о том, чтобы опять выздороветь.
Принц Тингри-Монморанси женился в 1765 году на м-ль де Лоранс, высокой, сильной и здоровой девушке, лет двадцати, хотя на вид ей можно было дать целых тридцать. Это была добрая, веселая женщина, любившая повеселиться и неравнодушная к племяннику своего мужа, мсье Люксембургу.
Я очень часто посещал ее родителей и там постоянно встречался с мадам де Тингри. Я ей, видимо, нравился, — это я сразу заметил, — она тоже подходила мне и я не имел ничего против того, чтобы водвориться в качестве близкого друга в этом доме. Мадам Тингри не отличалась особенным умом или знанием света, понять ее было иногда довольно нетрудно, и ее увлечение мной было вскоре всеми замечено. Я последовал за ней в ее имение, где мы должны были играть комедию, в которой я старался выставить на вид ее таланты, и, благодаря этому, заслужил глубокую благодарность; она в это время явилась инициаторшей шутки, которая наделала столько шуму, что о ней стоит упомянуть здесь.
Маркиз де Жезвр обладал прелестным летним помещением близ Фонтенебло, и он отвел в нем самую плохую комнату герцогине д'Аврэ. Мадам Тингри напрасно уговаривала его уступить гостье свою комнату, он ни за что не соглашался на это. Тогда она решила, что его вовсе не следует пускать в его комнату; вечером мы все устроили засаду около дома, где он как раз ужинал, и когда он вышел из него и сел в свой экипаж, мы остановили его и заставили пересесть в наш кабриолет, а затем повезли его в лес в Фонтенебло и все время уговаривали подчиниться обстоятельствам и добровольно уступить свою комнату. Он не хотел исполнить нашей просьбы и мы поехали дальше с угрозой, что будем ездить до тех пор, пока он не сделает так, как мы хотим; мы переменили лошадей на постоялом дворе за две мили от Фонтенебло, он хотел было начать сопротивляться, но мы уверили всех, что это наш родственник душевнобольной, которого мы везем в его замок, где он и будет подвергнут одиночному заключению. Наш рассказ произвел такое впечатление, что, полчаса спустя, ямщики уже уверяли, что видели его бегающим без толку по конюшне. Не успели мы проехать и четверти мили от постоялого двора, как он уже обещал нам исполнить все, что мы хотим, и мы повезли его обратно. В шутке этой принимали участие герцог д'Аврэ, маркиз Руаян, отец молодого Люксембурга, принц де Гамене и я; двое ехали в кабриолете с вашим пленником, остальные следовали за ними верхом. Мы хохотали страшно, когда расстались, наконец, с ним, и он даже не особенно сердился, но потом его камердинер уверил его, что он должен чувствовать себя, глубоко оскорбленным, и он просил своего отца, герцога де Трэма, донести обо всем королю.
В продолжение целых двух часов меня бранил за эту выходку каждый, кто имел на это право, так что я, наконец, решил ехать в Париж и там выжидать последствий нашей шутки. Несколько часов спустя после моего прибытия в Париж, я получил записку от отца, который писал мне, что решено всех нас посадить в Бастилию и что, вероятно, это произойдет еще в продолжение этой же ночи. Я решил закончить это происшествие как можно эффектнее и пригласил к себе несколько хорошеньких хористок из оперы, чтобы в их обществе ждать рокового часа. Видя, однако, что ареста не последовало, я набрался храбрости и отправился во Фонтенебло, чтобы охотиться с королем, но, в продолжение всей охоты, он не сказал с нами ни слова, так что, при виде такой немилости, с нами даже перестали кланяться. Но я нисколько не смущался этим. Вечером мне пришлось стоять на карауле. Король подошел ко мне и сказал: «Все вы довольно пустые головы, но все же вы меня насмешили; приходите ужинать и приведите с собой де Гемене и Люксембурга». С этой минуты, все как бы преобразились и нам стали оказывать опять то же уважение, которым мы пользовались за три дня до этого.
Мадам де Граммон в это время решила опять заняться мною и не выпускала меня из виду. Мадам де Стэнвиль становилась красивее решительно с каждым днем. Герцог Шоазель, конечно это заметил. Мои отношения с нею были довольно натянуты, я не мог забыть презрения, с которым она когда-то третировала меня, она не могла не заметить, что я вовсе не заслужил его, и что я сам по себе очень недурен. В то время как раз ее муж нанял дом в Сен-Жерменском предместье и отправил ее туда совершенно одну.
Интерес, который выказывала ко мне герцогиня Граммон, конечно, не мог ускользнуть от мадам де Стэнвиль и она стала выказывать мне больше внимания. Однажды она прислала мне сказать, что у нее болит голова и она не может ехать обедать к герцогу Шоазелю, а просит меня придти посидеть с нею. Я зашел к ней из вежливости, думая, что визит мой ограничится несколькими минутами, но она встретила меня очень радостно и мы некоторое время говорили о посторонних предметах.
— Вам предстоит играть впоследствии большую роль, — сказала она вдруг совершенно неожиданно, — ведь те, на кого обратила внимание герцогиня Граммон, имеют всегда огромный успех в свете.
— Я не знаю, что вы хотите этим сказать, — ответил я, немного смущенный, — вам должно быть известно, что герцогиня всегда была очень расположена ко мне, но этим все дело и ограничивается.
— Простите за мою нескромность, — сказала она, — но, право же, я это заметила, и я бы себе никогда не простила, если бы знала, что вы попали в подобную переделку, только благодаря тому, что я когда-то оттолкнула вас от себя.
— Да, я никогда не забуду этого и очень рад, что вы вспомнили об этом, так как думал, что вы забыли уже прошлое.
— Да, я должна теперь сознаться перед вами, что была тогда неправа, но, в оправдание мне может служить моя молодость. Вы знаете, что в такие годы всегда существуют разные предрассудки, и, кроме того, меня приводили в ужас все те препятствия, которые в те времена становились между нами; но теперь я откровенно сознаюсь в том, что была неправа, что я смотрела на вас иными глазами и думала, что вы не достойны моей любви.
Несмотря на то, что я был глубоко равнодушен в то время к мадам де Стэнвиль и что она потеряла всякие права на мою любовь, я невольно был смущен ее словами.
— Послушайте, — сказал я ей, — разве вам не все равно, что со мной будет? Разве вас касается то обстоятельство, что другая женщина хочет обладать тем, которого вы оттолкнули от себя? Ведь у вас есть любовник? Разве вы забыли те муки, которые причинили мне когда-то, приблизив к себе Жокура?
— Я, конечно, не буду отрицать своей связи с Жокуром, но я должна сказать вам, что между нами все кончено, так как он слишком проигрывал от сравнения с вами. Я много раз сожалела уже о происшедшем и не раз собиралась вам сказать это, но каждый раз меня останавливала мысль, что вы и так имеете большой успех у женщин. Я прекрасно видела, однако, что ни одна из них не сумела вас привязать к себе, как следует, и я всегда надеялась на то, что, со временем, вы опять вернетесь ко мне, но я должна сознаться, что моя золовка внушает мне серьезное опасение. Вы видите, как я откровенна с вами, будьте же так же откровенны со мной. Вы влюблены в мадам де Граммон? Или вы только имеете в виду карьеру, которую можете сделать благодаря ей?
Я не мог ответить ей сразу — во мне происходило что-то непонятное. Я не мог отрицать того, что очень гордился тем, что понравился мадам де Граммон и буду обладать этой женщиной, у ног которой пресмыкался весь двор; с другой стороны, никогда мадам де Стэнвиль не казалась мне такой привлекательной и красивой. Ответить — значило выбрать одну из них. Я долго молчал, наконец, сказал:
— Я слишком вас любил и не в состоянии запретить вам читать в моей душе. Мадам де Граммон имеет полное право рассчитывать на мою благодарность; час тому назад я готов был на все, чтобы доказать ей эту благодарность с моей стороны, но теперь я опять почувствовал, что во мне раскрылась старая рана; я не хотел бы оказаться неблагодарным, но, в то же время, я готов на все, чтобы доказать вам, как я вас люблю.
— Я не хочу, чтобы вы оказались неблагодарным, — ответила она, протягивая мне самую хорошенькую ручку в мире, — но я готова взять на себя обязанность руководить изъявлениями вашей благодарности. Вы можете выказать ей дружбу, уважение и почтение, но все остальное принадлежит мне. Я буду осторожна и скрытна, но я хочу, чтобы вы показывали мне все, что она будет писать вам, и я должна знать все, что она будет говорить вам. Я не была бы так требовательна к вам, если бы меньше любила вас.
Все, что вообще может дать молодость и красота, казалось, обещали мне в эту минуту глаза мадам де Стэнвиль, и мадам де Граммон пала жертвой этих глаз. Но мы были так влюблены друг в друга, что не могли скрыть нашу любовь от других, как мы на это рассчитывали. Мадам де Граммон сразу поняла, в чем дело. Она была настолько умна, что ничего не говорила мне, но обращалась со мной очень холодно, и возненавидела свою бедную невестку так жестоко, что не переставала преследовать ее до конца. По возвращении в Париж, мадам де Стэнвиль сказала мне как-то:
— Мы с вами квиты, мой друг; у вас есть очень могущественный соперник, который, однако, не в состоянии затмить вас своей особой. Герцог Шоазель сегодня утром предлагал мне свою любовь и свое покровительство. Несмотря на мои холодные и недружелюбные ответы, он не переставал заклинать меня полюбить его. Я сделала все, что могла, чтобы разрушить в нем всякие надежды, и, кажется, в конце концов мне это удалось.
Но она ошиблась. Вместо того, чтобы прекратить свои преследования, он только усилил их. Он стал ревновать ее ко мне и потребовал, чтобы она больше не принимала меня. Она ответила ему решительно, что он может считать меня ее любовником или нет, — это все равно, но, во всяком случае, она не перестанет принимать меня. Ее муж, наконец, тоже стал ревновать и запретил мне показываться в его доме. Маленькая ложа в итальянской комедии была теперь единственным местом, где мы могли встречаться с ней, но и это было далеко небезопасно. Надо сказать правду, все люди в доме боготворили ее, а так как я тоже всегда бывал очень щедр и ласков с ними, то и они все были расположены ко мне. Ее швейцар велел ей передать через ее камеристку, что он всегда готов пропустить меня ночью, через маленькую боковую дверь, где меня никто не увидит. Предложение это было, конечно, принято с нашей стороны с большой радостью и несколько раз все обошлось благополучно. Но один раз мы чуть было не попались. Случилось это так: мадам де Стэнвиль объявила, что я могу ночью пробраться к ней; я, конечно, не замедлил воспользоваться этим приглашением и явился в назначенный день на свидание. Раздеться мне было недолго и скоро я уже очутился в объятиях своей возлюбленной, как вдруг кто-то стал стучать в наружную дверь. В ту же минуту вбежала ее камеристка и воскликнула:
— Все потеряно, это сам граф; теперь вам уже нельзя выйти отсюда через дверь, скорее прыгайте в сад, оттуда вас уже выпустят как-нибудь. — Я выпрыгнул из постели в одной рубашке и бросился по лестнице, ведущей в гардеробную. Как раз в эту минуту граф поднимался по ней, я, однако, не потерял присутствия духа и погасил единственную свечку, освещавшую ее. Он прошел так близко от меня, что задел меня краем своей одежды, и я почувствовал, что она вышита золотом. Без всяких приключений я добрался до сада, но мне казалось, что я замерзну в нем, так как я был в одной рубашке, и до самого рассвета никто не приходил ко мне на помощь. Наконец, я решился перелезть через стену, которая была довольно высока, но тут на улице меня поймал конный жандарм, принявший меня за вора. За сто луидоров мне удалось добиться разрешения послать за моими вещами и деньгами, и меня выпустили опять на свободу, после того, как мне дано было честное слово, что секрет мой не будет никому выдан. Несколько недель спустя, нас накрыл один из лакеев самым недвусмысленным образом, и на этот раз еще пришлось прибегнуть к просьбам, к угрозам, а главным образом, к деньгам. На другой же день он отказался от места, и я принял все нужные меры, чтобы удалить его из города.
Но вот настало время моей свадьбы. Это было 4 февраля 1766 года, и мой отец радовался, что ему удалось соединить нас, как будто он соединял два любящих сердца. После скучной брачной церемонии, мы обедали у мадам де Шоазель; на этом обеде присутствовала также мадам де Стэнвиль, мы оба с трудом скрывали свою печаль. Она уехала довольно рано, и я пошел проводить ее до коляски, хотя это было очень неосторожно с моей стороны.
— Мой друг, — сказала она, — я положительно не в силах переносить была злорадную радость этого противного Шоазеля; он надеялся сильно на то, что вы привяжетесь к этой нелюбезной особе, которая сделалась вашей женой, а я отдамся ему, но он ошибается, я предпочту в таком случае смерть. Обещайте мне, что вы не переменитесь ко мне, он так напугал меня сегодня.
Я не успел ей ничего ответить, но мой взор лучше чем слова, открыл ей все, что у меня было на сердце. Я был внимателен к своей жене, но она третировала меня всегда свысока, а другой на моем месте не переносил бы это так легко. Я же не считал себя вправе требовать чувства там, где сам ничего ровно не чувствовал.
Меня интересовала только одна мадам де Стэнвиль, которая, казалось, с каждым днем привязывалась ко мне все больше. Нам было очень трудно видеться с ней, так как днем я не имел к ней доступа. Однажды утром она вдруг послала за мной нарочного и велела придти к ней через маленькую садовую калитку. Когда я пришел, она сказала мне:
— Герцог Шоазель просил у меня сегодня утром свидания. Я хочу, чтобы вы присутствовали при этом; тогда, по крайней мере вы можете убедиться в том, как я отношусь к вам. Спрячьтесь в этот шкаф, где висят мои платья, и сидите там неподвижно.
Не успел я спрятаться в шкаф, как уже в комнату вошел Шоазель.
— Мне давно хотелось повидаться с вами наедине, милая сестрица, — сказал он, — мне надо сообщить вам много важных вещей, касающихся вас и меня. Никто не может вас любить так, как я вас люблю, милое дитя, и я готов доказать это на деле; поэтому подумайте сами, как должно меня огорчать ваше поведение по отношению ко мне.
— Я не знаю, братец, на что вы жалуетесь, — отвечала она, — мне очень жалко, что мое поведение вам не нравится, но, право же, я не могу себя упрекнуть в недостатке чувств, которые я должна испытывать к своему близкому родственнику.
— Дело не в том, дело в том, что я вас люблю и если бы вы захотели, мы могли бы быть бесконечно счастливы вдвоем.
— Но что сказал бы ваш брат, если бы услышал эти слова? — спросила она, улыбаясь.
— Я прекрасно знаю, что в данном случае вы заботитесь вовсе не о моем брате. Я уверен в том, что не будь у вас уже любовника, вы не отказались бы разделить ложе со мной, моя милая сестрица, — и он хотел обнять ее.
— У меня нет любовника и я вовсе не желаю обзаводиться им.
— Я уверен, что вы еще одумаетесь, — сказал он и хотел поцеловать ее в шейку.
— Я прошу вас верить тому, что если бы хотела отдаться кому-нибудь, так сделала бы это только по любви, — ответила она сердито.
— Пожалуйста, не разыгрывайте недотрогу, сударыня. Раньше у вас был Жокур, теперь при вас состоит Бирон; смотрите, берегитесь, я не позволю вам смеяться над собой; ваш любовник — молокосос и к тому же фат. Вам придется горько раскаяться за сегодняшний день, вы пострадаете оба.
— Постарайтесь немного успокоиться, — ответила она, — я надеюсь, что вы не способны сделать какую-нибудь подлость.
— Не делайте себе врага из человека, безумно вас любящего, сестрица; я готов сделать все, что вы пожелаете; не забудьте, что мне ничего не стоит погубить такого жалкого соперника, как этот мальчишка. (Он хотел опять приблизиться к ней с более решительными намерениями на этот раз, но она встала, вне себя от гнева).
— Я знаю, что вы всемогущи, милостивый государь, но я вас не люблю и не могу любить. Я должна вам сказать, что, действительно, де Бирон — мой любовник. Вы сами вынудили у меня это признание; он мне дороже жизни и нас не разлучат ни ваша любовь, ни ваши никакие угрозы! (Он тоже вскочил в ярости).
— Помните, сударыня, что вы не избегнете моего мщения, если кому-либо передадите сегодняшний наш разговор.
Мадам де Стэнвиль высвободила меня потом из моей темницы, и, обнимая меня, сказала:
— Я не знаю, мой друг, каковы будут последствия всего этого, но все же мы, в конце концов, избавились от него, а это уже само по себе счастье.
Любя друг друга и вооружившись мужеством, можно пренебречь положительно всем. Шоазель каким-то образом узнал, что я был свидетелем их разговора и ничего не сказал по этому поводу, но зато выказал свою ярость иным образом.
Однажды ночью, выходя пешком из ворот дома мадам де Стэнвиль, я был оглушен ударом, который нанес мне огромной дубиной человек, спрятавшийся за камень и поджидавший меня около Бурбонского дворца. К счастью, удар пришелся по полям моей шляпы и только скользнул слегка по плечу. Я схватил шпагу и нанес этому человеку удар, который, кажется, можно было назвать довольно метким; из-за угла выскочили еще двое и бросились на помощь своему товарищу. Но в эту минуту показалась карета, сопровождаемая несколькими лакеями с факелами; это спасло меня и обратило в бегство моих преследователей. Я говорил об этом на следующий день с начальником полиции Сартином; он выказал мнение, что это были обыкновенные пьяницы и посоветовал мне лучше молчать об этом. Все эти препятствия и постоянная опасность, в которой мы находились, наконец, повлияли на мадам де Стэнвиль, и мы стали видеться реже. Ее влечение ко мне прошло, и несколько месяцев спустя мы с ней были только приятелями — я был искренним и преданным ее другом, любившим ее от всей души, но примирившийся со своим положением, так как я уже давно предвидел, чем все это должно было кончиться.
Король в это время дал мне герцогский титул, но, чтобы не назваться именем отца или моих дядей, я стал называться Лозеном.
Я не переставал, однако, видеться с мадам де Стэнвиль. Она провела довольно много времени вне Парижа, так как уезжала в Лоррен со своим мужем, который тоже перестал меня ревновать, так как я посещал их уже не так часто, и к тому же, мы оба были теперь осторожнее, хотя, несмотря на это, я не переставал принимать искреннее участие в судьбе этой женщины. Однажды, я нашел ее всю в слезах и в таком горе, что я пристал к ней с расспросами, и она откровенно мне созналась, что любит Клэрваля и взаимно любима им. Она уже тысячу раз говорила сама себе все, что сказал я теперь ей по поводу ее позорной любви, которая могла повлечь за собой ужасные последствия. Я решил обратить ее опять на путь истинный, уговаривал и усовещивал, но она давала мне обещания исправиться и сама не держала этих обещаний. Я не мог примириться с тем, что эта особа, столь близкая моему сердцу, губит себя. Я позвал к себе Клэрваля и растолковал ему всю опасность, которая грозит ему и мадам де Стэнвиль; ответы его на мои вопросы вполне меня удовлетворили. Он отвечал с большим достоинством и очень благородно:
— Милостивый государь, — сказал он мне, — если бы дело шло только обо мне, я рисковал бы, чем угодно, так как одно ласковое слово мадам де Стэнвиль вознаградило бы меня за потерю жизни — нет такой жертвы, которой бы я не принес ради нее, но если дело идет о ней самой и о ее безопасности, я готов последовать всякому совету, который вы дадите мне, благодаря которому я могу устранить с ее пути все неприятности.
К сожалению, он также не исполнил свои обещания. Вскоре возникли различные подозрения о их связи. Герцог Шоазель и мадам де Граммон сделали все возможное, чтобы добиться от меня каких-либо сведений по этому поводу, но, конечно, все напрасно, так как я оставался верен ей до конца. Я старался запугать ее той грозной тучей, которая надвигалась над ее головой, но она нисколько не испугалась этого и только отдала мне все свои бумаги на хранение.
Таково было положение вещей, как вдруг в Париж приехала леди Бенбюри со своим мужем. Я как раз находился в это время в Версале и увидел ее не сразу. Мне кажется, что я должен сообщить своим читателям несколько подробностей, касающихся этой прелестной женщины.
Леди Сарра Ленокс была сестрой герцога Ричмондского. Большого роста, крупная немного, с прекрасными черными, как смоль волосами, она отличалась необыкновенной белизной кожи и свежестью напоминала розу. Глаза ее, полные огня и страсти, ясно выказывали пылкость ее темперамента. Король английский был безумно влюблен в нее и хотел на ней жениться, но он не нашел в себе достаточно мужества, чтобы преодолеть все препятствия к этому браку, и она вышла за обыкновенного баронета Сюффолькского округа. Леди Сарра была добрая, чувствительная, нежная женщина, склонная к откровенности и даже немного вспыльчивая, но, к несчастью, большая кокетка и очень легкомысленная. Я находился как раз по службе в Версале в продолжение первых дней ее приезда и меня представил ей принц Конде. Он подвел меня к ней и со свойственной ему любезностью сказал: — Позвольте вам представить, сударыня, моего друга, Лозена. Это немного сумасшедший и эксцентричный, но в то же время милейший малый. Никто лучше его не сумеет ознакомить вас с Парижем. Надеюсь, что он произведет на вас должное приятное впечатление. — На это леди Сарра ответила обычным низким поклоном и процедила сквозь зубы несколько слов.
В то время доложили, что ужин подан. Принц Конде усадил меня между леди Саррой и мадам де Комбис. Но я не обращал на последнюю никакого внимания, так как всецело был поглощен красотой англичанки; я положительно не мог думать ни о чем другом. Я постарался подружиться с ее мужем, оказал ему несколько услуг, которых он не мог не оценить и сумел сделаться другом дома. Вскоре, вслед затем, я объяснился ей в любви, но она сделала вид, будто даже не слышала меня. Я изложил письменно обуревавшую меня страсть, письмо мне вернули и при первом удобном случае, мне было сказано равнодушным тоном, без всякого гнева: — Я не желаю обзаводиться любовником, особенно французом; ведь вы все болтаете так много и доставляете столько неприятностей и волнений, что удовольствия не получается никакого; особенно вы, герцог, в этом отношении пользуетесь дурною славою и поэтому не тратьте напрасно своего дорогого времени и не говорите мне о своей любви, если желаете быть еще принятым у меня в доме. — Я был настолько влюблен, что вовсе не пришел в отчаяние, а решил пока молчать и выжидать более удобного случая.
II. 1767–1768
Любовная драма; действующие лица: Клэрваль и мадам де Стэнвиль. Вечер у маркизы Деффан. — Лозен, любимый мадам де Брэнбюри. — Путешествие в Лондон и на воды. — Разрыв. — Ужин с ла-дю-Барри.
Мои любовные похождения были прерваны ужасным событием, последствия которого обещали стать гораздо ужаснее, чем они потом были на самом деле. Я уже говорил выше о несчастной страсти мадам де Стэнвиль к Клервалю и о том, что она из предосторожности отдала мне все свои бумаги на хранение. Они лежали у меня в кабинете, куда никто не входил, кроме меня, и ключ от которого всегда находился у меня в кармане. Кабинет этот соприкасался с домом Шоазеля, так как мы жили с ним рядом. Однажды утром ко мне явился один из старых лакеев, служивший еще у отца и спросил, не хранятся ли у меня какие-нибудь деньги в этом кабинете. Так как я играл очень крупно в те времена, я сказал, что действительно у меня там большие суммы. — Смотрите, будьте осторожнее, — сказал он мне, — по-видимому, вас хотят обокрасть; вчера вечером я видел, как какой-то человек старался раскрыть двери, ведущие из нашего дома в соседний. — Я поблагодарил его за добрый совет и больше ничего не сказал по этому поводу. Отправляясь на ночь к своей жене, я приказал камердинеру, слепо преданному мне, сделать вид, что он идет к себе наверх, а потом незаметно спуститься опять вниз и лечь около самых дверей кабинета, и в случае, если он услышит что-нибудь подозрительное, тотчас же сообщить мне об этом, так как я оставлю дверь гардеробной открытой. Приблизительно час спустя, после того как я лег в постель, мой человек явился ко мне и доложил, что кто-то ходит в кабинете. Я вооружился пистолетами и сейчас же направился туда. Действительно, дверь оказалась полуоткрытой, но было так темно, что я ничего не мог различить. Я два раза спросил: — кто здесь? — но не получил никакого ответа. Чуть слышный шорох, раздавшийся около меня, заставил меня быстро решиться и я хотел выстрелить прямо во что-то темное, казавшееся мне силуэтом человека, но в это время я ясно расслышал шелест шелкового халата и рука моя невольно замерла в воздухе; мне пришло в голову, не отец ли это, хотя мысль эта была очень маловероятна. Человек этот вдруг оттолкнул меня и бросился бежать в соседний дом, захлопывая за собой все встречавшиеся ему двери. Я все время следовал за ним и, наконец, ясно расслышал, как с шумом захлопнулась дверь, ведущая в комнату моего отца. Можно себе представить, какие грустные мысли волновали меня в эту минуту. Я провел эту ночь в своем кабинете и на другое утро узнал, что мадам де Стэнвиль уехала с мужем в Нанси, где ее, по приказанию короля, должны были поместить в монастырь.
В это время за мной прислал отец. Я пошел к нему и застал у него герцога Шоазеля, который стал меня упрекать за то, что я пользовался доверием мадам де Стэнвиль. Я стал объяснять ему, что большая разница между тем, чтобы поощрять дурное поведение своих ближних или только свято хранить их секреты. Он спросил у меня ее письма, я отказал ему наотрез; отец мой попробовал пустить в ход свой авторитет, но и это не помогло. Мне наговорили множество неприятных вещей, я, конечно, тоже не остался в долгу и кончилось тем, что я вышел от них, поссорившись с ними обоими.
Глубоко потрясенный несчастьем, случившимся с мадам де Стэнвиль, которую я очень любил, я несколько дней не выходил из дому. Потом я опять принялся за прежний образ жизни, но все же не мог отделаться от чувства тоски, охватившей меня после этого печального случая. Леди Бенбюри вскоре заметила это и с большим сочувствием осведомилась, в чем дело.
— Я только что потерял женщину, которую когда-то горячо любил, — сказал я ей, — и я чувствую, что никогда не обрету сердца той, которую люблю теперь безумно.
Я рассказал ей печальную повесть моей дорогой подруги, и она была глубоко тронута ею; я по глазам ее видел, что она действительно сочувствовала мне, но кто-то явился как раз в это время с визитом к ней и она только успеха сказать: «Сегодня вечером я буду ужинать у мадам де Деффан».
Несмотря на то, что я уже лет пять или шесть не бывал у этой мадам де Деффан, я все же добился того, что мой друг де Люксембург повел меня в этот вечер к ней. Отношение леди Сарры ко мне совершенно изменилось. Глаза ее, устремленные на меня, говорили мне о многом, о чем я не смел даже мечтать, и мне все казалось, что только сожалению обо мне обязан я этим взглядам. Ее обычная живость казалась смягченной какой-то необыкновенной томностью. Она была очень рассеяна в этот вечер, что я конечно объяснил самым лестным для себя образом. Когда все разошлись, она написала мне несколько слов на клочке бумаги и сказала мне: «Прочтите это, ложась спать». Можно себе представить, как я спешил вернуться к себе поскорее, чтобы прочесть эти три слова: «I love You». Но я не знал ни одного слова по-английски, мне казалось, что это непременно значит: «я люблю вас» — но мне так хотелось, чтобы я не ошибся, что я даже боялся верить своему счастью. Я не спал всю ночь и предавался самым различным размышлениям. В шесть часов утра я побежал купить себе английский словарь и тогда только убедился в том, что я не ошибся и что любим ею. Надо быть влюбленным до такой степени, как я был влюблен тогда, чтобы понять охватившую меня радость. Я полетел к леди Сарре, как только мог предположить, что она уже встала. «Я встала сегодня очень рано, — сказала она с своей милой улыбкой, — так как думала, что вы не замедлите придти ко мне. Пойдемте же пока завтракать вместе, велите вашей карете уехать, чтобы не знали, что вы у меня, а я прикажу никого не принимать сегодня. Мой муж, а также милорд Карлейль, приедут только к обеду и нам никто не помешает поболтать по душе. — Мы сели завтракать, она велела закрыть двери и между нами произошел приблизительно следующий разговор:
— Я вас люблю, Лозен, — сказала она, — и видя вас таким несчастным и грустным, я не могла отказать себе в удовольствии утешить вас своим признанием. В жизни француженки любовник — почти самое обыденное явление, У нас, англичанок, это целое событие; с этой минуты все меняется в ее жизни: она мучается и страдает от того, что француженке доставляет только одно удовольствие, но, несмотря на это, и мы далеко не безгрешны. При выборе наших мужей, требуют с нашей стороны любви, и обмануть их значит совершить преступление. К этому надо еще прибавить искреннее раскаяние с моей стороны при мысли о доброте ко мне моего мужа, который только и заботится о моем счастье. Мне приятно сказать вам: «я вас люблю», но, несмотря на это, я все же уверена в том, что эта любовь принесет нам только одно несчастье. Наши нации разделены морем и еще чаще войнами. Три четверти нашей жизни пройдет в разлуке и судьба наша всегда будет висеть на волоске, благодаря пустой случайности, какому-нибудь затерявшемуся письму или неосторожному слову. Кроме того, мы должны еще опасаться и милорда Карлейля: он уже давно влюблен в меня, но пока еще очень благоразумен, так как думает, что у меня нет любовника; если же он уверится в противном, что легко может случиться, он тогда будет способен не все решительно. Кроме того, я должна вас предупредить о своем характере. Я должна вам признаться, что, по природе своей, я большая кокетка, я готова пожертвовать этой страстью ради вас, если вы этого захотите, но, если вы будете ревновать, предупреждаю, вам придется невесело, так же как и мне, конечно. Не буду здесь говорить о том, что я рискую своей честью и своим именем, отдаваясь вам; в этом, мне кажется, я могу положиться на вас. Ну, вот, теперь судите сами, смею ли и могу ли я обзаводиться любовником?
— Я хочу, чтобы вы были счастливы, — ответил я, — и нет такой силы в мире, которая могла бы мне помешать боготворить вас.
Мы дали друг другу обещание быть как можно осторожнее и ничем не нарушать придворного этикета. Леди Сарра, однако, очень любила меня, но положительно не хотела доказать этого на деле. В обществе мы появлялись с ней всегда вместе, оба веселые и оживленные, лорд Карлейль смотрел на нас подозрительно, но утешался мыслью, что леди Сарра скоро позабудет меня, как только вернется в Англию. Наступило время ее отъезда и, наконец, настал роковой вечер. Бенбюри предложил нам сопровождать его и жену часть дороги. Лорд Карлейль и я, конечно, приняли это предложение и в первый вечер нашего путешествия нам пришлось ночевать близ Шантильи. Никогда не забуду я этого вечера: одна свеча освещала довольно темную и грязную залу, столь обычную в французских гостиницах. Сэр Чарли что-то писал, лорд Карлейль сидел, опустив голову на руки и казался погруженным в глубокое раздумье, старая англичанка, всегда сопровождавшая его и воспитавшая его, кажется, с самого раннего детства, следила за мною глазами, полными ненависти и злобы. Леди Сарра плакала и я также, несмотря на все усилия, не мог удержать нескольких слез, тихо скатившихся по моим щекам. Я спал в одной комнате с лордом Карлейлем. Он больше не мог уже сдерживаться и предложил мне драться с ним на дуэли, как только мы вернемся в Париж. Я знал, что любим, следовательно, я был совершенно спокоен и очень холодно изъявил ему согласие, но с тем, чтобы ни малейшая тень подозрения не пала на леди Сарру. Мы расстались в Аррасе. Лорд Карлейль не нашел в себе силы воли расстаться с любимой женщиной и поехал в Англию, вместо того, чтобы вернуться с нами в Париж и ехать потом в Италию, как он сначала предполагал сделать. Мне кажется, что я должен здесь привести письмо, которое леди Сарра поручила мне передать принцу Конде, и другое письмо, которое она написала мне из Калэ.
«Вы были так добры ко мне, монсиньор, — писала она принцу, — что я не могу покинуть вашу страну, не поблагодарив вас еще раз за все. Я никогда не думала, что мне будет так трудно покинуть Францию, где я оставляю кусочек себя самой. Да, сердце мое разбито при мысли, что я должна вернуться на родину и оставить единственного человека, которого я могла бы любить. Лозен меня любит больше всего на свете и, не будучи в состоянии следовать за мной в Англию, он готов, кажется, принести величайшую жертву, чтобы свидеться со мной. Я дрожу при мысли, что он может без разрешения приехать вдруг в Англию и этот поступок повлечет за собой большие неприятности для него. Будьте же снисходительны к нему, монсиньор, и дайте ему это разрешение, которое осчастливит также и меня. Никто не может чувствовать к вам больше преданности и расположения, чем ваша покорная слуга.
Сарра Бенбюри».
Аррас, 4 февраля 1767 года.
«Вы совершенно разбили мне сердце, мой друг, — писала она мне, — я грустна и печальна, и несмотря на то, что я испытываю столько горя, я только и делаю, что думаю о своей любви к вам. Я никогда не допускала мысли, что мое счастье может зависеть от другого человека и особенно от француза, но что же делать — судьба судила иначе. Я много плачу. Сэру Чарли я объявила, что у меня болит голова и он удовольствовался этим ответом... О, Боже мой, какая я дурная! Ведь до сих пор я считала себя честной и прямой женщиной, а теперь я должна представляться и обманывать сразу двух людей, которых я так уважаю. Оба они ушли и я осталась одна и могу теперь писать тому, кто мне дороже моего покоя, который он унес с собой. Я не смею послать это письмо на почту через своих слуг, и поэтому я передаю его одному из лакеев этой гостиницы — у него такой симпатичный вид и он клятвенно обещал мне, что письмо будет доставлено по назначению и он ничего никому не скажет о нем; я совершенно не знаю, что я буду делать, если он вдруг предаст меня. Мне все так надоело, все меня раздражает и так будет до тех пор, пока не увижу тебя. Приезжай, как только это можно будет сделать, не рискуя слишком многим, так как я запрещаю тебе совершать поступки, в которых ты потом будешь раскаиваться. Постарайся получить отпуск. Принц де Конде так добр к тебе, наверное, он поможет тебе в этом. Приезжай и доставь мне радость, которой не может быть на земле. Я не боюсь того, что ты можешь не понять моего ужасного французского языка, сердца наши поймут друг друга. Прощай, я боюсь, что меня застанут врасплох. Помни о том, что твоя Сарра живет только для тебя».
Калэ. 6 февраля 1767.
Я возвращался в Париж верхом, в самом ужасном настроении духа. Самая злокачественная лихорадка не могла бы изменить меня более, чем любовь. Принц де Конде был так польщен доверием леди Сарры, что через две недели уже я получил отпуск и разрешение ехать в Лондон. Меня там встретили так, что любовь моя еще увеличилась, если это вообще было возможно.
После целого ряда представлений и визитов, которые я должен был сделать по настоянию графа де Герши, нашего посланника в Англии, я наконец очутился опять на свободе и мог ехать в деревню вместе с леди Саррой и ее мужем.
Время, проведенное мною у них, можно считать самым счастливым периодом всей моей жизни. Через несколько дней после моего приезда, хозяин дома должен был отлучиться на целых три недели и я провел их наедине с его женой. Она выказывала мне самую нежную любовь, но не хотела осчастливить меня совсем. Наконец, как-то вечером, она сказала мне, что я могу придти к ней, когда все лягут спать. Я с нетерпением ждал этого давно желанного момента. Я нашел ее в постели и решил, что могу себе позволить некоторую вольность по отношению к ней, но она так обиделась на это, что мне пришлось отказаться от всяких попыток в этом отношении. Она позволила мне лечь рядом с ней, но с условием, что я буду держать себя скромно и тихо; подобные сладостные муки продолжались несколько ночей. Я уже перестал надеяться на что-либо, как вдруг, однажды ночью она крепка обняла меня обеими руками и самое пылкое желание мое, наконец, исполнилось — я обладал ею. — Я не хотела, чтобы мой любовник думал, что я отдалась ему в минуту слабости, — сказала она мне, — и не хотела, чтобы он терял уважение ко мне. Я хотела, чтобы он оценил мою любовь, во имя которой я дала ему все, что могла. Теперь я вся твоя, навеки! — На следующий день мы ехали оба верхом, и она вдруг спросила меня: — Скажи, пожалуйста, любишь ли ты меня настолько, что согласился бы ради меня пожертвовать всем? — Да, конечно, — ответил я без раздумья, так как думал то, что говорил. — Хорошо, — сказала она, — в таком случае бросай все, расстанься со всем на свете и поедем со мной на Ямайку; там ты будешь жить только для меня одной. Там у меня живет один родственник, человек очень богатый и любящий меня без ума, он нам даст все, что нам надо. — Я хотел возразить ей, но она прервала меня, говоря: — Подожди, я хочу знать твой ответ не раньше недели; через восемь дней ты мне скажешь его. То, что предлагала мне леди Сарра, казалось мне высшим счастьем на земле. Я не пожалел бы ни о чем и готов был на всякую жертву ради нее, хотя знал, что она очень легкомысленна и большая кокетка. Мне казалось, что она непременно в один прекрасный день разлюбит меня и раскается в своем поступке. Меня пугала возможность, что она потеряет ради меня все, возненавидит меня и будет несчастна со мной.
Прошла неделя, я сообщил ей о своих опасениях.
— Прекрасно, мой друг, — сказала она холодно, — вы гораздо рассудительнее и осторожнее меня; вы, по всей вероятности, правы, не будем больше говорить об этом. — Она относилась ко мне, по-видимому, по-прежнему, но я замечал в ней какую-то неуловимую перемену. Вскоре приехал ее муж и мы вернулись опять в город. По совету врачей, сэр Чарли, отличавшийся очень слабым здоровьем, должен был ехать на воды, что он и сделал, оставив жену свою в Лондоне. Мне показалось, что следует для приличия поехать к нему на несколько дней. Леди Сарра одобрила мое решение и, казалось, была даже благодарна мне за это. Я поехал в понедельник, рассчитывая в пятницу утром вернуться в Лондон. Она обещала ждать меня и сказала, что проведет со мной целый день. Я вернулся в Лондон еще более влюбленный, чем всегда, и вдруг, к своему удивлению, я не нашел там леди Бенбюри и узнал, что она поехала с милордом Карлейлем в Гудвуд, к герцогу Ричмондскому, его брату.
В сердце моем кипела жгучая ревность и ярость. Я написал леди Сарре письмо, вне себя от гнева и отчаяния, и послал его в Гудвуд с одним из своих людей. Я писал ей, что если она не вернется сейчас же в Лондон, я буду считать ее самой злой, самой коварной и бесчестной женщиной в целом мире. Я ожидал возвращения своего гонца с страшным нетерпением. Он вернулся и привез мне ответ, писанный ласково и даже нежно; она упрекала меня за то, что я отравляю нашу любовь своим необузданным характером и обещала приехать в Лондон через два дня. Я ждал ее в ее доме до полуночи. В продолжение всего времени, назначенного ею для своего приезда, я с замиранием сердца следил за каждым экипажем, приближавшимся к дому, — никогда еще я не проводил такого длинного и ужасного дня. Я, наконец, вынужден был вернуться к себе и целую ночь шагал по комнате, предаваясь грустным размышлениям.
В шесть часов утра постучались в мою комнату и доложили мне, что леди Сарра приехала и желает меня видеть. Я побежал, или скорее, я полетел к ней. Я нашел ее в очень серьезном и сосредоточенном настроении духа; перед ней был накрыт стол к завтраку и в комнате находилось несколько лакеев. Прошло более часа, пока, наконец, мы остались с ней одни. — Теперь, когда мне нечего опасаться, что нам помешают, я могу говорить о вещах, интересных для нас обоих. Вы знаете, благодаря какие вашим достоинствам я полюбила вас, и знаете также, что никогда еще никто не был так любим, как вы. Мне даже понравилась вспышка ревности с вашей стороны, я всегда охотно переносила все ваши замечания относительно своего кокетства и также охотно просила у вас прощения и старалась исправиться от своих недостатков. Я хотела отдаться вам совсем и навсегда, но вы этого не захотели, слишком мало вы имели доверия к себе и ко мне. Вы решили, что можете обойтись и без меня, и не пожелали себя связывать неразрывными цепями со мной. Вы разбили мое сердце, и ваш образ побледнел в нем, но вы не переставали ревновать после того, как вы утратили к этому всякое право. Я этого никогда не забуду. Что было бы, если бы мой брат вздумал потребовать у меня ваше последнее письмо или его прочел бы герцог Ричмондский? Тогда все было бы потеряно и из-за чего? Вы сами убили во мне чувство, которое влекло меня к вам, я вас больше не люблю, но оно было настолько сильно, что еще до сих пор я не могу отделаться от известного отголоска, который оно оставило в моем сердце и поэтому я попрошу вас немедленно же покинуть Англию и довольствоваться той нежной дружбой, которую я буду чувствовать к вам до конца своей жизни.
Ошеломленный этим неожиданным жестоким ударом, я лишился чувств. Леди Сарра почувствовала ко мне великую жалость; она опустилась на колени рядом со мной и поддерживала мне голову, обливаясь слезами. В это время в комнату вошла мадам Джонс, сестра самого Бенбюри. Она очень удивилась при виде зрелища, представившегося ее глазам. «Подойдите, Джонс, — сказала леди Бенбюри, — это мой любовник, поручаю его вашим заботам», и, говоря это, она поспешно вышла, села в экипаж и поехала на воды, к своему мужу. Я скоро пришел в себя, оправился совершенно и вернулся к себе домой. Я хотел ехать верхом за леди Саррой, мне хотелось сказать ей так много, я был уверен, что если бы она выслушала меня, дело мое было бы выиграно. Но не проехал и нескольких миль, как почувствовал себя опять дурно, у меня пошла кровь горлом и я принужден был остановиться и не мог ехать дальше.
Только с большим трудом удалось мне опять добраться до Лондона, где я опасно заболел и поправился, только благодаря нежным заботам обо мне мадам Джонс.
Леди Сарра написала мне письмо и просила приехать проститься с ней на воды, раньше чем я покину навсегда Англию. Я не мог противиться желанию увидеть ее и поговорить с ней в последний раз. Она встретила меня очень радостно и приветливо, но обращение ее со мной так переменилось, в сравнении с прежним, что я первый поспешил теперь уехать от нее. Я вернулся во Францию совершенно другим человеком, чем уезжал оттуда; я не мог отделаться от охватившей меня глубокой грусти. Леди Сарра писала мне, однако, очень аккуратно. Я знал, что после меня у нее не было любовников, но я не мог забыть, что я любил ее еще, а она уже больше не любила меня. Вдруг я узнал, что леди Сарра заболела в Лондоне. Я немедленно поехал туда, не взяв отпуска, не запасшись даже паспортом. Она была мне очень благодарна за это доказательство моей любви к ней. «Уезжайте завтра же, — говорила она мне, — не забудьте, что я для вас теперь только друг. Ради этого одного не стоит рисковать последствиями, которые может иметь ваш необдуманный поступок». По возвращении во Францию, я стал получать от нее письма уже значительно реже и, наконец, они совершенно прекратились. Я испробовал все средства, чтобы забыть ее и не мог разлюбить ее, несмотря ни на что. Я хотел вести тот же образ жизни, который вел до знакомства с нею, но я не мог привязаться ни к одной женщине; все они теряли всякую прелесть в сравнении с нею. Меня как будто подменили и я стал совершенно другим человеком. Я потерял всю свою прежнюю веселость, за которую меня все так любили и не чувствовал ни малейшего наслаждения от тех удовольствий, которыми пользовался раньше.
Несмотря на это, я перепробовал все средства, чтобы развлечься, но ничего не помогало.
В это время как раз герцог Шоазель решил завладеть Корсикой и отправил туда маркиза де Шовелин с шестнадцатью батальонами. При мысли о том, что я могу, наконец, попасть в дело, я не выдержал и стал хлопотать, чтобы послали и меня, тем более, что мои родственники относились ко мне так холодно, что нисколько не дорожили моею жизнью. Меня сделали адъютантом де Шовелина.
Экспедиция эта была снаряжена с целью закрепить окончательно за Францией остров Корсику, который, по трактату от 1768 года был продан ей за деньги, но часть жителей не признавала над собой власти французов и продолжала вести ожесточенную борьбу с ними за свой родной остров. Начальником этой экспедиции был назначен де Шовелин.
III. 1768–1772
Война с Корсикой; битва при Барбаджио. — Возвращение в Версаль; прием со стороны короля и ла-де Барри. — Герцог Шоазель в изгнании. — М-ль Одино — из оперы. — Бал у супруги дофина.
Я отправился в Корсику в июне месяце, в 1768 году. В Тулоне я встретился с г. Шардоном, управителем Корсики, который вез с собой свою жену, восемнадцатилетнюю женщину, очень красивую, которая сразу же показалась посланной мне с неба. Я сейчас же, конечно, стал оказывать ей всяческие услуги, однако, она принимала их очень холодно.
Мне отдан был приказ не ехать в Корсику без де Шовелина, которого я еще оставил в Париже. Но я слышал, что он останется там еще несколько времени и поэтому, недолго думая, сел на королевское судно и хотел отправиться в Сен-Флоран. Но г. Бомбюэ, командующий эскадрой, приказал мне немедленно высадиться на берег. Я, конечно, должен был исполнить это приказание и только одной мадам де Шардон открыл тайну, что провел ту ночь в рыбачьей лодке. Де-Шовелин приехал три недели после меня и первым долгом посадил меня под арест на несколько дней.
Я принимал самое деятельное и живое участие в этой войне, как человек, желающий отличиться на поле брани. Мои дела с мадам Шардон не подвинулись ни на одну йоту — она была со мной очень вежлива, но и только. Для моего полного счастья не доставало только любовницы, но я еще не терял надежды найти ее. Первые успехи де Шовелина были не вечны; пехота королевских легионов, гренадеры Лангедока и т.д. были все заперты в Борго, плохо укрепленном и осажденном, в продолжение уже тридцати пяти дней самыми опасными силами всей Корсики. Де-Шовелин решил придти на помощь осажденным, но с такими незначительными силами, что можно было предвидеть заранее ужасное поражение, которое нам пришлось испытать в этот день, и мне никогда в жизни не приходилось видеть такое смятение, такой ужас, какие царили в Бастии, когда мы покинули его; каждый считал, что настал его последний день и все только и думали об этом. Мадам Шардон подарила мне на память белое перо, которое я прикрепил к моему головному убору и, по всей вероятности, оно действительно принесло мне счастье, так как я не был убит, хотя благодаря этому перу, я служил прекрасной мишенью для выстрелов, направлявшихся в меня в огромном количестве. Все знают, конечно, как грустно окончился этот день при Борго для нашей маленькой армии. Сражение было потеряно. Де-Шовелин, теснимый со всех сторон, принужден был отступать с такой поспешностью, что снаряды попадали даже в полевой лазарет.
Тут только заметили, что Марбеф, который был командирован в Корсику, во главе первой экспедиции, уже в 1755 году, с третьей частью своего войска оказался вдруг отрезанным от всякого общения с нами по ту сторону Голо и только вдоль берега моря оставалась узкая полоса земли, которую он мог занять своими гренадерами, чтобы поддерживать отношение с нами, но прежде надо было найти его, чтобы сообщить ему об этом, а для этого требовалось очень точное и подробное знакомство с краем, в котором мы находились. Кроме меня, никто не мог похвастать этим, я же уже был раз в Корсике, под командой Марбефа. Я предложил взять на себя эту миссию и выехал один, в сопровождении одного только гусара. Не проехали мы и пятидесяти шагов, как в меня уже несколько раз выстрелили, но я, конечно, не останавливался и погнал лошадь изо всех сил, но в скором времени меня встретили таким сильным ружейным огнем, что я догадался, что наткнулся на главные силы корсиканцев, и немедленно повернул назад с тем, чтобы добраться окольными путями до берега моря, но отряд де Шовелина, привлеченный выстрелами, выстроился в боевом порядке и тоже начал стрелять, так что я очутился между двумя огнями, в полном смысле этого слова. Невольно я подумал, что настал мой конец; однако мне удалось как-то добраться до своих, и как только они узнали меня, то немедленно прекратили огонь, а я счастливо и невредимо, как и хотел, окольными путями добрался до берега моря и там по утесам пробрался дальше к Марбефу, которого яростно преследовали корсиканцы; в ту минуту, как я говорил с ним, ранили его и двух его адъютантов, стоявших рядом. Я показал ему ближайшую дорогу, по которой он мог идти, чтобы соединиться с де Шовелином, что он и сделал, причем на этот раз все обошлось без всяких приключений. Де-Шовелин встретил меня с распростертыми объятиями и сказал, что собственные несчастья не мешают ему чувствовать ту важную услугу, которую я оказал ему, и что как только он очутится опять в Париже, он непременно выхлопочет мне орден Святого Людовика. Надо, однако, сказать правду, — потом он больше никогда не заикался об этом.
В главной квартире я нашел записочку от мадам Шардон. Она уже слышала о нашем поражении и писала мне с просьбой беречь меня для той, которая сумеет меня осчастливить, когда я вернусь к ней жив и невредим. Армия подвигалась медленно по направлению к Бастии, и я опередил ее на два часа, двигаясь одному мне известными окольными путями. Мадам Шардон отдалась мне, как и обещала, и при этом выказала столько нежности, что я никогда не мог забыть этого потом. Ее муж, уже давно ревновавший ее ко мне, захотел испытать ее и так как воображал, что я еду в арьергарде, сказал ей, тотчас же по своему приезду, что все потеряно, что армия разбита, что много знакомых убито и я между ними.
«В таком случае, я воскресила его из мертвых, — ответила, смеясь, молодая женщина, — так как он находится в соседней комнате, очень утомленный и усталый, но совершенно здоровый».
После несчастной битвы при Борго, мы испытали еще несколько неудач. Ружейные выстрелы раздавались даже под самыми стенами Бастии и подобный образ жизни приводил меня в восхищение: мне нравилось проводить дни на поле битвы, а вечера в обществе своей любовницы. Ревность ее мужа отравляла, однако, наше счастье. Мне от души было жаль бедную молодую женщину, которой приходилось многое терпеть от него, но ведь за каждую минуту счастья всегда приходится расплачиваться!
Когда уехал де Шовелин, меня взял к себе Марбеф, который выказывал мне всегда особенное внимание и дружбу. Был январь месяц, все кругом как бы утихло, я отпросился у него на два дня в лагерь корсиканцев, он дал свое разрешение. В мое отсутствие он вдруг узнал, что Клемент Паоли, главный предводитель мятежных корсиканцев, собирается пробраться сквозь его редуты и внезапно напасть на него со всех сторон. В ту минуту, как Марбеф узнал об этом, он тотчас же должен был приступить к действию: важно было занять Монтебелло, находившийся впереди Бастии. Он хотел послать меня туда с отрядом гренадер, но меня не было, а они должны были выступить в тот же день. Он спрашивал несколько раз мадам Шардон, не вернусь ли я в этот день. Она бросилась со слезами на глазах на шею Марбефа, который очень любил ее. «Вы ведь хорошо знаете Лозена, — говорила она, — и знаете, почему он мне так дорог, он никогда не простил бы мне, если бы, благодаря моей небрежности, он пропустил случай отличиться, хотя бы и рисковал при этом своей жизнью. Я пошлю к нему гонца, не говоря в чем дело, и по моей просьбе он немедленно вернется назад и будет здесь раньше, чем выступит отряд». Я, конечно, приехал, как только получил ее записку. «Не теряй времени, — сказала она мне, — отправляйся к Марбефу, он хочет поговорить с тобой. Он докажет тебе, что я люблю твою славу так же сильно, как самого тебя». Мне удалось, действительно, овладеть Монтебелло раньше, чем подошли корсиканцы. Я провел бы там целую ночь, дрожа от холода, если бы нам не пришлось отогреваться, отражая все время бешеные атаки. Рано утром в долине показался Марбеф; мы, с пиками наперевес, пробились сквозь толпу осаждавших нас корсиканцев и соединились с ним. Корсиканцы заперлись в небольшом городке Барбаджио, который мы и подвергли канонаде со всех сторон, в продолжении целого дня, но довольно безуспешно.
На следующий день многие приезжали из Бастии, чтобы посмотреть на эту осаду. Мы стояли так, что приезжающие находились в полной безопасности и могли оставаться простыми зрителями. Приехала также и мадам де Шардон, она не отходила все время от Марбефа; ее муж вернулся в город, чтобы устроить второй полевой лазарет, так как число раненых все увеличивалось. Довольно большой корсиканский отряд занял маленькую долину, откуда они могли прекрасно обстреливать нашу батарею и, действительно, много наших канониров было перебито в тот день. Марбеф приказал мне взять драгунов и очистить эту долину от корсиканцев. Мадам Шардон выразила желание ехать со мной, я хотел остановить ее силой, но она вырвалась из моих рук и понеслась вперед, говоря: «Неужели вы воображаете, что женщина может рисковать жизнью только в родах и неужели она не имеет права следовать за своим любовником?» Она спокойно встретила ружейный огонь, направленный прямо на нас и поспешно раздала все находившиеся у нее в кармане деньги окружавшим ее солдатам. Никто из присутствующих не выдал потом ее безумной выходки ее мужу; все, как бы сговорясь, хранили по этому поводу глубокое молчание, которое решительно никто не нарушил, зная, что может навлечь на нее большие неприятности.
Всем, конечно, известны последствия этой битвы при Барбаджио, когда скромность Марбефа, не хотевшего послать офицера со спешным донесением о своей победе, испортила все дело и из-за нее он лишился чести командовать армией. Почтовый пароход, везший его депешу, застрял у итальянских берегов, и когда весть о победе дошла до Парижа, командующим армией был уже назначен граф де Во.
Чтобы несколько успокоить ревность Шардона, я отправился на целых шесть недель в Роскану. Когда я вернулся в Корсику, я узнал там о женитьбе де Барри на м-ль Воберньи, за которой я раньше когда-то ухаживал. Я продолжал потом еще служить под начальством де Во, в качестве его старшего адъютанта, причем за это время не случилось ни одного выдающегося события. 24 июня он приказал мне отправляться в Париж с известием о том, что Корсика окончательно покорилась и де Паоли навсегда покидает ее. Я уезжал из Корсики с глубоким сожалением, так как провел здесь один из самых счастливых годов своей жизни. Я ехал день и ночь, и наконец, почти умирая от голода, прибыл в С.-Губер 29 июня 1769 года, ровно в пять часов дня.
Король находился как раз в совете. Я велел доложить о себе герцогу де Шоазелю и передал ему привезенные мною депеши. Король велел мне немедленно явиться к нему, принял меня отменно ласково и приказал остаться тут же, несмотря на то, что я был в высоких сапогах и дорожном костюме. Мне очень хотелось посмотреть скорее молодую де Барри, которую я знал девушкой, под названием «ангела»: ее прозвали так за ее необыкновенную фигуру. Я стал ждать в салоне окончания заседания; она вышла ко мне ласковая и приветливая, как всегда, и сказала мне, обнимая меня со смехом: «Думали ли мы, что встретимся когда-либо здесь? Ведь я никогда не могла помышлять о том, чтобы быть представленной ко двору». Король, видя, что она обращается со мной запросто, спросил, был ли я раньше знаком с ней. Она, нисколько не смущаясь, ответила, что знает меня уже давно. Герцог де Шоазель захотел вдруг помириться со мной и сделался очень внимателен и предупредителен, так что я привязался к нему и всегда остался бы его искренним другом, если бы он этого захотел. Меня наградили орденом Св. Людовика за привезенное мною известие, и так как честь эта выпадает весьма редко на долю таких молодых людей, как я, то я, конечно, не мог не чувствовать себя очень польщенным этим отличием.
Я последовал за королем в Компьен и он относился ко мне очень хорошо, так же как и мадам де Барри. Король предложил маршалу Бирону предоставить мне первую вакансию в французский гвардейский полк, но тот не пожелал этого и, сославшись на мою молодость, отклонил это предложение. Герцог де Шоазель хотел сделать меня командиром корсиканского полка, который он формировал как раз. Предложение это было крайне лестно, так как у меня был бы целый полк, состоящий из четырех батальонов. Но я отказался от этого предложения и решил остаться в своем полку под начальством своего отца, из уважения к нему.
Возвращаясь из Компьена, де Барри вдруг объявил мне, что желает говорить со мной по секрету и назначил мне свидание в лесу, на которое я, конечно, и отправился. Он стал жаловаться на то, что герцог де Шоазен недолюбливает его жену и его самого; он говорил, что она преклоняется перед ним, как перед мудрым министром, и желает жить с ним в мире и согласии, а поэтому будет лучше, если он не будет вооружать ее против себя, что она имеет большее влияние на короля, чем даже сама маркиза Помпадур, и что ей будет очень неприятно, если он принудит ее употребить это влияние во вред ему. Он просил меня передать этот разговор де Шоазелю и постараться при этом уверить его в своем расположении к нему. Герцог выслушал меня с видом человека, которому женщины не дают покоя и которому бояться нечего. Таким образом, загорелась вражда насмерть между ним и любовницей короля, и мадам Граммон при этом своими резкими нападками на всех, даже на самого короля, портила еще больше все дело.
В конце 1769 года очень хорошенькая балерина из оперы, под именем м-ль Одино, стала меня вдруг упрекать в том, что я ее не узнаю. Оказалось, что я видел ее раньше в другом театре, когда она была еще совсем ребенком. Трудно было найти более очаровательное создание. Мы очень понравились друг другу, но долгое время дело и ограничивалось только этим. Она жила на содержании у маршала Субиза, и ее охраняла всегда мать и еще несколько лиц. Она жила во втором этаже на улице Ришелье, в старом доме, который трясся весь до основания от каждого мимо проезжавшего экипажа. Мне пришла в голову счастливая мысль воспользоваться обстоятельством этим; я подкупил ее горничную и добыл себе ключ от квартиры балерины; потом я нанял старую английскую коляску, которая производила страшный шум, с тем, чтобы в определенные часы, когда я входил и уходил из квартиры, коляска эта проезжала мимо дома. Она действительно шумела до такой степени, что мать, спавшая рядом в комнате, ничего не слышала. Так продолжалось почти целую зиму. Наконец, хитрость наша была открыта, но уже дело нельзя было поправить, и нам не мешали видеться. Эта девушка очень любила меня, она собиралась даже бросить маршала, но я отговорил ее. Он узнал как-то об этом, был мне очень за это благодарен и даже разрешил видеться с ней. Он даже принял на себя все заботы по воспитанию ребенка, который скоро родился у нее, но ребенок этот прожил недолго и умер.
Война между герцогом де Шоазель и близкими ему женщинами с мадам де Барри достигла своего апогея.
Они всячески старались повредить де Барри, которой были обязаны так многим, что, конечно, очень вредило им в глазах всех других. Мой отец и с этой любовницей короля был в таких же хороших отношениях, как и с предыдущими, хотя относился к ней несколько холоднее, из-за герцога де Шоазеля. Я посещал ее довольно редко и сильно рассердил ее тем, что сказал как-то, что никогда не позволю своей жене навещать ее. Против герцога де Шоазеля еще очень сильно интриговали также Ришелье и герцог д'Эгильон, а когда к ним присоединился еще и принц Конде, отставка его была решена и он подвергся изгнанию в Шантелу, в 1776 году. Никогда не могла бы никакая милость сделать этого министра столь популярным, как его сделала эта немилость. Его отставка вызвала общее смятение и каждый старался выразить, как мог, опальному министру свою привязанность и свое уважение.
Я, конечно, не задумываясь, решил разделить его участь. Я запасся деньгами и чеками во все банки Европы и приготовился сопровождать его в изгнании. Все были убеждены в том, что смерть его — только вопрос времени и поэтому все думали, что он покинет навсегда Францию. Перед отъездом мне пришлось быть свидетелем двух в высшей степени самоотверженных поступков: м-ль Одино прислала мне все свое состояние — 4000 франков, чтобы я употребил их на дело спасения де Шоазеля и была в отчаянии, что я отказался принять ее дар. Я пробыл три недели в Шантелу и собирался затем вернуться в Версаль, но, по дороге в Париж, получил письмо и нашел лошадей, ожидавших меня. То и другое было мне прислано де Геменэ. Он сообщал мне, что на совете было предложено заключить меня в Бастилию и только один маршал Субиз был против этого. Особенно мадам де Барри настаивала на том, что меня надо проучить за то, что я без позволения поехал в Шантелу и передал герцогу де Шоазелю письма от его друзей. Я прекрасно знал, что в самом Париже меня не посмеют остановить, но боялся, что меня задержат у заставы и поэтому я уже решил в душе, что если в Варенне увижу что-нибудь подозрительное, я брошусь бежать изо всех сил и потом проплыву большой кусок по Сене, но я проехал заставу без всяких приключений и очутился у себя дома, где меня уже ждали все друзья герцога де Шоазеля.
Вечером я был на балу у супруги дофина и произвел своим появлением сенсацию. Все меня расспрашивали, что нового в Шантелу, и, по-видимому, всем очень понравилась моя храбрость. Никогда в жизни я не играл более благодарной и благородной роли. Супруга дофина подошла ко мне со свойственной ей одной грацией и милой улыбкой, и спросила меня: «Как поживает герцог де Шоазель? Когда увидите его, скажите, что я никогда не забуду, чем я обязана ему и всегда буду относиться к нему тепло и сердечно». Отбыв свое дежурство по полку, ради которого я приехал, я опять вернулся в Шантелу и оставался там все свободное от службы время. Впрочем, я в это время впал уже в немилость: король совершенно перестал говорить со мной.
IV. 1772–1774
Путешествие в Лондон. Французский посланник. — Затворничество леди Сарры. Мисс Харланд. Любовные письма. — Скачки в Англии. Встреча с княгиней Чарторыжской.
Я прибыл в Лондон 22 декабря 1772 г., и в тот вечер граф де Гвин, французский посланник, повел меня на бал к милэди Гаррингтон. Там я встретил нескольких старых знакомых. В это время в зал вдруг вошла дама, причесанная и одетая лучше, чем это обыкновенно бывает у англичанок. Я спросил, кто это; мне ответили, что это полька, княгиня Чарторыжская. Небольшого роста, но с замечательной фигурой и Красивыми волосами, красивыми зубами, красивыми глазами и замечательной ножкой, — она производила чарующее впечатление, благодаря также своей бесконечной доброте, несмотря на то, что лицо ее было испорчено ветряной оспой и не отличалось особенной свежестью. Она доказывала только на деле, что, не будучи красивой, можно быть очаровательной. Я узнал также, что любовником ее был князь Репнин, русский человек выдающихся достоинств, бывший посланник в Варшаве, бросивший все, чтобы следовать за той, которую он любил безумно. Она показалась мне веселой, кокетливой и очень любезной, но тот, кто сказал мне бы, что она будет иметь такое огромное влияние в моей жизни, очень удивил бы меня. Грустный, при мысли о том, с чем мне пришлось расстаться во Франции, я был очень не прочь развлечься немного теперь.
Граф де Гвин в то время находился в связи, которую он афишировал, насколько мог, с одной прелестной, красивой женщиной, славившейся своим тщеславием на всю Англию. Но она была так проста и мила, эта леди Крэвен, что трудно было не заинтересоваться ею.
Я не мог отказать себе в удовольствии снова увидеть леди Сарру. Я узнал, что она живет на небольшой ферме, под названием Эникер, находящейся в парке герцога Ричмондского, в Гутвуде, и что живет она в полном уединении, не принимая никого. Я поехал один из Лондона верхом и, наконец, в девять часов вечера, зимой, очутился у ее дверей. Я несколько раз постучал в нее, но мне не отворяли. Наконец, пришла какая-то маленькая девочка и спросила, что мне угодно. Я сказал ей, что я лакей милэди Холланд и должен передать записку ее госпоже.
— Войдите, — сказала она.
Я поднялся по темной лестнице, очутился в большой, тоже темной комнате и направился в другую комнату, где виднелся свет. Я открыл в нее дверь и увидел леди Сарру: она стояла ко мне спиной, так как в это время кормила ужином маленькую, очень хорошенькую девочку. Леди Сарра увидела меня, взяла ребенка на руки, поднесла его ко мне и сказала:
— Поцелуйте мою дочь, Лозен; прошу вас, не презирайте ее мать и подумайте о том, что если я потеряю ее, у меня никого не останется на свете, кроме вас.
Леди Сарра, вдали от света, одетая в простое синее платье с короткими, не пудреными волосами, казалась еще более прекрасной и привлекательной, чем когда-либо. После шести лет разлуки, мы, конечно, не могли не волноваться, глядя друг на друга. Я обещал ей, что всегда буду заботиться о ее дочери и, конечно, ни единым словом не попрекнул ее. Она меня поблагодарила за мое отношение к ней, и мы расстались, проболтав часа два.
У меня не было никаких занятий в Лондоне, но в скором времени мне пришлось принять серьезное участие в интриге, завязавшейся между нашим посланником и леди Крэвен. Он так гордился ею и так мало скрывал эту связь, что скоро дело кончилось огромным скандалом. Он старался уговорить ее развестись с мужем и присоединиться к его победоносной колеснице; он давал ей такие нелепые советы по этому поводу, что милорд Крэвен подал на него жалобу в суд и его присудили заплатить 10 000 фунтов стерлингов. Все это, в связи с ужасным процессом, который он, кроме того, имел еще с своим секретарем, окончательно испортило ему карьеру, как посланнику. Я старался помочь ему, насколько мог, и добился даже известного успеха, но все зависело от ответов леди Крэвен, которую муж запер у себя в деревне, и к которой никого не допускали.
Княгиня Чарторыжская сумела добиться, однако, свидания с нею и научила ее, как действовать, чтобы спасти себя и своего любовника. Этот случай впервые познакомил меня с доброй и отзывчивой душой княгини. Случай также открыл ей мою историю с леди Саррой и познакомил ее со всеми последствиями, какие он имел для нее. Я незаметно сам для себя очень привязался к княгине и понял это только тогда, когда наступил срок ее отъезда. За несколько дней до ее отъезда в Спа, посланник устроил в честь ее обед, на котором присутствовали еще и другие дамы из ее знакомых. Она мне сказала, что отправит детей и своих слуг вперед, а сама догонит их потом уже в Калэ, и созналась мне, что немного боится путешествовать одна. Я, конечно, с большою готовностью предложил ее проводить. Она поблагодарила меня и с радостью приняла мое предложение, хотя заметила, что, пожалуй, это будет дурно истолковано светом. Все присутствующие стали уверять ее, что никто в этом не видит ничего худого, и только один посланник как бы слегка был недоволен этим.
На следующий день я отправился к княгине. Мы говорили с ней о предстоящем путешествии. Она высказала мне свою благодарность за мою услужливость, но, в конце концов, заявила, что не может воспользоваться ею по многим соображениям. Я с такой горячностью убеждал и уговаривал ее, что она, наконец, согласилась и, по-видимому, была очень польщена тем жаром, с которым я защищал свое дело. Мы решили выехать вместе. Но после меня у нее побывал еще де Гвин, и, когда я снова пришел к ней, как раз в то время он выходил от нее, я сразу угадал, что он отговаривал ее от этой совместной поездки.
— Я не настаиваю ни на чем, — сказал я, — так как вы боитесь последствий нашей поездки вдвоем, но я очень сожалею, что не могу доказать вам на деле, что моя репутация гораздо хуже меня самого.
Я увидел по ее глазам, что в ней вдруг заговорило любопытство, желание ближе узнать меня и даже как будто отблеск более глубокого чувства.
— В таком случае, — заметила она, — можете быть спокойны: я не лишу вас удовольствия, о котором вы просите, тем более, что не хочу лишать этого удовольствия и себя; это мое последнее слово, мы поедем с вами вместе.
Она протянула мне руку, которую я поцеловал, и в эту минуту она должна была чувствовать, что я готов полюбить ее, если она этого захочет. Наш отъезд был назначен на следующий день в двенадцать часов дня.
Я в назначенное время был, конечно, уже у княгини, но она сказала мне: «Мои дела задержат меня еще до пяти часов, пойдемте со мной к мадам де Пускен, она уезжает в Бристоль». Прощание между дамами оказалось очень трогательным, было пролито немало слез. Я наклонился тихонько к княгине и сказал ей на ухо: «Я был бы еще несчастливее вас обеих, если бы не мог ехать с вами». В пять часов я опять поехал к ней, но мне сказали, что ей нездоровится. К зашел в ближайший ресторан и написал ей записку, в которой просил меня уведомить, не раздумала ли она ехать со мной. В ответ я сейчас же получил письмо, в котором она писала мне, что отъезд отложен до утра и она уведомит меня заблаговременно о часе, когда мы должны выехать.
Трудно передать, сколько мыслей пронеслось при этом у меня в голове. Я, к своему огорчению, убедился теперь в том, что де Гвин, еще оплакивавший потерю леди Крэвен, уже задумал новую победу, причем совершенно забыл, насколько обязан княгине и мне, помогавшим ему в трудную минуту. Я сразу понял, что самолюбие его значительно превышает всякое другое чувство, и что человек этот может оказаться крайне неблагодарным. Но я настолько любил княгиню, что решил быть терпеливым и не компрометировать ее напрасно. Я поехал к посланнику, где должен был ужинать вместе с милордом Сэндвичей, но не вытерпел и сел там писать княгине. Я писал ей, что уверен в том, что де Гвин сумел опять отговорить ее от поездки со мной и что я этим крайне огорчен, что я вполне сочувствую ему в том, что он не может жить, не видя ее, и что нельзя не боготворить ее, познакомившись с ней ближе, что я не хочу говорить ничего дурного про де Гвина, но я должен сказать про себя, что готов посвятить ей всю свою жизнь, и что я вполне независим и могу располагать своей судьбой по своему усмотрению. Я привожу тут в полности ответ княгини, так как ее короткая записка так же хорошо характеризует ее, как это сделало бы и более длинное письмо:
«Ничто в мире не удивило бы меня так, как то, что вы мне писали, но что меня нисколько не удивило и никогда не удивит, это необыкновенная откровенность, свойственная вашей чувствительной душе. Но нас разделяют непреоборимые препятствия, в которых де Гвин не играет никакой роли, клянусь вам в этом. Я не могу и не смею иметь любовников, но вы мне внушили к себе чувство, которое будет вечно жить во мне, где бы мы с вами не находились; какова бы ни была ваша судьба, я требую, чтобы вы мне всегда сообщали о ней, моя нежная дружба к вам дает мне на это право. Мы не можем ехать вместе в Дувр, но приходите повидать меня до моего отъезда».
Посланник предложил мне тогда вместе с ним проводить княгиню до Дувра; я отказался с самым равнодушным видом. Всю ночь я провел в такой ярости, в таком отчаянии, что сам удивлялся себе; я положительно боялся себя: мне кажется, я не мог бы отвечать за себя, если бы встретил де Гвина у княгини. Я решил принять меры предосторожности в данном случае, и заперся у себя, причем поручил одному из своих слуг караулить отъезд княгини из дому и тотчас доложить мне о нем, чтобы я мог догнать ее на дороге и иметь с ней объяснение, которое было так важно для нас обоих.
В таком состоянии я пробыл целых пять часов. Де-Гвин пришел сам ко мне и постучал в дверь, чтобы спросить, не хочу ли я обедать. Я открыл дверь; он сообщил мне, что княгиня уехала уже в полдень и была очень удивлена, что я не пришел проститься с ней. Я был поражен этим известием, как громом. Я ответил де Гвину, что не могу обедать у него; я понял, что человек, посланный следить за княгиней, был подкуплен им. Я побежал в конюшню, собственноручно оседлал первую попавшуюся лошадь и стремглав полетел по направлению к Дувру. Я узнал, что княгиня опередила меня всего на шесть миль и что она уже нагнала своих детей и своих слуг; я побоялся скомпрометировать ее. Я написал ей письмо, полное отчаяния и любви. Потом я поспешил вернуться в Лондон. Я вернулся так рано, что успел еще зайти в клуб и там затеял настолько крупную игру, что присутствие мое не могло остаться незамеченным, и никому не могло придти в голову, что я в этот день уезжал из Лондона. На следующий день я получил грустное и трогательное письмо от княгини — она писала, что очень расположена ко мне и, по-видимому, ее огорчало то чувство, которое привязывало меня к ней.
V. 1774–март 1775
Спа: триумф конюшен Лозена. — Связь Лозена с княгиней Чарторыжской. — Путешествие в Голландию. — Ревность князя Репнина. Отъезд в Польшу. — Таинственный дом. — Лозен, официальный посланник; русский союз. — Костюмированный бал в Варшаве.
Несколько дней спустя я получил письмо от шевалье д'Орэзон. Он видел, проездом в Брюссель, княгиню; она была больна и, по-видимому, страдала от какого-то тайного горя. Я оставался еще более месяца в Англии и побывал в Портсмуте вместе с королем. Наконец, я решил, что могу теперь ехать спокойно в Спа. Мы простились довольно холодно с нашим посланником; я прекрасно понял этого человека и сознавал, что только мешаю ему теперь.
Наконец я прибыл в Спа. Княгиня встретила меня очень холодно и казалась больше чем когда-либо привязанной к князю Репнину. Де-Гвин, со своей стороны, после ее отъезда сделал все, что мог, чтобы убедить меня в том, что он любим ею: он показывал портрет ее, который она ему дала, и я решил теперь покончить с ней навсегда, а потому относился к ней с напускным равнодушием. Я находился в прекрасных отношениях с Репниным, который и не подозревал, что я влюблен в княгиню. Князь говорил о посланнике нашем в Лондоне с таким пренебрежением, что мне захотелось заставить княгиню думать, что я интересуюсь кем-то другим, но, к несчастью, никто не мог заставить меня разлюбить ее.
На вечерах и собраниях мне в это время пришлось познакомиться с мадам и м-ль де Сен-Леже. Обе они были ирландки. Матери было лет от сорока до сорока пяти, она была когда-то очень красива, и, по-видимому, была и теперь еще не прочь, при сохранении внешних приличий, заняться немного флиртом. Дочь ее, восемнадцати лет, была очень красива и мила; я танцевал с ней, катался верхом. Обе — мать и дочь — привязались ко мне. Мать, хотя и ревновала дочь и стала даже придираться к ней за последнее время, все же понимала, что навсегда потеряет меня, если запретит мне видеться с ней, и поэтому меня принимали охотно, и я очень часто бывал у них в доме.
Княгиня смеялась надо мной по этому поводу, но я нисколько не смущался и продолжал ухаживать за м-ль де Сен-Леже, хотя в то же время чуть не имел из-за нее дуэль с неким Браницким что должно было доказать княгине, что я в действительности не перестал интересоваться ею.
Браницкий был уже очень давно влюблен в княгиню, но так как она относилась очень сухо к его ухаживаниям, то он позволил себе непочтительно отозваться о ней в обществе. Этого я, конечно, не стерпел и мы с ним поговорили довольно горячо. Если бы не леди Спенсер, дело зашло бы, конечно, и дальше. Княгиня узнала, с какой горячностью я ее защищал и была мне за это очень благодарна. Вскоре были назначены скачки и одна из моих лошадей выиграла первый приз, который я поднес м-ль де Сен-Леже публично при всех. В ту же минуту княгине сделалось дурно и, она уехала домой. Я не обратил на этот инцидент особенного внимания и, конечно, не подумал, что я — причина этого обморока. Княгиня однако, опасно заболела и я не отходил от нее во все время болезни, причем оказывал ей всевозможные услуги. Когда ей стало лучше, я снова отдалился от нее.
Все уезжали уже из Спа; я тоже собирался ехать с мадам и м-ль де Сен-Леже, но князь Репнин, который нисколько не ревновал меня, сказал мне, что он вынужден остаться в Спа еще две недели, чтобы отвезти потом мадам Чернышеву, и просил меня вернуться вместе с княгиней Чарторыжской в Париж. Я, конечно, не заставил себя просить, так как княгиня была мне гораздо дороже, чем он думал. Мы поехали с ней вместе, а князь Репнин проводил нас часть дороги. Мы ехали очень медленно и все время на моих собственных лошадях. Княгиня была еще слаба и чувствовала себя очень усталой; когда мы приехали в Брюссель, она не захотела даже ужинать и легла спать. Я остался около нее, чтобы ей не было скучно. Мы заговорили об Англии и разговор вскоре перешел на Гвина и леди Крэвен. Я рассказал ей подробно все, что перенес тогда из-за ее отъезда; она слушала меня со слезами на глазах. «Кончим этот опасный для нас разговор, — сказала она, — и никогда больше не будем возвращаться к нему». Но было уже поздно, судьба судила иначе: княгиня не выдержала и сказала мне, что любит меня. Но счастье ее отравлялось мыслью, какие ужасные последствия могла иметь наша любовь. Она хотела остаться верной своему долгу, и мы расстались с ней, скрепя сердце, и провели оба тревожную ночь.
Будучи уже в Париже, князь Репнин предложил нам всем поехать в Анвер, чтобы посмотреть там коллекцию картин, которую он намеревался купить. Решено было, что княгиня поедет со мной в маленьком фаэтончике, который я взял с собой из Англии, и которым она нередко правила в Спа. Как только мы очутились с ней вдвоем, между нами произошел следующий разговор:
— Я вовсе не хочу скрывать от вас, Лозен, что я вас люблю, — сказала она, — но в то же время я должна вам сказать, что эта любовь, которая для меня дороже жизни, должна повлечь за собой ужасные последствия для нас обоих, если мы не найдем в себе силы расстаться немедленно. Слушайте меня внимательно и вы убедитесь в том, что признание, которое я вам сейчас сделаю, действительно доказывает, насколько я вас люблю. Обладая известной способностью нравиться и очаровывать людей, я уже с ранних лет привыкла к поклонению со стороны мужчин; оно всегда льстило моему самолюбию, и с тех пор как я себя помню, я всегда была склонна к кокетству. Я вышла замуж не по любви, но зато я всегда уважала своего мужа и уважаю его с каждым днем все больше. Из всех моих поклонников самым ревностным был польский король. Мне очень льстило, что он предпочел меня самой красивой женщине в Варшаве, но, тем не менее, я не желала стать его любовницей. Князь Репнин, русский посланник в Варшаве, тоже влюбился в меня, но я относилась к нему очень сухо. Смуты, раздиравшие мою несчастную родину, дали ему возможность показать в скором времени на деле свою любовь ко мне. Мои родители и мой муж очень рассердили императрицу своим постоянным неповиновением ее воле. Князь Репнин получил приказ поступить с нами как можно строже. Но князья Чарторыжские продолжали себя вести по-прежнему и все оставалось для них безнаказанным. Императрица, раздраженная этим, приказала князю Репнину арестовать их и конфисковать все их имущество. Она писала ему, что его жизнь находится в зависимости от его послушания. И мои родные погибли бы, если бы у Репнина не нашлось мужества противиться воле государыни. Я считала, что должна принести себя в жертву из благодарности и, скажу больше, в то время мне казалось, что благодарность моя даже перешла уже в любовь. В скором времени оказалось, что князю Репнину не оставалось ничего на свете кроме меня. Он потерял пост посланника, потерял все свое состояние и впал в немилость у императрицы; благодаря тому, что он любил меня, этот человек, поражавший всю Польшу роскошью своей жизни, принужден был довольствоваться ежегодным доходом, не превышавшим и тысячи дукатов. Он не мог вернуться уже а Россию, и просил меня ехать путешествовать с ним по Европе. Я, конечно, не задумалась бросить все, чтобы следовать за ним. Один из его родственников постарался примирить его с государыней и она позволила ему опять вступить в должность командира полка в армии Румянцева. Но он отказался и от этой чести и этим окончательно восстановил против себя государыню. Мы жили с ним очень хорошо и никогда не ссорились до тех пор, пока он не приревновал меня к де Гвину. Тут он начал делать мне такие жестокие сцены, что часто страшно оскорблял меня; мне казалось, что я заслуживаю больше доверия со стороны человека, которому пожертвовала всем. Но я переносила его выходки с большим терпением, хотя должна сознаться, что де Гвин нравился мне гораздо более его, и мне очень льстило внимание, которое он оказывал мне; мне кажется, я в состоянии была бы даже полюбить его, если бы он только сам не был так влюблен в себя. Я сделала над собой усилие и подавила всякое чувство к нему. Этому много помогло и то обстоятельство, что я познакомилась тогда с вами. Я слишком скоро почувствовала разницу между вами. Но все же я должна сказать вам, что хотя мне предстоит жить и умереть несчастной от неудовлетворенной любви, я останусь верна своему князю, который потерял все на свете из-за меня.
— Бегите же от меня, оставьте бедную женщину, которая не могла бы вас осчастливить, даже при всем своем желании. Верьте мне, что любовь, не основанная на доверии, является только источником вечных страданий, а какое вы имеете основание верить в меня? Можете ли вы питать доверие к той, которая обманула князя Репнина и чуть не полюбила де Гвина? Всякое доказательство в моей любви только еще более убедит меня и вас в том, что женщина может любить несколько раз, и поэтому доверять ей нельзя. Уж если я могла разлюбить и обмануть князя, которому обязана решительно всем, какая же у вас гарантия быть любимым мною вечно, когда я решительно ничем не обязана вам? К тому же вы и не подозреваете, как я буду мучиться моей любовью к вам, как я буду несчастна при мысли, что изменяю князю?! Ведь каждый день я буду упрекать себя в том, что отношусь нечестно к своим детям, к своим родным, к мужу, к князю... Одним словом, это будет не жизнь, а ад, и долго продолжаться она не может.
— Вы слишком многим обязаны князю Репнину, — сказал я, — и я считаю, что из нас двоих вы должны, конечно, отдать предпочтение ему, но позвольте мне еще несколько дней побыть вблизи вас, чтобы в последний раз насладиться вашей близостью, а затем я уеду и мы расстанемся с вами навеки. Помните, что я любил вас безумно, любил настолько искренно и горячо, что нашел даже в себе силы бежать от вас, когда вы стали мне так дороги; может быть, я совершу ради вас подвиг, который будет не меньше, чем сделал для вас князь. О, самая благородная, самая честная женщина в мире, помни, что только благодаря твоей любви, я не сделался чудовищем, забывшим все человеческие чувства; только благодаря твоему великодушию, я остался честным человеком; это, по крайней мере, будет служить утешением для нас обоих.
Мы говорили это оба вполне искренно и честно, но мы и не подозревали о том, как мы на самом деле любим друг друга. Когда мы приехали в Анвер, мы не нашли там коллекции картин, которую князь хотел купить; она была уже продана, но ему сказали, что он может найти в Амстердаме другую коллекцию, которая понравится ему наверно еще больше. Это навело его на мысль совершить путешествие в Голландию. Я отказался наотрез участвовать в этой поездке и до самого кануна их отъезда крепился, но один взгляд княгини заставил меня забыть все и я принял предложение князя ехать туда втроем.
Счастье, и в то же время опасность постоянного общения друг с другом положительно совершенно вскружило нам головы. Все наши спутники спали ночью, и тогда мы оба, наконец, давали волю своему чувству: я видел, что по щекам княгини катились слезы и невольно плакал сам. Ведь впереди нас ждали только страдания, и надеяться на счастье мы не могли. В одиннадцать часов вечера мы остановились наконец для ночлега в маленькой гостинице; княгиня и ее камеристка, Богданович, старая полька, всегда сопровождавшая ее, легли спать в одной комнате, а мы, мужчины, — в другой.
Несколько минут спустя, я вдруг услышал крики Богданович. Все вокруг меня спали, я же быстро вскочил и бросился в ту комнату, чтобы узнать, в чем дело. Оказалось, что под кроватью Богданович сидел человек, забравшийся туда уже с вечера. Мне стоило много усилий выпроводить его из комнаты. Княгиня тоже проснулась и позвала меня, я бросился к ней, встал на колени перед ее постелью и смотрел на нее глазами, полными слез и мольбы. Она поняла то, что они так красноречиво говорили ей, и сказала:
— Ваши страдания, мой друг, разбивают мне сердце, но все же они мне бесконечно дороги: мне так приятно, что мы страдаем вместе, если мы не можем быть счастливы, будем, по крайней мере, постоянны и безупречны.
Мы опять обещали друг другу быть осторожными и не терять мужества.
Мы выехали из гостиницы успокоенные и в гораздо более веселом настроении духа. Затем мы приехали в Мэрдик и я оставался все время в кают-кампании с княгиней, в то время как все остальные вышли на палубу, чтобы подышать свежим воздухом. Я читал княгине вслух роман Дора «Жертвы любви»; некоторые страницы этого романа описывали, казалось, наше положение и поэтому мы не могли читать его без глубокого волнения и огромного интереса. Потом мы остановились на ночь в Роттердаме и на другой день прибыли в Гаагу, где князя и княгиню встретил с распростертыми объятиями испанский посланник с своей женой, которая, видимо очень заинтересовалась мною; через несколько минут знакомства она болтала со мной непринужденно и весело, как будто мы были знакомы с ней уже много лет. Она то и дело расспрашивала княгиню обо мне или прямо обращалась с расспросами ко мне, что, конечно, немало смущало нас обоих.
Мы уже два дня жили в Гааге, как вдруг, в два часа ночи, ко мне в комнату вбежала Богданович и сообщила, что княгиня умирает, чтобы я скорее шел к ней, так как князя не было в Гааге, — он уехал к герцогу Оранскому. Я, конечно, быстро спустился к княгине и нашел ее лежащей без чувств. Только несколько минут спустя мне удалось привести ее в чувство. Она протянула мне руку и сказала: «Я рада, что могу умереть на руках любимого человека, чувствуя при этом, что мне не за что упрекать себя». В продолжение всего следующего дня она еще несколько раз падала в обморок. Я знал, что в Лейде живет старый профессор, славившийся по своей специальности, немедленно отправился к нему и рассказал ему подробно всю болезнь княгини, начиная со Спа и кончая настоящим временем, не называя ее, конечно, по имени. Он спросил меня, не жена ли это моя; я ответил ему, что это моя сестра. Он спросил меня, не доктор ли я. И на отрицательный ответ, покачал головой и заметил: «В таком случае вы самый внимательный и любящий брат в целом мире». Он успокоил меня насчет княгини, сказал, что опасности никакой нет и очень сожалел, что из-за своей подагры не может сам навестить ее; он подробно рассказал мне режим, которому она должна следовать, чтобы быть здоровой, и просил сообщить об успехах лечения, причем выразил надежду, что, когда она оправится настолько, чтобы выезжать, она приедет к нему и он осмотрит ее лично. Я вернулся в Гаагу и передал весь наш разговор княгине. Она была мне очень благодарна за мои заботы о ней.
Мы решили с ней, что я провожу их обратно до Брюсселя, причем постараемся как можно дольше затянуть свое пребывание в Голландии, а затем я уеду в Италию. Любящие в этом отношении напоминают детей: им кажется, что если они выгадали несколько часов счастья, то потом ничего не стоит расплачиваться за них ценою жизни, и им представляется, что часы эти будут тянуться вечно. Княгиня мало-помалу успокоилась и поправилась, я ничего не требовал от нее, что могло бы опять взволновать и огорчить ее, и довольствовался сознанием, что я любим ею. Но в это время я вдруг совершенно несознательно испытал такой острый пароксизм ревности, что должен упомянуть о нем здесь.
Я видел как-то в Лондоне молодого князя Понятовского, племянника короля и двоюродного брата князя Чарторыжского. Он воспитывался в Англии и я никогда не обращал на него особенного внимания. Княгиня сообщила мне, между прочим, что его ждут в Гаагу, и я ничего не имел против этого, разве только, что он мог помешать своим присутствием нашим свиданиям наедине. Однажды вечером, когда мы сидели в театре вместе с Репниным и княгиней, вошел лакей и доложил князю, что приехал молодой Понятовский и желает его видеть. Трудно передать чувства, волновавшие меня в эту минуту: мне казалось, что молодой князь, благодаря своим родственным отношениям к княгине, будет часто видеться с ней и непременно овладеет ее сердцем. Не помня себя от горя, я выскочил из ложи и уехал домой.
Я решил, что княгиня все равно уже потеряна для меня и, не медля ни минуты, велел приготовить лошадей и подать коляску, чтобы сейчас же ехать отсюда и отправиться затем в Италию. Княгиня, которая должна была ужинать у испанского посла, очень удивилась, не застав меня там; под первым попавшимся предлогом она вышла на улицу, села в пролетку и приехала обратно в нашу гостиницу, где мы все жили. Она очень удивилась, увидев дорожный дормез, стоявший уже у ворот дома. Она спросила, где я, и вошла прямо ко мне в комнату.
— Что это значит? — воскликнула она, — куда вы уезжаете?
— Я хочу умереть вдали от вас, — ответил я, — так как не в силах больше переносить подобных страданий.
— Я вас не понимаю, — сказала она, — но прежде всего успокойтесь; я еще никогда не видела вас в таком состоянии... Что с вами?
Глаза княгини смотрели прямо на меня и они сразу успокоили все мои подозрения: я понял, что тревога моя была напрасна. Мне было стыдно за свой поступок и я не знал, как признаться в нем. В конце концов, конечно, пришлось, однако покаяться во всем. Княгиня не стала упрекать меня или шутить надо мной, она обняла меня и сказала: «Никогда не бойся того, что сердце мое может перестать принадлежать тебе; мне неприятно, что ты так страдал, но зато я тем больше ценю твою любовь. А теперь не будем терять больше времени и отправимся к испанскому посланнику, там мы объясним как-нибудь свое долгое отсутствие».
И, выходя из комнаты, она сказала моему камердинеру: «Он не поедет, он никуда больше не поедет». Мы отправились вслед затем в Амстердам и оттуда заехали в Лейд, где княгиня поехала к профессору, у которого я был незадолго перед тем. Он долго разговаривал с ней.
— Есть болезни, сударыня, — сказал он, — очень опасные для женщин, которые, однако, доктора не могут излечить. Ваш брат, — прибавил он, смеясь, — знает об этом, вероятно, более меня. Будьте осторожны и постоянны и вы наверно будете счастливы. Я никогда не видел, чтобы можно было так любить женщину, как он вас любит.
В Амстердам мы ехали водою, я сидел в глубине темной лодки. Была уже ночь, я держал в своих руках ручку княгини и даже украдкой обнимал ее, чему она не противилась. Она легла на этот раз тоже без ужина, и, по обыкновению, я остался сидеть у ее постели. Как только мы остались одни, мы нежно стали обнимать друг друга; я не мог подавить в себе страстное желание, охватившее меня и разделяемое, казалось, и ею, и осмелился позволить себе немного более обыкновенного, но тотчас был наказан.
— Я никогда не думала, — сказала она с горечью и грустью, — что любимый мною человек так быстро забудет все свои обещания и что он готов ради минутного удовольствия пожертвовать счастьем моей жизни.
В это время вошла ее камеристка, и она отослала меня.
Нет более неприятного чувства, как возбудить гнев той, которую любишь. Я провел почти всю ночь без сна, горько раскаиваясь в своем поступке. На следующий день, в восемь часов утра, за мной зашел один господин, с которым мы и отправились осматривать достопримечательности Амстердама и его окрестностей, и я вернулся домой только в восемь часов вечера. Княгиня обращалась со мной очень холодно, но она настолько любила меня, что не могла долго выдержать характера и сказала мне как-то шепотом: «Я, право, не в состоянии тебя наказывать, я уверена в том, что ты не захочешь больше огорчать меня». Эти слова вернули мне опять жизнь. Ужин прошел очень весело, а на другой день мы должны были уехать из Амстердама. Кем-то было предложено ехать в маленьких кабриолетах, попарно с тем, чтобы править самим. Мне предоставили везти княгиню, как лучшему кучеру; она сначала стала отказываться ехать со мной, но, видя, сколько отчаяния было в моих глазах, согласилась, наконец, на это. Мы поехали; она была очень серьезна; я спросил, что с ней. «Я не могу тебя бранить, — сказала она, — но подобное впечатление не скоро изглаживается, я сердита не на тебя, а на себя, и должна упрекать только себя за то, что имела слишком много доверия к тебе». Я, насколько мог, рассеял ее грустные мысли. Мы прожили затем еще целую неделю в Гааге.
Наконец, настало время возвращаться в Брюссель, где мы рассчитывали расстаться с нею. Мне казалось, что мы оба умрем с горя — я харкал кровью, княгиня чувствовала себя не лучше меня: она чуть не умерла в тот день, когда мы проезжали через Мэрдик. Я провел целую ночь у нее: «Мне кажется, — говорила она, — мы приняли решение, которое выше моих сил. Может быть, сила твоей любви такова, что спасет нас обоих. Может быть, ты будешь в состоянии жить поблизости от меня и предоставить тело мое князю, в то время, как вся душа моя будет принадлежать тебе безраздельно». Мы составили себе новый план жизни, с твердым намерением привести его в исполнение, но он потерпел фиаско, как и все остальное. Мы остановились только на один день в Брюсселе и вернулись затем в Париж.
Я расстался с княгиней в Санли и провел целые сутки в Хот-Фонтэн, совершенно другим человеком, чем я выехал оттуда. На другой день, в девять часов вечера, я приехал в Париж и остановился в том же отеле, где княгиня. Там я встретился с князем Репниным; он встретил меня спокойно, но был заметно холоден и сух. Княгиня лежала в постели, она жаловалась на здоровье и скоро отпустила нас обоих. Она успела мне передать однако, маленький сверток, в котором я нашел нежную записочку от нее и прядь волос, о которой я давно уже мечтал.
В одиннадцать часов вечера в комнату ко мне вошел д'Орэзон.
— Я только что расстался с сумасшедшим, — сказал он, — которому я обещал придти завтра рано утром, чтобы успокоить его. Вот из-за чего, собственно, я явился к вам, несмотря на поздний час. Князь Репнин вбил себе в голову, что вы влюблены в княгиню, а она в вас. Я говорил ему, что уверен в том, что это неправда и что у вас есть другая привязанность, но, для большей уверенности в этом, я еще пришел к вам, чтобы переговорить с вами».
Мое смущение и испуг ясно доказали ему, что он ошибается. Тогда он сказал: «Вы самый странный и легкомысленный из людей. А разве вы не любите уже больше хорошенькую Марианну?»
Я рассказал ему все, что произошло с тех пор, как я покинул Лондон. Он стал бранить меня и, кажется, сожалел даже, но утешить, конечно, ничем не мог.
Целую ночь я не мог спать, под наплывом самых разнообразных мыслей. На другой день я отправился к княгине, чтобы узнать о ее здоровье, она чувствовала себя не лучше, чем накануне. Князь Репнин, с которым я встретился там, показался мне в довольно спокойном настроении духа, княгиня же отнеслась ко мне очень холодно. Я, конечно, не смел на это жаловаться и терпеливо переносил все. Несколько дней прошло таким образом. Репнин ни на одну минуту не оставлял нас одних; сам он казался довольным и спокойным. Я не мог ни спать, ни есть. Кровь шла у меня постоянно горлом и часто носовой платок мой был в крови; однажды он таким образом выдал меня.
— Что я вижу? — воскликнула княгиня тихо, — приходите сегодня в семь часов вечера, я буду одна, нам надо поговорить.
Я, конечно, был точен, как всегда.
— Друг мой, — сказала она, входя в комнату, — неужели дело дошло уже до этого? Неужели один из двух дорогих мне людей должен умереть, чтобы дать дорогу другому? Что с вами? Откройте мне вашу душу. Я хочу, я требую этого, я прошу вас об этом на коленях!
— Я совершенно здоров, — говорил я, сжимая ее в своих объятиях, — но мне надо запастись опять мужеством, которое только вы одна можете вселить в меня. Скажите мне, что вы меня любите, я так страстно хочу опять услышать это из ваших уст.
— Да, мой друг, я люблю вас, я вас боготворю, и нет такой силы, которая могла бы запретить мне говорить это вам. Имейте терпение и ведите себя и дальше с таким достоинством, которое заставляет так уважать вас. Вы умеете ладить с князем и вас при этом нельзя обвинить ни в фальши, ни в излишней сухости. Я горько упрекаю себя за страдания, которые причиняю вам. Но зато мне и самой нелегко обращаться с вами в его присутствии, как с посторонним мне лицом. Но, только благодаря этому, мы можем еще скрывать от него нашу любовь, иначе все было бы потеряно и нам пришлось бы нести страшные последствия нашей неосторожности. Не сердись, мой друг, и главное, береги свое здоровье; не забудь, что каждая капля крови в тебе принадлежит мне и я готова купить ее ценою собственной жизни.
— О, мой друг, — воскликнул я, — ваши слова действуют на мою душу, как бальзам, я чувствую, что становлюсь достойным вас и заслуживаю теперь вашу любовь! Я отдаю князю полную справедливость во всем и не дай Бог, чтобы он сделался когда-нибудь несчастным из-за меня. Будем оберегать его от лишнего горя. Один взгляд ваш успокоит и вознаградит меня за все лишения, так как он напомнит мне, что душа ваша всецело принадлежит мне и я никогда не заставлю вас упрекать себя в чем-либо.
Князь Репнин вернулся домой, когда мы его менее всего ожидали, и, несмотря на все старания, мы заметно смутились, что, конечно, не могло ускользнуть от него. Он не мог справиться с ревностью, охватившей его, но так как знал, что всякая сцена вредна здоровью княгини, и видя, что не может справиться с собой, немедленно вышел из комнаты. Однажды вечером он отправился к мадам л'Юлье и сказал ей:
— Я положительно не могу больше выносить подобной муки; я должен, наконец, открыться кому-либо. Лозен влюблен в княгиню, и она, кажется, боготворит его. Он также горд и ревнив, как я, и должно быть, ненавидит меня; его честное и благородное поведение доказывает, какое влияние на него имеет ваша подруга, княгиня Чарторыжская. Мы не можем, конечно, вступить с ним в какое-либо соглашение, остается только, чтобы один из нас умер. Так как он отнимает у меня единственное сокровище, оставшееся мне на земле, то, конечно, я буду защищать его до последней капли крови.
Напрасно мадам л'Юлье старалась успокоить и уговорить его; на другой день я получил от него записку следующего содержания:
«Вы знаете мое уважение и мою ненависть к вам; будем же драться из-за той, которую мы не можем разделить между собою; один из нас должен погибнуть от руки другого. Я предоставляю вам выбор места, времени и оружия.
Николай Васильевич Репнин».
Я ответил ему так:
«Князь Репнин не может подозревать меня в трусости. Я уважаю его настолько, что отказываюсь от той чести, которую он готов оказать мне. Я не могу согласиться на поединок, который должен компрометировать лицо, которое я глубоко уважаю, и благодаря которому, это лицо лишится одного из своих друзей. Если князь и сделает мне честь напасть на меня первым, я докажу ему, что не согласен проливать кровь человека, которому княгиня обязана всем.
Лозен».
Получив мой ответ, он велел передать мне, что будет у меня утром на следующий день. Он, действительно, приехал в назначенный час ко мне на квартиру и между нами произошел следующий разговор.
Князь Репнин:
— Выслушайте меня, и я уверен в том, что вы не откажете мне в моей просьбе. Я беру в свидетели своего соперника, своего врага, чтобы он мог судить о том, что мне остается делать в моем отчаянном положении. Меня назначили послом в Варшаву, там я познакомился с княгиней и сразу же влюбился в нее. Я пожертвовал ради нее всем своим состоянием, чтобы доказать ей мою любовь. Ее семья часто оскорбляла русскую императрицу, я получил приказ поступить как можно строже с ее родителями, но я не трогал их и пальцем. Меня, конечно, за это не погладили по головке и даже объявили, что жизнь моя в опасности. Но князья Чарторыжские продолжали себя вести по-прежнему и оставались все же безнаказанными. Я потерял доверие государыни, меня вызвали в столицу, чтобы судить, и только влияние моего дяди, графа Панина, спасло мне, если не мое состояние, то, по крайней мере, мою жизнь. Меня, конечно, отставили от должности и я продолжал жить в Варшаве, как частное лицо. Княгиня Чарторыжская считала себя обязанной мне за столько оказанных ей услуг... и я был осчастливлен ее вниманием. В это время государыня приказала мне поступить в армию Румянцева, но я отказался повиноваться ей. Мне осталась только крошечная пенсия, на которую я с трудом могу существовать, после того как одно время приводил всю Варшаву в удивление роскошью своего образа жизни. Княгиня согласилась покинуть со мной Варшаву, где я не мог больше оставаться, так как жизнь моя была в опасности. Она поехала путешествовать, я, конечно, последовал за ней. Она повсюду встречала поклонение и не знала счета своих поклонников, но зато она хорошо знала им цену. Она прекрасно видела тщеславие, честолюбие и эгоизм окружавших ее мужчин. Она поехала в Лондон, несколькими неделями позже меня, я встретил ее в Калэ и мы вместе с ней переехали канал. Шевалье д'Орезон, которого я уже давно знал, часто говорил мне о вас: ваша привязанность к леди Сарре была известна во всей Англии и придавала вам особый интерес. И я с первой же минуты стал опасаться вас. Но вскоре я немного успокоился, так как увидел, что вы начали ухаживать за хорошенькой и достойной особой. Тщеславная личность вашего посланника в Лондоне не внушала мне особых опасений. Я поехал в Спа и вы вскоре приехали туда же. Княгиня в это время была всегда печальна и бледна, но вы ухаживали за м-ль де Сен-Леже и я не понимал, в чем дело. Обстоятельства сложились так, что я должен был непременно проводить мадам Чернышеву в Париж, и я до того преисполнился доверия к вам, что даже был рад, что вы поехали с княгиней. Внимание, с которым вы всегда относились ко мне, наша совместная жизнь в Спа, заставили меня полюбить вас, если бы судьба не судила мне вас возненавидеть. Я не получал никаких известий о княгине в продолжение всего ее путешествия в Голландию, и ужас объял меня: я почувствовал, что мне грозит какое-то ужасное несчастие. Когда мы вернулись в Париж, я узнал, наконец, истину — княгиня любит вас. Я знаю ее настолько, что прекрасно понимаю, как ее мучают угрызения совести, она не может видеть меня без раскаяния, без отвращения. Она будет страдать и впредь невыносимо; а без вас я ведь был для нее всем на свете. Если же ей нельзя будет расстаться ни с одним из нас, она потеряет нас обоих. Я не могу вернуться к себе на родину, которую я бросил ради нее. Пока я буду жив, вы не можете спокойно обладать сердцем, цену которому вы узнали, и пока вы будете живы, это сердце будет скорее принадлежать вам, чем мне, и каждую минуту мы можем ожидать новых страданий и новых припадков мучительной ревности.
Лозен:
— Ваша ненависть ко мне вполне справедлива и, хотя я навлек ее на себя помимо своей воли, я сознаю, что вполне заслуживаю ее: но сердце мое достойно вас и того поклонения, которым оно полно по отношению к княгине. Я долго старался подавить в себе эту страсть, которая должна была только принести с собой одни страдания. И больше всего я беспокоился о том, что благодаря мне будет нарушен мир, царивший в вашей душе. Охваченный помимо своей воли этой ужасной страстью, я прекрасно знаю, что она может возбуждать только угрызения совести; я готов на все жертвы со своей стороны, но не могу требовать их от других; я знаю все ваши преимущества над собой и знаю, что только могу нарушить ваш покой, но зато вы можете совершенно уничтожить любовь ко мне в сердце княгини. Но, тем не менее, не могу согласиться драться с вами на дуэли, чтобы получить потом ценою вашей жизни приз, который не будет для меня уже тем, что он есть теперь. Я не хочу, чтобы княгиня могла меня упрекнуть в том, что я занес свою руку на того, кому она обязана всем. Если бы погиб я, то, конечно, моя смерть была бы гораздо более понятна, а если бы умерли вы, княгиня, наверное, вскоре последовала бы за вами. Я уеду, я поеду искать опасности, в которых найду свое забвение. Мне и жаль вас, я вас уважаю, но в то же время и ненавижу, но знайте, что выступать в поединке против вас я не могу и не стану, я вас предупреждаю, что, даже приняв ваш вызов, я не стану стрелять в вас.
Князь Репнин:
— Довольно, милостивый государь! Я должен поблагодарить за откровенность своего благородного противника. Я постараюсь не компрометировать княгиню, но и постараюсь употребить все свое влияние на нее, чтобы она уехала из этой страны, где она уже не может быть счастлива. Я вас предупреждаю об этом и прошу вас дать мне честное слово, что вы не последуете за нею.
Лозен:
— Я никогда не дам вам этого слова, так как настолько дорожу покоем княгини, что никогда ничем не нарушу его и не сделаю ничего такого, чего бы не мог оправдать в собственных глазах.
Князь Репнин ушел от меня и отправился к княгине, а я целый день не мог застать ее одну. Мне казалось, что она чем-то глубоко огорчена и опечалена. Она сказалась больной, заперлась у себя в комнате и не пожелала видеть ни князя, ни меня. Я на этот раз испытал истинную любовь, которая забывает совершенно о себе и только страдает за любимого человека. Мне казалось, что я сам готов перенести самые ужасные несчастья, только бы не заставлять страдать ее. Она читала в моих глазах все мои чувства и не могла не быть тронута ими — в ее глазах я тоже читал любовь и отчаяние; она любила меня и не могла отделаться от этого чувства, несмотря на все усилия со своей стороны, но я настолько любил ее, что готов был ей даже помочь в этом, только бы она чувствовала себя счастливой. Я сумел вселить в нее такую уверенность в себя, что она уже не избегала меня, но ее спокойное отношение ко мне возбудило во мне ревность и недоверие к ней; я стал верить в то, что она стала благоразумнее, так как сердце ее перестает принадлежать мне; я стал выказывать ей чувство, волновавшее меня; она могла перенести все, но только не разлуку со мной. Я собирался в это время уехать на неделю, так как все еще служил в гвардии и должен был отбывать караул в Фонтенебло.
Княгиня почувствовала, что единственный способ успокоить меня, это отдаться мне совершенно. Я с ужасом вспоминаю об этом, я дрожу еще теперь, записывая эти строки, но я дал священную клятву и должен исполнить этот тяжелый долг.
Это было 5 ноября, я должен был через день ехать уже в Фонтенебло. Против своего обыкновения княгиня велела в этот день не принимать никого, даже князя Репнина. Я был совершенно один с нею и упрекал ее за то, что она грустна и молчалива.
— Я решила отдаться вам, — сказала она вдруг, — можете пользоваться своими правами; это необходимо, я этого хочу.
Трудно себе представить мое положение в ту минуту, как я обладал любимой женщиной; я не чувствовал ни одной секунды удовольствия, слезы ее струились по моим щекам, она оттолкнула меня и сказала:
— Теперь все кончено, я переступила последнюю границу, теперь начнутся страдания до конца. Уходите отсюда.
Я хотел остаться, она бросилась передо мной на колени и сказала: «Ради Бога, уходите, умоляю вас, уходите!» Пораженный, как громом, я, конечно, не мог больше оставаться и вернулся к себе. Проведя ночь в ужасных мучениях, о которых не хочется вспоминать, я пришел к ней рано утром. Полог кровати ее был еще задернут, я отдернул его. Она лежала без чувств, а изо рта ее прямо на грудь текла кровь. Маленькая открытая коробочка, лежавшая на постели, сразу навела меня на мысль, что она отравилась.
Я подумал, что она умерла и с жадностью проглотил порошок, еще остававшийся в коробке. В продолжение целого дня у меня были сильные нервные припадки. Я не помню, что со мной было в продолжение целых суток, помню только, что потерял очень много крови, и, вероятно, это только и спасло меня. В это время за мной заехала моя жена, которая и повезла меня в Фонтенебло, куда мы должны были явиться вместе с ней. Я находился в таком состоянии, что от слабости ничего не мог сообразить. Я попросил ее подождать немного, с большим трудом встал с постели и оделся. О княгине я еще ничего не знал, но вскоре мне доложили, что она еще при смерти, но, несмотря на это, мне пришлось ехать в Фонтенебло, где я вел себя, как сумасшедший. В свободное от дежурства время, я никого не принимал, так как я действительно был болен; наконец, я получил от княгини письмо, которое и привожу здесь целиком:
«О, мой друг, мой любовник, ты, которого я боготворю, ты, которому принадлежит все мое сердце, тебя больше нет со мной. Ты уехал, я этого хотела, но зачем ты послушался меня? Если бы ты знал, какая будущность предстоит мне; я потеряла всякую надежду на счастье. Я не смею больше ничего обещать, так как нарушила свои клятвы. Пусть же твоя любовь будет мне наградой за мои страдания, пусть она будет заменой всего, что я потеряла. Но, увы, я говорю о будущем, а между тем я умираю, и я не буду настолько жестока, чтобы приказывать тебе жить без меня. Я не знаю, что со мной происходит, я еще чувствую на губах твои поцелуи, а между тем я только умею вздыхать теперь. Приезжай и умрем в объятиях друг друга, чтобы в последнюю минуту испытать и горе, и радость. Нет, не слушай меня! Пусть мои угрызения совести искупят мою вину. Пусть снова вернется ко мне сознание собственного достоинства и уважения, которые я потеряла».
Это письмо, написанное дрожащей рукой и залитое слезами, окончательно смутило меня. Как только настала ночь, я уехал совершенно один в Париж. Я назначил княгине свидание в таком месте, где никто уже не мог помешать нам. Слабость ее была так велика, что она постоянно лишалась чувств.
Я, с своей стороны, чувствовал себя не лучше ее. Но я не буду утруждать своих читателей описанием наших страданий: если они сами не любили, они никогда не поймут их и они могут быть только скучны. Я скажу только, что этот разговор, с одной стороны, принес нам большую пользу, а с другой — причинил огромный вред. Я вернулся в Фонтенебло, отдежурил необходимое число часов и опять вернулся в Париж. Наше поведение становилось, конечно, крайне подозрительным и так продолжалось несколько недель. Князь Репнин был очень снисходителен к нам обоим; он утешал себя тем, что княгиня скоро уедет, и сам успокаивался при этой мысли. Тем более, что он думал, что я никогда не вижу наедине княгиню; но он очень ошибался, я видал ее иногда наедине и не у нее дома. Моя осторожность, моя сдержанность устранили, по-видимому, опасность, которая так пугала ее. Но зато любовь и природа требовали свое. Как можно отказать любовнику тогда, когда он ничего не просит. Княгиня отдавалась мне, готовая перенести за это все на света. Нам казалось, что этим счастьем мы должны пользоваться, чтобы искупить ужасное будущее. Я ни о чем не думал и никого не видел, кроме княгини, — я или сидел у нее, или ждал ее к себе, а в ту минуту, как я терял надежду увидеть ее до следующего дня, я ложился скорее спать, так как не мог перенести мысли, что в этот день больше не увижу ее. Князь Репнин опять начал ревновать. Княгиня заметила, что он устроил тайный надзор за ней; она решила, что нет ничего хуже, чем обманывать его, и поэтому лучше сказать ему все. Это признание, сделанное благородной душой, было принято так же благородно, как оно было сделано. Князь Репнин не позволил себе ни упрекнуть ее, ни пожаловаться на что-нибудь, он только сказал: «Будьте счастливы, но я чувствую, что я не в состоянии оставаться здесь свидетелем вашего счастья. Я уеду через две недели и поступлю опять в русскую армию». Мы решили, что не должны отравлять ему моим присутствием последние дни его пребывания в Париже и поэтому я сделал над собой усилие и поехал к герцогу де Шоазелю в Шантелу, чтобы пробыть у него до отъезда князя.
Я уехал... Каждый день я получал весточку от княгини, но я страдал, и не мог положительно жить без нее. Когда я приехал обратно, князя уже не было. Тот, кто испытал, что значит воздержание, может понять, что чувствуешь, когда обретешь наконец свободу. Мое счастье нарушалось только тем, что я знал, что оно не вечно и должно скоро кончиться. Мы все время думали только о том, нельзя ли устроиться так, чтобы никогда не расставаться. Иногда в сердца наши закрадывалась надежда, но судьба детей беспокоила нас. Любя их мать, я невольно привязывался и к ним и часто глаза мои наполнялись слезами, когда я ласкал их.
Я готов был скорее сам перенести все несчастия, чем лишить их матери, не сравненной ни с одной из других матерей. Она вполне понимала чувства, волновавшие меня, и только больше полюбила меня за это. Она знала, что я готов был бы отдать полжизни, чтобы мне остался хоть один из этих детей, к которым я испытывал отеческое чувство. Мы почти не расставались теперь с ней и два раза в день уезжали верхом, чтобы оставаться наедине и избавиться от визитов, от которых не было другого спасения. Наконец, настал день ее отъезда. Я решил проводить ее как можно дальше и по возможности так, чтобы никто не знал этого, и, действительно, я расстался с ней, только две мили не доезжая до Варшавы. Это путешествие было очаровательно и княгиня с каждым днем была все нежнее ко мне. Минута нашей разлуки была ужасна. «Мой друг, — сказала она, — пора, наконец, открыть тебе тайну, которую я с трудом скрывала от тебя. Так как желаю оставить у себя одного из моих детей... Я оставлю тебе одного, который будет частью меня самой, я беременна и не жила с своим мужем с тех пор, как сошлась с тобой. Я найду в себе мужество открыть все мужу и добьюсь того, что тебе перешлют это новое существо, которое свяжет меня навеки с тобой». Это известие так подействовало на меня, что я лишился чувств, а когда пришел в себя, княгини уже не было. Ее свекор, приехавший встречать ее, заставил ее покинуть меня. Она оставила при мне одного из своих слуг, чтобы он ухаживал за мной. Я находился в таком положении, что почти ничего не сознавал. Меня отвезли в Бреславль и все время я не ел, не пил, и не говорил ни слова. Но там я узнал кое-что о княгине, и это сразу восстановило немного мои силы, и я мог доехать до Франкфурта, где узнал, что король опасно болен ветряной оспой.
Когда я узнал а смерти короля, я почувствовал, что не в состоянии ехать представляться новому королю, и остался в Шампани, в городе Музон, где как раз стояли королевские легионы, полковником которых я считался. Я жил там в полном уединении и виделся только с офицерами своего полка. Все мое время было разделено между воинскими упражнениями и княгиней. Я знал, что она больна и грустит, но она писала мне с каждой почтой. Вдруг письма прекратились, и я немедленно послал туда курьера, который съездил взад и вперед очень быстро. Он привез мне известие, что княгиня была опасно больна и около нее не было ни одной особы, через которую она могла бы дать мне знать об этом. Силы ее надломились после ужасного признания, которое она сделала своему мужу. Правда, признание ее было встречено со стороны мужа с большой деликатностью и добротой, но все эти волнения, в связи с ее настоящим положением, так потрясли ее, что она слегла. Ей страшно хотелось увидеть меня, но на это не было никакой надежды. Я спросил у своего командира де Конфлан, не может ли он дать мне трехнедельный отпуск, который я собираюсь провести в деревне около Франкфурта. Я уехал один и в самом большом секрете от всех. Но в последний день я сбился с пути и заехал в первый попавшийся дом, чтобы спросить там, как проехать дальше. Я очень удивился, застав в этом доме целую английскую семью; оказалось, что это был садовник княгини. Я знал, что не трудно войти и в парк, но мне не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал меня, и я боялся, что патруль казаков поймает меня и начнет расспрашивать, так что мне уже не удастся тайком пробраться к княгине. Настал, наконец, вечер. В одиннадцать часов я решился войти в сад, но там на меня напали две огромные собаки, которых всегда спускали с цепи на ночь. Одна из них сразу признала меня, так как я подарил ее княгине еще в Англии, я назвал ее по имени, она сейчас же подошла и приласкалась ко мне. Вдали я увидел двух женщин, медленно прогуливавшихся по саду; одна из них затем вошла в дом, другая еще осталась. В последней я узнал мадам Паризо, камеристку княгини, которую я когда-то рекомендовал ей. «Идите скорее, — сказала она, увидев меня, — она ждала вас, сердце ей подсказало, что вы близко от нее». Княгиня немедленно заключила меня в свои объятия. «Сердце мое всегда подсказывает мне все твои действия, — сказала она, — я знала, что ты не будешь в состоянии не видеть меня так долго, что ты сжалишься над моим одиночеством и приедешь утешить меня». Я провел двое суток в ее замке, и все здесь интересовало меня, но пора было уезжать. Я принял все меры, чтобы быть опять у нее ко времени родов.
Я вернулся на этот раз в свой полк гораздо более спокойный, чем в первый раз. И сейчас же я занялся тем, что стал добывать себе все мемуары и записки относительно положения дел в Польше, России и Пруссии. После целого ряда прочтенных мною сочинений по этому вопросу, я, наконец, вынес определенный взгляд на политическое состояние этих трех стран. Я составил довольно длинную докладную записку по этому поводу, которую и послал князю Адаму. Он сообщил о ней Штакельбергу, русскому министру в Варшаве, а тот послал ее в Москву, о чем я даже и не знал. Надежда сделаться французским посланником или министром в Варшаве придавала мне рвение и делала меня неутомимым в этом отношении. Княгиня вполне одобрила мою мысль, и с каждой почтой приходили все более утешительные известия.
Но в сентябре месяце она написала мне, что муж ее начинает ее беспокоить. Он узнал про мой приезд и она боялась, что мне не придется приехать ко времени ее родов, так как меня ожидает там слишком много неприятностей и препятствий, но — что она умрет, если я не приеду. В конце сентября я, наконец, выехал в Польшу, но в Страсбурге я получил эстафету от княгини: она умоляла меня отложить мой приезд. В Франкфурте я нашел другую эстафету, в которой уже ясно говорилось о нерасположении князя ко мне. Но я ни за что не согласился бы остаться вдали от княгини во время родов и послал к ней одного поляка, по имени Мусковский, которого я привез для этого нарочно с собой, а сам остался ждать в маленьком городке Торне, на Висле.
Наконец, я получил ответ княгини. Она писала мне, что не может быть так близко от меня и не видеть меня, но что чрезвычайно важно, чтобы другие не увидали меня; поэтому она предлагала мне остановиться у мадам д'Юлье, к которой она и хотела приехать, чтобы видеться со мной. Я, конечно, не медлил ни минуты и поехал туда. Усталость, волнение и беспокойство до такой степени изменили меня, что я стал неузнаваем.
— Сегодня вы не увидите княгини, — сказала мне добрая мадам д'Юлье, обнимая меня, — у нее начались довольно сильные боли и ее уложили в постель, но за ночь это, вероятно, пройдет, и завтра она будет здесь.
Но на следующий день боли, наоборот, усилились, и я с трудом добился того, что меня провели в ее замок и там Паризо спрятала меня в ее шкаф с платьями, стоявший у ее изголовья. Она мучилась в продолжение трех суток. Я слышал ее крики и думал каждую минуту, что она кончается. Я не берусь описывать того, что происходило в моей душе... Мне казалось, что я только расплачиваюсь теперь за свой проступок, и что я должен буду принести в жертву ему то, что было для меня дороже всего на свете. Наконец, эти муки кончились, мне разрешили подойти к княгине. Я наклонился к ней, обливаясь слезами, и не мог сказать ни слова.
— Ты мне спас жизнь, — сказала она, — я знала, что ты близко от меня и, только благодаря этому, нашла в себе силы и волю перенести эти ужасные страдания. Поцелуй этого ребенка — он мне и теперь уже дороже всех остальных. Но для него было бы слишком опасно, если бы тебя нашли здесь... Уезжай отсюда, отправляйся на маленькую ферму, принадлежащую мне; вот эта записка откроет тебе ее двери, и хозяева тебя примут с распростертыми объятиями. Мы вскоре опять увидимся и каждый день я буду посылать тебе весточки о себе.
Я отправился в указанное мне место и нашел скромный, но уютный домик, где чистота была доведена до роскоши. Там меня встретил почтенный старик лет шестидесяти и его жена, немного моложе его, но очевидно, очень красивая в дни молодости. Кроме этого, в семье еще были две молодые женщины, из которых одна должна была скоро родить, и маленькая девочка. Я подал им письмо следующего содержания:
«Домбровский, я попрошу вас приютить у себя подателе этого письма. Я поручаю вам того, кто мне дороже всего на свете и этим доказываю, что мое доверие к вам безгранично.
Изабелла Чарторыжская».
— Вы здесь у себя дома, — сказал мне Домбровский, — вы можете располагать всеми нами, потому что мы привязаны все к княгине не столько за ее благодеяния, сколько из чувства благодарности к ней.
Я ушел к себе в комнату, даже не поужинав. На другой день я получил известие о том, что княгине лучше и она чувствует себя так хорошо, как этого можно было ожидать при подобных обстоятельствах.
Я прогуливался по довольно большому саду с самим Домбровским. Он рассказал мне историю своей жизни. Родился он довольно богатым человеком и женился потом на известной красавице, от которой имел нескольких детей.
Он пользовался прекрасным положением в свете и находился в весьма близких отношениях с князем Радзивиллом, который и уговорил его поступить в члены польской конфедерации. Два молодых поляка, которые безумно любили его двух дочерей, считали, что лучшим доказательством их любви будет, если они последуют примеру их отца. Но все они были ранены, взяты в плен и отправлены в Сибирь, их дома были сожжены, все имения конфискованы в пользу правительства. Мадам Домбровская, которая родилась в имении княгини Чарторыжской Каменце и в детстве видела ее у графа Флемминга, бросилась к ее ногам и просила ее сделать для них, что можно. Княгиня, конечно, не заставила себя долго просить и горячо занялась судьбой этой несчастной семьи. Она добилась того, что всех троих простили и вернули из Сибири, выдала замуж молодых девушек за любивших их юношей и дала последним довольно хорошие места, а всей семье Домбровского подарила прекрасный клочок земли, где они и жили все вместе, благословляя княгиню.
Каждый день я получал сведения о княгине, и хозяева мои старались, чтобы я чувствовал себя у них как можно лучше. Таким образом я провел почти целый месяц в этом тихом уголке. Однажды, когда я уже беспокоился о том, что не получаю писем от княгини, она явилась вдруг лично под большим секретом. Нас оставили одних.
— Мой друг, — сказала она, — я должна многое рассказать вам. Я тогда нашла в себе достаточно мужества, чтобы рассказать все мужу; он сжалился над моим тогдашним состоянием и ни в чем не упрекнул меня. «Я готов оставить вам этого ребенка в полное ваше распоряжение, — сказал он, — но с тем, что вы дадите мне слово, что никогда больше не увидите его отца». Мои слезы были единственным ответом на эти слова. Разве я могла обещать не видеться больше с тобой? Ты знаешь моего мужа. Благодаря наговорам злых людей, он может быть вспыльчив, но на самом деле он добр и очень снисходителен. Он нисколько не ревнив, и в скором времени будет в состоянии встретиться с тобой без отвращения. Поезжай на время в Дрезден или в Берлин, так, чтобы не подумали, что ты приехал только специально в Варшаву; тогда, я надеюсь, мне можно будет снова открыто встретиться с тобой.
В то время, как происходил наш разговор, старшая дочь Домбровского как раз родила. Мы крестили ребенка с княгиней и назвали девочку Изабеллой-Армандой-Фортюнэ. Княгиня уехала затем в Варшаву, а я в Дрезден.
Весь город и курфюрст грустили настолько, насколько карфюрстина была весела. В скором времени она стала заметно отличать меня, но холодность, с которой я принимал знаки ее внимания, заслужили мне особое расположение со стороны курфюрста. Тогда курфюрстина решила высказать яснее. Однажды, во время приема при дворе, она взяла меня под руку и увела в амбразуру окна.
— Для француза вы удивительно мало галантны и непонятливы (и так как я молчал). Неужели же надо ставить вам вопросы для того, чтобы заставить вас говорить? Неужели при вашем дворе нет ни одной женщины, за которой бы вы ухаживали?
— Совершенно верно, ни одной.
— Почему так, позвольте вас спросить?
— Старухи меня не прельщают, а у молодых у всех уже есть любовники.
— У всех?! Вы, в таком случае, ничего не знаете; есть такие, у которых их нет, и которые не прочь бы сделаться предметом вашего поклонения, если бы оно было искренно. Отгадайте, про кого я говорю? — сказала она, глядя на меня весьма выразительно.
В это время подошел курфюрст и прервал разговор, который уже обратил на себя внимание окружающих. Я решил, что незачем доводить курфюрстину до повторения его и уехал из Дрездена.
Я получал очень аккуратно известия от княгини, но она не позволяла мне еще приезжать в Варшаву. Я занимался тем, что старался как можно ближе ознакомиться с военной и внутренней администрацией Пруссии, и послал несколько докладных записок маршалу де Мью и де Верженну, в отсутствии де Пари, посланнику короля в Берлине. Фрейлина королевы прусской де Гартфельд, которая только что перед тем была страстно влюблена в де Гвина и знала, что я женат на его племяннице, относилась ко мне очень хорошо. Между нами скоро завязалась тесная дружба; она рассказала мне откровенно о своей любви к де Гвину, и в конце концов влюбилась в меня. Письма княгини получались все так же аккуратно, но они становились заметно холоднее и в них говорилось о том, что еще надо отсрочить мой приезд в Варшаву.
Я в это время очень тесно сошелся с мистером Гаррисом, английским послом, и эта дружба сильно скрашивала мое пребывание в Берлине. Он водил меня повсюду, и скоро я был здесь у себя, как дома, в Париже. Король вернулся в Потсдам, и мне часто приходилось бывать при дворе; король относился ко мне с большой добротой и очень отличал меня, принц Генрих тоже привязался ко мне. Я проводил с ним почти все время и слышал, с каким восторгом он говорил о военной жизни и вообще о военных. Он был так добр, что сообщил мне, что отец его хочет, чтобы меня назначили французским посланником при прусском дворе и что он поручил мне передать, что сделает все нужное, чтобы выхлопотать мне этот пост.
Но так как мне этого вовсе не хотелось, то я поблагодарил и отказался под тем предлогом, что люблю военную карьеру и не чувствую себя способным быть дипломатом. Принц Генрих не раз настаивал на своем, но я остался тверд и не поддался на его просьбы.
В это время м-ль де Гартфельд, которую я видел очень часто, влюбилась в меня настолько, что я принужден был сказать ей, что люблю другую. Это, однако, нисколько не охладило ее пыла, и я невольно был тронут ее бескорыстной любовью и стал к ней внимательнее, чем к другим, хотя никогда не был ее любовником и оставался верен княгине. Последней, конечно, в скором времени донесли, однако о том, что я ухаживаю за другою, и я получил от нее очень холодное письмо, в котором она писала, что пора прекратить нашу связь, и просила меня не приезжать в Польшу.
Отвергнутый княгиней, я думал сначала, что умру. Я готов был бы отдать свою жизнь за четверть часа разговора с нею, тысячи сумасбродных идей и планов возникали в моей голове. Но княгиня была мне так дорога, что я не решался компрометировать ее и собирался уже ехать во Францию, но накануне моего отъезда ко мне пришел французский офицер, служивший в Польше, и от имени князя Адама передал мне письмо, в котором тот просил меня по весьма важному делу приехать в Варшаву, хотя бы на двадцать четыре часа, причем прибавлял, что если я не хочу, чтобы меня видели, я всегда могу скрыться от посторонних глаз. Я, конечно, ни одной минуты не медлил и поехал в тот же вечер; я отправил всех своих людей в Лейпциг и оставил при себе только одного поляка-лакея, которого я нанял в Берлине. Я поехал в легком открытом экипаже, чтобы скорее быть на месте и увидеть княгиню и при этом так был занят мыслью о ней, что даже не заметил ужасного холода, от которого в ту ночь погибло много людей. По приезде я остановился в Маривиле, у де Рюлькура, того самого французского офицера, который привез мне письмо князя Адама. Князь тотчас же пришел повидаться со мной. Он сообщил мне, что дал мою докладную записку о Польше и России Штакельбергу на просмотрение, а тот послал ее к своему двору, где она произвела такое впечатление, что он захотел переговорить со мной, так как убедился в том, что если Франция на это не согласится, то невозможно будет восстановить могущество царства Польского. Я сказал князю, что с удовольствием повидаюсь с бароном Штакельбергом, но что я сам лично не имею никаких полномочий, и что трудно было бы мне предугадать намерения министра, которого я почти совсем не знал. Штакельберг приехал ко мне в ту же ночь, и мы долго говорили с ним. Результатом нашего разговора были две докладные записки, которые мы послали: я — в Версаль, он — в Москву. Я, конечно, не мог скрываться до возвращения посланных нами курьеров, и поэтому просил, чтобы меня представили ко двору.
Княгиня Чарторыжская в это время как раз была в деревне, откуда и приехала через два дня после моего приезда. Я увидел ее в театре. Трудно передать мое волнение при виде ее. Я вошел к ней в ложу, она встретила меня очень холодно и мне с трудом удалось добиться у нее разрешения видеть ее без свидетелей. На другой день она была также холодна со мной и едва выслушала все мои оправдания, и затем потребовала от меня свои письма и свой портрет. Я исполнил ее требование и вернулся к себе домой, не помня себя от горя. На другой день она прислала за мной, я нашел ее уже более спокойной и не такой строгой. Она стала расспрашивать меня подробно о том, что произошло между мною и м-ль Гартфельд; я сжег при ней все письма этой особы и ее портрет и обещал сделать то же самое с теми, которые еще мог получить от нее. М-ль Гартфельд единственная женщина, по отношению к которой я поступил не совсем благородно, чего она, конечно, не заслужила и в чем я часто потом раскаивался.
Княгиня меня простила со свойственной ей очаровательной добротой. Но когда я хотел возобновить наши прежние отношения, она не согласилась на это и сказала, что это могло бы стоить ей жизни. Генерал Браницкий ухаживал в это время за ней больше, чем когда-либо, и каждый день доказывал свою любовь к ней разными сумасбродными выходками. Но она относилась к нему очень плохо и очень редко принимала его у себя дома. Из-за этого меня совершенно перестали принимать в некоторых домах и нам приходилось видеться гораздо реже, чем бы этого хотелось. Мне казалось, что княгиня сама в этом виновата, и я доверился ее подруге Люлли, которой и излил свое горе. «Она вас любит, — сказала Люлли, — но она дорожит вами и не хочет нарочно ни с кем делиться. Если вы возбудите немного ее ревность, она станет относиться к вам лучше и это придаст ей мужество устранить все то, что теперь мешает вам часто видеться. Выезжайте побольше и не показывайте так ясно, что все женщины в мире, кроме нее, вам глубоко безразличны». К несчастью, я последовал совету Люлли. Любовник княгини Чарторыжской уже и без того давно возбуждал общий интерес и участие, и многие стали оказывать мне особое внимание. Так, между прочим, графиня Потоцкая, племянница генерала Огинского, у которого я постоянно встречался с ней, стала особенно выделять меня.
Я сделал вид, что тоже заинтересовался ею; она стала кокетничать со мной еще больше. Однажды на костюмированном балу я вел ее под руку; она стала мне говорить, при каких обстоятельствах согласилась бы стать моей любовницей и даже ехать со мной во Францию. Мне вовсе не хотелось, чтобы дело заходило так далеко, и я ответил очень уклончиво. В это время маска, сидевшая рядом со мной, вдруг быстро поднялась с места и исчезла в толпе. Я тогда не обратил на это никакого внимания. На другой день, как всегда, я пошел прогуляться в парке. Вскоре туда же приехала и княгиня, но когда она увидела меня, то велела коляску повернуть и ехать обратно. Я все же попробовал приблизиться к ней, но она отдала приказание ехать как можно скорее, и я остался в полном недоумении в парке один. В тот же день я три раза побывал у нее, но она не приняла меня. Я написал ей, что ничего не понимаю и что голова моя кружится от горя и печали, на что она ответила:
— Я все видела, все слышала, я никогда не поверила бы другому, что это возможно, теперь я убедилась в том, что вы изменяете мне — из-за Потоцкой.
— Вы погубили меня, — сказал я тогда Люлли.
Когда я вернулся к себе, со мной сделалась сильная лихорадка и я потерял сознание. Люлли приехала к княгине и уведомила ее об этом.
— Что вы сделали, — сказала она: — Лозен умирает, и вы одна — причина его смерти.
Княгиня тотчас приехала ко мне и провела у меня целый день и ночь, но я не узнавал ее и, наконец, когда я очнулся, то увидел ее у своей постели, плачущей на коленях передо мной. Такой быстрый переход от полного отчаяния к счастью был так неожидан, что чуть не стоил мне жизни. Я поправлялся очень медленно, но не жаловался на это, так как все время княгиня ухаживала за мной с нежной заботливостью. Браницкий стал громко укорять ее за это, тогда она рассердилась и сказала:
— Я вас не люблю, не заставляйте же меня возненавидеть вас!
— Хорошо, сударыня, — сказал он в ярости, — я увижу, достоин ли Лозен счастья, которое я готов был бы купить ценою своей крови.
— Да, — с гордостью возразила на это княгиня, — он знает, что моя жизнь связана с ним, и он сумеет защитить ее, большего я и не прошу у него.
Браницкий успокоился, и все пошло своим чередом. Но меня предупредили, что для него ничего нет святого и я легко могу пасть от руки головорезов, которыми он всегда был окружен, но я, конечно, не принимал никаких мер предосторожности, и все обошлось хорошо.
Я стал опять выезжать в свет, отношение княгини ко мне еще более усиливало общее любопытство. На смотру гусарского полка собрался почти весь варшавский бомонд, который затем и перешел в помещение, где давался блестящий банкет.
Там я увидел опять мадам Потоцкую, которую не видал с того, памятного для меня, вечера. Она вынула из своих волос перо цапли и сказала мне:
— Поменяемтесь перьями.
— Простите, — ответил я довольно холодно, — но я очень дорожу своим пером, хотя оно и сожжено слегка.
Княгиня Чарторыжская, слышавшая наш разговор, улыбнулась своей очаровательной улыбкой и сказала:
— Дайте мне вашу фуражку, чтобы я могла приколоть вам свое перо, мне тоже теперь нравится ваше сожженное перо.
Браницкий был так взбешен этим происшествием, что встал и ушел.
Вечером на костюмированном балу в опере, он, по-видимому, искал предлога завязать со мной ссору.
— Закончим, наконец, этот вопрос, генерал, — сказал я, — пять минут разговора и конец всему.
Он согласился и мы решили драться с ним на следующий день в восемь часов утра. Король, узнав об этом, очень рассердился, позвал к себе Браницкого и долго говорил с ним. На другой день тот явился ко мне с большой свитой и публично выразил сожаление в происшедших между нами недоразумениях. Пришлось, конечно, помириться с ним, князь Казимир Понятовский, брат короля, заставил нас даже обняться и поцеловаться. В то же утро княгиня прислала мне великолепного коня, пару пистолетов, и саблю, причем велела передать мне, что, наверное, они принесут мне счастье.
В тот же вечер прибыли наши курьеры из Версаля и из Москвы.
Императрица вполне одобрила мои предложения, написала мне длинное письмо и дала довольно обширные полномочия. Де-Верженн писал мне, чтобы я как можно скорее возвращался во Францию. Я назначил свой отъезд на другой день вечером. И в этот день обедал еще у княгини. Я долго сжимал ее в своих объятиях и с трудом вырвался от нее, с болью в сердце. Хотя мы оба надеялись опять в скором времени увидеться, но мне кажется, что в ту минуту я уже предчувствовал, что нам больше не суждено встретиться с ней в этом мире.
VI. 1775
Дела в Польше. — Лозен — фаворит королевы.
Я прибыл в Париж в конце марта месяца 1775 г. Де-Верженн, которого я совсем не знал, встретил меня, конечно, с большим вниманием, которого и заслуживали важные дела, порученные мне. Он хвалил меня за мое поведение и говорил, что через насколько дней мне придется ехать в Петербург, но потом он переменил своё решение. Ему вовсе не было желательно, чтобы меня назначили послом к русскому двору, хотя русская императрица, по-видимому, этого очень хотела. Назначили на этот пост его близкого друга, де Жюньи. Де-Верженн в это время играл двойственную игру, делал вид, что хочет назначить меня, тянул дело и приходил от этого, для вида, в отчаяние. Я проиграл за это время процесс в восемьдесят тысяч ливров ежегодного дохода, но это меня не особенно огорчило, так как я вообще мало интересовался моим состоянием.
По приезде в Париж я застал королеву в тесной дружбе с мадам Геменэ и мадам Диллон. Они не раз говорили ей обо мне и возбудили ее любопытство настолько, что ей захотелось ближе познакомиться со мной. Она встретила меня очень благосклонно; я имел счастье часто встречаться с ней у мадам Геменэ, и она всегда удостаивала меня особенным вниманием: я постоянно ездил с ней верхом и месяца через два находился уже в положении фаворита. Но, к сожалению, настало время вернуться в свой полк. Королева пожелала, чтобы мой полк придвинули ближе к Парижу, чтобы я никуда не уезжал, но я отклонил это предложение и уехал. Она, по-видимому, была очень этим огорчена, и в день моего отъезда приехала к мадам де Геменэ в Монтрель, чтобы проститься со мной, и предложила мне опять хлопотать о моем переводе у короля, но я снова отклонил это предложение.
Вопрос относительно России казался совершенно забытым. Напрасно я старался заставить де Верженна дать мне окончательный ответ. Он отвечал мне, что все время не перестает думать об этом и вопрос этот будет решен в текущее лето и что король может во всякое время приказать мне вернуться из моего полка. В тот вечер, когда я уже хотел уехать, королева прислала мне сказать, чтобы я еще отложил свой отъезд на двенадцать часов и утром приехал бы переговорить с ней в Монтрель.
— Не уезжайте еще, — сказала она мне, — дело в том, что около Парижа произошло возмущение в соседних деревнях из-за подвоза хлеба, и, вероятно, к Парижу теперь стянут войска; может быть, и ваш полк будет призван сюда.
Я поблагодарил ее, но сказал, что намерен остаться в полку и разделить во всем его участь. Она рассмеялась и сказала мне:
— Глупец!
В это время в комнату вошел барон де Виомениль, которому поручено было заведывание передвижением войск. Королева обратилась к нему и сказала:
— Пожалуйста, устройте так, чтобы полк, в котором служит этот глупец, придвинулся как можно ближе к Парижу, чтобы нам не расставаться с ним.
Барон ответил, что в точности исполнит приказание королевы, но, по-видимому, был им очень удивлен, так как я просил его не делать никаких изменений в его планах. После этого я еще охотился в лесах Фонтенебло вместе с королевой; она все время говорила со мной и с этой минуты мое положение фаворита установилось настолько прочно, что я был очень рад, что мог выехать из Парижа в эту же ночь.
Письма княгини становились все реже и все короче, мне писали из Варшавы, что она очень увлекается Браницким, который почти не выходит от нее. Я написал ей резкое письмо, полное упреков, которые, конечно, очень рассердили ее. Тогда, не помня себя от горя и гнева, я потребовал, чтобы она прислала мне моего ребенка, так как я не хотел, чтобы он воспитывался среди моих врагов. Но, конечно, она не исполнила моего требования, и мы окончательно рассорились и перестали писать друг другу.
Я вернулся опять в Париж, и мой приезд был для меня таким же торжеством, как и мой отъезд; я положительно начинал входить в моду, королева всячески отличала меня. Я все время проводил в Фонтенебло и мне оказывали такое внимание, что с тех пор у меня явилось так много врагов, как никогда не было раньше.
В это время де Верженн окончательно прекратил всякие переговоры с Россией, и хотя императрица была этим обижена, но все же не переставала жалеть об этом. Я начал сильно привязываться к королеве, доброта и доверие которой положительно трогали меня. Мне хотелось видеть ее во главе огромного государства, мне хотелось, чтобы в двадцать лет она являлась самой могущественной монархиней в мире. Я осмелился обратиться к русской императрице и предложил ей войти в тайное соглашение с Марией-Антуанеттой, с тем, чтобы составлен был договор, выгодный для Франции и в то же время такой, которого нечего было бы стыдиться и в России, оформленный по всем правилам, и этот договор был бы передан прямо в руки королевы, которая, вооруженная подобным оружием, явилась бы к королю и его совету и стала бы сама защищать свое дело. Я не ошибся в своих расчетах на императрицу; она очень охотно согласилась на мое предложение, дала мне широкое полномочие и велела мне, какими угодно способами, заставить королеву войти с нею в союз и заключить договор между Францией и Россией. Королева выслушала меня не без удивления. Грандиозность плана, по-видимому, произвела на нее большое впечатление, но она попросила у меня времени на размышление, и я понял, что все потеряно. Но я больше всего боялся сделать какой-нибудь торопливый и вредный шаг и поэтому предпочел выжидать и пока не предпринимать ничего.
В это время мой фавор достиг своего апогея. Королеве казалось, что нет ничего, чего бы она не могла сделать для человека, который собирался сделать для нее все. Может быть, впрочем, она в данном случае руководилась больше обаянием, которое имело на нее мое беспорядочное существование и вся моя личность, чем желанием исполнить свой долг по отношению ко мне. Она очень редко выезжала без меня, не позволяла мне отлучаться от двора, который в это время находился в Фонтенебло, постоянно заставляла меня садиться рядом с ней во время игры, разговаривала со мной всегда, каждый вечер приходила к мадам де Геменэ и сразу приходила в дурное настроение духа, если там было много народа, так что она не могла заниматься мною одним. Конечно, невозможно было, чтобы подобного рода поведение осталось незамеченным, но так как я не позволял себе никаких фамильярностей, не интриговал, не просил ничего ни для себя, ни для других, многие, не зная еще, высказаться ли за или против меня, старались извлечь из меня как можно больше пользы.
Графиня Ламбаль, обер-гофмейстерина королевы и ее самая интимная подруга, приехала в Фонтенебло и дала роскошный ужин, на который были позваны самые близкие к королеве лица, но меня почему-то не пригласили. Королева велела мне придти на этот ужин, но я настолько хорошо знал графиню, что понял, что это не ошибка с ее стороны, а сделано с намерением, и не пошел. Королева на следующий же день привела меня к ней и сказала: «Я попрошу вас любить как брата этого человека, который мне дороже всех на свете, и которому я очень многим обязана; надеюсь, что доверие ваше к нему будет так же безгранично, как и мое».
Мадам де Ламбаль имела полное право после этого разговора считать меня самым близким другом королевы и думать, что королева гораздо более расположена ко мне, чем это было на самом деле и, в связи с этим, она и стала поступать далее.
В это время Люксембург, к которому королева перед тем очень хорошо относилась и который считался своего рода фаворитом графа д'Артуа, попросил у королевы частной аудиенции и в подробностях сообщил ей план о том, как бы сделать графа д'Артуа королем Польши. Королева выслушала его в большом смущении и холодно заметила, что она вовсе не желает вмешиваться в государственные дела. Она послала за мной и передала мне только что приведенный разговор; я этим воспользовался и стал умолять ее высказаться окончательно относительно договора с Россией, но убедился в том, что в данном случае у нее не хватит ни сил, ни мужества на подобное дело. Она выказала столько боязни и такое отсутствие характера, что я понял, что рассчитывать на нее нельзя. Но тем не менее королева сочла своим долгом постараться обеспечить мне хорошее положение при дворе и дать возможность поправить свое состояние. Она хотела просить об этом короля, но я отклонил ее предложение и на ее вопрос, почему я отказываюсь, я ответил ей:
— Я ни в каком случае не желаю оставаться навсегда при дворе, ваше величество, чтобы иметь возможность удалиться от него, как только расположение вашего величества перестанет защищать меня от моих врагов.
— Однако, вы не особенно любезны, — сказала она, — и вы осмеливаетесь говорить это мне?
— Да, государыня, я ведь знаю тайную силу интриг, я должен быть готов ко всему, и должен приготовиться к тому, что королева перестанет оказывать мне свое доверие и осчастливливать своим вниманием, и тогда я не могу уже больше оставаться при дворе.
Разговор этот был кем-то прерван и возобновился только в конце той же недели.
Графиня де Булльон смеялась надо мной в доме мадам де Геменэ и уверяла, что у меня грустный и разочарованный вид, так как, вероятно, я влюблен.
— В таком случае, — ответил я, — любовь моя несчастна, так как я вижу очень редко предмет своей любви.
— Я думала наоборот, ответила мадам де Булльон: — мне кажется, напротив, вы очень хорошо приняты.
— В таком случае, назовите мне предмет моей любви, — мне кажется, я имею право знать его имя.
— Дело идет о такой высокой особе, что называть ее имя не годится, но в комнате, впрочем, так мало народа, что я могу сказать вам по секрету, что это сама королева.
Мадам де Геменэ при этом покраснела и смутилась.
— В таком случае, — сказал я довольно холодно, — надо будет сейчас ее уведомить об этом, не называя, конечно, имен (я посмотрел на мадам де Булльон, она совершенно растерялась), и, говоря это, я вышел из комнаты.
Я поднялся к королеве и, встретив ее идущей на молитву, упросил ее дать мне полчаса аудиенции после молитвы. Она велела мне подождать и как только вернулась, приказала позвать меня в свой кабинет и спросила:
— Что скажете нового?
— Я хотел предупредить, ваше величество, что нашлись люди, которые осмелились истолковать в дурную сторону мою рабскую привязанность к вашей особе, и что дерзость дошла до того, что осмелились даже смеяться над вашей бесконечной добротой по отношению ко мне. Я пришел просить вас быть более осторожной в обращении со мной, не оказывать мне столько знаков внимания и позволить мне являться реже ко двору.
— Вы так думаете? — спросила она с гневом, — неужели вы думаете, что я испугаюсь дерзких сплетен и ради них пожертвую человеком, на которого могу рассчитывать и привязанность которого мне так дорога?
— Да, ваше величество, должны это сделать и я должен умолять вас об этом и, как мне ни тяжело на время отказаться от счастья лицезреть свою монархиню, я должен попросить вас отпустить меня; я хочу на время совершенно уединиться в убежище, предлагаемом мне одной графиней, чтобы избежать козней врагов, окружающих меня со всех сторон.
— Так, значит, вы думаете, что я не буду в состоянии защищать вас?
— Я попрошу, ваше величество, я даже позволяю себе требовать во имя моей привязанности к вам, чтобы вы не компрометировали себя, оказывая мне поддержку; я сам сумею себя защитить.
— Как?! Вы хотите, чтобы я была так низка?.. Нет, Лозен, мы связаны друг с другом, вы не погибнете, пока не погибну я.
— Государыня, разве можно принимать во внимание отдельную личность и ставить ее на одну доску с королевой?..
— Но ведь личность эта не кто иной, как вы, Лозен! Не покидайте меня!
Глаза ее наполнились слезами; тронутый до глубины души, я упал к ее ногам...
— Как ужасно, что я даже ценою жизни не могу отплатить за вашу доброту, за ваше великодушие, ваше величество.
Она протянула мне руку, я несколько раз поцеловал ее с жаром. Не меняя своей позы, она наклонилась ко мне, и когда я поднялся, она очутилась в моих объятиях. Я прижал ее к своей взволнованной груди, она покраснела, но на лице ее не было видно следов гнева.
— Итак, — сказала она, отходя немного от меня, — неужели же я ничего не достигну?
— Неужели вы думаете, что я еще могу принадлежать себе? — воскликнул я, — я весь у ваших ног. Я буду служить только вам, вы моя единственная владычица, да, вы моя королева, вы королева Франции! — заметил я с грустью.
Глаза ее, видимо, умоляли меня назвать ее другим именем. Я вдруг почувствовал желание овладеть счастьем, которое казалось столь близким и возможным. Но меня остановила сначала одна мысль, потом другая. Первая была та, что я еще никогда не пользовался минутной слабостью женщины, которая потом могла бы вызвать в ней раскаянье в происшедшем, а, во-вторых, я подумал о том, что, может быть, княгиня Чарторыжская припишет мое охлаждение к ней честолюбию с моей стороны. Я быстро оправился и сказал почти спокойно:
— Я ничего не предприму без приказаний моей монархини, пусть она располагает моей судьбой по своему усмотрению.
— Уходите теперь, — сказала она, — разговор наш длился довольно долго и, вероятно, уже всеми замечен.
Я отвесил ей глубокий поклон и вышел из комнаты.
Очутившись в своей комнате, я снова обдумал все и мне ясно представились опасности, которыми я был окружен со всех сторон. К счастью, я наделал еще меньше глупостей, чем мог бы их сделать.
Положение мое становилось с каждым днем все затруднительнее и тяжелее. Королева не оказалась ни мужественной, ни скрытной. Министры короля уже знали о том, какую роль я хотел заставить ее играть, и только искали случая засадить меня в Бастилию и обвинить в государственной измене.
Я получил на той же неделе письмо от русской императрицы, в котором она, не входя в подробности, говорила о нашем плане, как о чем-то, что уже не составляет для нее никакого интереса; она предлагала мне поступить на службу к ней на самых блестящих условиях. Я написал королеве и просил ее назначить мне аудиенцию у мадам де Геменэ. Она пришла в тот же вечер, я не стал скрывать от нее, что меня могут арестовать ежеминутно во Франции и мне предлагают в России такой высокий пост, который не часто выпадает на долю простого смертного. Она несколько раз повторила:
— Счастливая русская императрица, а я несчастная! — и затем прибавила:
— Лозен, я давно уже предвидела, что вы будете потеряны для нас...
— Государыня, — ответил я, — я ведь уже много раз повторял, что пока буду счастлив сознанием вашего расположения к себе, я ничего не боюсь и готов на все. Я не покину Франции, как преступник, я не уйду со службы короля без его позволения и он не осудит меня, не выслушав. Пусть меня арестуют, все мои бумаги в надежном месте, и моя корреспонденция с его министрами послужит мне оправданием в этом деле. Тогда я буду свободен предложить свои услуги там, где их сумеют оценить.
— Вас не посмеют арестовать, Лозен, ведь все знают, что это значит иметь дело со мной, но что вы намерены ответить в Россию?
— Я приму предложение императрицы, но с тем, что я перейду к ней на службу только тогда, когда мне удастся покинуть Францию открыто и честно, значит, не ранее полгода, примерно.
— Дайте мне один год, этого будет достаточно, чтобы найти средство защитить и привязать вас навсегда к себе. У меня уже есть одно такое средство: де Теесе намерен, кажется, выйти в отставку и я могу предложить вам его место, хотите быть моим первым шталмейстером?
— Я глубоко тронут вашей добротой, но не могу воспользоваться ею. Ведь этот пост сразу подтвердит все те гнусные предположения, которые делались на наш счет, и я снова повторяю вашему величеству, что я не согласен позволять себя осыпать благодеяниями, результатом чего может явиться подозрение, что я делаю все из расчета, а не от чистого сердца. Я подожду еще год, так как моя королева этого хочет, но я нисколько не обманываюсь насчет того, что мне придется покинуть Францию. Я уверен в том, что этого срока будет более чем достаточно, чтобы ваше величество отнеслись совершенно равнодушно к моему отъезду из Франции.
Слезы покатились из глаз королевы.
— Вы обращаетесь со мной очень жестоко, Лозен, — и, оборачиваясь в сторону мадам де Геменэ, она добавила, — послушайте, помогите мне уговорить нашего общего друга не покидать нас. Если бы у меня был сын, — сказала она, краснея, — я была бы счастлива, если бы вы могли быть его воспитателем.
— Я мог бы желать только одного, — ответил я, — служить ему так же верно, как вам, но я не чувствую в себе способностей быть воспитателем короля.
— Мало таких людей, как вы, и я не хотела бы его видеть в других руках чем в ваших... Я уверена, что графиня разделяет мое мнение.
— Вы, может быть, рассердитесь на меня, ваше величество, но ведь вы знаете, насколько мне дорог Лозен, а между тем я не могу не согласиться с ним, что он поступил умно, отклонив ваше милостивое предложение и приняв приглашение русской императрицы, так как там его оценят гораздо больше, чем в родной стране.
Разговор в этом духе продолжался еще несколько времени, потом королева сказала что-то шепотом мадам де Геменэ, та подошла ко мне и, смеясь, сказала мне:
— Скажите, пожалуйста, вы очень дорожите белым пером, которое было на вас в тот день, когда вы уезжали отсюда? Королеве очень хочется иметь его. Неужели вы откажете ей в этой просьбе?
Я ответил на это, что сам не осмелился бы предложить его ей, но попрошу мадам де Геменэ передать его от себя. Я немедленно послал курьера в Париж за этим пером и на следующий день вручил его мадам де Геменэ. На другой же день я увидел его на королеве и, когда я пришел к обеду, она спросила меня, хорошо ли она причесана? — Прекрасно! — ответил я. — Никогда я не чувствовала себя в таком дорогом головном уборе, как сегодня, — ответила она с невыразимой грацией, — мне кажется, будто я обладаю из ряда вон выходящим сокровищем. Лучше было бы, если бы она не сказала этого, так как герцог Коаньи услышал наш разговор и понял, откуда у королевы это перо. Она стала уверять его, покраснев, что я привез это перо из своих путешествий и подарил мадам де Геменэ, а та отдала его ей. Герцог де Коаньи в тот же вечер говорил еще по этому поводу с мадам де Геменэ, высказал свое неудовольствие по отношению ко мне, сказав, что я очень афиширую свое отношение к королеве и он только удивляется, что она допускает и поощряет это. На это он получил очень сухой и холодный ответ и с тех пор стал изыскивать средство удалить меня.
Я, с своей стороны, рассчитывал, что лучшее, что я могу сделать, это провести большую часть зимы в Италии, но королева никогда бы на это не согласилась и, чтобы удалиться хоть на несколько дней от двора, я предпринял путешествие в Шантелу, где все, оказалось, очень были заняты и интересовались положением ко мне королевы. Особенно герцогиня Граммон возлагала большие надежды на мою близость к королеве. Она не замедлила заговорить со мной по этому поводу и заявила, что я могу добиться от королевы всего, раз ей так нравлюсь. На это я ответил ей, что королева ко мне очень милостива, но я не состою с ней в близких отношениях и поэтому не знаю, да и не хочу вовсе знать, что она сделает для меня, чего нет. На это герцогиня заметила, что она, конечно, вовсе не напрашивается на мою откровенность, но что вполне естественно предполагать, что, благодаря такому отношению королевы ко мне, я давно уже стал ее любовником, и поэтому она твердо верит в то, что я, со своей стороны, приложу все усилия, чтобы опять сделать министром герцога Шоазеля. Я стал уверять герцогиню, что она ошибается в своем предположении и я вовсе не так близок к королеве, как она это думает, и вовсе не намерен заниматься интригами при дворе или давать ей советы, как поступать, и что если я, действительно, когда-нибудь буду иметь какие-нибудь права на нее, то, конечно, не воспользуюсь ими для того, чтобы заставить ее вмешиваться в дела короля и его министров; что все знают, насколько я предан герцогу Шоазелю, и что я оказал бы ему худую услугу, если бы стал хлопотать теперь о том, чтобы он снова стал во главе тогдашнего министерства. — Но почему же? — поспешно спросила меня герцогиня. — Потому, что теперь герцог мог бы только проиграть от такого положения дел; ведь никто не пользовался во всей Франции таким почетом и славой, как он, а между тем, если бы он опять занял теперь пост премьер-министра, его пожалуй, сделали бы, или, по крайней мере, считали бы ответственным за все промахи и недочеты его предшественников, которые должны, по всей вероятности, повлечь за собой весьма грустные последствия. — Герцог и герцогиня Шоазель вполне согласились в этом со мной, но де Граммон уверяла, что все те, кто искренно любил и почитал герцога, должны были мечтать о том, чтобы снова видеть его во главе управления великим государством и всеми силами стараться о том, чтобы снова ему вернули прежнюю власть и могущество. Но я не дал себя уговорить и остался при своем мнении. Я прекрасно понимал, что, несмотря на расположение королевы к герцогу Шоазель, вряд ли она будет довольна, что снова вернется ко двору его властолюбивая и честолюбивая сестра. Я оставался в Шантелу еще несколько дней, там все относились ко мне очень хорошо, но герцогиня Граммон с тех пор возненавидела меня всеми силами своей души.
Я вернулся в Париж и был крайне удивлен, когда в первый же день приезда нашел у себя записку от мадам Харлэнд, в которой она уведомляла меня, что она в Париже и будет очень рада видеть меня. Шевалье Харлэнд, только что прибывший из Англии, приехал во Францию на несколько недель, чтобы повидать своего сына, воспитывавшегося там. Мое поведение по отношению к Марианне было так осторожно и осмотрительно, что бедная миледи Харлэнд еще раз вполне доверилась мне и ничего не имела против того, чтобы я поддерживал с ней сношения.
Марианна, кокетливая и остроумная, как всегда, созналась мне, что во время моего отсутствия из Парижа она вовсе не думала обо мне и больше заботилась о том, чтобы найти подходящего мужа, чем обзаводиться новым любовником. Но все же она должна была сознаться, по ее словам, что с радостью увидала меня и что решительно все мужчины теряли всякую цену в ее глазах в сравнении со мной. М-ль Харлэнд, которая положительно не выносила жизни в Англии, добилась от своих родителей позволения остаться во Франции и поселилась в монастыре, а родители ее опять уехали в Лондон. На этот раз Марианна рассталась со мной с самым искренним огорчением.
Я всегда нежно любил Фанни, которая выказывала по отношению ко мне столько восторга и искренно интересовалась мною. Я стал часто посещать ее, но, к сожалению, живая и впечатлительная она настолько увлеклась мною, что я счел более честным по отношению к ней, а особенно по отношению к Марианне, посещать ее как можно реже и в конце концов совершенно прекратил свои посещения. Она велела передать мне, что она очень ценит мое честное поведение по отношению к ней, но в то же время глубоко несчастна вследствие этого; затем она совершенно перестала писать мне, и я больше ничего не знал о ней.
VII. 1776–1777
Партия Полиньяков. — Новые увлечения: леди Берримор. — Мария. — Антуанетта и Лозен. — Королевские драгуны. — Кредиторы Лозена.
Королева с некоторого времени оказывала особое расположение к графине Юлии де Полиньяк. Красивая наружность, кроткий и прямой характер последней способствовали тому, что расположение это увеличивалось с каждым днем. Герцог де Коаньи обратился тогда к ней, чтобы образовать против меня враждебную партию. К этой партии сейчас же примкнула и герцогиня де Граммон, в лице своего представителя барона Безенваля, который был искренне предан герцогу Шоазелю и находился в весьма хороших отношениях с королевой. Барон хотел достигнуть своей цели насмешками и издевательствами надо мной, но дурной тон и неумение делать все в меру сослужили ему плохую службу. Графиня Юлия имела гораздо больше успеха в этом отношении, благодаря своему уму, грации и ровному спокойному расположению духа, однако я в скором времени совершенно обезоружил ее.
Отношение королевы ко мне было все прежнее. Она выказывала мне полное доверие но всем и почти не позволяла отлучаться из Версаля, но я вел себя всегда очень осторожно и только весьма неохотно подчинялся тем преимуществам, которыми она выделяла меня перед всеми. Королева, напротив, казалось, нарочно афишировала свои отношения ко мне и делала вид, будто я имел огромное влияние на нее. Вскоре все при дворе заговорили о том, что я уже состою или скоро буду состоять в числе ее любовников. Мадам де Геменэ, которая видела нас постоянно вместе, была в этом уверена еще больше других и говорила, что радуется тому, что королева попала в руки человека, который никогда не заставит ее решиться на поступки, недостойные ее сана. Королева также особенно выделяла мадам де Геменэ; она, видимо, собиралась все время в чем-то — открыться ей, но каждый раз сдерживалась и ничего не говорила, но зато постоянно говорила с ней обо мне с живейшим интересом и очень тепло. Многие просили меня похлопотать за них перед королевой; я принимал всех очень вежливо и всегда совершенно серьезно уверял всех, что не пользуюсь никаким влиянием на королеву и поэтому не могу просить ни за кого. Граф д'Артуа, который в подобных случаях служил всегда самым верным мерилом, не только выказывал мне глубокую привязанность, но и особенное почтение, и так стремился всегда находиться в моем обществе, что иногда положительно становился невыносим.
Королева любила крупную игру и знала, что это не нравится королю. Это ее заставляло скрывать несколько, что она играет, и она выбирала себе партнеров в самом ограниченном числе и с большим выбором. Я доказывал ей, что это очень неосторожно с ее стороны и дает повод к разным нелепым толкам. Я умолял ее играть в залах своего дворца в такие игры, которые могли быть на виду у всех, и делать что хочет только в помещении де Геменэ. Это был единственный совет, в связи с советом обращать больше внимания на короля, который я вообще когда-либо осмелился ей дать. Она приняла его с благодарностью и тонким тактом, которым она всегда отличалась.
Чтобы не слишком было заметно, что я всегда нахожусь в ее обществе, я часто участвовал также в охотах, предпринимаемых королем, причем всегда смертельно скучал; она прекрасно знала это. И поэтому в эти дни она всегда старалась кататься верхом или тоже участвовать в охоте, чтобы видеть меня. Король меня всегда отсылал к ней с приказанием остаться при ней. Он, видимо, ничего не имел против ее расположения ко мне; хотя уже и до него дошли различные слухи о нашей возможной близости, но он отнесся к ним очень недоброжелательно и стал ко мне особенно ласков и приветлив. Однажды утром он узнал, что граф д'Артуа выехал очень рано утром из дому. Он очень обеспокоился этим, так как думал, что, пожалуй, тут замешана в дело дуэль, но, когда он узнал, что я поехал с ним, он сразу успокоился и сказал: «Ну, если с ним Лозен, я уверен, что все обстоит благополучно, так как тот непременно предупредил бы королеву, если бы подозревал какую-нибудь опасность для графа!» Вот каково было мое положение при дворе в начале 1777 года. Но зато потом начались всяческие интриги и козни, благодаря которым и добились, наконец, моего окончательного удаления от двора. В конце 1775 года я случайно встретился в театре с милэди Берримор, моей давнишней знакомой, с которой я, однако, виделся очень редко в свои приезды в Англию. Она была очень красива, остроумна и очень грациозна. Я знал, что она опасна для многих, но мне она нравилась и я не считал ее опасной для себя. Я бывал у нее несколько раз и всегда встречал у нее виконта де Пон, который, видимо, рисовался своим положением в этом доме и, вероятно, не без основания. Я вообще не люблю идти по чьим-либо следам и хотел уже совершенно перестать бывать у нее, как вдруг мой кузен, де Сен-Блакар, объявил мне, что миледи Берримор прелестна и что ужасно обидно, что этот пустой человек де Пон позволяет себе компрометировать ее, хотя, кажется, не имеет на нее никаких решительно прав. Он посоветовал мне убедиться в том, насколько он близок к ней и, в случае, если он не имеет никаких оснований разыгрывать роль, которую взял на себя, изобличить его в этом публично.
Хотя это было не в моем характере, но так как мне она нравилась и я находил ее хорошенькой, то решил довести ее до того, чтобы она созналась, в каких она отношениях с де Поном. Она скоро стала уверять меня, что между ними решительно ничего нет. Тогда я предложил себя на его место; она рассмеялась и сказала: «А королева?» Я стал уверять ее, что все ее предположения на этот счет лишены положительно всякого основания. «Послушайте, — сказала она на это, — я считаю, что я красивее королевы и настолько молода, что, вообще, не желаю служить вам для отвода глаз». Мне стоило большого труда убедить ее в том, что я вовсе не навязываю ей подобной роли. Она, наконец, мне поверила, наградила меня поцелуем и тотчас между нами установились отношения, о которых я просил. На другой день она объявила де Пану, что позволяет ему бывать у себя, как и раньше, но из уважения ко мне, которого она любит, она вовсе не желает, чтобы он разыгрывал у нее роль, на которую не имеет никакого права. Я был очень доволен, что наконец-то обзавелся любовницей. Но случай этот произвел весьма нежелательное впечатление в Версале: мадам де Геменэ пришла в отчаяние и старалась уверить меня в том, что королева очень оскорблена этим. Королева, действительно, стала относиться очень плохо к милэди Берримор, едва говорила с ней и вообще ясно показывала, что она недовольна моим поведением. Несмотря на то, что я никогда не пользовался действительным ее расположением, она все же снисходила до того, что ревновала меня ко всем женщинам, на которых я обращал внимание. Но, несмотря на это, я все еще находился в фаворе и посещал по-прежнему аккуратно Версаль. Королева и граф д'Артуа не могли ступить шага без меня. Но тогда опять начались интриги и первая из них состояла в следующем.
Я поехал на бал вместе с леди Берримор, которая никогда не пропускала ни одного бала; я не знал, что королева будет на этом балу. При встрече со мной она взяла меня под руку и долго говорила со мной шепотом. Это, конечно, было замечено всеми. Несколько дней спустя я сидел у себя дома, так как сильно простудился. Ко мне приехал Эстергази и стал говорить о том, что он так давно считает меня своим другом, что не может не предупредить меня о том, что королева очень недовольна моим поведением, что я слишком компрометирую ее, что я постоянно следую повсюду за ней и не скрываю, что влюблен в нее, что еще в последний раз на балу я держал себя так, что мое поведение было замечено всеми. Я спросил Эстергази, почему он думает это. Он сказал, что ему передавала об этом мадам де Ламбаль, с которой королева говорила по этому поводу, и просил меня хранить этот разговор в тайне. — «Я не могу вам обещать этого, — сказал я, — королева, я уверен, никогда не стала бы меня предупреждать через третье лицо о том, что она недовольна мною». Эстергази, по-видимому, очень испугался моего решения написать обо всем королеве, но не смел отговаривать меня и очень быстро ретировался. Я сейчас же написал королеве и передал ей весь наш разговор. Она обошлась очень холодно с Эстергази, сделала ему выговор и написала мне, что я сам должен видеть, что в том, что он говорил, нет ни слова правды.
На большом балу, который давала герцогиня Шартр в честь королевы, леди Берримор изменила мне впервые с тех пор, как мы с ней находились в близких отношениях. За этой изменой вскоре последовали другие. После бала в Пале-Рояле леди Берримор отправилась на бал в оперу, там она находилась в ложе вместе с герцогом Шартрским и графом д'Артуа, и Бог знает, что там произошло. На следующий день мне рассказал обо всем герцог, который знал, что я имел права на леди Берримор. Я стал упрекать ее, но она ответила мне очень развязно, что, действительно, на несколько времени осталась в ложе одна с графом, но что это ровно ничего не значит, так как несколько минут спустя она уже вышла из нее. Я не особенно любил ее и поэтому не ревновал и поверил ее словам. Но с каждым днем, несмотря на ее измену, я стал привязываться к ней все сильнее, и только ее легкомысленное поведение останавливало меня иногда. Я не имел особенных оснований быть недовольным ее поведением, но в это время совершенно случайно один из слуг графа д'Артуа, долго служивший перед тем у меня и очень привязанный ко мне, думал, что окажет мне этим услугу и пришел предупредить меня, что леди Берримор находится в связи с графом в одно время со мной и при этом доставил мне доказательства, подтверждающие его слова. Я был шокирован ее изменой и стал упрекать ее, но она отнеслась к моим упрекам так хладнокровно, что смутила меня. «Я в этом сознаюсь и давно бы сказала вам это, — заметила она, — но боялась вашего живого и беспокойного характера; я, собственно говоря, вовсе не хотела вас обманывать». — Я хотел прервать с ней всякие сношения, но она сказала мне:
— Лозен, напрасно вы хотите бросить меня. Вы мне очень нравитесь, вы подходите мне во всех отношениях, но моя свобода дороже мне всего. Я вовсе не желаю ею жертвовать ради вас, я не хочу, чтобы мой любовник сделался вторым мужем, требовательным, ревнивым и настаивающим на том, чтобы я оставалась ему верна. Я вовсе не влюблена в графа д'Артуа, но в то же время я не хочу прервать с ним сношения и приносить этим жертву вам. Я думаю остаться с ним в прежних отношениях, несмотря на то, что не люблю его. Чтобы доказать вам, что я совершенно равнодушна к нему, вот возьмите этот портфель, он полон письмами от него, можете жечь их или делать с ними, что вам угодно, только знайте одно — с вашими письмами я так никогда не поступлю.
Я был так удивлен, что ничего не мог ей ответить на это. Она продолжала:
— Не будем ссориться, Лозен, из-за пустяков: ухаживание графа д'Артуа меня забавляет и льстит моему самолюбию; это для меня игрушка, которую я не позволю отнять у себя. Но это не мешает тому, чтобы вы находили во мне все прежние чувства к вам. Можете быть уверены, что вы настолько мне нравитесь, что никогда я не отдам ему ни одной из тех минут, которые я могу провести с вами. Я никогда еще не интересовалась никем так сильно, как вами; я не желаю быть вашей рабыней, но в то же время я была бы очень огорчена, если бы мне не пришлось больше быть вашей любовницей.
Говоря это, миледи лежала в небрежной позе на оттоманке, в довольно откровенном костюме и такая хорошенькая, что я совсем потерял голову и снова был в ее объятиях.
— Вы считаете меня умной, — говорила она, осыпая меня жгучими ласками, — но я нахожу, что и вы не глупы. Я уверена вполне, что была бы гораздо счастливее, если бы вам удалось привить мне свои взгляды и принципы, но я сомневаюсь вообще, чтобы это было возможно.
Нечего и говорить о том, что мы опять помирились с нею.
Что касается графа д'Артуа, она сдержала слово и мне никогда не приходилось встречаться с ним у нее. Но зато и она никогда не предъявляла мне никаких требований; я сам старался каждую ночь, которую я проводил не в Версале, проводить с нею. Свидания ее с графом меня нисколько не касались. Она иногда заставляла его просиживать в экипаже на площади целыми часами, несмотря на то, что зима была ужасно суровая, и я выходил от нее, когда мне этого хотелось.
Благодаря мне, у бедного Артуа сделался страшный кашель. Он, конечно, знал, что виной этому я — но никак не подозревал, что мне об этом известно.
В начале 1776 года де Сен-Жермен решил расформировать все легионы, вместо того, чтобы увеличить их число, как этого ждали от него. Королева узнала об этом раньше, чем это стало известно в публике, и пришла к мадам де Геменэ, не зная, как сообщить мне об этом. Я видел, что ее мучило что-то, но не знал, в чем дело, пока не вошел герцог д'Артуа.
— Поздравляю вас, — сказал он как-то в разговоре, — ведь, кажется, почти наверняка решен вопрос, что Сен-Жермен значительно увеличит легионы и доведет их до двух тысяч человек.
Королева слегка вскрикнула и вышла из комнаты, мадам де Геменэ в испуге последовала за ней.
— Я в отчаянии, — сказала ей королева, — вы слышали, что сейчас говорили про легионы. Их действительно расформировали, ваш друг будет теперь, вероятно, очень огорчен этим и теперь уже ничто не удержит его при дворе.
— Да, действительно, — ответила мадам де Геменэ, — он, кажется, очень привязан к своему легиону, но если вообще его может что-нибудь удержать здесь, так это только милостивое отношение к нему вашего величества; лучше всего будет, если вы сами сообщите ему эту новость.
Она позвала меня в эту комнату.
— Мне ужасно жаль, Лозен, но это, кажется, правда, что легионы будут подвергнуты различным реформам.
— Я очень рад этому, — ответил я, — так как таким образом я получу свою свободу, которой так давно добиваюсь. Надеюсь, что наша королева не допустит того, чтобы с нашими храбрыми и доблестными воинами поступили не так, как они этого заслужили.
Она прервала меня.
— Нет, я уже позаботилась о том, чтобы они ничего не потеряли при новом положении дел. Но что же вы думаете делать сами?
— Что касается меня, ваше величество, то, конечно, если я вообще еще буду служить, так только не во Франции.
— Итак, значит, все зависело только от Сен-Жермена; он отнял у нас человека, на которого я больше всего рассчитывала.
Я увидел на глазах ее слезы и был очень этим тронут.
— Нет, — ответил я, — сердце мое никогда не будет зависеть от обстоятельств; вы и теперь можете располагать моей судьбой. Теперь я буду служить уже не королю, а королеве; из этого вы видите, что я вовсе не хочу покидать двора.
Она протянула мне руку, не говоря ни слова; я несколько раз поцеловал ее с жаром. И, обращаясь к мадам де Геменэ, она сказала: «Я пошла в эту комнату очень несчастной, а выхожу из нее счастливой». — И она вышла.
Сен-Жермен отправился вслед затем к королеве и доложил ей, что вовсе не собирался меня лишать возможности служить в легионах, реформируя их, и уже испросил у короля позволения назначить меня командиром отдельного корпуса в 1200 конных стрелков. Затем он сделал соответственное распоряжение, и на деле выяснилось, что я не только ничего не потерял, но, напротив, только выиграл, так как командовал тем же легионом, но только под другим названием и в более увеличенном виде. Мне не приходилось, конечно, на это жаловаться, а королева была тоже очень довольна.
Но не прошло и двух недель, как де Сен-Жермен с грустью сообщил мне, что его план — основать новый корпус в 1200 стрелков потерпел неудачу и поэтому он попросит де Штромберга уступить мне командование своим драгунским полком, но это решение было сделано без спроса Штромберга. Когда ему сказали о нем, он, конечно, запротестовал.
Сен-Жермен первый сообщил об этом королеве и, видимо, был огорчен этой неудачей; он говорил, что еще все можно поправить что, может быть, де Шамборан откажется от командования своим гусарским полком, и что он сделает все возможное, чтобы передать этот полк мне. Он даже поручил мне самому отправиться к де Шамборану вести переговоры по этому случаю, с тем, чтобы я мог вернуться затем с его согласием, которое, вероятно, он даст очень легко. Эта комбинация очень понравилась королеве, так как она мечтала меня видеть командующим венгерским полком.
Но и тут наши расчеты не оправдались, де Шамборан не только не принял моего предложения, но очень обиделся на него и написал очень резкое письмо Сен-Жермену, в котором прямо наотрез отказался уступить свой полк.
В Версале совершенно не были подготовлены к подобному исходу дела и, когда я вернулся в Париж, королева поднесла мне великолепную саблю и была потом страшно огорчена, когда узнала, что я не получил полк Шамборана. Тогда она решила просить у короля для себя особенный венгерский гвардейский полк, который хотела передать мне, но я постарался уверить ее в том, что это назначение вызовет только лишнее осложнение и будет истолковано очень невыгодно для нас обоих. Я старался не говорить вообще о своей военной карьере, и прошло несколько месяцев, во время которых о ней совсем не упоминалось.
В это время общее внимание было обращено на случай с Гвином, в котором и мне пришлось принять участие. В продолжение карнавала мадам де Геменэ давала каждую субботу балы для королевы. В двух комнатах играли, а в других — танцевали.
Это было как раз в те времена, когда уже начали циркулировать в городе самые невозможные песни и пасквили на королеву, к счастью, в них еще ни разу не упоминалось моего имени, но с каждым днем положение мое становилось все затруднительнее, и я не сомневался в том, что враги мои только и помышляют о том, как бы погубить меня. Я играл как раз в карты с графом д'Артуа, с герцогом де Шартр и еще с двумя лицами, как вдруг в комнату вошла мадам де Геменэ с таким видом, как будто она только что узнала об ужасном несчастьи, она подошла ко мне и сказала: «Сейчас же бросайте вашу игру, мне необходимо сказать вам что-то весьма важное».
Я не сомневался в том, что отдан был приказ арестовать меня и что меня сейчас же отведут в Бастилию. Я встал и вышел за ней. Она сказала мне, что только что отозвали от английского двора Гвина, самым унизительным для него образом, что его обвиняли в том, что он действовал наперекор данным ему инструкциям и что он вообще очень компрометировал французский двор в Англии.
Мне показалось, что невозможно было, чтобы де Гвин наделал столько глупостей, и я решил еще раз сослужить ему службу, не ожидая от него за это благодарности. В это время подошли к нам королева и герцог де Коаньи и решено было, что королева не станет вмешиваться в это дело. Я всеми силами восстал против этого решения и стал доказывать, что королева не имеет права оставлять в нужде этого человека, к которому она всегда так благоволила. Герцог де Коаньи стоял за то, чтобы королева все-таки не вмешивалась в это дело; тогда я стал настаивать еще сильнее. Я говорил, что вовсе не требуется, чтобы королева просила за него, она должна только настоять на том, чтобы его не осудили, не выслушав прежде. Я настаивал на том, что в противном случае, никто не может положиться на доброе отношение к нему королевы и что я по собственному опыту могу судить о том, как это повлияет на всех окружающих. «Довольно, — сказала королева, — я решила, что последую совету моего друга Лозена, я поступлю в данном случае так, как вы хотите, Лозен». После этого она вернулась в танцевальный зал. Мадам де Геменэ разделяла мое мнение с самого начала разговора, но зато Коаньи страшно обозлился на меня.
Де-Гвин приехал из Лондона. Королева настояла на том, чтобы король выразил ему свою благодарность и дал ему титул герцога. Она послала за ним впервые (она никогда раньше не приглашала его к себе) около девяти часов утра, чтобы сообщить ему об этой милости короля, при этом она сказала ему: «Пойдите, передайте об этом Лозену, так как только ему вы обязаны благоприятным исходом вашего дела. И попросите его немедленно придти ко мне».
Я проиграл большую часть ночи и находился еще в постели, когда пришел де Гвин; он выразил мне при этом свою живейшую благодарность. Я быстро оделся и поспешил к королеве.
— Ну, что же, вы довольны мною? — спросила она, — не правда ли, я ведь последовала вашему совету?
— Разве я могу быть недоволен, видя вашу справедливость и вашу доброту? — ответил я.
— Но неужели вы всегда будете просить меня о других, — сказала она, — и мне никогда не придется оказать услугу вам лично?
— Нет, ваше величество, ведь вам известны мои убеждения, я никогда не изменю им.
— Гордый, странный, необыкновенный человек, меня это сердит и возмущает! — воскликнула она и вышла из комнаты.
В начала весны было множество бегов, и везде в бегах участвовали мои лошади; королева всегда ставила на них, что многие находили крайне неприличным. В первых числах апреля я пустил одну из своих лошадей состязаться с лошадьми герцога де Шартр, причем ставка была настолько значительна, что лошадь положительно этого не стоила. Королева очень этим интересовалась, приехала сама на бега и за минуту до старта подозвала меня к себе и сказала: «Я так боюсь и волнуюсь за вас, что мне кажется, что если ваша лошадь проиграет, я расплачусь». Это, нечто, тоже было замечено многими и подверглось также осуждению. Лошадь моя, однако, взяла приз, и публика, относившаяся ко мне лучше, чем к герцогу де Шартр, долго еще аплодировала мне. Королева не скрывала своей радости по этому поводу. Мне стоило большого труда уговорить ее держать себя корректнее и отказаться от мысли сейчас же велеть оседлать себе мою лошадь. Тот факт, что мне удалось ее отговорить это сделать, доказывал, что я действительно имел на нее большое влияние.
Несколько дней спустя, на охоте в Булонском лесу, королева заметила одну из моих лошадей, которую держал наготове мой конюх, часто удостаивавшийся чести разговаривать с нею; она спросила его, хороша ли эта лошадь и годится ли она под дамское седло; тот ответил, что ручается, что трудно найти более кроткую и удобную лошадь; тогда королева объявила мне, что хочет взять эту лошадь себе. Я наклонился к ней и шутя, шепотом сказал: «А я не хочу вам ее отдавать». — Тогда она подозвала моего конюха, велела обменять мою лошадь на другую из ее конюшни и при этом сказала мне громко: «Так как вы не хотите добровольно расстаться с этой лошадью, я беру ее силой». Последние слова были услышаны герцогом де Коаньи, который как раз подъехал в это время к нам; они его положительно шокировали, как он сам потом выразился.
Фавор мой не мог, кажется, уже достигнуть более высокой степени и действительно стал теперь клониться к закату. Король тоже стал относиться ко мне очень хорошо, как вдруг де Сен-Жермен, который все время обманывал меня разными обещаниями, предложил мне командование драгунским полком, который считался самым отчаянным и недисциплинированным из всех полков Франции. Я отказался очень холодно, не проявляя нисколько своего гнева.
Король послал за мной в Марли и говорил со мной по этому поводу с такой добротой и с такой заботой обо мне, что положительно я был этим тронут. Он просил меня взять на себя командование драгунским полком и обещал мне отдать в полное распоряжение первый же полк, пехотный или конный, который будет сформирован вновь, затем, выходя из комнаты, он обратился к Сен-Жермену и сказал: «Все устроилось, Лозен возьмет драгунский полк».
Сен-Жермен объявил мне, что позволяет мне располагать этим полком совсем по моему желанию, я могу устроить гарнизон, где я хочу, и что хотя цена этого полка 40 000 экю, но король отдаст мне его даром.
В конце той же недели королева в Марли узнала, что мадам де Ламбаль, ее самая близкая подруга, заболела краснушкой в Пломбьере. Она очень боялась за своего друга и ей все казалось, что от нее скрывают, что та больна очень тяжело, она никому не верила, и я предложил ей прежде, чем ехать к своему полку, заехать в Пломбьер, там все хорошенько разузнать и уведомить ее затем обо всем подробно. Она с благодарностью приняла мое предложение, целый следующий день провела за своим письменным столом и вручила мне при отъезде толстый пакет, в котором, как она сказала, много говорилось обо мне. Я поехал сейчас же и, прибыв в Пломбьер, нашел там герцогиню Граммон, которая, рассчитывая, что я имею влияние на королеву, делала мне тысячу авансов и всячески старалась разузнать, не послан ли я туда с каким-нибудь секретным поручением.
Мадам де Ламбаль чувствовала себя превосходно и тотчас же написала письмо королеве, которое я и отправил со своим курьером, а сам я поехал в Саргемин, к своему прежнему легиону, с которым не мог не проститься, так как был искренно привязан к своим солдатам. Наше прощание было поистине трогательно, они расставались со мной очень неохотно.
Я отправился затем в Сар-Луи, где находился мой теперешний полк, и там, к своему удивлению узнал, что Сен-Жермен остался верен своей тактике со мной и взыскал с меня 40 000 экю за полк, который, по его словам, король отдал мне даром. Мой полк, который в продолжение тридцати лет находился под начальством крайне беспечных командиров, вовсе не заботившихся о нем, достиг в это время полной дезорганизации, и поэтому солдаты ждали меня со страхом, но в скором времени мы прекрасно поладили с ними, я никогда не встречал еще полка, где бы так стремились исполнять мои приказания, как этот полк, пользовавшийся такой дурной репутацией.
Я не могу обойти молчанием довольно комичный случай, бывший со мной в мою бытность в Сар-Луи. Дело в том, что в полумили от города находился монастырь канонисс, где воспитывались благородные девицы из самых лучших аристократических фамилий. Я часто посещал этот монастырь, и меня встречали там всегда очень радостно, сама начальница его, немка по происхождению, очень благоволила ко мне, но больше всего внимания мне оказывала одна из девиц, звали ее м-ль де Сюрен, она была очень красива, весела и так мила, что с каждым днем нравилась мне все больше, кроме того, она держала себя очень свободно и нередко под столом прижималась ко мне коленями или наступала нарочно на ногу. Я, конечно, не преминул бы воспользоваться этим явным ко мне расположением, если бы начальница не предупредила меня, что это девушка из очень хорошей семьи и в высшей степени наивна и непорочна. Я, конечно, не решался просвещать ее в желательном мне направлении и поэтому всячески сдерживался в ее присутствии и все свое свободное время посвящал одной замужней женщине. Звали ее мадам Дюпреэль, которая не отличалась особенной красотой, но была всегда весела и мила. Каково же было мое удивление, когда, уезжая из Сар-Луи, я вдруг узнаю, что эта самая м-ль Сюрен находилась в самых близких отношениях с пятью офицерами моего полка, доказательством чему служили ее более чем откровенные письма к ним, которые они мне показали.
Я получил в Сар-Луи через курьера письмо от мадам де Геменэ, которая передавала мне от имени королевы, что графиня де Полиньяк просила у нее места обер-шталмейстера для своего мужа, но что королева не может обещать ей исполнить ее просьбу, так как предлагала когда-то это место мне и поэтому не считает себя вправе располагать им теперь по своему усмотрению, не зная, приятно ли мне это будет. Я ответил, конечно, как и должен был ответить, что никогда не рассчитывал на это место и поэтому буду очень рад, если королева будет располагать им совершенно как ей заблагорассудится. Я постарался написать как можно естественней и непринужденней, чтобы королева не подумала, что я обиделся на это. Я вернулся в Париж в начале октября. На другой день я поехал в Шоази, где находился король. Королева встретила меня очень хорошо, была со мной очень ласкова и милостива и долго говорила со мной наедине, наконец, я вышел из комнаты и, уходя, я слышал, как герцог де Коаньи сказал ей: «Ваше величество не сдержали слова, вы слишком много говорили с ним и обращались с ним далеко не как со всеми». — Я, конечно, догадался, что речь шла обо мне. Несколько минут спустя, ко мне опять подошла королева, но я сказал ей, что боюсь, что ее снова будут бранить за это; она очень смутилась, но потом рассмеялась и стала шутить над этим вместе со мной.
Опасения близкой войны заставляли правительство обратить свое внимание на Индию. Велено было по этому поводу составить особую записку де Бюсси, который долго жил в Индии. Мне очень захотелось тоже поехать в Индию, я об этом сказал де Вога, который уже в продолжение десяти лет выказывал мне самую искреннюю дружбу, и де Бюсси выразил свое согласие взять меня с собой в Индию в качестве своего помощника. Я сказал об этом королеве, но она воспротивилась этому и заявила, что никогда не согласится на это, и отказалась наотрез говорить об этом с королем. У меня не было других связей в данном случае, так как я никогда не видал де Морепа, которого королева не любила и к которому она никогда не позволяла мне ходить.
В продолжение всего путешествия в Фонтенебло королева выказывала мне необыкновенное расположение, приводившее меня в сильное смущение; я сознавал, что общество, окружавшее ее, ненавидит меня, и поэтому положение мое было очень незавидное. Королева, оставаясь со мной наедине, выказывала мне особое внимание, но потом, при других, сдерживалась и едва говорила со мной, это, видимо, радовало моих врагов, которые думали, что наконец-то наступает начало конца и скоро я уже совершенно утрачу расположение королевы. Я все время умолял королеву отпустить меня в Индию, так как этим путем все бы уладилось, но она и слышать ничего не хотела об этом.
В ноябре месяце состоялись опять очень интересные бега, где лошадь графа д'Артуа состязалась с лошадью герцога де Шартр, королева держала пари за графа д'Артуа, а я за герцога, и лошадь герцога выиграла; тогда королева, сходя с трибуны, сказала мне громко: «Чудовище, вы были уверены в том, что выиграете». Подобное фамильярное обращение страшно перепугало моих врагов, и они снова возобновили свои тайные козни.
В те времена у меня были огромные долги и что бы там ни говорили, в этом не было ничего удивительного: моя жена принесла мне в приданое только 150 000 ливров ежегодного дохода. Но впереди нам предстояло получить еще не одно наследство и поэтому будущность не пугала нас. Моими делами руководили в высшей степени плохо, пока я был еще несовершеннолетний, и я потерял тогда очень много денег, благодаря неопытности моих руководителей. Потом я сам, благодаря моей небрежности, моей склонности к мотовству, в продолжение двенадцати лет еще больше растратил свое состояние. Я должен был более 1 500 000 ливров, обладая состоянием более чем в четыре миллиона. Мои кредиторы не особенно меня притесняли и ждали терпеливо, когда я буду в состоянии уплатить свои долги. Я со всеми ими переговорил по возвращении из Фонтенебло, так как надеялся уехать в Индию.
Все они вполне были согласны с теми комбинациями, которые я им предложил, и все шло отлично, как вдруг большинство моих векселей было скуплено официальными лицами. Они настолько страстно желали обладать этими векселями, что даже платили иногда больше, чем они стоили.
Когда, наконец, все это было довольно искусно подстроено, меня пригласила к себе бабушка моей жены, вдова маршала Люксембурга, и хотела запугать меня, объявив, что я прожил все свое состояние и теперь у меня нет положительно никаких средств к существованию. Я ответил ей на это, что это неправда, и она очень смутилась, увидев, что я больше знаю о своих делах, чем она думала. Чтобы напугать меня, она стала говорить о том, что семье моей дана власть учредить надо мною опеку. Я объявил, что и этого не боюсь, так как права такого никто ей не давал. Тогда она сказала, что у нее есть вексель, который подлежит к уплате через два дня, и сумма его равняется 100 000 франков, что если я не уплачу этой суммы в назначенный срок, лицо, обладающее этим векселем, подаст к взысканию и у меня опишут всю мебель, которая собственно принадлежит моей жене. Я вышел от нее очень недовольный всем этим разговором, а главное самим собою.
Что касается моей жены, она находилась в таком затруднении, что, несмотря на то, что мне было вовсе не до смеха, я не мог не посмеяться над ней. Она хотела бы казаться очень благородной и даже щедрой, но так, чтобы ей это ничего не стоило и чтобы не брать на себя ни малейшего обязательства. Но это, конечно, мешало ей разыгрывать ту роль благодетельницы, которую она охотно взяла бы на себя, и вследствие этого ей приходилось молчать, что она и делала.
Я отправился к отцу, и рассказал ему, в чем дело, просил его не вмешиваться в это дело и только дать мне слово, что он предупредит меня, если действительно меня захотят за долги засадить в Бастилию. Он ничего не имел против назначенной ему роли, так как она тоже не стоила ему ровно ничего и он мог держаться в стороне от всех этих дрязг. Прямо от него я поехал к тому человеку, у которого находился мой вексель на 100 000 франков, и, конечно, упрекнул его за то, что он собирается подать его ко взысканию. Он рассказал мне, что заплатили ему большую сумму за то, чтобы он подал его ко взысканию и он, конечно, не мог отказаться от случая заработать несколько сот франков. Я рассказал ему, в какое положение он меня поставит своим поступком и какие последствия он будет иметь для меня. Тогда он предложил мне следующего рода комбинацию; он дал мне сам эти 100 000 франков за большие проценты, с тем, чтобы я ими уплатил сейчас же по векселю, который так беспокоил меня. Нечего и говорить, что я с радостью принял его предложение.
На другой день я собрал всех своих кредиторов и они оказались очень сговорчивыми, за исключением тех, которые недавно скупили мои векселя по проискам моих родных, но, к счастью, таковых было немного и у меня нашлось настолько наличных денег, что я сейчас же мог расплатиться с ними. Я решил, что немедленно продам все свои земли и насколько возможно скорее расплачусь с долгами, а затем поеду путешествовать, соблюдая как можно большую экономию, а все оставшиеся у меня деньги я разделю поровну между собою и моей женой, чтобы она не могла жаловаться, что я обидел ее.
В это время ко мне пришел де Воаэ и сказал со свойственной ему простотой: «Говорят, что вы совершенно разорились, мне положительно не хочется верить этому, но, конечно, это может быть, и вот какого рода предложение я вам могу сделать. У меня есть земля в нескольких часах езды от Ормса, дом на ней очень порядочный и обстановка тоже вполне приличная. Я предлагаю вам пользоваться этой землей и ее доходами до тех пор, пока вам это понадобится. Если вам больше нужны деньги, чем земля, я могу ее продать, за нее предлагают миллион; я передам его вам, и вы можете располагать им по своему усмотрению. Впрочем, этот вопрос меня не интересует, я, кажется, вообще в делах понимаю не больше вашего». Я глубоко был тронут тем, что хотел для меня сделать де Воаэ. Но я поблагодарил его и отказался от его предложения, так как мог обойтись без посторонней помощи, но при этом я сказал, что если помощь мне эта понадобится, я скорее обращусь к нему, чем к своим родственникам. Надо отдать справедливость, что это была бы не особенно большая жертва с моей стороны, так как никто из родственников не предлагал мне до сих пор своей помощи. Я боялся только того, чтобы не восстановили против меня короля, и я решил лучше сам открыть ему настоящее положение дел и письменно сообщить ему об этом.
Я поехал в Версаль и просил королеву, чтобы она доставила мне случай передать письмо королю; она, видимо, была смущена и сказала, что очень жалеет мою жену, так как она вела себя по отношению ко мне в высшей степени благородно и честно. Я ответил на это, что, конечно, мадам де Лозен всегда проявит свое благородство там, где оно нужно, но что я никогда не буду прибегать к ее помощи в тех вопросах, где дело идет о деньгах. Королева спросила, что она может сделать для меня, и предложила мне похлопотать за меня, но это заставило меня тотчас прекратить этот разговор. Я просил ее извинения за те, что осмелился беспокоить ее разговором о моих личных делах и этим привел ее в немалое смущение, так что мне даже стало жаль ее.
Я пошел к де Морепа, с которым я еще никогда не говорил. Я рассказал ему о положении своих дел и попросил передать мое письмо королю. Он ответил на это: «Нельзя терять времени, я пойду сейчас к королю, подождите меня здесь». Он вернулся через четверть часа и сообщил, что король был тронут моим доверием к нему и велел передать мне, что я могу рассчитывать на его расположение ко мне, которое он скоро намерен доказать на деле. Де-Морепа уверял меня, что так как часть моего состояния ушла на исполнение моих обязанностей по отношению к государству, король намерен дать мне единовременное пособие и, кроме того, назначить большую пенсию. Я ответил на это, что мне не надо ни того, ни другого и что я могу вполне обойтись теми суммами, которые еще останутся у меня после уплаты всех моих долгов. Я присутствовал в этот вечер при том, как король ложился спать, и он все время обращался со мной очень милостиво.
Я вернулся в Париж. Там я узнал, что де Гвин со своей стороны сделал все, чтобы выставить меня в самом некрасивом виде и этим еще более поднять престиж моей жены в глазах целого света. Я позволил себе сострить по этому поводу, он немедленно явился ко мне для разъяснений, но я не принял его и вообще с тех пор совершенно игнорировал его и все его выходки, направленные против меня.
Мне гораздо более грустно было слышать, что герцог де Шоазель, к которому я всегда был так привязан, отзывался обо мне тоже в очень оскорбительной форме. Что касается герцогини Граммон, та прямо называла меня чуть ли не вором и мошенником. Тогда я решил, что я совершенно лишний в обществе этого достойного братца и сестры, и перестал бывать у них. Мне очень жаль было, что при этом мне пришлось отказаться и от надежды увидеть герцогиню де Шоазель, которая относилась но мне так хорошо, хотя и не всегда заслуживал этого. Тогда брат и сестра объявили, что я неблагодарный, а между тем ведь герцог никогда ничего не сделал для меня, несмотря на то, что я выказывал ему всегда самую глубокую преданность.
В обществе распространился слух, что я промотал все состояние своей жены и продал ее брильянты, что я выдал векселя на случай смерти своего отца, маршала Бирона, герцогини де Шоазель и мадам де Люксембург. Я должен был реабилитировать себя в глазах света; к счастью, это оказалось не особенно трудным.
Я продал свои земли де Геменэ с тем, чтобы он заплатил часть моих долгов, на что он и согласился. Кроме того, я продал много королю, который при этом платил очень щедро. И покончил со всеми своими делами ровно в шесть недель.
Я совершенно отказался от всякой помощи со стороны своей жены и доказал, что она никогда ни в чем не являлась поручительницей за меня. В конце концов у меня осталось состояние, дающее мне 80 000 ливров в год и оставленное в руках де Геменэ; кроме того, у меня наличными деньгами имелась крупная сумма в 500 000 франков и хорошенький дом, так что существовать еще я мог, но и только.
Я хотел разделить это состояние с моей женой, но она отказалась. Ее взяла к себе бабушка и даже велела ей отослать мне брильянты, которые я ей подарил. Я, конечно, отослал их обратно, и они так и остались лежать у нашего нотариуса.
Королева продолжала относиться ко мне очень хорошо, но сейчас заметно было, что я уже пользуюсь далеко не тем фавором, как раньше. Ей уже сообщили, что я сошелся с Морепа, чтобы интриговать против нее. И действительно, этот министр был, по-видимому, очень расположен ко мне и выказывал мне большую дружбу.
Таково было положение моих дел в начале 1777 г. Больше меня ничего не задерживало во Франции, и я решил ехать в Индию, несмотря на то, что Морепа старался отговорить меня от этого. Но я все же пристроился к де Бюсси. Я редактировал его мемуары которые были полны драгоценных сведений, но очень плохо написаны. Его предложения принимались везде с большим одобрением, но дело дальше не подвигалось.
В это время леди Берримор, которая была мною предоставлена всецело в распоряжение ее многочисленных любовников, уехала в Англию, но когда она узнала, что я разорился, она немедленно вернулась в Париж.
— Послушайте, — сказала она мне, — я должна вам сказать нечто весьма важное, только пожалуйста не прерывайте меня. Говорят, вы разорились, я богата, молода и совершенно независима, я предлагаю вам разделить вашу судьбу и отправиться с вами путешествовать, куда угодно вам и на сколько времени вам угодно. Не бойтесь, что я так легкомысленна. Этот план улыбается мне и сулит мне огромное, не испытанное еще счастье. Я предоставляю вам все права самого сурового и строгого мужа и уверена, что никогда не раскаюсь в этом.
Я обнял и поблагодарил леди Берримор и глубоко огорчил ее своим отказом, но, конечно, не принял ее предложения. В это время я находился в связи с молодой дамой де Фодуа, сестрой баронессы Крюзоль; говорили, что у нее до меня был только один любовник — де Нассау, но теперь она была совершенно свободна, и мы скоро очень близко сошлись с ней. К сожалению, наша связь не могла продолжаться долго, так как муж ее был очень ревнив, а она страшно неосторожна, так что мне пришлось порвать с ней всякие сношения.
Фанни Харлэнд, как только узнала о том, что я разорен, тоже написала мне и пригласила меня к себе:
— Приходите ко мне, — писала она, — у меня есть любовник, но я хочу иметь еще и друга.
Я, конечно, тотчас же отправился к ней, она сообщила мне, что любит и в свою очередь любима Эдуардом Диллоном. Я видел Фанни каждый день, в это время как раз я был очень несчастен, грустен и уныл, и нежная заботливость обо мне со стороны Фанни заставила меня еще больше привязаться к ней. Диллон очень хотел жениться на ней, но он был беден, а она богата, тем более, что являлась наследницей после своего брата, умершего лет девяти от роду, после которого осталось огромное состояние. Марианна имела огромное влияние на своего отца, сэра Роберта Харлэнда, и я написал ей, чтобы она постаралась привезти отца и мать в Париж, чтобы мы могли устроить брак Фанни с Диллоном. Марианна, обладавшая очень добрым сердцем и действительно любившая сестру, ответила мне, что сделает с своей стороны все, чтобы помочь ей в этом деле, и действительно приехала в Париж с своей семьей, а две недели спустя приехала и ее мать, отец же должен был приехать позже, так как его еще задержали дела в Лондоне.
Матери очень понравился Диллон, она сразу приняла его под свое покровительство и написала о нем очень хороший отзыв своему мужу.
Марианна тоже с своей стороны написала отцу о нем, и он отнесся к тому факту, что будущий зять его беден, гораздо лучше, чем мы все думали. От короля нельзя было ничего добиться в пользу этого брака, но зато Морепа принял в нем большое участие и обещал при первой же возможности пристроить как-нибудь получше Диллона. Все это время я вел себя по отношению к Марианне крайне сдержанно, и нам не приходилось ничего скрывать от ее матери.
Свадьба Фанни уже совсем наладилась, как вдруг я был отозван к своему полку, который квартировал в то время в Вокулере, самом грустном местечке во всей Шампани, которая сама по себе является уже самой скучной страной в целом мире. Через несколько времени я получил письмо от Фанни, где она писала, что все уже решено и подписано и через месяц состоится ее свадьба в Хот-Фонтен. Я отправился в Нанси попросить у моего начальника де Стэнвиля несколько дней отпуска, чтобы отправиться на эту свадьбу. К сожалению, я опоздал на целые сутки и прибыл только на другой день свадьбы. Фанни показалась мне не совсем здоровой, но очень счастливой, и она очень обрадовалась моему приезду. Она должна была провести осень в Англии и взяла с меня слово, что я приеду туда навестить ее.
Марианна была очаровательна по отношению ко мне, и так как все думали, что мы уже совершенно равнодушны друг к другу, нас оставляли часто наедине.
Однажды, когда мы с ней катались верхом и далеко отстали от всех других, она мне сказала: «Лозен, теперь, когда сестра моя вышла замуж, пора нам подумать и о нас самих. Знаете ли вы, что я люблю вас больше, чем когда-либо, и мне кажется, я никогда не перестану вас любить».
Ради той, для которой ведутся эти записки, я не буду здесь распространяться о тех нежных и долгих речах, которыми мы с ней обменивались после этих слов, скажу только, что мы обещали писать друг другу всегда и очень часто и действительно сдержали свое обещание.
VIII. 1778–1779
Путешествие в Лондон. — Роман Жюльетты. — Лозен — дипломат. Проект завоевания Индии. — Экспедиция в Сенегал.
Леди Харлэнд вернулась в Англию, а я вернулся к своему полку. Я вел там самую спокойную, тихую жизнь, которая как нельзя больше соответствовала моему настроению. В четверти мили от Вокулера находилось имение графов де Салль, они в это время как раз приехали туда, и я отправился к ним с визитом, как этого требовала честь полка. Де-Гони, брат мадам де Салль, служил в моем полку капитаном. Меня встретили там очень хорошо. В честь нас дали несколько больших обедов, балов и празднеств. Мадам де Салль приехала затем к нам отдавать мне визит, верхом, в драгунском мундире, и этого было вполне достаточно, чтобы я почувствовал к ней навсегда отвращение. Но тем не менее дело, конечно, кончилось тем, что я сошелся с ней, хотя находил ее препротивной, некрасивой и невоспитанной. Я сейчас же раскаялся в этом и до сих пор не могу себе простить этого поступка. Эта связь стала мне так невыносима, что я стал приискивать средство избавиться от нее.
В это время приехал к нам де Стэнвиль сделать смотр моему полку, он остался им очень доволен и пригласил меня на большие маневры в Нанси; я, конечно, принял его предложение и встретился там с несколькими англичанками. Одна из них была миледи Броун, в нее был влюблен де Лианкур, герцог де ла-Рошфуко, который и старался делать вид, будто он уже обладает ею, затем еще другая мадам Броун, маленькая и хорошенькая, похожая очень на королеву, но лучше ее; за ней усиленно ухаживал де Стэнвиль, но, к несчастью, она не говорила ни слова по-французски, а он ни слова по-английски. Я был почти единственный человек, с которым она могла говорить в гарнизоне, это нас очень сблизило, и чтобы вызвать ее расположение к себе, де Стэнвиль не позволил мне почти отлучаться из Нэнси.
Я любил эту прелестную молодую женщину, но был настолько честен, что не говорил ей этого, так как знал, насколько опасно для нее иметь любовником француза. Она отгадала мои чувства и сказала мне об этом с такой откровенностью, что совершенно обезоружила меня; при этом она прибавила, что также любит меня.
Моя добродетель не выдержала дальнейшего искуса, и мы оба отдались нашей страсти, но при этом я был так осторожен в своем обращении с ней, что никто в мире не подозревал о нашей связи. К сожалению, мне не долго пришлось пользоваться своим счастьем: бедная маленькая женщина заболела лихорадкой и умерла от нее, оставив меня в глубоком горе.
Я вернулся в свой полк, а мадам де Салль, к счастью, уже больше не было в имении. Мадам Диллон уехала в Англию, причем чувствовала себя очень плохо, она часто писала мне. Марианна тоже писала мне с каждой почтой. У нее, вероятно, кроме этого не оставалось ничего в свете. Но в сентябре месяце в письмах ее стало проглядывать какое-то беспокойство и, наконец, она мне написала, что сестра ее находится в большой опасности, что врачи отчаиваются в ее жизни, и если я хочу ее застать еще в живых, то должен торопиться. Де-Стэнвиль дал мне отпуск и я тотчас же уехал в Лондон, куда и прибыл 1 октября.
Я нашел там письмо от мадам Диллон, написанное ею уже давно, она тоже хотела проститься со мной перед смертью и писала, что хочет сообщить мне важную тайну, которую, кроме меня, она никому не может доверить, и что после смерти ее мне передадут шкатулку, наполненную интересными документами, которые послужат оправданием жизни, которую она вела. Я собирался ехать в Суффольк, где находилась мадам Диллон у своего отца, но в это время я получил письмо от милэди Харлэнд, которая писала мне, что дочери ее лучше, но доктора предписали ей ехать на воды в Бристоль, они едут туда всей семьей и проездом в Лондоне захватят и меня с собой. Я остался ждать их приезда. В конце той же недели Эдуард написал мне, что через несколько дней они будут в Лондоне и что больной уже гораздо лучше. А через день я получил письмо от Марианны; она извещала меня о смерти своей сестры. И в то же время я получил письмо от бедной мадам Диллон, написано оно было крайне неразборчиво, уже накануне ее смерти. Она жаловалась на то, что не видела меня перед смертью, и повторила снова, что мне передадут от ее имени шкатулку с бумагами.
Марианна писала мне, что они все еще не опомнились от ужасного удара, постигшего их, и не в состоянии оставаться дольше в Спроутоне, а поедут на время погостить к своим друзьям, имени которых она не называла, а затем недели через три будут опять в Суффольке, куда она ждет и меня.
Я нежно любил Фанни и был ужасно огорчен ее смертью. Пребывание в Лондоне стало мне невыносимо. Я провел целых два месяца на водах, где жил совершенно уединенно, и воспользовался этим случаем, чтобы немного подучиться еще по-английски. Я устроился в английской семье, не говорившей совсем по-французски и действительно это пребывание у них принесло мне огромную пользу.
Во время моего уединения в этом местечке я получил экстренное послание от Морепа, он писал мне о том, что теперь и речи не может быть об экспедиции де Бюсси в Индию, и просил меня чаще писать ему из Англии. В то время война между Турцией и Россией казалась неизбежной. Я просил Морепа, чтобы он выхлопотал мне позволение у короля отправиться в качестве волонтера в русскую армию. Он на это ответил, что, кажется, русская императрица вовсе не желает иметь в своей армии французских офицеров, но что, если она сделает исключение для меня, король будет этому очень рад и даст мне всевозможные рекомендательные письма, если только меня возьмут на русскую службу.
Я написал императрице и через курьера немедленно же получил очень любезный ответ. Она предлагала мне командовать полком легкой кавалерии, и я, конечно, с радостью принял ее предложение. Я донес об этом Морепа и собирался выехать в Петербург в середине декабря.
Когда я вернулся в Лондон, оказалось, что семья сэра Харлэнда приехала туда за два дня до меня. Эдуард пришел меня тотчас же навестить, и мы отправились обедать к его родственникам, которые меня встретили очень любезно. Но я заметил, что Марианна чувствует себя в моем обществе не так свободно, как всегда. Несколько дней спустя нас оставили с ней как-то наедине, и она в большом смущении попросила у меня назад все свои письма. Я немедленно же отослал их ей и сразу понял, что Эдуард, ухаживая за своей женой, влюбился в свою свояченицу, и что благодаря ему, я не попал в Спроутон, где, по его мнению, я бы слишком часто находился в обществе Марианны.
Я теперь только думал о том, как бы мне получить шкатулку, о которой писала покойная мадам Диллон. Эдуард сказал мне, что не знает, в чем тут дело. Я стал расспрашивать горничную покойной. Она на это ответила, что госпожа ее велела мне передать эту шкатулку в собственные руки, но она отдала ее Эдуарду, с тем, чтобы тот передал ее мне. Эдуард стал уверять, что это неправда, что горничная лжет, и так я и не получил этой шкатулки.
Известие о поражении английской армии под командой генерала Бюргон около Саратоги заставило Францию принять сторону Америки, и за несколько дней до моего отъезда в Россию я получил письмо от Морепа, в котором он писал мне, что я не должен и думать теперь о поездке в Россию, так как скоро понадоблюсь на службу королю и поэтому должен пока оставаться в Англии.
Однажды, когда я очень грустный катался верхом в Ричмонде, мимо меня пронеслась лошадь, на которой сидела какая-то женщина, испускавшая громкие крики, так как лошадь понесла. Я быстро догнал лошадь и остановил ее раньше, чем что-либо случилось с наездницей. Я предложил ей пересесть на мою лошадь, гораздо более смирную, чем ее, она согласилась, и в скором времени ее догнали два господина, сопровождавшие ее с несколькими лакеями; эта женщина, которой могло быть на вид не более двадцати лет, оказалась одной из самых очаровательных особ, когда-либо виденных мною. Я спросил ее, кто она. Она сказала, что зовут ее мисс Стэнсон и она племянница одного из администраторов Индийской компании. Я потом часто встречался с ней в театрах, в Пантеоне и всегда ее сопровождали оба эти господина. Я находил, что она очень умна и остроумна. Оба господина оказались также очень милыми людьми и все трое, по-видимому, всегда очень радовались встрече со мной, но она никогда не приглашала меня к себе в дом.
Однажды, когда довольно рано утром я прогуливался в нескольких милях от Чельзии, меня застал сильный дождь; мимо меня проехал экипаж, в котором сидела мисс Стэнсон, на этот раз совершенно одна; она предложила меня подвезти в Чельзию, где у нее был свой дом, как она сказала. Она была совершенно одна, я позавтракал у нее и никого, кроме нее, не видел. Она обо многом расспрашивала меня, я на все отвечал очень откровенно, и спросила меня даже, нет ли у меня какой-нибудь любовной связи в Лондоне. Я ответил, что нет, она заставила меня поклясться в том, что у меня нет любовницы и затем сказала, что должна со своей стороны открыть мне, кто она такая. Она мне рассказала, что она не племянница, а любовница старшего из мужчин, всегда сопровождавших ее, что он человек в высшей степени добрый и деликатный и страшно богат, и что только от нее зависит, чтобы он женился на ней.
Она никогда никого не видела, кроме него и его друга, который тоже был заинтересован в делах Индии, что, впрочем, она могла выезжать из дому, когда хотела и отправляться, куда хотела с одним из них или с обоими вместе; что вообще она очень довольна своей жизнью, но с тех пор, как встретилась со мной, все в жизни для нее переменилось и она скрывает свое чувство ко мне только для того, чтобы не огорчить своего любовника, которого она любила и уважала. Он поехал как раз в это время в Ирландию с своим другом и должен был там оставаться недель шесть. Она прервала на этом свой рассказ, а я спросил ее, не хочет ли она подарить мне эти шесть недель, и действительно, получив ее согласие, я никогда после не раскаивался в этом, так как никогда не проводил так мирно, тихо и хорошо время, как эти шесть недель.
Мисс Жюльетта (таково было ее настоящее имя) оказалась романтической, свежей и неиспорченной девушкой, которая всей душой отдавалась тому, кого любила. Образование она получила довольно солидное, говорила по-французски и по-итальянски, была хорошей музыкантшей, прекрасно пела и играла на нескольких инструментах. Она была необыкновенно мила и изящна. Мы каждый день катались вместе верхом или на фаэтоне по наиболее пустынным улицам. Мы отправлялись в театр в закрытые ложи и возвращались вместе домой. Я только изредка показывался в свете, так как дорожил каждым днем, который мог провести вместе с ней.
Наша связь продолжалась уже пять недель, как вдруг в один прекрасный день я застал ее в глубокой печали.
— Что случилось? — спросил я.
— Мне приходится выбирать между своим любовником и человеком, которому я обязана положительно всем на свете. Завтра приезжает мистер Стэнсон, будьте счастливы и забудьте меня, нам необходимо расстаться. Я еще долго буду оплакивать вас и об одном прошу: если даже вас будут приглашать к нам — не приходите; во всяком случае, я надеюсь еще не раз встретиться с вами.
Я еще несколько раз встречал ее потом в Лондоне, ее спутник был всегда очень вежлив со мной и раз даже просил заехать ужинать к ним, но она глазами просила меня отказаться от этого предложения, что я, конечно, и сделал. Несколько времени спустя, они уехали в имение, которое Стэнсон купил себе на севере Англии, а затем она, кажется, вернулась с ним в Индию.
Я очень много выезжал в это время и сталкивался с огромным количеством людей, от которых узнавал много интересного относительно внутреннего положения дел в Англии, о чем наш посланник де Ноайль и не мог даже знать. Он был очень умен и скромен, и я уверен, что не живи он так замкнуто, из него вышел бы прекрасный посланник. Мне кажется, он бывал бы гораздо чаще в свете, если бы не невыразимая глупость его жены: она каждую минуту приводила его в смущение теми несообразностями, которые выпаливала повсюду, где бывала. Приведу здесь один пример. За одним большим обедом у себя дома она вдруг сказала вслух, что не понимает, почему так много говорят о скромности англичанок, нет во всей Европе других женщин, которые были бы так испорчены, как англичанки, которые иногда заглядывают Бог знает в какие трущобы. Можно себе представить отчаяние и смущение маркиза де Ноайля при этих словах его жены. Он сказал ей: «Послушайте, вы ошибаетесь, подумайте, что вы говорите...» Но она нисколько не смутилась этими словами и продолжала: «Я знаю наверное, что во время последнего костюмированного бала герцогиня Девонширская и милэди Грэнби находились в продолжение нескольких часов в самом ужасном обществе по соседству».
Бедный посланник чуть не умер со стыда, а все остальные со смеху.
Если я узнавал что-нибудь, что могло интересовать Ноайля, как посланника, я всегда считал долгом доводить это до его сведения, хотя и я мало знал его, но я никогда не посылал никаких сведений помимо него Морепа.
Но однажды мне в руки попал очень важный билль, приготовленный милордом Норсом для Америки, который он еще не успел прочесть в парламенте. Я отправился к Ноайлю и спросил его, видел ли он этот билль и знает ли вообще о его существовании. Он принял очень независимый и важный вид и заявил, что ему все известно. Я знал, что этого не могло быть, но я перевел разговор на другую тему, несмотря на то, что он все возвращался к биллю, и затем скоро уехал домой. Я не написал ничего де Верженну, с которым находился в ссоре, но послал специального курьера де Морепа. Он показал мое письмо королю, а Ноайль мог ответить на запрос по этому поводу только две недели спустя. Я получил потом письмо от Верженна, который просил меня сообщать ему подробно обо всем, что я увижу и что услышу. Я ответил ему очень вежливо, но холодно, что перестал заниматься вообще политикой. Но, несмотря на это, я продолжал посылать де Морепа и де Воже свои записки на такие темы, которые до сих пор не интересовали французских посланников. Корреспонденция моя значительно увеличилась и стала отнимать у меня очень много времени. Я стал меньше выезжать. Я стал скучать один и взял себе любовницу, скромную, тихую, милую девушку, как раз такую, как мне надо было в то время.
В это время жена моя сделала мне честь и послала мне письмо с своим поверенным, в котором писала мне о последствиях, которые должны быть результатом разделения наших состояний, и что я должен всецело довериться ей в том, чтобы она могла совершенно самостоятельно располагать своим состоянием. Поверенный ее был крайне глупый и ограниченный человек, который был обо мне, кажется, очень невысокого мнения и нисколько не скрывал этого. Я ответил на письмо мадам де Лозен в самом шутливом тоне. Начиналось мое письмо так:
«Я, де Лозен, должен прежде всего сказать, что поверенный мадам де Лозен человек очень нахальный, во-вторых, что он не знает сам, что говорит, в-третьих, что я от всей души согласен положительно на все, что может пожелать моя супруга, мадам де Лозен».
В начале марта месяца 1778 года я послал де Морепа очень подробную и обширную записку относительно тех мер к защите, которыми обладает Англия во всех четырех частях света. Он прочел мою записку в Совете. Эффект, произведенный этой запиской, был настолько велик, что немедленно же было решено выписать меня из Англии, чтобы я мог дать еще более подробные объяснения по этому предмету, и мне прислали приказание от имени короля как можно скорее и секретнее выехать во Францию.
Я приехал в Версаль и имел несколько конфиденциальных разговоров с королем у Морепа, который относился ко мне с чисто братской нежностью. Де-Морепа, очень огорченный нашей размолвкой с де Верженном, всячески старался помирить нас, к чему я лично совсем не стремился, но мне пришлось уступить его неустанным просьбам. Мы помирились без всяких объяснений с чьей-либо стороны и с тех пор я никогда не мог ни в чем пожаловаться на де Верженна, а он относился ко мне вполне корректно и дружелюбно.
Министры, вообще, оказывали мне большое доверие и, судя по мерам, которые принимались ими, я мог судить о том, что война неизбежна. Но я предложил им еще следующую великолепную комбинацию, исполнение которой было совсем не так трудно, как это казалось с первого взгляда: я предложил устроить банкрот английского банка. Я прекрасно знал все его фонды, которые не отличались слишком большими размерами, а также те источники, помощью которых он мог бы воспользоваться в критическом случае; помощь эта была также невелика. Я предлагал самую простую операцию; я хотел добиться того, чтобы устроить так, что в продолжение одной недели все большие торговые дома в Европе сразу потребовали бы огромные суммы золотом из всех торговых домов Англии, и те, конечно, в свою очередь вынули бы свои вклады из английского банка. Подобная тревога вызвала бы общую панику, и все стали бы требовать свои деньги наличными, что, конечно, должно было явиться смертным приговором банку.
Предложение это было принято с живейшим интересом и всеобщим согласием в комитете, где я впервые высказал его. Но Неккер, которого не было при этом и который узнал о моем проекте только на следующий день, высказался решительно против него. Он говорил, что это разорило бы также все французские торговые дома в Париже. Я этому не поверил и навел справки во всех этих домах. Оказалось, что никто из банкиров не имел ничего против моего предложения и никто решительно не боялся пострадать от банкротства английского банка, за исключением торгового дома Жермен, который содержался на средства Неккера и был сильно заинтересован в положении дел английского банка. Он приложил все старания, чтобы проект мой не был принят. Он сделал еще больше, он послал в Англию огромную сумму золотом, на тот случай, если помимо него все же попытаются вызвать банкротство этого банка. Король собирался начать войну, высадив десант сразу в нескольких пунктах Англии... Я в это время пользовался такой популярностью, что ничего не предпринималось без моего совета и не было такого почетного поста, на который бы не прочили меня. Но потом вдруг почему-то при дворе переменили мнение, и в марте месяце 1778 года Англии было торжественно объявлено, чтобы она готовилась к войне.
Я не хотел возвращаться в Англию, но де Морепа этого непременно хотел. Он не сомневался в том, что король английский тотчас же отзовет своего посланника от французского двора, а французский вернется тоже к себе домой, а затем король наверное приступит к переговорам, причем, по мнению де Морепа, король охотнее всего будет вести эти переговоры через меня, и поэтому он просил меня оставаться в Лондоне столько времени, сколько это вообще будет возможно; он надеялся на то, что дружеские отношения снова восстановятся таким образом между двумя державами, что как только мир будет обеспечен, барон де Бретейль вернется из Вены, на его место будет послан де Ноайль, а я буду назначен на пост посланника при английском дворе. Де-Морепа особенно настаивал на том, чтобы я скрывал от Ноайля свою миссию и постарался бы остаться непременно в Лондоне после того, как он уедет оттуда. Я устроил так, что прибыл в Англию дня три спустя после объявления войны. Я тотчас же отправился к нашему посланнику, и он был страшно удивлен при виде меня. Он, кажется, воображал, что я дезертировал.
— Очень рад вас видеть, конечно... но чему я обязан этому удовольствию? Разве вы не знаете? — говорил он в смущении.
— Простите, но...
— Вы, значит, не видели Морепа.
— Как же, видел, вот вам письмо от него и от де Верженна.
Последний просил его, между прочим, сообщать мне все депеши и вообще все, что могло интересовать меня.
В то время, как я находился у него, он получил письмо от милорда Веймутского в ответ на объявление войны. Он писал, что из личного расположения к Ноайлю король просит уведомить его о том, что он собирается отозвать своего посланника от французского двора.
Маркиз де Ноайль сообщил мне, что сейчас же пошлет курьера во Францию и по возвращении его, вероятно, тотчас же покинет Англию. Он предложил мне устроиться так, чтобы вместе уехать из Англии. Я сказал, что вряд ли буду в состоянии устроиться так, и что, вероятно, дела мои задержат меня на несколько недель еще в Лондоне. Он заявил, что считает это не совсем удобным ни для Франции, ни для Англии. Я стал уверять его, что в Англии никто этим не будет шокирован, а французский король тоже, вероятно, ничего не будет иметь против этого. Де-Ноайль тогда стал выпытывать у меня, какого рода мои дела, и предложил мне в случае, если они касались денежного вопроса, занять деньги у него.
Получив отрицательный ответ, он принял тогда официальный и сановный вид и объявил мне, что он не может разрешить мне остаться в Англии и именем французского короля приказывает мне немедленно выехать на родину. Я ответил ему очень холодно, что не считаю его вправе запрещать мне находиться, где я хочу, и поэтому я буду поступать только сообразно своим желаниям, и что я был бы очень огорчен, если бы он решился на поступок, который вряд ли будет одобрен в высших сферах. Посланник при этих словах сконфузился, а посланница пришла в такую ярость, что поглупела еще на сто процентов, и я положительно чуть не умер от хохота, глядя на нее. Курьер, привезший письма де Ноайлю, привез также мне письмо от де Морепа; он писал в нем довольно подробно о том, что я должен приложить все старания, чтобы остаться в Англии насколько возможно дольше, пока позволят только обстоятельства. Я попросил узнать у короля, через одного из его любимых приближенных, не имеет ли он чего-нибудь против моего пребывания в Лондоне, на что он ответил очень милостиво, что я могу оставаться в Лондоне так долго, как этого захочу сам, и что если я желаю повидать его и поговорить с ним, то могу в среду, в восемь часов утра, встретить его верхом на прогулке в Ричмонде. Я, конечно, воспользовался этим разрешением, он прямо подъехал ко мне и сказал, что очень рад, что может засвидетельствовать в том, что ничего не имеет против того, чтобы я оставался как можно дольше в Англии и уехал бы из нее, уверенный в его личном расположении ко мне, что я могу всегда во всякое время приезжать или уезжать из Лондона, если только я не побоюсь повредить себе этим в глазах моих соотечественников, что меня настолько хорошо знают, что никогда не заподозрят ни в чем дурном. Он лично был очень оскорблен Францией и считал ее поступки неблаговидными, он так разгорячился при этом, что мне пришлось напомнить ему, что я француз. Он кончил разговор тем, что заявил, что никто не был бы ему так приятен для переговоров о мире, как я, и обещал, в случае, если дело дойдет до этого, в точности исполнить тогда все мои советы.
Я, как порядочный человек, уже не мог оставаться больше в Англии, сообщил де Морепа об этом разговоре и просил позволения вернуться немедленно, причем предупредил, что если даже не получу на то согласия, то все равно через месяц уеду из Лондона. Прошел месяц, а ответа на мое заявление я не получил. Я уже собирался уезжать, уже были поданы лошади, как вдруг прискакал курьер с письмом от де Морепа из Испании, в котором он умолял меня пробыть еще хоть шесть недель в Лондоне. Но это не остановило меня, и я уехал. Приехав в Калэ, я немедленно сообщил де Морепа причины, заставившие меня поступить так в данном случае. Он очень рассердился на меня, но никогда не старался отомстить мне за это.
Мой полк стоял в гарнизоне Арш недалеко от Калэ, и я отправился туда вместо того, чтобы ехать в Париж. Я привез с собой одну англичанку и нанял небольшой дом в окрестности Арш. Я очень много занимался своим полком и чувствовал себя в нем превосходно. Герцог де Кроа, под начальством которого я находился, так был доволен мной, что даже простил мне мою любовницу и как-то приехал ко мне пить чай. Мисс Паддок привезла с собой из Англии очень хорошенькую и совершенно молоденькую сестру, которой, очевидно, предстояла такая же участь, как и ее старшей сестре. Мне стало жаль ее: я поместил ее в монастырь в Калэ, нанимал ей учителей и был очень счастлив, когда мне удалось довести ее образование до конца и выдать ее потом замуж за человека, которого она любила.
Хотя я отсутствовал из Парижа, но министры, которым де Вуаэ не переставал толковать, что я способен положительно на все, не оставляли меня в покое и то и дело собирались меня назначить то в одну, то в другую экспедицию, которую они думали предпринять и, наконец, де Вуаэ предложил мне заняться взятием Джерси и Гернси, написал мне очень подробно по этому поводу и советовал навести точные справки относительно этих двух островов и сказал, сколько людей мне понадобится, чтобы атаковать их. Благодаря простой случайности, в мои руки попали весьма подробные записки, относящиеся к положению дел на обоих островах, и я послал их де Вуаэ, причем написал, что если мне дадут три тысячи порядочных солдат и обещают держать все дело в секрете, я надеюсь овладеть обоими этими островами. В Версале наконец решились окончательно занять оба эти острова, которым почему-то придавали большое значение, и действительно, захват их оказал бы огромную пользу нашей торговле. Но прежде надо было спросить согласия маршала де Брогли, который командовал соединенным отрядом и находился в лагере около Восьэ. Он высказался решительно против этого, хотя ничего ровно не понимал в этом деле; он уверял, что здесь надо, по крайней мере, десять тысяч человек солдат и несколько офицеров генерального штаба. Это так возмутило министров, что они решили лучше совсем бросить этот вопрос, чем ссориться из-за него.
Затем де Вуаэ решил завладеть Уайтом и Портсмутом, причем должен был сам командовать лично этим отрядом, а я должен был находиться под его непосредственным начальством, но и этот проект, сначала принятый единодушно, потом возбудил разногласия и наконец был оставлен совсем. Де-Сартин несколько раз собирался послать меня на Бермудские острова, на остров святой Елены и еще в несколько других мест, но каждый раз дело оканчивалось опять ничем.
В это время полк мой получил приказание отправляться лагерем в Восьэ, и мы вышли из Арша в середине июля, причем я шел со своим полком. На второй день нашего выступления я получил через курьера предписание от короля вернуться сейчас же в Версаль и оставить свой полк. Я прямо отправился к де Сартину, он сообщил мне, что де Бюсси отправляется в Индию, где ему даны самые широкие полномочия способствовать там восстанию, и он непременно хотел, чтобы я ехал с ним. Он предлагал мне собрать войско из иностранцев, тысячи в четыре человек, с тем, чтобы я получил их в полное свое командование, он хотел, чтобы две тысячи человек были готовы отплыть со мной в ноябре месяце, а остальные две тысячи должны были прибыть в Индию четыре месяца спустя. Я принял это предложение. Я передал командование своим полком, по собственному желанию и по личной моей просьбе, де Гонто. Таким образом я из сухопутного войска перешел в морскую службу, но чины мои оставались прежние. И я в это время совершил подвиг, который действительно ставлю себе в заслугу: я в три месяца составил, набрал, экипировал и подучил прекрасный корпус в две тысячи человек. Я выпросил у короля позволение представиться королеве и сообщить ей о моем назначении. Я отправился к ней и просил у нее частной аудиенции, уже очень давно мне не приходилось говорить с ней наедине. Я сказал ей, что, принимая во внимание ее прежнее отношение ко мне, я счел своим долгом сообщить ей о том, что король сделал мне честь назначить меня помощником главнокомандующего своей армии в Индии. Я никогда не видел человека, который более бы удивился, чем она; она не могла смотреть без волнения на человека, к которому два года относилась так хорошо, и который отдалился от нее вследствие придворных интриг, и ей была невыносима мысль, что он отправляется теперь в другое полушарие. Слезы потекли у нее из глаз, и несколько минут она только повторяла: «Ах, Лозен! Ах, Боже мой!» Наконец она немного оправилась и сказала:
— Как, вы отправляетесь так далеко и расстаетесь со всеми кого любите и кто вас любил?
— Дело в том, ваше величество, — отвечал я, — что я надеюсь, что в столь отдаленной стране я сумею выказать себя в настоящем свете и докажу, что я далек от интриг, которые мне приписывались здесь.
— Неужели это правда, что вы уезжаете, Лозен? Не могу ли я как-нибудь помешать вашему отъезду?
— Я ни в каком случае не откажусь от этой поездки, чего бы мне это ни стоило, — сказал я.
В это время вошел король.
— Итак, — сказала ему королева, — Лозен, значит, действительно едет в Индию?
— Да, — ответил ей король, — он сам этого захотел, это большая жертва с его стороны, я уверен в том, что он там нам будет очень полезен.
Королева в этот вечер пришла к мадам де Геменэ, которая все еще находилась в милости, и стала просить ее помочь ей отговорить меня от исполнения принятого мною решения. Мадам де Геменэ ответила на это, что она в отчаянии от того, что я уезжаю, но уверена в том, что отговорить меня от этого невозможно; несмотря на это, она сделала все, что могла, чтобы удержать меня во Франции. Ей казалось, что сердце королевы настолько глубоко затронуто, что она готова была поручиться мне в том, что если я останусь, оно будет всецело принадлежать мне. Я однако стойко стоял на своем, хотя и не скрывал, что мне это стоило много усилий над собой. Мое самолюбие было удовлетворено, я отказал королеве в ее просьбе. Я доказал ей ясно, что мне ничего не надо от нее и я могу играть важную роль в политике и без ее помощи; я доказал также княгине Чарторыжской, что Европа больше меня ничем не прельщала после того, как я потерял ее.
Я поехал также в Хот-Фонтен и это было огромным испытанием моей твердости, я не мог думать о том, что, может быть, мне никогда больше не придется опять увидеться с теми, кто мне дорог. Мадам де Геменэ была преисполнена глубокой грусти, которую разделяла и мадам Диллон, и раз двадцать в день я готов был заплакать. Я встретился здесь с мадам де Мартенвилль, которую знал очень мало, но по просьбе де Нарбонна устроил ее двух братьев у себя в полку. Она поблагодарила меня за это и, казалось, принимала самое живое участие в моей судьбе, с каждым днем она относилась ко мне с большим интересом, она повторяла постоянно, что не может себе представить, что меня заставляет покидать отечество, она требовала, чтобы я открыл ей свои мысли, свои чувства, и, сама не замечая того, относилась ко мне до чрезвычайности нежно. Я прекрасно понял, что из живейшего участия ко мне она совершенно потеряла голову и влюбилась в меня. Она была красива и так нежна, я вполне разделял ее чувства, она с радостью и совершенно откровенно бросилась мне в объятия, и скоро все об этом узнали, все отнеслись к этому вполне сочувственно. Я проводил здесь все свободное время, которое мне оставалось от поездок в Париж и в Версаль.
Однажды, прочитывая у себя вечером «London magazine»[1] я нашел точный отчет о состоянии английских владений в Африке и полный перечень их гарнизонов; я сразу обратил внимание на то, что они защищены очень слабо и завладеть ими чрезвычайно легко. Я об этом заговорил с де Френсисом, который как раз находился у меня, и затем на следующий день мы уже вместе стали говорить на эту тему с Сартином. Я предложил ему поступить следующим образом: эскадру, отправляющуюся в Индию, задержать ненадолго около мыса Зеленого, и оттуда отделить один корабль, четыре фрегата и человек пятьсот или четыреста, чтобы захватить Сенегал и Гамбию и истребить все английские поселения по берегам этих рек. Этот проект ему очень понравился, и он предложил мне взяться самому за исполнение его.
Я не особенно хотел этого, так как здесь предстояли только одни опасности и ни малейшей славы. Наконец я все же согласился взять на себя это, и мы решили, что я поеду в октябре, что отправлюсь на остров Олерон, чтобы навести необходимые справки, а затем в глубокой тайне направлюсь в Брест, здесь получу из гарнизона необходимых мне людей, которых посажу на корабли, займу с ними Сенегал и Гамбию, завладею всеми английскими землями, оставлю там необходимый гарнизон и людей и затем отправлюсь на Зеленый мыс, где меня уже будут ждать Бюсси с индийской армией. Я уехал 28 октября, оставив в отчаянии мадам де Мартенвилль, и направился прямо на остров Олерон. Приготовленные мною войска были великолепны и готовы уже к посадке на корабли. Я не терял времени и хотел уже ехать в Брест в последних числах ноября, как вдруг через курьера получил письмо от Сартина, который писал, чтобы я, немедля ни минуты, возвращался скорее в Версаль, что он должен непременно лично переговорить со мной. Четверть часа спустя, я уже ехал обратно, причем путешествовал день и ночь; в Версаль я прибыл в четыре часа утра. Де-Сартин отдал приказание разбудить его, когда я приеду; я тотчас же мог говорить с ним; он сказал мне, что непредвиденные обстоятельства значительно замедлили отъезд де Бюсси, и, может быть, этот отъезд даже совсем будет отложен, так как шевалье де Тернэ, начальник эскадры, предпринимает то же самое, но требует гораздо меньше расходов на всю экспедицию и он просит назначить меня начальником десантных войск. Я попросил позволения ознакомиться с планом действия и с инструкциями и предположениями де Тернэ. Внимательно изучив их, я пришел к тому убеждению, что он собственно воспользовался мыслью и записками де Бюсси и добился своего назначения вместо него только благодаря тому, что потребовал меньше денег на расходы. Я, конечно, немедленно отказался служить под начальством этого господина, и как ни уговаривал меня де Сартин, я остался непоколебим в своем решении.
На другой день он снова принялся уговаривать меня и стал предлагать мне все, чтобы заманить меня в это предприятие, он предлагал мне дать отдельный фрегат, командование которым я мог поручить кому хочу. Я упорно стоял на своем. Решено было, что я прямо отправляюсь только в Сенегамбию и, если до 15 февраля не получу никаких известий из Франции, вернусь обратно и снова получу свой полк, который не будет расформирован до моего возвращения.
Не успел я выйти от де Сартина, как туда пришел де Бюсси и Сартин показал ему план и все приблизительные сметы расходов, составленные де Тернэ, но при этом, конечно, умолчал об имени автора. Де-Бюсси внимательно все просмотрел и заявил, что автор их дурак, что все вычисления и сметы не верны и составитель их, должно быть, крупный мошенник. Этот отзыв совершенно смутил де Сартина, он стал раскаиваться в том, что вошел в соглашение с де Тернэ, и не знал, как отделаться от него.
Я провел целых двадцать четыре часа в Париже и сделал неожиданный визит мадам де Мартенвиль, которая была ему ужасно рада. Затем я вернулся в Брест и в большой тайне сел на судно «Фендант», находившееся под командой маркиза де Водрель. Наша маленькая эскадра состояла из двух линейных судов, двух фрегатов, нескольких корветов и дюжины разных транспортов.
Противный ветер однако задержал нас еще целых две недели на рейде, и все это время я не смел даже думать о том, чтобы сойти на берег. Я получил здесь анонимное письмо, в котором говорилось, что де Сартин, подкупленный моими врагами, нарочно дал мне такое поручение, исполнить которое было невозможно, и вряд ли я вернусь живым из этой экспедиции; как доказательство правдивости подобного извещения, указывалось на то, что на эскадре нет многого, необходимого для успешного исполнения возложенного на меня поручения, что списки, данные мне Сартином и присланные затем еще на рейд, также не вполне точны. Меня жалели, хвалили мое мужество и мою кипучую деятельность, но в то же время удивлялись моей неосторожности. Я был настолько хорошего мнения о Сартине, так был уверен в его дружбе, что не придал никакого значения этому письму, отослал его ему и сам поехал дальше.
Мы принуждены были зайти к мысу Белому, чтобы принять на наши транспорты много необходимых предметов и орудий, без которых мы не могли атаковать Сенегал. И тут к своему ужасу я убедился в том, что в анонимном письме говорилось много правды, не знаю, по небрежности ли, или по злому умыслу, но очень многого из того, что было мне обещано Сартином и внесено в списки, теперь не оказалось налицо; лоцманы, присланные мне морским министерством, оказались полными невеждами в своем деле. Де-Водрель, напуганный этим, предложил мне бросить всю эту затею, но я на это не согласился. Мне казалось, что я сумею пристать к берегу без помощи лоцманов, не рискуя при этом загубить королевские суда, и если береговая отмель не защищалась батареями, расположенными на понтонах; я еще имел некоторый шанс выиграть дело, но если там были понтоны, тогда, конечно, пришлось бы пробираться вперед с оружием в руках и много народу должно было погибнуть при этом.
Суда наши пришли без всякой задержки к самой отмели, я сел в лодку с одним из морских офицеров, и мы хорошенько освидетельствовали всю отмель, а затем въехали также и в реку и нигде не заметили понтонов. Мы снова проехали по отмели и вернулись на борт своего судна.
На другой день погода была великолепная, мы расположили весь десант на шестнадцати мелких судах и проехали ту же отмель с маленькими затруднениями, но все же вполне счастливо, и нигде не заметили и следов понтонов, а на другой день, 30 января 1779 года, мы находились уже против форта, который и сдался нам после пушечных выстрелов. Я занялся устройством везде порядка, постарался успокоить жителей, особенно торговцев и вообще всячески заботился о своих пленниках. Все здесь было гораздо спокойнее через двадцать четыре часа после моего прихода, чем за двадцать четыре часа до него. На другой день я послал фрегаты и корветы вдоль берега к следующим фортам.
Я написал маркизу де Бодрелю, что я больше пока не нуждаюсь в его помощи, так как все кругом спокойно, и он может плыть дальше к Мартинике, где он должен был соединиться с д'Эстенгом. Он ответил мне, что сначала должен запастись всем необходимым на берегу для себя и своих больных, число которых увеличивалось с каждым днем. Так как было весьма вероятно, что тотчас после ухода эскадры меня неминуемо атакуют, я хотел устроить себе род понтона и отдал приказание, чтобы один из корветов был введен в реку и служил бы нам защитой своими пушками. Де-Водрель и его офицеры были того мнения, что корвету не пройти по отмели. Я поехал тогда сам на рейд, хорошенько исследовал всю отмель и благополучно провел корвет в реку. Де-Водрель, вовсе не желавший служить под начальством д'Эстенга, стал изыскивать всевозможные способы, чтобы как можно дольше не уходить от нашего берега. Сначала он потребовал от меня огромного количества провианта, без которого как будто не решался выходить в море. С огромными затруднениями мне удалось исполнить его требование, и провиант был доставлен; тогда он пустился на следующую хитрость: он устроил госпиталь на берегу, в самом нездоровом месте, и поместил туда четыреста человек больных, те, конечно, взбунтовались, к ним присоединились также аборигены и мне пришлось усмирять всех, де Водрель же объявил мне, что не может выходить в море без матросов.
Тогда я отдал ему решительно всех людей, без которых мог обойтись, и послал ему их, а сам заявил, что займусь его госпиталем и позабочусь о нем. Последнее чуть не погубило меня, так как нам самим не хватало провианта и приходилось питаться испорченной рыбой. Видя, что однако и после этого де Водрель все еще не уходит, я приказал собрать ему военный совет и через три дня сниматься с якоря. Ему пришлось таким образом уйти и он поспел соединиться с Эстенгом вовремя, так что еще участвовал в бою при Гренаде.
Я тогда, наконец, успокоился и с удовольствием стал изучать страну, столь отличную от Европы. Меня посетило несколько местных царей по соседству, с которыми я и заключил различные договоры. Я вскоре узнал о том, что взяты также Гамбия и несколько других фортов. И тотчас же я отправил во Францию одного из моих офицеров с донесением о моих столь легко давшихся победах, но я хотел остаться до тех пор, пока не укреплюсь окончательно в захваченной мною земле, мне это удалось настолько хорошо, что когда английский адмирал, направлявшийся в Индию, вздумал по дороге туда осадить мой форт, чтобы отобрать его у меня обратно, он после десятидневной безуспешной атаки должен был ехать дальше, ничего не добившись.
Когда, наконец, все было кончено, я начал вооружать одно купеческое судно, на котором я решил вернуться обратно в Европу вместе с своими пленниками. Но в это время мне пришлось пережить очень неприятные минуты. Дело в том, что я хотел оставить гарнизону денег на житье, но казна отпустила мне такую небольшую сумму, что у меня положительно ничего не оставалось; тогда мои пленники-англичане были настолько великодушны, что предложили мне располагать всем их наличным капиталом. И я уехал, напутствуемый самыми искренними сожалениями и добрыми пожеланиями всей нашей колонии. Я хотел сделать всем добро и мне удалось расположить к себе этих людей человечным обращением, к которому они не привыкли со стороны начальствующих лиц.
Переезд наш длился тридцать шесть дней, и мы во время прибыли наконец в Лориан, так как у нас не было больше ни провианта, ни воды. Меня приняли не особенно хорошо в Версале, когда я прибыл туда. Де-Морепа не ладил с Мартином, экспедиция моя в Сенегал очень понравилась королю, и это возбудило неудовольствие его министров, они дулись на меня; король под их влиянием тоже отнесся ко мне очень сухо и в первый день не говорил со мной. Мне не дали ни повышения, ни знаков отличия. Де-Сартин хотел мне выдать денежную награду, но я, конечно, отказался от нее. Многое переменилось за время моего отсутствия.
У Тернэ наконец было отнято звание главнокомандующего над войсками Индии, известие о взятии Пондишери на время заставило отложить всякую мысль о войне с Индией. Де-Сартин изменил данному слову и совершенно уничтожил мой полк, он рассеял его буквально по всему земному шару, и я не мог уже служить больше без своего полка. Он был очень смущен этим, не знал, как мне объяснить свой поступок, и всячески избегал встречаться со мной. Я подал в отставку, и не старался больше его видеть.
Двор находился в то время в Марли; моя жена состояла в самой тесной дружбе с графиней Жюль, она была окружена людьми, старавшимися всячески вредить мне. Трудно передать, как высокомерно обошлась со мной королева, а за ней, конечно, и все остальные. На меня едва смотрели, меня почти не замечали. Это, конечно, всеми было замечено, и я сделал глупость и на минуту был даже смущен таким приемом.
В этот вечер играли в фараон, я из приличия поставил несколько луидоров, стоя за де Фросанком. Рядом с ним сидела маркиза де Коаньи, дочь мадам де Конфлан. Я едва ее знал, но она заговорила вдруг со мной, и я, видимо, для всех обрадовался этому, как ребенок. Я находил, что она очень умна и мила и предупредил ее шепотом, что она очень повредит себе в глазах всего двора, в глазах своей семьи, если будет продолжать разговаривать со мной при всех, так как я в немилости. Она ответила на это, что прекрасно это знает. Мне это показалось так мило с ее стороны, что я совершенно увлекся ею и стал равнодушен ко всему другому. Она вернула мне мое самообладание, и я повеселел и стал опять шутить, заговорил с королевой, насмешил ее и, наконец, она так разговорилась со мной, что стала ко мне такой же, как была три года тому назад и таким образом этот вечер, начавшийся для меня так печально, кончился самым блестящим образом. Но, уезжая из Марли, я был очень грустен, так как уносил в своем сердце образ очаровательной мадам де Коаньи и не мог забыть ее милого обращения со мной, хотя и понимал, что надеяться мне здесь не на что.
IX. 1779–1781
Лозен в армии. — Проекты высадки десанта в Англию. — Борьба за независимость Америки.
Де-Сартин был очень смущен моей просьбой об отставке. Он не знал, как сообщить королю о том, что я бросил военную службу, что я сделал это не из каприза, а имел полное основание поступить так и всему виной был он сам. Он начал со мной переговоры по этому поводу через де Морепа, отношения с которым у него стали значительно лучше. Я ответил де Морепа, что вышел в отставку потому, что де Сартин торжественно обещал мне, что не тронет моего полка и даже, наоборот, пополнит его, а вместо того расформировал его и взял к себе корпус де Нассау, который до сих пор не считался королевским, как мой полк; что я не намерен жаловаться на это, но служить больше не желаю. В этот же вечер говорил со мной и сам король с большой добротой и очень чистосердечно. Он сказал, что отдаст нужные приказания де Сартину, чтобы тот обращался со мной так, как я этого заслуживаю.
В это время герцог Нассауский сделал было попытку овладеть Джерси, но она не удалась, он потратил на это огромную сумму денег и был почти разорен, так, что королю пришлось взять на себя уплату его долгов и позаботиться о его полке. В это время принц Монбарей, военный министр, со дня смерти де Сен-Жермена, предложил мне отдать в полную собственность королевский германский полк, бывший раньше под командой де Нассау, и сказал, что только при этом условии король уплатит его долги. Выбирать было не из чего, я прямо заявил, что скорее покончил бы с собой, чем стал бы пользоваться несчастием другого.
Де-Сартин опять затеял со мной переговоры, чтобы заставить меня поступить под его начальство. Я поставил тогда следующие условия, которые были одобрены де Сартином, но которые он, конечно, не выполнил. Я требовал, чтобы мне дали в полное мое владение легион, состоящий из 1800 чел. пехоты и 800 чел. кавалеристов, и, кроме того, чтобы мне была обеспечена первая вакансия, которая откроется в венгерской кавалерии. Покончив с этим вопросом, я отправился в Хот-Фонтен к мадам де Мартенвиль, которая продолжала ко мне относиться по-прежнему.
Горькие и вполне справедливые жалобы на то, как Франция обращается со своими военнопленными, которые во множестве умирали в тюрьмах, заставили меня обратиться к Сартину с просьбой назначить меня инспектором над всеми военнопленными без всякого содержания от правительства. Он, конечно, с радостью согласился на такое предложение с моей стороны и дал мне самые широкие полномочия.
Я начал приготовляться к этой новой для меня деятельности, как вдруг услышал, что готовятся сделать десант в Англию. Я просил де Монбарей назначить меня одним из участников в этом походе, но он ответил, что это невозможно. Де-Мартин тоже сказал, что хотя ему это очень неприятно, но он тут ничего не может поделать. Я был очень обижен этим, так как мне казалось, что я вовсе не заслужил, чтобы меня обходили и обо мне забыли. Я написал королю, он ответил, что я сделал очень умно, что обратился к нему; что я совершенно прав, желая участвовать в этом походе, и сказал, что я буду находиться в авангарде де Во. Полк мой очень отличился в этом деле, хотя де Сартин и на этот раз как всегда не сдержал своих обещаний, де Во тоже очутился не на высоте своего призвания и под видом строгого беспристрастного служаки, главным образом, покровительствовал тому, у кого была сильная протекция.
В то время, как я находился в Сен-Мало, принц де Монбарей устроил брак своей дочери с принцем де Нассау-Саарбрук и, чтобы сделать приятное нашему Нассау, захотел его устроить в авангарде дивизии де Рошамбо, причем выставил его кандидатуру раньше моей. Меня об этом предупредил один из наших офицеров. Этого я, конечно, не мог перенести, так как считался полковником уже с 1767 года, а Нассау только с 1770 года, и написал об этом принцу Монбарей и королю. Конечно, меня не тронули из авангарда и не отняли моего полка.
Де-Во, желая угодить министру и, несмотря ни на что, все же поручил командование авангардом де Нассау, захотел перевести меня в другое место. Тогда я прямо спросил его, имеет ли он причины быть недовольным моим полком или мною. Он ответил, что очень доволен моим полком; тогда оставалось, конечно, только предположить, что его неудовольствие вызвано исключительно мною лично, и мне ничего не оставалось, как снова подать в отставку; он испугался и тотчас вернул мне мое прежнее место.
Д'Орфильи так и не встретил нигде англичан, так что сражения больше не было, и в конце ноября мы опять вернулись в Париж. Я узнал, что за это время мадам де Коаньи очень сошлась с мадам Диллон, и я очень этому обрадовался, я часто встречался с ней у мадам де Геменэ, у которой каждый понедельник бывали спектакли, мадам де Коаньи относилась ко мне очень хорошо и разговаривала со мной всегда очень приветливо, я не смел отдавать себе отчет в чувствах, которые питал к ней, но тем не менее я наслаждался тем, что испытывал их. Как, я влюблен вдруг в эту молодую прелестную женщину, окруженную общим поклонением людей, гораздо более юных и блестящих, чем я? Как она могла любить меня? Меня, которому едва разрешили теперь служить хотя бы и в другой части света? — нет, мне нечего было надеяться на любовь, на взаимность. Я часто отказывал себе в удовольствии видеться с ней, слышать ее голос, смотреть на нее, и, кроме того, я не хотел огорчать мадам де Мартенвиль, которая сразу бы поняла, в чем дело.
Но тем не менее она уже начинала надоедать мне, ее отношения к мадам Диллон все более и более портились, она не хотела слушать моих советов, и нетрудно было предсказать, что они в скором времени поссорятся. Де-Сартин, конечно, не был в состоянии сдержать свои обещания и исполнить все то, что так торжественно обещал мне в присутствии де Верженна. Зимою решено было послать французский корпус в Америку и начальство над ним поручить де Рошамбо. Я навел справки и просил назначить меня в эту армию. Де-Морепа ответил, что это слишком далеко, что лучше назначит меня в экспедицию, которую предпримет в Англию или в Ирландию де Бугенвиль. Но Рошамбо нужна была легкая кавалерия, он просил, чтобы ему отдали меня с моими кавалеристами, ему сначала в этом отказали, потом выразили свое согласие, но вопрос этот был решен только в тот день, когда он представлялся в последний раз королю. Я был совершенно поражен, когда узнал об этом от него, так как еще накануне де Сартин уверял меня, что об этом не может быть и речи. Самолюбие мадам де Мартенвиль было оскорблено моим желанием уехать подальше, она просила меня сделать ей одолжение и остаться, я отказался, и мы чуть было не поссорились.
День моего отъезда в Брест приближался, я не шел к мадам де Коаньи, хотя мне страстно хотелось проститься с ней. Я встретил ее у мадам де Гонто, она обещала мне шутя приехать на другой день в Тюльери, чтобы там проститься со мной, и действительно приехала туда с графиней де Дюфор и несколькими мужчинами. Я убедился в тот день, насколько я люблю ее. Много раз я собирался сказать ей это, так как готовился навеки проститься с ней; мне казалось, что я ничем не рискую, открыв ей свою душу. Я совершенно был равнодушен к жизни, она снова могла мне вернуть радость и желание жить. Но я не посмел ей этого сказать. Бывает иногда, что наши сокровенные думы остаются не высказанными. Два дня спустя я поехал в Брест.
Войска были посажены на корабли в Бресте 12 апреля 1780 г. но, благодаря противному ветру и не совсем исправным транспортам, нам удалось выйти в море только 12 мая, причем пришлось оставить еще на берегу пехотную бригаду, треть артиллерии и треть моего полка. Де-Сартин и в этом отношении был жестоко обманут, так как по крайней мере половина транспортов была не готова, хотя его уверили, что они все уже готовы и только ждут войска. Я поехал на «Провидении», судне с 64 пушками, но под командою плохого моряка.
Нам пришлось перенести очень бурную погоду в Гасконском заливе, наше судно лишилось двух больших матч. Капитан поднял сигнал, что не может больше держаться на море и должен зайти в док чиниться. Де-Тернэ, однако, был другого мнения, он прислал нам рабочих починить их, и мы продолжали наш путь. 29 июня мы увидали пять английских военных кораблей, эта маленькая эскадра, гораздо менее сильная, чем мы, конечно, не могла бы уйти от нас, если бы маневрировали, как следует, но де Тернэ хотел избежать сражения, хотя все-таки ему пришлось сражаться с ними в продолжении трех четвертей часа, причем расстояние между нами было очень велико, и английские суда в скором времени скрылись из виду, выйдя из этого сражения с гораздо большею честью, чем мы.
4 июля мы увидели на горизонте несколько парусов. Оказалось, что это опять английские военные суда. Посмотрев на них в бинокль, де Тернэ, не потрудившись даже выслать на разведку фрегат, отправился за ними в погоню и сбился с пути; около полуночи два английских фрегата перерезали нам путь и произвели несколько выстрелов из орудий, а затем быстро удалились, так что мы не могли догнать их. Наконец мы вошли в рейд у Родланд после семидесятидвухдневного перехода, у нас было множество больных и очень мало провианта и воды.
Несколько дней спустя, четырнадцать или пятнадцать английских военных судов, под командою адмирала Эрбуинота, стали крейсировать в виду Род-Эйланда. Нам дали знать из Нью-Йорка, что тут должна происходить посадка на корабли огромной армии, и каждую минуту мы ждали, что на нас нападут внезапно, чтобы застать нас врасплох. Если бы англичане сделали эту попытку в тот же месяц, она, несомненно, удалась бы им самым блестящим образом и эскадра и армия наши погибли бы непременно. Несмотря на дурное состояние наших войск, мы все время работали неустанно над возведением редутов и устройством укреплений.
Де-Рошамбо поручил мне надзор за всем тем, что делалось на рейде и по всему берегу, где бы могли высадиться английские войска, и объявил, что будет сражаться до последней капли крови, но не отдаст Род-Эйланда и не уступит своей эскадры. Вслед за тем английская эскадра вдруг исчезла, наши больные стали поправляться, и кругом все стало спокойнее. Де-Рошамбо и Вашингтон встретились и переговорили обо всем на континенте, в несколько стах милях от Род-Эйланда.
В это время из Европы прибыла эскадра адмирала Роднея в составе двадцати линейных кораблей, и мы снова приготовились к атаке и сейчас же послали за Рошамбо, который как раз в это время еще вел свои переговоры на континенте с Вашингтоном, но, прокрейсировав несколько дней в виду нашего острова, Родней куда-то скрылся со своей эскадрой.
Мы узнали в это время, что английские военные суда, за которыми так неудачно гнался 4 июля де Тернэ, конвоировали транспорты с тремя тысячами солдат, и таких фрегатов всего было пять штук. Будь де Тернэ немного распорядительнее и живее, он легко мог бы овладеть ими всеми.
Против него все были очень восстановлены во флоте и в армии, он знал об этом и очень этим огорчался. И действительно, будь на его месте человек решительный, мы могли бы прибыть в Америку с тремя или четырьмя английскими кораблями, пятью или шестью фрегатами и тремя тысячами военнопленных, чем бы, конечно, поразили и обрадовали своих союзников. Де-Рошамбо объявил в Америке, что вызывает туда вторую половину своей армии, которую и ждал с нетерпением. Момент был критический, так как дела американцев были очень неблестящи. В американской армии недоставало денег, людей, провианта; измена Арнольда и поражение генерала Гэтса при Кембдене только еще более увеличивали общее уныние. Де-Рошамбо счел за нужное отправить во Францию офицера, который описал бы подробно ужасное положение дел и просил бы немедленно о помощи. Офицеры генерального штаба, собранные им для совета, все единогласно одобрили его решение и предложили послать меня, так как я хорошо знал де Морапа, что мне давало большие преимущества в сравнении с ними. Но он объявил им, что выбрал для этой цели своего сына.
Накануне его отъезда на горизонте появилось опять двенадцать английских судов, что нас сильно обеспокоило, но ночью поднялся ветер, и к утру они все исчезли. Сын Рошамбо отправился во Францию на королевском фрегате «Амазонка».
Генерал Грин, взявший на себя командование южной армией после поражения Гэтса, требовал помощи и особенно кавалерии, которую он мог выставить против полковника Тарльтона, сопротивляться которому до сих пор никто не мог, и при этом он утверждал, что, не окажи мы ему этой помощи, он не ручается за то, что южные провинции не отойдут под власть английского короля. Генерал Вашингтон очень хотел, чтобы Рошамбо послал меня с этой кавалерией, я также желал этого, так как надеялся оказать там существенную помощь, я даже не задумался над тем, чтобы служить под начальством Лафайэта, несмотря на то, что я уже давно был полковником, когда он находился еще в колледже. Де-Рошамбо отказал мне и в этой просьбе, и мой поступок вызвал общее порицание в армии, особенно порицал меня маркиз де Лаваль, который, как и многие другие, дал клятвенное обещание не служить под начальством Лафайэта и получил на это разрешение от Рошамбо. Вашингтон зато вполне оценил мой поступок и часто доказывал мне это потом на деле.
Де-Рошамбо устроил свою армию на зимние квартиры в Ньюпорте. Но недостаток фуража принудил его послать меня в лесистую местность Коннектикут, за восемьдесят миль оттуда. Так как я говорил по-английски, мне пришлось запомнить множество подробностей, которые необходимы были при переговорах.
Я покидал Ньюпорт с большим сожалением, так как пользовался там очень приятным мне обществом.
Мадам Хентер, вдова тридцати шести лет, была мать двух прелестных девушек, которых она прекрасно воспитала; жили они очень уединенно и почти никого не видели.
Я познакомился с ними совершенно случайно, вскоре после моего прибытия на Род-Эйланд.
Сама мать отнеслась ко мне очень дружелюбно, и я скоро сделался в их доме своим человеком. Я в это время опасно заболел, она взяла меня к себе в дом, и все трое ухаживали за мной с редкой заботливостью. Я никогда не был влюблен в этих барышень, но если бы они были мои сестры, я не мог бы любить их сильнее; особенно мила была старшая, отличавшаяся редкими душевными качествами.
Я поехал в Лебанон 10 ноября 1780 г., не получив еще писем из Франции. Только одна Сибирь может сравниться с Лебаноном, состоящим из нескольких хижин, разбросанных в огромных лесах.
Я оставался там до 11 января 1781 г., когда, наконец, ко мне приехал генерал Кнос, командующий американской артиллерией, с извещением, по поручению Вашингтона о том, что бригады в Пенсильвании и в Нью-Джерси, которым надоела подобная служба, убили своих офицеров, открыто взбунтовались, выбрали себе собственных начальников из своей среды и этим возбудили опасение, что они самовольно отправятся в Филадельфию, чтобы потребовать себе выдачи жалования, причитающегося им, или же соединятся с английской армией, находящейся недалеко от них.
Я сейчас же сел на лошадь и отправился в Ньюпорт, чтобы известить об этом де Рошамбо, который был крайне смущен привезенным мною известием, так как он никоим образом не мог помочь Вашингтону, так как не имел совершенно денег и не получил ни одного письма со времени своего прибытия в Америку. Несколько дней спустя мы узнали, что по постановлению конгресса была выслана небольшая сумма денег и волнение среди войск улеглось.
Де-Рошамбо послал меня в Нью-Виндзор, где находилась главная квартира Вашингтона, в двухстах милях от французской армии. Вашингтон встретил меня очень радостно и захотел тотчас употребить меня в дело. Он объявил, что собирается в самом скором времени отправиться в Ньюпорт, чтобы навестить де Рошамбо и посмотреть французскую армию, он говорил еще, что намерен отправиться затем в Виргинию, где в это время хозяйничал Арнольд — и там захватить его; что он хочет, чтобы Лафайэт двигался сушей с легкой пехотой всей армии, что он попросит короля послать эскадру в Чезапик и там высадить солдат, чтобы отрезать всякий путь к спасению Арнольда. Он прибавил, что попросит де Рошамбо поручить мне командование этим отрядом, так как ему чрезвычайно важно, чтобы французские и американские войска находились в дружественных отношениях, как и их командиры, и что я, владеющий английским языком, являюсь в данном случае необходимым там.
Я пробыл два дня в главной квартире и чуть не утонул, переправляясь обратно через Северную реку. Ледоход на ней был так силен, что мое судно все время бросало из стороны в сторону, и мы чуть было не потонули, как вдруг мимо нас промчалась огромная льдина и мы, нимало не медля, соскочили на нее, а потом с одной льдины на другую, пока наконец не достигли берега, который мы уже отчаивались когда-либо опять увидеть. Прибыв в Лебанон, я узнал там о смерти де Тернэ, который, говорят, умер от огорчения; там же меня задержали на несколько дней приказания де Рошамбо, и тогда только я мог наконец вернуться на Род-Эйланд, где уже все громогласно говорили о скором выступлении эскадры с большим отрядом войск. Я просил де Рошамбо отправить меня с этим отрядом, но он отнесся ко мне очень сухо; тогда я стал говорить ему, что прошу у него не милости, а только справедливости, так как теперь моя очередь быть в деле. Он ответил на это, что в авангарде не может быть никакой очереди, он прибавил еще, что любит храбрых и отважных людей, но ненавидит выскочек. Я сказал, что он отбил у меня совершенно охоту к службе, особенно под его начальством. Он сразу присмирел, стал извиняться передо мной и сказал, что у него есть особенного рода обязательство по отношению к Лавалю, и поэтому он должен в данном случае поступить так, как тому угодно; что он обещал ему, что ему не придется служить под начальством бригадира, что этот отряд будет действовать независимо от Лафайэта и не будет находиться под его начальством, и поэтому де Лаваль просил назначить его командующим на это место. Я ничего на это не ответил, но по моему лицу он видел, что я считаю это большой несправедливостью. Я просил его послать меня в этом отряде в качестве волонтера. Он ответил, что это было бы смешно и странно, и отказал в моей просьбе. Но в тот же день он, видимо, раздумал, назначил командующим барона де В., который даже не просил его об этом, а помощником дал ему Лаваля, чего тот не простил ему еще и до сих пор.
Вашингтон в это время прибыл в Ньюпорт. Ему очень не понравилось это распоряжение де Рошамбо и он не скрывал этого. Де-Рошамбо сделал две вещи, которые никоим образом не могли ему нравиться. Во-первых, он дал ему не того офицера, которого он просил, а назначил такого, который должен был действовать самостоятельно и не зависеть от Лафайета, что вовсе не входило в расчеты Вашингтона. Он дал понять Рошамбо, что тот должен смотреть на его просьбы, как на приказания, но, впрочем, ничего не изменил в его распоряжении.
Эскадра, под командою Детуша, вышла в море с 1200 человек команды, а несколько дней спустя генерал Вашингтон уехал из Род-Эйланда. Я проводил его до Стаффорда, а затем вернулся в свой полк, где получил письмо от Рошамбо, который писал, что так как на него легко могут напасть во время отсутствия эскадры, он желает моего скорого возвращения. Я исполнил его приказание.
Мы уже десять месяцев как выехали из Франции и за это время не получили ни одного экю денег и ни одного письма, но в это время прибыл фрегат «Astree» и сообщил нам, что де Монбарей и де Сартин покинули посты министров и их заменили Сегюр и де Кастри, которые решили, что незачем посылать вторую половину армии; я тотчас же написал длинное письмо, в котором требовал, чтобы мне выслали четыреста человек моего полка, оставшихся во Франции, и что не имеют права отказать мне в моей просьбе так как иначе это было бы ужасной несправедливостью.
Приблизительно восемнадцать дней спустя после ухода эскадры, вдруг дали знать, что на горизонте появилась эскадра, направляющаяся на всех парусах прямо к острову. Мы все, конечно, тотчас приготовились к атаке и решили, что час нашей гибели настал. Мы никак не думали, что это наша эскадра, но оказалось, что мы ошиблись, это была она. Она так прекрасно маневрировала, что прибыла в гавань Чезапик на двадцать четыре часа раньше английской эскадры, которая, однако, вышла позже ее на три дня. День этот принес с собой торжество королевской армии, но наши враги помешали нашим судам войти в гавань, и Арнольд, таким образом, очутился вне всякой опасности. Де-Лафайэт потерпел фиаско в своем начинании и был этим несколько сконфужен. Некоторые из наших судов были очень повреждены, особенно «Победитель», на котором находился де Лаваль; он сражался, говорят, как лев, но потерял очень много народа.
Я вернулся еще раз в Лебанон, куда де Рошамбо послал меня с поручением собрать как можно больше лошадей для артиллерии и приготовить все для выступления армии. В это время из Франции прибыл фрегат, привезший сына Рошембо, который не мог даже достигнуть хоть того, чтобы над ним не насмехались во Франции, а также де Барра, начальника эскадры, который должен был заменить покойного де Тернэ. Новые инструкции, присланные двором, заставили Рошамбо желать нового свидания с Вашингтоном, чтобы окончательно установить план кампании армии и флота. Генералы свиделись опять в Харфорде.
На этой встрече было официально постановлено, что французская армия дойдет до Северной реки, там соединится с американской армией, и обе соединенные армии подойдут, как можно ближе к Нью-Йорку, эскадра отправится в Бостон. И подождет там морские силы, которые еще должны были прибыть из Европы, так как она не могла считаться в безопасности около Род-Эйланда, который более уже не защищался бы сухопутными войсками.
Де-Рошамбо узнал теперь из писем, полученных из Франции, что те, о ком он больше всего заботился, хуже всего отзывались о нем, особенно де Лаваль, который, вовсе не желая ему зла, написал обо всем откровенно в нескольких письмах, адресованных женщинам, которые не замедлили показать эти письма всем. Я ни слова не писал о нем, это чрезвычайно возвысило меня в его мнении, он стал оказывать мне необыкновенное доверие и даже посвятил в план кампании и непременно хотел, чтобы я оставался у него.
Как только он приехал в Ньюпорт, шевалье Шасселе, пустая голова которого не могла долго останавливаться на одном и том же предмете, предложил вдруг, чтобы наша эскадра оставалась на рейде Род-Эйланда, так как морская армия, которую мы ждали, могла легче всего соединиться с ней в заливе Чезапик, куда потом прибыла бы и наша эскадра. Он переговорил об этом с некоторыми командирами судов, и те согласились с ним. Он настоял тогда на том, чтобы де Рошамбе переговорил об этом с де Барра и собрал по этому поводу военный совет из флотских и сухопутных офицеров. Совет решил, что эскадра должна остаться у Род-Эйланда. Я старался всячески противиться этому решению, но большинство голосов было против меня. Я настоял только на том, чтобы под начальством де Шоази осталось 400 человек французских солдат и немного американской милиции.
Совет поручил мне довести это решение до сведения Вашингтона, я старался отклонить от себя это поручение, так как знал наверное, что он будет возмущен, что на военном совете обсуждали то, что уже давно решено им и Рошамбо. Но, кроме меня, послать было некого. Я отправился, скрепя сердце, в Нью-Виндзор и передал письмо де Рошамбо, написанное очень небрежно и бестолково. Вашингтон пришел от него в такую ярость, что в продолжение трех дней не хотел меня видеть и только потом, благодаря личному расположению ко мне, снизошел до моей просьбы и написал ответ в весьма холодном тоне; он сообщал о том, что остается при своем мнении, высказанном им на конференции в Харфорде, но что он предоставляет Рошамбо право делать, что он хочет, и послал ему необходимые инструкции для созыва нужной ему американской милиции. Мой ответ, переданный еще на словах, привел Рошамбо в большое смущение, и он, по-видимому, раскаивался в своем поступке. Но второй военный совет подтвердил решение первого, и войска стали готовиться к выступлению.
В продолжение всей этой войны англичане отличались необыкновенной недальнозоркостью, они все время делали то, чего не следовало делать и не пользовались преимуществами, которые им часто представлялись. После ухода войск, они могли напасть на эскадру в Род-Эйланде и истребить ее в конец, им это и в голову не пришло. Французская армия проходила по Америке в необыкновенном порядке, с сохранением самой строгой дисциплины, о которой не имели понятия ни английские, ни американские войска.
Я прикрывал армию с правой стороны, в сорока милях от Северной реки. Де-Рошамбо получил письмо от Вашингтона, в котором тот уведомлял, что хочет употребить меня для секретного, очень важного поручения и поэтому просит меня на следующий же день быть с моим отрядом в одном довольно отдаленном пункте. Де-Рошамбо немедленно послал за мной, среди ночи, хотя я находился в пятнадцати милях от него, и передал мне приказание Вашингтона, который не считал нужным входить с ним в переговоры относительно подробностей этого дела. Я в назначенное время был, конечно, на месте, но этот переход был совершен нами с большим трудом, благодаря ужасной жаре и отвратительной дороге.
Генерал Вашингтон находился далеко впереди обеих армий и сказал, что поручает мне командование отрядом, находящимся перед Нью-Йорком, чтобы защищать форт Книпгаузен, который называли ключом к укреплениям Нью-Йорка.
Я должен был идти опять целую ночь, чтобы атаковать их на рассвете, он прибавил к моему полку полк американских драгун, несколько пехотных американских батальонов и отряд легкой кавалерии. По другой дороге, на шесть миль правее нас, он послал генерала Линкольна с корпусом в три тысячи человек, чтобы взять самый форт Книпгаузен, а я должен был следить за тем, чтобы к форту ниоткуда не поспела помощь. Линкольн должен был приступить к атаке этого форта только тогда, когда я дам ему сигнал, что у меня все готово к этой атаке, но он не выждал этого сигнала и выступил со своим корпусом в атаку, причем понес поражение и потерял бы весь свой корпус, если бы я не бросился ему на помощь. Благодаря мне и моим людям ему удалось выбраться, наконец, из форта, причем у него убитых было триста человек, а раненых и того больше. Когда мне удалось наконец доставить его и весь его корпус в безопасное место, я двинулся сам в атаку и был гораздо счастливее его, так как при этом почти не потерял никого из своих людей. Я присоединился тотчас же к Вашингтону, который шел на выручку Линкольна с большей частью своей армии, но его солдаты были так утомлены, что положительно не могли двигаться дальше. Он очень обрадовался, увидев меня, и высказал мне благодарность, так же как и моим людям. Он захотел воспользоваться этим случаем, чтобы сделать небольшую рекогносцировку самого Нью-Йорка. Я сопровождал его с сотней своих гусар, нам пришлось находиться все время под ружейными и пушечными выстрелами, но мы, по крайней мере, видели все, что хотели видеть. Эта рекогносцировка длилась трое суток и страшно утомила нас, так как мы день и ночь были на ногах, а питались только фруктами, которые попадались нам по дороге. Вашингтон написал письмо де Рошамбо, в котором очень хвалил меня, но тот, конечно, не счел нужным посылать это письмо во Францию. Я остановился лагерем около Уайт-Плэнс, где должны были соединиться на следующий день обе армии. Вашингтон поручил мне командование обоими авангардами. Мы прожили в этом лагере целых шесть недель, и я очень устал за это время, так как приходилось делать постоянные экспедиции с целью добыть фуража, причем мы нередко подходили к неприятельским постам. Вашингтон и де Рошамбо решили еще раз хорошенько изучить местоположение Нью-Йорка, мне поручено было прикрывать их всей кавалерией обеих армий, всей легкой американской пехотой и батальоном французских стрелков и гренадер. Довольно значительный отряд под командой шевалье Шастелю и генерала Хитра расположились недалеко от меня, чтобы в случае необходимости я мог бы отступить к ним. Но я подвигался вперед совершенно свободно и даже захватил несколько пленных. Генералы употребили целых два дня на свою рекогносцировку, причем неоднократно подвергались опасности быть подстреленными. Несколько дней спустя мы выступили из лагеря при Уайт-Плэнс и перешли Северную реку около Рингферри. К счастью, англичане не стали преследовать нас, а между тем нам приходилось довольно плохо, так как мы двигались все время по болотам, и артиллерия и все обозы застряли в них на целые тридцать шесть часов, причем единственным прикрытием их был я со своим отрядом и батальон гренадер и стрелков, составлявший весь арьергард. После перехода этой реки, которому англичане почему-то не помешали, хотя это было бы им очень легко, армия разделилась на две колонны, чтобы легче было доставать провиант, и эти колонны двигались на расстоянии суток одна от другой. Американская армия шла тоже другой дорогой, недалеко от нас. Нам пришлось пройти семьдесят миль, причем мы часто находились в двадцати милях от неприятеля, а иногда еще и ближе. Мы постоянно опасались, что они постараются преградить нам дорогу, что им было бы очень легко сделать. Но де Рошамбо употребил в дело хитрость и заставил их думать, что мы собираемся атаковать Нью-Йорк, так как он послал комиссара приготовить провиант и фураж в Четгаме, недалеко от Нью-Йорка.
Де-Рошамбо и генерал Вашингтон отправились вперед в Филадельфию, чтобы приготовить там все, что необходимо было для похода армии в Виргинию. Мы расположились лагерем в Джерси, в Соммерсе и в Кортгаузе. Барон де Виомениль командовал первой дивизией армии, состоявшей из пехотной бригады, артиллерии и моего полка. Мы получили уведомление о том, что в Нью-Йорке отдан приказ, чтобы тысяча человек солдат готова была к выступлению, и что в миле расстояния от нас находятся английские войска. Положение де Виомениля, который к тому же благодаря ушибу ноги должен был ехать в коляске, было далеко не завидное, так как, в случае атаки, он оказался бы почти совершенно беззащитным.
Я счел за самое правильное дать ему возможность скрыться дальше в лесу и для этого мне необходимо было выступить с своим отрядом как можно вперед; я послал везде сильные патрули по всем путям, откуда могли бы подойти англичане, взял пятьдесят гусар и сам во главе их сделал почти десять миль по дороге в Бруневик, откуда вероятнее всего можно было их ожидать. Я встретил только несколько патрулей с их стороны, которые после легкой перестрелки с моими людьми поспешили скрыться из виду. Я убедился в том, что английская армия и не думает даже наступать, и успокоил де Виомениля.
Как ни убеждали со всех сторон сэра Генри Клинтона выйти из Нью-Йорка и атаковать неприятеля, он не решался на это, так как воображал, что его атакуют самого, и даже отозвал обратно в Нью-Йорк все отряды, находившиеся вне его. Мы прибыли, наконец, в Филадельфию, наши войска были встречены там с большим энтузиазмом, мы пробыли там один день, затем отправились дальше.
В первый же наш переход после Филадельфии Вашингтон узнал, что де Грасс вошел в залив Чезапик с тридцатью линейными кораблями и высадил там три тысячи человек под начальством де Сен-Симона. Я никогда не видал, чтобы человек мог так радоваться, как обрадовался этому известию Вашингтон. Мы узнали также, что лорд Корнвалийский получил приказание от сэра Клинтона не возвращаться в Портсмут, который мог считаться прекрасным постом, а укрепиться в Иорктоуне, пока к нему не подоспеет помощь. Прибыв к самому берегу залива Чезапик и опасаясь, чтобы милорд Корнвалийский не слишком стеснил де Лафайэта, отряд которого состоял только из двух тысяч американцев и солдат де Сен-Симона, он велел посадить всех гренадер и стрелков армии, а также и мой полк на суда всевозможных видов и отдать нас всех под команду де Кюстина. Я попросил позволения идти с своей пехотой, уверенный в том, что ей первой придется открыть огонь по неприятелю.
Генерал Линкольн следовал за нами тоже по воде, в некотором расстоянии с американской пехотой. Де-Кюстин, сгорая желанием прибыть первым, сел на довольно быстроходное судно и, не останавливаясь и не давая мне никаких указаний, как действовать, доплыл сам до реки Джемс. На третий день нашего путешествия по воде нас застигла страшная непогода, суда наши были отвратительны, некоторые перевернулись, и человек шесть или семь утонуло. Наконец непогода заставила нас пристать к берегу около Аннаполиса, и когда мы опять хотели плыть дальше, Вашингтон прислал мне своего адъютанта с приказанием высадить войска на берег и ждать затем новых приказаний, не двигаясь с места.
Английская эскадра появилась перед входом в залив Чезапик. Де-Грасс вышел из залива навстречу ей, чтобы сразиться с ней, и с тех пор о нем не было никаких известий. И только три дня спустя королевский корвет вернулся с известием, что де Грасс разбил английскую эскадру и возвращается в залив. Я тотчас снова посадил свой отряд на суда. Но противные ветры настолько задерживали нас, что только десять дней спустя мы наконец доплыли до устья реки Джемс.
Там я нашел Кюстина и в то время, как отдавал ему отчет в том, что произошло во время его отсутствия, за мной прислали Вашингтон и де Рошамбо, находившиеся недалеко от нас на одном из корветов. Вашингтон сообщил мне, что Корнвалис отправил всю свою кавалерию и большой отряд пехоты в Клочестер, напротив Нью-Йорка и он боится, чтобы тот не отступил в ту сторону, поэтому он послал наблюдать за ним корпус в три тысячи человек милиции под начальством бригадного генерала Виедона, прекрасного администратора, но ненавидящего войну, тем более, что он всегда был против нее, и вообще боящегося даже свиста пуль. Сделавшись бригадным генералом благодаря слепому случаю, де Виедон по службе был младше меня, что огорчало Вашингтона еще больше, чем меня, тем более, что он хотел назначить меня командовать тем отрядом. Он сказал мне, что напишет Виедону, что всю честь командования он охотно отдает ему, но запрещает ему вмешиваться во что-либо. На это я ответил, что ведь нам неизвестно, каким он окажется в деле, и что если бы он находился под начальством у меня, то я, конечно, заставил бы его беспрекословно слушаться, но так как нахожусь под его начальством я, то я и считаю себя обязанным исполнять в точности все его предписания, но что, впрочем, я убежден в том, что мы с ним прекрасно поладим. Я отправился с своим полком догонять генерала Виедона. Его манера блокировать Клочестер, действительно, оказалась довольно странной: он находился в пятнадцати милях от неприятельских постов и не решался высылать патруль дальше, чем на полмили от своего лагеря.
Сам по себе это был прекрасный человек и он желал только одного — не вмешиваться решительно ни во что. Я предложил ему подойти ближе к Клочестеру и на другой же день устроить рекогносцировку английских постов; он согласился на это, и я отправился с ним и пятьюдесятью гусарами. Когда мы находились еще на расстоянии шести или семи миль от неприятеля, он остановился и сказал, что считает опасным и бесполезным идти дальше, но я так сильно настаивал на своем, что он не посмел отказать мне, и мы действительно так близко подошли к форпостам, что могли хорошенько все рассмотреть. Мой генерал был в полном отчаянии, он заявил, что никогда больше не поедет со мной, так как вовсе не желает, чтобы его убили.
Я подробно рассказал обо всем виденном де Рошамбо и сказал ему, что рассчитывать на американскую милицию нельзя и что необходимо прислать мне два батальона французской пехоты. У меня не было ни артиллерии, ни провианта, ни пороху. Я просил его прислать мне все это, и он тотчас же прислал мне артиллерии и восемьсот человек, взятых с судов и находившихся под командой де Шоази, бывшего старше Виедона и меня по службе. Де-Шоази был прекрасный человек и храбрый воин, но он отличался удивительно вспыльчивым и раздражительным нравом, он постоянно делал всем сцены и не имел ни капли здравого смысла. Он начал с того, что обругал генерала Виедона и всю американскую милицию, назвал их трусами и в пять минут нагнал на них такой же почти страх, как англичане, а это, конечно, не шутка. Он на другой же день собирался идти занять лагерь, в котором я делал рекогносцировку. Генерал Виедон объявил, что он лучше выступит днем позже и остался позади с шестьюстами человек своей дивизии. Перед самым входом в равнину, где стоял Клочестер, явились вдруг драгуны штаба Виргинии и объявили нам со страхом, что только что видели английских солдат вне Клочестера и вернулись назад из боязни встречи с ними. Я поехал вперед, чтобы хорошенько разузнать все. У ворот одного из домов я заметил хорошенькую женщину, подъехал к ней и узнал от нее, что только что о? нее выехал полковник Тарльтон, что она не знает, большой ли отряд вышел из Клочестера и что Тарльтон говорил, что он очень хотел бы обменяться рукопожатием с французским «герцогом». Я ответил, что нарочно для этого и приехал сюда. Она стала сожалеть, так как ей казалось что никто не может противиться такому известному герою, как Тарльтон. Американские войска, казалось, разделяли также ее мнение.
Я не отъехал еще и ста шагов, как вдруг услышал, что мой авангард стреляет из пистолетов. Я галопом помчался вперед, чтобы найти такое место, откуда мне было бы удобнее начать сражение. Я заметил вдали английскую кавалерию, в три раза более многочисленную, чем мою, тотчас же бросился на нее, и мы сошлись с ней грудь в грудь. Тарльтон удостоил меня особым вниманием, он собственноручно направил на меня свой пистолет. Мы только что хотели сразиться с ним, как вдруг его лошадь упала, сбитая с ног одним из его драгун, за которым гнался мой стрелок. Я бросился к Тарльтону, чтобы захватить его в плен, но несколько английских драгун встало между нами, так что он сам быстро отступил, оставив мне только свою лошадь. Он выстрелил в меня, но промахнулся; тогда я опять бросился в атаку со всем своим отрядом, и нам удалось обратить их всех в бегство, так что они отступили в траншеи около Клочестера. Он потерял одного офицера, человек пятнадцать солдат, а я взял очень многих в плен.
Де-Шоази устроил свой лагерь в одной миле с половиной от Клочестера, наши авангарды то и дело обменивались выстрелами с английскими, и мы не спали ни одной минуты в продолжение всей осады. Так как барону де Виоменилю было поручено атаковать один из форпостов Нью-Йорка, де Шоази сделал ложную вылазку по направлению к Клочестеру, он наконец даже решил сделать действительное нападение и овладеть траншеями с оружием в руках. Он велел раздать топоры американской милиции, чтобы она рубила изгороди, но при первом выстреле половина побросала топоры и ружья и спаслась бегством; покинутый таким вероломным образом, он принужден был отступить ко мне, потеряв около дюжины людей.
На другой день милорд Корнвалис предложил сдаться на капитуляцию. Де-Рошамбо захотел послать меня во Францию с этим важным известием и приказал мне явиться к нему, но я вовсе не стремился ехать в Европу и посоветовал ему послать де Шарлю, что, может быть, помирит его с де Кастри и заставит относиться лучше к армии. Но он не хотел принять моего совета и настаивал на том, что я должен ехать с этим известием, так как принимал деятельное участие в этом деле. Пришлось исполнить его приказание, но граф де Шарлю никогда после не мог простить ни ему, ни мне этого. Я сел на королевское судно «Surweil-lante» и через двадцать два дня был уже в Бресте и немедленно же отправился в Версаль.
X. 1781–1783
Версаль в 1781 г. — Любовь Лозена к мадам де Коаньи. — Вторичное путешествие в Америку.
Приехав в Версаль, я нашел де Морепа при смерти, но он все же узнал меня и принял меня самым трогательным образом. Он просил обо мне короля и министров, которые обещали ему позаботиться обо мне. На другой день он умер, и де Кастри и де Сегюр опять стали обращаться со мной из рук вон плохо.
Известие, привезенное мною, очень обрадовало короля. Я увидел его у королевы. Он расспрашивал меня о подробностях и вообще был очень мил со мной. Он спросил меня, рассчитываю ли я вернуться в Америку. Я ответил утвердительно. Он сказал, что я могу передать его армии, что он будет заботиться о ней. При этом разговоре присутствовал и де Сегюр. Я ответил, что через две недели думаю вернуться в Америку и передам тогда эти милостивые слова по назначению. Я посоветовал де Сегюру тотчас же выработать с королем дальнейший план действий. Он сказал, что должен еще подумать раньше и, наконец, только через несколько дней переговорил с королем и сообщил, что я могу ехать в Брест через неделю. Я просил его показать мне все распоряжения короля относительно армии, он отказал мне в этом, и впоследствии я узнал, что король решительно ничего не сделал для армии, даже, напротив, отнесся к ней очень худо. Впрочем, я по себе мог уже судить о том, как во Франции ценились военные заслуги. Де-Сегюр передал мне от имени короля, что его величество изволили быть так милостивы, что разрешили мне сохранить мой полк и по заключении мира предоставить мне командование над ним в продолжение всей моей жизни. Нечего говорить о том, что эта милость далеко не соответствовала тем обещаниям, которые мне делались до начала войны, когда мне обещали дать первый иностранный конный полк, который будет сформирован в будущем, и даже менее того, что я имел в данную минуту, так как я командовал теперь целым корпусом. Я отказался передавать распоряжения короля в армию, де Сегюр был этим страшно шокирован, но я нисколько не заботился о его чувствах.
Де-Кастри обошелся со мной еще хуже. Вместо того, чтобы прислать мне четыреста человек моего полка, оставшихся в Европе, он послал их в Африку и там приказал им оставаться гарнизоном даже тогда, когда там все успокоилось; этим он, конечно дал мне ясно понять, что отнимает всякую возможность служить своему отечеству с пользой. Де-Кастри вообще отнесся очень плохо ко всем людям моего полка и даже офицеров обошел наградами, хотя они вели себя все геройски.
Я нашел, что мадам де Коаньи относится ко мне теперь еще любезнее прежнего, она выказывала мне столько дружбы, что я не мог устоять от искушения и видел ее почти каждый день и с каждым днем привязывался к ней все сильнее. Я никогда не видел в женщине столько ума и прелести, как в ней, все остальные проигрывали в этом отношении в сравнении с ней. Я говорил себе, что крайне неблагоразумно любить ее, но все же не мог перестать любить ее. Мне все говорили, что она большая кокетка, что она легкомысленная, что она насмехается без всякой жалости над всеми, кто имеет несчастье полюбить ее. Но я нисколько этого не боялся, так как с первого же раза меня поразила ее необыкновенная доброта. Я не надеялся на то, что она меня полюбит, но я рассчитывал, что когда она узнает о том, что творится в моем сердце, она проникнется сожалением ко мне. Я пока еще скрывал свою страсть, но, тем не менее, мысль о моем близком отъезде наполняла мое сердце невыразимой тоской, и она скоро отгадала мою тайну.
Я встретился в Париже с мадам Робинсон, первой любовью принца Гальского, о которой английские газеты говорили так много в свое время, называя ее Пердитой. Она была весела, откровенна, жива и не говорила по-французски. Я казался ей очень интересным, каким-то героем, только что вернувшимся с поля сражения и опять намеревающимся отправиться туда же, очевидно много выстрадавшим, ей казалось, что нет ничего такого, чего бы она не сделала для этого человека, и она сделалась моей любовницей, чего я, конечно, не скрывал от мадам де Коаньи. Разве не все равно, как я буду поступать, говорил я себе, ведь она читает в моем сердце.
Пердита окончательно меня рассорила с мадам де Мартенвиль, которая оказалась уже в жестокой ссоре с мадам де Геменэ и мадам Диллон; она стала требовать от меня, чтобы я не виделся больше с ними; конечно, я отказал ей в этом наотрез; наши отношения стали очень холодны. Она узнала про Пердиту, еще больше рассердилась на меня, и наконец объявила мне, что я должен выбирать между нею и мадам Диллон. Нечего и говорить о том, что я не колебался при этом выборе, мадам де Мартенвиль скоро раскаялась в своем поступке и хотела помириться со мной, но было уже поздно.
Пердита уезжала в Англию и ей так хотелось, чтобы я проводил ее до Калэ, что я не мог ей отказать в этой просьбе. Жертва с моей стороны была очень большая, так как в этот самый день я должен был обедать у мадам де Конто, где должна была быть также и мадам де Коаньи. Я написал мадам де Коаньи, что не буду обедать вместе с ней и воспользовался этим несколько странным предлогом, чтобы сказать ей, что я обожаю ее и, что бы ни случилось, буду боготворить ее всю свою жизнь. Мадам де Коаньи вполне поняла меня, поверила моим словам и написала несколько слов, избегая отвечать что-нибудь на мое признание. Ее поведение по отношению ко мне было в высшей степени просто и мило, она не выказывала гнева, так как не чувствовала его, и нисколько не сомневалась в моей искренности, так как не имела для этого никакого основания, она не говорила мне, что никогда не полюбит меня.
Я видел, что за ней ухаживают очень многие и некоторые были крайне опасны для меня, я прекрасно знал, что во многом уже не обладал теми преимуществами, как они, я не был уже красив и молод, но у меня было сердце, цену которого она знала, весьма похожее на ее собственное, и на эти-то сердца я и рассчитывал. Эта любовь, без всякой надежды на будущее, давала мне больше, чем всякая другая любовь. Я старался быть терпеливым, осторожным, и готов был пожертвовать всем, только бы чем-нибудь не скомпрометировать ее; она все это чувствовала и, конечно, ценила по достоинству; я не ходил к ней и никогда не видел ее одну, я только изредка мог говорить ей о своей любви, но я мог писать ей об этом, я никогда не встречался с ней без того, чтобы не вручить ей записочку, и она всегда принимала их охотно. Я, конечно, мог бы быть гораздо более счастлив, но я не знал никого, кто был бы так счастлив, как я.
Во время обеда, который город давал в честь дофина, мадам де Коаньи, прекрасно одетая, как всегда, явилась с пером черной цапли на груди, и тотчас мною овладело безумное желание получить от нее это перо. Никогда еще ни один странствующий рыцарь не мечтал о пере своей возлюбленной так, как я мечтал о нем в эти минуты.
Де-Коаньи собирался тоже ехать в Америку, жена его была от этого в отчаянии. Я тоже был опечален ее горем. Я никогда не думал, что отъезд де Коаньи причинит мне столько страдания. Всегда откровенная и сострадательная, мадам де Коаньи не утаила от меня своих слез и своей жалости ко мне. Она проводила своего мужа до Ренн, она хорошо знала, что это будет истолковано не в ее пользу при дворе и написала мне записку: «Защищайте то, что вы умеете так любить». Я действительно старался изо всех сил защитить ее от всевозможных нападок, которые посыпались на нее со всех сторон, все укоряли ее в фальши, в том, что она рисуется, в утрировке, я всегда стоял за нее горой; когда она вернулась, она выразила мне благодарность за мое поведение.
Я часто встречался затем с мадам де Коаньи у мадам де Геменэ, у мадам де Гонто и иногда заходил также к ней. Но счастье это продолжалось недолго. Де-Сегюр, с свойственным ему упорством, не переставал преследовать меня и назначил мой отъезд на три месяца раньше, чем бы следовало. Почти все были возмущены вообще отношением министров ко мне. Мадам де Полиньяк, которая больше уже не боялась меня и которой иногда было вовсе нежелательно находиться в обществе лиц, к которым королева выказывала слишком большое расположение, постаралась теперь ближе сойтись со мной. Она стала предлагать мне устроиться так, чтобы мне не пришлось совсем уезжать, но я отказался от этого. Я боялся, что если останусь еще, пожалуй, скомпрометирую чем-нибудь мадам де Коаньи, которая сердилась за то, что я настаиваю на своем отъезде, я смел надеяться на то, что она любит меня. Но она мне не говорила этого и продолжала быть естественной, но строгой. Накануне моего отъезда я отрезал у нее прядь волос, она потребовала их назад, я беспрекословно вернул их. Она взяла их, глядя мне прямо в лицо и на глазах ее я увидел слезы, и понял, что еще не все потеряно. Она одна может себе ясно представить то отчаяние, которое я испытывал, уезжая, она одна могла сделать меня счастливым или несчастным. Я уехал, это был самый трудный шаг в моей жизни — сердце мое было полно любви, отчаяния и надежды.
Я приехал в Брест в тот же день, когда показалась английская эскадра, это не помешало однако выйти на следующий день транспорту, отправлявшемуся в Индию, через двадцать четыре часа он был взят в плен англичанами. Я писал с каждой почтой мадам де Коаньи. Я боялся, чтобы письма мои не надоели ей. Я делал все, что мог, чтобы они не были слишком длинными, но очень редко мне это удавалось. Она отвечала мне довольно часто, жалела меня, я жил только ее письмами. Я никогда не распечатал ни одно из них, не ощущая при этом глубокой радости и благодарности. Мы оставались очень долго в Бресте, нашему выходу мешали противный ветер и англичане. Я просил ее прислать мне перо, которое могло мне доставить такое невыразимое счастье, она ответила мне, что не может прислать его, что когда-нибудь она объяснит мне — почему; мне кажется, ей было искренно жаль, что она не может дать мне его и, тем не менее, я не мог утешиться в том, что должен обойтись без него.
Мы выехали наконец из Бреста, в более чем сомнительную погоду и почти на виду у англичан, при выходе из гавани нас встретил страшный шторм, несколько дней мы находились в опасности быть взятыми в плен или быть выброшенными на берег; признаюсь, что я ничего не имел бы против того, чтобы попасть в плен. Я бы увиделся опять с мадам де Коаньи, а с этим фактом не могла сравняться ни военная слава, ни победы. Мы вошли потом в реку около Нанта, так как наши суда были очень повреждены; наш капитан послал донесение де Кастри, сообщая ему, что как только ветер стихнет, мы отправимся для окончательной починки в Лориен. Мы поехали в Нант, и я мог рискнуть ехать оттуда в Париж; я написал мадам де Коаньи и просил ее дать мне возможность повидаться с ней на полчасика, я просил ее безжалостно отказать мне в моей просьбе, если только я хоть чуточку стесню ее этим, и послать мне письмо до востребования в Тур или в Орлеан, где я буду ждать его. Я умолял ее не советоваться в этом деле ни с кем и решить этот вопрос самой, хотя бы и в нежелательную для меня сторону.
Я не нашел письма ни в Туре, ни в Орлеане, наконец, я получил письмо, оно было от де Лиля, он писал мне, что мадам де Коаньи будет в восторге меня видеть, но думает, что лучше бы свидание это состоялось не в Париже, хотя, впрочем, она предоставляет мне решить этот вопрос. Ни единого слова от мадам де Коаньи, а между тем ей так легко было мне отказать и в то же время утешить меня, но она не хотела располагать мною, она не была настолько добра, чтобы сказать мне, что «она не хочет». Она обратилась к помощи третьего лица и даже не написала мне, этого было вполне достаточно, чтобы разбить мое сердце. Я так был огорчен этим, что в продолжение десяти или двенадцати дней не был в состоянии написать ей.
Я поехал в Ла-Рошель, чтобы повидаться с де Воаэ, а затем опять вернулся в Лорен, чтобы сесть на свой фрегат. Мадам де Коаньи ответила мне так ласково и мило, что сразу успокоила и утешила меня, мне оставалось только пожалеть о том, что я надоедал ей своими жалобами. Наш фрегат получил приказание отправиться в Рошфор, чтобы соединиться с «Орлом», и идти с ним. Я вернулся сухим путем. Мы ждали де Лафайэта, которого еще задерживали при дворе политические дела, и, наконец, он дал знать, что не приедет. Де-ла-Туш предложил мне свою каюту, и я принял его предложение. Мы выехали из Ла-Рошеля 14 июля. На следующий день мы имели столкновение с французским фрегатом «Ceres», он причинил нам огромную аварию. Среди команды появились разные болезни, каждый день умирал кто-нибудь, необходимость запастись свежими припасами для наших больных заставила нас пристать к одному из Азорских островов. Запасшись там овощами, быками и водой, мы продолжали свой путь. Однажды я разговорился с де Бозоном, который тоже ехал на нашем фрегате. Он начал говорить мне о мадам де Коаньи, этот разговор был мне как нельзя более по сердцу, но увы, он сказал, что в нее влюблен де Шабо, который, кажется, и пользуется взаимностью; хорошо, что была ночь и он не мог видеть моего лица. Я не мог подумать об этом без содрогания, но моя вера в мадам де Коаньи не угасла, я старался думать о том, что она всегда была по отношению ко мне откровенна и честна, тем не менее я не мог забыть нашего разговора с де Бозоном и с каждым днем становился все грустнее и, наконец, силы изменили мне и я заболел опасно лихорадкой, и боялся проговориться в бреду, и настоял на том, чтобы в мою каюту не входил никто, кроме двух лакеев-англичан, которые едва понимали по-французски.
Я был прав в этом отношении, так как не переставал думать о мадам де Коаньи и в бреду постоянно называл ее имя, а когда мне становилось лучше, я писал ей, и письма к ней были моим единственным утешением. В бреду я также говорил о пере, которое так желал иметь.
Прошло уже двенадцать дней с начала моей болезни, когда вдруг ночью мы встретились с английским кораблем и принуждены были биться с ним. Тогда открыли мою каюту и вынесли меня на мостик скорее мертвого, чем живого. Я привязал письма мадам де Коаньи к себе на грудь и просил, чтобы меня бросили в море не раздевая, если меня убьют во время сражения. И в продолжение трех часов я был бесполезным свидетелем ожесточенной схватки. Мы дрались на расстоянии пистолетного выстрела, и наконец английское судно отступило, после того, как почти прикончило с нами. У нас было двадцать человек убитых. Английское судно находилось тоже в таком состоянии, что будь мы немного сильнее, мы могли бы свободно овладеть им.
На другой день мне стало еще хуже. Неделю спустя после этой схватки мы прибыли к американскому берегу около Дельвера. Мы стали на якорь и послали лодку с людьми за лоцманом, так как вход в этот залив был очень опасен и труден. Но напором ветра опрокинуло лодку, и все наши люди погибли, а мы остались без лоцманов, на другой день мы увидели на горизонте эскадру из семи английских кораблей, которые подходили к нам на всех парусах; мы тотчас же снялись с якоря и вошли в залив без лоцманов. Тут к нам навстречу приплыла лодка с «Gloire», которая возвращалась с лоцманами, мы узнали от них, что находимся в плохом фарватере и, вероятно, погибнем за отсутствием провизии и свежей воды. Де-Латуш въехал еще две мили в канал и видя, что надежды на спасение нет, отослал на берег всех пассажиров, документы и деньги. На другой день Латуш потерпел крушение, срубил свои мачты и сделал свой фрегат негодным, на случай, если бы его захватили англичане. «Gloire», который сидел не так глубоко в воде, наконец, дошел счастливо и невредимо до самой Филадельфии. Нас высадили на берег за целую милю от обитаемой местности, и мы остались без одежды и без вещей.
У меня все еще была сильная лихорадка, и я едва стоял на ногах; если бы не сильный, мужественный негр, поддерживавший меня под руку, я никогда бы не добрел до дома, в котором мог немного передохнуть; затем, медленно подвигаясь вперед, я добрался и до Филадельфии. Лихорадка моя усилилась, я каждую минуту терял сознание, французские и американские доктора в один голос говорили, что мне не дожить до конца осени.
В это время отплыл корабль в Европу, и я отослал с ним письмо мадам де Коаньи, что доставило мне великое наслаждение. Доктора объявили, что и думать нечего, чтобы я ехал в армию, но в это время де Рошамбо прислал мне своего адъютанта с приказанием немедленно явиться в его лагерь, так как он должен сделать мне чрезвычайно важные сообщения. Я ни с кем не советовался, сел на лошадь и поехал в лагерь, так как решил, что все равно, умереть ли в Филадельфии или где нибудь по дороге. Но по дороге мне стало значительно лучше и я чувствовал себя очень хорошо, когда прибыл в главную квартиру.
Де-Рошамбо встретил меня очень радостно и объявил мне, что большая часть его армии переправится в Бостон, и сам он думает вернуться во Францию, а мне поручает командование над всеми войсками. Армия должна была выступить дней через десять или двенадцать. Я опять переехал Северную реку и остановился лагерем в графстве Дельвер. Мое здоровье поправилось, я мечтал только получить письмо, но, к сожалению, писем мы не получили.
Наконец вернулся фрегат «Danae», он принес нам много грустных известий, но не принес для меня радостного события — письма мадам де Коаньи. Де-Воаэ умер, я потерял также мадам Диллон, мой бедный друг де Геменэ также потерял все сразу: свою любовницу, свою честь, свое состояние, состояние своих детей и многих других, может быть, и у меня больше ничего не осталось, впрочем, меня это печалило еще менее всего, я готов был бросить все и ехать утешать несчастного, но меня задержали обстоятельства, о которых здесь не стоит распространяться.
Я не получил писем ни от самого Геменэ, ни от жены его, ни от своих поверенных, так что не знал подробностей ужасной катастрофы, я боялся, не больна ли мадам де Коаньи, весьма вероятно, что она от этого не писала мне, и ни одной минуты не приписывал ее молчание простой небрежности с ее стороны. Так как она оставалась для меня одна на свете, то я, невольно думая о ней, говорил себе: «Она может не любить меня, но не может не хотеть утешить меня». Увы, я был от нее за две тысячи миль, жива ли она еще? Самые грустные мысли и предположения не переставали преследовать меня, хотя я был уверен в том, что мадам де Монбазон, мадам де Лиль сейчас бы уведомили меня, если бы с ней случилось что-нибудь, так как они знали, как она мне дорога; вероятнее всего, что здесь виновата неаккуратность почты или небрежность лакея, и поэтому я не получил письма во время; я не получил писем от нескольких других лиц, которые мне писали с каждой почтой, но я не думал, что они больны, следовательно и мадам де Коаньи, вероятно, была также здорова.
Таково было мое ужасное положение, когда де Рошамбо уехал в Париж. Я опять написал мадам де Коаньи и был вполне уверен в том, что она не бросит своего несчастного друга, я умолял на коленях написать мне насколько строк; я написал также самому Геменэ, чтобы напомнить ему о том, что у него еще есть друг, которым он может располагать по своему усмотрению.
Шум и суета в Филадельфии стали мне невыносимы, я решил уехать из нее. Путешествие в Род-Эйланд могло иметь для меня одно преимущество: оно приблизило бы день получки письма, и к тому же я мог опять побывать в той прелестной семье, которая так тепло отнеслась ко мне когда-то. Я поехал туда, несмотря на суровую погоду. В Ньюпорте мне очень обрадовались, там я не видел никого, кроме своих друзей, которые окружали меня самыми нежными заботами.
В то время, как я находился в Ньюпорте, в середине марта месяца в Филадельфию прибыл из Франции транспорт «Вашингтон». Барон де Фокс, мой адъютант, привез мне письма в Ньюпорт. От мадам де Коаньи их было целых два, одно из Спа от 26 июля 1781 г., другое от 18 октября того же года. Я от души оплакивал смерть мадам Диллон и де Воаэ, но мадам де Коаньи была жива и писала мне, я мог ее потерять и не потерял. Я почувствовал такую радость, которая была равносильна моей печали перед тем; с какой трогательной простотой она описывала состояние своей души. Она не любила де Шабо и очень сожалела о том, что я мог поверить этому, она давала мне множество объяснений по этому поводу, хотя мне было достаточно одного слова с ее стороны, чтобы сразу же успокоить меня. Она сожалела о де Геменэ и ни в чем не обвиняла его, она не говорила мне, что любит меня, но она говорила, что рассчитывает всегда быть любимой так, как я люблю ее в настоящее время.
Письма, привезенные «Вашингтоном», доказывали, что мир вероятен менее, чем когда-либо. А между тем, неделю спустя, я узнал в Нью-Йорке, что мир уже заключен. Я уехал из Ньюпорта не без сожаления и не без слез, затем я провел несколько дней у генерала Вашингтона и вернулся в Филадельфию. Фрегат «Деятельный» привез мне приказание отвезти обратно во Францию остальные французские войска. В то же время я получил письмо от мадам де Коаньи от 22 сентября 1782 г., в нем говорилось, что все письма, которые я от нее еще получу, написаны за пять месяцев перед тем. Не теряя времени, я посадил свои войска на суда, и 11 марта 1783 г. мы отплыли из Вильмингтона во Францию.
1
«Лондонский журнал» (англ.).
(обратно)
Комментарии к книге «Записки герцога Лозена», Арман Луи де Лозен
Всего 0 комментариев