Глава I ПРЕДШЕСТВУЮЩИЕ СОБЫТИЯ
I
6 ноября 1817 года умерла принцесса Шарлотта, единственная дочь принца-регента и наследница Английской короны. Едва ли ее жизнь была счастливой. Импульсивная, капризная и страстная по натуре, она всегда стремилась к свободе, но так ее и не обрела. Детство ее прошло на фоне бурных семейных сцен. Еще в раннем возрасте ее отлучили от пользующейся дурной репутацией, эксцентричной матери и передали на попечение пользующегося не менее дурной репутацией, самовлюбленного отца. Когда ей исполнилось семнадцать, отец решил выдать ее замуж за принца Оранского; она было согласилась, но внезапно влюбилась в принца Августа Прусского и решила разорвать помолвку. Это была уже не первая ее влюбленность, до этого принцесса тайно переписывалась с капитаном Гессом. Принц Август к тому времени состоял в морганатическом браке, но она об этом не знала, а он не спешил рассказывать. В то время как она пыталась разорвать отношения с принцем Оранским — это был июнь 1814 года, — в Лондоне, дабы отпраздновать общую победу, собрались монархи союзных держав. Среди них, в свите русского императора, был молодой и симпатичный принц Леопольд Сакс-Кобургский. Несколько раз он пытался завоевать благосклонность принцессы, но та витала в облаках и не обращала на него особого внимания. Месяц спустя, внезапно узнав о тайных свиданиях дочери с принцем Августом, на сцене внезапно возникает принц-регент и, распустив всю ее свиту, заключает принцессу в Виндзорском Парке. «О Боже, дай мне терпение!» — воскликнула она, рухнув в волнении на колени; но потом вскочила, выбежала черным ходом на улицу, поймала проходящий кеб и уехала в Бейсвотер к матери. Ее выследили, захватили, и в конце концов, поддавшись на уговоры дядей, герцогов Йоркского и Суссекского, Брогамского и епископа Солсберийского, в 2 часа утра она вернулась в Калтрон Хаус. Принцессу заточили в Виндзоре, и о принце Оранском не было больше никаких известий. Принц Август тоже исчез. Путь для принца Леопольда Сакс-Кобургского оказался свободен.
Принц этот был достаточно умен и постоянно увивался около регента, старался произвести впечатление на министров и сдружился с другим дядей принцессы, герцогом Кентским. Воспользовавшись покровительством герцога, он начал встречаться с принцессой, которая заявила, что нашла в нем свое счастье. Когда после Ватерлоо он оказался в Париже, адъютант герцога постоянно доставлял письма через Ла-Манш. В январе 1816 года принца пригласили в Англию, а в мае состоялось бракосочетание.
Характер принца Леопольда до странности не совпадал с характером его жены. Младший сын немецкого князя, двадцати шести лет от роду; успел проявить себя в войне с Наполеоном; показал выдающиеся дипломатические способности на Венском конгрессе; а теперь попробовал себя на поприще укрощения строптивой принцессы. Холодный и сдержанный в манерах, собранный в речи, осторожный в действиях, он очень скоро совладал с этим диким, пылким, но благородным созданием. Со многим в ее характере он так и не смог смириться. Она любила насмешки, топала ногами, истерически хохотала; в ней было очень мало самообладания, столь необходимого истинным принцессам; манеры ее были просто ужасны. Вращаясь, как он сам объяснит своей племяннице много лет спустя, в высшем европейском обществе и будучи фактически, как говорят французы, «de la fleur des pois»[1] он мог судить о манерах как никто другой. Ссорились они постоянно, и каждая сцена заканчивалась совершенно одинаково. Стоя перед ним, будто нашкодивший мальчишка в юбке, наклонившись вперед, сложив руки за спиной, с пылающими щеками и сверкающими глазами, она наконец заявляла, что поступит так, как ему угодно. «Если вы хотите, я сделаю», — говорила она. «Лично мне ничего не надо, — неизменно отвечал он. — Если я вас к чему-то принуждаю, то лишь в ваших же интересах и во благо вам».
Обосновалась королевская чета в Клермонте, близ Эшера. Среди членов свиты был молодой немецкий врач Кристиан Фридрих Стокмар. Он был сыном младшего кобургского судьи; приняв участие в войне в качестве военного врача, он вернулся в родной город и занялся врачебной практикой. Здесь и повстречал принца Леопольда, который был потрясен его способностями. Женившись, принц привез его с собой в Англию в качестве личного врача. Странная судьба ожидала этого юношу; будущее заготовило для него много сюрпризов — много и разных: влияние, власть, загадочность, несчастливость и разбитое сердце. В Клермонте его положение было весьма скромным, но принцесса его обожала, называла «Стоки» и носилась с ним по коридорам. Хотя и тщедушный по сложению и меланхоличный по темпераменту, временами он проявлял жизнерадостность и слыл в Кобурге остряком. Будучи также и добродетельным, он преданно служил королевскому двору. «Мой хозяин, — писал он в своем дневнике, — самый лучший из мужей на всех пяти континентах; и жена дала ему столько любви, что величину ее можно сравнить разве что с национальным долгом Англии». Вскоре он продемонстрировал еще одно замечательное качество — качество, которое придало его осторожной проницательности совершенно новую окраску. Когда весной 1817 года стало известно, что принцесса ждет ребенка, и Стокмару предложили пост ее личного врача, ему хватило мудрости отказаться. Он понимал, что такое назначение вызовет зависть коллег, к советам его вряд ли будут прислушиваться, но, случись что-нибудь, наверняка обвинят во всем иностранного доктора. Однако очень скоро он пришел к выводу, что изнурительная диета и кровопускания, которыми пользовали несчастную принцессу, были ошибкой; он отвел принца в сторонку и попросил передать его мнение английским докторам, но это не помогло. Модное изнурительное лечение продолжалось несколько месяцев. 5 ноября в девять часов вечера, после более чем пятидесяти часов схваток принцесса разрешилась мертвым мальчиком. В полночь силы окончательно покинули ее. Когда Стокмара наконец к ней допустили, он вошел и обнаружил ее при смерти, в то время как доктора потчевали ее вином. Принцесса схватила его за руку и сжала ее. «Они меня напоили», — сказала она. Вскоре он оставил ее и, уже проходя по следующей комнате, услышал громкий крик: «Стоки! Стоки!» Когда он прибежал назад, из горла принцессы вырывались лишь предсмертные хрипы. Она забилась в конвульсиях, затем внезапно вытянулась, и все было кончено.
Принц после многочасового бдения покинул комнату, чтобы передохнуть, и теперь Стокмар вынужден был сообщить ему о смерти жены. Сначала он никак не мог понять, что произошло. По пути в ее комнату он упал в кресло, и Стокмар опустился перед ним на колени: это был сон; такое просто невозможно. Наконец у смертного одра он тоже стал на колени и поцеловал остывшие руки. Затем, поднявшись, воскликнул: «Теперь я совершенно один. Обещай никогда не покидать меня!» — и бросился в объятья Стокмара.
II
Клермонтская трагедия повлекла за собой весьма тяжелые последствия. Королевский калейдоскоп внезапно перевернулся, и никто не знал, какой узор сложится на этот раз. Наследование трона, которое, казалось, столь удачно устроилось, стало теперь совершенно неопределенным.
Георг III — старый лунатик — все еще жил в Виндзоре, полностью отрешившись от внешнего мира. Младший из семерых его сыновей уже давно перевалил за средний возраст, и ни у кого из них не было законных наследников. В общем, ситуация была весьма неясной. Казалось невероятным, что принц-регент, нелепая толстая развалина, который совсем недавно, потеряв дочь, был вынужден сдать свои позиции, сможет когда-нибудь, даже если разведется и женится вновь, стать отцом будущего монарха. Не считая герцога Кентского, о котором следует упомянуть отдельно, остальными братьями, в порядке старшинства, были герцоги Йоркский, Кларентийский, Кумберлендский, Суссекский и Кембриджский; их положение и перспективы требуют краткого описания. Герцог Йоркский, былые похождения которого с миссис Кларк и армейские приключения доставили ему массу неприятностей, сейчас делил свою жизнь между Лондоном и большим, экстравагантно оформленным и чрезвычайно неудобным загородным домом, где он занимался скачками, играл в вист и постоянно ввязывался в какие-то неприглядные истории. Он выделялся среди остальных принцев лишь одним: был единственным из них — по крайней мере, так заявил один весьма компетентный очевидец, — кто обладал манерами джентльмена. Он был долго женат на королевской принцессе Пруссии — леди, которая редко укладывалась в постель и постоянно находилась в окружении неимоверного количества собак, попугаев и обезьян. Детей у них не было. Герцог Кларентийский много лет прожил в полной безвестности в Буши-Парке с актрисой миссис Джордан. У них было много сыновей и дочерей, и фактически они жили, как семейная пара. Но внезапно он уходит от нее и предлагает руку и сердце мисс Уайкхем, безумной женщине с огромным состоянием, которая, впрочем, ничем ему не ответила. Вскоре после этого миссис Джордан умирает в Париже, едва ли не в нищете. Герцог Кумберлендский был, пожалуй, самым непопулярным человеком в Англии. Уродливой наружности, с поврежденным глазом, он отличался дурным характером, был мстителен в частной жизни, чрезвычайно реакционен в политике и впоследствии подозревался в убийстве собственного слуги и в амурных интригах чрезвычайно скандального характера. Позже он женился на прусской принцессе, но к описываемому времени детей у них еще не появилось. Герцог Суссекский немного увлекался литературой и собирал книги. Он женился на леди Августе Мюррей, от которой имел двух детей, однако их брак, согласно Акту о Королевских Браках, был признан недействительным. После смерти леди Августы он женился на леди Сесилии Баггин; она сменила имя на Андервуд, но и этот брак признали недействительным. О герцоге Кембриджском, младшем из братьев, вообще мало что известно. Жил он в Ганновере, носил белый парик, был весьма болтлив и беспокоен и женат не был.
Помимо семи сыновей Георг III имел и пять дочерей. Две из них — королева Вюртемберга и герцогиня Глочестерская — были замужем, но детей не имели. Трем незамужним принцессам — Августе, Элизабет и Софии — было уже за сорок.
III
Четвертым сыном Георга III был Эдвард, герцог Кентский. Ему было уже пятьдесят — высокий, крепкий, здоровый, с кустистыми бровями и лысой головой, он тщательно красил остатки своих волос в иссиня-черный цвет. Костюм его был всегда тщательно подогнан, и всем своим видом он демонстрировал твердость, которая вполне соответствовала его характеру. Молодость он провел в армии — на Гибралтаре, в Канаде, в Вест-Индии, — и под влиянием военной муштры он в конце концов становится сторонником строжайшей дисциплины. В 1802 году, будучи посланным на Гибралтар для восстановления порядка в мятежном гарнизоне, был отозван за чрезмерную жестокость, и на том его активная карьера закончилась. С тех пор он жил, тщательно управляя домашним хозяйством и стараясь привести в порядок свое финансовое положение: несмотря на то, что был он, как сказал один из хорошо знакомых с ним людей, «regie comme du papier a musique»[2] и имел ежегодный доход в 24000 фунтов стерлингов, он безнадежно погряз в долгах. Герцог постоянно ссорился с братьями и особенно с принцем-регентом, так что было вполне естественным, что он присоединился к политической оппозиции и оказывал поддержку партии Вигов.
Его истинные политические убеждения до сих пор вызывают споры. Часто утверждается, что он был либералом, или даже радикалом, а если верить Роберту Оуэну, то и вовсе убежденным социалистом. Его взаимоотношения с Оуэном — проницательным, доверчивым, возвышенным, упрямым, прославленным и нелепым отцом социализма и кооперации — были удивительными и своеобразными. Он рассказывал о посещении мельницы в Нью-Ланарке (и это действительно было так), где он председательствовал на одном из митингов, проводимых Оуэном. Он состоял с Оуэном в частной переписке и даже (как утверждает тот) явился после смерти из «сферы духов», дабы обнадежить последователей Оуэна на земле. «И особенно, — говорил Оуэн, — я хотел бы отметить искреннее стремление духа Его Королевского Величества, почившего герцога Кентского (недавно рассказавшего мне, что в спиритических сферах, где он в данный момент пребывает, отсутствуют какие бы то ни было титулы), поддержать не класс, не секту, не партию или какую-нибудь конкретную страну, но всю человеческую расу, показав ей ее будущее». «Общение с его духом было воистину прекрасным, — добавил Оуэн, — он сам назначал время сеансов, и ни разу его дух ни на мгновение не опоздал к назначенному часу». По темпераменту Оуэн был сангвиником. К своим последователям он причислял также и президента Джефферсона, и принца Меттерниха, и Наполеона; так что приверженность герцога Кентского его идеям до сих пор вызывает некоторые сомнения. Одно лишь несомненно: Его Королевское Величество не раз занимал у Роберта Оуэна различные суммы денег, в общей сложности до нескольких сотен фунтов, которые так никогда и не вернул.
После смерти принцессы Шарлотты важность брака герцога Кентского стала более чем очевидна. С точки зрения нации, отсутствие наследника правящей фамилии делало такой шаг просто необходимым. К тому же это было на руку и самому герцогу. Брак во исполнение долга, во имя продолжения королевской династии наверняка снискал бы признание благодарной державы. Вступив в брак, герцог Йоркский получил ежегодное содержание 25000 фунтов стерлингов. Почему бы и герцогу Кентскому не рассчитывать на аналогичную сумму? Но ситуация была не столь проста. Нужно было считаться и с герцогом Кларентийским. Он-то был старшим братом, и, если бы женился, имел бы, несомненно, больше прав. С другой стороны, если бы женился герцог Кентский, ему пришлось бы пойти на серьезные жертвы: ведь здесь была замешана леди.
Через месяц после смерти племянницы, тщательно взвесив все обстоятельства, герцог наносит визит в Брюссель, где узнает о присутствии в городе мистера Криви. Мистер Криви близко дружил с предводителями Вигов и слыл неисправимым сплетником, и герцог понял, что лучшего способа донести свои взгляды на ситуацию до политических кругов Англии ему не найти. Он явно не учел коварства мистера Криви, и ему не пришло в голову, что тот может вести дневник. В результате герцог пригласил его под каким-то малозначительным предлогом и долго с ним беседовал.
Коснувшись в беседе смерти принцессы, невероятности развода регента, бездетности герцога Йоркского и возможности брака герцога Кларентийского, герцог перешел к собственным обстоятельствам. «Если герцог Кларентийский не женится, — сказал он, — следующим наследным принцем буду я, и хотя я убежден, что должен быть постоянно готов откликнуться на любой призыв родины, лишь Богу известно, на какие жертвы мне придется пойти, если долг обяжет меня вступить в брак. Вот уже двадцать семь лет, как мы живем с мадам Лорент: мы с ней одного возраста и прошли через тернии совместной жизни, так что можете представить, мистер Криви, как больно мне будет с нею расстаться. Представьте себя на моем месте — если бы вам пришлось расстаться с миссис Криви… Что же касается мадам Лорент, я просто не представляю, что с ней станет, если мне придется вступить в брак; она и так уже чрезвычайно расстроена этими разговорами». Затем герцог рассказал, как однажды утром, через день или два после смерти принцессы, в «Морнинг Кроникл» появилась заметка, намекающая на возможность его брака. Он получил газету во время завтрака вместе с письмами и «поступил как обычно — бросил газету через стол мадам Лорент, а сам начал вскрывать и читать письма. Но не успел я и начать, как был отвлечен чрезвычайным шумом и всхлипываниями мадам Лорент. На какое-то время я даже испугался за ее жизнь; и когда, наконец, она пришла в себя, и я поинтересовался причиной этого приступа, она показала мне статью в „Морнинг Кроникл“».
Затем герцог вернулся к обсуждению сложившейся ситуации. «Мой брат герцог Кларентийский — старший из нас, и, безусловно, если захочет, имеет право на брак, и я не собираюсь ни в малейшей степени этому препятствовать. Если он желает стать королем, жениться и завести детей, бедняга, да поможет ему Бог! Пусть делает все, что хочет. Что же касается меня — я человек без амбиций, и хотел бы остаться тем, кто есть… Пасха, вы же знаете, будет в этом году очень рано — 22 марта. Если герцог Кларентийский не предпримет к тому времени никаких шагов, я должен буду под каким-либо предлогом покинуть мадам Лорент для краткого визита в Англию. А оказавшись там, я без труда проконсультируюсь со своими друзьями, что мне делать дальше. Ведь если герцог Кларентийский не предпримет к тому времени никаких попыток вступить в брак, то мой долг, несомненно, самому предпринять некоторые шаги в этом направлении». В связи с этим, сказал герцог, упоминаются два имени — принцессы Баденской и принцессы Сакс-Кобургской. Причем последняя, считал он, предпочтительней, поскольку принц Леопольд пользуется популярностью в народе. Однако прежде чем предпринимать какие-либо шаги, он собирается позаботиться о судьбе мадам Лорент. «Она из очень хорошей семьи, — воскликнул он, — и никогда не была актрисой. Я первый и единственный, кто жил с нею. Ее бескорыстие можно сравнить лишь с ее преданностью. Когда мы сошлись, я назначил ей всего 100 фунтов в год. Потом эта сумма выросла до 400 фунтов и, наконец, до 1000, но когда долги вынудили меня пожертвовать большей частью дохода, мадам Лорент настояла на снижении ее содержания до 400 фунтов в год. Если мадам Лорент придется вернуться и жить среди своих друзей, ее независимость должна быть достаточной, чтобы вызвать их уважение. Я не настаиваю на многом, но некоторое количество слуг и экипажей просто необходимо». Что же касается собственного положения, то герцог выразил надежду, что брак герцога Йоркского будет рассматриваться как прецедент. «Это, — сказал он, — был брак ради наследника, и ему было назначено содержание 25000 фунтов стерлингов, вдобавок ко всем его прочим доходам. Я согласен на те же условия и даже не потребую учесть разницу в ценности денег 1792 года и нынешних. Что же касается выплаты моих долгов, — сказал в заключение герцог, — я не считаю их столь уж большими. Напротив, я считаю, что нация в долгу передо мной». Тут ударили часы, как бы напомнив герцогу о назначенной встрече. Он поднялся, и мистер Криви вышел.
Ну кто бы оставил такой разговор в секрете? Уж конечно, не мистер Криви. Он поспешил рассказать обо всем герцогу Веллингтонскому. Тот был немало удивлен и написал подробный отчет о разговоре лорду Сефтону, который получил письмо «весьма своевременно», в момент, когда хирург прослушивал его мочевой пузырь, дабы удостовериться в наличии камня. «Видели бы вы его удивление, — написал лорд Сефтон в ответ, — когда, закончив операцию, он обнаружил, что я хохочу. Воистину, ничто так не развлекает, как королевское остроумие Эдварда. Не знаешь даже, чем восхищаться в первую очередь, — деликатностью его чувств к мадам Лорент, изысканностью отношения к герцогу Кларентийскому или его собственным бескорыстием в денежных вопросах».
Так уж получилось, что жениться решили оба брата. Герцог Кентский предпочел принцессу Сакс-Кобургскую принцессе Баденской и сочетался с ней браком 29 мая 1818 года. 11 июня герцог Кларентийский подхватил эстафету с дочерью герцога Сакс-Мейнингенского. Но их финансовые ожидания не оправдались. Хотя правительство и выступило с предложением увеличить расходы на их содержание, а также на содержание герцога Кумберлендского, Палата Общин отвергла эти предложения. Впрочем, герцога Веллингтонского это не удивило. «Ей-Богу! — воскликнул он. — Об этом можно говорить очень долго. Они — самая большая обуза на шее правительства, которую только можно вообразить. Они оскорбили — лично оскорбили — две трети английских джентльменов, так стоит ли удивляться, что те отомстили им через Палату Общин? Это была их единственная возможность, и я считаю — ей-Богу! — они имели полное право ею воспользоваться». Впрочем, со временем парламент повысил ежегодное содержание герцога Кентского на 6000 фунтов стерлингов. Дальнейшая же судьба мадам Лорент нам неизвестна.
IV
Новая герцогиня Кентская, Виктория Мария Луиза, была дочерью Френсиса, герцога Сакс-Кобург-Салфилдского, и сестрой принца Леопольда. Это был старинный род, ведущий свое происхождение от великого Дома Веттина, который с одиннадцатого века правил на границах Мейсена на Эльбе. В пятнадцатом столетии Дом был поделен между ветвями Альбертина и Эрнестина: от первой произошли принцы и короли Саксонии; вторая же, правящая в Тюрингии, разделилась, в свою очередь, еще на пять ветвей, к одной из которых и относилось Сакс-Кобургское герцогство. Герцогство это было весьма небольшим, с населением около 60000, но гордилось своей независимостью и суверенными правами. В годы наполеоновских войн славившийся экстравагантностью герцог открыл свой дом для беженцев, которые, спасаясь от французского наступления, двигались на восток через Германию. Среди беженцев оказался принц Лейнингенский, старый повеса, чьи владения на Мозеле были захвачены французами, но которому в компенсацию была пожалована территория Аморбаха в Нижней Франконии. В 1803 году он женился на принцессе Виктории, которой было в ту пору 17 лет. Три года спустя герцог Френсис разорился и умер. Борона наполеоновской армии прошлась по Сакс-Кобургу. Герцогство захватили французы, и семья герцога скатилась до нищеты, и даже голодала. В это же самое время небольшая территория Аморбаха была опустошена французскими, русскими и австрийскими армиями, маршировавшими по ней вдоль и поперек. В течение многих лет вы едва встретили бы здесь хоть одну живую корову. Не было даже травы, чтобы прокормить стаю гусей. Таково было ужасное положение семьи, которой, всего лишь через поколение, предстояло занять главенствующие позиции в половине правящих домов Европы. Наполеоновская борона воистину справилась с задачей, зерно было посеяно, и урожай наверняка удивил бы Наполеона. Принц Леопольд, брошенный на собственное попечение с пятнадцати лет, самостоятельно сделал карьеру и женился на наследнице английского престола. Принцесса Лейнингенская, сражающаяся в Аморбахе с нищетой, армейскими поборами и беспомощным мужем, обрела независимый характер и целеустремленность, которые пригодились ей в совершенно иных обстоятельствах. В 1814 году муж умирает, оставляя ей двух детей и регентство. После женитьбы брата на принцессе Шарлотте ей было предложено выйти за герцога Кентского, но она отказалась, под предлогом загруженности воспитанием детей и управлением герцогством. Однако со смертью принцессы Шарлотты обстоятельства переменились, и когда герцог Кентский снова обратился к ней с предложением, она его приняла. Ей было тридцать два — небольшого роста, крепкая, кареглазая, с темными волосами и розовыми щеками, приветливая и разговорчивая, она с царственным изяществом носила шуршащий шелк и яркий вельвет.
Она была определенно счастлива своим положением, поскольку всю свою жизнь была обречена брать на себя слишком много обязанностей. Ее второе замужество, с его туманными перспективами, на первый взгляд принесло ей только новые трудности и неудобства. Герцог, заявив, что еще слишком беден, чтобы жить в Англии, неутомимо разъезжал по Бельгии и Германии, принимая парады и инспектируя казармы, нарядившись в аккуратную военную фуражку, в то время как английские аристократы недоуменно взирали на происходящее, а герцог Веллингтонский прозвал его Капралом. «Черт возьми! — воскликнул он как-то в разговоре с мистером Криви. — Вы знаете, как его называют собственные сестры? Они зовут его Джозефом Серфейсом!»[3] В Баланс, где должен был состояться смотр и большой обед, герцогиня прибыла в сопровождении старой и безобразной фрейлины, и герцог Веллингтонский оказался в затруднительном положении. «Кому же, черт возьми, выходить с фрейлиной?» — постоянно спрашивал он и наконец пришел к решению. — «Будь я проклят, Фриментл, разыщите мэра и пусть он сам это делает». Мэр Баланса был специально вызван, и — как известно со слов мистера Криви — «выглядел весьма представительно». А несколькими днями позже, в Брюсселе, и сам мистер Криви оказался жертвою обстоятельств. Предстояло инспектировать военную школу — до завтрака. Компания собралась; всё оказалось в высшей степени удовлетворительным; но герцог Кентский так долго осматривал каждую мелочь и задавал дотошные вопросы, что мистер Криви наконец не выдержал и прошептал соседу, что он страшно голоден. Герцог Веллингтонский услышал его и аж просиял. «Настоятельно рекомендую, — сказал он, — выходя утром с королевской фамилией, и особенно с капралом, всегда предварительно завтракать». Сам он и его свита, как выяснилось, приняли эту предосторожность, и, в то время как поток королевского любопытства продолжал изливаться, герцог развлекался тем, что время от времени указывал на мистера Криви и заявлял: «Voila le monsieur qui n’a pas dejeune!»[4]
Когда герцог наконец осел в Аморбахе, годы уже давали себя знать. Усадьба была небольшой, страна бедствовала; даже путешествия ему наскучили. Набожный, герцог, однако, не был свободен от некоторых суеверий и постоянно задумывался над пророчеством цыганки с Гибралтара, которая предсказала, что его ждет много потерь и неприятностей, но умрет он счастливым, а его единственная дочь будет великой королевой.
Вскоре стало ясно, что ожидается появление ребенка, и будущий отец решает, что родиться он должен в Англии. Денег на дорогу не было, но герцог заявил: чего бы это ни стоило, его ребенок будет англичанином. Наняли карету, и герцог сам уселся на облучок. Внутри расположились герцогиня и ее четырнадцатилетняя дочь Феодора со служанками, няньками, комнатными собачками и канарейками. Так они и ехали — через Германию, через Францию: плохие дороги, дешевые гостиницы не смущали сурового путника и его спокойную беременную жену. Ла-Манш был пересечен, и они без приключений добрались до Лондона. Власти выделили им апартаменты в Кенсингтонском дворце, и здесь, 24 мая 1819 года, на свет появилась девочка.
Глава II ДЕТСТВО
I
Ребенку, появившемуся на свет в подобных обстоятельствах, едва ли уделялось много внимания. Будущая судьба его не сулила каких-либо перспектив. За два месяца до этого герцогиня Кларентийская родила дочь. Впрочем, младенец вскорости умер, но было вполне вероятным, что герцогиня снова станет матерью; и так оно и случилось. Герцогиня Кентская была молода, да и герцог был крепок, посему не исключалось скорое появление брата, который перехватил бы слабые надежды на наследство у маленькой принцессы.
Тем не менее, у герцога имелось на этот счет особое мнение: ведь было же пророчество… В любом случае он собирался окрестить девочку Элизабет, именем, приносящим счастье. Это, однако, он решил, не посоветовавшись с регентом, который, стремясь насолить брату, внезапно объявил, что лично явится на крестины, и одновременно сообщил: одним из крестных отцов будет Российский император Александр I. Когда церемония уже началась и архиепископ Кентерберийский спросил, каким именем крестить ребенка, регент ответил: «Александриной». Тут вмешался герцог и заявил, что допускается добавить еще одно имя. «Ну, конечно, — ответил регент, — Георгина?» «Или Элизабет?» — сказал герцог. Возникла пауза, во время которой архиепископ, с младенцем на руках, тревожно переводил взгляд с одного принца на другого. «Ну хорошо, — сказал наконец регент, — назовите ее в честь матери. Но Александрина должна стоять впереди». Так, к неудовольствию отца, младенца окрестили Александриной-Викторией.
У герцога были и другие поводы для недовольства. Содержание, назначенное ему Палатой Общин, ни в коей мере не решило его финансовых проблем. Члены палаты опасались, что нация не признает его заслуг. Долги продолжали расти. Долгие годы он жил на 7000 фунтов стерлингов в год, но теперь расходы удвоились. Сокращать их дальше было просто некуда; теперь уже не было ни единого слуги в пожалованных ему апартаментах, который хоть на мгновение остался бы без дела. Герцог излил свою печаль в длинном письме к Роберту Оуэну, чьи симпатии имели положительное свойство приносить практическую пользу. «Могу откровенно заявить, — писал он, — что, рассмотрев предмет со всех возможных сторон, я пришел к выводу, что если я собираюсь и дальше жить в Англии, даже так скромно, как сейчас, без роскоши и без представлений, то менее чем удвоение этих семи тысяч фунтов мне не поможет, и уменьшать тут уже некуда». Совершенно ясно, что он вынужден продать свой дом за 51300 фунтов, а если этого сделать не удастся, ему придется переехать на Континент. «Если моя служба полезна отечеству, то те, кто обладает властью, обязаны подтвердить обоснованность понесенных мною затрат и тех лишений, которые я испытал во время исполнения своего профессионального долга в Колониях. Если же это недостижимо, то я сочту это явным доказательством непризнания моих заслуг, и в этом случае я не вижу препятствий, в должное время, вернуться за границу, как только мы с герцогиней выполним свои обязанности по установлению английского происхождения моего ребенка и вскармливанию его на земле Старой Англии и, если позволит Провидение, то и дальнейшему увеличению нашей семьи».
Тем временем он решил провести зиму в Сидмуте, «поскольку в эти месяцы года, столь неприятные в Лондоне, — сказал он Оуэну, — герцогине будут полезны теплые морские ванны, а ребенку — морской воздух Девонширского побережья». В декабре состоялся переезд. С наступлением Нового года герцог вспомнил еще одно пророчество. Гадалка предсказала ему, что в 1820 году умрут два члена королевской семьи. Кто же это будет? Он долго рассматривал все варианты: король, совершенно ясно, долго не протянет; да и герцогиня Йоркская смертельно больна. Вероятно, это будут король и герцогиня Йоркская; или, может быть, король и герцог Йоркский; или король и регент. Сам-то он был одним из самых здоровых людей Англии. «Мои братья, — заявил он, — не так сильны, как я. Я веду размеренную жизнь и всех их переживу. Корона достанется мне и моим детям». Потом он вышел на прогулку и промочил ноги, а вернувшись домой, поленился сменить чулки. В результате простудился, началось воспаление легких, и 22 января он уже умирал. По странному стечению обстоятельств, в доме присутствовал молодой доктор Стокмар, двумя годами ранее стоявший у смертного одра принцессы Шарлотты, а теперь наблюдающий агонию герцога Кентского. По совету Стокмара второпях было составлено завещание. Все земное состояние герцога было, скорее, со знаком минус, но важно было, чтобы опекунство над неразумным пока ребенком, чья судьба теперь столь странным образом изменилась, было вверено герцогине. Герцогу едва хватило сил понять документ и подписать его. Спросив, достаточно ли четко получилась подпись, он потерял сознание и на следующее утро испустил дух! Шестью днями позже сбылась вторая половина цыганского пророчества. Долгая, несчастная и бесславная жизнь Георга Третьего, короля Англии, прервалась.
II
Дела в Сидмуте оказались столь запутанными, что герцогиня не смогла изыскать средств для возвращения в Лондон. На помощь поспешил принц Леопольд и лично, медленными и горькими этапами, сопроводил сестру со всей ее семьей в Кенсингтон. Одетой во все черное овдовевшей леди потребовалась вся ее воля, чтобы это выдержать. Теперь ее перспективы стали еще туманнее, чем прежде. Она имела собственный ежегодный доход в 6000 фунтов стерлингов, но долги мужа возвышались перед нею подобно горе. Вскоре она узнала, что герцогиня Кларентийская снова ждет ребенка. На что еще она могла надеяться в Англии? Зачем ей надо было оставаться в чужой стране, среди незнакомцев, на языке которых она не говорила и чьих традиций не понимала? Конечно, лучше было вернуться в Аморбах и здесь, среди своих, вдали от суеты воспитывать дочь. Но она была неисправимой оптимисткой. Всю жизнь она провела в борьбе, и теперь не собиралась сдаваться, к тому же она просто обожала свою малышку. «C’est mon bоnheur, mes delices, mon existence»[5], — заявила она; крошка должна быть воспитана, как английская принцесса, во что бы то ни стало. Принц Леопольд выступил с благородным предложением повысить содержание до 3000 фунтов стерлингов в год, и герцогиня осталась в Кенсингтоне.
Девочка была чрезвычайно упитанной и поразительно походила на своего дедушку. «C’est l’image du feu Roi!»[6] — восклицала герцогиня. «C’est le Roi Georges en jupons»[7], — вторили окружающие леди, когда маленькое создание с трудом ковыляло от одной из них к другой.
Прошло не так уж много времени, и мир начал проявлять легкий интерес к происходящему в Кенсингтоне. Когда в 1821 году вторая дочь герцогини Кларентийской, принцесса Элизабет, умерла, не прожив и трех месяцев, интерес еще более возрос. Казалось, вокруг королевской колыбели незримо пришли в движение могучие силы и неистовые противоречия. Это было время враждующих фракций и злости, жестоких репрессий и глубокого недовольства. Мощное движение, долго сдерживаемое неблагоприятными обстоятельствами, распространилось теперь по всей стране. Повсюду бурлили новые страсти и новые желания; точнее, старые страсти и старые желания расцвели с новой силой: любовь к свободе, ненависть к несправедливости, надежда на будущее. Правители все еще гордо восседали на тронах, одаривая своей древней тиранией; но во тьме рождалась буря, и уже были видны отблески первых молний. Но даже величайшие силы приводятся в движение слабыми человеческими существами; и в течение многих лет казалось, что все великие идеалы английского либерализма зависят от жизни маленькой девочки в Кенсингтоне. Она одна стояла между страной и своим ужасным дядей, герцогом Кумберлендским, отвратительным воплощением реакции. Неизбежно герцогиня Кентская примкнула к партии своего мужа. Вокруг нее стали собираться предводители Вигов и агитаторы радикалов. Она была близка с самоуверенным лордом Дурхемом и была на дружеской ноге с самим О’Коннелом. Она приняла у себя Уильберфорса — правда, во избежание кривотолков не предложила ему присесть. Она публично заявила, что верит в «освобождение народа». Не вызывало сомнений, что молодая принцесса будет воспитываться соответствующим образом, однако позади трона затаился, выжидая, коварный герцог Кумберлендский. Брухем, заглядывая в будущее с присущим ему цинизмом, предвидел самые отвратительные последствия. «Никогда я так не молился за принцессу, как сейчас», — написал он, узнав о болезни Георга IV. «Если он уйдет, то вместе с ним уйдут и все неприятности этих негодяев [министров от партии Тори], и в обмен на его жизнь они получат своего собственного Фреда I [герцога Йоркского]. Впрочем, он [Фред I] тоже долго не протянет; у этого принца Блекгардского, „Брата Уильяма“, нелады со здоровьем, так что мы естественным образом будем захвачены королем Эрнстом I или регентом Эрнстом [герцогом Кумберлендским]». Такие мысли были вполне естественны для Брухема; в условиях всеобщего возбуждения они постоянно всплывали на поверхность; и уже за год до ее вступления на престол радикальные газеты были полны предположений, что против принцессы Виктории строит козни ее ужасный дядя.
Однако эхо этих конфликтов и дурных предсказаний не достигало маленькой Дрины — так ее называли в кругу семьи, — и она продолжала играть с куклами, носилась по коридорам или каталась на ослике, подаренном ей Йоркским дядей, по аллеям Кенсингтонского сада. И няньки, и фрейлины, и сестра Феодора просто обожали светловолосую, голубоглазую девочку, и в течение нескольких лет ей ничто не угрожало, несмотря на утверждения матери, что ее портят чрезмерной заботой. Временами она могла страшно рассердиться, топала ножкой и не считалась ни с кем; несмотря ни на какие уговоры, она не будет учить буквы — нет, не будет, потом она раскаивалась, плакала, но буквы так и оставались невыученными. Когда ей исполнилось пять, на сцене появилась фройлен Лейзен, и наступили перемены. Этой леди, дочери ганноверского священника и бывшей гувернантке принцессы Феодоры, очень скоро удалось изменить характер своей подопечной. В начале, впрочем, она была напугана вспышками ярости маленькой принцессы; ни разу в жизни, по ее словам, она не встречала столь капризного и непослушного ребенка. Но потом она заметила другое: девочка была чрезвычайно правдивой; какие бы наказания ей ни грозили, она никогда не лгала. Будучи весьма строгой, новая гувернантка, однако, понимала: никакие наказания не помогут, если ей не удастся завоевать сердце маленькой Дрины. И когда это удалось, все трудности остались позади. Дрина с удовольствием выучила алфавит и многое другое. Баронесса де Спат научила ее делать картонные коробочки и украшать их мишурой и нарисованными цветами, мать учила ее богословию. Каждое воскресное утро девочку можно было видеть сидящей на церковной скамье и с неподдельным вниманием слушающей бесконечную проповедь священника, ибо днем ей предстояло пересказать услышанное. Герцогиня была уверена, что ее дочь с малых лет должна самым достойным образом готовиться к своему будущему высокому положению. Ее немецкий рационализм не выдерживал откровенной беззаботности, царившей в Карлтон Хаусе. Дрина ни на миг не должна забывать о таких добродетелях, как простота, размеренность, пристойность и преданность. Впрочем, маленькая девочка не так уж и нуждалась в этих уроках, поскольку от природы была простой и собранной, была набожной и обладала острым чувством благопристойности. Она прекрасно осознавала тонкие особенности своего положения. Когда в Кенсингтонский дворец была привезена своей бабушкой шестилетняя леди Джейн Эллис, ей разрешили играть с принцессой Викторией, которая сама была того же возраста. Юная посетительница, не знакомая с этикетом, принялась раскладывать игрушки по полу и делала это слишком фамильярно. «Оставь их, — тут же сказала принцесса, — они мои; и я могу называть тебя Джейн, но ты не должна звать меня Викторией». Чаще принцесса играла с Викторой, дочерью сэра Джона Конроя, мажордома герцогини. Девочки просто обожали друг друга и часто гуляли в Кенсингтонском саду, взявшись за руки. Но маленькая Дрина прекрасно понимала, кого из них сопровождает, держась на почтительном расстоянии, громадный лакей в алой ливрее.
Добросердечная и чуткая, она любила свою дорогую Лейзен, и свою дорогую Феодору, и свою дорогую Виктору, и свою дорогую мадам де Спат. И свою дорогую мамочку, конечно, она тоже любила; это было ее обязанностью; и все же — она не могла объяснить почему — счастливее всего она чувствовала себя с дядей Леопольдом в Клермонте. Там старая миссис Луиза, которая много лет назад присматривала за ее кузиной Шарлоттой, баловала ее от всего сердца; да и сам дядя был к ней до удивления добр, разговаривая с ней вежливо и серьезно, как со взрослой. Они с Феодорой неизменно рыдали, когда краткосрочный визит заканчивался и им приходилось возвращаться к заполненной скучными обязанностями и навязчивыми воспитателями кенсингтонской жизни. Но иногда, если дела задерживали мать дома, ей позволялось выехать на прогулку с ее дорогой Феодорой и ее дорогой Лейзен, и тогда она могла говорить все что хочется, смотреть куда хочется, и ей это очень нравилось.
Визиты в Клермонт были достаточно частыми, но один из них, нанесенный по особому случаю, запомнился надолго. Когда ей было семь, король пригласил ее с матерью в Виндзор. Георг IV, обрушивший весь свой скверный характер на невестку и ее семью, наконец, устал от гнева, и решил сменить его на снисходительную милость. Старая развалина, подагрик в парике, громадный и помпезно одетый, со стоящей рядом в многочисленных украшениях фавориткой и окруженный свитой, изволил принять крохотное создание, которому предстояло однажды появиться в этих же залах, но уже совершенно в ином статусе. «Подай мне свою маленькую лапку», — сказал он, и два поколения соприкоснулись. На следующее утро, проезжая в фаэтоне с герцогиней Глочестерской, он встретил в парке герцогиню Кентскую с ребенком. «Посадите ее сюда», — приказал он, что, к ужасу матери и восторгу дочери, было тут же исполнено. И они помчались к. Вирджинскому пруду, где плавала громадная баржа, с которой удили рыбу лорды и леди, и еще одна баржа с оркестром. Король, нежно взглянув на Феодору, похвалил ее манеры и затем обратился к своей собственной маленькой племяннице: «Какая у тебя любимая песня? Сейчас оркестр ее сыграет». «Боже, храни Короля», — последовал мгновенный ответ. Эти слова часто приводят как пример врожденной тактичности, которой принцесса славилась впоследствии. Однако она была чрезвычайно правдивым ребенком и, вероятно, действительно любила эту песню.
III
Герцог Йоркский, нашедший некоторое утешение после смерти жены в симпатиях герцогини Рутлендской, умер в 1827 году, оставив после себя недостроенную громаду Стаффордского дома и 200000 фунтов долгов. Тремя годами позже ушел и Георг IV, и правление перешло к герцогу Кларентийскому. Новая королева, теперь это было очевидно, ни при каких обстоятельствах уже не могла стать матерью, поэтому парламент признал принцессу Викторию предполагаемой наследницей Короны и герцогине Кентской, годовое содержание которой было удвоено пять лет назад, выделили дополнительно 10000 фунтов на содержание принцессы. Кроме того, ее назначили регентшей на случай смерти короля до совершеннолетия ее дочери. В это же время начались великие потрясения государственной системы. Власть Тори, господствовавших в Англии более сорока лет, внезапно начала ослабевать. В развернувшейся вслед за этим неистовой борьбе какое-то время даже казалось, что могут быть разрушены вековые традиции, что слепое упорство реакционеров и решительная ярость их противников не кончатся ничем иным, как революцией. Но, в конце концов, удалось прийти к компромиссу: был принят Закон о реформе. Центр тяжести конституции сместился в сторону средних классов, к власти пришли Виги, и состав правительства приобрел либеральный оттенок. В результате этих перемен изменилось и положение герцогини с дочерью. Имея покровительство оппозиционной группы, они пользовались поддержкой официального большинства нации. С этого времени принцесса Виктория считалась живым символом победы средних классов.
Герцог Кумберлендский, напротив, утратил былую популярность: Закон о реформе укоротил его права. Он стал почти безвредным, хотя и оставался по-прежнему безобразным. Ужасный дядя — теперь уже человек из прошлого.
Собственный либерализм герцогини не был слишком глубоким. Она непринужденно двинулась по стопам мужа, с убеждением повторяя слова, сказанные умными друзьями и своим мудрым братом Леопольдом. Сама она не претендовала на мудрость. Она очень многого не понимала в Законе о бедных, и в работорговле, и в политической экономии, но надеялась, что исполняет свой долг, и надеялась — вполне искренне, — что то же можно будет сказать и о Виктории. В вопросах образования она опиралась на концепции доктора Арнольда, чьи взгляды только начали проникать в общество. Первой и основной целью доктора Арнольда было сделать своих учеников «в высочайшем и истинном смысле этого слова христианскими джентльменами», затем следовало интеллектуальное совершенствование. Герцогиня была убеждена, что основная цель ее жизни — вырастить из дочери истинную христианскую королеву. На достижение этой цели она и направила всю свою энергию, и по мере развития дочери с удовольствием замечала, что усилия не были потрачены впустую. Когда принцессе исполнилось одиннадцать, герцогиня пожелала, чтобы епископы Лондонский и Линкольнский проэкзаменовали ее и доложили о достигнутых ею успехах. «Я чувствую, что пришло время, — объясняла герцогиня в письме, явно написанном ее собственной рукой, — проверить все, что сделано, и если обнаружится, что что-то сделано по ошибочному суждению, то это можно было бы исправить. Затем следует обсудить и при необходимости пересмотреть планы будущего образования… Я почти всегда лично наблюдаю за каждым уроком, и, если фрейлина принцессы оказывается знающей, она помогает Ей готовить уроки для разных учителей, и я намерена действовать в такой манере, как будто я сама Ее гувернантка. По достижении соответствующего возраста она начала вместе со мной регулярно посещать Церковную Службу, и я совершенно убеждена в Ее искренней религиозности, и что религия производит на нее столь глубокое моральное воздействие, что она значительно меньше подвержена ошибкам и может быть охарактеризована, как способный к рассуждениям ребенок». «Основная черта Ее характера, — добавила герцогиня, — это сила интеллекта, способного с легкостью воспринимать информацию и с необычайной готовностью приходить к весьма точному и справедливому решению по любому заданному Ей вопросу. Ее приверженность правде столь замечательна, что, я чувствую, этот бастион не падет ни при каких обстоятельствах». Епископы прибыли во дворец, и результаты экзамена оправдали все ожидания. «Отвечая на великое множество предложенных ей вопросов, — доложили они, — принцесса показала точное знание наиболее важных частей Священного Писания и основных истин и доктрин Христианской Религии в согласии с учением Английской Церкви, а также знакомство с Хронологией и основными событиями Английской Истории, превосходное для столь юной особы. На вопросы по Географии, использованию Глобуса, Арифметике и Латинской Грамматике, ответы принцессы были столь же удовлетворительными». Они сочли, что составленный герцогиней план обучения не требует каких-либо улучшений, и архиепископ Кентерберийский, участвовавший в обсуждении, пришел к такому же удовлетворительному заключению.
Однако предстояло сделать еще один важный шаг. До сих пор, как объяснила герцогиня епископам, принцесса находилась в неведении относительно ее предполагаемого государственного положения. «Она знает, что монарх должен жить для других, и знакома с его обязанностями, так что, когда Ее невинный разум осознает ожидающую Ее судьбу, Она примет Ее с полным осознанием возлагаемой на нее ответственности, и следует надеяться, что прочность Ее принципов не будет поколеблена высотой ее будущего положения». Было решено, что в следующем году принцесса будет просвещена по этому вопросу. Затем последовала хорошо известная сцена: урок истории, заранее вложенное в книгу гувернанткой генеалогическое древо королей Англии, удивление принцессы, ее расспросы и, наконец, осознание ею фактов. Когда девочка, наконец, все поняла, она помолчала немного и затем сказала: «Я буду хорошей». Эти слова представляли собой нечто большее, чем обычное заявление, нечто большее, чем выражение навязанного желания; они, с их краткостью и эмоциональностью, их эгоизмом и скромностью, были естественным итогом главенствующих принципов жизни. «Я много плакала, узнав об этом», — призналась Ее Величество много лет спустя. Несомненно, в присутствии других, даже ее дорогой Лейзен, девочка себя сдерживала, а потом забивалась в какой-нибудь уголок, подальше от материнских глаз, и облегчала непривычно волнующееся сердце, прикрывшись носовым платком.
Но избежать материнских глаз было не так уж просто. Ни утром, ни вечером, ни днем, ни ночью нельзя было укрыться от материнского взора. Ребенок вырос в девочку, девочка — в девушку, но по-прежнему она спала в материнской спальне, и по-прежнему у нее не было места, где она могла бы побыть или поработать в одиночестве. За каждым ее шагом неусыпно наблюдали: до самой коронации она никогда не спускалась с лестницы, чтобы при этом кто-нибудь не держал ее за руку. В доме царили простота и порядок. Часы, дни и годы протекали с медленной размеренностью. Куклы — бесчисленные куклы, каждая безукоризненно одета и имя каждой пунктуально занесено в каталог, — ушли и уступили место музыке и танцам. Пришел Таглиони, дабы придать ее фигуре грацию и осанку, и Лабраче, дабы развить ее высокий сопрано на примере собственного глубокого баса. Официально назначенный преподавателем декан Честерский продолжал свои бесконечные уроки Священного Писания, тогда как герцогиня Нортамберлендская, официальная гувернантка, с важностью присутствовала на каждом уроке. Несомненно, особых успехов в свои школьные годы принцесса добилась в языкознании. В первую очередь она, естественно, изучила немецкий, но вскоре последовали английский и французский, так что фактически она свободно владела всеми тремя, хотя познания в английской грамматике остались несколько неполными. В это же время она освоила разговорный итальянский и бегло ознакомилась с латынью, Тем не менее читала она сравнительно мало. Это занятие ей не нравилось, отчасти, вероятно, потому, что предлагаемые ей книги были либо очень скучными проповедями, либо стихами, которые она не вполне понимала. Романы были под строгим запретом. Лорд Дурхем уговорил мать дать ей что-нибудь из рассказов мисс Мартинью, иллюстрирующих истины политической экономии, и они пришлись ей по душе; но вызывало опасения, что удовольствие ей доставил сам рассказ, и в действительности она так и не поняла теорию товарно-денежных отношений или природу ренты.
Ей не повезло только в том, что в годы отрочества она была окружена чисто женским обществом. Не было ни отца, ни братьев, которые могли бы нарушить мягкую монотонность ежедневной размеренности — импульсивностью, некой даже грубостью, беззаботным смехом и воздухом свободы внешнего мира. Никогда принцессу не звали громким раскатистым басом; никогда она не ощущала своей нежной щекой прикосновения грубой щетины; никогда не взбиралась на стены с мальчиком. Визиты в Клермонт — эти маленькие счастливые погружения в мужское общество — прекратились, когда ей было одиннадцать и принц Леопольд покинул Англию, дабы стать королем Бельгии. Она все еще любила его. Он все еще был «моим вторым отцом или даже первым, ведь он действительно мне как отец, которого у меня не было». Но теперь его отеческая любовь ощущалась слабее и через холодный поток писем. В конце концов женские обязанности, женская элегантность, увлеченность, тонкость полностью поглотили ее, и ее плотно закутанной души едва ли достигали юмор и фантазия — эти два великих источника, без которых не может обойтись истинная жизнь. Настоящим центром мира принцессы была баронесса Лейзен — Георг IV перед смертью пожаловал ей этот титул Ганноверского дворянства. После замужества Феодоры и отъезда дяди Леопольда в Бельгию баронесса осталась вне конкуренции. Принцесса отдавала матери должное уважение, но сердце ее принадлежало Лейзен. Разговорчивая и сообразительная дочь ганноверского пастора, отдав всю привязанность своей царственной воспитаннице, получила в награду бесконечное доверие и страстное обожание. Девочка готова была броситься в огонь за своей «драгоценной Лейзен». Она заявила, что «лучшего и преданнейшего друга» у нее не было с самого рождения. На каждой странице дневника, который принцесса начала вести в тринадцать лет и куда она ежедневно заносила все свои успехи и радости, можно найти следы баронессы и ее всепроникающего влияния. Юное создание, взирающее на нас со страниц дневника, самораскрывающееся с искренней чистотой, откровенностью, простотой, чуткостью и религиозной решимостью, само вполне могло быть дочерью немецкого пастора. Предметы радости, обожания и восхищения она неизменно выделяла подчеркиванием и восклицательными знаками. «Прогулка была очаровательна. Почти все время ехали рысью. Милая маленькая Рози держалась великолепно! Домой вернулись в четверть первого… Без двадцати семь мы выехали в оперу… Вышел Рубини и спел арию из „Анны Булены“ просто великолепно. Домой вернулись в полдвенадцатого». В ее комментариях прочитанного явственно чувствуется влияние баронессы. Как-то раз, по ошибке, ей позволили взять томик воспоминаний Фанни Кембл. «Весьма грубая и странная книга. Судя по стилю, писательница очень груба и не слишком хорошо воспитана, поскольку в книге так много вульгарностей. Очень жаль, что женщина, наделенная таким талантом, как миссис Батлер, не обратила на это внимания и опубликовала книгу, в которой так много ерунды и бессмыслицы, что это может только повредить ее репутации. Я не ложилась до двадцати минут десятого». Письма мадам де Севин, которые баронесса читала вслух, пришлись ей больше по вкусу: «Сколько в ее стиле подлинной элегантности и естественности! Сколько в ней наивности, ума и очарования». Но наивысшее восхищение она приберегла для книги епископа Честерского «Исследование Евангелия от св. Матфея». «Это очень хорошая книга. Как раз, как я люблю. Очень простая и понятная и полна правды и доброты. Она совершенно не похожа на эти заумные книги, в которых спотыкаешься на каждом абзаце. Лейзен дала ее мне в воскресенье во время причастия». За несколько недель до этого состоялась ее конфирмация, и вот как она описала это событие: «Я чувствовала, что конфирмация — это одно из самых торжественных и важных событий моей жизни, и, я уверена, она окажет просветляющее воздействие на мой разум. Я глубоко раскаялась во всем дурном, что когда-либо совершала, и поверила, что Господь Всемогущий укрепит мое сердце и разум, и я оставлю позади все плохое и последую лишь достойному и правильному. Я поняла, что непременно должна стать истинной Христианкой, и должна утешать мою дорогую Маму во всех ее печалях, испытаниях и заботах, и быть прилежной и любящей дочерью. Также я должна слушаться дорогую Лейзен, которая столько для меня сделала. Я была одета в белое кружевное платье и белый креповый капор с венком белых роз. Я приехала в кабриолете с Мамой, а остальные ехали за нами в другой карете». Читая дневник, кажется, что держишь в руке маленький и гладкий кусочек хрусталя, без единого помутнения, блесток и столь прозрачный, что виден он насквозь.
И все же для проницательного взгляда чистота не может быть абсолютной. Дотошный исследователь способен и в нетронутой почве отыскать первые слабые признаки нежданной жилы. В том монастырском существовании, которое они вели, визиты были будоражащими событиями, а поскольку у герцогини было немало родственников, случались они не так уж редко. Дядюшки и тетушки часто заезжали из Германии, да и кузены тоже. Когда принцессе было четырнадцать, она обрадовалась приезду двух мальчиков из Вюртемберга, принцам Александру и Эрнсту, сыновьям сестры ее матери и правящего герцога. «Оба они чрезвычайно высоки, — писала она, — Александр очень симпатичен, а у Эрнста очень доброе лицо. Они оба чрезвычайно дружелюбны». Их отъезд наполнил ее сердце сожалением. «Мы видели, как они садятся в баржу, и потом некоторое время наблюдали с берега, как они уплывают. Они были так дружелюбны, и так приятно было их принимать. Они всегда были довольны, всегда в хорошем настроении. Александр всегда заботился обо мне, когда мы катались на лодке, и всегда ехал рядом, когда мы ездили верхом; да и Эрнст тоже». Спустя два года приехали другие два кузена, принцы Фердинанд и Августус. «Дорогой Фердинанд, — писала принцесса, — вызывал всеобщее восхищение в любой компании… Он такой непосредственный, всегда держится с достоинством. Они оба такие милые и очаровательные. Августус тоже очень дружелюбен, и к тому же весьма неглуп». Она так и не смогла решить, кто же из них симпатичнее. Но вскоре после этого приехали еще два кузена, которые тут же затмили всех остальных. Это были принцы Эрнест и Альберт, сыновья старшего брата ее матери, герцога Сакс-Кобургского. На этот раз она описывает принцев с большими подробностями. «Эрнест, — отмечала она, — так же высок, как и Фердинанд с Августусом; у него темные волосы и красивые темные глаза и брови, но рот и нос не слишком хороши. Лицо у него доброе, честное и интеллигентное, и фигура очень хороша. Альберт того же роста, что и Эрнест, но крепче, и очень красив. Цвет волос у него — почти, как у меня, большие голубые глаза, прекрасный нос и очень милый рот с великолепными зубами, но очарование его лица — в его выражении, которое просто восхитительно; c’est a la fois[8] полно доброты и симпатии и очень умно и интеллигентно». «Оба кузена, — добавила она, — добры и хороши, и значительно опытнее Августуса. Они прекрасно говорят по-английски, и с ними я тоже говорю на этом языке. 21 июня Эрнесту исполнится 18 лет, а Альберту 26 августа будет 17. Дорогой дядя Эрнест подарил мне очаровательного лори. Он такой смирный, что его можно держать на руках и даже положить палец ему в клюв, или вообще делать с ним что хочешь, и он даже не кусается. Он больше маминого серого попугая». Чуть далее: «Я села между моими дорогими кузенами на софу, и мы рассматривали рисунки. Оба они прекрасно рисуют, особенно Альберт, и оба жить не могут без музыки. Они вообще любят все время чем-то заниматься, я думаю, любой может брать с них пример». Когда, после трехнедельного пребывания, пришло время юношам и их отцам возвращаться в Германию, расставание получилось печальным. «Это был наш последний счастливейший завтрак с моим дорогим дядей и моими самыми любимыми кузенами, которых я так сильно люблю. Они самые лучшие кузены в мире. Как бы я ни любила Фердинанда и Августуса, Эрнеста и Альберта я люблю больше, о, значительно больше… Они оба очень образованны и очень умны, умны от природы, особенно Альберт, который наиболее ярок, и они очень любят обсуждать серьезные и поучительные вещи и при этом остаются очень, очень веселыми, радостными и счастливыми, как и подобает юношам. Альберт всегда любит пошутить и очень остроумно отвечает за завтраком и вообще всегда. Он любит играть с Дешем и гладить его, так забавно… Милый Альберт играл на рояле, когда я спустилась. В 11 дорогой дядя, мои обожаемые кузены и Чарльз покинули нас в сопровождении графа Колората. Я с великой теплотой обняла моих милых кузенов и моего дорогого дядю. Я плакала очень горько, очень горько». Обоим принцам достались ее восторг и курсивы; но совершенно очевидно, кому она отдавала тайное предпочтение. «Особенно Альберт!» Ей было всего семнадцать, и на нее оказали неизгладимое впечатление очарование, доброта и совершенство этого юноши, его большие голубые глаза, прекрасный нос и милый рот с великолепными зубами.
IV
Король Уильям терпеть не мог свою невестку, и герцогиня отвечала ему полной взаимностью. Без достаточного такта и терпимости их взаимное положение просто не могло не породить неприязнь, но герцогиня никогда не отличалась тактичностью, а уж в характере Его Величества терпимости не было и в помине. Вспыльчивый скандальный старик, с размашистыми жестами, выпученными вращающимися глазами и головой, подобной ананасу, — внезапное восхождение на трон в пятидесятишестилетнем возрасте почти свело его с ума. Его необузданная природная энергичность полностью возобладала над остальными качествами. Он постоянно совершал какие-то нелепые поступки в самой экстравагантной манере, сея вокруг себя удивление и ужас и ни на секунду не замолкая. Его язык был определенно ганноверским, с его повторениями и словечками-паразитами: «Это совсем не то! Это совсем не то!» — так и гремело, заглушая все вокруг. Его речи, произносимые в самые неподходящие моменты и заполненные смесью тех фантазий и недовольств, которым случилось в этот момент ударить ему в голову, вызывали у министров оцепенение. Люди говорили, что он на четверть негодяй и на три четверти фигляр, но те, кто знали его лучше, не могли его не любить — при правильном подходе он был достаточно разумен и по-настоящему добродушен и чистосердечен. Но, подойдя к нему не с той стороны, вы наталкивались на ураган, что и испытала на себе герцогиня Кентская.
Она не представляла, как с ним обращаться — никак не могла его понять. Озабоченная своим собственным положением, своими обязанностями, ответственностью за свою дочь, она не желала уделять внимание едкой подозрительности вздорного старика с сомнительной репутацией. Она была матерью наследницы Английского престола; он должен признать этот факт, поднять ее на должную высоту и поставить выше вдовствующей принцессы Уэльской, увеличив ежегодное содержание из своего кошелька. Ей не приходило в голову, что такие претензии могут раздражать короля, не имеющего собственного законного наследника и еще не полностью оставившего надежду на его появление. Она упорно продолжала действовать в выбранном направлении. Ее личным советником был сэр Джон Конрой, самовлюбленный ирландец со странными суждениями. Он рекомендовал отправить Викторию попутешествовать по Англии, и с этой целью было организовано несколько поездок — в западную часть, центральную и в Уэльс, — которые проводились летом в течение нескольких лет. Задумка была отличная, но исполнение оказалось неудачным. Разрекламированные прессой путешествия привлекли толпы энтузиастов, а сопровождающие их официальные приемы придали им дух королевской церемонии. Преданные горожане вручали адреса, растроганная герцогиня, необъятная от украшающих ее перьев и почти закрывающая собой маленькую принцессу, громко читала с немецким акцентом трогательные ответы, заготовленные сэром Джоном, который в своей странности и энергичности, казалось, объединил обязанности мажордома и премьер-министра. Естественно, король аж потемнел, читая виндзорскую газету. «Эта женщина невыносима!» — воскликнул он. Бедная королева Аделаида, хоть и обескураженная, но не потерявшая дружелюбия, пыталась сгладить конфликт. Она уходила от неприятной темы, писала Виктории очень добрые письма, но все было напрасно. Поступили сведения, что герцогиня Кентская, приплыв в Солент, настояла на том, чтобы прибытие ее яхты встречалось королевским салютом всеми военными во всех фортах. Король заявил, что это представление пора остановить. Он провел совещание с премьером и первым лордом адмиралтейства, после чего они послали герцогине частное письмо, в котором просили ее удержаться от такого явного выражения своих прав. Но она к этому не прислушалась; сэр Джон Конрой был непреклонен. «Как личный советник Ее Королевского Величества, — заявил он, — я не могу рекомендовать ей такое поведение». Впоследствии король, в состоянии сильнейшего возбуждения, выпустил специальный приказ, запрещающий встречать королевским салютом любые корабли, за исключением тех, на борту которых находится правящий монарх или его свита.
Пока король Уильям пререкался со своими министрами-вигами, ситуация еще более усугублялась, ибо теперь герцогиня, ко всем своим прочим недостаткам, становилась еще и политическим союзником его противников. В 1836 году он попытался подготовить почву для обручения принцессы Виктории с одним из сыновей принца Оранского и одновременно попытался всеми средствами помешать визиту молодых кобургских принцев в Кенсингтон. Обе попытки закончились неудачей. Единственным результатом его усилий был гнев короля Бельгии, который, оставив на мгновение королевскую сдержанность, написал по этому поводу возмущенное письмо своей племяннице. «Я крайне удивлен, — писал он, — поведением вашего старого дядюшки короля. Это приглашение принца Оранского с сыновьями, эти попытки принуждения весьма странны… Не далее как вчера я получил полуофициальное послание из Англии, намекающее, что было бы крайне желательно, чтобы ваши родственники в этом году удержались от визита — qu’en dites-vous?[9] Значит, родственники королевы и короля до Бог знает какого колена могут ходить стаями и править страной, тогда как вашим родственникам запрещено здесь даже появляться, и это при том, что, как вам известно, все ваши родственники всегда были очень обязательны и добры к королю. Воистину, я никогда не видел и не слышал ничего подобного, и надеюсь, это несколько поднимет ваш дух. Теперь, когда даже в Британских колониях искоренили рабство, я не понимаю, почему только вы и ваши родственники должны находиться в Англии на положении белых рабов, ведь Двор вас даже не купил, по крайней мере, мне не известно о каких-либо затратах или о том, чтобы король потратил хотя бы шестипенсовик на ваше содержание… О, принципиальность и политическая или другая честность, где бы вас отыскать!»
Вскоре после этого король Леопольд лично прибыл в Англию и был принят столь же холодно в Виндзоре, сколь тепло в Кенсингтоне. «Слушать рассуждения дорогого Дяди, — писала принцесса в дневнике, — все равно, что читать поучительную книгу. Его слова очень умны и понятны. По всеобщему признанию, он один из лучших современных политиков. О политике он говорит вежливо и в то же время твердо и беспристрастно». Однако другой дядя ни в коей мере не разделял ее восхищения. Он не мог, как он сказал, выносить этого водохлёба; ведь король Леопольд совершенно не пил вина. «Что это вы пьете, сэр?» — спросил он как-то за обедом. «Воду, сэр». — «Черт возьми, сэр! — последовал ответ. — Почему вы не пьете вина? Никому и никогда не позволяется пить воду за моим столом».
Было совершенно ясно, что вот-вот произойдет большой взрыв. И жаркими августовскими днями это и случилось. Герцогиня и принцесса приехали в Виндзор на бал по случаю дня рождения короля, а сам король, который провел весь день в Лондоне, занимаясь отсрочкой заседания парламента, нанес в их отсутствие визит в Кенсингтонский дворец. Там он обнаружил, что герцогиня только что заняла для себя, вопреки его распоряжениям, апартаменты из семнадцати комнат. Он чрезвычайно рассердился и, вернувшись в Виндзор и тепло поприветствовав принцессу, публично упрекнул герцогиню в содеянном. Но это было ничто в сравнении с тем, что последовало дальше. На следующий день состоялся банкет, на котором присутствовали сотни гостей. Герцогиня Кентская села по правую руку от короля, а принцесса Виктория напротив. В конце обеда, в ответ на тост за здоровье короля, он поднялся и в долгой и страстной речи излил чашу своего гнева на герцогиню. Она, заявил король, оскорбляет его — грубо и постоянно. Она не допускает к нему принцессу, причем делает это в совершенно недопустимой манере. Она окружила себя злобными советчиками и совершенно не способна действовать в соответствии с требованиями своего положения. Он не может этого больше выносить, и он покажет ей, кто здесь король. Он требует к себе должного уважения. Отныне принцесса должна участвовать во всех без исключения дворцовых мероприятиях. И он надеется, что Господь продлит его жизнь еще на шесть месяцев, что позволит избежать отвратительного регентства, и корона непосредственно перейдет к предполагаемой наследнице, вместо того, чтобы попасть в руки той, «которая сидит рядом» и на чье поведение и способности полагаться не приходится. Казалось, что оскорблениям не будет конца. Лицо королевы приняло пунцовый оттенок, принцесса расплакалась, а сотни гостей сидели в оцепенении. Не произнеся ни слова, герцогиня дождалась конца тирады и ухода гостей. Затем, в порыве стыда и ярости, она заказала карету и объявила о немедленном возвращении в Кенсингтон. Немалых усилий стоило хоть как-то ее успокоить и уговорить разгневанную леди отложить отъезд хотя бы до утра.
Впрочем, отряхнув с ног виндзорскую пыль, она не избавилась от неприятностей. И в собственном доме ее преследовали горечь и раздражение. Кенсингтонские апартаменты пропитывала скрытая неприязнь, зависть и враждебность, усугубленная годами тесноты и злобы.
Между сэром Джоном Конроем и баронессой Лейзен существовала давняя непримиримая вражда. Но это было еще не все. Герцогиня слишком привязалась к своему мажордому. Они допускали некоторые фамильярности в отношениях, и однажды принцесса Виктория стала этому свидетелем. Об увиденном она рассказала баронессе и ее любимой подруге мадам де Спат. К несчастью, мадам де Спат не сдержала язык, и ей даже хватило ума упрекнуть герцогиню; после чего она была моментально изгнана. Избавиться же от баронессы было не так просто. Эта осторожная и сдержанная леди отличалась безупречным поведением. Положение ее было непоколебимым. Ей удалось заручиться поддержкой самого короля, и сэр Джон обнаружил, что не в силах ей противодействовать. Но вскоре дом разделился на два враждебных лагеря. Герцогиня всей силой своей власти поддерживала сэра Джона; но и у баронессы был союзник, которым нельзя было пренебрегать. Хотя принцесса Виктория и хранила молчание, она была сильно привязана к мадам де Спат и обожала свою Лейзен. Герцогиня отлично понимала, что в этом отвратительном скандале ее дочь выступает не на ее стороне. Досада, раздражение, укоры совести буквально раздирали ее на части. Она пыталась найти утешение то в дружелюбной болтовне сэра Джона, то в едких замечаниях леди Флоры Хастингс, одной из ее фрейлин, которая недолюбливала баронессу. Баронесса часто становилась предметом насмешек; дочь пастора, несмотря на все ее величие, так и не смогла избавиться от привычек, выдающих ее происхождение. Ее пристрастие к тмину, например, было безудержным. Из Ганновера ей постоянно присылали мешочки тминных семян, которыми она посыпала бутерброды с маслом, капусту и даже жареное мясо. Леди Флора не смогла удержаться от едкого замечания, о чем не преминули доложить баронессе; та в ярости поджала губы, и неприязнь нарастала.
V
Король молил Бога продлить ему жизнь до совершеннолетия племянницы; но за несколько дней до ее восемнадцатилетия — даты официального совершеннолетия — внезапный приступ болезни почти что свел его в могилу. Однако ему удалось выкарабкаться, и принцесса с радостью смогла пройти через все торжественные ритуалы — и бал во дворце, и официальный прием. «Граф Зичи, — писала она в дневнике, — отлично выглядит в мундире, но вот гражданская одежда ему не идет». Она собиралась потанцевать с этим юношей, но возникла непреодолимая трудность. «Он не мог танцевать кадриль, а я, в своем положении, к несчастью, не могла танцевать вальс и галоп, так что станцевать с ним мне не пришлось». Подарок короля ей очень понравился, но послужил причиной неприятной домашней сцены. Невзирая на недовольство ее бельгийского дяди, она сохраняла хорошие отношения с дядей английским. Он всегда был к ней очень добр, и несмотря на его ссоры с матерью, принцесса не испытывала к нему неприязни. Он был, по ее словам, «странным, весьма странным и замечательным», но «его намерения часто неверно истолковывались». Теперь он адресовал ей письмо, в котором предложил 10000 фунтов стерлингов годового содержания, причем деньги поступали в ее личное распоряжение, и мать не могла их контролировать. Лорду Конингхему, главному камергеру, было поручено лично вручить письмо принцессе. Прибыв в Кенсингтон, он был представлен герцогине и принцессе, и когда он достал письмо, герцогиня протянула за ним руку. В ответ лорд Конингхем испросил ее высочайшего прощения и изложил волю короля. Герцогиня отступила, и принцесса взяла письмо. Она тут же написала дяде ответ, в котором приняла его великодушный дар. Герцогиня была чрезвычайно недовольна; 4000 фунтов в год было бы для Виктории вполне достаточно, а остальными 6000 фунтов она отлично смогла бы распорядиться и сама.
Вскоре король Уильям забыл о болезнях и вернулся к нормальной жизни. И снова всю королевскую свиту — Их Величеств, престарелых принцесс и какую-нибудь несчастную жену посла или министра — можно было часами наблюдать за великолепным столом красного дерева, тогда как королева вышивала кисет, а король спал, время от времени просыпаясь, дабы воскликнуть: «Именно так ма’ам, именно так!» Однако выздоровление было недолгим. Внезапно старик сдал. Хоть и не было каких-либо особых симптомов, кроме сильной слабости, улучшения не наблюдалось; и стало очевидно, что смерть уже не за горами.
Все взгляды и все помыслы обратились к принцессе Виктории; но она, заточенная в Кенсингтоне, по-прежнему оставалась маленькой незаметной фигуркой, скрывавшейся в тени своей властной матери. Впрочем, предшествующий год сыграл огромную роль в ее развитии. Впервые ее все еще детский разум начал робко обращаться к недетским проблемам. И подтолкнул ее к этому король Леопольд. Возвратившись в Брюссель, он возобновил с ней переписку, но в более серьезной манере. Он рассказывал о тонкостях иностранной политики, обсуждал обязанности монарха, разоблачал порочную тупость прессы. На последнюю тему он писал с особой резкостью: «Если собрать воедино всех редакторов всех газет со всех стран, где существует свобода печати, то я не доверил бы этой толпе даже любимую собаку, а уж тем более свою честь и репутацию». Его взгляды на монаршие обязанности были совершенно замечательны. «Я считаю, что высочайшее лицо государства должно непременно действовать с величайшей беспристрастностью и справедливостью на всеобщее благо». В это время вкусы принцессы все еще продолжали формироваться. Хотя она по-прежнему обожала верховую езду и танцы, в ней проснулась подлинная любовь к музыке и она с энтузиазмом упивалась руладами и ариями Итальянской оперы. Она даже увлеклась поэзией — по крайней мере, стихами сэра Вальтера Скотта.
Когда король Леопольд понял, что дни короля Уильяма сочтены, он послал племяннице несколько длинных писем с превосходными советами. «В каждом письме, которое я вам пошлю, — говорил он, — я намерен повторить, что главное правило — оставаться твердой, решительной и честной, какой вы и были до сих пор». Приближающийся кризис не должен ее тревожить, нужно лишь верить в свой «здравый разум и прямоту» своего характера; никогда не следует принимать поспешных решений; никогда не задевать чужого самолюбия и хранить доверие к администрации Вигов! Впрочем, не удовлетворившись одними письмами, король Леопольд решил, что принцессе необходим личный наставник, и послал ей в помощь своего преданного друга, которого двадцать лет назад обнимал у смертного одра в Клермонте. Так снова, как бы в соответствии с каким-то непреодолимым роком, на сцене возникла фигура Стокмара — неизбежного спутника великих событий.
18 июня состояние короля заметно ухудшилось. Рядом постоянно находился архиепископ Кентерберийский, пытаясь утешить его душу молитвами. Нельзя сказать, что святые слова не нашли в душе короля благодатную почву; многие годы Его Величество был глубоко верующим. «В молодости, насколько я помню, — объяснил он как-то на банкете, — я верил только в удовольствия и развлечения — и ни во что больше. Но однажды в море я попал в шторм и, пораженный величием глубины, уверовал; и с тех пор остаюсь истинным христианином». В этот день была годовщина битвы при Ватерлоо, и умирающий об этом не забыл. Он счастлив, сказал он, что дожил до этого дня; и уже никогда не увидит заката. «Я надеюсь, что Его Величество увидит еще немало закатов», — сказал доктор Чемберс. «О! Это совсем не то, совсем не то», — последовал ответ. Ему довелось пережить еще один закат; и умер он рано поутру на следующий день. Случилось это 20 июня 1837 года.
Когда все кончилось, архиепископ и главный камергер заказали экипаж и во весь опор помчались из Виндзора в Кенсингтон. Во дворец они прибыли к пяти часам и лишь с большим трудом добились аудиенции. В шесть герцогиня разбудила дочь и сообщила, что прибыли архиепископ Кентерберийский и лорд Конингхем и хотят ее видеть. Та поднялась с постели, надела халат и вышла без сопровождения в зал, где ее ожидали посланцы. Лорд Конингхем, преклонив колени, официально объявил о смерти короля; архиепископ добавил некоторые подробности происшедшего. Видя перед собой склонившихся и смущенно лепечущих сановников, она поняла, что стала королевой Англии. «Раз уж Провидению угодно даровать мне такое положение, — записала она в тот день в дневнике, — я сделаю все возможное, чтобы выполнить свой долг перед отечеством; я очень молода и во многом, хоть и не во всем, неопытна, но я уверена, что очень немногие имеют такую же добрую волю и желание исполнить то, что должно быть исполнено». Однако времени на решения и размышления практически не оставалось. Дела навалились сразу же. К завтраку вышел Стокмар и дал ей хороший совет. Она написала письмо своему дяде Леопольду и краткую записку сестре Феодоре. Тут же пришло письмо от первого министра лорда Мельбурна, предупреждающее о его скором приезде. Он прибыл в девять, во всех регалиях, и поцеловал ей руку. Она приняла его наедине и повторила урок, несомненно, преподанный ей верным Стокмаром за завтраком: «Я давно решила оставить Вашу Светлость и остальных министров во главе всех дел»; после чего лорд Мельбурн еще раз поцеловал ей руку и вскоре после этого удалился. Затем она написала письмо королеве Аделаиде, в котором выразила свои соболезнования. В одиннадцать она снова приняла лорда Мельбурна; а в полдвенадцатого спустилась в красный зал, чтобы возглавить свой первый Совет. Великое собрание лордов и аристократов, епископов, генералов и государственных министров увидело, как распахнулись двери и очень маленькая и тонкая девушка в строгом траурном одеянии вошла в зал и с необычайным достоинством и грацией направилась к своему креслу. Ее лицо нельзя было назвать прекрасным, но оно было привлекательным — светлые волосы, выразительные голубые глаза, небольшой с горбинкой нос, приоткрытый рот, демонстрирующий верхние зубы, маленький подбородок, ясные черты, и над всем этим — необычная смесь невинности, притягательности, молодости и самообладания. Они услышали высокий твердый голос, звучащий громко и необычайно четко; и затем, когда церемония закончилась, они увидели, как маленькая фигурка поднялась и, с той же неотразимой грацией и тем же удивительным достоинством, прошла мимо них и в полном одиночестве покинула зал.
Глава III ЛОРД МЕЛЬБУРН
I
Новая королева была практически неизвестна своим подданным. Во время ее публичных появлений главенствующее положение неизменно занимала мать. Личная жизнь Виктории скорее походила на жизнь монастырской послушницы: лишь изредка ей доводилось общаться с людьми из внешнего мира; и ни одно человеческое существо, за исключением матери и баронессы Лейзен, никогда не оставалось с нею наедине. Таким образом, не только широкая публика ничего о ней не знала, но и сановники, чиновники и благородные леди находились в равном неведении. Когда же она, наконец, вышла из этого укрытия, произведенное впечатление было мгновенным и неизгладимым. Ее поведение на первом Совете вызвало у собравшихся изумление и восхищение; герцог Веллингтонский, сэр Роберт Пил, дикарь Крокер и даже холодный и едкий Гревиль — все были поражены. Рассказы о ее последующих деяниях носят все тот же оттенок счастливого предзнаменования. Ее разум был быстрым, решения — мудрыми, высказывания — тактичными; она исполняла королевские обязанности с величайшим мастерством. Это подняло в обществе великую волну энтузиазма. В моду тогда входили сентиментальность и романтика; вид проезжающей по столице маленькой девушки-королевы, невинной, скромной, со светлыми волосами и розовыми щеками, наполнял сердца наблюдателей восторженной преданностью. И что в первую очередь всех поражало, так это контраст между королевой Викторией и ее дядями. Отвратительные старики, самовлюбленные и эгоистичные, эксцентричные и странные, с их постоянными долгами, неприятностями и скверной репутацией, — все они растаяли как зимний снег, и наконец, сверкая и искрясь, пришла весна. Лорд Рассел в своей пространной речи выразил всеобщее настроение. Он надеется, что Виктория окажется Елизаветой без ее тирании, Анной без ее слабости. Он призвал Англию молиться за то, чтобы великая принцесса, только что взошедшая на трон с чистейшими намерениями и праведнейшими желаниями, добилась искоренения рабства, снижения преступности и улучшения образования. Он верил, что ее верноподданные будут черпать силы и преданность из светлых религиозных и моральных принципов и что благодаря этой поддержке правление Виктории будет прославлено будущими поколениями и всеми народами земли.
Впрочем, очень скоро появились признаки того, что будущее не будет столь уж простым и розовым, как рисовалось очарованной публике. Видимо, все-таки было что-то в «великой принцессе», не вполне соответствующее светлому образу благопристойной героини поучительного романа. Чистейшие намерения и праведнейшие желания? Несомненно. Но только ли они? Те, кто давал себе труд приглядеться поближе, замечали, например, нечто угрожающее в любопытном изгибе этого ротика. Когда, после первого Совета, она пересекла приемную и встретила ожидающую ее мать, то спросила: «Так что, мама, я теперь самая настоящая королева?» — «Как видишь, дорогая». — «В таком случае, дорогая мама, я надеюсь, вы исполните мою первую просьбу, с которой я обращаюсь к вам как королева. Позвольте мне побыть час наедине». Целый час она оставалась одна. Затем она появилась снова и отдала знаменательный приказ: ее кровать следует перенести из комнаты матери. Это был злой рок герцогини Кентской. Долгие годы ожидания наконец окончились; настал момент, о котором она мечтала всю жизнь; ее дочь стала королевой Англии; но вместе с тем пришло и ее собственное затмение. Она обнаружила, что абсолютно и безвозвратно утратила всякое влияние, уверенность и власть. Ей, конечно, оказывали все внешние знаки почтения; но это лишь делало внутреннюю суть ее положения еще невыносимее. Формальности дворцового этикета и обязанности дочери не позволяли ей проникнуть к Виктории. Она не могла скрыть досады и гнева. «Il n’y a plus d’avenir pour moi, — воскликнула она в разговоре с мадам де Ливен, — je пе suis plus rien»[10]. Восемнадцать лет, сказала она, этот ребенок был единственной целью ее существования, предметом ее мыслей и надежд, и что теперь — нет! она безутешна, она потеряла все, она до крайности несчастна. Проплыв бесстрашно и целеустремленно через бушующие шторма жизни, величественный корабль, со все еще надутыми парусами и развевающимися флагами, прибыл, наконец, в гавань; и не нашел ничего — лишь бесплодную пустыню.
Уже в первый месяц правления реалии новой ситуации приобрели зримую форму. Весь королевский двор переехал из Кенсингтона в Букингемский дворец, и здесь, на новом месте, герцогине Кентской выделили апартаменты, совершенно отдельные от королевы. Виктория одобрила эту перемену, но в момент расставания позволила себе некоторую сентиментальность. «Хотя, по многим причинам, меня и обрадовал переезд в Б.Д., — записала она в дневнике, — я немного сожалею, что придется навсегда расстаться с родным домом, где я родилась и выросла и к которому так привязана!» На какое-то мгновение память воскресила картины прошлого: свадьбу сестры, приятные балы и восхитительные концерты, но были и другие воспоминания. «Да, мне приходилось переживать тягостные и неприятные сцены, это правда, и все же я люблю этот старый добрый дворец».
В то же время она предприняла еще один решительный шаг, сказав, что не желает больше видеть сэра Джона Конроя. Она щедро вознаградила его за прошлые заслуги — ему был пожалован титул баронета и ежегодная пенсия в 3000 фунтов; и он по-прежнему оставался при дворе герцогини — однако личное общение с королевой внезапно и навсегда закончилось.
II
Было совершенно ясно, что эта смена интерьера — или называйте как хотите, — ознаменовала триумф еще одной персоны — баронессы Лейзен. Дочь пастора наблюдала падение своих противников. Поле битвы осталось за ней. Ближе чем когда-нибудь оказалась она к своей хозяйке, своей ученице и своей подруге; и в закоулках дворца ее таинственная фигура была одновременно и невидимой, и вездесущей. Когда королевские министры входили в одну дверь, баронесса выходила в другую; но стоило им удалиться, она немедленно возвращалась. Никто не знал — да и никогда не узнает — истинных пределов и подлинной природы ее влияния. Сама она заявляла, что никогда не обсуждала с королевой государственных дел, что занималась лишь вопросами частного характера — личными письмами и обстоятельствами частной жизни. И действительно, в ранней переписке Виктории явно чувствуется ее рука. Дневник писался в детском стиле, а вот письма были не столь просты. В них видна работа ребенка, переделанная — с минимальными исправлениями, несомненно, и все же ощутимо — гувернанткой. А гувернантка была не глупа. Ограниченная и ревнивая провинциалка — возможно; но она была проницательной и энергичной женщиной, умеющей пользоваться своей необычной интуицией и необычной властью. И отказываться от власти она не собиралась. Несомненно, это правда — внешне она не вмешивалась в государственные дела; однако грань между общественным и личным всегда неуловима; а в жизни правящего монарха — как показали последующие несколько лет — и вовсе воображаема. Учитывая все обстоятельства — особенности характера и особенности времени, — вряд ли можно объяснить лишь личными интересами то, что спальня баронессы Лейзен располагалась рядом с королевскими покоями.
Однако влияние баронессы, сколь сильным бы оно ни казалось, было не безграничным. В работу включились и другие силы. Взять хотя бы верного Стокмара, тоже поселившегося во дворце. За двадцать лет, прошедшие со смерти принцессы Шарлотты, он приобрел богатый и разносторонний опыт. Неприметный советник разочаровавшегося князька постепенно занял положение европейского масштаба. Он служил хозяину не только всем сердцем, но и осторожностью и мудростью. Именно по совету Стокмара принц Леопольд остался в Англии в те нелегкие годы, которые последовали за смертью его жены, и тем самым обеспечил себе столь необходимую точку опоры в принявшей его стране. Именно благоразумие Стокмара сгладило неприятности, сопровождавшие его восхождение на греческий престол и затем отказ от него. Именно Стокмар убедил принца стать конституционным монархом Бельгии. И самое главное, именно стокмаровская тактичность, честность и дипломатическое мастерство в ходе долгой серии изнурительных и запутанных переговоров гарантировали Бельгии нейтралитет со стороны великих держав. За свои заслуги он был вознагражден титулом германского барона и безграничным доверием короля Леопольда.
Судьбы короля Леопольда и его советника являют собой яркий пример замечательного различия человеческих амбиций. Желания человека удивительно многообразны; но столь же многообразны и средства, с помощью которых эти желания удовлетворяются: именно это и движет всеми земными делами. Точный разум Леопольда неудержимо стремился к королевскому владычеству. Просто власть его не привлекала; он должен быть именно королем — коронованным правителем. Но и этого было недостаточно; важно было, чтобы его признали; на меньшее он был не согласен. Величие, о котором он мечтал, сопровождалось всеми подобающими регалиями. Быть Величеством, породниться с монархами, сочетаться браком с Бурбонами из дипломатических соображений, переписываться с королевой Англии, быть очень твердым и очень пунктуальным, основать династию, замучить скукой посольских жен, достичь самой вершины и вести образцовую жизнь во благо народа — такие цели ставил он перед собой, и всех их фактически достиг. «Маркиз Peu-a-peu[11]», как называл его Георг IV, получил все, что хотел. Но этого никогда бы не произошло, если бы амбиции Стокмара не оказались в точности дополняющими его собственные. Власть, к которой стремился барон, ни в коей мере не была очевидной. Исполнение его самых сокровенных желаний происходило неявно и незаметно — он входил, незамеченный, сквозь потайную дверь, в самые сокровенные чертоги власти и, сидя здесь, спокойно дергал едва заметные нити, приводящие в движение колесо истории. Лишь очень немногие люди, занимающие очень высокое положение и чрезвычайно хорошо информированные, знали, что барон Стокмар очень важная персона: этого было достаточно. Удача хозяина тесно переплелась с удачей его слуги. Тайное мастерство барона дало Леопольду превосходное королевство; а Леопольд, в свою очередь, с ходом времени открывал перед бароном все новые и новые потайные двери.
Стокмар поселился во дворце отчасти как эмиссар короля Леопольда, но в большей степени — как друг и советчик королевы, которая была еще почти ребенком и, несомненно, сильно нуждалась в совете и дружеской поддержке. Было бы ошибочным полагать, что кто-то из этих двух людей преследовал вульгарные эгоистические цели. Король, безусловно, прекрасно понимал, с какой стороны намазан бутерброд; за всю свою наполненную неожиданностями жизнь он научился тонко разбираться в устройстве мира и готов был использовать эти знания для укрепления своего положения и расширения влияния. Ведь, в конце концов, чем тверже его позиция и чем шире влияние, тем лучше это для Европы; в этом он был совершенно уверен. И к тому же, он был конституционным монархом; а конституционному монарху совершенно не к лицу преследовать низкие или личные цели.
Что же касается Стокмара, бескорыстность, подмеченная Пальмерстоном, была, безусловно, основной чертой его характера. Как правило, все интриганы — оптимисты; но Стокмар, страдавший несварением желудка и мучимый мрачными предчувствиями, был по природе меланхоликом. А в том, что он был интриганом, сомневаться не приходится; и он, недоверчивый и раздражительный, плел интриги во имя добра. Во имя добра! Ради какой такой благородной цели можно плести интриги? К тому же, заниматься этим всегда опасно.
С Лейзен, наблюдающей за каждым ее шагом, со Стокмаром в соседней комнате, полным мудрости и искушенным в делах, с письмами дяди Леопольда, постоянно изливающими на нее поток ободрения, общих рассуждений и ценных советов, Виктория, даже если бы у нее не было иной поддержки, вполне обошлась бы без личного советника. Но иной источник поддержки все же существовал; и все остальные померкли перед новой звездой, которая внезапно взошла на ее горизонте и немедленно затмила все вокруг.
III
Уильяму Лэмбу, виконту Мельбурну, было в то время пятьдесят восемь, и он уже три года занимал пост премьер-министра Англии. С какой стороны ни взглянуть, его можно смело признать одним из самых удачливых людей мира. Родился он среди богатства, роскоши и власти. Его мать, очаровательная и умная женщина, была великой покровительницей Вигов, и он воспитывался как член этого замечательного сообщества, которое в последнюю четверть восемнадцатого столетия вобрало в себя сливки сложившейся за многие века аристократии. Природа наделила его красотой и разумом; неожиданная смерть старшего брата принесла богатство, звание пэра и возможность высокой карьеры. В столь замечательном окружении, даже не обладая достаточными способностями, трудно было потерпеть неудачу; а что уж говорить о нем — со всеми его талантами успех был просто неизбежен. Практически без усилий он достиг политических высот. К торжеству Вигов, он становится одним из ведущих членов правительства; и когда лорд Грей покинул кресло премьера, он спокойно занял вакансию. Но судьба была ласкова с ним не только в таких явных проявлениях удачи. Рожденный для успеха и легко его достигнувший, он был одарен столь тонкой натурой, что успех стал от него неотделим. Его разум, сочетающий гибкость с остротою, его темперамент, сочетающий спокойствие с чуткостью, позволяли ему не просто работать, но шагать по жизни легко и грациозно. В обществе он славился как прекрасный собеседник, интересный товарищ и очаровательный человек. Но, заглянув глубже, вы бы сразу увидели, что это необычный человек, что пикантность его речи и манер — доверительная загадочность, внезапные вопросы, праздность, бесчисленные клятвы — являли собой нечто большее, чем просто забавное украшение, и были внешним проявлением очень сильной личности.
Истинная природа этого человека практически не поддается точной оценке: она была сложной и неопределенной, где-то даже противоречивой. Внутренняя его история явно не соответствовала внешнему успеху. Всем, что имел, он был обязан своему рождению, а рождение его было скандальным. Было достаточно широко известно, что мать его безумно любила лорда Эгремонта и что лорд Мельбурн не был его отцом. Его брак, который, казалось, был венцом его юношеского обожания, оказался долгой, печальной и безнадежной неудачей: невероятная леди Каролина, «слишком утонченная, чтобы ей угодить, слишком сильная, чтобы ее выдержать, слишком смышленая, чтобы чему-то научиться, и слишком много думающая, чтобы иметь здравый смысл», почти что разрушила его жизнь. Когда, наконец, он вырвался из мучительного плена ее глупости, ее экстравагантности, ее ненависти, ее отчаяния и ее привязанности, он остался наедине с бесконечными воспоминаниями о трагедиях, сменяющихся фарсом, и с единственным слабоумным сыном. Но он был обязан леди Каролине и кое-чем еще. Пока, в безумном порыве обожания и следуя моде, она носилась с Байроном, он, со снисхождением, замешанным на цинизме, оставался дома и скрашивал свое одиночество чтением. Вот так он и приобрел привычку к занятиям, любовь к образованию и те широкие и точные познания в античной и современной литературе, которые столь неожиданным образом сформировали его интеллект. Страсть к чтению никогда его не покидала. Даже в бытность его премьер-министром он всегда находил время, чтобы прочесть все выходящие важные книги. Со свойственной ему непоследовательностью он сильно увлекался теологией. С прилежанием закоренелого студента он тщательно штудировал труды отцов Церкви, скрупулезно изучал тяжелые тома комментариев и толкований, и в самый неподходящий момент его можно было застать склонившимся над Библией. Дамам, которые ему нравились, он мог вручить какую-нибудь заумную работу об Апокалипсисе, испещренную заметками, сделанными его собственной рукой, или «Размышления об ошибочной трактовке иудеями раскаяния Марии Магдалины» доктора Ларднера. Наиболее набожные из них надеялись, что эти занятия наставят его на путь истинный; но в его послеобеденных беседах не замечалось ни малейших симптомов движения к праведности.
Его политическая карьера была не менее парадоксальна. Аристократ по темпераменту и консерватор по убеждениям, он пришел к власти как лидер популярной партии — партии перемен. К Закону о реформе он отнесся с глубокой неприязнью и принял его лишь как неизбежное зло; а ведь Закон о реформе лежал в основе самого существования и сути его правительства. Он был слишком скептичен, чтобы верить в какой бы то ни было прогресс. Раньше все было лучше или, по крайней мере, не так плохо. «Старайся не делать ничего хорошего, — гласил один из его афоризмов, — и тогда не придется ничего исправлять». Образование вообще бесполезно, а образование бедных даже опасно. Дети на фабриках? «Да имейте же сердце — оставьте их в покое!» Свободное предпринимательство было иллюзией, выборы — вздором, а демократии вообще не существовало.
Тем не менее реакционером он не был. Он был просто оппортунистом. Основной задачей правительства, сказал он, является «предупреждение преступности несоблюдение обязательств». Единственное, о чем реально может мечтать человек и чего реально может достичь — это продолжать свое дело. Лично он продолжал свое дело в совершенно замечательной манере — с постоянными компромиссами, с отклонениями и разворотами, проявляя то слабость, то проницательность, то мягкость, а порой даже сознательность, он непринужденно и легко правил людьми и событиями. К делам он относился с чрезвычайной небрежностью. Важные персоны, препровожденные к нему для серьезной беседы, вполне могли обнаружить его в постели, среди груды книг и бумаг или небрежно выбритым в туалетной комнате; но когда аудиенция заканчивалась, они начинали понимать, что тем или иным способом из них вытянули даже то, о чем они не собирались рассказывать. Когда он принимал делегацию, он даже не старался придать этому торжественность. Достойные представители мыловаров или Общества борьбы со смертной казнью бывали смущены и обескуражены, когда в середине речи премьер-министр вдруг с увлечением начинал продувать перо или внезапно отпускал неуместную шутку. Ну как они могли поверить, что он всю прошедшую ночь тщательно разбирался в тонкостях их дела? Он ненавидел покровительство и аудиенции — что необычно для министра. «Епископы?! — восклицал он. — Да они готовы умереть, лишь бы сделать мне гадость». Но когда аудиенция, наконец, начиналась, он проводил ее с высочайшей проницательностью. Его коллеги подметили и еще один симптом, но так и не решили, признаком чего он является — безответственности или мудрости? Он постоянно засыпал на заседаниях Кабинета.
Родись он чуть раньше, он, вероятно, был бы проще и счастливее. Но он был истинным сыном восемнадцатого столетия, чей жребий был брошен в этот новый, нелегкий и жестокий век. Он был осенней розой. При всей его грациозной вежливости, остроумии и счастливой беззаботности, им владела глубокая озабоченность. Сентиментальный циник, скептический верующий, он был беспокоен и меланхоличен одновременно. Но самое главное, он никогда не был тверд; его нежные лепестки трепетали от малейшего ветра. И все же, кем бы он ни был, одно можно сказать наверняка: лорд Мельбурн всегда оставался человеком в самом высоком смысле этого слова — вероятно, даже в большей степени, чем нужно.
И вот на старости лет его жизнь приняла новый неожиданный оборот. В одно мгновение он стал личным советником и постоянным спутником молодой девушки, шагнувшей из детской комнаты прямо на трон. Его отношения с женщинами, как впрочем, и все остальные его дела, всегда отличались двусмысленностью. Никто и никогда не мог точно оценить переменчивые эмоциональные сложности его семейной жизни; леди Каролина исчезла, а его необычная влюбчивость осталась. Он не мог обойтись без женского общества, и не старался себя ограничить; большую часть дня он неизменно проводил с женщинами. Благодаря некоторой женственности характера он легко, естественно и неизбежно сдружился с неимоверным количеством дам; но и мужское начало было в нем столь же сильно. В таких обстоятельствах было очень легко, естественно и, возможно, даже неизбежно стать кем-то немного большим, чем просто другом. Вокруг ползли слухи и смятение. Дважды лорд Мельбурн выступал ответчиком в бракоразводном процессе и оба раза выигрывал дело. Очаровательная леди Брендон, несчастная и ослепительная миссис Нортон… суд оправдал их обоих. Все остальное скрывала непроницаемая вуаль. Но, во всяком случае, совершенно ясно, что с такой репутацией положение первого министра в Букингемском дворце было весьма деликатным. Тем не менее ему доверялись дела деликатного свойства, и он справлялся с ними с неизменным успехом. С первого же момента его поведение было безупречным. Он относился к молодой королеве со смесью угодливости, предусмотрительности, уважения с трогательной родительской заботой. Он был одновременно и почтительным, и нежным, одновременно и слугой, и наставником. В то же самое время его привычки претерпели удивительные изменения. Удобный свободный распорядок дня сменился четким дворцовым расписанием. Он уже больше не возлежал на диванах; ни единое «черт возьми» не срывалось с его губ. Искушенного в жизненных делах человека, друга Байрона и регента, собеседника, парадоксальные высказывания которого покорили голландский Двор, циника, чье сквернословие придало живость стольким попойкам, любовника, чьи вкрадчивые речи покоряли очарованием, страстью и остроумием, — теперь, вечер за вечером, можно было наблюдать вежливо беседующим с ученицей в дворцовой тишине и строгости.
IV
Со своей стороны, Виктория была мгновенно очарована лордом Мельбурном. Несомненно, почву подготовил благоприятный отзыв Стокмара, Лейзен мудро поддержала его, и это первое и в высшей степени благоприятное впечатление впоследствии доказало свою истинность. Она нашла его совершенным, и таким совершенным он и оставался в ее глазах. Ее полное и нескрываемое обожание было вполне естественным; да и какое юное и невинное создание смогло бы устоять против очарования и преданности такого человека? А в ее положении были некоторые особенности, придавшие необычный блеск всем ее чувствам. После долгих лет пустоты, мрака и подавленности она внезапно оказалась в зените юности, свободы и власти. Она была хозяйкой самой себе, необъятных угодий и дворцов; она была королевой Англии. Несомненно, она столкнулась с ответственностью и трудностями, причем немалыми, но среди прочих чувств преобладало лишь одно — чувство радости. Все ей нравилось. Она пребывала в прекрасном настроении с утра до вечера. Мистер Криви, в то время уже постаревший и одной ногой стоявший в могиле, завидев ее как-то в Брайтоне, был весьма удивлен жизнерадостностью «маленькой Вики». «Когда она раскована, вы не встретите более домашнего маленького существа, а она явно стремится быть раскованной всегда. Хохочет она от всей души, распахнувши рот — шире некуда, и показывая свои очаровательные десны… Ест она столь же увлеченно, как и хохочет, я бы даже сказал, пожирает… Каждую минуту она краснеет и смеется, причем так естественно, что обезоружит любого». Однако ей доставляли удовольствие не только хохот и еда; исполнение официальных обязанностей тоже приносило ей несказанное удовлетворение. «У меня так много дел, — писала она в дневнике спустя несколько дней после вступления на престол, — мне приносят груды отчетов от министров, но мне это очень нравится». И снова, неделю спустя: «Я повторю, что уже говорила, — мне приносят груды отчетов от министров, и столько же я отправляю им, и каждый день приходится подписывать груды бумаг, что я делаю с превеликим удовольствием. Я восхищена этой работой». Сквозь девичью неопытность стремительно и настойчиво проступали природные вкусы женщины.
Впрочем, одна подробность ее счастливой ситуации заслуживает особого внимания. Она не только занимала высокое социальное и важное политическое положение, но и была очень богата. На первом же заседании парламент утвердил ее годовое содержание в 385000 фунтов стерлингов. За вычетом расходов на содержание двора, в ее личном распоряжении оставалось 68000 фунтов в год. Ее доход превышал даже доход герцогства Ланкастер, который составлял более 27000 фунтов ежегодно. И первое, на что она потратила свои деньги, было весьма показательным: она расплатилась с отцовскими долгами.
В денежных делах, как, впрочем, и в остальных, она предпочитала точность. Она обладала инстинктами бизнесмена и никогда не оказывалась в финансово неустойчивом положении.
В счастье и молодости дни мелькали с веселой беззаботностью. И ни один из них не проходил без лорда Мельбурна. Ее дневник раскрывает перед нами жизнь молодого монарха в первые месяцы правления — размеренную, наполненную приятными делами, жизнь простых развлечений, большей частью физических — верховая езда, обеды, танцы — быстрая, легкая, незамысловатая жизнь, приятная сама по себе. Все тонет в лучах утреннего солнца; и в розовой дымке возникает окутанная ореолом величественная фигура «Лорда М.». Если она — героиня этого романа, то герой, определенно, он. Впрочем, они нечто большее, чем герой и героиня, ибо остальные персонажи вообще отсутствуют. Лейзен, барон, дядя Леопольд мелькают едва заметными тенями в эпизодических ролях этой пьесы. Ее рай населен лишь двумя людьми, и этого вполне достаточно. Их все еще можно видеть вместе, удивительную пару, странным образом соединившуюся на этих бесхитростных страницах, в волшебных лучах взошедшей восемьдесят лет назад зари: высочайших кровей джентльмен с тронутыми сединою волосами и бакенбардами, темными густыми бровями, подвижными губами и большими выразительными глазами; и рядом с ним крошечную королеву — светлую, стройную, элегантную, непоседливую, в ее простом девичьем платье и маленьком палантине, с полуоткрытым ртом, искренне и восхищено взирающую на него своими голубыми сияющим глазами. Так они и появляются вместе на каждой странице дневника. Пока Виктория упивается сладкими речами, от всей души хохочет, изо всех сил пытается что-то запомнить — на каждой странице дневника Лорд М. присутствует, Лорд М. говорит, Лорд М. бывает забавным, поучительным, очаровательным и милым одновременно; но стоит ей остаться в одиночестве, как Лорд М. тут же испаряется. В своих долгих беседах они касались самых разнообразных тем. Лорд М. мог обсуждать книги, отпустить пару замечаний по поводу Британской конституции, мимоходом порассуждать о человеческой жизни и одну за другой рассказывать истории о великих людях восемнадцатого века. Затем могли принести депешу от лорда Дурхема из Канады, которую Лорд М. тут же прочитывал. Но прежде он всегда давал краткие пояснения. «Он сказал, что мне должно быть известно, что изначально Канада принадлежала Франции и перешла к Англии только в 1760 году, после того как была отвоевана экспедицией Вулфа: „весьма смелое предприятие“, сказал он. В те времена Канада полностью принадлежала Франции, а британцы пришли после… Лорд М. объяснил это очень доходчиво (куда лучше, чем я) и рассказал значительно больше. Затем он прочел мне депешу Дурхема, которая оказалась такой длинной, что на чтение ушло более получаса. Лорд М. читал прекрасно своим мягким голосом, и так выразительно, что я чрезвычайно увлеклась». Затем разговор мог принять более личный оборот. Лорд М. мог рассказать о своем детстве, и она узнавала о том, что «до 17 лет он носил длинные волосы, как и все мальчики того времени (наверное, он был очень симпатичен!)». Или она могла узнать о его необычных вкусах и привычках — например, что он никогда не носит часы, а ведь это весьма странно. «Я всегда спрашиваю время у слуги, и он отвечает на свое усмотрение, сказал Лорд М.». Или, завидев кружащихся вокруг дерева грачей, «что было к дождю», он говорил, что может сидеть и часами наблюдать их, и «удивленный тем, что мне они не нравятся, Лорд М. сказал: „Грачи — самые очаровательные птицы“».
Повседневные дела, и в Лондоне, и в Виндзоре, не отличались разнообразием. Утро было посвящено делам и Лорду М. В полдень всем двором выезжали на верховую прогулку. Возглавляла кавалькаду королева, в своем вельветовом плаще и высокой шляпе с отороченными вуалью полями, а Лорд М. скакал рядом. Скакали обычно быстро и далеко, к величайшему удовольствию Ее Величества. Когда возвращались во дворец, оставалось еще немного времени на предобеденные развлечения — играли то в бэтлдор и шатлклок[12], а то просто носились по галереям с детьми. Затем обед, и церемония решительно усложнялась. Джентльмены самого высокого ранга усаживались по правую руку от королевы; по левую руку — и вскоре это стало непреложным правилом — садился лорд Мельбурн. После того как леди покидали обеденный зал, джентльменам не дозволялось сильно от них отставать. Ходили слухи, что по поводу столь короткого времени, отпущенного им на питие вина, не раз возникали споры между королевой и ее премьер-министром[13], но она оставалась непреклонной, и вскоре послеобеденное пьянство стало выходить из моды. Когда компания снова собиралась в гостиной, этикет был жестким. В течение нескольких минут королева по очереди обращалась к каждому из гостей; и во время этих коротких допросов королевская сухость ощущалась с болезненной очевидностью. Как-то вечером на этой церемонии присутствовал мистер Гревиль, секретарь тайного совета, мужчина средних лет с жестким лицом, и, когда подошла его очередь, молодая хозяйка обратилась к нему: «Вы выезжали сегодня верхом, мистер Гревиль?» — «Нет, мадам, не выезжал», — ответил мистер Гревиль. «Была такая чудная погода», — продолжила королева. «Да, мадам, погода отличная», — сказал мистер Гревиль. «Правда, было немного прохладно», — сказала королева. «Да, действительно прохладно, мадам», — сказал мистер Гревиль. «А ваша сестра, леди Френсис Эгертон, кажется, она выезжала?» — сказала королева. «Да, она иногда выезжает, мадам», — сказал мистер Гревиль. Возникла пауза, после которой мистер Гревиль перехватил инициативу, не рискнув, впрочем, сменить тему. «А Ваше Величество выезжали сегодня верхом?» — спросил мистер Гревиль. «О, да, и катались очень долго», — оживившись, ответила королева. «А понравилась ли Вашему Величеству лошадь?» — спросил мистер Гревиль. «О, лошадь была великолепна», — ответила королева. На этом разговор закончился. Ее Величество пожаловала его улыбкой и легким кивком, мистер Гревиль отвесил глубокий поклон, и разговор перешел к следующему джентльмену. Когда гости расходились, герцогиня Кентская садилась играть в вист, а остальные собирались за круглым столом. Лорд Мельбурн усаживался рядом с королевой и заводил какой-нибудь поучительный разговор — обычно обсуждалось содержимое одного из громадных альбомов с гравюрами, которые горой лежали на круглом столе, — и так до полдвенадцатого, пока не наступало время сна.
Иногда случались отступления от заведенного порядка: вечер могли провести в опере или на спектакле. На следующее утро королева обязательно записывала свои критические замечания. «Давали трагедию Шекспира „Гамлет“, и мы вошли, когда она уже началась. Гамлета играл мистер Чарльз Кин (сын старого Кина), и, надо сказать, великолепно. Его трактовка этого очень сложного, и, я бы даже сказала, непостижимого персонажа просто восхитительна; с каким великолепием он произносил все эти длинные монологи; он чрезвычайно грациозен, и все его движения и позы очень хороши, чего не скажешь о его лице… Я уехала сразу же после окончания». Позже она выезжала посмотреть Макреди в «Короле Лире». Пьеса была для нее в новинку. Она ничего о ней не знала и поначалу мало интересовалась происходящим на сцене, предпочитая переговариваться и смеяться с лордом Чемберленом. Но по мере развития сюжета ее настроение переменилось, внимание сосредоточилось, и она уже больше не смеялась. И все же она была удивлена; пьеса показалась ей странной и ужасной. А как считает Лорд М.? Лорд М. считал, что пьеса неплоха, но, конечно, «груба, неотесанна, написана для тех старых времен, с этими неестественными персонажами». «Я рад, что вы ее посмотрели», — добавил он. Но, несомненно, наибольшую радость вызывали у нее вечера с танцами. Она всегда устраивала танцы по малейшему поводу — будь то визит кузенов, день рождения, или просто собрание молодежи. И когда начинал играть оркестр и фигуры танцоров раскачивались в такт музыке, она ощущала, как сама начинает раскачиваться в тесном окружении юношеских душ — ее счастье достигало вершины, глаза искрились, и она танцевала и танцевала до самого рассвета. В такие минуты даже сам Лорд М. предавался забвению.
V
Шли месяцы. Закончилось лето: «наиприятнейшее лето моей жизни, и я никогда не забуду этого первого лета моего правления». С удивительной быстротой приближалось следующее лето. Как чудесный сон промелькнула коронация. Древний, запутанный, бесконечный церемониал сработал настолько хорошо, насколько можно, подобно какому-то невероятно сложному, слегка разладившемуся механизму. Маленькая фигурка прошла через все его шестеренки. Она сидела; она шла; она молилась; она носила державу, которая была так тяжела, что она едва могла ее удержать; архиепископ Кентерберийский вышел и надел ей кольцо не на тот палец, так что она чуть не расплакалась от боли; во время присяги старый лорд Ролл запутался в мантии и упал со ступенек; ее завели в боковую часовню, алтарь которой покрывала скатерть с бутербродами и бутылками вина; она заметила Лейзен в верхней ложе и, садясь в мантии и короне на трон исповедника, обменялась с ней улыбками. «Я навсегда запомню это день — величайший день моей жизни», — записала она. Но величие вскоре опять растворилось в юности и простоте. Возвратившись в Букингемский дворец, она вовсе не выглядела усталой. Она взбежала к себе, сбросила с себя маску величия и искупала на ночь песика Деша.
И снова жизнь потекла с привычной размеренностью — хотя, конечно, эта размеренность временами нарушалась. И в первую очередь это происходило из-за странного поведения дяди Леопольда. Король Бельгии не смог устоять перед искушением — воспользоваться своим семейным положением для дальнейшего укрепления дипломатических позиций. Да и, в конце концов, о каком отказе может идти речь? Какое тут искушение, разве не было такое поведение «selon les regies»[14]? А для чего же еще существуют королевские браки, как не для того, чтобы монархи, вопреки конституционным препонам, могли вмешиваться в политику других государств? В высших целях, конечно; что ж тут непонятного. Королева Англии была его племянницей — и даже более — почти что дочерью; его доверенный агент занимал при ее дворе наивыгоднейшее положение. Конечно, в такой ситуации было бы противоестественным, было бы совершенно неправильным упустить такую возможность и не исполнить свои желания, путем личного влияния, за спиною английских министров и вопреки иностранной политике Англии.
Он приступил к исполнению замысла с крайней осторожностью. В своих письмах он продолжал давать ей прекрасные советы. Спустя несколько дней после вступления на престол он рекомендовал молодой королеве при каждом удобном случае подчеркивать ее английское происхождение, славить английскую нацию; «также настоятельно рекомендую поддержать Государственную Церковь; и не следует слишком заострять внимание на предмете, если только вы не просите для себя каких-то особых привилегий». И затем: «Я был бы рад, если бы перед принятием важных решений вы советовалась со мной; это, к тому же, сэкономит вам время»; нет ничего хуже, чем второпях принять неверное решение и даже не подозревать об этом. Племянница незамедлительно ответила с традиционной теплотой, но писала торопливо и, вероятно, тоже несколько туманно. «Ценность ваших советов просто невозможно переоценить», — сказала она.
Может быть, он зашел слишком далеко? В этом у него уверенности не было; возможно, Виктория просто торопилась. Во всяком случае, надо быть осторожным и немного отступить — «pour mieux sauter»[15], — сказал он себе с улыбкой. В следующем письме он даже не упомянул о своих предложениях с ним советоваться. Он просто сказал, что это вообще мудро — отказаться от поспешного принятия важных решений. Этот его совет она приняла, и было подмечено, что королева редко дает немедленный ответ на представленные ей прошения. Правило распространялось даже на лорда Мельбурна. Когда он спрашивал ее мнение по какому-нибудь вопросу, она отвечала, что должна все обдумать и давала ответ лишь на следующий день.
А советы короля Леопольда продолжались. Принцесса де Ливен, сказал он, опасная женщина. Есть основания полагать, что она попытается сунуть нос в дела, которые ее не касаются, и Виктория должна быть настороже. «Я настоятельно рекомендую никогда не позволять людям обсуждать себя или свои дела, если вы только сами этого не хотите». А если такое все-таки случится, «смените тему разговора и дайте собеседнику понять, что он совершил ошибку». Этот совет был тоже принят к сведению; ибо все случилось так, как и предсказал король. Мадам де Ливен испросила аудиенцию и попыталась перевести разговор на конфиденциальные темы; королева слегка смутилась и отделалась лишь формальными фразами. Собеседница почувствовала, что совершила ошибку.
Следующее предостережение короля было поистине замечательным. Практически все письма, утверждал он, вскрываются на почте. Это, конечно, неудобно, но при правильном подходе знание этого факта может принести определенные преимущества. «Приведу один пример: нас все еще терзает Пруссия по поводу тех крепостей. Как высказать прусскому правительству все то, что нам не хотелось бы говорить официально? Министр составляет депешу нашему берлинскому представителю и отправляет ее по почте. Пруссаки, конечно же, ее читают, и, таким образом, узнают то, что мы и хотели им передать. Аналогичная ситуация вполне может возникнуть и в Англии. Я рассказал вам об этом трюке, — писал Его Величество, — чтобы вы были готовы ему противостоять». Таковы были тонкости конституционной монархии.
И вот, казалось, пришла пора сделать еще один шаг. Следующее письмо короля было заполнено иностранной политикой — ситуация в Испании и Португалии, фигура Луи Филиппа. На него он получил благоприятный ответ. В самом начале, правда, Виктория сказала, что показала политическую часть письма лорду Мельбурну, но затем перешла к обсуждению иностранных дел. По всему было видно, что она не прочь обменяться мнениями по этому вопросу с дядей. И далее в том же духе. Но король Леопольд все еще соблюдал осторожность. И хотя его эпистолярная дипломатия приближалась к критической точке, он все-таки сдерживался. Но, наконец, не смог больше молчать. Для него было крайне важным, чтобы в интригах с Францией и Голландией он имел поддержку Англии или, по крайней мере, создал видимость этого. Однако английское правительство, похоже, собиралось соблюдать нейтралитет. Это было очень плохо. Кто не с ним, тот против него, неужели они этого не понимают? Может быть, они просто колеблются, и небольшой толчок со стороны Виктории спасет положение. Он решился изложить ей эту проблему, деликатно, но настойчиво — так, как он видел ее сам. «Все что я хочу от Вашего милого Величества, это чтобы вы, походя, высказали вашим министрам, и особенно любезному лорду Мельбурну, что, пока это не противоречит интересам вашей собственной державы, вы не хотите, чтобы правительство принимало меры, которые могут вскорости нанести вред и этой стране, и стране вашего дяди и вашей семьи». Эта просьба дала совершенно непредвиденный результат. Ответом была мертвая тишина, которая длилась больше недели. И когда Виктория, наконец, написала, она не скупилась на добрые слова. «Вы глубоко заблуждаетесь, драгоценнейший дядя, если думаете, что мои чувства теплоты, беззаветной привязанности и любви к вам, могли измениться — ничто и никогда их не изменит», — но ее: рассуждения об иностранной политике, хотя и длинные, и содержательные, были в высшей степени неконкретны и высказаны были чуть ли не в официальной, дипломатической форме. Ее министры, сказала она, полностью разделяют ее взгляды по данному вопросу; она понимает все трудности положения ее любимого дяди и сочувствует ему; и он может не сомневаться в том, «что и лорд Мельбурн, и лорд Пальмерстон в высшей степени озабочены процветанием и благополучием Бельгии». И больше ничего. В ответ король написал, что очень рад и, в свою очередь, заверил ее в самых теплых чувствах. «Моя дорогая и нежно любимая Виктория, вы прислали мне очень милое и длинное письмо, которое принесло мне великую радость и удовлетворение». Он сделал вид, что не заметил полученного отпора.
А несколько месяцев спустя разразился кризис. Король Леопольд решил нажать посильнее и на этот раз привлечь Викторию на свою сторону демонстрацией королевской силы и авторитета дяди. В резком и почти категоричном письме он еще раз изложил племяннице свою проблему. «Вы, конечно, знаете, что я никогда и ни о чем вас не просил… Но, как я уже говорил, если мы будем неосторожны, то можем столкнуться с серьезными последствиями, которые в той или иной степени затронут всех, и именно этому следует уделить самое пристальное внимание. Остаюсь, дорогая Виктория, вашим любящим дядей, Леопольд Р.». Королева немедленно передала это письмо лорду Мельбурну, который ответил в тщательно продуманных фразах, не заостряя, впрочем, ни малейшего внимания на том, что именно ей следует написать дяде. Она поступила так — скопировала все утонченные формулировки, вставив в некоторые места обращение «дорой дядя», и заключила письмо выражением «нежной любви к тете Луизе и детям». Теперь, наконец, король Леопольд был вынужден остановиться. В своем следующем письме он вообще не касался политики. «Рад узнать, — написал он, — что в этом году Брайтон понравился вам больше. Мне кажется, Брайтон просто великолепен в это время года, пока не задули восточные ветры. Да и к тому же павильон достаточно удобен, этого никто не может отрицать. Именно здесь, еще до моего брака, я встречался с регентом. Потом была Шарлотта со старой королевой Шарлоттой. Как все это теперь далеко, и как живо оно в моей памяти». Подобно бедной мадам де Ливен, Его Величество почувствовал, что ошибся.
Тем не менее, он не полностью утратил надежду. Подвернулась другая возможность, и он сделал еще одну попытку — впрочем, не слишком на нее рассчитывал, и она немедленно и с треском провалилась. «Дорогой дядя, — писала королева, — я хочу поблагодарить вас за последнее письмо, которое получила в воскресенье. Хотя вы и с некоторым одобрением рассматриваете мои политические искры, я думаю, что лучше их не раздувать, ибо, в конце концов, они могут разгореться, и особенно учитывая то, что, к моему великому сожалению, это единственный предмет, по которому наши мнения расходятся. Поэтому я ограничусь лишь пожеланием богатства и процветания Бельгии». После этого стало совершенно ясно, что ничего большего он не добьется. В последующих письмах явно прослушиваются необычные элегические ноты. «Моя драгоценнейшая Виктория, только что получил ваше очаровательное маленькое послание, и оно поразило меня в самое сердце. Да, моя любимая Виктория! Я нежно люблю вас… Я люблю вас такую как вы есть, и я люблю в вас то милое дитя, о благополучии которого я столь ревностно забочусь». Ему пришлось пройти через многое, и хотя в жизни случаются разочарования, но и удачи не проходят мимо. «Мне оказаны все почести, о которых можно только мечтать, и в политическом смысле моя позиция очень прочна». Но дело ведь не только в политике, дело ведь и в романтическом томлении его сердца. «Единственная оставшаяся у меня страсть — это Восток, где я, вероятно, однажды и закончу свою жизнь, взойдя на западе и зайдя на востоке». Что же касается его преданности своей племяннице, то ей нет конца. «Я никогда не навязывал вам ни услуг, ни советов, хотя и могу сказать с достаточной уверенностью, что благодаря той необычной судьбе, которой одарило меня провидение, мой политический и личный опыт очень богат. Я всегда готов прийти на помощь, где бы и что бы ни случилось, и я повторю еще раз: все, что я хочу взамен, это немного вашей искренней любви».
VI
В переписке с королем Леопольдом проявились те черты характера Виктории, которые большей частью были еще скрыты от посторонних глаз. Ее отношение к дяде не поколебалось ни на секунду. Все его атаки натолкнулись на непреодолимую линию обороны. Иностранная политика Англии его не касается; она касается лишь ее и ее министров. Все его намеки, просьбы и вся его борьба — совершенно бесполезны, и ему пора с этим смириться. Твердость ее позиции большей частью вызвана уважением и нежными чувствами, его сопровождающими. С начала и до конца непоколебимая королева оставалась преданной племянницей. Должно быть, Леопольд завидовал ее идеальной корректности; но то, что вызывает восхищение в поведении почтенного государственного мужа, не всегда к лицу девятнадцатилетней девушке. Так что привилегированные наблюдатели испытывали некоторый страх. Странная смесь неподдельной беззаботности и твердой решимости, откровенности и скрытности, ребячества и гордости, казалось, пророчила запутанное и полное опасностей будущее. Шло время, и менее приятные стороны этой странной смеси проявлялись все сильнее и сильнее. Обратили внимание, что дворцовый этикет, и без того не отличающийся вольностями, становится все более и более жестким. До некоторой степени это приписывалось влиянию Лейзен; но даже если так, то у Лейзен была способная ученица. Малейшие нарушения окостеневших правил поведения или субординации немедленно приковывали к себе острый и суровый взгляд королевы. И все же глаза Ее Величества, какими бы сокрушающими они ни были, не шли ни в какое сравнение с ее ртом. Сила воли, заключенная в этих маленьких выступающих зубках и этом маленьком покатом подбородке, была куда более сокрушительной, чем та, которую выдавали сильные скулы. Непоколебимой, непроницаемой и грубой она была — воля, опасно граничащая с упрямством. А упрямство монарха — это не то, что упрямство обычного человека.
За два года, прошедшие со дня вступления на трон, тучи, которые поначалу лишь едва различались на горизонте, наконец сгустились и разразились грозой. Родственные отношения Виктории с матерью не улучшались. Герцогиня Кентская, по-прежнему окруженная раздражающими проявлениями дочернего внимания, оставалась в Букингемском дворце ничего не значащей фигурой — бессильной и безутешной. Сэр Джон Конрой, изгнанный с королевских глаз, по-прежнему руководил двором герцогини, и враждебность Кенсингтона процветала, ничем не сдерживаемая в этих новых обстоятельствах. Леди Флора Хастингс по-прежнему отпускала злобные шутки; враждебность баронессы также не утихала. Но однажды шутки леди Флоры обернулись против нее. Как-то в начале 1839 года, путешествуя со свитой герцогини, она возвращалась из Шотландии в одной карете с сэром Конроем. Перемены в ее фигуре породили непристойные насмешки; языки развязались и насмешки становились все серьезнее. Поползли слухи, что леди Флора ожидает ребенка. Состояние ее здоровья, казалось, подтверждало подозрения; она консультировалась у сэра Джеймса Кларка, королевского лекаря, и после консультации сэр Джеймс тоже не сдержал языка. После этого скандал достиг небывалых высот. Вокруг только об этом и говорили. Баронесса была не слишком удивлена. Герцогиня бросилась на помощь своей фрейлине. Королева была проинформирована. Наконец, чтобы разрешить сомнения, было назначено медицинское обследование, во время которого сэр Джеймс, по словам леди Флоры, вел себя по-дикарски грубо, тогда как второй доктор был чрезвычайно обходителен. В конце концов оба врача подписали медицинское заключение, полностью оправдывающее леди. Но на этом история не закончилась. Семья Хастингсов, пользующаяся очень сильным влиянием, бросилась в битву со всей яростью оскорбленной гордыни и уязвленной невинности. Лорд Хастингс настойчиво просил аудиенции у королевы, писал в газеты и требовал отставки сэра Джеймса Кларка. Королева принесла леди Флоре свои извинения, но отставки сэра Джеймса Кларка так и не последовало. Общественное мнение резко отвернулось от королевы и ее советников. Высшее общество было возмущено перемыванием грязного белья в Букингемском дворце. Широкая публика тоже негодовала по поводу столь дурного обращения с леди Флорой. К концу марта вся та необыкновенная популярность, с которой юная правительница начала свое царствование, рассеялась без следа.
Несомненно, члены Двора продемонстрировали полное отсутствие благоразумия. Нездоровым пересудам, которые следовало задушить в зародыше, позволили разрастись до неприличных размеров, и в конце концов под угрозой оказался не только дворец, но и сам Трон. И особые неприятности возникли в связи с положением сэра Джеймса Кларка. За консультацией по этому вопросу обратились к герцогу Веллингтонскому, который традиционно занимался разбором наиболее сложных проблем высшего света, и он высказал мнение, что поскольку отставка сэра Джеймса невозможна без публичного расследования, сэр Джеймс должен остаться на своем месте. Вероятно, герцог был прав, но тот факт, что грешный доктор продолжает служить королеве, не давал семье Хастингсов покоя и создавал в глазах общественного мнения неприятное впечатление незамоленного греха. Что же до Виктории, она была очень молода и неопытна, и вряд ли ее можно винить, что она не справилась со столь сложной ситуацией. Этим явно должен был заняться лорд Мельбурн. Он был искушен в жизненных делах и с его предусмотрительностью мог спокойно загасить это пламя, пока оно еще тлело. Но он этого не сделал. Он был ленив и беспечен. Баронесса упорствовала, и он пустил дело на самотек. Была ли у него волшебная уздечка для обуздания этого сказочного скакуна? Такой уверенности у него не было. И тут, вдруг, еще один сокрушительный кризис значительно нагляднее продемонстрировал природу разума, с которым ему пришлось столкнуться.
VII
Уже давно королева с ужасом ожидала, что может настать день, когда ей придется расстаться со своим министром. Со времени принятия Закона о реформе власть правительства Вигов постоянно ослабевала. На выборах 1837 года они получили лишь незначительное большинство в палате общин, и с этого момента испытывали постоянные трудности — и за рубежом, и дома, и в Ирландии. Группа радикалов вела себя все враждебней, и было весьма сомнительным, что Виги протянут сколь-нибудь долго. Королева наблюдала за развитием событий с крайней озабоченностью. Она была вигом по рождению, по воспитанию, по всем своим привязанностям, как общественным, так и личным; и даже если бы этих связей никогда не существовало, сам тот факт, что Лорд М. стоял во главе Вигов, был вполне достаточным, чтобы определять ее политику. Падение Вигов глубоко расстроило бы Лорда М., но оно имело бы и куда более ужасные последствия: Лорд М. вынужден был бы ее покинуть, а ежедневное, ежечасное присутствие Лорда М. стало неотъемлемой частью ее жизни. Через шесть месяцев после вступления на престол она записала в дневнике: «Я крайне расстроюсь, если потеряю его хотя бы на одну ночь», — и это чувство личной зависимости от своего министра постоянно нарастало. В таких обстоятельствах она неизбежно должна была стать приверженцем Вигов. Широта политических проблем мало ее беспокоила. Ее беспокоило лишь то, чтобы друзья были в кабинете и рядом с нею, и было бы ужасно, если бы они ушли. «Я не могу даже выразить словами, — писала она, когда критическое разделение стояло уже на пороге, — (хотя я и уверена в нашем успехе), какую подавленность и печаль вызывает у меня мысль о том, что этот прекрасный и поистине добрый человек не будет больше моим министром! И все же я горячо верю, что Он, который столь надежно защищал меня во всех этих бесчисленных трудностях, не оставит меня и теперь! Я бы хотела рассказать Лорду М. о своей тревоге, но когда я вижу его, слезы опережают слова, и я чувствую, что расплачусь, если попытаюсь что-нибудь сказать».
Лорд Мельбурн прекрасно понимал, сколь нежелательно такое состояние мыслей для конституционного монарха, которому в любой момент может потребоваться принять в качестве министров лидеров оппозиционной партии. Он как мог старался утешить ее, но безуспешно.
Оказавшись не в состоянии заранее предвидеть возможный ход событий, он и сам в немалой степени способствовал возникновению такой неблагоприятной ситуации. С момента вступления на престол он окружил королеву фрейлинами, принадлежащими к его собственной партии. И главная гардеробщица, и все фрейлины королевской опочивальни были вигами. В своей повседневной жизни королева никогда не встречалась с представителями Тори: вообще-то она старалась не сталкиваться с ними ни при каких обстоятельствах. Она не любила весь их клан и не скрывала этого. Особенно ей не нравился сэр Роберт Пил, который, почти наверняка, должен был стать следующим премьер-министром. Он обладал отвратительными манерами и мечтал сбросить Лорда М. Его сторонники, все без исключения, были ничуть не лучше, а что касается сэра Джеймса Грэма, так она его даже видеть не могла, настолько он был похож на сэра Джона Конроя.
Происшествие с леди Флорой еще более обострило трения между этими партиями. Хастингсы были тори, и газеты партии Тори атаковали лорда Мельбурна и Двор в самых нелицеприятных выражениях. Сектантская приверженность королевы пропорционально возросла. Но роковой час приближался все быстрее. В первых числах мая положение министров стало весьма шатким — по одному из важнейших политических вопросов в палате общин они смогли победить с преимуществом лишь в пять голосов, — и они решили подать в отставку. Узнав об этом, Виктория расплакалась. Неужели все кончено? Неужели она видит Лорда М. в последний раз? Пришел Лорд М.; и что любопытно, даже в этот трагический момент пунктуальная девушка записала, с точностью до минуты, время прихода и ухода любимого министра. Разговор был долгим и трогательным, но исход его был предрешен — королева должна была послать за герцогом Веллингтонским. Прибыв на следующее утро, герцог посоветовал Ее Величеству послать за сэром Робертом Пилом. Она была в «состоянии глубокой печали», но с королевской решимостью проглотила слезы и, взяв себя в руки, приготовилась к тягостной встрече.
Пил был сдержан, горд и скромен по натуре. Его манеры были не идеальны, и он это знал. Его легко было смутить, и в такие моменты он становился еще более скованным, неловким, начинал выстукивать ногой по паркету какой-нибудь танцевальный ритм. Он очень хотел произвести на королеву благоприятное впечатление, и эта его озабоченность лишь затрудняла достижение цели. Оказавшись перед лицом надменной и враждебно настроенной девушки, он полностью утратил инициативу. Она холодно заметила, что он выглядит несчастным и «выжатым», и пока он стоял в оцепенении, время от времени непроизвольно двигая ногой, королева была просто шокирована этой его манерой. «О! Как далеки, как ужасно далеки его манеры от искренних, открытых, естественных и теплых манер лорда Мельбурна». Тем не менее, аудиенция прошла без эксцессов. Лишь однажды возник легкий намек на разногласие. Пил высказал предположение о необходимости некоторых изменений в составе королевского двора: королева не должна быть полностью окружена женами и сестрами его политических противников, хотя бы некоторые фрейлины королевской опочивальни должны сочувствовать его правительству. Лишь только он коснулся этой темы, королева мягко намекнула, что она хотела бы оставить свой двор в прежнем виде. На что сэр Роберт ответил, что вернется к этому вопросу позже, и тут же перевел разговор на некоторые детали формирования своего кабинета. В его присутствии Виктория оставалась, по ее собственным словам, «чрезвычайно собранной, вежливой и бодрой, и ничем не выдала своего волнения», но стоило ему уйти, она ощутила себя полностью сломленной. Затем она взяла себя в руки и написала лорду Мельбурну обо всем случившемся и своем отчаянии. «Она чувствует, — писала она, — что лорд Мельбурн поймет, каково ей находиться среди врагов тех, на кого она всегда полагалась и кого уважала; но что хуже всего, она лишена возможности видеть лорда Мельбурна, к чему она так привыкла».
Ответное письмо лорда Мельбурна было весьма мудрым. Он попытался успокоить королеву и побудить ее принять новое положение с достоинством, и о предводителях Тори он не может сказать ничего, кроме хорошего. Что же касается фрейлин, здесь королева должна настаивать на своем, писал он, поскольку это касается лично ее, «но, — добавил он затем, — даже если сэр Роберт не сможет этого признать, не следует полностью отказываться от дальнейших обсуждений». Здесь, впрочем, правота лорда Мельбурна вызывает некоторые сомнения. Вопрос этот был сложен и тонок и никогда больше не вставал, но последующая конституционная практика установила, что Правящая Королева должна прислушиваться к пожеланиям премьер-министра, касающимся состава женской половины ее двора. Однако мудрость лорда Мельбурна оказалась растраченной впустую. Королева осталась безутешной, и еще менее она была склонна следовать его совету. Ведь эти возмутительные Тори хотят отнять у нее фрейлин, и ночью она решила — что бы ни говорил сэр Роберт, она не согласится удалить ни одну из них. Так что, когда на следующее утро Пил появился снова, она была готова к борьбе. Начал он с подробностей новых назначений в Кабинете, и затем добавил: «А что, ма’ам, по поводу фрейлин», — на что королева его резко прервала. «Я не отошлю ни одну из моих фрейлин», — сказала она. «Как, ма’ам! — сказал сэр Роберт, — Ваше Величество предполагает оставить их всех?» «Всех», — ответила королева. Лицо сэра Роберта исказила странная гримаса, он не смог скрыть волнения. «И главную гардеробщицу, и всех фрейлин королевской опочивальни?» — выдавил он из себя наконец. «Всех», — ответила Ее Величество еще раз. Все уговоры и аргументы были впустую. Напрасно он говорил, все более распаляясь, о конституции, о Правящих Королевах, об интересах республики, напрасно танцевал он свой патетический менуэт. Она была непреклонна, но и он, несмотря на все свое смущение, не собирался отступать, и когда наконец ушел, ничего так и не было решено — вопрос формирования правительства завис в воздухе. Теперь Виктория буквально взбесилась. В ярости она решила, что сэр Роберт пытается ее перехитрить, разлучить с друзьями и навязать ей свою волю. Но это еще не все: пока этот бедняга дергался перед ней в смущении, она внезапно осознала, что единственная вещь, которая ей крайне необходима, — это лазейка к отступлению. Она схватила перо и черкнула записку лорду Мельбурну.
«Сэр Роберт вел себя очень нехорошо, он настаивал на моем отказе от фрейлин, на что я ответила, что никогда не соглашусь, и никогда я не видела более испуганного человека… Я была спокойна, но очень решительна, и, думаю, вы одобрили бы мое самообладание и твердость; королева Англии не должна поддаваться на такую хитрость. Будьте готовы, ибо вскоре вы можете понадобиться». Не успела она закончить, как объявили о приходе герцога Веллингтонского. «Ма’ам, — сказал он входя, — с великим сожалением я узнал о возникших затруднениях». «О! — тут же ответила она. — Это начал он, а не я». Она поняла, что теперь ей необходимо лишь одно качество — твердость. И она осталась тверда. Славный победитель Наполеона не устоял перед непреклонным самообладанием девушки, которой не было еще и двадцати. Королева не отступила ни на дюйм. В конце она даже попыталась над ним подшутить. «Неужели сэр Роберт настолько слаб, — сказала она, — что должен решать даже женские вопросы?» На что герцог пробормотал нечто невнятное, отвесил поклон и удалился.
Одержала ли она победу? Время покажет. А между тем она садится писать еще одно письмо. «Лорд Мельбурн не должен считать поведение королевы опрометчивым… Королева чувствует, что это была попытка проверить, можно ли ею управлять и обходиться, как с ребенком»[16]. Тори были не только враждебны, но и смехотворны. Пил, выразив, как она поняла, желание удалить лишь тех придворных, что входили в парламент, теперь начал выступать против ее фрейлин. «Я хотела бы знать, — воскликнула она с торжествующим презрением, — не собираются ли они усадить фрейлин в парламент?»
Конец кризиса стремительно приближался. Сэр Роберт вернулся и заявил, что если она настаивает на сохранении всех ее фрейлин, то он не сможет сформировать правительство. Она ответила, что представит ему окончательное решение в письменном виде. На следующее утро собрался бывший кабинет Вигов. Лорд Мельбурн прочел им письма королевы, и группу почтенных политиков захлестнула волна энтузиазма. Они прекрасно понимали, что едва ли действия королевы согласуются с конституцией, если не сказать большего; что, поступая таким образом, она пренебрегла советом лорда Мельбурна; что в действительности нет никаких государственных причин, которые могли бы оправдать их желание пересмотреть вопрос об отставке. Но все эти аргументы рассыпались перед страстным желанием Виктории. Сила ее решимости заставила их плыть в бурном потоке ее желаний. Они единодушно согласились, «что нельзя бросать в беде такую королеву и такую женщину». Забыв, что больше не являются министрами Ее Величества, они совершили беспрецедентный поступок, направив королеве письмо, в котором посоветовали прекратить переговоры с сэром Робертом Пилом. Она так и сделала. Все кончилось, она победила. В этот вечер во дворце давали бал. Присутствовали все. «Пил и герцог Веллингтонский прошли мимо, стараясь глядеть в сторону». Она была совершенно счастлива. Лорд М. снова был премьер-министром и был возле нее.
VIII
С Лордом М. вернулось счастье, но было оно беспокойным. Ситуация оставалась по-прежнему сложной, пока, наконец, герцог, отвергнутый в качестве министра, не был снова призван в его старой ипостаси — врачевателя семейной морали. Кое-что сдвинулось с места, когда, наконец, он вынудил сэра Конроя уступить место возле герцогини Кентской и навсегда покинуть дворец. Дальнейшие сдвиги последовали, когда он убедил королеву написать нежное письмо матери. Казалось, открылся путь к примирению, но герцогиня все еще бушевала. Она не верила, что Виктория сама написала письмо, оно было написано не ее почерком, и она послала за герцогом, дабы он это подтвердил. Герцог уверил ее в подлинности письма и стал уговаривать забыть прошлое. Но это было не так просто. «А что мне делать, если ко мне обратится лорд Мельбурн?» — «Что делать, ма’ам? Да просто принять его со всей вежливостью». Ну, хорошо, она попробует… «А что мне делать, если Виктория попросит меня пожать руку Лейзен?» — «Что делать, ма’ам? Да просто обнять ее и поцеловать». — «Что!» — ощетинилась было герцогиня, но затем разразилась безудержным смехом. «Нет, ма’ам, нет, — сказал герцог, тоже рассмеявшись. — Я имею в виду, что вы должны обнять и поцеловать не Лейзен, а королеву». Возможно, герцог и добился бы успеха, если бы его попытки примирения не были безнадежно перечеркнуты трагическим событием. Стало известно, что леди Флора страдает каким-то ужасным внутренним недугом, который стремительно прогрессирует. Почти не было сомнений, что она умирает. Непопулярность королевы достигла небывалой высоты. Не раз она была публично оскорблена. «Миссис Мельбурн», — выкрикнул кто-то, когда она вышла на балкон; и в Эскоте, когда она проходила мимо, герцогиня Монтрозская и леди Сара Ингестр что-то прошипели ей вслед. Леди Флора умерла. Скандал разразился с удвоенной силой; с тех пор две партии во дворце оказались разделены непреодолимой стеной.
Тем не менее Лорд М. вернулся, и несчастья отступали под волшебным влиянием его присутствия и разговоров. Ему тоже пришлось пройти через многое, и боль его усугублялась сознанием собственного бессилия. Он достаточно ясно понимал, что, вмешайся он в нужный момент, ссору с Хастингсами можно было предотвратить. И в случае с королевской опочивальней он знал, что позволил пренебречь своим мнением и пошел на поводу личных чувств и импульсивности Виктории. Но он был не из тех, кто сильно страдает от укоров совести. Невзирая на монотонность и строгость дворцовой жизни, взаимоотношения с королевой оставались основным его интересом. Лишиться их было невыносимо, и когда эта нелепая случайность была — неважно каким способом — преодолена, он снова ощутил себя победителем.
Дай Господь ему в полной мере насладиться этими скоротечными часами счастья! И вот, в те осенние месяцы 1839 года, взлелеянная благосклонностью монарха и согретая обожанием девушки, осенняя роза пышно расцвела. В последний раз распустились прекрасные лепестки. В последний раз в этом невообразимом, нелепом, почти что невероятном союзе старый эпикуреец ощутил утонченные романтические чувства. Наблюдать, учить, сдерживать, ободрять юное создание королевской крови — это было много; ощущать в такой постоянной близости ее живую привязанность, ее искрящуюся энергию — это было еще больше; но, вероятно, самой ценной была возможность подолгу проводить время в забавных размышлениях, бессвязно говорить, отпускать незначительные шутки по поводу яблок или оборок на платье, мечтать. Весна его чувств, глубоко скрытая от постороннего глаза, была ошеломляющей. Часто, наклоняясь и целуя ей руку, он ощущал на глазах слезы.
На Викторию, при всей ее неприступности, такой союз рано или поздно должен был подействовать. Уже два года как она перестала быть простой школьницей. Даже в ее поведении произошли заметные изменения. Выражение ее лица, некогда «простодушное и безмятежное», теперь выглядело для проницательного наблюдателя «самоуверенным и недовольным». Она успела почувствовать и вкус власти, и боль, причиняемую ею, но дело не только в этом. Лорд Мельбурн своими мягкими наставлениями пытался направить ее на путь мудрости и сдержанности, но всеми подсознательными движениями своего характера толкал ее в совершенно ином направлении. Чистый и твердый хрусталь, подверженный столь долгой, непрерывной обточке и коварной текучести, испытал странные метаморфозы. Он стал понемногу размягчаться и мутнеть. Гуманность и склонность к ошибкам — очень переимчивые вещи; могла ли первая ученица Лейзен их подхватить? Возможно ли, чтобы она начала прислушиваться к голосам сирен? Чтобы тайные импульсы самовыражения и даже потакания собственным слабостям овладели ее жизнью? На какой-то момент дитя нового века оглянулось назад и помахало рукой восемнадцатому столетию. Это был наиболее критический момент ее пути. Если влияние этих обстоятельств сохранится достаточно долго, то развитие ее характера и сама история ее жизни может полностью измениться.
А что может этому помешать? В первую очередь, она сама всеми силами старалась их сохранить. Пусть все так и остается навсегда! Ее окружали виги, она могла делать все что захочет, у нее был Лорд М., она не могла поверить, что когда-нибудь может стать счастливее. Любые перемены — к худшему; но самая худшая перемена… нет, она не желает об этом даже слышать. Это совершенно недопустимо, все вокруг перевернется, если она вдруг выйдет замуж. Но, казалось, окружающие только об этом и мечтали — общественное мнение, министры, ее сакс-кобургские родственники, — все были единодушны. Безусловно, она понимала, что тому есть веские причины. Взять хотя бы то, что если она останется бездетной и вдруг умрет, то ее кумберлендский дядя, король Ганноверский, унаследует английский престол. Такое событие, несомненно, было бы крайне неприятным, и она прекрасно понимала тех, кто желал этого избежать. Но пока можно было не спешить. Конечно, рано или поздно она выйдет замуж, но не сейчас — не в ближайшие три-четыре года. Самым неприятным было то, что дядя Леопольд был абсолютно уверен, что она не просто должна выйти замуж, а выйти замуж за ее кузена Альберта. Это было очень похоже на дядю Леопольда, который стремился запустить пальцы во все пироги. Тем более что давным-давно, еще до ее вступления на престол, она послала ему письмо, содержание которого вполне могло послужить поводом для таких предположений. Она написала ему, что Альберт обладает «всеми качествами, о которых только можно мечтать», и просила своего «драгоценного дядю позаботиться о его здоровье, столь дорогом для нее теперь, и взять его под свою личную опеку», добавив: «Я надеюсь и верю, что в этом, столь важном для меня вопросе, все пойдет удачно и хорошо». Но это было очень давно, когда она была еще ребенком, и если судить по языку письма, то вполне вероятно предположить, что писалось оно под диктовку Лейзен. Однако в любом случае ее чувства и все обстоятельства с тех пор полностью переменились. Альберт же вообще едва ею интересовался.
Позже королева скажет, что никогда и ни на минуту не мечтала о другом муже, кроме как о своем кузене. Однако ее письма и дневники говорят совершенно об ином. 26 августа 1837 года она записала в дневник: «Сегодня исполняется 18 лет моему драгоценнейшему кузену Альберту, и я молю Небеса о высочайшем для него благословении!» В последующие годы, однако, дата проходит незамеченной. Как-то Стокмар должен был сопровождать принца в Италию, и по этому случаю верный барон был вынужден ее покинуть. Не раз он писал ей и в своих письмах самым лестным образом отзывался о своем спутнике, но к этому времени она уже пришла к твердому решению. Альберт ей очень нравится, она им восхищена, но она не хочет выходить за него замуж. «В настоящий момент, — сказала она лорду Мельбурну в апреле 1839 года, — я совершенно не расположена ни к какому замужеству». Когда итальянское путешествие кузена подошло к концу, она начала нервничать. Ей было известно, что следующее по плану путешествие предполагается в Англию. Скорее всего он приедет осенью, и весь июль она не находила себе места. Тогда она решила написать дяде, дабы внести ясность в свое положение. Он должен понимать, писала она, что «между нами не было никакой помолвки». Даже если ей понравится Альберт, она не сможет «дать твердого обещания в этом году, поскольку такое событие может произойти не ранее чем через два или три года». Она «крайне не хотела бы» изменять сложившееся положение, и если Альберт ей не понравится, она «очень хочет, чтобы он понял, что ее нельзя обвинять в нарушении каких-либо обязательств, поскольку она никогда их не давала». С лордом Мельбурном она была более откровенна. Ему она сказала, что «не имеет особого желания встречаться с Альбертом, поскольку вся эта тема вообще ей противна». Она ненавидела саму мысль о том, что ей придется прийти к какому-то решению, и неустанно повторяла, что встреча с Альбертом была бы «совершенно неуместна». Однако ужасное событие казалось неизбежным, визит должен состояться, и она должна будет с ним встретиться. Промелькнуло и закончилось лето. Наступила осень, и 10 октября вечером Альберт, в сопровождении брата Эрнеста, прибыл в Виндзор.
Альберт прибыл, и все ее привычное существование рухнуло, как карточный домик. Он был прекрасен — у нее перехватило дыхание, — никаких иных сравнений она не нашла. Затем, словно вспышка, перед нею раскрылись тысячи секретов. Прошлое и настоящее понеслись навстречу, обретая новую значимость. Развеялись многолетние заблуждения, и сияние этих голубых глаз, улыбка этого милого рта породили в ней безграничную уверенность. Последующие часы пролетели в сплошном восторге. Она разглядела некоторые новые подробности — «изысканный нос», «изящные усы и маленькие, едва заметные бакенбарды», «прекрасную фигуру, широкую в плечах и тонкую в талии». Она каталась с ним верхом, танцевала, вела беседы, и все это было самим совершенством. Все сомнения рассеялись. Он приехал в пятницу вечером, а уже в воскресенье утром она сказала лорду Мельбурну, что «существенно пересмотрела свои взгляды на замужество». На следующее утро она сообщила ему, что все обдумала и решила выйти замуж за Альберта, а утром следующего дня послала за кузеном. Она приняла его наедине и «спустя несколько минут я сказала, что он, должно быть, догадывается, зачем я его позвала — и что я была бы очень счастлива, если бы он уступил этому моему желанию (жениться на мне)». Потом «мы обнялись, и он был так добр, так нежен». Она сказала, что недостойна его, он пробормотал, что был бы очень счастлив «das Leben mit dir zu zubringen»[17]. Когда они расстались, и вошел Лорд М., она ощущала себя «счастливейшим человеческим существом». Сначала она завела разговор на отвлеченные темы, говорила о погоде и о прочих пустяках. Почему-то присутствие старого друга ее смущало. Но, наконец, собравшись с духом, произнесла: «Я все прекрасно уладила с Альбертом». «О! Слава Богу», — сказал Лорд М.
Глава IV ЗАМУЖЕСТВО
I
Это был определенно родственный брак. Принц Френсис Чарльз Августус Альберт Эмануэль Сакс-Кобургский — именно таким был его полный титул — родился всего через три месяца после своей кузины Виктории, и даже роды принимала одна и та же повитуха. Их бабушка, вдовствующая герцогиня Кобургская, с самого начала мечтала их поженить. Когда дети подросли, такое же желание возникло и у герцога, и у герцогини Кентской, и у короля Леопольда. Сам принц, с того самого дня, когда еще в трехлетием возрасте услышал от няни, что когда-нибудь его женой станет «маленький английский цветочек», никогда не думал ни о ком другом. Когда же впоследствии сам барон Стокмар одобрил его выбор, дело, казалось, окончательно решено.
У герцога был и еще один сын — принц Эрнест. Он был старше на год и являлся наследником княжества. Герцогиня была веселой очаровательной женщиной, светловолосой и голубоглазой. Альберт очень на нее походил и был ее любимчиком, но когда ему было пять лет, они расстались навсегда. Двор герцога не отличался строгостью нравов. Герцог питал слабость к противоположному полу, и ходили слухи, что герцогиня следует примеру мужа. Иногда случались скандалы: например, поговаривали об одном из придворных камергеров, симпатичном и галантном человеке еврейского происхождения. В конце концов супруги расстались, и вскоре последовал развод. Герцогиня уехала в Париж и в 1831 году умерла. Альберт всегда вспоминал о ней с нежностью.
Он рос милым, умным и живым мальчиком. Вел себя хорошо, но иногда мог не на шутку расшалиться. Обладая сильной волей, он не позволял себе перечить. Старший брат был не так горяч, не так целеустремлен, и в спорах всегда побеждал Альберт. Обоих мальчиков, большую часть времени проводивших то в одном, то в другом доме герцога, среди живописных холмов, лесов и ручьев, очень рано забрали у нянек — Альберту не было и четырех — и отдали воспитателю, на чьем попечении они оставались до самого университета. Воспитывались они в простоте и скромности, поскольку герцог был небогат, а герцогство весьма мало и незначительно. Очень скоро стало ясно, что Альберт являет собой идеал юноши. Умный и усердный, он носил отпечаток моральной чистоты своего рода. Как-то в одиннадцатилетнем возрасте он удивил отца, заявив, что надеется стать «хорошим и полезным человеком». И в то же время он не отличался излишней серьезностью. Пусть чувство юмора у него было и невелико, зато он был полон веселья — розыгрышей и передразнивания. И совсем не похож на маменькиного сынка — скакал верхом, стрелял, фехтовал. Больше всего Альберт любил проводить время за пределами дома и никогда не был так счастлив, как во время долгих прогулок с братом по диким местам, окружающим его любимый Розенау, — выслеживать оленя, любоваться пейзажем и возвращаться нагруженным богатыми гербариями. Помимо этого, он обожал музыку. Но в одном, похоже, Альберт не последовал примеру отца: то ли благодаря его особому воспитанию, то ли в силу каких-то иных особенностей характера, он питал стойкое отвращение к женщинам. Как-то в пятилетием возрасте, во время танцев, он зло и с отвращением вскрикнул, когда ему предложили в качестве партнерши маленькую девочку. И хотя впоследствии он научился скрывать такие чувства, полностью они не исчезли.
Братья были весьма популярны в Кобурге, и когда подошло время конфирмации, согласно древнему обычаю в «Зале гигантов» замка состоялся публичный экзамен, на котором присутствовала восторженная толпа чиновников, священников, представителей деревень герцогства и прочие наблюдатели. Помимо герцога и вдовствующей герцогини присутствовали также Их Светлости принцы Александр и Эрнест Вюртембергские, принц Лейнинген, принцесса Хохенлог-Лангенбург и принцесса Хохенлог-Шилингсфуст. Церемония проходила у соответственно украшенного алтаря, который установили в конце зала; возглавлял ее доктор Якоби, придворный капеллан. Открыл церемонию хор, исполнивший первый куплет гимна «Приди, святой дух». Произнеся краткое вступление, доктор Якоби начал экзамен. «Величественная и достойная осанка принцев, — читаем мы в отчете того времени, — их чуткая внимательность к вопросам, откровенность, решительность и точность ответов произвели на собравшихся неизгладимое впечатление». Более всего поражало в их ответах глубокое чувство внутренней убежденности. Экзаменатор задавал такие вопросы, на которые нельзя было ответить лишь простым «да» или «нет». Вопросы были тщательно составлены так, чтобы дать аудитории ясное представление о взглядах и чувствах молодых принцев. Один из трогательнейших моментов наступил, когда экзаменатор спросил наследного принца, собирается ли тот неотступно следовать заповедям Евангелической Церкви, на что принц не просто ответил «да!», но и решительно добавил: «Мы с братом твердо убеждены, что никогда не отступим от канонов веры». Экзамен длился около часа, после чего доктор Якоби произнес заключительную речь и затем последовала короткая молитва; хор пропел второй и третий стихи гимна, и церемония окончилась. Принцы сошли с алтаря в объятья герцога и герцогини, после чего верноподданные жители Кобурга разошлись, полностью удовлетворенные представлением.
После этого развитие Альберта пошло семимильными шагами. В семнадцать лет он приступил к изучению немецкой литературы и философии. Он сказал воспитателю, что старается «до самой глубины постичь идеи великого Клопштока, хотя пока что — добавил он скромно, — не слишком в этом преуспел». Он написал эссе «Немецкий образ мышления и наброски истории немецкой цивилизации», «разбив эссе», по его собственным словам, «на разделы, в соответствии с общими требованиями темы», и закончив «ретроспективой недостатков нашего времени и призывом к каждому исправить эти недостатки по мере возможности и тем самым дать хороший пример остальным». Отправленный на несколько месяцев на попечение короля Леопольда в Брюссель, он попадает под влияние профессора математики Адольфа Кветелета, исследовавшего применение теории вероятностей в политике и морали. Эти идеи увлекли принца, и в результате родилась дружба, продолжавшаяся до конца его жизни. После Брюсселя он поступил в Боннский университет, где быстро достиг выдающихся успехов в изучении наук и был известен социальной активностью. Особое внимание он уделял метафизике, юриспруденции, политической экономии, музыке, фехтованию и любительским театральным постановкам. Тридцать лет спустя один из его приятелей-студентов с восхищением вспоминал приступы смеха, которые вызывали у них пародии принца Альберта. Особенно им нравилась живость, с которой Их Светлость воспроизводил интонации и жесты одного из профессоров, любившего показать на картину, изображавшую улицу в Венеции, и возвестить: «Это Понтарлье», и другого, упавшего в спешке и потом долго искавшего потерянные очки.
После года, проведенного в Бонне, настало время европейского путешествия, и из Англии прибыл барон Стокмар, дабы сопроводить принца в Италию. За два года до этого король Леопольд уже консультировался с бароном по поводу предполагаемого брака Альберта и Виктории. Ответ был замечателен. С присущей ему прозорливостью, отсутствием оптимизма и тонким ощущением морального аспекта ситуации, Стокмар указал существенные, на его взгляд, условия успешного заключения этого брака. «Альберт, — писал он, — прекрасный юноша, достаточно высокий для своего возраста и обладает приятными и ценными качествами характера. Вполне вероятно, в ближайшие несколько лет он превратится в сильного красивого мужчину, с мягкими и простыми, но в то же время величественными манерами. Таким образом, он обладает всеми внешними достоинствами, столь привлекательными для противоположного пола во все времена и во всех странах». Следовательно, исходя из того, что Виктория сама предрасположена к браку, необходимо решить вопрос, соответствуют ли интеллектуальные способности Альберта его предполагаемой роли мужа королевы Англии. Хотя здесь, продолжал барон, многое свидетельствует в его пользу; говорят, что принц тактичен и умен; тем не менее, суждения подобного рода, как правило, необъективны, и барон предпочитает воздержаться от оценки, пока не придет к достоверному заключению на основе личных наблюдений. Затем он добавил: «Однако этого недостаточно. Юноша должен обладать не только большими способностями, но и честолюбием и силой воли. Многотрудная карьера политического деятеля требует от человека не просто склонности и энергичности — она требует такого склада ума, который готов сознательно принести в жертву удовольствия ради всеобщей пользы. Если он впоследствии не удовлетворится сознанием того, что занял одно из самых влиятельных положений в Европе, сколько раз его будет искушать желание отказаться от этой затеи! Если он с самого начала не примет тяжелых обязанностей своего положения и не поймет, что от эффективного их исполнения зависят его честь и счастье, то вряд ли добьется успеха».
Таковы были взгляды Стокмара на качества, необходимые для должного исполнения роли, которую уготовила Альберту его семья; и в ходе путешествия по Италии он надеялся оценить, насколько принц ими обладает. Что же касается самого Альберта, барон, которого до этого он видел лишь изредка, произвел на него сильнейшее впечатление. К тому же впервые в жизни он познакомился с молодым англичанином, лейтенантом Френсисом Сеймуром, назначенным ему в сопровождающие, которого он нашел sehr liebens wurdig[18], и с кем разделил теплую дружбу. Галереи и пейзажи Флоренции его очаровали, а вот Рим произвел меньшее впечатление. «Многие прекрасные места, — сказал он, — вполне можно принять за типичный немецкий городок». В беседе с папой римским Григорием XVI он не преминул блеснуть эрудицией. Когда папа заметил, что греки унаследовали свое искусство от этрусков, Альберт ответил, что, по его мнению, они позаимствовали его от египтян; Его Святейшество вежливо согласился. Где бы Альберт ни оказался, он постоянно стремился расширить свои познания, и на балу во Флоренции его заметили увлеченно беседующим с ученым синьором Каппони и не обращающим ни малейшего внимания на дам. «Voila un prince dont nous pouvons etre fiers, — сказал стоящий неподалеку великий герцог Тосканский, — la belle danseuse l’attend, le savant l’occupe»[19].
По возвращении в Германию преподнесенные королю Леопольду наблюдения Стокмара были все еще критическими. Альберт, сказал он, несомненно, умен, добр и дружелюбен; он полон благих намерений и благородной решимости, и здравость его суждений по многим вопросам удивительна для его возраста. Однако ему противна напряженная работа; он слишком склонен себя щадить, и поэтому самые лучшие его намерения часто не приносят плодов. Особенно печально то, что он не проявляет ни малейшего интереса к политике и никогда не читает газет. Да и манеры его все еще оставляют желать лучшего. «У мужчин, — сказал барон, — он всегда будет пользоваться большим успехом, чем у женщин, в обществе которых проявляет слишком мало рвения и ведет себя слишком равнодушно и отчужденно». И еще одну особенность подметил острый взгляд старого лекаря: принц был не слишком крепко сложен. Тем не менее, он вполне подходил для планируемого брака. Однако оставалось еще одно очень серьезное препятствие — Виктория явно не собиралась давать своего согласия. Так что когда Альберт прибыл в Англию, он уже готов был полностью отказаться от своих намерений. Ничто не заставит его ждать в неизвестности, признался он другу; он порвет все раз и навсегда. Однако прием, оказанный ему в Виндзоре, показал ситуацию в новом свете. Колесо фортуны внезапно повернулось, и в объятиях Виктории он нашел окончательное подтверждение своей неизбежной участи.
II
Он не был в нее влюблен. В ответ на безграничную преданность молодой кузины он, естественно, испытывал чувства нежности и благодарности, но всепоглощающая ответная страсть его миновала. Хотя Виктория ему очень нравилась, в сложившемся необычном положении его больше интересовали собственные ощущения. Ослепленный и восторженный, он скакал верхом, танцевал, пел и смеялся среди виндзорской роскоши, испытывая новое для себя ощущение — пробуждающееся в груди честолюбие. Его положение будет воистину высоким, завидным! И тут промелькнула иная мысль. Религиозные догмы, увещевания Стокмара, его собственные глубокие убеждения — все говорило об одном: он здесь не ради собственного удовольствия, а совсем по иной причине — чтобы делать добро. Он должен быть «мужественным, благородным и вести себя, как подобает принцу», должен «жить и, если понадобится, пожертвовать собой во благо своей новой страны»; «посвятить власть и усилия великому делу — обеспечению богатства и процветания своего народа». Одна серьезная мысль породила другую. Роскошь и суета английского двора, конечно, приятны, но, в конце концов, сердце его принадлежит Кобургу. «В то время как я неустанно буду направлять всю свою энергию и усилия на благо страны, которая в будущем станет моею и в которой мне дано занимать столь высокое положение, — писал он своей бабушке, — я никогда не перестану ein treuer Deutscher, Coburger, Gothaner zu sein»[20]. И теперь он должен расстаться с Кобургом навсегда! Посерьезневший и опечаленный, он ищет утешения в компании брата Эрнеста. Юноши уединились и, усевшись за рояль, скрылись от настоящего и будущего в сладком мире музыки Гайдна.
Потом они вернулись в Германию; и пока Альберт в последний раз наслаждался несколькими прощальными месяцами счастья в родном доме, Виктория в последний раз возвратилась к старой жизни в Лондоне и Виндзоре. Ежедневно она переписывалась с будущим мужем на странной смеси английского с немецким, а дворцовая жизнь тем временем вернулась в накатанную колею. Повседневные дела и развлечения не терпели перерывов; Лорд М. снова был рядом; и Тори были, как всегда, невыносимы. Пожалуй, даже более невыносимы, чем обычно. Ибо теперь, в эти последние моменты, кровная вражда вспыхнула с удвоенной яростью. Пылкая правительница с разочарованием обнаружила, что быть официальным противником одной из сильнейших партий страны не так уж приятно. Дважды Тори вынудили ее поступить против ее желания. Она собралась увековечить высокий статус своего мужа статуей, но оппозиция этому помешала. Она планировала назначить мужу ежегодное государственное содержание в 50000 фунтов стерлингов, и опять-таки из-за Тори ему назначили лишь 30000. Куда уж хуже! Когда вопрос обсуждался в парламенте, было заявлено, что большая часть населения бедствует, и что 30000 фунтов равны ежегодному доходу Кобурга; однако ее дяде Леопольду назначено 50000 фунтов, и было бы просто чудовищным дать Альберту меньше. Сэр Роберт Пил — чего и следовало ожидать — имел наглость произнести речь и проголосовать за снижение суммы. Королева очень рассердилась и в качестве мести решила не приглашать на церемонию бракосочетания ни одного тори. Она сделает исключение лишь для старого лорда Ливерпуля, но даже герцога Веллингтонского и то не позовет. Когда ей сообщили, что отсутствие герцога на церемонии равносильно национальному скандалу, она рассердилась еще больше. «Что! Этот старый бунтарь! Я не желаю его видеть», — якобы сказала она, по свидетельству некоторых очевидцев. Позже она была вынуждена послать ему приглашение, но при этом даже не попыталась скрыть горечи своих чувств, так что герцог прекрасно знал о всей подоплеке дела.
Однако гнев королевы вызывали не только Тори. По мере приближения свадьбы она становилась все резче и деспотичнее. Королева Аделаида ее раздражала. Король Леопольд тоже проявлял в письмах «невежливость». «Дорогой дядя, — сказала она Альберту, — уверовал, что должен распоряжаться всем на свете. Однако, — резко добавила, — в этом нет необходимости». Даже сам Альберт был не безупречен. Увлекшись кобургскими делами, он не придавал особого значения происходящему в Англии. А в это время возникли проблемы с формированием его двора. Ему высказали мнение, что не следует окружать себя ужасными вигами. Возможно, это и справедливо, но он не понимал, что единственной альтернативой ужасным вигам были не менее ужасные тори; к тому же, было бы совершенно противоестественным, если бы его джентльмены начали голосовать против джентльменов королевы. Он пожелал назначить себе личного секретаря. Но как не ошибиться в выборе? Никто, безусловно, не мог дать лучшего совета, чем Лорд М., а Лорд М. предложил ему своего собственного личного секретаря — Джорджа Ансона, убежденного вига. Альберт пытался возразить, но безуспешно; Виктория просто объявила о назначении Ансона и дала указания Лейзен написать принцу и ознакомить его с деталями.
В следующий раз он озабочено написал о необходимости соблюдения придворными моральной чистоты. Ученица Лорда М. сочла Альберта слишком уж строгим и в краткой англо-немецкой записке изложила свое собственное мнение. «Мне очень нравится леди А., — написала она, — только она бывает немного зла и слишком резка с окружающими, что, конечно, неправильно; я думаю, мы должны терпимее относиться к другим, хотя, конечно, если нас не наставлять на путь истинный, мы вообще можем зайти невесть куда. В этом я никогда не сомневалась. Безусловно, это всегда правильно, указать человеку его ошибки, если он их не замечает; но излишняя резкость слишком опасна».
В другом вопросе она была настойчива. Со времени того случая с леди Флорой Хастингс, судьба отвернулась от сэра Джеймса Кларка. Его некогда процветающая практика резко уменьшилась; никто больше к нему не обращался. Одна лишь королева хранила верность. Она покажет миру, сколь мало беспокоит ее общественное мнение. И она пожелала, чтобы Альберт взял «бедного Кларка» своим личным врачом. Он последовал этому совету, но время показало, что выбор был не слишком удачен.
День свадьбы был назначен, и пришла пора Альберту оторваться от семьи и сцен своего детства. С тяжелым сердцем прощался он с любимыми местами — лесами и долинами, где провел столько приятнейших часов, охотясь и собирая гербарии. В глубокой печали сидел он на прощальном банкете во дворце и слушал музыку, исполняемую государственным оркестром. Настал час прощанья. Улицы были полны народа. На короткие мгновения его взгляд порадовался бушующему морю родных немецких лиц, а слух — дружному рокоту гортанных голосов. Он остановился, чтобы сказать последнее прости своей бабушке. Это был трогательный момент. «Альберт! Альберт!» — воскликнула она, когда карета снова тронулась, и без чувств рухнула на руки сопровождающих ее слуг. В Кале его ожидал пароход, и в окружении отца и братьев он, подавленный, ступил на борт. Вскоре поводов для грусти стало еще больше. Плаванье оказалось крайне суровым; герцог быстро спустился вниз, а оба принца, по свидетельству очевидцев, лежали по обе стороны лестницы «в почти что беспомощном состоянии». В Дувре на пирсе собралась громадная толпа, и «принцу Альберту, продолжающему страдать до последнего момента, потребовались невероятные усилия, чтобы поклониться собравшимся». Чувство долга восторжествовало. Это было странное предзнаменование: настроение, с которым он ступил на английскую землю, сопутствовало всей его будущей жизни в Англии.
А между тем Виктория, все более волнуясь, пала жертвой собственного темперамента и нервозности. Ее все больше лихорадило, и наконец сэр Джеймс Кларк нашел у нее корь. Но и на этот раз диагноз сэра Джеймса оказался неверным. Вовсе не корь атаковала ее, а совсем иной недуг; ее свалили озабоченность, сожаление и сомнения. Два года она была сама себе хозяйкой — два счастливейших года своей жизни. И теперь всему приходит конец! Она попадет под чужое влияние — ей придется пообещать быть хорошей и послушной… тому, кто, быть может, начнет ей мешать, перечить — о, как это будет ужасно! И зачем только она решилась на этот опасный эксперимент? Разве ей не хватало Лорда М.? Конечно, она любит Альберта, но и власть она любит тоже. По крайней мере, одно совершенно ясно: пусть она и станет женой Альберта, но всегда будет оставаться королевой Англии. Он появился снова, в шикарном мундире, и ее сомнения растаяли, как утренний туман. 10 февраля 1840 года состоялась свадьба. Молодожены отправились в Виндзор и, разумеется, далеко не в одиночестве. Их сопровождала свита и две особые персоны — барон Стокмар и баронесса Лейзен.
III
Альберт предвидел, что жизнь в браке не будет спокойной, но он даже приблизительно не представлял себе всей тяжести и сложности ожидающих его трудностей. В политическом смысле он ничего не значил. Лорд Мельбурн был не просто премьер-министром, фактически он был личным секретарем королевы, полностью контролируя политическую жизнь монархии. Британская конституция не знала такого термина, как «муж королевы». Похоже, в государственных делах места для него не нашлось, да и сама Виктория не стремилась исправить положение. «Англичане, — сказала она принцу, когда во время обручения было предложено пожаловать ему титул пэра, — очень не любят, чтобы иностранцы вмешивались в дела их правительства, и некоторые газеты уже выразили надежду, что вы воздержитесь от такого вмешательства. Я, конечно, уверена, что все будет именно так, но если вы станете пэром, все скажут, что принц намерен заняться политикой. Я-то знаю, вы никогда этого не сделаете!» В действительности она не была настолько уверена, но хотела, чтобы Альберт учел ее точку зрения. Он, надо полагать, будет идеальным мужем, но должен понимать, что с управлением страной она и Лорд М. прекрасно справятся без его помощи.
Вскоре принц обнаружил, что столь незавидную роль ему отвели не только в политике. Даже в качестве мужа его функции были весьма ограничены. Всей частной жизнью Виктории самолично правила баронесса, и она не имела ни малейшего намерения хотя бы на йоту поступиться властью. Со времени вступления на престол ее могущество значительно возросло. Помимо тайного и огромного влияния, которое она приобрела, занимаясь частной перепиской Виктории, она стала еще и суперинтендантом королевского дома, контролировала важнейшую часть личных расходов королевы. Очень скоро принц осознал, что он не хозяин в собственном доме. Мельчайшие детали его собственной жизни и жизни его жены находились под постоянным надзором: ничего нельзя было сделать, не заручившись предварительно одобрением Лейзен. А Виктория, обожающая Лейзен с неизменной силой, не видела в этом ничего предосудительного.
Ненамного счастливее оказался принц и в своем светском окружении. Робкий молодой иностранец, неловко чувствующий себя с женщинами, невыразительный и упрямый, практически не имел никаких шансов добиться успеха в обществе. Его внешность тоже обернулась против него. Хотя в глазах Виктории он был воплощением мужской красоты, ее подданные, чьи вкусы были менее подвержены тевтонскому влиянию, не разделяли ее мнения. Их — и особенно высокородных леди и джентльменов, естественно, видевших его чаще, — в первую очередь отталкивало в лице, фигуре и в самом поведении Альберта их неанглийскость. Он, несомненно, обладал правильными чертами лица, но было в них что-то уж очень гладкое и самодовольное. Был он высок, но несколько нескладен, и ходил слегка неуклюже. По их мнению, этот юноша скорее напоминал какого-то иностранного тенора, чем царствующую особу. В этом не было ничего хорошего, и стиль поведения, принятый принцем с момента его приезда, никак не способствовал развенчанию такого мнения. Отчасти из-за природной неловкости, отчасти из боязни неподобающей фамильярности, а отчасти из-за стремления к абсолютной точности, его манеры страдали чрезмерной официальностью, даже жесткостью. Где бы ни бывал принц, он казался окруженным плотной изгородью колкого этикета. Он никогда не появлялся в обычном обществе; никогда не гулял по улицам Лондона; во время верховых прогулок и в поездках его всегда сопровождал адъютант. Он желал оставаться неприступным, и, если ради этого пришлось бы отказаться от друзей, значит, так тому и быть. К тому же он был не слишком высокого мнения об англичанах. Насколько он мог судить, они ничем не интересовались, кроме охоты на лис и воскресных ритуалов; метались между неподобающей фривольностью и неподобающей мрачностью; когда к ним обращались по-дружески весело, изумленно таращились; и вообще не понимали зачастую ни хода его мыслей, ни его тяжеловатого немецкого юмора. Поскольку было совершенно ясно, что с этими людьми у него не может быть ничего общего, то не было и никаких причин поступаться ради них правилами этикета. В личном общении он умел быть естественным и обаятельным; Сеймур и Ансон были от него в восторге, и он отвечал им взаимностью; но они были всего лишь подчиненными — его исповедниками и исполнителями его воли. Поддержки и утешения истинной дружбы он не знал.
Впрочем, у него был друг — или, скорее, наставник. Барон, снова утвердившись в королевской резиденции, от всего сердца желал служить во благо принцу, как более двадцати лет назад служил его дяде. И хотя теперешняя ситуация во многом походила на прежнюю, отличия, тем не менее, были немалыми. Вероятно, в каждом случае трудности были в равной степени велики, но нынешние проблемы были значительно сложнее и интереснее. Юный доктор, неизвестный и незначительный, не имеющий за душой ничего, кроме собственной сообразительности и дружбы малозначимого принца, превратился в высшего поверенного королей и министров, зрелого годами, репутацией и мудростью богатейшего опыта. Он мог позволить себе относиться к Альберту с отцовской любовью и авторитетом, но, с другой стороны, Альберт не был Леопольдом. Барон прекрасно сознавал, что у Альберта отсутствуют присущие его дяде твердость и честолюбие, равно как и непреодолимое стремление к личному величию. Он был добродетелен и благонамерен, он был умен и образован, но не проявлял ни малейшего интереса к политике и не обладал даже признаками властного характера. Оставленный без присмотра, он почти наверняка превратился бы в возвышенное ничтожество, в беспомощного дилетанта-эстета, в дворцовый придаток без власти и влияния. Но его не бросили: Стокмар об этом позаботился. Ни на шаг не отходя от своего ученика, барон-невидимка неустанно толкал его вперед по тропе, протоптанной много лет назад Леопольдом. Но на этот раз конечной целью было нечто большее, чем заурядная царственность, достигнутая Леопольдом. Награда, которую Стокмар со всей его энергией и беззаветной преданностью заготовил для Альберта, была воистину огромной.
Самым сложным в этом предприятии было начало. Альберт легко приходил в уныние: стоило ли бороться ради того, чтобы сыграть роль, вызывающую у него тоску, и в которой, что совершенно ясно, никто, кроме дорогого барона, не желает его видеть? Куда проще и спокойнее пустить все на самотек. Но Стокмар не мог этого допустить. Он постоянно играл на двух струнах — чувстве долга Альберта и его личной гордости. Неужели принц забыл те благородные цели, которым должна быть посвящена его жизнь? Неужели он допустит, чтобы им самим, его женой, семьей, самим его существованием управляла баронесса Лейзен? Последний аргумент был особенно весом. Альберт не привык никому уступать, а теперь это было унизительнее, чем когда бы то ни было. Но его раздражало не только положение баронессы при дворе; существовала еще одна, и более серьезная, причина недовольства. Он прекрасно понимал, что интеллектуально превосходит жену, и все же, обнаружил он к своей крайней досаде, существуют области ее ума, над которыми он не властен. Когда, подстрекаемый бароном, он пытался заговорить с Викторией о политике, она уклонялась от темы, переходила на общие рассуждения и затем начинала говорить о чем-нибудь другом. Она относилась к нему так же, как когда-то к дяде Леопольду. Когда же наконец он запротестовал, она ответила, что ей просто лень об этом говорить, что когда она с ним, ей не хочется забивать голову столь скучным предметом, как политика. Извинение было хуже самого прегрешения: разве это он был женой, а она мужем? Выглядело почти так. Но барон утверждал — корень всех неприятностей кроется в Лейзен: именно она подстрекает королеву иметь секреты и, что еще хуже, эксплуатируя природную бесхитростность Виктории, побуждает ее (подсознательно, безусловно) объяснять свое поведение ложными причинами.
Мелкие противоречия еще более усугубляли дело. У супругов не совпадали вкусы. Альберт, воспитанный в спартанской простоте и привыкший рано вставать, считал дворцовый распорядок слишком утомительным и в пол-одиннадцатого его можно было видеть дремлющим на софе; тогда как любимым развлечением королевы были всенощные танцы, после чего она выходила на дворцовый портик и наблюдала восход солнца над собором святого Павла и башнями Вестминстера. Она любила Лондон, а он ненавидел. Только в Виндзоре он чувствовал, что может нормально дышать. Но и Виндзор имел свои недостатки: хотя днем он мог рисовать, гулять, играть на рояле, после обеда черным покрывалом опускалась скука. Ему бы хотелось пригласить известных ученых и писателей и, выслушав их мнение по различным вопросам искусства и науки, высказать свое собственное; но, к сожалению, Виктория «не обладала достаточным воображением для поддержания разговора с такими людьми». Зная, что не сможет на равных участвовать в их беседах, она настаивала на неизменности вечерних ритуалов. За традиционным обменом банальностями с представителями свиты следовали, как обычно, круглый стол и книги с гравюрами, в то время как принц играл партию за партией в шахматы со своими адъютантами.
И совершенно естественно, что в такой необычной ситуации, перемешавшей столь странным образом элементы власти, страсти и гордости, иногда возникало нечто большее, чем простое раздражение, — начиналась борьба характеров. Виктория не больше Альберта была склонна играть вторую скрипку. Ее деспотичный темперамент буквально взрывался. Ее энергия, упрямство, ее высокомерное осознание собственного положения вполне могли одержать верх над его превосходством и его правами. Но она боролась в неудобном положении; по сути, она уже не была себе хозяйкой; глубокая озабоченность охватила ее, подчиняя самые сокровенные ее желания своей воле. Она была безумно влюблена. Подробности этих странных баталий нам неизвестны, но принц Эрнест, на несколько месяцев оставшийся в Англии с братом, описывал их с теплотой и Недоумением. Одна история, впрочем, сохранилась, и хотя достоверность ее вызывает серьезные сомнения, она, как и все подобные истории, дает общее представление о сути происходящего. Как-то в гневе принц заперся в своей комнате, и Виктория, уже успокоившись, постучала в дверь. «Кто там?» — спросил он. «Королева Англии», — последовал ответ. Он не сдвинулся с места, и на этот раз удары посыпались градом. Вопрос и ответ повторялись несколько раз, и, наконец, после паузы раздался стук помягче. «Кто там?» — еще раз прозвучал неумолимый вопрос. Но ответ теперь был иным: «Твоя жена, Альберт». Дверь немедленно распахнулась…
Хоть и очень медленно, положение принца начало меняться. Изучение политики оказалось интересней, чем он предполагал. Он читал Блекстоуна, брал уроки английского законодательства, иногда присутствовал на встречах королевы с министрами, и, по предложению лорда Мельбурна, ему показывали все депеши, касающиеся вопросов внешней политики. Иногда он излагал свое мнение на бумаге и прочитывал его вслух премьер-министру, который с бесконечной вежливостью и вниманием выслушивал его, но редко давал какой-либо ответ. Важные сдвиги произошли, когда перед рождением принцессы крови принц, без всяких протестов со стороны парламента, был назначен регентом на случай смерти королевы. Стокмар, чье вмешательство при поддержке Тори сделало возможным столь счастливый исход, почувствовал, что имеет право провести отпуск с семьей в Кобурге; однако даже оттуда он продолжал заботиться о своем ученике, засыпая его бесчисленными письмами. «Дорогой принц, я вполне удовлетворен поступившими от вас новостями. Ошибки, недопонимания, возникающие на пути досадные препятствия следует воспринимать такими, какие они есть — а именно, естественными проявлениями жизни, представляющими темную ее сторону. Преодолевая эти препятствия, ваш разум развивается, упражняется, достигает совершенства, а характер приобретает силу, выносливость и необходимую твердость». Пока у принца получается неплохо, но он должен продолжать в том же духе, и, самое главное, «никогда не расслабляться, доказывая свое великодушие; никогда не расслабляйтесь, отделяя важное и существенное от того, что в данный момент не играет роли; никогда не расслабляйтесь, стараясь поддержать себя на самом высоком уровне — в ежедневном стремлении быть последовательным, терпеливым и смелым». Вероятно, такая программа была нелегка для двадцати летнего юноши, но было в ней что-то, затронувшее тонкие струны души Альберта. Он вздыхал, но прислушивался — прислушивался, как к голосу духовного наставника, открывающему перед ним божественные истины. «Все что вам сейчас необходимо, — продолжал голос, — и, вероятно, в скором времени придет, это Любовь, Честь и Правда. Люди с искаженным мышлением, или те, кому недостает добрых чувств, будут стараться ввести вас в заблуждение и убедить и себя, и мир в том, что вы не тот, кто есть на самом деле — или, по крайней мере, можете таким стать… Я желаю своему Принцу великого, благородного, доброго и правдивого сердца, которое послужит надежной основой благороднейших взглядов на человеческую природу и твердой решимости развить их дальше».
Вскоре настал решающий момент. Состоялись всеобщие выборы, и стало ясно, что Тори, наконец, получат власть. Королева их по-прежнему не любила; но, получив большинство в палате общин, они могли заставить прислушиваться к своим пожеланиям. Лорд Мельбурн первый осознал необходимость выполнения этой неизбежной перестройки с минимальными потерями; и принц, с его благословения и в свете возобновления добрых отношений после принятия закона о регентстве, начал, через Ансона, переговоры с сэром Робертом Пилом. После нескольких секретных бесед было достигнуто полное взаимопонимание в трудном и сложном вопросе о королевской опочивальне. Было решено, что здесь не следует делать упор на конституцию, но после формирования правительства Тори основные фрейлины-виги должны уйти и их места займут другие, назначенные сэром Робертом. Так, фактически, Корона отказалась от претензий, заявленных в 1839 году, и больше никогда их не выдвигала. Этот договор стал поворотной точкой в карьере принца. Он провел важные переговоры с мастерством и тактом, добился близких и дружеских отношений с новым премьер-министром; не вызывало сомнений, что он становится значимой политической фигурой. Это произвело на Викторию сильное впечатление и вызвало чувство глубокой благодарности. «Мой драгоценный Ангел, — сказала она королю Леопольду, — поистине является для меня великим утешением. Он проявляет значительный интерес к происходящему, переживает и сочувствует мне, и в то же время удерживается от подталкивания меня на иной путь, хотя мы и много беседуем на эти темы, и его суждения, как вы и говорили, справедливы и добры». Она очень нуждалась в его утешении и помощи. Лорд М. уходил, а она едва ли могла заставить себя говорить с Пилом. Да, теперь она будет обсуждать все с Альбертом!
Стокмар, возвратившись в Англию, наблюдал уход лорда Мельбурна с удовлетворением. Если все пойдет хорошо, то принц должен приобрести значительное политическое влияние на Викторию. Но пойдет ли все хорошо? Один неожиданный поворот событий сильно напугал барона. Когда ужасный момент настал, и королева в тоске распрощалась с любимым министром, она договорилась с ним, что, поскольку им нежелательно встречаться слишком часто, они будут поддерживать переписку. Никогда непоследовательность мельбурновского характера не проявлялась столь ярко, как в том, что произошло дальше. Пока он был у власти, его отношение к Пилу было безупречным; он делал все что мог для облегчения смены правительства и даже лично советовал своему успешному сопернику, как лучше завоевать доброе расположение королевы. Но стоило ему оказаться в оппозиции, как благородство его покинуло. Он не мог смириться с потерей привилегии и удовольствия давать советы Виктории — быть полностью отрезанным от власти и королевы, чем он пользовался столь долго и в таких количествах. Хотя он и обещал быть в письмах абсолютно сдержанным, он не мог удержаться от того, чтобы не воспользоваться преимуществами, которые они перед ним открывали. Он подробно обсуждал различные государственные вопросы и особенно любил советовать по поводу назначений на должности. И этим советам следовали. Лорд Мельбурн порекомендовал назначить лорда Хейтсбури, коего охарактеризовал, как способного человека, послом в Вену; и неделей позже королева написала министру иностранных дел письмо, в котором просила использовать лорда Хейтсбури, коего она считает человеком выдающихся способностей, «в какой-нибудь важной миссии». Стокмар был сильно обеспокоен. Он составил меморандум, указав на неконституционность действий лорда Мельбурна и на неприятность того положения, в котором может оказаться королева, если об этом станет известно Пилу; и поручил Ансону вручить меморандум бывшему министру. Лорд Мельбурн прочел его, развалясь на софе и плотно сжав губы. «Совершенно верно», — сказал он. Когда же Ансон попробовал высказать мысль, что лидеру оппозиции было бы опрометчиво поддерживать близкие отношения с монархом, старик вышел из себя. «Черт побери! — воскликнул он, вскочив с софы и заметавшись по комнате. — Это просто невыносимо!» Он по-прежнему продолжал писать королеве, и барону потребовались еще две отчаянные бомбардировки, прежде чем удалось его урезонить. После этого поток писем начал ослабевать, и все реже касались они государственных дел, пока, наконец, не стали полностью безобидными. Барон улыбался; Лорд М. смирился с неизбежностью.
Министр Вигов ушел в отставку в сентябре 1841 года, но лишь через год удалось произвести еще одну не менее знаменательную замену — убрать Лейзен. Наконец-то таинственная гувернантка была повержена. Точно не известно, что заставило Викторию спокойно, а возможно и с облегчением, принять ее уход; одно совершенно ясно — с рождением детей домашнее положение Альберта значительно упрочилось. Вслед за рождением принцессы крови последовало рождение принца Уэльского в ноябре 1841 года; а вскоре уже ожидался следующий ребенок. Баронесса, при всей ее близости, могла лишь косвенно разделять эти семейные радости. Ее позиции значительно ослабли. Не прошло незамеченным, что раз или два во время путешествия двора ее оставляли в Виндзоре. Принц был крайне осторожен. Лорд Мельбурн посоветовал использовать момент смены министров для решительных действий, но он оказался мудрее и решил подождать. Время и давление неизбежных обстоятельств были на его стороне. С каждым днем — и с каждой ночью — его влияние возрастало. Наконец он почувствовал, что ждать больше нечего — любое его желание, любую просьбу, стоило их только высказать, Виктория тут же воспринимала как свои собственные. Он сказал, и Лейзен исчезла навсегда. Никогда не править ей больше ни королевским сердцем, ни королевскими покоями. Никогда больше, глядя с торжествующей любовью из Виндзорского окна, не следить ей за своей ученицей и хозяйкой, гуляющей по террасе в окружении раболепствующей толпы. Возвратившись в родной Ганновер, она обосновалась в Бакебурге, в небольшом, но комфортабельном доме, стены которого полностью покрывали портреты Ее Величества. Барон, несмотря на несварение желудка, улыбался снова: Альберт торжествовал.
IV
Былые раздоры полностью прекратились — воцарилась абсолютная гармония семейной жизни. Виктория, потрясенная снизошедшими на нее откровениями, всю свою душу посвятила мужу. Теперь она видела, что красота и очарование, покорившие ее с самого начала, это всего лишь внешние проявления истинной сущности Альберта. Была и внутренняя красота, внутреннее благородство, которые по своей начальной слепоте она почти не замечала, но теперь ощутила всеми фибрами души: он был хорош, он был великолепен! Как только она могла противопоставлять свою волю его мудрости, свое невежество его знанию, свои фантазии его совершенному вкусу? Неужели она действительно любила Лондон, поздние часы и легкомысленные развлечения? Она, которая теперь находила счастье только в природе, которая вскакивала с постели — и так рано! — вместе с Альбертом, чтобы прогуляться перед завтраком с ним наедине! А как прекрасно у него учиться! Услышать от него, что это дерево — береза; и столько узнать о пчелах! А потом усесться, скрестив ноги, и слушать, как он читает вслух «Конституционную историю Англии» Голлама! Или слушать, как он играет на своем новом органе («Орган — самый лучший из инструментов», — сказал он); или спеть ему песню Мендельсона, тщательно стараясь выдерживать ритм и дыхание и лишь изредка фальшивя! А после обеда… о, как он хорош! Он отказался от своих шахмат! И значит, будут игры за круглым столом, или вечер пройдет самым невероятным образом — за крутящимися цифрами и кольцами. А когда приходили дети, это было еще прекраснее. Киска была такой умной девочкой («Я не Киска! Я принцесса крови!» — сердито возражала она); а Берти — она могла лишь неистово молиться, чтобы маленький принц Уэльский вырос «таким же, как его милый дорогой папа, во всем, во всем, и телом и душою». Их дорогая мама снова была вовлечена в семейный круг, поскольку Альберт пошел на примирение, а отъезд Лейзен помог забыть прошлое. В глазах Виктории жизнь превратилась в идиллию, и если идиллию составляют счастье, любовь и простота, то это действительно было так; хотя, возможно, она была такого сорта, что смутила бы Феокрита. «Альберт принес милую маленькую Киску, — записала Ее Величество в дневнике, — в таком очаровательном белом шерстяном платьице с голубыми оторочками, которое подарила ей Мама, и в чудном чепчике, и положил ко мне на кровать, а сам сел рядом, и она была такая чудная. И пока мой дорогой и бесценный Альберт сидел рядом, с Малышкой между нами, я ощутила невиданный прилив счастья и благодарности к Господу».
Прошлое — если можно назвать прошлым то, что было всего три года назад, — когда она на него оглядывалась, казалось ей таким далеким и чуждым, что представлялось ей неким миражом — несчастной ошибкой. Листая старые страницы дневника, она наткнулась на такое предложение; «Что же касается „доверия Короны“, Бог его знает! Ни министры, ни друзья никогда полностью его не заслуживали, как воистину великолепный лорд Мельбурн заслужил мое!» Внезапно ее пронзили угрызения совести — она схватила перо и записала на полях: «Перечитывая эти строки, я не могу не заметить, сколь надуманным было тогда мое счастье, и как по-настоящему я счастлива теперь с моим любимым Мужем, без всякой политики, и ничто в мире не сможет этого изменить. Прежнее счастье не могло длиться долго, ведь каким бы добрым и прекрасным оно ни было, как бы добр ни был ко мне Лорд М., я тогда находила радость лишь в Обществе и жила с этим искусственным чувством, которое почему-то вообразила счастьем! Слава Богу! Теперь все не так, и я узнала, что такое настоящее счастье — В. Р.». Откуда же ей это знать? Что за разница между истинным счастьем и ложным? Даже такого философа, как Лорд М., это, скорее всего, поставило бы в тупик. Но она не была философом, и Лорд М. превратился в призрака, а Альберт был рядом, и этого достаточно.
Она, определенно, была счастлива и хотела, чтобы все об этом знали. Ее письма королю Леопольду так и искрятся восторгом. «О, драгоценный дядя, если бы вы знали, какой счастливой и благословенной я себя ощущаю, и как я горда, быть рядом с таким совершенным существом, как мой муж…» — такие восхищения сыпались из-под ее пера, как из рога изобилия. Однажды, не задумываясь, леди Литлтон сказала кому-то, что «счастлива, как королева», — и тут же слегка смутилась. «Не поправляйте себя, леди Литлтон, — сказала Ее Величество. — Королева действительно очень счастлива».
Но это новое счастье было не таким уж сладким. Напротив, оно скорее подталкивало, чем расслабляло. Никогда раньше не испытывала она такой острой необходимости исполнять свои обязанности. Методичнее, чем прежде, занималась она государственными делами, и с неусыпной бдительностью присматривала за детьми. Она вела обширную переписку, занималась хозяйством, дневником, многочисленными домашними делами — и так с утра до ночи. Ее бодрое энергичное тело, едва поспевающее за широкими шагами Альберта по коридорам и аллеям Виндзора, казалось воплощением ее души. Но на фоне всей этой мягкости, изысканных развлечений, захлестывающей волны сентиментальности ее природная твердость оставалась неизменной. «Ее совершенно невероятный характер, — заметила леди Литлтон, которая, будучи королевской гувернанткой, весьма тесно общалась с Викторией, — пронизывает железный стержень». Но временами приятный ход домашнего существования приходилось прерывать. Приходилось менять Виндзор на Букингемский дворец, открывать заседания парламента, встречаться с официальными лицами, или, время от времени, развлекать в замке иностранных гостей. Потом вдруг тихая жизнь двора нарушалась внезапным великолепием, и заморские монархи — Луи Филипп, или король прусский, или король саксонский — находили в Виндзоре поистине королевские развлечения. По всеобщему мнению, редкие европейские приемы производили столь ошеломляющий эффект, как великий банкетный зал Ватерлоо, с толпой гостей в сверкающих бриллиантах и блестящих мундирах, с длинными стенами, увешанными портретами героев, и со столами, сервированными роскошной золотой посудой английских королей. Но все это сверкающее великолепие меркло при появлении королевы. Маленькая домохозяйка, которая за день до этого гуляла с детьми, возилась со скотиной, упражнялась в игре на рояле и заполняла дневник восхищенными описаниями своего мужа, внезапно и совершенно естественно превращалась в само воплощение Величия. Сам русский царь был глубоко потрясен. Виктория, со своей стороны, с тайным трепетом взирала на ужасного Николая I. «Его визит определенно был великим событием и великой любезностью, — сказала она своему дяде, — все здесь были потрясены. Это совершенно невероятный человек, и в то же время весьма симпатичный. Его профиль очарователен, а манеры очень величественны и изящны; и он чрезвычайно обходителен — я бы даже сказала, пугающе внимателен и вежлив. Но такого страшного выражение глаз я никогда раньше не встречала». И она, и Альберт, и «славный король саксонский», которому тоже случилось при этом присутствовать и который, по ее словам, «нам очень нравится — он такой скромный», жались друг к другу, словно испуганные птицы в присутствии этого грозного орла. Когда он ушел, они обсудили его лицо, его несчастливость и его деспотичную власть над миллионами людей. Да! Но со своей стороны она не могла его не пожалеть, и возблагодарила Бога за то, что она королева Англии.
Когда пришло время нанести ответные визиты, королевская чета отправилась на собственной яхте, в основном по желанию Виктории. «Я обожаю корабли!» — восклицала она и с невероятной ловкостью бегала вверх-вниз по лестницам, перебрасываясь шутками с матросами. Принц был более сдержан. Они посетили Луи Филиппа в замке Дью и короля Леопольда в Брюсселе. Случилось так, что самая замечательная во все времена англичанка побывала в столице Бельгии, но осталась незамеченной. Королева Виктория проехала неузнанная под пристальным взглядом одной из хозяек пансионата месье Хегера. «Полноватая оживленная леди, очень просто одетая, — никакого особого достоинства или претенциозности в ней не было», — так описала Шарлотта Бронте промчавшуюся мимо королевскую карету, заставившую ее остановиться на мгновение на тротуаре и прервавшую ход ее мыслей. Виктория была воодушевлена, и ей даже удалось вдохнуть немного жизни в мрачный двор ее дяди. Король Леопольд был совершенно доволен. Сбылись его самые сокровенные мечты; и теперь он мог спокойно Провести остаток жизни, мирно наслаждаясь своим троном, собственной респектабельностью, табелем чинов и пунктуальным исполнением своих скучных обязанностей. Но, к сожалению, радость тех, кто его окружал, была не так полна. Говорили, что его двор мрачен, как сектантская молельня, и самой несчастной страдалицей была его жена. «Pas de plaisanteries, madame!»[21] — воскликнул он как-то несчастной преемнице принцессы Шарлотты, когда, вскоре после замужества, она позволила себе неудачно пошутить. Неужели она не понимала, что супруге конституционного монарха не к лицу легкомыслие? В конце концов, она хорошо усвоила урок, и когда потрясенные стены дворца сотряслись от болтовни и смеха Виктории, несчастная леди обнаружила, что почти разучилась улыбаться.
На следующий год посетили Германию, и Альберт показал ей красоты родного дома. Когда Виктория пересекла границу, она была и восхищена, и удивлена одновременно. «Слышать немецкую речь, — записала она в дневнике, — видеть немецких солдат и прочее, это так необычно». Немного придя в себя от первого потрясения, она нашла страну очаровательной. Встречали ее с восторгом, толпы сановников выходили навстречу, очаровательные стайки крестьянских ребятишек, одетых в самое лучшее, дарили ей букеты цветов. Особенно ей понравилось княжество Кобурга, с его романтическими пейзажами и добропорядочными обитателями, и, проснувшись однажды утром и обнаружив себя в «милом Розенау, в родном доме моего Альберта», она ощутила себя «как в волшебном сне». Вернувшись домой, Виктория написала письмо королю Леопольду, в котором восторгалась путешествием и особенно подчеркнула очарование родной земли Альберта. «Я даже затрудняюсь описать те чувства, которые испытываю к нашей милой маленькой Германии, и особенно это относится к Розенау. Есть в нем что-то трогательное, проникающее в самое сердце и вызывающее слезы. Нигде и никогда не ощущала я такой печальной радости. Боюсь, я слишком в него влюблена».
V
Однако муж не был так счастлив, как жена. Несмотря на значительное улучшение его положения, несмотря на прибавление семейства и обожание Виктории, Альберт по-прежнему оставался чужим в этой чужой стране, и был далек от спокойного умиротворения. Впрочем, в его ближайшем окружении это чувство, несомненно, присутствовало, но ведь этого недостаточно, и, к тому же, в самой полноте его успеха скрывалось зерно горечи. Виктория его обожествляла, но не этого он страстно желал, а понимания; и как бы Виктория ни была им переполнена, понимала ли она его? Понятен ли колодец ведру? Он был одинок. Он садился за орган и самозабвенно импровизировал до тех пор, пока звуки, то взлетая, то затихая изящными каденциями, не приносили сердцу утешение. Затем он спешил играть с детьми, или конструировать новый свинарник, или читать вслух Виктории «Церковную историю Шотландии», или, улыбаясь, вытанцовывать перед ней на кончиках пальцев, словно балерина, показывая, как она должна себя вести, появляясь в публичных местах. Вот так он и развлекался; но лишь одного развлечения не позволял себе никогда: флиртовать, даже с самыми очаровательными дамами двора. Когда, еще будучи помолвленной, королева заметила с гордостью лорду Мельбурну, что принц совершенно не обращает внимания на других женщин, старый циник ответил: «Ну, эти вещи приходят несколько позже»; за что она его сердито обругала и, поспешив к Стокмару, передала слова Лорда М. Но барон заверил, что хотя в некоторых случаях это, конечно, и случается, но с Альбертом, по его мнению, такого не произойдет. Барон оказался прав. За всю их супружескую жизнь ни одна соперница ни на мгновение не принесла Виктории мук ревности.
Работа все больше и больше поглощала Альберта, принося удивительный своеобразный комфорт. С приходом Пила он начал активно вмешиваться в государственные дела. Очень многим — и складом ума, и моральной чистотой, и даже неловкой официальностью манер — походили они друг на друга. Это породило симпатию, и Пил оказался достаточно готов воспринимать совету Стокмара и подталкивать принца к государственной деятельности. Когда собирались создавать королевскую комиссию, которая должна была решить, стоит ли перестроить здания парламента, дабы стимулировать развитие изящных искусств в Великобритании, Пил горячо убеждал принца ее возглавить. Это была работа как раз для Альберта: его любовь к искусству, его любовь к методичности, его любовь к общению — близкому, но достойному, — с выдающимися людьми устраивала всех; и он взялся за дело от всей души. Некоторые члены комиссии были несколько обеспокоены, когда во вступительной речи он указал на необходимость разбить объект рассмотрения на «категории» — это слово, по их мнению, опасно отдавало немецкой метафизикой. Однако, убедившись в чрезвычайной осведомленности Его Королевского Величества в технике нанесения фресок, они успокоились. Когда же встал вопрос, должны ли декоративные элементы стен нести в себе моральную идею, принц без колебаний ответил утвердительно. Хотя многие лишь бегло взглянут на украшения, заметил он, однако не следует забывать, что другие могут рассматривать их более пристально. Этот аргумент убедил комиссию, и вопрос был решен положительно. Фрески начали создаваться в соответствии с инструкциями комиссии, но, к сожалению, вскоре стали совершенно незаметными даже самому пытливому взгляду. Похоже, осведомленность Его Королевского Величества в технике нанесения фресок была не полна!
Следующее дело, за которое взялся принц, оказалось куда труднее: он решил реорганизовать королевский двор. Эта реформа назрела уже давно. Долгие годы королевские резиденции и, особенно, Букингемский дворец скандально славились беспорядком, неудобствами и сумасбродством. Во время правления баронессы порядки оставались неизменными, но теперь ее функции перешли к принцу, и в 1844 году он храбро кинулся в бой. Тремя годам раньше Стокмар, после тщательного расследования, составил подробный меморандум, в котором описал необычное состояние дворцовых дел. Получалось, что управление двором самым странным образом распределено между многими должностными лицами, каждое из которых не зависело от другого и обладало весьма туманными и неопределенными обязанностями при полном отсутствии ответственности и взаимной координации. Из этих должностных лиц наиболее выдающимися были Главный стюард и Главный камергер — аристократы высокого ранга и политического значения, которые меняли свои кабинеты с каждой сменой администрации, жили за пределами двора и не имели эффективно действующих помощников. Распределение их обязанностей было неопределенным и странным. Предполагалось, что в Букингемском дворце Главный камергер отвечает за все помещения, кроме кухни, посудомойки и прачечной, которые подчинялись Главному стюарду. В то же время, территория за пределами дворца подчинялась Лесному отделу, так что если внутреннюю сторону окон мыли подчиненные Главного камергера — или, возможно, в некоторых случаях Главного стюарда — снаружи этим занимался Лесной отдел. Домоправительницы, пажи и горничные подчинялись Главному камергеру; управляющий кухней, повара и швейцары — Главному стюарду; но ливрейные лакеи, ливрейные швейцары и младшие дворецкие получали приказы от другого чиновника — Главного конюшего. Естественно, в такой ситуации служба шла из рук вон плохо, и дисциплина слуг оставляла желать лучшего. Они отлучались когда угодно и на сколько угодно; и, как писал барон, «лакеи и другие слуги спят по десять или двадцать человек в комнате, и если там курят, пьют или занимаются иными безобразиями, то никому нет до этого дела». Что же касается гостей Ее Величества, подчас их некому было развести по комнатам, и они часто, будучи брошенными, часами бродили, заблудившись в запутанных дворцовых коридорах. Странное распределение власти распространялось не только на людей, но и на вещи. Например, королева заметила, что в обеденном зале никогда не зажигают камин. Когда она спросила, почему, ей ответили: «Дрова должен заготавливать Главный стюард, а разжигать — Главный камергер», — но поскольку подчиненным эти двух благородных аристократов никак не удавалось согласовать свои действия, королеве ничего не оставалось, как обедать в холоде.
Одно неожиданное происшествие показало во всей красе царившие во дворце беспорядок и небрежение. Как-то, дней через десять после рождения принцессы крови, нянька заслышала подозрительный шум в комнате, что была рядом с королевской опочивальней. Она позвала одного из пажей, который, заглянув под софу, обнаружил там скрючившуюся фигуру «весьма отвратительной наружности». Это был «мальчик Джонс». Этот таинственный персонаж, о чьих похождениях еще несколько месяцев трубили газеты и чьи побуждения и характер так и остались до конца не выясненными, оказался семнадцатилетним переростком, сыном портного, который проник во дворец через садовую стену и забрался в открытое окно. Двумя годами раньше он наносил подобный же визит, переодевшись трубочистом. Теперь, когда его поймали, он заявил, что провел во дворце три дня, прячась под разными кроватями, и что он «угощался супом и другими кушаньями», а также «садился на трон, видел королеву и слышал крики принцессы крови». Странное происшествие обсуждалось в мельчайших деталях. «Таймс» написала, что мальчик Джонс «с детства любил читать», но «чрезвычайно угрюм лицом», добавив: «Софа, под которой нашли мальчика Джонса, как нам стало известно, сделана из самых ценных материалов и специально заказана для приема высокородных посетителей, прибывающих засвидетельствовать почтение Ее Величеству». Преступника приговорили к трем месяцам «Исправительного дома», но, освободившись, он тут же вернулся в Букингемский дворец. Его снова поймали и посадили в «Исправительный дом» еще на три месяца, после которых предложили 4 фунта в неделю за выступление на сцене мюзик-холла. Он отказался, и вскоре был обнаружен полицией шатающимся вокруг Букингемского дворца. Власти предприняли энергичные меры и без всякого суда и следствия определили мальчика Джонса на морскую службу. Год спустя его корабль пришел в Портсмут на ремонт, и Джонс снова сбежал и отправился в Лондон. Его арестовали, не дав добраться до дворца, и вернули на корабль. В этот раз газеты отметили, что «он прибавил в росте и на вид стал более приличным». На том мальчик Джонс и покинул историю, хотя последнее о нем упоминание мелькнуло в 1844 году, когда он выпал за борт где-то между Тунисом и Алжиром. Его снова выудили, но, по недоказанному свидетельству одного из корабельных офицеров, которое он послал в «Таймс», это падение не было случайным — Джонс намеренно прыгнул в воды Средиземного моря, чтобы «посмотреть, как светятся огоньки спасательного круга». А чего еще ждать от мальчика с такой репутацией?
Однако плохое управление дворцом рождало не только неудобства и волнения. Порождаемые им потери, расточительство и воровство были просто неисчислимы. На каждом шагу можно было столкнуться с нелепыми расходами и всякого рода злоупотреблениями. Существовало, например, старое и непреложное правило — если свечу хоть раз зажгли, второй раз ее уже не использовали. Куда девались все старые свечи — одному Богу известно. А в другой раз принц, изучая счета, наткнулся на странные еженедельные расходы в тридцать пять шиллингов на «вино для Красной комнаты». Он потребовал отчета, и с большим трудом удалось выяснить, что еще во времена Георга III комната Виндзорского замка с красными портьерами однажды использовалась для размещения охраны, и тогда было выделено пять шиллингов в день на вино для офицеров. Охрану давным-давно перевели в другое место, а выплаты на вино для Красной комнаты так и продолжались, причем деньги попадали офицеру, занимающему синекурную должность младшего дворецкого.
После долгих исследований и тяжелой борьбы с укоренившимися интересами, порожденными долгими годами небрежения, принцу удалось полностью перестроить дворцовые порядки. Противоречащие друг другу должности были ликвидированы, и все их полномочия передали в руки единственного чиновника, Главного управляющего, на которого легла ответственность за управление всеми королевскими дворцами. В результате была достигнута великая экономия и изгнана целая толпа благородных бездельников. Среди прочих оказался и несчастный офицер из Красной комнаты, которому, к великому его удивлению, предложили либо сохранить еженедельные подачки, либо исполнять обязанности младшего дворецкого. Значительно уменьшились нарушения дисциплины среди ливрейных лакеев и прочих слуг. Не обошлось без криков и жалоб. Принца обвиняли в превышении полномочий, в несправедливости, в крохоборстве, но он гнул свое, и очень скоро блестящее управление королевским хозяйством убедительно доказало его правоту и способности.
В то же время значительно возросла его активность и в другой сфере. Он стал личным секретарем королевы, ее доверенным советником, ее вторым «я». Теперь он всегда присутствовал на ее встречах с министрами. Принц, как и королева, питал особый интерес к иностранной политике, однако не было такого государственного дела, к которому бы он не приложил руку. Одновременно шли два процесса. В то время как Виктория все больше и больше попадала под его интеллектуальное влияние, принц все больше и больше погружался в тонкости высокой политики — постоянные и многогранные заботы великой державы. Теперь уже никто не назвал бы его дилетантом. Он стал тружеником, государственным чиновником, человеком дела. Стокмар с ликованием отметил эту перемену. «Принц, — писал он, — за последнее время значительно продвинулся. Он явно разбирается в политике и к тому же стал более независимым. Его умственная активность постоянно растет, и, без всяких жалоб, большую часть времени он уделяет делам». «Отношения между мужем и женой, — добавил барон, — таковы, что лучше и не пожелаешь».
Еще задолго до того, как Пил ушел в отставку, отношение к нему Виктории в корне изменилось. Его привязанность к принцу смягчила ее сердце; остальное довершила искренность и теплота его натуры, которая, в личном общении с теми, кому он стремился угодить, обладала способностью постепенно развеивать неприятное впечатление от его манер. Со временем она стала относиться к Пилу с уважением и привязанностью. Она говорила о «нашем бесценном Пиле», которым, по ее словам, «в высшей степени восхищена», и который проявил себя, как «человек безграничной преданности, отважный патриот, и ко мне, надо сказать, относится почти по-рыцарски». Она страшилась его отставки почти так же, как некогда страшилась отставки Лорда М. Это было бы страшным несчастьем. Интересно, что бы она сказала шесть лет назад, если бы какой-нибудь пророк предсказал, что настанет день, когда она испугается победы Вигов? Но чему быть, того не миновать; она вынуждена принять возвращение старых друзей. В министерском кризисе 1845 и 1846 годов решающую роль сыграл принц. Все понимали, что именно он стоит в центре переговоров — именно он реально правит силами и функциями Короны. Процесс, приведший его к этому результату, был настолько медленным, что почти не ощущался, однако можно сказать со всей определенностью, что с уходом администрации Пила Альберт стал, в сущности, королем Англии.
VI
С последним продвижением принца пришел окончательный закат лорда Мельбурна. Спустя год после потери кресла его разбил паралич. И хотя ему и удалось встать на ноги, былая гибкость ушла навсегда. Унылый, беспокойный и несчастный бродил он, как призрак, по городу, разражаясь монологами в публичных местах или внезапно и не к месту задавая странные вопросы. «Меня повесят, если я это сделаю, мой господин», — сказал он как-то в зале Брукса, стоя в одиночестве и ни к кому не обращаясь. «Не кажется ли вам, — внезапно спросил он одного из гостей леди Холланд, перегнувшись через стол в паузе между разговорами, — что это был самый ужасный поступок Генри Квотра, когда он сменил религию ради укрепления Короны?» Он сидел дома, часами размышляя в печальном одиночестве. Он перелистывал книги — классику и Евангелие, — но они не приносили никакого утешения. Он мечтал о возвращении прошлого, о невозможном, о вообще не известно о чем, о черной магии Каро, о счастливой банальности Виндзора. Друзья его покинули, да и не удивительно, сказал он с горечью, — огонь погас. Он тайно надеялся на возвращение власти, озабоченно просматривал газеты и изредка произносил речи в Палате Лордов. Его переписка с королевой продолжалась, и время от времени он появлялся при Дворе, но это была лишь тень прежнего лорда Мельбурна, «ушедшая мечта», как написала Виктория. Что касается его политических взглядов, они стали просто невыносимы. Принц был приверженцем свободной торговли, то же, конечно, и королева; и когда за обедом в Виндзоре во время отмены Закона об урожае лорд Мельбурн внезапно воскликнул: «Ма’ам, это чертовски бесчестный акт!» — все чрезвычайно смутились. Ее Величество рассмеялась и попыталась сменить тему, но безуспешно. Лорд Мельбурн возвращался к этому снова и снова со своим: «Я же сказал, ма’ам, это чертовски бесчестный акт!» — пока королева не ответила: «Лорд Мельбурн, я попросила бы вас не возвращаться больше к этой теме». Только после этого он сдержал язык. Она была добра к нему, писала ему длинные письма и никогда не забывала поздравить с днем рождения; но это была доброта на расстоянии, и он это знал. Он превратился в «бедного лорда Мельбурна». Его охватило глубокое беспокойство. Он пытался сосредоточиться на сельском хозяйстве и на оксфордском движении. Он писал пространные меморандумы совершенно неразборчивым почерком. Он уверовал в то, что потерял все деньги и, видимо, не сможет позволить себе стать Рыцарем ордена Подвязки. Он испробовал все, и все же — а что если Пил уйдет, тогда за ним еще могут прислать — почему бы нет? Но за ним никогда не присылали. Виги пренебрегали его консультациями, и руководство партией перешло к лорду Расселу. Когда лорд Джон стал премьер-министром, он был сама вежливость, но не предложил лорду Мельбурну войти в состав Кабинета. Мельбурн стойко выдержал удар и теперь только понял, что все кончено.
Он протянул еще два года, медленно погружаясь в бессознательность и глупость.
Когда за несколько дней до его смерти Виктория узнала, что надежды на выздоровление нет, в ней всколыхнулись былые чувства к существу, которое некогда было Лордом М. «Я думаю, вы глубоко опечалитесь, — сказала она королю Леопольду, — узнав, что наш хороший, дорогой, старый друг Мельбурн умирает… Никогда не забыть его доброты и дружбы, и сколько приятных воспоминаний останется о нем, хотя, да простит меня Господь! я бы никогда не хотела вернуть те времена».
Опасности ушли. Волна обстоятельств неудержимо понеслась теперь в совершенно иную сторону. Серьезность Альберта, уход за детьми, ее собственные наклонности и движения всего окружающего мира толкали Викторию на долгий и узкий путь государственных и домашних забот. Семья постоянно росла. Спустя восемнадцать месяцев после рождения принца Уэльского на свет появилась принцесса Алиса, годом позднее принц Альфред, затем принцесса Елена, а еще через два года принцесса Луиза; судя по всему, славная череда королевских отпрысков прерываться не собиралась. Родители, поглощенные семейными заботами и счастьем наедине друг с другом, стали тяготиться многолюдной помпезностью Виндзора и возмечтали о более спокойном прибежище. По совету Пила они покупают поместье Осборн на острове Уайт. Экономное ведение финансовых дел позволило скопить внушительную сумму, и теперь можно было не только приобрести поместье, но и построить и обставить новый дом, на что ушло 200000 фунтов стерлингов. В Осборне, у моря, среди лесов, посаженных Альбертом в память о родном Розенау, королевская чета проводила все время, которое удавалось урвать у Виндзора и Лондона. Общество взирало на это с одобрением, хотя некоторые аристократы презрительно фыркали. И все же популярность королевы очень выросла. Особенно довольны были средние классы. Им нравились браки по любви; им нравилось хозяйство, сочетающее в себе царственность и добродетель, которое, как волшебное зеркало, отражало идиллический образ их собственной жизни.
Существование самой королевской четы, такое привычное и необходимое для народа, приобрело дополнительный блеск от ранних пробуждений высочайшей пары, простой одежды, настольных игр, жареного мяса и йоркширского пудинга по-осборнски. Это был воистину идеальный Двор! Не только его главные персонажи являли собой образцы добропорядочности, но и все прочие действующие лица вынуждены были соблюдать нормы высокой морали: ни малейших скандалов, ни тени недостойных поступков. Этого требовала королева, и требовала еще непреклоннее, чем сам Альберт. Виктории становилось стыдно, что когда-то она считала (и даже как-то сказала об этом мужу) — к людским прегрешениям надо относиться терпимее. Тогда она была ученицей Лорда М., но теперь, под благотворным влиянием дорогого супруга, ей суждено провозгласить новую эру человеческих отношений, где не будет цинизма, хитрости, алчности, прочих всевозможных пороков и восторжествуют долг, усердие, нравственность и любовь к домашнему очагу. Даже столы и стулья в королевских покоях с удивительной готовностью приобрели формы чопорной строгости. Викторианская эпоха была в Самом разгаре.
VII
Не хватало лишь одного: материального воплощения новых сил и идеалов, дабы они могли в зримом величии предстать перед глазами изумленного мира. Реализовать это желание выпало Альберту. В одну из счастливых минут у него родилась идея Великой Выставки.
Ни с кем не советуясь, он в мельчайших деталях продумал все тонкости своей затеи. В мире и раньше проводились выставки, но эта должна превзойти все прежние. На ней будет представлено все, что только может быть создано руками человека: машины, механизмы, товары, предметы прикладных искусств и скульптуры. Выставка будет не просто полезной, интересной, она еще и преподаст урок высокой нравственности, станет всечеловеческим монументом высшим благам цивилизации — миру, прогрессу и процветанию. В последнее время принц уделял много внимания проблемам коммерции и производства. Ему нравились всякого рода механизмы, и его острый глаз не раз обнаруживал недостающую шестерню в какой-нибудь сложной машине. Во время визита в Ливерпуль, где он открывал док Альберта, мощь современного промышленного оборудования произвела на него неизгладимое впечатление, и все же, рассказывая об этом в письме к Виктории, он постарался сохранить привычную легкость стиля. «Когда я пишу сии строки, — игриво заметил он, — вы, вероятно, заняты вечерним туалетом и, конечно, опоздаете к обеду. Я тоже сейчас этим займусь, но, надеюсь, результат будет иным… Верность и энтузиазм местных жителей воистину велики; но и жара стоит немалая. Уверен, что если бы взвесили население Ливерпуля сегодня утром и затем сейчас, то вес значительно уменьшился бы. Доки просто удивительны, а объем перевозок невероятен». Искусством и науками он живо интересовался с самого детства; дворцовая реформа развеяла всякие сомнения в его организаторских способностях; так что, как ни смотри, принц идеально подходил для осуществления своей затеи с Выставкой. Продумав план в мельчайших подробностях, он создал небольшой комитет и обрисовал перед ним общие контуры проекта. Комитет одобрил идею и незамедлительно приступил к осуществлению этого великого предприятия.
Однако на полное завершение проекта ушло два года. Все это время принц работал с невероятной энергией. Поначалу все шло гладко. Ведущие производители приняли идею с энтузиазмом; колонии и Восточно-Индийская компания тоже поддержали задуманный проект; великие иностранные державы выразили готовность внести лепту; сэр Роберт Пил оказал предприятию мощную поддержку, и была получена санкция правительства на использование выбранной принцем площадки в Гайд-парке. Из 234 предложенных проектов павильона Альберт остановился на варианте Джозефа Пэнстона, известного строителя гигантских оранжерей; и работа вот-вот уже должна была начаться, как вдруг возникла целая серия непредвиденных затруднений. Противники проекта, время от времени подававшие робкие голоса, неожиданно кинулись в атаку. На страницах «Таймс» зазвучали громкие протесты против использования территории парка, и на какой-то момент даже показалось, что здание вытеснят на окраину города, но после жарких дебатов в парламенте сторонники площадки в парке одержали победу. Потом вдруг выяснилось, что на осуществление проекта не хватает средств; но и это препятствие удалось преодолеть и получить 200000 фунтов стерлингов из гарантийного фонда. Невероятное стеклянное сооружение возносилось все выше и выше, занимая многие акры площади и скрывая под своей крышей могучие вязы, — вот тут-то ярость противников достигла апогея. И светское общество, и просто осторожные, и протекционисты, и набожные начали совместную травлю. Говорили, что Выставка привлечет всех английских негодяев и всех европейских оппозиционеров и что в день ее открытия наверняка случится бунт, а то и революция. Утверждали, что стеклянная крыша дырявая и что помет пятидесяти миллионов ласточек обязательно испортит все экспонаты. Взволнованные протестанты заявляли, что Выставка — это высокомерная и порочная затея, которая непременно навлечет гнев Божий на всю английскую нацию. Полковник Сибторп во время жарких дебатов воззвал к небесам с мольбой обрушить град и молнию на проклятое строение. Но принц с непоколебимой настойчивостью и бесконечным терпением добивался своего. Это серьезно сказалось на его здоровье; его мучила постоянная бессонница, и силы были почти на исходе. Но он помнил наставления Стокмара и никогда не расслаблялся. Каждый день приносил все новые и новые заботы. Он до изнеможения заседал в комитетах, председательствовал на собраниях, произносил речи, поддерживал переписку с каждым уголком цивилизованного мира — и его старания были вознаграждены. 1 мая 1851 года при невероятном скоплении народа, на фоне ошеломляющего блеска и победоносного энтузиазма королева открыла Великую Выставку.
Виктория сама находилась в состоянии возбуждения, граничащего с исступлением. Она исполняла свои обязанности, находясь в экстазе от радости, признательности и изумления, и по окончании церемонии ее чувства бурным потоком излились на страницы дневника. День вылился в бесконечную череду славных событий — или, скорее, в одно славное событие — невероятный триумф Альберта. Все, что она видела, слышала или чувствовала, было столь прекрасным, столь удивительным, что даже королевский курсив не выдерживал натиска бесчисленных акцентов, тогда как ее неутомимое перо, не взирая ни на что, металось по бумаге от одного великолепия к другому: громадная толпа, никаких беспорядков, реющие национальные флаги дружественных держав — внутренность дворца, такая необъятная, с мириадами людей и солнцем, сияющим сквозь крышу, — маленькая служебная комнатка, где мы оставили шали, — пальмы и машины — дорогой Альберт — помещение так велико, что орган был едва слышен, — благодарности Богу — удивительное собрание политиков и выдающихся людей — марш Аталии — да благословит Господь моего дорогого Альберта, да благословит Господь мою дорогую страну! — хрустальный фонтан — герцог и лорд Энглеси гуляют под руку — прекрасная Амазонка в бронзе, скульптура Кисса, — мистер Пэкстон, ему есть чем гордиться, а ведь был сыном простого садовника, — сэр Джордж Грей в слезах… и все поражены и восхищены!
Любопытное происшествие случилось, когда после короткой молитвы архиепископа Кентерберийского хор из 600 голосов запел «Аллилуйю». В этот момент облаченный в полный национальный костюм китаец выступил на середину центрального нефа и, медленно подойдя к королевской группе, отвесил Ее Величеству почтительный поклон. На королеву это произвело сильное впечатление, и без тени сомнения она приняла его за знатного мандарина. Когда же начала формироваться заключительная процессия, в связи с отсутствием иных представителей Небесной Империи китайца включили в дипломатический кортеж. Он чинно, с подобающим достоинством следовал сразу за послами. Затем он исчез, и злые языки болтали, что был он вовсе никаким не мандарином, а самым заурядным шарлатаном. Впрочем, никто и никогда с достоверностью не установил, что же скрывалось за несравненной непроницаемостью этого желтого лица.
Несколькими днями позже Виктория излила сердце своему дяде. Первое мая, сказала она, было «величайшим днем нашей истории, наиболее прекрасным, впечатляющим и трогательным представлением из всех, которые мне приходилось видеть, и триумфом моего любимого Альберта…».
Энтузиазм охватил всех; даже отъявленные зубоскалы изменили мнение и присоединились к восторженному хору. Поздравления от государственных организаций хлынули рекой; город Париж дал великий банкет в честь комитета Выставки; королева с принцем проделали триумфальное шествие через всю северную Англию. Финансовые результаты были столь же замечательны. Общий доход от Выставки составил 165000 фунтов стерлингов, которые пошли на приобретение земли для возведения постоянно действующего Национального музея в Южном Кенсингтоне. За шесть месяцев существования выставки свыше шести миллионов человек посетило Гайд-парк, и при этом не случилось ни одного инцидента. Но все на свете кончается. Настало и время разборки Хрустального Дворца, который собирались перенести в спокойное уединение Сайдхэма. Грустная, но смирившаяся с неизбежностью Виктория нанесла прощальный визит. «Он выглядел таким прекрасным, — сказала она. — Я не могла поверить, что вижу его в последний раз. Звучал орган в сопровождении изящного, но мощного духового инструмента под названием „соммерфон“, и я чуть было не расплакалась. Хотя постилки все затоптаны, красные портьеры выцвели и многие предметы сильно запачканы, общее впечатление все еще сохраняло свежесть и новизну. Все это повергло нас в меланхолию». Но затем последовали более светлые мысли. Когда все кончилось, она выразила свое бесконечное удовлетворение в восторженном письме премьер-министру. Имя ее любимого мужа, сказала она, прославлено навеки, и то, что страна признала его заслуги, рождает в ней безграничное чувство счастья и благодарности. Она благодарна Провидению, писала в заключение Ее Величество, что оно соединило ее с самым великим, самым благородным, самым великолепным из принцев, и этот год навсегда останется для нее счастливейшим и достойнейшим годом ее жизни. День закрытия Выставки (на котором, к сожалению королевы, она не смогла присутствовать) совпал с двенадцатой годовщиной ее обручения с принцем, что само по себе весьма примечательно.
Глава V ЛОРД ПАЛЬМЕРСТОН
I
В 1851 году удача принца достигла верхней отметки. Успех Великой Выставки невероятно укрепил его репутацию и, казалось, надолго завоевал ему ведущее место в политической жизни страны. И не успел закончиться год, как его ждала еще одна победа, но на этот раз в совершенно иной сфере. Этот триумф, знаменательный своими судьбоносными последствиями, сам родился из целой серии сложных обстоятельств, которые вызревали долгие годы и внезапно принесли плоды.
Альберт по-прежнему не пользовался популярностью в высшем обществе. Аристократы продолжали относиться к нему с неодобрением, и он, в свою очередь, отвечал им взаимностью. На какое-то мгновение, впрочем, показалось, что эта неприязнь высших классов вот-вот может перерасти в сердечную привязанность. Это случилось, когда они с удивлением узнали, что принц во время загородного визита участвовал в конной охоте с гончими и показал исключительное мастерство. До этого считалось, что принц неуверенно держится в седле, что, впрочем, вполне естественно для какого-то там иностранца, а тут он вдруг перескакивает через пятипланочные ворота и загоняет лисицу, как будто родился и вырос в Лестершире. Они едва могли в это поверить; неужели они ошибались и Альберт не такой уж плохой парень?. Если бы он захотел закрепить эту репутацию, то наверняка не упустил бы такой возможности, купил бы несколько гунтеров[22] и время от времени выезжал бы на них. Но это не входило в его планы. Охота рождала в нем скуку, а у Виктории вызывала тревогу. Поэтому, как и прежде, он продолжал выезжать верхом лишь для разминки или по делам, а вовсе не для развлечения. В результате было решено, что хотя принц, вне всякого сомнения, великолепно держится в седле, он все-таки не спортсмен.
Это было куда серьезней, чем может показаться. Дело не в том, что благородные леди поднимали Альберта на смех, а благородные джентльмены презрительно хмыкали при упоминании его имени; и даже не в том, что Виктория, которая до замужества пыталась завоевать популярность в светском обществе, мало-помалу оставила эти попытки под влиянием мужа. Со времен Чарльза II английские монархи, за единственным исключением, никогда не следовали моде; а то, что этим исключением был Георг IV, только подтверждало правило. Так что вовсе не пренебрежение модой вменялось принцу в вину, а отсутствие других исключительно важных качеств. Враждебность высших классов была следствием более глубокого антагонизма, нежели неприятие манер или вкусов. Принца называли инородцем. Трудно сказать, что именно понималось под этим словом, но факт был очевиден для всех. К примеру, лорд Пальмерстон тоже не гнался за модой. Великие аристократы-виги косо на него посматривали и терпели лишь как неприятную неизбежность судьбы. Но лорд Пальмерстон был англичанином до мозга костей. Было в нем что-то, что с необычайной очевидностью выражало коренные признаки английской расы. Он был полной противоположностью принца. По странной случайности получилось так, что именно этому типичному англичанину пришлось вступить в тесный контакт с заморским чужеземцем. В результате различия, которые в более удачных обстоятельствах могли бы сгладиться и исчезнуть, вместо этого проявились с болезненной остротой. Самые тайные силы души Альберта бросились на борьбу с врагом, и в последовавшем долгом и яростном конфликте казалось, что он сражается с самой Англией.
Вся жизнь Пальмерстона прошла в правительстве. В двадцать два он стал министром; в двадцать пять ему предложили пост министра финансов, от которого он с неожиданным для него благоразумием отказался. Свою первую должность он занимал бессменно двадцать один год. Когда к власти пришел лорд Грей, Пальмерстон получил пост министра иностранных дел, на котором пробыл два срока, в общей сложности еще двадцать один год. За это время его репутация в обществе неизменно росла, и когда в 1846-году он стал министром иностранных дел в третий раз, его положение в стране стало близким, если не равным, премьер-министру лорду Расселу. Он был высоким, крупным, веселым человеком шестидесяти двух лет, с широким лицом, подкрашенными бакенбардами и сардонически вытянутой верхней губой. Его частную жизнь едва ли можно было считать образцовой, но он успокоил общественное мнение, женившись уже в позднем возрасте на леди Купер, сестре лорда Мельбурна и одной из наиболее влиятельных покровительниц Вигов. Могущественный, опытный и чрезвычайно самоуверенный, он, естественно, почти не обращал внимания на Альберта. Да и с какой стати? Ах, принц интересуется иностранной политикой? Ну, тогда пусть он сам обращает внимание на него — на него, который был министром, когда Альберт еще под стол пешком ходил, который был избранным предводителем великой нации и который ни разу в жизни ни в чем не ошибался. Он вовсе не искал внимания принца — Боже упаси: для него Альберт был всего лишь молодым иностранцем, ничем особенно не выдающимся, чьим единственным достоинством было то, что ему случилось жениться на королеве Англии.
Пальмерстон жил инстинктами — зорким взглядом и сильными руками, ловко выкручиваясь из любых возникающих неприятностей и полагаясь на подсознательное ощущение ситуации. Он был отважен; и ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем вести корабль государства наперекор буре, в бушующем море и под всеми парусами. Однако есть предел, за которым отвага становится безрассудством — предел, подвластный лишь интуиции, но не разуму; и этого предела Пальмерстон никогда не преступал. Когда он видел, что обстановка того требует, он замедлял шаг — иногда даже останавливался. Вся его наполненная невероятными приключениями карьера была образцовой иллюстрацией пословицы: «Тише едешь — дальше будешь». Но когда требовалась быстрота, ему не было равных. Как-то, возвращаясь из Осборна, он опоздал на лондонский поезд; тогда он заказал специальный, но начальник станции сказал, что выпускать специальный поезд в это время суток опасно и он не может этого разрешить. Пальмерстон настаивал, ссылаясь на неотложные дела в Лондоне. Начальник вокзала, при поддержке всех станционных чиновников, продолжал сопротивляться и заявлял, что не возьмет на себя такой ответственности. «Тогда сделайте это под мою ответственность!» — тоном, не допускающим возражений, заявил Пальмерстон. Лишь после этого начальник вокзала организовал поезд, и министр иностранных дел добрался до Лондона вовремя и без всяких приключений. Эта история являет собой типичный пример той бесшабашной храбрости, с которой он вел и свои дела, и дела государства. «Англия, — заявлял он, — достаточно сильна, чтобы не бояться последствий». И под руководством Пальмерстона так оно и было. Пока чиновники протестовали и тряслись в нерешительности, он мог обойти их с криком «под мою ответственность!» — и быстро привести страну к победе по избранному им пути — и без всяких приключений. Невероятную популярность он завоевал отчасти дипломатическими успехами, отчасти личной обаятельностью, но большей частью той искренней готовностью, с которой реагировал на чувства и поддерживал интересы соотечественников. Общество знало, что в лице Пальмерстона оно имеет не только хорошего хозяина, но и верного слугу — он был в высшем смысле этого слова слугой народа. Как-то в бытность его премьер-министром он заметил, что на траве в Грин-парке кто-то установил металлические ограды. Он тут же направил приказ ответственному за это министру, в котором в самых нелицеприятных выражениях потребовал немедленно их убрать, заявив, что решетки эти «крайне неприятны» и что трава нужна «для того, чтобы люди, будь то старики или молодые, ради удовольствия которых и содержится этот парк, могли гулять по ней без всякого ограничения». Примерно в том же духе он отстаивал интересы англичан за границей, будучи министром иностранных дел. Для англичан лучшего и пожелать было нельзя, но иностранные правительства относились к этому с меньшим восторгом. Они считали, что Пальмерстон суется не в свои дела, и вообще раздражительный и неприятный человек. В Париже со скрытой ненавистью говорили «се terrible milord Palmerston»[23]; а в Германии вообще сочинили о нем куплет:
Hat der Teufel einen Sohn, So ist er sicker Palmerston [24].Но все их жалобы, угрозы и волнения были впустую. Пальмерстон, искривив сардонически верхнюю губу и невзирая на последствия, гнул свою линию.
Первый дипломатический кризис, разразившийся после его возвращения к должности, хотя и вызвал озабоченность принца и королевы, обошелся без серьезных разногласий. В течение нескольких последних лет все министерства Европы были озадачены одной любопытной проблемой. После прихода к власти Кристины, королевы-матери, и ее дочери Изабеллы Испания, которую со времен Наполеона постоянно сотрясали социальные катаклизмы, вдруг на какое-то время успокоилась. В 1846 году вопрос замужества Изабеллы, давно обсуждаемый в дипломатических кругах, внезапно приобрел особую остроту. Было предложено несколько кандидатур — и в их числе два ее собственных кузена, еще один испанский принц и принц Леопольд Сакс-Кобургский, родной кузен Виктории и Альберта; однако по разным причинам ни один из них полностью не подходил. Изабелле не было еще и шестнадцати, так что, в принципе, брак можно было на несколько лет отложить, но об этом не хотели и слышать. «Vous ne savez pas, — заявили высокие авторитеты, — се que c’est que ces princesses espagnoies; elles ont le diable au corps, et on a toujours dit que si nous ne nous hations pas, l’heritier viendrait avant le mari»[25]. Можно, конечно, предположить, что браком молодой королевы должны были заниматься она сама, ее мать и испанское правительство; но все было далеко не так просто. В духе периодически возрождаемых традиций восемнадцатого столетия, которыми, говорят, и по сей день не брезгуют дипломаты, речь фактически шла о доминирующем влиянии Франции и Англии на иностранную политику. Уже несколько лет Луи Филипп и его премьер-министр Гизо втайне вынашивали весьма хитрый план. Согласно их замыслу, французскому королю предстояло повторить славный подвиг Луи XIV и покорить Пиренеи, посадив на трон Испании своего внука. Для достижения этой цели он не рискнул предложить в мужья Изабелле своего младшего сына, Дюка де Монпасье; это было бы слишком очевидным и немедленно всколыхнуло бы волну противодействия. Вместо этого он посоветовал Изабелле выйти замуж за ее кузена, герцога Кадисского, а Монпасье — жениться на младшей сестре Изабеллы, инфанте Фернанде; да ради Бога, кто может быть против? Ключ к секрету старый хитрый король прошептал в целомудренное ухо Гизо: у него есть все основания полагать, что герцог Кадисский не может иметь детей, и значит, испанскую корону наследует отпрыск Фернанды. Гизо потер руки и начал заводить соответствующие пружины; но вскоре, естественно, схема была разгадана. Английское правительство отнеслось к вопросу очень серьезно. На кон был поставлен баланс политических сил, и французскую интригу надо было сорвать во что бы то ни стало. Последовала интенсивная дипломатическая борьба, и временами даже казалось, что готова разразиться вторая война за испанский престол. Этого, впрочем, не случилось, однако последствия этого странного и запутанного дела зашли очень далеко и совсем не в ту сторону, куда предполагалось.
В ходе долгих и замысловатых переговоров Луи Филипп особое внимание уделил кандидатуре принца Леопольда Сакс-Кобургского. Он заявил, что перспектива брака между Кобургским принцем и королевой Испании не менее угрожает балансу сил в Европе, чем брак между Дюком де Монпасье и инфантой; и тут действительно было о чем поспорить. Разруха, обрушившаяся на Кобургский Дом во время наполеоновских войн, казалось, лишь укрепила его жизнеспособность, и теперь эта царственная семья самым невероятным образом распространилась по всей Европе. Король Леопольд прочно обосновался в Бельгии; его племянница была королевой Англии; один его племянник был мужем английской королевы, а другой — мужем португальской; еще один был герцогом Вюртембергским. Когда же это кончится? Казалось, Кобургский Трест готов в любую минуту выслать своих членов для заполнения вакантных мест среди правящих фамилий Европы. Но уже и за пределами Европы стали заметны следы этой инфекции. Один прибывший в Брюссель американец заверил короля Леопольда, что определенные круги Соединенных Штатов все больше склоняются к монархической идее и предполагают, к радости Его Величества, что эту позицию могла бы занять одна из ветвей Кобургской фамилии. Впрочем, эта опасность пока далека, а вот испанская угроза уже совсем рядом, и если принц Леопольд женится на королеве Изабелле, то Франция окажется в унизительном положении, если не сказать в опасном. Таковы были рассуждения Луи Филиппа. Английское правительство не собиралось поддерживать принца Леопольда, и хотя Альберт с Викторией были до некоторой степени заинтересованы в этом браке, мудрость Стокмара удержала их от таких замыслов. Таким образом, открывался путь к соглашению: Англия готова проявить благоразумие в отношении Леопольда* если Франция проявит благоразумие в отношении Монпасье. В результате серии переговоров между королем и Гизо, с одной стороны, и королевой, принцем и лордом Абердином — с другой, в замке Дью было заключено соглашение. Абердин, как министр иностранных дел, заявил, что Англия отказывается от всякого признания и поддержки принца Леопольда в качестве претендента на руку королевы Испании; тогда как Луи Филипп клятвенно заверил Абердина и Викторию, что Дюк де Монпасье не женится на инфанте Фернанде до тех пор, пока королева не выйдет замуж и не родит наследника. Все шло отлично и, казалось, кризис миновал, когда вопрос вдруг заново был поднят Пальмерстоном, сменившим Абердина на посту министра иностранных дел. В депеше английскому послу в Мадриде он упомянул среди возможных кандидатов на руку королевы Изабеллы принца Леопольда Кобургского и одновременно, в самых нелицеприятных выражениях, высказался о тирании и некомпетентности испанского правительства. Эта депеша, и без того несдержанная, значительно усугубила свой эффект, будучи показанной Гизо. Луи Филипп увидел свой шанс и тут же им воспользовался. Хотя в выражениях Пальмерстона не было ничего, что указывало бы на одобрение или поддержку принца Леопольда, король мгновенно предположил, что Англия нарушила соглашение и, следовательно, он может поступить так же. Затем он отправил депешу королеве-матери, в которой заявил, что англичане плетут интриги вокруг свадьбы Кобурга, призвал не оставлять без внимания злобные нападки Пальмерстона на испанское правительство и советовал, во избежание трудностей, заручиться поддержкой Франции, отдав Изабеллу за герцога Кадисского, а Фернанду за Монпасье. Обеспокоенная и взбешенная королева-мать легко поддалась на уговоры. Оставалось лишь одно препятствие: Изабелла даже на дух не переносила своего кузена. Но и это вскоре устроилось. Во дворце организовали неофициальный ужин, во время которого молодую девушку уговорили согласиться со всеми предложениями. Вскоре после этого, в один и тот же день, состоялись обе свадьбы.
Эта новость как взрыв бомбы подействовала на английское правительство, которое с яростью и унижением увидело, что коварный король совершенно их перехитрил. Виктория была вне себя. Мало того что Луи Филипп поклялся ей лично, так он еще и завоевал ее сердце, подарив принцу Уэльскому коробку солдатиков и прислав принцессе крови прекрасную парижскую куклу, которая умела закрывать и открывать глаза. А теперь обида переросла в явное оскорбление. Французская королева прислала ей официальное письмо, в котором совершенно спокойно объявляла о свадьбе ее сына Монпасье как о самом заурядном семейном событии, на котором, она уверена, Виктория пожелает присутствовать. Но английская королева не собиралась откладывать свою месть. Не прошло и восемнадцати месяцев, как монархия Луи Филиппа, непопулярная и смертельно ослабленная потерей английской поддержки, канула в Лету, а сам он вместе с семьей, как нищий беженец, бросился в ноги Виктории.
II
В этом деле и королева, и принц слишком увлеклись проступком Луи Филиппа, чтобы тратить свой гнев на Пальмерстона; да и, в сущности, позиция Пальмерстона практически совпадала с их собственной. Впрочем, случай был уникален именно этим. По всем остальным международным проблемам — а их в те годы было много, и весьма серьезных, — мнения царственной четы и министра иностранных дел в корне расходились. К примеру, между ними состоялась острая дискуссия о Португалии, где враждующие партии были готовы перегрызть друг другу глотки. Королевские симпатии были, естественно, на стороне королевы и ее кобургского мужа, тогда как Пальмерстон поддерживал прогрессивные силы страны. Впрочем, до 1848 года положение не представляло особой опасности. В эту революционною эпоху, когда короны одна за другой скатывались с царственных голов, Альберт и Виктория с ужасом обнаружили, что внешняя политика Англии — в Германии, в Швейцарии, в Австрии, в Италии, в Сицилии — неуклонно проводится в поддержку мятежников. Сложилась именно такая ситуация, в которой Пальмерстон чувствовал себя как рыба в воде. Здесь были и опасности, и возбуждение, и необходимость принятия решений, и возможность действовать. Последователю Каннинга[26], относившемуся к иностранным монархам с презрением и ненавистью истинного английского джентльмена, вид восставшего народа и узурпаторов, с позором изгоняемых из обесчещенных ими дворцов, доставлял неописуемое удовольствие; так что он ни на секунду не усомнился, на какой стороне в этой великой битве должна выступать Англия. И это вовсе не значило, что в нем была хоть малейшая примесь философского радикализма; в нем вообще не было никаких философских примесей; просто он, как и всегда, был непоследователен — консерватор дома и либерал за его пределами. Ирландцев обязательно надо поставить на место; вы спросите, $акое ему до этого дело? Все очень просто — любой порядочный человек, прочтя отчет о политических тюрьмах Неаполя, не может удержаться от гнева. Он не желал войны, но видел, что и без войны мудрое и уверенное применение английской силы может значительно помочь европейским либералам. Эта игра была очень трудна и опасна, но он вступил в нее с радостной готовностью. И тут, к его крайнему неудовольствию, эти самые… из Осборна, начинают ему мешать и отвлекать его на каждом шагу. Он прекрасно понимал, в чем тут дело; противодействие было мастерским и регулярным, и одна королева, конечно же, с этим бы не справилась; во главе операции стоял принц. Это было крайне неприятно, но Пальмерстон торопился и не мог ждать; если принц и дальше будет вмешиваться, его придется оттолкнуть.
Альберт был очень сердит. Ему совершенно не нравились ни политика Пальмерстона, ни его методы. Он не был сторонником абсолютизма, но считал, что действия Пальмерстона направлены на подмену европейского абсолютизма фракционной анархией и яростью толпы — что было ничуть не лучше, а возможно, и значительно хуже. Опасность этой революционной заразы была очень велика; даже в Англии уже свирепствовал чартизм — зловещее движение, которое в любой момент могло отбросить конституцию и опрокинуть монархию. А когдд в доме такие неприятности, о какой поддержке зарубежного беззакония может идти речь. Особый интерес он, естественно, питал к Германии. Его инстинкты, привязанности и предубеждения неизбежно были немецкими; Стокмар тоже был глубоко вовлечен в немецкую политику; к тому же он имел множество родственников среди правящих фамилий Германии, которые еженедельно слали ему длинные взволнованные письма из самого центра революционной кутерьмы. Всесторонне рассмотрев варианты будущего развития Германии, он, под чутким руководством Стокмара, пришел к выводу, что все, кто искренне любит Германию, должны стремиться к ее воссоединению под суверенитетом Пруссии. Ситуация была чрезвычайно запутанна, и совершенно невозможно было предсказать, что принесет следующий день; и при всем при этом он с ужасом наблюдал, что Пальмерстон не понимает и не стремится понять всех тонкостей этой важной проблемы, а просто прет напролом, вслепую нанося удары, как казалось принцу, без всякой системы и даже без причин — разве что из совершенно необоснованного недоверия к Прусскому государству.
Но его несогласие с тонкостями политики Пальмерстона на самом деле проистекало из коренных различий их характеров. В глазах Альберта Пальмерстон был грубым, безрассудным эгоистом, чьи надменность и невежество неизбежно приведут страну к безумию и разрухе. Ничто не было ему более антипатичным, чем разум, которому столь странным образом недоставало терпения, сосредоточенности, принципиальности и привычки к логическим рассуждениям. Для него было совершенно несвойственным думать второпях, внезапно принимать поспешные решения и подчиняться необъяснимым инстинктам. Все должно делаться размеренно и продуманно; в первую очередь надо надежно укрепить все подходы к занятой позиции; при этом он должен прийти к правильному решению в результате четкой последовательности разумных шагов. В сложных вопросах — а разве бывают, если уж на то пошло, простые вопросы? — лучше всего изложить свои мысли на бумаге, и, сколь бы утомительным это ни было, именно так Альберт и поступал. Кстати, найти разумное объяснение уже свершившемуся событию подчас не менее важно, чем его предсказать; поэтому, что бы ни произошло, принц всегда составлял меморандум. Как-то он изложил на шести больших листах суть конфиденциального разговора с Робертом Пилом, после чего прочел их ему вслух и попросил подписать. Сэр Роберт, никогда не любивший брать на себя ответственность, сильно разволновался, на что принц, осведомленный о необычайной подозрительности англичан, тактично бросил меморандум в пылающий камин. Что же касается Пальмерстона, то он никогда даже не давал повода прочесть ему меморандум, поскольку питал отвращение к дискуссиям и мог совершенно неожиданно, никого не предупреждая, броситься в какую-нибудь сумасшедшую авантюру, которая, вполне вероятно, могла развязать в Европе войну. С осторожностью и болезненной рассудительностью Альберта было непосредственно связано и его стремление к тщательному и всестороннему обсуждению вопроса, желание добраться до самой сути вещей и действовать в соответствии с некоторыми четкими принципами. Под надзором Стокмара он постоянно расширял свой кругозор и учился точно и глубоко анализировать жизненно важные проблемы, как с теоретической, так и с практической точки зрения. Тому, у кого рассуждения вошли в привычку, эмпирическая деятельность Пальмерстона, не знавшего никаких принципов, казалась беспорядочными выходками надоедливого ребенка. Да что вообще знал Пальмерстон об экономике, науке, истории?
Какое ему дело до морали и образования? Задумывался ли он хоть раз над улучшением условий существования рабочего класса и над общим облагораживанием человеческой расы? Ответы на эти вопросы были слишком очевидны; и так же нетрудно представить, сколь легкомысленные комментарии давал сам Пальмерстон. «Ах! Ваше Королевское Величество заняты тонкими схемами и изощренными расчетами! Отлично. А вот лично я совершенно доволен своей утренней работой — я только что убрал эти железные ограды из Грин-парка».
Тем не менее этот невыносимый человек предпочитал избегать комментариев и, молча улыбаясь, следовал своей дорогой. Процесс «отталкивания в сторону» начался очень скоро. Важные депеши министерства иностранных дел стали поступать королеве либо слишком поздно, так что не было времени на их исправление, либо вообще к ней не попадали; или, если они все-таки попадали вовремя, причем некоторые их пункты вызывали возражение и королева предлагала их изменить, они, тем не менее, отсылались в первоначальном виде. Жаловалась королева, жаловался принц, жаловались вместе. Безрезультатно. Пальмерстон был сама невинность: не могу понять, как это вообще могло случиться; обязательно задам клеркам трепку; пожелания Ее Величества непременно будут учтены, такого никогда больше не повторится. Но вскоре все повторялось, и королевские протесты множились. Виктория, боевой запал которой неудержимо нарастал, вкладывала в свой протест отсутствующую у Альберта личную ярость. Разве лорд Пальмерстон забыл, что она королева Англии? Как она может допустить, чтобы депеши, составленные от ее имени, отправлялись за границу без ее одобрения и даже без ее ведома? Что может быть более унизительным в ее положении, чем получать негодующие письма от коронованных особ, которым эти депеши были адресованы, — письма, на которые она не знает даже как ответить, потому что полностью согласна с выраженным в них недовольством? Тогда она лично обратилась к премьер-министру. «Никакие увещевания не оказывают на лорда Пальмерстона ни малейшего воздействия», — сказала она. «Лорд Пальмерстон, — сказала в другой раз, — как всегда заявил, что у него не хватило времени представить черновики королеве перед их отсылкой». Она вызвала к себе лорда Джона и выразила ему свое недовольство, а затем, по совету Альберта, изложила все в меморандуме: «Мне кажется, лорд Пальмерстон ставит под удар честь Англии своим предвзятым и односторонним взглядом на проблемы. Его послания всегда пропитаны желчью и несут большой вред, с чем лорд Джон полностью согласился и из-за чего я часто бываю в большом расстройстве». Затем она обратилась к дяде. «Состояние Германии ужасно, — написала она в подробном и безысходном обзоре европейской ситуации, — становится даже неудобно за эту некогда мирную и счастливую державу. Я уверена, там еще остались добрые люди, но они позволяют использовать себя самым отвратительным и постыдным образом. Во Франции кризис уже не за горами. И как отвратительно мы выглядим на фоне этих катаклизмов! Это совершенно аморально, держать за горло Ирландию, готовую в любой момент отбросить всякую лояльность, и при этом принуждать Австрию отказаться от ее законных владений. Что мы можем ответить, если нас начнут беспокоить Канада, Мальта и т. д.? Мне за это несказанно больно». Но какое дело до всего этого лорду Пальмерстону?
Положение лорда Джона становилась все более неприятным. Он не одобрял отношения своего коллеги к королеве. Когда он попросил его быть поаккуратнее, тот ответил, что всего лишь за год через министерство иностранных дел проходит 28000 депеш, и если каждую из них показывать королеве, то задержка была бы весьма нешуточной, и что, согласно его опыту, трата времени и неприятности, связанные с представлением черновиков на дотошное рассмотрение принца Альберта, просто неприемлемы для столь перегруженного работой министра, и что задержка важных решений из-за этой волокиты уже имела весьма неприятные дипломатические последствия. Возможно, эти извинения возымели бы больший эффект, если бы лорд Джон сам не страдал от подобного пренебрежения. Ведь Пальмерстон зачастую не показывал важные депеши даже ему. Министр иностранных дел практически превращался в независимую силу, которая действовала по своей собственной инициативе и управляла политикой Англии на свой страх и риск. Однажды, в 1847 году, он уже был на грани того, чтобы разорвать дипломатические отношения с Францией, не посоветовавшись ни с Кабинетом, ни с премьер-министром. И такие инциденты происходили сплошь и рядом. Когда об отношениях Пальмерстона с премьер-министром стало известно принцу, он понял, что такой возможности упускать нельзя. Если бы ему только удалось довести конфликт между ними до крайней степени и если бы ему только удалось заручиться поддержкой лорда Джона, то подавление и смещение лорда Пальмерстона стало бы почти неизбежным. Он занялся этим делом со всей присущей ему настойчивостью. И он, и королева начали оказывать постоянное давление на премьер-министра. Они писали, они убеждали, они погружались в зловещее молчание. Они пришли к выводу, что было бы удобно выразить свое недовольство лорду Кларендону, видному члену Кабинета, который мог бы выступить посредником. Они пригласили его отобедать во дворце, и сразу же после обеда «королева, — как описывал он позже, — не сдержалась и с крайней горечью и возмущением отозвалась о поведении Пальмерстона, о том, какое воздействие оказывает оно на весь мир, и о своих собственных чувствах по этому поводу». Не успела она закончить, как эстафету подхватил принц, с меньшим возбуждением, но не менее настойчиво. Лорд Кларендон обнаружил себя в крайне неудобном положении; ему не нравилась политика Пальмерстона, но он был его коллегой, и не одобрил позиции своих царственных хозяев. По его мнению, они «ошибочно полагают, что делами страны должны управлять придворные, а не министры», и он думает, что они «впали в странное заблуждение, считая министерство иностранных дел своей вотчиной и полагая, что могут контролировать, а то и диктовать, иностранную политику Англии». Поэтому он в чрезвычайно вежливых выражениях дал понять, что им ни в малейшей степени не следует рассчитывать на его содействие. Но лорда Джона и не нужно было подталкивать. Атакуемый монархом, игнорируемый министром иностранных дел, он влачил весьма жалкое существование. А с возникновением этого отвратительного Шлезвиг-Гольштейнского конфликта — наиболее сложного за всю дипломатическую историю Европы — он фактически оказался между двумя жерновами, и его положение стало просто невыносимым. Любой ценой готов он был убрать Пальмерстона из министерства иностранных дел. Так-то оно так, но захочет ли уходить сам Пальмерстон?
В меморандуме, составленном принцем примерно в это время и описывающем беседу, состоявшуюся между ним, королевой и премьер-министром, можно заметить удивительные проблески душевного состояния этих трех персонажей — озабоченность и раздражение лорда Джона, неистовую желчность Виктории и рациональную злобу Альберта. В какой-то момент разговора лорд Джон высказал мысль, что, по его мнению, министр иностранных дел не будет возражать против смены должности; лорд Пальмерстон, сказал он, не может не понимать, что потерял доверие королевы — не в личном, естественно, смысле, а в общественном. В ответ на это, записал принц, «королева прервала лорда Джона, возразив, что не доверяет Пальмерстону и в личном смысле тоже, но я отметил, что до сих пор мы относились к лорду Пальмерстону объективно и что его разногласия с королевой носят не личный, а политический характер — с чем королева тут же согласилась». После этого принц высказал опасение, что Кабинет может распасться и в результате лорд Пальмерстон получит шанс занять кресло премьер-министра. Но лорд Джон заверил, что «Пальмерстон слишком стар, чтобы предпринять такие шаги (перевалив уже за шестьдесят пять)». В итоге было решено, что пока сделать ничего нельзя, но следует соблюдать чрезвычайную секретность; и на том тайный совет завершился.
Наконец, в 1850 году наметились некоторые сдвиги. Появились признаки того, что обществу начала надоедать суета пальмерстоновской дипломатии; и когда в результате его поддержки британского подданного Дона Пасифико в конфликте с греческим правительством страна чуть было не оказалась на грани войны не только с Грецией, но и с Францией и, возможно, с Россией, над головой Пальмерстона стали сгущаться тяжелые тучи недоверия и недовольства и вот-вот была готова разразиться гроза. Меры против его деятельности были приняты в Палате Лордов подавляющим большинством голосов. Дело было лишь за Палатой Общин, где голосование против Пальмерстона тоже было вполне вероятным и окончательно определило бы судьбу министра. Пальмерстон встретил атаку с завидным хладнокровием и затем, в самый последний момент, нанес ответный удар. В более чем четырехчасовой речи, в которой с непревзойденным искусством и счастливой восторженностью смешались объяснения, нападки, аргументы, декламации, пустая болтовня и искрометное красноречие, он разбил противника наголову. Враг был повержен, и Пальмерстон уже в который раз стал героем дня. К тому же сама Атропос[27], казалось, была на его стороне. Сэр Роберт Пил упал с лошади и разбился насмерть. Это трагическое происшествие убрало с пути Пальмерстона наиболее опасного противника. Он считал себя — и был совершенно прав — самым популярным человеком во всей Англии, и когда лорд Джон попытался возобновить проект перевода его на другую должность, Пальмерстон и ухом не повел.
Велика была досада Альберта; велико было негодование Виктории. «Палата Общин, — писала она, — становится совершенно неуправляемой и опасной». Принц, увидев, что Пальмерстон держится в седле еще крепче, чем прежде, понял, что нужно принимать решительные меры. Еще за пять месяцев до этого предусмотрительный барон, на всякий случай, составил меморандум, который был тщательно маркирован и положен до времени под сукно. И вот теперь час настал, и пришло время им воспользоваться. Королева скопировала слова Стокмара и послала их премьер-министру с требованием показать ее письмо Пальмерстону. Она полагает, что было бы правильным, писала она, во избежание подобных ошибок в будущем, кратко объяснить, чего именно она ждет от своего министра иностранных дел. Она требует:
«1. Чтобы он четко формулировал свои предложения по каждому конкретному случаю, дабы королева ясно представляла, на что она дает свое королевское согласие.
2. Если она уже дала на что-то свое согласие, то министр не может этого ни изменять, ни исправлять; подобный акт будет рассматриваться как проявление нелояльности к Короне и в соответствии с ее конституционным правом будет справедливо наказываться смещением провинившегося министра».
Лорд Джон Рассел поступил в соответствии с указаниями и вручил письмо королевы лорду Пальмерстону. Их разговор, имеющий величайшее конституционное значение, остался совершенно неизвестным окружающему миру.
Будь Пальмерстон более восприимчивым, он, вероятно, подал бы в отставку после такого уведомления. Но восприимчивостью он не страдал; он любил власть, и власть его была сильнее, чем когда-либо; его безошибочный инстинкт подсказывал, что сейчас не время уходить. Тем не менее он был серьезно обеспокоен. Наконец до него дошло, что ему противостоит могущественный противник, чьи мастерство и сила, если их не подорвать, смогут нанести непоправимый урон его карьере. Поэтому он написал лорду Джону: «Я сделал себе копию этого меморандума и неукоснительно буду следовать изложенным в нем требованиям» — и в то же самое время испросил аудиенции у принца. Альберт немедленно вызвал его во дворец и с удивлением заметил, как мы читаем в его меморандуме, что, когда Пальмерстон вошел, «он был сильно взволнован, потрясен, и со слезами на глазах, явно пытаясь меня тронуть, поскольку я никогда не видел его иным, как с довольной улыбкой на лице». Старый политик разразился потоком торжественных заявлений и извинений; молодой хранил холодную вежливость. Наконец, после долгой и бесплодной беседы принц поднялся и сказал, что, дабы дать лорду Пальмерстону «пример того, что хотела королева», он «задаст ему один прямой вопрос». Лорд Пальмерстон замер в почтительном молчании, и принц начал следующим образом: «Вам, конечно, известно, что королева высказала несогласие с Протоколом о Шлезвиге, и известны причины, по которым она это сделала. Однако ее мнением пренебрегли, и Протокол, декларирующий желание Великих Держав сохранить целостность Датской монархии, был подписан, после чего король Датский вторгся в Шлезвиг, где теперь бушует война. Если и Гольштейн подвергнется нападению, что вполне вероятно, немцы неизбежно поспешат ему на помощь; Россия же угрожает вооруженным вмешательством в случае успеха Шлезвига. Что вы собираетесь делать в случае возникновения конфликта (спровоцирующего, скорее всего, войну во всей Европе), который, по всей вероятности, возникнет именно тогда, когда мы должны быть в Балморале, а лорд Джон в другой части Шотландии? Королева полагает, что вы предусмотрительно исследовали все эти возможности, и требует категорического ответа, что вы собираетесь делать, если предполагаемые события произойдут». Странно, но на этот прямой вопрос у министра иностранных дел ответа, похоже, не нашлось. Все это, сказал он, очень запутано, и упомянутые Его Королевским Величеством случайности вряд ли произойдут. Принц настаивал, но ничего не добился. Целый час он пытался получить ясный ответ, пока, наконец, Пальмерстон не откланялся. Альберт в недоумении развел руками: ну что можно поделать с таким человеком?
И действительно, что? Ведь не прошло и нескольких недель, как, несмотря на все свои извинения и обещания, неисправимый злодей принялся за свое. В это время в Англию прибыл австрийский генерал Гайнау, печально прославившийся безжалостным подавлением восстаний в Венгрии и Италии, и особенно избиением женщин; ему вздумалось посетить пивоварню Барклая и Перкинса. Внешность «генерала Гиены», как его везде называли, — его мрачное худое лицо и невероятных размеров черные с проседью усы, — была хорошо известна; и так уж случилось, что среди служащих пивоварни оказался венский беженец, который из первых рук описал генерала своим друзьям-рабочим. Австрийский посол, почуяв неладное, уговаривал друга не появляться на публике, а уж если придется, то сбрить хотя бы усы. Однако генерал пренебрег советом. Он заявился в пивоварню, где был немедленно узнан и окружен толпой разъяренных драгилей, которые принялись его толкать, пинать в ребра и дергать за усы. С большим трудом генерал вырвался и бросился бежать по улице, а за ним по пятам неслась толпа, потрясающая метлами и орущая ему вслед: «Гиена!». В конце концов ему удалось укрыться в таверне, откуда он был вызволен несколькими полисменами. Австрийское правительство рассердилось и потребовало объяснений. Пальмерстон, который, конечно же, был доволен инцидентом, выразил сожаление происшедшим, но добавил, что, по его мнению, генерал «проявил недостаточное благоразумие, посетив Англию в такое время»; после чего отослал заявление послу, не показав его ни королеве, ни премьер-министру. Естественно, когда это открылось, разразилась буря. Особенно негодовал принц. Поведение драгилей он с неприязнью и тревогой рассматривал, как «легкую демонстрацию того, на что способна неорганизованная толпа безграмотных людей»; и лорд Джон потребовал от Пальмерстона отозвать заявление и заменить его другим, в котором бы отсутствовали критические высказывания в адрес генерала. На что министр иностранных дел стал грозить отставкой, однако премьер-министр был непреклонен. На какое-то время показалось, что королевские надежды вот-вот сбудутся, но все опять было нарушено неожиданной капитуляцией противника. Внезапно смирившись, Пальмерстон со всем согласился; заявление было отозвано и изменено, и прореха в отношениях была в очередной раз заделана.
Так прошел год, но затем, в октябре 1851-го, прибытие в Англию Кошута принесло еще один кризис. Пальмерстон хотел принять венгерского патриота в своем лондонском доме, но лорд Джон запретил ему это; снова вспыхнула борьба; и снова Пальмерстон, погрозив отставкой, подчинился. И все же этому непокорному человеку не сиделось. Несколькими неделями позже в министерстве иностранных дел его встретила депутация радикалов из Финсбери и Ислингтона и вручила ему адрес, в котором императоры Австрийский и Российский были названы «гнусными и мерзкими убийцами» и «беспощадными тиранами и деспотами». В своем ответе министр иностранных дел, хотя и выказал легкое неодобрение подобных выражений, позволил проявить свои чувства в совершенно недипломатической беззаботной манере. Немедленно разразился скандал, и Двор тут же захлебнулся яростью и бранью. «Мне кажется, — сказал барон, — что этот человек временами теряет разум». Виктория во взволнованном письме призывала лорда Джона употребить власть. Однако лорд Джон сознавал, что на этот раз общественное мнение на стороне министра иностранных дел, и решил, что мудрее будет подождать.
Долго ему ждать не пришлось. Развязка затяжной серии конфликтов и угроз наступила еще до конца года. 2 декабря Луи Наполеон совершил в Париже государственный переворот, и на следующий День Пальмерстон, ни с кем не посоветовавшись, в разговоре с французским послом выразил одобрение акту Наполеона. Двумя днями позже премьер-министр проинструктировал его, что в соответствии с письмом королевы английское правительство должно соблюдать строгий нейтралитет по отношению к французским событиям. Тем не менее, в официальной депеше британскому послу во Франции он повторил одобрение переворота, высказанное до этого французскому послу в Лондоне. Причем эта депеша не была показана ни королеве, ни премьер-министру. Терпение лорда Джона, по его собственным словам, «лопнуло». Он отстранил лорда Пальмерстона.
Виктория была в экстазе; но Альберт знал, что победа была скорее его, чем лорда Джона. Именно он пожелал, чтобы место Пальмерстона занял лорд Гранвиль, юноша, которого, как он надеялся, можно будет без труда подчинить своему влиянию, и лорд Гранвиль был назначен. Все шло к тому, что принц теперь сам займется иностранной политикой. После многих лет борьбы и унижений удача, наконец, оказалась у него в руках. В семье он был обожаемым хозяином; в стране Великая Выставка принесла ему уважение и славу; и теперь он завоевал превосходство в тайных чертогах власти. Он боролся с ужасным лордом Пальмерстоном, воплощением самых злобных сил английского духа, и поверг своего грозного противника. Была ли теперь Англия у его ног? Быть может; но все же… говорят, сыновья Англии обладают одной утомительной чертой: они никогда не понимают, что их побили. Странно, но Пальмерстон определенно не утратил бодрости. Как это может быть? Неужели, в своем слепом высокомерии, он верил, что даже его позорное изгнание с должности можно отбросить в сторону?
III
Триумф принца оказался недолгим. Через несколько недель, благодаря влиянию Пальмерстона, правительство было повержено, и лорд Джон подал в отставку. Вскоре к власти пришла коалиция под председательством лорда Абердина, созданная Вигами и последователями Пила. И снова Пальмерстон оказался в Кабинете. Правда, он не вернулся в министерство иностранных дел; это даже к лучшему; можно было надеяться, что в министерстве внутренних дел его деятельность будет менее опасна и неприятна. Но кресло министра иностранных дел покинул и лояльный Гранвиль; принц прекрасно знал, что занявший это место лорд Кларенд он, каким бы осмотрительным и тактичным он ни был, любил действовать самостоятельно. Впрочем, эти перемены были лишь прелюдией к куда более серьезным событиям.
Все вокруг говорило о приближающейся катастрофе. Внезапно нация ощутила на себе страшную тень неизбежной войны. В течение нескольких месяцев на фоне странных дипломатических метаний и растерянного волнения политиков ситуация становилась все неопределеннее и мрачнее, а национальное терпение оказалось на грани срыва. Наконец, после долгих и угрожающих переговоров было объявлено об отставке лорда Пальмерстона. После чего сдерживаемая до сих пор ярость народа вырвалась наружу. Люди ощущали, что в эту пучину запутанных проблем их ввергли слабые растерявшиеся политики; но знание того, что в центре власти стоит сильный, смелый, целеустремленный человек, на которого можно положиться, придавало им уверенности. Теперь же они узнают, что этот человек отстранен от руля. Почему?
Повсеместно распространилась уверенность, что муж королевы предатель, что он марионетка русского двора, что, идя на поводу у России, он принудил Пальмерстона уйти из правительства и что он подчиняет иностранную политику Англии интересам ее врагов. В течение многих недель страницы газет пестрели подобными обвинениями; они повторялись на публичных митингах, обсуждались в частных беседах, они плыли над страной, становясь с каждой минутой все страшнее и невероятней. В то время как солидные газеты разразились благородным негодованием, дешевая бульварная пресса разносила по лондонским улицам те же обвинения, но переложенные в дешевые куплеты. И, наконец, начали распространяться самые невероятные слухи.
В январе 1854-го поползла молва, что принц схвачен, уличен в предательстве, что его собираются заточить в Тауэр. Болтали даже, что сама королева арестована; в результате вокруг Тауэра собралась большая толпа в надежде увидеть, как царственные злодеи будут препровождены за решетку.
Эти фантастические галлюцинации, порожденные нездоровой атмосферой надвигающейся войны, не имели под собой ни малейшего основания. Отставка Пальмерстона ни в малейшей степени не была связана с иностранной политикой, произошла абсолютно стихийно и явилась неожиданностью даже для Двора. Равно как и Альберт никогда не использовал свое влияние в российских интересах. Как и бывает зачастую в таких случаях, правительство металось между двумя противоречивыми политическими курсами — курсом невмешательства и курсом военных угроз, — каждый из которых, при последовательном подходе, позволяет успешно достигнуть мира, но, будучи смешанными, они неизбежно приводят к войне. Альберт, со свойственной ему скрупулезностью, пытался найти выход из запутанного лабиринта европейской дипломатии и, в конце концов, заблудился. Но и весь Кабинет был не в лучшем положении; и когда разразилась война, антироссийские настроения Альберта были ничуть не меньшими, чем у самых агрессивных англичан.
Но хотя выдвинутые против принца обвинения не имели под собой ни малейших оснований, в сложившейся ситуации можно было разглядеть некоторые элементы, которые если не оправдывали, то хотя бы объясняли сложившееся общественное мнение. Да, муж королевы иностранец, который воспитывался при иностранном Дворе, пропитан иностранными идеями и связан родственными узами со многими иностранными принцами. Совершенно очевидно, что тут уже ничего изменить нельзя, но и желательным такое положение не назовешь; причем неприятности были не только теоретическими; действительно, эта ситуация породила довольно серьезные последствия. Английские министры постоянно сокрушались по поводу немецкого происхождения принца; лорд Пальмерстон, лорд Кларендон, лорд Абердин — все дули в одну дудку; к тому же, в жизненно важных вопросах национальной политики приходилось постоянно сражаться с предрассудками Двора, в котором столь существенную роль играли немецкие взгляды и немецкие чувства. Что же касается Пальмерстона, он вообще не стеснялся в выражениях. В разгар своего недовольства отставкой он резко заявил, что пал жертвой иностранных интриг. В дальнейшем он несколько смягчил это обвинение, но сам факт, что подобное предположение вообще могло быть высказано на таком уровне, показывает, к сколь неприятным последствиям могло привести иностранное происхождение и воспитание Альберта.
Но это было еще не все. Положение принца в Англии подняло чрезвычайно важный конституционный вопрос. Его присутствие проливало новый свет на старую проблему — точное определение функций и власти Короны. Ведь в сущности, эти функции и власть оказались в руках Альберта, и как же он их употребил? Его взгляды на место Короны в конституции установить довольно легко, ибо они были стокмаровскими; а так уж случилось, что взгляды Стокмара на этот предмет нам хорошо известны из длинного письма, адресованного принцу в самый разгар кризиса, перед началом Крымской войны. Согласно барону, с момента принятия Закона о реформе начался закат конституционной монархии, и теперь она «постоянно находится под угрозой перерождения в чисто министерское правление». Старая порода Тори, которая «была непосредственно заинтересована в сохранении прерогатив Короны», уже вымерла; а Виги были «отчасти осознанными, отчасти неосознанными республиканцами, которые смотрели на Трон как волк на овцу». Существовало правило, согласно которому считалось неконституционным упоминать «имя и личность не несущего ответственности монарха» в парламентских дебатах по конституционным вопросам; это было «конституционной фикцией, которая, несмотря на несомненно долгое существование, чревата тяжелыми последствиями»; и барон предостерегал принца, что «если английская Корона позволит министру Вигов повсеместно следовать этому правилу, то не удивительно, если вскоре вы обнаружите, что большинство людей уверовало в то, что король, с точки зрения закона, не более чем фигурка китайского мандарина, одобрительно кивающая, или неодобрительно покачивающая головой, в зависимости от желания министра». Чтобы такого не случилось, очень важно, сказал барон, «при каждой удобной возможности отстаивать законную позицию Короны». «Это не так уж сложно, — добавил он, — и министры не должны приходить в замешательство, когда речь идет о таких безусловно лояльных персонах, как королева и принц». По его мнению, самые малые королевские прерогативы должны включать «право короля быть постоянным председателем совета министров». Монарх должен быть «фактически постоянным премьером, занимающим положение выше временного главы Кабинета, и в дисциплинарных вопросах использовать свои чрезвычайные полномочия». Монарх «может также выступать инициатором правительственных мер и участвовать в доведении их до завершения; было бы нелогичным полагать, что король, не менее способный, искушенный и патриотичный, чем лучшие из его министров, не должен использовать эти качества при подготовке к заседаниям Совета». «Разумное использование этого права, — заключил барон, — несомненно, требующее великого ума, будет не только наилучшей гарантией конституционной монархии, но и поднимет ее к невиданным доселе высотам власти, стабильности и совершенства».
Возможно, такое прочтение конституции было вполне допустимым, хотя довольно трудно проследить, как оно могло совмещаться с фундаментальной доктриной министерской ответственности. Уильям III председательствовал в Совете и был при этом конституционным монархом. Похоже, стокмаровская концепция Короны отводила ей то же место в конституции, которое она занимала во времена Уильяма III. Но совершенно очевидно, что такая теория, наделяющая Корону большей властью, чем даже она имела при Георге III, противоречила всему ходу развития общественной жизни Англии со времен революции; и факт, что ее исповедовал Стокмар и пытался заразить ею Альберта, имел очень важное значение. Ибо были все основания полагать, что Альберт не только теоретически придерживался этих доктрин, но и пытался осторожно и постепенно внедрять их на практике. История борьбы Короны с Пальмерстоном с очевидностью доказывает, что так оно и было. Борьба достигла кульминации, когда в 1850 году, в стокмаровском меморандуме, королева заявила о своем «конституционном праве» сместить министра иностранных дел, если он изменит уже одобренную ею депешу. По сути дела, этот меморандум открыто декларировал намерения Короны действовать независимо от премьер-министра. Лорд Джон Рассел, стараясь всеми силами защититься от Пальмерстона, принял меморандум, чем косвенно подтвердил притязания Короны. И более того, когда после смещения Пальмерстона лорд Джон доказывал справедливость его отставки в Палате Общин, среди прочих аргументов он упомянул и меморандум 1850 года. Стало очевидным, что недовольство монарха может послужить причиной смещения могущественного и популярного министра. Похоже, и правда под руководством Стокмара и Альберта «конституционная монархия» могла достичь «невиданных доселе высот власти, стабильности и совершенства».
Однако в связи с сопровождающими их необычными обстоятельствами, эти новые сдвиги в положении Короны, сколь важны бы они ни были, породили своеобразные волнения. Ведь в сущности, функции Короны исполняла неведомая конституции персона, имеющая неопределенное и неограниченное влияние на монарха. Тот факт, что персона эта была мужем монарха, хоть и объяснял это влияние и даже делал его неизбежным, ни в коей мере не уменьшал его важности и необычности. Эта сомнительная главенствующая фигура начала тревожить древний, тонкий и ревностно охраняемый баланс английской конституции. Таковым был неожиданный исход неуверенного и робкого начала политической жизни Альберта. Сам он не пытался уменьшить ни обилия, ни значимости выполняемых им функций. В 1850 году он сказал герцогу Веллингтонскому, что считает своим долгом «растворить свое собственное существование в существовании жены — не предполагая отдельной ответственности перед народом, но, делая свою позицию внутренней частью ее позиции, заполнить все пробелы, которые она, как женщина, естественно будет вынуждена оставить в своей королевской деятельности, и постоянно и пристально наблюдать за всеми ее общественными делами, дабы иметь возможность посоветовать и помочь в любой момент и по любым вставшим перед нею запутанным вопросам и задачам, будь они международными, политическими, общественными или личными. Как глава семьи, управляющий ее домашними и личными делами, единственный доверенный политический советник и единственный ассистент в ее связях с правительственными чиновниками, он является не только мужем королевы, но и наставником королевских детей, личным секретарем монарха и ее бессменным, министром». У Стокмара оказался очень способный ученик. Ученик Стокмара! — именно так. Общество, и без того обеспокоенное господством Альберта, взволновалось еще больше, осознав, что повелитель Виктории сам имеет над собой повелителя. Иностранный барон управляет иностранным принцем, а иностранный принц управляет английской Короной. Сама Корона и без того угрожающе надвигалась; а когда из ее тени зловеще выглянули принц с бароном, великий министр, любимец народа, мгновенно слетел с должности. К чему же это приведет?
Спустя несколько недель Пальмерстон отозвал свою отставку, и общественное негодование утихло столь же быстро, как и поднялось. На заседании парламента лидеры обеих партий в обеих палатах произнесли речи в защиту принца, подтвердив его безукоризненную преданность стране и его право советовать монарху во всех государственных делах. Виктория была в восторге. «Положение моего любимого властелина, — сказала она барону, — наконец-то определилось, и его достоинства получили заслуженную оценку. Когда мы отправились в Палату Лордов, собралось неимоверное количество народу, и все были очень доброжелательны». Сразу же после этого страна все-таки ввязалась в Крымскую войну. В последовавшей борьбе патриотизм Альберта стал вне всяких сомнений, и былая враждебность канула в Лету. Но война имела и другие последствия, менее благоприятные для царственной четы: она превознесла амбиции лорда Пальмерстона. В 1855 году человек, о котором пять лет назад лорд Рассел сказал, что он «слишком стар, чтобы предпринять какие-либо шаги», стал премьер-министром Англии и с небольшим перерывом пробыл на этом посту десять лет.
Глава VI ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ПРИНЦА-КОНСОРТА
I
Слабовольный юноша, не интересовавшийся политикой и никогда не читавший газет, вырос в человека несгибаемой решимости, чья неутомимая энергия была постоянно направлена на многотрудные задачи управления государством. Теперь он трудился с утра до вечера. Зимой еще до рассвета его можно было видеть сидящим за письменным столом и работающим при свете зеленой настольной лампы, которую он привез с собой из Германии и значительно улучшил с помощью хитроумного прибора. Виктория тоже вставала рано, но не так рано, как Альберт; и когда в холодном сумраке она садилась за свой письменный стол, установленный бок о бок с его столом, она неизменно обнаруживала аккуратную стопку бумаг, приготовленных для ее рассмотрения и подписания. Так начинался день, продолжающийся в непрестанных заботах. Во время завтрака появлялись газеты — те самые, ненавистные когда-то газеты, — и принц, совершенно поглощенный чтением, не реагировал ни на какие вопросы или, если статья казалась ему интересной, мог прочесть ее вслух. Затем начинались встречи с министрами и секретарями, просматривались горы корреспонденции, составлялись бесчисленные меморандумы. Виктория, стараясь не пропустить ни слова, затаив дыхание, внимала в страстной покорности. Временами Альберт мог спросить ее совета. Он консультировался по поводу своего английского: «Lese recht aufmerksam, und sage wenn irgend ein Fehler ist[28]» или, передав ей на подпись черновик, мог заметить: «Ich hab Dir hier ein Draft gemacht, lese es mal! Ich dachte es ware recht so»[29]. Вот так в стараниях и трудах проходили часы. Все меньше оставалось времени на отдых и развлечения. Светскую жизнь урезали до предела, но и ту, что осталась, вели неохотно. Спать ложились как можно раньше, и не просто из удовольствия, а чтобы встать до рассвета и взяться за работу.
Однако важные и изнуряющие государственные дела, ставшие, наконец, основным занятием Альберта, не затронули его старых вкусов и пристрастий; он по-прежнему увлекался искусством, наукой, философией, и это многообразие показывало, насколько, одновременно с нагрузкой, выросла его энергия. Когда бы ни позвали дела, Альберт был сама готовность. С неистребимой настойчивостью он открывал музеи, закладывал краеугольные камни в основания больниц, произносил речи в Королевском аграрном обществе и посещал митинги Британской ассоциации. Особенно его интересовала Национальная галерея: он разработал тщательные инструкции по группировке картин согласно школам и попытался — хотя и впустую — перевезти всю коллекцию в Саут-Кенсингтон. Феодора, теперь уже принцесса Хохенлох, после визита в Англию написала Виктории письмо, в котором выразила восхищение Альбертом и как человеком, и как общественным деятелем. Причем она опиралась не только на собственное мнение. «Я хотела бы процитировать, — сказала она, — недавнее письмо мистера Клампа, с которым я полностью согласна: „Принц Альберт относится к тем немногим царствующим персонам, которые способны ради принципов (если они покажутся им добрыми и благородными) пожертвовать всеми идеями (или чувствами), которых другие, в силу своей ограниченности или предрассудков, придерживаются со слепым упрямством“. Есть в этом что-то почти святое, — добавила принцесса, — и в то же время человечное и справедливое, что успокаивает мои чувства, которые столь часто бывают оскорблены тем, что приходится видеть и слышать».
Виктория в глубине сердца согласилась со всеми похвалами Феодоры и мистера Клампа. Только она нашла их недостаточными. Когда она видела, как любимый Альберт, разобравшись с государственными делами и бумагами, отдавал каждую свободную минуту домашним заботам, искусствам и упражнениям; когда она слышала, как он шутит за обедом, или играет Мендельсона на органе, или рассуждает о достоинствах картин сэра Эдвина Лендсира; когда она ходила с ним по дому, а он отдавал указания о том, как разводить овец, или решал, что Гейнсборо надо бы повесить чуть выше, а то не очень хорошо виден Уинтерхальтер, — она ощущала полную уверенность, что ни у кого и никогда не было такого мужа. Его разум не знал предела, так что она едва ли удивилась, узнав, что он сделал великое открытие — придумал, как использовать канализационные стоки для удобрения полей. Как он объяснил, в основе схемы лежала фильтрация снизу вверх через соответствующее вещество, которое задерживало твердые включения и пропускало жидкость, идущую на орошение. «Все прежние проекты, — сказал он, — обойдутся в миллионы; мой же почти ничего не стоит». К сожалению, из-за небольшого просчета изобретение оказалось неосуществимым; но разум Альберта не сдавался, не вышло — так не вышло, и он с привычным рвением надолго погрузился в изучение основ литографии.
Но естественно, основные его интересы, впрочем, как и интересы Виктории, сосредоточились на детях. Королевская детская комната пустеть не собиралась. Через три года после рождения в 1850 году принца Артура появился принц Леопольд; а в 1857 году родилась принцесса Беатрис. Семья из девяти человек в любых обстоятельствах налагала громадную ответственность, и принц со всей полнотой осознал, насколько высокое предназначение его отпрысков усиливало необходимость в родительской заботе. С неизбежностью он твердо уверовал в важность образования. Сам он был образованным человеком; таким его сделал Стокмар; и теперь пришла его очередь стать таким же Стокмаром — и даже больше, чем Стокмаром, — для молодых созданий, которых он привел в этот мир. Виктория будет ему помогать. Едва ли, конечно, она сравнится со Стокмаром, но она может быть заботливой, может сочетать твердость с любовью и всегда может послужить хорошим примером. Конечно, эти рассуждения в первую очередь относились к образованию принца Уэльского. Сколь невероятным было значение каждой мелочи, которая могла повлиять на характер будущего короля Англии! Альберт с увлечением приступил к делу. Но, наблюдая с Викторией тончайшие нюансы физического, умственного и нравственного развития детей, он вскоре к своему великому огорчению осознал, что в развитии старшего сына было что-то не так. Принцесса крови была чрезвычайно смышленой девочкой; но Берти, хотя и был добродушным и спокойным, демонстрировал глубокое отвращение к любым видам умственных упражнений. Это вызывало глубокие сожаления, и лекарство считалось очевидным: родительские старания следует удвоить; количество уроков увеличить; ни на секунду не прерывать образовательного воздействия. Соответственно увеличили число наставников, пересмотрели программу обучения, изменили расписание занятий и составили подробнейший меморандум, предусматривающий все непредвиденные обстоятельства. И самое важное было — ни в чем не допустить послабления: «Работа, — сказал принц, — должна быть работой». И работа началась. Мальчик рос в нескончаемой круговерти склонений, синтаксических упражнений, дат, генеалогических таблиц и географических названий. Между принцем, королевой и наставниками шел постоянный обмен записками с различными требованиями, отчетами об успехах и подробными рекомендациями; и все эти записки тщательно подшивались для дальнейшего изучения. Помимо всего прочего, очень важно было оградить наследника трона от всякого постороннего влияния. Принц Уэльский был не таким, как другие мальчики; хоть иногда и дозволялось приглашать благовоспитанных сыновей каких-нибудь аристократов, чтобы они поиграли с ним в саду Букингемского дворца, но за их упражнениями с пристальным вниманием наблюдал отец. Короче, были приняты все мыслимые предосторожности и все возможные усилия. И все же, как ни странно, объект стараний особых успехов не демонстрировал — скорее наоборот. Все это очень тревожило: чем больше уроков задавали Берти, тем меньше он их выполнял; и чем тщательней его оберегали от излишних волнений и легкомыслия, тем упрямее, казалось, он искал примитивных и грубых развлечений. Альберта это глубоко печалило, и Виктория временами очень сердилась; но печаль и гнев производили не больший эффект, чем надзор и расписание. Принц Уэльский, несмотря ни на что, вырастал в человека без особой «приверженности и настойчивости как в жизни, так и в учебе», утверждалось в одном из королевских меморандумов, который с необычайной прозорливостью составил его отец.
II
Осборн давал прекрасное убежище от коварных политических забот, светской скуки и помпезных государственных церемоний, но вскоре выяснилось, что и Осборн слишком близок к миру. В сущности, даже пролив Те-Солент был слабой преградой. О, как хорошо было уехать подальше, в какое-нибудь почти неприступное убежище, где в истинно домашней обстановке можно было счастливо провести выходные и почувствовать себя совершенно — ну, или почти — другим человеком! Виктория, с тех пор как вскоре после свадьбы они с Альбертом посетили Шотландию, почувствовала, что ее сердце в горах. Спустя несколько лет она побывала там еще раз, и страсть ее только усилилась. О, как там романтично! Да и Альберту очень понравилось! Среди гор и сосен его дух возносился к небесам. «Это просто счастье — смотреть на него. О! Что может сравниться с красотами природы!» — восторженно записала она в дневнике во время одного из таких визитов. «Как здесь хорошо! Альберту очень нравится; он просто в экстазе». «Альберт сказал, что великолепие горных пейзажей в их постоянной изменчивости. Мы вернулись домой в шесть». Затем она отправилась в более продолжительную экспедицию — на самую вершину высокой горы. «Это было очень романтично. И никого вокруг, кроме горца, ведущего пони (два раза мы спешивались и шли пешком)… Домой вернулись в полдвенадцатого; — это одна из самых приятных и романтических прогулок в моей жизни. Никогда я так высоко не забиралась в горы, и день был очень хорош». Горцы тоже оказались удивительными людьми. С ними «нет никаких проблем», писала она, «они всегда приветливые, счастливые, веселые и готовы идти, бежать и делать все, что ни попросят». Что же до Альберта, ему «очень понравились их воспитанность, простота и смекалка, делающие беседы с ними столь полезными и поучительными». «Мы никогда не упускали возможности поговорить с горцами, — записала Ее Величество, — с которыми в горах сталкиваешься на каждом шагу». Ей все в них нравилось — традиции, одежда, танцы и даже музыкальные инструменты. «В замке было девять волынщиков», — записала она, когда они остановились у лорда Бредалбейна; «иногда играл один, иногда — трое.
Они всегда играли во время завтрака, потом на рассвете, за ленчем, и всегда, когда мы входили или выходили; потом перед обедом, и после обеда почти все время. Мы оба стали поклонниками волынок».
Ну как можно было не желать таких удовольствий снова и снова; и в 1848 году королева сняла в аренду дом в Балморале, близ Бремара. Четыре года спустя она выкупила его совсем. Здесь, среди красот дикой природы Абердиншира, она теперь каждое лето сможет быть по-настоящему счастлива; теперь она сможет жить просто и свободно; теперь вечерами она сможет быть романтичной, сможет любить Альберта, и ничто на свете им не помешает. Небольшой уютный дом вызывал очарование. Что может быть удивительней, чем жить в двух или трех гостиных, с детскими комнатами наверху и с единственным министром-распорядителем, занимающим крошечную спальню. И потом вбегать и выбегать когда хочется, рисовать, гулять, и смотреть на красного оленя, подошедшего на удивление близко, и ходить в гости в соседние коттеджи! И можно было лазать по горам и возводить пирамиды из камней. «И когда мы, наконец, закончили эту пирамиду, которая получилась, я думаю, футов семь или восемь в высоту, Альберт забрался на самый верх и положил последний камень; После чего мы трижды прокричали ура». А вечером были шотландские танцы.
Но Альберт решил снести старый домишко и построить на его месте замок по собственному проекту. С великой торжественностью, в соответствии со специально составленным меморандумом, в основание строения заложили первый камень, и в 1855 году уже можно было вселяться. Просторный, построенный из гранита в стиле шотландских баронов, с 30-метровой башней и башенками на остроконечной крыше, замок прекрасно вписался в живописный горный пейзаж с протекающей неподалеку речкой Ди. Особое внимание Альберт с Викторией уделили внутреннему убранству. Сосновые стены и пол были покрыты специально изготовленной плиткой. В каждой комнате шотландские ткани — красно-серые балморальские, придуманные принцем, и викторианские в белую полоску, разработанные королевой; были и шотландские портьеры, и шотландская обивка на креслах, и даже шотландский линолеум. На стенах висели акварельные рисунки Виктории, а также многочисленные оленьи рога и голова кабана, подстреленного Альбертом в Германии. В алькове зала стояла статуя Альберта в шотландском костюме, в натуральную величину.
Виктория объявила замок совершенством. «С каждым годом, — писала она, — я все больше привязываюсь к этому раю, тем более что теперь все здесь сделано моим дорогим Альбертом — это его творение, его работа, его строительство, его планировка… во всем ощущается его несравненный вкус и его рука».
И действительно, именно здесь провела она самые счастливые дни. Когда в последующие годы она оглядывалась назад, эти золотые часы казались окруженными сияющим ореолом и какой-то неземной святостью. Каждый момент казался чистым, прекрасным и наполненным внутренней значимостью. Временами все, что ей довелось тогда пережить — и радости, и печали, и самые обычные дни, — всплывало перед ней с необычайной живостью, как в лучах чудесного света. Охотничьи походы Альберта — вечер, когда она пошла гулять и заблудилась; Вики, сидящая на осином гнезде; танец при свете факелов — с какой четкостью все это, да и десятки тысяч других происшествий запечатлелись в ее памяти! И как она спешила записать все в дневник! Известие о смерти герцога Веллингтонского! Что за момент — когда она сидела за мольбертом после пикника у озера в одиноких горах, и тут ей приносят письмо лорда Дерби, и она узнает, что «гордость Англии, или даже Британии, ее слава, ее герой, величайший из людей, родившихся на ее земле, ушел из жизни». Да, именно так она подумала о «старом бунтовщике» былых дней. Но то прошлое было полностью забыто — от тех воспоминаний не осталось и следа. Долгие годы герцог представлялся ей фигурой почти сверхчеловеческой. Разве не он поддерживал доброго Роберта Пила? Разве не он уступил Альберту свой пост главнокомандующего? А как забыть те гордые минуты, когда он был крестным отцом ее сына Артура, родившегося в его восемьдесят первый день рождения! Так что она посвятила целую страницу дневника хвалебным сожалениям. «Никто и никогда не занимал такого высокого положения: над всеми партиями; почитаемый всеми; уважаемый всей нацией; друг монарха… У Короны никогда не было — и, боюсь, никогда не будет — столь преданного, лояльного и верного слуги, такой надежной опоры!» Серьезны были эти мысли; но вскоре их сменили другие, не менее волнующие, мысли о событиях, которые невозможно забыть: проповедь мистера Маклеода о Никодемусе, красная фланелевая юбка, которую она подарила миссис П. Фаркуарсон, а потом еще одну старой Китти Кер.
Но, несомненно, самыми запоминающимися и самыми приятными были походы — редкие, волнующие походы высоко в горы, через широкие реки, по незнакомым местам, длившиеся по нескольку дней. С собой брали лишь двух егерей, Гранта и Брауна, и путешествовали под вымышленными именами. Все это напоминало скорее роман, чем реальную жизнь. «Мы решили называть себя Лорд и Леди Черчилль и Компания — леди Черчилль проходила как Мисс Спенсер, а генерал Грей как Доктор Грей! Один раз, когда я садилась в карету, Браун забылся и назвал меня „Ваше Величество“, и Грант на облучке однажды назвал Альберта „Ваше Королевское Высочество“, что нас очень позабавило, но, впрочем, никто ничего не заметил». Сильная, энергичная, жизнерадостная, приносящая, казалось, удачу — горцы утверждали, что у нее «счастливая нога», — она радовалась всему — суете, пейзажам, неудачам, грубым тавернам с простой едой и прислуживающим за столом Брауну с Грантом. Она могла бы идти вечно, лишь бы рядом был Альберт и впереди Браун вел пони, — и она была бы абсолютно счастлива. Но приходило время поворачивать обратно, увы! время возвращаться в Англию. Она едва могла это пережить — сидела безутешная в своей комнате и смотрела на снегопад. Последний день! О! Лучше бы ее занесло снегом!
III
Крымская война принесла Новые впечатления, причем большей частью приятные. Приятно быть патриотичным и агрессивным, подбирать для чтения в церкви подходящие молитвы, узнавать о славных победах и с неведомой доселе гордостью ощущать себя англичанином. С чувством, которого она от себя и не ожидала, Виктория изливала эмоции, восхищение, жалость и любовь на «славных солдат». А когда она вручала им медали, ее восторг не знал границ. «Благородные парни! — писала она королю Бельгии. — Я воспринимаю их, как собственных детей; мое сердце бьется за них так же, как за самых близких и дорогих мне людей. Они были так тронуты, так довольны; я слышала, как многие плакали; а когда им предложили выгравировать на медалях их имена, они не хотели даже слышать об этом, потому что боялись, что им вернут не те медали, которые они получили из моих рук, это очень трогательно. Некоторые из них были сильно искалечены». И она, и солдаты испытывали сходные переживания. Они чувствовали, что она оказала им великую честь, а она с идеальной непосредственностью разделяла их чувства. Альберт относился к подобным вещам совершенно иначе; присущая ему суровость не давала проявлять эмоции. Когда генерал Уильямс вернулся с героической победой из Карса и был представлен ко Двору, быстрый, жесткий и отчужденный кивок, которым принял его принц, подействовал на окружающих, как ведро холодной воды. Он по-прежнему оставался чужаком.
Но у него были и другие дела, куда более важные, чем оказывать впечатление на офицеров и прочих посетителей Двора. Он был занят — непрерывно занят — тяжелейшей работой доведения войны до победного конца. Нескончаемым потоком шли от него бумаги, депеши и меморандумы. С 1853 по 1857 год подшивки его комментариев по восточному вопросу заняли пятьдесят толстых томов. Ничто не могло его остановить. Утомленные министры качались под грузом его советов; но советы не прекращались, накапливаясь кипами на письменных столах. И ни одним из них нельзя было пренебречь. Управленческий талант, реорганизовавший королевский дворец и замысливший Великую Выставку, с не меньшим успехом проявил себя в немыслимых сложностях войны. Снова и снова отвергнутые поначалу предложения принца принимались под напором обстоятельств, и оказывались полны глубокого смысла. Вербовка иностранного легиона, построение учебного полигона для войск на Мальте, установление периодических отчетов о положении армии в Севастополе — вот усовершенствования и достижения, предложенные его неутомимым разумом. Но на этом Альберт не остановился: в обширном меморандуме он изложил наброски радикальной реформы всей системы командования. Тогда это было преждевременным, но предложение создать «лагерь для подготовки», в котором можно концентрировать и тренировать войска, в сущности, предвосхитило идею Альдершота.
Между тем Виктория завела нового друга: внезапно ее увлек Наполеон III. Поначалу он ей сильно не нравился. Она считала его авантюристом, коварно захватившим трон бедного старого Луи Филиппа; и к тому же он как две капли воды походил на лорда Пальмерстона. Хотя он и был ее союзником, она очень долго избегала с ним встреч; но в конце концов император и императрица посетили Англию. Лишь только он появился в Виндзоре, сердце Виктории начало смягчаться. Она обнаружила, что ей приятны его спокойные манеры, его низкий мягкий голос и успокаивающая простота речи. Положение императора в Европе сильно зависело от доброго к нему отношения Англии, поэтому он вознамерился очаровать королеву. И ему это удалось. Было что-то в глубине ее души, мгновенно и бурно реагирующее на натуры, романтически противоположные ее собственной. Ее обожание лорда Мельбурна тесно переплеталось с полуосознанным восприятием волнующего несходства между нею и этим утонченным, нежным, аристократичным стариком. Ее же несходство с Наполеоном было совсем иного свойства; но оно было не менее велико. Укрывшись за непробиваемой стеной респектабельности, условностей и своего незыблемого счастья, она со странным наслаждением взирала на этот незнакомый, мрачно мерцающий объект, мечущийся перед ней подобно метеору, — амбициозное порождение Воли и Судьбы. И к своему удивлению, там, где она ожидала увидеть антагонизм, обнаружились одни лишь симпатии. Он был, по ее словам, «таким тихим, таким простым и даже наивным, так любил, когда рассказывают о неизвестных ему вещах, и при этом всегда мягок, полон такта, достоинства и скромности, полон чуткого внимания, никогда не скажет и не сделает ничего, что могло бы меня огорчить…». Она заметила, что в седле он держится «великолепно, и при его высокой посадке очень хорошо смотрится верхом». Танцевал он «с великим достоинством и вдохновением». Но самое главное, он слушал Альберта; слушал с самым почтительным вниманием; показывая, как он рад «узнать о неизвестных ему вещах»; и впоследствии слышали, как он сказал, что не встречал человека равного принцу. Правда, один раз — но лишь один — он, казалось, слегка занервничал. В ходе дипломатической беседы «я вскользь упомянул о проблеме Гольштейна, — писал принц в меморандуме, — которая, похоже, смутила императора как „tres compliquee“»[30].
Виктория весьма привязалась и к императрице, без тени зависти восхищалась ее видом и грацией. Цветущая красота Евгении, идеально сидящие на ее высокой и стройной фигуре великолепные парижские кринолины вполне могли бы разжечь недобрые чувства в груди хозяйки, которая при ее низком росте, полноте, невзрачности и в цветастом мещанском платье смотрелась рядом с гостьей не очень импозантно. Но Виктория совершенно не обращала на это внимания. Ее ничуть не смущало, что ее лицо краснело от жары и что ее фиолетовая шляпка была прошлогоднего фасона. Она была королевой Англии, разве этого недостаточно? Вполне достаточно; она была истинно царственной и прекрасно это знала. И не раз, когда они вместе появлялись в обществе, Виктория, которой природа и искусство, казалось, дали так мало, полностью затмевала свою обожаемую и прекрасную спутницу чистой силой врожденного величия.
Момент расставания не обошелся без слез, и когда гости покинули Виндзор, Виктория ощутила себя «в глубокой меланхолии». Но вскоре они с Альбертом нанесли ответный визит во Францию, где все было великолепно. Она ездила инкогнито по парижским улицам в «обычном капоре», смотрела пьесу в театре Сен-Клод, и однажды на большом балу в Версальском дворце, который император давал в ее честь, немного поговорила с интересного вида прусским джентльменом по имени Бисмарк. Обстановка комнат настолько соответствовала ее вкусам, что, по ее словам, она чувствовала себя почти как дома — и если бы здесь еще был ее песик, она действительно могла бы считать, что никуда не выезжала. Казалось, никто не обратил на эти слова особого внимания, но через три дня, когда она вошла в апартаменты, песик с лаем бросился ей навстречу. Сам император, невзирая на трудности и затраты, лично организовал очаровательный сюрприз. Таковым было его внимание. Она вернулась в Англию более очарованной, чем когда-либо. «Воистину непредсказуемы пути Господни!» — воскликнула она.
Война близилась к концу. Более всего королева с принцем опасались преждевременного перемирия. Когда лорд Абердин пожелал открыть переговоры, Альберт атаковал его «гневным» письмом, а Виктория выехала верхом осматривать войска. Но, наконец, Севастополь пал. Новость достигла Балморала поздно ночью, и «через несколько минут Альберт и все джентльмены выскочили кто в чем был из замка. За ними последовали слуги, и постепенно собрались все крестьяне, охотники и рабочие. Разожгли костер, начали играть на трубах и стреляли в воздух. Примерно через три четверти часа Альберт вернулся и рассказал, что сцена была бурной и до крайней степени волнующей. Люди пили виски, произнося тосты во славу английского оружия, и были в великом экстазе». На следующее утро «великий экстаз», по всей вероятности, сменился иными чувствами; но, во всяком случае, война закончилась — хотя ее конец, похоже, так же трудно объяснить, как и начало. Пути Господни по-прежнему оставались неисповедимыми.
IV
Неожиданным последствием войны оказалась полная перемена отношений между царственной четой и Пальмерстоном. Борьба с Россией сплотила принца с министром, и так уж вышло, что когда у Виктории возникла необходимость обратиться к своему старому врагу с предложением сформировать правительство, она сделала это без особого отвращения. Пост премьер-министра тоже подействовал на Пальмерстона отрезвляюще; он стал менее нетерпелив и категоричен; внимательно стал относиться к предложениям Короны и, к тому же, был искренне потрясен способностями и познаниями принца. Трения, несомненно, иногда случались, ведь королева с принцем основное внимание по-прежнему уделяли внешней политике, а по окончании войны их взгляды снова пришли в антагонизм со взглядами премьер-министра. Особенно это относилось к Италии. Альберт, хотя теоретически и поддерживал конституционное правительство, не доверял Кавуру, страшился Гарибальди и опасался, что Англию втянут в войну с Австрией. Пальмерстон, напротив, приветствовал итальянскую независимость, но он не состоял больше в министерстве иностранных дел, и поток королевского недовольства изливался теперь на лорда Джона Рассела. За несколько лет ситуация удивительно изменилась. На этот раз подчиненная и неблагодарная роль досталась лорду Джону, и теперь в борьбе с Короной премьер-министр не противодействовал, а поддерживал министра иностранных дел. Тем не менее, борьба была горячей, и политика, в результате которой поддержка Англии стала одним из решающих факторов в окончательном объединении Италии, проводилась на фоне яростного сопротивления Двора.
Отношение принца к другим горячим точкам Европы также сильно отличалось от пальмерстоновского. Принц страстно желал объединения Германии под началом конституционной и добродетельной Пруссии. Пальмерстон не видел в этом ничего особенного, но германская политика не слишком его интересовала, и поэтому он с готовностью согласился с предложениями принца и королевы — породнить королевские дома Англии и Пруссии, выдав принцессу крови замуж за наследного принца Пруссии. В соответствии с этим решением, когда принцессе не было еще и пятнадцати, принц, двадцатичетырехлетний юноша, нанес визит в Балморал, и состоялась помолвка. Двумя годами позже, в 1857 году, отпраздновали свадьбу. Правда, в последний момент дело чуть было не сорвалось. В Пруссии заявили, что по традиции принцы королевской крови должны сочетаться браком в Берлине и что они не видят никаких оснований считать настоящий случай исключением. Когда эти высказывания достигли ушей Виктории, она онемела от возмущения. В записке, слишком эмоциональной даже для Ее Величества, она проинструктировала министра иностранных дел заявить прусскому послу, чтобы он «не рассматривал возможность положительного решения этого вопроса… Королева никогда на это не пойдет, как по государственным, так и по личным соображениям, и предположение, что наследному принцу Пруссии зазорно приехать в Англию, чтобы жениться на принцессе крови Великобритании, по меньшей мере абсурдно… Какими бы ни были традиции прусских принцев, им не каждый день выпадает жениться на старшей дочери королевы Англии. Так что вопрос следует считать решенным и закрытым». Так и вышло, и венчание состоялось в церкви Святого Джеймса. По этому поводу состоялось великое празднование — иллюминация, торжественные концерты, огромные толпы и всеобщее ликование. В Виндзоре, в зале Ватерлоо, в честь жениха и невесты был дан роскошный банкет, о котором Виктория записала в дневнике: «Все отнеслись к Вики по-дружески тепло и были полны вселенского энтузиазма, наиболее забавный пример которого продемонстрировал герцог Буклеческий, оказавшись в самой гуще толпы среди самого отребья». Ее чувства с каждым днем разгорались все сильнее, и, когда пришла пора молодой паре уезжать, она почти что сломалась — но не совсем. «Бедная дорогая девочка! — записала она впоследствии. — Я обняла ее, благословила и не знала даже, что сказать. Я целовала Фрица и снова и снова сжимала ему руку. Он не мог вымолвить ни слова, и в глазах его стояли слезы. Потом я обняла их обоих уже в дверях кареты, Альберт сел с ними и с Берти… Грянул оркестр. Я распрощалась с добрыми Перпончерами. Генерал Шрекенштейн был весьма тронут. Я пожала руку ему и доброму декану и потом быстро поднялась в дом».
Альберт был тронут не менее генерала Шрекенштейна. Он лишился любимой дочери, чей пытливый ум уже начал удивительно напоминать его собственный, — обожаемой ученицы, которая через несколько лет могла превратиться в почти равного ему союзника. По злой иронии судьбы у него забрали умную, увлеченную искусствами и науками, проявляющую сильный интерес к меморандумам и симпатизирующую ему дочь и оставили сына, не обладающего ни единым из этих качеств. Принц Уэльский явно пошел не в отца. Молитвы Виктории не были услышаны, и с каждым годом все очевиднее становилось, что Берти был истинным потомком дома Брунсвиков. Но эти проявления врожденных качеств лишь удвоили усилия родителей; возможно, еще не поздно выправить молодой побег, направляя его в нужную сторону постоянным давлением и тщательной подвязкой. Испробовали все. Юношу с группой отборных преподавателей отправили в турне по континенту, но результаты обманули ожидания. По требованию отца он вел дневник, который принц по возвращении проверил. Он оказался потрясающе скудным: какое обилие интереснейших наблюдений можно было поместить под заголовком: «Первый принц Уэльский встречается с Папой Римским!» Но их не было вообще. «Le jeune prince plaisit a tout le monde, — доложил Гизо старый Меттерних, — mais avait l’air embarrasse et tres triste»[31]. Когда ему исполнилось семнадцать, поступил меморандум за подписями королевы и принца, уведомляющий их старшего сына, что теперь он уже вышел из детского возраста и, следовательно, должен быть готов к исполнению обязанностей христианского джентльмена. «Жизнь складывается из обязанностей, — говорилось в меморандуме, — и по должному, пунктуальному и бодрому их исполнению как раз и можно узнать истинного христианина, истинного солдата и истинного джентльмена… Перед вами откроется новая сфера жизни, в которой следует научиться отличать, что надо делать и чего делать не надо, и это потребует от вас куда больших усилий, нежели любой из предметов, изучаемых вами до сих пор». Получив меморандум, Берти расплакался. Одновременно был составлен еще один меморандум с пометкой «секретно: к сведению джентльменов, назначенных для воспитания принца Уэльского». В этом длинном и подробном документе излагались «некоторые принципы», которым должны подчиняться «манеры и поведение» джентльмена «и которые, как думается, могут пойти на пользу принцу Уэльскому». «В обществе, — говорилось далее в этом замечательном документе, — джентльмена отличают следующие качества:
1. Его внешний вид, его поведение и одежда.
2. Характер взаимоотношений с окружающими и обращение с ними.
3. Желание и способность достойно вести себя в беседе или в любом ином занятии, принятом в обществе, в котором он оказался».
Затем на нескольких страницах следовал подробнейший анализ этих пунктов, и заканчивался меморандум следующим призывом к джентльменам: «Если они должным образом осознают ответственность своего положения и учтут все изложенные выше пункты, продемонстрируют собственное благородство, действуя во всех случаях согласно этим принципам и не считая ни один из них слишком малым и несущественным, а, напротив, неуклонно придерживаясь соответствующей линии поведения, они окажут неоценимую услугу молодому принцу и подтвердят правильность выбора, сделанного царственными родителями». Год спустя юного принца послали в Оксфорд и тщательно следили, чтобы он не сталкивался с другими студентами. Да, испробовали все что можно — все… с одним лишь исключением: никто и никогда не позволял Берти развлекаться. Да и к чему это? «Жизнь складывается из обязанностей». Разве может быть в жизни принца Уэльского место развлечениям?
Тот самый год, лишивший Альберта принцессы крови, принес еще одну, и даже более серьезную потерю. Барон нанес в Англию последний визит. Двадцать лет, как он сам сказал в письме к королю Бельгии, он исполнял «тяжелые обязанности старшего друга и доверенного советчика» принца и королевы. Ему было семьдесят; он устал и телом, и душою; пришло время уходить. Барон вернулся домой в Кобург, поменяв раз и навсегда страшные секреты европейской политики на провинциальную болтовню и семейные сплетни. Усевшись в кресле у камина, он предавался воспоминаниям — не о генералах и императорах, а о соседях, родственниках, о давних домашних происшествиях, о пожаре в отцовской библиотеке, о козе, которая взбежала наверх в комнату сестры, сделала два круга вокруг стола и снова сбежала вниз. Его по-прежнему мучили несварение желудка и депрессия; но, оглядываясь на прожитую жизнь, он не ощущал разочарования. Его совесть чиста. «Я работал, пока были силы, — сказал он, — и делал то, в чем никто не может усомниться. Сознание этого и есть моя награда — и никакой другой я не желаю».
Воистину, его «дела» принесли плоды. Его мудрость, терпение, его личный пример совершили ту чудесную метаморфозу, о которой он мечтал. Принц был его творением. Неутомимый труженик, с высочайшим мастерством управляющий судьбами великой нации, — это было его достижение; он смотрел на свою работу, и она ему нравилась. И что, у барона совсем не было сомнений? Неужели ему никогда не приходило в голову, что, может быть, он сделал не слишком мало, а слишком много? Как тонки и опасны порой ловушки, расставленные судьбою для самых предусмотрительных людей! Альберт, казалось, вобрал в себя все, о чем мечтал Стокмар, — добродетель, трудолюбие, настойчивость, разум. И все же — все ли было так уж хорошо? На сердце у него лежал камень.
Ибо, несмотря ни на что, Альберт так и не достиг счастья. Его работа, которую, наконец, он начал страстно желать с почти что нездоровым аппетитом, была лишь утешением, а не лекарством; дракон неудовлетворенности с мрачным наслаждением пожирал результаты его упорных трудов и никак не мог насытиться. Причины его меланхолии были скрыты, таинственны и, вероятно, не поддавались анализу — слишком глубоко коренились они в сокровенных уголках души, куда не мог проникнуть посторонний взор. Свойственные его натуре противоречия делали принца необъяснимо загадочным в глазах хорошо знакомых с ним людей: он был мягок и жесток; он был скромен и насмешлив; он жаждал привязанности, но был холоден. Он был одинок, но не простым одиночеством отшельника, а одиночеством осознанного и не признанного превосходства. Он гордился своей репутацией высокомерного догматика. И все же назвать его просто догматиком было бы ошибкой, ибо последний всегда находит радость во внутреннем удовлетворении, а Альберт был очень от этого далек. Было что-то, чего он хотел, но никогда не мог получить. Чего именно? Какого-то абсолютного и невыразимого сочувствия? Какого-то невероятного, грандиозного успеха? А может, и того и другого сразу? Властвовать и быть понятым! Добиться одним победным ударом и подчинения, и любви — весьма достойная цель! Но с его воображением он слишком ясно видел, насколько слабо реагирует его реальное окружение. Кому тут было его искренне и крепко любить? Кто мог любить его в Англии? И если слабая сила внутреннего совершенства принесла так мало, мог ли он ожидать большего от жесткого применения силы и мастерства? Жуткая земля, на которую он был сослан, мерцала перед ним холодной и неприступной массой. Нельзя сказать, что он не произвел должного впечатления: да, конечно, он завоевал уважение соратников; да, его честность, энергичность и пунктуальность были признаны; да, он пользовался значительным влиянием и был очень важным человеком, Но как далеко, как бесконечно далеко было все это от его честолюбивых целей! Сколь слабыми и беспомощными казались его попытки на фоне невероятного сплочения тупости, глупости, расхлябанности, невежества и неразберихи! Возможно, он и обладал силой и разумом, чтобы добиться хоть небольших сдвигов к лучшему то в одном, то в другом месте — переделать некоторые мелочи, устранить некоторые несообразности, настоять на некоторых очевидных реформах; но сердце ужасного организма оставалось прежним. Англия, непрошибаемая и самодовольная, неуклюже плелась старой разбитой дорогой. Стиснув зубы, он бросился под ноги монстру, но был сметен в сторону. Да! Даже Пальмерстон до сих пор не сдавался — все еще терзал его своей небрежностью, бестолковостью и полной беспринципностью. Это было слишком. Ни природа, ни барон не дали ему жизнерадостности; зерна пессимизма, будучи раз посеянными, бурно взошли на благодатной почве. Он —
Суть вещей постичь пытался, Но тщетно все, как ни старался, Удачи не было. Лишь мир В ответ зловеще улыбался.Но ведь Стокмар говорил ему «никогда не расслабляться», и он следовал этому совету. Его работоспособность стала почти маниакальной. Все раньше и раньше зажигалась зеленая лампа; все шире становился поток корреспонденции; все тщательней он изучал газеты; а неисчислимые меморандумы становились все пунктуальнее, аналитичнее и точнее. Даже развлечения превратились в обязанности. Он наслаждался, изучая расписание, с удовольствием выезжал на оленью охоту, шутил за ленчем — так было положено. Механизм работал с поразительной эффективностью, но никогда не останавливался и не смазывался. С сухой точностью вращались бесчисленные шестерни. Нет, что бы ни случилось, принц не расслабится; слишком глубоко впитал он доктрину Стокмара. Он знал, как должно быть, и любой ценой этого добьется. Но увы! Что в нашей жизни несомненного? «Ни в чем не переусердствуй! — предостерегал один древний грек. — Во всех делах следует соблюдать должную умеренность. Зачастую тот, кто неистово рвется к совершенству, хотя и достигает некоторого успеха, на самом деле уходит в совсем иную сторону. Как будто некая таинственная Сила заставляет его принимать дурное за хорошее, а дурным считать то, что в действительности полезно». Воистину, и принцу, и барону было бы чему поучиться у Феогнида.
Виктория стала замечать, что муж иногда выглядит подавленным и утомленным. Она пыталась поднять ему настроение. С горечью осознавая, что его все еще считают иностранцем, она понадеялась, что присвоение ему титула принца-консорта (1857) улучшит его положение в стране. «Королева имеет право заявить, что ее муж англичанин», — написала она. Но, к несчастью, несмотря на королевский патент, Альберт по-прежнему оставался иностранцем; и с годами его подавленность лишь углублялась. Виктория работала с ним, она за ним присматривала, она гуляла с ним по осборнскому лесу, а он пересвистывался с соловьями, как много лет назад в Розенау. Когда подходил день его рождения, она, не жалея сил, старалась подобрать подарок, который действительно пришелся бы ему по душе. В 1858 году, когда ему исполнилось тридцать девять, она подарила ему «портрет Беатрис в натуральную величину, масло, Хорсли; полный набор фотографических видов Готы и окрестностей, купленные мною в Бедфорде; и пресс-папье из балморалского гранита и оленьих зубов по эскизу Вики». Альберт был, конечно, в восторге, и его радость на этом семейном торжестве была больше, чем когда-либо; и все же… что же все-таки было не так?
Несомненно, дело было в здоровье. Он подорвал свои силы, служа стране; и действительно, его сложение, как и подметил Стокмар в самом начале, не слишком было приспособлено к серьезной нагрузке. Он легко расстраивался; часто болел. Уже по одному внешнему виду можно было судить о слабости его здоровья. Симпатичный двадцатилетний юноша со сверкающими глазами и нежным телом вырос в болезненного, усталого человека с лысой головой, чье тело сутулостью и тучностью выдавало сидячий образ жизни. Недобрые критики, некогда сравнивавшие Альберта с оперным тенором, теперь, пожалуй, сравнили бы его с лакеем. Рядом с Викторией он составлял разительный контраст. Она тоже была не худой, но это была полнота энергичной матроны; и во всем была заметна невероятная жизнеспособность — в ее бодрой осанке, в ее пронзительном, пытливом взгляде, в ее маленьких и полных, но проворных и твердых руках. Ах, если бы только какой-то волшебной силой она могла передать в это жирное, рыхлое тело, в этот иссохший и уставший мозг хоть часть своей выносливости и самоуверенности, которых у нее было хоть отбавляй!
Но внезапно ей напомнили, что помимо болезней есть и другие опасности. Во время визита в Кобург в 1860 году принц едва не погиб, перевернувшись в карете. Он отделался лишь несколькими порезами и ушибами, но Викторию это сильно обеспокоило, хотя она и скрывала свои чувства. «Вот когда королева до конца ощутила, — записала она впоследствии, — что всегда должна выглядеть спокойной и не может позволить себе предположить, что могло бы случиться, или даже признаться себе в существующей опасности, ибо ее голова просто пошла бы кругом!» Выше ее волнений была только благодарность Господу. Она ощутила, что не сможет успокоиться, «пока не выразит как-нибудь свои чувства», и она решает сделать пожертвование в казну Кобурга. «Сумма в 1000 или даже в 2000 фунтов, переданная единовременно или ежегодными порциями, будет, по мнению Королевы, не слишком обременительной». Выделенная в конце концов сумма оказалась меньшей, и была вложена в трест, названный «Виктория-Стифт», в честь бургомистра и главного священника Кобурга, которому было поручено распределять ежегодные доходы между некоторым количеством юношей и девушек примерного поведения из семей скромного достатка.
Вскоре после этого королева впервые в жизни столкнулась с близкой личной потерей. В начале 1861 года герцогиня Кентская серьезно заболела и в марте умерла. Виктория была подавлена. С нездоровым рвением заполняла она страницы дневника подробнейшими описаниями последних часов матери, ее смерти и ее бездыханного тела, обильно разбавленными страстными апострофами и взволнованными излияниями эмоций. В сегодняшней печали были полностью забыты былые разногласия. Это было ужасное и таинственное проявление Смерти — Смерти близкой и настоящей, — полностью захватившей воображение королевы. Все ее жизнерадостное существо сжалось в агонии при виде печального триумфа этой жуткой силы. Ее собственная мать, с которой она жила так близко и так долго, что та практически стала частью ее существования, превратилась в ничто прямо на ее глазах! Она пыталась забыть, но не могла. Скорбь становилась все глубже и безутешнее. Казалось, что в каком-то таинственном и неосознанном откровении перед ней раскрылось, что этот ужасный Властелин заготовил еще одну страшную стрелу.
И действительно, не успел закончиться год, как на нее обрушился куда более жестокий удар. Холодным и сырым ноябрьским днем Альберт, уже давно страдающий бессонницей, отправился проверять новое здание Военной академии в Сандхерсте. По возвращении мужа стало ясно, что переутомление и скверная погода серьезно сказались на его здоровье. Начался ревматизм, бессонница не отступала, и он жаловался на сильное недомогание. Тремя днями позже неотложные дела вынудили его посетить Кембридж. Поведение принца Уэльского, помещенного сюда в прошлом году, потребовало родительского визита и наставления. Расстроенный отец, страдая душой и телом, поспешил исполнить свой долг и на обратном пути в Виндзор сильно простудился. В течение следующей недели он постепенно слабел, состояние его ухудшалось. И все же, подавленный и обессиленный, он продолжал работать. Так уж случилось, что именно в этот момент возник серьезный дипломатический кризис. В Америке вспыхнула гражданская война, и, похоже, Англия, из-за серьезных разногласий с Северными Штатами, была на грани вовлечения в этот конфликт. Королеве передали гневную депешу, составленную лордом Джоном Расселом; и принц понял, что, если отправить ее в таком виде, война станет практически неизбежной. В семь часов утра 1 декабря он поднялся с постели и трясущейся рукой написал ряд предложений по изменению черновика, в которых рекомендовал смягчить тон и оставить открытыми пути к мирному разрешению вопроса. Правительство приняло эти изменения, и войну удалось предотвратить. Это был последний меморандум принца.
Он всегда утверждал, что спокойно относится к смерти. «Я не цепляюсь за жизнь, — сказал он однажды Виктории. — Ты ее ценишь, но мне это ни к чему». И затем добавил: «Я уверен, что если серьезно заболею, то умру сразу, я не собираюсь бороться за жизнь. Я не держусь за нее».
Он не ошибся. Еще в самом начале болезни он сказал другу, что уже не поднимется. Ему становилось все хуже и хуже. Тем не менее, если бы болезнь с самого начала правильно определили и должным образом лечили, его можно было бы спасти; но доктора ошиблись в диагнозе; и кстати, стоит упомянуть, что главным врачом был не кто иной, как сэр Джеймс Кларк. Когда же предложили обратиться за советом еще к кому-нибудь, сэр Джеймс презрительно отклонил идею: «Не вижу повода для беспокойства», — сказал он. Но странная болезнь прогрессировала. В конце концов после гневного письма Пальмерстона послали за доктором Ватсоном; доктор Ватсон сразу же понял, что пришел слишком поздно. У принца был брюшной тиф. «Я считаю, что до сих пор все делалось правильно», — заявил сэр Джеймс Кларк[32].
Неутихающие и острые страдания первых дней сменились хронической апатией и постоянно углубляющейся депрессией. Как-то раз слабеющий пациент попросил музыку — «хороший хорал где-нибудь в отдалении»; и в соседней комнате установили рояль, на котором принцесса Алиса играла гимны Лютера, после чего принц просил повторить «Поступь веков». Временами он бредил; временами в памяти всплывали давно ушедшие дни; он слышал голоса утренних птиц, снова мальчиком бродил по окрестностям Розенау. Или могла прийти Виктория и читать ему «Поверил Пик» Вальтера Скотта, и он делал вид, что внимательно слушает, затем она могла наклониться, и он, гладя ее по щеке, бормотал «liebes Frauchen»[33] и «gutes Weibchen»[34]. Ее горе и волнение были велики, но сильно испугана она не была. Поддерживаемая своей собственной пышущей энергией, она не могла поверить, что Альберт не справится с недугом. Она отказывалась принять столь ужасную возможность. Она отказалась встретиться с доктором Ватсоном. Зачем ей это? Разве сэр Джеймс Кларк не заверил ее, что все будет хорошо? Всего за два дня до конца, который теперь уже для всех был почти очевиден, она с чувством полной уверенности написала королю Бельгии: «Я не сидела с ним ночью, потому что это было ни к чему; ничто уже не вызывает беспокойства». Принцесса Алиса попыталась объяснить ей правду, но ее оптимизм нельзя было сломить. Утром 14 декабря Альберт, как она и ожидала, выглядел лучше; вероятно, кризис миновал. Но в течение дня началось серьезное обострение. И только теперь она, наконец, осознала, что стоит на краю разверзшейся пропасти. Созвали всю семью, и один за другим дети получали молчаливое прощение отца. «Это был жуткий момент, — записала Виктория в дневнике, — но, слава Богу, я смогла удержать себя в руках, и оставаться совершенно спокойной, и сидеть подле него». Он что-то бормотал, но она не могла разобрать; наверное, он говорил по-французски. Затем вдруг он начал приглаживать волосы, «как всегда делал во время одевания». «Es kleines Frauchen»[35] — прошептала она; и, похоже, он понял. Где-то ближе к вечеру Виктория вышла ненадолго в другую комнату, и тут же ее позвали обратно; с первого же взгляда стала заметна страшная перемена. Она склонилась на колени перед кроватью, он вздохнул глубоко, вздохнул мягко, и больше не дышал. Черты его мгновенно окаменели; она издала долгий пронзительный вопль, прорезавший замерший в ужасе замок, и поняла, что потеряла его навек.
Глава VII ВДОВСТВО
I
Смерть принца-консорта стала поворотной точкой в судьбе королевы Виктории. Она ощущала, что ее настоящая жизнь ушла вместе с мужем и оставшиеся земные дни будут мрачным эпилогом завершившейся драмы. Не избежал этого впечатления и ее биограф. Для него последняя половина ее длинной карьеры тоже покрыта тьмой. Первые сорок два года жизни королевы освещены невероятным количеством достоверной информации. После смерти Альберта опустилась вуаль. Лишь изредка, в совершенно непредсказуемые моменты, на мгновение-другое занавес приподнимается, и тогда удается рассмотреть несколько основных линий, несколько заметных подробностей; остальное — лишь догадки и предположения. Хотя после тяжелой утраты королева прожила почти столько же, сколько и до нее, хроники этих лет не идут ни в какое сравнение с подробными описаниями ранней жизни. Поэтому, в нашем неведении, придется удовольствоваться кратким и конспективным изложением.
Внезапный уход принца был не только личной утратой Виктории; он был событием национального и даже европейского масштаба. Ему было всего сорок два, и по обычным законам природы он мог прожить еще не менее тридцати лет. Если бы это случилось, то едва ли можно сомневаться, что развитие английской политики пошло бы совершенно иным путем. К моменту смерти ему уже удалось занять уникальное положение в общественной жизни; уже внутренние политические круги приняли его как неотъемлемую и полезную часть государственного механизма. Лорд Кларендон, например, отозвался о его смерти как о «национальной катастрофе, последствия которой куда более значительны, чем общество способно себе представить», и скорбел об утрате его «проницательности и предусмотрительности», которые, заявил он, «как никогда пригодились бы» в случае войны с Америкой. И со временем влияние принца должно было невероятно вырасти. Ибо вдобавок к интеллектуальному и моральному превосходству он обладал, в силу своего положения, одним существенным преимуществом, которого не было ни у одного чиновника страны: он был бессменным. Политики приходили и уходили, а принц постоянно возвышался в самом центре происходящего. Разве можно сомневаться, что к концу века такой человек, поседевший на службе отечеству, добродетельный, умный и с беспримерным многолетним опытом правления, завоевал бы колоссальный престиж? Если уже в молодости он мог вступить в борьбу с Пальмерстоном и достойно ее выдержать, то чего же можно было ожидать от него в зрелые годы? Какой министр, сколь бы способным и популярным он ни был, смог бы противостоять мудрости, безупречности и огромному многолетнему авторитету почтенного принца? Легко представить, как под его руководством могла быть предпринята попытка превратить Англию в столь же совершенно организованное, прекрасно вооруженное и твердо управляемое государство, как сама Пруссия. Затем, вероятно, какой-нибудь авторитетный лидер — Гладстон или Брайт — сплотил бы демократические силы, и началась бы борьба, в которой монархия была бы потрясена до самого основания. Или, наоборот, могло сбыться гипотетическое пророчество Дизраэли. «С принцем Альбертом, — сказал он, — мы похоронили нашего… монарха. Этот немецкий принц правил Англией двадцать один год с мудростью и энергией, которых никогда не было ни у одного из наших королей. Если бы ему довелось пережить некоторых наших „патриархов“, он благословил бы нас абсолютным правительством».
Английская конституция — эта неописуемая сущность — как живой организм растет вместе с людьми и принимает самые разнообразные формы в соответствии с тонкими и сложными законами человеческого характера. Она дитя мудрости и случая. Мудрецы 1688 года отлили ее в известную нам форму, но случайное неумение Георга I говорить по-английски внесло в нее одну из самых существенных странностей — независимый от Короны и подчиняющийся премьер-министру Кабинет. Мудрость лорда Грея спасла ее от окостенения и разрушения и наставила на путь демократии. Затем снова вмешался случай: королеве посчастливилось выйти замуж за способного и целеустремленного человека; и казалось вполне вероятным, что безответственности администрации вот-вот будет положен конец и политическое развитие станы примет несколько иное направление. Но что дано случаем, то он и забрал. Консорт умирает в самом расцвете; и Английская конституция, хладнокровно отбросив отмерший член, продолжила загадочную жизнь, как будто его никогда и не было.
Лишь один человек, и только он, в полной мере ощутил потерю. Барон, сидя в Кобурге у камина, внезапно увидел, как громада его творения рухнула и превратилась в бесформенные руины. Альберт ушел, и жизнь барона прошла впустую. Даже в самой черной ипохондрии не мог он предположить столь ужасной катастрофы. Виктория написала ему, приехала, попыталась утешить, заявив со страстной убежденностью, что продолжит работу мужа. Он печально улыбнулся и посмотрел на огонь. Затем пробормотал, что долго не задержится и скоро сам отправится вслед за Альбертом. Он ушел в себя. Вокруг него собрались дети и, как могли, пытались утешить, но все было бесполезно: сердце барона было разбито. Он протянул еще восемнадцать месяцев и затем, вслед за учеником, отправился в мир теней и праха.
II
С ошеломляющей внезапностью Виктория сменила блаженное счастье на мрачную печаль. В первые ужасные моменты окружающие боялись, что она может потерять рассудок, но железный стержень держался крепко, и было замечено, что в промежутках между приступами печали королева хранила спокойствие. Она помнила, что Альберт никогда не одобрял излишнего проявления чувств, и старалась не делать того, что ему бы не понравилось. И все же случались моменты, когда ее королевскую боль невозможно было сдержать. Однажды она послала за герцогиней Сатерлендской и, приведя ее в комнату принца, рухнула перед его одеждами и разразилась рыданиями, заклиная герцогиню сказать, встречала ли она еще у кого-нибудь столь чудный характер, как у Альберта. Временами ее охватывало чувство, близкое к возмущению. «Подавленная сорокадвухлетняя вдова с совершенно разбитым сердцем, — написала она королю Бельгии, — чувствует себя несчастной восьмимесячной сиротой! Моя жизнь уже никогда не будет счастливой! Мир для меня закрылся!.. О! Быть отрезанной в самом расцвете — лишь созерцание нашей чистой, счастливой, спокойной домашней жизни позволяет пережить это столь ужасное положение; отрезана в сорок два — когда я так надеялась, что Бог никогда нас не разлучит и даст нам состариться вместе (хотя он всегда говорил о скоротечности жизни), — это слишком ужасно, слишком жестоко!» Нельзя не заметить оскорбленного тона королевы. Неужели в самой глубине души она возмущалась тем, что Господь осмелился на такой поступок?
Но над всеми остальными эмоциями преобладало одно всепоглощающее стремление сохранить в абсолютной неизменности, на всю оставшуюся жизнь, почтение, подчинение и преклонение перед этим человеком. «Я не устану повторять одно, — сказала она своему дяде, — и это мое твердое убеждение и мое окончательное решение, а именно, что все его желания, все его планы, все его взгляды должны стать законом моей жизни\ И никакая человеческая сила не собьет меня с выбранного пути». Она испытывала гнев и ярость при одной лишь мысли о том, что кто-то может ей в этом помешать. Дядя собирался нанести ей визит, и ей пришло в голову, что он может попытаться вмешаться в ее дела, попробует «распоряжаться всем на свете», как бывало раньше. Следует ему об этом намекнуть. «Я также убеждена, — написала она, — что никто — сколь бы добрым и преданным он ни был — не смеет мне советовать или навязывать свою волю. Я понимаю, как это может не понравиться… Как бы ни была я слаба и потрясена, мой дух восстает при мысли о том, что кто-то может затронуть или изменить его планы или желания, или принудить меня к этому». Завершается письмо выражением любви и печали. Она остается его «навеки несчастной, но преданной дочерью, Виктория Р.». И тут она обращает внимание на дату: это было 24 декабря. Пронзенная внезапной болью, она торопливо добавляет постскриптум: «Рождество! Я даже не думать о нем не хочу».
Вначале, разбитая горем, она объявила, что не желает встречаться с министрами, и функции посредника как могла выполняла принцесса Алиса при помощи сэра Чарльза Фипса, распорядителя личными расходами королевы. Однако через несколько недель Кабинет уведомил королеву через лорда Джона Рассела, что дальше так продолжаться не может. Виктория поняла, что они правы: Альберт бы тоже с этим согласился; и она послала за премьер-министром. Но когда лорд Пальмерстон, пышущий здоровьем, энергичный, со свежеподкрашенными бакенбардами, одетый в коричневое пальто, светло-серые брюки, зеленые перчатки, с голубыми запонками прибыл в Осборн, он произвел на нее не слишком благоприятное впечатление.
Тем не менее, она успела привязаться к своему старому врагу, и мысль о политических переменах рождала в ней взволнованную озабоченность. Она знала, что правительство может пасть в любую минуту; она чувствовала, что не может этого допустить; и поэтому через шесть месяцев после смерти принца решается на беспрецедентный шаг — посылает личное письмо лорду Дерби, лидеру Оппозиции, в котором пишет, что ее душевное и физическое состояние не позволит ей пережить заботы, связанные с переменой правительства, и что если он распустит министров, то подвергнет риску ее жизнь или, по крайней мере, рассудок. Когда послание достигло лорда Дерби, он был крайне удивлен. «Ей-Богу! — цинично прокомментировал он. — Я никогда не думал, то она так в них влюблена».
Хотя волнение ее постепенно утихало, жизнерадостность не вернулась никогда. Месяцы и годы проходили в неизменном унынии. Жизнь ее все больше походила на жизнь затворника. Облаченная в строжайший креп, она скорбно переезжала из Виндзора в Осборн, из Осборна в Балморал. Редко появляясь в столице, не принимая никакого участия в государственных церемониях, избегая малейших контактов со светским обществом, она стала столь же неизвестной своим подданным, как какой-нибудь восточный властелин. Пусть говорят все что угодно, им все равно ее не понять. К чему ей эти пустые представления и глупые развлечения? Нет! Она занята совершенно иным. Она, посвященный хранитель святой веры. Ее место у священного алтаря в храме скорби, — куда лишь она одна имеет право входить, где она может ощущать эманацию таинственного присутствия и толковать едва заметные и неуловимые желания все еще живущей души. Это, и только это было ее славной и ужасной обязанностью. Ибо это действительно было ужасно. С годами подавленность углублялась, и все сильнее становилось одиночество. «Я стою на Печальной уединенной вершине», — говорила она. Снова и снова ощущала Виктория, что больше не выдержит, что уступит давлению обстоятельств. Но затем, внезапно, раздавался тот самый Голос: и она снова брала себя в руки И добросовестно возвращалась к своим печальным и священным обязанностям.
Но главное, она стремилась принять жизненные цели Альберта и сделать их своими собственными — она должна работать на благо державы, как это делал он. Тяжелый груз забот, который он нес на своих плечах, теперь перешел к ней. Она взвалила на себя гигантскую нагрузку и, естественно, зашаталась под ее гнетом. Пока он жил, она работала регулярно и добросовестно; но его забота, его предусмотрительность, его советы и его безотказность делали работу несложной и приятной. Один лишь звук его голоса, просящего подписать бумагу, приводил ее в трепет; в такой обстановке можно было работать вечно. Но теперь все страшно переменилось. Не было уже аккуратных стопок и лотков под зеленой лампой; не было больше простых объяснений для запутанных дел; некому было сказать, что так, а что не так. У нее были, конечно, секретари: и сэр Чарльз Фаппс, и генерал Грей, и сэр Томас Биддальф; и они делали все что могли. Но они были простыми подчиненными: груз ответственности и инициативы лежал лишь на ней одной. Тут уж ничего не поделаешь. «Я убеждена — разве она этого не говорила? — что никто не смеет мне советовать или навязывать свою волю»; все остальное было бы предательством веры. Она должна следовать принцу во всем. Он никому не уступал власти; он сам вникал в каждую деталь; он взял за правило никогда не подписывать бумагу, пока не только не прочтет ее, но и не сделает по ней заметок. Она будет поступать так же. С утра до вечера сидела она, заваленная грудами депеш, читала и писала за столом — за своим столом, который теперь, увы, стоял в комнате один.
Спустя два года после смерти Альберта сложные проблемы внешней политики подвергли верность Виктории серьезному испытанию. Появились признаки того, что этот страшный Шлезвиг-Гольштейнский спор, тлеющий уже более десяти лет, вот-вот вспыхнет с новой силой. Вопрос был неописуемо сложен. «Лишь трое, — сказал Пальмерстон, — действительно понимали, что происходит, — принц-консорт, который умер, немецкий профессор, который успел свихнуться, и я, успевший все забыть». Да, принц, конечно, мертв, но разве он не оставил наместника? Виктория включилась в борьбу с самозабвенным вдохновением. Ежедневно часами она вникала в мельчайшие подробности этого запутанного дела, и у нее был надежный путеводитель по лабиринту: она прекрасно помнила, что, когда бы ни обсуждался этот вопрос, Альберт всегда принимал сторону Пруссии. Так что путь был ясен. Она сделалась ярым приверженцем прусской идеи. Так завещал принц, говорила она. Она не понимала, что Пруссия времен принца умерла и родилась новая Пруссия — Бисмарка. Возможно, Пальмерстон, с его удивительной прозорливостью, инстинктивно ощутил новую опасность; во всяком случае, они с лордом Джоном считали необходимым поддержать Данию против притязаний Пруссии. Но мнения резко разделились, причем не только в стране, но и в Кабинете. Восемнадцать месяцев бушевали споры, и королева с ярой настойчивостью выступала против премьер-министра и министра иностранных дел. Когда же кризис достиг апогея — все шло к тому, что Англия в союзе с Данией готова объявить войну Пруссии, — волнение Виктории стало почти лихорадочным. Перед лицом немецких родственников она старалась выглядеть беспристрастной, но на своих министров обрушивала потоки требований, протестов и увещеваний. Она прикрывалась священными миротворческими мотивами. «Единственный шанс сохранить мир в Европе, — писала она, — это не поддерживать Данию, из-за которой все и началось. Королева сильно переживает, и ее нервы все более расшатываются… Но сколь ни были бы сильны ее переживания, она непоколебима в своем твердом намерении сопротивляться любым попыткам вовлечения страны в безумную и бесполезную битву». Она заявила, что «не отступит ни на шаг», даже если за этим последует отставка министра иностранных дел. «Королева, — сказала она лорду Гранвилю, — совершенно измучена заботами и волнениями, и отсутствием помощи, совета и любви ее любимого мужа». Она так устала от этой борьбы за мир, что «едва держится на ногах, и даже перо выпадает из рук». Англия так и не вступила в войну, и Дания осталась наедине со своей судьбой; но сейчас практически невозможно судить, какова в этом заслуга королевы. Более вероятно, однако, что решающим фактором в ситуации была сложившаяся в Кабинете мощная группировка в поддержку мира, а вовсе не властное и патетическое давление Виктории.
Одно лишь можно сказать наверняка: священный миротворческий энтузиазм Виктории длился недолго. За несколько месяцев ее мысли полностью переменились. Она поняла истинную природу Пруссии, чьи замыслы против Австрии были готовы разразиться Семинедельной войной. Бросаясь из одной крайности в другую, она теперь склоняет министров к вооруженному вмешательству в поддержку Австрии, но тщетно.
Ее политическая активность не более одобрялась обществом, чем ее уединение. Годы шли, королевская скорбь не утихала, и общественное порицание становилось все сильнее. Было замечено, что затянувшееся затворничество королевы не только омрачает жизнь высшего общества, не только лишает народ зрелищ, но и крайне отрицательно сказывается на производстве одежды, шляпок и чулков. Последнее встречалось с особым недовольством. Наконец, в самом начале 1864 года прошел слух, что Ее Величество собирается снять траур, и газеты заметно оживились; но, к сожалению, слухи оказались совершенно безосновательными. Виктория лично написала письмо в «Таймс», чтобы об этом уведомить. «Эту идею, — заявила она, — нельзя так уж явно опровергать. Королева искренне обрадована желанием ее поданных видеть ее, и она сделает все, что может, дабы удовлетворить это достойное и трогательное желание… Но сейчас перед королевой стоят иные задачи, более высокие, чем простые выступления, — задачи, которыми нельзя пренебречь без вреда для общества, которые навалились на нее, загрузив работой и заботами». Оправдание выглядело бы более правдоподобным, если бы не было известно, что эти самые упомянутые королевой «иные, более высокие задачи» большей частью состоят в попытках противодействия внешней политике лорда Пальмерстона и лорда Джона Рассела. Значительная часть — если не большинство — нации были ярыми сторонниками Дании в Шлезвиг-Гольштейнском конфликте; и поддержка Викторией Пруссии вызывала широкое недовольство. Поднималась волна непопулярности, напомнившая старым наблюдателям период, предшествующий замужеству королевы более чем двадцать пять лет назад. Пресса была груба; лорд Эленборо обрушился на королеву в Палате Лордов; в высших кругах ходили странные слухи, что королева подумывает об отречении, — слухи, сопровождающиеся сожалениями о том, что она этого до сих пор не сделала. Оскорбленная и обиженная Виктория чувствовала, что ее не понимают. Она была глубоко несчастна. После речи лорда Эленборо генерал Грей заявил, что «никогда не видел королеву такой расстроенной». «О, как это ужасно, — написала она сама лорду Гранвилю, — когда тебя подозревают, не одобряют, когда никто не поможет советом, не направит, — как одиноко чувствует себя королева!» Тем не менее, как бы она ни страдала, решимости она не утрачивала; ни на волос не отклонится она с курса, назначенного ей свыше; она будет верной до конца.
Так что когда Шлезвиг-Гольштейн стал преданием, и даже образ принца начал выветриваться из слабой людской памяти, королева продолжала неуклонно следовать необычному долгу. Постоянно нарастающая жестокость мира неизменно разбивалась о непроницаемый траур Виктории. Неужели мир никогда не поймет? Ведь не просто печаль держит ее в заточении, а преданность, самоотречение, тяжелое наследие любви. Без устали двигалось перо по бумаге с черным обрамлением. Пусть плоть слаба, но нельзя сбросить непосильную ношу. К счастью, даже если мир не поймет, поймут верные друзья. Ведь есть же лорд Гранвиль и добрейший мистер Теодор Мартин. Да, именно мистер Мартин, который так умен, что сможет заставить других признать факты. Она пошлет ему письмо, расскажет о своем непосильном труде и препятствиях, с которыми столкнулась, и тогда он, может быть, напишет статью в один из этих журналов. «Это не печаль держит королеву в заточении, — сказала она ему в 1863 году. — Это постоянный труд и здоровье, сильно подорванное печалью и невероятным количеством работы и ответственности — работы, которая истощает ее полностью. Алиса Хелпс, оказавшись в ее комнате, была поражена; и если бы миссис Мартин на это взглянула, она рассказала бы мистеру Мартину, что окружает королеву. Едва она встает с постели и до самого сна — здесь только работа, работа и работа — письма, вопросы и прочее, что чрезвычайно утомительно, — и если бы к вечеру не наступало относительное спокойствие, то она, скорее всего, просто не выжила бы. Ее мозг постоянно перегружен». И это было правдой.
III
Выполнять работу Альберта было ее основной задачей; но была и еще одна, уступающая первой, но, вероятно, более близкая сердцу, — донести истинную природу гения и характера Альберта до своих подданных. Она понимала, что во время жизни ему не давали должной оценки; полный размах его способностей, его высочайшая безупречность были по необходимости незаметны; но смерть устранила нужду в преградах, и теперь ее муж должен предстать пред всеми в пышном великолепии. Виктория методически принялась за работу. Она велела сэру Артуру Хелпсу опубликовать сборник речей и писем принца, и тяжелый фолиант вышел в 1862 году. Затем она приказала генералу Грею описать ранние годы принца — от рождения и до свадьбы; она лично занялась оформлением книги, предоставила множество конфиденциальных документов и добавила многочисленные примечания. Генерал Грей согласился, и работа закончилась в 1866 году. Но основная часть истории все еще оставалась нерассказанной, и поэтому сэру Мартину было велено составить полную биографию принца-консорта. Мистер Мартин трудился четырнадцать лет. Объем материала, который ему предстояло переработать, был просто невероятен, но он трудился не покладая рук и с радостью принимал любезную помощь Ее Величества. Первый объемистый том вышел в 1874 году; вслед за ним медленно двигались остальные; весь монументальный труд завершился лишь в 1880-м.
В награду мистера Мартина произвели в рыцари; и все же, сколь это ни грустно, надо признать, что ни сэру Теодору, ни его предшественникам не удалось достичь того, чего ожидала королева. Возможно, она неудачно подобрала помощников, но в действительности неудача скрывалась в самой Виктории. Сэр Теодор и другие честно выполнили поставленную задачу — воссоздали заполняющий душу королевы образ Альберта. Беда лишь том, что образ этот пришелся обществу не по вкусу. Эмоциональная натура Виктории, более замечательная энергией, нежели тонкостью, полностью отметала проявления души и удовлетворялась лишь абсолютными и категоричными сущностями. Если ей не нравилось, то не нравилось так, что объект недовольства просто сметался с пути раз и навсегда; и привязанности ее были столь же неистовы. В случае же с Альбертом ее страсть к совершенству достигала вершины. Хоть в чем-то считать его несовершенным — в добродетели, мудрости, красоте, и во всем лучшем, что может быть у человека, — было бы невероятным святотатством: он был самим совершенством и таким его и следовало показать. Именно так сэр Артур, сэр Теодор и генерал Грей его и изобразили. Чтобы создать нечто иное в тех обстоятельствах и под таким надзором, нужно было обладать куда более выдающимися талантами, нежели были у этих джентльменов. Но это было еще не все. К несчастью, Виктории удалось склонить к сотрудничеству еще одного автора, чей талант на этот раз не вызывал ни малейших сомнений. Придворный поэт, то ли уступив просьбам, то ли по убеждению, принял тон монарха и, включившись в хор, передал королевское восхищение магическими переливами стихов. Это поставило точку. С тех пор невозможно забыть, что Альберт нес белый цветок непорочной жизни.
Результат оказался вдвойне неудачным. Разочарованная и оскорбленная Виктория обозлилась на свой народ за нежелание, несмотря на все усилия, признать истинные достоинства ее мужа. Она не понимала, что картина воплощенного совершенства кажется безвкусной большинству человечества. И причина вовсе не в зависти столь совершенному существу, а в его явно нечеловеческом облике. Так что когда публика увидела выставленную на всеобщее восхищение фигуру, напоминающую скорее слащавого героя поучительных рассказов, нежели реального человека из плоти и крови, она отвернулась с недоумением, улыбкой и легкомысленными восклицаниями. Впрочем, здесь публика проиграла не меньше, чем сама Виктория. Ведь в действительности Альберт был куда более интересным персонажем, чем представлялось обществу. Ирония в том, что на обозрение выставили созданную любовью Виктории безупречную восковую фигуру, тогда как изображаемое ею существо — реальное существо, полное энергии, напряжения и муки, столь таинственное и столь несчастное, подверженное ошибкам и очень человечное, — осталось совершенно незамеченным.
IV
Слова и книги могут оказаться сомнительными монументами; но кто скажет это о зримом величии бронзы и камня? Во Фрогмуре, близ Виндзора, где похоронена ее мать, Виктория возводит за 200000 фунтов стерлингов громадный и изысканный мавзолей для себя и своего мужа. Но это всего лишь личный и домашний монумент, а Виктория хотела, чтобы ее подданные, где бы они ни собирались, постоянно помнили о принце. И желание ее удовлетворили; по всей стране — в Абердине, в Перте и в Вулвергемптоне — были возведены статуи принца; и королева, нарушив ради такого случая свое уединение, лично сорвала с них покрывало. Столица тоже не отставала. Через три месяца после смерти принца во дворце состоялось собрание, обсудившее проекты увековечения его памяти. Мнения, впрочем, разделились. Чему отдать предпочтение — статуе или заведению? Одновременно была открыта подписка, назначен наблюдательный комитет, и узнали мнение самой королевы по этому вопросу. Ее Величество ответила, что заведению она предпочитает гранитный обелиск с фигурным основанием. Но комитет колебался: ясно, что достойный имени обелиск должен вырубаться из монолита, а где взять в Англии карьер, способный обработать гранитный блок таких размеров? Конечно, можно было везти гранит из русской Финляндии, но эксперты заявили, что он не выдержит длительного пребывания на открытом воздухе. Сошлись на том, что следует возвести пантеон со статуей принца. Ее Величество согласилась; но тут возникла другая трудность. Выяснилось, что подписка дала лишь 60000 фунтов стерлингов — сумму, неспособную покрыть удвоенный расход. Так что от пантеона пришлось отказаться, и осталась лишь статуя, для создания которой обратились к некоторым известным архитекторам. В конечном итоге комитет получил в свое распоряжение сумму в 120000 фунтов стерлингов, поскольку подписка дала еще 10000 фунтов и 50000 фунтов выделил парламент. Спустя несколько лет было создано акционерное общество и по частной инициативе построен Пантеон Альберта.
После рассмотрения комитетом и королевой был выбран проект мистера Гильберта Скотта, работоспособность, добросовестность и искренняя набожность которого делали его непревзойденным мастером. Особую известность принесла ему беззаветная преданность готическому стилю. Он прославился не только множеством оригинальных зданий — большинство английских соборов тоже было возведено по его проекту. Иногда, впрочем, слышались протесты против некоторых его новшеств; но мистер Скотт столь пылко и энергично отбивался в статьях и памфлетах, что ни один декан не устоял, и ему позволили продолжать работу в прежнем духе. Один раз, правда, приверженность готическому стилю поставила его в неудобное положение. Предстояла реконструкция правительственных зданий в Уайтхолле. Мистер Скотт выдвинул на конкурс свои проекты и победил. Естественно, они были в готическом стиле, сочетая «некоторую прямоугольность и горизонтальность очертаний» с колоннами, фронтонами, островерхими крышами и мансардами; и рисунки, по словам самого мистера Скотта, «были, вероятно, лучшими из всех, когда-либо присылавшихся на конкурсы, или почти таковыми». После преодоления традиционных препятствий и проволочек работа вот-вот должна была начаться, как вдруг происходит смена правительства, и лорд Пальмерстон становился премьер-министром. Лорд Пальмерстон тут же послал за мистером Скоттом. «Вот что, мистер Скотт, — сказал он в своей небрежной манере, — этот готический стиль мне совершенно не по вкусу. Я настаиваю на переделке проекта в итальянской манере и уверен, вы прекрасно с этим справитесь». Мистер Скотт был в ужасе; стиль итальянского ренессанса был не только уродлив, но даже аморален, и он твердо отказался что-либо переделывать. Тогда в голосе Пальмерстона возобладали отеческие интонации: «Все это так, но разве можно возводить классическое здание в готическом стиле? Придется мне поискать кого-нибудь другого». Это было невыносимо, и мистер Скотт, вернувшись домой, написал премьер-министру нелицеприятное письмо, в котором утверждал, что архитектором должен быть именно он, что в прошлом выиграл два европейских конкурса, что является выпускником Королевской академии и закончил ее с золотой медалью, что читает лекции по архитектуре в Королевской академии; но бесполезно — лорд Пальмерстон даже не ответил. И тут мистеру Скотту приходит в голову, что путем разумного смешения он может, не нарушая готической основы, создать конструкцию, производящую искусственное впечатление классического стиля. Так он и сделал, но и это не произвело на лорда Пальмерстона должного эффекта. Он сказал, что новый проект «ни то ни сё — самый обычный уродец — и ему он тоже не по вкусу». После этого мистер Скотт счел необходимым залечь на два месяца в Скарборо, где прошел «курс лечения хинином». Наконец он смягчил тон, хотя ради этого и пришлось поступиться принципами. Ради своей семьи он решил подчиниться премьер-министру, и, содрогаясь от ужаса, сконструировал правительственные здания в стиле строгого ренессанса.
Вскоре мистер Скотт несколько утешился, построив в своем любимом стиле отель Сан-Панкрас. И теперь его ждала еще одна и даже более приятная задача. «Моя идея мемориала, — писал он, — заключается в возведении свода, защищающего статую принца; и к его особенностям можно отнести то, что свод до некоторой степени сконструирован по принципам древних алтарей. Эти алтари были моделями воображаемых зданий, которые в реальности никогда не существовали; и я тоже хочу воспроизвести одну из таких воображаемых структур с ее драгоценными материалами, отделкой, раскраской и т. д. и т. п.». Его идея была особенно удачной, поскольку случилось так, что аналогичная концепция, хотя и в значительно меньшем масштабе, приходила в голову самому принцу, который сконструировал и изготовил по этой модели несколько серебряных сервировочных столиков. По требованию королевы место было выбрано в Кенсингтонском саду, как можно ближе к месту Великой Выставки, и в мае 1864 года заложили первый камень. Работа оказалась долгой и сложной. В строительстве было занято великое число рабочих, не считая нескольких дополнительных скульпторов и мастеров по металлу, работавших под личным руководством мистера Скотта, причем все наброски и модели предъявлялись Ее Величеству, которая скрупулезно вникала во все детали и постоянно выдавала рекомендации по улучшению конструкции. Обрамляющий основание монумента фриз был сам по себе очень сложной работой. «Если взять его в целом, — сказал мистер Скотт, — то это, вероятно, одно из самых сложных скульптурных произведений, когда-либо существовавших, представляющее собой непрерывную череду скульптурных изображений самого искусного исполнения в виде горельефа в натуральную величину, более чем 200 футов длины и состоящего почти из 170 фигур, выполненных из наилучшего мрамора». После трех лет изнурительного труда мемориал был все еще очень далек от завершения, и мистер Скотт предположил, что неплохо бы устроить для рабочих обед, «дабы выразить свою благодарность за их мастерство и энергию». Насколько нам известно, «из строительных досок в мастерских соорудили два длинных стола и за отсутствием скатертей покрыли их газетами. Поместилось более восьмидесяти человек. В изобилии подавались говядина, баранина, сливовый пудинг и сыр, и все желающие получили по три пинты пива, а для непьющих, которых оказалось немало, подавали имбирное пиво и лимонад… Многие рабочие произносили тосты, почти все они начинались словами: „Слава тебе Господи, что все мы здоровы“; некоторые упоминали распространенную среди них трезвость, другие подчеркивали почти полное отсутствие брани, и все говорили, как они рады и горды тем, что участвуют в столь великой работе».
Строительство сооружения постепенно близилось к концу. Во фризе вырубили сто семидесятую фигуру в натуральную величину, возвели гранитные колонны, мозаикой выложили аллегорические фронтоны, установили четыре колоссальные статуи, олицетворяющие великие христианские добродетели, и четыре другие колоссальные статуи, олицетворяющие великие моральные добродетели, высоко над землей, на сверкающих шпилях, установили восемь бронзовых скульптур, олицетворяющих великие науки — Астрономию, Химию, Геологию, Геометрию, Риторику, Медицину, Философию и Физиологию. Особое восхищение вызвала статуя Физиологии. «На левой руке, — читаем мы в официальном описании, — она держит новорожденного младенца, олицетворяющего собой развитие высочайшей и наиболее совершенной из физиологических форм; правой рукой она указывает на микроскоп, инструмент, позволивший исследовать мельчайшие виды животных и растительных организмов». Наконец, вершину плеяды все уменьшающихся ангелов, опирающихся по четырем углам на четыре континента из белого мрамора, увенчали позолоченным крестом, и через семь лет, в июле 1872 года, монумент был открыт для публичного доступа.
Но прошло еще четыре года, прежде чем центральная фигура была готова к установке под звездным куполом. Создал ее мистер Фоли, хотя одна деталь была навязана скульптору мистером Скоттом. «Я считаю, что поза должна быть сидячей, — сказал мистер Скотт, — поскольку она лучше передает присущее царственному персонажу достоинство». Мистер Фоли с готовностью подхватил идею начальника. «Позой и выражением, — сказал он, — я постарался передать высокое положение, характер и просвещенность фигуры и создать ощущение живого разума, проявляющего активный интерес к вечным стремлениям цивилизации, аллегорически воплощенным в окружающих фигурах, группах и рельефах… Дабы связать эту фигуру с одним из наиболее замечательных предприятий в жизни принца — Международной выставкой 1851 года — в правую ее руку вложен каталог промышленных экспонатов, демонстрировавшихся на этой первой в истории человечества всемирной экспозиции». Статуя была выполнена из позолоченной бронзы и весила почти десять тонн. Справедливо полагали, что простого слова «Альберт» на пьедестале будет вполне достаточно.
Глава VIII МИСТЕР ГЛАДСТОН И ЛОРД БИКОНСФИЛД
I
Смех лорда Пальмерстона — странное металлическое «ха! ха! ха!», звучавшее с переливами со дней Питта и венского конгресса, — не раздавался уж на Пикадилли; лорд Джон Рассел все больше дряхлел; лорд Дерби нетвердой походкой сошел со сцены. Начался новый акт пьесы, и появились новые герои — мистер Гладстон и мистер Дизраэли, — борющиеся между собой в свете прожекторов. Виктория, расположившись поудобнее, с увлечением и интересом, который она неизменно питала к политике, наблюдала за происходящим. Ее предпочтения оказались совершенно неожиданными. Мистер Гладстон был последователем почитаемого ею Пила и пользовался одобрением Альберта; мистер Дизраэли с отвратительной злобой свалил сэра Роберта, и Альберт говорил, что он «не имеет в себе ничего джентльменского». И все же она взирала на мистера Гладстона с постоянно нарастающими подозрением и неприязнью, в то время как его соперника щедро одаривала доверием, уважением и любовью, каких едва ли удостаивался сам лорд Мельбурн.
Ее отношение к министру-тори внезапно переменилось, когда она обнаружила, что он единственный среди всех уважает ее чувство печали по Альберту. Об остальных она могла сказать: «они жалеют меня, а не мою скорбь»; но мистер Дизраэли ее понимал, и все его соболезнования принимали форму почтенных панегириков усопшему. Королева заявила, что он «единственный, кто понимал принца». Она начала выказывать ему особое благоволение; она выделила ему и его жене два почетных места в церкви Святого Георга на бракосочетании принца Уэльского, пригласила его переночевать в Виндзоре. Когда Палата Общин решала вопрос о субсидии на мемориал Альберта, Дизраэли, как лидер оппозиции, в красноречивой речи поддержал проект. В награду он был пожалован копией речей принца в белом сафьяновом переплете и с дарственной надписью королевской рукой. В благодарственном письме он «осмелился коснуться священной темы» и со сдержанностью, мастерски перекликающейся с чувствами его корреспондента, пустился в пространные рассуждения об абсолютном совершенстве Альберта. «Принц, — сказал он, — единственный известный мистеру Дизраэли человек, достигший Идеала. Никто из знакомых ему людей даже близко к этому не подошел. Он сочетал в себе мужественную грацию и возвышенную простоту рыцарства с интеллектуальным блеском аттической академии. Единственным персонажем английской истории, который до некоторой степени к нему приближается, можно считать лишь сэра Филиппа Сиднея *: тот же высокий тон, то же общее совершенство, та же смесь мягкости с силой, то же редкое сочетание романтической энергии и классического спокойствия». Что же касается его личного знакомства с принцем, это были, по его словам, «одни из самых приятных событий в жизни: полные чистых и прекрасных воспоминаний и оказавшие, как он надеется, благотворное и целебное влияние на всю его последующую жизнь». Виктория была крайне тронута «глубиной и тонкостью этих чувств», и с этого момента ее привязанность к Дизраэли была гарантирована. Когда в 1866 году к власти пришли консерваторы, Дизраэли занял пост министра финансов и председателя палаты, что еще более сблизило его с монархом. Двумя годами позже лорд Дерби ушел в отставку, и Виктория с радостью и необычной любезностью приветствовала Дизраэли на посту премьер-министра.
Но лишь девять месяцев удержался он у власти. Министерство, имевшее меньшинство голосов в Палате Общин, было сметено всеобщими выборами. И все же к концу этого короткого периода узы, связывающие королеву с ее премьером, значительно упрочились; их взаимоотношения уже не были простыми отношениями благодарной хозяйки и преданного слуги: они стали друзьями. Его официальные письма, в которых и раньше ощущались личные нотки, превратились в живописания политических новостей и светских сплетен, составленные, по словам лорда Кларендона, «в стиле его лучших новелл». Виктория была очарована; она заявила, что никогда в своей жизни не получала таких писем и вообще никогда раньше не знала всего обо всем. Взамен она послала ему весной несколько букетов цветов, собранных собственными руками. Он отослал ей набор своих новелл, за которые, по ее словам, она была «весьма благодарна и высоко их оценила». Позже она опубликовала «Страницы дневника — наша жизнь в горах», и было замечено, что в тот период премьер-министр в разговорах с Ее Величеством постоянно употреблял слова «мы авторы, ма’ам». В политических вопросах она твердо его поддерживала. «Воистину никто и никогда не правил так, как это делает сейчас Оппозиция», — писала королева. И когда правительство пало, она была «буквально шокирована курсом, принятым Палатой Общин; они явно дискредитируют конституционное правительство». Она опасалась грядущих перемен; боялась, что если либералы будут настаивать на возрождении ирландской церкви, то встанет вопрос о клятве, данной во время коронации. Но перемена была неизбежной, и Виктория попыталась утешиться, пожаловав мистеру Дизраэли звание пэра.
Королевское послание застало мистера Гладстона в домашней одежде за рубкой дерева. «Очень важное сообщение», — заметил он, прочитав письмо, и спокойно продолжил рубить. Его истинные мысли по этому поводу были гораздо сложнее, но он доверил их лишь своему дневнику. «Похоже, Всевышний, — записал он, — приберег меня для каких-то Своих целей, которых, насколько знаю, я совершенно не достоин. Да прославится имя Его».
Королева, впрочем, не разделяла взглядов нового министра на намерения Всевышнего. Она не находила божественного предначертания в программе перемен, которую собирался претворять в жизнь мистер Гладстон. Но что она могла? Мистер Гладстон, с его демонической энергией и большинством голосов в Палате Общин, был непобедим; и в течение пяти лет (1869–1874) Виктории была уготована жизнь в нервной атмосфере бесконечных реформ — реформы ирландской церкви и ирландской земельной системы, реформы образования, реформы парламентских выборов, реформы в организации армии и флота, реформы в системе правосудия. Она не одобряла, боролась, сердилась; она чувствовала, что если бы Альберт был жив, такого не случилось бы никогда; но и ее протесты, и ее жалобы остались в равной степени неуслышанными. Уже одни попытки справиться с обрушившейся на нее и постоянно нарастающей массой документов оказались ужасно изнурительными. Когда ей принесли черновик длинного и запутанного «Закона об ирландской церкви», сопровождающийся пояснительной запиской Гладстона на дюжине исписанных мелким почерком страниц, она была на грани отчаяния. Она переключалась с Закона на пояснения, с пояснений опять на Закон, и так и не смогла решить, что же из них более запутанно. В конце концов, она передала всю эту кипу мистеру Мартину, которому случилось в это время быть в Осборне, и поручила составить краткий обзор. Когда он это сделал, ее недовольство предложенными мерами выросло как никогда; но сила правительства была такова, что Виктория была вынуждена смириться — из двух зол выбирают меньшее.
В середине этого кризиса, когда будущее ирландской церкви оставалось под вопросом, внимание Виктории привлекла еще одна планируемая реформа. Предлагали разрешить морякам военного флота носить бороды. «Может ли мистер Чилдерс сказать что-нибудь определенное о бородах?» — озабоченно написала королева первому лорду адмиралтейства. В целом Ее Величество одобряла новшество. «Лично я, — написала она, — одобрила бы бороды без усов, ибо последние более присущи солдатам; но тогда не была бы достигнута основная цель, а именно устранение необходимости бритья. Поэтому пусть остается, как и предложено, полная борода, но при условии, что будет она короткой и очень чистой». Потратив на обдумывание вопроса еще одну неделю, королева написала окончательное письмо. Она желает, по ее словам, «сделать еще одно уточнение по поводу бород, а именно, что ни в коем случае нельзя носить усы без бороды. Это должно быть совершенно ясно».
Перемены во флоте еще можно было стерпеть; замахиваться же на армию — это куда серьезней. С незапамятных времен армия была тесно связана с Короной; и Альберт уделял куда больше времени и внимания тонкостям военного дела, чем даже рисованию фресок или планировке санитарных коттеджей для бедных. Но теперь все должно в корне измениться: мистер Гладстон издал указ, и главнокомандующий был выведен из непосредственного подчинения монарху и передан в подчинение парламенту и министру обороны. Из всех либеральных реформ эта вызвала у Виктории самую горькую обиду. Она считала эту перемену прямой атакой на свое положение — почти что атакой на положение самого Альберта. Но она оказалась беспомощной, и премьер-министр добился своего. Когда же она услышала, что этот ужасный человек замышляет еще одну реформу — собирается отменить покупку воинских званий, — то почувствовала, что именно этого и следовало от него ожидать. На мгновение она понадеялась, что на помощь придет Палата Лордов; пэры выступили против реформы с неожиданной энергией; но мистер Гладстон, как никогда уверенный в поддержке Всевышнего, уже заготовил гениальный ход.
Поскольку покупка званий была в свое время разрешена королевским указом, то эта же инстанция должна ее и отменить. Виктория встала перед любопытной дилеммой: с одной стороны, она ненавидела идею отмены покупок, а с другой, их просили отменить ее монаршей властью, что было ей весьма по вкусу. Колебания были недолгими, и, когда Кабинет в официальном письме порекомендовал ей подписать Указ, она сделала это с добрым благоволением.
При всей неприемлемости политики мистера Гладстона, было в нем нечто еще более противное Виктории. Ей не нравилось его личное к ней отношение. Нельзя сказать, чтобы в общении с нею мистер Гладстон допускал неуважение или невежливость. Напротив, его манеры и в разговоре, и в переписке с монархом были безукоризненны. Будучи глубоко и страстно консервативным, что до самого конца его невероятной карьеры придавало неожиданную окраску его необъяснимому характеру, мистер Гладстон рассматривал Викторию с почти что религиозным благоговением — как священное воплощение вековых традиций, жизненно важный элемент британской конституции, королеву волею парламента. Но, к сожалению, леди не приняла комплимента. Суть ее антипатии выражает хорошо известная жалоба: «Он обращается ко мне, как к собранию», — впрочем, подлинность фразы вызывает некоторые сомнения, поскольку ее стиль уж очень близок к эпиграмме, что не свойственно Виктории. Она была вовсе не против, чтобы ее рассматривали как некую общественную инстанцию; она и была ей на самом деле и прекрасно это знала. Но она была еще и женщиной, и видеть, что тебя воспринимают лишь как инстанцию, — это невыносимо. Так что рвение и преданность мистера Гладстона, его церемониальные фразы, его низкие поклоны, пунктуальность его манер расточались впустую; и когда, в припадке лояльности, он пошел дальше и с подобострастной слепотой наградил объект своего преклонения тонкостью интеллекта, широтою взглядов и неуемным энтузиазмом, присущими ему самому, непонимание достигло предела. Несоответствие между настоящей Викторией и странным божественным образом, созданным мистером Гладстоном, привело к разрушительным последствиям. Ее дискомфорт и неприязнь превратились, наконец, в явную враждебность, и хотя манеры ее были по-прежнему безупречны, никогда она не была с ним приветливой; а он, со своей стороны, был разочарован, смущен и подавлен.
И все же его преданность оставалась непоколебимой. Во время заседаний Кабинета премьер-министр, переполненный радужными видениями, мог начать выступление с прочтения вслух писем по текущему вопросу, полученных им от королевы. Аудитория внимала в полной тишине, пока мистер Гладстон с глубокой торжественностью декламировал одно за другим королевские послания, со всеми их акцентами, восклицаниями и грамматическими странностями. Ни малейшего примечания, к чему бы оно ни относилось, никогда не опускалось; и затем, после подобающей паузы, Кабинет приступал к работе.
II
Хотя Виктория и не слишком одобряла отношение к ней премьер-министра, она находила в нем и некоторые положительные стороны. Общественное недовольство ее постоянным затворничеством в течение многих лет нарастало и, наконец, прорвалось в новой и угрожающей форме. Воздух наполнился духом республиканства. Радикальные взгляды, подстегнутые падением Наполеона III и установлением республиканского правления во Франции, внезапно расцвели в Англии, как никогда до этого. И к тому же, впервые они приобрели некую респектабельность. Если чартизм был преимущественно движением низших слоев, то теперь крамольные взгляды открыто высказывали члены парламента, ученые профессора и благородные леди. Монархию атаковали и на словах, и на деле. Причем удар нанесли в самую уязвимое место: заявили, что она слишком накладна для страны. Ради чего нация должна тратить столь невероятные суммы на содержание монарха? Отход Виктории от дел давал противникам неприятный и весомый аргумент. Было заявлено, что церемониальные функции Короны практически утрачены, и встал крайне неприятный вопрос — стоят ли оставшиеся функции ежегодных 385000 фунтов стерлингов. Королевские расходы подверглись тщательному изучению. Появился анонимный памфлет под названием «Зачем ей столько?», со злобной ясностью обсуждающий финансовое положение королевы. Королеве, заявлялось в памфлете, выделяется 60000 фунтов стерлингов в год на личные расходы, а остальная причитающаяся ей ежегодно сумма, как следует из Акта, предназначена «на покрытие расходов, связанных с содержанием королевского двора, и для поддержания чести и достоинства Короны». Совершенно очевидно, что после смерти принца расходы по обеим статьям должны быть значительно снижены, и трудно было опровергнуть вывод, что большая сумма денег ежегодно отрывается от нужд, на которые предназначил их парламент, и используется для преумножения личного состояния Виктории. Точную сумму этого состояния установить было невозможно, но были все основания предполагать его гигантские размеры; вероятно, общая сумма достигала почти 5 миллионов фунтов. Памфлет выступал против такого состояния дел, и эти протесты яростно повторялись в газетах и на публичных митингах. Хотя и было ясно, что оценка состояния Виктории сильно завышена, было не менее ясно, что она чрезвычайно богатая женщина. По всей видимости, она откладывала не менее 20000 фунтов в год из выделяемых на общественные нужды сумм, доходы герцогства Ланкастер стабильно возрастали, она унаследовала значительную собственность от принца-консорта, и в 1852 году ей досталось полумиллионное состояние эксцентричного скряги мистера Джона Нейлда. Так что не удивительно, что, когда в 1871 году в парламент обратились за выделением 30000 фунтов на брак принцессы Луизы со старшим сыном герцога Аргайлского и еще 6000 фунтов ежегодного содержания, раздались громкие протесты[36].
Дабы успокоить общественное мнение, королева лично открыла заседание парламента, и голосование прошло почти единогласно. Но уже через несколько месяцев потребовалась дополнительная сумма: принц Артур достиг совершеннолетия и у нации попросили для него 15000 фунтов ежегодно. Протесты зазвучали громче. Газеты заполнились гневными статьями; Бредлаф грозно обрушился на «нищих принцев» перед самой большой толпой, когда-либо собиравшейся на Трафальгарской площади; а сэр Чарльз Дилк в речи перед своими избирателями в Ньюкасле раздул дело до государственных масштабов. Содержание принца было в конечном итоге принято большинством голосов в Палате Общин; но меньшинство в 50 голосов выступило за снижение суммы до 10000 фунтов.
Мистер Гладстон яростно сопротивлялся каждому предъявленному обвинению. Он совершенно разочаровал наиболее энергичную группу своих последователей, заявив, что весь доход королевы может на законном основании использоваться ею на личные нужды, аргументируя это тем, что жалобы на королевские доходы лишь подстегнут королевские расходы, и успешно провел через парламент столь непопулярные суммы ежегодного содержания, которые, по его словам, находились в строгом соответствии с прецедентом. Виктория вздохнула с облегчением, но любви к мистеру Гладстону у нее так и не прибавилось.
Возможно, это был самый печальный момент ее жизни. Министры, пресса, общество, все кинулись обсуждать ее поведение, обвинять, превратно толковать ее действия и всячески выказывать антипатии и неуважение. Как сказала она мистеру Мартину, горько жалуясь на несправедливые нападки, она была «жестоко непонимаемой женщиной», и заявила что «десять лет постоянного беспокойства, заботы и тяжелой работы в одиночку, без всякой помощи, в совокупности с прибавляющимися годами и не слишком крепким здоровьем» совершенно ее сломили и «почти что ввергли в отчаяние». Ситуация действительно была печальной. Похоже, все ее существование перекосилось, как будто между королевой и нацией выросло какое-то непреодолимое противоречие.
И если бы Виктории случилось умереть в самом начале семидесятых, то можно почти не сомневаться, что мир счел бы ее неудачницей.
III
Но ей была уготована совершенно иная судьба. Вспышка республиканства в действительности оказалась последним сполохом затухающего костра. Прилив либерализма, медленно нарастающий еще со времен Закона о реформе, достиг максимальной отметки с приходом к власти первой администрации мистера Гладстона; и к концу его правления неизбежно начался отлив. Обратное движение принесло внезапные и полные перемены. Всеобщие выборы 1874 года полностью изменили лицо политики. Мистер Гладстон и либералы были изгнаны, и партия Тори, впервые после более чем сорокалетнего перерыва, твердо заняла в Англии главенствующую позицию. Было совершенно очевидно, что своим удивительным триумфом они целиком были обязаны мастерству и энергичности Дизраэли. Он вернулся в Кабинет уже не сомнительным командующим слабого правителя, а героем-победителем, под грохот барабанов и с реющими знаменами. И как героя-победителя приветствовала Виктория своего нового премьер-министра.
За этим последовали шесть лет возбуждения, очарования, счастья, славы и романтики. Удивительный человек, который, наконец, в семидесятилетнем возрасте, после долгой и невероятной борьбы претворил в жизнь свои наиабсурднейшие мальчишеские мечты, прекрасно знал, как безраздельно завоевать сердце царственной леди, слугой и хозяином которой он столь чудесным образом сделался. Женские сердца он всегда читал, как открытую книгу. Этим удивительным существам он и был обязан всей своей карьерой; и чем удивительнее они оказывались, тем более свободно с ними он себя чувствовал. Но леди Биконсфилд, с ее нездоровым идолопоклонством, и миссис Бриджес-Уильямс, с ее навязчивостью, полнотой и деньгами, уже сошли со сцены; и их место заняло куда более значительное существо. Наметанным глазом опытного мастера он изучил то, что стояло перед ним, и понял, что ничуть не проиграл. Он увидел: сквозь сложное взаимодействие обстоятельств и характера, гордость занимаемым положением, безнадежно смешавшуюся с личным высокомерием, бьющие через край эмоции, бесхитростный внешний вид, твердую, старательно соблюдаемую респектабельность — сквозь все это неуместно пробивалось страстное стремление к необычному, своеобразная интеллектуальная ограниченность и таинственная женственность, пропитавшая каждую частичку натуры. Его бесстрастные черты осветились улыбкой, и он прозвал Викторию «Феей». Имя ему очень понравилось, ибо, обладая столь милой его сердцу двусмысленностью эпиграммы, оно точно передавало его восприятие королевы. Аллюзия в стиле Спенсера[37] была очень приятна — элегантный намек на Глориану; но на самом деле было тут и еще что-что; намек на некое миниатюрное создание, наделенное волшебными — и мифическими — способностями, и удивительно, почти нелепо, противоречащее ее внешнему виду. С этого момента, решил он, Фея должна взмахивать волшебной палочкой только для него и ни для кого больше.
Улыбка промелькнула и исчезла, и, низко поклонившись с восточной торжественностью и такой же покорностью, он приступил к работе. С самого начала он понял, что к Фее нужно подходить совершенно не так, как это делал Гладстон. Официозные разглагольствования и увещевания были не в его стиле; он предпочитал усыпать путь цветами, сжать весомый аргумент в эффектную фразу, высказать свои соображения с видом дружеской и доверительной вежливости. Всему он придавал личную окраску, и понял, что именно этот ключ способен открыть сердце Феи. Поэтому в общении с нею он никогда и ни на мгновение не позволял себе утратить личные нотки; все государственные дела решались в обаятельной дружеской беседе; она всегда оставалась царственной леди, обожаемой и почитаемой хозяйкой, а он — преданным и почтительным другом. И как только личные отношения твердо установились, все трудности моментально исчезли. Однако для постоянного поддержания таких отношений требовалось особое старание: механизм требовал непрерывной смазки. И Дизраэли прекрасно знал необходимый сорт масла. «Вы слышали, что меня называют льстецом, — сказал он Метью Арнольду, — и это правда. Лесть нравится всем, а когда имеешь дело с особами королевской крови, ее нужно набрасывать мастерком». И он успешно применял свою теорию на практике. Его восхищение было безграничным, и он щедро накладывал его толстыми слоями. «Нет такой чести и такой награды, — заявил он, — которые сравнились бы для него с посвящением в мысли Вашего Величества. Все его собственные мысли, чувства, обязанности и любовь направлены теперь на Ваше Величество, и даже если его служба прервется, она навсегда останется в его памяти, как самый интересный и очаровательный период существования». «В жизни, — сказал он ей, — у каждого должен быть сокровенный уголок, куда бы он мог приносить свои мысли, и лорд Биконсфилд нашел его в своей царственной Хозяйке». Она была не только его единственной поддержкой; на ней единственной держалось все государство. «Если Ваше Величество заболеет, — писал лорд в разгар политического кризиса, — он, наверняка, и сам не выдержит. Все на самом деле зависит От Ее Величества. Он живет лишь для Нее, и работает лишь для Нее, и без Нее все для него потеряно». Ко дню ее рождения он заготовил целый букет гиперболических комплиментов. «Сегодня, вероятно, лорд Биконсфилд должен достойно поздравить могучую Правительницу с ее имперским размахом, необъятностью ее Империи и с непобедимостью и силой ее флота и армии. Но он не может, ибо пребывает в совершенно ином настроении. Он может думать лишь о необычности своей судьбы, которая сделала его слугой столь великого монарха, чья бесконечная доброта, яркость интеллекта и твердость воли позволили ему взяться за дела, которые при иных обстоятельствах оказались бы для него совершенно непосильными, и с глубокой симпатией поддержали его во всех начинаниях. Да благословит всемогущее Провидение Властительницу многих земель и сердец всем, что только могут пожелать мудрецы и заслужить праведники!» В этих опытных руках мастерок приобрел качества некоего возвышенного масонского символа — украшенное орнаментом воплощение недоступных простому смертному истин.
Такие комплименты были приятны, но они все еще оставались в туманном царстве слов, и Дизраэли решил придать своим дифирамбам ощутимую твердость. Он намеренно стимулировал высокое мнение о ее собственном положении, которое и без того было свойственно Виктории и подкреплялось принципами Альберта и доктринами Стокмара. Он был сторонником такой Конституции, которая отводит Монарху ведущую роль в правительстве; но его высказывания на эту тему были нечеткими; и когда он многозначительно заявлял, что нужен «настоящий Трон», то как бы мысленно добавлял, что Трон этот должен быть несколько нереальным и восседающий на нем правитель должен быть неподатливым на лесть. Однако туманность его высказываний сама по себе подстегивала Викторию. Мастерски путая женщину с королевой, он эффектным жестом бросил к ее ногам правительство Англии, как будто выражая этим свое личное почтение. На первой же аудиенции после его возврата к власти он заверил «что сделает все, что она пожелает». Когда же Кабинетом обсуждался запутанный «Закон о культовых ритуалах», он сказал Фее, что его «единственной целью» является «придерживаться в этом вопросе желаний вашего Величества». Когда же он успешно решил проблему Суэцкого канала, то высказался в том смысле, что единственный, кто выиграл от этого дела, так это Виктория. «Наконец-то все решилось, — писал он с триумфом, — теперь он ваш, Мадам… Четыре миллиона фунтов стерлингов! И практически сразу. Лишь одна фирма могла это сделать — Ротшильд. Они повели себя великолепно; вложили деньги под низкий процент, и вся доля Хедива[38] перешла к вам, Мадам». Но он не ограничивался лишь пикантными нашептываниями. В официальном послании от имени министерства он заверил королеву, что она имеет конституционное право сместить министра, поддержанного большинством в Палате Общин, он даже считал это необходимым, если, по ее мнению, «правительство Вашего Величества намеренно или по слабости обманет Ваше Величество». К ужасу мистера Гладстона он не только информировал королеву об общем состоянии дел в Кабинете, но и раскрывал ей персональные высказывания его членов в ходе заседаний. Лорд Дерби, сын бывшего премьер-министра и министр иностранных дел в кабинете Дизраэли, взирал на происходящее с крайним неодобрением. «Разве не рискованно, — решился написать он своему начальнику, — внушать ей идею чрезмерного могущества ее личной власти и безразличия к желаниям общества? Я лишь спрашиваю; судить вам».
Что же до Виктории, она приняла все без малейшего сомнения — и комплименты, и лесть, и исключительные права Великой Елизаветы[39]. После долгого мрака утраты, после леденящего холода гладстоновской дисциплины она раскрылась под лучами дизраэлевского обожания, как цветок под солнцем. Перемены в ее положении было воистину чудесными. Теперь не нужно было часами ломать голову над запутанными делами, достаточно было обратиться к мистеру Дизраэли за объяснениями, и он все расскажет самым доходчивым образом. Теперь не нужно было беспокоиться обо всех этих странных новшествах; теперь она уже не оказывалась в положении, когда достойные джентльмены в высоких воротничках смотрели на нее, как на некий оживший прецедент с познаниями на уровне древних греков. И ее порученец был, определенно, самым очаровательным человеком. Шарлатанские наклонности, которые подсознательно привлекали ее в Наполеоне III, оказали тот же эффект и в случае с Дизраэли. Подобно малопьющему человеку, чья обычная жизнь проходит в скучной трезвости, ее неискушенный интеллект заглотил эту соблазнительную приманку с необычной жадностью. Она захмелела и пришла в восторг. Поверив всем его похвалам, она снова обрела былую уверенность, ускользнувшую от нее в темный период, последовавший за смертью Альберта. Ее снова охватил энтузиазм, а он, создав перед ней удивительный мир восточных видений, ослепил взор императорским великолепием, о котором она могла только мечтать. Под действием неотразимого влияния изменилось даже ее поведение. Ее короткая, полная фигура в складках черного вельвета, с муслиновыми лентами и тяжелыми жемчугами вокруг мощной шеи, приобрела почти что угрожающий вид. В ее лице, уже потерявшем очарование юности, но еще не одряхлевшем, по-прежнему были заметны следы печали, разочарования и недовольства, но сквозь них проступало высокомерие и резкие черты властной надменности. Но стоило лишь появиться мистеру Дизраэли, выражение мгновенно менялось, и строгое лицо расплывалось в улыбке. Для него она могла сделать все. Поощряемая Дизраэли, она начала нарушать свое уединение; она полуофициально посещала в Лондоне больницы и концерты; она открывала заседания парламента; она осматривала войска и вручала медали в Альдершоте. Но все эти внешние проявления благосклонности не шли ни в какое сравнение с ее личной привязанностью. Во время его аудиенций она едва сдерживала радость и возбуждение. «Не знаю, как и описать оказанный мне прием, — писал он как-то другу, — скажу лишь, что она едва не бросилась меня обнимать. Она источала улыбки и, щебеча, носилась по комнате, как птица». В его отсутствие она постоянно о нем говорила и проявляла необычную заботу о его здоровье. «Джон Мэннерс, — сказал Дизраэли леди Бредфорд, — только что вернувшийся из Осборна, сказал, что Фея говорит только об одном — о своем Премьере. По его словам, она пришла к выводу, что мое здоровье должно обсуждаться правительством на уровне Кабинета. Дорогой Джон немало удивился услышанному; но вам-то уже привычны эти излияния». Она часто посылала ему подарки; на Рождество ему регулярно присылали из Виндзора иллюстрированный альбом. Но самым ценным даром были букеты весенних цветов, которые, собранные лично ею и фрейлинами в Осборнском лесу, с особой теплотой и чуткостью передавали глубину ее чувств. Они были, по его словам, «посланцами Весны, драгоценными камнями Природы».
Он уверил, что они ему «особенно нравятся за их дикость; они кажутся ему подарками Осборнских Фавнов и Дриад». «Они показывают, — сказал он ей, — что скипетр Вашего Величества коснулся заколдованного острова». Во время обеда он окружил себя со всех сторон вазами с этими цветами и сообщил гостям, что «их прислала утром из Осборна королева, она знает, что это мои любимые цветы».
Шло время, и, по мере того как становилось все яснее и яснее, что королева окончательно порабощена, его высказывания неуклонно приобретали все большую цветистость и бессовестность. Наконец, он осмелился включить в свои речи оттенок откровенно романтического обожания. Витиеватыми фразами в стиле барокко он донес сообщение до ее сердца. Дела, написал он, «настолько поглотили и измучили меня, что, когда я принялся за письмо, моим мыслям недоставало ясности, а перу твердости, чтобы достойно изложить мысли и факты самому любимому и прекрасному существу, в надежде, что она снизойдет до их рассмотрения». Она послала ему примулы, и он ответил, что «они для него „дороже рубинов“, поскольку пришли в такой момент и от такого обожаемого монарха». Она послала ему подснежники, и его чувства наполнились поэтичностью. «Вчера на закате, — писал он, — в саду Уайтхолла появилась очаровательная корзинка, подписанная королевской рукой, и, открыв ее, я сначала подумал, что Ваше Величество великодушно одарило меня звездами, собранными по Вашему высочайшему указу. И видение это настолько меня потрясло, что на банкете, среди множества звезд и лент я не удержался от искушения приколоть несколько подснежников к сердцу, показав, что я тоже украшен милостивым монархом.
Потом, среди ночи, мне показалось, что все это наваждение, и, может быть, это был подарок Феи и прислан он совсем иным правителем: королевой Титании, собирающей цветы со своими придворными на прекрасном, окруженном морем острове, и посылающей волшебные лепестки, околдовывающие тех, кто их получает».
Дар Феи! Улыбался ли он, когда писал эти строки? Возможно. И все же было бы опрометчивым считать, что его страстные заявления были совершенно неискренни. Актер и зритель, эти две сущности переплелись в нем столь тесным образом, что образовали единый организм, и невозможно было сказать, что один из них менее настоящий, чем другой. Одна сторона его характера могла хладнокровно оценить интеллектуальные способности Феи, с некоторым удивлением отметить, что иногда она бывает «интересной и занятной», и затем с ироничной серьезностью продолжить работу мастерком; тогда как другая его сторона могла быть потрясена незабываемой демонстрацией царственности и, трепеща от чувства собственной необычной возвышенности, увидеть себя в божественной фантазии среди корон, властителей и рыцарской любви. Когда он говорил Виктории, что во время самых романтических мечтаний ничто не доставляло ему такого удовольствия, как конфиденциальная переписка со столь выдающейся и воодушевляющей личностью, разве не был он искренен? Когда он писал некой даме о Дворе: «Я люблю королеву — возможно, это единственный человек на свете, которого я все еще люблю», — разве не возводил он для себя полный меланхолии и мишуры волшебный дворец из «Тысячи и одной ночи», в который искренне верил? Мысли Виктории были куда проще; не страдая волшебными грезами, она никогда не терялась в этой туманной области духа, где трудно отличить чувства от фантазий. Ее эмоции, несмотря на всю их силу и преувеличенность, всегда оставались в прозаичных рамках повседневной жизни. Соответственно и проявления их были совершенно заурядными. «Остаюсь, — написала она в конце официального письма премьер-министру, — преданная вам В. Р. и И.». В этой фразе сразу же видна истинная глубина ее чувств. Это хитрый циник витал в облаках, а ноги Феи опирались на твердую землю.
Однако он преподал ей урок, который она выучила с угрожающей прилежностью. Вторая Глориана, разве не так он ее назвал? Отлично, тогда она докажет, что заслужила этот комплимент. Тревожные симптомы не заставили долго ждать. В мае 1874 года Лондон посетил русский царь, чья дочь только что вышла замуж за второго сына Виктории, герцога Эдинбургского, и по несчастной случайности его отъезд наметили на два дня позже той даты, когда Виктория собиралась ехать в Балморал. Ее Величество отказалась менять свои планы. Ее уведомили, что это наверняка оскорбит царя и может повлечь самые серьезные последствия; лорд Дерби протестовал; лорд Солсбери, министр по делам Индии, был крайне озабочен. Но Фея не обращала никакого внимания; она запланировала отъезд в Балморал на 18-е, и 18-го она туда поедет. В конце концов Дизраэли, употребив все свое влияние, уговорил ее остаться в Лондоне еще на два дня. «Моя голова все еще на плечах, — сказал он леди Бредфорд. — Великая леди отложила отъезд! Никому этого не удалось, даже принцу Уэльскому… и я уверен, что попал в опалу. Но что поделаешь. Солсбери сказал, что я предотвратил Афганскую войну, а Дерби поздравил с беспримерной победой». Но вскоре, по иному поводу, победу одержала Фея. Дизраэли, внезапно загоревшийся идеей нового империализма, предположил, Что королева Англии должна стать императрицей Индии. Виктория с жадностью подхватила идею и к месту и не к месту стала давить на премьер-министра, требуя претворить это предложение в жизнь. Он сопротивлялся, но и она не уступала, и в 1876 году, несмотря на нежелание его собственное и всего Кабинета, он был вынужден вынести на рассмотрение вопрос об изменении королевского титула. Однако его уступчивость все-таки растопила сердце Феи. Предложение яростно атаковали в обеих палатах, и Виктория была глубоко тронута неутомимой энергией, с которой Дизраэли его отстаивал. Она, по ее словам, была сильно опечалена «заботами и неприятностями», обрушившимися на его голову, сожалела, что все это из-за нее, и говорила, что никогда не забудет, чем она обязана «своему доброму, хорошему и отзывчивому другу». Одновременно ее гнев обрушился на Оппозицию. Их поведение, заявила она, было «странным, непостижимым и ошибочным», и затем в выразительной сентенции, противоречащей и самой себе, и всем предшествующим событиям, королева заявила, что она «хотела бы довести до всеобщего сведения, что это не было ее желанием, как все считают, и что ее принудили к этому!» Когда дело, наконец, успешно завершилось, имперский триумф подобающе отпраздновали. В день Делийской декларации новый граф Биконсфилд прибыл в Виндзор отобедать с новой императрицей Индии. Этим вечером Фея, обычно такая домашняя в своем одеянии, появилась в блестящих доспехах из громадных неограненных самоцветов, подаренных ей индийскими принцами. В конце обеда премьер-министр, вопреки правилам этикета, поднялся и в цветистой речи пожелал здоровья Королеве-Императрице. Его смелость приняли с одобрением, и речь его вознаградили царственной улыбкой.
Это были достаточно значительные эпизоды; но еще более серьезные проявления нрава Виктории можно было наблюдать в следующем году, во время главного кризиса в жизни Биконсфилда. Его растущая увлеченность империализмом, его желание приумножить могущество и престиж Англии, его приверженность «смелой внешней политике» привели его к столкновению с Россией; снова встал этот ужасный Восточный вопрос; и когда разразилась война между Россией и Турцией, ситуация обострилась до предела. Политика премьер-министра грозила трудностями и опасностями. Прекрасно понимая ужасные последствия англо-русской войны, он все же был готов пойти даже на это, если не сможет добиться своего другими способами. Впрочем, он верил, что Россия менее всего желает разрушений и, когда дело дойдет до крайности, уступит всем его требованиям без борьбы. Совершенно ясно, что избранный им курс был весьма опасен и требовал необычайной выдержки; один неверный шаг — и либо он, либо Англия окажется в руинах. Но уж чего-чего, а выдержки ему всегда хватало, и он уверено начал свой дипломатический танец. И тут он обнаружил, что кроме русского правительства, кроме либералов и мистера Гладстона, существуют еще два дополнительных источника опасности, которыми нельзя пренебрегать. На первом месте стояла сильная группировка в Кабинете, возглавляемая министром иностранных дел лордом Дерби, который не собирался балансировать на грани войны; но основное беспокойство вызывала Фея.
С самого начала она заняла непреклонную позицию. В ней снова проснулась старая ненависть к России, зародившаяся еще с Крымской войны; она вспомнила неприязнь Альберта к русским; она ощущала уколы собственного величия; и в страстном запале она бросилась в бой. Ее возмущение Оппозицией — в сущности, любым, кто осмеливался симпатизировать России в ее спорах с Турцией, — не знало границ. Когда в Лондоне проходили антитурецкие митинги под председательством герцога Вестминстерского и лорда Шефтсбери и при участии мистера Гладстона и других известных радикалов, она сказала, что «с ними должен разобраться министр юстиции»; «Это не может быть конституционным», — воскликнула она. Ни разу в жизни, даже во время кризиса с фрейлинами королевской опочивальни, не проявляла она столь ярого фанатизма. Но ее недовольство обрушивалось не только на радикалов; оступившиеся консерваторы в равной степени ощущали его силу. Она бывала недовольна даже самим лордом Биконсфилдом. Совершенно не понимая вычурности его политики, она постоянно приставала к нему с требованиями активных действий, принимая его ухищрения за проявления слабости, и то и дело порывалась разжечь пожар войны. По мере развития ситуации, ее нетерпение становилось все сильней. «Королева, — писала она, — крайне озабочена и боится, что задержка приведет к недопустимому опозданию и навсегда подорвет наш престиж! Это не дает ей покоя ни днем ни ночью». «Фея, — сказал Биконсфилд леди Бредфорд, — ежедневно пишет письма и ежечасно шлет телеграммы; и я почти не преувеличиваю». Она кляла русских во весь голос. «А язык, — кричала она, — этот оскорбительный язык, который русские против нас используют! Кровь королевы кипит от ярости!» «О, — писала она немного позже, — если бы королева была мужчиной, она бы пошла и задала этим русским изрядную трепку! Пока мы с ними не разберемся, ни о какой дружбе не может быть и речи. В этом королева совершенно уверена».
Несчастный премьер-министр, толкаемый Викторией к насилию, со своей стороны был вынужден отбиваться от министра иностранных дел, который в принципе отрицал любую политику активного вмешательства. Так и приходилось ему лавировать между королевой и лордом Дерби. Впрочем, он получал небольшое удовлетворение, используя одного против другого — стимулируя лорда Дерби королевскими посланиями и умиротворяя королеву критикой высказываний лорда Дерби; однажды он дошел даже до того, что составил по требованию Виктории письмо, в котором яростно обрушился на своего коллегу и которое королева тут же подписала и без всяких изменений отослала министру иностранных дел. Но все эти козни давали лишь временное облегчение; и вскоре стало ясно, что воинственный пыл Виктории не погасить атаками на лорда Дерби; атаки на Россию — вот чего она желала и чего она обязательно должна была добиться. И вот, отбросив в сторону остатки сдержанности, она обрушила на своего друга целую серию угроз. Не раз и не два, а весьма часто заносила она над его головой угрожающий меч грядущего отречения от престола. «Если Англия, — писала она Биконсфилду, — готова целовать России ноги, я не собираюсь участвовать в этом позоре и сложу с себя корону»; и добавила, что если премьер-министр сочтет нужным, он может передать ее слова Кабинету. «Этой задержкой, — воскликнула она, — этой неопределенностью мы подрываем наш престиж и нашу позицию, тогда как Россия продвигается и вот-вот окажется у Константинополя! После этого во всем обвинят правительство, и королева будет столь унижена, что ей останется лишь отречься от престола. Будьте же смелее!» Она чувствует, снова писала она, что не может, как уже говорила, оставаться правителем страны, целующей ноги варварам — противникам свободы и цивилизации. Когда русские заняли окрестности Константинополя, она строчила по три письма ежедневно с требованиями войны; и когда она узнала, что Кабинет решил ограничиться посылкой флота в Галлиполи, то заявила, что «ее первым порывом» было «сложить терновую корону, в сохранении которой она не видит смысла, если положение страны останется таким, каково оно сейчас». Легко представить воздействие такого волнующего послания на Биконсфилда. Это была уже не Фея; это был джин, опрометчиво выпущенный им из бутылки и собирающийся показать свою сверхъестественную силу. И снова, ошеломленный, отчаявшийся, подорванный болезнью, он начинает подумывать о том, чтобы вообще выйти из игры. Лишь одно, сказал он с кривой улыбкой леди Бредфорд, удерживает его от такого шага: «Если бы я только мог выдержать ту сцену, что последует во дворце за моей отставкой, я бы немедленно это сделал».
И все же он победил. Королева была умиротворена; место лорда Дерби занял лорд Солсбери; и на конгрессе в Берлине все было брошено к его ногам. Он с триумфом вернулся в Англию и заверил восхищенную Викторию, что очень скоро она станет — если уже не стала — «Владычицей Европы».
Но очень скоро все переменилось. На всеобщих выборах 1880 года страна, не доверяющая будущей политике консерваторов и очарованная ораторским искусством мистера Гладстона, вернула к власти либералов. Виктория пришла в ужас, но не прошло и года, как ее ожидал еще один, и более чувствительный удар. Грандиозный роман подошел к концу. Лорд Биконсфилд, измученный возрастом и болезнями, но все еще движущийся, как неутомимая мумия, от банкета к банкету, внезапно обездвижел. Когда она узнала, что конец неизбежен, она, по какому-то внутреннему повелению, сбросила с себя всю царственность и с молчаливой нежностью склонилась перед ним, лишь как женщина и ничто больше. «Я послала осборнские примулы, — писала она ему с трогательной простотой, — и собираюсь посетить вас на этой неделе, но, думаю, вам лучше не волноваться и не разговаривать. И очень прошу, будьте хорошим и слушайтесь докторов». Она заедет к нему «по дороге из Осборна, что уже совсем скоро». «Все так расстроены вашей болезнью», — добавила она; она оставалась «навеки преданной вам, В.Р.И.». Когда ему вручили королевское письмо, старый комедиант распростерся на смертном одре, держа письмо на вытянутой руке, казалось, глубоко задумался и затем прошептал окружающим: «Это мне должен прочесть тайный советник».
Глава IX СТАРОСТЬ
I
Между тем в личной жизни Виктории произошли существенные перемены. Браки старших детей расширили семейный круг, появились внуки, и возникло множество новых домашних интересов. Смерть короля Леопольда в 1865 году устранила доминирующую фигуру старшего поколения, и исполняемые им функции предводителя и советника большой группы немецких и английских родственников перешли к Виктории. Она с неуемной энергией вела необъятную переписку и с глубоким интересом вникала в мельчайшие подробности жизни постоянно плодящихся родичей. Она в полной мере вкусила и радости, и горести семейной привязанности. Особую радость доставляли ей внуки, к которым она проявляла терпимость, неведомую их родителям, хотя, когда этого требовали обстоятельства, могла быть суровой и с ними. Старший из них, маленький принц Вильгельм Прусский, был очень упрям; он позволял себе дерзить даже своей бабушке; и однажды, когда она велела ему поклониться одному из посетителей Осборна, открыто не подчинился. Этого нельзя было спустить: приказ твердо повторили, и ослушник, заметив, что бабушка внезапно превратилась в ужасающую леди, тут же покорился и отвесил глубокий поклон.
Как было бы хорошо, если бы все домашние проблемы королевы решались с такой же легкостью! Одной из самых больших неприятностей было поведение принца Уэльского. Теперь юноша был независим и женат; он стряхнул с плеч родительский гнет и начал поступать по своему разумению. Виктория испытывала сильное беспокойство, и худшие ее опасения, похоже, оправдались, когда в 1870 году он выступил свидетелем на бракоразводном процессе. Стало ясно, что наследник трона общается с людьми, которых она совершенно не одобряла. Что же делать? Она пришла к выводу, что виноват не только ее сын — виновато само устройство общества; и она направляет письмо мистеру Дилейну, редактору «Таймс», с просьбой «почаще публиковать статьи о страшной опасности и греховности нездоровой фривольности и легкомыслия во взглядах и образе жизни высших классов». И пять лет спустя мистер Дилейн написал статью именно на эту тему. Впрочем, эффект оказался весьма незначительным.
Ах, если бы только Высшие классы научились жить так, как жила она, в скромности и умеренности, в Балморале! Все чаще и чаще искала она уединения и отдыха в своем горном замке; и дважды в год, весной и осенью, со вздохом облегчения устремляла взор на север, несмотря на робкие протесты министров, которые впустую шептали в королевские уши, что решение государственных вопросов с расстояния в шестьсот миль значительно усложняет работу правительства. Ее фрейлины тоже не слишком радовались переездам, поскольку, особенно в первые дни, длинное путешествие не было свободно от неудобств. Долгие годы королевский консерватизм не позволял продлить железную дорогу до Дисайда, и последний отрезок пути приходилось преодолевать в каретах. Но, в общем-то, и кареты имели свои преимущества; в них, к примеру, можно было легко входить и выходить, что было немаловажно, поскольку королевского поезда долгое время не касались современные усовершенствования, и, когда он медленно полз по вересковым пустошам вдали от всяких платформ, высокородные дамы вынуждены были сходить на землю по качающимся дощатым трапам, ибо единственную складную лестницу приберегали для салона Ее Величества. Во времена кринолинов такие моменты были подчас крайне неудобны; и иногда приходилось вызывать мистера Джонстона, коренастого управляющего Каледонской железной дорогой, которому не раз, в бурю и под проливным дождем, с невероятными трудностями приходилось «подталкивать» — как он сам это описывал — какую-нибудь несчастную леди Бланш или леди Агату в их купе. Но Викторию это не беспокоило. Она лишь стремилась как можно быстрее попасть в свой заколдованный замок, где каждая пядь земли пропитана воспоминаниями, где каждое воспоминание было святым и где жизнь протекала в непрерывной и восхитительной череде совершенно неприметных событий.
Причем она любила не только сам замок. В равной степени она привязалась к «простым горцам», которые, сказала она, «преподали ей многочисленные уроки смирения и веры». Смит, и Грант, и Росс, и Томпсон — она любила их всех, но больше всего привязалась к Джону Брауну. Егерь принца стал теперь личным адъютантом королевы — слугою, с которым она не расставалась никогда, который сопровождал ее во время переездов, служил ей днем и спал в соседней комнате ночью. Ей нравились его сила, надежность и внушаемое им чувство безопасности; ей нравились даже его грубые манеры и нескладная речь. Она позволяла ему такое, о чем другие даже и думать не смели. Придираться к королеве, командовать ею, делать замечания — кто бы еще мог на это осмелиться? А вот когда с ней обращался подобным образом Джон Браун, ей это явно нравилось. Эксцентричность казалась невероятной; но, в конце концов, не так уж редко вдовствующие владычицы позволяют преданному и незаменимому слуге вести себя так, как не дозволено даже родственникам или друзьям: ведь власть подчиненного всегда остается твоей собственной властью, даже если она направлена на тебя самого. Когда Виктория покорно подчинялась приказу оруженосца слезть с пони или накинуть шаль, разве не демонстрировала она высочайшее проявление своей собственной воли? Пусть удивляются, что уж тут поделаешь; но ей нравилось так поступать, и все тут. Возможно, подчиниться мнению сына или министра казалось мудрее или естественнее, но она инстинктивно ощущала, что в этом случае действительно утратила бы независимость. А зависеть хоть от кого-то ей все же хотелось. Ее дни были перегружены властью. И когда она ехала в карете по тихой вересковой равнине, то откидывалась на спинку сидения, удрученная и усталая; но какое облегчение — сзади на запятках стоял Джон Браун, готовый в любую минуту протянуть сильную руку и помочь ей сойти.
К тому же мысленно она связывала его с Альбертом. Во время походов принц доверял ему как никому другому; грубый, добрый, волосатый шотландец казался ей неким таинственным наследником усопшего. В конце концов она уверовала — или, по крайней мере, так казалось, — что, когда Браун рядом, где-то рядом витает и дух Альберта. Часто, ища решение какого-нибудь сложного политического или домашнего вопроса, она в глубокой задумчивости взирала на бюст бывшего мужа. Но было также замечено, что иногда в такие минуты неуверенности и сомнений взгляд Ее Величества останавливался на Джоне Брауне.
В конечном итоге «простой горец» стал почти что государственной фигурой. Его влияние трудно было переоценить. Лорд Биконсфилд не забывал время от времени в письмах королеве передавать приветы «мистеру Брауну», и французское правительство проявляло особую заботу о его комфорте во время визитов английского монарха во Францию. Так что, вполне естественно, он не пользовался популярностью у старших членов королевской семьи, и его недостатки — а он их имел достаточно, хотя Виктория и закрывала глаза на его чрезмерное пристрастие к шотландскому виски, — постоянно были темой едких замечаний. Но он верно служил своей хозяйке, и не уделить ему внимания было бы неуважительным со стороны ее биографа. К тому же королева не только не делала секрета из своей нежной привязанности, но и разнесла весть о ней по всему свету. По ее указу в честь Джона отчеканили две медали; после его смерти в 1883 году в придворном циркуляре появился длинный хвалебный некролог; и по эскизу Ее Величества выпустили мемориальную брошь — золотую, с изображением бывшего егеря на одной стороне и королевской монограммой на другой — для награждения шотландских слуг и крестьян, которую им следовало надевать в годовщину его смерти с траурным шарфом и заколками. Во второй серии избранных страниц шотландского дневника королевы, опубликованного в 1884 году, ее «преданный адъютант и верный друг» появляется почти на каждой странице и фактически выступает героем книги. Без всякой приличествующей королевской персоне сдержанности Виктория в деликатной манере как бы требовала сочувствия целой нации; и все же — так уж устроен мир — находились люди, делавшие отношения между монархом и ее слугой темой вульгарных шуток.
II
Неумолимо неслись годы; все заметнее оставляло следы Время; приближающаяся старость мягко наложила на Викторию свою руку. Пепельные волосы побелели; черты смягчились; невысокая плотная фигура раздалась и двигалась медленнее, опираясь на трость. И одновременно все существование королевы подверглось невероятной трансформации. Отношение нации, бывшее долгие годы критическим и даже враждебным, совершенно изменилось; и соответствующим образом изменился нрав самой Виктории.
Тому было немало причин. Среди них можно назвать целый ряд личных трагедий, обрушившихся на королеву в жестоко короткий срок. В 1878 году при трагических обстоятельствах умирает принцесса Алиса, вышедшая в 1862 году замуж за принца Луиса Гессен-Дармштадтского. В следующем году в войне с зулусами погибает имперский принц, единственный сын императрицы Евгении, к которому Виктория сильно привязалась еще с катастрофы 1870 года. Двумя годами позже, в 1881 году, королева теряет лорда Биконсфилда, а в 1883 году Джона Брауна. В 1884 году, вскоре после своей свадьбы, скоропостижно умирает принц Леопольд, герцог Албанский, который был инвалидом с рождения. Чаша горести Виктории воистину переполнилась; и общество, наблюдая, как овдовевшая мать оплакивает своих детей и друзей, стало проявлять все больше сочувствия.
О чувствах нации красноречиво говорит одно событие, случившееся в 1882 году. Когда в Виндзоре королева шла от поезда к карете, некий юноша по имени Родерик Маклин с расстояния нескольких ярдов выстрелил в нее из пистолета. Итонский мальчик ударил Маклина зонтиком по руке до того, как тот успел выстрелить, и обошлось без жертв; преступника мгновенно арестовали. Это было последнее из семи покушений на королеву — покушений, предпринятых через случайные промежутки времени в течение сорока лет и удивительно однообразных по стилю исполнения. Все они, за единственным исключением, совершались подростками, которые явно не ставили своей целью убийство, поскольку, не считая Маклина, их пистолеты не были заряжены. Эти несчастные юноши, покупающие дешевое оружие, заряжающие его порохом и бумагой и затем выбегающие из толпы, что тут же выдает их с головой, и щелкающие им в лицо королевы, являют собой странную проблему для психологов. Но хотя во всех случаях их действия и мотивы были весьма схожи, судьбы их заметно разнятся. Первый из них, Эдвард Оксфорд, стрелявший в Викторию через несколько месяцев после ее замужества, был осужден за государственную измену, объявлен невменяемым и пожизненно заключен в психиатрическую лечебницу. Но, похоже, этот приговор показался Альберту недостаточным, потому что когда через два года Джон Френсис совершил аналогичное нападение и был осужден по той же статье, принц объявил его полностью вменяемым. «Этот отвратительный тип, — сказал он своему отцу, — вовсе не сумасшедший, а законченный негодяй». «Надеюсь, — добавил он, — что его будут судить по всей строгости». Видимо, так и произошло; во всяком случае, присяжные разделили мнение Альберта, прошение о невменяемости отклонили, и Френсиса признали виновным в государственной измене и приговорили к смерти; но поскольку его намерение убить или даже ранить так и не было доказано, после долгих дебатов между министром внутренних дел и судьями казнь заменили пожизненной каторгой. По закону, эти покушения, хоть и неудачные, могли рассматриваться лишь как государственная измена; несоответствие между реальным деянием и чудовищностью наказания было явно гротескным; и к тому же было ясно, что присяжные, зная, что вердикт о виновности автоматически влечет за собой смертную казнь, попытаются изменить ход дела и признать преступника не виновным, а невменяемым — что, учитывая все обстоятельства, конечно, более разумно. Поэтому в 1842 году был проведен акт, согласно которому любая попытка навредить королеве каралась семью годами каторги или тюремным заключением, с работами или без таковых, на срок до трех лет — и обвиняемый, по усмотрению суда, «мог быть публично или приватно выпорот, столько раз и таким способом, каким суд сочтет нужным, но не более чем трижды». Следующие четыре покушения рассматривались уже по новому закону; Уильяма Бина в 1842 году приговорили к восемнадцати месяцам тюремного заключения; Уильяма Гамильтона в 1849 году приговорили к семи годам каторги; и в 1850 году тот же приговор вынесли лейтенанту Роберту Пэйту, который на Пикадилли ударил королеву тростью по голове. Из всех нападавших один лишь Пэйт был в зрелом возрасте; он, будучи армейским офицером, вырядился как денди и был, по словам принца, «публично разжалован». В 1872 году семнадцатилетний юноша Артур О’Коннор выстрелил в королеву из незаряженного пистолета возле Букингемского дворца; он был немедленно схвачен Джоном Брауном и приговорен к одному году тюремного заключения и к двадцати ударам розгами. Именно за этот случай Браун получил одну из своих золотых медалей. Во всех этих случаях присяжные отказались принять прошение о невменяемости; но покушение Родерика Маклина в 1882 году было совершенно иным. На этот раз выяснилось, что пистолет был заряжен, и общественное возмущение, подкрепленное растущей популярностью Виктории, было особенно велико. То ли поэтому, то ли по какой иной причине, практика предшествующих сорока лет была отброшена, и Маклина судили за государственную измену. Результат был вполне предсказуем: присяжные вынесли вердикт «не виновен, но невменяем»; и подсудимого, к удовольствию Ее Величества, заключили в психиатрическую лечебницу. Между тем этот вердикт имел замечательные последствия… Виктория, несомненно помнящая недовольство Альберта аналогичным вердиктом в оксфордском случае, сильно рассердилась. Что имели в виду присяжные, спросила она, когда объявили Маклина невиновным? Ведь совершенно ясно, что он виновен — она сама видела, как он выстрелил. Напрасно конституционные советники Ее Величества напоминали ей принципы английского законодательства, которое признает человека виновным лишь в том случае, если будут доказаны его преступные намерения. Виктория была непоколебима. «Если есть такой закон, — сказала она, — значит, его нужно изменить»; и его действительно изменили. В 1883 году провели акт, изменяющий форму вердикта в случаях невменяемости, и эта странная аномалия и по сей день остается в своде английских законов.
Но королеву сблизило с ее подданными не только чувство личной симпатии; наконец она снова начала непосредственно и постоянно заниматься государственными делами. Вторая администрация мистера Гладстона (1880–1885) была сплошной серией неудач и закончилась печально и позорно; либерализм дискредитировал себя в глазах страны, и Виктория с радостью осознала, что ее недовольство министрами разделяет все большее число ее подданных. Во время суданского кризиса она была среди первых, кто высказался за необходимость похода на Хартум, и, когда пришло известие о гибели генерала Гордона, ее голос звучал во главе хора, обвиняющего правительство. В ярости она направила мистеру Гладстону угрожающую телеграмму, причем без всякого шифра, в открытом виде; и тут же было опубликовано ее письмо с соболезнованиями к мисс Гордон, в котором она обрушилась на министров, обвиняя их в вероломстве. Поговаривали, что она вызвала лорда Хартингтона, министра обороны, и сильно его отчитала. «Она ругала меня, как простого лакея», — сказал он, по слухам, одному своему другу. «Так почему же она не вызвала дворецкого?» — спросил тот. «О! — последовал ответ. — Дворецкий предпочитает в таких случаях не вмешиваться».
Но наступил день, когда не вмешиваться стало больше невозможно. Мистер Гладстон был повержен и ушел в отставку. Виктория в последней беседе держалась с ним с обычной вежливостью, но помимо обычных в таких случаях формальностей позволила себе лишь одно замечание личного характера, предположив, что мистеру Гладстону следовало бы немного отдохнуть. С сожалением он припомнил, как на подобной аудиенции в 1874 году она выразила ему доверие и назвала опорой трона; впрочем, перемена не была для него неожиданностью. «С того времени, — записал он позже в дневнике, — ее мысли и мнения сильно изменились».
Таковым было мнение мистера Гладстона, но большинство нации его ни в коей мерё не разделяло, и на всеобщих выборах 1886 года избиратели решительно показали, что политика Виктории полностью их устраивает; отбросив во тьму приверженцев самоуправления — этой мерзкой политики уединения, они привели к власти лорда Солсбери. Виктория была очень довольна. Необычная волна надежды охватила ее, с удивительной силой подняв ее жизненный дух. Ее привычки внезапно переменились; забросив уединение, лишь изредка прерываемое уговорами Дизраэли, она энергично бросилась в водоворот общественной активности. Она появлялась в гостиных, на концертах и парадах; она закладывала камни на строительствах; она прибыла в Ливерпуль на открытие международной выставки и под проливным дождем ехала по улицам в открытом экипаже среди бешено аплодирующей толпы. Обрадованная повсеместно оказываемому ей теплому приему, она с большей теплотой начала относиться к работе. Она посетила Эдинбург, где ливерпульская овация повторилась даже с большим размахом. В Лондоне она открыла Колониальную и Индийскую выставки, в Южном Кенсингтоне. Состоявшаяся по этому случаю церемония была особенно торжественной; звуки труб возвестили о прибытии Ее Величества; затем последовал национальный гимн; и королева, восседая на величественном троне из кованого золота, лично ответила на представленный адрес. Затем она поднялась и, выйдя на платформу с царскими воротами, поприветствовала восторженную толпу несколькими грациозными реверансами.
Следующий год был пятидесятым годом ее правления, и в июне замечательный юбилей отпраздновали с торжественной помпезностью. Виктория, окруженная высочайшими сановниками, в сопровождении сверкающего созвездия королей и принцев проследовала через бушующую энтузиазмом столицу, чтобы возблагодарить Бога в соборе Вестминстерского аббатства. В эти торжественные часы окончательно развеялись последние следы былой неприязни и былых разногласий. Королеву единодушно приветствовали как мать своего народа и как живой символ его имперского величия, и она откликнулась на это двойное выражение чувств со всей силой своей души. Она знала, она чувствовала, что и Англия, и английский народ безраздельно принадлежат ей. Ликование, любовь, благодарность, чувство глубокой признательности, бесконечная гордость — таковы были ее эмоции; но было и еще нечто, придающее ее чувствам особую глубину и окраску. Наконец-то после столь долгого перерыва к ней вернулось счастье — пусть лишь отрывочное и наполненное грустью, но тем не менее настоящее и несомненное. Непривычные чувства наполнили и согрели ее сознание. Когда после долгой церемонии королева вернулась в Букингемский дворец и ее спросили, как она себя чувствует, ответом было: «Я очень устала, но очень счастлива».
III
И вот после всех дневных хлопот настал долгий вечер — мягкий, спокойный и подсвеченный золотыми лучами славы. Ибо последний период жизни Виктории проходил в беспримерной атмосфере успеха и обожания. Ее триумф был результатом, вершиной более великой победы — необыкновенного процветания нации. Едва ли в анналах английской истории можно отыскать параллели непрерывному великолепию тех десяти лет, прошедших между двумя юбилеями Виктории. Мудрое правление лорда Солсбери принесло не только богатство и мощь, но и безопасность; и страна со спокойной уверенностью вкушала радости стабильного великолепия. И вполне естественно, Виктория тоже успокоилась. Она ведь тоже была частью обстановки — и весьма существенной частью — величественным, неподвижным буфетом в громадном салоне государства. Без нее пышный банкет 1890 года утратил бы все свое великолепие — удобный порядок незамысловатых, но питательных блюд, с полузаметным романтическим ореолом на заднем плане.
Ее собственное существование все больше приходило в гармонию с окружающим миром. Постепенно и незаметно Альберт отступил. Не то чтобы его забыли — это невозможно, — просто пустота, образовавшаяся после его ухода, стала менее мучительной и даже, в конце концов, менее заметной. Наконец-то Виктория оказалась способной пожалеть о плохой погоде без того, чтобы не подумать тут же, что ее «дорогой Альберт всегда говорил, что мы не можем ее изменить, так что пусть будет, как есть»; она даже могла порадоваться вкусному завтраку, не вспоминая, как «дорогой Альберт» любил яйца с маслом. И по мере того, как эта фигура постепенно растворялась, ее место неизбежно занимала сама Виктория. Ее существо, столько лет вращавшееся вокруг внешнего объекта, теперь сменило орбиту и нашло центр в самом себе. Так и должно было случиться: ее домашнее положение, груз общественной работы, ее непреодолимое чувство долга делали все остальное невозможным. Эгоизм заявил свои права. С возрастом уважение окружающих лишь возрастало, и сила ее характера, выплеснувшаяся наконец сполна, подчинила все вокруг сознательным усилием властной воли.
Мало-помалу было замечено, что внешние признаки посмертного влияния Альберта становятся все слабее. Траур при Дворе стал менее строгим. И когда королева проезжала по парку в открытой карете с шотландцами на запятках, служанки горячо обсуждали постепенно растущее пятно фиолетового вельвета на ее шляпке.
Но именно в семье влияние Виктории достигло апогея. Все ее дети вступили в брак; количество потомков стремительно возрастало; уже было много свадеб в третьем поколении; и к моменту смерти у нее было не менее тридцати семи правнуков. Фотография того периода показывает королевскую семью, собравшуюся в одном из громадных залов Виндзора, — изрядную компанию более пятидесяти человек с восседающей в центре царственной особой. Всеми ими она правила с мощным размахом. Мелкие заботы самых молодых членов семьи вызывали у нее страстный интерес; но и к старшим она относилась, как к детям. И особенно принц Уэльский испытывал перед матерью благоговейный страх. Она упорно не допускала его к делам правительства; и он находил себе другие занятия. Нельзя отрицать, что за ее глазами он вел себя повелительно; но в ее грозном присутствии все его мужество мгновенно испарялось. Как-то в Осборне, когда ему случилось, не по своей вине, опоздать к обеду, его видели стоящим за колонной и утирающим пот со лба, пока он пытался взять себя в руки и подойти к королеве. Когда же наконец он решился, она строго кивнула, после чего он тут же скрылся за другой колонной и оставался там до окончания вечера. Во время этого инцидента принцу Уэльскому было уже за пятьдесят.
Неизбежно домашняя активность королевы время от времени вторгалась в область высокой дипломатии; и особенно это касалось случаев, связанных с интересами ее старшей дочери, кронпринцессы Пруссии. Кронпринц придерживался либеральных взглядов; на него сильное влияние оказывала жена; и оба они не нравились Бисмарку, который в оскорбительном тоне заявил, что англичанка и ее мать представляют угрозу для Прусского государства. Вражда разгорелась еще сильнее, когда после смерти старого императора (1888) кронпринц унаследовал трон. Семейные разбирательства привели к серьезному кризису. Одна из дочерей новой императрицы оказалась помолвленной с принцем Александром Баттенбергским, недавно низвергнутым с болгарского трона в результате заговора офицеров. Виктория, как и императрица, весьма одобрила это обручение. Из двух братьев принца Александра старший был женат на другой ее внучке, а младший был мужем ее дочери, принцессы Беатрис; она привязалась к симпатичному юноше и была довольна, что третий брат — самый симпатичный из всех — тоже станет членом ее семьи. К несчастью, однако, Бисмарк этому воспротивился. Он опасался, что этот брак нарушит дружбу Германии с Россией, столь важную для его внешней политики, и объявил, что помолвка не состоится. Последовала жестокая борьба между императрицей и канцлером. Виктория, яро ненавидевшая врага своей дочери, прибыла в Шарлоттенбург, готовая включиться в битву. Бисмарк, не отрываясь от трубки и пива, высказал свои опасения. Королева Англии, сказал он, преследует явно политические цели — она желает поссорить Германию с Россией, — и весьма вероятно, это ей удастся. «В семейных делах, — добавил он, — она не терпит возражений»; она может «привезти в дорожной сумке пастора, а в чемодане — жениха, и устроить венчание прямо на месте». Но человеку из крови и железа не так-то легко было помешать, и он испросил личной встречи с королевой. Подробности их разговора неизвестны; ясно лишь, что Виктория была вынуждена признать силу сопротивления этого жуткого персонажа и пообещала употребить все свое влияние для предотвращения свадьбы. Помолвка была разорвана; и в следующем году принц Александр Баттенбергский соединился семейными узами с фрейлейн Лойсингер, актрисой придворного театра Дармштадта.
Но такие болезненные инциденты случались редко. Виктория сильно постарела; не было Альберта, чтобы ее направить, и Биконсфилда, чтобы зажечь, и она уже склонялась к тому, дабы переложить опасные вопросы дипломатии на плечи лорда Солсбери и сконцентрировать энергию на более близких и подвластных ей предметах. Ее дом, ее двор, монумент в Балморале, скотина в Виндзоре, планирование встреч, наблюдение за многочисленными повседневными делами — теперь это стало для нее еще важнее, чем раньше. Ее жизнь шла по точному расписанию. Каждая минута дня была заранее спланирована; последовательность встреч — твердо установлена; даты поездок — в Осборн, в Балморал, на юг Франции, в Виндзор, в Лондон — практически не менялись из года в год. Она требовала от окружающих предельной точности и мгновенно замечала малейшие отклонения от установленных правил. Такова была неодолимая сила ее личности, что не подчиниться ее желаниям было просто невозможно; но все же иногда кто-то оказывался непунктуальным; это считалось одним из самых тяжких грехов. И тогда ее неудовольствие — ее страшное неудовольствие — вырывалось наружу. В такие моменты уже казалось неудивительным, что она была дочерью приверженца железной дисциплины.
Но эти бури, хоть и страшные, пока они длились, быстро успокаивались и случались все реже и реже. С возвращением счастья от состарившейся королевы исходила мягкая доброта. Ее улыбка, некогда редкая гостья на этих печальных чертах, теперь озаряла их с легкой готовностью; голубые глаза сияли; все ее лицо, внезапно сбросив с себя маску непроницаемости, посветлело, смягчилось и излучало на окружающих незабываемое обаяние. В последние годы дружелюбие Виктории приобрело особое очарование, которого не было в нем даже во времена юности. Всех, кто ни подходил к ней, — или почти всех — она странным образом околдовывала. Внуки ее обожали; фрейлины ухаживали за ней с благоговейной любовью. Честь служить ей затмевала тысячи неудобств — монотонность придворной жизни, утомительные дежурства, необходимость нечеловеческого внимания к мельчайшим деталям. Но исполняя замечательные обязанности, люди забывали о том, что ноги их болят от бесконечных коридоров Виндзора или что руки окоченели от балморальской стужи.
Но главное, что делало такую службу особенно приятной, был живой интерес королевы ко всем, кто ее окружает. Ее страстное увлечение повседневными заботами, мелкими проблемами, повторяющимися сентиментальностями домашней жизни постоянно требовало расширения поля деятельности; масштабы ее собственной семьи, сколь бы широки они ни были, были недостаточны; она стала с готовностью вникать в домашние дела своих фрейлин; ее симпатии распространились на всех обитателей дворца; даже служанки и судомойки — судя по всему — вызывали ее интерес и сочувствие, если их возлюбленные переводились в иностранный гарнизон или их тетушки страдали ревматизмом, что, кстати, было предметом особой заботы.
Тем не менее, субординация соблюдалась неукоснительно. Одного присутствия королевы было для этого достаточно, но и дворцовый этикет играл весьма существенную роль. Этот тщательно проработанный кодекс, который приковывал лорда Мельбурна к дивану и молча располагал остальных гостей в строгом согласии с их рангом, соблюдался столь же пунктуально, как и всегда. Каждый вечер после обеда ковер перед камином, доступный лишь особам королевской крови, мерцал перед непосвященными запретной славой или, в некоторых ужасных случаях, магнетически заманивал их к самому краю бездны. В нужный момент королева делала шаг в сторону гостей; их подводили к ней по одному; и пока в скованности и смущении диалог следовал за диалогом, остальные ждали в безмолвной неподвижности. Лишь в одном случае было допущено нарушение строгого этикета. В течение большей части правления неукоснительно соблюдалось правило, согласно которому министры во время аудиенции у королевы должны были стоять. Когда премьер-министр лорд Дерби прибыл на аудиенцию к Ее Величеству после серьезной болезни, он упоминал впоследствии, как доказательство королевского благоволения, что королева заметила: как жаль, что она не может предложить ему сесть. Уже после этого случая Дизраэли, после приступа подагры и в момент особого расположения Виктории, было предложено кресло; но он счел разумным скромно отказаться от такой привилегии. Однако в поздние годы правления королева неизменно предлагала мистеру Гладстону и лорду Солсбери присесть.
Временами строгая торжественность вечеров нарушалась концертами, операми или даже спектаклями. Одним из наиболее замечательных свидетельств освобождения Виктории от оков вдовства было возобновление — после тридцатилетнего перерыва — традиции приглашения драматических коллективов из Лондона для исполнения спектаклей при дворе в Виндзоре. В таких случаях ее душа воспаряла. Она любила спектакли; любила хороший сюжет; но больше всего ей нравился фарс. Увлеченная происходящим на сцене, она могла следить за развитием сюжета с детской непосредственностью; или могла принять вид осведомленного превосходства и с наступлением развязки победоносно воскликнуть: «Ну, что! Вы ведь этого не ожидали, правда?» Ее чувство юмора было сильным, но несколько примитивным. Она относилась к тем очень немногим людям, которые понимали шутки принца-консорта; и даже когда они прекратились, она по-прежнему могла сотрясаться от смеха в домашнем уединении по поводу каких-нибудь забавных мелочей — причуд посла или проступка невежественного министра. Более тонкие шутки нравились ей меньше; а уж если они приближались к границе допустимых приличий, опасность была велика. Осмелившийся тут же навлекал на себя сокрушительное неодобрение Ее Величества; а сказать что-нибудь неуместное было самой большой смелостью. Тогда уголки королевских губ опускались, королевские глаза в изумлении расширялись, и королевское лицо принимало крайне зловещее выражение. Нарушитель, дрожа, замолкал, а обеденный стол сотрясался от грозного: «Это не смешно». Потом, в узком кругу, королева могла заметить, что провинившийся «ведет себя несдержанно»; это был вердикт, не имевший обратного хода.
В целом ее эстетические вкусы оставались неизменными со времен Мендельсона, Лендсира и Лаблаче. Ей по-прежнему нравились рулады итальянской оперы; она по-прежнему требовала высокого класса в исполнении фортепьянных дуэтов. Ее взгляды на живопись были твердо определены; сэр Эдвин, заявила она, идеален; манера лорда Лейтона оказывала на нее большое впечатление; а вот мистер Уатте был ей совершенно не по вкусу. Время от времени она заказывала гравюрные портреты членов королевской семьи; в таких случаях ей представляли первые пробные варианты, и, рассматривая их с невероятной скрупулезностью, она могла указать художникам на ошибки, порекомендовав одновременно и способы их исправления. Художники неизменно признавали, что замечания Ее Величества чрезвычайно ценны. К литературе она питала меньший интерес. Она увлекалась лордом Теннисоном; и поскольку принц-консорт восхищался Джорджем Элиотом[40] *, она проштудировала «Середину марта» и осталась разочарованной. Однако есть основания полагать, что произведения другой писательницы, чья популярность среди низших классов была одно время невероятной, вызывали не меньшее одобрение Ее Величества. А так, вообще, она почти не читала.
Однажды, впрочем, внимание королевы привлекла публикация, пропустить которую было невозможно. Мистер Рив издал «Мемуары Тревиля», содержащие не только массу чрезвычайно важных исторических сведений, но и далеко не лестные описания Георга IV, Уильяма IV и прочих особ королевской крови. Виктория прочла книгу и ужаснулась. Книга была, по ее словам, «отвратительной и скандальной», и она не могла найти слов, чтобы описать тот «ужас и возмущение», которые испытала, видя гревильскую «неучтивость, бестактность, неблагодарность к друзьям, злоупотребление доверием и оскорбительное вероломство по отношению к монарху». Она написала Дизраэли и сообщила, что, по ее мнению, «очень важно, чтобы книгу подвергли тщательной цензуре и дискредитировали». «Тон, в котором он говорит о королях, — добавила она, — крайне предосудителен и не имеет примеров во всей истории». Не меньше досталось и мистеру Риву за то, что он опубликовал «столь отвратительную книгу», и она поручила сэру Артуру Хелпсу передать ему ее глубокое недовольство. Мистер Рив, однако, не раскаялся. Когда сэр Артур сказал ему, что, по мнению королевы, «книга оскорбляет королевское достоинство», тот ответил: «Вовсе нет; она возвышает его за счет контраста между настоящим и прежним состоянием дел». Но это ловкое оправдание не произвело на Викторию ни малейшего впечатления; и когда мистер Рив оставил государственную службу, он не удостоился рыцарства, на которое по традиции мог бы рассчитывать. Возможно, если бы королева узнала, сколько едких замечаний в ее адрес мистер Рив тихо вычеркнул из опубликованных мемуаров, она была бы ему почти благодарна; но что бы В этом случае она сказала о Гревиле? Воображение содрогается при одной этой мысли. Что же касается более современных эссе на эту тему, Ее Величество, скорее всего, назвала бы их «несдержанными».
Но, как правило, часы отдыха были посвящены более приземленным развлечениям, нежели изучение литературы или любование искусством. Виктория обладала не только громадным состоянием, но и неисчислимыми предметами обихода. Она унаследовала невероятное количество мебели, украшений, фарфора, посуды, разного рода ценностей, и эти запасы изрядно пополнились за счет покупок, сделанных ею за долгую жизнь; к тому же со всех частей света нескончаемым потоком шли подарки. И за всей этой невероятной массой она постоянно и пристально следила, причем изучение и сортировка этих предметов доставляли ей внутреннее удовлетворение. Инстинкт собирательства глубоко коренится в самой человеческой природе; и в случае с Викторией он был обязан своей силой двум доминирующим мотивам — всегда присущему ей ощущению собственной личности и страстному стремлению к стабильности, надежности, к возведению прочных барьеров против времени и перемен, которое с годами росло и в старости стало почти одержимостью. Когда она рассматривала принадлежащие ей бесчисленные предметы или, скорее, когда, выбирая некоторые из них, она как бы ощущала живое богатство их индивидуальных качеств, она видела свое восхитительное отражение в миллионах граней, ощущала свое волшебное распространение в бесконечность, и была очень довольна. Именно так все и должно быть; но затем приходила удручающая мысль — все уходит, рассыпается, исчезает; французские сервизы бьются; даже с золотыми блюдами постоянно что-то случается; даже собственное Я, со всеми его воспоминаниями и опытом, которые и составляют его сущность, колеблется, умирает, растворяется… Ну нет! Так нельзя, такого быть не должно! Не должно быть ни перемен, ни потерь! Ничто и никогда не должно меняться — ни в прошлом, ни в настоящем — и менее всего она сама! Так что цепкая дама, накапливая драгоценности, объявила их бессмертными со всей решимостью своей души. Она никогда ничего не забудет и не потеряет ни единой булавки.
Она отдала приказ, запрещающий что-либо выбрасывать, — и ничего не выбрасывалось. Так, ящик за ящиком, гардероб за гардеробом, семьдесят лет накапливались платья. Но если бы только платья! Меха и мантии, и всякие оборки, и муфты, и зонтики, и шляпки — все было разложено в хронологическом порядке и снабжено бирками. Громадный шкаф был отдан куклам; в китайской комнате Виндзора стоял специальный стол со всеми ее детскими чашками, здесь же стояли и чашки ее детей. Воспоминания окружили ее плотной толпой. Во всех комнатах столы были усыпаны многочисленными фотографиями родственников; портреты, запечатлевшие их в во всех возрастах, покрывали стены; их фигуры стояли на пьедесталах закованные в мрамор, или мерцали с полок в виде золотых и серебряных статуэток. Мертвые, во всех формах — в миниатюрах, в фарфоре, в громадных в полный рост картинах, — окружали ее постоянно. Джон Браун стоял на ее столе, отлитый из чистого золота. Ее любимые лошади и собаки, наделенные вечной стойкостью, толпились вокруг ног. В центре, в серебряном сиянии, стоял обеденный стол; бронзовые Бой и Боз лежали рядом среди неувядающих цветов. Но придать каждой частице прошлого прочность мрамора или металла было недостаточно: нужно было надежно закрепить полноту и организацию самой коллекции. Она может пополняться, но изменяться ничего не должно. Ни одно платье не должно измениться, ни один ковер, ни одну портьеру нельзя было заменить; и если долгое использование делало замену необходимой, то рисунок и фасон должны быть столь точно воспроизведены, чтобы даже самый острый глаз не смог заметить отличий. Ни одну новую картину нельзя было повесить на стенах Виндзора, потому что те, что уже висели, развешивал сам Альберт, а его решения были вечными. Впрочем, таковыми были и решения Виктории. Гарантию вечности обеспечивали фотоаппаратом. Каждый принадлежащий королеве предмет сфотографировали с нескольких сторон. Все эти фотографии представили Ее Величеству и, когда она их тщательно изучила и одобрила, поместили в специальные, богато переплетенные альбомы. Затем рядом с каждой фотографией сделали запись, содержащую номер предмета, номер комнаты, в которой он хранился, его точное положение в комнате и основные его характеристики. Дальнейшая судьба каждого прошедшего эту процедуру объекта была окончательно предопределена. Все это множество вещей раз и навсегда заняло неизменную позицию. И Виктория, постоянно держа рядом один или два гигантских тома бесконечного каталога, просматривая их, размышляя и рассуждая о них, могла с двойным удовлетворением ощущать, что преходящесть этого мира остановлена силой ее могущества.
Вот так эта коллекция, постоянно разрастаясь, захватывая новые области сознания и все прочнее укореняясь в самой глубине инстинктов, стала одним из доминирующих факторов этого странного существования. Это была коллекция не просто вещей или мыслей, но и образов мышления и образов жизни. Важнейшей ее частью было празднование юбилеев — дней рождений, свадеб и смертей, каждый из которых требовал своих особых чувств, каковые, в свою очередь, следовало выразить в соответствующей форме. И форма эта — выражение радости или горя — была, подобно предметам, чувствам и мыслям, такой же частью коллекции. В определенный день, например, следовало возложить цветы к монументу Джона Брауна в Балморале; и к этой дате неизменно привязывался ежегодный отъезд в Шотландию. Неизбежно именно вокруг смерти — этого последнего свидетеля человеческого непостоянства — наиболее плотно скапливались ее воспоминания. Вероятно, и саму смерть можно усмирить, если только чаще вспоминать, — если достаточно страстно и настойчиво доказывать вечность любви? И поэтому к задней спинке каждой кровати, на которой спала Виктория, справа над подушкой была прикреплена посмертная фотография Альберта, лежащего в венках бессмертника. В Балморале, где воспоминаний было особенно много, бессмертные символы памяти присутствовали в удивительном изобилии. Обелиски, пирамиды, гробницы, статуи и гранитные пьедесталы с памятными надписями свидетельствовали о преданности Виктории мертвым. Здесь дважды в год, на следующий день после приезда, она совершала скорбный ритуал осмотра и медитации. Здесь 26 августа — в день рождения Альберта — у подножия бронзовой статуи, изображающей его в шотландском костюме, королева, вся ее семья, Двор и слуги собирались и молча поднимали бокалы в память об ушедшем. В Англии памятных символов было не намного меньше. Ни дня не проходило без какой-нибудь добавки в многогранную коллекцию: золотая статуэтка волынщика Росса; мраморная группа Виктории и Альберта в натуральную величину в средневековых костюмах и с надписью на пьедестале: «Ушедший в лучший мир и идущий за ним»; гранитная плита среди кустарников Осборна, информирующая посетителя: «Самая любимая такса королевы Виктории, которая привезла ее из Бадена в апреле 1872 года; скончалась 11 июля 1881-го».
Когда Двор приезжал в Виндзор, королева почти ежедневно посещала постоянно украшаемый мавзолей во Фрогмуре. Но был здесь и еще один, более секретный, но не менее святой алтарь. Апартаменты замка, некогда занимаемые Альбертом, были навечно закрыты, и сюда не допускался никто, кроме самых привилегированных. Здесь все сохранялось в том виде, как оно было в момент смерти принца; но по каким-то таинственным причинам Виктория приказала каждый вечер перестилать постель мужа и каждый вечер наливать в таз свежую воду, как будто он был все еще жив; и этот невероятный ритуал с регулярной скрупулезностью исполнялся почти сорок лет.
Таковым был внутренний культ; но и тело все еще подчинялось духу; дневные часы Виктория по-прежнему посвящала обязанностям и идеалам покойного. И все же с годами чувство самопожертвования ослабевало; природная энергия этого пылкого создания с удовлетворением направлялась в русло государственной деятельности; любовь к работе, которая была сильна в ней со времен девичества, воспряла со всей своей силой, и в преклонном возрасте быть отрезанной от своих бумаг и папок было для Виктории не облегчением, а пыткой. Так что как бы ни вздыхали и ни страдали утомленные министры, процесс управления до самого конца не обходился без нее. Но и это еще не все; издревле повелось, что законность неимоверного количества официальных документов зависела от наложения личной королевской подписи; и большая часть рабочего времени королевы посвящалась этой механической работе. Причем она совершенно не стремилась ее уменьшить. Напротив, она добровольно решила возобновить подписание армейских документов, от чего была освобождена актом парламента и чего долгие годы избегала. И ни в коем случае она не соглашалась воспользоваться для этого печатью. Но, наконец, когда все возрастающее число бумаг сделало медлительную антикварную систему неприемлемой, королева решила, что для определенных видов документов будет достаточно ее устной санкции. Каждую бумагу прочитывали ей вслух, после чего она говорила: «Одобряю». Часто она часами сидела перед бюстом Альберта и время от времени с уст ее срывалось слово «одобряю». Как-то по-волшебному звучало это слово, ибо голос ее уже давно утратил серебряную девичью звонкость и превратился в глубокое и сильное контральто.
IV
Последние годы были годами апофеоза. В ослепленном воображении своих подданных Виктория воспарила к небесам, окутанная ореолом чистой славы. Критики замолчали; недостатки, которые двадцать лет назад всем бросались в глаза, теперь дружно игнорировались. То, что национальный идол весьма неполно представлял нацию, едва ли замечалось; тем не менее это было очевидной истиной. Громадные изменения, превратившие Англию 1837 года в Англию 1897-го, казалось, совершенно не коснулись королевы.
Невероятный индустриальный прогресс этого периода, значимость которого столь глубоко понимал Альберт, для Виктории практически ничего не значил. Удивительные научные открытия, весьма интересовавшие Альберта, оставляли Викторию совершенно равнодушной. Ее представления о вселенной и о месте человека в ней, о важнейших проблемах природы и философии за всю ее жизнь ничуть не изменились. Ее религия по-прежнему оставалось религией баронессы Лейзен и герцогини Кентской. Впрочем, здесь тоже можно предположить влияние Альберта. Ибо Альберт был прогрессивен в вопросах религии. Совершенно не веря в злых духов, он сомневался в чуде Гадеренской свиньи. Даже Стокмар, составляя меморандум по поводу обучения принца Уэльского, высказал предположение, что, хотя ребенок, «несомненно, должен воспитываться согласно вероучению английской церкви», тем не менее, следуя духу времени, нужно исключить из его религиозного образования веру в «сверхъестественные доктрины христианства». Это, однако, было уже слишком, и все королевские дети воспитывались в строго ортодоксальном духе. Иной подход сильно бы опечалил Викторию, хотя ее собственная концепция ортодоксальности была весьма нечеткой. Впрочем, ее натура, в которой было столь мало места воображению и утонченности, инстинктивно отталкивала ее от замысловатого исступления высшего англиканства; и значительно ближе ей была простая вера шотландской пресвитерианской церкви. Да этого и следовало ожидать; ведь Лейзен была дочерью лютеранского пастора, а между лютеранами и пресвитерианцами очень много общего. Долгие годы ее основным духовным наставником был доктор Норман Маклеод, простой шотландский священник; и когда их разлучили, она находила успокоение в тихих беседах о жизни и смерти с жителями Балморала. Ее абсолютно искренняя набожность нашла то, что хотела, в спокойных проповедях старого Джона Гранта и благочестивых высказываниях миссис П. Фаркарсон. Они обладали качествами, которыми еще четырнадцатилетней девочкой она искренне восхищалась в «Исследованиях Евангелия от св. Матфея» епископа Честерского; они были «простыми и понятными и полными правды и добрых чувств». Королева, давшая свое имя эпохе Милля и Дарвина, никогда не заходила дальше.
От общественных движений своего времени Виктория была в равной степени далека. Она оставалась безразличной и к самым малым, и к величайшим переменам. Во время ее молодости и зрелых лет курение было запрещено в приличном обществе, и до конца жизни она так и не сняла с него своей анафемы. Короли могли протестовать; приглашенные в Виндзор епископы и послы могли прятаться в спальнях и, вытянувшись на полу, тайком курить в каминную трубу — запрет оставался в силе! Логично было бы предположить, что женщина-монарх должна приветствовать одну из самых прогрессивных реформ, порожденных ее эпохой, — эмансипацию женщины, — напротив, при одном лишь упоминании об этом предложении кровь ударяла ей в голову. Когда в 1870 году ей попался на глаза отчет о собрании в поддержку движения женщин-суфражисток, она написала мистеру Мартину в королевском гневе: «Королева настойчиво требует призвать всех, способных говорить или писать, выступить против этой дикой и безнравственной глупости под названием „Женские права“, со всеми сопровождающими ее ужасами, на которые способны представительницы несчастного слабого пола, позабыв все женские чувства и женское достоинство. Леди заслужили хорошую порку. Эта тема так разозлила королеву, что она уже не может сдержаться. Бог создал мужчин и женщин разными — так пусть они такими и остаются. Теннисон прекрасно показал различия между мужчинами и женщинами в своей „Принцессе“. Если женщин лишить женственности, они станут самыми злобными, бессердечными и отвратительными существами; и как тогда мужчины смогут защищать слабый пол? Королева уверена, что миссис Мартин полностью с ней согласится». Аргументы были неопровержимы; миссис Мартин согласилась; и все же опухоль продолжала разрастаться.
И в другой области восприятие Викторией духа эпохи было твердо определено. Долгое время галантные историки и вежливые политики традиционно восхваляли королеву за ее правильное отношение к конституции. Но эти похвалы едва ли подкреплялись фактами. В поздние годы Виктория не раз сожалела о своем поведении во время кризиса в опочивальне и давала понять, что стала с тех пор мудрее. Но на самом деле на протяжении всей ее жизни довольно трудно проследить хоть какие-нибудь фундаментальные изменения в ее теории и практике конституционных дел. Тот же деспотический и эгоистичный дух, подтолкнувший ее на разрыв переговоров с Пилом, в равной степени заметен в ее враждебности к Пальмерстону, в ее угрозах отречения от трона Дизраэли, в ее желании наказать герцога Вестминстерского за участие в митинге в поддержку болгарского аристократизма. Было бы неверным утверждать, что сложные и деликатные принципы конституции укладывались в рамки ее умственных способностей; и в том развитии, которое претерпела конституция за годы ее правления, Виктория играла лишь пассивную роль. С 1840 по 1861 год власть Короны в Англии неуклонно возрастала; с 1861 по 1901 год она неуклонно слабела. Первый процесс шел благодаря влиянию принца-консорта, второй — благодаря влиянию великих министров. Во время первого этапа Виктория была, в сущности, придатком; во время второго бразды правления, с таким трудом поднятые Альбертом, неизбежно выпали из ее рук и были тут же подхвачены мистером Гладстоном, лордом Биконсфилдом и лордом Солсбери. Возможно, поглощенная рутиной и с трудом отличающая тривиальное от существенного, она лишь туманно представляла себе, что происходит. И все же к концу ее правления Корона ослабла так, как никогда за всю историю Англии. Достаточно парадоксально, но если бы Виктория, получившая высшие похвалы за одобрение политической эволюции, полностью осознала ее значение, она испытала бы крайнее недовольство.
Тем не менее, не следует считать ее вторым Георгом III. Ее желание диктовать свою волю хоть и было страстным и не ограничивалось никакими принципами, все же сдерживалось присущей ей трезвой проницательностью. Она могла с неимоверной яростью выступить против министров, она могла оставаться глухой к мольбам и аргументам; ход ее рассуждений мог казаться совершенно непостижимым; но в самый последний момент упрямство могло внезапно отступить. Ее внутреннее уважение и способность к работе и, вероятно, память о том, что Альберт старательно избегал крайностей в решениях, не давали ей оказаться в безвыходном положении. Она инстинктивно чувствовала, когда не могла справиться с ситуацией, и тогда неизменно поддавалась. Да и, в конце концов, что ей еще оставалось?
Но если во всех этих вопросах королева и ее эпоха были весьма далеки друг от друга, все же существовало немало точек соприкосновения. Виктория прекрасно понимала значение и привлекательность власти и собственности, и благодаря этому английская нация тоже все более и более процветала. В течение последних пятнадцати лет правления — за исключением короткой интерлюдии либералов в 1892 году — преобладающим вероучением страны был империализм. Его же исповедовала и Виктория. И по крайней мере, в этом направлении она позволяла развиваться своему разуму. Под влиянием Дизраэли британские колонии пробрели для нее невиданное доселе значение, и особенно она полюбила Восток. Индия ее очаровывала; она даже собралась с духом и немного изучила хинди; она завела несколько индийских слуг, с которыми практически никогда не расставалась, один из которых, Мунши Абдул Керим, впоследствии достиг положения почти равного Джону Брауну. В то же время, империалистические настроения нации наполнили ее правление новой значимостью, отлично гармонирующей с ее собственными внутренними убеждениями. Английская политика большей частью строилась на здравом смысле, но в ней всегда оставался уголок, куда здравый смысл не допускался, — где, так или иначе, обычные мерки не действовали и обычные правила не применялись. Так уж было заведено нашими предками, мудро оставившими место элементу мистики, который, видимо, никогда не удастся полностью искоренить из человеческих дел. И естественно, именно в Короне сконцентрировался мистицизм английской политики — в Короне, со всей ее уязвимой древностью, святостью и внушительным антуражем. Но в течение почти двух столетий основу этого великого строения составлял здравый смысл, и на маленький, неисследованный и непонятный уголок почти не обращали внимания. Однако наступивший империализм принес перемены. Ибо империализм — это не только дело, но и вера, и по мере его роста в английском обществе рос и мистицизм. Одновременно начала приобретать новую значимость Корона. Необходимость в символе — символе английского могущества, английского богатства, английской исключительности и таинственного предназначения — стала ощущаться сильнее, чем когда бы то ни было. Корона и была таким символом, и покоилась она на голове Виктории. В результате получилось так, что хотя к концу правления власть монарха заметно ослабела, престиж его неизмеримо вырос.
И все же этот престиж проистекал не только из общественных перемен; личность тоже имела большое значение. Виктория была королевой Англии, императрицей Индии, она была осью, вокруг которой вращалась вся эта величественная машина, — а сколько всего было помимо этого! Взять хотя бы ее возраст — почти обязательное условие популярности в Англии. Она подтвердила одну из наиболее почитаемых особенностей расы — стойкую жизнеспособность. Она правила шестьдесят лет и до сих пор была в строю. И к тому же она обладала характером. Очертания ее натуры были весьма четкими и отлично просматривались даже через окружающий туман царственности. Ее хорошо знакомая фигура с легкостью заняла в воображении народа четкое и запоминающееся место. К тому же она обладала свойствами, естественно вызывающими восхищенную симпатию у подавляющего большинства нации. Добропорядочность они ценили выше любых других человеческих качеств; и Виктория, пообещав в двадцатилетием возрасте быть хорошей, сдержала слово. Долг, совесть, мораль — да! именно этими высокими идеалам жила Виктория. Она проводила дни не в праздности, а в труде — в государственной работе и семейных заботах. Стандарт нерушимой добродетели, давным-давно установившийся среди домашнего осборнского счастья, никогда и ни на мгновение не снижался. Более чем полстолетия ни одна разведенная леди даже близко не подходила ко Двору. На самом деле Виктория, следуя своим принципам женской верности, установила куда более строгое правило: она сердито смотрела на любую вдову, повторно вышедшую замуж. Учитывая, что сама она была дочерью вдовы от второго брака, такой запрет кажется несколько эксцентричным; но, несомненно, эта эксцентричность была направлена в нужную сторону. Средние классы, жестко закованные в тройную броню собственной респектабельности, испытывали особое удовольствие от самой респектабельной из королев. Они считали ее своей; но это, пожалуй, было преувеличением. Ведь несмотря на то, что многие ее черты большей частью были присущи средним классам, в иных отношениях — в манерах, например, — Виктория была совершенно аристократична. А в одном особенно важном вопросе ее взгляды были далеки и от аристократии и от средних классов: ее отношение к самой себе было просто королевским.
Эти качества были очевидны и важны; но в проявлении личности главную роль играет нечто более глубокое, нечто фундаментальное и общее всем остальным качествам. В Виктории природа этого глубинного элемента хорошо заметна: им была необыкновенная искренность. Правдивость, убежденность, живость эмоций и несдержанность в их проявлении были лишь разными формами этой центральной характеристики. Именно искренность придавала королеве и выразительность, и очарование, и абсурдность. Она двигалась по жизни с внушительной уверенностью человека, для которого утаивание просто невозможно — ни по отношению к окружающим, ни к самому себе. Вот такой она и была — королевой Англии, совершенной и очевидной; мир мог либо принять ее, либо от нее отказаться; ей нечего больше было показывать, или объяснять, или изменять; и с несравненной осанкой она спокойно шла своим путем. Да и не только утаивание; порой казалось, что скрытность, сдержанность, даже само чувство достоинства не слишком приветствовались. Как сказала леди Литлтон: «В ее правде есть какая-то потрясающая прозрачность — ни капли преувеличения в описании чувств или фактов; таких людей я, пожалуй, не встречала. Многих можно назвать правдивыми, но, думаю, часто это сопровождается некоторой сдержанностью. Она же высказывает все, как есть, ни больше, ни меньше». Она высказывала все, как есть; и писала обо всем тоже. Ее письма удивительным потоком экспрессии напоминали открытый кран. Все, что ни было внутри, немедленно выплескивалось наружу. Ее совершенно нелитературный стиль имел, по крайней мере, одно достоинство — он в точности соответствовал ее мыслям и чувствам; и даже банальность ее фразеологии несла в себе удивительно личный оттенок. Несомненно, именно своим письменным творчеством она затронула сердце общества. Не только в ее «Шотландских дневниках», где размеренные хроники частной жизни излагались без всяких следов притворства или смущения, но также и в тех замечательных обращениях к нации, которые время от времени она публиковала в газетах, народ ощущал ее близость к нему. Он инстинктивно чувствовал неотразимую искренность Виктории и отвечал ей тем же. Воистину, это качество внушало людям любовь.
Будничность внешнего и высота положения — удивительное сочетание — вот что в конечном итоге, вероятно, вызывало очарование. Маленькая старушка, с седыми волосами и в простых траурных одеждах, в кресле-каталке или в повозке, запряженной осликом, — такой она появлялась перед людьми; и вдруг — вслед за ней — мгновенно выдавая необычность, загадочность и власть, — индийские слуги. Это было знакомое зрелище, и было оно восхитительным; но в нужный момент виндзорская вдова могла выступить вперед несомненной королевой. Последним и наиболее великолепным таким случаем был юбилей 1897 года. Когда в день Благодарения Виктория направлялась к собору Святого Павла и сопровождающая ее роскошная процессия продвигалась по заполненным людьми улицам Лондона, величие ее королевства и обожание ее подданных засияли одновременно. На ее глаза навернулись слезы, и, продвигаясь через восторженную толпу, она все повторяла и повторяла: «Как они добры ко мне! Как они добры!» В этот вечер ее обращение разнеслось над всей империей: «От всего сердца я благодарю мой любимый народ. Да благословит вас Господь!» Длинное путешествие почти закончилось. Но путник, зашедший столь далеко и испытавший столько необычного, продолжал двигаться все тем же твердым шагом. И девушка, и жена, и пожилая женщина были одинаковы: живость, добросовестность, гордость и простота не покидали ее до последнего часа.
Глава X КОНЕЦ
Вечер был золотым; но к ночи все же собрались тучи и гроза. Имперские нужды и имперские амбиции вовлекли страну в южно-африканскую войну. Последовали остановки, отступления, кровавые бедствия; на мгновение нация пошатнулась, и королева с глубоким беспокойством ощутила народные страдания. Но дух ее был высок, и ни храбрость, ни уверенность ее не пошатнулись ни на мгновение. Бросив в борьбу свое сердце и душу, она работала с удвоенной энергией, интересовалась мельчайшими подробностями военных операций и всеми доступными средствами старалась услужить отечеству. В апреле 1900 года, на восемьдесят первом году жизни, она приняла экстраординарное решение — отказавшись от ежегодной поездки на юг Франции, отправиться в Ирландию, поставившую в действующую армию наибольшее количество рекрутов. Три недели она провела в Дублине, разъезжая по улицам без вооруженной охраны, невзирая на предостережения советников; и визит закончился полным успехом. Но во время этого визита, впервые в жизни, проявились признаки старческой слабости.
Вызванные войной долгое напряжение и постоянная озабоченность наконец дали о себе знать. Хотя в периоды депрессии Виктория иногда и считала себя больной, на самом деле, обладая от природы крепким сложением, она всю свою жизнь наслаждалась замечательно крепким здоровьем. В преклонном возрасте она страдала ревматизмом суставов, и ей приходилось пользоваться тростью, а потом и креслом-каталкой; но ни на что другое она не жаловалась, пока в 1898 году на ее зрении не стала сказываться начальная стадия катаракты. После этого ей становилось все труднее и труднее читать, хотя она по-прежнему могла поставить подпись и даже, с некоторыми трудностями, написать письмо. Однако летом 1900 года проявились более серьезные симптомы. Ее память, силой и точностью которой она так долго гордилась, начала временами ей отказывать; появились симптомы афазии[41]; и хотя никакой конкретной болезни не было, к осени стали заметны несомненные признаки общего физического угасания. Но все же и в эти последние месяцы железный стержень держался крепко. Ежедневная работа продолжалась; нет, она даже возросла; поскольку королева с удивительным упрямством настояла на том, чтобы лично общаться со все возрастающим числом мужчин и женщин, пострадавших от войны.
К концу года ее почти покинули последние остатки угасающей энергии; и в первые дни зарождающегося столетия стало ясно, что ее слабеющие силы поддерживаются лишь одним усилием воли. 14 января она целый час беседовала с лордом Робертсом, который за несколько дней до этого вернулся с победой из Южной Африки. С острой озабоченностью она вникала в мельчайшие подробности военных действий; казалось, она успешно справляется с напряжением; но после аудиенции начался резкий упадок сил. На следующий день врачи признали ее состояние безнадежным; и все же ее неукротимый дух боролся еще два дня; еще два дня слагала она обязанности королевы Англии. Но после этого работа завершилась; и лишь тогда, и ни минутой раньше, развеялся последний оптимизм окружающих. Разум угасал, и жизнь тихо уходила. Вокруг нее собралась семья; она еще помедлила на мгновение, беззвучно и явно бессознательно, и 22 января 1901 года умерла.
Когда за два дня до этого опубликовали новость о приближающемся конце, невероятная скорбь охватила всю страну. Казалось, вот-вот случится что-то чудовищное и противоестественное. Подавляющее большинство ее подданных никогда не знало тех времен, когда королева Виктория ими не правила. Она стала неотъемлемой частью всего их существования, и то, что они вот-вот ее потеряют, не укладывалось у людей в голове. Она же сама, невидящая и молчаливая, казалась смотрящим на нее лишенной всякой мысли — уже ускользающей, столь неожиданно, в забвение. Но, может, в тайных закоулках сознания она тоже о чем-то думала. Может, ее угасающий разум вызвал перед собой далекие тени прошлого и в последний раз прошел вдоль тающего образа этой долгой истории, отступая все дальше и дальше сквозь облака ушедших лет ко все более давним воспоминаниям, — к весеннему лесу в Осборне, полному примул для лорда Биконсфилда, и к странным одеяниям и благородным манерам лорда Пальмерстона, и к лицу Альберта под зеленой лампой, и к первому оленю Альберта в Балморале, и к Альберту в его голубом и серебряном мундире, и к барону, входящему в дверь, и к Лорду М., дремлющему в Виндзоре под громкое карканье ворон, и к архиепископу Кентерберийскому, на заре преклонившему перед нею колени, и к кудахтанью старого короля, и к мягкому голосу дяди Леопольда в Клермонте, и к Лейзен с глобусами, и к перьям матери, качающимся перед ее лицом, и к старым отцовским часам с боем в черепашьем корпусе, и к желтому ковру, и к каким-то дружелюбным оборкам из вышитого муслина, и к деревьям и траве Кенсингтона…
Примечания
1
Цветок гороха (фр.). Здесь это словосочетание имеет иносказательный смысл: «человек утонченного аристократического воспитания».
(обратно)2
Правильный, как ноты (фр.).
(обратно)3
Джозеф Сёрфейс — ставшее нарицательным имя известного персонажа комедии Ричарда Дринсли Шеридана «Школа злословия». Употребляется по отношению к человеку, свирепому дома и кроткому за его пределами. (Прим. пер.)
(обратно)4
Вот господин, пропустивший завтрак (фр.).
(обратно)5
Это мое счастье, моя радость, моя жизнь (фр.).
(обратно)6
Ну, просто вылитый покойный король (фр.).
(обратно)7
Король Георг в юбках (фр.).
(обратно)8
Оно одновременно (фр.).
(обратно)9
Что вы на это скажете? (фр.)
(обратно)10
У меня больше нет будущего, я теперь никто (фр.).
(обратно)11
Мало-помалу (фр.).
(обратно)12
Бэтлдор и шатлклок — игра с воланом и ракеткой, прототип современного бадминтона. (Прим. пер.)
(обратно)13
Герцог Бедфордский сказал Гревилю, что «она явно о чем-то спорила с Мельбурном… И он уверен, что спор был о послеобеденном распитии вина, поскольку слышал, как она очень сердито сказала, что „это отвратительная традиция“, и, когда леди покинули комнату (а он присутствовал на обеде), джентльменам было разрешено остаться не более чем на пять минут». Мемуары Гревиля, 26 февраля 1840 года (из неопубликованного).
(обратно)14
В полном соответствии с правилами (фр.).
(обратно)15
Чтобы дальше прыгнуть (фр.).
(обратно)16
Восклицание «Они хотят обходиться со мной, как с ребенком, но я покажу им, что я Королева Англии!», которое часто приписывается королеве, скорее всего недостоверно. Оно лишь часть краткого изложения двух писем к Мельбурну, сделанного Гревилем. Следует отметить, что в книге «Детство» фраза «королева Англии не должна поддаваться на такую хитрость» вообще опущена, и в целом в его книгах можно отыскать множество несоответствий между содержанием дневника и писем.
(обратно)17
Провести с ней всю жизнь (нем.).
(обратно)18
Весьма любезным (нем.).
(обратно)19
Вот принц, которым можно гордиться. Его ждут прелестные танцы, а он беседует с ученым (фр.).
(обратно)20
Быть верным немцем, кобуржцем, верующим (нем.).
(обратно)21
Обойдемся без шуток, мадам! (фр.)
(обратно)22
Скаковая лошадь, специально обученная для охоты. (Прим. пер.)
(обратно)23
Этот ужасный милорд Пальмерстон (фр.).
(обратно)24
Если у Дьявола есть сын, то это, конечно, Пальмерстон (нем.).
(обратно)25
Вы плохо знаете испанских принцесс; это дьявол в женском обличье; все говорят, не поторопись мы, наследник появился бы раньше мужа (фр.)
(обратно)26
Джордж Каннинг — английский политический деятель, с 1827 года премьер-министр. (Прим. пер.)
(обратно)27
Богиня судьбы, обрезающая нить жизни. (Прим. пер.)
(обратно)28
Прочтите это тщательно и скажите, нет ли ошибок (нем.).
(обратно)29
Я подготовил вам черновик. Прочтите. Мне кажется, это подойдет (нем.).
(обратно)30
Слишком сложная (фр.).
(обратно)31
Молодой принц всем очень понравился, но выглядел смущенным и очень печальным (фр.).
(обратно)32
Кларендон, II, 253-4: «Полной уверенности, конечно, нет; но страшно подумать, что такая жизнь могла быть принесена в жертву эгоистичной ревности сэра Дж. Кларка к любому представителю своей профессии». Из письма графа Кларендонского герцогине Манчестерской, 17 декабря 1861 года.
(обратно)33
Милая женушка (нем.).
(обратно)34
Хорошая женушка (нем.).
(обратно)35
Это твоя маленькая женушка (нем.).
(обратно)36
В 1889 году официально заявили, что полная сумма сбережений королевы из общественных денег исчисляется 824025 фунтами стерлингов, но что большая часть этой суммы потрачена на специальные развлечения иностранных визитеров. Учитывая превышающий 60000 фунтов ежегодный доход от герцогства Ланкастер, состояние принца-консорта и наследство мистера Нейлда, полное личное состояние Виктории к моменту ее смерти, вероятно, приближалось к 2 миллионам фунтов стерлингов.
(обратно)37
Эдмунд Спенсер (1552–1599) — английский поэт, автор поэмы «Королева фей». (Прим. пер.)
(обратно)38
Хедив (перс.) — официальный наследственный титул вице-короля Египта, данный ему в 1867 году турецким султаном, в зависимости от которого Египет тогда находился. (Прим. ред.)
(обратно)39
Елизавета Тюдор (1533–1603), английская королева, представительница абсолютной монархической власти. (Прим. ред.)
(обратно)40
Псевдоним английской писательницы Мэри Анн Эванс. (Прим. пер.)
(обратно)41
Потеря способности говорить и понимать речь. (Прим. пер.)
(обратно)
Комментарии к книге «Королева Виктория», Литтон Стрэчи
Всего 0 комментариев