«Сентиментальные прогулки по Москве»

3167

Описание

Москва, этот великий и знаменитый город, полон тайн, в том числе - тайн любовных. Здесь любили и страдали Иван Грозный и императрица Елизавета Петровна, Всеволод Мейерхольд и Владимир Маяковский В этой книге представлен своеобразный литературный атлас любовных адресов и историй российской столицы. Эти истории не просто занимательны, они составляют часть духа современной Москвы.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Каринэ Фолиянц Сентиментальные прогулки по Москве

Любите ли вы Москву? Знаете ли вы Москву? Известно ли вам, что этот город, великий и знаменитый, полон тайн, в том числе – тайн любовных?

Хотите, мы отправимся с вами в своеобразное путешествие по столице, – это будут прогулки по Москве с остановками у тех домов, монастырей, улиц, которые таят в себе отголоски самых громких романов прошлых лет.

Мне всегда хотелось составить «любовный атлас Москвы», потому что когда любишь свой город – это значит, что ты в курсе судеб тех великих людей, которые здесь жили, влюблялись, женились, разочаровывались в своих чувствах и вновь искали в любви забвения от всех горестей...

Ведь у великих людей всегда великие чувства!

Почти каждый из действующих лиц нашего повествования – будь то императрица Екатерина Вторая, писатели Иван Тургенев и Иван Бунин, поэты Сергей Есенин и Андрей Белый – могли бы рассказать о своем потрясающем «московском романе» – да не об одном!

Вот, например, Екатерина Великая, приехав в Москву в 1775 году, поселилась из-за тогдашней ветхости Кремля в доме Голицыных, на углу Волхонки и Малого Знаменского переулка (дом № 14/1). А древние палаты Лопухиных были отведены «дежурным» кавалерам – там жил фаворит императрицы Григорий Потемкин. Екатерина и Потемкин провели в Москве второй год своего романа. Это был сложный год для их взаимоотношений. Именно здесь 12 июля 1775 года сорокашестилетняя императрица родила девочку, дочку Потемкина, нареченную Елизаветой Темкиной...

А вот семейство Ивана Сергеевича Тургенева снимало дачу у Нескучного сада, в то время это была окраина Москвы. «Я жил в Москве у моих родителей. Дача находилась около Калужской заставы, против Нескучного. Я готовился в университет, но работал очень мало и не торопясь...» Писатель рассказал историю своего юношеского чувства в великолепной повести «Первая любовь». Повесть эта отчасти автобиографична, в ней точно описаны места, которые существуют и сегодня...

А на Арбате, рядом с пушкинским домом, в доме № 55 родился и прожил двадцать шесть лет своей жизни сын домовладельца Борис Бугаев (Андрей Белый). Отсюда Андрей Белый посылал любовные письма меценатке Маргарите Морозовой, которая жила в это время на Смоленском бульваре, в доме № 26... А еще Белый мучался в «любовном треугольнике», основу которого составила семья поэта Блока – Александр Блок и его жена Любовь Менделеева. Когда этот «треугольник» образовывался, Блок и Любовь Дмитриевна жили в гостях на Спиридоновке, в доме № 6.

Историй подобных не счесть! И все это было в Москве. Здесь, в Новодевичьем монастыре, расплачивалась в крохотной душной келье за свою любовь к боярину Голицыну опальная царевна Софья, сестра Петра. Здесь, в начале Воздвиженки (дом № 3), в гостинице «Петергоф», жили Горький и актриса Мария Андреева, будучи не мужем и женой, но любовниками. А в церкви Симеона Столпника, что за Арбатскими воротами, венчались пятидесятилетний граф Шереметев и его возлюбленная – актриса Прасковья Ковалева-Жемчугова...

О, если бы можно было составить полный атлас Московской любви! Но он займет десятки тысяч страниц, сотни томов... Человеческой жизни не хватит на это!

Впрочем, давайте не будем пытаться объять необъятное.

Сегодня я могу рассказать о немногих «московских романах» – но романах очень ярких и примечательных.

Мне кажется, что любовь этих людей жива по сей день. Она растворена частичками света и счастья в московском небе и ветре. Она никуда не улетучилась. Она бережет от разрушений прекрасные особняки и усадьбы. И когда мы дышим московским воздухом, то растворенная в нем чужая любовь заставляет нас самих влюбляться, радоваться и страдать ...

Из этой книги вы узнаете про то, что царь Петр Первый, познавший первую любовь в Немецкой слободе, как минимум трижды за свою жизнь был... рогоносцем! И про то, как умирали в Кремле не своею смертью многочисленные жены Ивана Грозного (этот царь очень своеобразно любил женщин!). И про то, как вдохновляли поэтов Есенина и Маяковского их Музы, живущие не в воображении сочинителей, но в конкретных московских особняках и квартирах...

...Это только кажется, что прошлое – далеко. Стоит только протянуть к нему руку – и оно точно воскреснет! Можно заглянуть в личную жизнь тех, о ком мы знаем с детства, о ком много читали, чьи стихи знаем наизусть... Можно постучать в двери домов, где жили наши герои, и подсмотреть – кому и в каких местах они назначали свидания. Ведь дома и улицы, которые знают тайны их радостей и страданий – они до сих пор живы!

Цари и поэты властвовали и творили так – именно потому, что любили...

И все это было здесь, в городе, который, казалось бы, нам так хорошо знаком. Давайте же в дне сегодняшнем попытается разглядеть далекое, но вдруг – такое близкое прошлое. Близкое, потому что когда говоришь о любви – отступает время...

Кремлевский родственник «Синей бороды» Царь Иван Грозный и его жены

Царская любовь средневековой Московии сосредоточена в Кремле.

Именно отсюда, с Кремля – центра Москвы – мы и начнем свое повествование об адресах любви... И начнем мы с человека страшного, которого горе ввергло в омут распутства и злодейства. Его называют «родственником» Синей Бороды – легендарного владельца замка, убившего множество своих жен. Так оно и есть. Но, прежде чем мы приступим к рассказу о самом Иване Грозном и его любовных чувствах, которые вспыхивали большей частью в царской резиденции – Кремле, надо вспомнить об одной истории, которую знают далеко не все. Итак...

Отец Ивана Грозного царь Василий прожил двадцать лет со своей тихой и незлобивой женой Соломонией. У них не было детей, оба супруга страдали от этого... Что только ни делала Соломония – умывалась заговоренной водой, мазалась чудодейственными мазями. Но ничего не помогало! Тогда Василий решил отправить жену в монастырь и заново построить свое семейное счастье. Соломонию насильно постригли в монахини и увезли в Суздальскую девичью обитель... Там она стала инокиней Софией.

Царь изгнал законную супругу не столько потому, что она была бездетна (это стало лишь официальным предлогом), сколько потому, что давно имел связь с молодой красавицей – боярыней Еленой Глинской. Это была обольстительная авантюристка, сумевшая добиться своего: Василий очень скоро венчался с нею. И уже после венчания пришла ему весть из обители, где томилась его первая супруга, – Соломония беременна. И нет сомнений, что это – его ребенок!

Да, инокиня София произвела на свет сына, Георгия. Его отняли у матери. И, скорее всего, лишили жизни. Василию не нужен был теперь сын от Соломонии. Он ждал теперь детей от любимой Елены.

И тогда Соломония прокляла Василия и род его.

А вот Елена Глинская, спустя три года после бракосочетания, в 1530 году, разрешилась от бремени мальчиком, на которого и пало проклятье Соломонии...

Говорят, в тот час прогремел по всему миру великий гром. Задрожала земля.

В тот день родился у царя Василия сын, которому суждено было войти в историю под именем Ивана Грозного...

Прошло семнадцать лет, наступил 1547 год. Молодой царь Иван IV (Грозный), задумав жениться, решил устроить смотрины лучших невест, родом из боярских и дворянских семей. Выбор царя остановился на сироте, дочери покойного Романа Юрьевича Захарьина, из рода, известного с середины XIV века, однако к высшей знати не принадлежащего. «Но не знатность, а личные достоинства невесты оправдывали сей выбор, и современники, изображая свойства ее, приписывают ей все женские добродетели, для коих только находили они имя в языке русском: целомудрие, смирение, набожность, чувствительность, благость, соединенные с умом основательным; не говорят о красоте: ибо она считалась уже необходимою принадлежностью счастливой царской невесты», писал историк Н. М. Карамзин в книге «История государства Российского».

И вот как обстояло дело. Анастасия потеряла отца еще в младенчестве. Иван, увидав ее еще задолго до смотрин, влюбился в девушку, но при этом объясниться постеснялся, а потому и затеял «смотрины». Однако на смотринах роли своей не выдержал, а сразу же подошел к ней, встал рядом и долго молчал...

Но всем все стало ясно!

Царь нашел свою суженую. И кто знает, если бы не ее преждевременная смерть, возможно, не знала бы старая Россия всех тех ужасов, что неизменно встают в памяти, как только услышишь имя Грозного...

Ведь любовь творит чудеса! И все дурное, что наполняло душу молодого человека, ушло на задний план, потому что Анастасия тоже полюбила своего Ивана-Царя.

Источники сохранили немного сведений о характере и жизни первой русской царицы и первой, пожалуй, любимой жены Ивана Грозного. Анастасия, «ростом маленькая, а коса до полу, богатая», получившая воспитание в затворе боярского терема, не обладала властным характером и не стремилась оказывать влияние на государственные дела мужа.

Однако, взятие Казани царь «посвятил» ей, своей царице. Анастасия благословила супруга в поход на Казань. «Она была беременна, плакала. Упала к нему в объятия... Анастасия встала на колени и вслух молилась о здравии, о победе, о славе супруга...»

Летопись также гласит, что «предобрая Анастасия наставляла и приводила Иоанна на всякие добродетели», усмиряя его необузданный нрав.

Русскому летописцу вторит современник Грозного, англичанин Дорсет, бывший в то время в Москве по торговым делам: «Эта царица была такой мудрой, добродетельной, благочестивой и влиятельной, что ее почитали и любили все подданные. Великий князь был молод и вспыльчив, но она обращалась с ним с удивительной кротостью и умом».

Анастасия была талантлива: прекрасно вышивала, рукодельничала. Ей принадлежит заслуга открытия в России первой златошвейной мастерской, где за одним столом работали жены и бояр, и стрельцов, и купцов, «замеченные» в искусстве «пяличного дела». Пелены, покровцы, плащаницы, «воздухи» передавались в дар церкви. Кое-что из этих бесценных произведений швейного искусства хранится сейчас в собраниях музеев. Аналогов им нет и поныне.

Анастасия родила царю троих сыновей и трех дочерей. Дочери умерли маленькими, один сын утонул, второго убил отец в приступе гнева. И лишь третий, Федор, станет впоследствии наследником престола.

Царица умела смирять буйный нрав Ивана. Она была в числе немногих людей, к чьему мнению он вообще прислушивался в жизни...

В 1560 году она умерла, пережив долгую болезнь. «Сердце ее перестало служить родине», – пылко воскликнет поэт того времени. Историки по-разному толковали причины столь ранней смерти. Большинство склонялось к тому, что молодая царица не перенесла частых родов. В одном же из документов, составленных самим Иваном Грозным, высказывается предположение о другой причине смерти – царицу Анастасию извели отравой.

Исследования последних лет полностью подтвердили эту версию. Специалисты также установили возраст царицы – ей было тогда не более двадцати шести лет. Вероятно, в ее смерти были заинтересованы представители высшей знати, стремившиеся устранить «захудалых», «некняжеских» родственников Анастасии из окружения царя, где они впоследствии заняли важные государственные посты.

«Вся Москва хоронила свою первую любезную царицу. Когда несли тело в Девичий Вознесенский монастырь, народ не давал пути, теснясь на улицах к гробу. Нищие отказывались брать милостыню, чтобы в этот горестный день не ощутить отрады насыщения», – так сказано у Карамзина. Летописи сохранили яркий рассказ о переживаниях грозного царя: за гробом он шел, поддерживаемый под руки, так как «от великого стенания и от жалости сердца» еле держался на ногах. «Здесь конец счастливых дней Ивана и России, ибо он лишился не только супруги, но и добродетели».

Надо добавить, что спустя годы внучатый племянник Анастасии, Михаил Романов, станет первым царем династии Романовых...

Но это случится еще не скоро.

Однако вернемся к вопросу отравления молодой царицы. Уникальная экспертиза, проведенная в последнее время, подтвердила догадки о яде. И не просто подтвердила, но помогла выяснить, как и чем была отравлена Анастасия...

...Не так давно впервые для детальных химических исследований были вскрыты гробницы царской усыпальницы в Московском Кремле. Раскрыта тайна кончины жен великих правителей русского престола. Смерть породнила Годуновых с Романовыми. И можно представить, что испытали те, кто поднимал крышку первого саркофага. Конечно, время сделало свое дело. И все-таки увиденное не могло их не поразить. Да и как иначе, если, к примеру, пять веков оказались бессильны уничтожить... девичью красу – косу. А она сразу бросилась в глаза, едва приоткрылось захоронение первой жены Ивана Грозного – Анастасии. Вспомните, как современники описывали ее портрет: сама маленькая, а коса богатая, почти до пола. И коса эта сохранилась! Только чуть-чуть усохла...

Царские усыпальницы – поистине уникальное место в Кремле. Зайдите в Архангельский собор, где погребены московские князья и русские цари – от Ивана Калиты до Петра II. Здесь какая-то особая аура. И не сразу поймешь: то ли отдаются эхом под сводами собора твои собственные шаги, то ли словно что-то шепчет далекое прошлое. А может, и впрямь это витают спрятанные веками тайны?..

Здесь, в Архангельском соборе, изначально хоронили венценосцев-мужчин. Последним же пристанищем для их матерей, жен, дочерей и сестер был Вознесенский монастырь. Он располагался с правой стороны от Спасских ворот.

Первой в стенах Вознесенского монастыря была похоронена жена Димитрия Донского – княгиня Евдокия. Кстати, она обитель и основала. Всего в этом некрополе насчитывалось более тридцати гробниц. Древнейшая и богатейшая из них принадлежала самой Евдокии. Из других особенно выделялись захоронения первой супруги Ивана Грозного царицы Анастасии, второй его жены – Марии Темрюковны, третьей – Марфы Васильевны Собакиной и седьмой – Марии Федоровны...

Монастырь закрыли сразу после революции. А в 1929 году его решили вообще уничтожить. Не помогли протесты ни ученых, ни писателей, ни историков: постройки начали разбирать. В спешке, беспощадно. Тогда сотрудники музеев Кремля попытались спасти хотя бы самое ценное. Белокаменные саркофаги с останками перевезли через площадь и по доскам через пробитое в стене отверстие спускали в подвальную палату Архангельского собора. Где они и находятся до сих пор.

Серьезная научная работа началась в «женском некрополе» лишь в последние годы. Выяснилось, что «кремлевские жены» в далеком прошлом частенько становились жертвами агрессии и злостных козней.

Проведя анализ химического состава костей, ученые обнаружили, что обитательницы средневекового Кремля постоянно подвергались воздействию каких-то веществ с повышенным содержанием свинца, ртути, мышьяка и иногда бария. Предположили, что это были косметика и лекарства. Возможно, и так: согласно этикету тех лет, дамы царского двора России должны были белить лицо, показываясь «на людях».

Но тогда получается, что косметика русских княгинь и цариц была изрядно ядовитой. Вот данные исследований. В костях Великой княгини Софьи Палеолог, бабки Ивана Грозного, умершей в 1503 году, обнаружили: свинца – 58,6 мг/кг (норма – 1,9 мг/кг), цинка – 27 (норма – 14), меди – 7,1 (норма – 1,8). С ртутью, мышьяком и свинцом все более или менее понятно. Известно: в те времена в качестве косметики использовали те же краски, что и в живописи, которые делали на основе этих элементов. Они же входили в большом количестве и в состав многих лечебных мазей. Например, мышьякосодержащими лекарствами лечили ангину и тиф.

Сегодня мы знаем, насколько это опасно для здоровья. Однако красота – красотой. Главное и самое интересное ждало ученых дальше: они обнаружили повышенное содержание всех перечисленных элементов в костях царицы Анастасии Романовны, жены Ивана IV. И особенно много в них оказалось ртути.

Вместе со специалистами из Бюро судебно-медицинской экспертизы Комитета здравоохранения Москвы биохимики провели спектральный анализ прекрасно сохранившейся темно-русой косы царицы. Той самой «девичьей красы». И установили: содержание солей ртути в волосах превышает норму в несколько раз. Загрязненными ими оказались также обрывки савана и тлен со дна каменного саркофага Анастасии. Что это значит? Налицо – отравление. Ученые убеждены, что организм молодой женщины не мог накопить такое количество ртути даже при ежедневном пользовании косметикой и мазями. Ведь при остром отравлении ртутью организм «старается» вывести яд через почки, кишечник и с потом. Кости просто не успевают накопить его. Волосы же пропитываются ядовитым потом и удерживают смертоносный металл надолго... Вот вам и прекрасная коса царицы!

Это сегодня киллеры предпочитают пистолеты с глушителями. А в средние века именно соли ртути были главным методом устранения врагов. И пользовались ими не только при дворах западноевропейских монархов, знаменитых своими интригами. Так что русский двор не стал исключением. У Анастасии Романовны было много недоброжелателей...

Но вернемся к рассказу о любви грозного царя, который после смерти любимой Анастасии совершенно обезумел.

Шесть других браков Ивана стали поисками утраченного счастья, которого он, скажем забегая вперед, так и не обрел... Второй женой Грозного стала дочь князя Михаила Васильевича Черкасского – Мария Темрюковна. И Иван переселился во двор тестя, «переехав через Неглинную реку на Арбацкую улицу», как пишут в хрониках. Это нынешняя улица Воздвиженка, место домов № 4-6.

Он выписал жену с Кавказа, она была крещеной черкешенкой. Приехала она в столицу также вместе с братом-идиотом, который прославился на Руси своим обжорством и силой. Выбор жены был, что называется, удачным. Весьма даже подходящим – по красоте и злости Мария Темрюковна была дьяволом во плоти. Страстность княжны ввергла тогда уже полубезумного царя в сети страшного распутства. Пресыщенность и сладострастие обернулись для Грозного проявлением отвратительных сторон чувственного инстинкта, и тогда он стал «разнообразить наслаждения», переходя от неистовых ласк Марии Темрюковны к баловству с Федькой Басмановым, женоподобным красавчиком. Историки утверждают, что Грозный возлюбил Федьку именно в угоду своей супруге.

О степени расположения Ивана Васильевича к его любимцу можно судить вот по такому рассказу. Однажды племянник боярина Овчины-Телепнева-Оболенского Дмитрий поспорил с Федькой Басмановым. И, раздраженный его дерзостью и заносчивостью, сказал в порыве:

– Я и мои предки служили царю с пользою. А ты – гнусною содомией!

Оскорбленный красавчик пожаловался царю. На другой же день голова Дмитрия Оболенского пала на плахе...

Летописцы отмечают, что уже через год после смерти царицы Анастасии, поселились в царских палатах все возможные и невозможные пороки и извращения...

В чистом и опустевшем тереме гнездилась теперь, как хищная птица в голубином гнезде, свирепая Мария Темрюковна. С утра до ночи на половине государя не умолкали срамные песни, хохот, звон чаш. Пир сменялся пиром. И во время этих пиров, подражая римской аристократии, Иван Васильевич тешил себя зрелищами – то кого-нибудь щами горячими обольет, то ударит посохом насмерть, а то, забавы ради, кому в кубок и яду подсыплет – все веселее, чем просто обедать!

Однажды боярин Репнин во время такого пиршества взбунтовался – мне, мол, государь, противно бесчинствовать и безумствовать... Так на другой день, по приказу царя его зарезали – и не где-нибудь, а в церкви, у алтаря, во время обедни!

Грозный, потеряв свое счастье, глумился над святынями, и начинало сбываться пророчество Соломонии... Бесконечные гонения и убийства. Опричнина. Все это мы знаем из школьного курса истории. Но вот о чем не писали школьные учебники – это о «калейдоскопе» жен Грозного...

Черкешенка Мария Темрюковна, не уступавшая мужу в жестокости и диких выходках, умерла в 1569 году. Две недели пробыла царицей красавица Марфа Собакина, выбранная из двух тысяч невест. Ее, видимо, тоже отравили, причем Марфа так и не успела стать по-настоящему женой Грозного, он венчался с нею, когда она уже была смертельно больна. Марфа ушла в мир иной девицей! Грозный объявил, что ее «извели злые люди».

В начале 1572 года царь женился на боярышне Анне Колтовской. Ради приличия, он даже вынудил духовенство дать согласие на этот брак, выступив с речью на собрании архиереев. Если судить по этой речи, то Грозный – просто агнец Божий. Все свои неудачные браки он оправдывал невероятным невезением – вот, мол, женился на Марфе – а она померла девушкой. И так далее... «Идти в монахи не мог, – говорил Грозный, – а без супружества жить в мире соблазнительно!» – так уговаривал архиереев царь. И уговорил.

Однако и с Анной счастья не получилось. Через три года он отправил Колтовскую в монастырь...

Еще через семь лет монахиней стала пятая жена – Анна Васильчикова. Шестой и как бы неофициальной женой Грозного считается Василиса Мелентьевна. Ее красота так поразила царя, что он тут же велел заколоть ее мужа. Но как только Василиса имела неосторожность «взглянуть яро» на какого-то несчастного красавца, ревнивый Иван казнил беднягу, а Василису велел насильно постричь в монахини.

Потом была несчастная княжна – Мария Ивановна Долгорукая, которую свирепый царь просто утопил в проруби – за то, якобы, что она была не девственницей. В знак душевного сокрушения по убиенной, грозный владыка приказал, однако, закрасить черными полосами купол золотой церкви Александровской слободы...

В это же время Иван Васильевич возобновил свою любовную связь с невесткой – женой слабоумного брата Юрия. Что совершенно не мешало ему брать в наложницы сотни боярских и купеческих девиц, смазливых на вид. Зарился он даже на послушниц женских монастырей...

Но не дало ему Небо счастья за все то зло, что творил он в мире людском!

Эротомания Грозного продолжалась по самый день его кончины.

Последней его супругой в 1580 году стала Мария Федоровна из боярского рода Нагих, родительница царевича Дмитрия. Этот брак стал причиной отлучения Грозного от святого причастия. И этот брак привел царя к убиению своего сына, царевича Ивана.

Иван, возмущенный бесчисленными женитьбами отца, посмел выказать свое недовольство. К тому же жена наследника (а царевич Иван наследовал своему отцу в случае его смерти), как ныне говорят, «не сошлась характером» с новой супругой свекра. Царевич Иван вступился за жену. Мачеха пожаловалась на пасынка. И пошли такие дрязги и «разборки»! В результате, в ноябре 1581 года у царевича произошло крупное объяснение с отцом, Грозный же в порыве неукротимого гнева ударил сына своим посохом...

Так он пополнил список своих смертных грехов еще и детоубийством!

Грозный, понимая весь ужас содеянного, собрал лекарей, умоляя спасти сына, но было поздно. Воспоминания об убиенном Иване мучили его до самой смерти... Это были страшные терзания.

И все же, женитьба на Марии Нагих не мешала ему замышлять новый, «политически выгодный» брак. Следует заметить, что хитрого, дальновидного боярина Бориса Годунова, мечтающего занять русский престол, вполне устраивал «калейдоскоп» бездетных жен Ивана Грозного. Борис стал родственником царя, выдав свою сестру Ирину за наследника, царского сына Федора. Влияние Годунова при дворе было огромным, и будущее рисовалось ему в самом радужном свете. Но вот желание царя породниться с английским королевским домом, которое он вдруг проявил, Годунову, понятно, не понравилось. А думал Грозный именно об Англии...

Скудость отечественных источников, естественно, повышает в цене свидетельства иностранцев, писавших о Московии. Одно из них – «Записки о России» английского коммерсанта Джерома Горсея.

Джером Горсей жил в Москве долго – с 1573 по 1591 год. Он постоянно общался с Иваном Грозным, неоднократно выполнял личные поручения царя. В деревянной фляге с двойным дном, наполненной крепчайшей русской водкой, через враждебные России Польшу и германские княжества, возил Горсей в Англию секретные письма Ивана Грозного к английской королеве Елизавете.

Как всякий тиран, Иван Грозный был помешан на личной безопасности. Поэтому вел с Елизаветой переговоры о взаимном предоставлении убежища. Он даже подумывал о перенесении столицы в Вологду, собирал там свои сокровища и готовил флот на случай бегства в Англию.

Но – «ищите женщину» – роковым для царя оказалось решение жениться на англичанке.

Необузданный темперамент Ивана Грозного не давал ему покоя. Несмотря на церковные запреты, он женился семь раз, но и этого ему показалось мало. Царь мечтал о браке со знатной иностранкой. Укрепление связей с Англией привлекло его внимание к незамужней английской королеве Елизавете. Известный отравитель и специалист по ядам, иноземец Бомелий, приглашенный в Россию в качестве личного лекаря и астролога царя, уверял Ивана, что королева молода и хороша собой. К ней сватались многие короли и великие князья Европы, а она всем отказывала.

Но Иван Грозный не терял надежды – считал себя выше других государей.

Его не смущал пестрый реестр прошлых жен, зато очень прельщала мысль о том, что царица Елизавета еще очень недурна... Но Борис Годунов донес царю, что Елизавета вовсе не молода и совсем не прекрасна, как утверждал Бомелий. Заподозренный во лжи, Бомелий пытался бежать, но был схвачен в Пскове. Его пытали, а потом по приказу Грозного живьем зажарили...

Досада царя несколько улеглась, когда он узнал, что у королевы есть молодая племянница – Мэри Гастингс. Грозный отправил специальное посольство в Англию во главе с Федором Писемским, которому тайно поручил провести переговоры о сватовстве. А как обойти «законную» жену – Марию Нагую?.. Следуя приказу царя, Писемский отвечал так: «Государь взял за себя боярскую дочь, а не ровню себе. Если королевская племянница окажется дородной, то государь наш, свою оставя, женится на ней...»

Елизавета сразу поставила вопрос ребром: «Какие права будут у наследника от брака русского царя и Мэри? Гарантируют ли ему преимущество перед старшими сыновьями царя?» Речь шла о сыне Иване (он был тогда еще жив) и Федоре, детях от первой супруги Анастасии. Для переговоров на эту тему в Москву приехал английский посол Джером Баус. Он имел секретное задание: добиться для возможного сына Мэри права наследования русской короны.

Годунов встревожился. Он стал строить Баусу всяческие козни. Но у Грозного мысль о жене-англичанке крепла день ото дня. Писемский был совершенно очарован Мэри, он всячески расхваливал царю ее ангельскую внешность, стройную фигуру, необычайную красоту, прекрасный характер. Дело казалось улаженным: Мэри уже получила при английском дворе прозвище «царицы Московии»; готовился ее отъезд в Москву для личной встречи с русским царем...

Годунов понял, что появление Мэри в Кремле означает крах его карьеры. Действительно, по сообщению австрийского посла, в последнем завещании царя власть передавалась регентскому совету бояр (Иван Шуйский, Иван Милославский и др.), а Годунов там вообще не упоминался. Горсей сообщает, что Борис и его ближайшее окружение составили заговор с целью уничтожить все соглашения с англичанами. Годунов как бы выступал защитником интересов законного наследника Федора – слабоумного человека, во всем ему покорного. Наследник Иван к тому времени был уже убит отцом. Борис знал, что царь находится в полной изоляции: все его приближенные казнены, боярам царь не доверяет. Царя душил страх, измена чудилась ему на каждому углу.

Грозный решил обратиться за советом к потусторонним силам и велел немедленно доставить из Холмогор кудесников и колдуний. Шестьдесят «экстрасенсов» были привезены в Москву и посажены под стражу. Под страхом смертной казни с ними не имел права разговаривать никто, кроме любимца Грозного – Богдана Бельского, единственного человека, которому еще доверял русский царь... Он не знал, что Богдан изменил ему и вошел в тайный сговор с Годуновым. Предсказания кудесников были мрачными: они пророчили царю смерть на 18 марта.

Когда наступил этот день, царь был жив-здоров. Он послал Бельского к колдунам сказать, что их сегодня зароют живьем за ложные предсказания. Колдуны ответили: «Господин, не гневайся. Ты знаешь, что день кончится лишь тогда, когда сядет солнце!..» С этим ответом Бельский и вернулся к царю. Около третьего часа дня царь пошел париться в бане. Там он провел четыре часа и вышел из нее лишь около семи.

Царя усадили на постель, надели полотняную рубаху, чулки и халат; он приказал принести шахматы, чтобы сразиться с Годуновым. Бельский и слуги были рядом. Вдруг царю стало худо, он ослабел и повалился навзничь... Произошло всеобщее замешательство, паника, крик...

Одни слуги бросились к аптекарю за ноготковой и розовой водами, другие – за русским безотказным лекарством – водкой, третьи – за духовником и лекарями. Царские покои опустели, с царем остались лишь Годунов и Бельский. И в этот момент они быстро и сноровисто задушили Ивана Грозного! Как пишет Горсей, в опустевшей палате царь «был удушен и окоченел».

Скажем честно – это только одна из версий кончины грозного царя. По другой версии, он долго и мучительно болел... Что ж, может быть и так. Впрочем, одно не исключает другого.

После содеянного, Годунов и Бельский спокойно вышли на крыльцо в сопровождении неизвестно откуда набежавшей огромной толпы родственников, приближенных и слуг. Они приказали начальникам стражи и стрельцам зорко охранять ворота дворца, держа наготове оружие. Все ворота Кремля захлопнулись, загремели мощные железные засовы, на стенах появились вооруженные стрельцы...

Так закончил свою жизнь Иван IV, и начался период смут на Руси...

...В 1963 году, когда вскрыли гробницу Ивана Грозного, анализ его костей тоже показал высокую концентрацию ртути. Может быть, это следствие употребления царем ртутных мазей и лекарств, которыми лечили в то время венерические заболевания? А возможно другое... Следы ртути были обнаружены и в остатках масла на дне замечательного синего кубка, стоявшего в изголовье у постели царя.

...Иван Грозный, как и всякий тиран, оказался к концу жизни совершенно одиноким. Все боялись и ненавидели его. Его любовь была темной страстью, она не согревала его сердца, а только приносила его избранницам страдания и смерть...

Здесь, в стенах Кремля он только однажды был счастлив – в первой своей молодости. С первой своею женой – царицей Анастасией...

«Нимфа Кукуйского ручья» и рогоносец Петр Первый и Анна Монс

Общеизвестно, что попытка обрести любовь путем колдовства – совсем не новость. Еще триста лет назад государыня Евдокия, жена российского царя Петра Первого, пыталась отвратить от супруга горячую немецкую любовницу Анну Монс, вызвав специальную бабку-колдунью. Вместе со старушкой они закапали горячим воском портрет немки, после чего иглой выкололи ей на портрете глаза. В результате царицу отправили в монастырь (где она и умерла), а бабушку сожгли, как и положено... Имена Петра Первого и Анны Монс связывают с Немецкой слободой в Москве, где и начался роман Петра с прекрасной Анютой.

Дом № 6 по Спартаковской улице в Москве традиционно считается домом Анны, любовницы Петра. Напротив него для ориентира – Елоховская площадь и Богоявленский кафедральный собор.

Наверняка, все знают это место...

Неподалеку отсюда и располагалась Немецкая слобода. А почему она так называлась? В 1652 году причт церквей на Покровке бил челом царю и просил избавить город от иноземцев, которые «дорогой ценой» покупают в городе землю, так что в приходе совсем не остается православных и храмы нищают... Царь согласился и выселил всех иностранцев в особую Немецкую слободу. На самом деле в Немецкой слободе жили выходцы из разных стран Западной Европы, но русские звали немцами всех их без исключения (так как они были «немые», то есть не говорили свободно по-русски). По названию ручья, который протекал в Слободе (а назывался тот ручей – Кукуй), всю слободу прозвали Кукуем.

Один из вновь прибывших в Россию иностранцев, не успев овладеть тонкостями фонетики русского языка, жаловался: «Мы услышали на наш счет некоторые грязные поговорки – нас посылали к месту жительства немцев в Москве, что является здешним оскорблением...» Комментарии излишни...

Своему другу – куртуазному Францу Лефорту, русскому генералу европейского происхождения и обитателю Кукуя, Петр поставил здесь дворец – (2-я Бауманская улица, дом № 3, ныне – Военно-исторический архив). Этому же Лефорту Петр и обязан своим знакомством с Анной Монс...

О самом Петре и его деяниях все, конечно же, прекрасно знают. Детство Петра навсегда изранило его молодую душу. Ведь злые языки все время нашептывали царю Алексею Михайловичу, что крепкий и здоровый малыш, быстро идущий в рост, может и не его сын, а, например, патриарха (портретное сходство с последним – налицо!), или еще кого-либо. Ведь все остальные дети царя Алексея, особенно мальчики от первого брака, такие болезненные – не то, что Петр. Из 13 детей только двое сыновей жить остались...

Когда царь Алексей в январе 1676 года умер, Петру еще не исполнилось и четырех лет. Тут же возникла яростная распря между Нарышкиными и Милославскими (родственниками первой и второй жены царя) по поводу престолонаследия. Первое потрясение случилась сразу же после смерти отца, когда испуганной Наталье Нарышкиной пришлось показывать с балкона царского терема маленького сына, держа его над ревущей толпой на вытянутых руках. Ведь народ (в основном это были москвичи, возбужденные слухами заинтересованных лиц) заподозрил, что Милославские могли убить младшего из царевичей, так же, как когда-то Борис Годунов – маленького Дмитрия, сына Ивана Грозного.

Небольшое относительное затишье продлилось до десяти лет Петра, когда на престол вступил четырнадцатилетний Федор, один из сыновей Марии Милославской, который, как старший сын царя, готовился к царствованию и получил хорошее по тем временам образование. Лишившись отца, Петр воспитывался под присмотром того же старшего брата Федора, который и выбрал для него в учителя подьячего Никиту Зотова, обучавшего мальчика грамоте, истории и арифметике. Но, как известно, царь Федор Алексеевич умер в возрасте двадцати одного года (в 1682 году) и престол должен был наследовать Иван Алексеевич, но, поскольку он отличался слабым здоровьем, сторонники Нарышкиных провозгласили царем Петра.

Однако Милославские, родственники первой жены Алексея Михайловича, с этим не смирились и спровоцировали стрелецкий бунт, во время которого десятилетний Петр стал свидетелем жестокой расправы над близкими ему людьми. В десять лет он, формально избранный царем, пережил ряд тяжелых минут. Он видел бунт стрельцов, реки крови. Его матери и ему самому ежеминутно грозила смерть. Результатом бунта стал политический компромисс: на трон в 1682 году были возведены двое: Иван (Иоанн) от Милославских и Петр от Нарышкиных, правительницей при малолетних царях провозгласили сестру Ивана Софью Алексеевну, которая удалила Петра с матерью в село Преображенское.

Не тогда ли у Петра, в целом здорового ребенка, появились первые вспышки беспричинного гнева и даже признаки эпилепсии? Так и не успев получить никакого образования, кроме элементарной грамотности и кое-каких исторических сведений, не имея духовной пищи, Петр сам нашел себе и забавы в виде «потешных» войск, и развлечения в Немецкой слободе. К семнадцати годам это был красивый, очень высокий (порядка двух метров) парень, но совершенно невоспитанный. Хотя уже женатый. Мать, желая остепенить сына и приблизить его к пониманию дел государственных, женила его на нелюбимой им Евдокии Лопухиной.

Уже через неделю молодой муж забросил жену и увлекся искусством навигации. У него появился вкус к самообразованию, особенно в военном деле и кораблестроении, что значительно расширило его кругозор. Он учился этим наукам у иностранцев, которые жили в Немецкой слободе в Москве.

Иностранцы пребывали у Петра не столько в роли учителей, сколько друзей и соратников. Петр щеголял в немецком платье, танцевал немецкие танцы и шумно пировал в немецких домах. Он часто стал бывать в слободе, где и нашел предмет своего сердечного влечения, немку Анну Монс.

Немецкая слобода была островком европейского мира, расположенным рядом с речкой Яузой. Там жили немцы, англичане, шотландцы, голландцы, шведы и итальянцы. Это были врачи, аптекари, инженеры – представители редких в России профессий. Быт слободы, ее архитектура, обстановка в домах, вольные нравы сильно отличались от привычных Петру московских картин. В слободе можно было увидеть множество незнакомых книг, гравюры с изображением Лондона, Стокгольма, Вены, Амстердама...

Именно тут, в Немецкой слободе, Петр открыл для себя целый мир. И этот неведомый мир, совсем не похожий на Москву, захватил и увлек его... Люди, которых царь там встретил, казались ему много образованнее и культурнее его соотечественников. Варясь в котле густо перемешанных национальных и религиозных тенденций и правил, они были гораздо терпимее в вопросах веры. Но всему на свете эти люди предпочитали голый расчет!

Петра неудержимо тянуло в слободу, она казалась ему маленькой Европой, чудом перенесенной в сердце России...

И если слобода была теперь центром его жизни, то сердцем слободы была именно она, Анна, аккуратная немочка, мещаночка, которая вела себя непривычно раскованно... Это совершенно очаровало Петра, и теперь робкие и пугливые русские барышни потеряли для него всякую привлекательность.

Любовь к Анне и ко всему европейскому (похоже, две эти страсти слились для молодого царя воедино!) – гнали его к «немецким» берегам Яузы.

Да, Анхен, то есть фройляйн Монс, не случайно воцарилась в сердце Петра. Она – часть «Европы». Овладевая ею, молодой реформатор делает шаги от старого мира к новому, от Руси патриархальной к России развитой, не забитой и не пуганной...

Жены иностранцев вели себя в слободе всегда любезно и непринужденно. Это радовало царя. Но, справедливости ради, надо сказать, что тут селились далеко не лучшие представители европейского общества. Часто это были авантюристы или даже вчерашние разбойники. А поэтому за чистенькими фасадами немецких домиков и аккуратно стриженными кустами, процветали порою нравы портовых кабаков и притонов.

Пьянство, курение запрещенного в России табака, общение с распутными девками – все это из привычного быта слободы.

Верно, в православной Москве пили тоже немало, но даже по русским меркам, слободские «немцы» выделялись неумеренным потреблением вина и водки.

К несчастью, Петр воспринял уклад жизни слободы как эталон европейских нравов и со свойственной ему безоглядностью бросился в море необычных развлечений...

И Анна Монс, была воплощением этого «нового мира»! Может быть, благодаря ей Петр и воспитал в себе привычку к западным формам жизни. Будучи любознательным и не ленивым, он выработал в себе качества, которые сделали его потом Великим. У него проснулись и желание власти, и умение ее взять, проявились стойкость и даже жестокость в державных делах.

После смерти Иоанна V, Петр, опираясь на созданный им же самим круг надежных друзей и соратников, а также войска, которые из «потешных» превратились в настоящие, отстраняет царевну Софью от регентства и отправляет сестру в Новодевичий монастырь. C 1689 года Петр становится самостоятельным правителем.

Петр I прожил на свете всего 53 года (1672–1725). Из них тридцать пять лет он царствовал и был назван не только Великим, но и Преобразователем. Преобразования Петра коснулись практически всех сторон русской жизни. Древняя одежда, как неудобная, была заменена новой, поскольку Петр полагал, что новый облик поможет человеку легче усвоить другие европейские новшества. Было окончательно уничтожено затворничество женщины. Строго воспрещались браки без согласия жениха и невесты. Знание, ум и образование были поставлены для государственной службы выше происхождения. А чтобы повысить образованность в целом, создавались всевозможные школы, и начальные, и высшие. Стала выходить первая в России газета «Ведомости».

Обучение в школах облегчалось тем, что старославянский шрифт для гражданских книг был заменен русским, изобретенным самим Петром. Россия была разделена на губернии во главе с губернаторами. Для надзора за всеми государственными управлениями был учрежден Сенат, а управление церковью было передано новому учреждению – Святейшему Синоду И, наконец, был основан новый город, Санкт-Петербург, куда и была перенесена столица из Москвы, как сильно удаленной от Западной Европы. Петром был введен новый календарь и традиция празднования Нового года с 1 января 1700 года. Он приучил придворных к такому напитку, как кофе.

В течение своего царствования Петр Первый много воевал с целью расширить границы России до морских берегов и открыть ей свободные морские пути. Поэтому особое внимание было обращено на войска и флот. Была проведена реформа и армии, и флота. Петр не щадил на это ни средств, ни собственных сил. Чтобы добыть на это ресурсы, нужно было улучшать способы ведения хозяйства, добывания богатств из недр земли, развития промышленности и торговли, для чего открывались новые фабрики и заводы, торговые биржи. И во все это лично царь вникал сам. Он сам ездил за границу учиться и многих подданных посылал туда, сам работал до седьмого пота и требовал такой же отдачи от других.

При Петре Россия утвердилась как держава. Так, в ходе Великой Северной войны она наголову разбила войско шведов под Полтавой и одержала еще ряд побед, выйдя к Балтийскому морю и закрепившись на его берегах.

Как человек Петр Первый выглядел в глазах современников и историков весьма противоречиво. Некоторые считали, что в нем сочеталась русская помещичья и европейская матросская разнузданность. В их воспоминаниях – это, с одной стороны, мужчина высокого роста и огромной силы, а с другой, человек с признаками раннего алкоголизма и различных болезней.

В то же время многие современники отмечали его простоту в общении, требовательность и скромность по отношению к себе самому, его искренность и отзывчивость по отношению к другим. Его умение быстро разбираться в людях и определять их способности просто поражало. Но вернемся к любовной теме...

Петр дважды был женат. Первую жену Евдокию Лопухину он отправил в монастырь. Но наш рассказ о судьбе его первой и самой длительной (более 10 лет) любви к немке Анне Монс...

Лефорт познакомил его с первой красавицей Немецкой слободы, дочерью виноторговца Анной Монс. Большую часть своего времени Петр, естественно, стал проводить здесь – он словно бежал из Кремля, от нелюбимой жены. Правда, если быть точным, то дом, в котором, по слухам, проживала Анна, стоит вне слободы. Поэтому называют и другой адрес ее проживания, – в самом центре поселения иностранцев, меж не существующими уже кирхой и костелом (ныне – Старокирочный переулок, № 6, во дворе).

Впрочем, не столько номер дома нам важен, сколько сама суть истории. Интересно, что Анна Монс – женщина, как впоследствии окажется, весьма легкомысленная, сама прежде дарила ласки Лефорту. Но, недолго думая, с удовольствием «переключилась» на Петра.

Она была от природы смешлива и кокетлива – а этот как раз то, чего совершенно не хватало жене самодержца, Евдокии. Та была богобоязненной, тихой и робкой женщиной. Так что Петр не решался ей рассказать всю правду об Анне, хотя сразу стало ясно: Анна – это увлечение надолго. Очевидно, рядом с этой женщиной, воплощавшей в себе именно женские начала, Петр почувствовал себя достаточно комфортно!

Но Анна тяготилась положением «просто любовницы». Ей хотелось большего! И она, несомненно, много раз говорила об этом Петру.

Не сразу царь решился перейти к решительным действиям. И все же решающий момент настал! Отправившись в большое путешествие по Европе, Петр письмом прислал Евдокии свое высочайшее повеление – немедленно постричься в монахини. Он решил жениться на Анне Монс...

Давно уж научились таким образом российские государи избавляться от неугодных жен. Но царица решительно отказалась идти в монастырь – у нее рос маленький Алеша, сын Петра. Тогда ночью к дому подали крытую повозку с лошадьми. И кричавшую, упиравшуюся Евдокию, помимо ее воли увезли в Суздальский девичий монастырь...

Опальная царица жила там тяжко и голодно. Но полюбила в Суздале человека по имени Степан Глебов. Это был милосердный человек из военных, присылавший ей еду и теплую одежду... Увы, он был женат. Он ответил ей взаимностью – на свою беду!

Сыщики Петра арестовали его и пытали зверски. И хотя самому царю была глубоко безразлична Евдокия, мужская гордость взыграла в нем. Как, она ему посмела изменить? У Глебова обнаружили письма царицы и перстень, который подарила она своему ненаглядному Степушке.

Нещадно пытали Степана. А потом посадили на кол...

На дворе в тот день стоял тридцатиградусный мороз. Петр приказал одеть Степана Глебова в теплую одежду. Не потому, что был добр и хотел помиловать любовника Евдокии. Нет. Чтобы тот не умер раньше времени, прошел весь круг адовых мучений.

Петр подошел к Глебову вплотную, пытаясь услышать покаянные признания. Но Степан плюнул ему в лицо...

Сделав несчастной царицу Евдокию – во имя своей любви к Анне – царь и сам не познал счастья. А почему?

Да потому что Анна Монс – «нимфа Кукуйского ручья» была слишком ветрена, хоть и – в угоду мужчинам – неизменно весела!

О ее ветрености – чуть позже. А сначала – о ее жадности. Нищего Лефорта она с большой радостью променяла на Петра. И бесконечно вымогала, вымогала, вымогала... Да так, что от природы жадноватому царю становилось все противнее и противнее ее слушать. То дом выпросит, то деревню...

Алчную Монсиху тихо начинали ненавидеть многие. Анна была хорошим психологом – к своим просьбам она неизменно прибавляла какой-нибудь пустячный подарочек. Но за копейки своих трат она имела сотни и тысячи!

Петр сознавал, что Монс хитра. Но сильное физическое влечение к ней было для него на какой-то период важнее...

Царь в открытую жил с Анной, наплевав на общественное мнение. И даже готов был жениться на ней – ведь после истории с опальной Евдокией, Петр был свободен. Вот тут-то Монс и просчиталась!

Дело в том, что Анне всегда не хватало одного любовника. И не только из-за своего темперамента, но еще и потому, что надо же «иметь кого-то в запасе». Петр – Петром, а был еще посланник саксонский Кенигсек, который так же усердно посещал спальню фройляйн Монс. Да еще и всерьез думал о свадьбе с нею.

Но надо ж случиться такой беде, что пока государь размышлял о том, надо или нет узаконить его связь с немочкой, посланник возьми да и утони! Ну, утонул – полбеды. Так ведь в карманах его платья нашли не только портрет прекрасной Анны, но и ее страстные любовные письма!

Петру снова изменили! И изменила та, ради которой он затеял свой развод, ради которой пошел на такие жертвы! Он – посмешище всей Руси и Европы. Он – в сущности, рогоносец, потому что и жена, и любовница, предпочли ему других мужчин...

Говорят, что долгое время Петр был озлоблен против всех женщин на свете. Он творил такие гадости, о которых не хочется даже вспоминать. Одно из самых безобидных – привычка поить женщин, чтобы потом глумиться над их нелепым состоянием. И это еще самая «добрая» шутка Петра!

Теперь, после неопровержимого доказательства измены Анны, о женитьбе на ней не было и речи! После десяти лет их союза отношения были прерваны. Разгневанный рогоносец приказал бросить фройляйн Анну в тюрьму. Впрочем, вскоре ей удалось оттуда выбраться...

Анна не стала терять времени даром. Она выскочила замуж за другого посланника – прусского, по фамилии Кайзерлинг. И до Кайзерлинга, и после него, она продолжала вести бурную и разгульную жизнь, потому что, очевидно, не создана была для тихого семейного счастья...

Более того, Анна имела наглость просить у Петра каких-то милостей для мужа. Ей казалось, что это вполне нормально. Но Петра эти просьбы очень разозлили: «Я держал твою Монс при себе, чтобы жениться на ней! – крикнул он Кайзерлингу, дерзнувшему прийти с просьбой по ходатайству очаровательной жены. – А коли ты ее взял себе, так и держи ее и не смей никогда соваться ко мне с нею!»

Это еще очень мягкий поступок со стороны вспыльчивого царя. Мог бы обоих и на тот свет отправить... Наверное, память о юности, проведенной в объятиях веселой Анхен, не давала ему покоя. Потому и отпустил с миром. Но потому и кричал злобно. Помнил ее. Простить не мог. Но и забыть – тоже...

А Алексашка Меншиков, друг и соратник царя, заорал вслед Кайзерлингу: «Знаю я вашу Монс! Хаживала она и ко мне! Да она ко всякому пойдет!»

Было ли это правдой (имеется в виду – хаживала или нет Анна к Меншикову) – неизвестно. Известно только то, что свою следующую женщину (она же – вторая жена, Марта Скавронская) царь Петр «унаследовал» от друга Александра. И, надо сказать, по своим моральным качествам будущая царица мало чем отличалась от госпожи Монс... Бывшая служанка, она сначала «грелась» в объятиях Шереметева, потом Меншикова...

В общем, как-то даже непонятно, почему такой мужчина, как Петр, выбирал подобных дам? Может быть, именно доступность делала их привлекательными для царя?

Не будем гадать. Вернемся к Анне. Ее счастье с посланником было недолгим. Она быстро растолстела и постарела. Никто не мог узнать уже в ней хохотушку и резвушку из Немецкой слободы, которую так страстно любил молодой Петр. Прожила она недолго. Своего мужа Кайзерлинга пережила всего на три года. Умерла Анна в 1711 году...

А царя ждала еще одна измена. На этот раз ему изменила жена Марта Скавронская. Марта, сирота, воспитанная в доме лютеранского пастора Глюка и нянька его детей, взятая в плен во время осады русскими войсками лифляндской крепости Мариенбург ставшая впоследствии императрицей Екатериной Первой, отличалась характером доброжелательным, а потому царь быстро привязался к ней и прожил с ней до самой своей смерти, сделав ее из пленницы вначале любовницей, затем законной женой. В 1724 году ее официально короновали на российский престол (вот вам – из грязи в князи!)

Екатерину царь любил искренне и был с нею неизменно нежен. Он всегда писал ей трогательные письма и посылал подарки – где бы он не оказался!

«Катеринушка, друг мой, здравствуй! Посылаю при сем презент тебе – часы новой моды: для пыли внутри стеклы, да печатку... больше за скоростию достать не мог, ибо в Дрездене был только один день...»

«Катеринушка, друг мой сердешнинкой, здравствуй. Посылаю к тебе кружево...»

Вот такой заботливый муж Петр, который любил свою Катю за ее неприхотливость и неревнивость, а также за нрав веселый (как некогда у Анны) и незлобивость. А что еще мужчине надо?

Но эта самая Катеринушка изменила ему, незадолго до его смерти. И с кем!..

Вот как было дело. Петр, послушав одного «доброжелателя», заглянул ночью в беседку дворцового парка. И там увидел свою жену в столь недвусмысленном положении, что сомневаться было глупо! Да, но кто был он, человек, наставивший рога самодержцу? А его звали Вилимом Монсом и приходился он Анюте Монс, экс-любовнице Петра, родным братцем...

Вот так семейство Монс отплатило Петру за его доброе отношение.

Вечером того же дня Петр ужинал с гостями, среди которых были Монс и Екатерина. Молодой камергер (а брат Анны стал камергером) ничего не подозревал, ибо царь был с ним удивительно ласков. И вдруг Петр, сверкнув очами злобно, спросил у жены, который теперь час. Было только девять, о чем она сообщила супругу, поглядывая на его подарок – те самые диковинные часики. Но Петр выхватил часы у Екатерины, перевел стрелки на три часа вперед и закричал, что уже двенадцать, и всем пора идти спать...

С царем никто не стал спорить. А через пару минут Монса арестовали в его комнате.

Петр сам допрашивал соперника. И как когда-то от Степана Глебова, так и от Вилима Монса он требовал и требовал подробностей – будто количество этих подробностей могло облегчить страдания бедного обманутого мужа ...

Монс во всем признался, и 28 ноября 1724 года ему отрубили голову.

Но и это еще не все. После Казни Петр велел Екатерине сесть в карету и отвез ее к эшафоту, где было выставлено на обозрение тело ее казненного любовника. Екатерина продолжала улыбаться, хотя одному Богу известно, как тяжко ей было. Говорила ли она что-то в свое оправдание? Об этом никто не пишет. Но Петр с той поры больше не входил в спальню к супруге. Зато велел принести к ней туда банку с заспиртованной головой Монса... Эта банка стояла в спальне Екатерины, не давая ей уснуть, мучая женщину угрызениями совести.

Неизвестно, последовал бы за этим развод супругов или нет. Но очень скоро не стало самого царя. Он простудился, спасая тонущую шлюпку, и скончался 28 января 1725 года в возрасте пятидесяти трех лет.

В день его кончины враги усопшего самодержца ликовали. По рукам ходила лубочная картина – «как мыши кота хоронили», на которой маленькие смиренные мышки несут хоронить огромного дохлого кота, который ужасно напоминает рослого усатого императора...

Алексей Толстой Петр Первый (отрывок)

«...Молчаливый и прозябший, он вернулся в ярко освещенный дом Лефорта. Играла музыка на хорах танцзала. Пестрые платья, лица, свечи – удваивались в зеркалах. Сквозь теплую дымку Петр сейчас же увидел рыжеволосую Анну Монс... Девушка сидела у стены, – задумчивое лицо, опущены голые плечи.

В эту минуту музыка, – медленный танец, – протянула с хор медные трубы и пела ему об Анхен, об ее розовом пышном платье, о невинных руках, лежавших на коленях... Почему, почему неистовой печалью разрывалось его сердце? Будто сам он по шею закопан в землю и сквозь вьюгу зовет из невозможной дали любовь свою...

Глаза Анны дрогнули, увидели его в дверях раньше всех. Поднялась и полетела по вощеному полу... И музыка уже весело пела о доброй Германии, где перед чистыми, чистыми окошечками цветет розовый миндаль, добрые папаша и мамаша с добренькими улыбками глядят на Ганса и Гретель, стоящих под сим миндалем, что означает – любовь навек, а когда их солнце склонится за ночную синеву, – с покойным вздохом оба отойдут в могилу... Ах, невозможная даль!..

Петр обхватил теплую под розовым шелком Анхен и танцевал молча и так долго, что музыканты понесли не в лад...

Он сказал:

– Анна?

Она доверчиво, ясно и чисто взглянула в глаза.

– Вы огорчены сегодня, Петер?

– Аннушка, ты меня любишь?

На это Анна только быстро опустила голову, на шее ее была повязана бархатка... Все танцующие и сидящие дамы поняли и то, что царь спросил, и то, что Анна Монс ответила. Обойдя круг по залу, Петр сказал:

– Мне с тобой счастье...»

«Вечером мамки и няньки, повитухи и дворцовые дурки суетливо заскрипели дверями и половицами: „Царь приехал...“ Воробьиха кинула в свечу крупицу ладона – освежить воздух, – и сама юркнула куда-то... Петр вбежал наверх через три ступени. Пахло от него морозом и вином, когда наклонился он над жениной постелью.

– Здравствуй, Дуня... Неужто еще не опросталась? А я думал...

Усмехнулся, – далекий, веселый, круглые глаза – чужие... У Евдокии похолодело в груди. Сказала внятно:

– Рада бы вам угодить... Вижу – всем ждать надоело... Виновата...

Он сморщился, силясь понять – что с ней. Сел, схватясь за скамейку, шпорой царапал коврик...

– У Ромодановского обедал... Ну, сказали, будто бы вот-вот... Думал – началось...

– Умру от родов – узнаете... Люди скажут...

– От этого не помирают... Брось...

Тогда она со всей силой отбросила одеяла и простыни, выставила живот.

– Вот он, видишь... Мучиться, кричать – мне, не тебе... Не помирают! После всех об этом узнаешь... Смейся, веселись, вино пей... Езди, езди в проклятую слободу... (Он раскрыл рот, уставился.) Перед людьми стыдно, – все уж знают...

– Что все знают?

Он подобрал ноги, – злой, похожий на кота. Ах, теперь ей было все равно... Крикнула:

– Про еретичку твою, немку! Про кабацкую девку! Чем она тебя опоила?

Тогда он побагровел до пота. Отшвырнул скамью. Так стал страшен, что Евдокия невольно подняла руку к лицу. Стоял, антихристовыми глазами уставившись на жену...»

«Этой осенью в Немецкой слободе, рядом с лютеранской киркой, выстроили кирпичный дом по голландскому образцу, в восемь окон на улицу. Строил приказ Большого дворца, торопливо – в два месяца. В дом переехала Анна Ивановна Монс с матерью и младшим братом Виллимом.

Сюда, не скрываясь, ездил царь и часто оставался ночевать. На Кукуе (да и в Москве) так этот дом и называли – царицын дворец. Анна Ивановна завела важный обычай: мажордома и слуг в ливреях, на конюшне – два шестерика дорогих польских коней, кареты на все случаи.

К Монсам, как прежде бывало, не завернешь на огонек аустерии – выпить кружку пива. «Хе-хе, – вспоминали немцы, – давно ли синеглазая Анхен в чистеньком передничке разносила по столам кружки, краснела, как шиповник, когда кто-нибудь из добряков, похлопав ее по девичьему задку, говорил: „Ну-ка, рыбка, схлебни пену, тебе цветочки, мне пиво...“

Теперь у Монсов бывали из кукуйских слобожан лишь почтенные люди торговых и мануфактурных дел, и то по приглашению, – в праздники, к обеду. Шутили, конечно, но пристойно. Всегда по правую руку Анхен сидел пастор Штрумпф. Он любил рассказывать что-нибудь забавное или поучительное из римской истории. Полнокровные гости задумчиво кивали кружками с пивом, приятно вздыхали о бренности. Анна Ивановна в особенности добивалась приличия в доме.

За эти годы она налилась красотой: в походке – важность, во взгляде – покой, благонравие и печаль. Что там ни говори, как ни кланяйся низко вслед ее стеклянной карете, – царь приезжал к ней спать, только. Ну, а дальше что? Из Поместного приказа жалованы были Анне Ивановне деревеньки. На балы могла она убирать себя драгоценностями не хуже других и на грудь вешала портрет Петра Алексеевича, величиной в малое блюдце, в алмазах. Нужды, отказа ни в чем не было. А дальше дело задерживалось.

Время шло. Петр все больше жил в Воронеже или скакал на перекладных от южного моря к северному. Анна Ивановна слала ему письмеца, и – при каждом случае – цитронов, апельсинов по полдюжине (доставленных из Риги), колбасы с кардамоном, настоечки на травах. Но разве письмецами да посылками долго удержишь любовника? Ну как привяжется к нему баба какая-нибудь, въестся в сердце? Ночь без сна ворочалась на перине. Все непрочно, смутно, двоесмысленно. Враги, враги кругом – только и ждут, когда Монсиха споткнется.

Даже самый близкий друг – Лефорт, – едва Анна Ивановна околицами заводила разговор – долго ли Питеру жить в неряшестве, по-холостецки, – усмехался неопределенно, – нежно щипал Анхен за щечку: «Обещанного три года ждут...» Ах, никто не понимал: даже не царского трона, не власти хотела бы Анна Ивановна, – власть беспокойна, ненадежна... Нет, только прочности, опрятности, приличия...

Оставалось одно средство – приворот, ворожба. По совету матери, Анна Ивановна однажды, вставши с постели от спящего крепко Петра, зашила ему в край камзола тряпочку маленькую со своей кровью... Он уехал в Воронеж, камзол оставил в Преображенском, с тех пор ни разу не надевал. Старая Монсиха приваживала в задние комнаты баб-ворожей. Но открыться им – на кого ворожить – боялись и мать и дочь. За колдовство князь-кесарь Ромодановский вздергивал на дыбу. Кажется, полюби сейчас Анну Ивановну простой человек (с достатком), – ах, променяла бы все на безмятежную жизнь. Чистенький домик, – пусть без мажордома, – солнце лежит на восковом полу, приятно пахнут жасмины на подоконниках, пахнет из кухни жареным кофе, навевая упокоение, звякает колокол на кирке, и почтенные люди, идя мимо, с уважением кланяются Анне Ивановне, сидящей у окна за рукодельем...

Пальчики Анхен трепетали, округлости груди поднялись из тесноты корсажа.

– Ах, нельзя поверить, что это – не сон... Но кто это госпожа Ментенон, которая стояла за стулом короля?

– Его фаворитка... Женщина, перед которой трепещут министры и посланники... Мой повелитель, король Август, прошел несколько раз мимо мадам Ментенон и был замечен ею...

– Господин посланник, почему король Людовик не женится на мадам Ментенон?

Кенигсек несколько изумился, на минуту подвижная рука его бессильно повисла между раздвинутых колен. Анхен ниже опустила голову, в уголке губ легла складочка.

– О фрейлен Монс... Разве значение королевы может сравниться с могуществом фаворитки? Королева – это лишь жертва династических связей. Перед королевой склоняют колени и спешат к фаворитке, потому что жизнь – это политика, а политика – это золото и слава. Король задергивает ночью полог постели не у королевы – у фаворитки, среди объятий на горячей подушке... (У Анхен слабый румянец пополз по щекам. Посланник ближе придвинулся надушенным париком.) На горячей подушке поверяются самые тайные мысли. Женщина, обнимающая короля, слушает биение его сердца. Она принадлежит истории.

– Господин посланник, – Анхен подняла влажно-синие глаза, – дороже всего знать, что счастье – долговечно. Что мне в этих нарядах, в этих дорогих зеркалах, если нет уверенности... Пусть меньше славы, но пусть над моим маленьким счастьем властен один бог... Я плыву на роскошной, но на утлой ладье...

Медленно вытащила из-за корсажа кружевной платочек, слабо встряхнула, приложила к лицу. Губы из-под кружев задрожали, как у ребенка...

– Вам нужен верный друг, прелестное мое дитя. – Кенигсек взял ее за локоть, нежно сжал. – Вам некому поверять тайн... Поверяйте их мне... С восторгом отдаю вам себя... Весь мой опыт... На вас смотрит Европа. Мой милостивый монарх в каждом письме справляется о «нимфе кукуйского ручья»...

– В каком смысле вы себя предлагаете, не понимаю вас.

Анхен отняла платочек, отстранилась от слишком опасной близости господина посланника. Вдруг испугалась, что он бросится к ногам... Стремительно встала и чуть не споткнулась, наступив на платье.

– Не знаю, должна ли я даже слушать вас... Анхен совсем смутилась, подошла к окошку.

Давешнюю синеву затянуло тучами, поднялся ветер, подхватывая пыль по улице. На подоконнике, между геранями, в золоченой клетке нахохлился на помрачневший день ученый перепел – подарок Питера. Анхен силилась собраться с мыслями, но потому ли, что Кенигсек, не шевелясь, глядел ей в спину, – тревожно стучало сердце... «Фу, глупость! С чего бы вдруг?» Было страшно обернуться. И хорошо, что не обернулась: у Кенигсека блестели глаза, будто он только сейчас разглядел эту девушку... Над пышными юбками – тонкий стан, молочной нежности плечи, пепельные, высоко поднятые волосы, затылок для поцелуев...

Все же он не терял рассудка: «Чуть побольше остроты ума и честолюбия у этой нимфы, – с ней можно делать историю».

Анхен вдруг отступила от окна, бегающие зрачки ее растерянно остановились на Кенигсеке:

– Царь!..

Петр был трезв и очень весел. Вытащил из-за красного обшлага парик:

– Возьми гребень, расчеши, Аннушка. За столом буду в волосах, как ты велишь... Нарочно за ним солдата посылал. – И – другому гостю – генералу Карловичу (с лилово-багровыми, налитыми щеками): – Какой ни надень парик, – за королем Августом не угнаться: зело пышен и превеликолепен... А мы – в кузнице да на конюшне...

Ботфорты у него были в пыли, от кафтана несло конским потом. Идя умываться, подмигнул Кенигсеку:

– Смотри, к бабочке моей что-то зачастил, господин посланник...

– Ваше величество, – Кенигсек повел шляпой, пятясь и садясь на колено, – смертных не судят, цветы и голубей приносящих на алтарь Венус...»

«Кенигсека не сразу нашли, хотя в ручье всего было аршина два глубины. Видимо, падая, он ударился затылком о камень и сразу пошел на дно. Солдаты притащили его к шатру, положили у костра. Петр принялся сгибать ему туловище, разводить руки, – дул в рот. Нелепо кончил жизнь посланник Кенигсек... Расстегивая на нем платье, Петр обнаружил на груди, на теле, медальон – величиной с детскую ладонь. Обыскал карманы, вытащил пачку писем. Сейчас же пошел с Алексашкой в шатер.

– Господа офицеры, – громко сказал Меншиков, – кончай пировать, государь желает ко сну...

Гости торопливо покинули палатку (кое-кого пришлось волочь под мышки – шпорами по земле). Здесь же, среди недоеденных блюд и догорающих свечей, Петр разложил мокрые письма. Ногтями отодрал крышечку на медальоне, – это был портрет Анны Монс, дивной работы: Анхен, как живая, улыбалась невинными голубыми глазами, ровными зубками. Под стеклом вокруг портрета обвивалась прядка русых волос, так много целованных Петром Алексеевичем. На крышечке, внутри, иголкой было нацарапано по-немецки: «Любовь и верность».

Отколупав так же и стекло, пощупав прядку волос, Петр бросил медальон в лужу вина на скатерти. Стал читать письма. Все они были от нее же к Кенигсеку, глупые, слащавые, – размягшей бабы.

– Так, – сказал Петр. Облокотился, глядел на свечу. – Ну, скажи, пожалуйста. (Усмехаясь, качал головой.) Променяла... Не понимаю... Лгала. Алексашка, лгала-то как... Всю жизнь, с первого раза, что ли?.. Не понимаю... «Любовь и верность»!..

– Падаль, мин херц, стерва, кабатчица... Я давно хотел тебе рассказать...»

Тайна Дома-комода Императрица Елизавета и Алексей Разумовский

Этот дом в шутку называют «московским Зимним дворцом». И в самом деле, построил его на Покровке архитектор школы Растрелли. Но у него есть и еще одно смешное прозвище – «Дом-комод». Вам не надо подходить к самому дому. Остановитесь на противоположной стороне и убедитесь – дом-красавец и впрямь напоминает одновременно и Эрмитаж, и пышный комод в стиле барокко. Дом-комод Апраксиных (позже Трубецких) расположен по улице Покровка, дом № 22. Московская легенда гласит, что в доме состоялось тайное венчание дочери Петра Первого, императрицы Елизаветы Петровны, с генерал-фельдмаршалом и графом, братом последнего гетмана Малороссии, Алексеем Григорьевичем Разумовским. Это всего лишь красивая легенда, но москвичи верили в нее твердо...

Елизавета подала своим подданным пример «неравного брака». Это у нее явно от отца, который, очевидно, в вопросах брака ставил любовь выше, чем какие бы то ни было выгоды.

Венчались же молодые в церкви подмосковного Перова – дворцового села, подаренного Разумовскому. Церковь Знамения в Перово сохранилась до сих пор (улица Лазо, дом № 4). После венчания они отстояли еще и благодарственный молебен в Церкви Вознесения в Барашах на Покровке (дом № 26), где был придел Захария и Елизаветы.

Но сначала – немного о каждом из наших героев. И о том, как свершилась их встреча, которая повлияла на жизнь обоих, определив ее до самой смерти...

* * *

Елизавета Петровна Романова родилась 18 декабря 1709 года в селе Коломенском. Объявлена царевной 6 марта 1711 года и цесаревной 28 декабря 1721 года; вступила на престол 25 ноября 1741 года, короновалась 25 апреля 1742 года. Императрица Всероссийская в 1741–1761 годах. Умерла 25 декабря 1761 года.

День 18 декабря 1709 года был торжественным: Петр Первый въезжал в Москву; за ним везли шведских пленных. Государь намеревался тотчас праздновать полтавскую победу, но при вступлении в столицу его известили о рождении дочери.

«Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир мою дочь», – сказал он. Петр нашел жену свою Екатерину и новорожденного младенца здоровыми и на радостях устроил пир.

Будучи только восьми лет от роду, принцесса Елизавета уже обращала на себя внимание своей красотой. В 1717 году обе дочери встречали Петра, возвращавшегося из-за границы, одетыми в испанские наряды. Тогда французский посол заметил, что младшая дочь государя, Елизавета, казалась в этом наряде необыкновенно прекрасной.

В следующем, 1718 году, введены были так называемые «Ассамблеи», и обе царевны явились туда в платьях разных цветов, вышитых золотом и серебром, в головных уборах, блиставших бриллиантами. Все восхищались искусством Елизаветы в танцах. Кроме легкости в движениях, она отличалась находчивостью и изобретательностью, беспрестанно выдумывая новые фигуры. Французский посланник Леви замечал тогда же, что Елизавету можно было бы назвать совершенной красавицей, если бы у нее волосы не были рыжеваты... Но – кому что нравится. Ведь о вкусах не спорят!

Воспитание Елизаветы нельзя назвать особенно тщательным и продуманным, тем более что мать ее была совершенно безграмотной. Но царевну учили по-французски, и мать ее твердила, что есть важные причины на то, чтоб она лучше других предметов обучения знала французский язык. Причина эта, как известно, заключалась в сильном желании ее родителей выдать Елизавету за какую-нибудь из особ французской королевской крови.

Однако на все настойчивые предложения породниться с французскими Бурбонами те отвечали вежливым, но решительным отказом. Обучение все же не прошло даром – Елизавета познакомилась с французскими романами, и это чтение несколько смягчило и возвысило ее душу. Возможно, именно поэтому ей оказались чуждыми те грубые нравы, которые царили в то время при петербургском дворе, и ее царствование привнесло гораздо больше европейской галантности и утонченности, чем все предыдущие русские дворы.

Во всем остальном обучение Елизаветы было малообременительным, приличного систематического образования она так никогда и не получила. Время ее было заполнено верховой ездой, охотой, греблей и уходом за своей красотой.

Едва ли не с рождения Елизаветы начали строиться планы относительно ее будущего замужества. Но, забегая вперед, скажем, что это пресловутое «удачное замужество» так и не состоялось....

После того, как весной 1725 года пришлось отказаться от мечты породниться с Бурбонами, Екатерина I задумала устроить брак дочери с побочным сыном Августа II Морицем Саксонским. Он тоже не состоялся. Вскоре после этого Елизавете пришлось, за неимением лучшего, согласиться на брак с епископом Карлом-Августом Голштинским, младшим братом правящего герцога. Партия эта была более чем скромная, но обстоятельства не допустили и этого брака. В июне 1727 года жених умер в Петербурге, так и не добравшись до алтаря.

Не предвидя лучшей партии в будущем, Елизавета глубоко опечалилась его смертью. В утешение ей великий государственный деятель следующего царствования, Остерман, задумал другой план – выдать Елизавету за вошедшего на престол Петра Второго, внука Петра Первого, сына казненного царевича Алексея (сына Петра от первого брака).

Несмотря на то, что противниками этого брака были Меншиков и сама церковь (не допускавшими брака тетки с племянником), он вполне мог бы осуществиться. Под влиянием Остермана Петр влюбился в свою прекрасную тетку. От нее, Елизаветы, теперь зависело направить это весьма горячее чувство к цели, указанной будущей императрице тонким немецким политиком. Но в семнадцать лет честолюбие царской дочери еще недостаточно окрепло и не приняло определенной формы.

Елизавета в жизни Петра Второго играла гораздо большую роль, чем он в ее. Петр был еще ребенком – ему шел тринадцатый год, и в глазах гораздо более зрелой Елизаветы он едва ли мог выглядеть привлекательным. Тем не менее, в 1727 году дружба их была очень тесной. Елизавета оторвала своего племянника от серьезных занятий и учебников. Будучи бесстрашной наездницей и неутомимой охотницей, она увлекала его с собой на далекие прогулки верхом и на охоту.

Но первую любовь она познала не с ним. В том же 1727 году она серьезно увлеклась Александром Бутурлиным. Свидания с юным императором стали после этого нерегулярными, и вскоре их пути вовсе разошлись. После того, как двор переехал в Москву на коронацию, Елизавета поселилась в Покровском. Любимым ее занятием здесь было собирать сельских девушек, слушать их песни и водить с ними хороводы. Она и сама принимала вместе со своими фрейлинами участие в этих простых забавах. Зимой она каталась по пруду на коньках и ездила в поле охотиться на зайцев. Елизавета бывала также в Александровской слободе и настолько полюбила это место, что приказала построить здесь два деревянных дворца на каменном фундаменте, один зимний, другой летний.

Проживая в Александровской слободе, она занималась соколиной охотой и отправлялась в село Курганиха травить волков. На масленицу собирались к ней слободские девушки кататься на салазках. Другим ее любимым занятием было выращивание фруктовых деревьев.

Бутурлин был в Александровской слободе частым гостем. Узнав об этом, Петр Второй в 1729 году отослал его на Украину. Это решение совершенно очевидно продиктовано юношеской ревностью.

Но вскоре появился преемник Бутурлина, Семен Нарышкин, обергофмейстер двора. Отношения между ним и царевной были столь задушевными, что в Москве поговаривали даже о возможном браке Нарышкина с Елизаветой. Но опять вмешался опять Петр Второй! И – отослал обергофмейстера путешествовать за границу.

До самой смерти император ревниво не подпускал к тетке других мужчин. Когда прусский посол предложил устроить брак Елизаветы с бранденбургским курфюрстом Карлом, Петр отказал, даже не посоветовавшись с царевной. Но Елизавета не особенно тяготилась этой опекой... Третьим ее фаворитом стал красавец гренадер Шубин.

После воцарения Анны Иоанновны (дочери брата Петра Первого, рано умершего царя Ивана), Елизавета продолжала проживать в своем подмосковном имении и была очень далека от тогдашней политической жизни. Только по приказанию императрицы она переселилась в Петербург, где у нее было два дворца – один летний, близ Смольного, другой зимний, на окраине города. Она жила здесь очень скромно, испытывая постоянные денежные затруднения, носила простенькие платья из белой тафты и на свои средства воспитывала двух двоюродных сестер – дочерей Карла Скавронского, старшего брата Екатерины Первой.

Знать пренебрегала царевной, поскольку известно было, что Анна не любила ее. Зато двери елизаветинского дома были всегда открыты для гвардейских солдат. Елизавета раздавала им маленькие подарки, крестила их детей и очаровывала их улыбками и взглядами.

В обществе Елизавета показывалась достаточно редко, но все же иногда являлась на балы и там по-прежнему блистала как необыкновенная красавица.

Когда китайскому послу, первый раз приехавшему в Петербург в 1734 году, задали вопрос, кого он находит прелестнее всех женщин, он прямо указал на Елизавету. По описанию видевшей ее часто жены английского посланника, леди Рондо, у царевны были превосходные волосы, выразительные голубые глаза, здоровые зубы, очаровательные губы. Говорили, правда, что в ней чувствуются недостатки воспитания, но, тем не менее, она обладала определенным внешним лоском: превосходно говорила по-французски, знала по-итальянски и немного по-немецки, изящно танцевала, всегда была весела, жива и занимательна в разговорах. Чего же более?

Как в раннем отрочестве, так и в зрелом возрасте, Елизавета при первом же появлении поражала всех своей красотой. Ее роскошные волосы, не обезображенные пудрой по тогдашней моде, распускались по плечам локонами, перевитыми цветами. Решительно неподражаема была цесаревна в русской пляске, которой в веселые часы забавлялась со своими шутами и шутихами.

Вскоре после воцарения императрицы Анны Иоанновны, фаворит царевны Шубин оказался втянутым в заговор в пользу Елизаветы. Его заключили в крепость, а потом на многие годы сослали в Сибирь. Елизавета и на этот раз быстро утешилась и вскоре пережила самое сильное любовное увлечение, сделавшееся также и самым длительным. С 1731 года в императорскую капеллу был принят Алексей Григорьевич Разумовский...

Вы спросите – а при чем тут царская капелла? А при том, что Разумовский, позже – всесильный фаворит и тайный муж императрицы во времена знакомства с молодой Елизаветой был ...всего-навсего певчим!

Алексей Григорьевич Разумовский (1709–1771) – один из русских «случайных людей» XVIII века. Умер он графом. А вот родился на хуторе Лемеши, неподалеку от Чернигова, в семье «реестрового» малороссийского казака Григория Розума («розум» по-малороссийски – ум). Розумом прозвали Григория за то, что он в пьяном виде любил произносить поговорку: «Що то за голова, що то за розум»!

Несмотря на то, что происхождение Разумовского было хорошо известно современникам и потомкам да и не скрывалось ими самими, появилась фантастическая генеалогия, выводившая их род от польского шляхтича Рожинского. Но, скорее всего, это просто выдумка.

Мальчиком Разумовский пас общественное стадо, но у него проявилась страсть к учению и пению; он выучился грамоте у дьячка села Чемер. А вот в 1731 году через село Чемер по счастливой, что называется, случайности, проезжал один из придворных, полковник Вишневский. Он услышал в церкви чудный голос Разумовского и взял его с собою в Петербург. Вряд ли знал полковник, что он везет в столицу будущего графа и всесильного фаворита императрицы. Судьба совершает порой непредсказуемые повороты, – каждый из нас в этом убедился хотя бы раз! Если и не на своем, то на историческом примере...

Обер-гофмаршал двора императрицы Анны Иоанновны Левенвольд принял Алексея Розума в придворный хор; там его увидела и услышала цесаревна Елизавета Петровна, пленившаяся его голосом и наружностью – он был красавец в полном смысле слова! С этого времени и началось его быстрое возвышение – после ссылки любимца цесаревны Шубина, он занял его место в сердце Елизаветы. Возможно, бедная цесаревна, чьи женихи умирали, а фавориты становились изгнанниками, помимо прочих достоинств, нашла в своем избраннике и такое – он был настолько ничтожен по своему статусу, что никому из царственных особ и не пришло бы в голову удалять его в ссылку, разлучая с нею.

То ли от счастья – быть любовником особы царской крови, – а то ли по другим причинам, но Розум потерял голос. Однако никто не спешил гнать его из дворца, он сразу же получил должность придворного музыканта. А потом стал постепенно подниматься вверх по иерархической лестнице...

Бывший певчий стал управляющим имениями цесаревны, а позже – и всем ее двором. В правление же новой императрицы, Анны Леопольдовны, он был назначен камер-юнкером Елизаветы. Это возвышение отразилось и в его родных Лемешах: мать Разумовского завела там корчму и повыдавала благополучно замуж своих дочерей...

Елизавета в конечном итоге получила преданного и неприхотливого друга сердца. И тут.... Тут-то проснулось ее честолюбие! Ибо, когда на любовном фронте все спокойно, то непременно хочется иных бурь!

Жажда власти была совершенно не в характере Елизаветы. Свидетельством тому хотя бы то, что она не принимала участия ни в одном из предшествовавших государственных переворотов и даже не старалась заявить о своих правах на престол. Если она и оказалась в 1741 году вовлеченной в вихрь политических событий, то этим она обязана была скорее внешним обстоятельствам, чем склонностям своей натуры.

После смерти Анны Иоанновны в Петербурге началось сильнейшее брожение умов. Заявила о своем существовании так называемая национальная партия. Засилье немцев, которое покорно сносили в течение десяти лет, сделалось вдруг невыносимым. Бирона ненавидели все поголовно, Миниха и Остермана не любили. Анну Леопольдовну, новую правительницу, не уважали. Ее мужа Антона Брауншвейгского и вовсе презирали.

В этих обстоятельствах как-то само собою приходило на ум имя Елизаветы, тем более что в гвардии ее знали очень хорошо. Спрашивали, с какой стати будет править родня немецкого императора, когда жива и здравствует родная дочь Петра Великого. То, что она родилась до заключения брака и считалась вследствие этого незаконной, уже никого не смущало. Разговоры о возможном перевороте начались еще в феврале 1741 года.

Елизавета сносилась через своего врача и поверенного Лестока с французским посланником маркизом Де Ля Шетарди. Он готов был поддержать ее, но дальше разговоров дело не пошло. Еще 22 ноября 1741 года ничего не было готово. Более того, никто даже не собирался ничего готовить. Не было ни плана, ни его исполнителей. Между тем слухи о том, что Елизавета что-то затевает, неоднократно разными путями доходили до Анны Леопольдовны, которая с 8 ноября того же года была объявлена правительницей, но она каждый раз отмахивалась от них. Причин тому было две: во-первых, Елизавета неизменно поддерживала с регентшей хорошие отношения, а, во-вторых, Анна Леопольдовна в силу своей лени не давала себе труда задуматься над грозившей ей опасностью. Как часто бывает в таких случаях, заговор, который до этого все никак не складывался в течение нескольких месяцев, составился вдруг внезапно и был почти немедленно приведен в исполнение.

23 ноября был «куртаг» у герцогини Брауншвейгской. Все заметили, что Анна Леопольдовна была не в духе: она долго ходила взад и вперед, а потом вызвала Елизавету в отдельную комнату. Здесь между ней и царевной состоялся неприятный разговор. Анна Леопольдовна обвинила Елизавету в том, что она ведет переговоры с врагами отечества (в тот момент шла война со Швецией). После этого Елизавета заплакала, и тогда Анна Леопольдовна, будучи по характеру женщиной чувствительной, заключила ее в объятия и заплакала сама.

На этот раз Елизавете удалось отвести от себя подозрения, но разговор сильно взволновал ее, так как все упреки регентши были совершенно справедливы. Еще до начала войны со Швецией она вела переговоры со шведским посланником Нольккеном. Тот прямо предлагал ей деньги и помощь в перевороте в обмен на письменные обещания возвратить Швеции захваченные при Петре земли. Елизавета тогда благоразумно отказалась подписывать какие-либо бумаги...

Но теперь, после разговора с императрицей, она поняла, что переворот для нее неминуем. Царевна впервые почувствовала серьезную угрозу для своей жизни... Наступал решительный час.

25 ноября 1741 года, узнав, что Анна Леопольдовна действительно имеет намерения арестовать ее и, возможно, даже заключить в монастырь, Елизавета с особо доверенными ей людьми (разумеется, Разумовский – первый из их числа) примчалась ночью к казармам гренадерского полка и, подняв по тревоге сонных солдат, обратилась к ним с пламенной речью:

«Узнаете ли вы меня? Знаете ли вы, чья я дочь? Меня хотят заточить в монастырь. Готовы ли вы меня защитить? Хотите ли мне служить, как отцу моему и вашему служили? Самим вам известно, каких я натерпелась нужд и теперь терплю и народ весь терпит от немцев. Освободимся от наших мучителей».

«Матушка, – отвечали солдаты, – давно мы этого дожидались, и что велишь, все сделаем». Но Елизавета не хотела кровопролития. «Не говорите про убийства, – возразила она, – а то я уйду». Солдаты замолчали смущенные, а царевна подняла крест и сказала: «Клянусь в том, что умру за вас. Целуйте и мне крест на этом, но не проливайте напрасно крови!» Солдаты бросились прикладываться к кресту. После присяги Елизавета опять села в сани, а солдаты двинулись за ней...

Алексей Разумовский вместе с другими приближенными следовали вслед за Елизаветой к Зимнему дворцу...

Войдя в комнату правительницы Анны Леопольдовны, которая спала вместе с фрейлиной Менгден, Елизавета сказала ей: «Сестрица, пора вставать!» Герцогиня, проснувшись, отвечала: «Как, это вы, сударыня?!» Увидевши за Елизаветой гвардейцев, Анна Леопольдовна догадалась, в чем дело и стала умолять царевну не делать зла ее детям. Елизавета пообещала быть милостивой, отправила брауншвейгскую чету в свой дворец. Сама она поехала следом, увозя на коленях маленького Ивана Антоновича. Ребенок смеялся и подпрыгивал у нее на руках. Елизавета поцеловала его и сказала: «Бедное дитя! Ты вовсе невинно: твои родители виноваты».

К семи часам утра переворот завершился. Арестованных отправили в крепость, а во дворец Елизаветы стали собираться петербургские вельможи. Все были растеряны, многие опасались за свою судьбу, но императрица приняла всех милостиво. Опала постигла лишь немногих, да и из них никого она не казнила, а лишь сослала в Сибирь. С самого начала своего правления Елизавета хотела показать пример гуманности и великодушия.

Затем пошли награды. Рота Преображенского полка, совершившая переворот, была наименована лейб-компанией. Елизавета объявила себя капитаном этой роты. Все рядовые были пожалованы в дворяне и наделены имениями. В вице-канцлеры на место Остермана был возведен Алексей Бестужев. Чтобы обезопасить себя со стороны Голштинской линии родственников, императрица немедленно по принятии власти отправила в Киль за своим племянником, которого собиралась сделать наследником. Было ли это только политическим шагом или же еще совсем молодая императрица не собиралась иметь собственной семьи и детей-наследников, объявляя наследником племянника? Догадаться теперь трудно...

23 февраля императрица выехала со всем двором в Москву, где должна была состояться коронация. 28 февраля Москва торжественно встречала Елизавету. Праздник Пасхи государыня встретила в Покровском селе, после чего, 25 апреля, состоялась коронация; 29-го императрица переехала в Яузский дворец. Здесь стали устраивать бесконечные празднества и торжества, балы и маскарады, на которых Елизавета собирала до девятисот человек.

Так началось «веселое» царствование Елизаветы.

* * *

История Елизаветы и Разумовского – это история сильной женщины, властной женщины, возвысившей до своих высот возлюбленного. Позже этот мифологический сюжет несколько иначе повторит и другая, еще более замечательная русская императрица нерусского происхождения, невестка Елизаветы, Екатерина Великая, жена того самого племянника, которого императрица объявила своим преемником.

В перевороте, возведшем на престол Елизавету, Разумовский играл очень видную роль и был пожалован в поручики лейб-компании, с генеральским чином. После коронации государыни Разумовский получил звание обер-егермейстера и целый ряд имений в Великороссии и Малороссии. За матерью Разумовского был отправлен в Лемеши особый нарочный, и ее поместили со всем семейством во дворце; но здесь она чувствовала себя не в своей тарелке и скоро вернулась домой. Сознавая затруднительность своего положения на той высоте, на какую вознес его случай, Разумовский приблизил к себе таких ученых и талантливых людей, как Теплов, Сумароков, Елагин.

Сам Разумовский стоял вне политики, но на него опирались такие представители русской партии, как канцлер Бестужев-Рюмин. Как уже говорилось, Елизавета была очень приятна в общении, остроумна, весела, изящна, и окружавшим императрицу невольно приходилось, следуя ее примеру, держать планку, чтобы оставаться в фаворе. Само по себе это способствовало развитию высшего русского общества, вступившего на путь европейской утонченности. Разумеется, до «парижского эталона» было еще далеко, однако, по сравнению с двором Анны, прогресс был заметным и впечатляющим. Правда, и платить за него приходилось немалую цену.

Известно, что Елизавета имела слабости, которые недешево обходились государственной казне. Страсть к нарядам и к уходу за своей красотой у императрицы граничила с манией. Долгое время вынужденная стеснять себя в этом смысле по соображениям экономии, она со дня восшествия своего на престол не надела двух раз одного платья!

Танцуя до упаду и испытывая сильную испарину из-за преждевременной полноты, императрица иногда по три раза меняла платье во время одного бала. В 1753 году во время пожара в одном из ее московских дворцов сгорело четыре тысячи платьев, однако после ее смерти в ее гардеробах их осталось еще пятнадцать тысяч и, кроме того, два сундука шелковых чулок, тысяча пар туфель и более сотни кусков французских материй. Елизавета поджидала прибытия французских кораблей в Санкт-Петербургский порт и приказывала немедленно покупать новинки, привозимые ими, прежде чем другие их увидели. Она любила белые или светлые материи, затканные золотыми или серебряными цветами. Гардероб императрицы вмещал и коллекции мужских костюмов. Она унаследовала от отца любовь к переодеваниям. За три месяца после своего пребывания в Москве во время коронации она успела, по свидетельству Ботта, надеть костюмы всех стран мира. Впоследствии при дворе два раза в неделю происходили маскарады, и Елизавета появлялась на них переодетой в мужские костюмы – то французским мушкетером, то казацким гетманом, то голландским матросом. У нее были красивые ноги, по крайней мере, ее в этом уверяли. Полагая, что мужской костюм не выгоден ее соперницам, она затеяла костюмированные балы, на которые все дамы должны были являться во фраках французского покроя, а мужчины – в юбках с панье.

Императрица строго следила за тем, чтобы никто не смел носить платья и прически нового фасона в ее присутствии. Однажды Лопухина вздумала явиться во дворец с розой в волосах, тогда как государыня имела такую же розу в прическе. В разгар бала Елизавета заставила виновную встать на колени, велела подать ножницы, срезала преступную розу вместе с прядью волос и, закатив виновнице две добрые пощечины, продолжала танцевать.

Елизавета вообще была женщиной гневливой, капризной и, несмотря на свою лень, энергичной. Своих горничных и прислугу она била по щекам и бранилась при этом самым непристойным образом. Раз ей понадобилось обрить свои белокурые волосы, которые она красила в черный цвет. Сейчас же был отдан приказ всем придворным дамам обрить головы. Всем им пришлось заменить свои прически безобразными черными париками.

Все это сочеталось в ней с чрезвычайной религиозностью. Елизавета проводила в церкви многие часы, стоя коленопреклоненной, так что даже иногда падала в обморок. Но и здесь прирожденная лень давала себя знать во многих забавных мелочах. Совершая пешком паломничество в Троицу, Елизавета тратила недели, а иногда и месяцы на то, чтобы пройти шестьдесят верст, отделявшие Москву от монастыря. Случалось, что, утомившись, она не могла дойти пешком три-четыре версты до места отдыха, где она приказывала строить дома и где отдыхала по несколько дней. Она доезжала тогда до дома в экипаже, но на следующий день карета отвозила ее к тому месту, где она прервала свое пешее хождение. В 1748 году богомолье заняло почти все лето.

Елизавета строго соблюдала посты, однако не любила рыбу и в постные дни питалась вареньем, чем сильно вредила своему здоровью.

«Ассамблеи», введенные Петром Первым, были благополучно забыты ближайшими его преемниками. Елизавета возродила обычай собираться на «Ассамблеи», но от прежних собраний, где царила скучная атмосфера казенного праздника, осталось одно название.

Теперь в моду при дворе вошли французские образцы и французская грация. После государственного переворота совершилась еще и другая революция: ее создали торговцы модными товарами и учителя танцев. В елизаветинскую эпоху дворянству привился вкус к развлечениям и утонченным удовольствиям. Изящество и роскошь получили быстрое развитие при русском дворе.

Главному придворному повару Фуксу, например, положен был оклад в восемьсот рублей, что по тем временам было огромной суммой. Правда и то, что это был едва ли не единственный хороший повар на весь Петербург. Императрица любила вкусно поесть и знала толк в вине.

Не оставалась без внимания и духовная пища. Уже во время своей коронации Елизавета велела выстроить в Москве оперный театр. Оперные представления чередовались с аллегорическими балетами и комедиями. Впрочем, иноземные наблюдатели, а в особенности французы, отмечая эти новшества, жаловались на то, что изобилие роскоши не покрывает недостаток вкуса. В общественных собраниях по-прежнему царила скука, мало было живости и остроумия. А ведь только они одни и могли придать раутам прелесть.

Любя веселье, Елизавета хотела, чтобы окружающие развлекали ее веселым говором, но беда была обмолвиться при ней хотя бы одним словом о болезнях, покойниках, о прусском короле, о Вольтере, о красивых женщинах, о науках, и все в основном осторожно молчали. Собственно, и роскошь, по европейским меркам, во многом оставалась мишурной.

Настоящих дворцов, удобных для проживания, еще не было. Несмотря на внешнюю позолоту, они скорее напоминали палатки Золотой Орды. В них не жили, а, по выражению Дугласа, скорее стояли на биваках. Строили их с изумительной быстротой, буквально за считанные недели, но при этом забывали о комфорте. Лестницы были темными и узкими, комнаты – маленькими и сырыми. Залы не отапливались. Угнетали шум, грязь и теснота. В будничном обиходе царили неряшливость и каприз; ни порядок придворной жизни, ни комнаты, ни выходы дворца не были устроены толково и уютно; случалось, что навстречу иноземному послу, явившемуся во дворец на аудиенцию, выносили всякий сор из внутренних покоев. Да и нравы старого московского двора не совсем еще отошли в прошлое.

Государыня любила посиделки, подблюдные песни, святочные игры. На масленицу она съедала по две дюжины блинов. Разумовский приохотил Елизавету к жирной украинской кухне – борщу, щам, буженине, кулебяке и гречневой каше. Этим он нанес определенный ущерб красоте своей подруги. Елизавета расплылась. Впрочем, дородность в то время не считалась в России недостатком. Гораздо более чем тонкостью талии, дорожили цветом лица. Другие излишества также расстраивали здоровье императрицы. Она редко ложилась спать до рассвета и засыпала с большим трудом, лишь после того, как ей начинали чесать пятки. Пробуждалась она около полудня.

Вот такая она была – веселая царица Елизавета. Разумовский же, как это ни покажется странным, так и остался главным мужчиной в ее жизни. Она сочеталась с ним тайным браком, который был заключен в 1742 году. Венчались влюбленные в подмосковном селе Перово.

После этого бывший певчий поднялся на недосягаемую высоту. Поселившись во дворце, в апартаментах, смежных с покоями государыни, он сделался открыто признанным участником всех удовольствий, всех поездок Ее Величества, со всеми внешними признаками почета, принадлежащими принцу-супругу. Выходя из театра в сильный мороз, императрица заботливо запахивала шубу Алексея Григорьевича и оправляла ее, а на официальных обедах Разумовский всегда сидел за столом рядом с государыней. На него смотрели как на супруга императрицы, которая, если вдруг он заболевал, не отходила от его постели и даже обедала в его комнатах, смежных с ее собственными апартаментами. Непосредственно в политику он не вмешивался и продержался в милости императрицы до последнего дня ее жизни.

Другие пристрастия Елизаветы никогда не нарушали добрых отношений четы. Со свойственным ему смирением Разумовский не настаивал на своих правах, не перечил Елизавете и не стеснял ее свободу. Не считая мимолетных увлечений, фаворитами императрицы были Петр Шувалов, Роман и Михаил Воронцовы, Сивере, Лялин, Войчинский и Мусин-Пушкин. С 1749 года самым близким фаворитом стал Иван Иванович Шувалов. И все-таки Алексей Григорьевич Разумовский был мужем, а все остальные были просто минутными прихотями императрицы...

Почему же именно Разумовский? Он был нрава доброжелательного, как отмечают современники. Не страдал излишним честолюбием и ревностью. Он почитал ее. И, может быть, именно эти качества удерживали возле него капризную и непростую женщину. Он во многом «уравновешивал» ее. В конце концов, он стал той «половиной», от которой так трудно оторваться...

В отношениях с ним ей не надо было «напрягаться» – у нее и без того хватало забот. И эта простота их общения, наверное, особенно важна была для Елизаветы. Обладай казак Розум блистательной внешностью, но дурным характером – и не быть ему долгие годы рядом с Ее Императорским Величеством – это точно!

При дворе с появлением Разумовского и до конца царствования Елизаветы была мода на все малороссийское: заведены были бандуристы; в штате числилась «малороссиянка-воспевальница»; певчие малороссы участвовали не только в церковном хоре, но и в театральных представлениях наряду с итальянцами (Разумовский любил музыку, и ввиду этого была заведена при дворе постоянная итальянская опера). Сам Разумовский и теперь оставался таким, каким был в Лемешах – простым, добродушным, хитроватым и насмешливым хохлом, любящим свою родину и своих земляков.

Императрица Екатерина Вторая в своих мемуарах пишет о Елизавете и ее супруге Разумовском: «Я не знаю другой семьи, которая была бы так любима всеми». Заметим, что самой Екатерине так с мужем не повезло. Но роль Разумовского при ней исполняли сначала Григорий Орлов, а затем Григорий Потемкин.

В 1744 году Разумовский получил достоинство графа Римской империи, причем именно в этом-то в патенте и было сказано, что Разумовские происходят от Романа Рожинского. Через некоторое время оба брата – Алексей и Кирилл были пожалованы в графское достоинство Русской империи, и Разумовского сделали фельдмаршалом. Было два вопроса, в которых он всегда решительно и открыто подавал свой голос, не боясь наскучить государыне своими ходатайствами – это просьбы за духовенство и за родную Малороссию.

Императрица Елизавета также полюбила Малороссию, в которой захотела лично побывать в 1744 году. Здесь ей оказан был чрезвычайно торжественный и вместе с тем сердечный прием; довольно долгое время она прожила в доме Разумовского, в городе Козельце, и познакомилась там со всей родней бывшего лемешевского пастуха. Удивительно, но высокородная дама (императрица!) вовсе не гнушалась этими простыми людьми, которые фактически были ее родственниками...

Особенно очаровал императрицу Киев, и она произнесла громко следующую фразу: «Возлюби меня, Боже, в царствии небесном Твоем, как я люблю народ сей благонравный и незлобивый».

Казаки подали через Разумовского прошение о восстановлении гетманства и оно было милостиво принято государыней. Гетманом стал Кирилл Разумовский, брат ее мужа.

Среди занимавших ее удовольствий государыня с трудом находила время для чтения бумаг и слушания докладов. Важнейшие документы неделями лежали, ожидая подписи Елизаветы. Тем не менее царствование ее можно считать удачным и даже блестящим. При ней уничтожены были внутренние таможни, при ней основали первый русский университет, при ней Европа вновь увидела русскую армию и услышала о ее победах. Впрочем, и во внешней политике императрица руководствовалась более личными пристрастиями, нежели изощренным расчетом. Она терпеть не могла прусского короля и дважды успешно воевала с ним. Только внезапная смерть русской государыни спасла Фридриха II от полного разгрома...

С 1757 года Елизавету стали преследовать тяжелые истерические припадки. Она то и дело лишалась чувств, а после очень тяжело приходила в себя и в течение нескольких дней чувствовала себя такой слабой, что не могла внятно говорить. В довершение несчастья на ногах у нее открылись незаживающие раны и кровотечения. За зиму 1760/61 года Елизавета только раз была на большом выходе в свет. Всегда непоседливая и общительная, она теперь большую часть времени проводила, запершись в своей спальне.

Красота ее быстро разрушалась, и это более всего удручало больную. От скуки Елизавета пристрастилась к крепкой наливке. 12 декабря 1761 года у нее явился упорный кашель и кровохарканье. Через десять дней, после нового сильного кровотечения, врачи объявили, что положение императрицы безнадежно. Она исповедовалась и причастилась. Но мучительная агония продолжалась еще несколько дней. Смерть наступила 25 декабря.

Умирая, Елизавета Петровна взяла с наследника престола, своего племянника Петра III обещание, что он не будет обижать Разумовского. И оно было выполнено...

А были ли у этой четы дети? С тайным браком императрицы Елизаветы Петровны и Разумовского связана загадочная история якобы детей их – Таракановых.

В Европе, в семидесятых годах восемнадцатого века явилась искательница приключений, называвшая себя дочерью Елизаветы и Разумовского, султаншей Алиной, владетельницей Азова, княжной Володимирской, принцессой Елизаветой Всероссийской (вот сколько себе титулов выдумала!). Это та самая знаменитая авантюристка княжна Тараканова, которую мы привыкли видеть на картине художника Флавицкого.

Рассказывала молва и о Таракановых, которые приняли монашеское послушание. Была такая старица Досифея, на портрете которой имеется надпись: «Принцесса Августа Тараканова, в иноцех Досифея». Та ли это принцесса-авантюристка?

По другому преданию, были две княжны Таракановы, воспитывавшиеся в Италии; их коварно арестовал граф Орлов и велел утопить, но одну из них спас матрос и она постриглась в монахини московского монастыря.

Прямых свидетельств о наличии наследников у Елизаветы и Разумовского нет. По одним рассказам, у императрицы Елизаветы было восемь детей (Закревские). По другим – только один сын от Разумовского (А. В. Закревский) и дочь от Шувалова. Но и эти сведения подвергаются сомнению....

«Басня» же о Таракановых обязана своим происхождением тому факту, что Разумовский действительно воспитывал за границей (в Швейцарии) своих племянников Дараганов (или, как их иначе называли, Дарагановых), Закревских и Стрешенцова. Иностранцам нетрудно было переделать Дарагановых в Таракановых и создать легенду об их особенном происхождении, тем более что и воспитатель их, Дидель, по-видимому, и распространял такую версию...

По смерти Елизаветы Разумовский поселился в принадлежащем ему Аничковом дворце в Петербурге. По словам его биографа, Разумовский всегда «чуждался гордости, ненавидел коварство и, не имея никакого образования, но одаренный от природы умом основательным, был ласков, снисходителен, приветлив в обращении с младшими, любил предстательствовать за несчастных и пользовался общей любовью...»

* * *

Как ни странно, этот неравный брак – императрицы и бывшего пастуха – остается в истории примером брака прочного и счастливого. Пусть рассказанная история не слишком романтична, но зато у нее самый счастливый конец – они жили вместе долго и счастливо. И хотя умерли не в один день, но всегда относились друг к другу уважительно. И после смерти своей царственной подруги граф Разумовский чтил ее память...

А если вам еще раз хочется вспомнить историю императрицы и пастуха – историю, скажем так, со счастливым концом – подойдите к «дому-комоду». Он выстроен в стиле барокко и действительно очень красив. Дому этому довольно неуютно на старой московской улице – ему бы на широком проспекте стоять или на большой площади! Кажется, что узкая Покровка для «комода» тесновата! Он, этот дом, живет вдали от грандиозных петербургских ансамблей, куда вписал бы, несомненно, более точно свои пышные архитектурные формы. Его даже называют уменьшенной копией Зимнего Дворца.

Фасад «комода» производит невероятное впечатление: он состоит из изогнутых линий, чередующихся ровных участков и выпуклых плоскостей, которые и плоскостями-то назвать нельзя, настолько скрыты они под изобильным декором, уникальным для московской архитектуры того времени. Этот фасад украшен богатейшей лепниной – наличники сложного рисунка, гирлянды, картуши на многочисленных фронтонах. Здесь все – коллизии, столкновения «действующих лиц»: колонн и карниза, света и тени, вогнутых и выпуклых плоскостей, белой лепнины и лазурно-голубого поля стены. Но в этом смешении противостояний – торжество блестящего стиля барокко, так похожего по своей помпезности и веселому величию на правление императрицы Елизаветы...

По московской легенде считалось также, что императрица не только провела здесь ночь после венчания, но и какое-то время жила. Указывалось даже, в каком помещении находилась «мраморная» спальня новобрачных. И ведь подробности известны: в спальне, мол, был камин, у которого потом любил сиживать Разумовский. Дворец, ставший свидетелем их счастливых дней, Елизавета подарила своему любимому.

Еще одно предание переносит нас во времена правления Екатерины Великой...

Уже год, как не стало Елизаветы Петровны. Граф А. Г. Разумовский живет в своем дворце на Покровке. Туда к нему Екатерина посылает канцлера М. И. Воронцова с заданием получить от графа бумаги, подтверждающие его брак с императрицей. Дело в том, что в это время фаворит нынешней государыни Григорий Орлов настойчиво желает стать ее законным супругом. Немало помогал в этом стремлении всесильному графу дипломат А. П. Бестужев-Рюмин, сочинивший прошение о том, чтобы императрица «избрала себе супруга», подписанное многими известными людьми. Не желая обидеть Орлова отказом, Екатерина придумала остроумный маневр: пусть будет все «по обычаю предков» – и решила сослаться на опыт предшественницы.

Признается ли Разумовский, что был законным мужем покойной Елизаветы? И вот отправляется Воронцов на Покровку с проектом указа о пожаловании графу Разумовскому титула императорского высочества – если, конечно, обнаружится свидетельство о загадочном браке. Вот как описывает этот эпизод историк С. Н. Шубинский: «...Разумовский потребовал проект указа, пробежал его глазами, встал тихо со своих кресел, медленно подошел к комоду, на котором стоял ларец черного дерева, окованный серебром и выложенный перламутром, отыскал в комоде ключ, отпер им ларец, вынул из него бумаги, обвитые в розовый атлас, развернул их, атлас спрятал обратно в ящик, а бумаги начал читать с благоговейным вниманием. Все это он делал молча. Наконец, прочитав бумаги, поцеловал их, поднял влажные от слез глаза к образам, перекрестился и, возвратясь с заметным волнением к камину, бросил сверток в огонь. Тут он опустился в кресло, немного помолчав, сказал Воронцову:

– Я не был ничем более, как верным рабом ее Величества покойной императрицы Елизаветы Петровны... Если бы было некогда то, о чем вы говорите со мною, поверьте, граф, я не имел бы суетности признать случай, помрачающий незабвенную память монархини, моей благодетельницы. Теперь вы видите, что у меня нет никаких документов»...

Таким образом, брак Екатерины и Орлова делался невозможным. Екатерина, по всей видимости, вздохнула с облегчением...

Благородный был человек Разумовский. И еще раз поступком своим доказал – не царицу он любил в Елизавете, а женщину! Он называет ее только «благодетельницей». Он не пытался и не пытается «стать с ней вровень». Редкий тип мужчины, которого не злит величие женщины! Редкий тип мужчины, признающего это величие и не пытающегося его оспаривать. Редкий тип мужчины, которого не унижало то, что он сам стоял неизмеримо ниже своей возлюбленной...

Императрица же Екатерина, после его поступка с сожженными бумагами, тоже отметила благородство графа (не по роду, а по сути!), говоря так: «Мы друг друга понимаем. Тайного брака не существовало, хотя бы и для усыпления боязливой совести. Шепот о сем всегда был для меня неприятен. Почтенный старик предупредил меня, но я ожидала этого от свойственного малороссиянину самоотвержения».

Внимание историков и обывателей к тайному браку Елизаветы и Разумовского за долгие годы то усиливалось, то ослабевало. Поскольку венчание совершалось тайно, событие быстро обрастало множеством самых невероятных подробностей и превратилось в легенду. Особый интерес к легенде был проявлен в середине XIX века, когда никого из действующих лиц уже не оставалось в живых. Тогда на страницах многих изданий появились различные варианты предания. Любопытно, что все они связаны с домом на Покровке и не всегда достоверны.

Но вот в перовской церкви Знамения, следы прошлого сохранились и по сей день. Здесь долгое время находились шитые собственноручно Елизаветой «воздухи» – ритуальные ткани для богослужения. Такой воистину царский подарок вполне мог быть связан с исключительным событием в жизни императрицы. Год спустя она купила это село и вскоре подарила Перово своему морганатическому супругу.

Молва гласит, что новобрачные после венчания возвращались в Кремль старой царской дорогой – по Покровке, через Барашевскую слободу. Не миновать им было слободской церкви Воскресения в Барашах, которая стоит на изгибе улицы и хорошо видна с обоих ее концов. Говорят, будто бы остановили они здесь коней, вошли, отстояли обедню, а потом угощались чаем в доме местного священника...

Об архитектуре «Дома-комода»

Фасад дома производит незабываемое впечатление: он весь состоит из изогнутых линий, чередующихся ровных участков и выпуклых плоскостей, которые и плоскостями-то назвать нельзя, настолько скрыты они под роскошным декором, уникальным для московской архитектуры того времени. Криволинейный фасад в средней своей части еще не столь обращает на себя внимание, но полукруглые угловые объемы выглядят очень уж «самостоятельно».

Известный искусствовед М. В. Алпатов писал о памятниках эпохи барокко, что в них ничего не остается спокойным, все изгибается и выгибается.

Дворец поражает великолепием богатейшей лепнины – наличники сложного рисунка, гирлянды, картуши на многочисленных фронтонах. Исследователь архитектуры русского барокко Б. Р. Виппер назвал такие фасады «торжественным парадом». А как красив карниз! Ему как будто трудно сдерживать взлет вертикалей колонн и оконных проемов.

Трудно поверить, но столь сложный главный фасад дома-комода – всего лишь прелюдия к основному действию, которое развертывается во внутреннем дворе. Декор настолько разнообразен и насыщен, что в нем нет места паузам. Тут появляется новая деталь – большие круглые окна верхнего этажа в эллиптически выступающей центральной части.

Датировка строительства дома 1742 годом основывалась, прежде всего, на архитектурных особенностях дома, возведенного в стиле, который часто называют елизаветинским барокко. Но почему именно 1742-й? Вероятно, в значительной мере на эту датировку повлияла легенда, а может быть, и быль о тайном браке императрицы с сыном украинского казака, полуграмотным певчим церковного хора, красавцем Алексеем Разумовским.

Авторство этого проекта приписывают знаменитому архитектору Франческо Бартоломео Растрелли. Он с 1730 года состоял при дворе императрицы и много строил и в Петербурге, и в Москве. Все, что ни делал архитектор, нравилось Елизавете Петровне. Дом на Покровке даже называли Зимним дворцом в миниатюре. Однако надо отметить, что некоторые серьезные архитектурные справочники рубежа XIX–XX веков указывают на «легендарность» такой информации и отрицают авторство Растрелли. В разное время в различных источниках среди возможных авторов называли К. И. Бланка, Д. В. Ухтомского, Ф. С. Аргунова и других зодчих, также работавших в стиле барокко.

Церковь Воскресения в Барашах на Покровке

Каменный храм вместо древнего деревянного появился в середине XVII века. Церковь Воскресения в Барашах – одно из самых оригинальных произведений барокко середины XVIII века в Москве.

Удивительно, что находится она возле дома Апраксиных-Трубецких. Как часто бывает, случайное соседство оказалось куда более многозначительным, чем многие продуманные до мелочей ансамбли. Церковь относится к совершенно чуждому древнерусской архитектуре типу базилик. Дворцовый облик храма, окруженного некогда открытым гульбищем, прекрасно гармонирует с вычурными формами и богатым декором «дома-комода».

Графиня-крестьянка из Останкино Граф Николай Шереметев и и Прасковья Ковалева-Жемчугова

Шереметевы – фамилия известная и значительная для истории государства Российского. Нет в истории нашего государства события, к которому так или иначе не были бы причастны Шереметевы.

История Смутного времени, «семибоярщина», – связаны с именем Федора Ивановича Шереметева. Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев навек соединен с петровским временем. А «кусковские гуляния» Петра Борисовича Шереметева! А театр Николая Петровича! А благотворительность Дмитрия Николаевича... За каждым именем стоит целый мир свершений, радости, отчаяния... За каждым именем – отрезок истории. Есть улица Шереметевская и графский переулок, названный в честь Шереметевых. Эта улица и переулок названы так потому, что находятся на землях, принадлежавших шереметевскому роду.

А вот история любви особенно помнится одна: графа Николая Петровича Шереметева и замечательной крепостной актрисы Прасковьи Ивановны Ковалевой-Жемчуговой, ставшей его женой.

Эта любовь связана с московской усадьбой Останкино, где был театр крепостных, улицей Прасковинская в Останкино и аллеей Жемчуговой в Кусково.

Есть и еще одно место в столице, связанное с этой историей любви, – это церковь Симеона Столпника, что за Арбатскими воротами (улица Поварская, дом №5), где тайно венчались граф и его крепостная. Ныне церковь оказалась на стыке этой улицы и Нового Арбата.

Как же начинался этот необыкновенный роман?

Прасковья Ивановна Ковалева (Жемчугова) родилась в деревне Березники Юхотской волости Ярославской губернии 31 июля 1768 года. В семье Параша была старшей. Отец – крепостной кузнец Шереметевых Иван Степанович Ковалев – был известен на всю округу как замечательный мастер своего дела, а также как любитель принять стопку-другую, а потом покуролесить.

В восемь лет в судьбе крепостной девочки произошел крутой поворот – ее взяли на воспитание в подмосковное имение Шереметевых – Кусково, под наблюдение одной из графских приживалок, княгини Марфы Михайловны Долгорукой. В господский дом Парашу определили за отличные вокальные данные, с тем, чтобы подготовить ее для поступления на сцену музыкального театра графа Шереметева. Под руководством первоклассных наставников крестьянская девочка быстро освоила музыкальную грамоту, игру на клавесине и арфе, пение, выучила французский и итальянский языки. Обладая большими музыкальными способностями и хорошим голосом, она с успехом начала выступать на театральной сцене под именем Прасковьи Жемчуговой.

И вот, с одиннадцати лет она на сцене.

Сначала были небольшие выходные роли. Но вскоре Параша стала превращаться в настоящую актрису. Ей еще не исполнилось одиннадцати, когда она с блеском выступила в опере Гретри «Опыт дружбы». А в тринадцать лет эта хрупкая девочка исполнила с необычной убедительностью, силой и глубиной партию Луизы из драмы Седена «Беглый солдат» на музыку Монсиньи.

Тогда-то, очевидно, эта артистка-подросток и привлекла внимание сына графа, Николая Петровича. Любовь к музыке и совместные занятия сблизили их. Граф не мог не разглядеть в пробуждающемся даровании будущую славу своего театра...

Здесь надо сделать небольшое отступление и заметить, что вообще судьба актрис крепостного театра была ох какая несладкая! «Тансерки», которые могли бы стать украшением самой блестящей сцены, часто становились простыми наложницами барина. Для хозяина и его гостей театр превращался в «храм наслаждений» с «юными нимфами Терпсихоры». Так, например, у известного театрала той поры князя Н. Б. Юсупова во время спектакля танцовщицы иногда по знаку своего владельца сбрасывали с себя одежды и танцевали нагими. О балетной труппе князя, не без веских к тому оснований, говорили как о его гареме...

Совсем по-иному обстояло дело в театре Шереметевых. Актеров содержали прилично, платили им жалованье. Граф Шереметев не продавал и не покупал крепостных артистов, для пополнения театрального штата ему вполне хватало своих вотчин. И уж тем более никто не устраивал из этого театра «храма наслаждений».

Однако за девушками, игравшими на сцене, велось особо «крепкое смотрение», «чтобы все было тихо и смирно». Никто не имел права встречаться с актрисами, писать им письма.

Парашу Ковалеву никогда не бранили, разрешали ей свободно вести себя... Конечно же, молодой граф Николай Петрович относился к ней не как к крепостной, а как к одаренной девушке, причастной к миру искусства.

Николай Петрович Шереметев, родившийся в 1751 году, получил блестящее образование. Он занимался в Лейденском университете, изучал постановку театрального дела, музыку, общался с деятелями европейской культуры. В его бумагах был обнаружен автограф Генделя. Есть свидетельство, что он знал великого Моцарта и даже помогал ему материально.

Граф Николай Петрович понимал, что долг истинных аристократов – нести в народ просвещение, культуру. И еще он усвоил, что жестокость и тщеславие проистекают оттого, что многие господа не понимают: люди все равны перед Богом и графский титул – еще не основание для гордости.

Да, у других господ – актеры рабы, покорные слуги, зависящие от капризов хозяев, а у Шереметевых их величают полными именами. Не Парашка Ковалева, а Прасковья Ивановна. Не Танька Шлыкова, а Татьяна Васильевна! Мало того: именно Николай Петрович сам придумывает «драгоценные» фамилии: Гранатова, Алмазова, Жемчугова...

Вернувшись из-за границы, молодой граф занимается судьбой отцовского театра. Он и музыкант, и строитель, и учитель актерам... Правда, характер у него непростой, вспыльчивый – под руку ему не попадайся!

В сердцах, рассердившись на что-нибудь, вскакивал он на коня – и мчался во весь опор! Недаром на гербе у одного из «шереметевских львов» была надпись: «Не ярится, но неукротим!»

Но тот же молодой граф был заботлив, ласков, мог сам принести заболевшему актеру лекарство...

Молоденькая Прасковья Ивановна пленила его прежде талантом. У девочки была отличная память, ей все давалось легко. В короткое время она овладела французским языком, освоила ноты, отлично играла на клавесине.

Николай Петрович и сам играл с нею вместе, и специально обучал ее вокалу.

...22 июня 1779 года к кусковскому двору подъезжали золоченые кареты, экипажи, гости в парадных мундирах, дамы с невиданными прическами...

Звучала музыка, проворно бегали слуги...

Июнь – это время кусковских праздников. Интересно, что именно в июне родился молодой граф Николай. И Паша Жемчугова – «соловей шереметевский» в тот же месяц на свет появилась.

Девочка с тонким, одухотворенным лицом, с гладко зачесанными волосами, обмерла перед спектаклем, шепча: «Только бы не потерять от волнения голос! Только бы понравиться Его сиятельству!»

А когда она вышла на сцену, то сделалась совершенно спокойной – и откуда взялось столько грации, изящества, свободы в движениях?

«Его сиятельство» был в восхищении. Вернувшийся из Европы граф Николай, начитавшись Руссо и Вольтера, в пьесе Вольтера «Нанина» нашел следующие слова:

«Удержит ли меня простое звание? В ней много так ума, образования! Неужто посмотрю, что скажет свет?»

Разве это не про него? И разве это не про нее, про Пашу!

«Жестокое мученье – иметь Высокий дух и низкое рожденье!»

...Параша (или Паша – Жемчугову называли и так, и так) – в первых своих ролях была скромна, в меру лукава и мила. Граф был чрезвычайно доволен ее дебютом, а потому в новой постановке оперы итальянского композитора Саккини «Колония, или Новое селение», Шереметев поручил ей главную роль.

Во время чтения пьесы, актеры и актрисы поглядывали на девочку с недоверием – сумеет ли она, почти ребенок, сыграть роль любящей и страдающей женщины, героини «Колонии»? В опере много трудных партий соло и дуэтов. Справится ли она?

«Театральные люди» Шереметевых знали, что Николай Петрович – человек легко воспламеняющийся и так же быстро остывающий. Они были уверены, что через день-два он назначит другую актрису. Но проходили недели, вовсю шли репетиции, а граф решения не менял...

Что было в этой девочке? Худенькая. Глаза темные, чуть раскосые. Немного выдаются скулы. Впрочем, она – добрая, бесхитростная, ласковая...

Может, этой бесхитростностью и красотой она и пленила графа?

Двенадцатилетняя девочка блестяще справлялась с ролью влюбленной Белинды. Восприимчивая по натуре, она легко прониклась судьбой героини, это помогло ей «почувствовать» роль.

В те дни, готовясь к выступлению, она и получила от графа свой псевдоним – Жемчугова ...

Когда давали оперу в Кусковском театре, на сцене не было роскошных декораций. Не изобиловал спектакль и театральными эффектами, которые так любили владельцы крепостных театров.

Главным в театре Шереметева были актеры. Они искренне любили, страдали и, вместе со своими героями, находили в конце концов свое счастье! Да, их переживания трогали зрителей, их истории возбуждали чувства добрые и благородные.

Двенадцатилетняя Параша дебютировала блистательно, граф перевел ее на положение первой актрисы театра. И судьба ее была решена окончательно... Вскоре она получила еще одну главную роль – роль Луизы в спектакле «Беглый солдат». И когда Луиза на сцене падала без чувств в объятия любимого, то зал дрожал от аплодисментов! Ну а уж после исполнения своей главной арии, средь публики раздалось неумолкаемое «браво!» – и на сцену полетели кошельки! Это было самым серьезным выражением чувств аристократов!

Слухи о чудо-актрисе быстро распространялись среди любителей театра. За какие-то два года она стала настоящей, признанной во всей стране актрисой. Граф Николай Петрович выбирал пьесы специально для нее – те, где мог бы полнее раскрыться талант молодой исполнительницы.

Вот она дочь солдата Лоретта из одноименной оперы. Лоретта так чиста и прекрасна, что ее берет в мужья граф! Это – по пьесе. Но знала ли тогда Паша, что и в жизни приключится с ней точь-в-точь такая же история!

А вот она Розетта в сентиментальной комедии «Добрая девка». А вот – Анюта из оперы «Тщетная предосторожность» или – Инфанта из оперы «Инфанта Замеры». Роли разные. Но везде блистательная Жемчугова покоряет всех своей чистотой и обаянием.

Всех – и, прежде всего, самого графа Николая Петровича.

«Жемчужина кусковской сцены» – зовут ее люди.

«Жемчужиной своей души» мог бы назвать ее молодой граф...

Говорил ли он ей красивые слова? Или все те слова она уже слышала в сыгранных пьесах? Как объяснялся в любви потомок знатного рода крепостной крестьянке?

Теперь уже трудно ответить на эти вопросы.

Но доподлинно известно, что граф любил ставить на сцене своего процветающего и популярного театра истории из жизни знатных особ, испытывающих страстную любовь к простым прелестным поселянкам. Любовь эта была высокой и верной – как любовь самого Николая Петровича.

А Параша не просто шлифовала свое актерское мастерство, но каждую свободную минуту читала, проводя много времени в графской библиотеке. Чтение обогащало ее душу. Она мечтала – о любви и о свободе...

Николай Петрович возил ее посмотреть Москву. И повидать спектакли в других театрах.

30 октября 1788 года умер старый граф Петр Борисович Шереметев. Все его несметные богатства и более двухсот тысяч (!!!) крепостных душ перешли к сыну.

В жизни Жемчуговой и в жизни кусковского театра назревали серьезные перемены.

Именно в это время Николай Петрович, наследник и единственный сын старого графа понял, осознал и признался себе, что любит (и любит всерьез!) свою первую актрису. Это было самое сильное его чувство за тридцать семь прожитых им лет!

Параша ответила на любовь графа. Ответила также искренне и безыскусно, как пела, как играла... Граф нашел в ней не только «Украшенный добродетелью разум, искренность, человеколюбие», но и «постоянство, верность». Как все произошло, как решилось – неизвестно. Но только Николай Петрович напрочь забыл с той поры и охоту, и кутежи.

Все, все, все – силы, чувства, время – все отдано ей. И – театру! Жемчугова и театр стали для графа неразделимы!

Граф не скрывал своей любви и поселил избранницу в своем дворце. Он дарил ей богатые подарки. Но самым главным подарком стало строительство нового театра – Останкинского!

И если в Кусково смотреть игру Жемчуговой граф приглашал саму императрицу Екатерину Вторую, то на первое празднество в Останкино был приглашен Павел I, новый император, с которым Шереметев был особо дружен с юных лет. Монарха приветствовали пением кантаты. Блеск торжества восхитил его. И слух о приеме долго носился по Москве, достигнув ушей Польского короля – Станислава Понятовского. И тот уже практически сам «напросился» в гости к Шереметеву...

Блистательные приемы. Торжества по поводу приезда королей и императоров... А что сама Прасковья Ивановна? Став человеком близким к графу, она ничуть не изменилась: так же добра, проста, так же преданна театру, так же блистает в новых ролях!

Вельможа и крепостная живут в одном общем новом доме – в Останкино. Их отношения кажутся невероятно странными для людей шереметевского круга. Им все еще кажется, что отношение графа к Параше – всего лишь причуда! И это не удивительно! Большинству людей почему-то ужасно не хочется верить в существование настоящей любви! Что это? Зависть?

К чести графа следует сказать, что он мог себе позволить пренебречь общественным мнением. Он жил с Парашей «в открытую», не стыдясь этого. Мало того! Однажды Николай Петрович привел ее на любительский спектакль, где аристократы, выступали в роли артистов, изображая оперу «Нина, или сумасшедшая от любви».

Жемчугова сидела в зрительном зале, а для нее на сцене играла супруга И. М. Долгорукова и другие «сиятельные особы». Шереметев хотел внушить ей, своей любимой, что она достойна уважения и любви – и как актриса, и как женщина.

Нет, она – не очередная фаворитка графа. Она – его невенчанная жена. Она, Прасковья Ковалева, сидит в зрительном зале и глядит, как перед ней, крепостной, разыгрывают спектакль представители самых знатных родов России...

Высокопоставленные господа были шокированы этим поступком графа. Они играли перед безродной девкой! Позор! Ужас! Скандал!

Особенно возмущалась семья Разумовских, ближайших наследников графа. Сделать свою крепостную чуть ли не женой – да что там женой! Многие ли дворяне строили своим женам театры? А граф выстроил в Останкино настоящий театр-дворец!

...Но после этого случая все высшее общество поняло, что не стоит смеяться над чувствами владетельного графа. Граф не только великолепно играл на виолончели (что было третьей его страстью после театра и Прасковьи Ивановны), но и не прощал оскорблений обидчикам. О его вспышках гнева знали многие...

Говорят, только она, Прасковья Ивановна, умела гасить эти всплески гнева! Хотя, если честно – положение ее было сложным! Слухи, сплетни – ими полнились не только окрестные усадьбы, но и гостиные знатных домов Москвы и Петербурга.

Она молча страдала за любимого человека. В том, что произошло, Жемчугова винила не графа, а себя, считая свою связь с ним греховной.

Несколько позже на ее личной печати появится библейский текст «Наказуя наказа мя Господь, смерти же не предаде». За совершенный грех она готова была нести любое наказание, но пусть будет счастлив человек, который стал для нее дороже собственной жизни!

Ему хотелось создать нечто совершенно не похожее на Кусково! Нечто – достойное дара и красоты его «жемчужины» – Прасковьи Ивановны.

Да, Останкино создано любовью графа Шереметева. Оттого-то так прекрасен этот дворец. Он сохранился и поныне. Сейчас здесь музей, а в здании театра проходят концерты.

Уже весной 1795 года строительство Останкинского дворца было окончено. Завершал его сын крепостного художника Аргунова, архитектор П. И. Аргунов.

При сооружении дворца его авторы пользовались советами зодчих Назарова и Бренна, Старова и Кампорези, Бланка и Кваренги. Шереметев и Прасковья Ивановна, а с ними и весь штат актеров, актрис и музыкантов с удовольствием перебрались в Останкинскую усадьбу.

Должно быть, эти дни были самыми счастливыми в жизни Жемчуговой. Уже одно то, что в Останкино не было родственников графа и кусковских приживалок, позволяло ей чувствовать себя и свободнее и веселее.

По рассказам графа, Прасковья Ивановна имела некоторое представление о строящемся Останкинском доме, но то, что она увидела, превзошло все ее ожидания. В залах первого и второго этажа, украшенных статуями и вазами, все блестело золотом. Так было и в Кусково. Но здесь, в Останкино, роскошное убранство производило впечатление благородной простоты, утонченного вкуса и изящества. Начиная с искусно набранных из различных пород дерева паркетных полов и кончая великолепными расписными потолками – все являло собой произведение искусства. Это был театр-дворец. Парадные залы, гостиные, комнаты, обставленные резной золоченой мебелью, предназначались для торжественного приема гостей, приглашаемых в театр. Для жилья отводились так называемые «старые хоромы», расположенные близ церкви.

Прасковья Ивановна имела здесь уютную комнату с большим венецианским окном. Окно выходило на балкон, внизу виднелись кусты белой и лиловой сирени. В комнате – ничего лишнего: ниша с распашными завесами, где стояла кровать, туалетный столик, накрытый скатертью, зеркало в станке из красного дерева, а на полу темный ковер, затканный желтыми и белыми цветами. С одной стороны комната соединялась с покоями графа, а с другой примыкала к комнатам актрис, где жили Таня Шлыкова и другие близкие подруги Жемчуговой.

Более всего поражал новый театр. Свыше пяти лет, начиная с 1792 года, продолжались поиски наиболее совершенной формы зрительного зала. Сначала соорудили полукруглый зал с амфитеатром, генеральной ложей в центре бельэтажа и балконами по сторонам. Вскоре граф пожелал, чтобы, в случае необходимости, зал, после небольших перестановок, мог превращаться в «воксал», то есть служить местом для танцев и банкетов. С этой целью залу была придана овальная форма, планшет сцены поднялся вровень с несколько сниженным полом бельэтажа. Настил, закрывавший амфитеатр, делал из театрального помещения «воксал». Бельэтаж превратили в открытые ложи, установив вместо двух рядов лавок «ольховые, выкрашенные под красное дерево стулья». Генеральная ложа стала разборной, в бельэтаже появились колонны и резные балясины. Вместо боковых балконов соорудили верхнюю галерею-парадиз.

Не меньшее внимание уделялось и сцене. По своим размерам – шестнадцать метров в ширину и двадцать три метра в глубину – она не уступала крупнейшим театрам. Перед ней находилась еще большая авансцена. Здесь, согласно театральной традиции, должны были появляться первые персонажи.

Трюм, верхнее машинное отделение, подъемники, блоки для подачи декораций, сложнейшие театральные машины – великолепное оборудование, в создание которого немало труда вложил талантливейший крепостной механик Федор Иванович Пряхин, позволяло осуществлять на останкинской сцене любые представления.

С большим успехом в новом театре прошла героическая опера «Взятие Измаила», поставленная 22 июля 1795 года. Автором либретто был один из участников штурма Измаила П. Б. Потемкин. Музыку написал композитор И. А. Козловский. В патриотическом спектакле, показывавшем смелость и мужество русских воинов, Жемчугова выступила в роли турчанки 3ельмиры, влюбленной в российского офицера. Со страстью и увлечением пела она арию плененной турчанки:

«Оставить мне отца несносно, но, любя, Все в свете позабыть хочу я для тебя. Различность веры, нет, и то не помешает, Что Бог один у всех, то разум мне вещает...»

Зельмиру играла горячо любящая женщина, и все прекрасно понимали, к кому относились слова:

«Любовник, друг и муж, и просветитель мой, Жизнь новую приму, соединясь с тобой...»

Как обычно, опера сопровождалась балетом – плясками русских воинов и пленных турок.

Жемчуговой устраивали овации, дарили цветы. Московские вельможи с удовольствием беседовали с высокоодаренной и образованной актрисой.

Но родовитая знать не могла примириться с подобным альянсом. Родственники графа по-прежнему беспокоились о судьбе богатого наследства, которое их ожидало после его смерти. Не раз пытались они представить себе, сколько же денег потратил Шереметев на свой сказочный дворец. Сколько он тратит на пышные постановки и костюмы артистов? Сидя на спектаклях, они следили не столько за действием, сколько за нарядами первой актрисы.

Граф настроил против себя почти всю родню. Это обрушило новую волну злобы на Прасковью Ивановну: ее считали виновницей поведения графа.

А Жемчугова между тем продолжала успешно выступать в спектаклях. Все ее помыслы были устремлены к любимому человеку и делу всей жизни – театру. Она понимала, что только на сцене может утвердить свое человеческое достоинство.

Со сценой была связана вся ее судьба и судьбы друзей, с которыми она вместе росла и воспитывалась. Со сценой была связана и ее любовь. Если отнять у нее театр – значит, отнять у Параши жизнь...

Никогда еще так дружно и слаженно не работали артисты, никогда еще не имели такого шумного успеха шереметевские спектакли. Был возобновлен почти весь прежний репертуар. Снова зазвучала музыка Гретри и Монсиньи, Дюни и Паизиелло. Появились и русские комические оперы: «Анюта» М. И. Попова и «Мельник-колдун, обманщик и сват» А. О. Аблесимова с музыкой Е. Н. Фомина, «Несчастье от кареты» Я. Б. Княжнина на музыку В. А. Пашкевича и «Розана и Любим» Н. П. Николева на музыку Карцелли...

С 1795 года Останкино становится одним из центров художественной жизни Москвы. Шереметевский театр оставляет далеко позади себя многочисленные крепостные труппы. По своей значительности, культуре и художественному уровню ему не уступает, пожалуй, лишь театр графа А. Р. Воронцова.

Но недолго были счастливы в своем новом доме граф Шереметев и Прасковья Ивановна.

Графа призвали в Петербург, ему было пожаловано государем звание обергофмаршала императорского двора, что требовало непременного присутствия в Северной столице... Николай Петрович с неохотой покидал Москву – да что поделаешь: на то воля государя! Его сопровождали Прасковья Ивановна, ее верная подруга по театру Татьяна Шлыкова и небольшая группа артистов...

Но надо сказать об одном важном событии в жизни графа и актрисы Жемчуговой, которое свершилось все-таки в Москве.

6 ноября 1801 года они тайно венчались в церкви Симеона Столпника, что на Арбате. На этом венчании присутствовали лишь несколько очень близких друзей графа, да верная Прасковье Ивановне подружка Татьяна.

Они венчались спустя семнадцать лет после начала их любви. Графу уже исполнилось пятьдесят лет. Он мечтает о наследнике. К чему ему несчетные богатства, если их некому оставить? Вот если бы любимая женщина родила ему сына, тогда бы счастью его не было предела!..

Мало кто знает, что разрешение на этот «неравный брак» все-таки было получено. И не у кого-нибудь, а у самого императора! О браке этом, правда, официально было объявлено позже, лишь в 1803 году. Высший свет и родственники графа были шокированы...

Но, забегая вперед, скажем, что графиня Шереметева об этом так и не узнала. Петербургские и московские дамы никогда бы не приняли бывшую крепостную в своих салонах!

Прасковья Ивановна этих салонов и не увидела. Но так ли это важно для женщины, которая была так долго и страстно любима своим единственным возлюбленным?

...С переездом в Петербург в жизни П. И. Жемчуговой начался последний, самый печальный период жизни. Она жила в сказочном дворце – Фонтанном доме Н. П. Шереметева. Она бродила по мраморным лестницам, переходила из Малиновой гостиной в Белую залу и чувствовала себя птицей в золотой клетке!

Прасковья Ивановна редко выходила из дому. К тому же врачи запретили ей петь и установили строгий режим, потому что у актрисы открылась чахотка. Можно представить, как способствовал этому петербургский климат!

Спектакли прекратились. Как и зачем ей было теперь жить? С тайным мужем своим она не могла появиться в Зимний дворец, а он вынужден был присутствовать на балах и приемах, на великосветских ужинах... Граф то и дело пытался сказаться больным и не приезжал на прием во Дворец, но тогда его друг, Павел Первый, сам являлся в Фонтанный дом, чтобы удостовериться в болезни Николая Петровича...

В последние годы жизни Прасковьи Ивановны мало кто разделял с ней ее одиночество. Разве что Николай Аргунов, крепостной художник, который нарисовал ее портрет, известный многим. На этом портрете графиня-крестьянка прекрасна и печальна. Она в белом платье и в красной шали...

И еще ее одиночество скрашивала верная Татьяна Васильевна Шлыкова (после смерти подруги она станет воспитательницей ее сына, Дмитрия Николаевича).

Бог смилостивился над Прасковьей Ивановной, и послал ей в тридцать пять лет счастье – рождение сына!

Аргунов, по приказу Шереметева, написал ее беременной... Она худа, бледна, живот велик... На что понадобился мужу такой ее портрет? Чтобы доказать потомкам, что она – мать его наследника?

...Рождение ребенка подкосило ее силы. Через несколько недель после его появления, 28 февраля 1803 года Прасковья Ивановна умерла... Похоронена П. И. Жемчугова в Петербурге, в Александро-Невской лавре. На могильной ее плите выбиты стихи:

«Не пышный мрамор сей, бесчувственный и бренный, Супруги, матери, скрывает прах бесценный. Храм добродетели душа ее была: Мир благочестья, вера в ней жила».

Граф безутешно, до болезни телесной переживал смерть любимой. Он собственноручно написал два важных документа – для сына Дмитрия. Один из них – «Завещательное письмо», другой – «Жизнь и погребение графини Прасковьи Ивановны Шереметевой». С каким уважением, с какой нежностью и почтением пишет он о своей милой! И везде, в каждой строке он называет ее только графиней, только Прасковьей Ивановной, только равной себе!

Сделал это граф для того, чтобы потомки Шереметевых столь же бережно и уважительно чтили память о П. И. Жемчуговой-Шереметевой.

«Я питал к ней чувства самые нежныя, самые страстныя...» – пишет он в «Завещательном письме». Он уверяет, что полюбил ее не только за красоту, талант и молодость, но, прежде всего, за добродетель, ум, искренность, человеколюбие, постоянство и верность...

И вот другие слова графа: «...постыдную любовь изгнала из сердца любовь постоянная, чистосердечная, нежная, коею на веки я обязан покойной моей супруге...»

Граф пережил «возлюбленную супругу» всего на шесть лет. Он скончался в 1809 году и похоронен рядом с нею. В эти годы своего одиночества он не находил утешения ни в чем, кроме как в исполнении последних желаний жены.

А вот еще один московский адрес, связанный с историей любви графа Шереметева и Прасковьи Жемчуговой.

Графиня-крестьянка постоянно помогала нищим, сиротам и больным. И по завещанию ее муж построил в Москве странноприимный дом с больницей. Ныне это всем известное здание больницы имени Склифосовского.

По ее же воле Н.П.Шереметев положил немалый капитал на выдачу приданого бедным невестам. Каждый год на Фомину неделю от имени графа вручалось приданое сотне бедных девушек.

И это тоже было памятью о его жене.

Граф Дмитрий Николаевич Шереметев с детства знал о своей необыкновенной матери. Он был коротко знаком с Пушкиным. И – кто знает – нет ли отголосков истории любви крепостной и аристократа в пушкинской «Барышне-крестьянке?»

Кстати, и знаменитый портрет Пушкина работы Кипренского написан был в доме Шереметева, втом самом Фонтанном доме, где томилась последние годы, точно в золотой клетке, Прасковья Ивановна...

...Ну и последнее. Почему-то эту женщину часто называют простым крестьянским именем – Паша или Параша. А вот Шереметевские потомки делать этого не смели!

Ксения Александровна Сабурова, дочь расстрелянного в 1918 году бывшего губернатора Северной Пальмиры А. А. Сабурова и А. С. Шереметевой, праправнучка Прасковьи Ивановны, в воспоминаниях своих пишет: «Все в нашей семье относились к Прасковье Ивановне с величайшим почтением. Дед не разрешал называть ее Парашей. Я помню, что в Фонтанном доме стоял складень на аналое. Изображение Прасковьи Ивановны в гробу, а в центре два ее портрета. Один в чепце, с миниатюрой на груди, другой, последний, перед родами, в полосатом платье, с такой горькой складкой возле губ. Копии с картин Аргунова, сделаны по приказу прапрадеда. Раскрывали складень лишь по великим праздникам, и детей проводили мимо. А кто из младшего поколения проказил – тот лишался этой чести, и обычно „грешник“ горько плакал».

Нет, не Фонтанный дом хочется вспоминать в связи с именем Прасковьи Ивановны, графини Шереметевой, а скорее – дворец ее любви в Москве, в Останкино.

Не только шереметевские потомки знают и помнят историю любви актрисы и графа. С ней знакомы миллионы. И она каждому кажется почти сказочной. А меж тем все это – быль...

И если вам захочется заглянуть в эту старинную быль – поезжайте в Останкино! Это один из удивительных московских музеев, отправляясь в который нужно сверяться не только с часами, не только с календарем (музей открыт только в теплую погоду!), но и с синоптиками: при влажности воздуха свыше восьмидесяти процентов, музей-усадьба закрывается. А все потому, что музейные смотрители очень берегут интерьеры. Денег на содержание музея слишком мало, и уникальный дворец постепенно разрушается, ветшает.

Во дворце осталось неизменным театральное фойе со скульптурами Кановы и Лемуана. От театра остались предметы реквизита, ноты с пометками крепостных исполнителей. Коллекция музыкальных инструментов. И в том числе – арфа, на которой играла Прасковья Ивановна...

Этих струн касались ее пальцы. От звуков этой арфы сладко вздрагивало собственное сердце, а также сердца ее слушателей и зрителей. И, конечно же, любящее сердце Николая Петровича Шереметева...

П. Вейнер Жизнь и искусство в Останкине (воспоминания очевидца)

«Кто на Каменке не бывал, тот Останкина не знает», – уверяла местная поговорка. Теперь уже этой речки нет: боязливо крадется через парк заглохший ручеек, напуганный говором дачников и стуком топора. Но когда-то он смело и гордо бежал и шумел, и питал собою семь вырытых прудов, связанных каналами. От них теперь не осталось и следа, но о них первым делом подумал граф Николай Петрович, когда начал устройство Останкина. Этими прудами оживлялась довольно однообразная и плоская местность; они же служили местом развлечения гостей, которых катали на маленьких лодках привычные гребцы вдоль иллюминованных берегов. Оркестр звучал на берегу, разноцветные огни перемигивались в воде; сбегавшемуся народу праздник казался волшебством...

Большая часть обширного парка – английского типа. Длинные дорожки, извиваясь среди старых деревьев под густой их листвой, то направляли путника к беседкам и павильонам, разрушенным теперь, или к дубу, посаженному будто бы Великим Петром, то углубляли в чащу леса и вновь выводили по «аллее вздохов» к залитым солнцем флигелям дворца.

Усадьба стояла в лесу; он обрамлял границы сада и окружал пруд перед домом, сливался тут с Марьиной рощей и продолжался до Москвы. По ночам графские гусары и егеря ездили дозором и охраняли неуютную дорогу от непрошеных гостей. Леса закрывали подъезжающим вид на дворец и мешали с останкинских балконов любоваться Москвой.

...Отделка Останкинского дворца заканчивалась спешно, к особому торжественному случаю – приему царя».

* * *

«Останкино – музей деревянной резьбы. Все двери, карнизы, наличники и амбразуры окон покрыты узорчатой резьбой. Может быть, она потеряла часть прелести вследствие новейшей раскраски, но тонкий затейливый узор сохранился прекрасно и поражает беспрестанной новизной. Все, что попадало под взоры автора, применялось им к орнаменту. То мысль художнику внушали связанные разнообразные пучки цветов, с далеко уходящими стеблями и вьющимися побегами; то он обращался к музыкальному миру и художественно резал скрипки, флейты и бубны, переплетенные лентами без конца; то вспоминал сельское хозяйство и заполнял целые простенки художественно сгруппированными граблями, снопами и косами; то опять давал волю фантазии и... наконец прибегал к классическим образцам и переносил в резьбу роспись помпейских стен и египетских ваз. Дивишься богатству замысла и тонкости резца на деревянной обшивке, но тотчас узнаешь их вновь в расставленных предметах.

Нигде – ни у нас, ни за границей – не встречается подобного ни по характеру, ни по количеству убранства дома – такого собрания единотипных деревянных вещей. Не верится, что чудно золоченные гирлянды, тонкие цветы и мельчайший орнамент – не бронза, а дерево, и поистине стоило накрывать такие столы досками драгоценного мрамора и малахита. Нет той орнаментальной трудности, перед которой остановился бы останкинский резчик. Простые, легкие линии, как в курильнице на четырех колонковидных ножках, замечательны по тонкости пригонки частей, и не чувствуется в них того материала, который более всех боится времени и легче всего случайностями наслоений подводит мастера. Барельефы, крупные фигуры сфинксов, мелкий узор на гладких частях, венки и гирлянды, резанные кругом, свисающие материи – все удавалось останкинским мастерам.

Отличная позолота сохранилась до наших дней, здесь – блестящая, червонная, там – матовая – красная, зеленая; целая семья Жарковых специализировалась на позолоте и, надо думать, участвовала в этой работе. Это – царство обмана, где невольно трогаешь вещи, чтобы проверить материал. Недаром в дневнике польского короля Станислава Понятовского, проводившего праздник в Останкине, говорится: «Бельэтаж весь деревянный, но с таким искусством отделанный и украшенный, что никогда нельзя было бы и подумать, что он сделан из дерева. Из тех нескольких сот мастеровых художников, которые там работали, можно было насчитать не более четырех-пяти иностранцев, а остальные были не только чисто русские, но почти все люди самого графа Шереметева; если бы факт этот не был констатирован, трудно было бы этому поверить, до такой степени исполнение всей работы отличалось изяществом...»

Действительно, граф Николай Петрович писал: «Для разной работы посторонних работников не нанимать, а исправлять оную своими мастерами со всяким успехом». Пожелание его сбылось: успех работа имела полный.

К росписи потолков и стен были причастны и посторонние живописцы. Так, граф требует прислать точные меры двух потолков, «ибо оные блафоны намерен я велеть писать в Петербурге», но это было вызвано, вероятно, той спешкой, которая окружала отделку дворца».

* * *

«Еще во время заграничного путешествия в 1769–1773 годах, когда граф с князем Куракиным сначала изучал науки в Лейденском университете, а затем учился жизни при пышных иностранных дворах, он посылал в Россию ряд покупок; еще долго потом они приходили целыми транспортами, и связь с заграницей никогда у него не прерывалась. Изящным, грациозным юношей его изобразил в 1771 году художник Рослен, и портрет этот случайно был найден через сто лет в одном из тайников Останкинского дворца... Еще в то время молодой путешественник питал интерес к художествам, музыке, театру и знакомился с ними в Париже; там он приобрел постоянного корреспондента по этим делам, с которым впоследствии вел усердную переписку, сохранившуюся в семейных бумагах. Постоянно, с открытием навигации, ожидались в Петербурге заграничные заказы. Чего тут только не было! Посылались ящики апельсинов и мраморные фигуры, ноты и вина, растения для посадки и шелковые ткани, фарфор и разные книги, словом, все, чего могла желать фантазия богатого баловня фортуны в XVIII веке.

Таким путем, должно быть, получены все бесчисленные мраморные бюсты и фигуры, которые украшают многие комнаты нижнего этажа, вестибюль, лестницу, галереи и расставлены в саду; копии с богов и сатиров, с античных скульптур и с модных французских, бронзовые Лукреции и Семирамиды, миниатюрные бюсты императоров на порфировых цоколях. Среди этих вещей ярко выделяется крупная беломраморная статуя богини Здравия в Концертном зале.

...Трудно придумать более совершенную красоту канделябров эпохи Людовика XVI, чем пара тех, что опираются на три козьих ножки. Описать их нельзя, и прелесть их не в деталях композиции, а в спокойных изящных линиях, в богатстве простоты. Великолепная чеканка и роскошная позолота соединяют талантливость замысла с превосходным исполнением.

Редкое изобилие маленьких ваз и других «ненужных» вещей разбросано по хоромам дворцовой громады...»

* * *

«Громкой славой пользовались картинные галереи Шереметева. Для одной из них устроен большой зал в Останкинском дворце...»

* * *

«Первое большое празднество в Останкине состоялось 30 апреля. То был торжественный прием новокоронованному императору Павлу.

Блеск торжеств, нарядность загородного дома восхитили монарха, и лестный говор о приеме долго носился по Москве. Он дошел до Станислава Понятовского, возбудил его любопытство и вызвал повторение праздника – уже в честь польского короля.

7 (18) мая. Король, приглашенный обер-гофмаршалом графом Шереметевым, прибыл к 7 часам вечера со всей своей семьей и свитой в Останкино.

После главного осмотра фасада, комнат и сада хозяин повел короля в театр. Часть, назначенная для зрителей, имела вид полукруга. Скамьи поднимались одна над другой, и все заканчивалось балконом, колонны которого карнизом упирались в потолок. При поднятии занавеса зрители увидели «Самнитские браки», которые шли на русском языке, музыка Гретри, с заимствованием нескольких мотивов из других композиторов. Участвующих было более трехсот человек, все – домашние люди самого графа Шереметева. Жесты, декламация были скопированы с французских актеров; костюмы, превосходно обдуманные, отличались большим богатством, особенно у актрис: они были залиты изумительными по пышности бриллиантовыми украшениями, принадлежащими графу Шереметеву, ценностью не менее ста тысяч рублей. В кордебалете, составленном также из людей графа Шереметева, выделялись две искусные танцовщицы. По окончании спектакля король со всем обществом вернулся в комнаты, где не успел пробыть и получаса, как их попросили сойти по той же самой покрытой красным сукном лестнице, которая их вела в театр. Вместо последнего глазам зрителей представилась теперь огромная бальная зала, образовавшаяся из амфитеатра и театра. Та часть залы, в которой шло представление, была обставлена с двух сторон ионической колоннадой; последняя на время спектакля была придвинута к стенам. В течение указанного получаса, когда гости были наверху, эту колоннаду с помощью рабочих передвинули с двух сторон и разместили вдоль залы так, что между колоннами и стеной оставался проход. Колонны, внутри пустые, снаружи были выкрашены белой краской. Граф Шереметев заявил королю, что он занят проектом более быстрого перемещения упомянутых колонн, именно, чтобы это перемещение происходило на глазах самих зрителей... К одиннадцати часам вечера, когда король успел насладиться в продолжение часа балом, все общество перешло на балкон. Отсюда открылся вид на прекрасно иллюминированный сад. На одной из колонн можно было увидеть вензель короля.

Затем последовал ужин, сервированный более чем на сто человек; столы были убраны серебряными блюдами и самыми дорогими тарелками из фарфора; вся середина стола была украшена и сверкала хрусталем...»

Рассказ Ксении Александровны Сабуровой (Из книги «Шереметевы в судьбе России»)

«– Моя мать – дочь внука Прасковьи Ивановны, Сергея, старшего сына графа Дмитрия. Дед был одним из самых близких друзей императора Александра III. Они много вместе озоровали в молодости...

Я жила в покоях Прасковьи Ивановны. В мезонине. Маленькие комнаты, но очень теплые и светлые. Дед велел после смерти Шлыковой поставить туда мебель, подаренную ей Николаем Петровичем. Я очень любила ее зеркало в золоченой раме и креслица, маленькие, точно для детей...

Пришло время, когда нас лишили всего, превратили в тараканов запечных... Я насмотрелась в лагере на простой народ, – нет в нем доброты, смирения, терпения... И хоть всех простила, но ничего забыть не могу... Я часто там, в лагере, вспоминала Прасковью Ивановну и восхищалась, как она сама строила свою судьбу.

– С тех давних времен у меня сохранилась серебряная ложечка... Она прошла со мной все годы странствий. Заколдованная – иначе ее не назовешь. Ее крали, отбирали, а она все равно возвращалась, как в сказке. Однажды я всю ночь проплакала, когда соседка моя проиграла ее в карты... Казалось, что оборвалась всякая связь с матушкой, а через день я нашла ее в лесу на заготовках. Потом у меня ее изъяли во время обысков. Но врач из лазарета, где я мыла полы, вернул мне ее – осталась от умершего конвойного... Ложечка эта напоминала мне Фонтанный дом, нашу семью, Прасковью Ивановну...»

«Не лишайте меня этой любви...» Александр Пушкин и Наталья Гончарова

Каждый большой старый город, словно срез дерева, несет в себе слои-следы событий и судеб людей, живших в нем. Есть Париж Верлена, Петербург Достоевского, Прага Кафки, Дублин Джойса... Есть и Москва Пушкина.

Пушкинская Москва – какая она? Да и сохранилась ли она вообще в том вихре всяческих разрушений, постигших Россию за многие последние десятилетия?

Да, безусловно, она есть! Ее следует знать и любить так, как любил ее сам поэт.

Москва в жизни Пушкина значила очень много. Он любил этот город. Вспомним: «Края Москвы, края родные...»

По сведениям знатоков пушкинской Москвы, мест, где жил Пушкин, в Москве известно нынче пятнадцать, а где он бывал – девяносто семь. Всего же – сто двенадцать. Сохранилось из них пятьдесят и не сохранилось – пятьдесят четыре, то есть примерно пополам. Сегодня под охраной государства состоит тридцать семь памятников истории и культуры, связанных с именем Пушкина.

Поэт родился в Немецкой слободе, и это все, что мы знаем, так как точное место его рождения неизвестно, и выяснить его, как оказалось, непросто. В настоящий момент на государственной охране состоит памятное место по адресу: Бауманская улица, дом № 40. Здесь установлена мемориальная доска и бюст поэта работы скульптора Е. Ф. Белашовой. Но существует еще несколько версий — Бауманская, дом № 55, а также угол Малой Почтовой, дом № 4 и Госпитального переулка, дом № 1/3. Кроме того, со слов современников известно, что сам поэт говорил, что родился на Молчановке. Почему он так говорил и говорил ли в действительности? Загадка.

Но по многим документам рождение Пушкина все же «принимает» на себя именно Немецкая слобода. Он увидел свет тут – «...рядом с домом графини Головиной, дом гвардии майора Пушкина». Дом стоял во дворе, за домом был сад с цветником, липой и песчаными дорожками. Немецкая улица, где он жил, была скучна: длинный, серебристый от многолетних дождей забор, слепой образок на воротах и – непролазная грязь. Дождя, небось, давным-давно не было, а грязь все лежала – комьями, обломками, в колеях.

Ни усадьба, ни Москва – это была окраина. И не дом, а флигель, который построили на быструю руку английские купцы под контору. Нынешний государь был крутого нрава, англичан не любил – они дом продали некоему чиновнику и уехали. Сергей Львович, отец поэта, ненавидел всякие хлопоты. Он сразу снял дом, благо был дешев.

От холостого житья осталась клетка с попугаем, да другая с канарейкой, но образ жизни круто переменился. «Месяц тому назад у него родился сын, которого он назвал в память своего деда Александром», – так пишет Юрий Тынянов в книге о Пушкине.

В Москве Пушкин провел около трети своей жизни. С этим городом связано его детство, а под Москвой он впервые узнал русскую деревню. Годы учения в Царскосельском лицее и впоследствии годы ссылки надолго разлучили его с Москвой.

Как известно, жизнь Пушкина протекала меж двух столиц – Москвой и Петербургом. Свой столичный статус древняя Москва потеряла в начале XVIII века, в годы царствования Петра Первого, а вернула его себе спустя лишь два с лишним века, в 1918 году.

«Две столицы не могут в равной степени процветать в одном и том же государстве, как два сердца не существуют в теле человеческом, – писал Пушкин. Но Москва, утратившая свой блеск властный и аристократический, процветает в других отношениях: промышленность в ней оживилась и развилась с необыкновенною силою. Купечество богатеет и начинает селиться в „палатах“, покидаемых дворянством. С другой стороны, и просвещение любит город, где Шувалов основал университет по проекту Ломоносова. Ученость, любовь к искусству и таланты неоспоримо на стороне Москвы...»

А еще Пушкин говорил: «Московские улицы моложе московских красавиц», имея в виду, как заново отстраивается город после пожара 1812 года. Сейчас Москва тоже на глазах молодеет: обустраивается, обновляется. И все же остается такой же, как при Пушкине, «премилой старушкой», которая все помнит и, конечно же, все то, что связано с ее великим сыном – Пушкиным.

...Самая большая, самая главная и роковая любовь в жизни поэта настигла его тут же, в Москве...

В начале подготовки к пушкинскому двухсотлетнему юбилею в 1996 году была составлена программа «реставрации и благоустройства пушкинских мест в Москве». Но еще до постановления московского правительства и Указа Президента в 1992 году, когда составлялся список объектов, связанных с именем Пушкина, в этом списке появился храм Богоявления в Елохове (в книгах этого храма есть запись от 1799 года о крещении здесь Пушкина), дом Д. П. Бутурлина, который часто посещал поэт в детстве, и, конечно же, церковь Большого Вознесения, где он венчался с Наталией Николаевной Гончаровой...

Церковь Большого Вознесения и сейчас стоит на Большой Никитской (дом № 36). Первоначально она была деревянная, в 1695 году ее отстроили заново, уже из камня. Существующее ныне здание заложено в 1798 году, достраивалось в 1827–1840 годах по проекту архитектора Ф. Шестакова в стиле позднего московского классицизма. Но, конечно же, до сих пор интерес к этому храму сохраняется потому, что тут венчался Первый поэт с Первой Красавицей России...

Отреставрированный храм стал ныне центром «московского любовного мифа» – многие молодожены стремятся непременно венчаться в церкви Большого Вознесения, рядом с которой, у Никитских ворот, недавно был открыт фонтан, внутри в ротонде – скульптурная композиция «Пушкин и Натали»...

Надо сказать, что сам-то поэт хотел венчаться в домовой церкви князя Сергея Михайловича Голицына, но это делать запретил ему митрополит Филарет, указав взамен на приходскую церковь невесты. Гончаровы жили тогда на Большой Никитской, на месте нынешнего дома № 50...

Ну, а после венчания нынешние молодые отправляются на Арбат. И есть еще один адрес, имеющий самое непосредственное отношение к пушкинской любви и женитьбе. Этот дом тоже наверняка знают все – дом на Арбате (Арбат, дом № 53), где Александр Сергеевич и Наталия Николаевна Пушкины прожили с февраля по май 1831 года. Этот арбатский особняк связан с важнейшими событиями в жизни поэта. (18 февраля 1986 года в доме на Арбате после долгой реставрации и ремонта открылся музей)...

5 декабря 1830 года – 15 мая 1831 года – светлое время для Пушкина, время его недолгого счастья.

В феврале 1831 года в его письмах появляется новый адрес: «Пиши мне на Арбат, в дом Хитровой». Пушкин нанял квартиру 23 января. А венчание проходило 18 февраля 1831 года. По рассказам А. Я. Булгакова, в храм Большого Вознесения у Никитских ворот никого из посторонних не впускали. Свадьба прошла торжественно.

Однако, по свидетельству современников, вышло происшествие, смутившее души присутствующих. «Во время обряда Пушкин, задев нечаянно за аналой, уронил крест; говорят, при обмене колец одно из них упало на пол... Поэт изменился в лице и тут же шепнул одному из присутствующих по-французски: „вот все плохие предзнаменования“.

Накануне венчания был, как и положено, «мальчишник»: в этом самом доме на Арбате собрались его близкие друзья: Вяземский, Баратынский, Языков, Нащокин, брат поэта Лев Сергеевич. «Пушкин был необыкновенно грустен, – вспоминал один из гостей, – так это было неловко. Он читал свои стихи – прощание с молодостью... Но на другой день, на свадьбе, все любовались веселостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша»...

На Арбате Пушкины устраивают и свадебный пир, и званые ужины. Здесь же поэт читает друзьям главы из романа в стихах «Евгений Онегин» и «Повести Белкина».

После венчания был устроен праздничный ужин. К этому времени относится самое, наверное, счастливое письмо поэта к Плетневу: «Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось, лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что кажется, я переродился».

Любовный роман Пушкина и Натали – самый что ни на есть московский. И один из самых знаменитых любовных российских романов! А начиналось все, конечно же тут, на московских улицах...

Совсем рядом с нынешней Пушкинской площадью, на Тверском бульваре, в доме № 22, который, увы, не сохранился, Пушкин встретил свою будущую супругу Наталию Гончарову. Здесь давал балы знаменитый танцмейстер Йогель. Четыре поколения московских дворян учились танцевать именно здесь. В декабре 1828 года на балу у Йогеля Пушкин встретил прелестную шестнадцатилетнюю Наталию Гончарову...

«Творец Тебя мне ниспослал, Тебя, моя Мадонна, чистейший прелести чистейший образец», – напишет он позже Наталье Николаевне. Предчувствовал ли он, что эта девушка и должна стать его женой? Или просто был околдован ее чистотой и свежестью, ее необыкновенной скромностью и восхитительной внешностью? К тому времени решение Пушкина жениться, завести свой дом, было продиктовано многими соображениями. Играли роль и усталость от холостой беспорядочной жизни, и потребность в углубленном, спокойном труде. И тоска по тому, чего он был лишен с детства, – теплу родного гнезда.

«Мне за тридцать лет. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. Счастья мне не было. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться».

Предыдущие попытки построить семейную жизнь не удались (в 1826 году поэт сватается к Софье Пушкиной. В 1828 году – к Аннете Олениной и все безуспешно!). И вот – Она!

Наталия Николаевна была скромна до болезненности: при первом знакомстве с поэтом его знаменитость, властность не только сконфузили, а как-то даже подавили ее. Она стыдливо отвечала на восторженные вопросы, но эта милая скромность только возвысила ее в глазах поэта. Наталья была действительно прекрасна. Все в ней было удивительно хорошо! Говорила она о себе позже: «Красота моя – от Бога!» Так оно, верно, и было. И эту божественную красоту разглядел и полюбил в ней Гений.

Уже в восьмилетнем возрасте все обращали внимание на редкое совершенство черт ее лица и шутливо пугали ее мать, которая и сама была замечательно красивой женщиной, что дочь со временем затмит ее красоту и от женихов отбоя не будет! Суровая и решительная маменька в ответ поджимала губы и, качая головой, говорила: «Слишком уж тиха, ни одной провинности! В тихом омуте черти водятся!» И глаза ее сумрачно поблескивали...

Таша (так называли Наталию Николаевну домашние) родилась 27 августа 1812 года в поместье Кариан, Тамбовской губернии, где семья Гончаровых с детьми жила после вынужденного отъезда из Москвы во время нашествия Наполеона. Мать ее, Наталия Ивановна Гончарова, считала, что младшенькую дочь неимоверно разбаловал свекр, Афанасий Николаевич, не дававший до шести лет увезти внучку из Полотняного завода (обширное родовое имение Гончаровых под Калугой) в Москву. А так семья жила бы на Большой Никитской, где и поселялись обычно Гончаровы на зиму.

Но девочка воспитывалась у деда, на вольном воздухе огромного парка с тринадцатью прудами и лебедиными парами, плавающими в них. Дедушка, души в ней не чаявший, выписывал для нее игрушки и одежду из Парижа. Доставлялись в имение тщательно упакованные коробки с атласными лентами, в которых лежали, закрыв глаза, фарфоровые куклы, похожие на сказочных принцесс, книжки, мячики, другие затейливые игрушки, дорогие платьица, даже маленькие детские шляпки для крохи-модницы по имени Таша.

Одну из кукол маменька в гневе разбила, уже позже, когда Наташа вернулась в родительский дом. Никто не видел ее отчаяния... Собственной матери, ее вспышек гнева и непредсказуемой ярости, тихая и задумчивая девочка с тех пор боялась несказанно! Ее удивительные карие глаза с загадочной неопределенностью взгляда часто наполнялись слезами, но плакать она не смела – вслед за слезами последовало бы более строгое наказание! Оставалось одно – затаиться в уголке и переждать бурю...

Так делала она и будучи уже совсем взрослой...

Жизнь рядом со строгой, всегда напряженной матерью, больным отцом, не шла на пользу Наталии Николаевне. Она была до болезненности молчалива и застенчива. Позже, когда она стала появляться в светских салонах Москвы и Петербурга, эту склонность к молчанию многие считали признаком небольшого ума. Так что качества, поощряемые властной маменькой, – покорность, полное повиновение и молчаливость, – сослужили Наталии Гончаровой плохую службу.

Иначе, вероятно, и не могло быть в семье, где был тяжело болен отец. Пристрастие к верховым прогулкам привело к трагическому падению с лошади: в результате ушиба головы Николай Афанасьевич Гончаров страдал помутнением рассудка, только в редкие моменты становился снова добрым, остроумным, очаровательным – таким, каким он был в молодости, до своей болезни. А все решения, требующие мужской силы, мужского ума и логики, принимала мать. Отсюда, видимо, и взялась ее властность...

Гончаровы владели обширнейшими имениями: Ярополец, Кариан, Полотняный завод с фабрикой, конным заводом, славившимся на всю Калужскую и Московскую губернии! Управлять гончаровским майоратом (так называлось имение, не подлежащее разделу и по наследству переходящее к старшему в роду, обычно сыну) женщине, когда-то блиставшей при дворе, привыкшей к восхищению, поклонению, шуму балов, было тяжело. Она не справлялась порою с огромным количеством дел, а признаться в этом ни себе, ни окружающим считала непозволительным. До совершеннолетия сына Дмитрия всем распоряжалась она сама, безраздельно и бесконтрольно!

Такая власть испортила окончательно характер и без того нелегкий. Но вполне возможно и то, что за резкостью и несдержанностью прятала Наталия Ивановна обыкновенную женскую растерянность и горечь от жизни, которая сложилась не так, как ей хотелось бы...

Несмотря на все свои недостатки, детей Наталия Ивановна любила, как и всякая мать. Сыновей Ивана и Сергея, когда повзрослели, определила в военную службу, а трем своим «барышням» дала прекрасное для девиц образование: они знали французский, немецкий и английский, основы истории и географии, русскую грамоту, разбирались в литературе, благо библиотека, (собранная отцом и дедом), под надзором Наталии Ивановны сохранилась в хорошем порядке. Стихи знаменитого на всю Россию Пушкина знали наизусть, переписывали в альбомы. Могли они вести и домашнее хозяйство, вязать и шить, хорошо сидели в седле, управляли лошадьми, танцевали и играли не только на фортепьяно – могли разыграть и шахматную партию. Особенно в шахматной игре блистала младшая, Таша.

Вот что вспоминает о юношеских годах Наталии Николаевны Гончаровой ее близкая знакомая и соседка по имению Надежда Еропкина: «Я хорошо знала Наташу Гончарову, но более дружна она была с сестрою моей, Дарьей Михайловной. Натали еще девочкой отличалась редкою красотой. Вывозить ее в свет стали очень рано, и она всегда была окружена роем воздыхателей. Место первой красавицы Москвы осталось за нею». Надо отметить, что среди поклонников Натали было немало студентов Московского университета – «архивных юношей», по выражению Пушкина.

«Я всегда восхищалась ею, – продолжает далее Еропкина. – Воспитание в деревне, на чистом воздухе оставило ей в наследство цветущее здоровье. Сильная, ловкая, она была необыкновенно пропорционально сложена, отчего и каждое движение ее было преисполнено грации. Глаза добрые, веселые, с подзадоривающим огоньком из-под длинных бархатных ресниц... Но главную прелесть Натали составляло отсутствие всякого жеманства и естественность. Большинство считало ее кокеткой, но обвинение это несправедливо.

Необыкновенно выразительные глаза, очаровательная улыбка и притягивающая простота в обращении, помимо ее воли, покоряли ей всех. Не ее вина, что все в ней было так удивительно хорошо!.. Наталия Николаевна явилась в семье удивительным самородком!» – отмечает в заключение Надежда Михайловна в своих воспоминаниях.

И этот самородок мгновенно поразил сердце и воображение знаменитого поэта, когда он увидел ее на балах танцмейстера Йогеля, в доме на Тверском бульваре.

В белом платье, с золотым обручем на голове, во всем блеске своей царственной, гармоничной, одухотворенной красоты, она была представлена Александру Сергеевичу, который «впервые в жизни был робок»...

Он влюбился безумно. И через своего знакомого, графа Федора Толстого по прозвищу Американец, поэт становится вхож в дом Гончаровых. Они жили на углу Скарятинского переулка и Большой Никитской — там, где сейчас дома № 48 и № 50. Поэт, по словам очевидцев, «вел себя очень застенчиво», проводя все вечера в обществе очаровательной Натали...

Ответила ли Таша сразу на чувства Пушкина? Трудно говорить об этом. Несомненно, что как всякой женщине ей льстило внимание талантливого человека. Как всякой женщине, ей, несомненно, была приятна любовь, которую она внушила поэту...

А через некоторое время (1 мая 1829 года) поэт делает официальное предложение и просит родителей Гончаровой дать им свое родительское благословение. Наталия Ивановна, строгая мать, ответила уклончиво – откровенно говоря, она рассчитывала найти лучшего мужа для дочери, ведь Пушкин – человек без большого состояния и хоть поэт известный, а состоит под надзором у полиции... Она не отказала ему прямо, но ответила, что Натали еще очень молода...

Да, прямо не отказала, что дало право Александру Сергеевичу написать будущей теще такие строки: «Став на колена, проливая слезы благодарности, – вот как должен был бы я писать вам теперь, после того, как граф Толстой передал мне ваш ответ: ответ этот не отказ, Вы позволяете мне надежду... Не обвиняйте меня в неблагодарности, если я все еще ропщу, если к чувству счастья примешиваются еще печаль и горесть; мне понятна осторожность и нежная забота матери! – Но извините нетерпение сердца больного и опьяненного счастьем. Я сейчас уезжаю и в глубине своей души увожу образ небесного существа, обязанного Вам жизнью».

Уезжает? Он уезжает после того, как ему не сказали – «нет»? Почему же Пушкин бежит из Москвы? И куда?

Этой же ночью поэт отправляется вместе с действующей армией на Кавказ, где идут боевые действия. Начинается знаменитое «путешествие в Арзрум», которое продлится целых пять месяцев.

Трудно объяснить состояние поэта в тот момент – нежелание спугнуть счастье, которое, возможно, отдаст себя в его руки... Смятение чувств... Неуверенность в себе... Желание проверить истинность его любви... Все это так и не так. Душа человеческая, несомненно, гораздо тоньше, чем те слова, которыми мы пытаемся описать ее внезапные порывы...

Позже, в письме к будущей теще, Н. И. Гончаровой, письме поразительном по откровенности, глубине и силе чувства, он сам объясняет свой отъезд как нельзя лучше и понятнее: «Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начинали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня – зачем? Клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия...»

Невыносимость присутствия любимого человека в иные минуты – не вздор, не каприз, но это есть не словесное, а действенное проявление великой любви, любви трепетной до беспредельности...

Да, Пушкин уезжает из Москвы на пять месяцев. Но ни на секунду за эти пять месяцев он не забывает о Натали.

С Кавказа Пушкин вернулся в Москву 20 сентября 1830 года. Он снова идет в дом Гончаровых. Его принимают весьма прохладно. Им все еще не понятны причины его отъезда – точно это было бегство!

«Сколько мук меня ждало по возвращении! Ваше молчание, Ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с какими приняла меня мадемуазель Натали... У меня не хватило мужества объясниться, – я уехал в Петербург в полном отчаянии...»

После Кавказа – Петербург. Новое бегство от себя? От своих неуемных чувств, которые понять простым смертным невозможно? И все же поведение Пушкина можно представить логичным и понятным. Подойти близко к счастью, не зная, что наверняка можешь им овладеть, – всегда невыносимо! Легче «ходить кругами»! Легче ждать. Легче бежать. Ведь услышать «нет» – это равносильно смерти!

Но и этому состоянию приходит конец. Однажды наступает небывалая решимость – надо четко знать ответ. Да или нет?

Пушкин пишет Натали. Он преследует ее письмами. Он не дает ей забыть о себе!

И вот, в первый день Пасхи, 6 апреля, поэт делает ей вторичное предложение, которое, как ни странно, быстро принимается...

В. А. Нащокина, жена друга Пушкина П. В. Нащокина, вспоминала, что, собираясь ехать к Гончаровым, Пушкин вдруг понял, что у него нет фрака! Нащокин дал ему свой, ибо они были одного роста и сложения, так что фрак пришелся поэту впору. Удачное сватовство Пушкин приписывал «счастливому» фраку. Тогда Нащокин подарил этот фрак другу. И Александр Сергеевич, по его собственному признанию, в важных случаях жизни с той поры надевал только «счастливый» нащокинский фрак...

В то время, пребывая вне себя от счастья, он пишет ночью знаменитые строки:

«Участь моя решена. Я женюсь...

Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством – Боже мой – она... почти моя.

Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством моей жизни. Ожидание последней заметавшейся карты, угрызения совести, сон перед поединком – все это в сравнении с ним ничего не значит...

Я женюсь, т. е. я жертвую независимостию моею беспечной, прихотливой независимостию, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, постоянством...

Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края...

...В эту минуту подали мне записку. Ответ на мое письмо. Отец невесты моей ласково звал меня к себе... Нет сомнения, предложение принято...»

Этот текст Пушкин называет «переводом с французского», но совершенно очевидно, что пишет Александр Сергеевич о себе самом и о том счастье, которое испытывает теперь, когда знает, что Натали уже почти принадлежит ему, ему, ему!

Поэт чистосердечно признается будущей теще в нехватке денег. Он пишет ей:

«Один из моих друзей привозит мне из Москвы благосклонное слово, которое возвращает мне жизнь, и теперь, когда несколько ласковых слов, которыми Вы удостоили меня, должны бы меня наполнить радостью, – я более несчастлив, чем когда-либо. Постараюсь объясниться.

Только привычка и продолжительная близость могут доставить мне привязанность вашей дочери; я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство спокойного равнодушия ее сердца. Но сохранит ли она это спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушений? Ей станут говорить, что только несчастная случайность помешала ей вступить в другой союз, более равный, более блестящий, более достойный ее, – может быть, эти речи будут искренни, или во всяком случае она сочтет их такими. Не явится ли у нее сожаление? Не будет ли она смотреть на меня как на препятствие, как на человека, обманом ее захватившего? Не почувствует ли она отвращения ко мне? Бог свидетель – я готов умереть ради нее, но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, свободной хоть завтра же выбрать себе нового мужа, – эта мысль – адское мучение!

Моего состояния мне было бы достаточно. Хватит ли мне его, когда я женюсь? Я ни за что не потерплю, чтобы моя жена чувствовала какие-либо лишения, чтобы она не бывала там, куда она призвана блистать и развлекаться. Она имеет право этого требовать. В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным существованием. Но, все-таки, – не станет ли она роптать, если ее положение в свете окажется не столь блестящим, как она заслуживает и как я желал бы этого?.. Таковы, отчасти, мои сомнения – я трепещу, как бы Вы не нашли их слишком основательными».

Наталия Ивановна, со своей обычной придирчивостью и скупостью, должно быть, долго думала над строками Пушкина – не поэтическими, а очень жизненно-правдивыми. И все же... согласие на брак дала. Пушкин еще некоторое время проходил в женихах.

Итак, 6 мая 1830 года состоялась помолвка Пушкина с Наталией Николаевной Гончаровой, и он официально стал называться и ездить в дом женихом.

«Мои горячо любимые родители! – пишет поэт своей семье. – Я намерен жениться на молодой девушке, которую люблю – м-ль Натали Гончаровой. Я получил ее согласие, а также согласие ее матери. Прошу вашего благословения, не как пустой формальности, но с внутренним убеждением, что это благословение необходимо для моего благополучия и да будет вторая половина моего существования более для вас утешительна, чем моя печальная молодость...»

Поэт сам признавался: «Более или менее я влюблялся во всех хорошеньких женщин, мне знакомых, и все изрядно надо мной посмеялись; все, за исключением одной кокетничали со мной». Но теперь речь идет не о влюбленности, а о Любви! О той самой, что на всю жизнь!

Поэт настаивал, чтобы поскорее их обвенчали, но Наталия Ивановна – мать невесты – напрямик ему объявила, что у нее нет на то денег. И Пушкин – дело невиданное – дал будущей теще на шитье приданого одиннадцать тысяч рублей, деньги по тем временам немалые. Отец Пушкина выделил ему небольшую деревеньку Кистеневку с двумястами душ крестьян, расположенную в Нижегородской губернии, вблизи от отцовского Болдино. Для вступления в права наследования он едет в Нижегородскую губернию.

Но прежде чем уехать, он, на правах жениха, успел появиться с Наталией Николаевной в нескольких общественных местах. Так, в начале мая он выезжал с ней на спектакль в пользу бедных, который проходил в зале Благородного собрания. А позже, летом, Пушкин с семьей Гончаровых и Нащокиным ездил в Нескучный сад, где недавно был открыт «воздушный театр», то есть театр под открытым небом. Сцена тут была устроена так, что декорациями к спектаклям служили подлинные деревья и кусты. Спектакли «воздушного театра» имели в ту пору в московском обществе большой успех...

Предсвадебные хлопоты, посещения невесты, празднование именин Наталии, неизбежные поездки с богомольной тещей по московским соборам... Все это приятно!

Но – увы! – не все так гладко!

И снова строки из письма Александра Сергеевича: «...Осень подходит. Это любимое мое время, а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда...»

Долго и нудно решались вопросы с приданым. Пушкин часто ссорился в это время с будущей тещей. Множество московских сплетен доходило до ушей Наталии Ивановны относительно будущего зятя – отсюда бесконечные колкие обвинения, которые она бросала в лицо влюбленному поэту. Отсюда – частые размолвки и временные примирения...

Да и он сам, с его страстной, увлекающейся натурой, мучался от ощущения тоски и неуверенности в себе и своем праве на счастье, способности дарить это счастье другому человеку, особенно – любимой женщине...

В одном из писем к Наталии Николаевне есть строки: «Быть может, она права [т. е. мать невесты – ред.], а не прав был я, на мгновенье поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае, вы совершенно свободны, что же касается меня, то заверяю вас честным словом, что буду принадлежать только вам или никогда не женюсь». (Из письма невесте в конце августа 1830 года.)

Но как выиграла от столь мучительно-прекрасного, длительного романа русская литература, получившая в дар от поэтического гения целый цикл блистательных стихотворений («Я вас любил...», «Не пой, красавица, при мне...», «На холмах Грузии...»), а в дальнейшем и шедевры эпистолярного жанра – письма поэта к невесте и жене! Наталия Николаевна сохранила все письма Пушкина к ней, и даже записки, свои же – уничтожила.

1 сентября Пушкин выехал из Москвы в Болдино Нижегородской губернии...

Какой же любовью полны письма поэта, которые летят в Москву к той, что есть его идеал, его смысл жизни! Перечитываешь эти строки и понимаешь, почему Наталия Николаевна отдала руку и сердце человеку, намного старше ее, небогатому, но имевшему в светском обществе славу блистательного поэта... Ей иной раз ставят в вину ее возраст и говорят, что она хотела вырваться из-под гнета матери, обрести уверенность и свободу, которую дает положение замужней женщины, а любить поэта по-настоящему не могла никогда...

Но все это не так! Прежде всего потому, что Наталия Николаевна осмелилась первой вступиться за честь своего будущего мужа, когда выяснилось окончательно, что «госпожа Гончарова боится отдать свою дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у Государя» (фраза А. Пушкина из его письма к генералу А. Х. Бенкендорфу от 16 апреля 1830 года).

Наталия Николаевна написала письмо своему деду Афанасию Николаевичу Гончарову от 5 мая 1830 года: «Я с прискорбием узнала те худые мнения, которые Вам о нем внушают, и умоляю Вас по любви Вашей ко мне не верить оным, потому что они суть не что иное, как лишь низкая клевета!»

Она защитила поэта от низости клеветы, а он потом стоял за ее честь – насмерть...

...Надо сказать, что после московской сутолоки болдинская глушь очаровала Пушкина. Безлюдье, тишина, осень – все, что нужно для творчества!

Он пишет невероятно много. Вдохновение не покидает его. За это время закончена восьмая глава «Онегина», написан «Домик в Коломне», «Повести Белкина», «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Каменный гость», «Пир во время чумы», «Сказка о попе и работнике его Балде» и множество лирических стихотворений.

Наконец дела о приданом улажены, но вернуться в Москву Пушкин не может – Нижегородская губерния охвачена эпидемией холеры!

«У нас в окрестностях Cholera morbus. Будь проклят тот час, когда я решился оставить Вас и пуститься в эту прелестную страну грязи, пожаров и чумы. Мой ангел, Ваша любовь – единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка».

Теперь препятствием к венчанию стали холерные карантины... Пушкин оказался взаперти, в объятиях «болдинской осени». Да, дары ее были для него более чем щедры, но временами, нечасто получая письма от своей «мадонны», Александр Сергеевич впадал в отчаяние.

И вот наконец: «Я в Москве с 5 декабря. Насилу прорвался я сквозь карантины, два раза выезжал я из Болдина и возвращался. Но, слава Богу, сладил. Нашел тещу озлобленную на меня и насилу с нею сладил. Но, слава Богу, сладил и тут».

Родные Наталии Николаевны, видя постоянство и серьезность чувств, уступили окончательно: 18 февраля 1831 года (дата старого стиля) было назначено венчание в Храме Большого Вознесения на Большой Никитской.

На деньги Пушкина готовилось приданое невесты. И никогда позднее ни словом, ни намеком он не даст понять ни ей, жене своей, ни кому-либо еще из близких, что женился на бесприданнице!

За два дня до свадьбы, Пушкин был вечером у Нащокина, где встретился с цыганкой Таней. Цыганку поразил грустный вид поэта. Он попросил ее спеть что-нибудь «на счастье». И Таня запела старинную свадебную песню. Слушая ее, Пушкин вдруг разрыдался...

Жаль ли ему было холостой жизни? Или он просто предчувствовал, что свадьба станет для него неким роковым рубежом в жизни?

И 17 февраля, в день, когда у Пушкина проходил «мальчишник», был он грустным. Ведь во время венчания, как мы уже говорили, он уронил на пол обручальное кольцо!

...Но о приметах на время забудем. Молодые веселятся со своими друзьями в щегольской и уютной своей квартире на Арбате (квартира из пяти комнат – гостиная, зал, кабинет, спальня и будуар), затем 20 февраля едут на бал к А.М. Щербининой (дом Щербининой находился на Знаменке, теперь это дом № 14).

23 февраля – благотворительный маскарад в Большом театре. Все с нескрываемым любопытством следят за молодой четой.

27 февраля Пушкины устроили у себя вечер, на котором Натали, по отзывам присутствующих «прекрасно угощала своих гостей». Многие танцевали на этом балу, было весело и светло от того, что Пушкин, вольнолюбивый и ветреный, наконец, что называется, остепенился, обзавелся хозяйством, домом, чудной женой...

1 марта в воскресенье, на масленице, Пушкины были у Пашковых и участвовали в санном катании, устроенном ими. Дом Сергея Ивановича Пашкова, отставного ротмистра гвардии, находился на Чистопрудном бульваре (на месте теперешнего дома № 12).

В санном катании принимали участие многие московские знакомые поэта. Все разместились в трех больших санях. После катания ели блины у Пашковых, а вечером все собрались у Долгоруковых, на Большой Никитской...

10 апреля Пушкиным «сделал визит» С. Н Глинка. И написал вот такое несколько наивное и восторженное стихотворение:

«Пушкиной и Пушкину

(Это экспромт, написанный в присутствии поэта)

Того не должно отлагать, Что сердцу сладостно сказать; Поэт! Обнявшись с красотою, С ней слившись навсегда душою, Живи, твори. Пари, летай!.. Орфей, природу оживляй И Байрона перуном грозным Над сердцем торжествуй морозным, Теперь ты вдвое вдохновлен; В тебе и в ней все вдохновенье. Что ж будет новое творенье, — Покажешь: ты дивить рожден!»

Стихи были напечатаны за подписью «Мечтатель» в № 17 «Дамского журнала» в 1831 году.

Пушкин после женитьбы активно общался с друзьями. Он обедал в Английском клубе, который к тому времени переехал из дома Муравьева на Большой Дмитровке в новое помещение – на Тверскую, в дом графини Разумовской. Однако, как вспоминают участники этих обедов, быстро покидал собрание приятелей, чтобы отправиться к своей молодой жене.

Пушкин часто гулял по Тверскому бульвару — бульвар по-прежнему был излюбленным местом его прогулок. Москвичи нередко встречали тут поэта, он пользовался в Москве большой популярностью. В стихах о «Тверском бульваре», напечатанных в «Московском калейдоскопе» есть о нем такое упоминание:

«...Здесь и романтик полупьяный, И классицизма вождь седой, С певцом ругавшийся Татьяны, И сам певец с своей женой...»

Бесконечная череда праздников, гостей, увеселений... Еще в январе, до свадьбы, Пушкин писал Плетневу свой план жизни: женившись, проживет в Москве полгода, а затем переедет в Петербург. Одной из причин, как он пишет сам в письме, – нежелание находиться в одном городе с Н.И.Гончаровой, своей тещей. «...Здесь живи не как хочешь – как тетки хотят. Теща моя та же тетка. То ли дело в Петербурге! Заживу себе ...независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексевна», – пишет он Плетневу.

Повторяющие размолвки с тещей его тяготили. Злило и ее неуемное желание постоянно вмешиваться в жизнь дочери и зятя. Эти обстоятельства заставили Пушкина уехать из Москвы раньше намеченного срока. 15 мая поэт с женой выехали в Петербург.

Из дневника Д.Фикельмон, хорошей приятельницы Александра Сергеевича: «Он в нее очень влюблен, рядом с ней его уродливость еще более поразительна, но когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает, чтобы быть красивым, – он так хорошо говорит, его разговор так интересен, сверкающий умом без всякого педантства».

По воспоминаниям современников, поэт старался никогда не становиться рядом со своей молодой женой, чтобы не вызвать насмешек своим невеликим ростом. Но все равно... Вот что пишет другая знакомая Пушкина – Е. Е. Кашкина своей кузине П. А. Осиповой: «Когда я встречаю его рядом с его прекрасною супругою, он мне невольно напоминает портрет того маленького животного, очень умного и смышленого, которое ты угадаешь без того, чтобы мне его назвать».

Страдал ли сам Александр Сергеевич от своей «некрасивости», особенно в сравнении со своей блистательной «половиной»? Нет. Думается, что он был занят другим. Еще одна современница, знавшая Пушкина, В. А. Нащокина вспоминала: «Любовь его к жене была безгранична. Наталья Николаевна была его богом, которому он поклонялся, которому верил всем сердцем, и я убеждена, что он никогда даже мыслью, даже намеком на какое-либо подозрение не допускал оскорбить ее».

Красота жены была для поэта чем-то большим, чем просто физическая красота женщины. Это воплощение дара божьего, нечто сверхпрекрасное, сверхвеликое, перед которым он преклонялся!

А вот – высказывание известного писателя, графа В. Сологуба:

«Много видел я на своем веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной. Но никогда не видывал я женщины, которая бы соединяла в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при ее появлении...»

И снова строки из письма Долли Фикельмон Вяземскому:

«Пушкин у вас в Москве, жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность...»

Долли, Дарья Федоровна Фикельмон, оказалась в какой-то степени пророчицей...

«Милое творенье (выражение Василия Жуковского, очарованного женой друга) – Натали» любила своего Александра и хорошо понимала, что такое – выйти замуж за Поэта. Она, кстати, редко называла его по имени – только при очень близких друзьях. Все вполне понятно при такой разнице в возрасте и том уважении, которое она испытывала к нему, тем более, воспитанная матерью в традиции почитания старших!

Александра Арапова, дочь Наталии Николаевны от второго брака, вспоминала о том, как мать рассказывала ей про первые месяцы жизни в роли замужней дамы: «Часто по утрам она сидела в гостиной с вязаньем и вышиванием совершенно одна, ей не с кем было и словом перемолвиться, потому что муж ее имел обыкновенную привычку запираться после завтрака в кабинете и писать часов до двух пополудни, а она не смела и не хотела мешать ему, запрещая и прислуге шуметь и беспокоить барина понапрасну Весь дом ходил на цыпочках!» – с юмором заканчивает Александра Петровна.

В свои семнадцать неполных лет прекрасная Натали стала хозяйкой большого и светлого дома, почти всегда наполненного смехом и говором гостей, которых надо было встречать неизменной улыбкой, накрытым столом, горячим чаем и приветливым словом, независимо от того, каково настроение и самочувствие...

Лето 1831 года Пушкины проводили в Царском селе. На одной из прогулок «поэтическая чета» повстречалась с четой императорской. Вот что об этом писала сестра поэта Ольга Сергеевна: «Императрица (Александра Федоровна, жена императора Николая I – Ред.) в восхищении от Натали и хочет, чтоб она непременно появлялась при дворе. Моя невестка не в восторге от этого, так как умна, но она настолько любезна и прекрасна, что поладит и с двором, и с Императрицей».

Конечно, она поладила, конечно, блистала на балах, но Пушкину это не совсем нравилось... И связано это было не только с пресловутым камер-юнкерским званием, пожалованным ему императором для того, чтобы видеть чаще во дворце его жену-красавицу. Но и, вероятно, с тем, что государственная служба тяготила Пушкина, вольного поэта, любимца муз. Ведь Николай I назначил после этой нечаянной летней встречи Пушкину официальное жалованье, поэт получил от Государя задание писать историю Петра Великого и Пугачевского бунта. Находясь на службе в архивах, в дальних поездках по Уралу и Оренбуржью, Пушкин уже не мог позволить себе, как прежде, засесть, запершись в Болдино или Михайловском, и писать, писать, писать...

Впрочем, никогда он не упрекал жену свою в «зависимости жизни семейственной», справедливо судя, что она, эта жизнь, «делает человека более нравственным». Пушкин был счастлив в семейной жизни, и счастье это было ярким и насыщенным! Для того чтобы удостовериться в этом, достаточно прочесть его письма к жене, они опубликованы и изданы полностью, с подробными комментариями и выверенными датами и проверкой каждого факта.

Вот что пишет Пушкин своей Натали, находясь с ней в вынужденной разлуке:

Декабрь 1831 года: «Тебя, мой ангел, так люблю, что выразить не могу...» Это он-то, умеющий выражать словами и рифмами малейшие оттенки человеческих чувств!!! В этом же письме ненавязчивые и ласковые советы и шутливое ворчание: «Стихов твоих не читаю. Чорт ли в них; и свои надоели. Пиши мне лучше о себе, о своем здоровии. (Наталия Николаевна ждет первого ребенка – дочь Марию. Девочка родилась 18 мая 1832 г.) На хоры не езди, это не место для тебя».

Исследователи-пушкинисты долго гадали, о каких стихах идет речь, но так и не поняли. Вероятно, Наталья Николаевна послала мужу какое-то стихотворение, посвященное ей... А может быть, она сама пыталась писать стихи?

«Не можешь вообразить, какая тоска без тебя, – пишет Пушкин жене 22 сентября 1832 года и беспокойно спрашивает о маленькой дочери: «А Маша-то? Что ее золотуха и что Спасский? (Спасский – врач – Авт.) Ах женка-душа, что с тобою будет? Прощай, пиши».

«Женка-душа», отвечала исправно и подробно – в ответ на это письмо Александр Сергеевич получил целых три и с восторгом отвечал ей. По воспоминаниям Веры Александровны Нащокиной, «получая письма от жены ...он весь сиял и часто покрывал исписанные бисерным почерком листочки поцелуями... Он любил жену свою безумно, всегда восторгался ее природным здравым смыслом и душевною добротою».

Находясь часто в разлуке с мужем, Наталия Николаевна скучала и тосковала, как и всякая любящая жена, и иногда ворчала на него, что он не бережет себя, не следит за собою, не пишет сразу по приезде... Пушкин отвергал обвинения: «Русский человек в дороге не переодевается и, доехав до места свинья свиньею, идет в баню, которая наша вторая мать. Ты разве не крещеная, что всего этого не знаешь? В Москве письма принимаются до 12 часов – я въехал в Тверскую заставу ровно в 11, следственно, и отложил писать к тебе до другого дня. Видишь ли, что я прав, а что ты кругом виновата?» – шутя торжествует поэт.

Наполнены пушкинские письма и вопросами о детях (за шесть лет замужества Наталия Николаевна родила четырех детей). Вероятно, заботливая мать писала ему о них много и подробно. Вот один из ответов: «Что касается до тебя, то слава о твоей красоте дошла и до нашей попадьи, которая уверяет, что ты всем взяла, не только лицом, но и фигурою. Чего тебе больше? Прости, целую вас и благословляю... Говорит ли Маша? Ходит ли? Что зубки? Саше подсвистываю. Прощай».

Были в этих письмах и нежные упреки в кокетстве «с целым дипломатическим корпусом» – мадонне поэта всего-то двадцать с небольшим, она веселится от души, искренно рассказывает мужу о своих шумных светских успехах. «Будь молода, потому что ты молода и царствуй, потому что прекрасна!» – отвечает он. За кокетство и вальсы с императором, обещает «отодрать за уши весьма нежно». И благодарит за молитву за него и детей: «Хорошо, что ты молишься на коленях посреди комнаты... Авось за твою чистую молитву простит мне Бог мои прегрешения!»

Но Наталия Николаевна писала ему не только о детях и балах. Она интересовалась его делами, сочинениями, творческими планами и задумками. Он не обсуждал с нею в подробностях планы романов и поэм – хватало разговоров дома, бесед с Вяземским, Плетневым, Жуковским... Но только ей одной он пишет о сокровенном: «Я работаю до низложения риз, держу корректуру двух томов „Истории Пугачева“ вдруг, пишу примечания» (письмо от 26 июля 1834 года).

Самым важным доказательством внимания Наталии Николаевны к делам мужа считаются письма поэта к ней из Москвы 1835–1836 годов. Здесь – и об издании «Современника» и рассказы о репетициях в Москве гоголевской комедии «Ревизор». Наталья Николаевна выполняла редакционные поручения мужа и давала разъяснения цензурному комитету. С ней же поэт делился планами работы в архиве.

Наталия Николаевна помогала мужу приобрести необходимое количество бумаги для печатания журнала. В ее письмах к брату Дмитрию Николаевичу Гончарову по поводу «бумажной сделки» Пушкина есть строки: «Прошу тебя, любезный и дорогой брат, не отказать нам, если наша просьба, с которой мы к тебе обращаемся, не представит для тебя никаких затруднений и ни в коей мере не обременит». (18 августа 1835 года) Она пишет «мы», «наша» просьба, несомненно, не отделяя себя от поэта ни в чем.

Любимой сестре в просьбе отказано не было, и уже в следующих письмах она указывает брату конкретные сроки поставки бумаги и пишет о сердечной благодарности ему Александра Сергеевича.

Часты в письмах к старшему брату и просьбы о деньгах: подрастали дети, нужно было содержать большой дом для большой семьи. С осени 1834 года с Пушкиными вместе жили сестры Наталии Николаевны, Александра и Екатерина.

Как могла, Наталия Николаевна пыталась уберечь мужа от тягот и «мелочей жизни». «Я откровенно признаюсь, – пишет она брату, – что мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю, как вести дом, голова идет кругом. Мне очень не хочется беспокоить мужа всеми своими мелкими хозяйственными хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам, и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того, чтобы сочинять, голова его должна быть свободна. Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение». (Н. Н. Пушкина – Д.Н. Гончарову, июль 1836 года).

Не правда ли, понятно, отчего сам поэт восклицал: «Женка моя прелесть, не по одной наружности». Не только физическую красоту угадал в ней Пушкин, но и красоту душевную.

25 сентября 1832 года он пишет ей: «Какая ты умненькая, какая ты миленькая! Какое длинное письмо! Как оно дельно! благодарствуй, женка! Продолжай, как начала, и я век за тебя буду Бога молить».

А спустя два с половиной года после венчания, он пишет ей строки, которые многие тоже знают чуть ли не наизусть. Это – его признание в правоте собственного мнения. Его Натали не просто красавица, его Натали так же великолепна духовно!

«Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете – а душу твою я люблю еще более твоего лица».

В одном из писем поэта есть и такое признание жене: «Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив».

История любви Пушкина к Натали – история сбывшегося счастья. Короткого, но прекрасного. Поэт, наверное, внутренне ощущал, что за это счастье когда-нибудь придется непременно расплатиться – слишком велико оно было!

Он без остатка растворился в ее прелестном образе, он доверял ей как самому себе, а может быть, и больше! Он нашел в действительности то, о чем так долго мечтал (удел для поэта редкий!!!) – и не просто нашел! Мечта, воплотившись в реальность, принадлежала ему. И это не могло быть вечным. Ну, никак не могло...

Долли Фикельмон снова настойчиво пишет в дневнике:

«Поэтическая красота г-жи Пушкиной проникает до самого моего сердца. Есть что-то воздушное и трогательное во всем ее облике – эта женщина не будет счастлива, я в том уверена!»

Это ли не пророчество?

«Сейчас ей все улыбается, – пишет Дарья Федоровна, – она совершенно счастлива, и жизнь открывается перед ней блестящая и радостная, а между тем голова ее склоняется, и весь ее облик как будто говорит: „я страдаю!“ Но и какую же трудную предстоит нести ей судьбу – быть женою поэта, и такого поэта как Пушкин!»

Ну и, наконец, снова дневниковые строчки Фикельмон, назвавшей Натали «совершеннейшим созданием творца».

«Госпожа Пушкина, жена поэта, пользуется самым большим успехом; невозможно быть прекраснее, ни иметь более поэтическую внешность, а между тем, у нее не много ума, и даже, кажется, мало воображения».

Далеко, далеко не все – и друзья, и враги поэта, и люди безразличные к нему, могли и хотели рассмотреть в Гончаровой прекрасную душу. Это относится и к потомкам, и к современникам Пушкина и его жены... Даже Вяземский, всегда чуть влюбленный в жену своего знаменитого друга, писал уже после гибели поэта в одном из частных писем: «Пушкин был прежде всего жертвою (будь сказано между нами) бестактности своей жены и ее неумения вести себя». Ответом князю Вяземскому служат слова поэта: «Конечно, друг мой, кроме тебя в жизни моей утешения нет, – и жить с тобою в разлуке так же глупо, как и тяжело». (Письмо к жене 1833 года.)

Есть много книг и статей о том, что в последние месяцы перед дуэлью семейное согласие в доме Пушкиных было нарушено частыми ссорами. Это неверно. Один из посетителей дома Пушкиных долго вспоминал картину, которую он увидел «через отворенную дверь кабинета поэта, прежде чем его провели туда: Пушкин сидел на диване, а у его ног, склонив голову ему на колени, сидела Наталия Николаевна. Ее чудесные пепельные кудри осторожно гладила рука поэта. Глядя на жену, он задумчиво и ласково улыбался...»

Удивительно, но несмотря на всю напряженность и душевную тяжесть преддуэльных месяцев, поэт так тщательно оберегал покой своей Мадонны, что она не смогла догадаться о надвигавшейся опасности...

* * *

Но прежде, чем мы перейдем к последней части рассказа о жизни Пушкина с прекрасной Натали, напомним, что поэт в годы, которые он прожил в Петербурге, все же бывал наездами в родной Москве и довольно часто.

Отсюда он непременно пишет жене.

«Вечер провел дома, где нашел студента, дурака, твоего обожателя. Он поднес мне роман „Теодор и Розалия“, в котором он описывает нашу историю. Умора!» (1831 год).

Студент, о котором писал Пушкин, – поэт Федор Фоминский. В его «нравоучительном романе, взятом из истинного происшествия», наивно восхваляются прелести чистого брака по сравнению с холостяцкой жизнью. Описывая безбрежную счастливую жизнь Теодора и Розалии, Фоминский, очевидно, полагал, что рисует картины брака Пушкина, заключенного по большей любви. Роман вышел, по оценке тех, кто читал его, – уморительным. Но описание венчания в церкви Большого Вознесения почему-то дано автором столь реально, что современники – недоумевали – а, может быть, Федор Фоминский присутствовал при этом венчании, ведь его рассказ в стихах один в один воспроизводит все, что было во время этого обряда...

В том же письме, где Александр Сергеевич рассказывает Наталии Николаевне о странной поэме Фоминского, он пишет далее жене:

«У тебя, т. е. в вашем Никитском доме, я еще не был. Не хочу, чтобы холопья ваши знали о моем приезде; да не хочу от них узнать и о приезде Наталии Ивановны, иначе должен буду к ней явиться и иметь с нею необходимую сцену...»

В 1832 году, в сентябре Пушкин вновь в родном городе. Остановился он в гостинице «Англия» и «поскакал отыскивать Нащокина», с которым особенно сблизился после своей женитьбы.

«Поэт очень любил московские бани, – вспоминала впоследствии В. А. Нащокина, – и всякий свой приезд в Москву они вдвоем с Павлом Воиновичем брали большой номер с двумя полками и подолгу парились в нем. Они, как объясняли потом, даже там, предавались самой задушевной беседе, в полной уверенности, что там их уже никто не подслушает».

Посещая Москву в 1833, Пушкин снова пишет жене из дома своего друга Нащокина о том, как они провели вечер: «Да какой вечер! – шампанское, лафит, зажженный пунш с ананасами – и все за твое здоровье»...

В 1834 году, Пушкин три раза приезжал в Москву на самое короткое время. По дороге в имение Гончаровых Полотняный Завод, где Наталия Николаевна с детьми проводила лето, Пушкин приехал в Москву в конце августа. Затем, прожив две недели в имении жены, он привез семью в Москву в начале сентября, пробыв здесь два дня. Он ходил с Наталией Николаевной и ее сестрой в театр...

Москва в ту осень была напугана частыми пожарами, вспыхивающими то там то тут в разных частях города и превращавшими в пепел целые кварталы. Носились слухи о поджигателях... Тревожные настроения в городе усиливались. Часто люди, боясь ночных пожаров, выходили на улицу из своих домов с подушками и матрасами, ночуя под открытым небом, прямо на тротуарах...

О пожарах и поимке поджигателей есть даже записи в дневниках Пушкина: «...вообще огонь, „красный петух“, – пишет он, – очень национальное средство мести у нас...»

В тридцатые годы Москва, в целом еще сохранившая свой усадебно-дворянский облик, стала утрачивать былой аристократический блеск. С возраставшим подъемом буржуазии Москва дворянская превращалась в Москву буржуазную. Это не ускользнуло от внимания Пушкина.

«Скучна Москва, пуста Москва, бедна Москва», – писал поэт жене в 1833 году, подводя итог своим московским впечатлениям. Эти впечатления более подробно отражены в его статье «Путешествие из Москвы в Петербург», над которой он работал в 1833–1835 годах. Вспоминая блеск допожарной Москвы, бывшей «сборным местом для всего русского дворянства», Пушкин отмечал ее упадок, дворянское оскудение. «Ныне в присмиревшей Москве огромные боярские дома стоят печально между широким двором, заросшим травою, и садом, запущенным и одичалым... Улицы мертвы; редко по мостовой раздается стук кареты; барышни бегут к окошкам, когда едет один из полицмейстеров со своими казаками. Подмосковные деревни также пусты и печальны. Роговая музыка не гремит в рощах Свиблова и Останкина; плошки и цветные фонари не освещают английских дорожек, ныне заросших травою, а бывало, уставленных миртовыми и померанцевыми деревьями. Пыльные кулисы домашнего театра тлеют в зале, оставленной после последнего представления французской комедии. Барский дом дряхлеет... Обеды даются уже не хлебосолами старинного покроя, в день хозяйских именин или в угоду веселых обжор... Московские балы... Увы! Посмотрите на эти домашние прически, на эти белые башмачки, искусно забеленные мелом... Кавалеры набраны кое-где – и что за кавалеры!»

Упадок Москвы не смешит и не радует поэта, несмотря на ироничный тон этого письма. Напротив – ему глубоко обидно за город, который он помнит совсем иным – по детским ярким воспоминаниям, по рассказам родных...

Последний раз Пушкин посетил Москву в 1836 году. Поездка была вызвана делами по изданию журнала «Современник» и необходимостью занятий в архиве для работы по истории Петра Первого.

Приехал поэт в ночь со 2 на 3 мая и остановился у П. В. Нащокина в Воротниковском переулке в доме губернской секретарши Ивановой. Дом этот (ныне – дом № 12) в несколько, правда, измененном виде сохранился до наших дней.

4 мая он пишет жене: «Я остановился у Нащокина. Жена его очень мила. Он счастлив и потолстел. Мы, разумеется, друг другу очень обрадовались и целый вечер проболтали, Бог знает о чем».

Конечно же, Пушкин не знал, что это – его последнее посещение Москвы... У многих друзей побывал в тот свой приезд Александр Сергеевич. Навестил он своего свата – графа Толстого («Американца»), художника К. П. Брюллова. Часто виделся с замечательным актером С. М. Щепкиным, посещал знакомых литераторов и родственников, побывал у Баратынского...

29 мая Пушкин провел у Нащокина последний вечер. Он читал собравшимся там друзьям по рукописи свою драму «Русалка». И никто из присутствующих не подозревал, что это – их последняя встреча с гением. В двенадцать ночи Пушкин выехал из Москвы. Больше не суждено ему было сюда вернуться...

* * *

К тому времени положение Пушкина в обществе было чрезвычайно непростым. И причиной тому была его жена!

Наталии Николаевне оказывал слишком большое внимание не кто иной, как сам государь император Николай Первый. Судя по воспоминаниям современников, госпоже Пушкиной нравилось кокетничать с самодержцем, весьма известным ловеласом. Естественно, что Пушкина это крайне раздражало. Рассказов о любовных похождениях Николая Павловича сохранилось очень много. Есть, например, неодобрительные упоминания о «высочайших» романах и в дневнике Д. Фикельмон. Но, однако, никто еще ни в России, ни за границей, где многие, кстати, ненавидели царя-реакционера, не называют Николая Павловича нарушителем семейного счастья поэта.

Но вот с 1834 года Пушкин был вынужден терпеть новые, более странные и правдоподобные слухи о благосклонности его жены к двадцатидвухлетнему французу-эмигранту Жоржу Дантесу.

Наталия Николаевна и Дантес познакомились осенью 1834 года. Это роковое знакомство быстро перешло в увлечение, и, как утверждали современники, увлечение взаимное...

Благодаря покровительству голландского посланника барона Геккерна, называвшего Дантеса своим приемным сыном, безродный изгнанник сразу же был принят офицером в русский кавалергардский полк – честь, которую иностранцам оказывали крайне редко.

Дантес был очень красив, и постоянный успех у женщин избаловал его. О нем говорило все «высшее общество». Его амурные похождения быстро стали притчей во языцех.

Дантес часто посещал дом Пушкиных. В открытую ухаживал за красавицей Натали. Пушкин знал это и старался до поры до времени не выказывать своей ревности и неприязненного отношения к молодому французу. Однако их столкновение было неизбежным...

Нет смысла пересказывать всю историю, предшествующую роковой дуэли. Нет смысла теперь говорить о роли Наталии Николаевны в этой дуэли – слишком много написано на эту тему.

Напомним только, что «последней каплей», которая переполнила чашу терпения поэта, стал присланный ему грубый пасквиль.

«Кавалеры Большого, командоры и рыцари светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под предводительством великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина (а вельможа этот был женат на светской красавице Марии Антоновне, имевшей прежде связь с императором Александром Первым и родившей от него дочь – авт.), единогласно выбрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена.

Непременный секретарь, граф И. Борх».

Для сведения – граф Борх был мужем весьма легкомысленной жены. А вот слово «коадъютор» – означает заместитель. Таким образом, злые шутники провозгласили поэта заместителем председателя ордена рогоносцев. Грубая, пошлая шутка, на которую, конечно же, не мог не отреагировать такой человек, как Пушкин. И они – эти недоброжелатели – прекрасно знали, какой будет реакция поэта! Для того, собственно, и составлялся пасквиль!

Автора анонимки невозможно точно назвать и по сей день. Важно другое. В ответ на этот пасквиль поэт пишет оскорбительное письмо приемному отцу Дантеса, барону Геккерну, потому что задета не только его честь, но честь женщины, которая ему дороже всего на свете!

4 ноября Пушкин посылает и самому Дантесу вызов на дуэль. Текст этого письма Пушкина неизвестен. Примчавшийся к нему барон Геккерн умоляет об отсрочке поединка. Начинаются сложные переговоры, в которых участвуют посланник Геккерна В. А. Жуковский и тетка Натали Екатерина Ивановна Загряжская. Все стараются предотвратить дуэль... И тут выясняется новое обстоятельство – испуганный Дантес женится на сестре Натали, Екатерине! Так легче всего объяснить теперь самому Пушкину да и всему свету частые визиты в их дом и общение с Наталией Николаевной.

Поединок предотвращен. Светское общество крайне удивлено. И вот 10 января 1837 года происходит эта свадьба.

Но Дантес продолжает ухаживать за Пушкиной и после этого! По свидетельству барона Густава Фризенгофа: «Дом Пушкиных оставался закрытым для Геккерна (имеется в виду Дантес – Авт.) и после брака, и жена его также не появлялась здесь. Но они встречались в свете, и там Геккерн продолжал демонстративно восхищаться своей новой невесткой; он мало говорил с ней, но находился постоянно вблизи, почти не сводя с нее глаз. Это была настоящая бравада, и я лично думаю, что этим Геккерн намерен был засвидетельствовать, что он женился не потому, что боялся драться, и что если его поведение не нравилось Пушкину, он готов был принять все последствия этого».

С каждым днем внимание Дантеса к Наталии Николаевне все усиливалось. Пушкин же с понятным негодованием относился к тому, что его личная жизнь стала предметом светских сплетен.

А что сама красавица? Одни говорят, что Наталия Николаевна благоволила Дантесу. Она тоже была влюблена, хотя, несомненно, старалась «держаться в рамках приличий».

Так, например, фрейлина К. К. Мердер, увидав Пушкину и Дантеса на балу у княгини Бутера, записала в своем дневнике: «...они безумно влюблены друг в друга».

В 1946 году французский писатель Анри Труайя опубликовал в своей двухтомной книге о Пушкине найденные им в архиве Дантеса-Геккерна два письма – от Дантеса к приемному отцу. И в одном из этих писем есть строки, в которых Дантес рассказывает о том, что прелестная Натали отвечает ему взаимностью, хотя безусловно боится выказывать свои чувства.

Со слов Дантеса, на его призыв «нарушить ради него свой долг», Натали, якобы, ответила: «...я люблю Вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как Вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой...» Но ведь это только со слов Дантеса!

Правда, есть еще и свидетельства князя А. В. Трубецкого, друга Жоржа Дантеса, о том, например, что горничная Пушкиной, Лиза, часто приносила его другу записки от своей хозяйки... Но это тоже мнение весьма пристрастное.

Очень сложно теперь, спустя века, восстановить истину. Мы пытаемся собрать ее по крупицам, хотя каждое неосторожное слово, каждый неверно истолкованный поступок, могут напрочь изменить подлинную картину ...

Вот что пишет об этом периоде в жизни Пушкиных в своем дневнике Д.Фикельмон: «...все мы видели, как росла и усиливалась эта гибельная гроза! То ли тщеславие госпожи Пушкиной было польщено и возбуждено, то ли Дантес действительно тронул и смутил ее сердце – как бы то ни было, она не могла больше отвергать или останавливать проявления этой необузданной любви. Вскоре Дантес, забывая всякую деликатность благоразумного человека, вопреки всем светским приличиям, обнаружил на глазах всего общества проявления восхищения, совершенно недопустимые по отношению к замужней женщине. Казалось при этом, что она бледнеет и трепещет под его взглядами, но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека, и он был решителен в намерении довести ее до крайности... Наконец на одном балу он так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намеками, что все ужаснулись, а решение Пушкина было с тех пор принято окончательно...»

Другие современники утверждают, что Дантес и злил, и смешил Натали своими ухаживаниями, букетами, записками, она отмахивалась от его назойливых комплиментов, от слез сестры Екатерины, которая, будучи серьезно влюбленной в молодого офицера и пока еще не выйдя за него, бросала ей упреки ревности. Она пыталась предостеречь гордую Коко (домашнее имя Екатерины Николаевны) от опрометчивого шага, но не смогла, не осмелилась настоять на своем. По воспоминаниям Констанции, гувернантки детей Наталии Николаевны, она (Н. Н. Пушкина) «была поражена тем, что и после женитьбы барон Д’Антес не оставил своих ухаживаний за нею и только, чтобы положить всему этому конец, приняла решение о единственном с ним свидании на квартире своей подруги Идалии Полетики, жены полкового командира барона Д’Антеса».

Идалия присутствовала при этом. Свидание для «влюбленного» француза – покорителя сердец – кончилось ничем: Наталия Николаевна гневно оборвала его пылкие признания и покинула квартиру подруги. Она надеялась, что никто не узнает об этом ее ложном шаге, за который она заплатила «счастьем и покоем всей своей жизни» (ее собственные слова). Но то ли подруга не сохранила тайны, то ли сам Дантес решил превратить поражение в победу... Пушкин узнал обо всем.

Отголоски его откровенного разговора с женой есть в преддуэльном письме к барону Геккерну: «Моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызвала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном... Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее – чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец!» (Пушкин – Геккерну 26 января 1837 года.)

Пушкин не верит в виновность жены – ведь она сама всегда рассказывала ему о каждом разговоре с Дантесом, ничего не утаивая. Пушкин не может верить в виновность жены! Но он не может сидеть, сложа руки, когда имя ее на устах всего петербургского света. Когда честь – и его, и ее – может быть запятнана людской молвой...

Ждать больше невозможно. Второй вызов Дантеса на дуэль неизбежен!

27 января 1837 года состоялась дуэль, на которой Пушкин получил смертельную рану...

29 января в 2 часа 45 минут пополудни последовала смерть великого поэта. Ему было тридцать семь лет. Всего тридцать семь....

* * *

Первыми словами смертельно раненного на дуэли Пушкина, когда его внесли в дом, были слова, обращенные к жене: «Будь спокойна, ты ни в чем не виновата!» Потом для нее перемешались день и ночь, она приходила в себя после обмороков и рыданий, шла в кабинет мужа, падала на колени перед его постелью и снова беззвучно плакала. Приезжали доктора, и тогда она пыталась утешить себя хотя бы малой надеждой. Но ее не было... Она понимала, что не было, хотя доктора молчали. Графиня Д. Фикельмон писала тогда: «Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло горестное и глубокое отчаянье...»

При Наталии Николаевне безотлучно находились: княгиня Вера Федоровна Вяземская, графиня Юлия Павловна Строганова, княгиня Екатерина Николаевна Карамзина-Мещерская, сестра Александрина и тетушка, Екатерина Ивановна Загряжская.

Доктора Владимир Иванович Даль, Иван Тимофеевич Спасский, а также придворный врач доктор Арендт, прибывший по личному распоряжению императора, ухаживали и за раненым Пушкиным, и за нею. Вот что писал позже князь Вяземский: «Еще сказал и повторил несколько раз Арендт замечательное и прекрасное утешительное слово об этом печальном приключении: „Для Пушкина жаль, что он не убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести жены его – это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую Пушкин к ней сохранил“.

Эти слова в устах Арендта, который не имел никакой личной связи с Пушкиным и был при нем, как был бы он при каждом другом в том же положении, удивительно выразительны. Надобно знать Арендта, его рассеянность и его привычку к подобным сценам, чтобы понять всю силу его впечатления.

Стало быть, видимое им было так убедительно, так поразительно и полно истины, что пробудило и его внимание и им овладело». (Из письма П. Вяземского к Д. Давыдову)

Владимир Иванович Даль говорил: «В последние часы жизни Пушкин совершил невозможное: он примирил меня со смертью».

Но можно ли было примириться с Его смертью Ей, той, которую он любил больше жизни, в настоящем значении этих слов?!

Он просил, чтобы она не подходила к нему, умирающему. «Жена здесь! – говорил он. – Отведите ее!». Может быть, главное страдание, которое Пушкин испытывал перед смертью, было страдание не физическое – от боли ран, а мысль о том, что он испортил жизнь этой прекраснейшей из женщин. И что теперь она страдает!

Но в последний момент он все же призвал ее к себе. Из письма В. А. Жуковского С. Л. Пушкину:

«Она пришла, опустилась на колени у изголовья, поднесла ему ложечку-другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; Пушкин погладил ее по голове и сказал: „Ну, ну, ничего; слава Богу; все хорошо! Поди!“ Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как просиявшая от радости. „Вот увидите, – сказала она доктору Спасскому, – он будет жив, он не умрет!“

Увидев же умирающего, она бросилась к нему, упала перед ним на колени, она в отчаянии протягивала к нему руки и, рыдая, кричала: «Пушкин, Пушкин, ты жив?»

Княгиня Вяземская, которая, как мы уже говорили, не отходила в эти часы от Натали, свидетельствует о том, что, когда бедная женщина узнала о кончине мужа, «то конвульсии ее были так страшны, а ноги ее в этих конвульсиях доходили до головы. Судорога продолжалась у нее долго, до самого вечера...»

Картина была, разрывающая душу...

Но – как бы ни было жаль несчастную Натали – невольно в памяти всплывают пророческие слова самого Поэта во время венчания в церкви Большого Вознесения. Вспомните: «Во время обряда Пушкин, задев нечаянно за аналой, уронил крест; говорят, при обмене колец одно из них упало на пол... Поэт изменился в лице и тут же шепнул одному из присутствующих: „...tous les mauvais augures“ („все плохие предзнаменования“).

Его жена, великая любовь его жизни, волей или неволей стала причиной его гибели. Гибели столь ранней и столь печальной, что каждый раз, возвращаясь к последним минутам жизни поэта, испытываешь невольное содрогание. И хочется просто плакать от боли – будто уходит из жизни дорогой, хорошо знакомый и горячо любимый человек.

Вдова Карамзина, Екатерина Андреевна, написала в те дни своему сыну замечательное по глубине и искренности письмо. Написала его не по-французски, а по-русски, потому что о таком можно писать только на родном, русском языке...

«Милый Андрюша, пишу тебе с глазами, наполненными слез, а сердце и душа полны тоскою и горестию: закатилась звезда светлая, Россия потеряла Пушкина!»

То же самое ощущение погасшего светоча – у каждого, кто хоть раз прикоснулся к пушкинской поэзии. Смерть поэта воспринимается всеми как личное горе....

* * *

Умирая, Пушкин наказал жене: «Ступай в деревню, носи по мне траур два года и потом выходи замуж, но за человека порядочного».

Наталия Николаевна, конечно же, исполнила волю покойного. Но не два года, а целых семь лет носила она траур по мужу. Она уехала жить в свое имение Полотняный Завод.

Вскоре после трагедии она написала письмо из Полотняного Завода Софье Николаевне Карамзиной: «Я выписала сюда все его сочинения и пыталась их читать, но это все равно, что слышать его голос, а это так тяжело!»

Она с детьми и сестрой прожила в Полотняном Заводе, на попечении брата и матери до 1839 года. Затем побывала в Михайловском, поставила первый памятник на могиле Пушкина, позаботилась о том, чтобы прах его был перезахоронен должным образом – в феврале 1837 года стояли сильные морозы и для гроба Пушкина сделали временное пристанище. Еще в 1838 году она обратилась в Опекунский Совет с просьбой выкупить село Михайловское и отдать в наследование детям Пушкина. Опекунский Совет просьбу удовлетворил. В письме графу Виельгорскому, возглавлявшему Совет, есть строки «Всего более желала бы я поселиться в той деревне, в которой жил несколько лет покойный муж мой, которую любил он особенно, близ которой погребен и прах его. Меня спрашивают о доходах с этого имения, о цене его. Цены ему нет для меня и для детей моих!» (Н. Н. Пушкина – М. Ю. Виельгорскому 22 мая 1838 года.)

В 1839 году Наталия Николаевна с детьми и сестрой вернулась в Петербург, но знали об этом только близкие друзья семьи и тетушка Екатерина Ивановна, которая сняла племяннице и ее детям квартиру в Аптекарском переулке.

Петр Александрович Плетнев в письме историку и мемуаристу Я. Гроту отмечал: «Скажите баронессе Корф, что Пушкина очень интересна. В ее образе мыслей и особенно в ее жизни есть что-то возвышенное. Она не интересничает, но покоряется судьбе. Она ведет себя прекрасно, нисколько не стараясь этого выказывать». (П. Плетнев – Я. Гроту 22 августа 1840 года). У Наталии Николаевны собирались небольшим тесным кружком, читали, музицировали, рисовали, вели задушевные разговоры. Приезжали к ней Вяземские, Плетневы, Карамзины, заглядывал на огонек В. И. Даль, когда бывал в Петербурге. В 1843 году впервые после нескольких лет затворничества Наталия Николаевна посетила театр и концертный зал. Случайная встреча с императором изменила ее судьбу. Она вновь должна была бывать при дворе, появляться в обществе государыни, которая сочувственно относилась к ней.

Наряду со знаками почтительного внимания, которое ей оказывали, как вдове Первого Поэта России, опять зазвучали и осуждение, и кривотолки, и вновь поднялась волна злых сплетен и даже ненависти. Она по-прежнему была ослепительно, поразительно красива. Появились претенденты на ее руку и сердце. Среди них были даже титулованные особы. Но, по ее словам, «всем нужна была она сама, а не ее дети!» А она жила детьми. И воспоминаниями. Тень Пушкина повсюду следовала за нею. Защищала и охраняла. Все камни презрения и клеветы падали, не долетев до нее... Так хранила ее и после смерти великая любовь великого человека.

В 1843 году Наталия Николаевна познакомилась с однополчанином брата Сергея Николаевича Гончарова, Петром Петровичем Ланским. Генерал Ланской боготворил ее еще с той поры, когда не смел надеяться на ответное чувство. В 1843 году Ланскому было сорок пять лет и он считал себя убежденным холостяком. Вначале он бывал у Наталии Николаевны просто, как у приятной знакомой, с удовольствием общался с детьми, привязываясь к теплому семейному дому все больше и больше. Получив же в командование элитный, лейб-гвардии конный полк, стоявший под Петербургом, и большую квартиру, Петр Петрович Ланской сделал предложение вдове поэта.

Их свадьба состоялась 16 июля 1844 года в Стрельне, где был расквартирован полк. Император, у которого Ланской, как и полагается, испросил разрешения на брак, поздравил жениха с отличным выбором и пожелал быть на свадьбе посаженым отцом. Но Наталия Николаевна, узнав об этой просьбе, сказала твердо: «Наша свадьба должна быть очень скромной. На ней могут присутствовать только родные и самые близкие друзья. Передайте императору – пусть он простит меня, иначе не простит меня Бог!»

Даже со свадебными визитами к друзьям Пушкина – Вяземскому, Плетневу, Виельгорскому она поехала одна, без Петра Петровича. Те должным образом оценили ее высокий такт и деликатность, искренне, от души желая счастья. Сердечные и теплые отношения их с Наталией Николаевной продолжались и дальше.

Наталия Николаевна, наверное, не хотела пышной свадьбы еще и потому, что слишком памятно было ее первое венчание, состоявшееся не так уж и давно – 18 февраля 1831 года, в Москве, в церкви Большого Вознесения... Прошло лишь тринадцать лет! А ведь это так немного для человеческой жизни...

* * *

В браке с Ланским у Наталии Николаевны было еще трое детей. В дружной и большой семье воспитывались также племянник Ланского Павел и сын сестры Александра Сергеевича – Левушка, «горячая голова, добрейшее сердце – вылитый Пушкин!» – как говорила Наталия Николаевна. Проводил каникулы и выходные в этом шумном и веселом домашнем пансионе и сын Нащокиных....

Наталия Николаевна писала Ланскому в июне 1848 года: «Положительно, мое призвание быть директрисой детского приюта: Бог посылает мне детей со всех сторон, и это мне нисколько не мешает, их веселость меня отвлекает и забавляет».

Она по-прежнему посещала придворные балы и вечера, сопровождала мужа в инспекторских поездках по Вятке и Москве (1854 год). Но всему предпочитала тесный домашний круг, общество родных и детей.

Несмотря на то, что была Наталия Николаевна окружена заботами и привязанностью всей семьи, дети и муж часто замечали, что взгляд ее наполнен какой-то внутренней, сосредоточенной грустью. «Иногда такая тоска охватывает меня, что я чувствую потребность в молитве. Эти минуты сосредоточенности перед иконой, в самом уединенном уголке дома, приносят мне облегчение. Тогда я снова обретаю душевное спокойствие, которое раньше часто принимали за холодность и меня в ней упрекали. Что поделаешь? У сердца есть своя стыдливость. Позволить читать свои чувства мне кажется профанацией. Только Бог и немногие избранные имеют ключ от моего сердца». – Это откровенное признание сохранилось еще в одном из писем Наталии Николаевны ко второму мужу (письмо это датировано 1849 годом).

Имя Пушкина оставалось для нее лучезарным до самой ее кончины. Умирая, в лихорадочном забытьи, она шептала побелевшими губами: «Пушкин, ты будешь жить!» – хотя Пушкина не было рядом уже много-много лет.... Рядом была только его бессмертная тень, тоскующая по душе той, что он любил больше жизни.

Душа эта пришла к нему 26 ноября 1863 года, хмурым осенним утром, провожаемая слезами холодного дождя, переходящего в мелкий снег...

Наталия Николаевна умерла в пятьдесят один год. Прах ее погребен на кладбище Александро-Невской Лавры. Выбита на памятнике одна фамилия: «Ланская». Справедливо ли это? И не пора ли добавить вторую, вернее первую ее фамилию – Пушкина? Ведь именно ему, великому Поэту России, обязана она своим бессмертием и тем, что почти каждый день на могиле этой давно ушедшей в мир иной женщины, лежат свежие цветы?

* * *

Мы часто повторяем расхожую фразу – «брак поэта не был счастливым», не спросив самого Пушкина – а что бы сказал он сам по этому поводу? Возможно, что для Александра Сергеевича эти несколько лет, прожитых рядом со столь дорогой ему женщиной, значили так много, что всем и не объяснишь!

Мы судим вдову поэта. Мы ищем новых и новых оправданий и обвинений... Мы не прекращаем обсуждение «любовного мифа» о Пушкине и Натали. Мифа великого и скорбного...

«Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней все мое счастье!..» Какая прекрасная строка из его письма невесте!

«Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось, лучшего не дождусь...», – так писал Пушкин в апогее своей влюбленности, не предвидя ничего дурного. «Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив», – признавался он жене, и у нас нет оснований ему не верить.

Спроси его в минуту, когда соединялись судьбы – его и Натали – и он называл бы себя первым счастливцем на свете. И не важно, что было потом...

Мне кажется, что вообще для человека – кем бы он ни был, – не так важно, сколько длится счастье! Важно даже не то, что оно уходит. Важно, что оно было!

А. С. Пушкин Сожженное письмо

Прощай, письмо любви, прощай! Она велела... Как долго медлил я, как долго не хотела Рука предать огню все радости мои!.. Но полно, час настал: гори, письмо любви. Готов я; ничему душа моя не внемлет. Уж пламя жадное листы твои приемлет... Минуту!.. вспыхнули... пылают... легкий дым, Виясь, теряется с молением моим. Уж перстня верного утратя впечатленье, Растопленный сургуч кипит... О провиденье! Свершилось! Темные свернулися листы; На легком пепле их заветные черты Белеют... Грудь моя стеснилась. Пепел милый, Отрада бедная в судьбе моей унылой, Останься век со мной на горестной груди...
* * *
Храни меня, мой талисман, Храни меня во дни гоненья, Во дни раскаянья, волненья: Ты в день печали был мне дан. Когда подымет океан Вокруг меня валы ревучи, Когда грозою грянут тучи — Храни меня, мой талисман. В уединенье чуждых стран, На лоне скучного покоя, В тревоге пламенного боя Храни меня, мой талисман. Священный сладостный обман, Души волшебное светило... Оно сокрылось, изменило... Храни меня, мой талисман. Пускай же ввек сердечных ран Не растравит воспоминанье. Прощай, надежда; спи, желанье; Храни меня, мой талисман.
* * *
Люблю ваш сумрак неизвестный И ваши тайные цветы, И вы, поэзии прелестной Благословенные мечты! Вы нас уверили, поэты, Что тени легкою толпой От берегов холодной Леты Слетаются на брег земной И невидимо навещают Места, где было всё милей, И в сновиденьях утешают Сердца покинутых друзей; Они, бессмертие вкушая, Их поджидают в Элизей, Как ждет их пир семья родная Своих замедливших гостей... Но, может быть, мечты пустые — Быть может, с ризой гробовой Все чувства брошу я земные, И чужд мне будет мир земной; Быть может, там, где все блистает Нетленной славой и красой, Где чистый пламень пожирает Несовершенство бытия, Минутных жизни впечатлений Не сохранит душа моя, Не буду ведать сожалений, Тоску любви забуду я...

* * *

Что в имени тебе моем? Оно умрет, как шум печальный Волны, плеснувшей в берег дальный, Как звук ночной в лесу глухом. Оно на памятном листке Оставит мертвый след, подобный Узору надписи надгробной На непонятном языке. Что в нем? Забытое давно В волненьях новых и мятежных, Твоей душе не даст оно Воспоминаний чистых, нежных. Но в день печали, в тишине, Произнеси его тоскуя; Скажи: есть память обо мне, Есть в мире сердце, где живу я...

* * *

Когда в объятия мои Твой стройный стан я заключаю И речи нежные любви Тебе с восторгом расточаю, Безмолвна, от стесненных рук Освобождая стан свой гибкий, Ты отвечаешь, милый друг, Мне недоверчивой улыбкой; Прилежно в памяти храня Измен печальные преданья, Ты без участья и вниманья Уныло слушаешь меня... Кляну коварные старанья Преступной юности моей И встреч условных ожиданья В садах, в безмолвии ночей. Кляну речей любовный шепот, Стихов таинственный напев, И ласки легковерных дев, И слезы их, и поздний ропот.

Гремит «Гроза» над Москвой Александр Островский и Любовь Косицкая

Все лучшие произведения мои писаны мною для какого-нибудь сильного таланта и под влиянием этого таланта», – признавался великий русский драматург А. Н. Островский. И первой среди них он назвал Л. П. Никулину-Косицкую, выдающуюся русскую актрису, которая блистала на сцене Малого театра в пьесах драматурга...

Любовь Павловна Никулина-Косицкая (1827–1868) была одной из самых знаменитых артисток России XIX столетия. Современница Мочалова и Щепкина, предшественница Стрепетовой, Комиссаржевской и Ермоловой, Косицкая утверждала на сцене глубину и правду чувств. «В ней действует сама природа, она говорит, как чувствует», – писал современный критик о своеобразии дарования актрисы.

Искусство Никулиной-Косицкой было поистине народным, а личная и творческая судьба полна острых конфликтов.

«Мы были дворовые крепостные люди одного господина, которого народ звал собакою. Мы, бывши детьми, боялись даже его имени, а он сам был воплощенный страх. Я родилась в доме этого барина на земле, облитой кровью и слезами бедных крестьян», – рассказывает актриса в своих «Записках».

Уже в Нижнем Новгороде (Л. Косицкая родилась в селе Ждановка на берегу Волги) семья выкупилась на волю, и четырнадцатилетняя Люба нанялась горничной к нижегородской купчихе Долгановой. Там и состоялись ее первые домашние выступления. Этот дом до сих пор стоит на улице Загорского и, вероятно, помнит дни юности будущей артистки, ее красивый приятный голос... А посещение Нижегородского театра окончательно изменило жизнь Любаши. Порвав с косной семьей, Косицкая в апреле 1844 года поступает на сцену Нижегородского театра, в качестве солистки участвует в операх К. Вебера и А.Верстовского.

Ее привлекают лавры певицы, она едет в Москву, чтобы поступить в Большой театр. Но вместо Большого Любе Косицкой предложили поступить в театральную школу, после окончания которой в 1847 году выпускницу пригласили в Малый театр. Дебютировав на его сцене 16 сентября 1847 года в роли Луизы в драме Шиллера «Коварство и любовь», Никулина-Косицкая отдала Малому театру двадцать лет своей жизни, сыграла множество самых различных ролей. Но актрисе с ее самобытным, стихийным талантом нужна была новая драматургия, сильные русские характеры. Они появились в драмах А. Н. Островского. Актриса и драматург оказались нужны друг другу. «Для пьес Островского она была чистое золото. Более русского типа, со всеми условиями нежной русской души, нельзя было найти нигде», – писала критика. Но не только как актриса оказалась Люба Косицкая нужной Александру Николаевичу...

Здание Малого театра — это памятник их любви. Их романа.

Всякий раз, когда проходишь мимо Малого театра (Театральная площадь, д. 1/6) и видишь памятник Островскому (кто-то назвал его вечным узником, прикованным к этим стенам!), вспоминается именно эта история...

...С середины 50-х годов XIX века имя Островского прочно закрепилось в репертуаре Малого театра.

С Островским в театр пришла современная литература. В пьесах его не лилась потоками кровь, не было в них и буффонадного смеха, но актерам и актрисам хотелось играть «узнаваемую» и реальную жизнь, простые и понятные чувства: желание выйти замуж, боязнь быть обманутым в любви, страдания от бедности...

Работая с Островским, многие из актеров переставали ощущать себя только исполнителями. Нет, они становились настоящими творцами, соратниками драматурга!

Любовь Павловна Косицкая (по мужу – Никулина) – была одной из любимых актрис Александра Николаевича.

Правда, одно время она была на него немного обижена за то, что главную роль в своей пьесе он дал не ей, а другой артистке Малого театра – Екатерине Васильевой. Да и в пьесе «Бедность не порок» для Косицкой нашелся лишь эпизод (правда, мастерски ею сыгранный!) Неужели Островский не понимает, кто первая актриса в этом театре?

Но Любовь Павловна не унизила себя явной враждой. Правда, ее муж, артист Никулин – человек весьма поверхностный и амбициозный – Островского невзлюбил сразу, еще до того, как у Косицкой и драматурга завязался настоящий роман. Ему не нравился литературный успех знаменитого автора и его нежно-шутливые отношения с Любой.

Он словно подозревал, что жизнь готовит ему роль нелепую и смешную – нелюбимого и обманутого мужа...

У артиста Никулина, кстати, был задушевный дружок – поэт по фамилии Щербина. Этот Николай Федорович Щербина – худой, невзрачный брюнет с птичьим личиком, вечно клокотал страстями, как маленький вулканчик, называя героинь Островского «кокетками на постном масле», а про самого драматурга сочинил такой стишок:

Со взглядом пьяным, взглядом узким, Приобретенным в погребу, Себя зовет Шекспиром русским Гостинодворский Коцебу[1] »

И поэт Щербина вместе с актером Никулиным злобно смеялись над этим едким стишком. К тому же в это время в Москве появился и артист Горев, утверждавший всюду, что свою пьесу «Банкрот» Островский украл у него. Это «шайка» ревнивцев и завистников сделали жизнь талантливого человека на какой-то период совершенно невыносимой...

Но, к счастью, Господь всегда справедлив. И, посылая нам определенные страдания, Он, вслед за этим, неизменно готовит для нас и радости...

Этой великой радостью стал для Александра Николаевича роман с прелестной женщиной и прекрасной актрисой – Л. П. Косицкой. Роман, который способствовал и расцвету его творчества.

Надо сказать, что к этому моменту не только Косицкая была не свободна. Островский жил гражданским браком с некой Агафьей Ивановной, фамилии которой история не сохранила. Простая и очень аккуратная женщина, мещанка по происхождению, она не вторгалась в духовную жизнь любимого человека, была его «тылом» в быту, растила детишек. Агафья Ивановна была «тихой заводью», и, совершенно очевидно, проживая с ней, Островскому нужен был «океан страсти»... Ведь сам он писал о страстях человеческих! А как о них писать, если ты сам их не изведал?

Итак, «плод любви» драматурга и актрисы – пьеса «Гроза», пьеса, современная и по сей день.

Когда драматург писал «Грозу» (а было это в Москве, в разгар лета 1859 года), то, конечно, прежде всего, думал о Косицкой. На нее он уповал и видел своею Катериной!

«Не знаю, найдет ли мое письмо Вас в Москве, – писала Косицкая Островскому, с обычной своей открытостью и прямотой, не заботясь к тому же об орфографии и знаках препинания. – Мне нужна для бенефиса пьеса, которая бы помогла мне и моим нуждам... одно ваше имя могло бы сделать хороший сбор, если вы не разучились делать добрые дела, то сделайте для меня одно из них, нет ли у вас пьески, разумеется вашей, дайте мне ее для бенефиса...»

Островский предложил ей пьесу «Воспитанница». Косицкая должна была играть роль Нади. Что-то было в натуре актрисы родственное этой героине: душевная чистота, своеволие ...

Однако не суждено было ей сыграть Надю. Новый директор императорских театров Сабуров не одобрил намерений Островского. Пьеса попала под запрет III отделения. О постановке не могло быть и речи...

И тогда Островский начал новую пьесу – «Гроза». Он писал и думал о Любе, о ее нежном сердце.

То жаркое лето 1859 года Островский проводил под Москвой, где жили целой колонией на дачах актеры Малого театра и их литературные друзья. Здесь, как уверяют современники, и завязался роман драматурга и актрисы, уже не платонический...

Островский принадлежал к людям того психологического склада, которые увлекаются не сразу, но надолго, и самозабвенно погружаются потом в свое чувство. Косицкую он знал давно. Ему нравились ее богемный шарм и женственность. Ее смелость и искренность. Она, вечно окруженная поклонниками и почитателями ее таланта и красоты, казалась ему воплощением победоносного начала! Эта «победительница» прекрасно пела, аккомпанируя себе на маленькой гитаре, была чудной рассказчицей – делала это охотно, смешно и верно.

Она жила только движениями своего сердца. Только им верила. Легко смеялась и легко плакала. Сильная и беззащитная в своей искренности, не однажды обманутая жизнью, много пережившая, она соединяла в себе русскую удаль, широту души и... потребность в печали.

Была ли такой на самом деле Любовь Косицкая или такой ее придумал себе Александр Островский? Говорят, что она всегда восхищала его как актриса талантливая, но испорченная мелодрамой.

Полудружба-полувлюбленность, царившая в их отношениях в прежние годы, вдруг вспыхнула пожаром. Его было не остановить, не погасить...

Да и к чему? Этот «пожар» подарил нам «Грозу»! Когда люди любят друг друга и творят вместе – это счастье и для них, и для зрителей, потому что любовь, перетекая в творчество, делает произведение полнокровнее и правдивее. Искусство питается любовью. Чем больше любви – тем выше искусство!

Островский любил Косицкую. Ей было уже тридцать. По тем временам – возраст (да еще для актрисы!). Позади у нее долгая, полная страстей и разочарований женская жизнь.

Да, она утеряла цвет первой молодости, наивность и, возможно, некоторую свежесть. Но, помимо профессионального мастерства, к ней пришла мудрость жизни, обаяние зрелой женственности...

Юная Стрепетова, видевшая Косицкую на сцене, навсегда запомнила ее и описала ее внешность с той придирчивой подробностью, с какой может рассказать о женщине другая женщина. Косицкая показалась ей немного полной, среднего роста, «с гладко причесанными волосами, с красивыми, хотя немного крупными чертами круглого прямого русского лица и тихим, спокойным взглядом очаровательных серо-голубых глаз, которым большие черные ресницы придавали особую ясность выражения».

Но этот портрет статичен!

А ведь Любовь Павловна была прелестно подвижна.

Складки в уголках губ говорили о пережитых печалях, а глаза горели весельем и страстностью... Косицкая рассказывала драматургу о своем прошлом – о детстве и молодости. То, о чем не надо рассказывать «просто мужчине», непременно надо рассказать писателю, как врачу. Он поймет, он – оценит. Островский записывал отрывки ее рассказов на полях «Грозы», а потом использовал их в пьесе – специально или невольно?

Когда сочиняешь, то невольно опустошаешь всю кладовую своей памяти. А уж рассказ любимого человека в такой ситуации – просто спасение!

Так и рождалась Катерина Кабанова – из осколков прошлого Любы Косицкой, из ее жизненных впечатлений – и все это было пропущено через душу творца и влюбленного – А. Н. Островского.

Пишет он сон Катерины, а тут же в рукописи пометочка: «слышал от Л. П. про такой же сон в этот же день...» Что это? Совпадения? Он писал свою пьесу, а легкая тень актрисы Косицкой падала на его рукопись. И в прямом, и в переносном смысле этого слова.

Рассказы Катерины о девичестве впрямь похожи на рассказы о той поре Любы. Жизнь перетекает в пьесу. Влюбленность – в искусство. И совпадения неизбежны. И прекрасны.

Он видел в Любе Катерину, женщину, готовую к страданию, натуру трагическую, душу цельную...

Он писал пьесу и не заметил, как влюбился страстно и сильно в свою Любу-Катерину. Так бывает, когда путаешь реальность и вымысел. А творчество – это всегда сплав реальности и вымысла!

В Катерине, правда, есть еще и то, чего не было в Косицкой в силу ее профессии – некая экзальтированная религиозность. Хотя желание «полететь как птица», воспарить над этой жизнью, обыденностью, оно, должно быть, присуще почти каждому из нас. И героине романтической истории в жизни драматурга, наверное, тоже часто хотелось летать...

Впервые Островский прочел свою «Грозу» на квартире у Косицкой, в октябре 1859 года. Там собрались актеры Малого театра. Он делал паузы, выходил курить – очевидно, нервничал. И она, Люба, нервничала. Ей было интересно: чем окончится пьеса, как примут ее сотоварищи по театру. И... что ей предстоит играть?

Чтение прошло блестяще. В слушателях драма вызвала бурный восторг. И это немудрено! Островский отдал пьесе часть души. Впрочем – будем справедливыми! – не только этой пьесе.

Естественно, что роль Катерины сразу отвели Косицкой...

А потом начались репетиции. Островский день и ночь пропадал в театре. Его Агафья Ивановна огорчалась, отчего в ту пору совсем потускнела. Сердцем чувствовала неладное, но – молчала! С утра Александр Николаевич тщательно одевался – и исчезал допоздна.

Он встречал и провожал Любу. Ее женская прелесть была несомненна, но, помимо того, он ощущал в ней родственную душу, сочувствующую, понимающую его как художника. А сплав прелести и души – это смертельное оружие!

Он любил ее все сильнее. Общая работа сближала их. Они оба трудились вдохновенно, приближая успех. Неизбежный успех. Успех – как триумф их чувства!

Они – репетируют. Встречаются тайно. Пишут друг другу письма... Он готов на все! Расстаться с Агафьей Ивановной, все бросить.

Он пишет Косицкой: «Я Вас на высокий пьедестал поставлю...». И слова этого пророчества сбываются!

16 ноября 1859 года состоялась премьера «Грозы» в Малом театре.

На сцене Малого – плод любви Драматурга и Актрисы. Может быть, об этом не все знали? Но догадывались – по особому волнению Островского, по сосредоточенному лицу Косицкой, которая, во что бы то ни стало, должна была блистательно сыграть эту роль! Ведь это – пьеса для нее!

Автор изнемогал от волнения. Но актеры утешили его своей вдохновенной игрой. Сергей Васильев в роли Тихона снискал шумное одобрение публики. Интересно, что актер этот был уже почти слеп в ту пору, партнеры помогали ему двигаться, незаметно поворачивая в нужную сторону. Но играл он замечательно правдиво!

Островский и, конечно же, публика аплодировали Кабанихе – актрисе Рыкаловой.

А вот и выход Косицкой... Он начинается со знаменитых слов: «Отчего люди не летают!..» Вдруг ее подхватила, понесла за собой волна вдохновения, когда ты – уже и не ты, а просто частица Божия, и велением сверху, а не своей волей, ты творишь, сам зачарованный содеянным...

В эти секунды легкое дыхание вечности просыпается в тебе. И ты сам не знаешь: как все складывается, как получается?

Об этих минутах игры Косицкой на сцене, современники будут потом говорить как о театральном чуде. «Мочалов в юбке» – назвал ее кто-то. Это была роль, сыгранная вдохновенно и неординарно. И понятно, почему Косицкая превзошла самое себя...

...Он обнял ее за кулисами. При всех. Не стесняясь. Право автора – не оспоришь! Он же побоялся быть сентиментальным и нежным при всех: «Сам Бог создал Вас для этой роли!» – воскликнул Островский.

В стенах Малого театра состоялся этот триумф любви, о котором долго не могли забыть и очевидцы, и тот, кто только понаслышке, с чужих слов знал о «Грозе».

В сцене прощания с Борисом вместе с Косицкой рыдал весь зал! Поразительно и то, что Кабаниха-Рыкалова, стоя у боковой кулисы в ожидании своего выхода, переполнилась такой жалостью к Катерине, что сама с трудом удерживала слезы! Заразительность Косицкой была так сильна, что ее опытной партнерше стоило больших усилий снова ввести себя в роль!

...Пьесой восторгались и возмущались. Она смущала ханжеское благомыслие. Но никого не оставила равнодушным! Пьеса делала бешеные сборы... После премьеры был, как и положено, банкет. Но ни Любы, ни Островского там не было. Нетрудно догадаться, куда и почему они пропали...

А Люба Косицкая писала Александру Николаевичу: «„Гроза“ гремит в Москве, заметьте, как это умно сказано, и не удивляйтесь».

«Гроза» гремела над Москвой, собирая полные залы. Люди шли смотреть на Катерину-Косицкую! Настоящую женщину, готовую все отдать охватившему ее чувству. Катерина платит за свою любовь жизнью...

И вот актриса Косицкая просит Островского быть сдержаннее. Напоминает ему о долге. Умоляет не бросать «кроткую Агафью Ивановну»... Островский благодарен Агафье за ее терпение, за добро, за ту муку, что вынесла она – но ведь не любит он ее, не любит!

К слову сказать, в последней своей пьесе «Не от мира сего» вложил он в уста героини Ксении исповедь, словно списанную с дум «кроткой Агафьи Ивановны»!

«Поминутно представляется, как он ласкается к этой недостойной женщине, как она отталкивает его, говорит ему: „поди, у тебя есть жена“, как он клянется, что никогда не любил жену, что жены на то созданы, чтобы их обманывать, что жена надоела ему своей глупой кротостью, своими скучными добродетелями...»

Так ли все было? Снова мучительный вопрос.

Кто знает, как пережила роман Островского Агафья Ивановна, потихоньку плача за занавеской и уповая на Бога... Стала она рыхлой, болезненной, вся погрузилась в заботы о детях и хозяйстве: пусть хоть так быть нужной Александру Николаевичу! Страшная судьба у этой женщины: дети, на беду, умирали один за другим. Лишь старший пережил ее – но не надолго...

Одно можно сказать: никто из действующих лиц этой драмы себя не уронил. Агафья Ивановна молча страдала. Островский, надо отметить, берег ее от обид. Пусть не любил, но и не покидал. Актриса Рыкалова вспоминала, что все актеры Малого театра ездили на поклон к невенчанной жене драматурга в Николо-Воробьинский. И, конечно же, за этими знаками внимания и уважения стоял Александр Николаевич.

А ему и самому нелегко было в ту пору. «Гроза» гремела над Москвой, а вскоре гроза разразилась в его жизни.

Из письма Л. П. Косицкой Островскому: «Мы с тобой целую трагедию напишем нашими письмами...» И – другой отрывок: «...Я горжусь любовью вашей, но должна ее потерять, потому что не могу платить вам тем же... простите меня, я не играла душой вашей...»

Люба – она как Катерина. Если любит – отдает себя любви всю, без остатка. Если же не любит – не может лгать, не хочет!

Островский в ужасе. Он, снедаемый страстью, жаждет объяснения. Он хочет, в конце концов, знать, в чем же дело!

«Добрый друг», «хороший друг» – ласково и сдержанно отвечает ему Косицкая, и – только...

В чем же дело? А дело в том, что она... полюбила другого!

Вряд ли Косицкая обманывала драматурга. Просто в период работы над «Грозой», как это часто бывает у людей творческих, когда они путают реальность и вымысел, ей действительно казалось, что Островский – тот, кого ей уготовила судьба. Но, когда премьера позади и дитя творчества рождено, реальность поднимается над вымыслом и ты, увы (или ах, к счастью!) – прозреваешь!

Так случилось и с актрисой. Она бесконечно уважает Островского, она очень благодарна ему, но возник тот, от которого она потеряла голову! Он (ее новый возлюбленный) сидит в первых рядах на всех ее спектаклях. Он осыпает ее цветами. Он молод, красив, настойчив... И он – не из мира искусства, иллюзий и грез. А из реального мира!

Говорят, что вся Москва осуждала и злословила по поводу «стареющей актрисы», влюбленной в молодого шалопая, купеческого сына Соколова. Но она полюбила по-настоящему! И поэтому никакие злословия и смешки не уместны в воспоминаниях о чувствах Любы Косицкой.

Да, он разорил ее. Да, он прокутил то, что имел, а потом стал обирать Косицкую. Но она любила его, несмотря на то, что все считали его ничтожеством. И это – ее право, право женщины.

Для Александра Николаевича роман «его Катерины» был мукой и унижением. В ту же пору умер Никулин, муж Косицкой, и она была совсем свободна. Он был готов ей все простить и ...

Из письма Л. П. Косицкой Островскому:

«...я не ребенок, Вы знаете, я не брошу моей чести и не отдам моей любви, не убедившись в ней, а где есть любовь, там нет преступления, и любовь моя не потемнит меня и не спрячет моих достоинств...»

«Не стыжусь своей любви» – словно вторит Катерине из «Грозы» его возлюбленная, Любовь Павловна.

«...Не вините меня ни в чем, а если я виновата, то простите меня...»

Что мог ответить ей Островский, сам написавший пьесу о Катерине Кабановой? Не он ли сам, устами героев своих доказывал, что «где есть любовь, там нет преступления»! И теперь в его же нравственных убеждениях черпала поддержку его возлюбленная Люба...

Как странно и как порой трагично переплетаются жизнь и творчество, написанное и прожитое, придуманное и мучительно правдивое!

Островский терзался долго. Измученный несчастным чувством, он часто уезжал из Москвы. Но – сердцу не прикажешь...

В 1863-м он снова поехал за Косицкой в Новгород, где она гастролировала с Малым театром. Потом, вернувшись в Москву, все еще ждал ее у театра, после спектаклей или репетиций. Иногда даже не подходил близко, а только кланялся издали!

Лишь бы увидеть ее! Лишь бы увидеть!

...Много лет спустя, в 1923 году, у стен Малого театра установили памятник великом драматургу.

Иногда кажется, что памятник Островскому у Малого театра установлен не только потому, что великий драматург писал превосходные пьесы для замечательной труппы. Мне иногда кажется, что это – тот самый Островский, который влюблен в Любу Косицкую. И не хочет он уйти от этих стен. И не может. А потому он обречен вечно сидеть здесь – ведь от любви бежать бесполезно, как магнитом тянет любящего туда, где обитает любимый человек...

...Люба не была счастлива со своим новым избранником. Он обобрал ее и оставил. Она пропадала в болезнях и бедности, вспоминая золотые дни своей жизни, когда «Гроза» гремела над Москвой. И главной в «Грозе» была она! И она – блистала на сцене Малого. И в жизни великого драматурга...

«Я пишу Вам это письмо и плачу, все прошедшее, как живой человек стоит передо мной: нет, не хочу больше ни слова, прошедшего нет больше нигде...» – вырвалось у нее в 1865 году, в последнем ее письме к Островскому.

Распродав все ценное – подарки былых поклонников и платья, она умерла через три года, в 1868 году, от рака. Ей был сорок один год...

Спустя немного времени, не стало и Гаши, Агафьи Ивановны. Островский в ту пору уже жил с молоденькой выпускницей театральной школы Марией Бахметьевой, имел от нее двух детей. Он наотрез отказывался жениться на «милочке Маше», а все же после двух лет пребывания вдовцом обвенчался. Но только вот явно тяготился новой супругой: «... здоровье мое плохо... – писал он другу. – По временам нападает скука и полнейшая апатия, это нехорошо, это значит, что я устал жить...»

Можно ли назвать лучшими годами годы его вдохновенной любви к Любе и работы над «Грозой» – трудно сказать: только сам человек может назвать день и час своего счастья.

...И все же! Была «Гроза» над Москвой! И он робел от любви и, переполняясь радостью, смотрел и слышал, как на сцене его возлюбленная говорила его словами. А от того минутами она казалась ему его собственным творением.

...Когда я прохожу мимо Малого театра и вижу памятник драматургу, мне все время кажется, что он сидит и вспоминает собственную жизнь, как это делает периодически каждый из нас.

Вот, например, он вспоминает день похорон Гоголя – 21 февраля 1852 года. Это было так: он, выйдя из церкви после отпевания, стоял на улице, без шапки. Ему стало дурно. Он был потрясен, раздавлен. Его бил озноб. Казалось – еще секунда – и он упадет в снег без чувств...

И вдруг остановились рядом сани. И он сел в эти сани. И он не сразу понял, кто этот добрый волшебник, спасший его от падения в снег?

Это были сани актрисы Косицкой, тогда еще – только знакомой.

Он попытался улыбнуться и сказал только:

– Нас свел печальный час...

Неужели это было?...

А еще, сидя у стен Малого, он вспоминает, как Косицкая рассказывала ему о своем деревенском детстве, о безудержной вере в счастье, о надеждах... Летом 1859 года он жил в Подмосковье и писал «Грозу», а она часто приходила к нему – узнать, как идет работа над пьесой. И они говорили – долго и упоительно, не желая расставаться, все ночи напролет, до ранних летних рассветов...

А. Н. Островский «Гроза» (отрывок)

ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ

ВАРВАРА (Глаше). Тащи узел-то в кибитку, лошади приехали. (Катерине.) Молоду тебя замуж-то отдали, погулять-то тебе в девках не пришлось: вот у тебя сердце-то и не уходилось еще.

Глаша уходит.

КАТЕРИНА. И никогда не уходится.

ВАРВАРА. Отчего ж?

КАТЕРИНА. Такая уж я зародилась, горячая! Я еще лет шести была, не больше, так что сделала! Обидели меня чем-то дома, а дело было к вечеру, уж темно; я выбежала на Волгу, села в лодку да и отпихнула ее от берега. На другое утро уж нашли, верст за десять!

ВАРВАРА. Ну, а парни поглядывали на тебя?

КАТЕРИНА. Как не поглядывать!

ВАРВАРА. Что же ты? Неужто не любила никого?

КАТЕРИНА. Нет, смеялась только.

ВАРВАРА. А ведь ты, Катя, Тихона не любишь.

КАТЕРИНА. Нет, как не любить! Мне жалко его очень!

ВАРВАРА. Нет, не любишь. Коли жалко, так не любишь. Да и не за что, надо правду сказать. И напрасно ты от меня скрываешься! Давно уж я заметила, что ты любишь другого человека.

КАТЕРИНА (с испугом). По чем же ты заметила?

ВАРВАРА. Как ты смешно говоришь! Маленькая я, что ли! Вот тебе первая примета: как ты увидишь его, вся в лице переменишься.

Катерина потупляет глаза.

Да мало ли...

КАТЕРИНА. (потупившись). Ну, кого же?

ВАРВАРА. Да ведь ты сама знаешь, что называть-то?

КАТЕРИНА. Нет, назови. По имени назови!

ВАРВАРА. Бориса Григорьича.

КАТЕРИНА. Ну да, его, Варенька, его! Только ты, Варенька, ради Бога...

ВАРВАРА. Ну, вот еще! Ты сама-то, смотри, не проговорись как-нибудь.

КАТЕРИНА. Обманывать-то я не умею, скрывать-то ничего не могу.

ВАРВАРА. Ну, а ведь без этого нельзя; ты вспомни, где ты живешь! У нас весь дом на том держится. И я не обманщица была, да выучилась, когда нужно стало. Я вчера гуляла, так его видела, говорила с ним.

КАТЕРИНА. (после непродолжительного молчания, потупившись). Ну так что ж?

ВАРВАРА. Кланяться тебе приказал. Жаль, говорит, что видеться негде.

КАТЕРИНА. (потупившись еще более). Где же видеться! Да и зачем...

ВАРВАРА. Скучный такой.

КАТЕРИНА. Не говори мне про него, сделай милость, не говори! Я его и знать не хочу! Я буду мужа любить. Тиша, голубчик мой, ни на кого тебя не променяю! Я и думать-то не хотела, а ты меня смущаешь.

ВАРВАРА. Да и не думай, кто же тебя заставляет?

КАТЕРИНА. Не жалеешь ты меня ничего! Говоришь: не думай, а сама напоминаешь. Разве я хочу об нем думать? Да что делать, коли из головы нейдет. Об чем ни задумаю, а он так и стоит перед глазами. И хочу себя переломить, да не могу никак. Знаешь ли ты, меня нынче ночью опять враг смущал. Ведь я было из дому ушла.

ВАРВАРА. Ты какая-то мудреная, Бог с тобой! А по-моему: делай, что хочешь, только бы шито да крыто было.

КАТЕРИНА. Не хочу я так. Да и что хорошего! Уж я лучше буду терпеть, пока терпится.

ВАРВАРА. А не стерпится, что ж ты сделаешь?

КАТЕРИНА. Что я сделаю?

ВАРВАРА. Да, что ты сделаешь?

КАТЕРИНА. Что мне только захочется, то и сделаю.

ВАРВАРА. Сделай, попробуй, так тебя здесь заедят.

КАТЕРИНА. Что мне! Я уйду, да и была такова.

ВАРВАРА. Куда ты уйдешь? Ты мужняя жена.

КАТЕРИНА. Эх, Варя, не знаешь ты моего характеру! Конечно, не дай Бог этому случиться! А уж коли очень мне здесь опостынет, так не удержат меня никакой силой. В окно выброшусь, в Волгу кинусь. Не хочу здесь жить, так не стану, хоть ты меня режь!

ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ

Катерина и Варвара.

ВАРВАРА. (покрывает голову платком перед зеркалом). Я теперь гулять пойду; а ужо нам Глаша постелет постели в саду, маменька позволила. В саду, за малиной, есть калитка, ее маменька запирает на замок, а ключ прячет. Я его унесла, а ей подложила другой, чтоб не заметила. На вот, может быть, понадобится. (Подает ключ.) Если увижу, так скажу, чтоб приходил к калитке.

КАТЕРИНА. (с испугом отталкивая ключ). На что! На что! Не надо, не надо!

ВАРВАРА. Тебе не надо, мне понадобится; возьми, не укусит он тебя.

КАТЕРИНА. Да что ты затеяла-то, греховодница! Можно ли это! Подумала ль ты! Что ты! Что ты!

ВАРВАРА. Ну, я много разговаривать не люблю, да и некогда мне. Мне гулять пора. (Уходит.)

ЯВЛЕНИЕ ДЕСЯТОЕ

КАТЕРИНА. (одна, держа ключ в руках). Что она это делает-то? Что она только придумывает? Ах, сумасшедшая, право сумасшедшая! Вот гибель-то! Вот она! Бросить его, бросить далеко, в реку кинуть, чтоб не нашли никогда. Он руки-то жжет, точно уголь. (Подумав.) Вот так-то и гибнет наша сестра-то. В неволе-то кому весело! Мало ли что в голову-то придет. Вышел случай, другая и рада: так очертя голову и кинется. А как же это можно, не подумавши, не рассудивши-то! Долго ли в беду попасть! А там и плачься всю жизнь, мучайся; неволя-то еще горчее покажется. (Молчание.) А горька неволя, ох, как горька! Кто от нее не плачет! А пуще всех мы, бабы. Вот хоть я теперь! Живу, маюсь, просвету себе не вижу. Да и не увижу, знать! Что дальше, то хуже. А теперь еще этот грех-то на меня. (Задумывается.) Кабы не свекровь!.. Сокрушила она меня...

ВАРВАРА. (сходит по тропинке и, закрыв лицо платком, подходит к Борису). Ты, парень, подожди. Дождешься чего-нибудь. (Кудряшу.) Пойдем на Волгу.

КУДРЯШ. Ты что ж так долго? Ждать вас еще! Знаешь, что не люблю!

ВАРВАРА обнимает его одной рукой и уходит.

БОРИС. Точно я сон какой вижу! Эта ночь, песни, свиданья! Ходят обнявшись. Это так ново для меня, так хорошо, так весело! Вот и я жду чего-то! А чего жду – и не знаю, и вообразить не могу; только бьется сердце да дрожит каждая жилка. Не могу даже и придумать теперь, что сказать-то ей, дух захватывает, подгибаются колени! Вот какое у меня сердце глупое, раскипится вдруг, ничем не унять. Вот идет.

Катерина тихо сходит по тропинке, покрытая большим белым платком, потупив глаза в землю.

Это вы, Катерина Петровна?

Молчание.

Уж как мне благодарить вас, я и не знаю.

Молчание.

Кабы вы знали, Катерина Петровна, как я люблю вас! (Хочет взять ее за руку.)

КАТЕРИНА. (с испугом, не поднимая глаз). Не трогай, не трогай меня! Ах, ах!

БОРИС. Не сердитесь!

КАТЕРИНА. Поди от меня! Поди прочь, окаянный человек! Ты знаешь ли: ведь мне не замолить этого греха, не замолить никогда! Ведь он камнем ляжет на душу, камнем.

БОРИС. Не гоните меня!

КАТЕРИНА. Зачем ты пришел? Зачем ты пришел, погубитель мой? Ведь я замужем, ведь мне с мужем жить до гробовой доски!

БОРИС. Вы сами велели мне прийти...

КАТЕРИНА. Да пойми ты меня, враг ты мой: ведь до гробовой доски!

БОРИС. Лучше б мне не видеть вас!

КАТЕРИНА. (с волнением). Ведь что я себе готовлю? Где мне место-то, знаешь ли?

БОРИС. Успокойтесь! (Берет ее за руку.) Сядьте!

КАТЕРИНА. Зачем ты моей погибели хочешь?

БОРИС. Как же я могу хотеть вашей погибели, когда я люблю вас больше всего на свете, больше самого себя!

КАТЕРИНА. Нет, нет! Ты меня загубил!

БОРИС. Разве я злодей какой?

КАТЕРИНА. (качая головой). Загубил, загубил, загубил!

БОРИС. Сохрани меня Бог! Пусть лучше я сам погибну!

КАТЕРИНА. Ну, как же ты не загубил меня, коли я, бросивши дом, ночью иду к тебе.

БОРИС. Ваша воля была на то.

КАТЕРИНА. Нет у меня воли. Кабы была у меня своя воля, не пошла бы я к тебе. (Поднимает глаза и смотрит на Бориса.)

Небольшое молчание

Твоя теперь воля надо мной, разве ты не видишь! (Кидается к нему на шею.)

БОРИС. (обнимает Катерину). Жизнь моя!

КАТЕРИНА. Знаешь что? Теперь мне умереть вдруг захотелось!

БОРИС. Зачем умирать, коли нам жить так хорошо?

КАТЕРИНА. Нет, мне не жить! Уж я знаю, что не жить.

БОРИС. Не говори, пожалуйста, таких слов, не печаль меня...

КАТЕРИНА. Да, тебе хорошо, ты вольный казак, а я!..

БОРИС. Никто и не узнает про нашу любовь. Неужели же я тебя не пожалею!

КАТЕРИНА. Э! Что меня жалеть, никто не виноват, – сама на то пошла. Не жалей, губи меня! Пусть все знают, пусть все видят, что я делаю! (Обнимает Бориса.) Коли я для тебя греха не побоялась, побоюсь ли я людского суда? Говорят, даже легче бывает, когда за какой-нибудь грех здесь, на земле, натерпишься.

БОРИС. Ну, что об этом думать, благо нам теперь-то хорошо!

КАТЕРИНА. И то! Надуматься-то да наплакаться-то еще успею на досуге.

«Дуня» с Пречистенки Сергей Есенин и Айседора Дункан

Знаете ли вы, что в доме № 20 по улице Пречистенка в Москве в двадцатых годах располагалась детская балетная школа Айседоры Дункан? Это один из известнейших пречистенских особняков, построенный, возможно, самим Матвеем Казаковым в конце XVIII века. В середине XIX века здесь прожил свои последние годы генерал Алексей Петрович Ермолов – герой Отечественной войны 1812 года, покоритель Кавказа. В 1900-х годах в бывшем ермоловском доме поселился миллионер А. К. Ушков, владелец чайной фирмы, имевший плантации даже на Цейлоне. Его жена, балерина М. Балашова, блистала на сцене Большого театра.

Для домашних репетиций в особняке была оборудована специальная комната с зеркальными стенами. Наверное, именно поэтому особняк и отвели Айседоре Дункан, приехавшей в Россию в 1921 году учить танцу советских детей. В декабре 1921 года состоялось официальное открытие танцевальной школы Дункан, куда было принято сорок девочек. Школа работала под руководством Дункан и ее приемной дочери Ирмы, затем, после отъезда Дункан, Ирма руководила школой одна...

И все же особняк на Пречистенке интересен нам не только и не столько как студия танца, а как здание, которое напоминает об истории любви великой танцовщицы и великого поэта – Сергея Есенина...

Помните есенинские строки из «Черного человека»:

«И какую-то женщину, Сорока с лишним лет, Называл скверной девочкой И своею милою...»

Они написаны про нее, про Айседору. Женившись на танцовщице (для Есенина это был второй брак), в 1922 году Сергей Есенин переехал на Пречистенку, в особняк. Здание было красивым. Особенно примечателен «Мавританский зал» особняка. В создании его декора участвовал Федор Шехтель. Совсем недавно, несколько лет назад, была проведена реставрация этого зала, по обнаруженным фрагментам плафона восстановлен утраченный лепной декор.

Не знаю, можно ли было назвать красавицей хозяйку (пусть даже временную) этого особняка – одни считают ее восхитительной, другие называют немного грузной. Но не во внешности дело.

Второй такой женщины на свете не было и, наверное, уже не будет! Она прожила всего пятьдесят лет, но каких сказочных лет! Эта жизнь вместила в себя едва ли не все, что может выпасть человеку на земле. Образ избалованной славой и роскошью скандальной примадонны стойко укоренился в сознании обывателя не без помощи прессы. Однако Айседора была не только избалованной примадонной, но, прежде всего, талантливой артисткой, новатором в танце, человеком страстным, увлекающимся и – необыкновенно трепетным....

Анджела Изадора Данкан родилась в Сан-Франциско 27 мая 1878 года и трагически погибла в Ницце 14 сентября 1927 года. Имя и фамилия танцовщицы правильно произносится Изадора Данкан. Однако в России с первого ее приезда артистку стали называть Айседорой Дункан.

За свою жизнь эта удивительная женщина была в России не раз. Очевидно, что-то влекло и манило ее в нашу страну. Или же – она предчувствовала, что именно тут встретит свою большую позднюю любовь?

13 декабря 1904 года (старого стиля) в петербургском Дворянском собрании состоялся первый концерт Айседоры Дункан в России. Вторично Дункан выступала в Петербурге и Москве в конце января 1905 года. Затем последовали гастроли в декабре 1907 – январе 1908 годов, летом 1909 года, в январе 1913 года. И вот в 1921 году она обосновалась в Москве...

Сначала – немного о самой Айседоре.

Она росла в многодетной семье без отца. Родители ее разошлись, когда она была еще младенцем. Детство и юность ее были не просто бедными, а по-настоящему нищенскими. Неделями ей и ее близким приходилось голодать и спать где придется. Независимый бунтарский характер, предприимчивое упорство отличали ее с детства. Она настойчиво верила в свой талант и ежедневно трудилась до полного изнеможения. Эти качества и вывели ее как танцовщицу на большую сцену, а как женщину – к вершинам известности и богатства.

Первый ее самостоятельный публичный концерт, принесший ей широкую славу, состоялся в Будапеште в апреле 1902 года. Дункан не только танцует, но выступает перед зрителем с короткими лекциями, разъясняя свои цели, как художественные, так и воспитательные. «Танец будущего», который она ставит целью создать, должен помочь людям стать здоровыми и красивыми, вернуть миру утраченную гармонию, восстановить естественные связи с природой.

Одним из своих духовных отцов Дункан называла поэта Уолта Уитмена. Уитмен, как и Дункан, прославлял тело человека и все сущее, все сотворенное природой. Дункан брала из творчества каждого философа, художника, ученого только то, что было близко ей, совпадало с ее стремлениями. Наряду с философами она изучала композиторов – их музыку и теоретические взгляды. Бетховен был для нее учителем, создавшим, как писала она в своей автобиографической книге «Моя Исповедь», «танец в мощном ритме». С Вагнером Дункан сближало как стремление к синтезу искусств, так и приверженность к античной торжественности.

Танцовщица пользовалась исключительным успехом во всей Европе. Ее искусством восхищались, ему подражали. Но слава Дункан была вызвана не только тем, что она предложила новый вид танца. В ее творчестве нашло воплощение новое мироощущение. То, что предлагала Дункан, обладало особой притягательностью, потому что отвечало потребностям времени. Танец Дункан воспринимался, прежде всего, как танец свободный. Он не подчинялся нормам и канонам, мало что заимствовал у привычных форм. Символом свободы стала и сама артистка, смело заявлявшая о своем праве высказывать любые взгляды, носить любую одежду, любить и жить без оглядки на догмы.

Лихой и страстный ее характер проявлялся во всем. Ей с юных лет было ненавистно ханжество и пуританство. Она всегда жадно впитывала в себя все новое, свободолюбивое.

«Мое искусство, – писала она в своей автобиографической книге, – это попытка выразить в жесте и движении правду о моем Существе. На глазах у публики, толпившейся на моих спектаклях, я не смущалась. Я открывала ей самые сокровенные движения души. С самого начала жизни я танцевала. Ребенком я выражала в танце порывистую радость роста; подростком – радость, переходящую в страх при первом ощущении подводных течений, страх безжалостной жестокости и уничтожающего поступательного хода жизни.

В возрасте шестнадцати лет мне случалось танцевать перед публикой без музыки. В конце танца кто-то из зрителей крикнул: „Это – Девушка и Смерть!“ И с тех пор танец стал называться „Девушка и Смерть“. Но я не это хотела изобразить. Я только пыталась выразить пробуждающееся сознание того, что под каждым радостным явлением лежит трагическая подкладка. Танец этот, как я его понимала, должен был называться „Девушка и Жизнь“. Позже я начала изображать свою борьбу с Жизнью, которую публика называла Смертью, и мои попытки вырвать у нее призрачные радости...»

Умеренные страсти – удел заурядных людей. Айседора как женщина незаурядная обязана была жить страстями великими. Так оно и было в жизни ее, где перемешивались огромное счастье и великое горе.

Айседора с детства возненавидела институт семьи и проповедовала исключительно свободную любовь. Но именно любовь, а не случайные связи. При этом она довольно долго для актрисы сохраняла целомудрие и никогда не вступала в романы без любви. Среди ее мужчин были небогатые артисты, музыкант, гениальный художник и красавец-мультимиллионер.

Любовь, как и танец, были ее своеобразной религией и формой жизни. Ее страстность и чувственность видны были в каждом сценическом движении.

«Меня иногда спрашивали, – писала Айседора, – считаю ли я любовь выше искусства, и я отвечала, что не могу разделять эти взгляды, так как художник – единственный настоящий любовник, у него одного чистый взгляд на красоту, а любовь – это взгляд души, когда ей дана возможность смотреть на бессмертную красоту».

И, хотя она признавалась, что несмотря на многочисленные любовные приключения, живет большей частью рассудком, вряд ли это так!

...Говорят, чем грандиознее жизненный успех, тем дороже за него плата. Сказочное восхождение к славе Айседоры Дункан было наказано судьбой с трагической жестокостью. Ангелоподобные ее дети, дочь от художника Гордона Крэга и сын от миллионера Зингера погибли. Машина, в которой их везли по Парижу на прогулку, неожиданно заглохла на мосту. Шофер вышел посмотреть мотор, автомобиль вдруг тронулся, пробил легкое ограждение и рухнул в Сену. За этим страшным ударом судьбы вскоре последовала еще одна потеря: ребенок, которого ждала Айседора, умер, едва родившись.

Как же сильна духом была эта женщина, не сломленная, выстоявшая и после таких чудовищных испытаний! «Я не могла дольше переносить этого дома, в котором я была так счастлива, я жаждала уйти из него и из мира, – напишет она о своей парижской квартире, – ибо в те дни я верила, что мир и жизнь умерли для меня. Сколько раз в жизни приходишь к такому заключению. Меж тем, стоит заглянуть за ближайший угол, и там окажется долина цветов и счастья, которая оживит нас».

Спасительной «долиной цветов» для Айседоры оказалась, как ни странно, революционная голодная и холодная Россия 1921 года, а оживившим, вернувшим ее к полнокровной жизни принцем стал поэт Сергей Есенин.

Приглашение советского правительства застало немолодую одинокую женщину уже разочарованной во всех надеждах. Кроме трагедий с детьми, она только что пережила потерю любимого человека, променявшего Айседору на одну из ее незначительных учениц. Дункан ринулась в Россию, потому что побывала здесь еще шестнадцать лет назад, когда развивались первые предреволюционные события. Ей казалось, что именно в этой стране, как ни в какой другой точке земного шара, надо искать новые формы в искусстве и в жизни. Айседора мечтала открыть в России свою собственную школу танца для девочек. Но, кроме того, она внутренне надеялась и на встречу с человеком, который помог бы ей воспрянуть душой...

В Москву Айседора приехала по приглашению Луначарского. Приехала только потому, что ей был обещан... Храм Христа Спасителя. Именно такова легенда – обычные театральные помещения больше не вдохновляли Дункан. Ей хотелось танцевать в Храме! Однако... «очаровательный нарком» «надул» танцовщицу. Выступать пришлось «всего лишь» в Большом театре. В качестве компенсации для себя и будущей школы «босоножка» получила от Советов роскошный Балашовский особняк на Пречистенке. Здесь она проживет с 1921 по 1924 год.

...В жаркий июльский полдень 1921 года на разбитый и заплеванный перрон Николаевского (ныне Ленинградского) вокзала сошла высокая красивая женщина. Ее аристократический облик явно не вязался с полуразрушенными «декорациями» вокзала и, особенно, с «толпой статистов» – бедно одетой публикой с голодными глазами и нищенским багажом. Ее же многочисленные кофры свидетельствовали о намерении остаться здесь надолго, а восторженный взгляд говорил о том, что видит она не просто восстающую из войны и разрухи страну, но землю обетованную, куда она так долго стремилась. Это и была великая «босоногая» танцовщица, прибывшая в столицу России.

С первых же дней своего пребывания в Москве она активно посещает рестораны и кафе, где собирается общество новых поэтов, музыкантов, художников. Она интересуется футуристами, кубистами, имажинистами, слушает стихи «новейших поэтов», смотрит картины новомодных художников. И все-таки тот, кто действительно взял в плен ее сердце, был «мальчиком из Рязани», обладающим неповторимым и искренним голосом. Этого «мужицкого поэта» Айседора встретила на вечере у художника московского камерного театра Якулова.

Надо заметить, что сам Есенин – человек безусловно страстный, сильно влюбчивый, отчаянный, по-своему сумасшедший – тоже искал этой встречи! Лишь только он услышал о возможности знакомства с Дункан, как тут же ринулся искать ее с такой энергией, как никого и никогда.

Неразлучный с ним Мариенгоф, спустя два года говорил: «Что-то роковое было в той необъяснимой и огромной жажде встречи с женщиной, которую он никогда не видел в лицо!»

«Толя, слушай, я познакомился с Айседорой Дункан. Я влюбился в нее, Анатолий. По уши! Честное слово! Ну, увлекся, что ли. Она мне понравилась», – так описывает Есенин Мариенгофу свое первое впечатление от «босоножки». Друзья не могли не противиться этому влечению, оно казалось противоестественным: Есенину двадцать шесть лет, Айседоре – около сорока пяти.

Услышав о романе Сергея с Айседорой, ближайший друг поэта посадил на бумагу кляксу. Есенин помрачнел – это считалось дурной приметой. Есенин верил приметам...

Есенин был для Айседоры ангелом. На стенах, столах и зеркалах она постоянно писала губной помадой трогательное «Есенин – Ангель»...

Итак, Айседора приехала к Якулову в первом часу ночи. На ней был огненно-красный шелковый хитон, льющийся мягкими складками. Ее красные с отблеском меди волосы и глаза, похожие на блюдца синего фаянса, сразу привлекли к себе внимание гостей. Обведя усталым взглядом присутствующих, Айседора заметила кудрявую голову молодого блондина. Он сидел в углу, на софе. Ей сразу показалось, что это юноша не только поразительной красоты, но и удивительной душевной тонкости. Он способен многое понять. Глаза юноши заблестели при виде великой танцовщицы...

Дункан улыбнулась ему, а потом прилегла на диван, а поэт тут же очутился подле нее, на коленях. Айседора гладила его кудри, пытаясь говорить по-русски: «За-ла-тая га-ла-ва!» Потом поцеловала его в губы. А еще, как вспоминает писатель Мариенгоф в своем «Романе без вранья», попеременно шептала два слова, восторженно глядя на Есенина, – «ангел» и «черт». Это были едва ли не единственные слова, которые могла она произнести на языке Есенина.

Трудно было поверить, что это их первая встреча – они, словно, давным-давно знали друг друга, так непосредственно вели себя оба в тот вечер. Они говорили на разных языках, но отлично понимали друг друга! Им обоим необходима была эта прекрасная и роковая встреча.

Айседора говорила про молодого поэта своему переводчику И. И. Шнейдеру:

– Он читал мне свои стихи, я ничего не поняла, но я слышу, что это музыка и что стихи эти писал гений.

Она и впрямь так думала.

Когда все гости разошлись, Айседора и Есенин вышли из квартиры Якулова вместе, не желая больше расставаться. Было совсем светло, когда они дошли до Садовой. Такси в Москве тогда еще не было. Но задребезжала рядом пролетка, к счастью, свободная. Оба взобрались в нее, не оставив места сопровождавшему Айседору переводчику. Они просто не видели, не замечали никого вокруг, кроме их самих. Так они были поглощены друг другом.

Переводчик вынужденно пристроился на облучке. А Есенин, едучи рядом с этой необыкновенной женщиной, не выпускал из своих рук ее послушной руки. Они ехали по утренней Москве, совершенно не замечая, что вот уже в который раз объезжают одну и ту же церковь – извозчик задремал, лошадь просто шла по кругу...

Наконец переводчик Айседоры, Шнейдер, крикнул вознице:

– Эй, отец! Ты что, венчаешь нас, что ли? Вокруг церкви, как вокруг аналоя, третий раз едешь!

И это было символично! Невольное «венчание» в непроснувшейся еще Москве, когда ничто и никто не может нарушить их прекрасного молчания...

Есенин, услыхав про «венчание» рассмеялся:

– Повенчал!

Он хохотал, ударяя себя по коленкам, и со счастливой улыбкой пытался объяснить все это Айседоре.

Когда Шнейдер перевел этот разговор Дункан, она тоже загорелась радостью. Точно оба знали, что роман их, возникший так быстротечно, и правда кончится свадьбой.

Наконец пролетка выехала Чистым переулком на Пречистенку и остановилась у подъезда особняка, где жила Айседора. Айседора и Есенин стояли рядом на тротуаре, но не могли распрощаться. Это было просто невозможно – словно невидимая нить связала их обоих.

Дункан посмотрела на переводчика Шнейдера виноватыми глазами и просительно произнесла, кивнув на дверь:

– Иля Илич...ча-ай?

– Чай, конечно. Можно организовать, – сказал Шнейдер, все понимая. И все трое вошли в дом.

Есенин говорил только по-русски. Айседора знала на этом, чужом ей, языке лишь несколько слов. И, тем не менее, они сразу поняли друг друга и стали очень друг другу близки. Прочитав книгу Дункан «Моя Исповедь», можно не удивляться, что она так быстро сошлась с Есениным. В том, что написано в ее мемуарах, есть путь к разгадке этого, на первый взгляд, странного сближения. Встреча с Сергеем Есениным сыграла большую роль в жизни танцовщицы. Гораздо большую, чем все прочие встречи, которые пришлось ей пережить на протяжении ее зигзагообразной, богатой разнообразными приключениями жизни.

Есенин, поэт, вышедший из деревни, крестьянский юноша, совершенно не тронутый западной цивилизацией, стоял перед настоящей американкой, насквозь пропитаннной культурой Запада. Как на чудо, смотрел Есенин на женщину, в каждом шаге и жесте которой чувствовалась изысканная гармония, при этом не зная, что делать со своими руками и ногами. А когда она в первый раз танцевала перед ним, он почувствовал в себе ту страсть, которая сжигала и Айседору. Дрожа от нетерпения, полный досады от сознания собственной беспомощности и невозможности высказать то, что было у него в голове и сердце, он внезапно вскочил с места, сбросил ботинки и бросился в безумную пляску, в которой силился выразить охватившую его страсть.

Айседора в упоительном восторге смотрела на этот безумный танец поэта. Эти танцы крепко связали судьбы Есенина и Айседоры.

Есенин, как и Айседора, был человеком не только огромного таланта, но и неуемных страстей. Вот что пишет о поэте другая женщина, любившая его до безумия – Галина Бенеславская, которую знал он с 1920 года.

«Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия не только в стихах, а в каждом движении... Гибкий, буйный, как ветер, о котором он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали. Где он, где его стихи, и где его буйная удаль – разве можно отделить? Все это слилось в безудержную стремительность, и захватывают, пожалуй, не так стихи, как эта стихийность».

Очарованная этой «стихийностью» Айседора была покорена молодым поэтом. Именно он избавил ее от «призраков прошлого», помог вступить в новую полосу ее жизни. И неважно, что не такой долгосрочной оказалась эта связь. Главное – что все это было!

А где впервые признался в любви поэт танцовщице? Говорят, что это случилось в гостинице «Метрополь». «Новый Вавилон ХХ века» – так называли «Метрополь» после открытия в 1905 году. Это был грандиозный проект С. Мамонтова – культурный центр в центре Москвы, объединяющий гостиничные номера, выставочные залы, рестораны и уникальный театр. Здесь проходили выставки художников, светские вечера и банкеты. И легенда гласит, что именно в центральном ресторане «Метрополя» Сергей Есенин объяснился в любви Айседоре... Может быть, поэтому позднее – в шестидесятые-семидесятые годы – этот ресторан называли «рестораном влюбленных»?

Дункан, которая неоднократно отвергала предложения брака со стороны миллионеров и знаменитых художников, Айседора, имевшая мужество игнорировать общественное мнение и подарить жизнь трем внебрачным детям, решила сочетаться браком с Есениным. Она, эта свободолюбивая женщина, почла за величайшее счастье именовать себя его женой.

Во многом, конечно, она пошла на это ради того, чтобы у поэта не было неприятностей в Америке, куда они собирались поехать вместе. В Штатах в то время свирепствовала «полиция нравов», и даже Горький (о чем Есенин знал) был подвержен обструкции лишь потому, что не был «обвенчан» с М. Ф. Андреевой.

Но была и главная причина. Айседора действительно безумно увлеклась молодым поэтом. И ей хотелось быть связанной с ним не только любовными, но и брачными узами. Пред силой этого чувства отступили ее былые принципы – никаких формальностей в любви!

Прежде чем рассказывать об их бракосочетании, надо отметить, что московское общество воспринимало связь Есенина и Дункан как скандал. «В совсем молодом мире московской богемы, – пишет очевидец этих событий писатель Валентин Катаев в своей книге „Алмазный мой венец“ про Айседору, – она воспринималась чуть ли не как старуха. Между тем люди, хорошо знавшие ее, говорили, что она необыкновенно хороша и выглядела гораздо моложе своих лет, слегка по-англосаксонски курносенькая, с пышными волосами, божественно сложенная.

Так или иначе, она влюбила в себя рязанского поэта, сама в него влюбилась без памяти, и они улетели за границу из Москвы...»

В своих воспоминаниях Катаев называет их не подлинными именами, а Королевич и Босоножка. Королевич – возможно потому, что златокудрый молодой Есенин действительно походил на сказочного королевича, а Босоножка – потому что Айседора танцевала всегда босая... И даже девочки из ее школы звались босоножками...

Один из больших остряков-поэтов, пишет Катаев, сочинил по этому поводу язвительную эпиграмму:

Есенина куда вознес аэроплан? В Афины древние, к развалинам Дункан.

Были шутки и похлеще! По Москве ползли слухи, что Есенин женился на «богатой старухе», друзья поэта называли ее «Дуня с Пречистенки». В московских кабаре распевали:

Не судите слишком строго, Наш Есенин не таков. Айседур в Европе много — Мало Айседураков!

Да, это были злые шутки. Но ни поэт, ни танцовщица на них не реагировали. Они решились стать мужем и женой – во что бы то ни стало!

Однако в ночь перед регистрацией брака, Айседора попросила своего переводчика Шнейдера: нельзя ли подправить дату ее рождения в паспорте? Она была смущена. Но Шнейдер опять все понял. Айседора в ту минуту казалась куда более стройной и молодой, чем год назад, когда Шнейдер впервые с ней встретился.

– Тушь у меня есть, – сказал тот. – Но, по-моему, вам этого и не нужно!

– Этот для Езенин, – на ломаном русском отвечала счастливая женщина. – Мы с ним не чувствуем пятнадцати лет разницы. Но она тут написана, а мы завтра дадим эти паспорта в чужие руки. Ему, может быть, будет неприятно....

Шнейдер исправил дату рождения Айседоры. Она благодарно и еще более смущенно улыбнулась... В ту минуту ей очень хотелось быть молодой!

А на другое утро в сереньком загсе Хамовнического совета, Есенина и Дункан объявили мужем и женой. Они взяли двойную фамилию. Этот день – 2 мая 1922 года. А если вам интересно, где располагался Хамовнический ЗАГС, то это – Малый Могильцовский переулок (№ 3).

Через неделю супруги вылетели на самолете в Кенигсберг. Поэт летел на аэроплане впервые в жизни и очень волновался. Дункан предусмотрительно подготовила ему корзину с лимонами. Это если его будет укачивать, то он сможет сосать лимон... Она была заботлива, как мать. А между тем проблемы в их отношениях уже начались. Да еще какие!

Есенин, будучи человеком огромного темперамента, ежедневно устраивал Айседоре сцены, в которых перемежались любовь и ненависть. Помните – «ангел» и «черт»? Айседора, увы, верно оценила Есенина в первый же час их знакомства. Великий поэт представал перед ней то в одном, то в другом обличье, причем, бывало, за час он по несколько раз сменял одну из этих масок на другую...

Танцовщица набралась терпения. Она сносила даже его побои. Его уходы. Его возвращения. Он в порыве гнева писал ей, чтобы она забыла о нем и передавал письма через своих друзей. Но часто эта почта приходила позже, чем возвращался сам автор... при каждой новой встрече, когда он бросал в нее сапогом или посылал ко всем чертям, она нежно улыбалась и повторяла на ломаном русском: «Сергей Александрович, я люблю тебя...» А вслед за этим и он просил у нее прощения.

Айседоре казалось, что, увезя Есенина за границу, она во многом сгладит их противоречия. Кроме того, ее мечты о торжестве великого и нового искусства в революционной России к тому времени рассеялись. Балетная школа, которую она создала в Москве, находилась в очень тяжелых условиях. И романтическая вера в особое призвание русского народа тоже постепенно исчезала. Оставался один Есенин, к которому она пылала нешуточной страстью. И поэтому она решила спасти свой первый настоящий брак, увезя поэта. Она думала, что изменит его, если вырвет из русской обстановки и погрузит в атмосферу западной жизни. Есенин заразился мыслью о посещении Европы и Америки, и Дункан радостно готовилась к отъезду.

И вот они летят в самолете. И ей снова кажется, что их роман только начинается, а впереди – только лучшее!

Но лучшее осталось позади – там, в Москве, в том особняке на Пречистенке, который стал пристанищем друзей поэта – имажинистов. А Есенин так и не обрел себя в чужих краях...

Но они этого не знали – ни Королевич, ни его Босоножка. Когда они оба стояли на московском аэродроме, готовясь занять место в аэроплане, улетавшем в Кенигсберг, их лица сияли детской радостью и ожиданием чего-то нового, красивого, счастливого. Они смотрели друг на друга взорами, полными любви. И через минуту поднялись ввысь....

...Уже в Берлине, в первоклассном отеле, где они остановились, сразу начались всякие недоразумения, а затем и скандалы. Максим Горький, который посетил супругов в Берлине, записал свои впечатления:

«Эта знаменитая женщина, приведшая в восторг тысячи эстетов, рядом с этим маленьким, замечательным рязанским поэтом, казалась совершенным олицетворением всего того, что ему не нужно... Разговор между Есениным и Дункан происходил в форме жестов, толчков коленями и локтями... Пока она танцевала, он сидел за столом и, потирая лоб, смотрел на нее... Айседора, утомленная, падает на колени и смотрит на поэта с улыбкой любви и преклонения. Есенин кладет руку на ее плечо, но при этом резко отворачивается... Когда мы одевались в передней, чтобы уходить, Дункан стала нас нежно целовать. Есенин разыграл грубую сцену ревности, ударил ее по спине и воскликнул: „Не смей целовать посторонних!“ На меня, – пишет Горький, – эта сцена произвела впечатление, будто он делает это только для того, чтобы иметь возможность назвать присутствующих посторонними».

Есенин чувствовал себя легко с Дункан в России. В Москве он был у себя дома, все его знали, он всех знал, и слава его в родной стране была ничуть не меньше, чем у нее. Это ей надо было говорить здесь с людьми через переводчика Шнейдера. Ему же переводчик для любви был не нужен. Ведь в Есенине, как точно определил поэт Петр Орешин (вне всякой связи с Дункан), была «способность говорить без слов». В сущности, он говорил мало. Но зато в его речи участвовало все: и легкий кивок головы, и выразительнейшие жесты длинноватых рук, и порывистое сдвигание бровей, и прищуривание синих глаз.

Но вот он очутился в совершенно чужом и чуждом ему мире, где Дункан была как рыба в воде, а Есенин – как рыба, выброшенная на сушу. Ему словно нечем было дышать. И еще он ощутил, что он здесь – никто, она же – все. Настроение у поэта было большей частью мрачное, тоскливое, и он все чаще стал топить непроходящую грусть в вине.

Дункан в России видела только Есенина, тревожные воспоминания о прошлом ее почти не посещали. В Европе же боль пережитого к ней тут же вернулась. Так, в Берлине, когда их случайно повстречала и окликнула на улице Крандиевская-толстая с пятилетним сыном Никитой, Айседора долго, пристально, как бы с ужасом смотрела на мальчика, потом зарыдала и опустилась перед ним на колени, прямо на тротуар.

Ее долго не могли поднять. Собралась толпа. Потом она, наконец, встала, и, закрыв голову шарфом, быстро пошла одна по улицам, не видя и не слыша никого вокруг...

Есенин бежал за нею в своем нелепом цилиндре, подавленный, растерянный.

Имея большой собственный дом в Париже, Айседора попросту не могла, как мы уже говорили, там находиться – ее мучили воспоминания о погибших детях. Поэтому она поспешно переехала в отель.

Дункан часто срывалась на скандалы. Пил он. Пила она. Не было конца его дебошам. Казалось, вся Европа стонет от этого белокурого юноши с неустойчивой психикой....

Не стало легче и в Америке. Айседора обнищала в прямом смысле этого слова. Чтобы изыскать новые средства для своей школы, она решилась ехать из Европы в Америку. Но натолкнулась на неожиданное препятствие. Выйдя замуж за Есенина, она потеряла американское подданство. И, когда наконец в 1924 году ей удалось получить настроенную по отношению к ней практически враждебно.

В Америке Айседора во время своих выступлений произносила революционные речи и устраивала в пролетарских кварталах вечера для коммунистически настроенной публики. Возможно, что политика тут была ни при чем. Ей хотелось быть ближе к Есенину, который принял революционные воззрения своей страны. Но все напрасно! Он продолжал себя вести точно так же, как в Европе.... Много пил. Его душевное состояние становилось все тяжелее.

Дункан тоже стала устраивать ему некрасивые сцены ревности Она приходила в бешенство от каждого его взгляда, мимолетно брошенного в направлении другой женщины. Айседора могла закатить жуткую сцену прямо на приеме или на вечеринке.

Пара Дункан – Есенин стала для пуританской Америки двадцатых годов «притчей во языцех».

Супруги вернулись в Париж, где жили брат Айседоры и ее лучшие друзья. Но сразу после их возвращения, парижская печать получила возможность сообщить о грандиозном скандале.

Айседора и Есенин жили в гостинице. Вернувшись туда ночью, пьяный Есенин, в состоянии полного беспамятства, начал бить все, что попадалось ему под руку и ругаться по-русски. С большим трудом полиция доставила его в участок. Когда на следущее утро Дункан уезжала из отеля, она произнесла: «Теперь все кончено!»

Но до конца их отношений было еще далеко. Они не могли жить вместе. И не могли существовать поврозь. Самая страшная, самая невыносимая форма любви, именуемая – страсть. Они разрушали друг друга, но не могли друг без друга обойтись.

После инцидента в Париже Дункан потребовала немедленного отъезда Есенина в Россию. Он, было, согласился и отправился в путь, но с бельгийской границы возвратился обратно – не смог перенести разлуки с Айседорой...

Они вернулись в Москву вместе. Сколько было сцен и объяснений, клятв, слез, мучительных примирений и снова ссор – не перечесть! Привезя поэта в Россию, она сказала на вокзале Шнейдеру по-немецки: «Вот, я привезла этого ребенка на его родину. Но у меня нет больше с ним ничего общего!»

Но.... Чувства были сильнее рассудка этой женщины. И они с Есениным поехали-таки вместе в подмосковное Литвиново, где отдыхала детская балетная школа Дункан, которую в ее отсутствие возглавила приемная дочь Айседоры – Ирма.

Несколько дней прошли в идиллии. На Пречистенку они вернулись в прекрасном настроении. Потом снова размолвка – и Есенин исчез. Ирма и доктор стали требовать немедленного отъезда Айседоры в Кисловодск, для того, чтобы она поправила здоровье. Обиженная на поэта, Дункан согласилась. Но мысль о том, что конец их отношений неизбежен, все еще была для нее мучительна...

Ирма, приемная дочь, проявила небывалую решительность, – она требовала, чтобы Айседора раз и навсегда перестала видеться с Есениным. Даже в том случае, если он вернется!

Есенин сумел снова проникнуть в дом. В результате между супругами состоялось очередное примирение.

В Москве все началось – в Москве все и закончилось... Айседора была умна. Она понимала, что настал конец этой истории. Но все же, не жила она рассудком, как уверяла в своих интервью.

Расставались долго и больно. Больно было обоим.

Вернее, больно было троим. Потому что в эту историю вмешалась еще одна страстная натура – Галина Бениславская, женщина, которая до безумия любила Сергея Есенина. Она, как я уже говорила, познакомилась с поэтом в 1920 году. И с тех пор не пропускала ни одного его выступления. Как женщина, она вовсе не волновала Есенина, но письма поэта к ней полны человеческой теплоты. Есенин высоко ценил Галину как друга, помощника. Потом, в «период Дункан», они с Бениславской виделись гораздо реже.

Когда же он вернулся из-за границы и практически ушел от Айседоры, то ему надо было искать место жительства. И Бениславская предложила пожить в ее квартире в Брюсовом переулке (улица Неждановой). Квартира была мало ухоженная, но светлая. Из окна видны Нескучный сад, полоса Воробьевых гор, вдалеке золотились купола Новодевичьего монастыря... Есенин видел, что Бениславская сходит по нему с ума, поэтому старался не часто ночевать тут. И поселил в этой квартире своих сестер, Катю и Шуру.

Но с каждым днем он ценил Галину все больше и больше. Она практически взяла на себя обязанности его секретаря, занималась приведением в порядок рукописей, рассылкой их по редакциям, следила, насколько аккуратно и правильно выплачивают ему гонорары. Она была очень необходима поэту в этот период. Он всегда говорил друзьям: «Галя – мой друг! Больше, чем друг! Галя – мой ангел-хранитель!» Галя следила за его питанием, вытаскивала из пивнушек, оберегала от ненужных гостей. Галя, пренебрегавшая прежде бытом, обустроила свою комнату так, чтобы Есенину было приятно здесь бывать и работать... Нетрудно догадаться, на что она надеялась!

Но сердце Есенина по-прежнему принадлежало Айседоре.

Айседора писала ему с курорта, звала приехать. Ответ Есенин сочинял вместе с Бениславской, под ее бдительным взором. Он написал танцовщице: «Я говорил еще в Париже, что в России уйду. Ты меня очень озлобила. Люблю тебя, но жить с тобой не буду. Сейчас я женат и счастлив. Тебе желаю того же».

Бениславская посоветовала – если уж кончать отношения, то о любви не упоминать. Есенин послушал ее совета, отправив такую телеграмму: «Я люблю другую. Женат и счастлив.» Но это было неправдой. От Дункан снова пришла телеграмма. Айседора не могла утешиться без Сергея.

На этот раз ей ответила сама Галина Артуровна Бениславская: «Писем, телеграмм Есенину не шлите, он со мной, к Вам никогда не вернется...» Такие были слова в этой телеграмме. Айседора остроумно ответила – не ей, а самому поэту, что получила телеграмму, подписанную, очевидно, его прислугой. И снова попросила его приехать. Бениславскую она не принимала всерьез...

А вот Галина не чувствовала меры в своих отношениях с Есениным. Она настолько уверовала в свою необходимость, что перешла черту. Тем страшнее и неожиданнее был для нее удар – после расставания с Дункан Есенин женился на внучке Льва Толстого, Софье Толстой. Он переехал к ней в квартиру в Троицком переулке, на Остоженке (ныне – Померанцев переулок, № 3). Но это было позже...

Однако именно заботы Бениславской помогли Есенину пережить концовку тяжкого романа с Айседорой. Он отказался снова ехать с ней на Запад. Их отношения полностью исчерпали себя. И каждый чувствовал какое-то время неутешное опустошение.

Роман закончился. Поэт вступил в новый этап своей жизни. Но отзвуки их связи, как круги по воде, расходились еще долго-долго.

Какое-то время Дункан еще оставалась в России. Ей было, очевидно, необходимо все еще находиться в стране, где жил человек, которого она так страстно любила...

Когда Есенин попал в клинику неврозов, где пытался вылечиться от «душевных ран» и вновь обрести равновесие, Айседора встретилась в одной актерской компании с Августой Миклашевской. В то время поэт ухаживал за Августой Леонидовной, очень интересной внешне актрисой. А она колебалась, – ответить ли на его чувства?

Миклашевская так описывает свою встречу с Айседорой:

«Я впервые увидела Дункан близко. Это была очень крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Я сама высокая, смотрела на нее снизу вверх. Своим неестественным, театральным видом, она поразила меня. На ней был прозрачный, бледно-зеленый хитон с золотыми кружевами, опоясанный золотым шнуром с золотыми кистями, на ногах – золотые сандалии и кружевные чулки. На голове – золотая чалма с разноцветными камнями. На плечах – не то плащ, не то ротонда, бархатная, зеленая. Не женщина, а какой-то театральный король.

Она смотрела на меня и говорила:

– Есенин в больнице, вы должны носить ему фрукты, цветы!.. – и вдруг сорвала с головы чалму.

Произвела впечатление на Миклашевскую, теперь можно бросить.

И чалма полетела в угол.

После этого она стала проще, оживленнее. На нее нельзя было обижаться: так она была обаятельна.

– Вся Европа знайт, что Есенин был мой муш, и вдруг – первый раз запел про любоф – вам, нет, это мне!..

Болтала она много, пересыпая французские слова русскими и наоборот.

...Уже давно пора было идти домой, но Дункан не хотела уходить. (Это была встреча Нового, 1924 года – Авт.) Стало светать. Потушили электричество. Серый, тусклый свет все изменил. Айседора сидела согнувшаяся, постаревшая и очень жалкая:

– Я не хочу уходить. Мне некуда уходить... У меня никого нет... Я одна...»

Она и вправду была одна. Одна в чужом городе. В чужой стране. Постаревшая. Расставшаяся со многими иллюзиями. Потерявшая вместе со страстью своей остатки былой молодости. Гениальная и никому не нужная...

...Айседора летела в Европу, покидая страну, где ей так и не удалось стать счастливой. Аэроплан ее, из-за небольшой поломки, совершил вынужденную посадку возле одного из российских селений. К месту спуска на поле, покрытом тонкой пеленой снега, собрались местные крестьяне. Последний раз танцевала здесь Айседора перед русской публикой. Больше в России она никогда не была...

Брак же Есенина с Софьей Толстой – брак по расчету – расчета не выдержал. Поэт был откровенно недоволен женитьбой. Ему было скучно, тоскливо, неуютно в атмосфере этой чужой квартиры и в присутствии, в сущности, чужой ему женщины. Есенин Толстую не любил. Постоянно хотел бежать от нее. Впадал в страшные запои. 3 декабря 1925 года, он, сбежав из клиники, где лечился, зашел в квартиру Толстой, собрал свой чемодан и практически убежал из дому, ни с кем не простившись...

А неделю спустя, 28 декабря, в Петербурге, в гостинице «Англетер» покончил с собой...

Это известие застало Дункан в Париже. «Она не произнесла ни одного слова», – вспоминал ее брат Раймонд. Но это не значит, что сердце Айседоры не вздрогнуло. Она не плакала потому, что в жизни ее и так было слишком много горестных потерь! Айседора не знала, что поэт, бывший некогда ее мужем и страстной любовью, встретил смерть в черном шелковом шарфе с красными маками, который подарила она ему еще тогда, в период их сумасбродного, бурного романа...

...Галины Бениславской тоже не было на похоронах Есенина. После его смерти вернуться к новой жизни она так и не смогла. Все лучшее она видела только в прошлом, торопливо передавая бумаге сумбурные и страстные свои воспоминания о поэте и любви к нему. 3 декабря 1926 года она застрелилась на могиле Есенина, на Ваганьковском кладбище. «...Самоубилась здесь, хотя и знаю, что после этого еще больше собак будут вешать на Есенина, – написала она в предсмертной записке, – ...но и ему, и мне это все равно. В этой могиле для меня все самое дорогое...» Ее похоронили рядом с Есениным.

...Айседора Дункан прожила после смерти поэта всего два года. В последнее время она перебралась в Ниццу. Здесь же она последний раз танцевала публично: незаконченную симфонию Шуберта, траурный марш из «Гибели богов» и «Смерть Изольды». Шла к закату ее блистательная карьера. Дункан старела.

В последний раз она пыталась «вспыхнуть», увидав молодого русского пианиста по фамилии Серов. То, что это был молодой русский, возможно, напоминало о страсти Айседоры к Есенину, сгоревшей дотла, но все еще мучавшей ее... Сердце танцовщицы забилось. И напрасно. Серов выбрал не ее, а некую американку. Когда он удалялся с ней, Айседора крикнула ему вслед, что покончит самоубийством... Умеренные страсти – не для людей незаурядных. А гениальная женщина хотела быть гениальной всегда и во всем! Ей нужны были великие чувства....

Но молодой русский пианист только вызывающе улыбнулся ей на прощание.

Тогда она пошла к морю. С распростертыми вверх руками она вошла воду. Она шла, погружаясь все глубже и глубже, словно хотела утопить в соленой гигантской чаше все свои слезы, все несчастья, разочарования, боль... Она чуть не утонула. Английский офицер вытащил ее из воды. Айседора усмехнулась горько: «Не правда ли, какая прекрасная сцена для фильма!»...

14 сентября 1927 года она, повинуясь внезапному импульсу, села в гоночную машину и обернула вокруг шеи длинный шарф, не заметив, что конец этого шарфа свешивается позади автомобиля. Когда машина двинулась, конец шарфа оказался запутанным в заднем колесе... Айседора была задушена... Машина еще долго тащила ее бездыханное тело.

Ее похоронили на кладбище Пер-Лашез. На одном из венков было написано: «От сердца России, которая оплакивает Айседору»...

Всю свою жизнь она посвятила искусству танца.

Всю свою жизнь она безумно влюблялась. В искусстве ей сопутствовали успех и слава, и, может быть, поэтому все романы кончались катастрофой?

Беспутная и великая, талантливая и роковая, Айседора Дункан была женщиной, оставившей большой след искусстве, в сердце Сергея Есенина и в памяти своих поклонников...

* * *

...Хотите вспомнить еще раз о любви Есенина и Дункан? Пройдите мимо особняка на Пречистенке, это дом № 20. Очень красивый особняк конца XVIII века. В 1812 году он сгорел, а в 1816 году был восстановлен в стиле ампир. После этого дом не раз переделывался, в 1910 году к обоим торцам дома были сделаны пристройки, а уличный фасад получил пышный псевдоклассический декор с обилием лепнины, в которой повторяются изображения орлов с распростертыми крыльями. Сейчас в этом доме, напоминающем нам о любви и недолгом счастье Поэта и Танцовщицы, учреждение, не имеющее отношение ни к поэзии, ни к танцам – там разместилось Управление по обслуживанию Дипкорпуса...

Анатолий Мариенгоф «Роман без вранья» (отрывки)

«Держась за руки, мы бежали с Есениным по Кузнецкому Мосту. Вдруг я увидел его (Шаляпина – Авт.). Он стоял около автомобиля. Опять очень хороший костюм, очень мягкая шляпа и какие-то необычайные перчатки. Опять похожий на иностранца... с нижегородскими глазами и бритыми, мягко округляющимися, нашими русапетскими скулами.

Я подумал: «Хорошо, что монументы не старятся!» Так же обгоняющие тыкали в его сторону пальцами, заглядывали под шляпу и шуршали языками:

– Шаляпин.

Я почувствовал, как задрожала от волнения рука Есенина. Расширились зрачки. На желтоватых, матовых его щеках от волнения выступил румянец. Он выдавил из себя задыхающимся (от ревности, от зависти, от восторга) голосом:

– Вот так слава!

И тогда, на Кузнецком Мосту, я понял, что этой глупой, этой замечательной, этой страшной славе Есенин принесет в жертву свою жизнь.

Было и такое.

Несколько месяцев спустя мы катались на автомобиле – Есенин, скульптор Сергей Коненков и я.

Коненков предложил заехать за молодыми Шаляпиными (Федор Иванович тогда уже был за границей). Есенин обрадовался предложению.

Заехали. Есенин усадил на автомобиле рядом с собой некрасивую веснушчатую девочку. Всю дорогу говорил ей ласковые слова и смотрел нежно.

Вечером (вернулись мы усталые и измученные – часов пять летали по ужасным подмосковным дорогам) Есенин сел ко мне на кровать, обнял за шею и прошептал на ухо:

– Слушай, Толя, а ведь как бы здорово получилось: Есенин и Шаляпина... А?.. Жениться, что ли?..»

«...Синие воротники рылись в имажинистских изданиях, а мы с Есениным шептались в углу.

– К ним?.. В клуб?.. Вступать?.. Ну их к чертям, не пойду.

– Брось, Анатолий, пойдем... неловко... А потом, все-таки приятно – студенты.

На Бронной, во втором этаже, длинный узкий зал с желтыми стеклами и низким потолком. Человек к человеку – как книга к книге на полке, когда соображаешь: либо втиснешь еще одну, либо не втиснешь. Воротников синих! Воротников!.. И как это на третий год революции локотков на тужурочках не протерли.

На эстраду вышел Есенин. Улыбнулся, сузил веки и, по своей всегдашней манере, выставил вперед завораживающую руку. Она жила у него одной жизнью со стихом, как некий ритмический маятник с жизнью часового механизма.

Начал:

«Дождик мокрыми метлами чистит...»

Кто-то хихикнул в конце зала.

«Ивняковый помет на лугах...»

Перефыркнулось от стены к стене и вновь хихикнуло в глубине.

«Плюйся, ветер, охапками листьев...»

Как серебряные пятачки, пересыпались смешки по первым рядам и тяжелыми целковыми упали в последних. Кто-то свистнул...

<...>Весь этот ящик, набитый синими воротниками и золотыми пуговицами, орал, вопил, свистел и громыхал ногами об пол.

Есенин по-детски улыбнулся. Недоумевающе обвел вокруг распахнутыми веками. Несколько секунд постоял молча и, переступив с ноги на ногу, стал отходить за рояль.

Я впервые видел Есенина растерявшимся на эстраде. Видимо, уж очень неожидан был для него такой прием у студентов.

У нас были боевые крещения. На свист Политехнического зала он вкладывал два пальца в рот и отвечал таким пронзительным свистом, от которого смолкала тысячеголовая, беснующаяся орава. Есенин обернул ко мне белое лицо:

– Толя, что это?

– Ничего, Сережа. Студенты.

А когда вышли на Бронную, к нам подбежала девушка. По ее пухленьким щечкам и по розовенькой вздернутой пуговичке, что сидела чуть ниже бровей, текли в три ручья слезы. Красные губошлепочки всхлипывали.

– Я там была... я... я... видела... товарищ Есенин... товарищ Мариенгоф... вы... вы... вы...

Девушке казалось, что прямо с Бронной мы отправимся к Москве-реке искать удобную прорубь. Есенин взял ее за руки:

– Хорошая, расчудесная девушка, мы идем в кафе... слышите, в кафе... Тверская, восемнадцать... пить кофе и кушать эклеры.

– Правда?

– Правда.

– Честное слово?

– Честное слово...

Эту девушку я увидел на литературной панихиде по Сергею Есенину. Встретившись с ней глазами, припомнил трогательное наше знакомство и рассказал о нем чужому, холодному залу.

Знаешь ли ты, расчудесная девушка, что Есенин ласково прозвал тебя „мордоворотиком“, что любили мы тебя и помнили во все годы?»

Сергей Есенин Письмо к женщине

Вы помните, Вы все, конечно, помните, Как я стоял, Приблизившись к стене; Взволнованно ходили вы по комнате И что-то резкое В лицо бросали мне. Вы говорили: Нам пора расстаться, Что вас измучила Моя шальная жизнь, Что вам пора за дело приниматься, А мой удел — Катиться дальше, вниз. Любимая! Меня вы не любили. Не знали вы, что в сонмище людском Я был, как лошадь, загнанная в мыле, Пришпоренная смелым ездоком. Не знали вы, Что я в сплошном дыму, В развороченном бурей быте С того и мучаюсь, что не пойму — Куда несет нас рок событий. Лицом к лицу Лица не увидать. Большое видится на расстоянье. Когда кипит морская гладь — Корабль в плачевном состоянье. Земля – корабль! Но кто-то вдруг За новой жизнью, новой славой В прямую гущу бурь и вьюг Ее направил величаво. Ну кто ж из нас на палубе большой Не падал, не блевал и не ругался? Их мало, с опытной душой, Кто крепким в качке оставался. Тогда и я, Под дикий шум, Но зрело знающий работу, Спустился в корабельный трюм, Чтоб не смотреть людскую рвоту. Тот трюм был — Русским кабаком. И я склонился над стаканом, Чтоб, не страдая ни о ком, Себя сгубить В угаре пьяном. Любимая! Я мучил вас, У вас была тоска В глазах усталых — Что я пред вами напоказ Себя растрачивал в скандалах. Но вы не знали, Что в сплошном дыму, В разворочённом бурей быте С того и мучаюсь, Что не пойму, Куда несет нас рок событий... Теперь года прошли. Я в возрасте ином. И чувствую и мыслю по-иному. И говорю за праздничным вином: Хвала и слава рулевому! Сегодня я В ударе нежных чувств. Я вспомнил вашу грустную усталость. И вот теперь Я сообщить вам мчусь, Каков я был И что со мною сталось! Любимая! Сказать приятно мне: Я избежал паденья с кручи. Теперь в Советской стороне Я самый яростный попутчик. Я стал не тем, Кем был тогда. Не мучил бы я вас, Как это было раньше. За знамя вольности И светлого труда Готов идти хоть до Ламанша. Простите мне... Я знаю: вы не та — Живете вы С серьезным, умным мужем, Что не нужна вам наша маета, И сам я вам Ни капельки не нужен. Живите так, Как вас ведет звезда, Под кущей обновленной сени. С приветствием, Вас помнящий всегда Знакомый ваш Сергей Есенин

Я помню

Я помню, любимая, помню Сиянье твоих волос, Нерадостно и нелегко мне Покинуть тебя привелось. Я помню осенние ночи, Березовый шорох теней, Пусть дни тогда были короче, Луна нам светила длинней. Я помню, ты мне говорила: «Пройдут голубые года, И ты позабудешь, мой милый, С другою меня навсегда». Сегодня цветущая липа Напомнила чувствам опять, Как нежно тогда я сыпал Цветы на кудрявую прядь. И сердце, остыть не готовясь И грустно другую любя, Как будто любимую повесть, С другой вспоминает тебя.

Айседора Дункан Из книги «Моя исповедь»

«Я взяла его за руку и медленно повела вверх по лестнице, в дом. Он шел, как во сне, и смотрел на меня глазами, сиявшими молитвенным светом. Взглянув на него в ответ, мне показалось, что я отделяюсь от земли и, вместе с ним, иду по райским дорожкам, залитым ярким светом. Я еще никогда не испытывала такого острого любовного экстаза. Все мое существо преобразилось и словно наполнилось светом. Я не могу сказать, как долго продолжался этот взгляд, но после него я почувствовала слабость и головокружение. Я перестала что-либо сознавать и, охваченная невыразимым счастием, упала в его объятия. Когда я пришла в себя, его поразительные глаза все еще глядели в мои, а губы тихо шептали:

«Любовь меня окунула в блаженство...»

Меня снова охватил неземной порыв, точно я плыла по облакам. Он ко мне склонился, целуя мои глаза и лоб. Но поцелуи эти не были поцелуями земной страсти. Хотя многие скептики откажутся этому верить, но он ни в эту ночь, которую провел у меня, оставаясь до зари, ни в последующие не подходил ко мне с земным вожделением. Он покорял меня одним лучезарным взором, от которого кругом все будто расплывалось и дух мой на легких крыльях несся к горным высотам. Но я и не желала ничего земного. Мои чувства, дремавшие уже два года, теперь вылились в духовный экстаз...»

«Передо мной стояло воплощение молодости, красоты и гения, и, вспыхнув внезапной любовью, я бросилась в его объятия, побуждаемая темпераментом, спавшим два года, но всегда готовым проснуться. На мой зов откликнулся темперамент, во всех отношениях меня достойный; я нашла плоть своей плоти и кровь своей крови. Часто он кричал мне: „вы моя сестра!“ и я чувствовала в нашей любви какое-то преступное кровосмешение.

Я не знаю, как другие женщины вспоминают своих любовников. Приличие, вероятно, требует описать голову, плечи, руки человека, а затем перейти к его одежде, но я всегда его вижу, как в первую ночь в ателье, когда его белое, гладкое, блистающее тело освободилось от одежды, точно от кокона и засверкало во всем своем великолепии перед моими ослепленными глазами.

Так должны были выглядеть Эндимион, с его стройным высоким молочным телом перед широко раскрытыми глазами Дианы, Гиацинт, Нарцисс и бодрый мужественный Персей. Он казался скорей ангелом Блэка, чем смертным юношей. Мои глаза еще не насладились как следует его красотой, как я почувствовала безумное влечение, почувствовала себя слабой, словно тающей. Мы горели одним общим огнем, как два слившихся языка пламени. Наконец, я нашла своего друга, свою любовь, себя самое. Нас было не двое, мы слились в одно целое, в то поразительное существо, о котором Платон говорил Федре, в две половины одной души. Это не было соединение мужчины с женщиной, а встреча двух душ-близнецов. Тонкая плотская оболочка горела таким экстазом, что претворила земную страсть в райские пламенные объятия.

Есть радости такие полные, такие совершенные, что их не следует переживать. Ах, почему моя пылающая душа не отделилась в ту ночь от тела и не полетела, как ангел Блэка, сквозь земные облака в иные миры? Его любовь была юна, свежа и сильна, но у него не было ни нервов, ни свойств сладострастника, и он предпочитал покончить с любовью до наступления пресыщения и отдать нерастраченный пыл молодости чарам своего искусства».

Валентин Катаев Алмазный мой венец (отрывки)

«...Лицо Королевича делалось все нежнее и нежнее. Его глаза стали светиться опасной, слишком яркой синевой. На щеках вспыхнул девичий румянец. Зубы стиснулись. Он томно вздохнул, потянув носом, и капризно сказал:

– Беда, хочется вытереть нос, да забыл дома носовой платок.

– Ах, дорогой мой, возьми мой.

Лада взяла из стопки стираного белья и подала Королевичу с обаятельнейшей улыбкой воздушный, кружевной платочек. Королевич осторожно, как величайшее сокровище, взял воздушный платочек двумя пальцами, осмотрел со всех сторон и бережно сунул в наружный боковой карманчик своего парижского пиджака.

– О нет! – почти пропел он ненатурально восторженным голосом. – Таким платочком достойны вытирать носики только русалки, а для простых смертных он не подходит.

Его голубые глаза остановились на белоснежной скатерти, и я понял, что сейчас произойдет нечто непоправимое. К сожалению, оно произошло.

...Я взорвался.

– Послушай, – сказал я, – я тебя привел в этот дом, и я должен ответить за твое свинское поведение. Сию минуту извинись перед хозяйкой – и мы уходим.

– Я? – с непередаваемым презрением воскликнул он. – Чтобы я извинялся?

– Тогда я тебе набью морду, – сказал я.

– Ты? Мне? Набьешь? – с еще большим презрением уже не сказал, а как-то гнусно пропел, провыл с иностранным акцентом Королевич.

Я бросился на него, и, разбрасывая все вокруг, мы стали драться, как мальчишки. Затрещал и развалился подвернувшийся стул. С пушечным выстрелом захлопнулась крышка рояля. Упала на пол ваза с белой и розовой пастилой. Полетели во все стороны разорванные листы Рахманинова, наполнив комнату как бы беспорядочным полетом чаек.

Лада в ужасе бросилась к окну, распахнула его в черную бездну неба и закричала, простирая лебедино-белые руки:

– Спасите! Помогите! Милиция!

Но кто мог услышать ее слабые вопли, несущиеся с поднебесной высоты седьмого этажа!

Мы с Королевичем вцепились друг в друга, вылетели за дверь и покатились вниз по лестнице.

Очень странно, что при этом мы остались живы и даже не сломали себе рук и ног. Внизу мы расцепились, вытерли рукавами из-под своих носов юшку и, посылая друг другу проклятия, разошлись в разные стороны, причем я был уверен, что нашей дружбе конец, и это было мне горько. А также я понимал, что дом соратника для меня закрыт навсегда.

Однако через два дня утром ко мне в комнату вошел тихий, ласковый и трезвый Королевич. Он обнял меня, поцеловал и грустно сказал:

– А меня еще потом били маляры.

Конечно, никаких маляров не было. Все это он выдумал. Маляры – это была какая-то реминисценция из „Преступления и наказания“. Убийство, кровь, лестничная клетка, Раскольников...»

«Королевич обожал Достоевского и часто, знакомясь с кем-нибудь и пожимая руку, представлялся так:

– Свидригайлов!

Причем глаза его мрачно темнели. Я думаю, что гений самоубийства уже и тогда медленно, но неотвратимо овладевал его больным воображением.

Однажды в первые дни нашей дружбы Королевич появился в таком плаще и цилиндре, и мы шлялись всю ночь по знакомым, а потом по бульварам, пугая редких прохожих и извозчиков.

Особенно пугался один дряхлый ночной извозчик на углу Тверского бульвара и Никитских ворот, стоявший, уныло поджидая седоков, возле еще неотремонтированного дома с зияющими провалами выбитых окон и черной копотью над ними – следами ноябрьских дней семнадцатого года.

Теперь там построено новое здание ТАСС.

Извозчик дремал на козлах. Королевич подкрался, вскочил на переднее кресло и заглянул в лицо старика, пощекотав ему бороду. Извозчик проснулся, увидел господина в цилиндре и, вероятно, подумал, что спятил: еще со времен покойного царя-батюшки не видывал он таких седоков.

– Давай, старче, садись на дрожки, а сяду на козлы и лихо тебя прокачу! Хочешь? – сказал Королевич.

– Ты что! Не замай! – крикнул в испуге извозчик. – Не хватай вожжи! Ишь фулиган! Позову милицию, – прибавил он, не на шутку рассердившись.

Но Королевич вдруг улыбнулся прямо в бородатое лицо извозчика такой доброй, ласковой и озорной улыбкой, его детское личико под черной трубой шелкового цилиндра осветилось таким простодушием, что извозчик вдруг и сам засмеялся всем своим беззубым ртом, потому что Королевич совсем по-ребячьи показал ему язык, после чего они – Королевич и извозчик – трижды поцеловались, как на пасху.

И мы еще долго слышали за собой бормотание извозчика не то укоризненное, не то поощрительное, перемежающееся дребезжащим смехом.

Это были золотые денечки нашей легкой дружбы. Тогда он еще был похож на вербного херувима.

Теперь перед нами стоял все тот же кудрявый, голубоглазый знаменитый поэт, и на его лице лежала тень мрачного вдохновения.

Мы обмывали новую поэму, то есть выпили водки и закусили копченой рыбой. Но расстаться на этом казалось невозможным. Королевич еще раз прочитал „Черного человека“, и мы отправились все вместе по знакомым и незнакомым, где поэт снова и снова читал „Черного человека“, пил не закусывая, наслаждаясь успехом, который имела его новая поэма.

Успех был небывалый. Второе рождение поэта...»

«Про это» Лиля Брик и Владимир Маяковский

Когда Владимир Маяковский писал в своей комнате на Лубянке поэму «Про это», он вовсе и не ведал, что «по имени» его светлой поэмы назовут довольно скабрезную телепередачку.

В те тяжелые и грустные для Владимира Владимировича дни, любимая женщина запретила ему видеться с нею, и писать, и звонить. Впрочем, та, кому посвящена эта поэма и множество других его замечательных стихов, жила неподалеку, в переулке, именуемом Водопьянов...

В годы ее жизни с великим поэтом – Владимиром Маяковским – о ней говорили больше, чем о какой-либо другой женщине. Ее личная жизнь, всегда переполненная множеством любовных историй, зачастую интересовала людей, не имеющих к ней никого отношения, – и в те далекие двадцатые годы и в дни ее старости (а прожила она больше восьмидесяти и ушла добровольно, осознав, как мучительна старость).

Лиля Юрьевна Брик была и остается одной из женщин-легенд двадцатого века.

В далекой Японии о ней писали так: «Если эта женщина вызывает к себе такую любовь, ненависть и зависть – она не зря прожила свою жизнь!»

С Маяковским ее связывают пятнадцать лет их непростых отношений. Она всегда оставалась для него женщиной его судьбы. Она всегда вставала между поэтом и любым его «увлечением» – хотела ли сама этого или нет. А он был словно бумерангом, который всегда к ней возвращался...

Сергей Есенин в шутку назвал ее «Беатрисочкой», намекая, что она для Маяковского – то же, что Беатриче для Данте. Беатриче, без которой нет жизни.

А сам Владимир Владимирович говорил о своей возлюбленной так: «Ты – не женщина, ты – исключение», – чем подчеркивал ее уникальность, ее неповторимость, ее величие.

«Исключение» – это Лиля Брик.

Детство Лили тесно связано с Москвой.

Детство Владимира Владимировича Маяковского – с Грузией, где он родился в семье лесничего.

Влюбился поэт в свою Музу в Петрограде. Но основная часть их долгого, бурного и незабываемого романа проходила в московских квартирах и на московских улицах.

Чуть позже мы назовем эти памятные адреса.

А пока – заглянем в «историю жизни» наших героев, что называется, с первых ее страниц.

...С малых лет она обращала на себя внимание: у Лили были огромные глаза и ярко-рыжие волосы. Самостоятельная, уверенная в себя, умеющая всех подчинить своей воле – такой она останется до старости!

Ее младшая сестра Эльза (впоследствии – известная французская писательница Эльза Триоле и жена знаменитого французского писателя Луи Арагона) тоже была красавицей. Но совсем иной. Белокурая, голубоглазая девочка, всегда слушалась Лилю. И, в отличие от старшей сестры, была очень послушной и смирной.

Обе они учились в гимназии на Покровке. И были очень привязаны друг к другу.

Лиля Юрьевна Брик (в девичестве Каган) родилась в 1891 году, Эльза Юрьевна – в 1896. Их мать окончила Московскую консерваторию по классу рояля. Отец был юристом, увлекался Гете и назвал дочку в честь одной из возлюбленных великого немецкого поэта Лили Шенеман (как будто в воду глядел, что его дочери тоже уготована судьба возлюбленной поэта!).

Девочки получили блестящее образование: говорили по-французски, по-немецки, играли на рояле, с удовольствием ходили в кинематограф и в театр.

Мать Лили и Эльзы вспоминала, что однажды шла с дочерьми по Тверскому бульвару, а навстречу ехал господин в роскошной шубе. Он остановил извозчика и воскликнул: «Боже, какие прелестные создания! Я бы хотел видеть вас вместе с ними на моем спектакле. Приходите завтра к Большому театру и скажите, что вас пригласил Шаляпин».

Да, это был сам великий певец. Очарованный их прелестью, он оставил девочкам места в ложе...

Красивая и незаурядная, Лиля с пятнадцати лет вела счет поклонникам. Да, ей было именно пятнадцать, когда некий студент в Бельгии, где она проводила с матерью каникулы, сделал ей предложение и, получив отказ, чуть не застрелился!

Потом, в Тифлисе, где она была на каникулах, ее «атаковал» молодой, красивый, воспитанный в Париже татарин, предлагавший Лиле две тысячи рублей на туалеты, если она только согласится проехаться с ним по Военно-Грузинской дороге...

Позже, в Польше, в Котовицах, где она жила летом у бабушки, ее родной дядя вне себя упал перед нею на колени, умоляя выйти за него замуж...

Была еще история в Дрездене, в санатории, хозяин которого засыпал комнату девушки цветами и каждый вечер подавал к ужину ей одной голубую форель. Он тоже молил о замужестве, хотя был женат...

Юная Лиля смеялась над этими приключениями. Но вскоре появился Ося – и Лиля перестала смеяться, потому что влюбилась сама.

Ося – Осип Брик, ее будущий муж, был сыном состоятельных родителей, окончил юридический факультет университета, и, как утверждают некоторые, был единственной подлинной любовью Лили Юрьевны. Он не сразу объяснился ей в своих чувствах, это она первая сказала ему: «А я вас люблю, Ося».

Было много кавалеров. Было много поклонников... Но, кроме Оси, она возможно, никого и не любила.

Они поженились 26 марта 1912 года, несмотря на то, что до Оси у Лили Юрьевны были многочисленные романы (отнюдь не всегда платонические) и бурная-бурная юность.

Осипа Брика, судя по всему, Лилино прошлое совершенно не смущало. Человек чрезвычайно умный и проницательный, он не мог не понимать: вряд ли из нее получится хорошая жена. К этой женщине его привязывало совершенно другое. По собственному признанию Брика, его восхищала в ней безумная жажда жизни. Он нуждался в ее редкой способности превращать будни в праздник...

Несмотря на Лилины любовные истории, они были друг для друга самыми близкими людьми, часто повторяя мысли друг друга, одинаково чувствуя жизнь, привязываясь к одним и тем же людям...

...А тем временем Владимир Маяковский перебрался в Москву, выдержал экзамены в Училище живописи, ваяния и зодчества, что на Мясницкой. Сокращенно же это знаменитое училище называлось ВХУТЕМАС. Там, в курилке, он познакомился с Давидом Бурлюком, за которым уже шла слава «отца русского футуризма», и подружился с ним на всю жизнь.

Маяковский собирался стать живописцем – и сам выглядел в те годы очень живописно. Одевался он в бархатную черную куртку с отложным воротником. Шея повязана черным фуляровым галстуком. Косматился помятый бант, а карманы куртки были всегда оттопырены от коробок с папиросами...

Ахматова, познакомившись с ним, сказала так: «Божественный юноша, явившийся неизвестно откуда».

«Божественный юноша», обучаясь живописи, писал стихи. А, в сущности, был очень одинок. Он жаждал любви, ласки и понимания...

Тем временем новобрачные Брики поселились в четырехкомнатной квартире в Чернышковском переулке. Они путешествовали: то ездили на Нижегородскую ярмарку, то в Среднюю Азию по делам фирмы Брика-отца. Осип Максимович после окончания Московского университета старательно помогал отцу. А Лиля Юрьевна, поджидая его дома, украшала квартиру, готовила что-нибудь изысканное, сооружала фантастические прически из своих рыжих волос, украшая их фазаньими перьями...

Вдвоем они музицировали, развлекались, принимали гостей. Не пропускали ни одной театральной премьеры.

А Маяковский, тем временем, уехал в поэтическое турне с Бурлюком и Северяниным. В Одессе, во время турне, он познакомился с Марией Денисовой – красавицей, ради которой он начал писать поэму «Облако в штанах». Но она отказала поэту во взаимности, и он в отчаянье уехал из Одессы...

Итак, Маяковский молод, хорош собой, одинок. Его слава поэта-футуриста набирает силу.

В те же годы, прожив вместе так недолго, брак Бриков, как выражалась сама Лиля Юрьевна, «стал расползаться». Он стал чистой формальностью. Они жили в одной квартире, уважая друг друга, заботясь друг о друге, но ни о какой близости уже не было речи...

Да, это свершилось слишком быстро, но сейчас трудно сказать, как и почему... Чужая личная жизнь – всегда потемки!

Лиля уверяла, что любила и любит Осю больше, чем просто мужа, больше, чем сына. Он – неотделим от нее.

«Эта любовь, – говорила она, – не мешала моей любви к Маяковскому. Я не могла не любить Володю, если его так любил Ося. Ося говорил, что Володя для него не человек, а событие. Володя во многом перестроил Осино мышление, взял его с собою в жизненный путь, и я не знаю более верных друг другу, более любящих друзей и товарищей».

Такое признание, безусловно, шокировало окружающих.

Да, именно Осип Брик первый, познакомившись с молодым поэтом, увлекся его творчеством (в семью Бриков Маяковского привела Эльза, младшая Лилина сестра, за которой тот ухаживал). Брик приглашал поэта в дом читать стихи и даже издавал за свой счет его книги... При этом Осипа Максимовича, казалось, даже не смущает, что «гений» усаживается напротив его жены, не спуская с нее страстного взора, повторяя, что боготворит ее, обожает, не может без нее жить.

Это было в 1915 году. Именно в этом году на Лилю Юрьевну буквально обрушилась любовь поэта!

Любила ли Лиля Юрьевна его с той же страстью?

Фаина Раневская вспоминала о том, как Лиля Брик говорила ей, что согласна отказаться от всего, что было в ее жизни, только бы не потерять Осю.

«Я спросила, – пишет Раневская, – „отказались бы и от Маяковского?“ Она, не задумываясь ответила: „Да, отказалась бы и от Маяковского, мне надо было быть только с Осей“. Бедный, – сокрушается Раневская по поводу Владимира Владимировича, – она не очень-то любила его. Мне хотелось плакать от жалости к Маяковскому и даже физически заболело сердце»...

А теперь вернемся еще раз к началу этой истории. Первой познакомилась с будущим прославленным поэтом (тогда еще начинающим) сестра Лили, Эльза, гимназистка 8-го класса. Это знакомство произошло в трехэтажном светло-зеленом доме, украшенном белыми медальонами с танцующими нимфами. Дом стоял возле Триумфальной площади в Москве, здесь жила семья Хвасов, которые дружили с родными Эльзы и Лили (ныне дом на Триумфальной снесен).

В гостиной стояли рояль и пальма, здесь собирались молодые люди – все шумели, спорили. Маяковский читал свои стихи зычным голосом. На Эльзу и он сам, и его стихи произвели громадное впечатление. Она от волнения теребила бусы на шее – да так, что нитка разорвалась, бусы покатились в разные стороны...

Поэт помогал ей собирать эти бусы по полу, и его рука накрыла руку девушки...

Но если Эльза была только увлечением Маяковского (а увлечений было много!), то Лиля стала роком!

В 1915 году он попал к Брикам, читал «Облако в штанах», а прочитав... попросил разрешения у Лили Юрьевны посвятить ей эту поэму.

Поэма была написана частично о Марии Денисовой (его одесской пассии), но он положил ее к ногам Лили. Как положил потом и всю свою жизнь!

Она говорила, что его поведение в те дни было просто нападением. Ее пугала напористость молодого футуриста, его громада, неуемная страсть. Он влюбился навсегда. И это было видно!

Не смоют любовь ни ссоры, ни версты. Продумана, выверена, проверена. Подъемля торжественно стих строкоперстый, клянусь — люблю неизменно и верно!

В день знакомства Маяковский признался Корнею Чуковскому, что встретил Ее – единственную и неповторимую!

Лиле льстила любовь гения (а в том, что он гений, Брики – оба! – не сомневались!). Он же безумно ревновал ее ко всему прошлому. Так было с первых и до последних дней их романа.

Лиле Брик нравилось быть «самой-самой женщиной» в судьбе Поэта, его официально признанной Музой, его вдохновительницей.

Осип Брик с восторгом слушал, как их новый друг читал его жене: «Все равно любовь моя – тяжкая гиря, ведь висит на тебе, куда ни бежала б...».

Маяковский ухаживал бурно и безоглядно! Ему нравилось, что перед ним была дама элегантная, воспитанная, любимая многими достойными людьми, женщина непознаваемая, умная и... лишенная предрассудков!

Она не просто носила эксцентричные клетчатые чулки и неимоверные шляпы, но и в жизни, и в суждениях своих была столь же эксцентричной и ни на кого не похожей.

Лиля Юрьевна ненавидела буржуазные предрассудки. Брачные узы в ее понимании никоим образом не были святы. Главным для нее была свобода! Она считала, что свободой выбора в любви обладают и мужчины, и женщины. Человек имеет право любить и быть с любимым – тогда, когда он хочет быть и столько, сколько хочет сам!

Это давало поэту надежду...

Очень скоро они стали говорить друг другу «ты». А его патологическая ревность постоянно перемежалась разговорами о самоубийстве.

«Я стреляюсь, прощай, Лилик!» – так тихо сказал он ей по телефону. Но она успела крикнуть: «Подожди»! И, едва успев накинуть что-то на себя, скатилась с лестницы... А потом на улице била в спину извозчика, умоляя ехать скорее!

...Она успела! Маяковский открыл дверь. На столе его лежал пистолет.

– Стрелялся – осечка. Второй раз не решился, ждал тебя!

...Это было в 1916 году.

К несчастью, осечка в таких случаях бывает не каждый раз. Увы! В тридцатом году, прежде чем стреляться, он вынул обойму из пистолета, оставив только один патрон в стволе! И этот патрон прервал его жизнь...

Но это будет лишь через четырнадцать лет! Ну а пока...

Флоты – и то стекаются к гавани. Поезд – и тот к вокзалу гонит. Ну, а меня к тебе и подавней – Я же люблю! — Тянет и клонит.

Осип Максимович догадывался о том, какой характер приняли отношения Лили и Володи, которого он, безусловно, и сам любил и уважал. Лиля же навсегда наложила запрет на выяснение отношений. А ее запреты неукоснительно выполнялись всеми без исключения!

Тщеславная женщина не ошиблась! Связав себя с Маяковским, она навек осталась связанной с литературой. Поэт приводил в дом Бриков своих друзей – Пастернака, Шкловского, Бурлюка, а потом и многих других. Огромное количество литературной братии и художников, которым суждено было прославиться, бывали у Бриков, дружили с ними, восхищались (а то и влюблялись) в «женщину-исключение», то есть в Лилю...

Поэт видел в своей Музе не только женщину, но и личность. Всю жизнь читал ей первой свои стихи, считался с ее замечаниями. Вся его любовная лирика пронизана мучительным горем измены любимой, потому что Лиля была непостоянна, своенравна, ускользала и манила...

А он покупал ей цветы и фрукты, повязывал свои лучшие галстуки к каждому визиту к ней. И, конечно же, он дарил ей, ей и только ей, свои стихи и поэмы.

Слов моих сухие листья ли, заставят остановиться, жадно дыша? Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг.

Нет, она никуда не уходила. И не собиралась уходить! Но она умело «держала» влюбленного на некотором расстоянии, тем самым подогревая его желания...

Одну их своих книг Маяковский надписал так «Лилиньке, автору моих стихов. Володя».

С начала знакомства и до последнего дня поэт считал Лилю Юрьевну и Осипа Максимовича своей семьей (об этом он еще раз напишет в 1930 году, в своем «завещании»). Да, они были семьей – все трое. Но, в сущности, такое положение было в достаточной мере драматично.

«Я уже больше года не была женой О. Брика, когда связала свою судьбу с Маяковским», – писала позже Л. Брик. Только в 1918 году, проверив свое чувство к поэту, она могла сказать с уверенностью Брику о своих отношениях с Владимиром Владимировичем. Ни о какой «L’amour de trois» (любовь на троих) не могло быть и речи!

Мало кто в это верил. Но это было так... Впрочем, жизнь этого «треугольника» еще долго волновала и литературоведов, и обывателей...

Маяковский и Брик в том же 1918 году оказались впервые вместе в Москве – они снимались в картине «Заколдованная фильмой» – (производство фирмы «Гомон»). На экране оживала история художника, который ищет настоящую любовь. Он влюбляется в балерину из фильма «Сердце экрана» и так неистово ей аплодирует, что она... сходит к нему в зал! Художника играл поэт, а балерину – его муза.

К сожалению, картина не дошла до наших дней – ее копия сгорела, уцелел лишь один эпизод, чудом склеенный из монтажных срезов...

И уже осенью 1918 года семейство «Брики – Маяковский» полностью перебрались жить в Москву.

Поначалу они жили в коммуналке, в доме, стоящем в Полуэктовом переулке, между Остоженкой и Пречистенкой (ныне – переулок Сеченовский, во дворе дома № 5). Из-за холода снесли все теплые вещи в одну комнату – эту одну легче было протопить. Маяковский часто уезжал в командировки, и тогда приходили нежные письма «для Лилички». Он рвался к ней – в Москву!

Для него был один свет в окошке и один человек, который олицетворял всю Москву, а вернее, весь мир!

К тому времени и он, и она уже не скрывали своей связи, всем было ясно, как он ее боготворил и как она верховодила.

Об обожании Маяковским «Лилички» вскоре узнала вся столица.

Как-то Лиля встретила в кафе Ларису Рейснер. Уходя, Лиля забыла сумочку. Маяковский вернулся за ней. Рейснер заметила весьма иронично:

– Теперь вы так и будете таскать эту сумочку всю жизнь!

– Я, Лариса, могу эту сумочку в зубах носить. В любви обиды нет! – парировал поэт.

Жизнь в Москве была поначалу нелегкой. Лиля служила в «Окнах РОСТа», раскрашивая агитплакаты. Работали и Брик, и Маяковский. Но денег на овощи и фрукты не хватало (в 1918-м году это был жуткий дефицит!) Лиля Юрьевна заболела авитаминозом. И вот об этих «пропавших овощах», так необходимых ей, писал Владимир Владимирович.

Не домой, не на суп, а к любимой, в гости, две морковинки несу за зеленый хвостик.

Он нес морковь (точно драгоценность!) Лиле, в Полуэктов переулок...

Через несколько лет семье «Брики – Маяковский» удалось получить две комнаты в общей квартире в Водопьяновом переулке, возле почтамта. В одной комнате, столовой, за ширмой стояла кровать Лили, а над ней – надпись, которая гласила «На кровать садиться никому не разрешается». Во второй комнате был кабинет, там ночевал Осип Максимович. У Маяковского была комната в коммуналке неподалеку – на Лубянке. Там он работал. (Ныне в Лубянском проезде, дом № 3/6 находится Государственный музей В. В. Маяковского).

Жить всем троим стало легче. Маяковский много печатался, кое-что зарабатывал и Осип Брик. Жизнь в это время Лиля Юрьевна вспоминала, как самую спокойную и мирную.

Летом все вместе выезжали на дачу. И по воскресеньям к ним приезжало множество гостей. Домработница Аннушка, прослужившая у Бриков двадцать лет, готовила котлеты. Если гостей было мало – всем доставалось по две, ну а если слишком много – едва хватало по одной. Лиля и Маяковский гуляли по окрестностям, собирали грибы. Если поэт уезжал в Москву, то никогда не возвращался без букета. Уезжая рано утром, оставлял ей записки с рисунком щеночка (она звала его «Щен», и он часто подписывал так свои письма).

В жизни этого «треугольника» Лиля была главнокомандующим. И Брик, и Маяковский всегда подчинялись неписаному правилу: «Лиля всегда права!». Мужчины жили в этой семье на удивление дружно, уважая друг друга. А вот отношения со своевольной Лилей складывались не всегда прочно...

Кроме любви твоей, мне нету солнца, а я не знаю, где ты и с кем.

Однажды сквозь тонкие перегородки их квартиры в Водопьяновом переулке, Осип услышал резкий голос возмущенной Лили:

– Разве мы не договаривались, Володечка, что каждый из нас делает, что ему заблагорассудится и только ночью мы все трое собираемся под одной крышей. По какому праву ты вмешиваешься в мою дневную жизнь?!

Маяковский молчал.

В то время у Лили Юрьевны начался роман с высокопоставленным советским чиновником Краснощековым. Поэт переживал это тяжело. Осип Брик, как мог, успокаивал его: «Лиля – это стихия. С этим надо считаться!»

Но если Брик привык к этому, то Маяковский долго привыкнуть не мог. Он не хотел делить ее ни с кем!

А приходилось... В жизни Лили Юрьевны, женщины яркой и неординарной, за годы «жизни втроем» (с 1918 по 1930 год) было не счесть романов!

Кроме Краснощекова, был красавец Лев Кулешов – классик отечественного кинематографа, известнейший режиссер. В Брик был влюблен Николай Николаевич Пунин, известнейший искусствовед. Вот страничка из его дневника от 3 июня 1920 года:

«Виделись, была у меня. Много говорила о своих днях после моего отъезда. Когда так любит девочка, еще не забывшая географию, или когда так любит женщина беспомощная и прижавшаяся к жизни – тяжело и страшно, но когда Л.Б., которая много знает о любви, крепкая и вымеренная, балованная, гордая и выдержанная, так любит – хорошо. Но к соглашению мы не пришли...»

Для Лили Брик крутить романы с близкими друзьями было так же естественно, как дышать. Причем она продолжала поддерживать добрые отношения с семьями своих любовников, считая, очевидно, что романы – краткосрочны, а вот дружба – гораздо важнее и длиннее...

Говорят, что в ее гостиной едва ли не ежевечерне пили чай всесильный чекист Яков Агранов и крупный начальник из ОГПУ Михаил Горб. Говорят и то, что Агранов, приставленный властями приглядывать за творческой интеллигенцией, входил в число Лилиных воздыхателей....

Эта воистину феерическая женщина необыкновенно тонко знала мужскую психологию.

«Надо внушить мужчине, что он замечательный или даже гениальный, но что другие этого не понимают. И разрешить ему то, что ему не разрешают дома. Например, курить или ездить, куда вздумается. Ну, а остальное сделают хорошая обувь и шелковое белье».

Вот и все уроки пресловутого «любовного магнетизма», который так умело применяла она на практике!

Обладая большой личной свободой, эта дама тем не менее строго следила за поведением поэта, не желая делить с кем бы то ни было звание Музы.

Иногда Маяковский в разлуке с нею вел себя не так, как ей хотелось бы. Она воспринимала все его влюбленности как плохое поведение маленького мальчика.

Он написал об этом в поэме «Люблю».

Пришла — деловито за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика.

Муза была так уверенна в себе, что не принимала его вольности всерьез. Про свои небольшие флирты он рассказывал ей сам. А если не рассказывал, она все равно все знала! Ей были известны до подробности все его, как она называла «лирические делишки».

«Володик, – писала она из Риги, куда уехала не надолго, – Юлия Григорьевна Льенар рассказала мне, что ты напиваешься до рвоты и как ты влюблен в младшую Гинзбург... Ты знаешь, как я к этому отношусь.

Через две недели я буду в Москве и сделаю по отношению к тебе вид, что я ни о чем не знаю. Но требую, чтобы все, что мне может не понравиться было абсолютно ликвидировано... Если все это не будет исполнено до самой мелочи – мне придется расстаться с тобой...».

И все было исполнено! Никакой Гинзбург!

Заводя «романы и романчики», поэт с каждой новой подружкой отправлялся за подарками Лиличке. Каждая из его женщин знала, что ей не занять первого места в душе его! Оно было прочно занято Лилей Брик.

Лиля знала о его любви с русской эмигранткой Татьяной Яковлевой в Париже. И об американке Элли Джонс, которая родила ему единственного в его жизни ребенка – дочь. И они, эти женщины, знали про Лилю, – какая она замечательная, умная и красивая. Да, такой ее рисовал сам поэт в своих рассказах. Он словно давал им понять, что на самом-то деле сердце его навсегда отдано другой.

Серьезные отношения были у Маяковского с редактором Госиздата красавицей-блондинкой Натальей Брюханенко. Поговаривали о свадьбе. Поэт даже ездил с Наташей в Крым. Но там получил письмо от Лили: «Пожалуйста, не женись всерьез, а то все меня уверяют, что ты страшно влюблен и женишься».

Он послушался! И брак этот не состоялся.

Наталья Брюханенко вспоминала, как навещая больного гриппом Маяковского, заговорила с ним о любви. И он признался:

«Я люблю только Лилю. Ко всем остальным я могу относиться хорошо или очень хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите – буду вас любить на втором месте?»

Какая же женщина этого захочет?

И Брюханенко ушла...

Разные женщины приходили в жизнь гения. Но осталась одна Лиля. Властная, самолюбивая и – вечно ускользающая. Она сама признавалась, что, «вечно ускользать» – в этом и есть секрет вечно желанной. Она не стала законной супругой поэта. Не родила от него детей. Но быть пятнадцать лет другом, любовницей, советчиком, первым читателем и критиком и авторитетом среди всех авторитетов – согласитесь, немало!

Он любил только Лилю. Он страдал от Лилиных романов. Были кризисы. Были расставания.

Однажды они расстались на целых три месяца по обоюдной договоренности. «И чтоб не звонить, не писать, не приходить!» – велела ему Лиля.

Маяковский покорился. Новый 1923 год он встречал в непривычном одиночестве, в комнатке, что в Лубянском проезде, служившей ему рабочим кабинетом. В полночь он чокнулся со смеющейся Лилиной фотографией и принялся писать от тоски по ней поэму «Про это».

«Про это» – пронзительный крик о «смертельной любви-поединке».

Все вокруг знали, что Маяковский страдает от того, что Муза выгнала его. И даже трактирщик в то время отпускал ему водку в долг, сочувствуя. А добиться «материальной помощи» от трактирщика – это не шутка!

И вот поэт пишет «Про это», трансформируя свою боль в строки стихов. И получается! Получается здорово! Это больше, чем записки о любви, что передает он через домработницу Аннушку:

«Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, люблю, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной, или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь».

«Про это» – не просто записка. Здесь личное переплетается с общечеловеческим. Здесь видна громада чувств, доступная не каждому.

Он писал свою поэму и посылал Лиле живых птиц в клетках – таких же узников, как он. Его возлюбленная ухаживала за птицами из суеверного чувства, что случись что-то с ними – плохо станет Володе.

Позже, когда они помирились, то вместе выпустили птиц на волю...

А примирение состоялось 28 февраля 1923 года. Они встретились на вокзале, чтобы вместе ехать в Ленинград. Он ждал ее на ступенях вагона. И, увидав, схватил в охапку, прижал к тамбурному стеклу и прямо в ухо, под стук колес поезда, стал выкрикивать – именно выкрикивать! – свою новую поэму, написанную для нее...

Лиля слушала как завороженная. А он прочитал – и заплакал. А ей хотелось смеяться от счастья – и не потому только, что стихи были чудо как хороши, но, прежде всего потому, что она испытала вновь упоительное чувство, которое не мог ей дать ни один любовный роман: чувство обладания гением, чьей Музой она была, есть и будет...

Он уходил – и неизменно возвращался.

Уходила и она. Но возвращалась тоже, потому что так любить, как любил он, мог далеко не каждый.

В 1925 году она сказала «наши отношения, по-моему, пора прервать».

Но в 1926 он получил большую комнату в Гендриковом переулке, на Таганке, и написал заявление председателю Жилтоварищества дома 13/15 по Гендрикову переулку: «Прошу прописать в моей квартире т.т. Л. Ю. Брик и О. М. Брик. В. Маяковский».

Лиля и Ося остались с ним.

Квартиру отремонтировали, превратив аж в четырехкомнатную, если можно назвать комнатами три «каюты» для «пассажиров» этой любовной лодки. Своя «каюта» была у поэта, и Лили, и у Осипа. А еще была общая кают-компания, где все и собирались по вечерам.

В этой небольшой столовой каждую неделю собирались члены редколлегии журнала «ЛЕФ», которым в то время руководил Маяковский. Здесь пили крюшон и ели бутерброды, которые делала Лиля Юрьевна. Она наладила весь быт в новом доме, покупала мебель, выбирая для Осипа и Владимира по своему вкусу фасоны бюро и полок (заранее зная, что с ее вкусом согласятся).

Она помогала поэту редактировать «ЛЕФ», заказывала материалы нужным авторам, просматривая их регулярно.

Она планировала и семейный бюджет. Очевидцы вспоминают, как безропотно отдал ей двести рублей «на варенье» Маяковский, стоило ей только об этом заикнуться. По тем временам это была сумма! Но раз Лиля сказала – значит надо! К тому же чай с вареньем в этом доме пили сотни гостей...

Непонятно, как в четырнадцать квадратных метров их уютной гостиной набивалось огромное количество народу? Здесь часто бывали журналист Михаил Кольцов, кинорежиссер Борис Барнет, американский писатель Синклер... Всех знаменитых гостей и не перечислить! «Открытый дом», «Салон» – так говорят про такие дома.

Портнихи, чекисты, артисты, родственники... ну кого здесь только не было!...

Сердцем этого салона была Лиля Юрьевна.

В то же время Лиля Юрьевна сделалась автолюбительницей и одной из первых женщин Москвы, освоившей тонкости вождения автомобиля.

Маяковский привез ей в подарок роскошный серый «Рено» (помогала выбирать машину та самая Татьяна Яковлева), и шикарная Лиля разъезжала по улицам столицы в авто – сама за рулем!

...В 1928-1929 годах Лиля Брик вместе с режиссером Виталием Жемчужным написала сценарий и поставила кинофильм «Стеклянный глаз». В этой картине снялась молодая красивая актриса художественного театра Вероника (Нора) Полонская, дочь известного артиста немого кино Витольда Полонского.

Нора стала последним увлечением Маяковского.

А вернее, Полонская была последней попыткой поэта избавиться от влияния и диктата Лили, от непосильной ноши не вполне разделенной любви, которая, в сущности, иссушала душу поэта, томила и мучила его...

Лиля Юрьевна как будто даже «покровительствовала» этой связи. Но Полонская – замужем. Ее муж, актер того же театра Михаил Яншин бросился к Брик за помощью. Она посоветовала «закрыть глаза» на отношения Норы с Володей. «Там нет ничего серьезного», – считала она, а потому не боялась Вероники.

Но, похоже, она ошиблась! Было – серьезное! Серьезное желание Маяковского любить взаимно, выстроить настоящую собственную семью! У него было много неприятностей в ту пору. И нервы – на пределе.

1930-й год. Осип и Лиля уехали в Лондон, навестить мать Лили Юрьевны.

Маяковский остался один в квартире с табличкой, где его фамилия и фамилия Бриков значатся вместе.

Одному в Гендриковом неуютно...

14 апреля, утром, он встречается с Норой Полонской и везет ее к себе, в комнату на Лубянку.

Он запирает дверь, кладет ключ в карман и требует, чтобы она ушла от мужа немедленно!

Она обещает, но как-то неуверенно и просит ее немедленно отпустить на серьезную репетицию. Ей нужно ехать!

Маяковский в этот момент потерял голову от отчаяния и любви. Не столько от любви к Полонской, сколько, наверное, от желания любви вообще – свершения того, о чем мечтает каждый человек! Лиля не стала его «половиной», хотя он практически бросил к ее ногам свою жизнь. Лиля – слишком самодостаточна для того, чтобы быть «половиной» чьей бы то ни было! И теперь поэт, почти обезумев, требовал этого от молодой напуганной актрисы...

Она пролепетала обещание – но Маяковский в него не поверил!

Она шагнула к двери парадного, когда грянул выстрел.

С ужасом Вероника Витольдовна вновь вошла в комнату... Дым еще не развеялся. Маяковский лежал на ковре, раскинув руки, на груди – крохотное красное пятно.

Полонская закричала:

– Что вы сделали?

Но было поздно – и кричать, и звать на помощь...

Оставленное письмо, адресованное Маяковским «Всем» помечено 12 апреля.

«В том, что я умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.

Мама, сестры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.

Лиля – люби меня.

Товарищу правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.

Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.

Как говорят — «инцидент исперчен» любовная лодка разбилась о быт. Я с жизнью в расчете и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид. Счастливо оставаться. Владимир Маяковский...»

Узнала о трагедии Лиля в Берлине. Она сказала: «Если бы я или Ося были в Москве, Володя был бы жив».

Насколько это правда – трудно судить.

История, как известно, не терпит сослагательного наклонения «если бы...»

Лиля Юрьевна Брик, прожившая большую жизнь, много сделала и для увековечивания памяти поэта, любившего ее. Ее одну...

Другой поэт – Евгений Евтушенко – написал о ней такие непоэтические, но верные строки:

«Даже если Дульсинея Маяковского не была такой, какой она казалась поэту, поблагодарим ее за возвышающий обман, который дороже тьмы низких истин».

Для истории остался музей Маяковского на Лубянке.

Домик же в Гендриковом переулке (где некогда усилиями Л.Ю.Брик была воссоздана обстановка та, что была при жизни поэта) заколочен и медленно разрушается. Сотрудники музея говорят, что этот домик превращен сегодня просто в «бомжатник», стоит только поднести спичку – и ему конец! Мемориальные же вещи трех «пассажиров любовной лодки» любовно берегут в музее на Лубянке....

О Лиле Брик по-прежнему много и часто вспоминают. Имя этой женщины по сей день – притягательно. А вот имя Полонской, упомянутой в предсмертном письме, скорее всего, забудется как случайное.

Для истории останется рядом с Маяковским только Лиля, его женщина № 1, его Дульсинея, его «Беатрисочка», его вечная и – недостижимая любовь.

«Лиля, люби меня»! — последние слова Владимира Маяковского, адресованные Музе.

Владимир Маяковский Ты

Пришла — деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть — как девочка мячиком. И каждая — чудо будто видится — где дама вкопалась, а где девица. «Такого любить? Да этакий ринется! Должно, укротительница. Должно, из зверинца!» А я ликую. Нет его — ига! От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне.

Из стихотворения «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви»

Простите меня, товарищ Костров, с присущей душевной ширью, что часть на Париж отпущенных строф на лирику я растранжирю. Представьте: Входит красавица в зал, в меха и бусы оправленная. Я эту красавицу взял и сказал: – правильно сказал или неправильно? — Я, товарищ, — из России, знаменит в своей стране я, я видал девиц красивей, я видал девиц стройнее. Девушкам поэты любы. Я ж умен и голосист, заговариваю зубы — только слушать согласись. Не поймать Меня на дряни, на прохожей паре чувств. Я ж навек любовью ранен — еле-еле волочусь. Мне любовь не свадьбой мерить: разлюбила – уплыла. Мне, товарищ, в высшей мере Наплевать на купола. Что ж в подробности вдаваться, шутки бросьте-ка, мне ж, красавица, не двадцать, — тридцать... с хвостиком. Любовь не в том, чтоб кипеть крутей, не в том, что жгут угольями, а в том, что встает за горами грудей над волосами-джунглями. Любить – это значит: в глубь двора Вбежать и до ночи грачьей, блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи. Любить – это с простынь, Бессонницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику, его, а не мужа Марьи Иванны, считая своим соперником. Нам любовь не рай да кущи, Нам любовь гудит про то, что опять в работу пущен сердца выстывший мотор...

Лиличка! Вместо письма

Дым табачный воздух выел. Комната — глава в крученыховском аде. Вспомни — за этим окном впервые руки твои, иступленный, гладил. Сегодня сидишь вот, сердце в железе. День еще — выгонишь, может быть, изругав. В мутной передней долго не влезет сломанная дрожью рука в рукав. Выбегу, тело в улицу брошу я. Дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась. Не надо этого, дорогая, хорошая, давай простимся сейчас. Все равно любовь моя — тяжкая гиря ведь — висит на тебе, куда ни бежала б. Дай в последнем крике выреветь горечь обиженных жалоб. Если быка трудом уморят — он уйдет, разляжется в холодных водах. Кроме любви твоей, мне нету моря, а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых. Захочет покоя уставший слон царственный ляжет в опожаренном песке. Кроме любви твоей, мне нету солнца, а я и не знаю, где ты и с кем. Если б так поэта измучила, он любимую на деньги б и славу выменял, а мне ни один не радостен звон, кроме звона твоего любимого имени. И в пролет не брошусь, и не выпью яда, и курок не смогу над виском нажать. Надо мною, кроме твоего взгляда не властно лезвие ни одного ножа. Завтра забудешь, что тебя короновал, что душу цветущую любовью выжег, и суетных дней сметенный карнавал растреплет страницы моих книжек... Слов моих сухие листья ли заставят остановиться, жадно дыша? Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг.

Пигмалион и его Галатея Всеволод Мейерхольд и Зинаида Райх

Недалеко от Красной площади, между зданием гостиницы «Интурист» и Центральным московским телеграфом, находится старинное здание театра имени М. Ермоловой. С 1931 по 1938 годы здесь размещался Государственный театр Всеволода Эмильевича Мейерхольда. Великий режиссер, новатор, реформатор сцены до конца своих дней был предан единственной женщине, актрисе, которую сам же и создал – Зинаиде Николаевне Райх.

Есть и еще один адрес, связанный с этой любовной историей. Музей-квартира В.Э.Мейерхольда (филиал ГЦТМ им. А. А. Бахрушина), который находится в центре Москвы, в Брюсовом переулке, дом № 12, квартира 11. Музей расположен в первом кооперативном доме для работников искусства. В этой квартире Мейерхольд проживал в 1928-1939 годах с женой Зинаидой Райх и ее детьми от брака с Есениным. После убийства Райх и ареста Мейерхольда квартиру отобрали и, разделив надвое, передали сотрудникам НКВД. Впоследствии одну половину чекисты отдали безвозмездно, оставшуюся музей купил.

От подлинной обстановки сохранилось не многое: книжный шкаф, несколько бокалов. Постепенно восстанавливается обстановка кабинета. Бахрушинский музей перенес сюда фонды, связанные с Мейерхольдом: предметы из собрания Государственного театра им. Мейерхольда, работы сценографов, работавших с режиссером, – Головина, Судейкина, Билибина, Добужинского, Поповой...

«И протискавшись в мир из-за дисков Наобум размещенных светил, За дрожащую руку артистку На дебют роковой выводил».

Это строки Пастернака, посвященные Пигмалиону и его Галатее двадцатого века, – то есть режиссеру Всеволоду Мейерхольду и актрисе Зинаиде Райх.

Мейерхольд всегда считал февраль своим счастливым месяцем. И не напрасно.

10 февраля 1874 года в семье чистокровного немца, винозаводчика Эмиля Майергольда, подданного императора Вильгельма, родился мальчик, получивший от родителей-лютеран имя Карл Теодор Казимир. В 1895 году он переходит в православную веру и согласно Святцам получает имя Всеволод. В феврале 1892 года восемнадцатилетний Мейерхольд записывает в дневнике после своей первой роли в любительском спектакле «Горе от ума»: «У меня есть дарование, я знаю, что мог бы быть хорошим актером». В феврале 1917 на сцене Императорского Александринского театра в Петрограде состоялась премьера «Маскарада» в постановке Мейерхольда. Драматическая панихида по уходящей России...

20 февраля 1940 года его расстреляли...

Он всегда считал февраль мистическим месяцем. Но свою самую большую любовь в жизни он встретил осенью. И, конечно же, это было в Москве...

Ему было уже сорок восемь лет. Возраст, когда мужчина еще не стар и не хочет стареть. Возраст, когда так хочется переосмыслить или даже заново начать свою жизнь... Кто он был тогда, когда встретил Ее? Пророк «театральной Мекки» – Москвы. Масштаб славы Мейерхольда был огромен. Его псевдоним – Доктор Дапертутто – был известен всем. «Театр имени Мейерхольда – самый удивительный, неповторимый, невозможный, единственный на свете», – так писала пресса. Название театра не сходило с афиш, постоянно звучало на диспутах в Доме печати, в рабфаковских и вузовских общежитиях.

Из газет: «Вперед двадцать лет шагай, Мейерхольд, ты – железобетонный атлет – Эдисон триллионов вольт!» Студенты скандировали на спектаклях: «Левым шагаем маршем всегда вперед, вперед! Мейерхольд, Мейерхольд наш товарищ! Товарищ Мейерхольд!»

Спектакли его были удивительны и изысканны. Свечи и бокалы с вином контрастировали с модернистскими конструкциями: лесенки, мостики, движущиеся круги, оголенная, без занавеса сцена – все это заставляло цепенеть от восторга и предвкушения чего-то необычайного.

Знаменитому режиссеру шел сорок девятый год. И каждому понятно, чем был вызван неистовый всплеск его творчества. Любовью. Любовью, которая дает возможность каждый раз начать с начала собственную жизнь. Ведь каждая любовь – это новое рождение себя!

Маэстро влюбился, словно в первый раз, потеряв, как мальчишка голову. В его жизни царила Она – примадонна, жена, любимая ученица и любимая женщина – Зинаида Николаевна Райх. Она была моложе Мейерхольда на целых двадцать лет, и о карьере актрисы в молодости не мечтала. Была профессия – журналистка, был муж – поэт Сергей Александрович Есенин. Было двое детей. Она была, несомненно, умной женщиной: она никогда не смешивала Есенина-мужа – кошмар ее семейной жизни – и Есенина-поэта. «Самое главное, самое страшное в моей жизни – Есенин», говорила она друзьям. Но дочь Татьяну и сына Константина воспитала в культе памяти их отца...

Райх встретила своего первого мужа, тогда еще – начинающего поэта – весной 1917 года, в редакции эсеровской газеты «Дело народа». Он пришел туда в шелковой рубашке с вышивкой у ворота и синей поддевке тонкого сукна, в блестящих сапогах... Он поздоровался и улыбнулся своей удивительной улыбкой. Редактор в тот момент был занят, юноша разговорился с машинисткой. А это и была она, Зинаида. Она была смешлива, остра на язык, хороша собой – классически правильные черты лица, матовая кожа, смоляные волосы. Им обоим было по двадцать два года. Они оба решили, что это любовь!

Очень скоро Есенин узнал о ней все – то, что детство свое она провела в городе Орел. Что отец ее – силезский немец Август Райх, ставший в православии Николаем, – машинист паровоза и член РСДРП. А мать Зинаиды – ведет свой род от обедневших дворян... Из гимназии девушку исключили за связь с партией эсеров. Она окончила курсы в Петрограде и работала в газете.

В Москву они вернулись уже мужем и женой, обвенчавшись.

Поначалу семейная жизнь складывалась гладко, но это было недолго. Есенин был ревнив. Постоянно искал в вещах жены письма ее якобы любовников. Он часто стал грубить ей. Не выдержав загулов и рукоприкладства, она уходит от него, будучи беременна вторым ребенком.

«Вы помните, вы все, конечно, помните... Как я стоял, приблизившись к стене, Взволнованно ходили вы по комнате И что-то резкое в лицо бросали мне. Вы говорили, нам пора расстаться, Что вас измучила моя шальная жизнь, Что вам пора за дело приниматься, А мой удел – катиться дальше вниз».

Эти строки обращены к ней. Говорили, что Зинаида Николаевна была женщиной, чувство к которой «златоволосый певец деревни» пронес через всю жизнь, несмотря на многочисленные браки. Впоследствии он признается: «Свою жену легко отдал другому...» А вот последние посвященные ей стихи:

«Я знаю: вы не та — Живете вы с серьезным, умным мужем, Что не нужна вам наша маета И сам я вам ни капельки не нужен. Живите так, как вас ведет звезда, Под кущей обновленной сени. С приветом, вас помнящий всегда Знакомый ваш Сергей Есенин».

Союз Райх с Есениным вряд ли можно было назвать счастливым. К тому же ее не принимало окружение Сергея Александровича. Его друзьям она казалась капризной и взбалмошной, они даже посмеивались над ней...

Да, друзья поэта невзлюбили его жену. И были рады помочь ему расстаться с Зинаидой. Вот что пишет по этому поводу в «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф:

«Нежно обняв за плечи и купая свой голубой глаз в моих зрачках, Есенин спросил:

– Любишь ли ты меня, Анатолий? Друг ты мне взаправдашний или не друг?

– Чего болтаешь!

– А вот чего... не могу я с Зинаидой жить... вот тебе слово, не могу... говорил ей – понимать не хочет... не уйдет, и все... ни за что не уйдет... вбила себе в голову: „Любишь ты меня, Сергун, я это знаю и другого знать не хочу“... Скажи ты ей, Толя (уж так прошу, как просить больше нельзя!), что есть у меня другая женщина...

– Что ты, Сережа!..

– Эх, милой, из петли меня вынуть не хочешь... петля мне – ее любовь... Толюк, родной, я пойду похожу... по бульварам, к Москве-реке... а ты скажи – она непременно спросит, – что я у женщины... с весны, мол, путаюсь и влюблен накрепко... а таить того не велел... Дай тебя поцелую...

Зинаида Николаевна на другой день уехала в Орел».

Так и состоялось их расставание.

Зинаиде Николаевне надо было как-то жить дальше. Осенью 1921 года она стала студенткой Государственных экспериментальных мастерских, которыми руководил недосягаемый и знаменитейший Мейерхольд. Она как бы начала оттаивать и приходить в себя после кошмарного сна. Режиссер в то время как раз расстался со своей первой женой.

Придя в студию Мейерхольда, Райх увлеклась его творческими идеями создания нового, авангардного театра. Она попала в эмоциональную, чувственную ауру великого режиссера, и он смог открыть в ней то, что так глубоко было скрыто в недрах души этой женщины. Талант, наверное, можно открыть в любом возрасте. Надо просто чтобы кто-то был в этом очень и очень заинтересован. Мейерхольд вывел на сцену Зинаиду Райх, когда ей был тридцать один год. И даже самая строгая критика признала, что она талантлива.

Она нашла себя на поприще актрисы. Но, скорее всего, она не состоялась бы как личность, не будь Мейерхольда.

«Мастер строил спектакль, как строят дом, и оказаться в этом доме, хотя бы дверной ручкой, было счастьем», – говорили актеры о нем. Их встреча с Зинаидой была судьбоносной. Он сразу же влюбился в свою молодую ученицу. Она же, разочаровавшись в социалистических идеях и устремив весь свой мятежный темперамент в театр, хотела освободиться от одолевавшего ее эмоционального бремени и тоже увлеклась им. В то время Райх была хоть и красивая женщина и актриса яркого дарования, но это был еще не отшлифованный алмаз.

Мастер-Пигмалион огранил его и сделал бриллиант.

«Сколько я ни повидал на своем веку обожаний, но в любви Мейерхольда и Райх было что-то непостижимое. Неистовое. Немыслимое. Беззащитно и гневно-ревнивое. Нечто беспамятное. Любовь, о которой пишут, но с которой редко столкнешься в жизни. Пигмалион и Галатея – вот как я определил суть. Из женщины умной, но никак не актрисы Мастер силой своей любви иссек первоклассного художника сцены», – говорил о Мейерхольде и Райх знаменитый драматург и писатель Евгений Габрилович.

Почти сразу же Зинаида переехала к Мейерхольду на Новинский бульвар (Дом Мейерхольда на Новинском стоял на месте современного дома № 16). Говорят, что, узнав об этом, его первая жена, Ольга Михайловна, прокляла обоих перед образом: «Господи, покарай их!» Ведь Ольга и Всеволод знали друг друга еще с детства, со времен жизни в Пензе. К моменту их расставания они прожили вместе двадцать пять лет, у них трое взрослых дочерей! Раньше, жена была рядом с Мейерхольдом и в горе, и в радости, а теперь, когда молодость прошла – оказалась ненужной. И он привел в их дом эту женщину, свою новую Музу!

Зинаида Николаевна ничем, ну абсолютно ничем не напоминала интеллигентнейшую Ольгу Михайловну. Но, наверное, именно в этом и был секрет ее притягательности для Мейерхольда. Впрочем, несомненно и то, что режиссеру нравилось самому «лепить» новый образ из этого податливого и благоприятного материала – молодой, красивой женщины, полностью доверившейся ему. В роли Пигмалиона для мужчины есть что-то особое. Он чувствует свою силу, мощь, он созидает, а не просто потребляет то, что подарила природа. Он ощущает себя творцом в самом высшем смысле этого слова – творит нового человека, новую женщину!

Несомненно, роль приятная для мужчины, да еще и для режиссера!

Райх и Мейерхольд просто нашли друг друга. И счастье их длилось достаточно долго. Он знал, что она переболела сыпным тифом и после этого, отравившись сыпнотифозными ядами, оказалась в сумасшедшем доме. Он знал, как травмировал ее развод с Есениным. И он относился к этой женщине с неуравновешенной психикой бережно – как к ребенку.

Да, античная легенда, можно сказать, повторилась на новый лад. Пигмалион вдохнул в нее новую жизнь, дав ей ощутить всю прелесть и новизну актерской профессии. И чем больше упивалась Райх своей новой жизнью, тем более счастлив был сам Всеволод Эмильевич. Не Бог создал эту женщину, а Мейерхольд! Еще бы – как не гордиться, как не любить творение свое!

В Москву перебрались при его помощи отец и мать Зинаиды. У детей появились дорогие игрушки, доктора, учителя, няни... Если Галатея-Райх и не любила своего создателя, то, по крайней мере, была ему безумно благодарна. А у женщин любовь и благодарность идут по жизни рука об руку...

Он сделал из нее одну из первых дам Москвы. Он отдал ей не только свою жизнь, но и свое искусство. Жена стала первой актрисой его театра. Почему он этого хотел? Исследователи спорят об этом по сей день. Но, мне кажется, все и без того ясно. Театр был главной частью его жизни. И если Зинаида царила дома, то как ей было не царить и в театре?

Конечно, в труппе не все были этим довольны. Далеко не все! Актеры в труппе Мейерхольда были необыкновенно подвижны. Они летали по сцене, как резиновые мячики. Говорят, что он сам мог запрыгнуть с места на плечи стоящему человеку. Зинаида же Николаевна в сравнении с актерами театра Мейерхольда была грузна и тяжеловесна. А ведь в это же время в труппе уже была своя «звезда» – тоненькая и гибкая Мария Бабанова! Естественно, актеры невзлюбили Райх, называя ее, по-видимому, за глаза «коровой» или чем-то в этом роде. Но уйти в конечном счете пришлось Бабановой. Ушел из театра и Эраст Гарин, любимый ученик Мейерхольда. Ушел потому, что его жена поссорилась с Зинаидой Николаевной.

Как же эта, скажем так, не самая худенькая женщина стала примой? А дело в том, что гениальному режиссеру ничего не стоит скрыть недостатки и как можно ярче показать достоинства актрисы. Что и делал Всеволод Эмильевич. Он строил свои великолепные мизансцены так, что зритель мог любоваться прекрасным лицом Райх, слушать ее божественный голос, радоваться вспышкам ее гнева (натурального!). Но двигаться ей было не надо! Двигались все вокруг нее – в этом-то и была хитрость! Высокая загадочная женщина, поражающая зрителей глубиной глаз и белизной плеч, всегда оставалась в центре внимания.

В мейерхольдовской постановке «Ревизора» пьеса была разделена на «эпизоды». На премьере их было пятнадцать. Третий шел под названием «Единорог».

...Камин. Восточные ткани. Офицеры – под стульями, в сундуках, сами в виде стульев, – разместились в будуаре полковой дамы Анны Андреевны (Райх) и совсем не похожей на нее дочери (Бабанова). К концу эпизода офицеры уже занимают всю сцену и обольстительно-призывно напевают и наигрывают на невидимых гитарах: «Мне все равно, мне все равно!..» Как млела бы настоящая Анна Андреевна, если бы было при ней столько таких соблазнительных поручиков, подпоручиков, корнетов. Анна Андреевна млеет. Ее муж офицеров не видит. Не сон ли это Анны Андреевны?..

Считают, что карикатурная постановка «Женитьбы» Гоголя в романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» пародирует именно вычурные и необычные постановки Мейерхольда...

«Для Мейерхольда пьеса только повод для каламбурных ассоциаций», – писал знаменитый критик Виктор Шкловский. Из этих «каламбурных ситуаций» слагались, как из причудливой мозаики, совершенно неповторимые картины. И всегда в центре – Она!

В «Ревизоре» дочку городничего еще играла Бабанова (эта талантливая актриса уйдет из театра позже!). А Анну Андреевну, как уже было сказано, сама «прима» – Райх. Бабанова несколько раз кричала на сцене по-настоящему, потому что городничиха – Райх не в шутку, а всерьез ужасно больно щипала ее – якобы по роли, но, очевидно, и от души!

Зинаида Николаевна была непредсказуема на сцене, но несомненно обладала магнетизмом, приковывая к себе внимание зрителя. Ее нельзя было назвать просто красивым манекеном. Силой своей любви и таланта Мейерхольд сделал из нее хорошую актрису!

Еще раз зададимся вопросом – любила ли она его? И еще раз не сможем на него точно ответить. Скорее всего, в ее чувстве было куда меньше страсти, но несомненно была и нежность, и, как мы уже сказали, большая благодарность. Он вылечил ее после Есенина, вылечил морально и духовно. Хотя ее чувство к златоголовому поэту так и не угасло до конца с годами. Поэтому Мейерхольд очень ревновал жену – прежде всего к Есенину. Ну а потом уже ко всему белому свету. Он постоянно держал ее в поле зрения, это порой ее сильно тяготило.

Говорят, что после того, как она вышла за Мейерхольда, Райх еще встречалась наедине с бывшим мужем (так свидетельствует одна из подруг Зинаиды, утверждающая, что свидания эти проходили в ее комнате). Однажды сам Мейерхольд пришел к Зинаиде Гейман, подруге Райх и заявил, что просит ее больше не помогать его жене встречаться с Сергеем Есениным.

– Прошу Вас прекратить это. Они снова сойдутся, и она будет несчастлива...

Больше всего на свете он боялся за свою жену. За то, что кто-то может отобрать у нее счастливую жизнь, которую он ей обеспечивал всеми силами.

Есенин действительно тосковал по Зинаиде. По оставленным детям. Особенно после того, как не сложилась его жизнь ни со второй супругой – Айседорой Дункан, ни с третьей – Софьей Толстой, внучкой знаменитого писателя...

Вот что вспоминает об этом писатель Валентин Катаев в книге «Алмазный мой венец». Напомню, что в своем романе Катаев называет Есенина Королевичем.

«Его (Есенина – Авт.) навязчивой идеей в такой стадии опьянения было стремление немедленно мчаться куда-то в ночь к Зинке и бить ей морду.

„Зинка“ была его первая любовь, его бывшая жена, родившая ему двух детей и потом ушедшая от него к знаменитому режиссеру Королевич никогда не мог с этим смириться, хотя прошло уже порядочно времени. Я думаю, это и была та сердечная незаживающая рана, которая, по моему глубокому убеждению, как я уже говорил, лежала в основе творчества каждого таланта...

...Мы с трудом вывели Королевича из разгромленной квартиры на темный Сретенский бульвар с полуоблетевшими деревьями, уговаривая его успокоиться, но он продолжал бушевать.

Осипшим голосом он пытался кричать:

– И этот подонок... (Мейерхольд – Авт.) это ничтожество... жалкий актеришка... паршивый Треплев... трепло... Он вполз, как змея в мою семью... изображал из себя нищего гения... Я его, подлеца, кормил. Поил... Он, как собака спал у нас под столом... как последний шелудивый пес... И увел от меня Зинку... Потихоньку, как вор... и забрал моих детей... Нет!.. К черту! ... Идем сейчас же все вместе бить ей морду!...

Несмотря на все уговоры, он вдруг вырвался из наших рук, ринулся прочь и исчез в осенней тьме бульвара».

Неизвестно, добежал ли в тот вечер Есенин до Зинаиды Райх, но очевидно, что страшная боль и обида за то, что он навек потерял ее, да и детей тоже, потерял, можно сказать, по собственной глупости, мучили поэта...

Возможно, страдала и она. Но Зинаида Николаевна старалась любить Мейерхольда, так много сделавшего для нее. Наверное, это самое точное определение – «старалась любить». Изо всех сил старалась. Когда-то, принимая его предложение руки и сердца, она обещала сделать его счастливым. И она всячески держала свое обещание. Однажды в Италии режиссера и его жену даже... арестовали, когда они страстно целовались среди развалин Колизея. Совсем как подростки! Карабинеры не могли взять в толк – пожилой мужчина и уже не первой молодости женщина, муж и жена (а они прожили в браке более десяти лет) – неужели они так любят друг друга? В такое трудно поверить...

С Новинского бульвара чета режиссер – актриса, вскоре переехала на другую квартиру. Это была четырехкомнатная квартира в кооперативном доме архитектора Рерберга в Брюсовом переулке, 12. И были одиннадцать лет яркой и интересной жизни. На ужин к Мейерхольдам любили приходить Андрей Белый, Борис Пастернак, Николай Эрдман, Юрий Олеша, Илья Эренбург, Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Сергей Эйзенштейн, Петр Кончаловский, Михаил Тухачевский. Хозяин квартиры объяснял такое разнообразие гостей так: «Я не люблю людей хороших, я люблю людей талантливых!..»

Все гости, бывавшие у Мейерхольда, признавали, что эта пара изумительно друг друга дополняла. В театре режиссер был грозным, требовательным. После репетиции возбужденная Райх переступала порог своего дома и кричала: «Мейерхольд – бог!» и радостно домашним: «А как он на меня сегодня орал!» (разумеется, на репетиции).

Дома они, конечно же, менялись ролями. Смешливый, добрый, мягкий и уступчивый Мейерхольд уступал роль главы семейства жене и «бог» покорно выслушивал бытовые упреки: «Всеволод, тысячу раз тебе говорила...»

Все знакомые вспоминают как будто двух Мейерхольдов: один – недосягаемый, вызывающий трепет и восторг, второй был прост, обаятелен, беззащитен и его было мучительно жалко.... Да, он был очень сложным человеком – бешеный, неравнодушный, высокомерный, с необузданным воображением, бунтарь и мужественный человек. Могли ли ему это простить?

И его человеческого счастья враги, наверное, тоже не могли простить. Ну не любят многие люди того, что кто-то может быть так счастлив со своей женой!

В доме у Мейерхольда и Райх накрывались столы, готовились вкусные блюда и пеклись пироги. Сюда прибегали портнихи, чтобы сделать примерку очередного театрального туалета для «примы». Драматурги читали тут свои новые пьесы. А сам хозяин дома располагался в знаменитой на всю Москву «желтой комнате». Говорят даже, что она была украшена колоннами и лепниной. Все, казалось, в этом доме дышит покоем и уютом...

Короткий отрывок из воспоминаний Юдифи Глизер, жены известного актера М. Штрауха. Ю. Глизер приехала в дом Мейерхольда в Москве по поручению его первой, оставленной им семьи, которая жила под Новороссийском не слишком-то материально обеспеченно. Будучи дружна с дочерью Мейерхольда Ириной, Юдифь Самойловна решила рассказать Всеволоду Эмильевичу о том, как несладко живется его родным. Однако понимания не встретила.

«Открыла мне Зинаида Райх – очень авантажная, аппетитная, толстогубая... Она раскраснелась – то ли от хорошей еды, то ли от вина. Одета была фривольно – какой-то халат с кружевами, шлепанцы, голова – кудревато-растрепанная...

Она пригласила меня в столовую: у длинного стола чинно сидел серьезный Эйзенштейн. Вошел Мейерхольд. Жилет, белые рукава, выразительные руки. Пригласил меня сесть. Я поблагодарила. Сказала, что зашла совсем ненадолго. Буквально на несколько минут, но хотелось бы поговорить наедине. „Пожалуйста, – сказал он, – говорите. У меня нет секретов от моей жены“. Наступила неловкая пауза. Тогда Райх поднялась из-за стола и вышла в соседнюю комнату. Мейерхольд пригласил меня в кабинет.

В довольно просторном кабинете было тускло. Я села и произнесла заранее подготовленные слова... Боже мой! Что с ним стало. Мне показалось, что сам дьявол выскочил из преисподней. Очевидно, я наступила ему на самое больное место. Мейерхольд забегал по кабинету, размахивая руками и пронзительно крича: „Зиночка, Зиночка, иди сюда! Ты подумай, какая наглость! Где квитанции? Покажи квитанции – мы же на прошлой неделе послали игрушки!“ Райх с трудом его успокоила...»

Конечно, трудно судить о характере Мейерхольда по этому отрывку из воспоминаний Ю.Глизер. Но ясно одно – Зинаида стала для него несомненно более дорогим человеком, чем даже его собственные дети. Плохо это или хорошо – не нам в том разбираться. Но это было так. Недаром ведь Всеволод Эмильевич после женитьбы на Зинаиде Николаевне взял двойную фамилию. Он часто даже подписывался так – Мейерхольд-Райх. Редко, когда мужчины поступают так...

Мейерхольд постоянно опекал Зинаиду. Он знал, что ее безумие не прошло бесследно, и эта опека ей необходима. Он, возможно, и стал лепить из Галатеи большую актрису для того, чтобы, что называется, в мирное русло изливалась вся ее могучая энергия. Райх отдавала сцене много сил. И ее страшные приступы ярости (следствие болезни!) – сублимировались на сцене в эмоции ее героинь. Она жила страстями героев «Леса», «Ревизора», «Горя от ума»... Она влюблялась, страдала и умирала в мире, созданном фантазиями мужа. А после спектакля «на землю» возвращалась умиротворенная и разумная женщина.

Вот как все хитро и хорошо для самой Зинаиды придумал ее Пигмалион!

И все же – она кричала на сцене страшным голосом. Точно таким же, как кричала в жизни. Однажды у нее украли кошелек на базаре. Она завопила так, что... вор вернулся и тихо отдал украденное. Точно так же кричала она возле гроба Есенина, покончившего с собой. Ей некого было больше любить...

От безумия, которое могло проснуться в любую минуту, Зинаиду Райх спасал Мейерхольд. Его искусство.

Но в 1939 году из их квартиры в Брюсовом переулке стали доноситься такие же страшные крики. Зинаидой снова овладело безумие. Приступы ярости и страха сменяли друг друга бесконечной чередой. Она никого не узнавала. Билась на кровати. Психиатры требовали отправки в больницу – и немедленной!

Но Мейерхольд и слушать об этом не хотел. Он слишком любил ее для того, чтобы в такой момент оставить одну или даже на попечение врачей. Нет! Он будет лечить ее сам!

Мейерхольд, похоже, действительно был волшебником. Он не только не отдал ее в сумасшедший дом, но и вылечил! Он постоянно сидел рядом с кроватью жены, держа ее за руку. Он кормил ее с ложечки. Он говорил с ней только ласковым голосом. И его любовь победила безумие. Так же, как она пробудила дремавший в Зинаиде талант. Он сделал невозможное! Через месяц Зинаида Райх вернулась к нормальной жизни. Только любовь и постоянная непритворная забота могли сделать такое!

В квартире в Брюсовом переулке свершилось это чудо любви – невменяемая женщина пришла в себя. Не просто выздоровела, но и вернулась на сцену.

...Московский театральный бомонд относился к ней холодно, считал посредственной, обвинял в чрезмерном давлении на мужа в профессиональном плане. И только истинно великим чувством можно объяснить решение Всеволода Эмильевича включить в репертуарный план театра французскую любовную мелодраму Дюма-сына «Дама с камелиями». Свой последний спектакль мастер ставил исключительно для нее и на нее. Он посвящен ей. Нужно было обладать большой смелостью, чтобы во время поголовных сталинских репрессий простую буржуазную мелодраму сделать песней своей любви.

Премьера «Дамы с камелиями» состоялась 19 ап – реля 1934 года и имела огромный успех у москвичей. Попасть на спектакль было очень трудно. В нем отсутствовал даже намек на какую-либо идеологию или социальную значимость. Зрители приходили посочувствовать просто личной трагедии человека, женщины. Люди, истосковавшись по истинным чувствам, стремились увидеть то, что так быстро исчезало со всех советских сцен того времени. В этом спектакле Зинаида Николаевна была великолепна; даже критики, всегда нападавшие на нее, отмечали это. Юрий Олеша назвал ее существом «с вишневыми глазами и абсолютной женственностью». На сцене была необыкновенно элегантная, утонченная «французская» красавица. Она разрывалась между чувством и моралью, между страстью и нравственностью. Чистота отношений Маргариты и Армана была необыкновенно трогательна... В любовных сценах не было и намека на какую-либо эротику, во всем присутствовали сдержанно-возвышенные тона. Ее партнером был Михаил Царев. Прекрасный актер, впоследствии народный артист Советского Союза, главный режиссер Малого театра, даже он в сравнении с Райх был простоват. Ему не хватало элегантности, естественной раскованности истинного аристократа.

А в ней – в ней был этот истинный аристократизм!

В спектакле все – от причесок до туфелек воспроизводит французский быт XIX века. Газеты писали о «духовной, мелодичной силе, излучающей со сцены особый свет, истинный трепет души». Аншлаг следовал за аншлагом – радостная и счастливая Райх перевоплощалась в несчастную Маргариту Готье.

В эпизоде расставания Маргарита и Арман вели диалог приглушенными голосами, стараясь быть внешне спокойными и изо всех сил сдерживая слезы. И лишь единственный раз Арман проводил рукой по щеке своей возлюбленной, вытирая непрошеную слезу, и этот скромный жест производил на зрителей потрясающее впечатление. Стоявшая в зале тишина сменялась всхлипываниями.

В этом спектакле Мейерхольд отразил атмосферу и стиль французского общества XIX века с исключительным вкусом и достоверностью. На сцене находились подлинные вещи того времени. Мебель, вазы, статуэтки, посуда и многое другое были не бутафорские, а приобретались в антикварных магазинах специально для этой постановки. Когда его упрекали в излишней пышности и декорационной натуральности спектакля, без которых, как утверждали, можно было бы обойтись (да и зритель из зала не оценит и не отличит одно от другого), он говорил: «Зритель не оценит, но зато оценят актеры. Чудесные, старинные вещи, сделанные много лет тому назад, каких уже не умеют делать теперь, заключают в самих себе дух минувшей эпохи. И актеры, находясь в окружении этих вещей, почувствуют образы и страсти былого и вернее передадут их. А вот уж это заметит и оценит зритель».

Но однажды в зале оказался зритель, который не только оценил удивительное убранство и красоту французского аристократического двора, он понял подтекст спектакля, стремление к свободной от идеологии, красивой, обеспеченной человеческой жизни. Этим зрителем был Сталин...

В советской печати замелькало слово «мейерхольдовщина», режиссер не получил звание народного артиста СССР. И в 1938 году Комитет по делам искусств принял постановление о ликвидации театра Всеволода Мейерхольда.

Последний спектакль «Дама с камелиями» состоялся вечером 7 января 1939 года. Райх играла вдохновенно, хотя понимала, что это – начало конца! Отыграв финальную сцену – смерть Маргариты, – Зинаида Николаевна потеряла сознание. Ее на руках отнесли за кулисы. Театр был закрыт, как «враждебный советскому искусству».

Мейерхольда арестовали 20 июня 1939 года в Ленинграде. 22 июня поездом под конвоем переправили в Москву, где он находился в разных тюрьмах несколько месяцев. В январе 1940 года он написал заявление на имя В. Молотова. «Меня здесь били – больного, шестидесятипятилетнего старика клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине, когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам сверху с большой силой по местам от колен до верхних частей ног. В следующие дни, когда эти места ног были залиты обильными внутренними кровотечениями, то по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били жгутом»...

Его обвинили как шпиона английской и японской разведок, приговорили к расстрелу с конфискацией имущества и вскоре приговор привели в исполнение. В тот день, когда арестовали Всеволода Эмильевича, в их московской квартире в Брюсовом переулке был произведен обыск. Вероятно, Зинаида Николаевна предчувствовала беду: двух своих детей от брака с Есениным – Татьяну и Константина – благоразумно отправила из дома.

Но через несколько дней ее нашли полуживой в собственной спальне, с множеством ножевых ранений. Ей нанесли одиннадцать ран и перерезали горло, изуродовали ее лицо и, как говорят, даже выкололи глаза. На попытки врача скорой помощи остановить кровотечение она ответила: «Оставьте меня, доктор, я умираю...» Скончалась она по дороге в больницу.

До сих пор точно не известно, что же произошло в тот роковой день. Все ценные вещи: кольца, браслеты, золотые часы, оставались лежать на столике, рядом с кроватью. Ничего из дома не пропало. Кто-то утверждал, что домработница, которую нашли с проломленной головой, спугнула воров. Да, судя по страшному «почерку», скорее всего, это орудовали уголовники. Они не успели ограбить квартиру, но успели лишить жизни ее хозяйку...

Через несколько дней Костя Есенин пришел в эту квартиру, чтобы собрать запекшуюся кровь матери в спичечный коробок. Этот коробок – как вечную память и боль – он взял потом с собою на фронт, когда началась Великая Отечественная...

Райх похоронили на Ваганьковском кладбище, недалеко от могилы Есенина.

Место, где захоронен Мейерхольд, до сих пор неизвестно. Впоследствии на памятнике Райх добавили надпись: «Всеволод Эмильевич Мейерхольд». Так что они опять оказались вместе! Должно быть, это было последней милостью Господа по отношению к гениальному режиссеру – после смерти его имя соединилось с именем покойной любимой жены...

Яркая жизнь, страшная смерть, большая любовь – вот что выпало на долю обитателей квартиры в Брюсовом переулке, № 12...

* * *

Прогулка наша по московским адресам любви окончена. Город наш – хранитель любовных тайн. И научиться их разгадывать гораздо интереснее, чем просто «вслепую» шагать по улицам.

И, может быть, кто знает, мы встретимся еще на страницах новых книг о любви замечательных людей – любви московской, питерской, парижской... О любви разделенной, трагической, светлой или полной страдания.

Примечания

1

1 Август Коцебу – немецкий писатель (1761—1819).

(обратно)

Оглавление

  • Кремлевский родственник «Синей бороды» Царь Иван Грозный и его жены
  • «Нимфа Кукуйского ручья» и рогоносец Петр Первый и Анна Монс
  •   Алексей Толстой Петр Первый (отрывок)
  • Тайна Дома-комода Императрица Елизавета и Алексей Разумовский
  •   Об архитектуре «Дома-комода»
  •   Церковь Воскресения в Барашах на Покровке
  • Графиня-крестьянка из Останкино Граф Николай Шереметев и и Прасковья Ковалева-Жемчугова
  •   П. Вейнер Жизнь и искусство в Останкине (воспоминания очевидца)
  •   Рассказ Ксении Александровны Сабуровой (Из книги «Шереметевы в судьбе России»)
  • «Не лишайте меня этой любви...» Александр Пушкин и Наталья Гончарова
  •   А. С. Пушкин Сожженное письмо
  • Гремит «Гроза» над Москвой Александр Островский и Любовь Косицкая
  •   А. Н. Островский «Гроза» (отрывок)
  • «Дуня» с Пречистенки Сергей Есенин и Айседора Дункан
  •   Анатолий Мариенгоф «Роман без вранья» (отрывки)
  •   Сергей Есенин Письмо к женщине
  •   Я помню
  •   Айседора Дункан Из книги «Моя исповедь»
  •   Валентин Катаев Алмазный мой венец (отрывки)
  • «Про это» Лиля Брик и Владимир Маяковский
  •   Владимир Маяковский Ты
  •   Из стихотворения «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви»
  •   Лиличка! Вместо письма
  • Пигмалион и его Галатея Всеволод Мейерхольд и Зинаида Райх X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Сентиментальные прогулки по Москве», Каринэ Альбертовна Фолиянц

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства