Эжен-Франсуа Видок Записки Видока, начальника Парижской тайной полиции. Том 2–3
Том 2
Глава двадцать вторая
Г-н Анри прозван «Злым гением». — Берто и Паризо. — Несколько слов о полиции. — Моя первая поимка.
Имена барона Пакье и г-на Анри никогда не изгладятся из моей памяти. Эти великодушные люди были моим Провидением! Как многим я был обязан им! Они возвратили мне жизнь, если не более. Для них я готов был подвергнуть себя тысяче опасностей, и мне поверят, если я скажу, что часто я рисковал собою, чтобы добиться от них ласкового взгляда, одного слова похвалы. Наконец-то я дышу, я двигаюсь свободно; мне более нечего опасаться: сделавшись тайным агентом, у меня явились священные обязанности, в которые посвятил меня достойный г-н Анри — в его собственно руках находилась обязанность блюсти безопасность в столице. Круг моих действий ограничивался предупреждением преступлений, открытием преступников, выдачей их в руки правосудия. Задача была нелегкая. Г-н Анри взял на себя труд руководить первыми моими шагами; он устранил для меня много затруднений, и только благодаря его советам и урокам, мне удалось впоследствии приобрести известность в полиции.
Одаренный хладнокровным, сосредоточенным характером, г-н Анри в высшей степени обладал наблюдательной способностью, тем тактом, благодаря которому можно распознать преступление под видом невинности. Он был одарен обширной памятью и изумительной зоркостью, — ничто не ускользало от него. К довершению всего, он был замечательным физиономистом. Мошенники называли его «Сатаной» или «Злым гением», и он во многих отношениях заслуживал это название — в нем соединялась необыкновенная кротость с хитростью. Редко случалось, чтобы важный преступник выходил от него, не признавшись в своем преступлении или не доставив помимо своей воли каких-нибудь веских улик. У г-на Анри был известный инстинкт, который помогал ему раскрывать истину, это была врожденная способность, которая не всякому дается. Его приемы не всегда были одинаковы, они менялись, сообразуясь с обстоятельствами. Никто более него не был предан своему делу; он, как говорится, погрузился в него по горло — в каждый час дня и ночи он был к услугам общества. Тогда не существовало порядка приходить в канцелярию в двенадцать часов и проводить в ожидании целых полдня, как это делается теперь. Страстно привязанный к своему делу, он не боялся усталости; поэтому-то, после тридцатипятилетней службы, он подал в отставку, удрученный болезнями. Часто мой начальник проводил целые ночи, обдумывая инструкции, которые намерен был дать мне, и соображая средства быстрого предупреждения всевозможных преступлений. Серьезные болезни даже не могли прервать его трудов, — тогда он занимался, не выходя из своего кабинета. Словом, это был человек, каких мало. Одно имя его заставляло содрогаться преступников; приведенные к нему на допрос, они почти всегда смущались и путались в ответах; все они были убеждены, что он читал в их душе. Мне часто случалось замечать в жизни, что способные люди никогда не остаются одни и всегда находят себе помощников, может быть, в силу старинной пословицы: «Каков поп, таков и приход». Уж не знаю, но Анри имел сотрудников, достойных его. В числе их был некто Берто, весьма искусный следователь. Он обладал особенным уменьем схватывать суть дела, какое бы оно ни было: его трофеями были бумаги префектуры. Упомяну, кстати, о начальнике тюрем Паризо, который весьма удачно помогал Берто и заменял его. Словом, гг. Анри, Берто и Паризо образовали настоящий триумвират, который беспрерывно вел подкопы под мошенников. Они задались благородной целью искоренить разбой, доставив населению великого города полную безопасность — и результаты их деятельности вполне соответствовали их надеждам и ожиданиям. Правда, что в это время между начальниками полиции существовала полная откровенность, согласие и единодушие, которые исчезли с течением времени. В настоящее время начальники и чиновники относятся друг к другу с недоверчивостью и подозрением, все опасаются друг друга — между ними непрерывная вражда. Всякий смотрит на своего собрата, как на доносчика, словом, нет и тени согласия между органами администрации. Откуда это происходит? Уж не от того ли, что не существует более тесного разграничения между кругом действия каждого должностного лица, не от того ли, что все, начиная с высших властей, не на своем месте? Обыкновенно, при вступлении в должность сам префект совершенно чужд полиции и поступает, так сказать, в учение, в качестве высшего сановника. За собою он тянет целую свиту клевретов и протеже, самые лучшие из них отличаются полным отсутствием самостоятельности и каких-либо выдающихся качеств; за неимением лучшего дела они льстят своему покровителю и не допускают, чтобы до него доходила истина. Таким образом, под тем или другим начальством я видел, как организовалась или вернее расстраивалась полиция. Всякое перемещение или новое назначение префекта вводило в нее целую толпу неумелых новичков и, напротив, удаляло многих опытных деятелей.
Позднее я буду иметь случай упомянуть о последствиях этих перемен, вызываемых одною лишь необходимостью доставлять содержание креатурам первого пришельца. А пока я снова берусь за нить прерванного рассказа.
Как только я вступил в должность сыщика, я стал усердно рыскать по городу, чтобы иметь возможность работать с пользой. Мои экскурсии заняли у меня около 22 дней, в продолжение которых я приготовлялся к действию и изучал почву. В одно утро меня призвал к себе начальник дивизии: требовалось отыскать некоего Ватрена, обвиняемого в подделке монеты и банковых билетов. Ватрен уже раз был заарестован инспекторами полиции, но, по обыкновению, они не сумели устеречь его. Анри дал им все надлежащие указания, чтобы навести меня на следы; к несчастью, указания эти были не более, как одни данные о его старинных привычках. Все места, которые он посещал, были мне указаны, по невероятно было, что он споро туда вернется, так как в его положении благоразумие предписывало ему избегать тех мест, где его знали. Поэтому мне оставалась одна надежда — добраться до него окольными путями, как вдруг я узнал, что он оставил свои вещи в меблированном доме на бульваре Монпарнас, где жил прежде. Предполагали, что рано или поздно он непременно явится, чтобы потребовать их, или, по крайней мере, вытребует их через посредство кого-нибудь другого — это также было мое мнение. Приняв это за исходную точку своих поисков и узнав, где находится этот дом, я устроился в засаде и сторожил там неустанно день и ночь всех входящих и выходящих. Мои наблюдения продолжались уже целую неделю; наконец, утомленный и раздосадованный, я задумал взять в сообщники домовладельца и нанять у него квартиру, где я и поселился с Аннеттой, присутствие которой могло устранить все подозрения. Я уже находился на этом посту недели с две, как вдруг однажды вечером меня уведомляют, что Ватрен явился в квартиру в сопровождении какой-то другой личности. Чувствуя себя не совсем здоровым, я лег раньше обыкновенного; при этом известии я быстро вскакиваю, схожу с лестницы почти бегом, но, как я ни был быстр, однако мог догнать только товарища Ватрена. Я не имел права арестовать его, но предчувствовал, что, напугав его, я могу добиться от него кое-каких сведений. Я схватываю его, осыпаю угрозами, и он спешит признаться мне, дрожа всем телом, что он башмачник и что Ватрен живет с ним в улице Mauvais Garsons № 4. Более мне ничего не нужно. Впопыхах я успел надеть только старый сюртук поверх рубашки, по беспорядок в туалете не остановил меня. Не переменяя платья, я лечу по сообщенному мне адресу и прибегаю в дом в то именно время, когда кто-то выходит из дверей. Убежденный, что это Ватрен, я бегу за ним, он ловким ударом в грудь отбрасывает меня ступеней на двадцать вниз. Я приподымаюсь и снова бросаюсь на него с такой быстротой, что он вынужден войти к себе не иначе, как пробив оконное стекло; тогда я стучу в дверь и требую, чтобы он отворил мне. Он отказывается. Аннетте (последовавшей за мной в моей экспедиции) я отдал распоряжение пойти за стражей и сам сделал вид, что схожу с лестницы, подражая шагам сходящего вниз человека. Ватрен, обманутый моей уловкой, хочет удостовериться, действительно ли я ушел, и просовывает голову в окно. Мне только этого и было нужно: я схватываю его за волосы, он меня также, между нами завязывается отчаянная борьба. Судорожно держась за разделявшую нас стену, он яростно сопротивляется мне, но я чувствую, что силы его понемногу ослабевают. Я со своей стороны собираюсь с духом для последнего нападения; уже только ноги его остаются в комнате — еще одно последнее усилие, и он в моей власти. Я тяну с отчаянной силой, и он надает плашмя в коридор. Вырвать у него револьвер, которым он был вооружен, связать его и повлечь на улицу — это было для меня делом одной минуты. В сопровождении одной только Аннетты я отвожу его в префектуру, где, во-первых, получаю поздравления г-на Анри, а потом выслушиваю похвалу префекта полиции, который, кроме того, подносит мне денежное вознаграждение. Ватрен был человек редкой ловкости, он занимался грубым ремеслом, а между тем посвятил себя подлогам и подделкам, требующим большой тонкости в отделке и ловкости пальцев. Он был приговорен к смертной казни, но ему была дарована отсрочка в ту минуту, когда его уже привели на место казни; эшафот был уже сооружен, и любители, собравшиеся смотреть на интересное зрелище, принуждены были убраться восвояси, обманувшись в своих ожиданиях. Весь Париж помнит об этом случае. Распространился слух, что от него ожидают важных разоблачений, но так как он но хотел или не имел ничего открыть, то через несколько дней смертный приговор был приведен в исполнение.
Ватрен был первым лицом, которым мне удалось завладеть; он был важный преступник. Успех моего первого дела возбудил зависть блюстителей порядка и их подчиненных; озлобленные моей удачей, они набросились на меня. Они никак не могли простить мне, что я ловчее их; начальники же, напротив, были очень довольны мной. Я удвоил ревность, чтобы все более и более овладеть расположением и доверием последних.
Около этого времени множество пятифранковых фальшивых монет было пущено в обращение. Мне показали несколько из этих монет. Рассматривая их, мне показалось, что я узнал в них руку моего доносчика — Буена и его друга, доктора Терье. Я решился удостовериться в истине и поэтому стал зорко наблюдать за малейшими действиями этих двух негодяев. Но так как я не имел возможности слишком близко следить за ними, потому что они знали меня в лицо и я мог им внушить недоверие, то мне чрезвычайно трудно было собрать надлежащие сведения. Впрочем, с помощью настойчивости и терпения я наконец уверился в том, что действительно не ошибся, и оба фальшивых монетчика были схвачены на месте преступления. В народе шел говор, что доктор Терье был вовлечен в преступление мною же самим; но пусть читатель вспомнит ответ, который он сделал мне, когда я пытался у Буена уговорить его отказаться от преступного ремесла, и тогда убедится, был ли Терье такой человек, которого можно было бы совратить с пути.
Глава двадцать третья
Я снова вижусь с Сен-Жерменом. — Он предлагает мне убить двух стариков. — Внучек Картуша. — Агенты, подстрекающие на преступления. — Аннета еще раз помогает мне. — Покушение на кражу у банкира в улице Отвиль. — Я «убит». — Арест Сен-Жермена и его сообщника Будена.
В такой многолюдной столице, как Париж, обыкновенно много дурных притонов, где происходят свидания мошенников. Чтобы чаще иметь случаи видеть их и наблюдать за ними, я усердно посещал места, пользующиеся дурной славой, то являясь туда под своим именем, то под чужим, часто изменяя одежду, как человек, желающий избегнуть полицейского надзора. Все воры и мошенники, которых я встречал зачастую, поклялись бы, что я принадлежу к их сословию. Убежденные, что я из беглых, они Бог знает что готовы были бы сделать, чтобы спасти меня, так как не только питали ко мне полное доверие, но и любили меня, Они поверяли мне свои планы и не предлагали мне присоединиться к ним только из боязни скомпрометировать меня в качестве беглого каторжника. Но не все были настолько деликатны, как увидят ниже.
Несколько месяцев прошло с тех пор, как я посвятил себя своей деятельности, как вдруг судьба свела меня снова о Сен-Жерменом, посещения которого так часто приводили меня в отчаяние в былое время. Он был с одним человеком, прозванным Буденом, которого я знал еще трактирщиком в улице Прувер. Буден тотчас же узнал меня; он подошел ко мне с такой фамильярностью, что я вначале не счел нужным отвечать.
— Что я вам сделал дурного, — сказал он, — что вы воротите от меня физиономию и говорить со мной не хотите?
— Нет, но я узнал, что вы были полицейским шпионом.
— Только-то, ну так что ж из этого. Был действительно шпионом; но если бы вы узнали, как все это случилось, вы не стали бы пенять на меня.
— Он правду говорит, — обратился ко мне Сен-Жермен, — мы не станем на него пенять: Буден добрый малый, и я за него отвечаю, как за самого себя. В жизни так часто встречаются разные оказии, братец мой, что и предвидеть их трудно. Если Буден и принял место, о котором ты говоришь, так это для того, чтоб спасти брата — не иначе. К тому же ты должен знать, что если б у него были дурные наклонности, то он не был бы моим другом.
Я нашел эту гарантию превосходной и более не стал стесняться говорить при Будене.
Сен-Жермен, конечно, рассказал мне, что он делал и как поживал с того времени, когда доставлял мне такое удовольствие своими посещениями. Он поздравил меня с моим побегом и сообщил мне, что с тех пор, как я был арестован, он снова принялся за свое ремесло, но вскоре опять лишился всего и принужден был прибегнуть к побочным средствам. Я попросил его рассказать мне кое-что о Блонди и Дюлюке.
— Подкошены они, друзья мои сердечные, подкошены в Бове! — воскликнул он.
Узнав о казни этих двух злодеев, которых наконец постигла кара за их преступления, я почувствовал при этом сожаление, что голова их сообщника не попала вместе с ними на плаху.
Опорожнив вместе несколько бутылок вина, мы расстались. Уходя, Сен-Жермен, заметив, что я одет довольно плохо, спросил меня, чем я занимаюсь, и когда я сказал ему, что ничего не делаю, он обещал подумать обо мне, если представится хороший, выгодный случай. Я заметил ему, что выхожу редко, из боязни быть арестованным, и поэтому мы, может быть, долго не встретимся.
— Когда хочешь, можно видеть меня, — сказал он, — я даже требую, чтобы ты пришел.
Он дал мне свой адрес, не поинтересовавшись узнать мой.
Сен-Жермен не был более опасным для меня, и я даже был заинтересован с том, чтобы не упускать его из виду; если моя обязанность состояла в наблюдении за преступниками, то вряд ли нашелся бы кто другой, более достойный моего внимания. Я надеялся избавить общество от этого чудовища. А тем временем я вел войну со всеми мошенниками и плутами, наводнявшими столицу. Настало время, когда воровство и грабеж размножились до невероятия — только и слышно было об украденных решетках, о выставленных окнах, о кражах со взломом; более двадцати фонарных столбов были последовательно украдены один за другим с площади Фонтенбло, и никто не мог поймать виновников преступления. В продолжение целого месяца инспектора употребляли тщетные усилия накрыть их на месте преступления, и как назло, в первую ночь, когда они ослабили свой надзор, фонари снова были унесены — это был как бы вызов полиции. Я принял его на свой счет и, к пущей досаде аргусов Quai du Nord, в короткое время успел предать в руки правосудия дерзких воров, которые все были отправлены в галеры. Один из них назывался Картушем. Не знаю, было ли это влияние знаменитого имени, или он унаследовал дар от своего семейства (может, быть, он был потомком знаменитого Картуша?), уж не знаю, благодаря чему — но он был необыкновенно искусен в своем ремесле. Предоставляю генеалогам решить вопрос.
Ежедневно я делал новые открытия; в тюрьмы поступали только те люди, которые были захвачены по моим указаниям, а между тем ни один из них даже и в мысли не имел, что заключен по моей милости. Я так хорошо улаживал свои дела, что не обнаружилось никаких признаков моих действий. Знакомые со мной воры считали меня лучшим из товарищей, остальные почитали за счастие посвящать меня в свои тайны, отчасти ради удовольствия поговорить со мной, отчасти, чтобы попросить моего совета. Однажды, когда я бродил по бульварам, ко мне подошел Сен-Жермен в сообществе с Буденом. Они пригласили меня отобедать, я согласился, и за десертом они сделали мне несказанную честь, предложив участвовать третьим лицом в убийстве. Дело шло о том, чтобы спровадить на тот свет двух стариков, живших вместе в доме, где поселился Буден, в улице Прувер. Содрогаясь от ужаса и негодования при рассказе этих злодеев, я в душе благословлял Провидение, которое привело их ко мне. Вначале я колебался присоединиться к заговору, но в конце концов сделал вид, что уступаю их настоятельным просьбам, и между нами было условлено выждать благоприятного момента для выполнения ужасного плана. Приняв это решение, я распростился с Сен-Жерменом и его товарищем и, желая во что бы то ни стало предупредить преступление, поспешил донести обо всем г-ну Анри, который призвал меня к себе и расспросил о всех подробностях относительно разоблачения, которое я ему сделал. Он желал удостовериться, действительно ли меня уговаривали совершить преступление или же в порыве излишнего усердия я прибегнул к преднамеренному подстрекательству. Я поклялся ему, что в этом случае инициатива была не с моей стороны; он убедился тоном искренности, с которым я произнес эти слова, и объявил мне, что он доверяет мне, что не помешало ему произнести мне наставление по поводу агентов-подстрекателей; слова его проникли в глубину души моей. Как желал бы я, чтобы их слышали те презренные, которые со времени Реставрации погубили столько жертв. Если бы они прониклись речью моего достойного начальника, то, наверное, возрождающаяся эпоха легитимизма не напомнила бы кровавых дней иной эпохи!..
— Помните, — сказал мне в заключение г-н Анри, — что подстрекатель, — величайший бич современного общества. Если нет подстрекателей, то преступления совершаются людьми сильными, потому что замышляются ими. Слабые существа могут быть увлечены, совращены; чтобы свернуть их в пропасть, стоит только найти слабую струну их страстей или их самолюбия, но тот, кто пользуется этими средствами, чтобы погубить их, тот чудовище порока! Он один виновен, его одного должен был бы поразить меч правосудия. В полиции, — прибавил он, — лучше ничего не делать, нежели самому создавать себе дело.
Хотя я не имел надобности в этом уроке, но я поблагодарил г-на Анри, который велел мне следить по пятам за обоими убийцами и ничего не щадить, чтобы предать их правосудию.
— Полиция, — прибавил он, — учреждена настолько же с целью карать преступников, насколько для того, чтобы предупреждать злодеяния, и всегда лучше подоспеть ранее.
Согласно инструкциям, полученным мною от г-на Анри, я не пропускал ни одного дня, чтобы не повидаться с Сен-Жерменом и его другом Буденом. Так как замышляемое ими злодейство должно было доставить им изрядное количество денег, то я заключил из этого, что мне следует проявить некоторое нетерпение, для пущей естественности.
— Ну что же, когда пресловутое дело? — говорил я всякий раз, как мы виделись.
— Когда? — отвечал мне Сен-Жермен. — Груша-то еще неспела; когда настанет пора, тебя предупредит вот он, — он указывал на Будена.
Уже несколько свиданий прошло, а еще дело не решалось. Я опять повторил свой обычный вопрос.
— А на этот раз, — сказал Сен-Жермен с довольным видом, — на этот раз могу тебя утешить — на завтра! Мы ждем тебя, чтоб сговориться.
Свидание было назначено за городом, я не преминул явиться. Сен-Жермен оказался таким же аккуратным.
— Послушай, — сказал он, — мы рассудили и нашли, что то дело, о котором мы тебе говорили, теперь исполниться но может, но у нас есть другое, только предупреждаю тебя заранее, что тут нужна откровенность и прямой ответ: да или нет. Прежде всего я тебе скажу, что нам сообщили сегодня: некто Карье, который знал тебя в Форсе, уверяет, что тебя выпустили только с условием служить при полиции и что ты состоишь тайным агентом.
При слове «тайный агент» я почувствовал, что задыхаюсь, но тотчас же оправился, и, вероятно, по виду ничего не было заметно, потому что Сен-Жермен, пристально наблюдавший за мной, потребовал, чтобы я объяснился. Моя находчивость и присутствие духа, не покидающие меня ни на минуту, подсказали мне ответ.
— Ничего нет удивительного, — ответил я, — что меня считают тайным агентом: я знаю, откуда эта сплетня могла возникнуть. Ты ведь знаешь, что меня должны были перевести в Бисетр. Дорогой я бежал и остался жить в Париже, не зная, куда идти. Надо жить, где есть средство к жизни. К несчастью, я принужден скрываться; благодаря постоянным переодеваньям, я избегаю поисков, но всегда есть лица, которые узнают меня, например, те, с которыми я имел близкие сношения. Между ними найдутся и такие, которые, отчасти чтобы повредить мне, отчасти от корысти, считают долгом заарестовать меня. Ну вот, чтобы заставить их отказаться от этого желания, я и говорил им, что состою при полиции, всякий раз, как они намеревались выдать меня.
— Вот это дело, — сказал Сен-Жермен, — верю тебе, дружище, и чтобы дать тебе доказательство своего доверия, я скажу тебе, какое дельце нам предстоит сегодня вечером. На углу улицы Ангиен и Отвиль живет один банкир; дом его выходит в большой сад, который может помочь пашей экспедиции и способствовать нашему бегству. Сегодня банкира не будет дома, а кассу, в которой хранится много золота и серебра, стерегут всего двое молодцов. Вот мы и решили завладеть денежками сегодня же вечером. До сих пор нас уже трое для этого дела, ты будешь четвертым. Мы на тебя рассчитываем. Если откажешься, так подтвердишь наши подозрения и мы подумаем, что ты действительно шпион.
Не подозревая никакой задней мысли, я с готовностью принял предложение; Буден и он были мной довольны. Скоро пришел и третий, которого я не знал. Его звали Дебенн, и он был отец семейства, а злодеи склоняли его на преступление. Что касается меня, то я уже в уме составил план, как накрыть их за делом, но каково было мое удивление, когда, заплатив за выпивку, Сен-Жермен обратился к нам с речью: «Друзья мои, когда ставишь на карту свою голову, — надо быть осмотрительным. Сегодня нам предстоит дело, которого я не желал бы проиграть; чтобы шансы были на нашей стороне, вот что я придумал и надеюсь, что вы со мной согласитесь. Дело вот в чем: около полуночи мы все четверо должны войти в дом. Буден и я, мы берем на себя обделать дельце, а вы оба останетесь в саду и в случае надобности поможете нам. Надеюсь, что если дело нам удастся, то нам перепадет кое-что и мы проживем хотя некоторое время без забот. Но ради нашей взаимной безопасности, нам не надо расставаться до того времени, пока не настанет решительная минута».
Последние слова эти, которые я притворился, будто не слышу, были повторены еще раз. «Ну, уж теперь, — подумал я, — не знаю, как мне выпутаться из беды! Какое средство пустить в ход?» Сен-Жермен был человек редкой смелости, жадный к деньгам и всегда готовый пролить кровь, лишь бы раздобыть золота. Было всего десять часов утра, до полуночи оставалось времени вдоволь; я надеялся, что представится в этот промежуток какой-нибудь случай ловко ускользнуть и предупредить полицию. Как бы то ни было, я согласился на предложение Сен-Жермена и не сделал ни малейшего возражения на предосторожность, которая была самой лучшей гарантией взаимной нашей скромности. Увидев, что мы с ним вполне согласны, Сен-Жермен, который по своей энергии и сообразительности был настоящим предводителем заговора, выразил нам свое удовольствие.
— Очень рад, — сказал он, — что вы одного со мной мнения, со своей стороны я сделаю все, что могу, чтобы заслужить вашу дружбу.
Мы условились все вместе пойти к нему, в улицу Сент-Антуан; извозчик довез нас до места. Приехав туда, мы отправились наверх в его комнату, где он должен был держать нас взаперти до решительной минуты. Заключенный в четырех стенах с двумя разбойниками, я ума не мог приложить, как бы мне улизнуть: придумать предлог, чтобы выйти, не было никакой возможности. Сен-Жермен заподозрил бы меня тотчас же и способен был бы пустить мне пулю в лоб. Что делать? Я покорился своей судьбе в решился ждать, что будет. Самое лучшее было помогать им в приготовлениях к преступлению. На столе были положены пистолеты, их осмотрели, разрядили, снова зарядили, одну пару Сен-Жермен нашел негодной к употреблению и отложил в сторону.
— Пока вы тут заряжаете их, я пойду переменю эти свиные ноги.
— Постой-ка, — заметил я, — по нашему условию никто не может выйти отсюда без провожатого.
— Твоя правда, — ответил он, — люблю, когда кто верен своим обязательствам. Пойдем со мной в таком случае.
— А эти господа?
— Мы запрем их на двойной запор.
Сказано — сделано. Я пошел с Сен-Жерменом. Мы купили пуль и пороху, плохие пистолеты были обменены на другие — получше, и мы вернулись домой. Затем окончились приготовления, при которых я содрогался от ужаса. Спокойствие Будена, точившего о брусок два кухонных ножа, было действительно ужасно.
Между тем время шло; было уже около часу, а мне не представлялось никакой надежды на спасение. Я зеваю, притворяюсь усталым, потягиваюсь, скучаю и, отправившись в соседнюю комнату, бросаюсь на постель, как будто с намерением отдохнуть. Через несколько минут я снова появился с таким же утомленным видом, остальные собеседники так же раскисли, как и я.
— А что если бы нам выпить? — предложил Сен-Жермен.
— Превосходная мысль! — воскликнул я, подпрыгнув от удовольствия. — Кстати, у меня есть корзина превосходного бургундского: если хотите, пошлемте за ним.
Все согласились со мной, что лучше ничего нельзя было придумать, и Сен-Жермен послал своего дворника к Аннетте, которую просили прийти с угощением. Условились ни о чем не проговариваться при ней; пока мои собеседники предвкушали предстоящее наслаждение, я снова бросился на кровать и наскоро написал карандашом на клочке бумаги: «Когда выйдешь отсюда, переоденься и следуй за нами по пятам; берегись быть замеченной. Постарайся в особенности проследить, что я брошу на пол, и снеси это туда». Несмотря на краткость, инструкция эта была достаточна — Аннетта уже не раз получала распоряжения в таком роде, и я был уверен, что и на этот раз она поймет их смысл.
Она не замедлила появиться с корзинкой в руках. Приход ее рассеял нашу скуку и вялость. Все стали приветствовать ее и осыпать любезностями. Я выждал минуту, когда она собралась уходить, и, целуя ее на прощанье, сунул ей в руку записочку.
Пообедав на славу, я предложил Сен-Жермену пойти с ним вдвоем на рекогносцировку местности при дневном свете, чтобы предвидеть все на случай надобности. Эта предосторожность была весьма естественна и не удивила Сен-Жермена; только когда я взял фиакр, он счел более удобным пойти пешком. Достигнув места, которое он наметил как самое удобное, чтобы влезть в дом, я осмотрел его так подробно, что мог описать безошибочно. Когда рекогносцировка была окончена, Сен-Жермен сказал мне, что нужно было бы достать черного крепа, чтобы закрыть лицо; мы отправились в Пале-Рояль, и пока он вошел в лавку, я под предлогом надобности заперся в ретирадное место и записал все сведения, которые могли дать полиции возможность предупредить преступление.
Сен-Жермен, не перестававший во все время зорко следить за мною, повел меня в портерную, где мы выпили несколько бутылок пива. Когда мы уже подходили к дому, я заметил Аннетту, подстерегавшую меня. Всякий другой не узнал бы ее, так искусно она была переодета. Уверившись, что она следит за мною, я роняю бумажку и иду далее, предоставляя себя судьбе.
Мне невозможно описать всю тревогу, которую я испытывал, ожидая минуты отправления. Несмотря на то, что я предупредил полицию, я боялся, что она подоспеет не вовремя и уж тогда, когда преступление совершится; мог ли я один решиться арестовать Сен-Жермена и его сообщников? Мое усердие оказалось бы совершенно напрасным; и к тому же кто мне ручался в том, что по совершении преступления я не буду судиться и обвиняться наравне с остальными виновниками? Мне пришло на мысль, что во многих случаях полиция отрекалась от своих агентов, а в других случаях она не могла заставить суд отличить их от действительно виновных. Я был в страшной тревоге, когда Сен-Жермен поручил мне сопровождать Дебенна, кабриолет которого, предназначенный для мешков с золотом и серебром, должен был остановиться на углу улицы. Когда мы вышли, я снова увидел Аннетту, которая знаком дала мне знать, что исполнила мое поручение. В эту минуту Дебенн обратился ко мне с вопросом, где будет свидание. Не знаю, какой добрый гений вдохновил меня мыслью спасти этого несчастного. Я заметил, наблюдая за ним, что он еще не вполне испорчен, и мне показалось, что он подвигается к пропасти только благодаря коварным советам своих приятелей. Я указал ему совершенно иное место, нежели то, которое было условлено между нами, а потом присоединился к Сен-Жермену и Будену на углу бульвара Сен-Дени. Было всего только половина одиннадцатого; я сказал им, что кабриолет будет готов через час, что Дебенн, согласно моему распоряжению, будет ждать на углу Фобур-Пуассоньер и готов будет прибежать по малейшему сигналу. Я дал им понять, что если кабриолет поставить слишком близко от того места, где должно происходить действие, то это может возбудить подозрения, поэтому я счел более удобным держать его в некотором отдалении; они одобрили мою предосторожность.
Пробило одиннадцать часов; выйдя на дорогу, мы направились к дому банкира. Буден и его сообщник шли с трубками в зубах; спокойствие их ужасало меня. Наконец мы достигли того столба, который должен был служить нам лестницей. Сен-Жермен спросил у меня пистолеты; в эту минуту я вообразил, что он угадал мои намерения и хочет лишить меня жизни. Я подаю ему пистолеты, но вижу, что я ошибся. Он открывает полку, переменяет затравочный порох и снова отдает мне оружие. Проделав то же самое со своим оружием и оружием Будена, он сам подает нам пример и впереди всех лезет на столб, потом оба мошенника, не выпуская трубки из зубов, бросаются в сад. Волей-неволей мне приходилось следовать за ними; добравшись до верха стены, я снова начал тревожиться: успела ли полиция подготовить засаду? Не опередил ли ее Сен-Жермен? Вот вопросы, которые мучили меня.
В этой ужасной неизвестности я принял отчаянное решение предупредить преступление во что бы то ни стало, хотя бы ценою своей жизни. Сен-Жермен, увидев, что я сижу верхом на стене, и раздосадованный моей медлительностью, закричал мне: «Да ну, слезай поскорей». Едва он успел проговорить эти слова, как на него бросаются несколько людей! Буден и он отчаянно защищаются; завязывается перестрелка, со всех сторон свищут пули. После свалки, продолжавшейся несколько минут, полиция осиливает убийц. Многие из полицейских были ранены, Сен-Жермен и его друг — также. Так как я оставался простым зрителем стычки, то со мной решительно не могло случиться ничего неприятного, но чтобы выдержать свою роль до конца, я бросился также на поле сражения и притворился, будто пуля поразила меня насмерть. Сейчас же меня завернули в одеяло, и я был перенесен в комнату, где находились Буден с Сен-Жерменом. Последний, казалось, был глубоко тронут моей смертью. Он прослезился, и его с трудом оттащили от моего мнимого трупа.
Сен-Жермен был человек рослый — пять футов восемь дюймов — и одаренный железными, выдающимися мускулами. Голова у него была громадная, с маленькими полузакрытыми глазками, как у ночной птицы; лицо его, все изрытое оспой, было крайне некрасиво, но нельзя сказать, чтобы в нем было что-нибудь отталкивающее, напротив, в нем светился ум и живость. Разбирая его черты в подробностях, в них можно было найти нечто общее с волком или гиеной, в особенности если принять во внимание ширину его выдающихся челюстей. В этом организме преобладали отличительные особенности и инстинкты хищного животного. Он до страсти любил охоту; вид крови приводил его в восторг и умиление. Он также имел страсть к игре, женщинам и любил хорошо поесть. Так как он по тону и манерам принадлежал к хорошему обществу, умел поддержать светский разговор и почти всегда был одет изящно, то о нем можно было сказать, что он благовоспитанный разбойник. Когда это входило в его интересы, он был кроток и любезен, во всяком же другом случае груб и резок. Достигнув сорокапятилетнего возраста, он уже совершил несколько убийств на своем веку и тем не менее был веселым собеседником и разлюбезным малым в обществе себе равных. Его товарищ, Буден, был гораздо меньше его ростом, приземистой и тщедушное, лицо у него было изжелта-бледное, глаза черные, живые, в глубоких впадинах.
Привычка орудовать кухонным ножом и разрезать мясо пробудила в нем кровожадные инстинкты. Ноги у него были колесом; эту особенность я заметил у многих убийц по профессии и у некоторых других лиц, известных наклонностью ко злу.
Не помню я другого события в моей жизни, которое доставило бы такое искреннее удовольствие, как арест этих злодеев. Я поздравлял себя, что избавил общество от двух чудовищ, и вместе с тем я был счастлив, что судьба позволила мне спасти извозчика Дебенна от погибели. Впрочем, удовольствие, которое я чувствовал, было только относительно; я не переставал сетовать на то, что роковая судьба ставила меня в необходимость или самому влезть на эшафот, или помогать другим взбираться на него.
Должность «тайного агента», конечно, гарантировала мою свободу, я более не подвергался всем тем опасностям, которым подвержен беглый каторжник, но пока еще мне не было даровано помилования, свобода, которою я пользовался, была непрочна, так как во всякое время по воле моих начальников она могла быть отнята у меня. С другой стороны, я не забывал, какое презрение обыкновенно питают и должности, которую я занимал. Чтобы мне не наскучили обязанности, сопряженные с моим званием, мне необходимо было взвесить, обсудить их, и по зрелом размышлении я заключил, что тяготевшее надо мной презрение — не более как следствие предрассудка. Разве я не рисковал ежеминутно своей жизнью в интересах общества? Разве не я вступался за честных людей против злодеев, которых презирали?.. Я отыскивал преступление в тени, я разрушал гибельные планы, покушения на жизнь человеческую, а меня же ненавидели!.. Преследуя разбойников до самого места их преступления, я вырывал из рук их кинжал, и пистолет, я подвергался их мести, а меня за это презирали!.. Рассудок мой одержал верх, я осмелился пойти наперекор всем и вынести неблагодарность и несправедливость общественного мнения.
Глава двадцать четвертая
Я посещаю притоны порока. — Инспектора изменяют мне. — Я открываю покупщика ворованных вещей. — Уловка, чтобы уличить его. — Он осужден.
Воры и мошенники, на время испугавшись нескольких арестов, состоявшихся по моей милости один за другим, не замедлили снова появиться еще в большем числе и действовать еще смелее прежнего. Между ними находилось несколько беглых каторжников, которые, усовершенствовавшись на галерах в своем опасном ремесле, явились в Париж применять его на практике; деяния их распространяли ужас среди населения. Полиция решилась положить конец подвигам этих бандитов. Мне было поручено преследовать их, и я получил приказ заранее сговариваться с полицейскими агентами, коль скоро я имел в виду заарестовать кого-нибудь. Ясно, какую задачу на меня возложили; я должен был посещать все притоны разврата в Париже и его окрестностях. В несколько дней мне удалось узнать все логовища, где я мог встретить злодеев: застава Куртиль, застава Камба и Менильмонтан — вот места, где они преимущественно любили собираться. Это была их главная квартира, где их всегда было много, и горе тому агенту, который пришел бы туда следить за ними: злодеи неминуемо убили бы его; даже жандармы не осмеливались проникать туда, до того опасно и могущественно было это общество преступников. Менее боязливый, нежели они, я, не задумываясь, проник в это сборище отверженных, братался о ними, вел с ними компанию, так что наконец они стали смотреть на меня, как на товарища. Распивая вино с этими господами, я узнавал о совершившихся или только замышляемых преступлениях; я обходил их с такой ловкостью, что мне ничего не стоило узнавать адреса их или женщин, с которыми они были в связи. Могу сказать, что я внушал им безграничное доверие, и если бы кто-нибудь из них, более смелый, нежели его сотоварищи, позволил себе выразить на мой счет малейшее подозрение, я не сомневаюсь, что они немедленно отомстили бы ему за меня. Таким образом мне удавалось получать от них все нужные мне сведения, так что, когда я подавал сигнал, то почти всегда были уверена в успехе накрыть мошенников или на месте преступления, или же с ворованными вещами, которые служили достаточной уликой их виновности.
Мои изыскания intra muros были не менее успешны; я посетил один за другим все игорные дома, все кабаки окрестностей Пале-Рояля, отель д'Англетер, бульвар дю Тампль, улицы Ваннери, Мортельери, Планш Мибре, рынок Сен-Жак, ла-Петит-шез, улицы Жюльери, Каландр, Шателэ, площадь Мобер и др.
Не проходило дня, чтобы я не сделал какого-нибудь важного открытия; ни одно преступление не замышлялось без того, чтобы мне не были доверены все мельчайшие подробности покушения. Я был повсюду, везде поспевая, и власти никогда не были обмануты моими указаниями. Г-н Анри удивлялся моей деятельности; он публично выразил мне свое удовольствие, причем многие офицеры, служащие при полиции, краснели от злости и не стыдились жаловаться на это предпочтение. Инспектора, не привыкшие проводить бессонные ночи, находили слишком тяжелым постоянное занятие, которое я им доставлял; между ними поднялся ропот. Некоторые из них были даже настолько нескромны, настолько низки, что открыли инкогнито, с помощью которого я так успешно действовал. Эта проделка навлекла на них строгий выговор, но от этого они не стали ни более осмотрительными, ни более преданными.
Почти немыслимо было, живя постоянно среди мошенников, чтобы они не предложили мне участвовать в каком-нибудь деле; я никогда не отказывался, но когда наставало время действовать, я всегда выдумывал какой-нибудь предлог и не являлся на свидание. Вообще воры до такой степени глупы, что я мог, не стесняясь, измышлять всевозможные, самые нелепые предлоги. Часто даже, чтобы провести их, мне не приходилось прибегать к хитрости. Когда их захватывали, они все-таки не догадывались ни о чем, потому что, предполагая их более смышлеными, мы принимали меры, чтобы им не пришло в голову заподозрить меня.
Случалось даже, что некоторые из них, выскользнув из рук полиции в ту именно минуту, когда приготовились схватить их, приходили в то место, где надеялись меня встретить, чтобы сообщить мне печальную весть об аресте их товарищей.
Когда знаешься с ворами, тогда нет ничего легче узнать утайщиков их добычи, и я открыл нескольких. Данные, которые я сообщил полиции, чтобы уличить их, были так положительны и безошибочны, что они не замедлили последовать за своими товарищами в галеры. Может быть, небезынтересно будет рассказать о способах, которые я употребил, чтобы избавить столицу от одного из этих опасных людей.
Уже несколько лет полиция следила за ним, а до сих пор еще не удалось накрыть его на месте преступления. Частые обыски в его квартире не привели ни к какому результату, ни одна из найденных у него вещей не могла доставить улики против него, а между тем были уверены, что он покупает краденые вещи из первых рук, и многие из воров, не подозревая, что я состою при полиции, указали мне на него, как на верного человека, на которого можно вполне положиться. Сведений о нем было вдоволь; но надо было накрыть его на месте с украденными вещами.
Г-н Анри употребил все старания, чтобы достигнуть этой цели, но благодаря недостатку ловкости у агентов или чрезмерной ловкости укрывателя планы всегда не удавались. Хотели испытать, не буду ли я счастливее. Я попытался, и вот как я принялся за дело: спрятавшись на некотором расстоянии от его дома, я подстерег его, когда он выходил со двора, потом стал следовать за ним на расстоянии нескольких шагов и вдруг остановил его, назвав совсем не его имя. Он стал уверять, что я ошибаюсь и что он вовсе не тот, о ком я думаю. Я настаиваю. Он продолжает отнекиваться; в свою очередь я объявляю ему, что отлично узнаю в нем человека, уже давно служащего предметом поисков в Париже и его окрестностях.
— Да вы ошибаетесь, — сказал он, — я такой-то и живу там-то.
Не верю ни одному слову.
— Ну, уж это слишком; хотите, я докажу противное?
Я соглашаюсь на том условии, что он пойдет вместе со мной в соседний участок.
— Охотно, — отвечает он, и мы вместе отправляемся туда. Входим; я приглашаю его предъявить бумаги, у него их не оказывается. Тогда я требую, чтобы его обыскали, и у него находят трое золотых часов и двадцать пять дублонов, которые я беру под свою охрану, пока его не отвели к комиссару. Вещи были завернуты в платок, я овладеваю им и, переодевшись комиссионером, спешу в квартиру укрывателя.
Меня встречает его жена и еще несколько каких-то людей. Она не знала меня в лицо; я пожелал говорить с ней наедине. Оставшись с ней с глазу на глаз, я показал ей платок в доказательство того, что знаю ее мужа. Она еще не догадалась о причине моего посещения, но уже смутное предчувствие обозначилось на ее лице; она видимо смутилась. «К сожалению, я приношу вам не слишком-то хорошую весть, — сказал я, — муж ваш только что арестован, его удержала полиция и забрала все, что на нем было; по некоторым словам, пророненным полицейскими, он заключил, что, вероятно, его выдали, поэтому он просит вас тотчас же вынести отсюда все, что вы знаете. Если хотите, я помогу вам, только предупреждаю вас, что время нельзя терять».
Мои слова были убедительны; носовой платок и описание предметов, которые были в него завернуты, не дозволяли сомневаться в моей правдивости. Жена утайщика попалась на эту удочку. Она попросила меня привести трех извозчиков и тотчас же вернуться к ней обратно. Я вышел, чтобы исполнить поручение, но дорогой я отдал одному из моих подчиненных распоряжение не терять из виду экипажей и задержать их по первому сигналу. Я привел фиакры и взошел наверх: все было вверх дном, комнаты завалены разнородными вещами; стенные часы, этрусские вазы, канделябры, куски сукна, кашемира, полотна, кисеи — все было навалено целыми грудами. Все эти товары были вынесены из потайной комнаты, вход в которую искусно был замаскирован большим шкафом, так хорошо приспособленным, что невозможно было подозревать обмана. Я помог нагрузить товары, и когда все было окончено и шкаф был поставлен на место, жена укрывателя попросила меня проводить ее. Я исполнил ее желание, и едва она успела сесть на извозчика, как мы были окружены полицейскими. Супруги были преданы суду и осуждены, благодаря неоспоримым уликам в виде целой массы вещественных доказательств.
Может быть, меня осудят за уловку, к которой я прибегнул, чтобы избавить Париж от укрывателя, который был настоящим бичом для столицы. Но мне все равно, одобрят меня или нет: я в глубине своей совести сознавал, что исполнил свой долг; к тому же когда дело идет о том, чтобы уличить мошенников, ведущих открытую войну с обществом, то, по-моему, нельзя пренебрегать никакими средствами, кроме подстрекательства.
Глава двадцать пятая
Шайка Гевива. — Публичная женщина наводит меня на следы предводителя шайки. — Я у него ночую. — Меня принимают за беглого каторжника. — Я участвую в заговоре против самого себя. — Кража в улице Кассет. — Гевив и четверо его сообщников арестованы. — Клика восемнадцати.
Приблизительно около того времени, как я помог задержать укрывателя краденых вещей, в предместье Сен-Жермен образовалась шайка, которая грабила этот квартал преимущественно перед другими кварталами столицы. Шайка эта состояла из людей, зависящих от одного предводителя, некоего Гевива, названного Константеном, в сокращении Антеном, — у содержателей публичных домов и мошенников существует обычай называть друг друга последним слогом имени.
Гевив, или Антен, был когда-то фехтмейстером, потом занимал должность драгуна, состоял на жалованьи у развратных женщин низшего разбора; по ремеслу вор, он вел жизнь самого отчаянного мошенника. Говорят, он на все был способен, и хотя не доказано было, что он совершил когда-либо убийство, но никто не сомневался в том, что он не задумается пролить кровь. Однажды его любовница была найдена зарезанной в Елисейских полях, и на него пало главное подозрение по этому делу. Как бы то ни было, Гевив был человек предприимчивый, одаренный редкой отвагой и необычайной наглостью. По крайней мере, товарищи считали его таковым, и он среди них пользовался известной славой.
Давно уже полиция не спускала глаз с Гевива и его сообщников, но она не была в состоянии овладеть ими, а ежедневно повторявшиеся покушения на собственность доказывали, что они не сидят сложа руки. Наконец приняли серьезное решение положить предел темным деяниям разбойников, и я получил распоряжение пуститься за ними на поиски и накрыть их на месте преступления. Преимущественно настаивали на этом последнем пункте, которому придавали особенную важность. Я облекся в приличный случаю костюм и в тот же день принялся за дело, обойдя все подозрительные места предместья Сен-Жермен. В полночь я явился к некоей мадам Бушэ, присел за стол выпить стакан-другой с женщинами легкого поведения, и пока я сидел в их обществе, услышал, что за последним столом кто-то произнес имя Константена. Сначала мне представилось, что он тут же, и я ловко расспросил одну из девушек.
— Его здесь нет, — ответила она, — но он каждый день приходит с приятелями.
По ее тону я мог заключить, что ей хорошо известны привычки интересующих меня господ; я пригласил ее ужинать, в надежде заставить проболтаться. Она согласилась я, воодушевившись несколькими стаканами крепких напитков, открыто призналась мне, что мой костюм, мои ухватки и в особенности язык заставляют ее думать, что я также друг (вор). Мы провели с ней вместе часть ночи, и я ушел только тогда, когда она сообщила мне, какие места посещал Гевив.
На другой день утром я снова отправился к Бушэ. Там я опять встретился со своей вчерашней знакомкой; едва успел я войти, как она узнала меня и подошла ко мне.
— А! Вот и ты опять появился! Если хочешь поговорить с Гевивом, так он тут, — она указала мне на личность лет 28–30, довольно чисто одетую, хотя в куртке. Ростом он был пяти футов шести дюймов; лицо его было довольно красивое, волосы черные, роскошные бакенбарды, ослепительные зубы, — именно таким мне его описали. Не колеблясь, я подошел к нему с просьбой одолжить мне табаку для трубки. Он быстро окинул меня взглядом и спросил, не служил ли я в военной службе. Я ответил, что действительно был гусаром, и вскоре со стаканами в руках мы вступили в разговор об армии.
Пока мы разговаривали, попивая, время быстро прошло: заговорили об обеде. Гевив сказал мне, что он устроил компанию и если мне угодно примкнуть к ней, то он будет очень рад. Отказаться было бы глупо, и мы вместе отправились к заставе Мэн, где нас ждали четверо его приятелей. Прибыв туда, мы сели за стол; никто из собеседников не знал меня, я был для них посторонним лицом, все были осмотрительны в моем присутствии. Тем не менее несколько слов, случайно произнесенных на знакомом наречии, убедили меня, что все члены честной компании рабочие (воры).
Они захотели узнать, чем я занимаюсь; я сочинил им одну из историй, на какие был мастер; по моим словам они поняли, что я недавно из провинции и желаю пристроиться к какой-нибудь шайке, занимающейся известным ремеслом. На этот счет я не высказался вполне ясно, но как бы невзначай старался известными приемами изобличить свою профессию и дать им понять, что не знаю, куда деваться.
Вино лилось рекой, языки понемножку развязались, и в конце обеда я узнал, где живет Гевив и Жубер, его достойный сотрудник; узнал также имена многих из их товарищей. Когда пришло время расходиться, я дал понять, Что мне негде переночевать. Жубер предложил мне отправиться с ним и повел меня в улицу Сен-Жак № 99, где он нанимал комнату во втором этаже, окнами на задний двор. Я лег с ним на постели его любовницы, девицы Корневен.
Долго разговаривали мы с ним на сон грядущий; Жубер осыпал меня вопросами. Он непременно хотел узнать, на какие средства я живу, в порядке ли мои бумаги, — словом, любознательность его была неистощима. Чтобы удовлетворить ей, мне приходилось или избегать прямого ответа, или лгать, но я старался всеми средствами показать ему, что я товарищ по ремеслу. Наконец он воскликнул, как бы разгадав меня: «Ну, да уж нечего переливать из пустого в порожнее, не скрывайся — ты из наших!» Я сделал вид, что не понимаю его слов, он повторил их с комментариями.
Я притворился обиженным и ответил, что он ошибается и что если он намерен продолжать шутки в этом роде, то я принужден буду уйти. Жубер замолчал, разговор прекратился до следующего утра; в десять часов Гевив пришел будить нас.
Условлено было, что мы пойдем завтракать в Гласьер. Так и сделали. По дороге Гевив отвел меня в сторону я сказал:
— Послушай, я вижу, что ты славный малый, и хочу оказать тебе услугу. Не будь только так скрытен со мной: кто ты и откуда пришел?
Из моих полупризнаний он мог заключить, что я беглый тулонский каторжник, и посоветовал мне быть поосторожнее с его товарищами.
— Они у меня добрейшие малые на свете, — прибавил он, — только вот беда — больно болтливы.
— О, я держу ухо востро, — возразил я, — да и не могу же я плесневеть в Париже; тут слишком много расплодилось чертовой роты (полицейских) и потому далеко не безопасно.
— Правда, — ответил он, — но если тебя не знает Видок, то тебе бояться нечего, особливо со мной, я нюхом распознаю этих бездельников, как ворон чует порох.
— Что до меня касается, — сказал я, — то я не так хитер. Впрочем, если б мне случилось встретиться с Видоком, то по описанию, которое мне о нем сделали, черты его так ясно запечатлелись в моем воображении, что я непременно тотчас же узнал бы его.
— Уж ты бы лучше помалкивал. Видно, что совсем не знаешь эту шельму! Представь себе, он изменяется по желанию. Утром, например, он одет как мы с тобой; в полдень уж совсем не то, вечером опять другая статья. Не далее как вчера не его ли я встретил переодетого в генерала? Но шалишь — я не поддался на эту удочку; впрочем, как он, так и другие могут стараться сколько душе их угодно, а я всегда отгадаю их по первому взгляду, и если бы все друзья мои были таковы, как я, то немного пришлось бы ему дела делать.
— Ба, — возразил я, — все парижане толкуют то же самое, а вот он все подкопы подводит под вашего брата.
— Ты прав, — сказал он, — но чтобы доказать тебе, что и вовсе не из таких олухов, если хочешь, пойдем со мной сегодня же вечером, подстережем его у его двери и сделаем что следует.
Я был рад, узнав, что ему действительно известно, где я живу; я обещал ему свое содействие, и мы условились, лишь только смеркнется, завязать в платки по десяти медных монет в два су и хорошенько отколотить эту сволочь, Видока, как только он выйдет из своей квартиры.
Платки были приготовлены, и мы отправились в путь, Константен, который был уж порядочно навеселе, повел нас в улицу Нев-Сен-Франсуа, прямо насупротив дома № 14, где я действительно жил. Не знаю уж, каким образом он узнал мой адрес; признаюсь, это обстоятельство довольно сильно беспокоило меня, и мне показалось странным, как это он не знает меня в лицо. Мы продежурили несколько часов а Видок, конечно, и не думал показываться. Константен был сильно раздосадован этой неудачей.
— Ну, делать нечего, сегодня он нам не попадется, но клянусь, если я встречу его, он дорогой ценой заплатит мне за наше бесполезное дежурство.
В полночь мы удалились, отложив свое предприятие до завтрашнего дня. Довольно пикантно было то, что я принимал участие в заговоре против своей же собственной особы. Константен остался очень доволен моей готовностью помочь ему в том деле, и с этой минуты он ничего более не скрывал от меня. Он замышлял совершить кражу в улице Кассет и предложил мне участвовать в ней. Я согласился и дал обещание, но в то же время объявил, что не могу и не хочу выходить из дому ночью без бумаг.
— Ну, в таком случае ты подождешь нас здесь.
Наконец покража состоялась. Константен и его приятели, не желая идти в темноте, имели неосторожность и даже дерзость отцепить уличный фонарь, и один из них понес его во главе процессии. Придя домой, они поставили фонарь среди комнаты и стали обозревать свою роскошную добычу. Они были вне себя от радости, любуясь плодами своей экспедиции; но едва лишь прошло полчаса после их прихода, как кто-то постучал в дверь; воры, пораженные, переглянулись с немым ужасом. Сюрприз был устроен мною. Стук повторяется сильнее прежнего. Тогда Константен, делая нам знак, чтобы мы молчали, прошептал в испуге: «Это полиция, я в этом уверен».
Я быстро вскочил и спрятался под кровать. Стук усиливается, принуждены отпереть дверь.
В одно мгновение целый сонм инспекторов наполняет комнату, арестуют Константена и четырех других воров; затем производят общий обыск. Осматривают кровать, на которой лежит любовница Жубера, исследуют даже кушетку тростью, а меня все-таки не находят. Я этого и ожидал.
Комиссар составляет протокол; производят опись украденных вещей и уносят их в префектуру. Когда дело было сделано, я вышел из своего убежища и очутился наедине с Корневен, которая не могла надивиться моему счастью: она находила, что я спасся просто сверхъестественным чудом, и пригласила меня остаться с ней.
— Возможное ли это дело, — ответил я, — а полиция-то!
И я ушел, обещая увидеться с ней в Эстрападе.
Я пошел к себе отдохнуть немного и в назначенный час аккуратно явился на свидание. Корневен ждала меня. От нее я надеялся раздобыть полный список друзей и сообщников Жубера и Константена. Я был с ней хорош, она скоро свела меня с ними, и в две недели мне удалось выдать полиции целую шайку — всех восемнадцать человек; все они были приговорены к каторге, как и Константен.
В минуту отправления арестантской партии Константен, увидев меня, вышел из себя от бессильной ярости; он осыпал меня ругательствами и проклятиями, но, не обижаясь его грубыми выходками, я подошел к нему с самым хладнокровным видом и сказал ему:
— Странно, что такой прозорливый человек, который знал Видока, да и притом обладал драгоценной способностью распознавать полицейского издалека, как ворон, который чует порох, — странно, чтобы он дозволил провести себя за нос с такой легкостью!
Уничтоженный этой подавляющей репликой, Константен опустил глаза и замолчал.
Глава двадцать шестая
Полицейские агенты, набранные из освобожденных преступников. — Публичные женщины и их приятели. — Потворство воровству; слабость инспекторского надзора. — Уничтожение трех классов воров. — Братья Дельзев. — Как их накрыли. — Праздничный подарок префекту полиции. — Я избавляюсь от зависимости полицейских офицеров и инспекторов.
Я не один состоял тайным агентом при охранительной полиции; у меня был помощник — один еврей по имени Гафре. Он состоял на службе прежде меня, но так как его принципы не подходили к моим, то мы не долго жили в ладу. Я узнал, что он ведет дурную жизнь, и уведомил об этом начальника отделения, который, убедившись, что я прав, выгнал его из службы и велел немедленно выехать из Парижа. При полиции состояло еще несколько лиц, которые, не отличаясь никакой особенной способностью к делу, обладали, однако, некоторой зоркостью, приобретенною ими в тюрьмах; они тем не менее не имели определенного содержания и получали плату только по числу выданных ими лиц. Эти последние были набраны из каторжников, выпущенных на волю. Были также воры по ремеслу, которых не преследовали в Париже, с тем условием, чтобы они выдавали всех мошенников, которых им удастся открыть. Часто, за неимением лучшего, они выдавали своих товарищей. За ними следовала, в третьей или четвертой серии, целая толпа негодяев, которые жили с публичными женщинами самого низкого разбора. Эта презренная каста часто доставляла драгоценные указания для арестования воров и карманников. Обыкновенно они всегда были готовы давать какие угодно объяснения, лишь бы освободили их любовниц, когда те бывали задержаны. Кроме того, пользовались еще услугами женщин, бывших в связи с известными неисправимыми ворами, которых от времени до времени отправляли высиживать срок в Бисетре. Это были презренные подонки человеческого рода, но между тем необходимо было пользоваться ими, так как опыт, к несчастью, не раз доказывал невозможность полагаться на усердие и смышленость инспекторов. Администрация не имела, собственно говоря, желания употреблять на разыскание воров людей, не получающих содержания, но она была всегда рада воспользоваться услугами людей, которые по какой-нибудь причине посвящали себя полиции только под условием оставаться в тени. Г-н Анри давно уже понял, как опасно было употреблять эти обоюдоострые мечи, давно он уже мечтал избавиться от них и ввиду этого завербовал меня в полицию, которую хотел очистить от этих людей, хорошо известных своей склонностью к воровству. Есть болезни, которые врачи излечивают при помощи яда; очень может быть, что социальная проказа исцеляется подобными же средствами. Здесь яд был прописан в большой дозе, это видно из того, что почти все тайные агенты были накрыты мной на месте преступления и большинство их еще до сих пор в галерах.
При поступлении моем в полицию все тайные агенты обоих полов естественно должны были сплотиться против меня, предвидя скорый конец своему царствованию; они сделали все, что могли; чтобы продолжить его. Я считался непоколебимым и бесстрастным, я не хотел, как они выражались, забирать обеими руками, и они, конечно, объявили мне войну. Чего только они ни выдумывали, чтобы погубить меня, — тщетные усилия! Я выдерживал бурю, как старый дуб, который только слегка наклоняет свою вершину, несмотря на ярость урагана.
Каждый день на меня доносили, но голос моих доносчиков был бессилен. Г-н Анри, пользовавшийся влиянием префекта, ручался ему за мои действия; решено было, что каждый донос, направленный против меня, будет доводиться до моего сведения, с дозволением опровергать его письменно. Этот признак доверия понравился мне и доказал, что мое начальство умело ценить мое рвение, и ничто на свете не могло бы заставить меня отказаться от поведения, которое я предначертал себе.
Чтобы иметь успех в чем бы то ни было, необходима некоторая доля энтузиазма. Я не надеялся сделать должность тайного агента уважаемой должностью, но я льстил себя надеждой, что сумею с достоинством и честью выполнить свои обязанности. Я хотел приобрести славу человека неподкупного, беспристрастного, неустрашимого и неутомимого; во всяком случае, я добивался, чтобы меня признали способным и смышленым. Успех моих усилий содействовал укреплению этого мнения. Вскоре г-н Анри стал во всем советоваться со мной; мы вместе проводили целые ночи, соображая средства к подавлению преступления, — и наши старания отчасти увенчались успехом: число жалоб на грабежи значительно уменьшилось и число воров сократилось. Скажу больше, было даже время, когда мелкие воришки серебра и карманники не подавали никаких признаков жизни. Позднее должно было народиться новое воровское племя, но по своей ловкости оно уже не могло превзойти людей вроде Бомбаса, Маркиза, Буко, Комнера, Бутэ, Пранже, Дорлэ, Лароза Гавара и Мартена и многих других хитрых мошенников, которых я привел к бездействию.
В течение целых шести месяцев я действовал один, без других вспомогательных средств, кроме нескольких публичных женщин, которые оказывали мне свои услуги, как вдруг непредвиденный случай поставил меня вне зависимости полицейских офицеров, до сих пор умевших приписать самим себе заслуги моих открытий. Это обстоятельство имело для меня большое преимущество, ясно доказав всю бездеятельность и недостаток энергии инспекторов, которые так горько жаловались, что я доставляю им слишком много работы. Начну рассказ издалека.
В 1810 году воровства нового рода, совершаемые с невообразимой дерзостью, дали полиции знать о существовании целой шайки злодеев нового разбора.
Почти все покражи совершались при помощи влезания и взлома; квартиры на первом и втором этажах обирались этими необыкновенными ворами, которые до тех пор льстились только на богатые дома; легко можно было заметить, что мошенники знали местность, как свои пять пальцев.
Все мои старания, чтобы открыть этих новых воров, не имели никакого успеха, как вдруг покража, сопряженная почти с непреодолимыми препятствиями, была совершена на улице Сен-Клод, около Бурбон-Вильнев, из второго этажа над антресолью, в том самом доме, где жил полицейский комиссар квартала. Веревка фонаря, повешенного у дверей, послужила лестницей для похитителей.
Небольшой парусинный мешок с овсом для лошадей был оставлен на месте преступления, что дало возможность предположить, что воры, по всей вероятности, были извозчики или, по крайней мере, они помогали при экспедиции.
Г-н Анри посоветовал мне собрать сведения об извозчиках, и мне удалось разузнать, что мешок с овсом принадлежал некоему Гюссону, извозчику за номером 712. Я сделал донос, Гюссон был арестован, и через него разыскали двух братьев Дельзев, из которых старший не замедлил также попасться в руки полиции. Допрошенный самим Анри, он вынужден был сделать несколько весьма важных разоблачений, вследствие чего был арестован некто Метраль, исполнявший должность полотера в доме императрицы Жозефины. Он был уличен в укрывательстве краденых вещей, доставляемых ему шайкой, почти исключительно состоявшей из савояров, уроженцев Леманского департамента. Продолжая поиски, мне удалось напасть на следы братьев Пилар, Гренье, Лебрена, Пьессара, Мабу, прозванного Аптекарем, Серассэ, Дюрана, словом, двадцати двух человек, которые позднее все были приговорены к каторге.
Воры эти преимущественно были комиссионеры, полотеры и кучера, т. е. принадлежали к классу людей, среди которых всегда соблюдалась строгая честность и которые, издавна славились образцовой добросовестностью. В квартале все на них смотрели, как на людей испытанных, хороших, неспособных посягать на чужую собственность, и эта репутация делала их еще более опасными для лиц, у которых они состояли в услужении, распиливали лес и исполняли другую какую-либо работу: никто не питал к ним недоверия, всюду пускали их. Когда узнали, что они замешаны в скверной истории, не хотели даже и верить, чтобы они были действительно виновны. Сам я колебался и не доверял самому себе. Впрочем, существовали улики до такой степени явные, что наконец убедили всех, и пресловутая шайка савояров, существовавшая в столице несколько веков неприкосновенною, исчезла навсегда.
В течение 1812 года я предоставил в руки правосудия главных членов этой шайки. Впрочем, младший Дельзев все еще ускользал от поисков полиции. Это было 31 декабря; г-н Анри сказал мне:
— Я думаю, что если бы нам хорошенько приняться за дело, то удалось бы наконец изловить Рака (прозвище Дельзева); завтра Новый год, он непременно пойдет в гости к прачке, которая так часто доставляла ему убежище, или к ее брату. У меня есть какое-то предчувствие, что он придет непременно вечером, или ночью, или же, наконец, завтра поутру.
Я согласился с г-м Анри, и он велел мне с тремя инспекторами засесть в засаду где-нибудь поблизости к квартире прачки, которая жила в улице Грезильон, Фобур-Сент-Оноре.
Я выслушал это распоряжение с радостью, которая всегда предвещала мне удачу. В сопровождении трех инспекторов я в семь часов вечера отправился в означенное место. Был страшный холод; земля была покрыта глубоким снегом — зима никогда еще не была так сурова.
Мы встали настороже; после нескольких часов тщетного ожидания инспектора, окоченевшие от мороза, хотели уже идти домой; я также до половины замерз, так как на мне надето было довольно тонкое платье комиссионера. Я стал, однако, возражать своим товарищам, и хотя мне самому было бы очень приятно уйти, но я уговорил их остаться до полуночи. Едва успел пробить назначенный для ухода час, как они стали настаивать, чтобы я исполнил свое обещание, и вот мы вместе покидаем засады, где нам предписано было дежурить до рассвета.
Мы направились к Пале-Роялю; одно из кафе было еще открыто, мы вошли туда погреться и, выпив по стакану теплого вина, расстались, каждый с намерением отправиться восвояси. Идя к себе домой, я задумался о том, что мы только что сделали. Можно ли было, думал я, так скоро позабыть данные нам инструкции? Нет, обманывать таким образом доверие начальника — это непростительная подлость. Мое поведение казалось мне не только предосудительным, но и заслуживающим строжайшего наказания. Я был в отчаянии, что подчинился влиянию инспекторов. Желая исправить свою ошибку, я решился один возвратиться в назначенное место и провести там всю ночь, хотя бы мне пришлось пожертвовать своею жизнью. Я вернулся туда и приютился в уголке, чтобы Дельзев не мог увидеть меня, в случае, если ему придет в голову фантазия прийти.
Прошло часа полтора, как я находился в этом положении; я чувствовал, что во мне застывает кровь, мое мужество и твердость мало-помалу ослабевают. Но вдруг меня осеняет блестящая мысль: неподалеку находилась навозная куча, я спешу к ней, вырываю яму достаточно глубокую, чтобы иметь возможность встать в нее по пояс, зарываюсь в навоз, и приятная теплота его вскоре разливается по моим окоченевшим членам. В пять часов утра я еще не покинул своего убежища, где чувствовал себя довольно хорошо, не говоря о запахе. Наконец дверь дома осторожно отворилась, — вышла женщина, не заперев за собой двери. Я незаметно выбрался из своей ямы и отправился во двор; осмотревшись кругом, я нигде не мог заметить огня.
Я знал, что союзники Дельзева имеют обыкновение звать друг друга свистками, похожими на свистки кучеров. Я свистнул, подражая их манере, и во второй раз услышал голос:
— Кто зовет?
— Это Кочегар (прозвище кучера, от которого Дельзев выучился править) зовет Рака.
— Ты это, что ли? — раздается еще раз голос Дельзева.
— Да, да, Кочегар хочет тебя видеть, сойди вниз.
— Сейчас иду, погоди минутку.
— Слишком холодно, — ответил я, — я пойду подожду тебя в шинке, там на углу улицы, только поторопись, слышишь ли!
Шинкарь уже отпер свое заведение; в первый день нового года, понятно, торговля начинается ни свет ни заря.
Я нисколько не был расположен выпить. Чтобы обмануть Дельзева, я отворил дверь коридора и, не выходя в нее, поспешно снова захлопнул ее и спрятался на черной лестнице, идущей во двор. Вскоре я услышал шаги Дельзева по лестнице; прямо направившись на него, я схватил его за шиворот и, приставив ему пистолет к груди, решительно объявил ему, что он мой пленник.
— Следуй за мной, — сказал я, — и помни, что достаточно малейшего жеста, чтобы я без всякой жалости размозжил тебе череп пистолетом. Знай к тому же, что я не один.
Онемев от ужаса и удивления, Дельзев не ответил ни слова и машинально последовал за мной; с этой минуты я овладел им и он не мог ни бежать, ни оказать мне сопротивления. Я поспешил увести его. На часах пробило шесть в ту минуту, когда мы вошли в улицу Рошэ. Мимо проехал фиакр, я подал ему знак остановиться. Состояние, в котором я находился, должно было, весьма понятно, внушить некоторое беспокойство кучеру относительно опрятности его экипажа, но я предложил заплатить ему двойную цену, и, соблазнившись хорошим заработком, он согласился везти нас. И вот мы покатились по столичной мостовой. Для пущей безопасности я связал по рукам и ногам своего спутника, который, опомнившись и придя в себя от первого удивления, мог возмутиться против меня. Я обошелся бы и без этого средства, рассчитывая на свою силу, но так как я намерен был исповедовать его, то не хотел ссориться с ним, а всякое насилие с моей стороны в случае его сопротивления непременно имело бы такой результат. Поставив Дельзева в невозможность бежать, я старался вразумить его. Чтобы умаслить его, я предложил ему закусить, он согласился. Кучер принес нам вина, и мы продолжали путь, попивая понемногу.
Было еще очень рано; убежденный, что я могу извлечь выгоду из этого разговора наедине, я предложил Дельзеву поехать завтракать в одно место, где нам отведут отдельную комнату. Он уже окончательно успокоился и вовсе не казался рассерженным. Мое предложение он принял с готовностью, и мы направились в знакомую гостиницу. Еще не успели мы туда доехать, как он уже доставил мне множество неоценимых сведений о своих товарищах и сообщниках, еще находящихся на свободе. Я был уверен, что за столом он окончательно разговорится, и дал понять ему, что единственное средство заслужить снисходительность правосудия — это сделать некоторые разоблачения. Чтобы укрепить его в этом решении, я привел ему несколько аргументов, основанных на философии, которую я всегда применял о успехом, чтобы утешить заарестованных. Словом, он был настроен как нельзя лучше, когда экипаж остановился у входной двери в гостиницу. Я тотчас же повел его наверх, заставляя идти впереди себя, и прежде нежели приняться за карточку, я сказал ему, что, желая есть спокойно, я прошу его позволить мне привязать его по-своему, согласившись предоставить полную свободу его рукам. За столом это очень удобно. Он не обиделся этой предосторожностью, и вот что я сделал: взяв обе наши салфетки, я привязал его ноги к ножкам стула, на расстоянии вершков двух или полутора от пола, что мешало ему даже сделать попытку высвободиться, не рискуя разбить себе нос. Он позавтракал с большим аппетитом и обещал повторить в присутствии г-на Анри все, в чем признался мне. В полдень мы напились кофе. Дельзев был немного навеселе, и мы вернулись в фиакр, совершенно помирившись и даже подружившись. Десять минут спустя мы были уже в префектуре. Г-н Анри был окружен своими офицерами, которые явились поздравить его с Новым годом. Я вошел и приветствовал его: «Честь имею поздравить вас с Новым годом, — сказал я, — и представить вам знаменитого Дельзева».
— Вот это называется славный праздничный подарок, — сказал г. Анри, увидев пленника. Потом, обращаясь к окружающим его чиновникам и офицерам, он сказал: — Желательно было бы, господа, чтобы каждый из вас мог поднести такой же подарок г. префекту.
Мне тотчас же был отдан приказ отвести Дельзева в место предварительного заключения; на прощанье Анри милостиво обратился ко мне со словами:
— Видок, ступайте отдыхать, я доволен вами.
Арест Дельзева доставил мне самые лестные похвалы и доказательства расположения; но в то же время это обстоятельство еще более увеличило ненависть, которую чувствовали ко мне мои сослуживцы. Один только из них, г. Тибо, не переставал оказывать мне справедливость.
Как бы сговорившись с мошенниками и неблагонамеренными людьми, все чиновники, которым не так везло по службе при полиции, метали на меня гром и молнию; если послушать их, так это был просто скандал, подлость — тратить свое усердие на то, чтобы очищать общество от разбойников, нарушающих его спокойствие. По их словам, я был известный вор: каких только преступлений я ни совершал, на что только ни был способен! Вот какие обо мне распространяли слухи мои недоброжелатели. Может быть, они и сами верили им отчасти, по крайней мере, воры были убеждены, что я когда-то занимался их ремеслом. Прежде нежели они попадали в мои сети, они принуждены были верить, что я принадлежу к их компании; а потом, попавшись, они смотрели на меня как на изменника, но тем не менее я был для них мазуриком высшей школы, только я воровал безнаказанно, потому что полиция нуждалась во мне. Вот сказка, которая ходила обо мне по острогам. Полицейские офицеры и второстепенные агенты не прочь были распространять ее, выдавая за истину, а может быть, они в самом деле не думали клеветать меня, становясь отголоском презренных людей… Конечно, проверив мои антецеденты, всякий был вправе думать, что я был вором, так с незапамятных времен все сыщики выполняли эту двойную профессию; все знали, что так же начали свою карьеру Гупиль, Флорантен, Левек, Коко-Какур, Бурдари, Кадэ и другие мои предшественники или помощники. Они видели, что большинство сыщиков — рецидивисты, и так как я им казался более хитрым, более деятельным, более предприимчивым, нежели те, то они и заключили, что если я самый ловкий из полицейских, то, вероятно, и самый ловкий из воров.
Я от души прощаю им это ложное суждение, но я не мог простить отвратительного обвинения, будто я занимаюсь воровством постоянно.
Г-н Анри, возмущенный таким нелепым обвинением, отвечал им замечанием: «Если правда, что Видок ежедневно совершает покражи, то еще более основания обвинять вас в неспособности: он один, а вас много, вы знаете наверное, что он ворует, отчего бы вам не уличить его на месте преступления? Ему одному удалось накрыть на месте многих ваших товарищей, а вы все вместе не можете отплатить ему тем же?»
Инспектора не находили, что отвечать, и молчали; но так как было ясно, что вражда, которую они ко мне чувствовали, со временем еще более усилится, то префект полиции решился освободить меня от их зависимости. С этих пор я был совершенно свободен и действовал, как мне заблагорассудится. Я получал непосредственные распоряжения от г-на Анри и был обязан отдавать отчеты ему одному и никому другому.
Я удвоил бы свое усердие, если бы только это было возможно. Г-н Анри не боялся, чтобы мое рвение и моя преданность делу ослабели, но так как были люди, ненавидящие меня насмерть и готовые сжить меня со света, то он дал мне помощника, который должен был следить за мной издали и предупреждать в случае угрожающей мне опасности. Обособление, в которое я был поставлен, необычайно повлияло на мои успехи; я открыл множество воров, долгое время ускользавших от правосудия и которые еще долее не поддались бы мне, если бы я все еще находился под опекой полицейских офицеров и целого сонма инспекторов. Но беда была в том, что так как мне чаще приходилось быть в деле, то я стал более известен. Воры решили между собой отделаться от меня. Не раз я подвергался опасности пасть жертвой их злобы; но моя физическая сила и, смею сказать, мое мужество, всякий раз помогали мне выйти целым и невредимым из самых замысловатых ловушек. Несколько попыток с их стороны, всегда неуспешных, показали им, что я решился дорого продать свою жизнь.
Глава двадцать седьмая
Я отыскиваю двух известных мазуриков. — Учительница музыки, или Еще матушка воров. — Гостеприимство. — Фабрика поддельных ключей. — Хитрая комбинация. — Коварство агента. — Тетушка Ноель сама себя обкрадывает, а меня упрекает в воровстве. — Моя невинность обнаруживается.
Редко случается, чтобы каторжник бежал с намерением исправиться; чаще всего он только задается целью добраться поскорее до столицы и там пустить в ход роковое искусство, вынесенное им из галер, которые, подобно большей части наших тюрем, служат школой, где люди совершенствуются в искусстве присваивать чужую собственность. Почти все известные воры достигли высшего искусства в своем ремесле после более или менее продолжительного пребывания в галерах. Некоторые из них были осуждены раза четыре-пять, прежде нежели стали известными своей ловкостью; таковы были пресловутые Виктор Дебуа и его товарищ Монженэ, прозванный Барабаном, которые, появляясь в различные времена в Париже, совершили множество таких подвигов, о которых народ любит рассказывать, как о деяниях доблести и отваги.
Эти люди, которые в течение долгих лет бесчисленное число раз отправлялись на каторгу и которым всегда удавалось бежать, в это время снова находились в Париже. Полиция была об этом извещена, и я получил приказание немедленно приступить к розыскам. Изо всего можно было вывести заключение, что они имели сношения с остальными осужденными, не менее опасными. В подозрении находилась одна учительница музыки, сын которой, Ноель, был известным разбойником; эта женщина, как утверждали, давала убежище всем мошенникам. Мадам Ноель была женщина образованная и отличная музыкантша; в среднем классе буржуа, которые приглашали ее учить музыке своих барышень, она слыла за виртуозку. Она ходила по урокам в квартале Сен-Дени; изящество ее манер и языка, вкус в нарядах и известный оттенок величия и гордости, который но изглаживается даже превратностями судьбы, — все это заставляло думать, что она принадлежала к одному из многочисленных семейств, пришедших в упадок после революции. С виду и по разговору мадам Ноель была очень интересная маленькая женщина; к тому же было что-то трогательное во всей ее жизни — у нее была тайна: судьба ее мужа никому не была известна. Одни утверждали, что она рано овдовела, другие, что ее бросил муж, третьи, наконец, что она жертва соблазнителя. Не знаю, которое из этих предположений ближе всего подходило к истине, знаю только, что мадам Ноель была маленькая пикантная брюнетка, с живыми, лукавыми глазками, в которых светилась, однако, кротость, с любезной улыбочкой и чрезвычайно приятным голосом. В ней были соединены качества ангела и злого духа, более последнего, нежели первого; года оставили на ее лице отпечаток дурных страстей.
Мадам Ноель была добра и любезна к тем лишь лицам, которые имели какое-нибудь дело с правосудием; она принимала их с таким же радушием, как мать солдата принимает товарищей своего сына. Чтобы заслужить ее расположение, нужно было быть одного полка с ее возлюбленным Ноелем, и тогда, отчасти из любви к нему, отчасти же просто из собственного расположения, она любила оказывать им всевозможные услуги. Поэтому-то на нее смотрели, как на мать и покровительницу; у нее все они останавливались, она заботилась об их нуждах. Часто она простирала свою любезность до того, что искала им работы, а когда они нуждались в паспорте, то она не успокаивалась до тех пор, пока ей не удавалось раздобыть его. У мадам Ноель было обширное знакомство из женщин; обыкновенно паспорт брали на имя одной из них. Получив его, выводили кислотой имя и приметы и ставили на их место другие, по желанию. Мадам Ноель имела даже целую коллекцию таких паспортов на всякий случай.
Все каторжники были дети мадам Ноель, только она преимущественно ласкала и ухаживала за теми, кто имел сношения с ее сыном. К ним она чувствовала необычайную нежность и безграничную преданность. Дом ее был открыт всем беглым каторжникам, и, вероятно, даже они чувствовали к ней благодарность, так как не раз случалось, что они приходили к ней и рисковали собой единственно из удовольствия ее видеть; она была хранительницей всех их тайн, приключений, планов и тревог, Они доверялись ей во всем, не стесняясь, и надеялись на ее верность, как на каменную гору.
Тетушка Ноель никогда не видела меня в лицо, черты мои были ей незнакомы, но она часто слышала мое имя; поэтому мне было бы небезопасно явиться к ней, не возбудив подозрения; но я задался целью выудить у нее сведения о том, куда скрылись люди, которых мне нужно было отыскать. Я, однако, предчувствовал, что мне предстоит немало труда при исполнении моего плана. Прежде всего я решился выдать себя за беглого каторжника, но для этого мне необходимо было заимствовать имя какого-нибудь вора, которого ее сын или его товарищи описывали ей в выгодном свете. Кроме того, необходимо было некоторое сходство; я тщетно перебирал в уме знакомых мне картежников и не находил ни одного, кто был бы хорош с Ноелем. Роясь в своих воспоминаниях, я набрел наконец на некоего Жермена, прозванного Капитаном, который был близок с Ноелем; хотя он не походил на меня ни капли, но тем не менее я решился воспользоваться его именем.
Жермен, как и я, неоднократно совершал побеги с каторги, — вот все, что между нами было общего. Он был приблизительно моих лет, но гораздо меньше ростом. Он был худощав, а я довольно плотен, цвет лица у него был смуглый, а у меня белый и румяный, Заметьте к тому же, что у Жермена был длиннейший нос, поглощавший громадное количество нюхательного табаку, и что он говорил в нос вследствие болячек под носом. Мне предстояло немало хлопот, чтобы разыграть роль Жермена. Но трудности не пугали меня; мои волосы, подрезанные по моде каторжников, были выкрашены в черную краску, так же как и борода, которую я отпускал в продолжение целой недели. Чтобы придать своему лицу смуглый цвет, я намазался настоем ореховой скорлупы; чтобы довершить превращение, я подделал болячки с помощью гуммиарабика с кофе. Это украшение не было излишним, оно дало мне возможность говорить в нос, как Жермен. Мои ноги были также приспособлены самым тщательным образом; я сделал себе искусственную опухоль с помощью композиции, рецепт которой мне сообщили в Бресте. Я также подделал следы оков. Когда эта операция была окончена, я оделся в платье, соответствующее моему положению. Я не упустил из виду ничего, что могло бы придать сходство с оригиналом, не забыл ни обуви, ни белья, намеченного роковыми буквами Г. А. Л.
Костюм был подделан в совершенстве, недоставало только нескольких сотен насекомых, населяющих жилища нищеты и которые, вероятно, как саранча и гады, составляли одну из семи казней египетских. Я достал их за деньги и, как только они были акклиматизированы, отправился к тетушке Ноель, жившей в улице Тиктон.
Прихожу, стучу в дверь. Она сама вышла отворить мне. Один взгляд, брошенный на меня, объяснил ей все.
— Ах, бедный малый! — воскликнула она, — напрасно и спрашивать, откуда вы явились. Я уверена, что вы умираете с голоду.
— Еще бы! Как не быть голодным! Вот уж двадцать четыре часа, как у меня маковой росинки не было во рту.
Не ожидая дальнейших объяснений, она быстро исчезла и явилась с колбасой и бутылкой вина, которые поставила передо мной. Я стал пожирать яства с жадностью. Колбаса уже исчезла, а я еще второпях не произнес ни единого слова. Мадам Ноель в восторге от моего аппетита. Когда я все съел дочиста, она принесла мне трубку.
— Ах, тетушка, — сказал я, бросившись к ней на шею, — вы спасаете мне жизнь. Ноель правду говорил мне, что вы так добры.
И я начал рассказывать ей, что оставил ее сына восемнадцать дней тому назад, и сообщил ей различные сведения об интересующих ее арестантах. Подробности, которые я сообщал, были до такой степени правдоподобны, что ей и в голову не могло прийти, что я обманщик.
— Вы, наверное, не раз слыхали кое-что обо мне, — продолжал я, — много мне пришлось выносить невзгод. Зовут меня Жерменом, и прозван я Капитаном. Вам, верно, известно мое имя!
— Как не быть известным, — сказала она, — я знаю вас, как родного; Боже мой! мало ли рассказывали о ваших несчастиях мой сын и его друзья. Но Господи, в каком вы виде! Вы не можете долее остаться в таком положений. Вас, кажется, беспокоят скверные животные; позвольте, дам вам чистое белье и одену вас поприличнее.
Я выразил благодарность мадам Ноель и, как только мог это сделать, впрочем, не без неудобств, осведомился, где теперь находятся Виктор Дебуа и его товарищ Монженэ.
— Дебуа и Барабан! Ах, милый мой, уж лучше об них и не говорите, — ответила она, — шельма Видок много им насолил. С тех пор как Жозеф (Жозеф Лонвиль, бывший полицейский чиновник), которого они два раза встретили на улице, сказал им, что полиция ищет их в квартале, они больше и носу сюда не показывают.
— Как! Может быть, их нет в Париже? — воскликнул я, разочарованный.
— О, нет, они недалеко, — успокоила меня Ноель, — они не покинули окрестностей столицы. Я их еще видаю иногда издали и надеюсь, что скоро они забегут ко мне на часок-другой. Вот обрадуются-то, увидев вас!
— Уж наверное обрадуются не больше меня, и если бы вы могли черкнуть им словечко, то я уверен, что они поспешили бы позвать меня к себе.
— Если б я знала, где они, — возразила мадам Ноель, — то я сама бы не поленилась пойти к ним и привести их, чтобы вам сделать удовольствие. Но дело в том, что я не знаю, где они живут, и лучше всего нам вооружиться терпением и ждать.
В качестве вновь прибывшего я поглощал все внимание мадам Ноель, она мною только и занималась.
— Знает вас Видок и его две ищейки — Левек и Компер? — спросила она.
— Увы, знает, — ответил я, — меня арестовали уже два раза.
— В таком случае, чур, берегитесь. Видок искусно переодевается; если бы вы знали, какие только костюмы он ни напяливает, чтобы поймать в ловушку таких бедняг, как вы!
Мы разговаривали часа два, наконец мадам Ноель предложила мне взять ножную ванну. Я согласился. Когда я стал разуваться, ей чуть не сделалось дурно.
— Как мне жаль вас, бедняжечка, — сказала она в порыве материнской чувствительности, — что бы вам прежде сказать, ну разве вас не стоит побранить за это!
И, осыпая меня упреками, она стала на колени и сочла своим долгом освидетельствовать мои ноги. Проколов каждый волдырь, она приложила ваты с составом, действие которого поразительно быстро. Было что-то трогательное в идеальное в этих попечениях гостеприимства; недоставало для пущего эффекта, чтобы я был каким-нибудь знатным странником, а она благородной незнакомкой. Окончив перевязку, она принесла мне чистое белье, и так как она ничего не забывала, то вручила мне бритву, напомнив, чтобы я побрился.
— Потом надо будет, — прибавила она, — купить вам платье рабочего в Тампле, — это общее прибежище всех людей в беде. Иногда там находишь платье почти новое.
Как только я обмылся, мадам Ноель повела меня в спальню — это была комната, служившая мастерской для фабрикации поддельных ключей. Вход в нее был замаскирован юбками, развешанными на вешалке.
— Вот, — сказала она, — постель, на которой спали многие ваши товарищи. Спите с Богом, здесь полиция не откопает вас ни за что на свете.
— Уж это конечно, — ответил я, — позвольте мне в самом деле пойти отдохнуть немного.
Она оставила меня одного. Надо было держать ухо востро, разговаривая с тетушкой Ноель; не было ни одной привычки, свойственной каторжникам, которую она не знала бы как свои пять пальцев. Она не только запомнила имена всех воров, которых видела, но была знакома с малейшими подробностями и особенностями их жизни. Она с энтузиазмом рассказывала историю самого известного из них, именно ее сына, к которому она питала странную любовь и какое-то обожание.
— Очень вы были бы рады повидать своего милого сынка? — спросил я.
— Ах, еще бы не рада!
— Ну, так могу вам сказать, что вы скоро будете иметь это счастие. Ноель уж совсем приготовился к побегу и выжидает только удобного случая.
Мадам Ноель была счастлива надеждой в скором времени обнять своего сына. Она проливала слезы радости и умиления. Признаюсь, я сам был тронут и умилен и стал уже думать, что на этот раз мне не удастся совладать со своей ролью сыщика. Но, поразмыслив о преступлениях семейства Ноель и приняв во внимание интересы общества, я остался тверд и несокрушим в своем намерении преследовать свою задачу до конца.
Во время нашего разговора мадам Ноель спросила меня, не имею ли я в виду какого-нибудь дельца (воровства), и, предложив предоставить мне занятие, если я сам такого не найду, она расспросила меня, знаком ли я с искусством подделывать ключи. Я ответил, что не уступаю в искусстве самому Фоссару.
— Если так, — сказала она, — то я спокойна, вы скоро будете пристроены; если вы искусны в этом деле, то я куплю у слесаря ключ, который вы приспособите к моему секретному замку и будете держать его при себе, чтобы вам можно было входить и выходить, когда вам только будет угодно.
Я высказал ей, насколько тронут ее добротой и обязательностью, и, так как становилось поздно, то я пошел спать, размышляя, как бы мне вырваться из этого вертепа, не подвергнись опасности быть зарезанным, если бы мошенники, которых я искал, как-нибудь случайно пришли прежде, нежели я успею принять свои меры.
Я не смыкал глаз и встал, как только услышал, что Ноельша разводит огонь. Она заметила мне, что я встаю с петухами, и объявила, что отправляется по моим делам. Через несколько минут она принесла мне старый ключ, маленькие клещи и напилок, который я приделал к спинке кровати, и, снабженный этими принадлежностями, принялся за работу в присутствии своей хозяюшки, которая не могла нахвалиться моей ловкостью. Более всего она восхищалась быстротой моей работы; действительно, часа через четыре я сфабриковал хороший ключ. Я примерил его, он отпирал замок почти в совершенство. Таким образом мне была дана возможность входить в квартиру, когда мне заблагорассудится.
Словом, я сделался пансионером тетушки Ноель. После обеда я сообщил ей, что иду прогуляться, пользуясь сумерками, чтобы удостовериться, можно ли будет привести в исполнение задуманное мною дело. Она одобрила мое намерение, напомнив мне, что я должен быть осторожнее.
— Этот разбойник Видок, — заметила она, — очень опасен, и если бы я была на вашем месте, я ничего бы не предпринимала до тех пор, пока ваши ноги окончательно не выздоровеют.
— О, я не пойду далеко, — ответил я, — да и пробуду-то недолго.
Мои уверения, что я скоро вернусь, по-видимому, несколько успокоили её.
— Ну, ступайте с Богом, — напутствовала она меня, и я вышел, прихрамывая.
До сих пор все шло как по маслу; трудно было снискать большую благосклонность со стороны матушки Ноель, но, оставаясь в ее доме, мог ли я ручаться за то, что меня не убьют? Разве не могут прийти разом двое-трое каторжников и устроить мне скверную штуку? В таком случае прощайте все комбинации, придется расстаться с плодами дружбы мадам Ноель и принять меры на всякий случай. Было бы неблагоразумно дать ей подозревать, что у меня были причины избегать зорких глаз ее друзей, поэтому я старался довести ее до того, чтобы она сама убедила меня, что в моих интересах мне не следует ночевать у нее.
Я заметил, что Ноельша была в большой дружбе с торговкой фруктами, жившей в том же доме. Я направил к этой женщине некоего Нансо, одного из своих агентов, и поручил ему расспросить ее потихоньку насчет мадам Ноель. Продиктовав вопросы, я был совершенно уверен в успехе своего плана и в том, что фруктовщица не замедлит открыть нашу попытку своей приятельнице, тем более что я велел своему посланному посоветовать ей соблюдать строгую тайну.
На деле оказалось, что я был прав. Едва успел мой поверенный выполнить свою миссию, как фруктовщица поспешила сообщить об этом мадам Ноель, а та, в свою очередь, тотчас же доверила мне эту тайну. Она вышла за ворота, чтобы подстеречь меня, и, увидев меня издали, прямо направилась ко мне и без предисловий пригласила последовать за ней. Я отправился с нею; дойдя до площади Победы, она остановилась, осмотрелась вокруг и, уверившись, что никто за нами не наблюдает, приблизилась ко мне и рассказала, что ей сообщили.
— Итак, вы видите, — сказала она, — мой бедный Жермен, что было бы неблагоразумно ночевать у меня в доме; лучше всего вам вовсе не приходить ко мне днем.
Мадам Ноель и не подозревала, что эта неудача, искренно огорчившая ее, была делом рук моих. Чтобы не допустить ее до подозрений, я притворился еще более огорченном, нежели она сама; я проклинал с ругательствами эту сволочь Видока, который не давал нам покоя. Я сожалел о необходимости искать ночлега вне Парижа и распростился с мадам Ноель, которая, пожелав мне успеха и скорого возвращения, сунула мне в руку монету в тридцать франков.
Я знал, что она ожидает Дебуа и Монженэ. Кроме того, меня уведомили, что в квартиру и из квартиры те и дело шныряли какие-то личности, не стесняясь отсутствием мадам Ноель; напротив, это почти всегда случалось, когда она отправлялась в город на уроки. Мне необходимо было узнать все дома, которые она посещает. Чтобы достигнуть этого, я переодел нескольких своих помощников и расставил их по углам улиц, где присутствие их среди посыльных не могло показаться подозрительным.
Приняв эти предосторожности и чтобы сделать вид, что опасаюсь полиции, я несколько дней не ходил к Ноельше. По истечении этого срока я явился к ней вечером с молодым человеком, которого представил ей за брата одной девушки, с которой жил и которая дала мне убежище в Париже. Молодой человек этот был сыщик. Я предупредил свою хозяйку, что он пользовался моим полным доверием и что она смело может положиться на него, как на меня самого, и что, так как его не знала полиция, то я выбрал его, чтобы посылать к ней всякий раз, как сочту неблагоразумным показываться сам.
— Отныне, — прибавил я, — он будет нашим посредником и будет являться два или три раза на день, чтобы осведомиться о вас и о моих друзьях.
— Жалко, что вы не пришли двадцатью минутами раньше, — сказала мадам Ноель, — а то вы увидели бы женщину, которая вас хорошо знает.
— Кто же это такая?
— Сестра Маргери.
— Ах да, она часто видела меня с братом.
— Поэтому-то, когда я с ней говорила о вас, она описала вас как нельзя вернее: эдакий, говорит, мозглявый, и всегда-то у него полон нос табаку.
Мадам Ноель очень сожалела, что я не пришел ранее и не повидался с сестрой Маргери, но я со своей стороны, конечно, радовался, что избавился от свидания, которое расстроило бы все мои планы. И в самом деле, если эта женщина знала Жермена, то она знала и Видока, и невозможно было бы, чтобы она приняла одного за другого — разница была так велика! Хотя я и гримировался довольно искусно, но сходство, полное в описании признаков, было очень слабо при тщательном рассмотрении и в особенности, если судьями были лица близкие. Мадам Ноель дала мне весьма полезное предостережение, рассказав, что к ней часто приходила в гости сестра Маргери. С этих пор я дал себе слово, что эта женщина меня никогда не увидит, и, чтобы избегнуть с ней встречи, я всегда подсылал вперед своего мнимого родственника, который получил инструкцию давать мне знать, тут она или нет, прилепив облатку к оконному стеклу. На этот сигнал я являлся, а мои поверенный становился настороже где-нибудь в окрестностях, чтобы избавить меня от неприятного сюрприза. Неподалеку стояли другие мои помощники, которым я отдал ключ мадам Ноель, чтобы они могли подать мне помощь в случае, если бы я попался в компанию беглых каторжников и если бы они, узнав меня, бросились на меня. Между нами было условлено, что я разобью стекло кулаком и тогда они должны поспешить ко мне и помочь против разбойников.
Как видите, я оградил себя кругом всевозможными мерами предосторожности; однако развязка приближалась. Был вторник: от людей, которых я разыскивал, было получено письмо, в котором они объявляли, что прибудут к будущей пятнице. Для них эта пятница должна быть роковым днем. С утра я пристроился в соседнем кабачке, и чтобы не дать им случая заметить меня, если бы они но своему обыкновению стали бродить по улице взад и вперед, прежде чем войти в дом мадам Ноель, я послал к ней моего мнимого родственника, который вскоре вернулся и объявил мне, что я могу смело войти, так как сестры Маргери там нет.
— Ты не обманываешь меня, надеюсь? — заметил я сыщику, голос которого показался мне каким-то странным и взволнованным. Я пристально уставил глаза на лицо этого человека, как будто хотел пронзить его душу, и мне показалось, что мускулы его лица слегка подергиваются, как у человека, который намерен что-то скрыть. Словом, какое-то смутное предчувствие говорило мне, что я имел дело с мошенником. Первое впечатление озарило меня как молнией; мы были тогда в отдельной комнате. Я схватил своего собеседника за ворот и сказал ему в присутствии его товарищей, что если он тотчас же не сознается, то он погиб. Пораженный, уничтоженный, он пробормотал несколько слов извинения и, повалившись передо мною на колени, признался, что он все открыл мадам Ноель.
Это коварство, если бы я заранее не отгадал его, может быть, стоило бы мне жизни. Впрочем, моя личность была тут делом второстепенным, мне досадно было в интересах общества, что мне приходится потерпеть фиаско так близко от цели. Изменник Нансо был арестован и, так как за ним водились грешки, несмотря на его молодость, то его отправили в Бисетр, а позднее на остров Олерон, где он и покончил свою карьеру.
Само собою разумеется, что беглые арестанты более не вернулись в улицу Тиктон, но тем не менее они были арестованы в скором времени.
Мадам Ноель не могла простить мне скверной шутки, которую я сыграл с ней. Чтобы отомстить, она вынесла из своей квартиры почти все вещи и потом, исполнив этот маневр, вышла, не затворив двери, и стала кричать, что ее обокрали. Соседей призвали в свидетели, комиссару было сделано заявление, и мадам Ноель обвинила меня в воровстве, под тем будто бы предлогом, что у меня был ключ от ее комнат. Обвинение было немаловажное; его тотчас же предъявили в префектуру полиции, и на другой же день я получил повестку явиться туда немедленно. Мое оправдание было очень просто. Префект и г. Анри сразу увидели, что тут обман и клевета. Возбужденное префектурой следствие повело к тому, что все пропавшие вещи были отысканы, а чтобы дать тетушке Ноель время раскаяться, ее заключили месяцев на шесть в Сен-Лазар.
Глава двадцать восьмая
Полицейские офицеры на поисках за одним знаменитым вором. — Им никак не удается поймать его. — Я обещаю префекту новый подарок в Новый год. — Желтые занавеси и горбатая девушка. — Касса полицейской префектуры. — Я превращаюсь в угольщика. — Треволнения одного кабатчика и его супруги. — Опасность давать одеколон. — Похищение мадам Тонно. — Следствие. — Как полезно запирать двери. — Прыжок в окно. — Сальто-мортале и лопнувшие швы.
Я упоминал о неприятностях, которые причинила мне измена одного агента. Я давно уже знал ту истину, что тайна сохранна до тех пор, пока никому не доверишь ее; но печальный опыт, который мне пришлось вынести, еще более укрепил меня в необходимости действовать по мере возможности одному; так я и сделал и следующем, довольно важном случае. Двое беглых каторжников, рецидивистов, некто Горо и Флорентен, прозванный Шателеном, находились в Бисетре в качестве неисправимых воров. Утомленные заключением в тесных конурах, они обратились к г-ну Анри с письмом, в котором обещали представить все сведения для того, чтобы дать возможность захватить нескольких из их товарищей, занимающихся воровством в Париже.
Некто Фоссар, приговоренный на каторгу пожизненно и несколько раз бегавший с галер, считался самым искусным, самым ловким и вместе с тем самым опасным из них. «Фоссар, — писали они, — человек редкой отваги, к нему нельзя подходить иначе, как с предосторожностями; всегда вооруженный с головы до пят, он задался твердым намерением пустить пулю в лоб всякому полицейскому агенту, который осмелился бы арестовать его».
Высшие чиновники администрации, конечно, желали избавить столицу от такого сокровища; первой их мыслью было поручить мне выследить его; но неблагонамеренные советчики заметили г-ну Анри, что Фоссар слишком хорошо меня знает, его любовница также, чтобы такое щекотливое поручение могло удаться мне, поэтому решено было прибегнуть к услугам полицейских агентов. В их распоряжение передали все сведения, которыми они могли бы руководиться в своих поисках. Но или им не посчастливилось, или же им вовсе не желательно было встретиться с Фоссаром, вооруженным с ног до головы, только этот вор преспокойно продолжал свои подвиги, и многочисленные жалобы на него доказывали, что, невзирая на кажущееся рвение и усердие, господа офицеры, по обыкновению, больше шумели, нежели действовали.
Вследствие этого префект, любивший, чтобы дело делалось скромно и втихомолку, в один прекрасный день призвал их к себе и сделал им несколько внушений, должно быть, довольно серьезных, судя по неудовольствию, которое они не в силах были скрыть.
Им только что задали головомойку, когда мне случилось встретить на улице одного из них, Иврие. Я поклонился ему. Увидев меня, он подошел ко мне и сказал рассерженным голосом: «Это вы, милостивый государь, великий герой, совершитель подвигов! По вашей милости мы получили выговор по поводу какого-то Фоссара, беглого каторжника, который, говорят, скитается по Парижу. Послушаешь г-на префекта, так только вы и способны на что-нибудь путное. Он говорит, что если бы Видока послали на поиски, то без сомнения он давно бы арестовал его. Так в чем же дело, г-н Видок? Вы ведь так ловки, вот и постарайтесь изловить его, докажите свое искусство».
Иврие был старик, и я воздержался отвечать как следует на его дерзкую выходку. Хотя я был обижен желчным тоном, которым он говорил со мною, но я не рассердился и только сказал, что мне пока недосуг заниматься Фоссаром, но что это подарок, который я намерен сделать к первому января префекту, подобно тому, как в прошедшем году преподнес ему Дельзева.
— Ну ладно, ладно, — возразил Иврие, раздраженный моим насмешливым тоном, — последствия покажут нам, кто вы такой: хвастун, мечтающий о себе невесть что. — И он отошел от меня, бормоча сквозь зубы некоторые другие эпитеты, которые относил ко мне и которые я даже не расслышал. После этой сцены я отправился в канцелярию к г-ну Анри и рассказал ему все.
— Да, они сильно озлоблены, — сказал он, улыбаясь, — ну тем лучше, это доказывает лишь то, что они сознают ваше искусство; я вижу, что эти господа похожи на евнухов в серале. Потому, что сами ни на что не способны, они думают, что и другие также бессильны.
Затем он дал мне следующее указание: Фоссар проживает в Париже, в улице, идущей от рынка к бульвару, т. е. из улицы Артуа в улицу Пуассоньер, пройдя через улицу Монторгель; неизвестно, в котором этаже он живет, во квартиру его можно узнать по окнам с желтыми занавесями и по другим занавесям из белой вышитой кисеи. В том же доме живет маленькая горбатая швея, которая дружна с любовницей Фоссара.
Как видите, сведения эти не были настолько точными, чтобы можно было прямо идти к цели. Не совсем-то легко было отыскать горбатую женщину и желтые занавеси на большом пространстве, которое было мне указано. Мало ли горбатых женщин, и старых и молодых, проживает в Париже, мало ли, наконец, желтых занавесей? В сущности, указания были крайне неопределенны, а задачу надо было решить во что бы то ни стало. Я, однако, попытался, в надежде, не наведет ли меня мой добрый гений на истинный путь.
Я еще не знал, с чего мне начать, впрочем, я предвидел, что в моих поисках мне придется иметь дело с женщинами из простонародья, с кумушками и даже с развратными женщинами, и я тотчас же решил в уме, как мне следует переодеться на этот случай. Очевидно, что мне необходимо было принять вид почтенного, пожилого господина. С помощью нескольких поддельных морщин, напудренного парика, треугольной шляпы, большой трости с золотым набалдашником и других принадлежностей я превратился в одного из тех добродушных шестидесятилетних буржуа, которых все старые девы находят хорошо сохранившимися; у меня был точь-в-точь вид и одеяние одного из богачей улицы Марэ, с румяным, добродушным лицом, на котором написано довольство и желание осчастливить какую-нибудь несчастную, чающую движения воды. Я был уверен, что придусь как раз по вкусу всем горбуньям на свете, к тому же я был так похож на доброго, честного человека, что не мог возбудить никаких сомнений.
Переодетый таким образом, я стал рыскать по улицам, задрав голову кверху, зорко отыскивая занавеси означенного цвета. Я так занялся своими наблюдениями, что не видел и не слышал ничего, что делалось вокруг. Если бы я не имел такого почтенного вида, то меня могли бы принять за метафизика или, может быть, за поэта, который ищет рифмы в области крыш и печных труб; двадцать раз я подвергался опасности быть раздавленным кабриолетами; со всех сторон я только и слышал: берегись, берегись! — и, обернувшись, видел, что или нахожусь под самым колесом, или держу в объятиях какого-нибудь коня. Часто, обтирая пену, которою был покрыт мой рукав, мне случалось получать в лицо удар хлыстом, а когда кучер был менее груб, то мне приходилось выслушивать любезности вроде: «береги же свою шкуру, старый глухарь»; не раз называли даже «старым ротозеем».
Поиски за желтыми занавесями продолжались несколько дней: в моей записной книжечке было записано до 150 экземпляров; надеюсь, не было недостатка в выборе. Но кто мог мне поручиться, что я трудился не понапрасну и не просто занимался водотолчением? Не могло разве случиться, что занавеси, за которыми скрывался Фоссар, отправлены к выводчику пятен или заменены занавесями красными, зелеными, белыми? Но что же делать? Если судьба может противодействовать мне, то, наоборот, она может и благоприятствовать моим поискам. Я снова запасся мужеством, и хотя шестидесятилетнему старцу и не совсем легко было совершать восхождения по ста пятидесяти лестницам, путешествовать мимо семисот этажей, пересчитывать до тридцати тысяч ступенек, т. е. приблизительно вдвое против высоты Чимборасо, — но так как у меня были сильные ноги и здоровые легкие, то я предпринял эту задачу, поддерживаемый надеждой, вроде той, которая одушевляла аргонавтов в их поисках за золотым руном, и усердно отыскивал свою горбунью; на скольких площадках а караулил по целым часам, в надежде, что моя счастливая звезда наконец появится на горизонте! Герой Дон-Кихот, наверное, не так усердно отыскивал свою Дульцинею; я стучался в дверь каждой швейки, я рассматривал их всех одну за другой; ни одной горбатой — все сложены как на диво; или если случайно у них и был горб, то это вовсе не искривление позвоночного столба, но полнота, плод ошибки молодости, которая исчезает без помощи ортопедии.
Прошло несколько дней, а я не встречал и тени своего предмета; я вел каторжную жизнь; всякий вечер я приходил домой разбитый, утомленный донельзя. Всякое утро приходилось начинать сначала. Еще если бы я смел делать вопросы, то, может быть, какая-нибудь сердобольная душа навела бы меня на путь истинный, но я боялся обжечься на огне. Наконец, утомленный этими проделками, я принялся за другое средство.
Я заметил вообще, что все горбатые болтливы и любопытны, почти всегда они первые сплетницы в квартале: ничто не ускользает от их внимания. Исходя от этой точки, я заключил, что моя незнакомка, желая запастись сплетнями, не пренебрегает ни булочниками, ни молочницами, ни овощником, ни бакалейщиком. Поэтому я решился заручиться содействием этих органов сплетен и злоречивых толков. Я знал, что всякая горбунья, отыскивая себе мужа, обыкновенно щеголяет своими достоинствами хорошей хозяйки, и сообразил, что она, вероятно, встает рано. Чтобы застать ее на театре моих наблюдений, я также встал с петухами и отправился в путь.
Прежде всего мне нужно было ориентироваться: какой молочнице отдает предпочтение моя горбатая? Без сомнения той, которая отличается большей словоохотливостью и у которой больше покупщиков. Я заметил одну такую — на углу улицы Тевено, она соединяла в себе оба эти условия. Окруженная крынками с молоком и целой толпой слушателей, она безостановочно болтала, подавая кому что надо; покупщиков было у нее вдоволь. Я сейчас же сообразил, что напал на место свидания, где можно было видеть чуть ли не целый квартал, и решился не терять его из виду.
Наступил второй день моих наблюдений у молочницы. С самого рассвета я занял свой пост и с нетерпением, как и накануне, ожидал появления какого-нибудь Эзопа в юбке; приходили все только молодые девушки, горничные и гризетки, стройные, высокие, с тонкими талиями и прелестными плечами; все они как на подбор были прямы, как пальмы. Я уже пришел в отчаяние… как вдруг на горизонте показалась моя звезда. Это была прелестная, горбатая Венера. Боже! Как она была мила! и как выдающаяся часть ее фигуры была соблазнительна; я не мог налюбоваться на эту возвышенность, которую натуралистам следовало бы принять в соображении для новой расы человеческой породы; мне казалось, что я вижу одну из средневековых фей, для которых безобразие составляло лишь украшение. Сверхъестественное существо приблизилось к молочнице и, поговорив с ней немного, взяло свою порцию сливок. Потом девушка отправилась в бакалейную лавку, на минуту остановилась у торговки требухой, у которой набрала провизии для своей кошки; наконец, окончив свои закупки, отправилась по улице Пети-Каро и вошла в дом, где внизу находился магазин краснодеревщика. Я поднял глаза на окна, но желтых занавесей, по которым я вздыхал, не было и следов. Сообразив, что занавеси какого бы то ни было цвета предмет гораздо легче сместимый, нежели горб, я решился не уходить, не поговорив сначала с маленьким чудом, которому я так обрадовался. Несмотря на свое разочарование, я предчувствовал, что разговор этот принесет мне существенную пользу и наведет меня на путь истинный.
Я решился подняться по лестнице; добравшись до антресолей, я спросил, на котором этаже живет маленькая особа, немного горбатая.
— Вы о швее, что ли, спрашиваете? — ответили мне, смеясь в лицо.
— Ну да, о швее, у которой правая лопатка не совсем в порядке. — Посмеялись опять и указали мне третий этаж на улицу. Хотя соседи были очень обязательны, но я почти расположен был рассердиться на их насмешливую веселость — это было по меньшей мере невежливо. Но мое терпение было неистощимо, и я охотно простил им, что они нашли меня несколько смешным, и к тому же разве я не изображал простодушного добряка? Поэтому я должен был не оставлять своей роли. Я постучался в указанную дверь, и мне отворила сама горбунья. После обычных извинений, что пришел не вовремя и мог обеспокоить хозяйку, я попросил ее пожертвовать мне минуткой времени, прибавив, что желаю поговорить с ней о чисто личном деле.
— Мадемуазель, — сказал я несколько торжественным тоном, усевшись на стул против нее, — вам неизвестна причина, которая привела меня к вам, но когда вы узнаете ее, то, может быть, почувствуете некоторую симпатию ко мне.
Горбатая воображала, что я намерен объясниться ей в любви; яркая краска разлилась по ее щекам, глаза заблестели, хотя она старалась опустить их в землю. Я продолжал:
— Без сомнения вы удивитесь, что в мои годы можно быть влюбленным, как в двадцать лет.
— О, помилуйте, мосье, вы прекрасно сохранились! — заметила милая девушка; я не имел сил долее оставлять ее в заблуждении.
— Слава Богу, я могу похвалиться здоровьем, — продолжал я, — но не в этом дело. Вы знаете, я думаю, что в Париже нередко встретить мужчину и девушку, живущими вместе вне брака.
— За кого вы меня принимаете, милостивый государь, делая мне подобное предложение? — воскликнула горбатая, не дождавшись окончания моей фразы.
— Я совсем не делаю вам никаких предложений, — возразил я, — только хотел бы попросить вас, чтобы вы были так добры и доставили мне некоторые сведения о молодой даме, живущей, как мне сказали, в этом доме с одним господином, которого выдает за своего мужа.
— Я таких не знаю, — сухо ответила горбатая. Тогда я дал ей подробное описание Фоссара и его любовницы, девицы Тонно.
— А, знаю теперь: это человек приблизительно вашего роста и сложения, ему, должно быть, лет тридцать; он красивый мужчина; дама молода, пикантная брюнетка, великолепные зубы, красивые глаза, рот большой, маленькие усики на верхней губе, вздернутый нос и ко всему этому кроткий смиренный вид. Они действительно жили в этом доме, только теперь недавно переехали.
Я попросил ее дать мне новый их адрес. Она сказала, что не знает его.
Я со слезами умолял ее помочь мне отыскать несчастное существо, которое я страстно любил, несмотря на ее неверность и коварство.
Швея была тронута слезами, которые я проливал; я видел, что у нее самой навертываются слезы, и поспешил воспользоваться этим чувствительным настроением.
— Ее неверность губит меня; Бога ради, сжальтесь над несчастным мужем, не скрывайте от меня их убежища, я буду вам обязан жизнью.
Горбатые обыкновенно сострадательны, к тому же в их глазах всякий муж — неоцененное сокровище, и пока они но обладают им, они но могут понять, как можно быть неверной. Моя швея также имела отвращение к прелюбодеянию; она искренно пожалела меня и уверила, что очень желала бы быть мне полезной.
— К несчастью, — прибавила она, — они отыскали новую квартиру через посредство комиссионеров, незнакомых в квартале, и я положительно не знаю, где они находятся в что с ними сталось. Но если бы вы повидали хозяина дома…
Я видел, что в искренности этой женщины нельзя сомневаться, и я отправился к хозяину дома; тот мог мне сообщить только то, что ему заплатили до срока и что дело не доходило до расспросов и объяснений.
Таким образом, помимо уверенности в том, что мне удалось узнать прежнюю квартиру Фоссара, я не подвинулся ни на шаг вперед. Тем не менее я не оставил дела и деятельно продолжал его. Обыкновенно все комиссионеры различных кварталов знают друг друга; я расспросил комиссионеров улицы Пети-Каро, перед которыми разыграл роль обманутого мужа; один из них указал мне своего собрата, который помогал перевозить имущество моего соперника на другую квартиру.
Я повидался с указанным им человеком и рассказал ему свою мнимую историю; он терпеливо выслушал меня. Это был человек, по-видимому, хитрый и корыстолюбивый. Я догадался, в чем дело, и в награду за его обещание указать мне завтра новую квартиру Фоссара, предложил ему две пятифранковые монеты. Первое наше свидание происходило 27 декабря, на третий день Рождества. Мы должны были увидеться снова на другой день, 28-го. Чтобы приготовить сюрприз к 1 января, надо было поторопиться. Я, конечно, не опоздал на назначенное свидание: комиссионер, за которым я велел следить, также явился вовремя. Пришлось пожертвовать еще несколькими пятифранковыми монетами и сверх того угостить его завтраком. Наконец он решился отправиться в путь и привел меня к очень хорошенькому домику на углу улицы Дюфо и Сент-Оноре.
— Вот тут они живут, — сказал он, — пойдем спросим у виноторговца, уж не переехали ли они.
Он желал, чтобы я угостил его еще раз; я догадался и на этот раз и осушил с ним бутылку вина. Расставшись, я был убежден, что нашел, наконец, убежище моей неверной супруги. Мне больше не было никакой надобности в моем гиде; я распростился с ним, отблагодарив его как следует, а чтобы увериться, что он не изменит мне, из желания получить награду с обеих сторон, я велел агентам наблюдать за ним и в особенности не пускать его более к виноторговцу. Насколько мне помнится, его удалили со сцены довольно коварным образом; не скрою того, что это было дело моих рук.
— Вот что, любезный, — сказал я ему, — я передал полиции билет в пятьсот франков, предназначенный тому, кто поможет мне отыскать жену. Вам по справедливости принадлежит эта сумма, поэтому-то я дам вам записочку, при помощи которой вы можете получить ее.
Действительно, я вручил ему записку к г-ну Анри.
— Отведите этого господина в кассу, — распорядился Анри, обращаясь к одному из канцелярских прислужников. — А касса оказалась не что иное, как кутузка, где господин комиссионер мог на досуге опомниться от своей радости.
Между тем я еще не вполне убедился, что мне указали именно жилище Фоссара. Я, однако, довел до сведения начальства об всем, что произошло, и мне немедленно вручили полномочия для заарестования. Тогда зажиточный буржуа из улицы Марэ превратился вдруг в угольщика и в этом-то одеянии, в котором меня не могли узнать ни мать, ни чиновники префектуры, коротко знавшие меня, я занялся изучением почвы, на которой мне приходилось маневрировать. Друзья Фоссара, т. е. его доносчики, предупредили агентов, которым поручено было арестовать его, что он никогда не расстается с кинжалом и двумя пистолетами, из коих один постоянно держит в руке завернутым в носовой платок. Понятно, что нам приходилось держать ухо востро; кроме того, зная характер Фоссара, мы были убеждены, что он не задумается совершить убийство, чтобы избавиться от приговора, который был для него хуже смерти. Мне, конечно, хотелось устроить так, чтобы не пасть его жертвой. Подумав хорошенько, я сообразил, что можно отчасти устранить опасности, согласившись предварительно с виноторговцем, у которого Фоссар нанимал квартиру. Это был хороший, честный, человек, но полиция пользуется такой дурной славой, что не всегда легко убедить честных людей оказать ей содействие. Я решился заручиться его помощью, связав его же собственным интересом. Я уже бывал у него раза два в двух отдельных комнатах и имел случай изучать местность и персонал, заседающий в лавке; я вернулся туда еще раз в обыкновенном платье и заявил моему буржуа, что желаю переговорить с ним наедине. Я заперся в отдельной комнате и, оставшись с ним с глазу на глаз, сказал ему:
— От имени полиции мне поручено объявить вам, что вас готовятся обокрасть; воры уже все устроили, и главный зачинщик живет в вашем доме; женщина, которая с ним в связи, часто приходит к вам вниз, садится у конторки и разговаривает с вашей супругой. Таким путем ей удалось достать слепок ключа от двери, в которую они предполагают забраться к вам. Все предусмотрено; пружина колокольчика, с помощью которого вас могли бы предупредить, будет отрезана ножницами, пока дверь будет еще полуотворена. Раз забравшись в дом, они быстро направятся в вашу комнату, и заметьте, вы имеете дело с отъявленными мошенниками, которые не задумаются посягнуть на вашу жизнь, если будут иметь основание опасаться вашего пробуждения.
— Понимаю, нас укокошат! — в испуге воскликнул виноторговец. Он тотчас же позвал свою жену и сообщил ей новость.
— Вот видишь ли, друг мой, можно ли после этого доверяться кому бы то ни было! Эта мадам Газар казалась уж такой святошей, такой тихоней, а теперь не она ли собирается перерезать нам горло? В эту ночь воры придут нас резать?
— Нет, нет, успокойтесь и спите с Богом, в эту ночь не произойдет ничего — выручка слишком мала, хотят переждать праздники. Но если вы согласитесь быть скромными и помочь мне, то все уладится как нельзя лучше.
Мадам Газар была не кто иной, как девица Тонно, принявшая это имя, под которым Фоссар был известен в доме. Я посоветовал виноторговцу и его жене принять своих жильцов с таким же радушием, как и прежде. Конечно, они от души согласились помочь мне. Между нами было условлено, что я спрячусь в маленьком чулане под лестницей, чтобы удобнее наблюдать за Фоссаром и, выждав случая, схватить его.
29 декабря, рано утром, я устроился в своей обсерватории. Холод был страшный, сидеть пришлось долго, и для нас это было тем более чувствительно, что огня у нас не было. Я сидел неподвижно, приложив глаз к скважине, проделанной в ставне; судите, было ли мне удобно. Наконец, около трех часов он вышел; я пошел за ним следом. Это был он, — в этом не могло быть сомнения. Уверенный в его личности, я хотел тотчас же арестовать его, но сопровождавший меня агент стал останавливать меня, говоря, что заметил у Фоссара пистолет. Чтобы проверить его слова, я ускорил шаги и нагнал Фоссара. К несчастью, я убедился, что агент не ошибся. Попытаться арестовать Фоссара — было бы рисковать своей жизнью, может быть, понапрасну. Поэтому я решился отложить решительный удар и, вспомнив, что две недели тому назад я обязался представить Фоссара к 1 января, почти обрадовался этой отсрочке.
31 декабря, в одиннадцать часов вечера, в то время, когда все мои батареи были расставлены, Фоссар вернулся домой. Он не подозревал ничего, шел по лестнице, беззаботно напевая веселый мотив. Двадцать минут спустя все огни у него были потушены, из чего я заключил, что он лег спать. Наступила благоприятная минута. Комиссар и жандармы, предупрежденные мной, стояли неподалеку, ожидая, чтобы я позвал их. Они вошли беззвучно и тотчас же началось совещание, как бы лучше овладеть Фоссаром, не подвергаясь опасности быть убитым или раненым, так как все твердо были убеждены, что разбойник будет защищаться отчаянно.
Первая моя мысль была — не предпринимать ничего до рассвета. Меня уведомили, что любовница Фоссара сходит вниз рано утром за молоком. Тогда можно было бы овладеть этой женщиной и с помощью ее ключа войти врасплох в комнату ее возлюбленного. Но разве не могло случиться, что он выйдет первым, вопреки своему обыкновению? Это соображение навело меня на другую мысль.
Жена виноторговца, с которой, как я узнал, г-жа Газар была всегда чрезвычайно любезна, имела при себе маленького племянника. Этот десятилетний ребенок, смышленый и умный не по летам, имел уже страсть к деньгам, что объясняется отчасти его нормандским происхождением. Я обещал ему награду, с условием, чтобы он, под предлогом нездоровья своей тетушки, отправился к мадам Газар попросить у нее немного одеколона. Я научил мальчугана принять плаксивый тон, приличествующий в подобных случаях, и, выдрессировав его как следует, стал распределять роли. Развязка приближалась; я велел всем своим людям разуться, сам сделал то же самое, чтобы не слышно было наших шагов на лестнице. Мальчуган был в одной рубашке; он позвонил — ответа нет. Второй звонок.
— Кто там? — слышится голос из-за двери.
— Это я, мадам Газар, это я, Луи. Моей тетушке сделалось дурно, одолжите, пожалуйста, одеколону: она умирает. Свеча у меня есть!
Дверь отворилась, но едва успела показаться девица Тонно, как два сильных жандарма схватили ее и сунули в рот платок, чтобы она не могла кричать. В то же самое время быстрее молнии я бросился на Фоссара, пораженного и неподвижного, как истукан. В одну минуту я связал его в постели; прежде нежели он успел сделать движение, произнести одно слово — он был уже моим пленником. Удивление его было так велико, что в продолжении целого часа он был не в состоянии произнести ни слова. Когда принесли свечу и он увидел наши черные лица, а меня одетого угольщиком, на него нашел какой-то панический ужас — он вообразил, что имеет дело с нечистой силой. Придя в себя, он подумал о своем оружии — кинжале и пистолетах, лежавших на ночном столике. Взгляд его остановился на них, он сделал только судорожное движение и более не тронулся; в своем полном бессилии он решился покориться и только сердито поводил глазами.
Произвели обыск в квартире этого разбойника, пользовавшегося такой ужасной славой, и отыскали значительное количество золотых вещей, драгоценностей и бриллиантов на сумму от восьми до десяти тысяч франков. Пока делали домашний обыск, Фоссар, очнувшись от своего столбняка, открыл мне, что под мраморной доской камина есть еще десять билетов, по тысяче франков каждый: «Возьми их, — сказал он, — потом разделим, или, вернее, ты возьмешь себе сколько хочешь». Я отыскал билеты по его указанию. Сели на извозчика и отправились в канцелярию г-на Анри, где были сложены все вещи, найденные у Фоссара. Их переписали и, дойдя до последнего предмета, комиссар, сопровождавший меня для пущей правильности экспедиции, объявил, что инвентарь тем и закончен.
— Погодите одну минуту, — воскликнул я, — вот еще десять тысяч франков, которые мне отдал обвиняемый. — И я вручил им сумму, к великому сожалению Фоссара, бросившего на меня взгляд, в котором я ясно прочел: вот штука, которую я ввек не прощу тебе.
Фоссар смолоду дебютировал на поприще преступлений. Он принадлежал к уважаемому семейству и получил даже довольно хорошее воспитание. Его родители всеми силами старались заглушить в нем преступные наклонности; несмотря на их советы, он по горло погряз в дурном обществе. Он начал свою карьеру, воруя малоценные предметы, но войдя во вкус этого опасного ремесла и стыдясь, вероятно, попасть в категорию мелких воришек, он сделался, как говорят они, вором высшей школы. Известный Виктор Дебуа и Ноель, которые до сих пор живут в преданиях галер, как лучшие их украшения, — были его союзниками и помощниками; они вместе совершали кражи, послужившие причиной их осуждения на пожизненную каторгу. Ноель, который в качестве учителя музыки имел доступ в богатые и знатные дома, брал там слепки с замков, а Фоссару потом поручал подделывать ключи. В этом искусстве они могли соперничать с самыми гениальными слесарями-механиками земного шара. Не было препятствий, которых они не могли бы победить; самые сложные замки, самые замысловатые секреты недолго сопротивлялись им.
Понятно, какую выгоду мог извлечь из этого пагубного искусства человек, который, кроме того, обладал в высшей степени способностью втираться в общество честных людей и одурачивать их. Прибавьте к этому скрытный, холодный темперамент, мужество и терпение. Его товарищи смотрели на него, как на царя воров, и действительно из воров высшей школы и аристократии мазуриков двое только могли с ним сравниться: Коньяр, граф Сент-Элен, и Жозасс, о котором я упоминал в первом томе своих записок.
С тех пор, как Фоссар, по моей милости, был отправлен в галеры, он не раз пытался бежать. Освобожденные галерники, недавно видевшие его, уверяют, что он стремился к свободе единственно с целью отомстить мне. Он дал обет погубить меня. Если бы выполнение этого обещания зависело от него, то я уверен, что он сдержал бы слово, хотя бы для того, чтобы доказать свою отвагу. Я расскажу два случая, которые могут дать понятие об этом человеке.
Однажды Фоссар приготовился совершить покражу из квартиры во втором этаже. Его товарищи, сторожившие на улице, имели неловкость пропустить по лестнице хозяина дома, которого они, должно быть, не узнали. Хозяин отпирает дверь своим ключом, проходит по нескольким комнатам и доходит до кабинета, где застает вора на месте преступления. Он бросается, чтобы схватить его, но Фоссар защищается и убегает. Перед ним отворенное окно: он прыгает в него, падает на улицу, не повредив себе членов, и, выскочив, исчезает с быстротою молнии.
В другой раз он собрался бежать из острога, но его настигают на крыше Бисетра; по нем дают несколько ружейных выстрелов. Фоссар, которого ничто не смущает, продолжает идти спокойно, не торопясь и не замедляя шагов, и, дойдя по крышам до поля, спускается вниз. Ему грозила опасность тысячу раз сломать себе шею, но с ним ничего не сделалось, ни малейшей контузии, только сотрясение было так сильно, что все швы его платья лопнули.
Глава двадцать девятая
Погром в Куртиле. — Убеждаются, что я сыщик. — Несколько слов о бригаде общественной безопасности. — 772 ареста. — Обращение великого грешника. — Биография Коко-Лакура. — Г. Делаво в Тру-мадам. — Утверждение грамоты о помиловании меня. — Взгляд на продолжение этих записок.
Во время ареста Фоссара бригада общественной безопасности уже существовала, и с 1812 года, т. е. со времени ее учреждения, я уже не был более тайным агентом. Имя Видока приобрело популярность, и многие лица применяли его вовсе не ко мне. Первая экспедиция, которая прославила меня перед всеми, была направлена против опасных сборищ Куртиля. Однажды г-н Анри выразил желание произвести облаву у Дюнойе, т. е. в кабаке, более всего посещаемом буянами, бродягами и мошенниками всевозможного сорта. Иврие, один из полицейских офицеров, присутствующих при разговоре, заметил, что для выполнения этого плана понадобится целый батальон.
— Батальон, — воскликнул я, — отчего уж не целая армия? Что до меня касается, — продолжал я, — то пусть дадут мне восемь человек, и я отвечаю за успех.
Г. Иврие, как известно, был человек раздражительный; он покраснел от досады и заметил, что я больше ничего, как пустозвон.
Как бы то ни было, я поддержал свое предложение, в мне было отдано приказание действовать. Крестовый поход, который я должен был предпринять, был направлен против воров, беглых преступников и многих дезертиров из колониальных батальонов. Захватив с собою целый запас ручных оков, я отправился в путь с двумя помощниками и восемью жандармами. Прибыв к Дюнойе в сопровождении своих спутников, я вошел в зал и подал музыкантам знак умолкнуть, они повиновались. Но вдруг послышался глухой ропот и сдержанное восклицание: вон его! долой его! Терять времени не приходилось — надо было осилить зачинщиков и крикунов, прежде нежели они успеют разгорячиться и перейти к действию. Я предъявляю свое полномочие и во имя закона прошу всех выйти, за исключением женщин. Компания не так-то легко повиновалась моему приказанию; впрочем, через несколько минут самые буйные покорились и все потянулись к выходу. Я встал у двери и, узнавая между выходившими тех, кого мы искали, намечал на их спинах крест мелом — это был для жандармов условный знак, чтобы арестовать их. Таким образом было схвачено тридцать два мошенника; их отвели предварительно в участок, а потом в полицейскую префектуру.
Смелость этой проделки наделала много шуму среди народа, посещающего увеселительные заведения за заставой. Скоро всем плутам и подозрительным людям стало известным, что есть на свете сыщик по имени Видок. Самые отчаянные из них дали обещание укокошить меня при первой встрече. Некоторые из них пытались было сделать это, но были отражаемы с потерями, а понесенные ими неудачи до такой степени упрочили за мной славу, что она отчасти отразилась на всех членах моей бригады. Между ними не было ни одного, который не прослыл бы за Алкида; часто забывая, о ком идет речь, я содрогался, когда простолюдины, не зная меня совершенно, говорили обо мне в моем присутствии или присутствии моих агентов. Все мы были какие-то колоссы; горный дух и леший менее страшили народ, сеиды уступали нам в преданности своему делу. Мы ломали беспощадно руки и ноги — ничто не могло устоять перед нами — мы были вездесущи. Предполагали даже, что я неуязвим и покрыт броней с ног до головы. Организация бригады последовала вскоре после экспедиции в Куртиль. У меня сначала было четыре агента, потом шесть, десять и, наконец, двенадцать. В 1817 году у меня было их столько же, а между тем с этой горстью людей я совершил от 1 января до 31 декабря семьсот семьдесят два ареста и тридцать девять обысков с захватом украденных вещей.
Как только ворам стало известно, что я буду возведен в должность главного агента охранительной полиции, они сочли себя погибшими. Более всего их беспокоило то, что я был окружен людьми, жившими и работавшими вместе с ними в течение многих лет и потому знавшими их наперечет.
Число арестов, сделанных мною в 1813 году, не было так велико, как в 1817-м, но этого было достаточно, чтобы поселить в них тревогу. В 1814-м и 1815 годах в столицу прибыл целый рой парижских воров, выпущенных с английских понтонов, где они находились в плену; по возвращении они не замедлили снова взяться за свое ремесло. Эти люди никогда не видели меня, я их также не знал, и они надеялись легко ускользнуть от моей наблюдательности. Поэтому их дебют отличался редкой отвагой и дерзостью. В одну лишь ночь в фобурге Сен-Жермен состоялось десять покраж со взломом. В течение целых шести недель только и слышно было о подвигах подобного рода. Г-н Анри был в отчаянии, не находя никакого средства для ослабления грабежа; он постоянно был настороже и все-таки ничего не мог открыть. Наконец, после многих бессонных ночей, бывший вор, которого я заарестовал, дал мне несколько указаний, и месяца в два мне удалось предоставить в руки правосудия шайку в двадцать два мазурика, другую шайку в двадцать восемь человек, третью в восемнадцать и много других, не считая самостоятельных мошенников, а также довольно значительное число укрывателей ворованных вещей, и все они были отправлены в галеры по моей милости. В это время мне дано было дозволение завербовать в свою бригаду четырех новых агентов из воров, которые имели удовольствие знать вновь прибывших до их отъезда.
Трое из этих ветеранов — Горо, Флорентен и Коко-Лакур, — уже давно находившиеся в заключении в Бисетре, настойчиво просили, чтобы им позволили заняться при полиции; они клялись, что исправились окончательно и обещали жить впредь честными людьми заработком рук своих, т. е. жалованьем, которое им доставит полиция. Они сызмальства вступили на путь преступления; я думал, что если бы они действительно решились изменить свое поведение, то никто не был бы в состоянии принести такую громадную пользу. Поэтому я поддержал их просьбу, и хотя мне возражали, что это закоренелые преступники-рецидивисты, но мне удалось настойчивыми просьбами и ходатайствами, мотивированными пользой, которую можно извлечь из их услуг, достигнуть наконец, чтобы их освободили. Коко-Лакур, против которого были в особенности сильно предубеждены, так как он, в бытность свою тайным агентом, говорят, похитил серебро у главного инспектора Вейра, — Коко-Лакур был единственным из трех, который не заставил меня раскаяться в том, что я некоторым образом поручился за него. Двух других я принужден был скоро удалить; потом я узнал, что они снова попались в Бордо в каком-то скверном деле. Что касается Коко, то я был уверен, что он сдержит слово, и не ошибся. Он был малый чрезвычайно смышленый, получивший некоторое образование, поэтому я отличил его перед другими и сделал своим секретарем. Позднее, вследствие какого-то выговора или замечания с моей стороны, он подал в отставку вместе с двумя своими товарищами — Декостаром, прозванным Прокурором, и неким Кретьеном. В настоящее время Коко-Лакур — начальник охранительной полиции; в ожидании его записок, может быть, небезынтересно будет рассказать, через какие мытарства он прошел прежде, нежели достиг поста, который я так долго занимал. В его жизни много есть эпизодов, говорящих в пользу снисхождения, и его радикальное исправление служит доказательством того, что нельзя отчаиваться в раскаянии самого испорченного, развращенного человека. Я сделаю очерк истории моего преемника на основании подлинных документов. Вот, во-первых, какие следы он оставил по себе в префектуре полиции. Открываю реестры и читаю:
«Лакур, Мари-Бартелеми, одиннадцати лет, живет в улице Лицея, внесенный в тюремную роспись 9 вантоза, IX года, за покушение на воровство; одиннадцать дней спустя приговорен исправительным судом на один месяц тюремного заключения.
Тот же, арестованный 2 прериаля того же года и снова препровожденный в Форс, по обвинению в краже кружев из одной лавки. Выпущен в тот же день по распоряжению полиции 2-го округа.
Тот же, заключен в Бисетре 23 термидора, Х-го года, по распоряжению г-на префекта; освобожден 28 плювиоза XI года и отведен в префектуру.
Тот же, вступил в Бисетр 6 жерминаля XI года по распоряжению префекта; передан в жандармское управление 22 флореаля для препровождения в Гавр.
Тот же, 17 лет, известный вор, уже не раз схваченный на месте преступления; поступил в июле 1807 года волонтером в колониальные войска; 31 числа того же месяца передан в жандармское управление для препровождения по назначению. Бежал с острова Рео в том же месяце.
Тот же, прозванный Коко (Бартелеми) или Луи-Бартелеми, двадцати одного года; родился в Париже, был подмастерьем у золотых дел мастера; живет в фобурге Сент-Антуан, № 297. Препровожден в Форс 1 декабря 1809 года по обвинению в воровстве. Приговорен к тюремному заключению исправительным судом 18 января 1810 года и затем препровожден в морское министерство в качестве дезертира.
Тот же, заключен в Бисетре 22 января 1812 года как неисправимый вор. Отведен в префектуру 3 июля 1816 года».
Молодость Лакура могла служить печальным примером опасности, заключающейся в дурном воспитании. Я знаю о нем только то, что со времени своего освобождения он доказал, что природа вполне одарила его счастливым темпераментом. К несчастью, родители его были бедны; отец его — портной и вместе с тем исполнявший должность дворника в улице Лицея, не слишком-то много заботился о нем в первые годы его жизни, от которых часто зависит вся дальнейшая судьба человека. Коко остался сиротой в раннем возрасте. Достоверно то, что он вырос, так сказать, на руках своих соседок — модисток и женщин легких нравов. Они находили его миленьким, пичкали сладостями, осыпали ласками и в то же время прививали ему лукавство и притворство. Эти женщины окружили попечениями его детский возраст; они постоянно держали его при себе. Это была их игрушка, их развлечение, а когда им было не до него и они заняты были другим, то маленький Коко играл на улице с шалунами и уличными мальчишками, испорченными до мозга костей. Воспитанный развратными женщинами, выросший среди мошенников, понятно какого рода успехи он должен был оказать. Путь, по которому он шел, был усеян терниями. Женщина, которая считала себя призванной навести его на путь истинный, приютила его у себя: это была известная Марешаль, содержательница дома терпимости на Итальянской площади. Коко там откармливали на убой и его любезность и общительность были единственными качествами, которое его хозяйка старалась развить в нем. Он действительно стал любезным донельзя. Он всегда был готов к услугам всех и каждого, приспособляясь ко всем требованиям заведения. Между тем у молодого Лакура были свои свободные дни и часы для выхода, он сумел воспользоваться ими, так как уже на двенадцатом году подался как ловкий воришка кружев из магазинов, а попозже его последовательные аресты дали ему видное место среди Так называемых «лазящих рыцарей». Четырех- или пятилетнее пребывание в Бисетре, где он был заключен административным порядком как опасный и неисправимый вор, не исправило его; но там, по крайней мере, он выучился шапочному ремеслу и получил первоначальное образование. Вкрадчивый, гибкий, одаренный певучим голосом и женственным лицом, которое, однако, не было красиво, — Лакур понравился некоему Мюльнеру, приговоренному к каторге на шестнадцать лет, но которому дали дозволение высидеть в Бисетре срок своего наказания. Этот арестант, брат Одного антверпенского банкира, был человек не лишенный образования. В виде развлеченья он сделал Лакура своим учеником и так горячо принялся за дело, что молодой арестант скоро научился правильно говорить и писать на своем языке. Приятная наружность Коко сослужила ему немало служб; в течение всего срока заключения одна девушка, прозванная «Элизой-немкой», страстно влюбленная в него, не переставала оказывать ему помощь и окружать попечениями; она буквально спасла ему жизнь и за все это видела от него одну черную неблагодарность.
Лакур был человек малорослый, не выше пяти футов двух дюймов, белокурый, с лысой головой, узким лбом, голубыми, тусклыми глазами и утомленным лицом. Кончик его носа был слегка красен — это единственная часть его лица, на которую не распространилась бледность. Он до страсти любил роскошь, нарядную одежду и драгоценные украшения, на нем обыкновенно навешена была целая коллекция цепочек и брелоков. В своей речи он любил употреблять кстати и некстати изысканные, утонченные выражения. Трудно встретить человека более вежливого и обязательного, но с первого взгляда можно убедиться, что это вовсе не манеры, принятые в хорошем обществе: это были традиции большого света в том виде, как они могли проникнуть в тюрьмы и другие места, посещаемые Лакуром. Он обладал замечательной гибкостью спинного хребта, помогавшею ему удерживаться на своих должностях, и, кроме того, был лицемерен и хитер до мозга костей, как второй Тартюф.
Лакур, сделавшись моим секретарем, не мог сообразить, что для соблюдения приличий его подруга, бывшая попеременно то торговкой фруктами, то прачкой, с тех пор как перестала заниматься другим ремеслом, — не худо сделала бы, избрав более подходящее занятие. По этому поводу между нами возник оживленный спор, и Лакур, не желая уступить мне, предпочел подать в отставку. Он сделался мелким разносчиком и продавал платки на улице. Но, как гласит хроника, он скоро предался конгрегации и стал под знамена иезуитов. С этих пор он попал в милость гг. Дюплесси и Делаво. Набожность Лакура придала ему особенное значение в их глазах. Я могу засвидетельствовать один интересный факт. Во время его женитьбы его духовник наложил на него строгую епитимию, которую он выполнил до конца с редкой добросовестностью. В течение целого месяца он вставал с рассветом и ходил босиком в церковь, единственное место, где ему еще было дозволено встречаться со своей женой, которая также выполняла епитимию.
После вступления в должность г-на Делаво набожность и святошество Лакура еще удвоились. Он жил в то время в улице Захарии, и хотя поблизости была другая приходская церковь, но он каждое воскресенье ходил к обедне в собор Нотр-Дам, где как бы случайно всегда становился на виду у семейства префекта. Конечно, можно только похвалить Лакура за такое полное раскаяние, но жалко, что он не спохватился лет двадцать тому назад.
Лакур отличался мягким нравом, и если бы ему не случалось от времени до времени напиваться пьяным, то можно было бы сказать, что единственная его слабость — это страсть к рыбной ловле. Он постоянно закидывал свою удочку неподалеку от Нового Моста; он посвящал целые часы этому молчаливому занятию. Около него обыкновенно сидела женщина и надевала приманку на крючок. Это была мадам Лакур, когда-то искусная в приманках другого рода. Лакур предавался этому невинному развлечению, когда к нему внезапно явились посланные г-на Делаво. Отыскав его под аркой Марион, они застигли его за удочкой, как когда-то уполномоченные римского сената застали Цинцинната за плугом. В жизни великих людей есть сходные черты, сближающие их. Может быть, госпожа Цинциннат в свое время также продавала платья женщинам известного сорта. В настоящее время этим занимается законная супруга Коко-Лакура; но однако довольно о моем преемнике, продолжаю историю охранительной бригады.
Наибольшее развитие и силу она приобрела в промежутке времени от 1823 до 1824 года; в то время число агентов, входящих в ее состав, по предложению г. Паризо, было доведено до двадцати и даже двадцати восьми человек, включая двух личностей, пользующихся доходами с игр, которые префект дозволил им содержать. С помощью этой небольшой горсти людей надо было наблюдать за тысячью с лишком освобожденных каторжников и арестантов, ежегодно производить от четырех до пяти сот арестов, по распоряжению префекта или судебной власти добывать сведения, предпринимать розыски и всевозможные уловки, делать ночные обходы, столь частые и столь трудные зимою; помогать полицейским комиссарам в их обысках и допросах, наблюдать за различными общественными сборищами, дежурить у входа в театры, на бульварах, заставах и в других местах, служащих сборными пунктами для мошенников. Какую деятельность должны были проявить эти двадцать семь человек, чтобы поспеть всюду на таком громадном пространстве, в столь разбросанные пункты! Мои агенты обладали способностью размножаться, разрываться на части; я постарался породить в них усердие и преданность и сам подавал им пример. Не было ни одного опасного случая, в котором я не рисковал бы собою, и если самые важные преступники были арестованы, благодаря моей заботливости, то я, не хвастаясь, могу сказать, что самые смелые были захвачены мною. Состоя главным агентом охранительной полиции, я мог бы в качестве начальника замкнуться в бездействии в своем бюро в улице св. Анны, но, занятый своим делом непосредственнее, ближе и полезнее, я приходил в бюро только для того, чтобы отдавать распоряжения, принимать отчеты и выслушивать жалобы.
До самой моей отставки от должности охранительная полиция, по-моему, единственно необходимая, которая по-настоящему должна была бы поглощать большую часть капиталов бюджета, так как суммы эти назначены преимущественно для нее, охранительная полиция никогда не имела в своем распоряжении более тридцати человек и никогда не стоила более 50 000 франков в год, из коих мне было предназначено пять тысяч. Таковы были первоначально расходы на охранительную полицию. С таким небольшим персоналом и такими незначительными средствами мне удалось наблюдать за безопасностью в недрах столицы, насчитывающей до миллиона населения. Я уничтожил все злодейские шайки и ассоциации, помешал им возродиться снова, и в течение года после того, как я покинул службу при полиции, не образовалось новых, хотя воровство значительно усилилось против прежнего. Дело в том, что главные искусники были запрятаны в тюрьмы и галеры в то время, когда мне было поручено их преследовать и дано право наказывать их.
До меня иностранцы и провинциалы смотрели на Париж, как на какой-то вертеп, в котором постоянно надо быть настороже и где всякий вновь приезжий непременно будет жертвой своей неопытности. Но с тех пор, как я вступил в должность, не было ни одного департамента во Франции, где бы не было в течение года совершено большее число преступлений, и даже более ужасных, нежели в департаменте Сены. Нигде также не было совершено менее покушений, оставшихся безнаказанными. И действительно, с 1814 года постоянная бдительность национальной гвардии значительно содействовала этим блестящим результатам. Нигде эта бдительность вооруженных граждан не была столь необходимой, более настоятельной; но согласитесь с тем, что в это время, когда распущенность нашего войска и частые дезертирства иностранных солдат достигли крайних пределов и наши города, а в особенности метрополия, были наводнены множеством мошенников, авантюристов и бродяг всех наций — естественно, что, помимо национальной гвардии, много работы оставалось на долю бригады для охранения безопасности. И действительно, мы трудились неутомимо и сделали много; говоря по справедливости, национальная гвардия заслужила полное уважение своими заслугами; признаюсь, что без нее трудно было бы восстановить безопасность в столице. Я всегда видел в них редкую смышленость, добрую волю и преданность общественному благу. — качества, которых мне никогда не случалось встречать ни у солдат, ни у жандармов, усердие которых в большинстве случаев проявляется в грубости и насилиях, когда опасность минует. Я подготовил будущность настоящей охранительной полиции, и в ней не скоро забудутся оставленные мною предания и воспоминания. Но как бы ни было велико искусство моего преемника, до тех пор, пока Париж будет лишен гражданской стражи, — не удастся положить преграду злодеяниям мошенников; постепенно возникают новые поколения, так как нет никакой возможности наблюдать за ними во всякое время и во многих пунктах зараз. Начальник охранительной полиции не может быть вездесущим, и каждый из ее агентов не сторукий Бриарей.
Пробегая газетные столбцы, невольно поражаешься громадным количеством краж со взломом, совершающихся каждую ночь, а между тем газетам не было известно и одной десятой всех преступлений. Казалось, будто целая колония каторжников поселилась на берегах Сены. В самых населенных, самых многолюдных улицах торговцы не могли спокойно спать. Парижанин не решался покинуть своего дома для увеселительной прогулки за город; только и разговоров было о дверях, отпертых поддельными ключами, о кражах со взломом, об ограбленных квартирах и т. д. А между тем было лето, время года наиболее благоприятное для этих несчастных. Что будет зимою, в суровую непогоду, когда прекратятся работы и многие останутся без куска хлеба. Вопреки уверениям некоторых королевских прокуроров, которые упорно игнорируют, что у них делается под носом, нищета порождает преступления, а нищета в дурно организованном социальном строе приносит такое зло, от которого всегда можно было бы уберечься, если человек трудолюбив. Моралисты старого времени, когда людей было не так много на свете, могли сказать, что одни лентяи подвергаются опасности умереть с голоду; теперь же все изменилось, и если поразмыслишь, то сейчас же убедишься, что не только не для всех найдется работа, но даже плата за известный труд недостаточна для удовлетворения самых насущных потребностей. Если обстоятельства тяжелые, если в торговле застой, если промышленность тщетно старается найти сбыт для своих произведений и если она разоряется по мере того, как производит, как помочь такому громадному злу? Конечно, гораздо лучше было бы помогать недостаточным, нежели думать о том, как вывести их из отчаяния. Но ввиду невозможности сделать нечто лучшее, на краю кризиса, не следует ли прежде всего упрочить гарантии общественной безопасности? А какая гарантия в подобном случае могущественнее постоянного присутствия гражданской гвардии, которая непрестанно наблюдает, действует под сенью законности и чести? Можно ли заменить такое великодушное учреждение полиции, растяжимые рамки которой могут изменяться по желанию? Разве придется употребить в дело легион агентов, которых можно отпустить, когда более не нуждаются в их услугах. Нельзя упускать из виду, что охранительная полиция до настоящего дня набиралась из тюрем и галер, считавшихся высшей школой для сыщиков и полицейских шпионов, рассадников, откуда их удобнее всего набирать. Употребите таких людей в дело, а потом попробуйте спровадить их, после того, как они узнали приемы полиции. Они вернутся к прежнему своему ремеслу, но с большими шансами на успех. Мне самому пришлось убедиться на опыте в истине этого мнения. Нельзя сказать, чтобы члены моей бригады, — а она вся исключительно состояла из людей, судившихся за преступления, — сделались неспособными к честности, я могу упомянуть двух-трех, которым я не поколебался бы доверить большие суммы денег, не требуя расписки и даже не пересчитав деньги, но люди, исправившиеся таким радикальным образом, всегда очень редки, а это не значит, что среди них меньше честных людей, нежели в других классах общества, к которым считают лестным принадлежать. Я видел, как один из моих подчиненных пустил себе пулю в лоб, потому что имел несчастие проиграть порученную ему сумму в пятьсот франков. Часто ли встречаются подобные случаи в биржевом мире, а между тем!.. Но здесь не место пускаться в похвалы охранительной бригаде с точки зрения, не относящейся к ее должности. Я хочу только доказать неудобство иметь многочисленный персонал шпионов, а это неудобство происходит от упомянутой мною причины, не говоря уже о том, что это вредно для нравственности народа, так как он свыкается с мыслью, будто всякое преступление служит ступенью к обеспеченному состоянию и что полиция не что иное, как сборище галерных инвалидов. С организацией этой бригады и начинается главный интерес моих записок. Может быть, находят, что я слишком исключительно говорил о своих личных интересах, но мне хотелось показать, через какие мытарства я прошел, прежде чем сделался геркулесом, которому было суждено очистить страну от бичей, нарушающих ее спокойствие. Я достиг этого не в один день; я прошел через долгую карьеру многотрудного опыта. Я буду иметь случай рассказать о своих трудах, об усилиях, которые я должен был употребить, об опасностях и препятствиях, которые преодолел, о хитростях и уловках, на которые пускался, чтобы добросовестно выполнить возложенную на меня миссию и превратить Париж в местопребывание безопасности. Я разоблачу деяния и приемы воров, признаки, по которым их можно узнать; опишу их нравы, привычки, язык и одеяние сообразно с их специальностями, так как воры имеют различные костюмы. Я предложу действительные меры, чтобы прекратить злодеяния и парализовать пагубное искусство этих «дельцов», искателей приключений, мнимых фабрикантов, маклеров и тому подобных, которые, невзирая на учреждение Сент-Пелажи, ежедневно отнимают у торгового люда целые миллионы. Я расскажу о всех уловках, с помощью которых мошенники надувают народ. Я распределю преступников по различным классам, начиная с убийц и кончая карманниками, сформирую их в категории более определенные и более целесообразные, нежели категории Ла-Бурдонэ, составленные в 1815 году, так как, по крайней мере, по ним можно будет с первого взгляда узнать подозрительных людей и подозрительные места; я выставлю перед глазами честного человека все ловушки, в которые он может попасть; я обнаружу криминалисту все лазейки, все выходы, с помощью которых виновным часто удается обмануть прозорливость судей.
Я выведу на свет Божий все пробелы и недостатки в нашей уголовной практике и нашей системе карательных мер, столь нелепой во многих отношениях. Я потребую пересмотра, изменений, поправок, и моя просьба будет уважена, так как правда, откуда бы она ни появилась, в конце концов всегда восторжествует. Я предложу важные улучшения в режиме тюрем и галер, и так как более, нежели кто-либо, принимаю к сердцу страдания моих товарищей по несчастью, осужденных или выпущенных на волю, то я приложу все свои старания, и, может быть, мне посчастливится представить гуманному законодателю данные, по которым ему возможно будет несколько улучшить их горькую судьбу. В правдивых и ярких красках я опишу выдающиеся черты слоев общества еще чуждых цивилизации. Я с точностью воспроизведу физиономию этой касты отверженных париев и достигну того, чтобы почувствовали необходимость некоторых учреждений, способствующих исправлению и облагорожению нравов известной части населения; мне приходилось лично изучать эти условия, и я более чем кто-либо могу дать о них все точные сведения.
Я удовлетворю любопытству во многих отношениях; но это не единственная цель, которой я задался; необходимо, чтобы испорченность этих классов населения уменьшилась, чтобы покушения на чужую собственность случались реже, чтобы проституция перестала являться неминуемым последствием известных неблагоприятных условий жизни, и чтобы разврат, до того постыдный, что виновные поставлены даже вне закона, наконец совсем исчез или, по крайней мере, перестал служить соблазном своей дерзкой наглостью. Следует отыскать начало зла и вырвать его с корнем. Знатные лица запятнаны этой постыдной и порочной слабостью, которая за последнее время сделала ужасающие успехи. При виде уважаемых имен в этом списке современных Сарданапалов, нельзя не сетовать на слабости человеческой природы, а между тем в эти списки занесены только лица, вызвавшие вмешательство полиции по поводу неприятностей, которые они навлекли на себя своим гнусным поведением.
В публике говорили, что я в своих записках не намерен говорить о политической полиции, но я задался целью затронуть все отрасли полицейского ведомства, — начиная от полиции иезуитов до придворной, от полиции, наблюдающей за нравственностью до дипломатической полиции (политического шпионства). Я разоблачу всю механику этих машин, которые приводятся в движение не ввиду общего блага, но ради личных интересов того, кто поставлен за ней надсмотрщиком, т. е. другими словами — первого встречного. Политическая полиция равносильна понятию об учреждении, созданном и содержимом с целью обогатиться на счет правительства, постоянно поддерживая его тревоги и опасения; с политической полицией связано также стремление записывать в бюджет тайные расходы, изобретать какое-нибудь употребление для сумм, часто незаконно и непроизводительно взимаемых (налог на публичных женщин и разные другие мелочные повинности), стремление некоторых чиновников придать себе значение и важность, заставляя думать, будто правительству угрожает опасность; наконец, желание доставить заработок целой шайке низких авантюристов, интриганов, игроков, обанкротившихся купцов, доносчиков и т. п. Может быть, мне посчастливится выяснить всю бесполезность этих постоянных агентов, предназначаемых для того, чтобы предупреждать покушения, повторяющиеся от времени до времени, преступления, которых и не существовало, заговоры, которых они никогда не раскрывали, разве только подготовили их сами. Я намерен распространиться обо всем беспощадно, беспристрастно, безбоязненно.
Я скажу всю правду в качестве свидетеля или действующего лица в событиях.
Я всегда питал глубокое презрение к политическим шпионам по двум причинам: во-первых, не выполни своей миссии, они делаются обманщиками, а выполняя ее и затрагивая личности — они делаются подлецами. По своей профессии я принужден иметь сношения с этими шпионами, состоящими на жалованьи; я знал их всех более или менее близко и всех переименую… Я никогда не мог разделять их подлости; но я отлично видел их происки и подкопы, мне досконально известны все мины и контрмины, которые полиция пускает в ход. Я изучил, каким образом можно обеспечить себя от их действия, как можно насмеяться над ними, сбить их с толку в их коварных замыслах и комбинациях и иногда водить их за нос. Я все изучил, за всем наблюдал, ничто не ускользнуло от моего внимания, и люди, давшие мне возможность делать мои наблюдения, не были изменниками, «ложными братьями», так как я был во главе одного из отделений полиции и они могли предположить, что я принадлежу их компании: разве мы не черпали из одной казны?
Поверят мне или нет, но я нарочно сделал здесь несколько унизительных признаний, чтобы не могли сомневаться в том, что я непременно, не колеблясь, признался бы в своем участии в политическом шпионстве, если бы участие это действительно существовало. Газеты, не всегда получающие достоверные сведения, уверяли, что я присутствовал на различных сходках, что я со своей бригадой участвовал в экспедициях во время июньских смут, и по случаю похорон генерала Фуа, в годовщину смерти молодого Лалемана, в школах медицины и правоведения, когда дело шло о том, чтобы заставить восторжествовать учение конгрегации. Меня можно было действительно видеть всюду, где только было многолюдное сборище, но из этого по справедливости можно заключить только то, что я разыскиваю воров и карманников там, где вероятнее всего их встретить. Я наблюдал за мазуриками, отрезывающими часы и кошельки у партизанов всех партий, но смею утверждать, что ни один субъект, схваченный по обвинению в мятеже, не мог сказать, чтобы арестовавший его был из наших агентов. Нельзя никаким образом смешивать политических шпионов с сыщиками, существующими, собственно, для воров и мошенников. Круг действия их резко выделяется: первому необходима только некоторая степень мужества, чтобы арестовать честных людей, которые обыкновенно не оказывают сопротивления. Второй имеет надобность в мужестве совсем иного рода — мошенники народ непокорный. Одно время упорно держался слух, будто бы я, переодетый в водовоза, находился в группе студентов, не желавших лекций профессора Рекамье, и что я чуть-чуть не поплатился жизнью. Слух этот не имеет, однако, никакого основания. Действительно, заметили одного шпиона, которому угрожали и даже производили над ним насилие; но, к моему благополучию, это был вовсе не я. Если бы мне случилось быть среди этих молодых людей, то я бы не поколебался объявить им свое имя. Они скоро убедились бы, что Видоку нет никакого дела до папенькиных сынков, не занимающихся карманным воровством. Если бы я очутился между ними, мне удалось бы избегнуть всяких неприятностей, и всем стало бы очевидно, что моя миссия состоит не в том, чтобы мучить и тиранить людей, уж без того выведенных из себя. Человек, спасшийся от разъяренных студентов, скрывшись в боковой аллее, был полицейский офицер, некто Годен. К тому же, повторяю, политические преступления, бунтовщики и т. п. вовсе не моя специальность, и если бы в моем присутствии произнесли самое революционное воззвание, то я счел бы долгом не заметить его. Политическая полиция обходится без регулярных сил; в случае надобности она всегда располагает волонтерами, служащими за жалованье или же даром и всегда готовыми исполнять ее желания. В 1793 году она рассылала всюду своих агентов, которые вырастали из земли и после избиения возвращались в нее. Люди, разбивавшие стекла в 1827 году перед резней в улице Сен-Деми, надеюсь, не были членами моей бригады. Призываю в свидетели гг. Делано и Франшэ. В Париже есть люди еще похуже освобожденных арестантов, и во многих случаях пришлось убедиться, что они не всегда решаются делать все, что от них пожелали бы потребовать. Роль моя в политической полиции ограничилась исполнением нескольких приказов королевского прокурора и министров, но эти приказы были бы отлично исполнены и без меня, так как были обставлены необходимой законностью. К тому же никакие силы земные, никакие соблазны не могли заставить меня действовать вразрез с моими принципами и чувствами; можно быть уверенным в моей искренности, узнав, по каким причинам я добровольно избавил себя от должности, которую занимал в течение пятнадцати лет; когда узнают источники нелепой выдумки, будто я был повешен в Вене за попытки умертвить сына Наполеона, и когда я расскажу, с какими иезуитскими кознями связан вымысел об аресте одного вора, которого будто бы недавно схватили позади моей кареты, когда я проезжал по площади Бодуабе.
Составляя свои записки, я сначала предполагал кое-что сократить и умолчать, ввиду моего личного положения — это была осторожность с моей стороны. Хотя помилованный с 1818 года, я, однако, не был вне строгости административных мер; грамота помилования, которую я получил, не была формально утверждена; за отсутствием ревизии очень могло случиться, что власти, в распоряжении которых я находился, заставят меня раскаяться в некоторых разоблачениях. Но теперь, когда я в своем торжественном заседании, состоявшемся 1 июля, уголовный суд в Дуэ объявил, что мне возвращаются права, отнятые у меня по ошибке, — теперь я не опущу ни слова, не скрою ничего, что мне следует сказать, я буду нескромен именно в интересах государства и общественного блага; намерение это будет просвечивать во всякой странице моих записок. С тем, чтобы безукоризненно выполнить эту цель и никаким образом не обмануть общего ожидания, я возложил на себя задачу, весьма тяжелую для человека, более привыкшего действовать, нежели повествовать, — а именно: изменить часть своих записок. Они были уже готовы, вполне окончены, и я мог бы обнародовать их в таком виде, но, не говоря уже об излишней сдержанности, читатель легко мог бы заметить в них постороннее влияние, которому я подчинился невольно, не сознавая этого. Не доверяя самому себе и мало знакомый с требованиями литературного мира, я часто подчинялся советам и наущениям одной личности, называвшей себя литератором. К несчастью, я узнал, что этот господин был за известное вознаграждение подослан ко мне с целью изуродовать мою рукопись и представить меня самого в гнусных красках, искажая смысл того, что я хотел сказать. Весьма серьезное приключение, случившееся со мной, — перелом правой руки, вследствие чего мне принуждены были отнять ее, — содействовало выполнению этого плана. Поспешили воспользоваться временем, когда я терпел страшные муки. Первый том был уже напечатан, когда открылась вся эта гнусная интрига. Чтобы вполне разоблачить и разрушить ее, я мог бы начать свою историю снова, но до сих пор дело шло только о моих личных приключениях, и хотя меня стараются в них представить в дурном свете, но я надеялся, что, помимо разных мелочей, факты остаются те же, и поэтому сумеют оценить их по их значению и вывести из них справедливые заключения. Вся часть рассказа, касающаяся моей частной жизни, оставлена мною неприкосновенной; я был властен принести в жертву свое самолюбие — жертву эту я принес, рискуя заслужить обвинения в нескромности. Но со времени моего поступления в булонские корсары можно заметить, что я веду рассказ самостоятельно. Барон Пакье одобрил мою прозу; он всегда имел к ней особенную слабость; помню, как часто он хвалил редакцию докладов, которые я представлял ему; как бы то ни было, но я исправил недостатки, насколько был в силах, и, невзирая на то, что я сильно занят управлением большого промышленного заведения, учрежденного мною, — я решился окончательно переделать часть моей книги, касающуюся полиции. Необходимость подобного труда причинила некоторое промедление, но в то же время она оправдывает его, и публика ничего не потеряет. В былое время Видок, находясь под гнетом обвинения, мог говорить не иначе, как с известной сдержанностью, теперь же Видок, свободный гражданин, имеет право выражаться открыто.
Глава тридцатая
Мошенники до революции. — Развлечения некоего генерал-лейтенанта. — В былое время и теперь. — Смерть Картуша. — Вербовка волонтеров в колониальные полки. — Горбуны, выстроенные в шеренгу, в галоп хромых. — Пресловутый Фламбор и прелестная еврейка. — «Chauffeur», превратившийся в полицейского сыщика. — Можно быть в одно и то же время патриотом и вором. — Лучшие друзья в свете. — Два часа, проведенные в Сен-Роше. — Старик в затруднительном положении. — Опасность проходит мимо корпуса жандармов. — Бупиль принимает меня за зубного врача.
Не знаю, каких таких сыщиков имели при полиции гг. Сартин и Ленуар, известно только то, что во времена их администрации ворам была, что называется, лафа, и их водилось немало в Париже. Главный начальник полиции мало заботился о том, чтобы остановить их подвиги, это было не его дело; только он не прочь был познакомиться с ними и от времени до времени заставлял их забавлять себя, если знал их за людей ловких и искусных в ремесло.
Приезжал, например, в столицу какой-нибудь знатный иностранец; начальник тотчас же снаряжал к нему цвет мошенников и за приличную плату, обещанную заранее, предлагал им доказать свое искусство, похитив у приезжего часы или какую-нибудь ценную вещь. Если покража удавалась, то немедленно уведомляли об этом господина начальника полиции, и иностранец, явившись к нему, разевал рот от удивления: едва успевал он заявить о пропаже, когда вещь уже возвращалась ему.
Де Сартин, о котором было столько толков и о котором продолжают говорить до сих пор, не нашел, по-видимому, лучшего средства, чтобы доказать, что французская полиция лучшая во всем мире. Подобно своим предшественникам, у него было странное пристрастие к мошенникам, и те из них, чью ловкость он раз особенно заметил и отличил, могли быть уверены в безнаказанности.
Часто он делал вызовы; призвав их в свой кабинет, он обращался к ним со словами: «Господа, дело идет о том, чтобы поддержать репутацию и честь парижских мошенников; уверяют, что вам не удастся совершить такую-то покражу… Лицо, до которого это касается, настороже, поэтому примите предосторожности и подумайте о том, что я поручился за ваш успех».
В эти счастливые времена г. начальник полиции не менее гордился своими мазуриками, нежели блаженной памяти аббат Сикар своими глухонемыми. Важные сановники, посланники, принцы, сам король приглашались любоваться на их подвиги. В наше время держат пари на скаковых лошадей — тогда держали пари на искусство карманников. В обществе, если желали повеселиться, то посылали за одним из мазуриков, находящихся в распоряжении начальника полиции, так просто, как теперь послали бы за жандармом. У г. де Сартина всегда было их под рукой штук двадцать самых пронырливых — для развлечения двора. Обыкновенно это были маркизы, графы, дворяне или, по крайней мере, люди, имеющие вид и манеры придворных, от которых их тем труднее было отличить, что в игре их соединяла общая наклонность, страсть к шулерству и плутовству.
Хорошее общество, по своим манерам и привычкам мало разнившееся от мошенников, могло, не компрометируя себя нисколько, допустить их в свою среду. Я читал в мемуарах времен Людовика XV, что их приглашали на вечера, как в наши дни приглашают за деньги знаменитого престидижитатора мсье Конта или известного певца.
Не раз по просьбе какой-нибудь герцогини из казематов Бисетра выпускали какого-нибудь вора, известного своими ловкими штуками, и если на опыте его искусство оправдывало высокое понятие, которое составляла о нем знатная барыня, то редко случалось, чтобы г. начальник полиции, частью из дамской угодливости, частью по другим причинам, не даровал свободу такому драгоценному субъекту. В эти времена, когда у каждого сановника карманы были набиты грамотами помилования, редко самый сановный и чиновный вельможа мог устоять перед забавностью ловкого мазурика, и коль скоро последнему удалось насмешить особу, он мог рассчитывать на помилование. Наши предки были снисходительны и легче поддавались на забавы; они были проще нас, мягкосердечнее: вот почему они, вероятно, придавали такую цену тому, что не было так просто и так чистосердечно… В их глазах какой-нибудь «roue» был идеалом совершенства; они превозносили его до небес, восторгались им, любили повествовать о его подвигах и слушать о них рассказы. Когда бедняжку Картуша повели на Гревскую площадь, все знатные дамы обливались слезами жалости — это было сущее отчаяние.
При старых порядках полиция не могла разгадать истинного значения мошенников и пользу, которую можно извлечь из них; она видела в них предмет для времяпрепровождения и только позднее решилась поручить им часть надзора над общественной безопасностью. Конечно, она отдала предпочтение наиболее знаменитым ворам, так как они всего вероятнее должны были быть смышленее других. Полиция избрала из их среды нескольких, которых сделала тайными сыщиками; они не думали отказываться от первоначального своего ремесла — воровства, но обязывались выдавать своих товарищей, помогавших им в их экспедициях. Ценою этого они имели право захватывать всю добычу для себя, и их никогда не преследовали за совершаемые ими преступления. Вот каковы были условия их союза с полицией; что касается вознаграждения, то они его не получали: и без того им предоставлялась уже важная льгота, дозволяя им заниматься безнаказанно недозволенным ремеслом. Эта безнаказанность прекращалась обыкновенно в том случае, если виновного заставали на месте преступления, когда вмешивалась судебная власть; но это случалось довольно редко.
Долгое время в охранительную полицию допускали только не осужденных еще или освобожденных воров: в конце VI года республики в нее стали допускать беглых каторжников, которые выполняли должности сыщиков, чтоб только иметь возможность гранить парижскую мостовую. Это были орудия довольно опасного свойства, поэтому ими пользовались с известной осмотрительностью и спешили избавиться от них, коль скоро они переставали приносить пользу. Обыкновенно за ними снаряжали нового тайного агента, который, увлекая их в засаду, компрометировал их и доставлял предлог для их ареста.
Ришар, Клике, Муль-Фарин, Бомон и многие другие, служившие при полиции, были все таким образом спроважены в галеры, где покончили свою карьеру, подвергаясь страшным преследованиям своих бывших товарищей, которым изменили. Тогда у агентов полиции была мания воевать между собою, и поле битвы оставалось за самыми хитрыми и лукавыми.
До сотни подобных личностей, из которых многих я уже поименовал, — Компер, Цезарь Виок, Лонгвиль, Симон, Бушэ, Гупиль, Коко-Лакур, Анри Лаши, Доре, Гилье, прозванный Бомбансом, Каде, Поме, Минго, Назан, Левей, Гафре, Флорентен, Бордари и многие другие, — сменялись друг другом в тюрьмах; они отправляли туда друг друга посредством взаимных обвинений, конечно, небезосновательных; все они воровали, иначе и быть не могло: без воровства они не имели бы возможности существовать, так как полиция не думала заботиться об их пропитании.
Первоначально число воров, поступавших на службу в полицию, было весьма ограничено; прием, оказываемый в тюрьмах «ложным братьям», был вовсе не такого свойства, чтобы умножать их число. Было бы напрасно подозревать их в известной доле честности — нет, большая часть из них не выдавала своих товарищей из боязни поплатиться за это жизнью. Но мало-помалу эти опасения, как и всякая другая опасность, которую необходимо преодолеть, стали ослабевать. Позднее потребность избегнуть произвольных преследований, на которые полиции было дано право, способствовала распространению между ворами привычки выдавать друг друга.
Когда без дальнейших рассуждений и только ради удовольствия полиции заключали в темницы, до нового распоряжения, субъектов, прослывших «неисправимыми ворами» (название нелепое в стране, где ничего не сделали для их исправления), многие из этих несчастных, утомившись заключением, конца которого нельзя было предвидеть, осмелились прибегнуть к странной уловке, чтобы получить прощение. Воры, прослывшие «неисправимыми», были в своем роде лица «подозрительные»: доведенные до того, что им приходилось завидовать судьбе осужденных, так как тех, по крайней мере, выпускали по истечении известного срока, — они заставляли выдавать себя за мелкие воровства, в которых часто даже были неповинны; нередко случалось, что преступление, из-за которого они судились, уступалось им за известную плату тем самым сообщником, который выдал их. Сколько бутылок осушали в кабаках те счастливцы, которым удалось сбыть за деньги какое-нибудь преступление. Счастливый был день для нового, добровольно осужденного, когда его уводили из Бисетра и препровождали в Форс; но еще счастливее он себя чувствовал в тот день, когда должен был предстать перед судьями, которые произносили над ним вердикт, в силу которого он должен был оставаться в заключении всего несколько месяцев. По истечении этого срока ему наконец объявляли о давно ожидаемом освобождении; но вдруг перед самым выходом его снова хватали и снова он делался подсудным префекту полиции, затем снова следовало заключение в Бисетр на неопределенное время.
Не лучше была судьба женщин; тюрьма Сен-Лазар была переполнена этими несчастными, доведенными до отчаяния незаконными строгостями.
Префект неутомимо продолжал заключать в тюрьмы новые жертвы, но настало время, когда, за недостатком места, пришлось поочистить казематы, в особенности там, где люди были скучены один на другом. На этом основании он внушил так называемым «неисправимым», что от них зависит положить предел их заключению и что немедленно выдадут подорожные всем тем, кто пожелает поступить на службу в колониальные батальоны. Тотчас же откликнулась толпа охотников. Все были убеждены, что им дозволят пользоваться свободой, — им ведь это обещали. Но каково было их удивление, когда за ними явились жандармы и поволокли их из одной бригады в другую, до места назначения! С этих пор арестанты не совсем охотно стали надевать военную форму. Префект, увидев, что их рвение внезапно охладело, предписал тюремщикам уговаривать их поступать в полки, а в случае отказа он поручил даже принуждать их силой с помощью дурного обращения. Можно быть уверенным, что в подобных случаях тюремщик всегда делает более, нежели от него требуют. Тюремщик в Бисетре принуждал не только годных к оружию арестантов, но и тех, которые были положительно неспособны к военному делу. Никакое увечье, никакая болезнь не считались уважительной причиной — ему все были годны: горбатые, косые, хромые и даже старики. Напрасно они протестовали, префект решил, что они будут солдатами, и волей-неволей их перевозили на острова Олерон или Рео, где начальники их, выбранные из числа самых грубых, неотесанных армейских служак, обращались с ними, как с неграми. Весь ужас этой меры был причиной того, что многие молодые люди, не желавшие подчиняться такой горькой участи, предложили свои услуги полиции: Коко-Лакур первый решился прибегнуть к этому пути, единственно доступному. Вначале немного поломались, прежде нежели приняли его; но в конце концов, убедившись, что человек, с раннего детства близко знавший воров, — отличная находка, префект согласился поручить его контролю тайных агентов. Лакур дал торжественное формальное обязательство сделаться честным человеком, но был ли он в состоянии удержаться на этом похвальном пути? Вознаграждения он не получал ни полушки, а когда обладаешь хорошим аппетитом, голос желудка громче голоса совести.
Быть полицейским шпионом и не получать никакого содержания — есть ли положение хуже этого? Это значит быть заодно шпионом и вором, поэтому против тайных агентов существовало предубеждение, заставлявшее обвинять их во всяком случае — были ли они виновны или нет. Если бы какому-нибудь разбойнику вздумалось ради мести донести на них, то им не было никакой возможности добиться оправдания.
Я мог бы привести тысячу случаев, когда полицейские шпионы, хотя и положительно невиновные в преступлении, в котором обвинялись, погибали вследствие приговора суда. Ограничусь тем, что упомяну о следующих двух фактах.
У председателя суда Гемара по пути его в имение украли одну из важей с вещами. В гневе на виновников покражи он дал себе слово не щадить усилий, чтобы каким-нибудь путем попасть на их след; он желал навлечь на них всю строгость законов. Они по-настоящему подлежали исправительной мере, но г. Гемар не мог решиться смотреть на воровство, касающееся его особы, как на простое покушение. Всякая кара была бы слишком мягкою. Ему хотелось подвести это под категорию важных преступлений, и на этом основании он обратился к главному прокурору с требованием разъяснить вопрос, не требует ли взлом после совершения покражи увеличения наказания.
Гемар, очевидно, вызывал на утвердительный ответ и получил его. Между тем воры, имевшие дерзость возбудить желчность криминалиста, были открыты и арестованы. Их накрыли с украденными вещами, и им трудно было бы отрицать свою вину; они подозревали, что их выдал один бывший товарищ. Это был некто Бонне, полицейский шпион. Они выдали его на следствии за своего сообщника, и Бонне, хотя положительно невиновный, был, как и они, приговорен в каторжную работу на двенадцатилетний срок.
Вот и другой пример с двумя тайными агентами. Каде-Герриец со своим родственником Ледраном украли чемоданы и, вынув все, что в них заключалось, сложили их у своих товарищей, Тормеля и его сына, а потом донесли на них при следствии. Ни в чем не повинные Тормель были действительно накрыты с украденными чемоданами и осуждены за мошенничество, выгодами которого воспользовались одни доносчики. В Бисетре и в Форсе не проходило ни одного дня, чтобы мне не случалось слышать споры этих негодяев, упрекавших друг друга в разных мошенничествах. С утра до вечера сверхштатные шпионы жестоко грызлись между собою, и их гнусные пререкания вполне выяснили мне, насколько пагубно и опасно было ремесло, которому я хотел посвятить себя. Впрочем, я не отчаивался избегнуть этих опасностей, и все приключения и неудачи, которых я был свидетелем, только послужили для меня опытом, которым я старался воспользоваться для будущих своих действий, имея в виду оградить себя от опасности.
В первом томе своих записок я упоминал об еврее Гафре, под начальство которого я, собственно говоря, был поставлен при поступлении моем в полицию. Гафре был в то время единственным тайным агентом, находящимся на жалованье. Едва я успел поступить к нему, как ему пришла в голову фантазия отделаться от меня. Я сделал вид, что не замечаю его намерения, и если он желал погубить меня то я со своей стороны намеревался разрушить его коварные замыслы. Мне приходилось иметь дело с сильным противником: Гафре, как говорится, собаку съел на своем деле. Когда я узнал его, он слыл за великого артиста среди воров. Свою карьеру он начал с восьми лет, а в восемнадцать был высечен и заклеймен на площади Старого рынка, в Руане. Его мать, бывшая любовницей старого Фламбара, начальника Руанской полиции, сначала пыталась спасти его, но несмотря на то, что она была одна из красивейших евреек своего времени, не могла добиться ничего. Гафре был слишком преступен — воплощенная Венера не могла бы склонить судей в его пользу. Он был изгнан, но Францию не покинул; когда вспыхнула революция, он не замедлил приняться снова за свои достославные подвиги среди банды shauffeur'ов, у которых он был известен под именем Калья.
Как большая часть воров, Гафре усовершенствовал свое образование в тюрьмах; он приобрел повсеместную известность, т. е. не было ни одного рода и способа воровства, в котором он не был бы мастером. Поэтому-то, вопреки обычаю, он не усвоил себе никакой специальности, все было ему под силу и под стать, начиная от «черной работы» (убийства) и кончая мазурничеством. Благодаря такому многостороннему таланту, этому обилию и разнообразию способностей, он скопил себе деньгу. Говорили, что у него есть кое-что на черный день и что он мог бы жить не работая. Но люди такого покроя, как Гафре, обыкновенно трудолюбивы, и хотя он получал довольно значительное содержание от полиции, но но переставал прибавлять к нему барыши от своего недозволенного ремесла, что не мешало ему пользоваться доброй славой в своем квартале (квартал Сен-Мартен), где он и его закадычный друг, жид Франк-Фор, получили звание капитанов национальной гвардии.
Гафре сильно опасался, чтобы я не заменил его, но старая лисица не оказалась настолько хитра, чтобы скрыть свои намерения; я наблюдал за ним и не замедлил убедиться, что он старается завлечь меня в ловушку. Я сделал вид, что поддаюсь на удочку, и когда он уже внутренне праздновал победу и подготовлял мне капкан, который я угадал заранее, он попался в свои собственные сети и высидел месяцев восемь под арестом.
Я никогда не показывал ему виду, что замечаю его коварство; что касается до него, то он продолжал таить ко мне непримиримую ненависть, хотя по виду мы были лучшими друзьями на свете. То же самое было и с другими ворами и вместе с тем тайными агентами, с которыми я завязал сношения во время моего заключения. Они от всей души ненавидели меня, и хотя мы друг перед другом старались улыбаться, но я платил им тою же монетой. Гупиль, прозванный кулачным героем, был из числа тех, которые преследовали меня своей навязчивой дружбой; он постоянно следил за мною по пятам и исполнял роль соблазнителя, но он не оказался счастливее и ловчее Гафре. Компер, Маниган, Корве, Буте, Лелутр также пытались подставить мне ногу, но я был непоколебим, благодаря советам г-на Анри. Выпущенный на волю, Гафре не отказался от своего плана скомпрометировать меня; вместе с Маниганом и Компером они задумали окончательно погубить меня, но предчувствуя, что первая неудача не охладит их и что они не оставят меня в покое, я постоянно был настороже. Я ждал врага с твердостью; однажды, когда какой-то церковный праздник должен был привлечь много народу в Сен-Рок, он объявил мне, что я должен отправиться туда вместе с ним.
— Мы с собой возьмем также приятелей, Компера и Манигана; теперь, кстати, в Париже много мошенников из чужих, нездешних, вот они и помогут нам разузнать их.
— Как хотите, — ответил я, и мы отправились. Прибыв на место, мы увидели, что стечение народа было громадное. Долг службы требовал, чтобы мы не были скучены в одном месте; Маниган и Гафре шли впереди. Вдруг я заметил, что около того места, где они находятся, теснят старика с целью обобрать его. Прижатый к колонне, добряк не знает, что с собою делать: кричать он не хочет из уважения к священному месту, а между тем он находился в совершенно безвыходном положении; парик его сбился на сторону, шляпа вывалилась из рук.
— Господа, прошу вас! — лепечет он жалобным голосом. — Прошу вас…
Держа в одной руке трость с золотым набалдашником, в другой — табакерку и носовой платок, он беспомощно барахтается в толпе и машет руками, которые хотел бы опустить ниже, но ему мешают. Я понял, что у него в эту минуту вытаскивают часы, но что мог я сделать? Я слишком далеко стоял от жертвы, всякое вмешательство с моей стороны было бы слишком поздно, и потом, разве Гафре не был сам свидетелем и даже соучастником этой сцены? Если он молчит, значит имеет на это основания. Я нашел благоразумнее всего наблюдать молча, и в течение двух часов, пока продолжалась церемония, я имел случай видеть пять или шесть таких же искусных уловок, причем всегда присутствовали Гафре и Маниган. Последний, находящийся теперь в Брестском остроге, приговоренный к каторжной работе на двенадцать лет, в это время был самым ловким и продувным мазуриком в столице. Он был неподражаем в искусстве перекладывать деньги из чужого кармана в свой собственный и делал это с изумительной быстротой и юркостью.
Маленькое дельце, которое он обделал в Сен-Рокской церкви, было не из самых выгодных; между тем, не считая часов старика, в его карман поступило два кошелька и несколько других не ценных предметов.
По окончании церемонии мы отправились обедать в трактир; мои спутники угощали на свой счет; вино лилось рекою, при этом мне доверили тайну, которой от меня не могли скрыть: прежде всего зашла речь о кошельках, в которых нашли сто семьдесят пять франков звонкой монетой. Когда заплатили за обед, осталось еще лишних сто франков, на мою долю пришлось двадцать, которые мне и вручили, наказав держать язык за зубами. Так как деньги не могут доставить улик, то я не счел нужным отказываться. Мои собеседники были в восторге, что наконец посвятили меня в число своих, — в честь этого осушили две лишних бутылки белого вина. О часах не упомянули ни полслова, я тоже промолчал из предосторожности, чтобы не показаться догадливее, нежели они предполагали, но я весь обратился в зрение и слух и не замедлил убедиться, что часы были в руках Гафре. Тогда я стал притворяться пьяным и под предлогом известной надобности попросил гарсона проводить меня. Он повел меня куда следует, и я написал карандашом записку следующего содержания: «Гафре и Маниган только что украли часы в Сен-Рокской церкви; через час, если они не переменят намерения, то отправятся на рынок Сен-Жан. Украденная вещь находится у Гафре».
Я впопыхах сошел вниз, и пока Гафре и его сообщники считали меня еще на пятом этаже, я был уже на улице и отправил гонца к г-ну Анри. Затем я снова поднялся на лестницу, не теряя времени. Мое отсутствие не было слишком продолжительно. Вернувшись, я запыхался и был красен, как вареный рак. Меня спросили, легче ли мне теперь.
— Да, гораздо легче, — пробормотал я, в изнеможении падая на стул.
— Сиди же, наконец, да держись крепче, — заметил Маниган.
— Он лыка не вяжет, да и в глазах-то у него двоится, — сказал Гафре.
— Вот уж нализался-то, — прибавил Компер, — лучше быть не может! Впрочем, на воздухе он опомнится и протрезвится.
Мне велели подать сахарной воды.
— Черт вас дери, — бушевал я, — как, неужели мне воды? Стану я вашу воду пить!
— Выпей, лучше будет.
— Ты думаешь?
Я протянул руку: вместо того, чтобы взять стакан как следует, я опрокинул и разбил его. Много я говорил разного вздора и выделывал разные фокусы для потехи честной компании, а когда по моим соображениям г-н Анри должен был уже получить мое послание и успел принять надлежащие меры, тогда я мало-помалу пришел в чувство.
Выходя, я с радостью заметил, что они не изменили своего первоначального намерения. Мы действительно направились на рынок Сен-Жан; там я увидел отряд жандармов. Заметив издали солдат, сидевших около ворот, я не усомнился в том, что они явились благодаря моему посланию, тем более что позади них виднелся инспектор Менаже. Когда мы проходили мимо, они вежливо остановили нас, взяли за руки и попросили следовать за ними на гауптвахту. Гафре не мог сообразить, что бы это значило; он подумал, что солдаты ошиблись. Он приготовился было возражать, но ему не дали, и пришлось волей-неволей подчиниться обыску. Начали с меня — не нашли ничего; потом дошла очередь до Гафре, который чувствовал себя не совсем ловко, и, услыхав слова комиссара, обращенные к секретарю: «Пишите: часы, украшенные бриллиантами», — он побледнел. Он сильно сконфузился и бросил на меня тревожный взгляд. Подозревал ли он о случившемся? Не думаю, так как между ними было условлено, что я не узнаю о покраже часов, и к тому же они были уверены, что если даже я об этом знал что-нибудь, то не мог их выдать; доказательством служило то, что я был все время с ними.
Гафре на допросе показал, что часы он купил; никто не сомневался в том, что он говорит неправду; но пострадавшее лицо не явилось требовать украденной вещи, и осудить его не было никакой возможности; тем не менее его заключили в тюрьму административным порядком, и после продолжительного пребывания в Бисетре он был отправлен под надзором в Тур, а оттуда снова вернулся в Париж, где умер в 1822 году.
В это время полиция так мало доверяла своим агентам, что прибегала ко всевозможным уловкам, чтобы испытать их. Однажды ко мне подослали Гупиля, и тот явился с престранным предложением.
— Знаешь ты Франсуа-кабатчика? — спросил он.
— Ну да, а что?
— Если хочешь, «выдернем у него зуб».
— Каким это образом?
— Вот уже несколько раз он обращается в префектуру с просьбой дозволить ему запирать заведение позднее полуночи; ему всегда отказывали, и я дал ему понять, что от тебя зависит, чтобы ему наконец дали желаемое дозволение.
— Совершенно напрасно, я ничего не могу сделать.
— Как не можешь? Вот новость. Конечно, ты ничего не сделаешь, а только убаюкаешь его сладкой надеждой.
— Ну прекрасно, но что он от этого выиграет?
— Скажи лучше, что мы выиграем? Франсуа такой малый, который не постоит за деньгами. Он уж знает, что ты всеми вертишь в полицейской администрации; он хорошего о тебе мнения и, понятно, раскошелится по первому требованию.
— Ты думаешь, что он действительно раскошелится?
— Наверное, дружище: он столько же дорожит шестьюстами франков, как какой-нибудь полушкой. Главное дело — обнадежить его, а потом облапошить.
— А если он узнает да рассердится?
— Ну тогда к черту его. Впрочем, не беспокойся, я беру на себя все хлопоты. Уговор лучше денег. Пойду подготовлю все как следует, рыбка попадет. — Гупиль с этими словами схватил меня за руку и, крепко сжав ее, сказал:
— Итак, я немедля иду к Франсуа и объявлю, что ты явишься вечером часов в восемь, а ты приходи в одиннадцать, будто бы тебя задержали. В полночь нас попросят уйти, ты скорчишь обиженного и недовольного, а Франсуа воспользуется случаем и сунет тебе кое-что в руку. Ты ведь малый ловкий, остальное пойдет как по маслу. До свиданья.
Мы расстались, но едва успели разойтись, как Гупиль снова вернулся: «Послушай, — сказал он, — часто бывает, что перья оказываются лучше самой птицы; мне надо перья — слышишь ли, а не то…» Он принял самый отчаянный вид, широко разинул громадный рот и, покачивая свои длинные руки над самой землей, довершил свою угрозу выразительным жестом, изображая повешенного.
— Ну ладно, что тут говорить. Никого не обидим и разделим поровну.
— Честное слово мазурика?
— Да, да, будь спокоен.
Гупиль немедленно направился в Куртиль, которой посещал довольно часто, а я в полицейскую префектуру, где сообщил г-ну Анри о сделанном мне предложении.
— Надеюсь, — сказал мне мой начальник, — что вы не захотите участвовать в этой интриге.
Я возразил, что не имею на это никакой охоты, и он выразил мне свое удовольствие, что я предупредил его.
— Теперь, — сказал он, — я могу дать вам доказательство моего к вам доверия и сочувствия, которое вы во мне возбуждаете. — Он встал и принес большую папку с бумагами. — Посмотрите, порядочная пачка: все это доносы на вас; как видите, в них нет недостатка, а между тем я держу вас на службе и ни слова не верю тому, что в них содержится.
Доносы эти были произведения инспекторов и полицейских офицеров, которые из зависти настойчиво обвиняли меня в воровстве. Это был их вечный припев; то же самое говорили и воры, которых я поймал на месте преступления. Они выдавали меня за своего сообщника; но я всегда опровергал клевету, мужественно боролся с нападками, и стрелы моих врагов разбивались о броню моей правдивости, которая, наконец, оказалась несомненной для всех, благодаря самым неопровержимым алиби. Обвиняемый ежедневно в течение шестнадцати лет, я не судился ни разу; и однажды только подвергался допросу судебного следователя по обвинению, представлявшему некоторую вероятность. Но едва успел я появиться, как все сомнения на мой счет рассеялись и меня немедленно освободили.
Глава тридцать первая
Не рой яму ближнему… — Волки, овцы и воры. — Шайка Видока. — Мои агенты оклеветаны. — На всякого мудреца довольно простоты. — Наденьте перчатки. — Уставы гг. Делаво и Дюплесси. — Бабье царство. — Строгость воров, считающих себя исправившимися. — Коко-Лакур и «старинный друг».
Хотя Гафре и Гупилю не удалось скомпрометировать меня своими интригами, однако другой из моих соперников, Корве, в свою очередь, хотел попытаться погубить меня. Однажды утром, желая добыть кое-какие сведения, я отправился к этому агенту, жена которого также состояла при полиции. Я нашел обоих супругов у себя дома, и хотя я мало был знаком с ними, по они с такой любезной готовностью доставили мне сведения, которые я желал получить, что я, как человек знающий правила общежития, предложил в оплату за их любезность угостить их бутылкой вина в ближайшем кабаке. Корве принял мое приглашение, и мы вместе отправились в отдельную комнату.
Вино нам попалось отличное. Мы выпили сначала одну бутылку, потом две, потом три. Отдельная комната, три бутылки вина — все это слишком достаточно, чтобы расположить к откровенности. В продолжение целого часа я не мог не заметить, что Корве готовится сделать мне предложение, наконец он собрался с духом. «Послушай, Видок, — сказал он, поставив стакан на стол, — ты у нас славный малый: одно худо, ты не откровенен с приятелями. Мы хорошо знаем, что ты «работаешь», только ты все хоронишь в самом себе. Если бы не это, мы могли бы обделывать славные делишки».
Вначале я сделал вид, будто не понимаю его слов.
— Полно, — продолжал Корве, — напрасно ты отнекиваешься, меня ведь не проведешь; я в твою душу не влезал, а знаю, к чему дело клонит. Я буду говорить с тобой, как с братом; уж после этого, надеюсь, ты не будешь ломаться. Хорошо служить при полиции — спору нет, но ведь заработок-то не Бог весть какой: как разменяешь какой-нибудь несчастный экю, так и не видать его. Если обещаешь быть скромным, так я тебе открою два-три славных дельца; мы их обделаем вместе, и это не помешает нам через них же «провалить» приятелей.
— Как! — воскликнул я. — Неужто ты хочешь злоупотребить доверием, которое к тебе питают? Это нехорошо, и клянусь тебе, что если бы тебя заподозрили, то не стеснились бы послать на два, на три года в Бисетр.
— И ты ту же песню затянул? Под стать ли тебе деликатничать-то? Не знаем мы тебя, что ли?
Я выразил ему свое удивление по поводу его слов и прибавил, что я уверен, что он хочет только испытать меня или завлечь в ловушку.
— В ловушку! — воскликнул он. — В ловушку! Чтобы я имел намерение повредить тебе! Да знаешь ли, по мне лучше быть упрятанным на всю жизнь. Ишь что выдумал, надо быть олухом, чтобы подозревать меня в этом! Я не виляю и когда говорю что-нибудь, так оно так и есть: у меня нет задних мыслей, и в доказательство того, что я говорю правду, я тебе открою немного погодя, что сегодня вечером я устраиваю штуку. Я уже приготовил коловороты (ключи); если хочешь со мной пойти, то увидишь, как я обделаю дельце.
— Ну, сомневаюсь; или ты потерял голову, или хочешь опутать меня в сети, я это вижу.
— Ну полно, разве у меня так мало чувства (Возвышая голос). Говорят же тебе, что ты даже не приложишь руки к делу. Чего же тебе еще нужно? Я сделаю все дело с женой, ей не впервые приходится ходить со мной, но от тебя зависит, чтобы я больше не брал ее с собой. Двое мужчин — это всегда удобнее; что касается сегодняшнего дня, то это уж не твое дело. Ты подождешь нас в кафе на углу улицы Табретри. Это почти напротив того дома, где мы будем «шнырить» (воровать), и как только увидишь, что мы выходим, ты за нами пойдешь следом: мы отправимся продавать вещи, и ты получишь свою долю. Уж после этого ты волен не доверять нам. Понимаешь ты меня?
Эти слова были произнесены с такой искренностью, что я, право, не знал, что и подумать о Корве. Искал ли он сотоварища, сообщника, или намеревался подвести меня? Я до сих пор еще не додумался, которое из этих предположений справедливее; одно было несомненно, что Корве был отъявленный подлец. По его собственному признанию, он с женою занимался воровством. Если он сказал правду, то мой долг был предать его в руки правосудия; если, напротив, он солгал, в надежде склонить меня на преступное деяние, чтобы выдать и погубить меня, то в этом случае необходимо было довести интригу до конца и доказать начальству, что искушать меня все едино, что напрасно терять время.
Я пытался отговорить Корве от его плана, но он был непоколебим, и я сделал вид, что соблазнился его доводами.
В избытке чувств он обнял меня, и мы назначили в четыре часа свидание у виноторговца. Корве отправился домой, и как только оставил меня одного, я написал к Аллемену, полицейскому комиссару улицы Кладбища Св. Николая, уведомляя его о приготовляющемся преступлении. В то же время я дал ему все необходимые указания и инструкций для того, чтобы он имел возможность схватить виновных на месте преступления.
В условленный час я был на своем посту. Корве и жена его не замедлили явиться. Я выпил с ними неизбежную бутылку, и, подкрепив свои силы, они отправились на работу. Минуту спустя я увидел, как они вошли в аллею улицы Гомери. Комиссар так славно принял меры, что накрыл обоих супругов в ту минуту, когда они выходили с добычей из ограбленной комнаты.
Эта интересная парочка была приговорена к каторжным работам на десять лет.
На разбирательстве Корве и его достойная подруга уверяли, что я играл по отношению к ним роль подстрекателя. Конечно, в моём поведении не было и тени подстрекательства, к тому же, что касается воровства, не может быть и речи о подстрекательстве. Всякий человек или честен, или нет; если он честен, никакие соображения, никакие соблазны не способны склонить его ко злу; если же нет, то для него все дело в удобном случае, который, очевидно, представится рано или поздно. А если этот случай потребует человеческую жертву, разве вор не превратится в убийцу? Без сомнения, всякого, кто старается развратить слабое существо, внушить ему вредные принципы, чтоб доставить себе возмутительное удовольствие предать его палачу, — можно считать самым отчаянным подлецом. Но когда человек испорчен, развращен вконец? Когда он бросил вызов своим ближним, в таком случае не значит ли принести пользу обществу, если завлечь его в ловушку, заманить его добычей, дать ему понюхать приманку, на которой ему суждено попасться? Хищные инстинкты волка вызываются не тем только, что ему показывают овцу. То же самое и с наклонностью к воровству: если оно свойственно человеку, тогда преступление совершится неминуемо, рано ли, поздно ли. Важно то, чтобы он совершал преступления при обстоятельствах, не могущих повредить никому; понятно, что если покушение предвидится, то это может предупредить сотню других покушений, виновник которых, долго скрывавшийся, мог бы пользоваться вредной для общества безнаказанностью. Меня никто не убедит в том, что дурно бросить змее клочок ткани, на которой она могла бы испустить свой вредоносный яд.
В таком громадном городе, как Париж, нет недостатка в испорченных натурах, в глубоко преступных сердцах. Но не у всякого из разбойников, населяющих столицу, красуется на лбу роковая надпись. Есть между ними такие, которые настолько ловки, что проходят незамеченными и безнаказанными чрез целый ряд преступлений. Вот настоящие виновные. Их-то необходимо накрывать на месте преступления. Когда я начинал следить за такими людьми, или потому, что их знакомства, связи и обращение навлекали на них подозрение, пли потому, что они вели забубенную развеселую жизнь и никому не были известны источники их доходов, — я всегда решался подставлять им ногу, чтобы раз навсегда пресечь их подвиги; признаюсь, я нисколько не стыдился этого, поступая, как мне предписывал мой долг. Воры — это такие люди, природа которых расположена к присвоению чужой собственности, вроде того, как, например, волки расположены к хищничеству; но нельзя ни в каком случае смешивать волков с овцами; если бы случился в стаде какой-нибудь волк, одетый в овечью шкуру, если бы доказано было, что волк уже не раз показывал свои зубы, то можно ли поставить в вину пастуху, если он, с целью обнаружить кровожадные наклонности хищника, с целью избегнуть всяких бед на будущее время, подвергнет искушению всех тех, которых считает способными кусаться? Можно наверное рассчитывать на то, что попадется на эту удочку только тот, кто предрасположен к преступлению. Если Корве и его жена украли, то значит они уже были ворами, фактически или только по намерению. Да и к тому же я вовсе не подстрекал их, я только согласился на их предложение. Мне, может быть, возразят, что, пригрозив им, я мог бы помешать им совершить преступление, которое они замышляли, но пригрозить им — не значило исправить их; сегодня они воздержались бы от преступления, а завтра снова стали бы замышлять его, и, конечно, уж не позвали бы меня на подмогу. Что бы из этого вышло? То, что нравственная ответственность за преступление, которое они совершили бы, со всеми ее последствиями обрушилась бы на меня одного. И потом, если Корве получил поручение впутать меня в скверное дело, с обещанием вознаграждения от префекта полиции, то разве забота о моей собственной безопасности не предписывала мне принять предосторожности, чтобы устранить повторение таких попыток, чтобы отбить охоту у всех моих врагов. Этого результата я вполне достигнул, выдав Корве комиссару того квартала, где он должен был действовать, вместо того, чтобы донести о нем в префектуру. Действуя таким путем, я был уверен, что если его и выдвинули вперед, то от него отрекутся, и правосудие сделает свое дело.
Если я остановился на факте подстрекательства в этом деле, то это потому, что большинство виновных, настигнутых мною на месте преступления, обыкновенно прибегали к этому способу защиты. Позднее увидят, что мысль ссылаться на такое жалкое извинение была внушена им моими врагами. Рассказ о заговоре, замышляемом четырьмя агентами моей бригады — Ютине, Кретьеном, Декостаром и Коко-Лакуром, докажет, к чему сводились главные обвинения против меня.
Я не стану повторять того, что я уже говорил о подстрекательстве по отношению к политическим преступлениям. Неудовольствие, законное или нет, раздражение, экзальтация, даже фанатизм — еще не составляют признаков развращенности; но они могут произвести временное ослепление, под влиянием которого человек перестанет быть честным, и самый безукоризненный гражданин легко заблуждается. Обманчивые аргументы, ложные комбинации, интрига, нитей которой он сам не видит, — все это может повергнуть его в пропасть. Является сатана и ведет его на высокую гору, откуда показывает ему все богатства земные, он обнаруживает перед ним весь арсенал химер, войска, орудия, солдат, народы, которые он может возбудить против притеснителей. Он соблазняет его обещаниями и приветствует его титулом освободителя; несчастный, воображение которого блуждает в небывалых пространствах, думает, что наконец-то он нашел точку опоры и рычаг, с помощью которого может перевернуть всю вселенную. Подталкиваемый самым презренным из демонов, он осмеливается высказать свои мечты; в аду есть свои свидетели, есть суды, и развязка оканчивается у подножия эшафота; вот какова, в немногих словах, история патриотов 1816 года, повиновавшихся подстрекательству гнусного Шилкина. Но вернемся к охранительной бригаде.
После учреждения и организации этой бригады полицейские офицеры и их агенты, которые и без того были сильно озлоблены на меня, подняли шум негодования: они стали распространять на мой счет самые нелепые слухи, они изобрели название шайки Видока и прокричали, что наличный состав охранительной полиции образовался исключительно из освобожденных каторжников и закоренелых карманников, ловких в своем жалком ремесле. Можно ли, говорили они, допускать таких негодяев в охранительную полицию? Разве это не значит подвергать опасности жизнь и имущество граждан? «Стоит ему только захотеть, и он перережет всех нас, — говорил обо мне почтенный г. Иврие, — разве у него нет своих солдат? Это низость! Какие времена наступили для нас, нет более нравственности, нет более полиции!» Простак! Туда же со своей нравственностью! Впрочем, не это главное беспокоило его; гг. офицеры охотно простили бы нам наше прошлое, если бы сам префект не соблаговолил заметить, что когда дело коснется того, чтобы открыть вора и арестовать его, то на нас можно побольше надеяться, нежели на них. Наша ловкость и опытность подрывали их кредит в глазах начальства, и когда им было доказано, что все их старания, чтобы удалить меня, останутся тщетными, они переменили тактику. Перестав прямо нападать на меня, они стали строить козни моим агентам и не пренебрегали никакими средствами, чтобы очернить их перед властями. Совершалось какое-нибудь преступление, у входа ли в театр или внутри него, они немедленно строчили донос, в котором на членов страшной бригады было указано, как на виновников проступка. Это повторялось всякий раз, как в Париже происходили какие-нибудь многолюдные сборища; гг. офицеры не пропускали ни одного случая, чтобы не привязаться к охранительной бригаде… Словом, не пропадало ни одной кошки, чтобы не обвинили нас в похищении ее.
Утомленный, наконец, этими постоянными обвинениями, я решился положить им конец. Чтобы зажать рот моим врагам, я не мог же отрубить руки у моих добрых помощников; они нуждались в них; но я объявил им, что с этой поры они должны постоянно носить замшевые перчатки и что первый, кого я встречу без перчаток на улице, будет немедленно прогнан со службы.
Эта мера окончательно обезоружила недоброжелательных людей; с этих пор уже нельзя было обвинить моих агентов в том, что они «работали» в толпе. Гг. офицеры не могли не знать, что ловко действовать может только обнаженная рука, и поэтому умолкли, припомнив пословицу: «Нет такой ловкой кошки, которая могла бы ловить мышей в рукавицах». Утром, когда мои помощники явились ко мне за распоряжениями, я объявил им о способе, который изобрел, чтобы прекратить все сплетни, которых они были жертвами.
— Господа, — сказал я, — вашей честности так же мало доверяют, как целомудрию монахов. За чем же дело стало? Чтобы убедить недоверчивых, я нашел, что лучше и естественнее всего парализовать члены, которые могут быть орудиями греха. Я уверен, что вы неспособны злоупотреблять ими, но чтобы избегнуть всякого подозрения, я требую, чтобы впредь вы постоянно носили перчатки.
Эта предосторожность была вызвана не поведением моих агентов, так как ни один из бывших воров и каторжников, поступивших ко мне, ничем не скомпрометировал себя во время своей службы в бригаде; некоторые из них снова впали в преступную жизнь, но уже когда были отставлены от службы. Ввиду прошлою и настоящего положения этих людей, я мог иметь над ними произвольную власть; чтобы удержать их в соблюдении их долга, необходима была железная воля и твердая решимость. Мое влияние на них главным образом происходило от того, что они не знали меня до поступления моего в полицию; многие видели меня в Форсе или Бисетре, но я никогда не был их товарищем по заключению, и они не могли бы привести ни одного дела, в котором я участвовал бы с ними или с кем-нибудь другим.
Не лишнее заметить, что большинство моих агентов были освобожденные арестанты, которых я сам арестовал в те времена, когда они были во вражде с правосудием. По истечении срока их наказания они являлись ко мне с просьбой принять их к себе; убедившись в их способности и смышлености, я употреблял их в дело; вступив в мою бригаду, они исправлялись немедленно, но в одном только отношении: они переставали воровать; что касается остального, то они оставались по-прежнему людьми развращенными, преданными буйству, разврату, пьянству и в особенности игре. Многие из них проигрывали целиком свое месячное жалованье, вместо того, чтобы платить за стол, квартиру и портному за одежду, которая была у них на плечах. Напрасно я старался по возможности не давать им свободного времени — они всегда находили минуту, чтобы предаваться своим пагубным и порочным привычкам. Посвящая восемнадцать часов в день на службу при полиции, они успевали кутить и развратничать. От времени до времени они позволяли себе разные неподходящие выходки и дурачества; если проступки были неважны, я всегда извинял их. Надо было действовать по отношению к ним с некоторой снисходительностью, вспоминая старинную пословицу: горбатого исправит лишь могила. Пока их проступки не выходили из пределов распущенности, я ограничивался одними выговорами и внушениями; часто мои увещания не оказывали решительно никакого действия. — как об стену горох; но нередко, однако, они приносили пользу, смотря по характерам. К тому же все агенты, состоящие у меня на службе, были твердо убеждены, что они составляют предмет постоянного надзора с моей стороны, и они не ошибались, у меня были свои, так называемые «мухи» (mouches), уведомлявшие меня обо всем, что они делали: словом, вблизи и вдали я не терял их из виду и немедленно узнавал о всяком нарушении устава, которому они обязаны были подчиняться. Может быть, покажется удивительным, что во всех случаях, когда этого требовал долг службы, эти люди, лишенные всякой дисциплины и необузданные во всех отношениях, подчинялись безусловно моей поле. не страшась даже никаких опасностей.
Вообще я убедился, что те из членов моей бригады, которые предавались делу искренно, всей душой, в известной степени исправлялись. Напротив того, те, кто питал отвращение к труду, впадали снова в распущенность, имевшую для них самые пагубные последствия. Я имел случай сделать наблюдение такого рода над неким Депланком, исполнявшим у меня должность секретаря.
Депланк был молодой человек, хорошо образованный, смышленый и ловкий; он умел хорошо передавать мысль, писал отличным почерком и обладал многими качествами, благодаря которым он мог бы занять довольно видное место в обществе. К несчастью, у него была пагубная мания к воровству и, к довершению беды, он был ленив до крайности. Это был вор с живым темпераментом, неспособный даже в своем ремесле на что-нибудь, что требовало энергии и терпения. Так как он не был аккуратен и плохо исполнял свою должность, то мне часто приходилось бранить его.
— Вы постоянно жалуетесь на мою небрежность, — отвечал он, — вы требуете от меня рабства, к этому я, право, не привык.
Надо заметить, что Депланк десять лет пробыл на каторге.
Допустив его в бригаду, я был убежден, что сделал отличное приобретение, но я не замедлил убедиться, что он принадлежал к числу неисправимых, и я принужден был расстаться с ним. Оставшись без всяких средств, он прибегнул к занятию, которое позволяло ему предаваться праздности. Однажды вечером, проходя по улице Бак, перед меняльной лавкой, он разбил оконное стекло и, схватив вазу, полную золотых монет, скрылся. В ту же минуту раздается крик: «караул! воры», и за ним пускаются в погоню. Услыхав суматоху, Депланк удваивает скорость, он уже почти вне опасности, но вдруг на углу улицы он попадает в объятия двух агентов, своих старинных товарищей — роковая встреча. Он старается высвободиться — тщетные усилия; сыщики уводят его к комиссару, где немедленно его подвергают обыску и уличают с явными вещественными доказательствами. Депланк был рецидивистом; его приговорили к каторжным работам на вечные времена — он еще и теперь находится в тулонских галерах.
Люди, имеющие претензию судить обо всем голословно, не убедившись фактами, утверждают, что агенты, вышедшие из касты воров, необходимо должны поддерживать с ворами дальнейшие сношения или, по крайней мере, щадить их до тех пор, пока они сами не попадут на огонь. Я со своей стороны могу засвидетельствовать, что у воров нет беспощаднее противников, нежели освобожденные арестанты, ставшие под знамя полиции; эти люди, подобно всем перебежчикам, никогда не обнаруживают такого усердия, как в том случае, когда требуется услужить приятелю, т. е. арестовать бывшего товарища. Вообще, всякий вор, считающий себя исправившимся, безжалостен по отношению ко старинным собратьям; чем более он был отважен в былое время, тем более он неумолим к чужой вина.
Однажды трое воров — Серф, Маколейн и Дорлэ были приведены в полицейское бюро по обвинению в мошенничестве; увидев их, старинный товарищ по ремеслу и закадычный друг их Коко-Лакур, придя в благородное негодование, встает и обращается к Дорлэ со словами:
Лакур. Так вот как, господин негодяй, вы так-таки решительно не намерены исправиться?
Дорлэ. Я вас не понимаю, г. Коко, нравственность…
Лакур (вне себя). Как вы смеете называть меня Коко? Знайте, что это вовсе не мое имя, меня зовут Лакур, да, слышите ли, Лакур…
Дорлэ. Ах Боже мой, это мне хорошо известно, но разве вы не помните, что когда мы были товарищами, вы очень любили это имя и друзья называли вас не иначе. Ведь правда, Серф?
Серф. На свете нет более невинных младенцев, господин Лакур! Все туда же лезут.
Лакур. Ну ладно, ладно. Иные времена, иные нравы. Castigat ridendo mores; я знаю, что во времена своей молодости я не раз заблуждался, но…
Лакур тщетно старался ловкими фразами, в которые он то и дело примешивал слово «честь», выпутаться из своего затруднительного положения. Дорлэ не был расположен выслушивать его нотаций и поспешил зажать ему рот, напомнив об известных ему случаях, когда они работали вместе. Не раз Лакуру приходилось подвергаться такого рода неприятностям; если ему случалось упрекать воров в упорной привычке к воровству, в награду за свои добрые намерения он всегда получал одни дерзости.
Глава тридцать вторая
Желаю здравствовать! — Сплетни и пререкания. — Большой заговор. — Я невинен. — Доблестная и правдивая история знаменитого Видока. — Его смерть в 1875 году.
Достигнув высокой должности начальника охранительной полиции, мне уже не приходилось более ограждать себя от капканов и западней, в которые меня старались вовлечь. Время испытаний миновало; но я должен был остерегаться мелочной зависти некоторых из моих подчиненных, которые точили зубы на мой пост и употребляли все свои усилия, чтобы сместить меня. Коко-Лакур был одним из тех, кто более всех старался в одно и то же время окружать меня лестью и вредить мне. Я уверен был, что этот хитрый человек был способен воротиться за пятьдесят шагов и опрокинуть за собой все стулья в церкви, если бы случайно услыхал, что я чихнул, для того только, чтобы медовым голосом «пожелать мне долгого здравия», но тем не менее я знал, «что в тихом омуте черти водятся». Я никогда не ошибался в свойстве и целях этих ухаживаний и внимания со стороны людей, которые падают перед вами ниц, когда в сущности им достаточно только наклонить голову. Но так как я сознавал свой долг, то мне было решительно все равно, искренни ли эти проявления лицемерной преданности или ложны. Не проходило ни одного дня, чтобы мои «мухи» не являлись ко мне с доносом о совещаниях, происходивших по поводу моей особы под председательством Коко-Лакура; как говорят, он замышлял свергнуть меня, и образовалась партия, участвовавшая в его заговоре — для них я был тираном, которого необходимо было свергнуть. Сначала заговорщики ограничивались тем, что поднимали шум из-за всякой безделицы; постоянно имея в виду мое падение, они находили удовольствие предсказывать его Друг другу, и каждый из них по-своему разделял заранее наследство. Не знаю, доставалось ли это наследство самому достойному, но мне хорошо известно, что мой преемник не щадил усилий и употреблял более или менее ловкие происки, чтобы заявить себя моим кандидатом до моего удаления.
От сплетен и каверз Лакур и его клевреты перешли к более существенным действиям; перед наступлением сессии суда, в которой должны были судиться Пейуа, Леблан, Вертеле и Лефбюр по обвинению в краже со взломом при помощи отвертки и «помады» (долота), распространился слух, что я накануне катастрофы и что по всей вероятности мне не удастся выйти сухим из воды.
Это пророчество, пущенное в ход во всех кабаках, соседних с судебной палатой, было также доведено до моего сведения; но я обратил на него не больше внимания, чем на остальные, также не исполнившиеся; только мне показалось, что Лакур удвоил свое ухаживание за мной и стал подлипать ко мне пуще прежнего: он клялся мне с особенным почтением и чувством; глаза его при этом тщательно старались избегать моего взгляда. В то же время я заметил, что трое других из моих агентов — Кретьен, Ютинэ и Декостар — удвоили усердие и предупредительность. Это не могло не удивить меня; я знал, что эти господа имели частые совещания с Лакуром. Не стараясь ни малейшим образом следить за их поведением по отношению к моей личности, тем не менее я сам заметил, что они шепчутся и что речь идет обо мне. Однажды вечером, проходя по двору Св. Часовни (они не уважали даже святыни), я услышал, как один из них радовался, что я попадусь в «капкан». Какой это капкан — я не имел об этом никакого понятия. Но когда Пейуа и его сообщники предстали перед судом, я убедился, что против меня была направлена адская махинация, стремящаяся выставить меня главным зачинщиком преступления, в котором они обвинялись. Пейуа заявил, что когда он обратился ко мне с просьбой указать ему вербовщика, который мог бы поставить вместо него рекрута, я будто бы предложил ему воровать для меня и даже дал ему три франка на покупку лома, с которым его накрыли у Лаботи. Бертеле и Лефбюр подтвердили показания Пейуа, и один виноторговец Леблан, также замешанный в этом деле и, по-видимому, бывший главным зачинщиком преступления, — поощрял их в их системе защиты, с помощью которой им непременно удалось бы оправдаться. Адвокаты, защищавшие подсудимых, старались извлечь все возможное из этого мнимого обвинения, чтобы все приписать мне, и им удалось посеять в воображении судей и публики сильное предубеждение и подозрение против меня. Тогда я счел необходимым оправдаться и в сознании своей невинности просил г. префекта снарядить следствие с целью удостовериться в истине.
Пейуа, Бертеле и Лефбюр были осуждены; я полагал, что, не имея более никакой выгоды поддерживать эту наглую ложь, они наконец сознаются, что оклеветали меня и что, кроме того, если они действовали так по чьему-нибудь наущению, то они без сомнения назовут виновников обмана, который они так смело поддерживали на суде. Префект приказал снарядить следствие, и ведение его было поручено полицейскому комиссару Флериесу, как вдруг совершенно неожиданный документ послужил первым доказательством моей невинности. Это было письмо Бертеле к виноторговцу Леблану, который был признан виновным. Привожу здесь это безграмотное послание, чтобы показать, к чему сводились обвинения, которые мои враги не переставали возводить на меня во все время моей службы при полиции. Вот это письмо, которое я привожу, не изменяя орфографии.
Госпадину
Блану, виноторговцу, живущему близ заставы Комба, на бульваре Шопинет.
Милостивый Государь Пишу вам это письмо, желая осведомится о состоянеи вашего здравия и в тоже время предупредит вас, что мы осуждены. Вы не можети себе представит мое печальное положение. Поетому имею честь уведомит вас, что если вы нас оставите без внимания, то я донесу на вас, за то, што вы доставили нам лом, вам известно, што мы об етом скрыли на суде, обвинив в этом деле начальника полиции в действительности невинного. Вам также не безызвесны обещания, данные мне вами в вашей комнате, с тем только, чтобы я поддержал вас на суде; Поетому, если вы нас покинете, то я не буду вас щитать человеком после всех вашых прекрасных обещаний.
Вспомните, что правосудие не теряет своих прав и я мок бы вас привлечь к…
Вы можети ничего не опасатца если тайно передадите…
«Бертеле».
По существующему обычаю, письмо это, которое должно было быть передано тайно, было отдано тюремщику, и тот, вскрыв его, немедленно довел до сведения полицейской префектуры. Леблан, вследствие этого, не мог прийти на помощь к Бертеле; тот потерял терпение и для приведения в исполнение своих угроз написал мне из Консьержери другое письмо, следующего содержания:
29 сентября 1823 года.
Милостивый Государь,
На основании прений в суде присяжных и резюме г. председателя, обвиняющего Вас в том што Вы доставили суму в три франка На покубку инструмента для взлома двери г. Лабати, — все это на основании ложного Показанья Пеуа, — Я Бертелэ в присудствии Властей желаю показат всю правду и заявит О Вашей Невиности. Поетому я намерен заявит, 1) где куплен лом, 2) из чьего дома я получил ее и 3) имя лица, доставившего ее.
«Бертеле».
Ниже: «Адабряю написанное выше».
Ниже была приложена тюремная печать и заметка, сделанная рукой начальника Консьержери…
«все написанное выше и подпись действительно принадлежат Бертеле».
«Егли».
Бертеле, допрошенный Флериесом, показал, что лом стоил сорок четыре су, что он был куплен в фобурге Тампля у старьевщика и что Леблан, узнав о том, для чего этот лом понадобится, дал денег на покупку его. «Когда торг был заключен, — продолжал Бертеле, — Леблан, оставшийся немного позади, сказал мне: если тебя спросят, что ты намерен делать с ломом, — скажи, что ты гранильщик и что тебе он нужен для поправки колеса. Если у тебя потребуют твои бумаги, ты приходи ко мне, и я скажу, что ты мой подмастерье. Я вернулся к нему с ломом в руках, он взял его у меня и спрятал под сюртук, чтобы никто его не видел. Придя домой, он первым долгом полез в погреб и спрятал там наш инструмент. В тот же вечер, напившись порядком, мы, т. е. Лефбюр, Пейуа и я, отправились в ротонду Тампля и оттуда в узенькую улицу, названия которой я не знаю. Пока мы с Лефбюром сторожили, Пейуа сделал тридцать три дырочки с помощью буравчика в ставне одной белошвейки. Вдруг нож, которым Пейуа делал разрезы между дырками, сломался, и мы, потерпев неудачу, удалились. Затем мы пошли на рынок Св. Евстафия, и там Пейуа, с помощью долота, пытался взломать дверь одной галантерейной лавки. Но кто-то изнутри спросил нас, чего нам нужно, и мы поспешили убежать; тогда было около двух часов пополуночи. Мы все трое отправились в гостиницу «Англия», где Пейуа отдал хозяйке бывший с ним дождевой зонтик.
Перед тем как войти в гостиницу, Пейуа отдал лом, завернутый в мешок, одной торговке, продававшей кофе на открытом воздухе возле Пале-Рояля. Около пяти часов утра мы вышли из гостиницы «Англия», и Пейуа взял у торговки лом, который давал ей на сохранение. Я должен прибавить, что женщина эта не знала, что заключалось в мешке. Пейуа отправился к Блану, взяв лом с собой. Лефбюр и я уже не расставались и вернулись к Блану в пять часов и остались там до десяти вечера. Леблан дал мне огниво и огарок на всякий случай. Я даже в виде развлечения выскоблил на огниве Л, начальную букву имени Леблана. Пейуа, Лефбюр и я вышли все вместе. Пейуа взял лом с собою, а потом отдал его нам. На пути он остановился и зашел в меблированные комнаты с одной женщиной, Виктуар Биган, а мы с Лефбюром отправились на экспедицию к Лабати, за что и судились. Лом и часть украденных вещей были препровождены Лефбюром в дом Леблана.
Леблан, преданный суду вместе с нами, умолял меня выгородить его, а Пейуа должен был показать, что три франка на покупку лома были даны ему г. Видоком. Он тоже посулил мне известную сумму денег, если только я соглашусь показать то же самое. Я согласился, опасаясь, что еще больше испорчу свое дело, показав сущую правду». (Показание, сделанное 3 октября 1823 г.).
Лефбюр, подвергнутый допросу после него, подтвердил его показание, что касается Леблана.
— Если я и не показал, — прибавил он, — что Леблан доставил деньги за покупку лома, то это потому только, что Пейуа подговорил меня сказать, что его купил сам он, Пейуа, на том основании, что он был уже достаточно скомпрометирован в этом деле и не хотел замешивать в нем Леблана, который мог ему помочь и сделать добро впоследствии.
Некто Егли, начальник служащих при Консьержери, и двое арестантов, Лекот и Вермов, на допросе объявили Флериесу, что слышали, как Вертеле, Лефбюр и Пейуа сознавались, что обвинили меня совершенно напрасно. Все арестанты единогласно показывали, что я всегда старался уговорить их не делать зла. Кроме того, Вермон рассказал, что однажды, когда он стал упрекать их в том, что они без всякой причины скомпрометировали меня, они на это отвечали: да плюем мы на все это… мы рады были бы скомпрометировать отца родного, лишь бы только выпутаться из беды; скверно только, что это дельце не удалось как следует.
Пейуа, младший по летам из остальных подсудимых, показывал менее откровенно и искренно, чем они; дружба его к Леблану заставила его сначала скрыть долю истины; впрочем, он не мог не сознаться, что я был совершенно чужд покупки лома.
«Во все время судебного следствия, предшествовавшего суду, — сказал он, — и во время прений я не переставал утверждать, что г. Видок дал мне три франка на покупку лома, с помощью которого была совершена покража. Я настаивал на своих словах в надежде, что это может смягчить и облегчить наказание. Я прибегнул к этому средству по совету некоторых заключенных. Но теперь долг справедливости обязывает меня заявить, что г. Видок вовсе не давал мне денег на покупку лома; инструмент этот стоил мне сорок четыре су, и я приобрел его у старьевщика, имеющего лавку в первом переулке направо от улицы Арсис, со стороны моста Нотр-Дам. Я не знаю имени старьевщика, но я сейчас узнаю его лавку; она вторая направо от угла. Покупку эту я сделал 6 или 8 марта, не помню хорошенько. В это время в лавке находились хозяин и его жена; мне в первый раз случилось покупать у них».
Три дня спустя Пейуа, препровожденный в Бисетр, написал начальнику второго отделения полицейской префектуры письмо, в котором признавался, что желает покаяться со всей искренностью; на этот раз истина будет обнаружена вполне: Ютине, Кретьен, Декостар и Коко-Лакур, явившиеся в суд с целью дать ложные показания, были вполне обличены. Всем стало ясно, что не кто иной, как Кретьен руководил интригой, имевшей целью удалить меня из полиции. Заявление, полученное мэром Жантильи, бросило яркий свет на эту махинацию, от которой Лакур, Кретьен, Декостар и Ютине ожидали полного успеха. Они подослали ко мне Пейуа, явившегося якобы для того, чтобы я указал ему вербовщика, которому понадобился бы кто-нибудь, чтобы заместить рекрута; они же подговорили Вертеле прийти в мое бюро и заявить о некоторых подготовляющихся, покражах. Таким образом, для поддержки обвинения, с помощью которого они надеялись задавить, уничтожить меня, они соорудили целое здание кажущихся улик на основании моих постоянных сношений с ворами. Судя по всем признакам, можно заключить, что они часто смотрели сквозь пальцы на экспедиции Пейуа и его приятелей, под условием, что в случае, если их накроют на месте преступления, они могут принять систему защиты, сообразную с их интересами. Не существовало ни малейших следов подобной сделки, но она состоялась непременно, и я не мог в этом сомневаться ни минуты, благодаря сведениям и наблюдениям моих агентов перед разбирательством дела и даже после осуждения виновных. Когда Пейуа был арестован, Ютине и Кретьен немедленно отправились к нему в острог и имели с ним разговор, в котором уверяли его, что можно придать благоприятный оборот делу не иначе, как обвинив меня; что ему для этого стоит только признать их свидетелями; что они охотно готовы поддержать его показания, в свою очередь покажут в том же смысле и даже скажут, что видели, как я ему вручал сумму в три франка. Агенты не ограничились одними советами; чтобы быть уверенными на всякий случай, что Пейуа не пойдет на попятный двор, они уверили его, что у них есть могущественный покровитель, влияние которого оградит его от всякой беды, и что, наконец, если обвинительный приговор окажется необходимым, то это сановное лицо настолько могущественно, что уничтожит его действие.
Когда начались прения, Ютине, Кретьен, Лакур и Декостар поспешили подтвердить на суде обвинения, возведенные на меня Пейуа. Между тем над молодым человеком, которому они посулили безнаказанность, был произнесен обвинительный вердикт; опасаясь, чтобы он, сознав свое положение, не разоблачил их коварные замыслы, они старались воодушевить его, снова пробудить в нем надежду. Для этого они не только настаивали, чтобы он подал кассацию, но даже предложили ему защитника на свой счет и обязались уплатить все расходы по ведению процесса.
Эти интриганы добрались и до матери Пейуа, и ей они стали делать подобные же предложения и обещания.
Лакур, Декостар и Кретьен увлекли ее к сьеру Базилю, виноторговцу на площади здания суда, и там за бутылкой вина пустили в ход все свое красноречие, силясь доказать старухе Пейуа, что если она поможет им и ее сын будет покорен и послушен, то им легко будет спасти его. «Будьте спокойны, — сказал ей Кретьен, — мы уж сделаем все, что будет нужно».
Вот что выяснилось из следствия; судьям стало очевидно, что эпизод с ломом, доставленным якобы Видоком, не более как вымысел господ агентов; с той поры на эту тему ходило столько разнообразных и неправдоподобных россказней, более или менее забавных, что можно было бы составить из них целую книгу и прибавить ее к коллекции библиотеки странствующих разносчиков, под заглавием «Доблестная история подвигов, деяний и достопамятных, необычайных и удивительных приключений господина Видока, с приложением портрета этого великого сыщика, представленного в натуральном виде, каким он был до своей смерти, последовавшей без приключений в день его кончины, в его доме в Сен-Манде, в полночь двадцать второго июля 1875 года».
Глава тридцать третья
Эхо Иерусалимской улицы. — Везде Видок. — Остракизм и раковины. — Я создаю воров. — Хаос и сотворение мира. — Приличное одеяние. — Высший тон. — Война с современными. — Кулинарное искусство. — Кошачий хвост. — Рибулэ и белокурая Маша. — Гостеприимство. — Дети Солнца.
Прошу извинения у читателя, что так долго говорил о своих треволнениях и о мелких дрязгах моих агентов; я желал бы избавить вас от скучной главы, касающейся исключительно моей репутации; но прежде, нежели идти дальше, мне хотелось высказать все, что у меня на душе, и доказать, что не всегда можно придавать веру сплетням, распускаемым моими врагами. Чего только ни придумывали шпионы, сыщики, воры и мошенники, которые одинаково были заинтересованы в том, чтобы удалить меня из полиции?
— Такой-то влопался! — объявлял один их приятель своей жене, возвращаясь на ночлег.
— Быть не может!
— Верное слово.
— Кто же тут постарался?
— Стоит ли спрашивать? Конечно, эта сволочь Видок.
Встречались ли два дельца, которых немало в Париже, один из них восклицал:
— Не знаешь новости? Этот бедняжка Гариссон попался и сидит в остроге.
— Ты шутишь?
— Хорошо, кабы шутил: он только что приготовился сбыть часть товару, и я должен был получить часть барыша за комиссию: не тут-то было, знать, сам черт подшутил, накрыли ведь с поклажей!
— Кем же был он арестован?
— Да кем?.. Конечно, Видоком.
— Ах он подлец!
Объявляли ли об аресте важного преступника в бюро префектуры, или мне случалось захватить какого-нибудь продувного мошенника, след которого агенты никак не могли отыскать, сейчас раздавался хор завистливых голосов: «Все этот проклятый Видок!» Среди всего полицейского люда по этому поводу шли бесконечные толки и сетования; вдоль всей Иерусалимской улицы, из кабака в кабак, как эхо, повторялись завистливые слова: все Видок! везде один Видок! И это ненавистное имя звучало в их ушах неприятнее, нежели в ушах афинян прозвище «Справедливого», данное Аристиду. Как счастлива была бы эта шайка воров, карманников и шпионов, если бы воскресили ради них старый закон остракизма, для того, чтобы дать им возможность избавиться от моей докучливой особы. С какой радостью они воспользовались бы своими раковинами; но помимо заговоров вроде того, от которого г. Коко и его сообщники ожидали такого счастливого исхода, что могли они сделать? Их заставляли молчать одним словом.
— Посмотрите на Видока, — говорило начальство, — берите с него пример. Какую деятельность он проявляет! Вечно он на ногах, и днем и ночью, и спать-то ему некогда. Если бы нашлось три-четыре таких человека, как он, то можно было бы смело ручаться за безопасность всей столицы.
Эти похвалы до крайности раздражали моих вялых соперников, но не побуждали их взяться за дело. Если они и сбрасывали с себя сонливость, то не иначе, как за бутылкой, и вместо того, чтобы спешить без оглядки, куда призывал их долг, они составляли маленькие кружки и забавлялись тем, что разбирали меня по косточкам.
— Нет, он просто невозможен, — говорил один из собеседников, — чтобы так ловко опутывать воров, надо иметь с ними сношения.
— Черт возьми, — прибавлял другой, — он сам же их науськивает и чужими руками жар загребает.
— О, он продувная шельма! — замечал третий. Наконец кто-нибудь довершал приговор докторальным тоном:
— Если нет воров, так он создает их.
Не думаю, чтобы между читателями этих записок нашелся хоть один, который бы ступил ногой к Гильотену. Я говорю о скромном кабатчике, лавочка которого, пользовавшаяся известностью среди воров низшего разбора, находилась против клоаки Дюнойе, которую посетители прозвали «Большим залом Куртиль».
Какой-нибудь рабочий, еще не совсем потерявший честь и совесть, еще может рискнуть зайти к дядюшке Дюнойе. Если он малый расторопный и не даст себе класть пальца в рот, то он еще может выйти оттуда, поплатившись только несколькими тумаками и не заплатив ни за кого из своих собеседников. Но у Гильотена он не так-то легко отделается, в особенности, если войдет туда в приличной одежде и с туго набитым кошельком.
Представьте себе квадратный зал, довольно просторный, со стенами когда-то выбеленными, но теперь закоптившимися и покрытыми грязью. Вот каков был вид этого храма, посвященного Бахусу и Терпсихоре. Прежде всего, вследствие оптического обмана, довольно понятного, вас поражает теснота помещения, но когда глаз проникнет сквозь густой туман зловонных испарений, то оказывается, что пространство вовсе не так мало. Когда пары рассеиваются, из облаков дыма выясняются движущиеся образы, — это уже не призраки, а живые существа, переплетающиеся в различных направлениях. Какая развеселая жизнь, какое блаженство! Никогда эпикурейцам не приходилось наслаждаться такими благами! Какая отрада для тех, кто любит погружаться в грязь по самое горло! Вы видите несколько рядов столов, которые никто никогда не вытирает и на которых в течение дня совершается сотня самых отвратительных возлияний, столики окаймляют кругом пространство, предназначенное для танцев. В глубине этого зловонного вертепа возвышается поддерживаемая четырьмя полусгнившими столбами ветхая эстрада, устроенная из барачного леса и до половины покрытая лохмотьями старого ковра. На этом курином насесте приютилась музыка: два кларнета, звучный тромбон, оглушительный барабан — вот четыре инструмента, управляемых костылем господина Дубль-Кроша, маленького хромого старичка, величающего себя дирижером оркестра и дающего темп раздирающим уши аккордам. Здесь все гармонирует между собою: лица, костюмы, блюда, которые подаются на стол. Здесь нет прихожей, где бы складывались палки, зонтики и пальто. Вы можете войти со всеми своими пожитками, никто вас не осудит. Здесь все бесцеремонно; женщины причесаны a la chien или повязаны платочками, словом, кто как хочет. Каких тут только костюмов не увидишь! Мужчины большею частью в куртках с отложным воротником — если есть рубашка, которая, впрочем, почти обязательна, панталон можно и не иметь. Верхом бонтонности считается полицейская шапка, гусарский доломан, егерские сапоги, панталоны уланские, словом, костюм составленный из старого тряпья трех-четырех полков. Всякий молодец закостюмированный в таком роде, может быть уверен победить дамские сердца: до того они обожают военных и имеют слабость к пестрым костюмам. Но ничто им так не нравится, как красные шаровары с высокими сапогами. В этих собраниях редко можно встретить войлочную шляпу, у которой не были бы оторваны поля или вырвано дно; никто не упомнит, чтобы встретил когда-нибудь фрак, а кто имел несчастье показаться в сюртуке, тот мог быть уверен, что вернется домой в одном жилете, разве только он обычный посетитель притона. Напрасно стал бы он молить о своих фалдах, они оскорбляют зрение честной компании; счастлив он, если оставит всего одну полу в руках этой милой молодежи, которая во все горло вопит известный характеристический припев.
У Дюнойе притон всякой сволочи, но прежде чем вступить через порог Гильотеновского кабака, сама сволочь призадумается, так что в этом вертепе можно видеть только публичных женщин и их содержателей, всякого рода мошенников, первостатейных карманников и немало ночных буянов, отчаянных бродяг, посвятивших всю свою жизнь скандалам и воровству. Само собою разумеется, что в этом прелестном обществе единственное употребительное наречие — воровской язык, или так называемая «музыка». Это почти всегда испорченный французский, до того не похожий на обыкновенный, что ни один член общества сорока не мог бы похвастаться, что понимает хоть одно слово; между тем среди обычных посетителей Гильотена были свои пуристы. Они уверяли, что этот арго, или воровской язык, ведет свое начало с Востока, и не воображая, что у них кто-либо подумает оспаривать знания восточных языков. Если бы я был охотник до языковедения, то я мог б воспользоваться случаем для любопытных исследований и, может быть, составил бы целую ученую диссертацию, но теперь не до того. Вернемся к начатой мной картине и описанию эдема скандалистов и любителей ночных оргий.
У Гильотена не только пьют, но и едят, и небезынтересно разоблачить маленькие тайны его кухни. У старика Гильотена не было мясника, он справлялся собственными средствами. В его медных кастрюлях, нелуженных и покрытых зеленоватым осадком, конина превращается в говяжье филе, ляжки собаки, казненной в улице Генегар, преобразуются в бараньи котлеты, и пикантный соус придает аппетитный вид какой-нибудь поджарой кошке. В этой стране волшебных превращений заяц не пользуется правом гражданства: он уступил место кролику, а кролик превратился в… крысу — o Zortunati; nimium si… noriut. Прошу не прогневаться — цитата не моя… Мне скажут, что это по латыни, быть может, это и по-гречески или по-еврейски — мне до этого дела нет, но если бы крысы видели то, что я видел, то они бы воздвигли памятник своему почитателю Гильотену.
Однажды вечером, находясь у Гильотена и почувствовав настоятельную потребность, я встаю и отправляюсь на воздух. Отворив какую-то дверь, я очутился во дворе. Место удобное, я подвигаюсь вперед ощупью, вдруг спотыкаюсь — вероятно, в этом месте переделывали мостовую. Протянув руки вперед, стараясь удержаться, я хватаюсь одной рукой за тумбу, а другой за что-то мягкое, шелковистое. Я убеждаюсь, что это спинной хребет четвероногого. Подняв руки кверху, я чувствую, что в ней осталась охапка бренных останков живого существа, с которыми я возвращаюсь в зал в ту минуту, когда Дубль-Крош из себя выходит, дирижируя отчаянными танцорами.
Конечно, публика рада была случаю позабавиться; в зале раздалось протяжное мяуканье; любители кошачьего фрикасе вторили мяуканью взапуски. Надвинув на ухо свои картузы, они кричали: кошками нас кормят, кошачьими шкурами одевают, и прекрасно; слава Богу еще, что кошачья порода не перевелась.
Дядюшка Гильотен не слишком-то мог разжиться от своих клиентов; впрочем, мне приходилось в свое время видеть в этом кабаке пирушки, которые едва ли стоили бы меньше Caze Riche, или в каком-нибудь первоклассном ресторане. Помнится мне, что шесть человек, в том числе Дрианкур, Вилат, Питру и другие, нашли возможным истратить там 160 франков в один вечер. Конечно, каждый из них привел с собою свою нежную половину.
Хозяин, вероятно, поживился на их счет, но они и не жаловались, не сделали даже ни малейшего замечания и заплатили по-княжески, не забыв дать на водку гарсону. Я арестовал их в минуту, когда они платили по счету, даже не рассмотрев его. Воры щедры и великодушны, когда им повезет счастье. Эти люди недавно совершили несколько значительных покраж, за которые несут теперь наказание в галерах.
Трудно поверить, чтобы в самом центре цивилизации мог существовать такой притон, такое безобразное логовище, как заведение Гильотена. Мужчины и женщины курили и плясали все вместе, трубка переходила из одного рта в другой, и считалось даже большей любезностью предложить какой-нибудь нимфе, явившейся на рандеву, «чернослива», т. е. жевательного табаку, уже пережеванного или нет, смотря по степени фамильярности.
Полицейские офицеры и инспектора считали себя слишком большими господами, чтобы толкаться среди такой ужасной публики; напротив того, они тщательно держались от нее в стороне, даже мне самому она опротивела до омерзения, но я был убежден, что для того, чтобы отыскать и накрыть преступника, — нельзя ожидать, пока он сам бросится в ваши объятия. Поэтому я покорился необходимости отыскивать их самому и, чтобы не предпринимать бесцельных экспедиций, постарался в особенности узнать, какие места они охотнее всего посещают, и потом уже, как опытный рыболов, закидывал свою удочку наверняка. Я не терял времени, желая, как говорится, найти иголку в стоге сена. Дело в том, что сыщик, желающий с пользой работать над истреблением воров, должен по возможности жить с ними, проводить с ними время и улавливать всякий удобный случай, чтобы навлечь на них кару правосудия. Так я и делал, а мои собратья называли это — создавать воров; этим путем я создал их немало со времени моего дебюта в полиции. Однажды вечером, зимою 1811 года, у меня явилось предчувствие, что мое посещение к Гильотену увенчается успехом. Не отличаясь суеверием, я, однако, всегда повиновался подобным предчувствиям, и вот, осмотрев свой гардероб, я принарядился так, чтобы меня не могли счесть за «франта», и отправился из дому в сопровождении тайного агента Рибулэ, разбитного малого, которого обожали все кабацкие гурии, хотя сам он больше клонился на сторону бумагопрядильщиц, которые также очень благосклонно относились к нему. Для проектируемой экспедиции женщина была необходимой принадлежностью. Рибулэ имел под рукой подходящую — это была его постоянная любовница, публичная женщина, прозванная «белокурой Машей». В одну минуту она снарядилась в путь, подтянула свои шерстяные чулки, перетянула талию своего пунцового платья, накинула на плечи серую шаль с белой каймой, поправила волосы и ловким движением сбила набок косынку, покрывавшую ее голову, что придало ей шаловливый и кокетливый вид. Маша была в восторге идти под ручку с двумя кавалерами. Мы отправились в Куртиль. Войдя в кабак, мы скромно уселись в углу зала, чтобы иметь возможность на свободе рассмотреть окружающее. Рибулэ был один из тех людей, которые невольно внушают уважение, и мы еще не успели разинуть рта, как нам принесли, чего мы желали.
— Видишь ли, — сказал он, — халдей-то (лакей) выдрессирован, знает, с кем имеет дело.
Мы все трое принялись за еду с таким аппетитом, будто и не имели понятия о маленьких тайнах дядюшки Гильотена.
Во время этой трапезы около входной двери послышался шум, привлекший наше внимание. В заведение торжественно вступали герои-победители — шесть человек, мужчин и женщин, три парочки — не имевшие образа и подобия человеческого; у всех были исцарапанные лица, подбитые глаза и синяки на скулах. Беспорядок их одежды, свежие еще ушибы ясно доказывали, что они совершили какой-нибудь геройский подвиг, причем тумаки летели во все стороны без разбору. Они подошли к нашему столу.
Один из героев. Извините, друзья!.. найдется у вас местечко или нет?
Я. Это нас немного стеснит, да уж делать нечего, можно потесниться…
Рибулэ (обращаясь ко мне). Ну, приятель, пусти нас к столу, мы добрые малые.
Маша (обращаясь ко вновь прибывшим). Эти дамы тоже принадлежат к вашему обществу?
Одна из героинь. Что, что такое? Господа, что она там бормочет?
Ее герой. Попридержи глотку, Титана… она не желает оскорбить тебя.
Компания усаживается.
Один из героев. Эй, поди сюда, дядя Гильотен, давай нам чернушку в восемь Жаков (бутыль в четыре литра, по восьми су).
Гильотен. Сейчас, сейчас.
Гарсон (с бутылью в руке). Пожалуйте тридцать два су.
— Не хочешь ли тридцать две фиги… уж не думаешь ли, что мы хотим околпачить (обмануть) тебя?
Гарсон. Нет, ребята, успокойтесь, такой у нас уж обычай ведется.:
Вино разливают в стаканы, нас также не забывают.
— Извините за смелость, — прибавил один из них.
— Тут нет никакой беды, — ответил Рибулэ.
— Знаете, ведь одна учтивость вызывает другую.
— Итак, будем пить во здравие!
— Так, ты верно сказал, не мешает назюзюкаться. И действительно, мы нализались до того, что к десяти часам вечера выражали друг другу свою взаимную симпатию в уверениях горячей дружбы и в порывах восторженной нежности, присущей пьяным.
Когда наступило время расставаться, наши новые знакомые, и в особенности женщины, были в состоянии полного опьянения. Рибулэ и его любовница были только навеселе, но чтобы не портить общего впечатления, мы делали вид, что не можем двинуться с места. Сплотившись в кучку, — таким образом не так сильно шатает по сторонам, — мы направились вон с пристанища наших наслаждений.
Чтобы придать мужества нашему шаткому батальону, Рибулэ могучим голосом, на самом чистом арго доброго старого времени, затянул длинную балладу воровской братии. Долго тянул он бесконечную песню, наконец окончил; Маша в свою очередь хотела угостить нас своим уменьем.
— Не спеть ли вам, ребята, песенку, которую я выучила в Сен-Лазаре; а вы, чур, слушать и подхватывать за мной припевы.
Мы не отставали от певуньи. Финал ее длинной песни, который мы дружно подхватили за Машей, прежде нежели она успела пропеть его до конца, был повторен восемь раз зычным голосом, так что во всем квартале стекла задрожали. После этого порыва вакхической веселости первые винные пары понемногу рассеялись, и мы принялись за разговоры. Доверчивые излияния по обыкновению начались в виде допроса. Я не заставлял себя просить и, напротив, старался предупреждать любопытные вопросы; я рассказал, что в Париже живу проездом, временно, познакомился с Рибулэ еще в провинции, в Валансьенской тюрьме, куда его привели как дезертира. К довершению всего я постарался изобразить себя в ярких красках, которые очаровали моих собеседников. О, я был отъявленным, продувным молодцом. На что только я не был способен! Чего только я не сделал на своем веку! Я выложил пред ними все свои грехи, чтобы и с их стороны вызвать откровенность; это была тактика, которая часто удавалась мне. Скоро мои приятели затараторили, как сороки, и я узнал всю их подноготную до таких подробностей, будто мы никогда и не расставались. Они сообщили мне свои имена, свое местожительство, свои подвиги, свои неудачи и надежды. Право, казалось, они нашли человека достойного их доверия, видно я уж очень пришелся им по сердцу.
Подобные объяснения и излияния в известной степени истощают силы, и мы не пропустили, кажется, ни одного кабака, которые встречали на своем пути. Бесчисленное множество стаканов было выпито в честь нашей новой дружбы: мы поклялись более не расставаться.
— Пойдем с нами, — приставали они ко мне. — Просьбы их были до того настойчивы, что я не мог не согласиться проводить их в улицу Филь-Дие, № 14, где они жили в меблированных комнатах.
Раз забравшись в их трущобу, я не мог не разделить их постели; трудно себе представить их ласковость и добродушие. Я тоже не отставал от них, и они были вполне уверены в моих добрых качествах, тем более что, пока я притворялся спящим, кум Рибулэ вполголоса напропалую расхваливал им мою особу. Если бы половина того, что он наплел про меня, была правда, то я заслужил бы по крайней мере десять приговоров на пожизненную каторгу. Словом, я родился в сорочке и имел счастие отправить на тот свет по крайней мере целое поколение честных людей. Словом, Рибулэ так прекрасно отрекомендовал меня моим хозяевам, что на другой же день они благосклонно предложили мне участвовать с ними в экспедиции, которую замышляли в улице Верьери.
Я успел предупредить начальника второго отделения полиции, который принял свои меры, и голубчиков накрыли с узлами украденных вещей. Рибулэ и я были оставлены на стороже, чтобы в случае чего забить тревогу и главное, чтобы наблюдать за полицией. Позднее они были тем же порядком приговорены к каторге, и если имена Дюбюира, Ипполита и Риша до сих пор красуются в тюремных списках, то это благодаря тому, что я провел вечерок у Гильотена с «детьми Солнца».
Глава тридцать четвертая
Постоянный посетитель «Маленького стула». — Ограбленная комната. — Куча камней. — Ночное переселение. — Вор, добрый малый. — Мое первое посещение Бисетра. — Кое-что, чему можно ужаснуться. — Буря утихает.
Часто воры попадались мне под руку и погибали совершенно для меня неожиданно; подумаешь, будто злой гений подучивал их явиться ко мне. Надо сознаться, что те, которые прямо лезли в волчью пасть, были или уж слишком смелы, или больно недалеки. Видя, с какой легкостью многие из них попадались в ловушку, я всегда удивлялся, как могли они избрать профессию, в которой необходимо столько предосторожностей для устранения опасностей. Некоторые из них были до того просты и добродушны, что я считал чудом, как это они пользовались безнаказанностью до той поры, пока не наткнулись на меня. Невероятно, чтобы, эти люди, будто нарочно созданные для того, чтобы попадаться в капканы, не были повешены до моего поступления в полицию. Неужели до меня полиция существовала на смех, или, может быть, мне необыкновенно благоприятствовала судьба? Как бы то ни было, были престранные случаи, об этом можно судить по следующему рассказу.
Однажды в сумерках, одетый рабочим, я спокойно сидел на набережной Жевр, как вдруг ко мне подошел один субъект, в котором я узнал обычного посетителя «Маленького стула» и «Доброго колодца», двух кабаков, пользовавшихся славой среди воров.
— Добрый вечер, Жан-Луи, — приветствовал меня мазурик.
— И тебе также, братец.
— На какого черта ты тут сидишь? Ты похож на мертвеца, просто испугаться можно.
— Что делать, старина! Когда издыхаешь от голоду, так смех не пойдет на ум. Какое уж тут веселье!
— Издыхать от голоду! Это уж чересчур, ведь ты у нас слывешь за «приятеля».
— А между тем это сущая правда.
— Полно, пойдем пропустим рюмочку-другую у Нигнака; у меня еще водится в кармане «кругляков» с двадцать, надо им протереть глаза.
Он повел меня в кабак, спросил поллитра вина и, оставив меня с минуту одного, вернулся с двумя фунтами печеного картофеля.
— Вот тебе угощенье, — сказал он, ставя на стол дымящееся блюдо, — ну чем не ананасы?
— Ананасы, да и только; мне бы вот еще соли.
— Соли! Ну, брат, сколько угодно, стоит недорого. Принесли и соли, и хотя час тому назад я отлично пообедал у Мартена, но с жадностью набросился на картофель, будто не ел целых два дня.
— Поглядеть на тебя, как ты ловко трескаешь своими жорами (зубами), можно подумать, что у тебя во рту говядина, а не что другое.
— Э, все равно, чем ни набить утробу…
— Верно говоришь, парень.
Я набивал себе рот с изумительной быстротой; чуть не давился своим картофелем; уж не знаю, как у меня не застряло в горле; никогда мой желудок не оказывался таким покладистым. Наконец я одолел свою порцию; когда я насытился, мой товарищ предложил мне трубку и обратился ко мне со следующими словами.
— Клянусь честью, так же верно, как меня зовут Массоном, я всегда смотрел на тебя, как на доброго парня. Я знаю, что у тебя было много несчастий на твоем веку, мне много об этом рассказывали, но ведь не все же тебя будет преследовать злополучный рок: коли хочешь, я могу тебе дать кое-что заработать.
— Это было бы не лишнее, черт возьми! Я отощал как щепка, пора бы поживиться кое-чем.
— Это правда, — сказал он, оглядывая с ног до головы мою ветхую, полуразорванную одежду, — сейчас видно, что тебе не везло. В таком случае ступай за мной, я хозяин одной каморки (я могу отпереть одну комнату) и намерен выполоскать (ограбить) ее сегодня же вечером.
— Ты мне сначала расскажи, в чем суть, не могу же я приняться за дело, не зная его.
— Какой ты, право, олух! Ну, на что тебе это нужно, когда ты будешь только караулить?
— О, если только это, так можешь рассчитывать на меня, только все-таки не лишнее мне сказать в двух словах…
— Говорят тебе, не беспокойся: план уже составлен мной заранее; тут есть у меня знакомая в двух шагах, она спрячет. Не успеем стырить (украсть), как пропулим (отдадим в надежные руки). Там жирно, ручаюсь тебе в этом.
— Жирно… вот это ладно. Ну, теперь в путь.
Массон повел меня по бульвару Сен-Дени; дошедши до большой кучи камней, мы остановились. Мой спутник оглянулся вокруг, чтобы убедиться, что никто за нами не наблюдает, запустил руку между камней и вытащил оттуда связку ключей.
— Теперь у меня есть все, что нам нужно, наше дело в шляпе.
И мы вместе с ним направились к хлебному рынку. Добравшись до угла, он указал мне в недалеком расстоянии и почти против Гвардейских казарм тот дом, в который он предполагал забраться.
— Теперь, дружище, дальше ни-ни, подожди меня здесь и смотри, не зевать, а я пойду погляжу, убралась ли маруха (ушла ли женщина, нанимающая комнату).
Массон отворил дверь в коридор, и едва она успела за ним захлопнуться, как я побежал стремглав в участок и заявил, что подготовляется покража и что нельзя терять ни минуты времени, если желают накрыть вора с украденными вещами. Сообщив все, что знал, я поспешно вернулся на то место, где оставил меня Массон. Едва успел я прийти, как меня кто-то окликнул:
— Это ты, Жан-Луи?
— Да, я, — ответил я, удивленный, что он возвращается с пустыми руками.
— Уж и не говори! — воскликнул он. — Представь себе, какой-то черт — сосед помешал мне дело делать. Но время терпит, мы наверстаем потерянное. Одну минуту терпения, и ты посмотришь, не надо только компрометировать себя.
Скоро он опять оставил меня одного и не замедлил появиться, сгибаясь под тяжестью громадного узла. Он прошел мимо меня, не сказав ни слова. Я последовал за ним. В то же время за нами по пятам следили двое жандармов, стараясь делать как можно меньше шуму.
Важно было узнать, куда он намерен сложить свою ношу. Он вошел в улицу Фур, к торговке, прозванной «Мертвой головой», где оставался всего несколько минут. «Чертовски тяжело было тащить, — сказал он, выходя оттуда, — а мне еще предстоит немалое путешествие». Я не мешал ему орудовать; он снова взобрался в комнату, которую грабил, и по прошествии десяти минут сошел вниз, неся на голове всю кровать как есть: с матрасами, подушками и одеялами — он не имел времени складывать ее. На самом пороге он едва не повалился под тяжестью ноши: с одной стороны, ему мешала пройти слишком узкая дверь, с другой, — ему не хотелось выпустить из рук свою добычу. Но он сейчас же оправился и продолжал путь, сделав мне знак следовать за ним. На повороте улицы он приблизился ко мне и шепнул вполголоса:
— Мне кажется, я вернусь туда в третий раз; если хочешь, пойдем со мной наверх, ты мне поможешь отцепить полог у кровати да занавеси на окнах.
— Ладно, идем, — ответил я, — но когда спишь на таких пуховиках, как мы, пологи — роскошь.
Массон продолжал свой путь; но не успели мы пройти несколько шагов, как нас обоих остановили и повели к полицейскому комиссару, где подвергли допросу.
— Вас, как я вижу, двое, — сказал комиссар Массону. — Кто этот человек (указывая на меня), верно, такой же вор, как и ты?
— Кто он такой? Почем я знаю. Спросите у него самого, кто он такой. Когда я еще раз увижу его, да с этим разом — выйдет ровнехонько два.
— Вы не станете уверять меня, что вы действовали не сообща, вас застигли вместе.
— Тут вовсе ничего не было сообща, почтенный комиссар, он шел в одну сторону, я в другую. Только вдруг он подходит ко мне близко и задевает меня; я чувствую, что у меня что-то выскользнуло из рук, гляжу — это наволочка. Я и говорю ему: подыми, голубчик! Он и поднял, тут подоспели жандармы и нас обоих подхватили; лопни мои глаза, если это неправда. Спросите-ка лучше у него.
Сказка была недурно выдумана, я и не стал опровергать ее; напротив того, я подтвердил показание. Наконец комиссар, по-видимому, убедился.
— Есть у вас бумаги? — спросил он. Я представил вид на жительство, его нашли в полном порядке, и меня тотчас же объявили свободным. На лице Массона изобразилась сильная радость, когда он услышал обращенные ко мне слова: «Ступайте спать». Это была формула моего освобождения, и он так этому обрадовался, что надо было быть слепым, чтобы не заметить этого.
Вора держали в руках; теперь оставалось только захватить укрывательницу прежде, нежели она успела бы спровадить принятые ею вещи. Обыск состоялся немедленно, и, настигнутая среди вещественных доказательств своей вины, «Мертвая голова» была арестована в ту минуту, когда она этого менее всего ожидала.
Массона отвели в депо полицейской префектуры. На другой день, согласно с обычаями, установленными у воров с незапамятных времен, когда их сообщник «попался», я послал ему круглый хлеб в четыре фунта, кусок ветчины и монету в один экю. Мне передали, что он был очень тронут этим вниманием, но еще не подозревал, что тот, кого он считал за сообщника, был причиной его беды. Он узнал только в остроге, что Жан-Луи и Видок были одно и то же лицо. Тогда он придумал престранный способ защиты; он стал утверждать, что я был виновник покражи, в которой его обвиняли, и что он понадобился мне только для переноски вещей; но эта сказка не оказала никакого действия на суде. Тщетно Массон старался доказать свою невинность, он был приговорен к заключению.
Немного времени спустя мне случилось присутствовать при отправлении арестантской партии. Массон, не видевший меня со времени ареста, заметил меня сквозь решетку.
— А, это вы, г-н Жан-Луи; славно вы изволили подвести меня. Честь вам и слава. Если б я тогда знал, что вы Видок, то не заплатил бы за ваши ананасы!
— Итак, ты очень на меня злишься? ведь так? а между тем сам предложил идти за собой?
— Правда, да кто вас знал, что вы каплюжник (полицейский).
— Если бы я тебе это сказал, то изменил бы своему долгу, и это не помешало бы тебе пообчистить твою комнату, ты только отложил бы на время экспедицию.
— Тем не менее вы таки ловкий каналья. А я-то был так искренен, всей душой вам предан! Клянусь вам, я все-таки предпочитаю застрять тут на веки вечные, нежели быть свободным, да таким изменником, как вы.
— О вкусах не спорят…
— Хорош вкус, нечего сказать!.. Стыдно подумать: каплюжник! Нечего сказать, хорошее звание!
— Все-таки не хуже воровского; к тому же, что сталось бы без нас с честными людьми?
При этих словах с ним сделался припадок хохота.
— Честные люди, — повторил он, — право, ты смешишь меня (он употребил более бесцеремонное выражение). Что сталось бы с честными людьми?.. Молчал бы ты лучше, это дело тебя не касается. Когда ты был в «лугах», тогда пел другую песню.
— Он туда и вернется, — сказал один из слушавших нас арестантов.
— Он-то! — воскликнул Массон, — да его там и не примут, другое дело добрый парень, которому везде рады.
Всякий раз, как исполнение моих обязанностей призывало меня в Бисетр, я был уверен, что мне придется выслушать целый короб упреков в том же роде. Редко я вступал в рассуждения с арестантом, обращавшимся ко мне с руганью, однако я не всегда пренебрегал возражать ему, из опасения, чтоб он не подумал, будто я боюсь его. Находясь в присутствии нескольких сот разбойников, которые все имели более или менее основание ненавидеть меня, так как почти все они прошли через мои руки и руки моих агентов, понятно, что мне необходимо было выказать известную твердость духа, но никогда стоическая твердость не была мне так необходима, как в тот день, когда я впервые появился среди этого ужасного люда.
Не успел я вступить на должность главного агента охранительной полиции, как, пылая желанием достойным образом выполнить возложенную на меня обязанность, я серьезно приступил к собранию справок и сведений, необходимых для меня в моей новой должности. Мне казалось, что. нелишне будет принять к сведению наружность и отличительные признаки всех личностей, находящихся в руках правосудия. Таким образом я имел бы возможность узнать их впоследствии, если бы им случилось бежать, или, по окончании срока их наказание, иметь над ними надзор, который мне был предписан. На этом основании я ходатайствовал перед г-ном Анри о дозволении отправиться в Бисетр с моими помощниками, чтобы иметь возможность рассмотреть черты преступников в то время, когда их станут заковывать. Г-н Анри разными аргументами старался отклонить меня от этого неосторожного шага, который, по его мнению, представлял гораздо более опасности, нежели действительной пользы.
— Я слышал, — сказал он, — что заключенные составили против вас заговор. Если вы появитесь при отправлении партии, вы представите им случай, которого они давно выжидают с нетерпением; говорю вам, что какие бы предосторожности вы ни приняли, — я за вас не ручаюсь.
Я поблагодарил своего начальника за участие, которое он во мне принимает, но в то же время настоял на том, чтобы он исполнил мою просьбу. Он решил наконец дать мне на это свое полномочие.
В день, назначенный для заковки, я отправился в Бисетр в сопровождении нескольких моих агентов. Войдя во двор, я вдруг услышал страшный вой, изо всех окон послышались крики: «Долой сыщиков! Долой каплюжников! Долой разбойника Видока!» У всех окон стоят группы арестантов, некоторые сидят на плечах друг друга, приблизивши отвратительные лица к решеткам. Я сделал несколько шагов, рев усилился, воздух огласился бранью, угрозами лишить меня жизни, произнесенными самым яростным тоном. Это было поистине отвратительное зрелище — видеть все эти кровожадные рожи, на которых было написано желание мести. По всему дому поднялся страшный шум и гул; мною невольно овладело чувство ужаса; я уже упрекал себя в неосторожности и едва не отступил на попятный двор, но вдруг почувствовал новый прилив мужества. Ведь не боялся же я, когда боролся с этими злодеями в их притонах, может ли теперь их голос заставить меня содрогнуться! Полно, отбросим все эти страхи, если даже придется поплатиться жизнью, надо показать твердость в опасности, чтобы они не подумали, будто мы струсили!
Эта новая решимость, более достойная того мнения, которое я желал внушить о себе, наступила так быстро вслед за первым моментом невольного страха, что арестанты не могли заметить моей слабости. Не опасаясь ничего более, я гордо стал оглядывать одно окно за другим и даже приблизился к нижнему этажу. В этот момент ярость заключенных перешла в неистовство; это были уже не люди, а дикие звери, с ревом бегающие по своим клеткам. Это был такой шум, такое волнение, будто все здание поколебалось и вот-вот рухнут стены темничных келий. Среди этого содома я дал знак, что желаю говорить: «Эй вы, шайка сволочи, ну к чему вы ревете? Вам следовало подумать о защите, когда вы попались по моей милости! Меня ведь не убудет, если вы ругаться будете. Вы называете меня шпионом, это правда, я шпион, господа, но ведь и вы не что иное, как шпионы; сознайтесь-ка, между вами нет ни одного, который не приходил бы ко мне продавать своих товарищей в надежде получить безнаказанность, которой я не желаю и не могу дать. Я предал вас в руки правосудия, потому что вы виновны. Я не щадил вас, это правда, но какое я имею основание беречь и щадить вас? Есть тут хоть один, которого я знал, когда он был свободен и который мог бы упрекнуть меня в том, что я когда-то работал с ним? И потом, допустим даже, что я вор; скажите мне, что из этого следует? Конечно то, что я всегда был ловчее и счастливее вас, так как мне никогда еще не случалось попадаться. Пусть самый смелый из вас укажет мне случай, когда я обвинялся в воровстве или мошенничестве. Представьте мне доказательство, хоть один факт, и я признаю себя большим негодяем, нежели все вы, вместе взятые. Это ли ремесло вы не одобряете? Пусть тот, кто более всего меня осуждает, ответит мне откровенно: не случается ли ему раз сто на день завидовать моему положению?»
Эта речь, во время которой никто не перебивал меня, была покрыта свистками. Скоро рев и вопли возобновились с удвоенной силой, мною овладело одно только чувство — беспредельное негодование. В порыве гнева я сделался невероятно смелым. Когда осужденных должны были вести во двор для заковки, я встал у них на проходе и, решившись дорого продать свою жизнь, стал ждать, посмеют ли они выполнить свои угрозы. Признаюсь, я внутренне желал, чтобы один из этих презренных дерзнул поднять на меня руку, до того меня обуяла страсть мести. Горе тому, кто осмелился бы бросить мне вызов! Но никто из несчастных не сделал даже движения, и я отделался молниеносными взглядами, я вынес их с уверенностью и твердостью, которые всегда конфузят неприятеля. После переклички послышался глухой гул, предвестник нового гвалта, меня осыпают бранью, снова проносится крик: «Пусть же он идет! Он останется у двери!» — с прибавлением к моему имени самых грубых эпитетов. Выведенный из себя этими оскорбительными вызовами, я вошел в здание с одним из моих агентов и очутился среди двухсот разбойников, большею частью арестованных мною: «Ну же, смелей! смелей, братцы! — кричат голоса из камер одиночно заключенных, — оцепите свинью… бейте его… пусть от него следов не останется!..» Теперь настал момент выказать всю свою смелость.
— Что же, господа, убейте его, — сказал я, — убейте же, за чем же дело стало? Вы видите, что вам подают хорошие советы: отчего вам не попробовать последовать им?
Уж не знаю, какой внезапный переворот совершился в них, но чем более я приближался к ним, чем более поддавался их власти, тем более они усмирялись. Перед окончанием церемонии заковывания эти люди, поклявшиеся уничтожить меня, до такой степени смягчились, что некоторые из них даже попросили меня оказать им некоторые мелкие услуги. Конечно, я поспешил сделать все что мог, и на другой день, во время отправления партии, мои враги радушно распростились со мной, поблагодарив меня за мою обязательность. Все эти волки превратились в ягнят; самые неукротимые сделались смирны, почтительны, по крайней мере по виду, даже до унижения.
Этот опыт послужил мне уроком, которого я никогда не забывал; он доказал мне, что с людьми такого закала всегда следует обращаться как можно круче и решительнее, и чтобы держать их всегда в повиновении, стоит постращать их только один раз. С этих пор я не пропускал ни одной партии, не осмотрев арестантов при заковке, и, за немногими исключениями, я не испытывал более никаких оскорблений. Заключенные привыкли меня видеть, и если бы я не явился, всем показалось бы, что чего-то недостает. Многие из арестантов давали мне разные поручения. В тот момент, когда над ними совершалась, так сказать, гражданская казнь, я становился их душеприказчиком. У небольшого числа из них ненависть ко мне не совсем улеглась, но злоба вора не отличается продолжительностью. В течение восемнадцати лет, пока я вел войну с мошенниками всякого разбора, мне угрожала опасность; немало каторжников, известных своей неустрашимостью, поклялись лишить меня жизни, коль скоро они освободятся. Но никто из них не исполнил своей клятвы и не исполнит ее никогда. Знаете ли, отчего? Оттого, что для всякого вора первое, единственное дело — это воровать, это занятие исключительно поглощает его. Если он не может избегнуть этого, он убьет меня из-за моего кошелька — это входит в круг его ремесла; он убьет меня, пожалуй, чтобы удалить докучливого свидетеля, все это допускается его ремеслом; он убьет меня, чтобы ускользнуть от наказания; но если возмездие свершилось, к чему тогда убивать? Воры не теряют времени в бесполезных для них убийствах.
Глава тридцать пятая
Выгода иметь здоровый желудок. — Гревские ласточки. — Прихоти этих господ. — Аннетта, или «Добрая женщина». — «Видок влопался» — новая комедия. — Я исполняю роль Видока. — Я помогаю бежать одному преступнику. — Чулки и башмаки, служащие уликой. — Пощечина. — Меня арестуют. — Мое освобождение. — Повязка спадает.
Однажды, проведя часть ночи в притонах Рынка, надеясь встретить там каких-нибудь мошенников, которые в припадке добродушия, обыкновенно вызываемого двумя-тремя лишними рюмками водки, проболтаются о своих прошедших, настоящих и будущих подвигах, я шел домой в скверном расположении духа и недовольный тем, что проглотил понапрасну и в ущерб своему желудку несколько рюмок отвратительного напитка — разбавленного спирта, приправленного купоросом. Вдруг на углу улицы Кутюр-Сен-Жерве я увидел нескольких людей, притаившихся в амбразурах дверей. При свете фонарей я не мог не различить лежащие около них узлы, объем которых они тщательно пытались скрыть. Узлы в этот час ночи, люди, скрывающиеся в углублениях дверей, когда нет ни капли дождя — все это показалось мне весьма подозрительным. Я заключил из этого, что люди эти — воры и что в узлах заключается захваченная ими добыча. Хорошо же, подумал я, не будем показывать виду, что заметили кое-что, последуем за процессией, когда она выступит, а если она пройдет мимо гауптвахты, тогда голубчики мои пропали! В противном случае я провожу их на ночлег, узнаю их номер и отправлю туда полицию. Едва успел я пройти несколько шагов, как меня окликнули: «Жан-Луи!» Я узнал голос некоего Ришло, которого я часто встречал в сборищах воров; я остановился.
— Добрый вечер, Ришло, — сказал я, — на кой черт ты слоняешься тут в такую пору? Ты один или нет? Однако какой у тебя испуганный вид.
— Еще бы не испуганный, чуть-чуть было не влопался (попался). — Влопался? Скажите, пожалуйста, ради чего же?
— Ради чего? А вот подойди и увидишь, там приятели с тырманом (добычей).
— А, так вот что, понимаю.
Я приблизился, и вся компания поднялась, на ноги; я узнал Лапьера, Камери, Ленуара и Дюбюиссоиа. Все четверо сделали мне самый дружеский прием и протянули руки.
Камери. Ну уж хорошо мы отделались, нечего сказать. У меня до сих пор сердце бьет тревогу; положи-ка сюда руку; слышишь, так и трепещет…
Я. Ничего, не беда.
Лапьер. О, и подумать страшно, какая у нас тут стрема (опасность, тревога) была; за спиной зелень (парижская гвардия в зеленых мундирах)… просто мороз по коже подирает.
Дюбюиссон. И к довершению всего Гревские ласточки (парижские драгуны) носом к носу, на лошадях при самом повороте около Gaite…
Я. Ах вы олухи! Надо было весь тырман свалить на извозчика. Какие же вы после этого мазурики?
Ришло. Бранись сколько душе угодно, а ловака (лошади) у нас не было, а надо было выпутаться во что бы то ни стало, вот мы и пробираемся нарочно по побочным улицам.
Я. Куда же вы теперь идете? Может быть, я могу быть полезным…
Ришло. Пойдем с нами в улицу Сен-Себастьен, там мы сложим тырман, и тебе кое-что достанется на сламе (дележ).
Я. С удовольствием, друзья.
Ришло. В таком случае марш вперед, и если увидишь каплюжников (полицейских) либо михлютку (жандарма), смотри, не зевай.
Ришло и его товарищи схватили в охапку свои узлы, а я пустился вперед. Переход совершился благополучно; мы добрались до двери дома без приключений. Каждый из нас разулся, чтобы поменьше шуметь, входя по лестнице. Вот мы и на площадке третьего этажа. Нас ждали; дверь тихонько растворяется, и мы входим в обширную, тускло освещенную комнату, жилец которой, бывший рабочий на верфях, как я сейчас же распознал, уже попадался в руки комиссии. Хотя он меня не знал, но мое присутствие, видимо, беспокоило его, и пока он прятал узлы под кровать, я заметил, что он шепотом спросил о чем-то, на что ему ответили громко:
Ришло. Не бойся, это Жан-Луи, славный парень, будь покоен, он откровенный.
Жилец. Ну, тем лучше! Нынче столько этой сволочи, каплюжников, развелось, что житья никакого нет.
Лапьер. Ну, полно, полно, я за него ручаюсь, как за самого себя, это «друг» и истый француз.
Жилец. Ну, если это так, я полагаюсь на вас, а затем выпьем по малости. (Он влез на какую-то табуретку и, запустив руку за карниз ветхого шкапа, вытащил оттуда полную бутыль). Вот она, родимая! «Гамза» (водка) первый сорт. Сам покупал; ну же, Жан-Луи, за тобой дело стало, начинай, почтенный.
Я. Охотно. (Наливаю водку в рюмку и пью). Важно! Хороша, нечего сказать, по всему телу так и пробежала; ну теперь твоя очередь, Лапьер, прополощи себе глотку.
Рюмка и бутыль пошли по рукам, и когда все достаточно поддали, вся компания повалилась на кровати и заснула до утра. На рассвете на улице послышался крик трубочиста (известно, что в Париже савояры исполняют роль петухов в пустынных кварталах).
Ришло (толкая своего соседа). Эй, Лапьер, идем, что ли, к торговке (укрывательнице ворованных вещей).
Лапьер. Убирайся, я спать хочу.
Ришло. Да ну же, проснись…
Лапьер. Ступай один или возьми с собой Ленуара.
Ришло. Дело-то неподходящее, ты уж продавал не раз, верное будет…
Лапьер. Оставь ты меня в покое… Я спать хочу, говорят тебе.
Я. Ах, Боже мой, что тут толковать о пустяках, я схожу за вас, если скажете мне адрес.
Ришло. Ты прав, Жан-Луи, но торговка-то тебя еще не видала, она работает только для нас. Уж если хочешь, пойдем лучше вместо.
Я. Ну ладно, вдвоем-то лучше, на другой раз будет знать мою рожу.
Отправляемся. Укрывательница жила в улице Бретон № 14, в доме одного колбасника. Ришло входит в лавку и спрашивает, дома ли мадам Бра. Ему отвечают утвердительно, и, пройдя по коридору, мы входим на лестницу до третьего этажа.
Мадам Бра еще не выходила, но она положила себе за правило ничего не принимать днем. «По крайней мере, — сказал Ришло, — если уж не хотите сейчас брать товар, то дайте нам что-нибудь в счет; важный товар, уверяю вас. Вы знаете нас, мы ведь тоже честные.
— Благодарю покорно, из-за ваших прекрасных глаз я не намерена компрометировать себя. Приходите вечером, ночью все кошки серы.
Ришло и так и сяк старался выманить у нее что-нибудь, но она была неумолима, и мы убрались, не получив ни гроша. Мой товарищ ругался напропалую, надо было его слышать.
— Полно, — утешал я его, — подумаешь, будто все дело пропало, зачем из-за пустяков убиваться? Не хочет, так и не надо, другая возьмет; пойдем со мной к моей знакомой та уж наверное даст нам четыре или пять рыжиков (червонцев).
Мы отправились в улицу Нев Сен-Франсуа, где была моя квартира. Свистком я известил о себе Аннетту, она быстро сошла вниз и явилась к нам на угол старой улицы Тампль.
— Здравствуйте, сударыня.
— Здравствуй, Жан-Луи, что скажете.
— Вот если бы вы были умницей, то дали бы мне до сегодняшнего вечера франков с двадцать.
— Знаю я до вечера! Если вы что заработали, так спустите в Куртиле.
— Нет, уверяю вас, мы будем аккуратны.
— Полно, так ли? Я отказывать вам не хочу, а ступай ты со мной, а твой товарищ пойдет подождет тебя в кабачке на углу улицы Озель.
Оставшись один с Аннеттой, я дал ей инструкцию, как поступать, и когда уверился, что она меня поняла, отправился к Ришло в кабак. «Вот это женщина хорошая!» — сказал я, показывая ему двадцатифранковую монету.
— Вот и прекрасно: ей и сдадим тырмап (добычу).
— Очень ей нужно! Она только и принимает, что веснухи (часы), скуржаны (серебро) да сверкальцы (драгоценности).
— Жалко, а то баба хорошая, такую-то нам и нужно.
Выпив свою порцию водки, мы отправились домой, куда явились с жирным нормандским гусем и колбасой. Я выложил деньги, и так как они назначались нам на пропитание и угощение, то мы сейчас же купили двенадцать литров вина и три хлеба, по четыре фунта каждый. Аппетит у нас был здоровый, и вся провизия мгновенно исчезла. Бутыль с гамзой была опорожнена до последней капли. Окончив трапезу, стали поговаривать об узлах. В них заключалось тончайшее белье, простыни, рубашки, платья, обшитые великолепными кружевами, жабо, галстуки и т. д. Все эти предметы еще не успели высохнуть. Поры рассказали мне, что стащили все это в одном из лучших домов улицы Эшикье, куда взобрались в окно, проломав железную решетку.
Окончив осмотр, я подал совет разделить всю добычу на части, чтобы не продавать все в одно место. Я объяснил им, что за каждую часть в отдельности им дадут столько же, сколько за все разом. Мои приятели приняли мой совет и добычу разделили на две части. Теперь оставалось только найти, куда сбыть товар. За одну половину они были спокойны, надо было позаботиться только о том, чтобы найти покупателя для остальной добычи. Я указал им на тряпичника, прозванного «Красным яблоком», живущего в улица Жюивери. Давно уже он был известен мне за человека, покупающего краденые вещи у первого встречного. Теперь представлялся случай испытать его, и мне не хотелось упустить его. Если он попадется, думал я, то результат моих комбинаций будет как нельзя удачнее — вместо одного укрывателя я накрою их двух, и мне посчастливится одним ударом трех зайцев убить.
Решено было обратиться с предложением к указанному мной человеку, но нельзя было ничего предпринять до наступления ночи, а до тех пор можно было умереть со скуки. О чем говорить? Воры обыкновенно страдают от мучительной скуки, четверть часа трудно оставаться в их компании, чтобы не соскучиться. Что делать? Мазурики обыкновенно ничего не делают, когда не «работают», а когда работают, так тоже ничего не делают. Однако надо же чем-нибудь убить время; у нас было еще немного денег, потребовали вина большинством голосов, и вот мы снова за попойкой. Сыны Меркурия пьют здорово, но не всегда ведь можно пить. Если бы еще пьяницы походили на бездонные Данаидовы бочки, ну тогда еще куда ни шло, а тут, к несчастью, чтобы избегнуть пресыщения, надо приостановиться — так приятели и сделали. Сознавая, что их мозги понадобятся им позднее, а между тем густой туман начинал застилать их головы, они, чтобы не потерять «компаса», перестали вливать себе в рот опьяняющую влагу и разевали его только для болтовни. О чем шел разговор? О чем же ином, как не о приятелях, находящихся «в лугах», или «на месте» (попавшихся в руки правосудия). Толковали тоже об чертовой роте (полицейских).
— Ах, кстати об чертовой роте, — сказал рабочий с верфей, — не слыхали вы о знаменитом подлеце, который сделался «поваром» (сыщиком), зовут его Видок. Не знаете ли его?
Все вместе (в том числе и я). Как не знать! По имени и понаслышке знаем.
Дюбюиссон. О нем толкуют немало. Говорят, он был упрятан в лугах на 24 года.
Рабочий. Что ты толкуешь, дурак! Видок известный вор, приговоренный на всю жизнь, по милости побегов. Оттуда он выбрался только потому, что обещал выдавать «друзей». Бедовый этот Видок. Коли задумает кого подвести, так. старается влезть ему в душу, а как подружится, так и вытаскивает стыренное из карманов, и дело с концом, или ведет их нарочно в дело, и тогда пиши пропало. Он, а никто другой изловил Бальи, Жаке и Мартино, да, он, чтобы ому пусто было! Надо вам рассказать, как он им дыму в глаза напустил.
Все (я подтягиваю). Славно сказано — дыму в глаза!!
Рабочий. Вот раз сидели они и пьянствовали с Рибулэ, таким же разбойником, как Видок, — фобуржец, Машкин любезный.
Все. Белокурой Машки?
Рабочий. Он самый. Говорили о том, о сем. Видок и говорит, что он из лугов пришел и ему желательно найти друзей и «поработать» вместе. Другие-то сдуру попадаются в капкан. Так он славно отуманил их, что сейчас же сманил на одно дело; решено было, что он будет на стороже. Да, на стороже для чертовой роты, — вот и попались. Всех их повели, рабов божьих, а эта шельма с товарищем дали тягу. Вот, видите ли, как берутся за дело, чтобы губить добрых малых. Он подкосил (гильотинировал) всю компанию «Chauffeur'ов», а сам-то был у них первым зачинщиком.
Всякий раз, как рассказчик делал паузу, мы подкреплялись глотком вина. Лапьер, воспользовавшись одной из пауз, сказал:
— Что он нас дурачит со своими россказнями; охота ему тараторить, а мне слушать право неохота — ты думаешь, весело, что ли?
Рабочий. Что ж ты хочешь делать, любопытно узнать? Если бы были карты, так козырять можно было бы.
Лапьер. Нет, я хочу комедию разыгрывать.
Рабочий. Ах ты, г-н Тарма (Тальма)! Ну что же, играй.
Лапьер. Могу я разве один играть?
Ришло. Мы тебе поможем, какую только пьесу?
Дюбюиссон. А вот ту пьесу, знаешь, где есть Цесарь и один там говорит: первый, кто был королем, тот…
Лапьер. Все вы не то толкуете, надо нам сыграть комедию под заглавием: «Видок влопался», продав всех своих братьев, как когда-то продали Иосифа.
Я не знаю, что и подумать об этой страшной выходке, но, однако, нисколько не потерявшись, я крикнул, что роль Видока беру на себя. Они согласились — он такой же толстый, как и ты, заметили они, как раз и подходишь.
— Ты толст, — сказал мне Ленуар, — а он поди еще толще тебя.
— Все равно, — заметил Лапьер, — Жан-Луи и так годится, пожалуй, весит-то он столько же.
— Сколько толков из-за пустяков — ну стоит ли? — воскликнул Ришло, перенося стол в один из углов комнаты. — Ты, Жан-Луи, и ты, Лапьер, ступайте сюда, Ленуар, Дюбюиссон и Этьен (рабочий) встанут в другом углу; они будут «приятели», а я встану вот тут, против столба (кровати) и буду публика.
— Что это за зверь — публика? — вопрошает Этьен.
— Ну, это народ, что смотрит, если тебе так понятнее. Ну, не дубина ли он, господа?
— Я зритель буду.
— Да нет же, олух, я буду публика, а ты — «приятель», ступай на свое место, сейчас начнется.
Действие происходит в Куртиле, все разговаривали между собою, я встаю и под предлогом попросить табаку завязываю разговор с «приятелями» за соседним столиком, пускаю в ход несколько слов на «музыке», все убеждаются, что я свой, многознаменательно подмигивают мне, я в свою очередь отвечаю таким же взглядом, и оказывается, что мы люди, занимающиеся одним и тем же ремеслом. Тогда начинается обмен обычными учтивостями, угощение вином. Я жалуюсь на тяжкие времена и на то, что нет больше никакой возможности работать, мне сожалеют, я сожалею в свою очередь. Мы вступаем в фазис умиления; я проклинаю чертову роту (полицию), они не отстают от меня; я жалуюсь на каплюжника (полицейского) моего квартала, который недолюбливает меня. Мне сочувствуют, жмут руку, я отвечаю пожатиями, решено — на меня можно рассчитывать вполне. Затем следует известное предложение… Роль, которую я исполнял, была почти такая же, какую я разыгрывал всегда. Но тут я пересаливал, например, нагружал карманы приятелей крадеными вещами и т. д. После этой сцены послышался гром рукоплесканий и взрыв хохота.
— Важно разыграно! — воскликнули разом в актеры и зрители.
— Хорошо, не могу сказать ничего худого, — прибавил Ришло, — но нам пора… солнце уж заходит, пьесу можно окончить на извозчике либо придя назад, как пропулим (продадим) товар. Пойду за ловаком (лошадью), ведь так, эй вы, приятели!
— Да, да, едем, да поскорее.
Драма разыгрывалась дружно и приближалась к развязке, по развязка эта была несколько иного рода, нежели предполагали мои приятели, и вовсе не соответствовала заглавию пьесы; мы сели в фиакр и велели кучеру везти на угол улицы Бретань и Турэн. В двух шагах жил некий Бра, один из покупщиков краденых вещей. Дюбюиссон, Камери и Ленуар вышли из экипажа, унеся с собою часть товаров, которые решено было продать.
Пока они торговались, я заметил, высунувши голову в окно, что Аннетта в совершенстве исполнила мои инструкций. В нескольких шагах я видел полицейских агентов, переминавшихся с ноги на ногу, поднявши кверху носы или расхаживавших взад и вперед с самым беспечным видом.
Прошло десять минут, наши товарищи, отправившиеся к Бра, уже вернулись. Они выручили 125 франков за свою добычу, которая стоила по крайней мере втрое или вчетверо, но это все равно — деньги были налицо, и теперь оставалось только наслаждаться ими. У нас в экипаже оставались еще узлы, которые мы предназначали для Красного яблока. Доехав до улицы Жюйвери, Ришло сказал мне: «Теперь ты будешь продавать, ведь мешок-то (приемщик) знакомый твой.
— Ну, это мне не с руки, — ответил я, — у нас с ним счеты есть, и мы повздорили.
Я вовсе не был должен Красному яблоку, но мы с ним виделись, он знал, кто я такой, и неосторожно было бы показываться ему; поэтому я предоставил приятелям обделывать свои дела, и по возвращении их, убежденный, что полиция приготовилась действовать, я предложил идти ужинать в гостиницу Grand Casuel на набережной Пелетье.
После посещения Красного яблока наши капиталы увеличились на восемьдесят франков и мы имели возможность развернуться во всю ширь, не опасаясь разориться, но мы не имели времени насладиться своим богатством. Едва успели мы помочить губы в своих стаканах, как вошла стража и за ней целая фаланга полицейских. Надо было видеть, как вытянулись лица моих собеседников при виде ветеранов и чертовой роты; все прошептали испуганным голосом: «мы проданы»… Полицейский офицер Тибо пригласил нас предъявить наши бумаги. У одних вовсе не оказалось бумаг, у других хотя и были, да не в порядке, в том числе и у меня.
— Забрать этих молодцов! — скомандовал офицер. Нас связали попарно и повели к комиссару. Лапьер шел в паре со мной.
— Надеешься ты на свои ноги? — шепнул я ему на ухо.
— Да, — ответил он; добравшись до улицы Таннери, я вынул нож, спрятанный в рукаве, и перерезая веревку.
— Теперь смелей, Лапьер! мы спасены! — воскликнул я. Одним ударом локтя в грудь одного из сопровождавших нас я повалил его наземь и в два прыжка очутился в узком переулке, ведущем к Сене. Лапьер последовал за мной, и мы вместе добираемся до набережной Орм.
Нас потеряли из виду, и я был в восторге, что мне удалось удрать и таким образом избегнуть того, чтобы меня узнали. Лапьер был доволен не менее моего, так как он не подозревал даже никакой задней мысли, а между тем, содействуя его побегу, я сделал это с расчетом попасть в другую шайку воров.
Бежав с Лапьером, я устранял от себя все подозрения его товарищей и удерживал за собой хорошее мнение, которое они имели обо мне. Таким образом я подготовлял себе новые открытия; так как я был тайным агентом, то обязан был компрометировать себя как можно менее.
Лапьер был свободен, но я не выпускал его из виду и готов был выдать, как только он окажется мне ненужным. Мы продолжали бежать до гавани Лопиталь и остановились только перед кабаком, куда вошли освежиться и перевести дух. Я велел подать нам выпить, чтобы окончательно прийти в себя.
— Ну, что скажешь, друг Лапьер? Славная была гонка!
— Да, да, досталось-таки нам! Никто меня не разубедит в том…
— В чем же, смею спросить?
— Ну да это потом, теперь выпьем.
Опорожнив свой стакан, он сделался задумчивым и повторял:
— Нет, нет, никто меня не разубедит…
— Да объяснись же, наконец.
— Что же выйдет из моего объяснения?
— Ты прав; а вот что — ты прекрасно сделал бы, сняв чулки, которые у тебя надеты, да галстук, повязанный на шее.
Лапьер был почти в одинаковом положении, как некий джентльмен, который, вылетая из окна в сад Пале-Рояля, не имел другой обуви, кроме шелковых чулок и белых атласных башмаков своей любовницы. Мне показалось, что я замечаю в глазах моего приятеля нечто вроде недоверия; эта черная точка обыкновенно так быстро разрастается, что я почувствовал необходимость рассеять ее и дать Лапьеру доказательство моей преданности и расположения. Вот почему я посоветовал ему отбросить некоторые принадлежности его туалета, которые могли изобличить его, так как принадлежали к числу украденных вещей и были надеты тотчас же после дележа.
— Что же мне с ними делать? — спросил Лапьер.
— Как что? Известно, бросить в воду.
— Ну уж извини! Новые шелковые чулки и платок еще не подрубленный, брось-ка свои, если тебе это нравится!
Я заметил ему, что на мне не было ничего такого, что могло скомпрометировать меня.
— Ты как заяц, — прибавил я, — потерял память, пока бежал. Разве ты не помнишь, что мне не досталось галстука, а с моими икрами разве возможно было надеть женские чулки?
Он послушался моих увещаний, разулся и с раздумьем вертел в руках чулки, завернутые в шейный платок.
Воры в одно и то же время отличаются скупостью и расточительностью. Лапьер чувствовал необходимость отделаться от этих вещей, которые могли изобличить его, но в то же время у него болело сердце при мысли расстаться с ними. Результаты покражи часто так дорого достаются, что принести их в жертву бывает тяжело.
Лапьер во что бы то ни стало хотел продать чулки и платок, и мы отправились вместе в улицу Бушерон и предложили вещи купцу; тот дал нам за них сорок пять су. Лапьер, по-видимому, успокоился после обрушившейся на него катастрофы, а между тем он был не так свободен и искренен, как прежде, и, судя по всему, я внушал ему сильные подозрения, невзирая на мои старания восстановить с ним прежние отношения. Подобные подозрения вовсе не соответствовали моим видам; убедившись, что нам лучше всего поскорее расстаться, я сказал ему:
— Если хочешь, отправимся ужинать на площадь Мобера.
— Ладно, пойдем, — ответил он.
Я повел его к «Двум братьям», где потребовал вина, котлет, ветчины и сыру. В одиннадцать часов мы все еще сидели за столом. Наконец все ушли и нам подали счет — всего было на 4 франка пятьдесят сантимов. Я стал шарить по карманам.
— Странное дело! Где же моя пятифранковая монета?
Я стал искать повсюду, но денег нигде не находил.
— Ах, Боже мой, какая досада: я, верно, потерял ее, когда бежал. Поищи-ка, Лапьер, не у тебя ли она.
— Нет, говорят тебе, у меня мои сорок пять су и ни шиша больше.
— Ну давай хоть это, я заплачу пока хоть сколько-нибудь, а потом устроимся как-нибудь.
Я предложил кабатчику два франка пятьдесят сантимов, обещая ему доставить остальное на другой день. Но он не так-то легко поддался на мои просьбы и обещания.
— А, вы полагаете, — кричал он, — что достаточно прийти набить себе брюхо, а потом удрать не заплативши. Нет-с, вы извините…
— Но, — заметил я, — такое обстоятельство может случиться со всяким честным человеком.
— Да, заговаривай зубы-то; знаю я вас. Когда нет гроша за душой, так надо и постесниться, а не заказывать себе ужина на шаромыжку.
— Не сердитесь, любезный, ведь дела не поправите…
— Без рассуждений, заплатите сейчас же, или я пошлю за полицией.
— Полиция! Вот вам с вашей полицией, — ответил я, сопровождая свои слова бесцеремонным жестом, употребительным в простом народе.
— Ах ты мошенник, не довольно, что налопался моим добром, он же еще говорит дерзости… — возопил кабатчик, подставляя мне кулак под нос.
— Не смей трогать, — воскликнул я в свою очередь, — или я…
Он все-таки подвигался ко мне, и я ловкой рукой влепляю ему звонкую пощечину.
Дело дошло до настоящей свалки; Лапьер, предвидя, что это может окончиться плохо, счел нужным улепетнуть; но в эту самую минуту один из гарсонов схватил его за шиворот, с криком: Караул! Воры!
Гауптвахта была в двух шагах, солдаты прибежали на шум, и во второй раз в течение дня мы очутились между двух рядов ненавистных воинов. Мой товарищ пытался убедить их, что он тут ни при чем, но вахмистр ничего и слышать не хотел, и нас свели в участок. С этой минуты Лапьер окончательно присмирел и приуныл; он более не раскрывал рта. Наконец, к двум часам ночи комиссар, делая обход, потребовал, чтобы ему представили всех вновь арестованных. Лапьер появился первым, и ему объявили, что его выпустят, если он согласится заплатить за ужин. Позвали в свою очередь и меня; войдя в кабинет, я узнал Легуа, а он меня. В двух словах я объяснил ему, в чем дело, и указал место, где были проданы чулки и шейный платок, и пока он делал распоряжение, чтобы захватить эти необходимые вещи для ареста Лапьера, я снова вернулся в камеру заключенных. Он уже вышел из своей задумчивости.
— Наконец я понял, — объявил он, — теперь я вижу, в чем дело; все это сделано нарочно.
— Хорошо, будь по-твоему, а я поговорю с тобой откровенно. Допустим, что все это сделано нарочно; в таком случае, скажу тебе, что ты виноват, а никто другой, что мы с тобой «влопались».
— Нет, любезный, не я, и не знаю кто, а тебя подозреваю все-таки больше других. — При этих словах я рассердился, он также вышел из себя, и мы начинаем драться. Нас разнимают. Как только мы расстались, я отыскал свои деньги и так как кабатчик не внес в счет полученную им плюху, то моих денег достало не только на уплату за ужин, но еще на выпивку солдатам, как обыкновенно водится. Исполнив этот долг, ничто более не удерживало меня; я удалился восвояси, не простившись с Лапьером; на другой день я узнал, что мои труды увенчались полным успехом: супруги Бра и Красное яблоко были накрыты среди вещественных доказательств их гнусной торговли и принуждены были сделать полное признание… Один Лапьер упорно отрицал свою виновность, но на очной станке с торговцем с улицы Бушерон он наконец сознался, увидев чулки и шейный платок, служившие уликой. Вся шайка, воры и укрыватели, были препровождены в Форс, в ожидании суда. Там они вскоре узнали, что их приятель, игравший роль «влопавшегося Видока», не кто иной, как сам плут Видок. Трудно себе представить их удивление; как они упрекали себя, что связались с таким искусным актером. После приговора все были отправлены в галеры. Накануне отъезда я присутствовал, по обыкновению, при заковке. Увидав меня, они не могли удержаться от улыбки.
— Полюбуйся-ка, — сказал мне Лапьер, — это дело твоих рук, доволен теперь, мошенник!
— По крайней мере мне нечем упрекнуть себя, не я уговаривал вас воровать. Не вы ли сами позвали меня? Другой раз не будьте так доверчивы. Когда занимаешься таким ремеслом, надо держать ухо востро.
— Все равно, — сказал Камери, — ты можешь продавать товарищей сколько угодно, а тебе не избегнуть лугов (галер).
— А пока счастливого пути. Приготовьте для меня местечко, а если вернетесь в Пантен, то не попадайтесь в капканы.
После этого ответа они стали разговаривать между собой.
— А, он еще потешается над нами, подлец! — сказал Ришло, — ну хорошо же, пусть будет осторожнее…
— Ух, ты бы лучше держал язык за зубами, — ответил ему другой, — ведь не ты ли сам привел его в нашу компанию. Уж если был знаком с ним, так должен был знать, что на него, душегубца, положиться нельзя…
— Да, да, этим мы обязаны тебе, Ришло, — возразил Красное яблоко, которого в это время заковывали, причем удар молотом чуть-чуть не размозжил ему голову.
— Смирно лежать! — грубо прикрикнул на него кузнец.
— А все-таки, — продолжая он, не смущаясь, — приемщик нас подкузьмил, а то бы…
— Будешь ты смирно лежать, собака? Береги свою башку!
Эти слова были последними, которые я услышал; удаляясь, я увидал, по известным жестам, что разговор был оживленный. Что они говорили — я не знаю.
Глава тридцать шестая
Поездка в Сен-Клу. — Коварные приманки. — Беспорядок в спальне. — Честные люди предместья Сен-Марс. — Язык Иуды. — Две любовницы. — От радости вырастают крылья. — Монолог. — Поверья. — Любовница русского князя. — Старый сераль. — Куртизанки. — Святой ковчег. — Копилка. — Ненависть к эполетам. — Похвальные чувства. — Лотерейный билет. — Пенелопа. — Клятва публичных женщин. — Луизон-болтунья. — Чудовище. — Фурия. — Тяжелая обязанность. — Эмилия в участке. — Филемон и Бавкида. — Жозефина Реаль. — Философские размышления. — Наказанный изменник. — Освобождение. — Ответ на критические замечания.
Летом 1812 года один вор по ремеслу, некто Гото, давно мечтавший снова попасть на должность сыщика, которую он исполнял до моего поступления в полицию, явился предлагать мне свои услуги ввиду предстоящего праздника в Сен-Клу. Известно, что праздник этот бывает одним из самых блестящих в окрестностях Парижа и что ввиду громадного стечения публики там никогда не бывает недостатка в карманниках. Это было в пятницу; просьба Гото показалась мне тем более странною, что еще недавно я доставил полиции насчет него сведения, вследствие которых он был привлечен к суду. Может быть, думал я, он старается сблизиться со мной собственно с той целью, чтобы подставить мне ногу или сыграть какую-нибудь скверную штуку. Вот каково было мое первое впечатление. Однако я принял его радушно и даже выразил ему свое удовольствие за то, что он не усомнился в моем желании быть ему полезным. Я старался быть настолько искренним в уверениях о своем расположении, что ему невозможно было не обнаружить своих настоящих намерений; внезапная перемена в выражении его лица доказала мне, что, принимая его предложение, я буду содействовать известным планам, которых он не имеет никакой охоты доверять мне. Я ясно видел, что он внутренне радуется тому, что я попал впросак. Как бы то ни было, я притворился, будто имею к нему глубочайшее доверие, и мы условились, что через два дня, в воскресенье, он около двух часов отправится сторожить у главного бассейна и будет указывать нам своих знакомых воров, которые, по его словам, должны прийти «работать» на праздник.
В назначенный день я отправился в Сен-Клу с двумя агентами, в то время находившимися в моем распоряжении. Прибыв на условленное место, я не нашел Гото; стал ходить взад и вперед, смотреть во все стороны — моего Гото все нет. Наконец, потеряв терпение, я отправил одного из своих помощников в главную аллею, не найдет ли он где-нибудь в толпе нашего товарища, неаккуратность которого была настолько же подозрительна, насколько прежде его усердие.
Мой разведчик проискал напрасно целый час; наконец, утомленный поисками и прогулками по всем направлениям в саду и парке, он пришел объявить мне, что нашего приятеля не видно решительно нигде. Несколько минут спустя я увидел Гото, бегущего к нам, запыхавшись. «Знаете ли! — воскликнул он, — я соследил шестерых мазуриков, и они уже славно наклевались, да вдруг увидели вас и убрались прочь, а жалко, черт возьми — славно клевали! Впрочем, время терпит, накрою их в другой раз».
Я сделал вид, что принимаю эту выдумку за чистую монету, и Гото был убежден, что я не сомневаюсь в истине его слов. Мы провели вместе большую часть дня и расстались только вечером. Тогда я отправился в жандармский караул, где мне сообщили, что в толпе было украдено несколько часов и других вещей, в направлении совершенно противоположном тому, которое указывал мне Гото. Я убедился окончательно, что нас нарочно увлекли по одному направлению, чтобы удобнее действовать по другому. Эта старинная уловка, основанная на известной тактике диверсий и фальшивых донесений, делаемых полиции ворами, с целью избавиться от ее наблюдения.
Гото, которому я, конечно, не сделал ни малейшего упрека, был вполне уверен, что я попался на удочку; но если я молчал, то много думал про себя, и, подружившись с ним еще более, я надеялся уловить случай, чтобы провалить ею окончательно. Мы стали закадычными друзьями, и удобный случай представился ранее, нежели я ожидал.
Однажды утром, возвращаясь вместе с Гафре из предместья Сен-Марс, где мы ночевали, мне пришла в голову фантазия сделать неожиданный визит нашему другу Гото. Я сообщил об этом намерении своему спутнику, он изъявил согласие, и мы вместе отправились к Гото на квартиру. Входим; он встречает нас, по-видимому, очень удивленный нашим появлением.
— Какими судьбами в такую раннюю пору? — воскликнул он.
— Это тебя удивляет, — ответил я, — а мы пришли распить с тобой бутылочку.
— Если так, так милости просим — добро пожаловать. — И он снова лег в постель. — Где же ваша обещанная выпивка?
— Гафре сходит купить, что следует. — Я пошарил в карманах, и так как Гафре по своей жидовской натуре был менее скуп на ходьбу, нежели на деньги, то с удовольствием принял на себя исполнить поручение. Во время его отсутствия я заметил, что у Гото утомленный вид, как у человека, который слишком поздно лег спать; кроме того, в комнате был страшный беспорядок — платье его, брошенное кое-как, казалось, было недавно под сильным дождем; обувь была покрыта грязью, еще не успевшей высохнуть. Я не был бы Видоком, если бы из всех этих признаков не вывел тотчас же заключение, что Гото недавно вернулся из экспедиции. Пока я не смел еще приходить к другому заключению, но скоро мне пришли в голову подозрения, которые я не мог отогнать. Чтобы не показаться любопытным и опасаясь встревожить нашего приятеля, я не стал даже обращаться к нему с вопросами. Мы заговорили о погоде и о разных мелочах и, распив нашу бутылку, расстались.
Очутившись на улице, я поспешил сообщить Гафре мои наблюдения:
— Он, наверное, провел ночь не дома, — сказал я, — и, если я не ошибаюсь, тут дело нечисто.
— Я тоже думаю, его платье еще мокро и обувь вся в грязи. Действительно, тут что-то неладно.
Гото, конечно, не подозревал, что речь шла о нем, но, наверное, ему икалось, пока мы терялись в догадках насчет его приключений. Куда он ходил, что делал, не принадлежит ли он к какой-нибудь шайке — вот вопросы, которые мы задавали друг другу. Гафре был заинтересован не менее моего, и наши догадки, конечно, были такого свойства, что не могли сделать чести нравственности нашего приятеля.
В полдень, по обыкновению, мы явились представлять отчет о наших наблюдениях в продолжение ночи; доклад наш вовсе не был интересен — добычи мы не соследили ровно никакой. «Оказывается, — заметил наш начальник Анри, — что в квартале Сен-Марго все честные люди живут, и я лучше бы сделал, послав вас на бульвар Сен-Мартен. Кажется, господа воры снова принялись за покражу свинца: в нынешнюю ночь было похищено около 450 фунтов в одном строящемся здании. Сторож преследовал их, но не мог нагнать; он уверяет, что их было четверо. Они делали свое дело во время сильного дождя».
— Во время дождя! Так вот в чем дело, — воскликнул я, — теперь я знаю одного из воров.
— Кто такой?
— Гото!
— Тот самый, что состоял при полиции, а теперь снова просится на службу?
— Тот самый.
Я сообщил начальнику о своих наблюдениях утром, и, так как он был вполне убежден, что я прав, я немедленно приступил к поискам, чтобы как можно скорее фактически подтвердить свои догадки. Комиссар того квартала, где была совершена покража, отправился со мною на место действия, и мы нашли на земле глубокие следы подкованных башмаков: почва подалась под тяжестью человека. Эти следы могли доставить драгоценные улики, и я был почти уверен, что башмаки Гото отлично придутся по этим следам. Я пригласил Гафре отправиться к Гото со мной вместе, чтобы проверить свои предположения; но чтобы подозреваемый ничего об этом не знал, я придумал следующее средство: добравшись до квартиры Гото, мы подняли страшный шум у его дверей.
— Вставай же, полно тебе дрыхнуть! — кричали мы.
Он проснулся, отпер дверь, и мы вошли в комнату, пошатываясь, как люди слегка подгулявшие.
— Ну, поздравляю вас, — сказал Гото, — нализались спозаранку!
— Вот поэтому-то мы расщедрились тебе на подарок, — ответил я. — Посмотри-ка, какую покупку мы сделали дорогой.
И, развернув бумагу, я показал ему жирную жареную птицу.
— А, черт возьми, это индюшка.
— Да, любезный, это твой родной брат!..
Пока голодный Гото с наслаждением любовался на аппетитную птицу, переворачивая во все стороны и поднося ее к носу, Гафре нагнулся и, подняв его башмаки, сунул их себе в шляпу.
— А что стоит эта индюшка?
— Один кругляк и десять жанов.
— Прости Господи! семь ливров десять су! На эти деньги как раз можно купить пару башмаков.
Похититель башмаков радостно потер себе руки.
— Ну, а все-таки деньги не брошены, есть что поглодать! Да и аромат-то какой аппетитный! Уж этот Жюль никогда не даст маху.
— Неправда ли, ведь я знаток в этом деле?
— Правда, правда, а кто резать будет? Я отказываюсь. — Ладно, мы тебя угощать будем; есть у тебя ножик?
— Поищите там где-то, в комоде.
Я отыскал нож; оставалось только найти предлог, чтобы дать Гафре возможность улизнуть.
— Вот что, — сказал я ему, — сделай милость, сходи ко мне и предупреди, чтобы меня не ждали домой к обеду.
— Вот выдумали! Это чтобы вы тут все без меня покончили! Нет, слуга покорный, я ни с места, пока не съем своей доли.
— Мы есть не станем, пока не будет чем запить.
— В таком случае я велю принести пойла.
Он отворил окно и позвал кабатчика. Таким образом я ничего с ним не мог поделать.
Гафре, как и большая часть полицейских сыщиков, был в сущности добрый малый, но страшно жадный и лакомка. У него брюхо всегда было на первом плане, и хотя он овладел башмаками, что было самая важная статья, но я знал, что он не покинет нас, пока не разделит с нами завтрака. Поэтому я поспешил разрезать жаркое, и когда принесли вино, я сказал ему: «Ну, теперь живей, садись за стол — раз, два, три и проваливай».
Столом нам служила постель Гото, и мы принялись без вилок и ножей за свою трапезу, на манер древних. Ели мы, как водится, с аппетитом, и завтрак скоро был окончен.
— Ну теперь, — сказал Гафре, — я опять пришел в себя — будто полегче; не знаю как ты, но я никуда не годен, когда у меня пустота в желудке; другое дело, когда чемодан полон.
— Ну, в таком случае проваливай.
— Будь покоен, сейчас отправлюсь.
Он взял шляпу и вышел.
— Слава Богу, ушел, — сказал Гото тоном человека, которому хочется потолковать по душам. — Что же, друг Жюль, когда же меня наконец примут, не найдется разве местечка для Гото?
— Делать нечего, надо потерпеть, разом ничего не дается.
— А между тем от тебя зависит замолвить за меня словечко. Анри верит тебе, как оракулу, и тебе стоит только заикнуться…
— Ну уж только не сегодня: мы с Гафре ожидаем порядочной нахлобучки — вот два дня, как мы и не думали являться к докладу.
Я нарочно присочинил последнюю подробность: необходимо было дать ему понять, что я не мог знать о покраже, в которой я подозревал его участие. Опасаясь, что он захочет вставать, я навел разговор на интересную для него тему; он сообщил мне о некоторых делах.
— Ах, — сказал он, вздыхая, — если б я был уверен, что поступлю в полицию с жалованьем в 1200 или 1500 франков, то я мог бы доставить такие сведения!.. к тому же у меня теперь есть на примете такое прекрасное дельце — кража со взломом, — что просто подарочек был бы вашему Анри.
— В самом деле?
— Клянусь честью. Три вора — Бершье, Кафен и Линуа, я ручаюсь, что оплету их как нельзя лучше — это вернее смерти.
— Если так, то отчего же ты молчишь? Это для тебя был бы отличнейший дебют.
— Знаю, да только…
— Уж не меня ли ты боишься? Будь покоен, если ты будешь полезен, так я еще тебе сам помогу.
— Ах, друг мой, ты вливаешь мне бальзам в душу. Неужели ты намерен помочь мне?
— Штука немудреная, отчего же и нет?..
— Выпьем же, дружище, — воскликнул он вне себя от радости.
— Да, да, выпьем, за твое будущее поступление на службу.
Гото был на седьмом небе, он уже составил себе план службы, уже лелеял мечты счастия. Весь он преобразился, оживившись надеждой. Я страшно боялся, что ему придет охота встать с постели. Наконец постучали в дверь. Явился Гафре с полубутылкой водки, которую ему дала Аннетта.
— Трафа! — сказал, входя в комнату, мой жид-товарищ на еврейском языке, вероятно, любимом наречии нашего патрона, господина Иуды. Трафа и попался имеют одно и то же значение. Пока я наливал нашему новопосвященному полицейский нектар, Гафре поставил башмаки на место. Попивая, мы продолжали болтать, и я узнал в течение разговора, что Гото намерен выдать полиции именно тех воров, которые замешаны в покраже свинца. Дядя Бельмон, жестянщик в улице Теннери, был тот, кому они сбыли свою добычу.
Эти подробности были весьма интересны. Я сообщил Гото, что немедленно донесу о них г-ну Анри, а между тем велел ему разузнать, где воры провели ночь. Он обещал мне указать их ночлег, и, условившись, что нам делать, мы расстались.
Гафре не отходил от меня.
— Твоя правда, — сказал он, — когда мы остались наедине, — ведь и он там был, башмаки отлично приходятся по следам; вероятно, когда он прыгнул из окна, то всей тяжестью вдавил землю — следы очень глубокие.
По этим данным я тотчас же сообразил, какую роль намерен разыграть Гото в своем деле. Во-первых, ясно, что он совершил покражу с целью получить от нее выгоду, — но вместе с тем он гнался за двумя зайцами! Донося на своих товарищей, он достигал другой цели — подольститься к полиции и быть снова принятым на службу. Я пришел в ужас, сообразив эти комбинации. Негодяй, думал я, нужно постараться сделать так, чтобы он понес достаточное наказание за свои преступления, и если несчастные, которые помогали ему в его экспедиции, будут осуждены, то справедливость требует, чтобы он разделил их участь. Я не мог расстаться с убеждением, что он виновнее их всех; насколько я знал его характер, мне казалось весьма вероятным, что он нарочно завлек их в это дело, чтобы потом воспользоваться всеми выгодами. Я даже не прочь был думать, что он совершил покражу один и счел удобным обвинить субъектов, на которых легко было навлечь подозрение, благодаря их известной порочности. Во всяком случае Гото был отъявленный мошенник, и я дал себе слово избавить от него общество. Я знал, что у него есть две любовницы: Эмили Симонэ, у которой было несколько детей от него и с которой он жил постоянно, и другая, Фелисите Рено, публичная женщина, до безумия влюбленная в него. Я задумал извлечь выгоду для себя из соперничества этих двух женщин, и на этот раз ревность должна была служить светочем для правосудия. Мы не теряли Гото из виду. После обеда мне объявили, что он в Елисейских полях с Фелисите. Я нашел его там и, отведя в сторону, сообщил ему, что нуждаюсь в нем для весьма важного дела.
— Вот видишь ли, — сказал я, — тебе необходимо дать себя заарестовать и отвести в участок, и ты там порасспросишь одного мазурика, которого мы препроводим туда же сегодня вечером. Ты будешь в чижовке раньше него; ему и в голову не придет, что ты баран, так что тебе легко будет завязать с ним дружбу.
Гото принял предложение с энтузиазмом.
— Ах, — вздохнул он с видом облегчения, — наконец-то и я попал в шпионы! Будь покоен, ты можешь рассчитывать на меня, но прежде всего я должен распроститься с Фелисите.
Он вернулся к ней, и так как наступила ночная пора, час приключений, то она не подумала бранить его за то, что он слишком рано покидает ее.
— Ну теперь, когда ты избавился от своей бабы, я сообщу инструкции. Ты ведь знаешь кабачок на Монмартрском бульваре, против театра «Varietes»?
— Как не знать — Брюнэ?
— Именно, отправься туда и поместись в глубине лавки, потребовав бутылку пива. Вскоре войдут два инспектора, подначальные Мерсье… Ты их, надеюсь, узнаешь?
— Конечно, узнаю! Кому ты это говоришь? Такому старому воробью!
— Ну и прекрасно; когда они войдут, ты подай им знак, что это ты; видишь ли, это необходимо, чтобы они не приняли тебя за кого-нибудь другого.
— Будь покоен, не примут.
— Понимаешь, ведь неприятная была бы штука, если бы они вдруг захватили какого-нибудь буржуа!
— Что за вздор! За кого ты меня принимаешь? А знак-то на что, скажи на милость? Я не дам им даже времени искать меня глазами.
— Ладно. Во-первых, им отдано распоряжение: когда они увидят тебя, то будут знать, как поступить. Тебя арестуют и отведут в участок, где ты останешься часа два-три, чтобы тот, кого ты должен исповедовать, видел тебя в участке, а потом не удивился бы, встретив тебя в депо.
— Не беспокойся. Я так сыграю комедию, что всякий подумает, будто я взаправду влопался. Ты увидишь, гожусь ли я для дела.
Он так и сиял от радости, и мне сделалось жалко, что я принужден обманывать его. Но когда припомнил его поведение относительно его товарищей, остаток жалости, которую я к нему чувствовал, живо рассеялся. Пожав мне руку, Гото удалился быстрыми шагами, не чувствуя под собой ног. Я со своей стороны с такой же быстротой поспешил в префектуру, где нашел упомянутых инспекторов. Один из них был некто Кошуа, состоящий теперь сторожем в Бисетре. Я дал им инструкции, как действовать, и последовал за ними. Они вошли в кабачок.
Едва успел он переступить через порог, как Гото, верный своему слову, дал о себе знать, ткнув себя пальцем в грудь, как человек, который хочет сказать: это я, тот самый… По данному знаку надзиратели подходят к нему и приглашают его показать свои бумаги. Гото с гордостью Артабана отвечает им, что бумаг у него не имеется.
— В таком случае сделайте милость, следуйте за нами.
И чтобы помешать ему бежать, если бы ему пришла в голову такая фантазия, его привязали на веревку. Во время этой операции на лице Гото изобразилась внутренняя радость: он был счастлив, что его связали, он благословлял свои узы и любовался на них с наслаждением. По его мнению, вся эта церемония совершалась ради пустой формальности, в сущности же он был, как известный древний философ, «свободен в своих узах». Он тихо прошептал полисменам: «черт меня подери, если мне удастся бежать. Граблюхи (руки) да ходули (ноги) связаны, какое уж бегство, ни дать ни взять — сахарная голова. Ну уж просто это называется работать на славу!»
Было около восьми часов вечера, когда Гото посадили в участок. В одиннадцать еще не привели того человека, которого он должен был подвергнуть исповеди. Может быть, он ускользнул, может быть, и сознался; словом, содействие барана становилось излишним. Уж не знаю, в какие догадки и предположения пускался Гото, но в конце концов, соскучившись ждать и вообразив, что его забыли, он просил доложить полицейскому комиссару, что он все еще там сидит.
— Ну и пусть его сидит, — ответил тот, — это меня не касается.
Ответ этот, переданный пленнику, не возбудил в нем ничего, кроме мысли о нерадении полисменов.
— Если бы еще я поужинал, — повторял он комически плачевным тоном, с той плаксивой веселостью, которая не столько трогательна, сколько смешна, — Им и горя мало, а тут свищи в кулак. — Он подзывал несколько раз то сержанта, то капрала и поверял им свои горести; приставал даже к дежурному офицеру, чтобы тот его выпустил.
— Я вернусь, — уверял он, — если вам угодно; ну что вам стоит отпустить меня, ведь меня запрятали так только, не взаправду.
К его несчастью, офицер, который на другой день передал нам эти подробности, был не из легковерных и, напротив, отличался непоколебимым упрямством.
Гото мучился голодом; для людей, которые верят в угрызения совести, это могло послужить признаком… его невинности, офицер был не из таковских… да и к тому же он не мог ничего принимать на свою ответственность. Несмотря на все просьбы, он покрепче припер двери камеры, где сидел Гото, который не мог прийти в себя от небрежности полиции и изливал свою досаду в несвязном монологе, в котором высказывалось попеременно то его негодование, то примирение со своей судьбой.
— О, это уж слишком! Неужели они меня здесь оставят на ночь… да нет, это невозможно, Придут же они когда-нибудь, окаянные. Господи! а их все нет как нет… может быть, их что-нибудь задержало… Уж попадись они мне в руки, я им наклал бы в горб… впрочем, если тут не их вина, так и толковать нечего. Положительно, они бесят меня… Если меня посадили, собственно, для того молодца, а его нет… Тут нет здравого смысла… а я-то не евши сижу, с самого утра маковой росинки не было во рту… Ну не собаки ли они после этого! Впрочем, человек не всегда может поступать, как ему хочется. Эх, проклятая судьба! говорить нечего, славно я попался, а есть-то как хочется, так и гложет… Ну, что же делать, все это дела службы, придется по голодать — молодец! Не Бог весть какая беда, ведь не умрешь же с голоду, завтра лучше позавтракаю. О, я готов дать голову на отсечение, что они где-нибудь угощаются, бестии, брюхо набивают. Уж попадись они мне только голубчики… Да я никак сердиться начал!.. из-за пустяков, стоит ли? Господи, кабы только у меня была моя утрешняя индейка!.. хоть бы друг мой Жюль тут случился… если бы он только знал!..
Пока Гото изливал свое горе в скорбных иеремиадах, поминая своего друга Жюля и далеко не подозревая последствий своего якобы мнимого ареста, я пробирался по узеньким переулкам на площадь Шателе, где нашел Эмили Симонэ в одном из тех жалких вертепов, в которых пожилые женщины держат крепкие напитки и девиц для мелкой братии. Девушки сами приводят гостей, которые, входя в это ужасное прибежище порока под предлогом выпить рюмку-другую, вдвойне отравляют себя. В таких-то кабаках сосредоточиваются самые жалкие подонки проституции и существуют, благодаря бедности или пьяному состоянию посетителей. Много бывших красавиц, осужденных на скромную суконную кацавейку, фланелевую юбку и грубые сабо, оканчивают там свою блестящую карьеру, когда они еще в полном блеске своей красоты гарцевали в амазонке на гордом коне или катались в тильбюри на модных гуляньях. Много видел я подобных примеров, возьму, например, подругу этой же Эмили, некую Каролину. Она была любовница русского князя. В дни ее процветанья ей мало было ста тысяч в год, чтобы поддерживать свою безумную роскошь; у нее были экипажи, лошади, лакеи, были поклонники. Красота ее исчезла, и все испарилось вместе с ней; она сделалась подругой Эмили, может быть, еще более низкой, нежели она. Не выходя из состояния опьянения, она не протрезвлялась даже ни на минуту. Хозяйка ее, заботившаяся о ее туалете, так как у Каролины не было ни тряпицы, принуждена была наблюдать за ней беспрестанно, чтобы она не продала своих вещей. Не раз случалось ей возвращаться голой, как Ева, — пропив последнюю рубашку. Вот каково было положение этих несчастных тварей, которые почти все когда-то пользовались кратковременной роскошью. Те самые женщины, которые когда-то кидали золото пригоршнями, теперь довольствовались куском черствого хлеба; к этой категории куртизанок принадлежат женщины, которые составляют наслаждение каменщиков, комиссионеров и водовозов. Эти бонвиваны низшего разбора содержат их, или же они сами, если только находятся в хороших обстоятельствах, содержат воров или по крайней мере помогают им переносить невзгоды заключения или недостатка заработка. Подруга княгини Каролины, Эмили Симонэ, принадлежала именно к этому разбору женщин; сердце у нее было необыкновенно доброе, я встретил ее у некоей мадам Бариоль. Эта дама — славная особа в своем роде и честная, насколько это возможно при ее профессии, — пользовалась некоторым авторитетом и уважением среди развращенного кружка, посещающего ее вертеп, отвратительный притон порока и сладострастья. Ее заведение в течение долгих лет служило прибежищем для этих увядших Цирцей которых последствия их бесчестия и время повергли безвозвратно в бездну порока, — это был настоящий старый сераль, где напрасно было бы искать удовлетворения эстетического чувства: прелестниц там не водилось! Бывшая Армида модного квартала Chausse d'Antin, превратившаяся в гнусную потаскушку, влачит там свое жалкое существование и истощает последние остатки сил в своем постыдном ремесле. Там блестящие туалеты из улицы Вивьен уступают место тряпью из Тампля, и та самая женщина, которая во время своего краткого владычества пренебрегала самыми изящными принадлежностями моды, находит удовольствие увешивать свои увядшие прелести жалкими нарядами тетушки Бариоль. Так извозчичья кляча с гордостью красуется в сбруе, которою пренебрегала во время оно, когда ее запрягали в блестящую коляску. Сравнение несколько пошлое, но верное. Любопытна и в особенности поучительна была история некоторых из пансионерок почтенной Бариоль. Может быть, нелишне будет сказать несколько слов о биографии этой уважаемой матроны, которая в течение пятидесяти лет, подвергаясь кулачным и сабельным ударам, однако вышла победительницей из всех приключений, не получив ни одной царапины. Она была в дружбе с полицией, в дружбе с ворами, в дружбе с солдатами — словом, всеобщим другом, и однако она осталась невредимой в целой серии свалок, ссор и битв, при которых присутствовала. Горе тому, кто осмелился бы, поднимая драку из-за женщин, тронуть волосок на голове хозяйки Бариоль! Ее конторка была святилищем, которое щадили даже бутылки, пущенные в порыве гнева. Вот что называется быть любимой! Не было ни одной из ее питомиц, которая не пролила бы кровь из-за нее. Не раз случалось, что по окончании срока квартиры, когда деньги, требуемые на уплату хозяину, были истрачены, бедные девушки из кожи лезли, чтобы пополнить дефицит! Какое всеобщее уныние, когда хозяюшка принуждена была закладывать свои старинные серебряные кубки, чтобы удовлетворить неумолимого хозяина. В чем она будет подогревать свое подслащенное вино, которое она зачастую распивает в обществе разных кумушек, когда они коротают время, рассказывая друг другу в интимной беседе о своих печалях и заботах и прихлебывая винцо маленькими глотками? Эта милейшая мадам Бариоль, сколько раз закладывала она свои вещи в Mont de Piete, чтобы иметь возможность угостить устрицами и белым вином блюстителей порядка! Полиция находила ее великодушной, а воры — сострадательной. Пользуясь доверием последних, она никогда не изменяла им и с участием выслушивала жалобы молодцов, у которых не было работы, а если видела, что почва восприимчива и кого-нибудь из ее клиентов ожидает хорошая будущность, то не прочь была угостить его всеми благами в кредит. «Работайте, дети мои, — твердила она рабочим всех сортов и занятий, — чтобы быть хорошо принятым у меня, надо работать непременно». Но не то говорила она военному люду, который привлекала к себе бесконечными заботами и ухаживаньем. Она вторила им во всем, проклиная вместе с ними полицию, и чтобы окончательно завладеть их расположением, в случае стычки или драки посылала за полицией только в крайней необходимости. Она ненавидела высшие чины, полковников, капитанов, лейтенантов и т. д., но остальные военные галуны любила до страсти. К унтер-офицерам она чувствовала особенную слабость, для них она была нежной матерью.
— Послушайте, миленький фурьер, — часто говорила она, — приведите мне такого-то сержанта…
— Ладно, мадам Бариоль, непременно! — слышалось в ответ, и в свободные от ученья часы дом ее не пустел ни на минуту.
Тетушка Бариоль существует и до сих пор, но я потерял ее из виду с того времени, как мне не было необходимости посещать ее заведение. В былое время она питала ко мне большое уважение, на какое только имеет право рассчитывать полицейский сыщик. Она обрадовалась несказанно, когда я объявил ей, что желаю видеть Эмили Симонэ, которая была ее любимицей. Она вообразила, что я намерен бросить платок в ее гарем.
— Если б ты даже и не спросил ее у меня, так я предложила бы ее, а не другую.
— Так вы, значит, ее любите?
— Еще бы не любить! Я обожаю женщин, которые заботятся о своих детях; уж если бы она спровадила их туда, я никогда бы и глядеть-то на нее не стала. Бедные, малые ангелы! Чем они виноваты, что родились на свет Божий! Последняя ее малютка — моя крестница… Вылитый портрет Гото, две капли воды. Хотела бы я, чтоб ты видел ее — растет она, как грибок, не по дням, а по часам. Девка будет молодец, уж и теперь все разумеет…
— Ну, скороспелка же она…
— Да, а хорошенькая какая — чистый херувим. Погодите-ка, вырастет, тогда, я уверена, будет приносить матери немалый доходец. С девчонками никогда не пропадешь.
— Знаю, знаю.
— То-то и есть; Бог благословил Эмили, уж не считая того, что за последнее время ей чертовски везет на мужчин.
— Разве Бог вмешивается в такие дела?
— Ах вы изуверы! Ничему-то вы не верите.
— А вы разве набожны, тетушка Бариоль?
— А еще бы нет, священников я не люблю, а Бога почитаю; вот не далее, как с неделю тому назад отслужила молебен, чтобы выиграть на Брюссельской лотерее, и билет клали под мощи.
— А свечку тоже ставили?
— Помалкивай лучше, язычник.
— Пари держу, что у вас верба поставлена у изголовья вашей постели?
— Конечно, нельзя же жить, как какая-нибудь безбожница.
Бариоль, не любившая, чтобы ее дразнили по поводу ее набожности, прервала разговор и стала звать Эмили.
— Поскорей справляйся! — кричала она. — Погоди, голубчик, я схожу посмотрю, скоро ли она будет готова.
— И прекрасно сделаете, я тороплюсь.
Эмили скоро появилась с каким-то капралом, который без оглядки распростился с ней тотчас же.
— Он позабыл и думать о своей выпивке, — заметила Бариоль, — и нам остается вылить из рюмки обратно в бутылку.
— Я выпью ее, — сказала Эмили.
— Это с какой стати?
— Вы шутите! За нее заплачено! (Пьет). Что это такое? Там, кажется, мухи были!
— Ничего, — заметил я, — это развеселит твое сердечко.
— А, это ты, Жюль! Какими судьбами попал в наши края?
— Я узнал, что ты здесь. Дай, думаю, зайду проведаю супругу Гото и мимоходом заплачу ей за угощенье.
— Агата, — скомандовала Бариольша, — подай водки! — и Агата, по обыкновению делая вид, будто спускается в погреб, побежала в кабак и принесла литр вина, от которого мимоходом отлила добрую четверть.
— Ишь ты, как расщедрился, — сказала мне Эмили, пока я наполнял ее стакан. — Спасибо, брат Жюль.
Она была очень рада, что я предложил ей промочить горло, но это был только первый шаг, чтобы заручиться ее доверием. Надо было незаметно навести ее на статью ее неудовольствий, на Гото. Я довольно искусно избегал резких переходов, чтобы не внушить ей никаких опасений. Прежде всего я начал с жалоб на свою судьбу. Такого сорта женщины любят вторить разным иеремиадам. Я видел, как многие из них заливались слезами при второй рюмке, а при третьей я становился их лучшим другом, и тогда они с готовностью выкладывали наружу все, что накопилось у них на сердце, — что у кого болит, тот о том и говорит. Эмили, которая в течение дня молча глотала слезы и затаивала грусть, не замедлила излить свои жалобы на неверность Гото и на своих соперниц.
— Хорош же гусь твой Гото! Стоит ли после этого любить его! Изменять тебе для какой-нибудь Фелисите! Между нами, Фелисите тебе и в подметки не годится, и я бы, клянусь честью, отдал предпочтение тебе.
— Ну полно насмехаться, Жюль! Я хорошо знаю, что Фелисите смазливее меня рожей, да что в этом толку, коли сердце у меня не в пример добрее; помнишь ты, как я ублажала его, изменника, да таскала ему гостинцев в каземат: уж по этому можно судить, хороша ли я была к нему!
— Что касается этого, так это сущая правда: ты о нем заботилась, я могу это засвидетельствовать.
— Неправда ли, Жюль, я на все была готова? А он-то, подлец… после этого лезьте из кожи вон для человека, уж я ли для него не вела себя как следует? Кажется, меня ни в чем упрекнуть нельзя было; законная жена. Венчанная, и та, кажется, больше того не сделала бы.
— Правда, того бы не сделала.
— И потом это еще не все. Он знает, что я от него рожаю детей, это он отлично знает. Пока он корпел пятнадцать месяцев в кутузке, разве я рожала без него? Не сущая ли это правда? Уж это ли не добродетель? Пусть поищет другой такой, которая давала бы ему по десяти су, когда ему только вздумается! Ему бы следовало не забывать этого.
— Ты права, уж Фелисите не стала бы давать ему денег.
— Фелисите! Да она лучше бы пропила их, коли могла бы. Но таких-то всегда больше любят. (Она вздыхает, пьет и вздыхает снова). Уж коли мы здесь вдвоем с тобой, признайся ты мне — видел ты их вместе? Скажи правду, клянусь тебе честью Эмили Симонэ, с места мне не сойти, лопни мои глаза, пусть меня поймает первый, кого я обобрать захочу, — все что ты скажешь, не передам ему ни за что, рта не раскрою.
— Ну что же тебе говорить, все вы бабы болтушки!
— Честное слово (принимая торжественный вид), клянусь прахом умершего отца…
Эта клятва существует только у Цирцей низшего разбора. Откуда они почерпнули ее? Может быть, какая-нибудь прачка клялась прахом своей матери, но клясться прахом отца! Эти слова загадочнее, нежели туманный призрак, от которого содрогался Фонтенель. Они заключают в себе целую монографию. В устах женщины, которая претендует на честность, они всегда некстати, так и хочется ответить ей: знаю тебя, прелестная маска. Клятва эта, принимая во внимание множество лиц, которые ее произносят, всегда казалась мне до того смешной, что я никогда не мог слышать ее, не улыбнувшись невольно.
— Смейся, смейся, — сказала Эмили, — удивляюсь, что тут смешного? Постыдись хоть смеяться-то. Впрочем, с тобой толковать нечего, ты ничему не веришь. Пусть я буду самой последней тварью на земле, клянусь всем святым, жизнью моего ребенка, — такой клятвы я никогда не произношу, — пусть на меня обрушатся все несчастья, а все-таки не проговорюсь ему. — И в то же время она плюнула и, перекрестившись два раза, сказала:
— Вот видишь, Жюль, уж, кажется, так верно будет, как будто сам нотариус скрепил.
Во время этого разговора наша водка вся вышла и была заменена другой бутылкой; чем больше мы пили, тем больше Пенелопа моего приятеля становилась настойчивой и все уверяла меня в своей скромности.
— Голубчик, Жюль, что тебе стоит сказать; обещаю тебе, что он ни словечка не узнает.
— Ну, что уж с тобой делать, ты девка хорошая, так и быть, уж скажу тебе кое-что, только смотри, чур держать язык за зубами, а не то беда; ведь Гото мой друг, слышишь ли?
— Ты ничем тут не рискуешь; когда мне что-нибудь доверят — я могила.
— Ну так слушай! Сегодня вечером я отправился в Елисейские поля и видел твоего дружка с Фелисите; они поспорили: она твердила, что он поместил тебя в своей комнате в Сен-Пьер-а-Беф… А он клялся, что это все неправда, что с тобой он все покончил. Ты понимаешь, что при ней я не мог не поддакивать ему. Вот они и помирились; поговорили мы еще немножко, и я вывел заключенье, что, вероятно, они сегодня ночуют вместе с Фелисите в меблированных комнатах, на площади Пале-Рояля.
— Ну, уж это неправда, и быть не может, я знаю, что он сегодня с друзьями.
— С Кафеном, Бершье и Линуа? Гото мне говорил об этом…
— Неужели говорил? А как же он наказывал мне не говорить тебе ни слова. Вот ведь какой он, а потом, случись с ним какая беда, так мне же будут колотушки…
— Уж не трусишь ли ты? Я никогда еще не подводил друга. Хотя я и шпион, так все-таки у меня чувство есть.
— Знаю, знаю, голубчик Жюль, что ты попался в чертову роту только потому, чтобы не вернуться в луга (каторга).
— Как бы там ни было, но если уж кому насолить, то никак не Гото.
— Ты прав, мой милый, никогда не следует подводить приятеля; а мой-то куда отправился со своей павой?
— Хочешь знать, так я скажу тебе: они отправились дрыхнуть к Бершье. Адреса дать не могу, они мне не сообщали его.
— А, они у Бершье, славно же я их спугну!
— Я пойду с тобой вместе, далеко ли он живет?
— Знаешь улицу Бон-Пюи?
— Да, знаю.
— Ну, так там у Лапра, на четвертом этаже; будь покоен, достанется ей от меня, шельме! Жюль, есть у тебя медная монета? Я ей расквашу морду, так что она у меня помнить будет.
— У меня нет меди.
— Все равно, у меня есть ключ в платке. Погодите, голубчики, покажу я вам. У меня предчувствие было с утра, что выйдет что-нибудь.
— Послушай, тебе не с руки показываться туда, если их там нет. Ты ведь доверяешь мне: я войду первый; если я останусь, ты будешь знать, что я накрыл птиц в гнезде.
— Это не совсем глупо; надо увериться хорошенько прежде, нежели шум подымать.
Мы пришли в улицу Бон-Пюи; я вхожу; удостоверившись, что Бершье дома, я возвращаюсь к Эмили, рассудок которой окончательно помутился от вина и ревности.
— Ну, не досадно ли это! — сказал я. — Они только что ушли с Бершье и его женой ужинать к Линуа; я расспрашивал где, не могли сказать мне.
— Может быть, просто не хотели; но это не беда, я знаю, где живёт Линуа: у своей матери. Пойдем вместе, ты отправишься вперед, чтоб ничего не подозревали.
— Да когда же конец этим странствиям? Ты намерена таскать меня за собой до утра, что ли?
— Жюль, голубчик, не покидай ты меня; не отказывайся, лети со мной, вот увидишь, что не раскаешься потом. Я тебя расцелую за это…
Скажите, мог ли я устоять против поцелуя? Летим вместе в улицу Жакеле; я лезу в шестой этаж, где нахожу Линуа, которого знал только по имени.
— Я отыскиваю Гото, — сказал я, — не видали ли вы его?
— Нет, — отвечал он, и так как он уже лег, то я пожелал ему спокойной ночи.
— Надо же быть такой неудаче! Еще раз остались с носом: они приходили сюда, да пошли за Кафеном, который обещал угостить их вином… Только вот в чем дело, где живет этот Кафен?..
— Об этом я тоже ровно ничего не знаю и понятия не имею, где он живет; знаю только, что он за женщинами бегать горазд, поэтому я предполагаю, что он, вероятно, сидит в одном доме, у женщин на площади Во. Пойдем туда, сделай милость.
— Да что ты, хочешь избегать весь Париж из конца в конец? Уж поздно становится, мне некогда.
— Бога ради, Жюль, не покидай меня, прошу тебя, меня еще подхватит полиция, чего доброго.
Так как это одолжение могло иметь выгоды для меня, то я не подумал долго ломаться. Мы пошли с Эмили по направлению к площади Во и мало-помалу, останавливаясь и набирая сил в кабаках по пути, мы добрались до того места, где я надеялся получить необходимые для меня сведения. Мы летим как ветер — сравнение немного смелое, так как, невзирая на то, что я поддерживал ее, Эмили едва стояла на ногах и плелась с великим трудом. Но чем более она; слабела, тем болтливее становился ее язык, так что наконец она разоблачила мне все сокровенные мысли своего неверного друга. Я узнал все, что мне надо было знать насчет Гото, и с радостью мог убедиться, что не ошибся, считая его способным руководить ворами, которых он намерен был предать в руки правосудия. Был час ночи, а мы еще не окончили своих поисков. Эмили все еще надеялась найти Гото, а я отыскать Кафена, как вдруг нам встретилась одна женщина, прозванная «Луизон-болтушкой». Она сообщила нам, что Кафен был с некоей Эмили Таке и что он проведет ночь у Бариоль, или у Бланденши, которая занималась таким же ремеслом.
— Спасибо, голубушка, — сказала Симонэ своей сотоварке, которая доставила ей такие драгоценные сведения. — Я так и знала, Бершье со своей женой, Линуа и Кафен со своими кралями, Гото со своей Фелисите — у каждого есть по душеньке: подлец! Или я или он должны умереть! Мне все равно умирать (скрипит зубами и рвет на себе волосы). Жюль, не покидай меня, я должна убить их во что бы то ни стало.
Во время этого припадка ярости и мести мы продолжали идти и добрались до угла улицы Арсис.
— Это ты, Мели, что тебе надо? — послышался хриплый голос, и при тусклом свете фонаря мы увидели женщину, приютившуюся на земле в самой неприличной позе. Она встала и подошла к нам.
— Это маленькая Маделен, — воскликнула Эмили. — Ах, милая, не знаешь ли, где Кафен, может быть, ты видела его сегодня вечером?
— Как не знать — все они у Бариольши торчат.
Для знакомых не может быть неурочного часа, Эмили была свой человек. Мы вошли и узнали, что Кафен действительно тут, но Гото еще не являлся. При этом известии мадам Гото вообразила, что от неё скрывают ее сокровище.
— Вы только поддерживаете разврат, — кричала она, обращаясь к старухе Бариоль, — подавай мне моего мужа сейчас же, старая карга!
Уж я не помню хорошенько всех эпитетов, которыми она осыпала Бариоль в продолжение четверти часа. Это был перекрестный огонь, поддерживаемый рюмками абсента, которые еще более поддавали жару ревности моей спутнице.
— Скоро ты кончишь со своими глупостями? — прервала ее тетушка Бариоль. — Почем мы знаем, где твой ненаглядный, может быть, он на мельнице с чертями муку мелет. Ведь не сторожа мы для него, в самом деле, что ты пристаешь? Не усмотришь за ними, за такими-то молодцами! Если ты думаешь, что он с Кафеном, так ступай, посмотри сама, он там в комнате с Таке.
Эмили не заставила себя повторять это позволение и тотчас же отправилась сама на рекогносцировку.
— Ну, довольна теперь твоя душенька? — сказала ей Бариоль, когда она вернулась.
— Там один Кафен.
— Ну, что я тебе говорила?
— Да где же он, наконец, чудовище он такое?
— Если хочешь знать, я тебя поведу туда.
— Ах, поведи, сделай милость, сделай это для меня, Жюль!
— Да ведь далеко отсюда до отеля д'Англетер.
— Ты думаешь, он там?
— Непременно, он туда пошел на часок-другой, дожидаясь, пока Фелисите покончит со своими делами.
Эмили не сомневалась ни на минуту в том, что я отгадал наверно, и ей уже не сиделось на месте. Она так и рвалась в гостиницу «Англетер» и не дала мне покою, пока мы не предприняли путешествие туда. Странствие показалось мне длинным, так как моя дама была нетверда на ногах и я с трудом поддерживал свое равновесие. Во всю дорогу мне пришлось то тащить, то почти нести ее на руках. Наконец мы с грехом пополам добрались до дверей вертепа, где она надеялась встретить свой «предмет». Мы обошли все залы — Гото все нет как нет. Не опасаясь помешать любовным тет-а-тет, мы заглядывали во все отдельные каморки, расположенные по обеим сторонам коридоров. Гото там не было, и соперница Фелисите была вне себя от нервного раздражения. Глаза ее выходили из орбит, губы покрылись пеной, она плакала, вопила, как будто бесом одержимая. Бледная, растрепанная, с лицом страшно искаженным, с вытянутыми на шее жилами — она была похожа на труп, оживленный гальваническим током. Ужасное действие любви и водки, ревности и вина! Однако среди припадка, которому она была подвержена, Эмили не теряла меня из виду, она цеплялась за меня и клялась не покидать меня до тех пор, бока не отыщет неблагодарного, который был причиной ее терзаний. Но мне более нечего было узнавать от нее, и я так устал таскать ее за собой, что искренно желал отвязаться от нее. Я сказал ей, что пойду узнать, пришла ли Фелисите — это легко было сделать, так как в этом доме был консьерж у ворот.
Эмили, до сих пор не имевшая основания жаловаться на меня, могла только еще более порадоваться этим новым доказательствам моей заботливости. Я вышел, и она даже не обнаружила желания следовать за мной; но вместо того, чтобы идти исполнять свое поручение, я отправился прямо в гвардейские казармы Шато-д'О, где просил начальника поста немедленно заарестовать эту женщину и держать ее в секретной.
Конечно, мне тяжко было решиться на такую крайность; после всех своих мучений и треволнений Эмили заслуживала лучшей участи, по крайней мере на эту ночь. Как иногда бывает тяжело исполнять свою обязанность! Никто лучше меня не знал, где находится возлюбленный, которого она с таким упорством отыскивала. Не должен ли я был лишить себя удовольствия оправдать его в ее глазах, когда она считала его таким виновным?
Может быть, нелишне будет объяснить, прежде нежели продолжать рассказ, для чего именно я велел заарестовать Гото: для того, чтобы не дать ему времени скрыть следов своего участия в покраже, опираясь также на свои отношения к полиции. Но какая цель была запирать в кутузку нежную Эмили? Дело в том, что я должен был опасаться ее возвращения к Бариольше, где она, под влиянием опьянения, могла бы снова проболтаться и тем помочь Кафену. Мне на это возразят, что она была почти не в состоянии держаться на ногах. Не спорю, но разве она не могла, преследуемая своей идеей fixe, хоть на четвереньках приползти к своим пенатам и тогда, если язык ее развязался бы — прощай все мои труды и исследования!
Приняв все эти предосторожности и овладев Гото, мне оставалось только позаботиться о его трех сообщниках: теперь я знал, где найти их. Я взял с собою двух агентов префектуры и вскоре предстал к тетушке Бариоль, на этот раз во имя закона.
— А, — сказала она, — как только я давеча увидела тебя здесь, сейчас смекнула, что тут дело нечисто! Что мне предложить вам, господа? — прибавила она, обращаясь к моим спутникам. — Вы, наверное, чего-нибудь пожелаете, пожалуйста, говорите не стесняясь. Маленькую бутылочку чего-нибудь? — С этими словами она нагнулась и, пошарив в целой куче тряпья, вытащила небольшую позолоченную фляжку, содержащую драгоценную жидкость. — Что делать, приходится припрятывать что получше! С этими девицами иначе нельзя. Знаете ли, не красна жизнь, когда приходится иметь дело с женщинами! Счастливы те, кому есть чем жить. Взгляните на меня, просто не на что купить себе кресла порядочного… Мое-то вон все облезло, все кости наружу повыскакивали.
— Ах, как хорош ваш диван, какая славная щетина из него выглядывает и лохмотья висят! — вмешалась в разговор молоденькая девушка, которая при нашем входе спала, положив локти на стол в одном из углов зала. — Про вас с ним можно сказать, что вы как Филемон и Бавкида.
— А, это ты, маленькая Реаль, а я тебя и не заметила. Что ты там ноешь со своим Филемоном и Бакв… Как ты сказала? Повтори.
— Я говорила, что ваше кресло, как треножник Пифии…
— Ну ладно, ладно, нечего зубы скалить — вот погоди, каково оно будет, как я велю обить его заново.
— Вот молодец девка, — сказала она, указывая нам на девушку, — тоже образование получила, не то что мы грешные. Хорошо, как есть родители. Да, впрочем, и с меня довольно знания, слава Богу, умею проедать свое добро. Поди-ка сюда, Фифин, раздавим-ка эту бутылочку, и для тебя рюмочка найдется, только чур другим не рассказывать.
Разлили вино, на поверхности наших стаканов появился двойной ряд жемчуга.
— Славная штука, — заметила Фифина.
— Ну что же, господа, кому вы остатки-то припасаете? Чокнемся, братцы; за ваше здоровье, дети мои. Как подумаешь, — как мы тут дружно беседуем, а умирать придется. А славно жить в дружбе да в согласии. А умирать придется — это и говорить нечего, вот что меня мучает; нет ни минуты, чтобы это мне в голову не приходило… Но главное дело — надо быть честным, тогда можно ходить подняв голову… на чужое добро не зариться. Я во всяком случае могу умереть. хоть сию минуту и не упрекну себя ни в булавочной головке… А кстати, зачем вы ко мне пожаловали, ребята, в такой поздний час — не для моих красоток? Все они тихие да кроткие, как овечки. Вот вам образчик Фифина, да и то она еще самая буйная изо всех. Кстати, что ты поделал с моей Милькой?
— После расскажу, дай мне свечу.
— Держу пари, что ты отыскиваешь Кафена. Ну и слава Богу, гора с плеч — эдакий ведь подлец, жил все время на счет моих девок.
— Юбочник! — воскликнула Фифина.
— Да уж признаюсь, от него не часто увидишь деньги, — прибавила Бариольша. — От таких людей хорошо было бы очистить весь Париж; вот кабы их всех запрятать куда следует.
Она хотела повести меня в комнату, где был Кафен, но я знал дорогу не хуже нее и отправился на поиски один. Войдя в комнату, я объявил Кафену, что он мой пленник.
— Что случилось? — воскликнул он, просыпаясь и вскакивая с постели. — Как, Жюль! Это ты меня подвел!
— Что делать, любезный, я ведь не волшебник, и если бы тебя не видали, так я бы и не подумал нарушать твой сон.
— Ах, все ты со своими фокусами! Нет, друг сердечный, я старый воробей, меня не проведешь!
— Как тебе угодно, это твое дело, но если то, что говорят про тебя, верно, тебя спровадят в луга — это как Бог свят.
— Да, верить всему, что ты говоришь…
— Ты, верно, хочешь, чтобы тебя носом ткнули, тогда только признаешься. Послушай, мне нет никакой охоты клеветать на тебя; говорю тебе, что сам догадаться я не мог и если б мне не рассказали, что вы тырили (воровали) свинец на бульваре Сен-Мартен, где вас чуть-чуть было не остановил сторож, — так я и не побеспокоил бы тебя. Ясно теперь? Из четырех товарищей один соткровенничал (признался) — отгадай кто; если назовешь его, так я тебе скажу, что это он.
Кафен, подумав немного, быстро поднял голову, как ретивый конь:
— Послушай, Жюль, между нами, я вижу, действительно замешался подлец, который съел кусок (выдал) — сведи меня к комиссару, я тоже съем. Надо же быть такой сволочью, чтоб продавать товарищей на чистые деньги, в особенности, когда сам замаран. Ты — другая статья, известное дело, что ты в полиции служишь поневоле, — а я все-таки уверен, что если бы тебе случилось хорошее дело обделать, так ты наплевал бы и на полицию.
— Верно говоришь, друг любезный, если б я раньше знал, что теперь знаю, так не был бы здесь, а теперь уж делать нечего — дела не воротишь.
— Куда ты теперь сведешь меня, скажи хоть по крайней мере?
— В Шателе, и если ты решился признаться во всем, то я велю предупредить комиссара.
— Да, да, позови его непременно, я хочу подвести эту бестию Гото, — никто, кроме него, не мог выдать меня.
Когда явился комиссар, Кафен не замедлил признаться ему в своем преступлении, но в то же время позаботился кругом оплести своего друга Гото, выставив его своим единственным сообщником. Как видите, он не был ложным братом. Другие его сообщники выказали не менее добросовестности; застигнутые также в постелях и допрошенные отдельно, они не могли не сознаться в своей вине. Гото, которого они обвиняли в своем несчастии, был единственным лицом, на которого каждый из них жаловался. Невзирая на это благородство чувств, достойное быть занесенным в сборник Morales en Actions, добродетельное трио было сослано в галеры и вероломный Гото также был отправлен с ними в компании. Он и теперь в галерах, где, вероятно, остерегается упоминать о некоторых любопытных подробностях своего ареста.
Эмили Симонэ отделалась заключением, продолжавшимся несколько часов. Когда ее выпустили на волю, она была как в чаду от количества выпитых ею спиртных напитков: она ничего не видела, ничего не слышала и потеряла память обо всем, что случилось. Придя в себя, первое слово, которое она произнесла, было имя ее любовника. Когда ее приятельницы ответили ей, что он в каземате, она воскликнула: «Несчастный! Какая нужда была ему искать свинец на крышах; разве около меня у него не было более чем нужно?» С этих пор несчастная Эмили была безутешна; с утра до вечера она была мертвецки пьяна… Ужасающее действие любви и водки, водки и любви.
Незначительное воровство доставило мне случай нарисовать самые гнусные картины; а между тем это только слабая тень ужасной действительности, от которой власть, проводник цивилизации, избавит нас, когда захочет. Допускать, чтобы вертепы, где люди гибнут физически и нравственно, постоянно были открыты — это противно нравственности, оскорбление природы, преступление против человечности. Пусть меня не обвиняют в излишней вольности, но эти страницы не похожи на рассказы Петрона, разжигающие воображение и распространяющие безнравственность и разврат. Я описываю испорченные нравы не для того, чтобы распространять их, но чтобы поселить к ним ненависть: всякий, прочитавший эту главу, не может не почувствовать к ним отвращение, так как они доводят человека до последней степени отупения.
Глава тридцать седьмая
Я страшусь своей славы. — Классификация воров. — Шайка «rouletiers». — Я едва не попался. — Ужасный Лимоден. — Воровка выдает самое себя. — Злополучный беглец. — Коварный поцелуй. — Корзина с бельем. — Современная Сафо. — Свобода — первое благо на свете. — Героизм дружбы. — Преступление имеет свои добродетели.
Когда смышленый человек сводит все свои наблюдения к одной точке, то редко случается, чтобы по своей специальности он не приобрел известного рода компетентности. Вот в двух словах история моего великого искусства отыскивать воров. Как только я сделался тайным агентом, меня не покидала одна мысль и все мои старания были направлены на то, чтобы по возможности ослабить шайку злодеев, которые, пренебрегая трудом, ищут средств к существованию в более или менее преступных посягательствах на чужую собственность. Я не заблуждался нисколько насчет свойства успеха, к которому я стремился, и не имел безумной претензии думать, что мне удастся искоренить воровство. Но, объявив ворам открытую войну, я надеялся ослабить преступление. Смею сказать, что мои счастливые дебюты превзошли собою ожидания и г-на Анри, и мои собственные. По моему мнению, моя слава возрастала даже слишком быстро, так как моя репутация разоблачала тайну моего ремесла, а, приобретши известность, мне придется отказаться от службы при полиции или служить при ней явно. Поэтому задача моя становилась вдвойне затруднительной. Впрочем, препятствия не страшили меня, и так как у меня не было недостатка ни в усердии, ни в преданности, то я полагал, что мне еще возможно будет сохранить хорошее мнение, которое обо мне имело мое начальство. Впредь немыслимо было притворяться перед мошенниками. Маска спала, и на их глазах я был сыщиком, и больше ничего. Однако я находился в лучших условиях, нежели большинство моих сотоварищей, и когда мне невозможно было скрываться, то и тогда последствия моей тайной деятельности шли мне впрок при помощи сохранившихся связей, частью вследствие громадного запаса разных сведений и примет, которые я занес в свою память и твердо хранил. Я мог бы, по примеру некоего короля португальского, только еще безошибочнее его, судить о людях по их наружности и указывать сбирам на опасных субъектов, от которых следует избавить общество. В это время полиция обладала полномочием административных арестов, и это доставляло обширное поле для моих способностей физиономиста. Но мне казалось, что в интересах публики необходимо было действовать весьма осторожно и осмотрительно. Конечно, для меня было бы весьма легко переполнить все тюрьмы; воры (а таковыми называли всех тех, кто раз судился за проступок противный честности) сознавали, что судьба их была в руках первого и даже последнего из агентов и что достаточно было справедливого или ложного доноса, чтобы навсегда закабалить их в Бисетре. Те в особенности, которые судились вторично, т. е. рецидивисты, были более других подвержены доносам, которых власти не заботились даже контролировать. Кроме того, в столице находилось множество субъектов, пользовавшихся дурной славой, заслуженно или нет, с которыми обращались также без всякого стеснения.
Этот способ имел свои важные неудобства, так как зачастую наказывали невинных, как и виновных, исправившихся наравне с неисправимыми преступниками. Конечно, когда на какой-нибудь праздник или торжество в Париже стекалось множество иностранцев, то весьма удобно было произвести так называемый погром или облаву, чтобы несколько очистить столицу. Но когда торжественный случай миновал, приходилось снова выпускать на волю тех пленников, против которых имелись одни подозрения, и таким образом из тюрем выходили целые, уже организованные ассоциации преступников, образовавшиеся при помощи той самой меры, при содействии которой хотели сделать их безопасными. Некоторые из них, уже отрешившиеся от своих прежних преступлений и начавшие честную жизнь, слова возвращались к своим преступным привычкам и старинным, уже забытым связям. Другие, пользующиеся репутацией негодяев, уже готовы были переменить образ жизни, но, брошенные снова среди разбойников, погибали безвозвратно. Из этого видно, что принятая система была крайне пагубна, и я отыскал другую, состоявшую не в том, чтобы преследовать всех подозрительных личностей, но чтобы накрывать на месте преступления всех тех, кого справедливо подозревали. Ввиду этого я подразделил ворон по особым их специальностям и по каждой категории собирал точные справки, чтобы узнать обо всем, что происходило. Не совершалось ни одной покражи, чтобы до моего сведения не были доведены имена главных виновников; очень часто мои шпионы, мужчины или женщины, — у меня их было много обоего пола — также участвовали в преступлениях. Я знал об этом, но убежденный, что их не замедлит выдать в свою очередь кто-нибудь из их товарищей, я оставлял их в покое до норм до времени.
Эта терпимость была такого рода, что правосудие при этом ничего не теряло; доносчики и их жертвы, все рано или поздно приходили к одной цели — к каторге: ни для кого не существовало безнаказанности. Конечно, мне неприятно было прибегать к таким средствам, и в особенности умалчивать о тех, в виновности которых я был уверен, но безопасность города Парижа была для меня на нервом плане во всех моих соображениях. Если я заявлю о том, что знаю, думал я, когда имел дело с подобными доносчиками, то дам возможность обвинить только одного негодяя; но если я не пощажу его сегодня, то пятьдесят из его сообщников, которых он готов предать в мои руки, ускользнут от кары правосудия — и этот расчет заставлял меня заключать известную сделку, продолжающуюся до тех пор, пока она была полезна для общества. Между мною и ворами продолжала существовать такая же непримиримая вражда, но я допускал неприятельских парламентеров, молчаливо соглашался на перерывы и перемирия, которые оканчивались сами по себе при первом проступке. Один доносчик становился жертвой другого. Таким образом, по моей системе сами воры становились орудиями своей же гибели, подводя друг друга. Вот какова была моя метода, она была превосходна, и в доказательство скажу, что в течение семи лет я предал в руки правосудия не менее четырех тысяч преступников. Целые категории воров подвергались преследованиям — в том числе так называемые «rouletiers» (занимающиеся грабежом путешественников). Мне очень хотелось окончательно искоренить их, и я попытал один случай, который чуть было не послужил к моей гибели. Я никогда не забуду слов, сказанных Анри по этому поводу: недостаточно хорошо сделать что-нибудь, надо доказать, что поступаешь хорошо.
Двое из самых отчаянных rouletiers — Горне и Доре, испугавшись моих стараний искоренить их профессию, вдруг обнаружили необыкновенную преданность полиции и в весьма короткое время дали мне возможность арестовать множество из своих товарищей, которые были все осуждены и сосланы.
Они, по-видимому, были весьма усердны, им я был обязан многими весьма важными разоблачениями, они помогли мне отыскать нескольких укрывателей, тем более опасных, что в торговле они пользовались репутацией безукоризненной честности. После подобных услуг я надеялся, что на них можно положиться, и стал просить, чтобы их допустили в полицию в качестве тайных агентов, с жалованьем по сто пятидесяти франков в месяц. По их словам, они ничего более не желали, — этой суммой ограничивалось их честолюбие; я верил им и, так как видел в них своих будущих коллег, то относился к ним почти с безграничным доверием. Далее увидят, как они оправдали его.
Несколько месяцев тому назад в Париж прибыло двое или трое искусных разбойников, и в столице они не дремали. В префектуру поступали жалобы одна за другой; они выкидывали разные штуки с непостижимой смелостью, и их тем более было трудно поймать на деле, что они выходили только ночью и во время своих экспедиций всегда были вооружены с головы до пят. Овладеть этими разбойниками было бы для меня большой славой; чтобы выполнить эту задачу, я решился употребить все средства и подвергнуться, если нужно, всевозможным опасностям. Однажды Горне, с которым я часто говорил об этом деле, сказал мне: «Послушай, Жюль, если желаешь заграбастать Майера, Виктора Марке и его брата, то остается только одно средство — прийти к нам ночевать, и тогда мы можем выйти вместе в самый удобный час».
Я поверил искренности Горне и согласился поселиться временно в квартире, которую он занимал вместе с Доре, и вскоре мы предприняли вместе ночные экспедиции по дорогам, которые чаще всего посещал Майер с товарищами. Мы не раз встречали их там, но принуждены были оставлять в покое, так как хотели захватить их не иначе, как на месте преступления или с вещественными доказательствами. Мы уже совершили несколько походов без всяких результатов, как вдруг я заметил в своих товарищах нечто такое, что возбудило мои подозрения. Их обращение со мной вдруг сделалось натянутым — может быть, подумал я, они желают сыграть со мной какую-нибудь скверную штуку. Я не мог читать в их мыслях, но на всякий случай я без их ведома запасся пистолетами.
Однажды ночью, когда мы должны были предпринять экспедицию около двух часов, один из них, Доре, вдруг стал жаловаться на страшные спазмы и невыносимую боль в желудке. Боль усилилась, Доре стал метаться, корчиться и стонать; ясно было, что в таком состоянии он не может держаться на ногах, поэтому мы отложили свое путешествие до другого дня, и так как не оставалось более ничего делать, я перевернулся на другой бок и заснул. Через несколько времени я вскочил на постели как встрепанный: мне послышалось, что кто-то стучит в дверь. Стук повторился; кто там пришел? Чего им? Не меня ли спрашивают? Нет, быть не может, мое убежище никому неизвестно. Между тем один из моих товарищей встал; я знаками велел ему не двигаться. Но он вскочил с постели. Тогда я шепотом прощу его прислушаться, но дверей не отворять. Он становится около дверей. Горне, спавший в смежной комнате, не трогается с места. Между тем стук продолжается, и из предосторожности я торопливо одеваюсь. Доре, последовав моему примеру, вернулся к двери прислушиваться; но пока он там стоял, его любовница бросила на меня такой выразительный взгляд, что я тотчас же смекнул, в чем дело; приподняв тюфяк, я увидел громадную связку поддельных ключей и лом. Все стало мне ясно, я сразу отгадал заговор и, чтобы разрушить его, поспешил, не говоря ни слова, бросить ключи в шляпу, а лом положить в карман панталон. Потом, приблизившись к двери, я стал прислушиваться в свою очередь — говорили тихо, и я не мог расслышать слов, однако я понял, что этот ранний визит имеет особую цель. Отозвав Доре в соседнюю комнату, я предупредил его, что постараюсь узнать, в чем дело.
— Как тебе угодно, — сказал он.
В это время постучали снова. Я спрашиваю, кто там.
— Не тут ли живет мосье Горне? — раздается медовый голос.
— Горне живет этажом ниже, постучите в такую же дверь.
Стучавший сошел вниз, а я беззвучно отворил дверь, вышел и в два прыжка очутился у окна на лестнице. Прежде всего я сбросил вниз лом и уже приготовился бросить ключи, но позади меня кто-то вошел, я оглянулся и узнал полицейского по имени Спикет, состоящего при судебном следователе. Он также узнал меня:
— А, вас-то и надо, — сказал он, — вас повсюду разыскивают.
— Меня отыскивают, для чего?
— Да так, судебный следователь, мосье Виньи, желает вас видеть и переговорить с вами.
— Только-то? В таком случае я поскорее оденусь и потом весь к вашим услугам.
— Поторопитесь и пойдемте вместе.
Одевшись, мы сошли вниз. Комната была наполнена жандармами и полицейскими, посреди них находился сам Виньи. При моем появлении он немедленно прочел мне распоряжение арестовать меня, а также моих хозяев и их жен; затем он велел произвести обыск. Мне нетрудно было сообразить, откуда на меня обрушивалась беда, в особенности, когда Спикет, приподняв тюфяк и удивившись, что не нашел там ничего, бросил особенный взгляд на Горне, который также имел сконфуженный вид. Его разочарование не ускользнуло от меня. Я тотчас же заметил, что он был очень раздосадован. Что касается меня, то, вполне успокоившись, я сказал: «Господин судья, я с прискорбием убеждаюсь, что кто-то, в надежде подольститься к вам, поставил вас в неловкое положение. Вас обманули — в этом нет сомнения. Здесь нет ничего подозрительного, да и к тому же Горне не потерпел бы этого — неправда ли, Горне? Да отличайте же наконец господину судье».
Он не мог не подтвердить моих слов, но произнес их шепотом, и не надо было быть колдуном, чтобы догадаться, что у него на душе.
По окончании обыска нас посадили в две наемные кареты, предварительно связав, и повезли в тюрьму, где поместили в небольшую камеру, называемую мышеловкой. В полдень нас подвергли допросу и к вечеру препроводили двух моих товарищей в Форс, а меня в Сент-Пелажи. Не знаю, как это случилось, но связка ключей, которую я хранил в шляпе, не была замечена всеми наблюдателями, которые обыкновенно наполняют коридоры тюрем. Хотя меня не позабыли обыскать, но не нашли ничего, и я, конечно, был этим очень доволен. Я немедленно написал своему начальству, чтобы сообщить ему о заговоре, который замышляли против меня; мне нетрудно было убедить его, что я невинен, и два дня спустя мне возвратили свободу. Я явился в префектуру с ключами, так счастливо спасенными мною от зоркого взгляда полиции; я был счастлив, что удачно избегнул опасности, так как я был на волоске от гибели. Не будь тут любовницы Доре и не будь моего присутствия духа, без сомнения, я слова подпал бы под власть моих тюремных сторожей… Если бы меня накрыли с воровскими инструментами, то в качестве беглого каторжника меня наверное осудили бы вторично, и снова пришлось бы мне вернуться на каторгу. Г-н Анри очень журил меня за такое безрассудство, которое едва снова не погубило меня.
Горне и Доре недолго оставались в Форсе: по выходе их оттуда я посещал их не раз, не давая, однако, понять им, что я подозреваю их в коварстве и измене. Однако, желая как можно скорее отомстить за себя, я приставил к ним барана, который не замедлил донести мне, что они провинились в воровстве, — доказательства приискать было нетрудно. Они были арестованы и осуждены на заключение; им было время помянуть меня в течение четырех лет, которые они должны были высидеть по моей милости. Когда приговор, который решал их судьбу, был произнесен, я пришел посетить их. Они плакали от ярости, когда я рассказал им, каким образом мне удалось узнать и разрушить их план. Горне, снова препровожденный в тюрьму Орэ, откуда он когда-то бежал, измыслил средство мщения, которое, однако, не удалось ему. Под видом искреннего раскаяния он просил призвать священника и, исповедуясь во всех своих грехах, выдал ему множество совершенных им проказ, причем ловко приплел мое имя. Исповедник, которому кающийся сообщил обо мне сведения, не упомянув о строгой тайне, обратился в префектуру с доносом, сильно компрометирующим меня. Но разоблачение Горне не имели того результата, на который он надеялся.
Произвол, существовавший в применении к ворам, развил среди них манию доносить друг на друга и довел их до крайней степени развращения. В былые времена, казалось, будто они составляют в среде общества отдельный класс, тесно сплотившийся и не допускающий ни изменников, ни перебежчиков. Но когда их стали ссылать массами, то они, вместо того, чтобы сомкнуть свои ряды, пришли в ужас, забили тревогу и позабыли прежнее чувство товарищества. Как только узы, соединявшие членов обширной семьи мошенников, были порваны, каждый из них, соблюдая свои личные интересы, уже не колебался выдавать своих товарищей. Надо было видеть, как доносы сыпались градом во второе отделение перед приближением годовых праздников — Нового года, рождения Императора или какого-нибудь другого торжества. Чтобы избегнуть того, что агенты называли добрым приказом, т. е. распоряжения арестовывать всех мало-мальски подозрительных воров, все они наперерыв старались доставлять полиции более или менее полезные указания. Как видите, весьма легко было переполнить все тюрьмы; но при этих общих погромах невозможно было избегнуть злоупотреблений, часто совершались самые возмутительные несправедливости; несчастные рабочие, высидевшие свой срок за какой-нибудь незначительный проступок и принявшиеся снова за работу, стараясь своим хорошим поведением изгладить прежнюю вину, — попадались заодно со всеми и смешивались с отъявленными ворами. Для них не было даже никакой возможности протестовать. Их препровождали в депо и на другой же день вели к ужасному Лимодену, который подвергал их допросу, и какому допросу, Боже мой!
Вот вам образчик:
— Твое имя, местожительство? Был под судом?
— Да, г. судья, но теперь я работал и…
— Довольно, позвать другого.
— Но, мосье Лимоден, ради Бога…
— Молчать! Другого! Надеюсь, это дело конченное.
Тот, которого во что бы то ни стало заставляли молчать, мог бы, однако, привести в свою пользу не лживое оправдание.
Выпущенный на волю ужо несколько лет тому назад, он успел остепениться и мог даже представить блистательные доказательства своей честности, опираясь на свидетельства многих лиц, но Лимодену было недосуг выслушивать его.
— Никогда и конца бы не было, — говорил он, — если бы пришлось заниматься такими пустяками. — Часто в одно утро этот почтенный деятель спроваживал таким образом до ста человек, мужчин и женщин, и посылал их в Бисетр или в Сент-Лазар. Он был неумолим; по его мнению, ничто не могло искупить минуту заблуждения. Сколько несчастных, покинувших путь мрака, снова вернулись к своей прежней жизни именно благодаря ему. Многие из этих жертв его неумолимой строгости раскаивались в своем исправлении, не послужившем для них ни к чему, и в своем отчаянии клялись сделаться отъявленными разбойниками.
— На какой черт мы были честными? — говорили эти несчастные. — Посмотрите, как с нами обращаются; в таком случае, лучше быть мошенником всю жизнь. К чему было осуждать нас на известный срок, если не допускают, чтобы мы могли исправиться. Для чего в таком случае законы, если их не соблюдают?
Я слышал множество подобных жалоб, почти всегда основательных.
— Вот уж четыре года, как я вышел из Сент-Пелажи, — говорил при мне один из таких заключенных; — со времени моего освобождения я все время работал в одной и той же лавке, что доказывает, что я вел себя хорошо и много были довольны. Ну и что же? Меня отправили в Бисетр без малейшей вины с моей стороны и, собственно, потому, что я два года высидел в тюрьме.
Эта невыносимая тирания, без сомнения, была неизвестна префекту, однако она совершалась от его имени. Признанные и тайные агенты были в то время субъекты опасные, так как их доносам слепо доверяли. Если арестовали простолюдина, указывая на него как на опасного и неисправимого вора (это была обыкновенная формула), то человека этого сажали в тюрьму без дальнейших рассуждений. Это был золотой век полицейских шпионов, так как каждое из этих покушений против личной свободы доставляло им премию. В сущности, премия была незначительная: один экю с каждого арестованного, но спрашивается, на что не решится шпион из-за какого-нибудь жалкого экю, если только при этом он не подвергается опасности? К тому же незначительность вознаграждения они старались наверстать количеством жертв. С другой стороны, воры, желая приобрести свободу, как попало, вкривь и вкось доносили на всех тех, кого знали прежде, все равно, исправились они или нет. За их разоблачения им давали дозволение оставаться в Париже; но вскоре сами заключенные мстили за себя, и первым доносчикам приходилось волей-неволей присоединяться к ним.
Трудно себе представить, какое громадное число людей было снова повергнуто таким путем в бездну преступлений, между тем как они, может быть, исправились бы, не будь этой отвратительной системы преследования. Если бы их оставили в покос, то они никогда не скомпрометировали бы себя; но, несмотря на их благие решения, их ставили в необходимость сделаться снова ворами. Некоторые из них в виде исключения получали по окончании своего срока дозволение не отправляться в Бисетр, но тогда им не давали никакого свидетельства, никакой бумаги, так что им не было никакой возможности достать себе работу. Им ничего не оставалось, как умереть голодной смертью; но на это человеку трудно решиться — они не умирали, а воровали, чаще всего воровали и доносили в одно и то же время. Эта мания доносов распространилась с замечательной быстротой; в доказательство этого я мог бы привести такое множество фактов, что положительно теряюсь в выборе. Часто в те времена, когда уже нечего было доносить мне, доносчики выдавали мне, приписывая друг другу преступления, мотивировавшие их собственное осуждение. Упомяну несколько примеров.
Некая Бальи, бывшая воровка, заключенная в Сен-Лазар, призвала меня с намерением доставить мне различные сведения. Когда я явился к ней, она сообщила мне, что если ее выпустят на свободу, то она готова указать виновников в пяти воровствах, в том числе двух со взломом. Я согласился на сделку; сообщенные ею подробности были так точны и определенны, что я уже приготовился привести в исполнение свое обещание. Однако, поразмыслив о различных обстоятельствах ее рассказа, я нашел странным, что она до такой точности могла разузнать обо всем. Она назвала мне имена обокраденных лиц — один из них был некий Фредерик, имевший жительство в улице Сент-Оноре, в пассаже Виржини. Отправились к нему на дом, и, собрав сведения, я убедился, что доносчица одна была виновна в воровстве у трактирщика; я продолжал свое исследование и повсюду находил подтверждение этой истины. Оставалось только формально проверить мои наблюдения. Жалобщиков повели в Сен-Лазар, Бальи их не заметила; я указал ее пострадавшим среди группы ее товарок.
Ее тотчас же узнали, и сама преступница, сконфуженная явными доказательствами, принуждена была сознаться, и за это подверглась заключению на восемь лет. Эта женщина свалила всю свою вину на двух своих товарок, дурная нравственность которых могла оправдать эти подозрения. Другая воровка, прозванная «Прекрасной мясничихой», сделала мне также разоблачение вроде Бальи; и ее постигла такая же участь.
А вот еще пример: некто Уасс, отец которого позднее был замешан в известном процессе бакалейщика Пулена, донес мне на трех субъектов, якобы совершивших кражу со взломом в улице Сен-Жермен в табачной лавке. Я отправился туда, собрал справки и ясно убедился, что Уасс сам не чужд этого преступления. Я скрыл от него свои подозрения, но, употребив его в дело, я так ловко действовал, что он был арестован как сообщник и подвергнут заключению. Эта неудача должна была бы отнять у него охоту на доносы, но, стремясь во что бы то ни стало сделаться сыщиком, он сделал королевскому прокурору различные ложные доносы, благодаря которым высидел года три в тюрьме. Я уже сказал, что воры незлопамятны. Едва успев вырваться на свободу, Уасс поспешил прибежать ко мне с новым доносом. Но можете себе представить, вор был не кто иной, как сам Уасс. Арестованный и уличенный, он был приговорен вторично. Во время своего заключения мошенник, узнав об аресте своего отца, поспешил обратиться ко мне с разоблачениями, подтверждающими обвинение, направленное против родного отца. Я счел долгом сообщить их начальству, глубоко негодуя на поведение бессердечного сына.
По моему мнению, порвать всякую связь с ворами — значило бы лишиться одного из лучших вспомогательных средств, поэтому я никогда не отделялся от них окончательно. Преследуя их, я делал вид, будто интересуюсь их участью. Мне необходимо было устроиться так, чтобы они не могли догадаться, кто я — собака или волк. Это сомнение, столь благоприятное для клеветы, никогда вполне не разъяснялось для них. Вот почему воры, главным образом, содействовали приобретенной мною славе; они воображали, что я их враг только по виду, но что в сущности я расположен покровительствовать им. Часто они доходили до того, что выражали мне свои сожаления о том, что я принужден Заниматься таким ремеслом, а между тем сами помогали мне.
Среди воров по профессии не было почти ни одного, который не счел бы для себя счастием оказать услугу полиции и доставить ей какое-либо сведение. Почти все они охотно полезли бы в огонь и воду, чтобы дать ей доказательство усердия, в том убеждении, что за это получат если не полную безнаказанность, то по крайней мере снисхождение. Те из них, которые более других боялись полиции, охотнее всех были расположены служить ей. Я вспомнил по этому поводу историю одного освобожденного каторжника, некоего Буше, прозванного Каде Пезаньоном. Я искал его в течение трех недель, как вдруг случайно встретил в кабаке под вывеской «Золотая рука». Я был один, а он, напротив, в многочисленном обществе. Попытаться схватить его силой было бы рискованно, так как очень вероятно, что он стал бы защищаться и нашел бы поддержку в своих товарищах. Буше когда-то был полицейским агентом, я в это время знал его, и мы даже были в довольно хороших отношениях. Поэтому мне пришло в голову подойти к нему, как к старинному приятелю, и сыграть с ним штуку. Войдя в кабак, я прямо направился к столу, за которым он сидел, и, протянув ему руку, сказал:
— Здорово, брат Каде!
— А, это ты, дружище, не хочешь ли освежиться? Спроси стакан или возьми мой.
— Живет и твой — я не брезглив (я пью). Ах, кстати, мне хотелось бы сказать тебе два слова наедине.
— С удовольствием, старина, я весь к твоим услугам. — Он встал с места, я взял его под руку и отвел в сторону. — Помнишь ты, — спросил я, — маленького матросика, который был в одной партии с тобой?
— Низенький такой, толстенький? Как не помнить.
— А узнал бы ты его теперь, как ты думаешь?
— Как родного отца! Как теперь вижу его на скамье тринадцатой, занятого выделкой катарасов (венчики для предохранения ног от трения оковами).
— Я только что арестовал одного молодчика, только наверное не знаю, он ли это; он пока сидит на гауптвахте. Проходя мимо, я увидел тебя: давай, думаю, спрошу у Каде, он наверняка знает, в чем дело.
— Я готов, дружище, услужить тебе, только прежде, нежели идти нам, надо выпить малую толику. (Обращаясь к своим товарищам). А вы, приятели, не взыщите, у меня дельце есть; в одну минуту я опять приду.
Мы отправились вместе; подойдя к двери, я из вежливости пропустил его вперед. Он дошел до конца зала, осматриваясь кругом и тщетно отыскивая глазами арестанта, о котором я говорил ему.
— Ну где же, наконец, молодчик-то, давай-ка я полюбуюсь на него.
В это мгновение я стоял около двери, и прямо передо мною висел на, стене осколок зеркала, какие часто встречаются в казармах, для удобства местных франтов. Я подозвал Буше и сказал ему, указывая на зеркало:
— Вот куда смотри, друг сердечный!
Он посмотрел и оглянулся на меня со словами:
— Полно дурачиться, Жюль, в зеркале только твоя рожа да моя — а где же арестант?
— Так знай же, что арестант-то не кто иной, как твоя персона.
— Ах ты бестия! Ну разве это не подлая штука?
— Известно, что под луной все обман.
— Ну, однако, счастья тебе не принесет подводить добрых малых.
Когда мне предстояло сделать какое-нибудь важное открытие, сопряженное с затруднениями и препятствиями, женщины оказывали мне еще большую помощь, нежели мужчины. Известно, что женщины вообще одарены вкрадчивостью, качеством весьма полезным в тайной полиции. Обладая известным тактом и хитростью, в соединении с замечательной настойчивостью и терпением, они почти всегда достигают своей цели. Кроме того, они не внушают такого недоверия, как мужчины, и могут втираться повсюду, не возбуждая никаких подозрений. Замечательна их способность заводить дружбу с прислугой и дворниками; они умеют болтать, не проговариваясь. По виду сообщительные, они превосходят в искусстве наводить на откровенность. Словом, они обладают всеми качествами, необходимыми для хорошего шпиона, и когда они преданы и действуют искренно, то полиции трудно найти лучших агентов.
Г-н Анри, известный за человека умного и ловкого, часто употреблял их в дело в самых щекотливых случаях и почти всегда не мог нахвалиться их смышленостью. Следуя примеру своего начальника, я также во многих случаях прибегал к услугам шпионов в юбках и также почтя всегда оставался доволен ими. Однако, так как они большею частью были существа испорченные до мозга костей и еще более коварны, нежели шпионы, мне приходилось быть постоянно настороже, чтобы не быть обманутым. Следующий пример покажет, что не всегда можно было полагаться на их усердие.
Две известные воровки были освобождены по моей просьбе, с условием, чтобы они верой и правдой служили полиции. Еще прежде они доказали свою способность в этих делах, но, не получая содержания от полиции и не имея никаких средств к существованию, они прибегли к воровству и были пойманы на месте преступления. Со времени их освобождения обе женщины, Софи Ламбер и некая Демер, прозванная «Прекрасной Лизой», вошли в непосредственные сношения со мной. Однажды утром они явились ко мне и объявили, что могут доставить полиции случай арестовать некоего Томино, человека опасного, которого долго разыскивали. Они уверяли, что только что обедали с ним и что вечером условились встретиться в кабаке, в улице Сент-Антуан. В другом случае я, может быть, сделался бы жертвой их обмана, но на этот раз это было немыслимо, так как Томино был арестован мною накануне и они уж никак не могли обедать с ним. Однако мне хотелось все-таки убедиться, до чего дойдет их обман, и я обещал сопровождать их на свидание. Мы отправились вместе, но, конечно, Томино не явился. Мы прождали до десяти часов. Наконец Софи, притворяясь раздосадованной, спросила гарсона, не приходил ли кто-нибудь за ними.
— Приходил тот, с которым вы обедали, — отвечал он, — и поручил сказать вам, что сегодня вечером не может прийти сюда, а придет завтра.
Я не сомневался в том, что гарсон был сообщник, которого подучили заранее, но я не подал виду, что подозреваю что-нибудь, и решился терпеливо выжидать, до каких пор моим дамам заблагорассудится водить меня за нос.
В продолжение целой недели они таскали меня из одного трактира в другой, обещая показать мне Томино, но никогда, конечно, нам не случилось встретиться с ним. Наконец, 6 января, они поклялись во что бы то ни стало привести его. Я снова пришел в назначенный час и снова не увидел Томино; они представили мне такие правдоподобные резоны, что мне невозможно было рассердиться. Напротив, я показал вид, что очень доволен их стараниями, и в награду предложил угостить их традиционным пирогом. Приглашение было принято, и мы втроем отправились в трактир Petit Broc в улице Верьери. Традиционный боб достался Софи, которая была счастлива, как королева. Пили, ели, много смеялись, наконец, чтобы достойно закончить пиршество, я предложил выпить по рюмке водки; но здешнюю кабацкую водку пить нет возможности, она годится только мужикам, а я был слишком любезен, чтобы угощать свою королеву напитком, недостойным ее. Поэтому я предложил ей принести из дому кое-чего получше. При этом известии мои дамы пришли в неописанный восторг и просили меня сбегать как можно поскорее. Через несколько минут я явился с полубутылкой коньяку, которая была осушена в один миг.
— Вот видите, какой я добрый малый, — сказал я моим кумушкам, — теперь за вами оказать мне услугу.
— Что угодно, друг Жюль, — воскликнула Софи, — говори живей.
— Вот в чем дело. Один из моих агентов арестовал двух воровок. Полагают, что у них скрывается множество краденых вещей, но чтобы сделать обыск, надо знать их местожительство, а они никак не хотят указать его. Не можете ли вы пойти туда и как-нибудь выпытать их тайну — вам это будет нетрудно, ведь вы у меня ловкие бабы.
— Будь покоен, дружище Жюль, — сказала Софи, — мы прекрасно сумеем исполнить поручение. Ты знаешь, что на нас можно положиться — пошли нас на край света, и мы с радостью отправимся ради тебя, — по крайней мере я.
— И я также, — вставила Лиза.
— В таком случае отправьтесь от моего имени к начальнику караула. — Я написал несколько слов, запечатал записку, и мы вышли вместе. Неподалеку от рынка Сен-Жан мы расстались, и пока я наблюдал за ними, Софи и ее подруга направились в гвардейский караул. Войдя туда, Софи подала записку, и сержант прочел ее.
— Хорошо, — сказал он, — вас двое; капрал, возьмите с собой четырех людей и проводите этих дам в префектуру. — Этот приказ был отдан вследствие моего же распоряжения, которое я успел сообщить, пока ходил за коньяком. В приказе было сказано: «Прошу немедленно препроводить под верным конвоем в префектуру полиции этих двух женщин, Софи Ламбер и Елизавету Демер, арестованных по распоряжению г. префекта».
Мои дамы, вероятно, немало удивились; без сомнения, они догадались, что я наконец утомился быть их игрушкой. Как бы то ни было, а на другой день я отправился в депо и спросил их, как им понравился мой фокус.
— Недурно, — отвечала Софи, — право, недурно. Это твоя вина, — накинулась она на свою подругу. — Ну зачем было разыскивать человека, который давным-давно попался?
— А я разве знала? Ах кабы знать, где упасть, так соломки бы подостлать… Ну делать нечего, каша заварена, надо расхлебывать.
— Все это прекрасно, но хотя бы нам сказали, сколько времени нам придется корпеть в Сен-Лазаре. Скажи-ка, Жюль, ведь ты знаешь, небось.
— Месяцев шесть, не больше.
— Только-то! — закричали они хором.
— Шесть месяцев не Бог весть как долго, — продолжала Софи, — скоро пролетят, и не успеешь оглянуться. Делать нечего, г-ну префекту так угодно!
Они высидели даже меньший срок, нежели я определил. Едва успели их выпустить на волю, как они сейчас же прибежали ко мне с новыми указаниями. На этот раз обману не было. Замечательная особенность — воровки обыкновенно реже исправляются, нежели воры. Софи Ламбер никогда не могла отрешиться от своей несчастной слабости. С десятилетнего возраста она дебютировала в этой карьере; ей не исполнилось еще двадцати пяти лет, а уже три четверти ее жизни протекли в тюрьмах.
Вскоре после моего поступления в полицию я арестовал ее и подвергнул заключению на два года. Она занималась своим преступным ремеслом главным образом в меблированных отелях. Трудно было превзойти ее в искусстве надувать консьержей и избегать их расспросов.
Проникнув в гостиницу, она останавливалась на площадке лестницы каждого этажа и заглядывала в комнаты: если у какой-нибудь двери примечала ключ, то быстро и неслышно отпирала дверь, прокрадывалась в комнату, и если жилец не спал, она беззвучно, как тень, забирала все, что попадалось ей под руку: часы, драгоценности, деньги — все переходило в ее ягдташ, как она называла большой карман, скрытый у нее под передником. Если же жилец бодрствовал, то Софи наскоро отделывалась извинениями, ссылаясь на то, что она ошиблась дверью. Если же случайно спящий жилец просыпался в то время, пока она действовала, она, нисколько не смущаясь, подбегала к нему и, обняв его, нежно прижимала к груди; «Здравствуй, мой бедный Мими, — восклицала она, — поцелуй же меня!.. Ах, сударь, извините, пожалуйста, разве не тут 17-й номер, а я была уверена, что у своего знакомого».
В одно прекрасное утро Софи забралась к одному чиновнику с целью обобрать его; но тот проснулся и открыл глаза именно в ту минуту, когда она была занята около его комода. Он сделал жест удивления, и Софи начала разыгрывать свою обычную сцену. Но чиновник тоже был человек предприимчивый и захотел воспользоваться мнимой ошибкой. Что тут делать? Если Софи будет сопротивляться, то звяканье серебра в ее кармане во время борьбы может выдать цель ее посещения, если же она уступит, то опасность еще больше… Всякая другая непременно растерялась бы. Но Софи ловко вывернулась из опасности с помощью выдумки, очень, впрочем, правдоподобной. Чиновник остался доволен и позволил ей удалиться. При этом он потерпел немалый убыток — его кошелек, часы и шесть серебряных приборов исчезли безвозвратно. Эта женщина была преотчаянное существо: два раза она попадалась в расставленные мною сети, но затем я тщетно пытался поймать ее, она ловко вывертывалась и постоянно была настороже. Мне удалось накрыть ее на месте преступления только благодаря случайности. Выйдя из дому на рассвете, я шел по площади Шатлэ и встретился нос к носу с Софи; она подошла ко мне с самоуверенным видом.
— Здорово, Жюль, куда отправляешься в такую рань? Уж наверное оплетать какого-нибудь приятеля.
— Очень может быть… знаю только, что не тебя. А ты сама куда летишь?
— А я отправляюсь в Корбейль, там сестра обещалась поместить меня в один дом. Надоело мне до смерти таскаться по острогам, пора исправляться; пойдем выпьем по малости.
— Охотно, я угощаю, пойдем к Лепретру.
— Ладно, ладно, только поскорее, чтобы мне не пропустить дилижанса. Ведь ты проводишь меня в улицу Дофин, не правда ли, Жюль?
— Не могу, у меня дела есть кое-какие, я и то опоздал, могу только выпить рюмочку, а потом надо бегом бежать.
Мы вошли к Лепретру, наскоро пропустили по маленькой, обменялись несколькими словами и распростились. — Прощай, Жюль, желаю тебе успеха. Софи удаляется, а я окольным путем пробираюсь в улицу Плати Мибрэ и прячусь за углом. Из своего убежища я мог видеть, как она быстрыми шагами перешла через мост, ежеминутно озираясь; очевидно, она боялась преследования; из этого я заключил, что хорошо было бы проследить за ней. Поэтому я сам направился к мосту Norte-Dame и, пройдя через него быстрыми шагами, достиг набережной вовремя, чтобы по потерять ее следов. Дойдя до улицы Дофин, она действительно шмыгнула в контору дилижансов, но, убежденный, что ее отъезд мнимый и служит только предлогом, чтобы объяснить ее ранний выход из дому, я приютился в одной аллее, откуда мог наблюдать за ней, когда она выйдет из конторы. Позвав проезжавший мимо фиакр, я вошел в карету и обещал извозчику на водку, если он поможет мне проследить за женщиной, которую укажу ему. Пока мы должны были стоять на месте; через несколько минут дилижанс отошел; Софи там не было, я готов был дать голову на отсечение, но через несколько мгновений она появилась у ворот, тревожно озираясь по сторонам и, наконец, как бы решившись, быстрыми шагами пустилась по улице Christine.
Она заходила в несколько гостиниц, но отовсюду выходила скоро и с пустыми руками, — ясно было, что не представилось удобного случая стянуть что-нибудь и что ее экспедиция пока не удалась; но я знал, что она не так-то скоро потеряет терпение, и решился не мешать ей. Наконец в улице La Harpe она проскользнула и одну дверь и через несколько секунд появилась с громадной корзиной для белья. Шла она очень скоро, невзирая на свою ношу; миновав улицу Mathurins Saint-Jasques, она пошла по улице Macons Sorbonne. К несчастью для нее, последняя сообщается с улицей La Harpe сквозным пассажем. Там-то я спрятался, и когда она проходила мимо пассажа, я вышел из дверей и очутился с ней нос к носу. Увидев меня, она изменилась в лице от испуга и неожиданности. Смущение ее было так велико, что она не могла произнести ни слова. Наконец, оправившись немного и притворяясь раздосадованной, она сказала:
— Если бы ты знал, как я зла: моя прачка должна была принести мне белье в контору дилижансов, и по ее милости я пропустила отъезд кареты. Вот теперь я взяла у нее белье и хочу отдать его выгладить одной приятельнице, — так и пришлось остаться в Париже.
— Со мной тоже неудача; по пути я встретил кое-кого, который сказал мне, что мой молодчик здесь, а между тем его нигде нет во всем квартале.
— Ну, тем лучше; подожди меня немного, я пойду отнесу корзину в двух шагах отсюда и отправимся завтракать вместе.
— Вряд ли мне удастся, я… Э, да что это такое?..
Софи и я разинули рты от удивления: из корзины вылетали пронзительные звуки, вроде детского писка. Приподняв крышку, я увидел — что же?.. ребенка месяцев трех-четырех, который орал во всю глотку.
— Должно быть, это твой пискун, — сказал я Софи. — Можешь мне сообщить, какого он пола?
— Экая досада! Я опять влопалась! Ну уж оказия, век не забуду! Если спросят, в чем дело, отвечу: ничего, сущая малость, ребячье дело. Другой раз, когда придется белье красть, буду осторожнее.
— И зонтик дождевой тоже заодно захватила?
— Был тот грех! Как видишь, у меня было чем закрыться, а все-таки попалась, судьбы, видно, не избежишь, как там ни старайся…
Я повел Софи к полицейскому комиссару Френу, бюро которого было тут по соседству. Дождевой зонтик был оставлен как вещественное доказательство, а ребенок, которого Софи похитила поневоле, был немедленно возвращен его матери. Воровка просидела за это в тюрьме целых пять лет. Если не ошибаюсь, это уже шестой или седьмой раз, как она подвергалась суду; после этого она попалась еще раз, и весьма вероятно, что ей суждено всю жизнь свою провести в Сен-Лазаре.
Софи находила свое ремесло весьма естественным и равнодушно относилась к постигавшей ее каре. Тюрьма не страшила ее; напротив, в ней она чувствовала себя в своей сфере. Софи приобрела в местах заключения постыдные привычки, которых не оправдывает пример древней Сафо; под замком и запором чаще представлялись случаи предаваться разврату — из этого видно, что она недаром так мало ценила свободу. Если ее арестовали, то она действительно горевала одну минуту, но не более, — это было только мимолетное впечатление, и она скоро утешалась перспективой ожидающих ее удовольствий. Странный характер был у этой женщины; вот хоть бы пример из ее жизни. Некая Жилион, с которой она жила в преступной интимности, была схвачена за покражу; Софи, бывши ее сообщницей, спаслась от преследования, но, горюя о своей подруге, она заставила донести на себя и успокоилась только тогда, когда ей прочли приказ, который должен был соединить их неразлучно еще на два года. Большая часть этих тварей легко смотрит на тюремное заключение; мне случалось видеть некоторых из них, привлеченных к суду за воровство, обвинивших в сообщничестве своих подруг, а они, хотя и невинные, считали своим долгом покориться этой участи.
Глава тридцать восьмая
Ювелир и священник. — Тайник и шкатулка. — Роковое известие. — Казаки не виновны. — Мнимый солдат. — Я превращаюсь в еврея. — Я отправляюсь на богомолье с монахиней из Дурдана. — Моё превращение в немца-лакея. — Я попадаю в тюрьму. — Пуговицы моего сюртука. — Битва при Монтеро. — Путешествие в Германию. — Черная курочка. — Бриллиантов на сто тысяч экю.
Незадолго до первого вторжения неприятеля некто Сенар, один из самых богатых ювелиров Пале-Рояля, отправившись однажды в гости к своему приятелю, ливрийскому священнику, нашел его в ужасной тревоге, вызванной приближением наших любезных друзей — неприятелей. Дело в том, что требовалось поскорее убрать с глаз долой в безопасное место священные сосуды и небольшое состояньице священника. Не без долгого колебания — хотя, казалось бы, ему не привыкать к похоронам — священник наконец решился зарыть вещи, которые ему хотелось спасти, и Сенар, который, как и все скопидомы и скупцы, воображал, что Париж будет разграблен до основания, в свою очередь решился последовать примеру своего друга и зарыть в землю все драгоценности своего магазина. Друзья условились положить свои сокровища в один и тот же тайник. Но вопрос в том, кто выроет яму? Священник предложил одного из своих прихожан, дядюшку Муазеле, который пел обыкновенно за мессой. О! Муазеле перл честных людей, вот на него-то уж можно положиться, как на каменную гору, кажется, копейки чужой не возьмет. В течение 30 лет в качестве бочара ему поручалось переливать в бутылки чудесное вино, которое пили в священническом доме. По мере надобности он был и церковным старостой, и причетником, и пономарем, и factotum'ом, всей душой преданный церкви и ее пастырю, словом, он обладал всеми качествами верного слуги, не считая скромности, смышленности и глубокой набожности. В таком важном случае весьма естественно было обратиться к Муазеле; его-то и избрали доверенным лицом. Вскоре, благодаря его стараниям, было приготовлено убежище, чтобы скрыть сокровища; целых шесть футов земли были брошены на имущество священника и на маленькую шкатулку Сенара, заключавшую в себе бриллиантов на сто тысяч экю. Яму завалили землей, почву на поверхности выровняли так тщательно, что можно было бы поручиться головой, что место было нетронуто с сотворения мира. «Этот превосходный Муазеле, — говорил Сенар, потирая руки от удовольствия, — устроил нам дельце как нельзя лучше»… По прошествии нескольких дней соединенные армии одержали новую победу, и вот толпы казаков, калмыков и киргизов всевозможных нравов и обычаев нахлынули на селения в окрестностях Парижа. Известно, что эти непрошеные гости отличались небывалой алчностью к добыче, повсюду они грабили и опустошали напропалую, ни одно жилище не было пощажено, но в своем усердии они не ограничивались поверхностью земного шара, они проникали и внутрь, чуть ли не до центра земли; эти отважные геологи во многих местах зондировали почву и, к несчастью для местных обывателей, пришли к убеждению, что во Франции мины золота и серебра не так глубоки, как в Перу. Такое открытие еще более разлакомило их, и много местных крезов были разорены в пух и прах их тщательными изысканиями. Проклятые казаки! Однако безошибочный инстинкт, который руководил ими, не натолкнул их на убежище, куда священник припрятал свой клад. Проходили дни один за другим, не принося с собою никаких изменений. Нет, положительно; нельзя было достаточно надивиться на промысел Божий, который не допускал разоблачить тайну честного Муазеле. Сенар был до такой степени тронут этим, что от всей души благодарил Бога за сохранение бриллиантов и в то же время молил сохранить их на будущее время. Убежденный, что молитвы его будут услышаны, он спал по ночам сном беззаботным; но вот, в один прекрасный день, должно быть, в пятницу, к священнику прибегает Муазеле, весь запыхавшийся, бледный, взволнованный:
— Ах, господин священник, я погиб!
— Что с вами, Муазеле?
— Никогда не решусь сказать вам. Бедный господин священник, ей-Богу, я так этим поражен, что душа в пятки ушла. Кажется, если б мне жилы открыли, так ни капли крови не вытекло бы.
— Да что же, наконец, случилось? Вы меня пугаете.
— Тайник…
— Боже милосердный! Не говорите дальше, мне все ясно. О, какое ужасное наказание Божие эта война! Джонстон, башмаки живей, башмаки и шляпу!
— Но, барин, вы еще не завтракали.
— Поди ты со своим завтраком, до того ли мне теперь!
— Вы ведь знаете, что когда выходите из дому натощак, то у вас делаются спазмы в желудке…
— Мои башмаки, говорят тебе.
— Сами потом станете жаловаться на желудок…
— Не надо мне желудка. Ничего мне больше не нужно, мы разорены!
— Разорены!.. Господи Иисусе Христе, Пресвятая Дева… Возможно ли это! Ах, барин, бегите же, бегите поскорее.
Пока священник собирался наскоро и тщетно пытался застегнуть пряжки своих башмаков, Муазеле плачевным тоном повествовал ему обо всем, что видел.
— Уверен ли ты? — расспрашивал священник. — Может быть, они не все забрали.
— Ах, господин священник, дай-то Бог! У меня не было духу заглянуть туда.
Они вместе направились в старый сарай и убедились, что неприятель похитил все дочиста. Священник, сознавая все свое несчастие, чуть не упал в обморок; на Муазеле также жалко было смотреть, — бедный малый горевал бы не более, если бы пропало его собственное добро. Он разразился вздохами и стонами, — вот что значит любовь к ближнему! Сенар и не подозревал, какое бедствие посетило Ливри; в какое отчаяние повергло его известие о печальном событии! В Париже пострадавшие первым делом находят утешение в полиции. Первая мысль, поразившая Сенара, и самая естественная, — была та, что покража совершена казаками. В таком случае полиция была бы ни при чем; но Сенар осмелился заподозрить, что казаки нимало не виновны, и в один прекрасный день, когда я находился в кабинете г-на Анри, к нему вошел низенький, нервный человечек, которого по первому взгляду можно было заподозрить в корыстолюбии и недоверчивости. Это был Сенар. Он в коротких словах изложил свою беду и закончил предположением не совсем-то лестным для Муазеле, Г-н Анри согласился с ним, что, вероятно, похитителем был не кто иной, как тот же Муазеле; я думал то же самое.
— Все это прекрасно, — заметил г-н Анри, — но ведь наше мнение основано на одних предположениях, и если Муазеле будет осторожен, то не будет никакой возможности уличить его.
— Не будет возможности? — воскликнул Сенар. — Что же со мной-то будет? Но нет, этого быть не может, я недаром обратился к вам за помощью; разве вы не всемогущи, когда только пожелаете? Мои бриллианты, мои бедные бриллианты, я сейчас готов был бы пожертвовать сто тысяч экю, чтобы найти их снова.
— Вы можете дать вдвое больше; но если похититель принял предосторожности, то нам не удастся узнать ничего.
— Ах, право, вы приводите меня в отчаяние, — отвечал золотых дел мастер, проливая горькие слезы и бросаясь на колени перед начальником отделения. — Их ведь на сто тысяч экю, моих бриллиантов-то! Если я лишусь их, то умру с горя; Бога ради, сжальтесь надо мной.
— Легко сказать — сжальтесь; впрочем, если ваш молодчик не слишком-то хитер, то можно за ним проследить с помощью какого-нибудь ловкого агента, может быть, нам удастся вырвать от него его тайну.
— Уж как я вам буду благодарен! О, я не постою за деньгами. Пятьдесят тысяч франков вознаграждения в случае успеха.
— Что вы об этом думаете, Видок?
— Дело нелегкое, — ответил я, — но может быть, принявшись за него хорошенько, я и мог бы выйти из него победителем.
— Неужели! — воскликнул Сенар, с жаром пожимая мою руку. — Вы воскрешаете меня. Бога ради, г-н Видок, не щадите никаких средств для достижения счастливого результата; мой кошелек во всякое время открыт для вас, я не постою ни перед чем. Итак, вы в самом деле надеетесь на успех?
— Да, милостивый государь, надеюсь.
— И прекрасно; отыщите мне мою шкатулку и десять тысяч франков — ваши, слышите ли — десять тысяч франков; я от своих слов не откажусь!
Несмотря на постепенные сбавки цены по мере того, как Сенар начинал верить в возможность разыскать его сокровища, я, однако, обещал употребить все свои старания. Но прежде, нежели предпринять что бы то ни было, надо было подать просьбу. Сенар вместе со священником отправились в Понтуаз, и на основании их заявления Муазеле был арестован и подвергнут допросу. Всеми силами старались убедить его сознаться в вине, но он настойчиво отнекивался, и за неимением достаточных улик обвинение должно было рушиться; но я, чтобы, по возможности, поддержать его, пустил в ход все свои старания и первым делом снарядил одного из своих агентов. Переодетый в военный мундир, с левой рукой на повязке, он явился с квартирным билетом к супруге почтенного Муазеле; он рассказал ей, что только что вышел из госпиталя и должен был остаться в Ливри дня два, не более, не, к несчастью, сильный ушиб при падении не дает ему возможности продолжать путь. Таким образом, он вынужден был остановиться в городе до выздоровления и, по распоряжению мэра, поселиться у мадам Муазеле.
Супруга Муазеле была одна из тех добрых, веселых толстух, которые не прочь пожить под одной кровлей с молоденьким солдатиком; она и не думала досадовать на судьбу, навязавшую ей на шею постояльца — к тому же он ведь мог утешить ее в отсутствие мужа; ей еще не исполнилось 35 лет, а в этом возрасте женщины еще не пренебрегают утешениями. Но это еще не все — злые языки упрекают мадам Муазеле в излишнем пристрастии к спиртным напиткам, что делать — такова уж про нее слава прошла. Мнимый солдат не упустил из виду и этой слабой струнки своей хозяйки; чтобы окончательно снискать благоволение доброй женщины, он от времени до времени угощал ее винцом и для этого развязал ремни своего туго набитого пояса. Хозяйка была в восторге от нежной предупредительности своего гостя; к довершению всего, он был грамотный и строчил под ее диктовку невиннейшие послания к ее супругу, послания, которые отнюдь не могли скомпрометировать его. Секретарь стал соболезновать о мадам Муазеле, горевать насчет бедного узника и, чтобы вызвать на откровенность, стал проповедовать принципы довольно легкой морали: для того, чтобы, мол, обогатиться, — все средства хороши. Но барыня тоже была не проста и не поддалась на эту удочку. Постоянно настороже, она была крайне осторожна в словах и поступках. После нескольких дней тщетных стараний я наконец убедился, что моему агенту, при всей его ловкости, не удастся извлечь никакой существенной пользы из своей миссии. Тогда я решился действовать сам и, переодетый в разносчика, стал рыскать по окрестностям Ливри. Я превратился в жида-торговца, которые в своей котомке носят разные товары: сукна, мелочи, украшения и т. д., и в обмен принимают все, что угодно — золото, серебро, драгоценные каменья. Меня сопровождала в моей экспедиции бывшая воровка, отлично знакомая с местностью; она была вдова известного вора Жермена Будье, прозванного «Отцом Латюилем», который после долголетнего заключения недавно умер в Сент-Пелажи. Моя спутница пробыла 12 лет в тюрьме Дурдана, где ее прозвали «Монахиней» за смиренный и набожный вид, которым она прикрывала себя. Никто не обладал в таком совершенстве искусством шпионить за женщинами и соблазнять их заманчивыми нарядами и безделушками. Я льстил себя надеждой, что мадам Муазеле, поддавшись ее красноречию и соблазнившись нашими товарами, вытащит экю священника или какой-нибудь бриллиант чистой воды, в случае, если наши тряпки придутся ей уж очень по сердцу. Но мой расчет не оправдался — она, по-видимому, не торопилась наслаждаться своими богатствами и кокетство не погубило ее. Мадам Муазеле была перл всех женщин, я искренне удивлялся ей, и, убедившись, что она стойка, как каменная стена, решился оставить ее в покое и приняться за ее мужа. Из жида-разносчика я вскоре превратился в немца-лакея и в этом новом костюме стал бродить в окрестностях Понтуаза, в той надежде, что меня задержат.
Делая вид, что избегаю жандармов, я, напротив, старался попасться им на глаза, и действительно, при первой же встрече меня попросили предъявить свои документы. Само собой разумеется, у меня их не оказалось; меня повели к судье, который, ни слова не понимая из моих объяснений на ломаном языке, пожелал ознакомиться с содержанием моих карманов; в них нашли довольно значительную сумму денег и различные предметы, которые, по теории вероятностей, уж никак не могли принадлежать мне. Судья, любознательный, как комиссар, непременно желал добиться, откуда у меня золотые и серебряные вещи; я послал его к черту, с прибавлением нескольких крепких словечек чисто германского происхождения, а он, чтобы научить меня быть неучтивее в другой раз, велел посадить меня в тюрьму.
Итак, я очутился под запорами; в тюрьму меня привели как раз в то время, когда арестанты прохаживались по двору в виде отдохновения. «Вот привел вам немчуру-колбасника, — рекомендовал меня тюремщик, — разбирайте, что он там бормочет, коли можете». Тотчас же вокруг меня столпились арестанты, со всех сторон посыпались на меня приветствия, вроде: «Lanbsmann», «chenier» и т. д. Между тем я старался в числе окружавших меня заключенных угадать ливрийского бочара; мне показалось, что это непременно тот человек, не то поселянин, не то буржуа, который приветствовал меня сладеньким голоском, отличающим обыкновенно ханжей, которые питаются от крох, падающих со священнического стола. Этому благочестивому старцу крохи эти, по-видимому, не пошли впрок — он был тощ, как щепка, но, несмотря на его худобу, лицо его дышало здоровьем. Лоб у него был узкий, глаза карие под густыми бровями, рот до ушей; хотя, рассматривая его черты в отдельности, можно было заметить в них признаки дурных наклонностей, по вообще вид у него был смиренный и благочестивый — хоть сейчас в рай. К довершению портрета прибавлю, что в своем одеянии он отстал по крайней мере на целых три поколения, что всегда в известных кружках общества располагает в пользу субъекта. Я сейчас сообразил, что Муазеле, желая подольститься к набожным старичкам, нарочно облекается в платье такого же старинного покроя, как то, которое они привыкли носить. За неимением других, более характеристических признаков, — пара очков, красующихся на орлином носу, большие светлые пуговицы его камзола светло-табачного цвета, короткие штаны, треугольная шляпа старинного фасона и пестрые чулки — прежде всего привлекли бы внимание кого бы то ни было. Фигура, лицо и одежда так гармонировали между собою, что я был уверен, что отгадал верно.
— Мусью, мусью, — крикнул я, обращаясь к нему, — саперлот, цен таузенд тейфель! карош франсус, мой тринкен хотел, много тринкен с шорна шляп.
Я указал пальцем на его шляпу. Он, очевидно, не понимал ни слова, но когда я сделал красноречивый жест, что хочу выпить с ним, — все стало ему ясно. Пуговицы моего сюртука были — двадцатифранковые монеты; я отпорол одну из них и отдал ее своему новому приятелю, попросив его послать за вином. Скоро я услышал голос тюремщика: «Дядюшка Муазеле, вам принесли две бутылочки!» Итак, я не ошибся — светло-табачный камзол действительно Муазеле; я последовал за ним в его комнату, и мы стали пить вместе, как два старых друга; выпили эти бутылки, принесли две новые, и так далее, до бесконечности. Оказалось, что Муазеле, в качестве пономаря, певчего, причетника и т. д., был горьким пьяницей и отчаянным болтуном. Он пил за двоих и не переставал трещать, как сорока, подражая моему ломаному языку. Тюремщика, пришедшего чокнуться с нами, мы попросили постлать мне постель в комнате моего нового друга. Попойка шла своим чередом; после двух-трех часов, проведенных таким образом, я притворился окончательно опьяневшим. Муазеле, чтобы отрезвить меня, велел подать мне чашку черного кофе; за кофе последовало несколько стаканов воды, но когда пьян, то тут хоть тресни, а ничего не поделаешь. Мною овладело опьянение, и я заснул или по крайней мере притворился спящим, а сам видел, как Муазеле выпил залпом еще несколько стаканов вина. На другой день, когда я проснулся, Муазеле дал мне опохмелиться и, чтобы показаться добросовестным, отдал мне три франка и пятьдесят сантимов, оставшихся будто бы от моих двадцати франков. Муазеле убедился, что я хороший товарищ, и не покидал меня ни на шаг. Скоро мы покончили мои двадцать франков и принялись за другую пуговицу, которая проскользнула с такой же быстротой; тогда Муазеле стал опасаться — уж не последняя ли эта.
— Нет у вас больше пуговиц? — осведомился он с выражением комического страха на лице. В ответ я показал ему новую пуговицу. Он припрыгнул от радости.
Эта пуговица имела то же назначение, как и предыдущие; наконец, мы столько пили и болтали вместе, что Муазеле стал так же хорошо понимать меня и говорить на моем наречии, как и я сам; мы стали рассказывать друг другу свои горести и печали. Муазеле очень хотелось узнать мою историю; сказка, которую я выдумал, была нарочно рассчитана на то, чтобы внушить ему по возможности больше доверия.
— Мой приекал во Франс, — говорил я, — моя казяин и я. Казяин моя — маршал Австрийская, в Австрии много Gold у его Familie! Моя казяин ошень злая бил, мине immer geschlagen — ach! so weh! Моя казяин и я поекал на битва при Мавтро, ach mein Cott, большой битва, много шеловек капут todt. Мой паялся пиф-паф, бум-бум, мой взяла саквояж, там Gold много маленьки блистел, мой взяла и галоп талеко, талеко… галоп, Фриц, галоп… в Понди Фриц, гальт! Видал дерев, капал, капал земля… den Sack d'rin, когда мой в Deutschland екал, nach Haus, брал den Sack — и Vater, Mutter, и Фриц пагатый бил…
Хотя повествование это было не из понятных, но Муазеле отлично смекнул, в чем дело; он понял, что я бежал, захватив с собою портмоне своего хозяина, и что я зарыл его в лесу Бонди. Признание это не удивило его, напротив, его обращение со мной стало как будто еще ласковее. Эта необычайная дружба после разоблачений, из которых обо мне можно было доставить себе самое нелестное понятие, — доказала мне, что дядюшка Муазеле неразборчив. С этих пор я убедился, что ему более, нежели кому-либо, известно, где скрываются бриллианты Сенара, и что он может сообщить мне о них кое-что, если пожелает. Однажды вечером, после хорошего обеда, я стал расхваливать ему все прелести жизни на Рейне; он глубоко вздохнул и спросил, есть ли хорошее вино в том краю?
— Ja, ja, — ответил я, — карош Wein и schöne Mamsel!
— Sсhöne Mamsel тоже?
— Ja, ja.
— Landsmann, я хочу с тобой ехал в Deutschland: вы рады будете?
— Ja, ja, freilich, мой ошень тавольна.
— Ah, вы довольны, хорошо; я оставлю Францию, оставлю старую жену (он показал мне по пальцам, что его супруге 35 лет) и в вашем Vaterland возьму молоденькую девочку, пятнадцать лет, не больше.
— Ja, ja, gut, gut, новый мамзель. А, вы польшой плут!
Муазеле неоднократно возвращался к проекту об эмиграции; он думал об этом серьезно; но, чтобы эмигрировать, надо быть свободным, а нас не очень-то спешили выпустить на волю. Я внушил ему мысль бежать, воспользовавшись первым удобным случаем; он обещал мне, что мы не расстанемся ни на минуту, что он даже не пойдет проститься со своей супругой; с этой минуты я был убежден, что он попадется в расставленные мною сети. Это убеждение вытекало из весьма простого аргумента: Муазеле, рассуждал я, желает следовать за мною в Германию; чтобы путешествовать, надо деньги, а он еще хочет там поселиться на жительство и позволить себе даже прихоть — взять на содержание маленькую немочку. О, наверное, у папаши Муазеле есть на что разгуляться, есть своя черная курочка. Здесь у него денег нет ни гроша, спрашивается, где же скрывается курочка? Я решился узнать это во что бы то ни стало; к тому же мы условились не расставаться.
Лишь только план о бегстве созрел в голове моего любезного друга и он весь проникся мечтами о благополучной Германии, я обратился с письмом к королевскому прокурору, прося его, в качестве главного агента охранительной полиции, немедленно освободить меня вместе с Муазеле из тюрьмы и отправить его в Ливри, а меня в Париж.
Распоряжение прокурора не заставило себя долго ждать; накануне приведения его в исполнение тюремщик явился к нам и сообщил нам о нашей судьбе; впереди у меня оставалась еще целая ночь, чтобы укрепить Муазеле в его решимости; оказалось, что он крепче прежнего придерживался нашего плана; он был в восторге от моего предложения — как можно скорее вырваться из-под надзора нашего эскорта. Он не мог дождаться рассвета и не спал от волнения. Когда настал день, я дал ему понять, что подозреваю его в воровстве. Он не ответил на мои полушутливые намеки, но улыбался добродушной улыбкой, которая дала мне понять, что я не ошибся. Наконец наступила желанная минута, когда нас вывели из тюрьмы, та минута, которая дает нам возможность выполнить наши планы. Муазеле был готов за целых три часа; чтобы придать ему храбрости, я не позабыл напоить его слегка, и он вышел из тюрьмы под хмельком.
Мы были связаны довольно тоненькой веревкой; дорогой, он глазами дал мне понять, что ее легко будет порвать. Он и не подозревал, что, порвав ее, он уничтожит все мечты, которые лелеял с такой любовью. Чем дальше мы шли, том больше он выказывал мне, что возлагает на меня все свои надежды на спасение; ежеминутно он повторял просьбу не покидать его, а я не переставал уверять его в своей преданности. Наконец приближается решительная минута; веревка разорвана, я перескакиваю через ров, отделяющий нас от чащи леса, Муазеле с легкостью пятнадцатилетнего мальчика следует моему примеру. Один из жандармов слез было с лошади, с намерением преследовать нас, но есть ли какая-нибудь возможность бежать и в особенности скакать через рвы в высоких ботфортах и с длинной саблей; пока он отправился в обход за нами, мы исчезли в чаще — и были таковы…
Тропинка, по которой мы шли, привела нас в лес Вожур. Муазеле вдруг остановился и, бросив зоркий взгляд вокруг себя, направился в чащу кустарника. Нагнувшись, он вытащил оттуда заступ и пошел далее быстрыми шагами, не произнося ни одного слова. Дойдя до березы, у которой, как я заметил, было отломано несколько ветвей, он поспешно снял верхнее платье и шляпу и стад усердно рыть землю; он принялся за это с таким жаром, что дело быстро подвигалось. Вдруг он откинулся назад, и вздох облегчения вырвался у него из груди — это продолжительное ах… показало мне, что он добрался до своего сокровища; еще несколько усилий — и драгоценный ящичек очутился в его руках. Тогда, схватив заступ, я заговорил другим языком и объявил своему приятелю на чистейшем парижском наречии, что он — мой пленник. «Без сопротивления, — сказал я, — или я размозжу вам голову». При этой угрозе он помертвел, как бы не веря своим ушам; но когда почувствовал на своем плече железную руку, заставлявшую трепетать стольких злодеев, он убедился, что это был не сон. Муазеле был кроток, как ягненок; я поклялся, что не упущу его, и сдержал слово. По пути в жандармскую бригаду, куда я должен был представить его, он неоднократно восклицал: «Я погиб! Кто мог бы подумать! У него был такой добродушный вид». Подвергнутый суду присяжных в Версале, Муазеле был приговорен к тюремному заключению на шесть лет.
Сенар был вне себя от радости, когда отыскались его милые бриллианты. Верный своей системе постепенного понижения цены, он наполовину уменьшил вознаграждение, и то еще я с великим трудом выцарапал у него пять тысяч франков, из коих я истратил на дело не менее двух тысяч; — едва-едва мне не пришлось остаться на бобах.
Глава тридцать девятая
Красивый юноша. — Мои четыре ремесла. — Турок, продавший своих одалисок. — Генерал Бушю. — Парадный мундир и банковые билеты. — 20 тысяч франков выскользнули из рук. — Поимка двадцати двух мошенников. — Общий родственник. — Ловеласы. — Полковой священник. — Анакреон в галерах. — Директор полиции. — Разоблачения об убийстве герцога Беррийского. — Великан среди воров. — Сцена a la Жанлис. — Мать и ребенок здоровы. — Крестины. — Моя кумушка попадает в Сен-Лазар. — Повешенный. — Опасные врачи. — Я выдаю цыган. — Версальская ярмарка. — Бессонница содержательницы модного магазина. — Любовь и тирания. — Сцены ревности.
Вскоре после трудной экспедиции, имевшей такие роковые последствия для бочара, мне поручено было разыскать виновников кражи со взломом, совершенной ночью из апартаментов принца Конде в Бурбонском дворце. Исчезли громадные зеркала, похищенные с такой осторожностью и необычайной ловкостью, что похитители не разбудили даже двух церберов и консьержа, стороживших у входа. Карнизы, в которые вделаны были зеркала, не были нисколько повреждены, и я тотчас же смекнул, что кража, по всей вероятности, была совершена людьми, знакомыми с зеркальным и обойным ремеслами; но в Париже таких рабочих гибель, и между ними я не знал ни одного, на которого мог бы обратить свои подозрения. Однако мне очень хотелось разыскать виновных — я принялся за дело с жаром и стал собирать справки. Первое полезное сведение доставил мне сторож одного скульптурного ателье, находящегося около сквера Инвалидов; около трех часов ночи он видел неподалеку от своей двери несколько больших зеркал, при которых находился молодой человек, уверявший, что ему поручено перенести их в одно место, а между тем у носильщиков сломались носилки. Два часа спустя молодой человек привел двух посыльных и с помощью их понес зеркала по направлению к фонтану Инвалидов. По словам сторожа, молодому человеку могло быть не более двадцати двух-трех лет; росту он был небольшого, одет в темно-серый суконный сюртук и отличался довольно красивыми чертами лица. Данные эти не принесли мне непосредственной пользы, по они помогли мне косвенным путем разыскать одного комиссионера, который на другой день после покражи перетаскивал зеркала больших размеров в улицу Сен-Доминик, в отель Караман. Очень вероятно, что зеркала эти были вовсе не то, которые были украдены, и, кроме того, если это были те же самые, то кто мог поручиться мне, что они уже не переменили владельца и не перенесены в другую квартиру. Мне указали лицо, которое принимало их; я решился отправиться туда и, чтобы не возбуждать подозрения, облекся в поварской костюм. Напялив белую куртку и поварской колпак, отличительные признаки моего звания, и проникнувшись духом своей роли, я отправился в отель Карамап. Звоню у одной двери в первом этаже; мне отворяет очень красивый молодой человек и осведомляется, что мне нужно. Я подал ему какой-то адрес и сказал, что ему, кажется, требуется повар; в таком случае я желал бы поступить к нему в услужение.
— Ах, Боже мой, вы, вероятно, ошиблись, друг мой, на вашем адресе обозначено вовсе не мое имя; есть, кажется, две улицы Сен-Доминик — вам придется отыскать другую.
Язык, жесты, манеры, а также одежда красивого юноши, разговаривавшего со мной, тотчас показали мне, к какому сорту людей он принадлежал. Я принял тон человека, посвященного в тайны ультрафилантропов, и после нескольких жестов, значение которых он отлично понял, я выразил ему все свое сожаление, что он не нуждается в моих услугах.
— Ах, сударь, мне очень хотелось бы остаться у вас, хотя бы даже на половинном жалованьи; вы не знаете, как … я несчастен. Вот уже шесть месяцев, как без места, и мне не каждый день и есть-то приходится… Поверите ли, вот уже тридцать шесть часов, как у меня маковой росинки не было во рту.
— Мне, право, душевно жаль вас, любезный, неужели вы ничего не ели? Войдите сюда, я велю дать вам пообедать.
Я на самом деле был очень голоден, так что мне не трудно было разыграть свою роль; поданный мне обед — двухфунтовый хлебец, половина жареной курицы, кусок сыру и бутылка вина исчезли с изумительной быстротой; утолив свой голод, я стал рассказывать своему хозяину о бедственном положении, в котором находился.
— Посудите сами, — говорил я, — возможно ли быть несчастное меня — я знаю четыре ремесла, и ни одно из них не выручает меня из беды; я и портной, и шляпочник, и повар — все зараз. Прежде всего я занимался ремеслом обойным и зеркальным.
— Зеркальным! — с живостью подхватил мой собеседник.
Не давая ему времени заметить всю необдуманность своего восклицания, я продолжал:
— Да, ремеслом зеркальным и обойным. Это ремесло мне знакомо лучше всех; но дела теперь так плохи, что работы почти не предвидится.
— Вот что, дружок, — обратился ко мне красавец, — выпейте вот эту рюмочку — это водка, она вас подкрепит. Вы представить себе не можете, как я интересуюсь вашей судьбой; я хочу доставить вам работу на несколько дней.
— Ах, право, барин, вы слишком добры, вы выручаете меня из большой беды; по какому ремеслу вы хотите дать мне занятие?
— По ремеслу зеркальщика.
— Если вам понадобится вставлять зеркала в рамы, отделать трюмо или простеночные зеркала, словом, что бы то ни было в этом роде, то я к вашим услугам, вы можете смело доверить мне работу.
— Видите ли, у меня есть великолепные зеркала; они были в моем имении, я велел привезти их в Париж, опасаясь, чтобы господам казакам не пришло в голову разбить их.
— И прекрасно сделали; можно их видеть?
— Да, друг мой.
Он повел меня в отдельную комнату, где я с первого взгляда узнал зеркала Бурбонского дворца. Я стал восхищаться их размерами и чистотой и, рассмотрев их с тщательным вниманием знатока, стал восхвалять ловкость мастера, который выставил их из рам, нисколько не попортив краев.
— Мастер этот не кто иной, как я, — воскликнул он, — я никому не позволил дотронуться до них и собственноручно сложил их даже на повозку.
— Мне не хотелось бы противоречить вам, барин, но, право, то, что вы говорите мне, просто невозможно; надо быть знакомым с ремеслом, чтобы выполнить такие дело, да и то еще самый искусный мастер едва ли мог бы сделать его без посторонней помощи.
Он стал опровергать мое уверение и божиться, что решительно никто не помогал ему. Мне не хотелось прекословить ему, и я перестал спорить.
Мое замечание было в некотором роде любезностью, которая, однако, по-видимому, обидела его; он стал со мною менее любезен и, сообщив мне некоторые инструкции, наказал прийти на следующий день и приняться за работу как можно скорее.
— Не забудьте принести с собою ваш алмаз, мне хотелось бы, чтобы вы сняли долой эти украшения, вышедшие из моды.
Ему нечего было более сообщать мне, с моей стороны ничего не оставалось более выпытывать у него. Я ушел и сообщил моим двум агентам все приметы моего молодчика, приказав им следовать за ним, если бы он вышел из дому. Чтобы совершить арест, необходимо было полномочие; заручившись им, я снова, но на этот раз в сопровождении полицейского комиссара и двух агентов, явился к любителю зеркал, который вовсе не ожидал видеть меня так скоро. Вначале он даже не узнал меня и только по окончании обыска, оглянув меня повнимательнее, сказал мне:
— Мне кажется, я узнаю вас, не вы ли были поваром?
— Да, милостивый государь, — отвечал я, — к вашим услугам, я повар, и шляпочник, и зеркальщик, и портной, и вдобавок полицейский сыщик. — Мое хладнокровие до такой степени смутило его, что он не имел духу произнести ни слова в ответ.
Господина этого звали Александром Парюит; помимо зеркал и бронзовых канделябров, украденных им из Бурбонского дворца, у него отыскали множество других вещей, приобретенных таким же путем… Инспектора, сопровождавшие меня, взялись отвести Парюита в депо, но по пути имели неловкость выпустить его из рук. Лишь десять дней спустя мне удалось снова схватить его у ворот посланника султана Махмуда; я арестовал его в ту минуту, когда он садился в карету какого-то восточного человека, по всей вероятности, продавшего своих одалисок.
Я до сих пор не мог объяснить себе, каким образом Парюиту удалось, несмотря на непреодолимые препятствия, совершить покражу из Бурбонского дворца. А между тем следствие показало, что у него действительно не было ни одного сообщника; он был приговорен к ссылке в галеры.
Приблизительно в то время, когда Парюит таскал зеркала из Бурбонского дворца, другие злоумышленники забрались ночью в отель Валуа и ограбили маршала Бушю. Сумму убытков определяли в 30 000 франков; воры не пренебрегли ничем — начиная с простого бумажного платка и кончая густыми эполетами генерала; эти господа унесли с собою даже грязное белье, приготовленное для прачки. Эта система — грабить дочиста свою жертву, не оставив ей ни одной тряпицы, — часто бывает гибельна для вора; но на этот раз экспедиция удалась в совершенстве, без малейших промедлений и задержек. Присутствие самого генерала служило им гарантией того, что никто не помешает их предприятию, и они преспокойно обчистили все шкафы и комоды, так же методически и свободно, как какой-нибудь пристав, делающий опись имуществу. Но каким же образом, спросите вы, им удалось это сделать, если сам генерал был в это время дома? Объясняется это очень просто: после, сытного обеда разве можно ручаться за себя? Без опасений, забот и малейших предчувствий человек переходит от шамбертена к кло-де-вужо, от кло-де-вужо к романе; потом, окончив странствие по Бургундии, спускается в веселую Шампань с ее пенящимся Аи. Счастлив тот, кто после такого развеселого путешествия не путается до такой степени, что не в силах более отыскать своей постели! Генерал после подобного банкета воротился домой, хотя и в полном рассудке, но в таком беспомощном положении, что позабыл запереть окно, предоставив таким образом всем охотникам свободный доступ в свои апартаменты. Неправда ли, какая неосторожность? Заснул он, конечно, сном праведных; уж не знаю, что ему снилось, но проснувшись, он очутился обобранным кругом, как липка.
Кого угораздило так безжалостно отделать почтенного генерала? Нелегко было разузнать виновников преступления. Достоверно только то, что они были люди не робкого десятка; не довольствуясь тем, что кругом обокрали почтенного воина, они довели дерзость до того, что воспользовались документами маршала для надобности, вовсе не подходящей, доказав таким образом, что крепче его, пожалуй, никто не спит во всей Франции.
Мне очень любопытно было узнать, кто были дерзновенные, совершившие покражу с такими отягчающими вину обстоятельствами. За неимением определенных указаний, которыми я мог бы руководиться, я повиновался вдохновению, которое редко обманывало меня. Мне вдруг пришло в голову, что воры, забравшиеся к маршалу, весьма вероятно, имеют сношения с неким жестянщиком Перреном, на которого мне давно уже указывали, как на смелого и верного укрывателя ворованных вещей. Я начал с того, что стал сторожить неподалеку от жилища Перрена, в улице Sonnerie; но по прошествии нескольких дней — так как мои наблюдения не имели никакого результата — я убедился, что необходимо прибегнуть к хитрости. Сам я не мог вступить в личные сношения с Перреном, так как он знал меня, но я подучил одного из своих агентов, на которого он не мог иметь никаких подозрений. Тот отправился к нему; стали толковать о том, о сем, между прочим речь зашла о делах.
— Ну, нельзя похвалиться, — заметил Перрен, — дела неважные!
— Чего же вам еще нужно! — воскликнул агент. — Я думаю, наши молодцы, что побывали в отеле Валуа, не могут пожаловаться. Говорят, в одном парадном мундире было зашито банковых билетов тысяч на двадцать.
Перрен был настолько скуп и жаден, что это известие во всяком случае должно было взволновать его: если мундир в его руках, то он должен был почувствовать безумную радость, которую не в силах был бы скрыть; если же мундир прошел через его руки, то на его лице должно было отразиться противоположное впечатление — я предвидел и то, и другое. Глаза Перрена не просияли, улыбка не появилась на его губах, но лицо его вдруг изменилось; тщетно старался он скрыть свое смущение — досада его была так велика, что он затопал ногами и стал рвать на себе волосы.
— Боже мой, Боже мой, надо же быть таким несчастным! — воскликнул он. — Счастье просто бежит от меня!
— Что с вами? Уж не купили ли вы мундир?..
— Ну да, купил, а потом перепродал.
— Знаете, по крайней мере, кому?
— Как не знать! Плавильщику в пассаже Фейдо, чтобы он выжег золотое шитье.
— Полноте, не отчаивайтесь; может быть, еще можно горю помочь, если он человек честный…
Перрен продолжал бесноваться:
— Шутка ли сказать! 25 тысяч франков! Ведь этого на полу не найдешь. И зачем это я так поспешил?
— Послушайтесь моего совета и возьмите назад шитье, пока оно еще не выплавлено. Если хотите, я беру на себя пойти к вашему приятелю и сказать ему, что вы желаете выкупить мундир, так как вам предлагают купить его для театральных костюмов. Я предложу ему маленький барыш — и дело в шляпе.
Перрен нашел этот план превосходным и принял его с энтузиазмом, а агент, спешивший услужить ему, прибежал уведомить меня обо всем случившемся. Заручившись надлежащим полномочием, я отправился к плавильщику; шитье мундира было еще не тронуто; я поручил своему помощнику возвратить мундир Перрену и в ту минуту, когда он, горя нетерпением поскорее овладеть билетами, схватил уже ножницы, чтобы пороть его, — я появился в дверях в сопровождении комиссара… При обыске у Перрена нашли множество вещественных доказательств постыдной торговли, которою он занимался. Укрыватель, препровожденный в депо, был немедленно подвергнут допросу, но он дал весьма неопределенные показания, из которых довольно трудно было извлечь пользу.
После заключения его в Форс я посетил его и стал уговаривать не утаивать истины; но я мог добиться только нескольких примет и указаний — имена он упорно скрывал под предлогом, что никогда не знал их. Как бы то ни было, но немногие указания, которые он доставил мне, оказали мне некоторую помощь; основываясь на них, я добрался наконец до истины. 22 преступника были уличены и приговорены к ссылке на галеры; между ними находился один, участвовавший в краже у генерала Буше. Перрен был также осужден как укрыватель, но сделанные им разоблачения послужили смягчающими вину обстоятельствами. Вскоре после этою два других укрывателя, братья Перро, в надежде расположить судей к снисходительности, последовали примеру Перрена, не только сделав признания, но уговорив некоторых заключенных выдать своих сообщников. Пользуясь их указаниями мне удалось предать в руки правосудия двух воров, пользовавшихся большой известностью — Валентена и Ригади, прозванного Гриндези.
Никогда еще, может быть, в Париже не было такого множества искателей приключений и субъектов, занимавшихся воровской профессией, как во время реставрации. Один из самых смелых и предприимчивых был некто Винтер из Сарлуи.
Винтеру было не более двадцати шести лет; он был из тех красивых брюнетов, которые нравятся женщинам: брови у него были дугой, ресницы длинные, нос орлиный, и ко всему этому — смелый, отважный вид. Винтер был мужчина стройный, высокого роста и походил по виду на офицера легкой кавалерии; поэтому он отдавал предпочтение военной форме, которая выказывала все преимущества его наружности. Сегодня он был гусаром, завтра уланом, в другой раз на нем был какой-нибудь фантастический мундир. Смотря по необходимости, он был то начальник эскадрона, то полковник генерального штаба, то, наконец, адъютант и т. д. Он избирал преимущественно высшие чины и для пущей важности приписывал себе знатную родню; он попеременно выдавал себя то за сына храброго Лассаля, то за известного Винтера, полковника гренадеров императорской гвардии, то за племянника графа Лагранжа и двоюродного брата Рапа, словом, он не стеснялся выдумками, и не было ни одной знатной фамилии, к которой он не принадлежал бы. Сын довольно состоятельных родителей, Винтер получил блестящее воспитание, дающее ему возможность мистифицировать честных людей; изящество его наружности и манер довершало иллюзию.
Немногим людям удавалось дебютировать так удачно, как Винтер; вступивши с молодых лет в военную службу, он быстро пошел вперед, но, дойдя до офицерского чина, не замедлил лишиться уважения своего начальника; За дурное поведение он был сослан на остров Рео, в один из колониальных батальонов. На месте ссылки Винтер в течение известного времени вел себя настолько хорошо, что все стали верить в его исправление. Но едва успели произвести его в новый чин, как он снова стал пускаться на неблаговидные приключения; в конце концов он принужден был дезертировать, чтобы избегнуть наказания. Тогда он явился в Париж, где в скором времени стяжал себе печальную славу отчаянного мошенника и первостатейного плута; он был поставлен под надзор полиции.
Винтер, пустившись в свою прибыльную карьеру, имел невероятный успех; многие члены высшего общества сделались жертвами его обмана; он посещал князей, герцогов, сыновей бывших сенаторов; на них-то и на дамах, с которыми они вели компанию втайне, он применял свои всесторонние таланты. В особенности дамы, как бы их ни предупреждали на его счет, упорно отказывались верить всему и позволяли грабить себя самым бессовестным образом. Несколько месяцев уже полиция была на поисках за этим соблазнительным юношей, который, постоянно переменяя одежду и местожительство, всегда выскальзывал в ту минуту, когда уже готовились схватить его; тогда, выбившись из сил, полиция поручила мне поймать его.
Винтер был один из тех бессовестных ловеласов, которые, обманывая женщин, всегда грабят их. Я сообразил, что в числе его жертв непременно найдется одна, которая из мести согласится навести меня на следы этого чудовища. При помощи усердных поисков наконец мне показалось, что я напал на подходящий субъект; но так как покинутые Дидоны часто не расположены приносить в жертву своего коварного любовника, то я решился приступить к ней не иначе, как с крайней осторожностью. Прежде, нежели предпринимать что-нибудь, надо было исследовать грунт; поэтому я и не думал обнаруживать враждебные замыслы по отношению к Винтеру. Чтобы не испугать покинутую красавицу и не оскорбить ее нежных чувств, которые, несмотря ни на какие низкие проступки, не скоро изглаживаются из любящего сердца, я предстал к бывшей любовнице мнимого полковника в виде полкового священника. Моя одежда, разговор, осанка и гримировка вполне гармонировали с моим званием, и я сразу завоевал доверие прелестной покинутой жертвы, которая сообщила мне все нужные сведения. Она дала мне адрес своей соперницы, которая, со своей стороны, уже успела испытать на себе дурное обращение Винтера, но несмотря на это, продолжала видеться с ним и приносить новые жертвы.
Я познакомился и с этой очаровательницей и, чтобы снискать ее расположение, выдал себя за друга ее любовника; я рассказал, будто родители молодого повесы поручили мне уплатить за него долги, и настоятельно просил ее устроить для меня свидание с ним, уверяя ее, что она сама может от этого только выиграть. Г-жа * не прочь была поправить свои средства, потерпевшие некоторый ущерб за последнее время. Однажды утром она уведомила меня запиской, что в тот же день она будет обедать со своим любовником у Гальота, на бульваре Тампль. Переодетый в комиссионера, я с четырех часов стал караулить у дверей ресторана. Я простоял уже на своем посту часа два, как вдруг издали увидел гусарского полковника — это был Винтер, в сопровождении двух лакеев. Приблизившись, я предложил держать лошадей; мои услуги были приняты. Винтер уже слез было с лошади, но, встретив мой взгляд, одним прыжком вскочил снова на лошадь, пришпорил ее и исчез с быстротою молнии. Я был почти уверен, что он в моих руках, и сильно огорчился неудачей, но, однако, не потерял надежды. Несколько времени спустя меня предупредили, что он будет в такой-то день в Cafe Hardi на Итальянском бульваре; я поспешил туда с двумя агентами, и мы так ловко распорядились, что он ускользнуть не мог и должен был сесть со мной в извозчичью карету. Приведенный к полицейскому комиссару, он имел смелость утверждать, что он вовсе не Винтер; но несмотря на его блестящий мундир и знаки отличия, сейчас же была блистательно доказана его тождественность с личностью, которую мне поручено было арестовать. Винтер был приговорен и тюремному заключению на восемь лет; теперь он уже давно высидел этот срок и был бы выпущен на волю, если бы не подделал фальшивого документа во время пребывания в Бисетре, за что снова был приговорен к галерам на лишних восемь лет. Он отправился в путь храбро, не унывая. Авантюрист этот обладал некоторым дарованием; ему приписывают много песен, весьма распространенных среди каторжников, которые считают его своим Анакреоном.
У Винтера было много сообщников и приятелей, рассеянных по всему Парижу; Тюильри был местом сборища этих блестящих франтов-мошенников, которые вводили в заблуждение публику, навешивая на себя ордена и знаки отличия. В глазах опытного наблюдателя Тюильрийский двор был наполнен приличными разбойниками. Туда стекалась толпа галерников, мошенников, карманников всевозможных сортов, которые выдавали себя за старинных приятелей по оружию Шарета, Ларош-Жакелена, Стофле, Кадудаля и др. В дни военных смотров и приемов во дворец собирались все эти мнимые герои. В качестве главного агента охранительной полиции я счел нужным наблюдать за этими преданными роялистами.
Однажды в воскресенье я стоял на стороже с одним из своих помощников на площади Каруселя; как вдруг мы увидели выходящим из павильона Флоры подозреваемого господина, на которого обращено было всеобщее внимание; по меньшей мере, это был сиятельный вельможа. Весь покрытый галунами и золотым шитьем, он отличался свежестью и блеском своих орденов и оружия… но в главах опытного полисмена не все то золото, что блестит. Мой спутник заметил мне тотчас же, что он находит поразительное сходство между сановником и неким Шамбрелем, с которым он когда-то был товарищем в тулонских галерах. Я также имея случай встречаться с Шамбрелем; подойдя поближе и взглянув ему в лицо, я сейчас же признал бывшего каторжника — это был действительно сам Шамбрель, отъявленный мошенник, который приобрел известность среди каторжников своими частыми побегами. В первый раз он был осужден во время Итальянской кампании. Он сопровождал армию в поход, имея в виду подделывать подписи поставщиков. У него был замечательный талант к такого рода занятию, но он слишком злоупотреблял им и навлек на себя наказание в виде тюремного заключения на три года. Шамбрель не имел терпения высидеть положенный срок. Он бежал в Париж и, чтоб иметь возможность существовать, пустил в обращение множество фальшивых билетов, которые фабриковал сам. Уличенный и на этот раз, он был сослан в Брест на 8 лет. Снова ему удалось бежать; но он никак не мог отстать от своей любимой привычки подделывать подписи и фабриковать фальшивые билеты, так что не замедлил снова попасть в тюрьму, где высидел еще лишних два года. Шамбрель еще находился в заключении, когда герцог Ангулемский проездом посетил город; он воспользовался случаем, чтобы подать на имя герцога прошение, в котором выдавал себя за бывшего вандейца, преданного слугу роялизма, который подвергался за это преследованиям. Шамбрель был немедленно выпущен на волю и, конечно, по-прежнему воспользовался своей свободой.
В то время, когда мы встретились с ним, он, по-видимому, вел роскошную жизнь, и можно было заключить, что ему повезло счастие; мы проследили за ним некоторое время, и когда последние сомнения исчезли, я подошел к нему и прямо объявил, что он мой пленник. Шамбрель думал запугать и смутить меня длинным перечнем разных титулов и званий, которыми он будто бы обладал. По его словам, он был ни более ни менее, как директор дворцовой полиции, а я презренный негодяй, которого следует немедленно наказать за дерзость. Несмотря на угрозу, я настаивал на том, чтобы он сел со мной в наемную карету; он продолжал сопротивляться, и мы принуждены были употребить силу.
В присутствии самого г-на Анри, директора полиции, нахал нисколько не смутился; напротив, он принял еще более высокомерный тон, который сильно напугал чиновников префектуры — все опасались, уж не ошибся ли я сам. «Право, это просто ни на что не похоже! — кричал в негодовании Шамбрель. — Я требую блистательного удовлетворения и извинения за такую неслыханную дерзость. Я покажу вам, кто я такой, и вы посмотрите, можно ли со мной обращаться так, как обращаетесь вы». Я со страхом ожидал, что перед ним действительно поспешат извиниться, и тогда вся вина обрушится на меня. Хотя и не сомневались в том, что Шамбрель бывший каторжник, но опасались оскорбить в нем человека всесильного, осыпанного милостями при дворе. Но я с энергией настаивал на том, что он наглый обманщик, так что волей-неволей принуждены были произвести у него домашний обыск. Я должен был помогать полицейскому комиссару при исправлении его обязанности; Шамбрель должен был сам находиться при обыске. Дорогой он шепнул мне на ухо: «Голубчик Видок, в моем бюро есть документы, которые необходимо спрятать; обещай мне сделать это, и ты не раскаешься впоследствии».
— Хорошо, обещаю, — ответил я.
— Ты найдешь их в таком-то ящике с двойным дном, секрет я тебе сейчас объясню. — И он действительно рассказал мне, как приняться за дело. По его указаниям я вынул бумаги из тайника, но присоединил их к тем, которые служили основанием его ареста. Трудно найти мошенника, который довел бы свое искусство до такого совершенства; у него нашли массу дипломов, патентов, различных бумаг с отпечатанными штемпелями «Polise du roi», подписями «Haras de France», приказов военного министра, поддельную корреспонденцию, чтобы ловчее провести шпиона и подтвердить высокие звания, которые приписывал себе Шамбрель. Он якобы вел сношения с самыми высокопоставленными лицами; принцы, принцессы состояли с ним в переписке; но что покажется еще более странным — он имел сношения с префектом полиции и письменный ответ его тут же был занесен в реестр, конечно, ложный.
Обыск пролил такой яркий свет на все его низкие махинации и так блистательно подтвердил мои объяснения насчет Шамбреля, что он был отправлен в Форс, в ожидании суда.
На судебном следствии его никак не могли убедить признаться в том, что он беглый каторжник; он действительно представил подлинные удостоверения в том, что не выезжал из Вандена со II года. Судьи на мгновение были в нерешимости — чьим словам верить: но я подтвердил свои уверения доказательствами до того вескими, что мой Шамбрель был приговорен к каторжным работам пожизненно и сослан в лорианские галеры, где не замедлил приняться снова за свое ремесло доносчика. Во время убиения герцога Беррийского Шамбрель в сообществе с другим мошенником, по прозванию Карет, уведомил полицию, что он имеет сообщить ей нечто весьма важное по поводу этого ужасного преступления. Шамбреля хорошо знали и не поверили его доносу; но некоторые лица усомнились и поверили, будто действительно у Лувеля были сообщники, и потому потребовали, чтобы Карет был привезен в Париж; дело кончилось тем, что нового все-таки ничего не узнали.
1814 год был одним из самых замечательных во всей моей жизни, в особенности вследствие многочисленных арестов, сделанных мною один за другим. Некоторые из них сопровождались довольно оригинальными обстоятельствами; расскажу здесь один случай.
В течение трех лет полиции было известно, что в Париже совершаются одна за другой более или мене значительные покражи одним злоумышленником, замечательного роста и атлетического сложения. Человек этот был некто Саблен — необыкновенно искусный, смелый и предприимчивый вор; освобожденный на волю после продолжительного заключения, он снова принялся за свое ремесло, набравшись опыту в тюрьме. Самые чуткие полицейские гончие были направлены на поиски за Сабленом; но как они ни старались — он выскальзывал у них из рук, и напасть на его следы не было никакой возможности. Все полисмены наконец утомились преследовать невидимку, и мне поручена была нелегкая задача изловить его, если только мне посчастливится более других. В течение пятнадцати месяцев я делал все что мог, чтобы наконец встретить его; ловкий Саблен появлялся в Париже от времени до времени всего на несколько часов; едва успевал он выкинуть какую-нибудь скверную штуку, как уже скрывался бесследно — неизвестно даже, каким путем. Из всех полицейских один я еще знал Саблена в лицо, и поэтому он опасался меня более остальных агентов. Он был довольно зорок и так ловко избегал меня, что мне ни разу не случилось даже видеть его тень. Но я не легко терял терпение — настойчивость была из моих добродетелей; разузнав, что Саблен поселился на жительство в Сен-Клу и нанял там квартиру, я отправился туда на ночь. Приехав на место, промокши до костей, я даже не позаботился просушить свое платье и горел нетерпением проверить, справедливы ли полученные мною сведения о новом жильце очень высокого роста, который в сопровождении женщины недавно перебрался в дом мэрии.
Люди ростом в пять футов десять дюймов — явление не совсем обыкновенное, даже среди патагонцев; я не сомневался в том, что мне верно указали местожительство Саблена. Было слишком поздно тотчас же идти туда, и я отложил свой визит до следующего дня, но чтобы быть уверенным, что мой молодчик не выскользнет у меня из рук, я решился, несмотря на проливной дождь, провести ночь на стороже у его дверей. Я действительно продежурил на улице всю ночь с одним из своих агентов. Утром, на рассвете, кто-то отворил дверь; я тихонько проскользнул с тем, чтобы убедиться — не пора ли действовать. Но пройдя несколько ступеней по лестнице, я вдруг остановился, услышав чьи-то шаги… Вниз сходила какая-то женщина, с бледным, истощенным лицом, на котором было написано страдание. Увидев меня, она пронзительно вскрикнула и вернулась наверх. Я последовал за ней в квартиру, от которой ключ был у нее. Я услыхал свое имя, произнесенное шепотом, с выражением ужаса: «Это Видок!»
В соседней комнате на кровати лежал мужчина: он поднял голову, и я узнал Саблена. Бросившись на него прежде, нежели он успел опомниться, я надел на него ручные кандалы.
Во время этой операции хозяйка упала на стул и разразилась раздирающими душу стонами; она ломала руки, рвала на себе волосы и, казалось, страдала невыносимо.
— Скажите, пожалуйста, что с вашей женой? — спросил я у Саблена.
— Да разве вы не видите, что она родить собралась. Всю ночь была та же история; когда вы ее встретили, она шла к бабке.
В это время стоны и крики усилились: «Боже мой, Боже мой, я умираю, нет сил… господа, сжальтесь надо мною. Господи, как я страдаю! Помогите, караул!!.»
Вскоре несчастная женщина не была даже в силах кричать — из груди ее вылетали отрывистые звуки. Надо быть каменным, чтобы не тронуться такими мучениями. Но что же делать? Очевидно, что бабка была бы далеко не лишней… но кто за ней пойдет? Вдвоем нас как раз достаточно, чтобы сторожить такого великана, как Саблен… Выйти самому мне не было возможности, — но не мог же я также решиться погубить женщину. Положение мое было критическое — я колебался между долгом и чувством сострадания. Внезапно мне пришло в голову историческое происшествие, рассказанное г-жой Жанлис; я вспомнил великого монарха, который исполнял при родах Лавальер обязанность акушера. Отчего же бы и мне не последовать его примеру. Живей за дело. В одну минуту я сбросил с себя верхнее платье, и через полчаса мадам Саблен разрешилась от бремени прелестным сыном. Я запеленал малютку, совершив обряды, обычные при появлении в свет; когда все было окончено, любуясь на свою работу, я имел счастье убедиться, что мать и ребенок находятся в цветущем состоянии.
Оставалось исполнить еще одну формальность — занесение новорожденного в гражданский список. Мы охотно подписались свидетелями. «Ах, мосье Жюль, — обратилась ко мне роженица, — пока еще вы не ушли, окажите нам еще великую услугу».
— Что такое?
— Право, не смею даже выговорить.
— Не стесняйтесь, говорите, если только я могу…
— Видите ли, у нас нет крестного отца, не можете ли вы взять это на себя?
— С удовольствием. Где же крестная мать?
Мадам Саблен попросила нас позвать одну из своих соседок, и мы все вместе отправились в церковь для совершения обряда крещения, в сопровождении Саблена, которого я поставил в невозможность бежать. Вся эта церемония стоила мне не менее пятидесяти франков, а между тем дело обошлось без обычных при крестинах конфет (драже).
Несмотря на свое глубокое огорчение, Саблен был так тронут моими благодеяниями, что осыпал меня выражениями своей благодарности.
После сытного завтрака, принесенного из трактира в комнату роженицы, я увез ее мужа в Париж, где он был приговорен к тюремному заключению на пятилетний срок. Сделавшись помощником привратника в Форсе, Саблен нашел возможность в этом новом звании жить с достатком, мало того, скопить себе за счет арестантов и посетителей тюрьмы маленькое состояньице, которое он намеревался разделить со своей супругой; но когда его освободили, оказалось, что моя любезная кума, мадам Саблен, которая имела обыкновение присваивать себе чужую собственность, сидела в заключении в Сен-Лазаре. Очутившись одиноким, без хозяйки, Саблен, как и многие другие, свихнулся окончательно. В один прекрасный вечер, забрав с собою все свое достояние — плод своей бережливости, он отправился в игорный дом и спустил все дочиста. Два дня спустя его нашли повесившимся в Булонском лесу: он для этого избрал одно из деревьев так называемой «Аллеи воров».
Немало труда мне стоило, как вы видели, предать Саблена в руки правосудия. Конечно, если бы все поиски сопровождались такими затруднениями, меня бы просто не хватило; но почти всегда гораздо легче было добиться успеха, часто даже до такой степени легко, что я сам приходил в изумление. Несколько дней спустя после моего приключения в Сен-Клу Себильот виноторговец в улице Шарантон № 145 подал жалобу, что его обокрали; согласно его заявлению, воры пробрались к нему в окно, вскарабкавшись по лестнице между седьмым и восьмым часом вечера, и похитили у него тысячу двести франков звонкой монетой, двое часов и шесть серебряных приборов. Ни снаружи, ни внутри не было заметно взлома. Словом, обстоятельства, сопровождавшие похищение, были до того странны и необъяснимы, что стали подозревать самого Себильота в обмане. Но после разговора, который я имел с ним, я убедился в истине его слов.
Себильот был человек зажиточный, дом его был полной чашей, поэтому я не видел никаких основании подозревать его во лжи; однако покража была такого свойства, что могла быть совершена разве кем-нибудь из домашних или хорошо знакомым о расположением дома. Я стал допрашивать Себильота, кто чаще всего посещал его заведение. Назвав мне несколько имен, он прибавил:
— Вот и все, больше никто и не приходил, кроме тех иностранцев, которые вылечили мою жену — бедняжка была больна целых три года, а теперь, после их лекарства, как рукой сняло.
— Часто вы с ними виделись, с этими иностранцами?
— Они приходили сюда обедать и ужинать, а вот с тех пор, как жене лучше стало, их видно только изредка.
— Знаете ли вы их — этих людей? Может быть, они заприметили…
— Ах, милостивый государь, — воскликнула в негодовании мадам Себильот, участвовавшая в разговоре, — ради Бога, не подозревайте их, они люди честные, у меня на это есть доказательства.
— О, да, — подтвердил муж, — у нее есть доказательства — это верно. Расскажи-ка нам, знаешь, то…
Мадам Себильот начала свой рассказ:
— Да, г-н Видок, они люди честные — готов голову дать на отсечение. Словом, представьте себе, недели две тому назад, как раз после получения денег за квартиры, я была занята пересчитыванием их, как вдруг вошла одна из женщин, которые с ними обыкновенно ходят: это была та самая, которая мне дала лекарство и вылечила меня, не взяв за это ни копейки, уверяю вас. Конечно, я с радостью приняла ее, посадила возле себя и, пока я раскладывала деньги по кучкам по сто франков, она заметила одну монету, на которой еще, знаете ли, изображен такой толстый старик, со шкурой звериной на плечах, как у дикого, и с палкой в руках… А, сказала она, много у вас таких монет?
— А вам зачем? — ответила я.
— Видите ли, это стоит сто четыре су. Сколько у вас их найдется, столько мой муж у вас и возьмет, отложите их только в сторону.
Я думала, что она шутит, но вечером я очень удивилась, когда она опять пришла с мужем; мы снова сосчитали наши деньги; между ними нашлось триста монет по сто су, которые они выбрали для себя, — я их уступила, и они отсчитали мне шестьдесят франков барыша. Вот вы и судите после этого, честные они люди, или нет, — ведь они могли везде получить монеты без придачи барыша.
Из слов мадам Себильот я мог составить себе понятие, с какого рода людьми она имела дело; мне нетрудно было догадаться, что виновниками покражи были не кто иной, как цыгане. Страсть к мене — отличительный признак их расы, и к тому же мадам Себильот, описав их наружность, окончательно подтвердила мои предположения. Заручившись такими драгоценными сведениями, я покинул обоих супругов и с этой минуты стал относиться подозрительно ко всем смуглым лицам. Тщательно отыскивая место, где бы мне удалось видеть побольше представителей этой расы, я наткнулся в одном трактире в улице Тампль, известном под названием «Maison Rustigue», на двух субъектов с оливковым цветом лица и странными ухватками; один вид их пробудил во мне воспоминания о моем пребывании в Мехельне. Подхожу к ним, и кого же вижу? Христиан, с одним из его товарищей, также знакомым мне. Протянув руку Христиану, я приветствовал его, назвав Кароном. Он с удивлением разглядывал мои черты в продолжение нескольких минут и вдруг, озаренный давнишним воспоминанием, воскликнул, бросившись мне на шею с восторгом: «А, старый дружище — тебя ли я вижу!»
Мы так давно но виделись, что, встретившись снова, после первых приветствий, осыпали друг друга разнообразными вопросами. Христиан полюбопытствовал узнать, почему я так внезапно уехал из Мехельна, не предупредив его; я выдумал какую-то сказку, которой он будто бы поверил.
— Хорошо, хорошо, — сказал он, — правда ли это, нет ли, мне все равно — а главное дело, я опять нашел тебя. А другие-то! Вот рады будут увидеть тебя. Ты знаешь, ведь все они в Париже — Карон, Лангарин, Рюфлер, Мартен, Сиск, Мих, Литль, даже тетушка Лавио — и та с нами… и Бетш… Помнишь ведь маленькую Бетш…
— Ах, это жену-то твою?..
— Вот рада-то будет. Если завернешь сюда часов в шесть, то увидишь всю компанию в сборе. Мы назначили тут рандеву, чтобы идти всем вместе в театр. Надеюсь, ты не откажешься присоединиться к нам. Теперь уж конечно, ты с нами, и мы больше не расстанемся. Ты еще не обедал?
— Нет еще.
— Ну и я также; пойдем вместо к «Капуцину»; тут недалеко, в двух шагах, на углу улицы Ангулем.
Трактир и кабак под карикатурной вывеской францисканскою монаха пользовался в это время предпочтением известного люда, в глазах которого количество имеет преимущество перед качеством; к тому же для людей, празднующих воскресные дни и даже понедельники, и для бонвиванов, гуляющих по целым неделям, весьма отрадно иметь такое место, где они могут получить сносный обед и, не оскорбляя никого, являться в разных видах, во всевозможных костюмах и во всех степенях опьянения.
Вот какие преимущества представлял «Капуцин» для известного рода публики, уже не считая громадной, всегда открытой табакерки, из которой всякий мог черпать по желанию. Было около четырех часов, когда мы поместились в этом пристанище свободы и наслаждения. До шести часов еще долго было ждать; мне ужасно хотелось поскорее вернуться в «Maison Rustigue», где должны были собраться приятели Христиана. После обеда мы отправились туда; их было шестеро; подойдя к ним, Христиан заговорил на своеобразном языке. С первых слов меня окружили, осыпали приветствиями, каждый из них поочередно заключил меня в свои объятия, на всех лицах так и сияло неподдельное удовольствие.
— Сегодня обойдется и без театра! — в один голос воскликнули цыгане.
— Ваша правда, ребята, — ответил Христиан, — успеем пойти и в другой раз, а теперь выпьем, ребята, выпьем.
— Выпьем! — дружно подхватили цыгане.
Вино и пунш лилось рекою. Я пил, ел, смеялся, но дела своего не забывал. Я зорко наблюдал за лицами, жестами, выражениями физиономий — ни одна мелочь не ускользнула от моего внимания.
Припомнив некоторые указания, доставленные мне четой Себильот, я пришел к убеждению, что не кто иной, как Христиан или его товарищи — виновники воровства, заявленного в полиции. Втайне я от души радовался, что так кстати заглянул в трактир под вывеской «Maison Rustigue». Но недостаточно было только открыть виновных: я выждал, пока головы моих собеседников достаточно отуманились парами алкоголя, и когда у всей честной компании стало двоить в глазах, я впопыхах выбежал из трактира в театр Gaite и, вызвав дежурного офицера, уведомил его, что я в таком-то трактире в компании воров, и условился с ним, что через час, много через два, он велит арестовать всех нас гуртом, мужчин и женщин.
Исполнив это дело, я быстро вернулся в трактир. Мое непродолжительное отсутствие не было даже замечено, но в десять часов вечера дом был оцеплен; в зал вошел полицейский офицер с целою свитою жандармов и полисменов; каждого из нас связали отдельно и повлекли на гауптвахту. Там всех нас подвергли повальному обыску; Христиан, выдававший себя за Гирша, тщательно пытался скрыть серебро, украденное у честного Себильота, а его подруга, величавшая себя г-жой Вильмэн, не могла, несмотря на все свои старания, утаить при обыске двое золотых часов, упомянутых в заявлении; остальные члены компании также принуждены были выгрузить из карманов целую груду золотых и серебряных вещей, добытых тем же путем.
Мне очень любопытно было узнать, какие размышления вызвало это происшествие у моих старых товарищей; мне показалось, что я не внушаю им ни малейшего недоверия, и, действительно, я не ошибся; едва успели нас посадить в заключение, как они хором стали извиняться передо мной в том, что были невольной причиной моего ареста.
— Ты ведь не сердишься на нас, не правда ли? — обратился ко мне Христиан. — Ну какой черт мог угадать, что случится? Ты хорошо сделал, сказав, что не знаешь нас, будь покоен, мы покажем то же самое. Ведь у тебя не нашли ничего компрометирующего, и ты можешь быть совершенно уверен, что долго тебя не задержат. — Христиан посоветовал мне не обнаруживать его настоящего имени и имени его товарищей. — Впрочем, — прибавил он, этот совет совершенно излишний, ты не менее нас самих заинтересован в том, чтобы соблюсти тайну.
Я предложил цыганам свои услуги, как только буду выпущен на свободу; в надежде, что это не замедлит случиться, они сообщили мне свои адреса, с просьбой при первой возможности предупредить их сообщников. Около полуночи комиссар освободил меня под предлогом подвергнуть допросу, и мы тотчас же отправились на рынок Ленуар, где проживала пресловутая «герцогиня» и трое других приятелей Христиана. После обыска, доставившего нам достаточные доказательства их виновности, мы арестовали всех четверых.
Шайка цыган состояла из двенадцати человек: шести мужчин и шести женщин; все они были приговорены кто к заключению, кто к каторге. Виноторговец из улицы Шарантон получил обратно свои золотые вещи, свое серебро и большую часть своих денег. Мадам Себильот была вне себя от счастья. Лекарство, которое дали ей цыгане, поправило отчасти ее слабое здоровье, но известие о находке мужниных денег вылечило ее окончательно. Приобретенный ею опыт, по всей вероятности, не прошел даром, не раз приходилось ей вспоминать в жизни, что когда-то она чуть-чуть было не попалась, променяв пятифранковые монеты с барышом — «пуганая ворона», как говорит пословица, «куста боится».
Моя встреча с цыганами была необыкновенно счастливой случайностью, но в течение моей восемнадцатилетней службы при полиции мне не раз случалось встречаться и сближаться с лицами, с которыми имел сношения в своей бурной молодости. Не могу при этом не рассказать об одном, довольно забавном случае, по поводу нелепого заявления в полицию, какие мне приходилось выслушивать чуть ли не каждый день.
Однажды утром, когда был занят составлением отчета, мне доложили, что дама, очень элегантно одетая, желает меня видеть, как она говорит, по очень важному делу. Я велел попросить ее войти. Входит.
— Прошу извинения, что беспокою вас; так это вы г-н Видок, с ним я имею честь говорить?
— Так точно, сударыня, чем могу служить вам?
— О, многим, мосье Видок. Вы можете возвратить мне сон и аппетит… Я не смыкаю глаз и не ем ни крошки… Боже мой, какое несчастье иметь чувствительное сердце!.. Ах, как мне жаль людей с нежными чувствами; уверяю вас, это печальный дар Божий… Он был так мил, так хорошо воспитан… Если бы вы знали его, то не могли бы не полюбить его… Бедный мальчик!..
— Но, сударыня, объяснитесь, Бога ради, мое время дорого…
— Ах, он был моим единственным утешением…
— Да в чем же, наконец, дело, смею спросить?
— Право, нет сил объяснять вам на словах (порывшись в своем саквояже, она вынула оттуда печатный листок и подала мне). Прочтите-ка лучше сами.
— Что же вы мне даете? Ведь это уличные афиши!.. Наверное, вы ошиблись.
— Ах, когда бы так, я больше ничего не желала бы. Прошу вас, обратите внимание на № 32740, я так огорчена, что не могу сказать более ни слова… (Из глаз моей посетительницы льются обильные слезы, слова замирают на ее устах, грудь волнуется от рыданий, она задыхается). Боже мой, я не могу дышать… я чувствую что-то ужасное… Ай, ай… а… а… а…
Я предложил ей стул и, пока она предавалась своей горести, отыскал № 32740 под рубрикой утерянных вещей и прочел (страничка была орошена слезами): «Маленькая комнатная собачка, длинная, шелковистая шерсть серебристого цвета, уши, ниспадающие до земли, над глазами запалины; физиономия необыкновенно смышленая, она очень ласкова в обращении, кушает только птичье мясо и слушается клички: «мальчик, мальчик», произнесенной ласковым голосом. Хозяйка собачки в отчаянии. Пятьдесят франков вознаграждения тому, кто доставит ее в улицу Тюревн, № 23».
— Итак, сударыня, что же вам угодно, чтобы я сделал для вашего «мальчика»? Собаки не входят в круг моих действий. Я вполне верю, что ваш пес был совершенством во всех отношениях…
— Ах да, совершенством, именно совершенством! — вздохнула дама тоном, раздирающим душу. — А как умен-то!.. такого и не найти, а от меня не отходил ни на шаг… Бедный, милый мальчик!.. Поверите ли вы, во время молитвы и богослужения он казался таким набожным и смиренным, как я сама. В прошедшее воскресенье мы вместе отправились к обедне, я держала его под рукой. Только знаете, перед тем, как войти в церковь, я спустила его с рук для известной надобности, а сама отошла шага на два, чтобы не мешать ему; когда я оглянулась через минуту… о ужас!.. «мальчика» уже не было… Я стала звать его… напрасно. Я пропустила начало обедни и побежала за ним. Судите же о моей горести — я не могла отыскать его. Поэтому-то я и пришла к вам с покорнейшей просьбой послать разыскать его. Я заплачу все, что угодно; но Бога ради, чтобы с ним обращались понежнее. Я отвечаю в том, что он невинен.
— Право, сударыня, невинен он или нет, до этого мне нет никакого дела; ваше заявление вовсе к нам не относится; если бы нам приходилось заниматься собаками, кошками, птицами и т. д., то мы никогда бы и не кончили своих дел.
— Хорошо же, сударь, если вы так относитесь к моей просьбе, то я обращусь к Его Святейшеству. Неужели же нельзя сделать любезность для благонамеренных людей? Знаете ли, что я принадлежу к конгрегации и что…
— Хоть бы самому черту принадлежали вы, и то мне все равно! — воскликнул я, но далее продолжать не мог: внимательно посмотрев на мою собеседницу, я поразился особенности ее фигуры, которую вначале я не заметил. Это открытие заставило меня расхохотаться так громко и искренно, что моя собеседница остолбенела.
— Неправда ли, я очень смешна, неправда ли? — воскликнула она. — Смейтесь, милостивый государь, если вам так весело!
— Извините меня, сударыня, — сказал я, когда моя шумная веселость стала немного утихать, — сначала я не знал, с кем имею дело, теперь я знаю, о чем нужно говорить с вами… Итак, вы очень печалитесь о потере «мальчика»?
— Ах, я, кажется, не переживу своего несчастия!..
— Так вы никогда не испытали более тяжкой потери, потери, например, близкого лица?
— Никогда, мосье Видок.
— А между тем у вас был же муж, сыновья, дочери, любовники…
— Милостивый государь, вы забываетесь!.. как вы осмелились…
— Да, мадам Дюфло, у вас были любовники, у вас они были. Вспомните одну ночь в Версале…
При этих словах она внимательнее осмотрела меня, побагровела и, вскрикнув, — «Эжен!» — выбежала из комнаты.
Мадам Дюфло была та самая модистка, у которой я состоял некоторое время приказчиком, когда бежал в Париж, чтобы избегнуть преследований Аррасской полиции. Странная была женщина эта мадам Дюфло: голова у нее была великолепная — гордый взгляд, брови дугой, чело величественное; довольно большой рот ее с приподнятыми кверху уголками был украшен зубами ослепительной белизны; черные как смоль волосы, орлиный нос и маленькие усики на верхней губе придавали ее физиономии нечто величественное. Одна беда — спереди и сзади у нее красовались два больших горба, красивая голова совсем ушла в плечи, и вся фигура напоминала полишинеля. Когда я встретил ее в первый раз, ей было около сорока лет; одевалась она всегда очень изящно и франтовски и имела притязание на царственную осанку, но с высоты своего высокого стула, с коленками, высоко упирающимися в конторку, она больше походила на божка какой-нибудь индийской пагоды, нежели на царицу Семирамиду.
Увидев ее, важно восседающую на своем троне, я с трудом удержался от смеха; но, однако, чтобы не нарушить подобающей случаю торжественности, овладел собою и скрыл свое веселое настроение под видом глубочайшего уважения. Мадам Дюфло вынула из-за пояса громадный лорнет и, надев его на нос, стала пристально разглядывать меня с ног до головы.
— Что вы желаете, милостивый государь? — спросила она. Я приготовился отвечать, но меня перебил приказчик, взявший на себя рекомендовать меня, и сообщил ей, что я тот самый молодой человек, о котором он говорил ей. Она снова окинула меня взглядом и спросила, знаком ли я с торговыми делами. Я молчал, так как на деле ничего не смыслил в коммерции. Она повторила свой вопрос тоном нетерпения, и я принужден был объясниться.
— Сударыня, — сказал я, — дело это совершенно для меня новое, но с терпением и старанием надеюсь, что мне удастся угодить вам, в особенности, если вы будете так добры помочь мне вашими советами.
Ответ понравился ей.
— Вы мне нравитесь, — сказала она, — люблю откровенность; итак решено, я принимаю вас, вы замените Теодора.
— Я к вашим услугам, сударыня, когда вам будет угодно.
— В таком случае я вас оставляю у себя с сегодняшнего дня. Я беру вас на испытание.
Мое водворение на новом месте состоялось тотчас же. В качестве младшего приказчика мне приходилось постоянно переходить из магазина в рабочую, где сидели за шитьем разных женских нарядов до двадцати молоденьких девушек, одна лучше другой. Очутившись среди такого роскошного букета юных красавиц, я вообразил себя в серале и, бросая страстные взоры то на блондинку, то на брюнетку, приготовлялся бросить платок. Но вдруг на четвертый день моей службы мадам Дюфло, которая, вероятно, заметила наши перемигиванья, позвала меня в свой кабинет. «Мосье Эжен, — сказала она строгим голосом, — я очень недовольна вами; не успели вы пожить у меня несколько дней, как уже питаете преступные замыслы на моих барышень. Предупреждаю вас, что мне это крайне, крайне неудобно».
Сконфуженный этим заслуженным упреком и ломая себе голову, как она могла угадать мои намерения, я ответил ей несколькими уклончивыми извинениями. «Полноте, не оправдывайтесь, — возразила она, — я знаю, что в ваши года вы никак не можете обойтись без сердечной склонности; но эти барышни не подходят вам ни в каком отношении. Они слишком молоды — это первое, и потом у них нет никаких средств. Для молодого человека необходимо иметь кого-нибудь постарше, с известными средствами, чтобы удовлетворять его потребностям».
Во время этого наставления мадам Дюфло, небрежно развалившись на кушетке, закатывала глаза самым отчаянным образом. К счастью, появилась горничная и объявила ей, что ее спрашивают в магазине.
Тем и кончился этот разговор, доказавший мне необходимость отныне быть осторожнее. Не отказавшись от своих преступных планов, я делал вид, что не обращаю ни малейшего внимания на миленьких модисточек, и мне удалось провести зоркую наблюдательность строгой хозяйки. Она наблюдала за малейшим моим словом, жестом и взглядом, но заметила только одно — быстроту моих успехов. Я был в ученьи не более месяца, а уже умел с ловкостью опытного приказчика продать шаль, франтовское платье или шляпку. Мадам Дюфло была в восторге, она даже объявила мне, что если я буду продолжать следовать ее советам, то она надеется сделать из меня настоящего делового человека.
— Бога ради, только без фамильярностей с моими девицами, слышите ли, мосье Эжен? И потом — еще одно замечание — пожалуйста, не относитесь небрежно к своему туалету; это так мило — мужчина тщательно одетый! Впрочем, предоставьте это мне, отныне я буду заботиться о вашем платье, и посмотрите, какого я из вас сделаю амурчика.
Я поблагодарил свою добрую хозяйку за ее попечения, но, опасаясь ее причудливого вкуса, сказал ей, что такое превращенье будет невозможно и что поэтому ее труды будут излишними, но что я всегда с готовностью буду следовать всем ее добрым советам.
Несколько времени спустя (это было дня за четыре до праздника св. Луи) мадам Дюфло объявила мне, что она намерена по обыкновению отправиться на ярмарку в Версаль с частью своих товаров и что я должен сопровождать ее в этой экскурсии. На следующий день мы пустились в путь и по прошествии сорока восьми часов уже расположились на ярмарочном поле. В лавке мы оставили слугу сторожить на ночь наши товары, а сами поместились в постоялом дворе. Моя хозяйка потребовала две комнаты, но вследствие большого стечения иностранцев на ярмарку нам могли отвести всего одну комнату; нечего делать, пришлось покориться своей участи. Вечером мадам Дюфло велела принести большую ширму и разгородила комнату надвое, так что у каждого из нас был свой уголок. Перед сном хозяйка читала мне наставления в продолжение целого часа. Наконец настало время идти спать; я пожелал ей покойной ночи и через две минуты был уже в постели. Вскоре из-за ширм послышались глубокие вздохи, я объяснил их усталостью моей хозяйки: ведь шутка ли, целый день приходилось устраиваться и хлопотать! Я потушил свечу и уснул сном праведным. Вдруг спросонья мне послышалось, что кто-то тихо произносит мое имя: «Эжен»… Это мадам Дюфло, это ее голос. Я не отвечаю. «Эжен», снова взывает она, «хорошо вы заперли дверь?»
— Да, сударыня.
— Мне кажется, вы ошибаетесь, посмотрите еще раз, прошу вас, и в особенности хорошенько задвиньте засов; в этих постоялых дворах мало ли что может случиться. Никогда не лишнее принять предосторожности.
Я повиновался и, уверившись, что все в порядке, снова лег в постель. Едва успел я повернуться на левый бок, как моя барыня снова начинает ныть и жаловаться. «Какая отвратительная постель! Я вся изъедена клопами, нет никакой возможности сомкнуть глаз. А вы, Эжен, не страдаете от этих невыносимых животных?» Я притворяюсь спящим, она продолжает: «Эжен, да отвечайте же, есть у вас клопы?»
— Право, сударыня, до сих пор я не чувствовал…
— Ну, счастливы же вы, поздравляю вас, а меня так и грызут эти чудовища, я вся покрыта волдырями, да какими… ну, если это продолжится, я не сомкну глаз во всю ночь.
Я молчал, но мадам Дюфло, выведенная из себя невыносимыми страданиями и не зная что делать, стала кричать во все горло: «Эжен, Эжен, да встаньте же ради Создателя, ступайте к трактирщику и принесите свечу; должна же я наконец прогнать этих отвратительных чудовищ! Поскорей, друг мой, я как в огне горю».
Я сошел вниз и вернулся с зажженной свечой, которую поставил на ночном столике около постели моей барыни. Я был, само собой разумеется, в полнейшем дезабилье и поэтому поспешил удалиться, отчасти, чтобы пощадить целомудрие мадам Дюфло, отчасти, чтобы самому не поддаться соблазну обнаженных прелестей моей хозяйки. Но едва успел я скрыться за ширмами, как мадам Дюфло закричала благим матом:
— Боже мой, какой ужас, — это просто чудовище! Какая необыкновенная величина, право, я не в силах буду убить его; какая быстрота… как скоро он бежит! Эжен, подите-ка сюда, прошу вас!..
Отступить не было никакой возможности; как современный Тезей, я рискнул подойти к постели.
— Где он, этот Минотавр? — сказал я; давайте-ка я лишу его жизни.
— Умоляю вас, мосье Эжен, — не шутите в такую минуту… Вот, вот он опять, видите — под подушкой? Теперь здесь… Удивительная быстрота, он как будто предчувствует, какая участь его ожидает.
Я тщетно старался увидеть хотя тень ужасного животного. Я искал повсюду, куда он мог только забраться; что я только ни делал, чтобы отыскать его — напрасный труд. Сон овладел нами во время этого занятия; пробудившись и вспомнивши о прошедшем, я должен был, к прискорбию моему, сознаться, что если мадам Дюфло была счастливее супруги Пентефрия, то я, напротив, далеко не обладал добродетелью Иосифа.
С этого времени мне поручено было каждую ночь наблюдать за тем, чтобы барыню не беспокоили эти ужасные клопы. Зато моя дневная работа сделалась значительно легче. Меня окружили заботами, попечениями, маленькими подарками и лакомствами; меня одевали, обували, кормили и поили на счет казны, я пользовался щедрыми милостями самой принцессы. К несчастью, принцесса страшно ревновала меня и поступала со мной деспотически. Во многих отношениях мадам Дюфло не прочь была потешать меня сколько душе угодно, но, с другой стороны, она приходила в ярость, как только я бросал взгляд на другую женщину. Наконец, выведенный из себя этой невыносимой тиранией, в один прекрасный вечер я объявил ей, что решился освободиться из-под ее власти.
— А, так вот как! — воскликнула она. — Вы хотите бросить меня, посмотрим! — и, схватив нож, она бросилась на меня, чтобы пронзить мне сердце. Я остановил ее руку и успокоил ее гнев, обещав остаться с условием, что она будет благоразумнее. Она обещала, но на другой же день зеленые шторы были повешены на стеклянных дверях комнаты, где я обыкновенно сидел с тех пор, как исключительно занимался бухгалтерией по желанию моей хозяйки. Такая мера была мне тем более неприятна, что с этих пор не было никакой возможности наблюдать за прелестным населением рабочего ателье. Наконец мое заключение сделалось до такой степени тяжелым, что все заметили слабость, которую питала ко мне сама барыня. Девицы ее магазина, которые не прочь были посердить ее, являлись ко мне ежеминутно, то под тем, то под другим предлогом; бедная мадам Дюфло испытывала несказанные мучения… Ежечасно, ежеминутно я должен был выслушивать выговоры, с утра до вечера у нас были бесконечные сцены. Наконец я не в силах был выносить эту адскую жизнь. Чтобы избегнуть скандала, который был бы весьма опасен в моем положении (я был беглый каторжник), я тайно взял место в дилижансе и бежал. Мог ли я подозревать в то время, что лет через двадцать мне случится встретить в бюро полиции маленькую горбунью улицы Сен-Мартен. Недаром говорит пословица — «только гора с горой не сходятся»…
Том 3
Глава сороковая
Как опасно разговаривать ночью. — Убийство и следствие. — Каин. — Арест двух супругов. — Преступник. — Шинок. — Запретные песни. — Исповедь. — Сомнамбулическая сцена и упорное запирательство. — Очная ставка двух друзей-разбойников. — Ужин под замком. — Отъезд в Париж.
В течение четырех месяцев по дорогам близ столицы совершено было множество преступлений вооруженной рукой, но виновников не могли найти; напрасно полиция следила за некоторыми личностями, пользовавшимися дурной репутацией; все поиски были тщетны, как вдруг новое преступление, сопровождаемое странными обстоятельствами, дало данные, по которым можно было надеяться напасть на след преступников. Некто Фонтен, мясник, поселившийся в Куртиле, отправился на ярмарку в округ Корбейль. С мешком, заключавшим в себе пятьсот франков, он шел пешком мимо Кур-де-Франс и приближался к Эсонну, когда в очень близком расстоянии от гостиницы, куда заходил поесть, он встретил двух человек, довольно опрятно одетых. Солнце склонялось к закату, и Фонтен не прочь был идти в компании; потому подошел к незнакомцам и заговорил с ними:
— Добрый вечер, господа! — начал он.
— Добрый вечер, приятель, — отвечали ему.
Разговор завязался.
— Вот как, — заметил мясник, — уж и ночь на дворе.
— Что делать? Такое время года.
— Так-то оно так, да только мне остается еще сделать порядочный конец.
— А куда вы направляетесь, если не будет нескромностью?
— Куда? Да в Милли, покупать быков.
— В таком случае, если позволите, мы пойдем вместе; мы сами идем в Корбейль, и это как раз по дороге.
— Правда, — сказал мясник, — совсем кстати, и я рад воспользоваться вашей компанией: знаете, когда есть с собой деньги, то больше всего боишься остаться один.
— А! С вами деньги!
— Еще бы, и даже порядочный куш.
— У нас тоже есть деньги, но, кажется, в Кантоне бояться нечего.
— Вы думаете?.. Впрочем, у меня есть чем и оборониться, — добавил он, показывая на палку. — И притом, как мы вместе, то воры, знаете ли, пожалуй, и попризадумаются.
— Они не тронут.
— Я думаю, черт возьми, не посмеют.
Беседуя таким образом, трио прибыло к дверям какого-то домишки, у которого ветка можжевельника означала, что это кабак. Фонтен предложил спутникам распить с ним бутылку. Вошли, спросили божанси, восемь су литр. Уселись. Дешевизна, представившийся случай угоститься, равно как и легкость напитка, заставляют гостей повторить и повторить порцию. Невольно пришлось засидеться, и каждый готов был заплатить свою долю. Прошло три четверти часа, и когда вздумали подняться с места, Фонтеп оказался более чем навеселе. В таком положении кто способен сохранять благоразумную предосторожность?
Добрый мясник искренне рад, что нашел хороших собутыльников; сознавая, что нет ничего лучше, как иметь их провожатыми, он вполне отдается в их распоряжение; и вот все направились по проселочной дороге. Фонтен шел впереди с одним из незнакомцев; другой следовал за ними. Было так темно, что в четырех шагах едва можно было различать предметы, но у преступленья рысьи глаза и наигустейший мрак ему нипочем. Спутник, шедший позади Фонтена, ничего не подозревавшего, вдруг хватил его по голове дубиной так, что тот пошатнулся. Изумленный мясник хочет обернуться, по другой удар опрокидывает ого; в ту же минуту второй разбойник, вооруженный ножом, устремляется на него и бьет его до тех пор, пока убедился, что он мертв. Несмотря на долгое сопротивление, Фонтен был уложен наповал. Убийцы взяли его мешок, вынули все и ушли, оставя его плавающим в крови.
В это время шел путник и услыхал стоны: свежий воздух возвратил Фонтена к жизни. Путник подошел, оказал несчастному первую помощь и побежал к окрестным жителям. Тотчас же донесли магистрату Корбейля; королевский прокурор прибыл на место преступления, сделал допрос свидетелю и разведал все мельчайшие обстоятельства; двадцать восемь более или менее глубоких ран свидетельствовали, как преступники страшились, чтобы их жертва не ожила. Но мясник мог еще произнести несколько слов; хотя слабость не дала ему возможности раскрыть все необходимое для хода правосудия. Его перенесли в госпиталь, где через два дня значительное улучшение здоровья подало надежду к возвращению жизни.
Тело было поднято со всевозможной предусмотрительностью, ничто не было упущено из виду, что могло бы послужить раскрытию убийц: следы шагов были сняты, пуговицы, окровавленные клочки бумаги тщательно собраны; на одном из клочков, послуживших, по-видимому, для обтиранья лезвия ножа, найденного невдалеке, заметны были буквы…
Они были без связи и, следовательно, не могли служить приметами, из которых было бы легко извлечь пользу. Но так как королевский прокурор придавал большое значение разъяснению этих знаков, то место, где был поднят Фонтен, было снова обыскано и найден в траве другой клочок бумаги, по-видимому, — разорванный адрес. После тщательного осмотра разобрали слова:
Г-ну Рау
в-и-н-о-т-о-р-г-о-в-ц-у зас
Роше
Кли
Этот клочок, как видно, был оторван от печатного листа; но что это был за листок, невозможно было дознаться. Как бы то ни было, так как в подобных обстоятельствах нет малейшей подробности, которую не было бы полезно изучить в ожидании более точных данных, то приняли к сведению все, что могло способствовать производству следствия.
Судьи, собиравшие эти первые данные, достойны всякой похвалы за свое усердие и искусство. Исполнивши первую часть задачи, они поспешили в Париж, чтобы сговориться с судебной и административной властью. По их просьбе меня тотчас же присоединили к ним, и, запасшись составленным ими протоколом, я отправился на поиски убийц.
Жертва преступления рассказала их приметы; но можно ли было полагаться на сведения из подобного источника? Немногие из людей могут иметь при большой опасности присутствие духа, чтобы хорошо все видеть; а на свидетельство Фонтена тем менее можно было полагаться, что оно отличалось точностью. Он рассказывал, что во время борьбы, довольно долгой, один из нападавших вдруг, упавши на колени, испустил болезненный крик и тогда же сказал своему сообщнику, что чувствует сильную боль. Другие его показания казались мне необыкновенными при том состоянии, в котором он находился; мне трудно было представить себе, чтобы он сам был в них уверен. Несмотря на то, я намеревался извлечь из них возможную пользу; по прежде необходимо было принять в руководство более положительную точку отправления.
По моему мнению, надо было начать с разъяснения загадочного адреса; я стал ломать голову и без особенных усилий пришел к убеждению, что, за исключением имени, адрес можно было восстановить так: «Господину виноторговцу, застава Рошешуар, шоссе Клипьянкур». Было очевидно, что убийцы находились в сношениях с виноторговцем той местности, может быть, даже сам виноторговец был одним из убийц. Я принял все меры, чтобы скорее узнать истину, и еще до вечера уверился, что не ошибался, подозревая несколько Рауля. Эта личность была мне известна не с особенно хорошей стороны; он считался одним из самых неустрашимых контрабандистов на таможенной линии, и содержимый им кабак служил сборищем всевозможных негодяев, справлявших там свои оргии; кроме того, жена его была сестрою освобожденного каторжника, а сам он вел дружбу с людьми, про которых ходила дурная слава. Словом, репутация его была отвратительна, и когда совершалось в той местности какое-либо преступление, хотя он в нем и не участвовал, но ему справедливо можно было сказать: «Если это не ты, то твой брат или кто-нибудь из твоих же».
Рауль некоторым образом постоянно находился в подозрении или за себя, или за своих окружающих. Я учредил надзор вокруг кабака и велел полицейским не упускать никого, кто в него войдет, чтобы увидеть, не будет ли в числе посетителей кого-нибудь раненого в коленку. Пока отряженные мною находились у Поста наблюдения, мои собственные справки доставили мне сведение, что Рауль постоянно принимал у себя двух субъектов подозрительной наружности, с которыми вел тесную дружбу. Соседи утверждали, что всегда видели их вместе, что они часто отлучались, и, без сомнения, главная их торговля была контрабандная.
Один виноторговец, который поблизости мог легче наблюдать все, что делалось в жилище Рауля, сообщил, что собрат его часто отправлялся в сумерках и возвращался только уже на другой день, обыкновенно усталый донельзя и загрязненный по пояс. Мне рассказывали еще, что у Рауля в саду была устроена цель и что он упражнялся в стрельбе из пистолета. Таковы были сведения, получаемые со всех сторон.
В то же время полицейские донесли, что видели у Рауля человека, которого можно было заподозрить в означенном убийстве; хотя он не хромал, но ходил с трудом, и костюм его вполне сходен был с тем, который описал Фонтен; они добавляли, что человек этот часто являлся в сопровождении жены и что оба супруга находились в тесной дружбе с Раулем. Жили они, как можно было догадаться, в первом этаже в улице Кокенар. Чтобы не возбудить подозрений относительно розысков, которые должны были производиться наивозможно секретно, мы нашли нужным не входить в дальнейшие расспросы.
Это донесение подтверждало мои догадки; я тотчас же решил стать на страже в окрестностях означенного дома и еще до рассвета уже находился в улице Кокенар. Я простоял там до четырех часов пополудни и поистине уже начинал терять терпение, когда полицейские показали мне личность, черты и имя которой тотчас же пришли мне на память. «Это он», — сказали они.
Действительно, только взглянувши на так называемого г-на Курта, я, основываясь на предыдущем, пришел к заключению, что он был одним из отыскиваемых мною убийц. Его нравственные правила весьма подозрительного свойства навлекали ему во многих случаях страшные неприятности; он выдержал шестимесячное тюремное заключение и был задержан по обвинению в контрабанде с оружием в руках. Это была одна из тех развратных личностей, которые, подобно Каину, носят на челе печать смерти. Не будучи пророком, можно было смело предсказать, что ему предназначено попасть на эшафот. Одно из предчувствий, никогда меня не обманывавших, говорило мне, что опасная карьера, на которую толкнула его судьба, приближалась к своему концу. Но, не желая действовать с излишней поспешностью, я сделал справку насчет его средств к жизни; оказалось, что средств никаких не было; всем было известно, что у него ничего не было и что вместе с тем он не работал. Соседи, к которым я обратился, единодушно заявили, что жизнь он вел весьма неправильную, что вообще Курт, равно как и Рауль, были настоящими разбойниками и их стоило приговорить на работы в рудниках. Что касается до меня, имевшего основание считать их отъявленными злодеями, то виновность их была для меня несомненна, поэтому я поспешил выхлопотать приказ на право их задержания.
Приказ был дан, и на следующий же день, до восхода солнца, я появился у дверей Курта. Войдя в сени, я постучал.
— Кто там? — спросили изнутри.
— Отвори, это Рауль, — я старался подделаться под голос последнего.
Он поспешно отворил, спрашивая:
— Есть что-нибудь нового?
— Да, да, — ответил я, — есть новое.
Не успел я произнести эти слова, как при свете сумерек он увидел, что его обманули.
— Ах! — вскричал он в невольном ужасе. — Это г-н Жюль! (Так звали меня проститутки и воры).
— Г-н Жюль! — повторила жена его еще с большим отчаянием.
— А что ж такое? — сказал я супругам, огорченным моим ранним приходом. — Или вы боитесь? Не так страшен черт, как его малюют.
— Правда, — заметил муж, — г-н Жюль — человек добрый; он уже не раз засаживал меня, но я все-таки не в претензии на него за это.
— Я думаю, — возразил я, — моя ли вина, что ты занимаешься беспошлинной продажей (контрабандой)!
— Контрабанда! — возразил Курт тоном человека, внезапно облегченного от большой тяжести. — Контрабанда! Ах, г-н Жюль, вы хорошо знаете, если бы так было, то я не скрыл бы от вас; притом в вашей воле сделать обыск.
Пока он все более и более успокаивался, я принялся обыскивать дом и нашел два заряженных пистолета, ножи, платья, только что вымытые, и некоторые другие вещи, которые я забрал.
Оставалось довершить розыск: если засадить мужа без жены, то, без сомнения, она предупредила бы Рауля обо всем случившемся. Я отправил обоих на гауптвахту крепости Каде. Курт, которого я велел связать, сделался мрачен и задумчив; принятые мною предосторожности опечалили его; жену его, по-видимому, тоже преследовали страшные мысли. Они пришли в ужас, когда на гауптвахте я отдал приказание их разлучить и не терять из виду. Я велел снабжать их всем необходимым, но они не чувствовали ни голода, ни жажды. Когда обращались к Курту с подобными предложениями, он отвечал только отрицательным покачиванием головы; восемнадцать часов провел он, не проронивши ни слова, с тупым взглядом и неподвижной физиономией. Это бесчувствие было явным признаком его виновности: в подобных случаях я почти всегда замечал две крайности — мертвое молчание или невыносимую болтливость.
Пока преступная чета находилась под крепким надзором, оставалось захватить Рауля. Я направился к нему, но не застал его дома. Мальчик, стерегший лавку, сказал, что он ночевал в Париже, но так как это было воскресенье, то должен был рано вернуться.
Это отсутствие было непредвиденным препятствием; я боялся, чтобы до возвращения он не вздумал повидаться со своим другом, в таком случае он узнал бы об его аресте и, по всей вероятности, принял бы меры ускользнуть от меня. Я даже со страхом предполагал, что он мог нас видеть проходившими через улицу Кокенар, и мои опасения удвоились, когда мальчик сказал, что хозяин его в городе имел постоянную квартиру в предместье Монмартр. Мальчик никогда там не был и не мог указать мне ее; но предполагал, что это было недалеко от крепости Каде; каждое из его показаний подтверждало мои опасения; Рауль мог опоздать именно потому, что заподозрил что-нибудь.
В десять часов его все еще не было; мальчик, в котором я старался ничем не возбудить подозрения, не мог понять, каким образом место хозяина за конторкой все еще не было занято, и начинал беспокоиться. Служанка, приготовляя завтрак, заказанный мною мне и моим спутникам, выразила также свое удивление, что хозяин и особенно хозяйка изменили своей обычной аккуратности; она боялась, не случилось ли с ними чего. «Кабы я знала адрес, — добавила она, — я послала бы посмотреть, уж живы ли они».
Я нимало не сомневался, что они были целы и невредимы; но где они находились? В полдень мы еще оставались при той же неизвестности, и я уже окончательно думал, что умысел мой открыт, когда мальчик, карауливший хозяина у двери, прибежал сказать: «Вот они».
— Кто меня спрашивает? — сказал Рауль. Но переступив порог, он узнал меня.
— А! Здравствуйте, г-н Жюль, — обратился он ко мне. — Что на этот раз привело вас к нам?
Он был далек от мысли, что дело касалось его самого, Чтобы не запугать, я решился обмануть его насчет цели своего визита.
— Так вы вздумали пуститься в либерализм?
— В либерализм?
— Да-да, и, кроме того, вас обвиняют… Но здесь не место объясняться. Мне надо поговорить с вами наедине.
— Охотно. Выйдите, я следую за вами.
Я вышел, сделавши знак своим полицейским следить за Раулем и схватить его при первом намерении бежать. Несчастный и не помышлял об этом и почти тотчас же вышел ко мне. Он имел отчасти даже веселый вид, и я рад был видеть его столь беззаботным.
— Теперь, — начал я, — когда мы одни, то и поговорим на свободе, я расскажу вам, зачем пришел. Вы не догадываетесь?
— Сказать правду, нет.
— Вам уже наделали хлопот гогеты[1], которых вы продолжаете упорно принимать в своем кабаке, несмотря на сделанное вам запрещение. Полиции известно, что здесь каждое воскресенье бывают собрания, что вы обыкновенно принимаете подозрительных людей, но нас предупредили, что даже сегодня вы ожидаете их в большом количестве от полудня до четырех часов: вы видите, что полиция, когда захочет, все знает. Это еще не все: подозревают, что у вас в руках куча соблазнительных или безнравственных песен, столь тщательно скрытых, что для разыскания их нам предписано явиться переодетыми и ничего не делать до тех пор, пока гогеты не откроют своего сеанса. Я весьма недоволен, что на меня возложили столь неприятное поручение; кабы я знал, что меня отправят к знакомому, то уклонился бы. С вами к чему мне послужит переодеванье?
— Правда, — отвечал Рауль, — это бесполезно…
— Все равно, — продолжал я, — даже лучше я, чем кто другой: вы знаете, что я не желаю вам худого. Поэтому самое лучшее, что вы можете сделать, это передать мне все песни, которые у вас находятся… Затем, во избежание новых неприятностей, я посоветовал бы вам не принимать более людей, мнения которых могут вас компрометировать.
— Я не думал, — заметил Рауль, — чтобы политика была вашим делом…
— Что делать, мой друг? Раз при должности, не приходится ни от чего отказываться. Ведь мы лошади, годные под всякую упряжь.
— Конечно, вы делаете то, что вам велят. Все равно, как верно то, что меня зовут Клер Рауль, так верно могу я вам побожиться, что на меня донесли ложно. Ну, не негодяи ли это? Меня-то оклеветать, человека, скромно зарабатывающего кусок хлеба! Правду говорят, что всегда есть завистники. Послушайте, г-н Жюль, у меня нет задних ходов. Самое лучшее, останьтесь здесь на целый день с вашими подчиненными, и вы увидите, солгал ли я.
— Согласен, но прошу без проказ, вы ведь новичок в истреблении песен. Особенно никаких сношений извне. Если вы предупредите гогетов…
— За кого вы меня принимаете? — возразил Рауль с живостью. — Коли я даю вам слово ничего не делать, то не способен его нарушить. Притом, чтобы убедиться, что у меня нет дурных намерений, вам стоит только не отходить от меня. Я даю слово никому ни о чем не заикаться, даже моей жене, когда она вернется. Таким образом, будьте вполне уверены… Но не позволите ли вы мне, между прочим, заготовлять мясо?
— С удовольствием. Разве я но знаю, что дело должно идти своим чередом? Я даже сам готов помочь вам.
— Вы слишком добры, г-н Жюль. Впрочем, я не откажусь.
— Ну, так за работу.
Мы сошли вместе. Рауль взял большой нож, и вскоре с засученными по локоть рукавами, с подвязанной салфеткой я помогал ему разрезать теленка, предназначавшегося в тот день услаждать вкус лукуллов кабачка. От телятины перешли к баранине и наделали несколько дюжин котлеток; приготовили лакомое жиго; я оторвал хвосты у двух-трех индеек, очистил потроха, а когда в кухне все было покончено, отправился на погреб и в качестве любителя присутствовал при приготовлении домашнего винца по шесть су литр.
При этой операции я был наедине с Раулем, перед которым я разыгрывал роль искреннего друга, не расставаясь с ним ни на минуту, подобно тени или его шинковальному ножу. Признаюсь, я не раз страшился, что он заподозрит повод, по которому я так неотступно наблюдал за ним; тогда он всенепременно зарезал бы меня, и мне бы пришлось пасть под ударами без всякой возможности защититься. Но он видел во мне обычного политического сыщика; а со стороны обвинения в возмущении и мятежных замыслах он был совершенно покоен.
Уже прошло часа четыре, как я исполнял должность помощника кухмистера, когда прибыл частный пристав (впоследствии начальник 2-го отделения), которому я дал знать. Я был в нижнем этаже; увидя его издали, я побежал к нему и, попросивши явиться не ранее, как через несколько минут, вернулся к Раулю.
— Черт их возьми, — сказал я ему, — не находят ли они, что мы должны бы быть не здесь, а в вашей квартире, в Париже?
— Если только это, то можно туда поехать.
— Поедемте, а после вернемся по Клиньянкурскому шоссе. О! За нами не замедлят следить. Знаете ли, если бы я был на вашем месте, то пока мы здесь, я попросил бы частного пристава сделать обыск в кабачке и тем показать, что вас ложно заподозрили.
Рауль, находя этот совет превосходным, последовал ему; пристав исполнил его желание, и обыск был произведен с наивозможным тщанием; он не привел ни к чему.
— Ну что! — воскликнул Рауль самодовольным тоном безупречного человека. — Много нашли, из-за безделицы… Столько беспокойства. Кабы я зарезал кого-нибудь, то и то не могло быть хуже.
Уверенность, с которой он произнес последнюю фразу, смутила меня; мне почти сделалось совестно, что я считал его виновным; а между тем он был виноват, и благоприятное впечатление быстро изгладилось. Тяжело подумать, что злодей, еще с дымящейся кровью жертвы на своих руках, может без содрогания говорить что-нибудь, напоминающее о его поступке. Рауль был спокоен и торжествующ. Когда мы сели в карету, чтобы ехать на его квартиру в Париж, можно было подумать, что он едет на свадьбу.
— Жена моя, — повторял он, — очень удивится, увидя меня в таком обществе.
Она вышла отпереть нам. При виде нас лицо ее нимало не изменилось; она предложила нам сесть; но так как времени некогда было терять, то пристав и я, не обращая внимания на ее вежливость, принялись за новый обыск. Рауль был тут же и указывал нам с необычайной любезностью.
Чтобы придать вероятие выдуманной мною истории, преимущественно должны были обращать внимание на бумаги. Он мне дал ключ от своего бюро. Я беру кипу бумаг, и первое, что бросается мне в глаза, это письменный вид, часть которого оторвана. Я тотчас же представил себе клочок, на котором написан адрес, приложенный к протоколу магистратов Корбейля… Клочок, очевидно, подходил. Пристав, которому я сообщил об этом, согласился со мной. Сначала Рауль равнодушно смотрел, как мы разглядывали вид; может, он не обратил на это внимания, но вдруг мускулы его передернуло, он побледнел и, бросаясь к комоду, в котором лежали заряженные пистолеты, намеревался схватить их, когда не менее быстрым движением полицейские устремились на него и отняли у него возможность защищаться. Было около полуночи, когда Рауль и его жена отведены были в префектуру; Курт явился туда четверть часа спустя. Оба соучастника были заперты отдельно. До сих пор против них были только подозрения и темные улики. Я рассчитывал их выспросить, пока еще они ошеломлены. Сначала я испробовал свое красноречие над Куртом. Я заходил, что называется, со всех сторон, употреблял всевозможные аргументы, убеждая его признаться.
— Поверьте мне, — говорил я, — откройте всю истину; и к чему может послужить упорное утаиванье того, что и так всем известно? Не все ваши жертвы померли, и против вас подымутся страшные доказательства. Вы будете молчать, но, несмотря на то, вас осудят. Эшафот не есть еще самое ужасное; ужаснее то, что вы поплатитесь за ваше упрямство лишними мучениями, жестокостью обращения. Справедливо рассерженные судьи не дадут вам ни отдыха, ни покоя до самой казни, вас измучают неотступным приставаньем; тюрьма сделается для вас чистым адом. Если же вы, напротив, сознаетесь, выкажете раскаяние, то хотя и не избегнете своей участи, но все-таки, по крайней мере, вас будут жалеть и обойдутся с вами человечно.
Во время этого увещания, весьма продолжительного, Курт был сильно взволнован. Когда я сказал, что не все его жертвы померли, он изменился в лице и отвернулся; я заметил, что он был смущен, грудь его подымалась, он едва дышал. Наконец в половине пятого утра он бросился мне на шею, обливаясь слезами.
— Ах, г-н Жюль! — воскликнул он рыдая. — Я великий преступник. Выслушайте, я все расскажу вам.
Я не открыл Курту, в каком убийстве он обвинен; так как, по всей вероятности, их было много, то я избегал напоминания, надеясь, что если я буду выражаться смутно и неопределенно, он, может, коснется не того преступления, в котором его обвиняли. Курт размышлял несколько мгновений.
— Да, я убил торговца живностью. Надо же, чтобы он был такой живучий! Бедняга, очнуться после таких ударов!.. Вот как все это было, г-н Жюль; умереть на месте, коли я лгу… Их было несколько норманнов, возвращавшихся из Парижа после распродажи товара; полагая, что они с деньгами, я стал ждать их по дороге и остановил двух первых, но почти ничего не нашел у них. Я тогда был в самой страшной нужде; меня вынуждала нищета, я знал, что у жены ничего нет, и сердце мое обливалось кровью. Пока я предавался отчаянию, послышался шум приближающейся повозки; то был продавец живности. Нахожу его полуспящим и требую кошелек; он начинает искать, я тоже обыскиваю его и нахожу только восемьдесят франков. Восемьдесят франков! Что это за сумма, когда всем должен; я был должен за два срока за квартиру, и хозяин грозил выгнать меня на улицу. В довершение всего меня преследовали другие кредиторы. Что можно было сделать с восемьюдесятью франками? Ярость овладела мною; беру оба свои пистолета и разряжаю их в грудь купца. Через две недели мне сказали, что он еще жив. Можете себе представить мое удивление! С той поры я не знал минуты покоя, и недаром мне казалось, что это примет дурной оборот.
— Ваши опасения были основательны, — заметил я. — Но продавец живности не один, которого вы убили. А мясник, которого вы изранили ножом, отнявши у него денежную сумку?
— Что до этого, — возразил злодей, — то упокой, Господи, его душу! Я уверен, что если он и покажет против меня, то не иначе, как на Страшном суде.
— Вы ошибаетесь, мясник не умрет.
— А… Ну, тем лучше! — воскликнул Курт.
— Нет, он не умрет, и я должен предупредить вас, что он описал вас и ваших соучастников так, что ошибиться нельзя.
Курт старался уверить, что у него не было соучастников, но не мог долго поддерживать эту ложь и в конце концов назвал Клера Рауля. Я настаивал назвать других, но тщетно; пришлось пока удовольствоваться сделанными им признаниями, и, боясь, чтобы он после от них не отрекся, я тотчас же призвал пристава, в присутствии которого он их повторил с полнейшими подробностями.
Довести Курта до сознания виновности и даже до подписи своих показаний — это, без сомнения, была победа, но только первая; необходимо было одержать вторую, а именно — вынудить Рауля последовать примеру друга. Я вошел тихонько в его тюрьму; он спал. Стараясь не разбудить его, я сел возле него и начал шептать ему на ухо. Он слегка пошевелился и зашевелил губами. Я подумал, что если предложить ому вопросы, то он будет отвечать. Не возвышая голоса, я стал спрашивать его о деле; он произнес несколько невнятных слов, но смысла невозможно было уловить, эта сомнамбулическая сцена продолжалась с четверть часа, до вопроса: что сделали вы с ножом? Он вдруг очнулся, произнес несколько отрывочных слов и обернулся в мою сторону.
Узнав меня, он вздрогнул от изумления и ужаса; можно было подумать, что внутри его происходила борьба и он страшился при мысли, не был ли я ее свидетелем. Беспокойство, с которым он смотрел на меня, обнаруживало желание прочесть в моих глазах, что происходило до его пробуждения: может быть, во сне он выдал себя? Лоб его был покрыт потом, бледность распространилась по лицу: он силился улыбнуться при невольном скрежете зубов. Лицо, бывшее передо мною, служило олицетворением злодея, терзаемого совестью… Это был Орест, преследуемый Эвменидами. Следы призраков ужасного сновидения еще не рассеялись, и я ухватился за это; не в первый раз я прибегал к помощи кошмара.
— Вы, должно быть, видели ужасный сон? — сказал я Раулю. — Вы так много говорили и, очевидно, страдали; я разбудил вас, чтобы избавить от мучения и преследовавших вас угрызений. Не сердитесь за правду — не к чему больше скрываться; признания вашего друга Курта все нам открыли; правосудию известны все подробности взводимого на вас преступления. Лучше не отрицайте свое соучастие; из слов вашего товарища очевидность его несомненна, и против нее вы ничего не в силах сделать. Если вы вздумаете отделаться запирательством, его голос пристыдит вас перед судьями, и если его свидетельства будет недостаточно, то мясник, которого вы резали при Милли, придет обвинить вас.
В эту минуту я заметил, что лицо Рауля исказилось, но, мало-помалу оправившись, он отвечал с твердостью:
— Г-н Жюль, вы хотите меня провести, но это не удастся; вы хитры, только я-то невинен. Что касается до Курта, то меня никто не уверит, что он виноват или меня обвиняет, особенно когда тому нет и тени вероятия.
Я снова принялся убеждать Рауля, что он бесполезно старался скрыть от меня истину.
— Вот я поставлю вас на очную ставку, — добавил я, — и тогда посмотрим, как вы станете ему противоречить.
— Зовите его, — возразил Рауль, — я ничего лучшего не желаю; я уверен, что Курт неспособен на дурное дело. Как вы хотите, чтоб он обвинил себя в преступлении, которого не делал, и впутывал бы меня туда же? Разве он с ума сойдет? Ступайте, г-н Жюль, я так уверен в том, что говорю, что если он скажет, что зарезал и что я был с ним, соглашаюсь считаться тогда за величайшего злодея, когда-либо бывшего на земле. Даю слово признать за правду все, что он покажет, хотя бы пришлось пойти с ним на эшафот. Умереть от того или другого, не все ли равно? Гильотина не страшит меня. Если Курт сказал, ну так значит все сказано, — капут, две головы упадут на помост.
Я оставил его в этом настроении и отправился предложить свидание с ним его товарищу. Этот отказался, ссылаясь на то, что, сознавшись во всем, он не в силах взглянуть на Рауля.
— Так как я подписал свое показание, — сказал он, — то пусть ему прочтут его, и этого будет достаточно, чтоб убедить его; притом он знает мою руку.
Это упрямство, которого я не ожидал, было весьма неприятно, тем более, что мне часто случалось замечать, как иногда мысли подсудимого в одну минуту менялись с белого на черное; поэтому я старался его победить, и действительно мне довольно скоро удалось склонить Курта на то, чего я желал. Наконец я свел двух друзей; они поцеловались, и Курт, пустившись на хитрость, которой я ему не внушал, но которая отлично содействовала моим замыслам, сказал Раулю:
— Так ты сделал то же, что и я, ты сознался в нашем преступлении? Ты хорошо поступил, Рауль.
Тот, к кому относились эти слова, с минуту был как бы уничтожен; но вскоре, опомнившись, произнес;
— Поистине вы славную штуку с нами сыграли, г-н Жюль; вы в совершенстве провели нас. А так как я слову своему не изменяю, то и расскажу вам все, без утайки.
И тотчас же он изложил мне подробно все то, что показывал его сообщник. Когда эти новые показания были выслушаны приставом по всей форме, я остался беседовать с двумя разбойниками. Они предавались неистощимой веселости, что обыкновенно бывает с великими преступниками после сознания. Я ужинал вместе с ними, и они пили умеренно. Лица их были спокойны, не было и следа катастрофы, видно было, что это дело для них решенное, что, раз сознавшись, они решились заплатить свой долг правосудию. За десертом я сказал им, что ночью мы отправимся в Корбейль.
— В таком случае, — заметил Рауль, — не стоит и ложиться.
И он попросил меня принести колоду карт. Когда приехала за ними карета, они поигрывали в пикет, как самые мирные граждане.
Усаживанье в экипаж не отразилось на них никаким впечатлением. Мы еще не доехали до Итальянской заставы, как они уже безмятежно храпели; они все еще спали и в восемь часов утра, когда мы въезжали в город.
Глава сорок первая
Народные толки. — Ротозеи. — Знаменитый Пулялье и капитан Пикар. — Поимка Пулялье. — Презрение вельможи. — Генерал Бофор. — Нож в руке убийцы на суде и панический страх. — Свидание преступников с их жертвой. — Важные признания.
Слух о нашем приезде тотчас же распространился, и обыватели сбежались посмотреть на убийц мясника; я тоже был для них любопытным субъектом. При этом я не без удовольствия узнал, что думали обо мне за шесть миль от города. Я пробрался в толпу, собравшуюся перед тюрьмой, и до моих ушей стали беспрестанно долетать самые странные замечания: «Это он! Это он!» — шептали зрители, подымаясь на цыпочки всякий раз, как отворялись дверцы и выходил или входил кто-либо из полицейских.
— Вот он, видишь ты? — говорил один. — Этот черноватенький, ростом не более пяти футов.
— Э! Какой карлик!.. Его можно упрятать в карман.
— Карлик!.. Ну, однако, довольно высок, чтобы поднять на смех и твою фигуру; только он мягко стелет, да жестко спать.
— Ну, ты, молчи уж, и мы видали виды.
— Это вон тот худой верзила, — говорил другой. — Ишь какая злая рожа, с этими рыжими волосами!
— О, он словно спичка; кажись, одной рукой согну его вдвое!
— Ты?
— Да, я.
— А ты думаешь, он дастся? Как же, держи карман! Нет, он подойдет с любезными речами и, когда ты совсем того не ожидаешь, хватит тебя кулаком в бок, под самую ложечку, али угораздит по носу, так что искры посыплются из глаз.
— Что правда, то правда, — заметил толстый мещанин в очках, стоявший ко мне ближе всех, — Этот Видок — человек необыкновенный: говорят, что когда ему надо задержать кого-нибудь, то у него такой кулак, который сразу передает того человека в его руки.
— Я слыхал, — начал извозчик, — что он всегда носит сапоги с большими гвоздями, и, подавая вам руку, того и гляди съездит вас каблуком.
— Ну, ты, смотри, куда лезешь, дурацкая башка! — закричала молодая девушка, которой извозчик наступил на ногу.
— Зато сколько удовольствия, красавица, — возразил извозчик. — Это ничего; вы и не то еще увидите на своем веку. Вот кабы Видок каблуком сапога наступил вам на большой палец…
— Как бы не так! Пусть-ка подойдет!..
— Да, он на ногу легок: ведь он еще мальчик…
При этом я вмешался в разговор.
— У барышни, — заметил я извозчику, — слишком хорошенькие глазки, чтобы Видок, как бы он ни был зол, захотел причинить ей зло.
— О, известно, что он не так груб с женщинами. Но я только хотел сказать, что когда человеку отдавят большой палец, то середины нет, ему придется упасть, как бы он ни был силен, и если его не подымут, то должен будет остаться на месте.
Начался сильный шум: «А! Ах! Ах!»
— Что такое?
— Долой шапки!
— А, человек в парике!
— Это убийцы?
— Вот он! Вот он! — слышалось с разных сторон.
— Да кто?
— Не толкайтесь же.
— Повеса, я задам тебе баловать руками.
— А вы ему пощечину дайте.
— И как эти женщины безрассудны! Лезут тоже в такую тесноту.
— Ай, ай!
— Станьте на мое плечо.
— Эй, вы там, вы ведь не стекло!
— Ну не с ума ли они сошли так орать!
— Ничего, ничего! Это для примера.
— И сколько этих шпионов-полицейских!
— Шпионов? Да их только четыре!
Когда крики поутихли, наплыв и оттиск толпы перенес меня к новой группе, где несколько зевак рассуждали обо мне.
Первый ротозей (с седыми волосами). Да, он был осужден на сто один год каторжных работ, а теперь воскрес, как из мертвых.
Второй ротозей. Сто один год! Ведь это больше столетия.
Старуха. Ах, Господи, что это вы изволили сказать? Сто один год! Ведь это не один день, как вот они заметили.
Третий ротозей. Да, это не один день, точно что немалый срок.
Четвертый ротозей. Так он зарезал кого-нибудь?
Пятый зевака. Как, вы этого не знаете! Это злодей, покрытый преступлениями; чего только он ни сделал: раз двадцать он заслуживал гильотину; но так как это ловкий плут, то ему дарили жизнь.
Старуха. Правда ли, что его наказывали плетьми, клеймили?
Первый ротозей. Конечно, матушка, горячим железом на оба плеча; ручаюсь, что если бы его раздеть донага, то увидали бы клейма.
Второй зевака (к какому сословию он принадлежал, точно не помню; могу сказать только, что он был в черном, с особенной прической; как кажется, это был приходской дьячок). Клейма? Нет, лучше того, он обязан носить кольцо на ноге; я это знаю от самого комиссара.
Я. Полно вам вздор-то молоть о каком-то кольце; да разве бы его не было видно?
Зевака в черном (сухо). Нет, братец, видеть его нельзя. Во-первых, не думай, что это какое-нибудь железное кольцо весом в четыре или пять фунтов; нет-с, это золотое колечко, легонькое и почти незаметное. Да тогда, черт возьми, кабы он попробовал, как я, носить коротенькие панталоны, так это прямо бросалось бы в глаза; но длинные все скрывают. Длинные панталоны, славная мода! Это нам наследство от революции; теперь и не отличишь честного человека от каторжника. Спрошу вас, господа, если бы этот Видок был между нами, приятно ли бы вам было находиться в обществе такого негодяя? Как вы об этом думаете, кавалер?
Кавалер ордена Святого Людовика. Что касается до меня, это мне было бы не особенно лестно. А вы как находите, господин понтонер?
Понтонер. По правде сказать, не особенная честь; каторжник! И еще хуже того, полицейский шпион. Еще если бы он останавливал только таких разбойников, как привезли сегодня, это бы куда ни шло; а то знаете ли вы, с каким условием выпустили его из острога? Чтобы получить свободу, он обязался доставлять сто преступников в месяц, и так или иначе, не разбирая правого от виноватого, он должен их доставить, чтобы самому не быть засаженным снова; если же ему случится доставить больше, то он получает премию. Водится это так в Англии, сэр Вильсон?
Сэр Вильсон. Нет, Великобритания пока еще не допускает подобного смягчения наказания. Я не знаю вашего Видока, но если он разбойник, то все-таки не такой, как те, кто держит над его головой меч, готовый постоянно опуститься, как только он не может выполнить отвратительное условие. Омеара, не больше меня приверженный министерству, скажет то же, что оно еще не унизилось до такой степени! Вы молчите, доктор; скажите же что-нибудь.
Доктор Омеара. После этого ему оставалось бы выбрать агентами безопасности Лондона героев Тибурна или Ботани-бея. Когда поры охотятся за ворами, то всегда можно опасаться, что они будут стоять друг за друга, и тогда какой толк может выйти из этого?
Кавалер Святого Людовика. Совершенно справедливо; и странно, право, почему правительство испокон века набирает на службу в полицию только людей с запятнанной репутацией; точно мало честных!
Я. Позвольте вас спросить, согласились бы вы занять место Видока?
Кавалер. Я? Боже меня сохрани!
Я. Ну так и не требуйте невозможного.
Сэр Вильсон. Невозможное! Да, до тех пор, пока французская полиция будет учреждением темным, действуя постоянно из-за угла, с помощью козней, пока она не будет силой, очевидной для поддержания порядка в общественной безопасности.
Англичанка (в обществе трех или четырех офицеров на половинном жалованьи, которые, по-видимому, ухаживали за ней; может, это была леди Овинсон). Генерал отлично понимает все эти вещи.
Один из офицеров. А, вот генерал Бофор с семьей Пикар.
Леди Овинсон. Ах, здравствуйте, генерал; я должна вам высказать свое искреннее сожаление по поводу пропавшей табакерки; у нас есть старая пословица: «Лучше проснуться под столом в таверне, нежели проспать во рву».
Генерал (едко). Это урок, который мог бы пригодиться мяснику.
Леди Овинсон. И вам, генерал; но, кстати, что вы не обратились к Видоку, чтобы разыскать вашу табакерку?
Генерал. К Видоку, к этому вору, поджигателю, к этому отъявленному негодяю? Если бы я увидал, что дышу с ним одним воздухом, то тотчас же бы повесился. Чтобы я обратился к Видоку!
Капитан Пикар. А почему бы и нет, если он может вам возвратить вашу пропажу?
Генерал. Вот вы каков, мой друг Пикар! (Тоном превосходства). Сейчас видно, что вы пошли по следам своего батюшки.
Капитан. Спасибо, генерал.
Генерал. Разве вы не сын капитана объездной команды? Не говорили ли вы мне раз сто, что ваш отец задержал знаменитого Пулялье?
Леди Овинсон. Известного Пулялье? Ах, г-н Пикар, расскажите нам это, о знаменитом Пулялье.
Г-н Пикар. Если прикажете, сударыня; но так как это длинная история, и притом все ее знают…
Леди Овинсон. Прошу вас, г-н Пикар.
Г-н Пикар. Пулялье чрезвычайно ловкий вор, со времен Картуша подобного еще не было. Я не кончил бы никогда, кабы вздумал рассказать вам хоть четверть того, что передавала мне мать. Старушке уже скоро восемьдесят лет; она помнит очень давнишние вещи.
Генерал Бофор. К делу, капитан, без отступлений.
Леди Овинсон. Не прерывайте же, генерал. Ну, г-н Пикар.
Г-н Пикар. Для сокращения скажу только, что двор находился тогда в Фонтенбло; там были празднества по случаю свадьбы. Отец мой, бывший капитаном объездной команды, узнал от подручного, что, воспользовавшись данным балом, несколько личностей, переодетых вельможами, внезапно исчезли, похитивши бриллиантовые уборы многих из танцующих дам. Дело было на значительную сумму. Похищение было совершено с такой смелостью и хитростью, что естественно было приписать его Пулялье. Его видели во главе шести человек в превосходных наезднических костюмах, направлявшихся к Парижу; подумали, что это и были именно воры и что они поедут в Эсонн. Отец мой немедленно поспешил туда и узнал там, что кавалькада остановилась в гостинице «Большой Олень», в настоящее время запустелой и превращенной в ферму. Они все спали, а лошади стояли в конюшне, оседланные, взнузданные и подкованные навыворот, чтобы показать обратные следы.
Леди Овинсон. Подумайте, какая хитрость. Все-то знают эти разбойники!
Г-н Пикар. Отец, намереваясь прежде всего завладеть лошадьми, велел обрезать подпруги, а после того вошел к Пулялье. Но, будучи предупрежден одним из сообщников, стоявшим на страже, последний уже успел бежать, и все его спутники тоже рассеялись по деревне. Невозможно было терять времени в сомнительных поисках. Отец получил известие, что в какой-то кабачок вошел статный господин в изящном костюме, украшенном золотом и прекрасными перьями на шляпе. Без сомнения, это должен быть Пулялье. Отец прямо пошел в кабак и действительно нашел там указанного гостя.
— Именем короля арестую вас, — сказал он ему.
— Ах, сделайте милость, не останавливайте меня, я не тот, за кого вы меня принимаете; я просто бедный продавец индюшек. Я вел их в Париж, когда мне встретился знатный господин, купил их у меня и обменял свое платье на мое. Я не в убытке от обмена, не считая того, что он отлично заплатил за товар; пятнадцать луидоров чистыми денежками… Если вы его ищете, то не делайте ему ничего дурного!.. Это такой славный господин!.. Он сказал, что ему надоело жить со знатными и он хочет испытать жизнь бедняка… Если вы его встретите на дороге, ей-Богу, можно подумать, что он ничего другого не делал от рождения: надо видеть, как он подгоняет хлыстиком своих индюшек! Уж он не заблудится!..
Отец не успел выслушать всего этого, как поскакал за новым продавцом индеек и вскоре настиг его. Видя себя открытым, Пулялье намеревался бежать; но отец догнал его. Тогда разбойник выстрелил два раза из пистолета; но, нисколько не смущаясь, отец спрыгнул с лошади, схватил Пулялье за горло и, поваливши его на землю, связал по рукам и ногам. Ручаюсь, что Пулялье был замечательно сильный человек, но и отец был не менее силен.
Генерал Бофор. Ну не правду ли я сказал, капитан Пикар, что вы достойный сын своего отца?
Я (генералу Бофору). Генерал, прошу извинить меня; но чем более я всматриваюсь в вас, тем более мне кажется, что я имею честь вас знать; не начальствовали ли вы над жандармами в Монсе?
Генерал. Да, мой друг, в 1793 году… Мы были вместе с Дюмурье и теперешним принцем Орлеанским.
Я. Точно так, генерал, и я был под вашим начальством.
Генерал (протягивая мне руку с восторгом). Ах, так дайте расцеловать вас, друг мой. Прошу ко мне сегодня на обед. Господа, рекомендую вам одного из моих старых жандармов; он богатырской силы и, надеюсь, сумел бы арестовать Пулялье. Не правда ли, Пикар?
Пока генерал жал мне руку, один из жандармов, увидав меня между зрителей, подошел и, тронув меня слегка за плечо, сказал: «Г-н Видок, королевский прокурор вас спрашивает». Мгновенно все лица вокруг меня страшно вытянулись. Как! Это Видок?.. И потом «Видок! Видок!» разнеслось в толпе; а самые любопытные принялись работать локтями, чтоб добраться до меня; становились один на другого, чтоб видеть меня вблизи или хоть издали. Очевидно было, что они вообразили, будто я и образа-то человеческого не имел; доказательством тому служат восклицания изумления, долетевший до меня; некоторые из них я не забыл. «Каково, он блондин… А я думал, брюнет! Его считают таким дурным, однако не похоже… Он превеселый толстяк!.. Вот тут и судите по наружности!»
Таковы были приблизительно рассуждения публики при разглядывании моей особы. Была такая теснота, что я с трудом добрался до королевского прокурора, отдавшего мне приказание отвести подсудимых к судебному следователю.
Курт, которого я привел первым, по-видимому, оробел в присутствии многих лиц. Я уговаривал его подтвердить свое признание, что он и сделал без труда относительно всего, что касалось мясника; но при допросе о продавце живности он отрекся от всего, сказанного мне, и невозможно было выпытать у него сознание, что, кроме Рауля, были еще сообщники. Рауль, не колеблясь, подтвердил все факты, внесенные в протокол допроса, сделанного ему после ареста. Он пространно и с непоколебимым хладнокровием рассказал все, что произошло между ними и несчастным Фонтеном до того момента, когда он его ударил, и добавил:
— Сначала он был только оглушен двумя палочными ударами; увидавши, что он все еще стоит, я подошел к нему, как бы с намерением поддержать его; в руках у меня был нож, который теперь лежит здесь на столе.
В эту минуту Рауль неожиданно кинулся к столу, порывисто схватил орудие своего преступления и, ворочая глазами с яростным выражением, принял угрожающую позу. Это движение, совершенно неожиданное, привело в ужас всех присутствующих; подпрефекту едва не сделалось дурно; на меня самого напал страх; но, размышляя, что благоразумнее было бы объяснить это движение Рауля в лучшую сторону, я сказал с улыбкой:
— Чего вы испугались? Рауль не способен на подлость, не захочет злоупотребить доверием, которое ему оказывают; он взял нож только затем, чтобы дать вам понятие о своем жесте при этом.
— Благодарю, г-н Жюль, — воскликнул Рауль, восхищенный моим объяснением, и, кладя спокойно ножик на стол, прибавил. — Я хотел только показать вам, как я им действовал.
Очная ставка подсудимых с Фонтеном была необходима для пополнения предварительного следствия; осведомились у доктора, позволяет ли состояние больного вынести столь тяжелую сцену, и при утвердительном ответе отвели Курта и Рауля в госпиталь.
Будучи введены в покой, где находилась их жертва, они отыскивали ее глазами. Фонтен, закутанный с головы до ног, с обвязанной головой, был неузнаваем; но возле него лежала одежда и рубашка, бывшие на нем, когда он подвергся нападению злодеев.
— Ах, бедный Фонтен! — воскликнул Курт, падая на колени возле кровати, украшенной этими кровавыми трофеями. — Простите негодяев, повергших вас в такое состояние. Что вы спасены, на то была воля Божья; Он сохранил вас, чтобы мы понесли наказание за наши злодейства. Простите! Простите! — повторял он, закрывая лицо руками.
Пока он это высказывал, Рауль, также ставший на колени, хранил молчание и, по-видимому, погружен был в глубокую печаль.
— Вставайте и взгляните прямо в лицо больному, — сказал им судья, пришедший с нами вместе.
Они поднялись.
— Уведите с глаз моих этих убийц! — воскликнул Фонтен. — Я как нельзя более узнал их, как по лицу, так и по звукам голоса.
Факт признания виновных Фонтеном был вполне достаточен для подтверждения того, что они действительно совершили это преступление; но я, кроме того, был убежден, что у них было на душе много других преступлений и что для их совершения недостаточно было двух человек и должны были быть сообщники; это была тайна, которую необходимо мне было выпытать, и я решился не покидать их, пока они мне ее не откроют.
По возвращении с очной ставки я велел накрыть в тюрьме ужин для подсудимых и для себя; тюремщик спросил, можно ли положить и ножи.
«Да-да, — сказал я, — и ножи положите». Мои собеседники кушали с таким аппетитом, как бы самые честные люди. Когда они немного выпили, я ловко навел их на мысль об их преступлениях.
— Вы люди не с дурными задатками, — начал я. — Держу пари, что вас кто-нибудь натолкнул на эту дорогу, какой-нибудь злодей погубил вас. К чему скрывать это? Видя ваше раскаяние и жалость при свидании с Фонтеном, я думаю, что вы готовы своею кровью смыть ту, которую вы пролили. Теперь, если вы умолчите о своих сообщниках, то на вашей ответственности будет все зло, сделанное ими. Многие из тех, на кого вы нападали, показывали после, что вас было, по крайней мере, четверо при этом.
— Они ошибались, честное слово, г-н Жюль, — возразил Рауль. — Нас никогда не было более трех; третий из нас — бывший таможенный лейтенант Пон Жерар, живущий на границе, в маленькой деревушке между Капеллой и Гризоном, в Энском департаменте. Но если вы намереваетесь арестовать его, то могу вам сказать, что он не таков, чтобы поддаться.
— Нет, — прибавил Курт, — его нелегко захватить, и если вы не предпримете всех предосторожностей, то он вам наделает хлопот.
— О, это опасный противник, — возразил Рауль. — Хоть и вы, г-н Жюль, охулки на руку не положите, но ему и десяток таких нипочем. Во всяком случае мы вас предупредили. Во-первых, если он пронюхает, что вы его ищете, то ему недалеко до Бельгии и он задаст тягу; если же вы его захватите, он будет сопротивляться. Поэтому советую вам захватить его спящим.
— Да, но только он не спит, — заметил Курт.
Я осведомился о привычках Пон Жерара и расспросил его приметы. Разузнавши все, что считал необходимым для своих розысков, и находя нужным скрепить все эти показания, я предложил заключенным тотчас написать одному из судей, уполномоченному принимать их признания. В час ночи Рауль окончил письмо, и, несмотря на позднее время, я тотчас же его отнес к королевскому прокурору. Оно приблизительно заключалось в следующем:
«Милостивый государь, проникнувшись чувствами, приличествующими нашему положению, и послушавшись ваших советов, мы решились сознаться во всех наших преступлениях и назвать вам нашего третьего сообщника. Поэтому просим вас пожаловать к нам, выслушать наши показания».
Судья поспешил в тюрьму, и Курт и Рауль повторили ему все сказанное мне о Пон Жераре. Мне оставалось приняться за последнего. Так как надо было, чтобы он не узнал о случившемся с его сотоварищами, то мне тотчас же отдан был приказ арестовать его.
Глава сорок вторая
Приезд на границу. — Указание маленькой девочки. — Я узнаю знаменитого разбойника. — Что за молодец! — Два сапога — пара. — Мнимый контрабандист. — Оцепеневший злодей. — Я избавляю страну от страшного бича.
Я отправился, переодетый барышником лошадей, в сопровождении двух полицейских — Гури и Клемента — в качестве моих слуг. Мы так торопились, что, несмотря на суровое время и дурные дороги (дело было зимой), мы приехали в Капеллу на другой день вечером, накануне ярмарки. Я был знаком с местностью, потому весьма скоро попал, куда нужно, и навел справки. Все, кого я расспрашивал о Пон Жераре, называли его разбойником, жившим контрабандой и грабежом; все перед ним трепетало, и самое имя его было предметом ужаса; местные власти, которым на него ежедневно доносили, не решались его обуздывать. Словом, это была одна из тех грозных личностей, которые повелевают всем окружающим.
Несмотря на все это, привыкнувши никогда не отступать перед опасным предприятием, я ни минуты не колебался сделать попытку. Все рассказы о Пон Жераре подстрекали мое самолюбие; но как до него добраться?.. Я еще ничего не знал; в ожидании счастливого наития я завтракал со своими агентами, и, порядком подкрепившись, мы пустились в путь — на поиски за сообщником Рауля и Курта. Последние обозначили мне уединенную таверну, служившую притоном контрабандистов. Пон часто там бывал и хорошо был известен хозяину, который сильно им интересовался как одним из выгоднейших посетителей. Таверна была так точно определена, что мне не пришлось ни у кого спрашивать, и я прямо нашел ее. Я вошел в сопровождении двух своих помощников; сажусь без всяких прелюдий и церемоний, как человек, который бывал здесь и хорошо знаком с обычаями дома.
— Здравствуйте, матушка Барду, как поживаете?
— Здравствуйте, соколики, добро пожаловать; живем, как видите, помаленьку. Чего прикажете подать?
— Да пообедать; смерть проголодались.
— А вот сейчас. Пожалуйте в залу, обогрейтесь.
Пока она накрывает на стол, я стараюсь вовлечь ее в разговор.
— А вы, наверное, меня не узнаете?
— Постой, дайте-ка припомню.
— Вы раз двадцать видели меня в прошлую зиму с Поном, когда мы приходили ночью.
— Как, это вы?
— Конечно, я.
— Так теперь я отлично помню.
— А кум Жерар, как он? В добром здравии?
— О, что до этого, здоровехонек; он и сегодня зашел выпить перед отходом на работу в дом Ламар.
Я совсем не знал, где был этот дом, но так как выказывал свое знакомство с местностью, то и остерегся спросить; притом надеялся, не делая прямого вопроса, заставить указать его себе. Едва мы проглотили по первому куску, как Барду известила меня:
— Вы сейчас говорили о Жераре. Вот пришла его дочь!
— Которая?
— Самая младшая.
Я быстро встал, побежал к девочке, принялся целовать ее и прежде, чем она успела взглянуть на меня, сбил ее с толку градом непрерывных вопросов, то о том, то о другом члене ее семьи, после чего сказал ей:
— Ну, хорошо, ты славная девочка; на вот тебе яблоко, съешь его, а потом мы пойдем вместе к твоей матери.
Мы наскоро пообедали и вышли с девочкой. Она направилась было домой; но как только мы отдалились и трактирщик не мог нас видеть, я сказал ей:
— Послушай, малютка, ты знаешь, где дом Ламар?
— А вот там, — отвечала она, указывая пальцем по другую сторону Гирсона.
— Теперь ты скажешь матери, что видела трех друзей твоего отца и чтобы она приготовила ужин на четверых; мы придем с ним. До свидания, дитя мое.
Девочка пошла к себе, а мы скоро очутились возле дома Ламар. Но там не было рабочих; на мой вопрос об этом к крестьянину он сказал, что они немного подальше.
Мы продолжали путь, и, взойдя на возвышение, я увидел, что человек тридцать были заняты поправлением дороги. Жерар как смотритель должен был находиться между ними. Мы приблизились; шагов за десять я указал своим агентам того, который по лицу и осанке совершенно сходен был с данными мне приметами. Я уверен был, что это Жерар, и спутники мои разделяли то же мнение. Но Жерар был слишком окружен, чтобы можно было схватить его. Он и один был страшен своей храбростью; а если бы за него вступились другие рабочие, то, естественно, что нам не удалось бы выполнить приказ. Дело было затруднительно, при малейшей неловкости с нашей стороны он мог или одолеть нас, или бежать за близлежащую границу; поэтому я никогда не сознавал в такой степени необходимость осторожности и благоразумия. Я обратился за советом к своим двум спутникам, отличавшимся неустрашимостью.
— Поступайте, как вам заблагорассудится; мы готовы во всем вам содействовать, чего бы это ни стоило.
— Ну, так следуйте за мною и ничего не предпринимайте до тех пор, пока не настанет время. Если мы не возьмем силою, то, может быть, хитростью.
С этими словами я направился к тому, кого принимал за Жерара, а мои агенты остались в нескольких шагах. По мере приближения я все более убеждаюсь в своей догадке. Наконец я подхожу и без всяких предисловий беру его обеими руками за голову и целую.
— Здравствуй, Пон, как твое здоровье? Что жена, дети здоровы ли? — говорю я.
Пон, как бы ошеломленный столь неожиданным здорованьем, с удивлением рассматривает меня.
— Черт возьми, я совсем тебя не знаю. Кто ты такой?
— Как, ты меня не знаешь? Стало быть, я очень изменился?
— Нет, по чести, совсем тебя не припомню. Назовись, я как будто видел где-то это лицо, но не могу вспомнить, где и когда.
Тогда я наклонился и сказал ему на ухо:
— Я друг Курта и Рауля, они меня прислали.
— А! — воскликнул он, дружески пожимая мне руку; и затем, обратись к рабочим, прибавил:
— И что у меня за память! Его ли не знать? Мой друг Д. Ах, дружище, дай же я тебя расцелую. — И он готов был задушить меня в своих объятиях.
Во все это время полицейские не теряли меня из виду, и Пон спросил:
— Что, они с тобой пришли?
— Это мои молодцы, — отвечал я.
— Я так и думал. А ведь ты, небось, хочешь подкрепиться, да и эти господа тоже? Пойдем выпьем.
— Это не мешает. Как не хотеть!
— Не досадно ли! В этом скверном волчьем крае ничего нельзя найти; только в Гирсоне, за добрую милю отсюда, можно достать вина, ты, верно, мимо проходил?
— Ну что ж, пойдем в Гирсон.
Пон простился со своими товарищами, и мы пошли вместе. По дороге я размышлял о том, что мне нисколько не преувеличили силу этого человека: он не был высок ростом, не более пяти футов четырех дюймов; но сложение его было квадратное; его смуглое лицо, если бы и не было загорелым от солнца, отличалось энергией и резкими чертами. Плечи его, шея, бедра, руки были громадны; прибавьте к этому густые бакенбарды и густейшую бороду, короткие руки, очень широкие и покрытые волосами до самых пальцев. Его грубая, жестокая физиономия, хотя могла смеяться вследствие своей подвижности, никогда не освещалась улыбкой. Пока мы шли рядом, Пон оглядывал меня с ног до головы.
— Что за здоровяк, ей-Богу! — воскликнул он, несколько приостановившись, как бы для того, чтобы лучше рассмотреть меня. — Ты можешь похвастаться, что у тебя везде вплотную натянуто.
— Не правда ли? И складочки не найдешь.
— Я сам тоже не тонок, и, по правде сказать, мы стоим один другого. Не то, что этот карапуз, — добавил он, указывая на Клемана, самого маленького агента в моей бригаде. — Сколько таковских можно проглотить за одним завтраком!
— Ну не очень-то, брат…
— А может быть, правда, иногда эти поджарые очень сильны.
После подобного разговора, естественного между людьми, которым нечего сказать друг другу, Пон стал у меня расспрашивать про своих друзей. Я отвечал, что они здоровы; но что так как они его не видали после дела Авенсы, то сильно беспокоились на его счет. (Дело Авенсы было не что иное, как убийство; а Жерар даже и глазом не моргнул, когда я упомянул о нем).
— А ты зачем пришел сюда? — спросил он меня. — Ты, может, занимаешься беспошлинной продажей[2]?
— Почти так; я пришел, чтоб перепродать здесь тайком лошадей; мне сказали, что ты можешь мне помочь в этом.
— О, можешь вполне на меня рассчитывать, — отвечал Пон.
Беседуя таким образом, мы прибыли в Гирсон, и Пон ввел нас к часовщику, торговавшему вином. Мы уселись все четверо, и за закуской я старался свести разговор на Курта и Рауля.
— В настоящее время они, может быть, в большом затруднении, — заметил я.
— Почему?
— Я давеча не хотел тебе прямо сказать, но с ними случилось несчастье: их арестовали, и, боюсь, что, может, даже теперь они в тюрьме.
— А по какому поводу?
— Вот этого уж не знаю; знаю только, что мы вместе завтракали, когда явилась полиция и всем нам сделала допрос. Меня тотчас же отпустили, а их задержали и посадили в секретную; ты и теперь не был бы предупрежден обо всем этом, если бы Рауль по выходе с допроса не имел возможность шепнуть мне два слова наедине. Он просил предупредить тебя быть настороже, потому что и о тебе также спрашивали. Вот все, что могу сказать тебе.
— Кто же их задержал? — спросил Пон, видимо, озадаченный этим известием.
— Видок.
— О, негодяй! И что это за Видок такой, о котором столько говорят? Я никогда не видел его в лицо; раз только видел мимоходом сзади, и уже после мне сказали, что это был он. Я охотно заплатил бы несколько бутылок хорошего вина тому, кто мне его показал бы.
— Его совсем не так трудно встретить, потому что он всегда рыскает по всем дорогам.
— Пусть он лучше мне не попадается; если бы он был здесь, плохую четверть часа заставил бы я его пережить.
— Полно, ты, как и другие, будь он здесь, сидел бы смирнехонько, да еще первый предложил бы ему выпить. (Говоря это, я протянул к нему стакан, и он налил).
— Я-то! Скорей бы я предложил ему…
— Предложил бы ты ему стакан вина, — повторяю тебе.
— Ну вот! Да лучше умереть.
— Ну так можешь умирать, коли хочешь. Я самый и есть Видок и арестую тебя.
— Что ты, что! Как так?
— Да так, арестую, вот тебе и сказ. — И затем, приблизивши свое лицо прямо к его лицу, прибавил. — Тебя, брат, выдали, и если ты что-нибудь затеешь, то я тебе нос откушу. Клемент, надень ему наручники!
Невозможно вообразить себе удивление Пона. Все черты его были искажены; глаза вышли из своих орбит, щеки тряслись, зубы стучали, волосы стали дыбом. Вскоре эти судорожные симптомы, обнаружившиеся на поверхности тела, исчезли и заменились другим состоянием. Когда ему связали руки, он двадцать пять минут оставался неподвижным и как бы остолбенелым, с открытым ртом и с языком, прилипшим к гортани. Только после значительных усилий удалось ему отделить язык, и он тщетно искал слюны, чтобы увлажнить свои засохшие губы. Словом, в продолжение получаса лицо этого злодея, попеременно бледное, желтое и багровое, представляло все оттенки разлагающегося трупа. Наконец, как бы выходя из летаргического оцепенения, Пон произнес:
— Так ты Видок! Знай я это, когда ты подошел ко мне, я очистил бы землю от такого… бездельника!
— Хорошо, хорошо, — сказал я, — благодарю покорно. А пока ты попал в ловушку и все-таки должен мне несколько бутылок хорошего вина. Впрочем, пожалуй, мы квиты; ты хотел видеть Видока, и я тебе показал его. В другой раз не пытайся искушать дьявола.
Жандармы, которых я велел позвать по взятии Пона, не верили глазам своим. Во время обыска его жилища мэр общины рассыпался перед нами в благодарностях. «Какую великую услугу оказали вы нашей стране! — повторял он. — Это было наше всеобщее страшилище. Вы нас избавили от истинного бича».
Действительно, все жители были чрезвычайно рады аресту Пона и все изумлялись, что он совершен был без всякого сопротивления.
По окончании обыска мы отправились ночевать в Капеллу. К Пону был приставлен один из агентов, не покидавший его ни днем, ни ночью. При первом роздыхе я велел его раздеть, чтобы посмотреть, не скрыто ли на нем какого оружия. При виде его голым я в первую минуту несколько усомнился, человек ли это: все тело его было покрыто черной шерстью, густой и лоснящейся; его можно было принять за Геркулеса Фарнесского, покрытого медвежьей шкурой. Пон был довольно спокоен; с ним не происходило ничего особенного; только на другой день я заметил, что ночью он проглотил более четверти фунта нюхательного табака.
Я уже имел случай видеть, что при сильном душевном беспокойстве люди, употребляющие табак в том или другом виде, истребляют его с большой неумеренностью. Я знал, что нет курильщика, который бы мог так скоро выкурить трубку, как приговоренный на смерть тотчас по произнесении смертного приговора или перед самой казнью; по мне никогда еще не случалось видеть, чтобы злодей в положении Пона вздумал спровадить в желудок такое огромное количество вещества, которое по своей едкости могло принести страшный вред. Я боялся, чтобы он не захворал; может, он даже имел намерение отравить себя. Как бы то ни было, я велел взять у него оставшийся табак и давать ему только понемногу и с тем условием, чтобы он удовольствовался одним жеваньем. Пон подчинился приказанию, не глотал более табаку, и ни по чему не было видно, чтобы проглоченный принес ему какой-либо вред.
Глава сорок третья
Свидание в Версале. — Большой рот и маленький кусок. — Раскаяние двух осужденных. — Отчаяние преступников. — Каждый сам устраивает свою судьбу. — Сон убийцы. — Новообращенные. — Убийцы приглашают меня на свою казнь. — Золотая табакерка. — Всемогущий Бог. — Роковой час. — Молитва и последняя просьба. — Мы свидимся там. — Гильотина. — Подарки на память. — Прощание. — Казнь. — Я целую две мертвые головы. — Дух мщения. — Последнее прости. — Вечность.
Я вернулся прямо в Париж и поместил Пона в Версаль, где содержались Курт и Рауль. По приезде я пошел навестить их.
— Ну, наш молодец засажен, — сказал я им.
— А, уж он у вас? — воскликнул Курт. — Что ж, тем лучше!
— Поделом ему! — добавил Рауль. — Я уверен, что он дал себя знать!
— Он-то? — возразил я. — Да он был смирен, как баран.
— Как, он не защищался? Гм, видишь, Рауль, он не защищался!
— У этих чудовищ большой рот, но они глотают и маленькие кусочки.
— Данные вами сведения, — сказал я, — не пропали даром.
До отъезда из Версаля я, в знак благодарности, хотел доставить развлечение узникам и пригласил их на обед. Они согласились с большим удовольствием, и все время, проведенное нами вместе, я не видал на их лицах ни малейшей тени печали: они более чем покорились воле Божьей; я не удивился бы, если бы они превратились в честных людей; по крайней мере, их разговоры свидетельствовали о том.
— А надо сознаться, мой бедный Рауль, — говорил Курт, — что мы занимались плохим ремеслом.
— Уж и не говори! Ремесло, которое ведет на виселицу…
— И это еще не все: быть в постоянном страхе, не иметь минуты покоя, трепетать при виде каждого нового лица.
— Истинная правда, повсюду мне виделись полицейские шпионы и переодетые жандармы; малейший шум, даже собственная тень приводила меня в трепет.
— А я-то! Стоило только какому незнакомцу взглянуть на меня, как я уже думал, что он снимает мои приметы.
Меня всего бросало в жар, и я чувствовал, что краснел до ушей.
— Раз совратившись с пути, идешь очертя голову! Если бы пришлось опять приниматься за то же, то я готов лучше тысячу раз пустить себе пулю в лоб.
— У меня двое детей, но если им предстоит дурная дорога, то я лучше готов велеть матери сейчас же их удушить.
— Если бы мы употребили столько стараний на добро, сколько на зло, мы не были бы здесь, мы были бы счастливее.
— Что делать! Такова, видно, наша судьба.
— Не говори ты мне этого… Всякий сам себе устраивает судьбу… Назначение судьбы — это вздор; судьбы нет, и без дурных знакомств, я чувствую, что не был бы негодяем. Помнишь ли, после каждого нашего преступления сколько я должен был прибегать к утешению? Это потому, что на мне было точно 509 фунтов тяжести; выпей я хоть целую вельту[3], и та бы меня от нее не избавила.
— А мне так сердце жгло, точно раскаленным железом. Я ложился на левый бок и как только забывался, то будто пятьсот миллионов чертей гнались за мною. То мне чудилось, что меня застали в моем окровавленном платье, то закапывающим труп или несущим его на спине. Я просыпался точно окунутый в воду; пот лил со лба так, что его можно бы собирать ложками. После того уже невозможно было сомкнуть глаз; колпак мой мешал мне, и я его вертел и переворачивал на сто ладов; как будто железный обруч сжимал мне голову, упираясь двумя острыми концами в оба виска.
— А! И ты тоже испытал это… Точно колет иголками.
— Может быть, все это и называют угрызением совести.
— Угрызение или что другое, только это ужасное мучение. Верите ли, г-н Жюль, я не мог выносить долее; это должно было покончиться; честное слово, с меня было довольно. Может, кто другой был бы на вас сердит; но я считаю, что вы оказали нам услугу. Ты как находишь, Рауль?
— С тех пор, как мы во всем сознались, я точно в раю сравнительно с тем, что было прежде. Конечно, нам придется пережить дурную минуту; но ведь и те, которых мы убивали, были не в лучшем положении. Притом самое меньшее, что мы послужим примером.
При расставаньи Курт и Рауль умоляли навестить их тотчас после осуждения; я обещал им и сдержал слово; через два дня после произнесения смертного приговора я пришел к ним. При моем появлении они испустили радостный крик. Имя мое прозвучало под мрачными сводами тюрьмы как имя освободителя. Они сказали, что приход мой доставляет им большое удовольствие, и просили позволения поцеловать меня, в чем я не имел силы отказать им. Они были прикованы к нарам, со скованными руками и ногами. Я влез на нары, и они прижали меня к сердцу с таким жаром, точно самые лучшие друзья после долгой и тяжелой разлуки. Один мой знакомый, бывший свидетелем этого свидания, очень испугался, видя меня некоторым образом во власти злодеев.
— Ничего не бойтесь, — сказал я ему.
— Нет-нет, не бойтесь, — заговорил Рауль о живостью. — Чтобы мы сделали какое зло г-ну Жюлю!.. Никакой опасности нет.
— Г-н Жюль, — добавил Курт, — вот так человек! Он один только наш друг, и что мне особенно нравится, он не покинул нас.
Намереваясь удалиться, я заметил возле них две маленькие книжки, из которых одна была раскрыта (то были Мысли христианина).
— Кажется, вы занимаетесь чтением, — заметил я. — Уж вы не взялись ли за благочестие?
— Что делать? — отвечал Рауль. — Сюда пришел пастор исповедовать нас и оставил нам это. Во всяком случае, тут есть вещи, которым если бы следовали, то мир был бы лучше, чем теперь.
— Еще бы не лучше! Недаром говорят, что религия — не шутка; мы родились на свет не для того, чтобы околевать, как собаки.
Я поздравил новообращенных со счастливой переменой, происшедшей в них.
— Кто сказал бы два месяца тому назад, — произнес Курт, — что я дам себя дурачить какой-нибудь скуфье!
— А я-то, — заметил Рауль. — Ты знаешь, как я их в грош не ставил. Но при нашем положении совсем другое дело. И не смерть пугает меня; это для меня все равно, что воды напиться. Вот вы увидите, г-н Жюль, как я туда пойду.
— О да! — сказал Курт. — Вы должны прийти.
— Обещаюсь вам.
— Честное слово?
— Честное слово.
В день, назначенный для казни, я отправился в Версаль. Было десять часов утра, когда я вошел в тюрьму; заключенные разговаривали со своим духовником. Завидя меня, они быстро пошли мне навстречу.
Рауль (взяв меня за руку). Вы не знаете, сколько удовольствия доставляете нам. Видите, нас уже начали приготовлять к смерти.
Я. Я не хочу вам мешать.
Курт. Вы-то нам помешаете? Вы шутите, г-н Жюль.
Рауль. Разве у нас только десять минут осталось, чтобы мы не могли даже поговорить с вами? (Обращаясь к священникам). Вы нас извините, господа.
Духовник Рауля. Хорошо, хорошо, друзья мои.
Курт. Таких ведь немного, как г-н Жюль; а как видите, он нас засадил, но это ничего не значит.
Рауль. Коли не он, другой бы кто засадил.
Курт. И такой, который бы не обращался с нами так хорошо.
Рауль. Ах, г-н Жюль, я никогда не забуду, что вы для нас сделали.
Курт. И друг не сделал бы столько.
Рауль. И в довершение всего пришел посмотреть, как мы отправимся туда.
Я (предлагая им табаку в надежде переменить разговор). Ну-ка, щепотку; это хороший табак.
Рауль (сильно нюхнув). Недурен! (Он чихает несколько раз). Это пропускной билет, правда, г-н Жюль?
Я. Точно так.
Рауль. Однако я сильно болен. (Он взял табакерку и, раскрывши ее, стал рассматривать). А хороша вещичка! Ну-ка, Курт, ты знаешь, из чего она?
Курт (отворачиваясь). Это золото.
Рауль. Ты прав (отворачиваясь): золото — погибель людей. Видишь, куда это нас привело.
Курт. И подумать, что за такую дрянь можно себе наделать столько хлопот! Не лучше ли было работать? У тебя были честные родители, у меня тоже, и в настоящее время мы не опозорили бы их имя.
Рауль. О, не это заставляет меня особенно сожалеть, а те господа, которых мы спровадили… Несчастные!
Курт (обнимая его). Ты хорошо делаешь, что раскаиваешься. Кто убивает себе подобных, тот не должен жить. Это — чудовище.
Придворный духовник. Однако, дети мои, время идет да идет.
Рауль. Хорошо им говорить — Всевышнее Существо… Если Оно есть, то никогда не простит нам.
Придворный духовник. Милосердие Божие неистощимо… Спаситель, умирая на кресте, ходатайствовал перед Отцом за покаявшегося разбойника..
Курт. Кабы Он и за нас умолил!
Один из духовников. Вознесите ваши души к Господу, дети мои, падите ниц и молитесь.
Оба осужденные глядели на меня, как бы ожидая моего совета, что им делать; они как будто страшились, чтобы я не осудил их в слабости.
Я. В этом нет никакого стыда.
Рауль (своему товарищу). Ну, друг, поручим себя Богу.
Они стали на колени и около пятнадцати минут оставались в этом положении.
Часы пробили половину двенадцатого; они, взглянув друг на друга, произнесли вместе: «Через тридцать минут с нами будет покончено!» И с этими словами встали. Видя, что они желают говорить со мной, я, находясь несколько поодаль, приблизился.
— Г-н Жюль, — начал Курт, — если вы будете настолько добры, мы попросили бы вас об одном последнем одолжении.
— О каком? Я готов служить с удовольствием.
— У нас есть жены в Париже. У меня жена… Вот что разрывает мое сердце… Это сверх сил моих!
Глаза его наполнились слезами, голос оборвался, и он не мог продолжать далее.
— Что же это, Курт, — сказал Рауль, — что с тобою? Не будь же ребенком… Я не узнаю тебя; или ты не мужчина, потому что у тебя есть жена! А у меня разве ее нет? Будь же потверже.
— Теперь прошло… — перебил Курт. — Я хотел только сказать, г-н Жюль, что у нас есть жены, и мы желали бы дать вам некоторые поручения к ним, если это не особенно вас обеспокоит.
Я обещал исполнить все, что они желают, и, когда они высказались, я подтвердил уверения, что свято выполню их поручения.
Рауль. Я был уверен, что вы нам не откажете.
Курт. С хорошими людьми никогда не останешься без помощи. Ах, г-н Жюль, чем нам вас отблагодарить за все это?
Рауль. Если то, что говорит священник, не вранье, то когда-нибудь мы свидимся на том свете.
Я. Надо надеяться; может, это будет скорее, чем вы думаете.
Курт. Это путешествие делают как можно позднее, а мы уже готовы отправиться.
Рауль. Г-н Жюль, ваши часы верно идут?
Я. Мне кажется, они немного вперед. (Я вынимаю часы).
Рауль. Ну-ка, посмотри. Уж полдень.
Курт. Колючка-то (смерть), как она торопится!
Рауль. Большая стрелка заходит за маленькую. Нам с вами не скучно, г-н Жюль… Но надо расстаться. Вот возьмите эту болтовню, нам она не нужна больше (болтовней он назвал «Мысли христианина»).
Курт. А эти два распятия возьмите также, это вам, по крайней море, напомнит о нас.
Послышался стук кареты; осужденные побледнели.
Рауль. Раскаяние — хорошая вещь; но ужели в самом деле я иду умирать? Не станем хвастаться хладнокровием, как некоторые, а постараемся быть твердыми.
Курт. Да, будем твердыми и раскаивающимися.
Приехал палач. Садясь в тележку, осужденные стали прощаться со мной.
— А вы ведь поцеловали две мертвые головы, — сказал Рауль.
Поезд направился к месту казни. Преступники внимательно слушали увещания своих духовников, как вдруг они задрожали: до ушей их долетел голос Фонтена, который, излечившись от ран, появился в числе зрителей. Предаваясь чувству мести, он выражал свирепую радость. Рауль узнал его и взглядом презрительной жалости дал мне понять, что присутствие этото человека ему тягостно. Так как Фонтен был возле меня, то я велел ему удалиться. Курт и Рауль наклонением головы изъявили мне свою благодарность за такое внимание.
Курт был казнен первым. Взойдя на эшафот, он еще раз взглянул на меня, как бы спрашивая, доволен ли я им. Рауль выказал не менее твердости. Он был в цвете жизни: два раза голова его подпрыгнула на роковом помосте, и кровь брызнула с такой силой, что попала на стоявших в двадцати шагах.
Таков был конец этих двух человек, злодейства которых были не столько следствием дурной натуры, сколько столкновения с развращенными личностями, составляющими в среде общества свое отдельное общество, со своими особенными правилами, добродетелями и пороками.
Раулю было не более тридцати восьми лет: он был высок, статен, ловок и силен; брови его были приподняты, глаза черные, блестящие, хотя маленькие, но живые; лоб, не будучи вдавленным, был слегка запрокинут назад, уши были несколько оттопырены и как бы приставлены к двум выпуклостям, подобно как у итальянцев, с которыми он имел общий цвет лица. Физиономия Курта представляла одну из трудно разрешимых загадок. Глаза его не были косые, но как бы тусклые, и общие черты, по правде сказать, не представляли ни хорошего, ни дурного значения; только выдающиеся костлявые выпуклости, как у основания лба, так и у обеих скул, указывали на свирепые инстинкты. Может быть, эти признаки кровожадности развились от привычки к убийству.
Другие подробности, относившиеся преимущественно к игре физиономии, имели не менее глубокий смысл; в них проглядывало что-то гнусное, что заставляло беспокоиться и содрогаться. Курт был сорока пяти лет и с самой молодости вступил на дорогу преступления! Чтобы наслаждаться столь долгой безнаказанностью, ему необходимо было иметь достаточную дозу коварства и хитрости.
Поручения, данные мне этими двумя убийцами, доказывали, что их сердца еще были доступны добрым чувствам; я исполнил их с точностью. Что касается до подарков, то я тоже их сохранил, и до сих пор еще можно видеть у меня «Мысли христианина» и два распятия. Пон Жерар, которого не могли уличить в убийстве, был приговорен к вечной каторжной работе.
Глава сорок четвертая
Дело Прюно, или Неожиданное открытие. — Заявление эмигранта. — Домашняя кража. — Похищенная жена. — Г-н Беко и герцог Моденский на поисках за бежавшей супругой. — Птичка опять улетела! — Эпизод с тюремщиком Бальи. — Категории воров. — Комнатные воры.
Вследствие опытности я дошел в своем ремесле до некоторого рода ясновидения, казавшегося чудом. Как часто я поражал удивлением лиц, приходивших жаловаться по поводу какой-нибудь кражи: стоило им только сообщить два-три обстоятельства, как я уже догадывался, в чем дело, доканчивал рассказ, или, не ожидая более подробных разъяснений, произносил пророческий приговор: виновный вот кто. Все удивлялись; но были ли благодарны?.. Не думаю, потому что обыкновенно жалующийся приходил к тому заключению, что или он обокраден с моего ведома, или я продал душу черту; так думали мои клиенты, не воображавшие, что можно получить сведения другими путями.
Самое популярное и распространенное мнение было то, что я был главной пружиной или потворствовал большей части краж: думали, что я был в прямых сношениях с ворами, был предупреждаем ими заранее насчет задуманных преступлений или, если иногда боялись предупредить, чтобы не упустить из рук благоприятной случайности, то после успеха непременно сообщали мне. Прибавляли, что они делились со мной своей добычей и что я выдавал их только тогда, когда деятельность их не приносила мне выгоды. Какие простачки должны они были быть, чтобы жертвовать собою человеку, который рано или поздно должен был продать их правосудию! Впрочем, нет нелепости на свете, которую бы не решились выдумать; но так как во всякой нелепости редко не бывает какого-нибудь зародыша истины, то вот на чем основывали и эти заключения.
По своей обязанности, интересуясь знать по возможности всех воров и воровок по профессии, я старался с помощью денег осведомляться о состоянии их финансов, и если замечал значительную перемену в их положении, то, естественно, заключал о приобретении ими добычи; когда это совпадало с заявлением о краже, то заключение делалось еще вернее, хотя оно было все еще не более, как предположение; но я старался выспросить малейшие подробности, служащие к раскрытию средств, употребленных для совершения преступления, отправлялся на место преступления и часто, еще не делая никаких розысков, говорил потерпевшему: «Доказательством этому служит следующий факт, единственный в своем роде».
Г-н Прюно, торговец новомодными изделиями в улице Сен-Дени, был обокраден ночью. В его магазин забрались посредством взлома и украли пятьдесят кусков ситца и несколько дорогих шалей. С раннего утра Прюно прибежал в мое бюро и не успел еще окончить рассказ о своем несчастье, как я ему уже назвал виновников его. «Кража совершена не кем иным, как Бертой, Монгодадом и их сообщниками».
Я тотчас же отправил по их следам своих агентов с приказанием удостовериться, делают ли они какие издержки. Через несколько часов мне пришли сообщить, что обе заподозренные личности встречены в дурном месте, в сообществе известных Тулуза и Реверана, прозванного Морозини. Те и другие были одеты в новое платье и по всей очевидности были при деньгах, потому что пировали с проститутками. Мне был известен их главный укрыватель, у которого я немедленно велел сделать обыск, и действительно вещи были найдены. Укрыватель не избег своей участи и был послан в каторжные работы; что касается до воров, то для их осуждения надо было выдумать очевидное доказательство, что и было сделано хитростью моего изобретения: они были пойманы и уличены.
Для более успешного выполнения своей обязанности мне необходимо было обладать чутьем и сметливостью: я часто так уверен был в каком-нибудь факте, что не только называл ex abrupto, имена и жилище воров, но даже точно определял их приметы и обозначал способ, какой они могли употребить для совершения преступления.
Профаны, незнакомые со средствами полиции, но могут представить себе, что, помимо бесчестных путей, можно обладать такой проницательностью; для не привыкших размышлять это казалось столь необычайным, что без малейшего недоброжелательства ко мне они подозревали стачку, которой не существовало; но большая часть парижских обывателей воображала, что я обладаю даром все видеть, все слышать и все знать; без преувеличения можно сказать, что в их глазах я был нечто вроде святого пустынника; ко мне обращались во всевозможных случаях и весьма часто в таких, которые нимало не относились к моей должности. Трудно вообразить себе, с какими странными заявлениями иногда являлись ко мне, для этого надо было побывать в моем бюро во время приема публики. Входит, например, крестьянин.
— Сударь, я, значит, пошел в Ботанический сад; хожу, гляжу это себе зверей, как вдруг подходит ко мне барин, разодетый, что твой принц, и спрашивает это меня, что я-де из Бургундии? Ну, мы в ответ, что, мол, так точно. Тут он говорит, что сам он из Жуаньи и торгует дровами, стало быть, мы земляки; слово за слово, позвал он меня смотреть мертвую голову. Он показался таким славным парнем, право слово! Ну, я без всякого, значит, сумления пошел с ним, и, как вышли это мы из сада, за решеткой встретились ему еще знакомые. Одни из них торгует холстом.
— Их было двое, не правда ли? Молодой и старый?
— Так точно.
— Старик еще вез вино в склад?
— Как есть.
— Вижу, в чем дело. Они вас обработали.
— Так, так, ваша милость, верите ли, две тысячи франков стащили! Сто талеров славными двадцатифранковыми монетками.
— А, так это было золото? Они не научали ли вас его прятать?
— Да, конечно, научили так хорошо, что я после уже никак не мог найти.
— Так, я знаю ваших приятелей. Как вы думаете, Гури (обратился я к одному из своих агентов), ведь это, верно, Гермель, Депланк и отец семейства?
Агент. Кажется, что так.
— Меж ними не был ли кто с длинным носом?
— О, да, и с очень длинным.
— Я вижу, что не ошибся.
— Конечно, нет. Как это вы сразу отгадали! Длинный нос! Ах, г-н Видок, какой вы милый человек! У меня и от сердца отлегло.
— Почему же?
— Да так как ваши друзья меня обворовали, то вам легко будет разыскать мои деньги! Только уж похлопочите, чтобы это было поскорее. Нельзя ли нынче?
— Мы так скоро не приступаем к делу.
— Дело в том, что мне непременно надо скорее вернуться на свою сторону. Я уж и так совсем отстал от дома; там жена одна-одинешенька, да, окромя того, через четыре дня у нас там ярмарка в Оксере.
— О, о, вы спешите, мой любезнейший!
— Да, очень спешу. Но послушайте, можно уладить: дайте мне только сейчас тысячу пятьсот франков, и я ничего не спрошу больше. Идет? Кажись, нельзя и быть податливей этого!
— Это правда; но только я не заключаю подобных сделок.
— А ведь оно как есть в ваших руках.
За бургундцем следовал мальтийский кавалер, вероятно, получивший позволение на брак, потому что с ним прибыла его достойная половина и даже в сопровождении няньки.
Кавалер. Милостивый государь, я маркиз Дюбуавеле, старый эмигрант, имевший случай дать несомненные доказательства моей преданности фамилии Бурбонов.
Я. Это делает вам честь; но что вам угодно в настоящую минуту?
Кавалер. Я пришел просить вас немедленно разыскать и задержать моего лакея, бежавшего от меня с тремя тысячами семьюстами пятьюдесятью франками и моими украшенными часами, которые для меня очень дороги.
Я. Больше ничего не было украдено?
Кавалер. Кажется, ничего.
Жена. Конечно, он таскал и еще многое; вы знаете, маркиз, что уже с давних пор почти не проходило дня, чтоб у нас не пропало то одно, то другое.
Кавалер. Это правда, маркиза; но в настоящую минуту я хочу разыскать хоть только наши три тысячи семьсот франков и часы. Главное — часы, мне их надобно во что бы то ни стало. Во-первых, они мне подарены покойницей M-me Веллербель, моей крестной матерью, и вообще, я ни за что не желаю их потерять.
Я. Очень может быть, что они и разыщутся; но сначала вы должны мне назвать имя, фамилию и описать приметы вашего слуги.
Кавалер. Имя его нетрудное: его зовут Лоран.
Я. Откуда он родом?
Кавалер. Кажется, из Нормандии.
Жена его. Ты ошибаешься, мой друг. Лоран, из Шампани. Я часто слышала, что он родился в Сен-Кентено. Да вот Кунигунда может нам это лучше разъяснить. (Обращаясь к няньке). Кунигунда, не правда ли, что Лоран из Шампани?
Кунигунда. Прошу извинить, сударыня, он, кажется, из Лотарингии. Ему приходили письма всегда из Дижона.
Я. Вы не согласны друг с другом насчет места его родины. Затем имя Лоран, вероятно, не более как крестное имя. Мало ли сколько Жанов да Мартинов! Необходимо, чтобы вы сказали его прозвище или, по крайней мере, описали бы его настолько подробно, чтобы его можно было узнать.
Кавалер. Его фамилию! Едва ли она у него была. Вы знаете, эти люди живут без фамилии и зовутся так, как их назовут. Я звал его Лораном, потому что так мне было удобнее и так звали его предшественника; имя передается вместе с ливреей. Что касается до его родины, то разве я вам не сказал? Он нормандец, шампанеец, пикардиец или лотарингец. Относительно его наружности — рост его обыкновенный, глаза… Господи! Глаза как у всех… Как у вас, как у меня, как вот у них… Нос его самый обыкновенный; рот — я никогда не обращал внимания на его рот. Известно, держишь лакея для того, чтобы он служил. На него и не смотришь. Сколько мне припомнится, он брюнет или темно-русый.
Жена. Друг мой, кажется, он блондин.
Кунигунда. Блондин египетский: он рыж, как морковь.
Кавалер. Очень может быть, но это неважно. Что нужно г-ну Видоку, это то, что до воровства я звал его Лораном, и он должен отзываться на это имя, если не взял себе другого.
Я. Совершенно справедливо; г-н де Ла-Палис не сказал бы лучше. Но вы согласитесь, что для начатия следствия мне необходимы сколько-нибудь более точные данные.
Кавалер. Больше я ничего не могу сказать вам; но, по моему мнению, этого совершенно достаточно. При некоторой ловкости ваши агенты скоро его разыщут и узнают, где он тратит мои деньги.
Я. С удовольствием готов бы служить вам; но как могу я начать действовать со столь слабыми указаниями?
Кавалер. А между тем я пришел сюда с такими положительными сведениями, что, по-моему, вам остается только захотеть. Я вам даю дело совсем подготовленное. Может, я забыл сказать, сколько ему лет; с виду от тридцати до сорока.
Кунигунда. Он не был так стар, г-н маркиз; ему года двадцать четыре и никак не более двадцати восьми.
Кавалер. Двадцать четыре, двадцать восемь, тридцать, сорок, не все ли это равно!
Я. Не настолько, как вы думаете. Но откуда вы его взяли? Вам, конечно, его кто-нибудь рекомендовал или доставил?
Кавалер. Никто не рекомендовал нам его; просто прислал наемный извозчик, вот и все.
Я. Была на нем ливрея?
Кавалер. Нет, не было.
Я. Был какой-нибудь аттестат, свидетельство?
Кавалер. Он мне показывал бумаги, но это ни к чему не нужно; я и не обратил на них внимания.
Я. В таком случае, как же вы желаете, чтобы я нашел вашего вора? Вы не даете мне ничего, решительно ничего, что могло бы навести на след.
Кавалер. Право, вы смешны… Я ничего не даю! Да я уж вот четверть часа стараюсь разъяснить вам. Я отвечал на все ваши вопросы; если вам прямо отдать воров в руки, то незачем и полиция. Да, это не г-н Сартин! Ему стоило сказать сотую часть того, что я передал вам, и мой лакей, и мои часы, и мои деньги были бы уже найдены.
Я. Г-н Сартин был великий человек. Что касается до меня, то я не могу совершать таких чудес.
Кавалер. Ну, в таком случае, милостивый государь, я тотчас же иду к г-ну префекту жаловаться на вашу беспечность. Когда вы отказываетесь действовать, то мои друзья узнают, что полиция никуда не годится, и скажут это с трибуны. Я пользуюсь кредитом, влиянием, пущу их в ход, и тогда мы посмотрим.
Я. Прошу покорно, г-н маркиз, счастливого пути.
Затем является личность в блузе, мальчик ведет ее.
— А што, тут старшой над полицейскими сыщиками, што ищо так знатно воров-то ловит?
— Войдите, что вам нужно?
— А вот что, барин, сичас на площади у меня, значит, выкрали серебряные часы.
— Ну как же это с вами случилось? Расскажите как можно подробнее.
— Надо вам сказать, сударь, что я прозываюсь Людвиг Вирлуэ, крестьянин-землепашец и виноградарь в Конфлан-Сен-Онорине, как следует, женатый и отец семейства, имею четверых деток и жену, значит, их мать. Прибыл это я в Париж за бочками, иду, значит, своей дорогой, как вдруг на площади недалече отсель, да во как, шагов десять каких-нибудь, у самой это стены меня останавливают и ударяют эдак по плечу. Оглянулся это я… Вижу, девушка говорит это мне: «Это мы, мой друг Федорушка?.. Так и есть, что ты; дай, я тебя поцелую». И не успел это я ничего сказать, она поцеловала и зовет распить бутылку вина. Я, известно, как виноградарь, выпить никогда не прочь; на что лучше! Тут говорит она, что у нее есть подруга и что она ее, значит, позовет. «Ладно, мол, только не замешкайся». Ну и остался я ждать-пождать. Соскучился это и хочу взглянуть на часы… Что, мол, долго нейдет. Глядь… Ан часов-то и нет, что-те корова языком слизала. Дело ясно, простись с часиками. Бегу сломя голову; ее и след простыл. А кого я, значит, спрашивал, указали идти сюда; что ваша партия разыщет мои серебряные часы, заплаченные пятьдесят пять франков, в Понтуазе; уж и шли же они верно, и числа месяца показывали. Еще на них волосяной шнурочек, который моя дочка сама связала.
— Заметили ли вы сколько-нибудь наружность этой женщины?
— Той, которая меня обокрала-то?
— Да.
— Она не оченно стара, ну и не совсем молода тоже; не оченно толста и не худа, середка на половине; она будет футов пяти без восьми али девяти дюймов, я так примерно говорю; кружевной чепец; нос вздернутый, довольно толстый. Как это вам дать примерно толщину ее носа? Да вот как эта груша на вашей бумаге, должно быть, чтоб не сносилась ветром; если это и не совсем так, то разве на лошадиный волосок. Юбка красная, глаза голубые, черепаховая табакерка с запахом розана.
— Вы передаете мне довольно странные подробности и просто морочите нас: я уверен, что вас не на дороге обокрали. Чтобы заметить все эти подробности, надо было видеть женщину долго и близко. Вместо того, чтобы рассказывать вещи, не имеющие смысла, сознайтесь, что вы пошли в публичный дом и, пока делали условие, ваши часы исчезли.
— Знать, от вас ничего не затаишь. Ну да, это так и было.
— Зачем же вы рассказываете сказку?
— Мне сказывали, что так нужно говорить, чтобы разыскались мои пятидесятипятифранковые часы.
— Можете вы назвать дом, куда пошли с этой женщиной?
— Почему нет! Это дом на углу улицы, сидели мы в комнате со столом.
— Вот поистине точные сведения для того, чтобы разыскивать!
— Ну, тем и лучше; так я увижу свои часы?
— Не говорю вам этого, потому что вы мне даете такие странные сведения.
— Как, разве я вам не сказал сейчас же, сию минуту, что у нее красные глаза, т. е. красная юбка, с голубыми глазами, кружевной чепец? Не ясно ли, кружева? Вот не припомню цвет ее чулок; но хорошо знаю, что у нее были подвязки со шнурками. После этого нечего вам разжевывать; вы сами знаете остальное. Как только вы мне разыщете часы, я вам поставлю бутылку и дам десять франков угоститься с вашими приятелями.
— Благодарю нас, я не действую из корысти.
— Дело хорошее; только надо, чтоб каждый имел пользу от своего ремесла.
— Я у вас ничего не прошу.
— Это так, но вы велите, чтобы мне отдали мои часы с числами?
— Да, если нам их принесут, я вам перешлю.
— Надеюсь на вас; только, пожалуйста, не позабудьте.
— Будьте покойны.
— Прощенья просим, барин.
— До свидания.
— Да, до будущего случая.
По удалении виноградаря, озаренного надеждой, несмотря на свое супружеское вероломство, явился один из тех добродушных лавочников улицы Сен-Дени, которые, несмотря на ограниченность своих умственных способностей, приводят наизусть метаморфозу бедного Актеона.
— Милостивый государь, — говорит он, — я пришел просить вас немедленно разыскать мою жену, бежавшую сегодня вечером с моим приказчиком. Я не знаю, куда они отправились, но они не должны быть далеко потому, что пошли не с пустыми руками: деньги и товары они все с собой захватили, и их-то не поймать! О, если бы их поймали! А то придется даром потерять труд и время. Я уверен, что они еще в Париже, и если вы тотчас станете их разыскивать, то они будут в наших руках.
— Я должен вам заметить, что мы не можем начать так действовать самовольно; нам нужен приказ. Вы должны подать жалобу на вашу жену и на похитителя, уличить их в прелюбодеянии и и похищении у вас денег и товаров.
— Да, хорошо это будет, нечего сказать! Я буду подавать жалобу, заниматься всякими пустяками, а они меж тем навострят лыжи!
— Очень может быть.
— Простительна ли подобная медленность, когда дело гибнет! Наконец, как бы то ни было, жена моя все-таки моя жена. Каждый день, каждую ночь преступление все увеличивается. Я муж, я оскорблен, я имею свои права. Ей стоит народить детей, и, спрашивается, кто будет им отец? Конечно, не настоящий отец, а я. Так как нет более развода, то закон должен бы был предусматривать…
— Ах, милостивый государь, закон ничего не предусматривает; у него есть предписанная форма, от которой нельзя отступать.
— Хороша форма! Коли так, то приходится сказать, что форма берет верх над сущностью. Бедные мужья!
— Я знаю, что вы достойны сочувствия, но со своей стороны ничего не могу; притом не вы один.
— Ах, г-н Жюль, вы так обязательны, сделайте одолжение, велите их арестовать сегодня же; возьмите это на себя, умоляю вас, не откажите мне; вы увидите, что не будете в этом раскаиваться!
— Повторяю вам, что для исполнения нашего желания мне необходимо предписание юридической власти.
— Ну, я вижу ясно, что у меня отнимают жену и имущество! Кому оказывают покровительство? Пороку. Делает ли это честь полиции! Если бы надо было арестовать бонапартиста, то вы бы все поднялись на ноги, а дело идет об обманутом муже — вы и не пошевельнетесь. Приятно видеть, как полиция себя держит; ну за то теперь ждите меня! Жена может вернуться, когда ей заблагорассудится, и если ее опять у меня украдут, то уж я, конечно, не к вам обращусь; Боже меня избави!
Обиженный муж удаляется, весьма недовольный, и мне объявляют, что какая-то странная личность просит меня на несколько минут разговора. Является длинная фигура, длинное платье, длинный жилет, длинные руки и ноги, лицо длинное, исхудалое, как бы приделанное к длинной, неуклюжей шее, вполне соответствовавшей всей остальной фигуре; все это как бы двигалось на пружинах. При виде этого автомата, с его узенькими фалдами, бившими по пятам, с толстым жабо, воротником с брыжами, с длиннейшими манжетами, огромным зонтом и крошечной шелковой шапочкой, я насилу удержался, чтобы не захохотать ему прямо в лицо: так вид его был комичен и наряд забавен.
— Сделайте одолжение, садитесь, — сказал я, — и объясните мне причину вашего посещения.
Он начал самым ломаным французским языком, с сильным английским акцентом[4].
— Милостивый государь, вам свидетельствует свое почтение г-н Ловендер, частный пристав улицы Боу, в столице Великобритании. Он мне рекомендовал вас для того, чтобы разыскать мою жену, которая строит мне теперь рога в Париже с г-ном Гавиани, офицером, проводящим жизнь в публичных домах.
— К несчастью, милостивый государь, я только что отказал в своем содействии относительно точно такого же дела. Если дело идет только о разыскании, то, из уважения к просьбе г-на Ловендера, я могу указать вам человека, который за известное вознаграждение согласится употребить все средства, требуемые обстоятельством.
— Да, да, именно разыскание… Я понимаю и очень вам благодарен.
— Скажите мне, пожалуйста, имя вашей супруги, опишите ее приметы и сообщите все подробности, которые сочтете нужными.
— Я вам сказываю, что жену мою зовут мадам Беко, потому что я сам мосье Беко, так же, как и брат мой близнец, как и отец наш, который тоже назывался Беко. Моя жена вышла за меня в 1815 году в Лондоне. Она была хороша собой, блондинка с черными глазами, с приличным носом; зубы у нее были маленькие, белые, груди большие; она говорила по-французски еще лучше меня. Если вы ее разыщете, я ее тотчас же возьму и отвезу в пакетбот в Лондон.
— Я, кажется, уже сказал, что не беру на себя этого дела, а укажу вам особу, которая вполне войдет в ваше положение. Живо! Позовите мне герцога Моденского, скажите, чтобы он сейчас же пришел с отцом Мартином.
Герцог Моденский было шутливое прозвище тайного агента, человека хорошего тона, который назначен был мною для наблюдения за игорными собраниями.
— О, о, вы мне рекомендуете герцога, я в восторге! Герцог, это отлично! Если он захватит мою жену с этим офицером, то развод, которого я желаю, поразит ее, как громом.
— Я ручаюсь, что он их захватит вместе; даже упорен, может застать их в постели, если вы этого пожелаете.
— О, о, лежащих в постели, ничего лучше не может быть для развода! Для очевидного доказательства постель, это прелестно… Я, милостивый государь, я вам чрезвычайно благодарен.
Герцог Моденский не заставил себя ждать. При появлении его Беко встал, отвесил троекратный поклон и начал так:
— Г-н герцог, мне нужно, чтобы вы оказали услугу несчастному мужу, которого жена привела в отчаянное положение.
Агент, видя ошибочное мнение о себе англичанина, тотчас же принял важный вид, соответствовавший пожалованному ему титулу. С достоинством заключивши условие насчет своего гонорара и собравши сведения, которые только мог сообщить г-н Беко, он обещался тотчас же приступить к делу, чтобы достигнуть наискорейшего результата.
При окончании этих переговоров мне передали приглашение королевского прокурора немедленно к нему явиться. Мы расстались с г-ном Беко, назначивши аудиенцию на завтра. Я вообще не прочь от отступлений, и читателю, может быть, небезынтересно будет узнать, чем окончилось это дело.
Не прошло двух суток, как герцог Моденский пришел заявить мне, что он открыл убежище неверной. Она была со своим итальянцем, и хотя они приняли предосторожности, узнавши о приезде мужа, но агент был уверен, что представит их последнему на месте преступления и что со стороны улик не останется ничего желать более. Пока он мне объяснял задуманный им хитрый план, вошел г-н Беко, которого я велел предупредить. Он пришел в сопровождении своего братца, представлявшего другой экземпляр британской карикатуры. «Они как раз пара», — заметил тихонько агент.
— Здравствуйте, г-н Видок. А, вот и г-н герцог, свидетельствую ему свое почтение.
— Г-н герцог принес вам важную новость.
— А-а, важную новость! Вы их нашли? Вы можете говорить при этом господине, это тоже Беко, мой брат-близнец; вы нашли, действительно нашли?
— Расскажите им, г-н герцог.
— Да, да, расскажите, г-н герцог.
— Да, я нашел их и, если вы желаете, берусь вам показать их обоих на одной постели.
— На одной постели! — вскричал братец-близнец. — Да это было бы чудо; вы колдун, г-н герцог!
— Уверяю вас, что в этом нет ничего сверхъестественного.
— Да, да, естественно, вполне натурально; на одной постели, брачное сожительство, превосходно, превосходно! — повторял, восторгаясь, шурин г-жи Беко, муж которой вне себя от радости выражал свой восторг самыми смешными кривляньями и гримасами.
Леди Беко и ее похититель несколько месяцев прожили в улице Фейдо, у одной из тех госпож, которые ради своей выгоды и удобства иностранцев держат в одно и то же время табльдот и экарте; но, предвидя проследование по приезде двух близнецов, преступная чета скрылась в Бельвилле, где один из друзей мадам Беко, генерал, принял их под свое покровительство. Предположено было накрыть их в этом убежище, и так как г-н Беко весьма торопился, то дело близилось к концу.
Следующий день было воскресенье, у генерала назначен был большой обед, а после обеда, по принятому в доме обычаю, садились за карты. Герцог Моденский, давно известный за ловкого флибустьера, имел таким образом достаточный предлог войти в общество, куда шулера охотно принимались. Он воспользовался случаем, при начале вечера отправился в Бельвилль и просидел в гостиной генерала до двух часов утра. Затем пошел к двум братьям, которые дожидались его недалеко оттуда, в наемной карете.
— Ну теперь, — сказал герцог, — парочка сошлась.
— Они вместе! — воскликнул г-н Беко.
— Да, и если вы чувствуете в себе достаточно храбрости, чтоб влезть на стену, то я берусь вас провести до алькова.
— Как вы сказали? Влезать? Что это значит?
— А надо перелезть через садовую стену.
— Черт возьми, перелезать!.. Вы хотите, чтобы я лез? А лакей кричит: «Караул, воры!..» Нет, нет, влезать не надо… А палка, а ружье, пиф-паф, бац, и я полечу вниз… И г-н Гавиани будет торжествовать. Нет, не надо влезать!
— Но если вы желаете, чтобы преступление было очевидно доказано…
— Мы, Беко, г-н герцог, все мы не любим опасности.
— В таком случае придется захватить виновных вне жилища генерала, тогда не будет никакого риска. Я знаю, что после завтрака они сядут в экипаж, чтобы отправиться и Париж. Вам желательно захватить их в карете?
— Да, да, в карете будет благоразумнее.
Герцог Моденский, его помощник, отец Мартин и оба островитянина стали на страже в ожидании отъезда. В это время г-н Беко делал тысячу вопросов и замечаний, одни нелепее других. Наконец, в два часа пополудни, наемная карета остановилась у подъезда, через минуту показалась мадам Беко со своим возлюбленным. Читатель, пожалуй, подумает, что при этом г-н Беко не мог удержаться, чтобы не выразить своего негодования, ничуть не бывало, он и бровью не моргнул. Мужья англичане удивительны.
— Видишь, — сказал он брату, — вот и жена моя с любовником.
— Да, да, вижу… Они сели и карету.
Известно было, что карета направится в улицу Фейдо. Англичане велели кучеру гнать, чтобы опередить ее, и когда они были у ворот Сен-Дени, в том месте, где возвышающийся всход ведет на бульвар «Приятная Новость», они вышли из экипажа. Вскоре показалась карета шагом. Полицейские ее останавливают, и Беко, растворивши дверцы, произносит с невообразимой флегмой:
— А, здравствуйте! Прошу извинить меня, милостивый государь, я пришел за своей женой, которую вы ласкаете вместо меня.
— Пожалуйте, сударыня, — добавил брат, — довольно вам строить рога то, пойдемте с нами.
Гавиани и г-жа Беко, приведенные в ужас, ни слова не говоря, вышли из кареты, и пока первый расплачивался с извозчиком, бедную леди безжалостно засадили в другую карету, между двумя Беко. Все молчали; вдруг мадам Беко, как бы мало-помалу очнувшись от ужаса, бросилась к дверцам и закричала:
— Гавиани, Гавиани, друг мой, будь покоен, нас разлучит только смерть.
— Молчите, мадам Беко, — сказал ей холодно муж. — Я велю вам молчать, вы злая женщина, вы еще смеете звать Гавиани… Вероломная вы женщина, да, очень вероломная. Вот я вас засажу…
— Ничего вы не сделаете.
— Сделаю, сделаю… — повторял он, качая головой между ручками двух зонтов, которые, будучи из оленьего рога, составляли для его чела весьма соответствующее украшение.
— Г-н Беко, все, что вы ни сделаете, будет бесполезно… О, мой дорогой Гавиани!
— Опять Гавиани, все Гавиани!
— Да, все Гавиани. Я вас ненавижу, презираю.
— Вы моя жена.
— Да вы взгляните на себя, г-н Беко, ну годитесь ли вы в мужья кому бы то ни было? Во-первых, вы безобразны, во-вторых, стары, смешны и вдобавок ко всему, ревнивы.
— Я ревную законно.
— Вы хотите развода, а разве он уже не сделан, я от вас бегаю, что вам еще надо?
— Я хочу быть признан законным образом обманутым мужем.
— Вам угодно скандала!
— Вы хотите обманывать меня по своей фантазии; а я хочу по своей быть признанным публично и законно обманутым.
— Вы в моих глазах чудовище, тиран; никогда я с вами не останусь.
— А вот вы останетесь в тюрьме.
— Живою вы меня не получите, — и, говоря это, она сделала вид, что готова расцарапать себе лицо.
— Держи ей руки, брат.
И братец действительно принялся держать ее за руки. Она несколько времени боролась, потом как бы успокоилась; но блеск глаз выдавал всю силу гнева и ярости, которой она была проникнута.
Раскрасневшаяся, но прекрасная, как только может быть прекрасна страсть, она возле этих странных фигур, этих неподвижных, замороженных физиономий похожа была на царицу вакханок между двух уродов или на вулкан любви между двух ледяных гор. Как бы то ни было, возвращение г-на Беко в занимаемый им отель, в улице Мир, было торжеством. Первым его делом было запереть свою жену в комнату, ключ от которой он никому не доверил. Но когда муж становится тюремщиком жены, ей так приятно обмануть его бдительность! Известна песня: «Несмотря на замки и сторожей» и т. д. На третий день этого супружеского плена г-же Беко, очевидно, надоело сидеть в клетке. На четвертый день, около полудня, я зашел к г-ну Беко и застал его с братом перед пудингом и дюжиной бутылок шампанского, уже раскупоренных.
— А, здравствуйте, г-н Видок! С вашей стороны очень любезно было прийти. Вы выпьете с нами шампанского?
— Благодарю вас, натощак я никогда его не пью.
— То-то, вы не англичанин.
— Ну вот вы и в радости; герцог Моденский возвратил вам вашу супругу, поздравляю вас.
— Поздравляете! Да она уж опять убежала, мадам Беко.
— Как! Вы не сумели ее стеречь?
— Она убежала, говорю вам, разбойница!
— Когда так, не станем больше и поминать о ней.
— Да, лучше и не говорить, будем пить шампанское.
Эти господа опять настаивали, чтобы я выпил с ними за компанию; но так как мне нужно было сохранить хладнокровие, то я просил избавить меня от угощения и, пожелав им всего лучшего, простился с ними. Они без сомнения скоро очутились под столом.
Ни в одной европейской столице, исключая Лондон, нет столько воров, как в Париже; его мостовую гранят всевозможные плуты. Это и неудивительно, потому что легкость смешаться о толпой позволяет стекаться туда всему, что есть худшего, как во Франции, так и за границей. Большая часть совсем поселяется в этом громадном городе; а другие являются только как перелетные птицы, при больших торжествах или в суровое время года. Наряду с этими чужеземцами есть туземцы, составляющие в населении дробь, знаменатель которой довольно значителен!
Парижские воры вообще находятся в презрении у воров провинциальных: они справедливо пользуются плохой репутацией в том отношении, что способны без сожаления продать своих товарищей, лишь бы сохранить свободу. Поэтому если каким-либо обстоятельством они вытеснены из своей сферы, то им нелегко куда-нибудь приткнуться; кроме того, у них большое пристрастие к месту родины. Дети Парижа не могут расстаться со своей матерью, к которой чувствуют неистощимую нежность:
Сердцам всем благородным отчизна дорога!Перенесенный в провинцию парижский вор совсем не на своем месте: если бы он свалился с луны, как аэролит, то он не мог бы быть чуждым более новичком; это совершенный разиня, в полном смысле слова; он то и дело боится принять куницу за лисицу. Ужасная вещь находиться в незнакомой почве! Он не знает, куда класть руку и ногу; может, он идет прямо по горячим угольям: Cineri doloso. Он не смеет сделать шага, потому что у него завязаны глаза, и он знает, что если наткнется, то никто ему не крикнет: «Смотри, сломишь шею!»; напротив, еще потешаются, когда он в опасности, потому что считают его трусом. Если он втянулся в неловкое дело, ему дают покончить, да еще наталкивают, и если на пути он встретит жандармов, если с ним случится несчастье или поражение, то хитрецы над ним же издеваются.
В маленьком городе вор совсем не у места; это курица с одним цыпленком, он там, как рыба в масле или муха в молоке, словом, не в своем элементе. В маленьком городе слишком тихо и спокойно, жизнь слишком правильна, слишком видна; гораздо лучше тревога, смятение, беспорядок, беспокойное течение жизни. Все эти преимущества соединяются в Париже, маленьком, но густо населенном департаменте Сены, в окружности от пяти до шести миль, на пространстве, которого едва бы достало на устройство парка какого-нибудь вельможи. Париж есть не более как точка на глобусе; но эта точка представляет собою сток нечистот. На этой точке кружатся, проходят, переходят, скрещиваются мириады людей обеспеченных. Парижский вор привык к этой суматохе и без нее чувствует пустоту, утрачивает свою ловкость. Он это хорошо знает, и если ему удастся бежать из острога, то прямо стремится в столицу; его, конечно, не замедлят опять схватить, но что ему за дело, он все-таки поработает в свое удовольствие.
Провинциальные воры, напротив, довольно скоро свыкаются с Парижем, не потому чтобы климат был им особенно подходящим; это чистые космополиты, отечество которых там, где можно воровать. Ubi bene, ibi petria, таково их правило; они так же хорошо свыкнутся с Римом, как и с Пекином, лишь бы была добыча. У них нет ни приятной внешности, ни статной осанки, ни хвастливого гонора парижского вора; проживи они весь век в Париже, все они останутся мужиками. Их всегда будут упрекать в том, что они созданы из кучи нелепостей и ни на что не похожи. Неуменье держать себя, плохие манеры — вот их слабая сторона. У них нет учтивости, и как бы они ни старались, они никогда не пропитаются тем букетом аттицизма, тонкий запах которого очаровывает пустой и блестящий свет; а известно, что последний нельзя обмануть, не обольстивши сначала. Но если у них нет сметливости, которая в некоторых отношениях дает преимущество туземцам, то зато у них более способностей: под грубой оболочкой, под тяжелой внешностью они скрывают столько коварства и хитрости, что при каком-нибудь большом предприятии умеют устранить все препятствия и снискать доверие рассудительных лиц. Стоит заглянуть в уголовные архивы, чтобы убедиться, что все большие кражи, все кражи, смелые и обдуманные, — суть дело провинциальных воров. Они не отличаются слабостью, напротив, смелы, настойчивы и рассудительны: хорошо задумывают и хорошо выполняют.
Воры — столичные уроженцы — редко бывают убийцами: они имеют отвращение к крови, и если проливают ее, то всегда с сожалением, будучи вынуждены к тому непредвиденными обстоятельствами. Если у них и случается оружие, то они употребляют его, только чтобы спастись, в случае поимки на место преступления. Ужасные преступления, совершаемые иногда в Париже, почти всегда суть дело рук заезжих преступников. Замечательно, что к убийству прибегают обыкновенно новички на этом поприще; это положительная правда, что бы ни говорили непрактичные моралисты, повторяющие с поэтом: «Подобно добродетели, преступление имеет степени».
Приступая к дурному делу, опытные преступники взвешивают его последствия по отношению к себе; они рискуют, когда им нужно, рисковать; но если ставят на карту все, то действуют с большом осмотрительностью. Закон, изучаемый ими постоянно, гласит: до сих пор вы можете идти, дальше этого не пойдете; и многие отступают перед тюремным заключением, перед вечной каторжной работой и перед смертью. Я не без намерения ставлю в этом исчислении смерть на последнем плане: это малейший из ужасов, как я докажу читателю, и пусть он судит, насколько правильно распределены наказания в наших законах.
Провинциальные же воры, вообще менее образованные, чем парижские, не имеют никакого отвращения от убийства; они не ограничиваются защитой, а сами нападают и часто в своих предприятиях отличаются не только смелостью, но и жестокостью и крайней бесчеловечностью; в подтверждение итого может служить множество фактов в летописях юридических.
Народная мудрость давно изрекла истину, что волки не пожирают друг друга. В подтверждение этой пословицы воры относятся друг к другу с братским дружелюбием, смотрят на всех воров как на членов одной большой семьи, и хотя провинциальные и парижские воры мало расположены помогать друг другу, но все-таки антипатия и предубеждения никогда не доходят до того, чтобы прямо вредить товарищу по ремеслу. Всегда есть своего рода условие, соблюдаемое в некоторых из этих обществ: зверь чувствует зверя своей породы, собрат любит собрата; так и воры имеют свои особенные знаки, особенный язык. Владеть этим языком, быть посвященным в эти знаки, хотя и не принадлежать к их ремеслу, есть уже право на их благосклонность, доказательство или, по крайней мере, вероятность того, что знаешься с друзьями. Но эти познания, иногда более драгоценные, нежели познания франкмасонства, не суть непреложные гарантии безопасности. Хотя бы кто знал воровской язык в совершенстве, советую не полагаться на это. Вот, например, маленький случай, который, надеюсь, покажет, что я не ошибаюсь. Прошу извинения у читателя за новое отступление от предмета; но это не длинно.
Бальи, старый привратник тюрьмы в Сен-Пелажи, променял эту должность на должность сторожа при доме призрения нищих в Сен-Дени. Старик любил порядком выпить; да и какой тюремщик не выпьет с удовольствием, особенно когда его приглашают и когда самому платить не приходится? Проживши двадцать пять лет в тюрьмах, дедушка Бальи видал много воров; он знал почти всех, и они его почитали, потому что он был малый добрый и не очень их огорчал. Тем, у кого был не пустой кошелек, он усердно прислуживал.
Раз он пришел в Париж взять свой маленький капиталец, скопленный экономией: это было subsidia senectitis, запас муравья, всего лишь на утреннюю рюмку водки и на дневной табак. Срок подошел, деньги выдали, двести франков. Ходя туда и сюда, он пропустил малую толику, так что при возвращении домой был несколько навеселе; это нисколько не худо; напротив, еще придает скорости ногам.
Так шел он в хорошем расположении духа, довольный тем, что все покончил в свое удовольствие, как вдруг у ворот Сен-Дени встречаются ему двое из его прежних пансионеров и, ударяя его по плечу, говорят:
— А, здравствуй, дедушка Бальи!
Бальи (оборачиваясь). Здравствуйте, братцы.
— Хочешь распить бутылочку стоя, на скорую руку?
— На скорую руку, пожалуй, а то мне некогда.
Вошли в гостиницу «Два Шара».
— Бутылку на троих, за восемь, скорей и хорошего.
— Ну, что, дети мои, что поделываете? Хорошо идет? Должно быть, хорошо, потому что вы, кажись, с форсом (вы в довольстве).
— Что до этого, нам не на что пожаловаться; с тех пор как мы не на запоре (на свободе), дела идут хорошо.
— Я очень рад и люблю вас видеть довольными; но смотрите, не попадите в улицу Ключа, это плохая гостиница (он допил свой стакан и протянул руку на прощанье).
— Как? Уже? Мы не так часто видимся; так как вы с нами, то надо повторить. Ну, еще бутылочку.
— Нет, нет, это в другой раз; я спешу, и притом на своих на двоих. Я уж столько исходил с утра, да еще остается отмахать, добрый конец до Сен-Дени.
— Минутой раньше или позже, — сказал один из товарищей, — это вас не задержит. Мы сядем в зале, не правда ли, дедушка Бальи?
— Вам невозможно отказать. Что делать, я уступаю, но только чтобы подавали скорее, одну бутылку, не более, и я ухожу. Покарай меня, Господи, да разразится тогда гром и молнии! Мы видите, я поклялся.
Распивают другую бутылку, затем третью, четвертую, пятую, шестую, а Бальи все не замечает, что он клятвопреступник. Теперь он пьян, совершенно пьян.
— Нечего и толковать, — твердит он беспрестанно. — Я должен идти, уже ночь; это бы еще ничто, но у меня в пакете двести франков. Что если меня обработают (ограбят) дорогой?
— Чего вы боитесь? Ни один сыч не захочет состроить над вами какую-нибудь глупость. Ваша храбрость слишком известна. Дедушка Бальи, да он везде может смело идти.
— Я знаю, что вы правы; старым друзьям я еще могу дать себя знать, но вновь отпущенным на волю (тем, которые в первый раз пускаются на это ремесло) напрасно я буду делать таинственный знак[5].
— Опасности никакой нет. За ваше здоровье, дедушка Бальи!
— И за ваше. Конечно, мне не скучно, но на этот раз я иду. Без всякого разговора. Прощайте, будьте здоровы.
— Коли хотите, мы вас не задерживаем.
Они помогают ему положить на плечо палку, на конце которой привешен пакет с деньгами, и тотчас же старик со своей ношей пускается в путь.
И вот он на дороге, подпрыгивающий, спотыкающийся, перекачивающийся, галопирующий, но все-таки подвигающийся с помощью всевозможных зигзагов. Пока он таким образом выделывал S и Z и все кривые буквы азбуки, два его бывшие пансионера совещались, что им предпринять.
— Кабы ты был со мной заодно, — говорил один, — мы бы взяли у этой старой крысы его двести франков.
— Ты прав, ей-Богу, его деньги не хуже других.
— Конечно! Пойдем-ка за ним.
— Пойдем.
Несмотря на свое ковылянье, Бальи был уже за заставой, но они скоро его нагнали.
В борьбе с винными парами он все-таки настойчиво стремился к цели. Старик сильно раскачивался, отступал назад, в сторону, так что, видя его в таком положении, все извозчики из сострадания пытались ему предлагать место: «Пошел ты своей дорогой, болван! — отвечал вежливый привратник. — У деда Бальи хорошие ноги и хороший глаз».
Лучше бы ему было не гордиться так, потому что при вступлении и долину «Добродетели» он очутился и большом затруднении, попавши в руки к двум ворам. Схватить его за горло и отнять пакет — было делом одной минуты; напрасно он выбивался из сил, крича спасительный лозунг: «Постный! Постный!» и называя себя по имени — ни знаки, ни слова, ни имя не помогают.
— Нет ни постного, ни скоромного, — возражают разбойники не своим голосом. — Оставь-ка, брат, связку-то (пакет), — и с этими словами они исчезают.
«Он тяжел, — шепчет бедняк, — с ним они не дойдут в рай». Эта пророческая угроза могла бы исполниться; но мозг старика был омрачен антимнемоническими парами, а на нашем полушарии царил густой сумрак поздней ночи. Простимся с дедушкой Бальи и поведем продолжение нашей истории. Прошу внимания читателя.
Невозможно бы было подразделить воров, если бы они сами не подразделялись. Первым делом известный субъект следует просто своей наклонности к воровству и таскает как-нибудь что попадется под руку. В принципе, как гласит пословица: «Случай образует вора»; но настоящий вор должен, напротив, сам создавать себе случаи и только в тюрьмах приобретает он то, чего ему недостает для подобного совершенства. Подвергшись раз или два наказанию, потому что нет никого начинающего, кто бы не перешел через известного рода школу, он узнает свою способность и на основании этого решается избрать себе род воровства, который уже не покидает, за исключением, если что-нибудь к тому вынудит.
Первостатейные воры по преимуществу евреи и цыгане; поощряемые родителями, они начинают практиковаться почти с колыбели; едва только станут на ноги, они уже изощряются в делах порока. Это маленькие спартанцы, которым с утра до вечера твердят о том, чтобы все прибирать к рукам не зевая. Призвание их отмечено заранее; они последуют псом погрешностям своего племени, а в руководителях и уроках недостатка не будет; но воры бывают разных родов, и, чтобы не оставаться в неведении насчет своих исключительных способностей, они пробуют себя во всех родах, и как только убедятся, в каком воровстве действуют с большим превосходством, на том и останавливаются; это уже дело решенное; избравши специальность, они из нее не выходят.
У воров, относительно одного рода к другому, существует пренебрежение и спесь; мошенник высшего разряда презирает мелкого жулика; жулик же, ограничивающийся ловким вытаскиванием часов и кошелька, обидится, если ему предложат обокрасть квартиру; а прибегающий к поддельным ключам для того, чтобы забраться в чужой дом, считает бесчестным ремесло разбойника по дорогам. Даже на ступени преступления, выше или ниже, повышаясь или понижаясь, человек заражен гордостью и презрением; везде, далее при самых низких условиях жизни, чтобы человеческое я не страдало от зависти и унижения, ему необходимо быть уверенным, что оно выше того, что перед ним или за ним. Чтобы иметь возможность еще более гордиться, он представляет себе только самую низшую частичку внешнего мира, ту, которая не заставляет его стыдиться: он по ворот в грязи, но задерет голову перед лужей; если кого найдет ниже себя, то думает, что он уже парит и владычествует; это радует его.
Вот почему все негодяи, не переступившие ту среднюю черту развращенности, за которой честность существует только как воспоминание, гордятся, что преступны менее других; поэтому-то, переступившие эту черту, напротив, щеголяют друг перед другом большей степенью злодейства; вот почему, наконец, в каждом роде, даже там, где сколько-нибудь взвешивают степень бесчестия, нет плута, который бы не стремился быть первым в своем роде, т. е. самым ловким, самым счастливым, — иначе говоря, мошенником высшей категории.
Я здесь говорю о ворах по профессии, составляющей правильное казачество нашей цивилизации. Что касается до мужика, который крадет сноп, до ремесленника, делающего фальшивые деньги, до нотариуса, соглашающегося на фальшивую продажу или пишущего завещание под диктовку мертвого, то это неправильное казачество, отдельные случаи, которые не могут войти в классификацию. То же самое надо сказать о преступниках особого рода преступлений, порождаемых страстями, ненавистью, гневом, ревностью, любовью, скупостью и т. п. Описывая эту категорию, я должен заняться одними только убийцами по профессии; по прежде обращусь к родам преступников с более кроткими правами. Сеанс начался, перед нами — комнатные воры (cambrioleurs).
Глава сорок пятая
Наружные признаки комнатного вора: возраст, одежда, привычки. — Манера их приступать к делу и предохранительные предосторожности. — Особенная общая черта. — Вкус, манеры и обращение в обществе. — Любопытство жильцов. — Искатели акушерок. — Трофеи любви. — Новые лица. — Бойтесь воскресенья. — Платите вашим сторожам. — Небольшой список людей, которых нужно остерегаться. — Провожатые. — Средство сделать дворников исполнительнее в своих обязанностях. — Три разряда комнатных воров: бродячие, форточники и выжидатели. — Коварное соседство.
Камбриолеры — суть комнатные воры посредством взлома или поддельных ключей. В городе, вне их обычных занятий, их нетрудно узнать; это по большей части молодые люди, из которых старшим — не более тридцати лет: от восемнадцати до тридцати лет — вот возраст комнатного вора. Почти всегда они довольно чисто одеты; но каков бы ни был их костюм — куртка, сюртук или фрак, они всегда имеют вульгарный вид и никогда их нельзя причислить к хорошей семье. Обыкновенно у них грязные руки, а постоянная жвачка во рту обезображивает их лицо самым странным образом. Редко бывает с ними палка, еще реже надевают они перчатки, хотя это иногда и случается.
Комнатные воры не осмеливаются обирать дом, не познакомившись с привычками его обитателей: им необходимо знать, когда они отлучаются и есть ли у них что взять. Дома без дворников особенно удобны для их предприятий. Замысливши дело, они отправляются втроем и вчетвером и входят или влезают поодиночке, а не вместе. Один из них стучит в дверь, чтобы убедиться, что никого нет. Если по отвечают, то это добрый знак и можно приступить к делу, а затем, чтобы не застигла врасплох какая нечаянность, пока ломают или отпирают замки, один из участников становится на страже в верхнем этаже, а другой — в нижнем.
Пока отворяют, может случиться, что пройдет другой жилец и полюбопытствует узнать, что делают на лестнице незнакомые люди. Тогда ему обыкновенно говорят, что ищут отхожее место, или спросят какое-либо имя наудачу; часто являются под предлогом отыскивающих прачку, сиделку, башмачника или недавно поселившуюся акушерку. Надо заметить, что в таких случаях спрашиваемый вор почти шепчет, а не говорит; избегает взглянуть вам в лицо и, поспешно давая дорогу, старается оставить как можно больше места и прислоняется к стене спиною ко входу.
Довольно странная особенность та, что если один из комнатных воров, пользующийся известностью, вздумал носить известного фасона галстук и жилет, то его собратья непременно берут с него в этом пример; яркие цвета: красный, желтый и т. п. особенно предпочитаются ими. В 1814 году я поймал шайку из двадцати двух воров и двадцать из них имели жилеты одного и того же фасона и одной и той же материи, точно скроены по одной выкройке и из одного куска материи.
Вообще воры — все равно, что проститутки: у них всегда есть что-нибудь, что обнаруживает их профессию; они очень любят пестроту и, как бы ни старались скопировать человека хорошего тона, имеют вид не более приличный, как принарядившегося по-праздничному ремесленника. У большей части уши проткнуты; почти непременные украшения их туалета составляют маленькие колечки и волосяные цепочки в золотой оправе; цепочка всегда находится на видном месте на жилете; это всегда любовный трофей, которым они гордятся. Им очень нравится косматая шапка, одна часть шерсти которой приподнята, а другая гладкая. Я говорю здесь только о ворах, верно придерживающихся преданий своего ремесла; что же касается до тех, которые от них отступают, то их можно узнать по особенной принужденности манер, не замечающейся у честных людей: это не замешательство застенчивости, а неловкость вследствие опасения выдать себя; заметно, что они сами настороже и не любят, чтобы над ними делали наблюдения. Заговорят они — в и речи слышится поспешность, сбивчивость, изысканность выражений, часто смешная, как по избытку бессвязности в речи, так и по неуместным словам, значение которых им неизвестно; они не разговаривают, а болтают, беспрестанно меняя предмет разговора, беспрестанно прерывая речь и пользуясь всеми случаями для отвода внимания слушателя.
Иные отправляются на добычу в сопровождении женщин с корзинами для белья, куда кладут краденые вещи; поэтому присутствие женщины с подобной ношей на лестнице или в коридоре не следует оставлять без внимания, особенно если видят ее в первый раз. Частый приход и выход личностей, которых обыкновенно не замечали в доме, почти всегда предвещает дурные намерения.
Самые благоприятные дни для комнатных воров суть — светлые летние воскресенья, когда трудящийся люд отправляется за город подышать воздухом. Разрушить их козни можно всегда, как только кто пожелает: лица, живущие в домах без дворника, не должны уходить, никого не оставивши дома; жильцы должны оставить свою отчужденность друг от друга, столь благоприятную для недоброжелательных целей, должны соблюдать общие интересы, и сосед должен надзирать за соседней квартирой; на всякое неизвестное лицо надо смотреть как на подозрительное, немедленно выспрашивать о цели посещения и, если оно выкажет малейшее замешательство, держать до тех пор, пока удостоверятся, что нигде ничего не пропало; каждый жилец, возымевший подозрение насчет незнакомой личности, должен тотчас же предупредить о том всех других жильцов, чтобы они поостереглись; тот, у кого позвонились или постучались, спрашивая какое-нибудь имя, не должен ограничиваться тем, чтобы с досадой запереть дверь, а должен следить глазами за пришедшим и не терять его из вида, пока он не выйдет; вошедший без стука или звонка или не дождавшись, чтобы ему отворили, должен всегда быть принят за вора и беспощадно вытолкнут; при этом весьма кстати употребление палки.
Чтобы отвадить комнатных воров, надо ключ класть всегда в верное место, не оставлять на двери ни внутри, ни снаружи; при выходе нигде его не вешать, не вручать никому ни под каким предлогом. Если вы отлучаетесь на несколько времени, выберите место, где бы положить все самое дорогое, место на виду и более такое, где не подумали бы искать. Я желал бы наставить читателя, но боюсь вместе с тем просветить воров. Во всяком случае, благоразумнее менять место, куда прячем вещи. Взявши указанные предосторожности, самое лучшее оставить все ключи на виду. Если придут воры, вы их таким образом избавите от труда взлома, а себя — от значительных издержек; если в ваших столах и шкафах есть секретные запоры, отоприте их, а то все равно страшным воровским отмычкам и клещам не воспротивится никакой запор. Отворите, отоприте, но только припрячьте — вот главное искусство не быть обворованным.
Дома, имеющие дворников, совершенно были бы ограждены от подобного воровства, если бы последние заняты были более своими обязанностями, а не сплетнями о своих господах. Но дворники — народ ужасный: они обладают громадной дозой бесполезного и даже вредного любопытства; всегда готовы протрубить какую угодно клевету, любят делать смелые заключения и догадки; сплетники и болтуны, они только и заняты ложными или правдивыми пересудами, лишь бы удовлетворить своей страсти чернить других. Поэтому имеющий намерение отстранить их дозор весьма легко сумеет отвлечь их внимание или даже совсем удалить. Я долго размышлял о средстве сделать дворников исполнительнее в своей должности и, кажется, нашел его: во-первых, назначить им большее жалованье и затем брать налог, который бы мог, до некоторой степени, обеспечивать кражи, совершаемые во вверенных им домах, за исключением нападения приступом и т. п.
Комнатных воров существует три весьма отличительные категории: первая воры бродячие, ворующие наудачу, т. е. входящие в дом случайно, не обдумывая об этом предварительно. Эти импровизаторы идут из двери в дверь, не будучи ни в чем уверены; где что есть, они стащат, где нет ничего — проходят мимо. Ремесло их весьма шаткое и невыгодное, большая часть времени пропадает, игра не стоит свеч. Они живут на счет любителей воскресных развлечений, всевозможных празднеств и удовольствий. И пока, желая отдохнуть от недельной работы, честный ремесленник, окруженный своей семьей, наслаждается сражением на воде, или раздачей съестного, или чудными пьесами: «Каторжный», «Фальшивый ключ», «Сорока-воровка», пока искусственные воры возбуждают его восторг, воры настоящие обделывают у него свои маленькие делишки, и дома ожидает его настоящий букет удовольствия.
Вторая категория называется форточниками. Эти не пускаются на риск, а заводят сношения с лакеями, прислугой, полотерами, трубочистами, стекольщиками, с малярами, наклейщиками обоев, мебельщиками; и, таким образом отлично познакомившись с местом, они прямо идут к цели. Запасшись самыми точными сведениями и самыми верными указаниями, они никогда не ошибаются. Большей частью они действуют с помощью поддельных ключей, сделанных ими по оттискам, снятым соучастниками.
Третья категория носит название выжидателей, потому что они, так сказать, выжидают дела; задолго имея его в виду, они терпеливо ждут благоприятного случая для выполнения; все обсуждают основательно и не срывают плода, пока он не созрел; на всякое дело, задуманное самими или переданное кем другим, они идут наверняка, а не очертя голову. Вознамерившись, например, ограбить капиталиста, они уже знают, когда он получает свой доход; если это торговец, то выбирают конец месяца или первые дни после нового года, когда касса его наиболее полна. О состоянии каждого они имеют положительные данные.
Воры этого разряда большею частью зрелого возраста; костюм их, не будучи особенно изящным, всегда богат. Они весьма вкрадчиво и ловко умеют приобрести доступ в дом, где намерены поживиться; где много жильцов, там они стараются познакомиться с башмачником, прачкой или кем другим и ходят к ним вести беседу. Ремесленник обыкновенно ничего и не подозревает и думает, что единственная причина частых посещений есть желание его видеть.
Иные, задумавши произнести воровство в доме, нанимают там квартиру; тогда они действуют но спеша, и если даже представляется случаи, ничего не предпринимают, пока не приобретут у соседа необходимого уважения, чтобы отвратить всякие подозрения. Они чрезвычайно обязательны и учтивы, ничего не берут в кредит, платят в срок до копейки. Если случится шум, то никогда не у них, они приходят и ложатся рано, поведение их самое правильное; при надобности и даже почти всегда они стараются выказать свою набожность; мать и дети, если они есть, ходят в церковь. Во всех странах благочестие служит маской, а в Париже более, чем где-либо: за ним скрываются дурные намерения.
Проходит несколько месяцев, репутация прочно утвердилась, и злоумышленник имел полную возможность принять все необходимые меры. И вот в один прекрасный день оказывается, что один из жильцов, а иногда и сам хозяин, обокраден самым ловким образом. Происходит переполох, всякий дивится, негодует, рассуждает, что вор непременно должен был знать хозяев, и настоящий вор сам первый это заявляет. Так как он позаботился удалить ворованные вещи и уверен, что их не найдут, то советует и настаивает произвести всеобщий обыск. При следующем сроке платежа за квартиру он съезжает, и все об нем жалеют. Такой славный человек был!
Глава сорок шестая
Цель стремления. — Две знаменитости. — «Отдается квартира». — Опасно быть болтливым. — Юридическая ошибка. — Г-н Делаво и г-н Беллейм, или Гений зла и гений добра. — Ужасные последствия. — Одно стоит другого. — Существует середина.
Судя по многочисленности преступлений, которых невозможно открыть, невольно думается, что число таких жильцов, как описано в предыдущей главе, должно быть значительно и что весьма трудно их уличить. Но необличенный сегодня может быть обличен завтра, и рано или поздно безнаказанность кончается. Я мог бы принести тысячу фактов в доказательство этого, но ограничусь следующим.
Г-н Тардив, нотариус на углу улицы Старых Драпри, давно был предметом замыслов целой шайки воров, в числе которых были Бодри и Робе, знаменитые комнатные воры. Последние, проходя раз утром мимо квартиры нотариуса, увидали записочку и прочли: «Отдается комната». Но им необходимо обновить ее. Кому поручить эту необходимую поправку? Молодой маляр отделывал квартиру нотариуса; за ним и отправились, и пока он наклеивал обои или красил окна, с ним старались беседовать. К несчастью, у него память относительно места самая замечательная: он в совершенстве помнил расположение всей мебели у нотариуса, назначение каждого уголка, заметил помещение и употребление каждой вещи. Не мудрствуя лукаво, он охотно сообщил все свои сведения. Через шесть недель г-н Тардив был обворован. Кто виновные? Никто не ведал, едва осмеливались делать предположения. Но свои же собратья, как и водится, выдали: один из них, получивши свою долю, продал соучастников — все были забраны и осуждены. Они заслужили свою участь, и приговор, произнесенный против них, был бы вполне справедлив, если бы он не осудил также молодого маляра, вся вина которого заключалась в неразумной болтливости. Его приговорили на четырнадцать лет заключения в оковах, и он высидел их в Брестском остроге.
Освобожденный затем, господин этот, которого я не хочу назвать, хотя его следует признать невинным, живет теперь в Париже. Содержатель большого заведения, превосходный гражданин, муж и отец, он теперь счастлив, а между тем несправедливость, жертвой которой он сделался, могла бы быть продолжена надзором, противным тому уложению, по которому он был осужден. Я тоже получил приказ соблюдать над ним надзор, но я не доходил до такого злоупотребления власти, как это было при моем последователе. Такой произвол приличен был только г-ну Делаво, которому так приятно было преувеличивать строгость законов…
При г-не Беллейме, вступление которого в префектуру было столь благотворно, подобному закону следовало быть отмененным, и он был отменен. Я готов повторять при всяком удобном случае, что полицейский надзор — одна из самых прискорбных жестокостей, потому что он ложится вечным пятном бесчестия. Положим, что освобожденный, о котором идет речь, не был бы от него избавлен, какой бы результат получился от этого? Во-первых, он обязательно должен бы был от времени до времени являться в мою канцелярию, затем раз в месяц — к частному приставу, который ему сосед. Те, кто не думал бы, что он бывший каторжник, принимали бы его за полицейского шпиона; одна репутация стоит другой. Обесчещенный, презираемый, оставленный всеми, он принужден бы был или умирать с голоду, или избрать для своего существования преступную дорогу. Таковы для осужденного, виновного или невинного, последствия полицейского надзора; они неизбежны; впрочем, я ошибся: между голодом и эшафотом есть еще середина… Это самоубийство.
Глава сорок седьмая
Я приезжаю из Бреста. — Добрая женщина. — Жалость — не есть любовь. — Незавидное ложе и такое же угощение. — Арлекин и аппетитное рагу. — Ужины в улице Гренет. — Меня приглашают обобрать ростовщика. — Аннетта появляется на горизонте. — Страшная неудача. — Я болен. — Воровство для лекарства. — Генриетта расплачивается за неудачу. — Я опять ее встречаю. — Беглый. — Ловкий обман. — Бомон обворовывает Центральное хранилище сокровищ Парижа. — Он обокрал полицию! — Несправедливые подозрения. — Арест и предательство. — Замечательные изречения. — Веря мошенничества. — Повесься, смелый Грильен! — Отправляйся в Англию — там тебя повесят.
Любовница одного вора по имени Шарпантье, но более известного под двумя прозвищами — Винное пятно и Трюмо, была захвачена с ним вместе как обвиненная в воровстве с поддельными ключами. Хотя возлюбленный ее и приговорен был к каторжным работам, но она, по недостатку улик, была освобождена. Генриетта, так ее звали, была дружна с Розалией Дюбюст; не успела она выйти из неволи, как уже согласилась с ней вместе на комнатное воровство. Несколько заявлений в полицию не замедлили обратить наше внимание на двух подруг. Генриетта жила в улице Гранд-Урлер, я получил приказание надзирать за нею и для большего удобства старался сначала завести с ней знакомство. С этой целью, раз, встретив ее а остановив по дороге, я прямо заговорил:
— Отлично, вот вы и сами, как нельзя удачнее; я только что шел к вам!
— Да я вас не знаю.
— А не помните, как я вас видел с Шарпантье на «Острове Любви»?
— Может быть.
— Ну так я приехал из Бреста. Шарпантье вам кланяется; он очень бы желал к нам присоединиться, но бедняк числится подозрительным и теперь труднее, чем когда-либо, убежать.
— А! Так теперь я вас хорошо припоминаю; я отлично помню, что мы также были вместе в Капелле у Дюшен, где пировали с друзьями.
После того я спросил у Генриетты, есть ли у нее что в виду; она обещала золотые горы и в доказательство, насколько желает быть мне полезной, просила настоятельно поселиться у нее. Предложение это было сделано так радушно, что мне оставалось только принять его.
Она жила в маленькой комнатке, вся меблировка которой состояла из единственного стула и кровати на тесьмах с матрасом, не обещавшим покойного ложа. Приведя меня туда, она сказала: «Сядьте здесь, я ненадолго отлучусь. Если кто постучит, не отворяйте». Она действительно не замедлила явиться с бутылкой в одной руке, свиной кожей и фунтом хлеба в другой. То было скудное угощение, но я сделал вид, что ем с аппетитом. По окончании трапезы она сказала, что идет к отцу своего любезного, и предложила мне выспаться до ее прихода. Так как спать было самое время, то пришлось возлечь на этот одр, который был до того жесток, что показался мне мешком с гвоздями.
Через два часа пришел старик Шарпантье; он расцеловал меня, плакал и расспрашивал о сыне. «Когда я с ним увижусь?» — восклицал он со слезами. Но рано или поздно надо же перестать; он настолько успокоился, что предложил мне идти ужинать к заставе Виллет, в гостиницу «Дикарь». «Я пойду принесу денег, и мы отправимся».
Но не всегда есть под руками деньги, которые намерены взять. Шарпантье, очевидно, ошибся насчет своего капитала и явился только к вечеру с ничтожными 3 франками 50 сантимами и с арлекином[6], купленным на рынке Св. Иоанна. Этот отвратительный винегрет был завернут в табачном платке, который он положил на кровать, говоря Генриетте: «Вот на, дочка; воды сегодня убыло, мы не пойдем к заставе; но ступай, принеси нам два литра в шестнадцать, хлеб, масла на два су и на два су уксуса, чтобы сделать рагу (и он с наслаждением посматривал на своего арлекина), тут есть отличные куски говядины; ну ступай, моя милая, и скорее приходи». Генриетта отличалась проворством и не заставила себя ждать. Винегрет скоро был сготовлен, и я делал вид, что облизываю пальчики. По возвращении оттуда, не должны быть очень разборчивы, и поэтому за ужином Шарпантье приговаривал: «Ну, друзья, кабы это было там, то всегда были бы праздники».
Между мошенниками в четверть часа установляется дружба; мы еще не дошли до второго литра, как были с Шарпантье и Генриеттой так, как если бы неразлучно жили лет десять. Шарпантье был негодяй на все руки, если бы он только был еще в состоянии действовать. Мы условились, что он познакомит меня с друзьями, и на другой же день он привел мне некоего Мартино, прозванного Куриным желудком. Этот тотчас же приступил к делу и предложил мне маленькое упражнение, которое бы несколько подняло меня в глазах других.
— Ну, — сказал я, — из-за таких пустяков я не стану подвергаться опасности; надо, чтобы дело того стоило.
— В таком случае, — продолжал Мартино, — я могу тебе достать и это, только надо подождать несколько дней, пока сделаем ключи. Будь уверен, что мы тебя примем в свою компанию.
Я поблагодарил его, и он свел меня с тремя другими ворами, тоже сообщниками. Я довольно хорошо играл свою роль и, страшась встречи, которая могла бы разрушить мои планы, никогда не выходил со своими новыми знакомыми. Большую часть дня я проводил с Генриеттой, а вечером мы ходили вместе в улицу Гренет, к виноторговцу, где тратили тридцать су, зарабатываемые ею на перчатках.
Аннетта могла мне помочь в затеянной интриге. Решившись при надобности дать ей роль, я ее тайком предупредил о том, и вечером, придя в кабак, мы застали женщину, одиноко собиравшуюся поужинать. То была Аннетта; я смотрю на нее с видом любопытства, она тоже; спрашиваю у Генриетты, не знает ли она эту женщину, так внимательно на нас поглядывающую?
— Не думаю, — ответила она.
— Стало быть, ее любопытство касается меня. Я как будто ее где-то видел, но не могу вспомнить где.
Для объяснения я обращаюсь к незнакомке:
— Извините, сударыня, я как будто имею удовольствие вас знать?
— Ей-Богу, милостивый государь, я тоже только что припомнила… Вот, думаю себе, лицо, которое я где-то видела. Живали вы в Руане?
— Господи, — вскричал я, — это вы, Жозефина! А ваш муж? Этот славный Роман?
— Увы, — сказала она рыдая, — он болен в Капелле (заключен в Каене).
— Давно?
— Три марки (три месяца); я боюсь, что он не встанет скоро; у него горячка (он сильно скомпрометирован), а вы? По-видимому, вы выздоровели? (на свободе?)
— Да, — выздоровел, — но кто знает, не свалюсь ли опять скоро?
— Будем надеяться, что нет.
Генриетта в восторге от новой знакомой и желает с ней вступить в дружбу. Наконец мы так понравились друг другу, что намерены сойтись, как пальцы на руке: это будут три головы в одном чепце или три тела в одной рубашке. Мнимая Жозефина растрогала Генриетту своей историей и сказала, что живет в меблированных комнатах в улице Герен-Буассо. Когда мы обменялись адресами, она вдруг обратилась ко мне: «Послушайте, помните, вы как-то ссудили мужу двадцать франков? Позвольте вам их возвратить». Я отнекивался брать долг, однако уступил. Генриетта, еще более растроганная этим поступком, вступила с Жозефиной в пространный разговор, предметом которого был я. «Вот такой, каким вы его видите. — говорила, указывая на меня, бывшая супруга Шарпантье, — я его не променяю ни на кого другого, будь он вдесятеро красивее. Это мой бедный птенчик. И вот мы десять лет вместе; поверите ли, между нами никогда худого слова не было».
Аннетта отлично подлаживалась под эту комедию. Каждый вечер она аккуратно являлась, и мы ужинали вместе. Наконец наступило время совершения кражи, в которой я должен был участвовать. Все приспособлено, Мартино и его друзья были готовы. Положено было ограбить закладчика, бравшего огромные проценты. Мне указали его жилище в улице Монторгейль, и я знал, в котором часу туда заберутся. Наставив Аннетту, как известить полицию, я сам, чтобы ничего без меня не делалось, не отходил от своих новых друзей.
Отправляемся в экспедицию. Мартино входит, отпирает дверь и возвращается. «Остается только войти», — говорит он, и пока мы с ним сторожим, товарищи его отправляются на поживу к ростовщику. Но полицейские близко следят за ними, я их вижу и, улучивши минуту, отвлекаю внимание Мартино, который поворачивает голову в другую сторону. Три вора, застигнутые на месте преступления, закричали, и мы пустились бежать. Так как Мартино унес с собой ключи, то они избегли кандалов, представляя по обыкновению в извинение то, что дверь была отперта. Стало быть, надо было не только задержать Мартино с ключами, но и доказать его сообщество с пойманными ворами. В этом Аннетта оказала мне большую услугу.
Мартино был взят со всеми необходимыми уликами; а Генриетта, все еще ничего не подозревавшая, решила только, что я был очень счастлив, и это давало новое право на ее любовь. Когда чувство ее достигло наибольшей силы, я, для испытания, притворился больным. Мое здоровье могло быть восстановлено только с помощью лекарств, стоивших слишком дорого для наших финансовых средств. Она, желая мне их непременно доставить, задумала с этой целью маленькую кражу и сказала мне о том. Розалия Дюбюст была соучастницей. Кража состоялась; но я обнаружил их умысел, и они были наказаны как пойманные на месте преступлении: обе были приговорены на десять лет в каторжные работы. По истечении срока Генриетта была под моим надзором, она имела право упрекать меня, но никогда этого не делала.
Генриетта, Розалия и Мартино были плохенькие комнатные воры, но были в этом роде люди, обладавшие наглостью, превосходившею всякое вероятие; подвиги некоего Бомона доходили до сверхъестественного. Бежавши из Рошфордского острога, где должен был высидеть двенадцать лет, он появился в Париже; чтобы набить руку, он сделал несколько ничтожных краж и, подготовившись таким образом к подвигам, более достойным своей прежней славы, замыслил обокрасть казну, и что именно, как бы вы думали?.. Центральное хранилище драгоценностей, и настоящее время — полицейскую префектуру!..
Довольно трудно было запастись оттиском ключей; он преодолел эту первую трудность и скоро имел в руках все запоры; но этого слишком мало: надо было отпереть незамеченным, войти туда, когда никто не мог помешать, и выйти благополучно. Бомон взвесил все трудности препятствий и не устрашился. Он заметил, что около того места, откуда намеревался забраться, находится кабинет начальника охранной полиции, г-на Анри. Пришлось ожидать благоприятного случая, когда этот опасный сосед удалится; случай не замедлил представиться.
Однажды утром г-ну Анри необходимо было выехать; Бомон, зная, что он не вернется весь день, оделся в черный фрак и таким образом, имея вид судьи или вообще должностного человека, явился к охранному посту Центрального бюро. Начальник, к которому он обратился, принял его, по меньшей мере, за комиссара и по его требованию дал ему солдата; последний был поставлен на караул у входа в сокровищницу с приказом никого не впускать. Лучшего средства невозможно было выдумать для ограждения себя от неожиданности. И вот Бомон, посреди всевозможных сокровищ, мог с полнейшей безопасностью выбирать все, что ему было угодно: часы, бриллианты и всевозможные драгоценные камни. Он взял все, что можно было нести, отправил солдата и исчез.
Воровство не могло долго не быть замеченным и открылось на другой же день. Никакой гром не поразил бы так полицию, как это известие: как, проникнуть в самое святилище! Это было так необычайно, что не хотели верить. Но воровству тем но менее несомненно; кому его приписать? Подозревали чиновников, то того, то другого, пока какой-то приятель не выдал Бомона, который был осужден во второй раз. Кража была на несколько сот тысяч франков; большую часть вещей нашли у него. «Тут столько, что можно было сделаться честным человеком, — сказал он, — и я сделался бы честным. Это так легко богатому! А между тем сколько богатых, которые хуже мошенников!» То были ого единственные слова, когда его арестовали. Этот удивительный вор был отвезен в Брест и вследствие нескольких побегов, послуживших только к тому, что его еще крепче содержали, умер от страшного истощения.
Бомон пользовался у воров колоссальной репутацией, и еще теперь, если какой-нибудь хвастун вздумает выставлять свой подвиги, ему замечают: «Молчи ты, ты не достоин развязать ремень у сапог Бомона». В самом деле, обокрасть полицию — не верх ли это искусства? Подобного рода воровство не есть ли образец совершенства, и возможно ли, чтобы его виновник не был героем в глазах ему подобных? Кто осмелится сравниться с ним? Бомон обокрал полицию! Повесься, отважный Грильен, повесьтесь, Куаньяр, Пертрюизер, Колле, вы перед ним не более как пигмеи! Что такое украсть документы, завладеть сокровищами Рейнской армии или кассой миссии? Бомон обокрал самую полицию; повесьтесь или ступайте в Англию — там вас повесят.
Глава сорок восьмая
Градоначальник, или Г-н Протей. — Ложный откупщик. — Прекрасный жилец. — Сохранившаяся вдовушка. — Прогулка. — Любовник природы. — Счастливая страна! — Лекарство против всех болезней (универсальная панацея). — Чудодейственный напиток против равнодушия в любви, или Источник молодости и девственности. — Способ употребления. — Чудесная сила травы под названием «для всего хороша». — Знаменитый натуралист. — Дураки находятся! — С.-Жерменская Цирцея. — «Воры! Разбойники! Караул!» — Пролом в стене. — Ужасное открытие. — Отчаяние мебельщика. — Осматривайте ваши кресла.
Один из искуснейших комнатных воров был Годе Младший, прозванный Маркизом, а также Дюраном и Градоначальником.
Если бы я стал перечислять все имена и звания, носимые им в продолжение его длинной карьеры, то и конца бы не было: он был купцом, судохозяином, эмигрантом, капиталистом и т. д. Бывши одним из главных предводителей шаек, опустошавших Южную Францию, он скрылся было в Руан, когда, обвиненный в воровстве, был — узнан и осужден пожизненно. Это уж в седьмой или восьмой раз его уличали. Годе имел главными поверенными трех воров: Дельсука, Фиансета и Колонжа, имена которых также знамениты в истории воровства.
Годе начал свое ремесло весьма рано и уже шестидесяти лет все еще отправлял его. Он тогда имел почтенный вид: толстое брюхо, доброе лицо, светские манеры — все соединялось в нем, чтобы внушить доверие с первого взгляда; кроме того, он обладал тактом и знал всю силу костюма; чтобы сравнить его костюм с костюмом откупщика казенных доходов или бывшего подрядчика, надо было, чтобы я не видал знаменитого г-на Сегуина во всей простоте ею одежды. Поэтому, не желая вводить никого в заблуждение, отказываюсь от всяких сравнений и надеюсь, меня поймут, если скажу коротко, что этот хитрый негодяй имел внушительную наружность людей, богатая одежда которых свидетельствует о туго набитом кармане.
Немногие из комнатных воров были более предприимчивы а одарены большей твердостью и настойчивостью; раз ему пришла фантазия обокрасть богатую вдову, жившую в Сен-Жермен-Лайе, в улице «Пото-Жюре». Сначала он стал исследовать доступ к дому и тщетно старался в него проникнуть. Он превосходно делал фальшивые ключи; но ключ нельзя сделать наобум, а в настоящем случае даже тени оттиска невозможно было достать. Два месяца прошли в бесплодных попытках; всякий другой отказался бы от столь трудного предприятия; Маркиз же, сказавши себе раз: «Я достигну», не хочет изменить своему слову.
Дом, примыкавший к дому вдовы, занят жильцом; ничего не остается, как выжить этого жильца, и вот Годе вскоре поселяется на его место под именем г-на Фьерваля. «Черт возьми! — говорят соседи. — Этот не похож на прежнего жильца; какая великолепная у него мебель и вся обстановка, сейчас видно человека порядочного!»
Прошло уже около трех недель, как он переехал, когда соседка, долго не пользовавшаяся свежим воздухом, вздумала сделать маленькую прогулку: она отправилась в парк, в сопровождении Маши, своей верной служанки. Уже под конец прогулки подходит к ней незнакомец, с ученым видом усердного последователя Линнея и Турнефора, держа в одной руке шляпу, а в другой какое-то растение.
— Перед вами, сударыня, любитель природы, той прекрасной природы, в которую влюбляются все благородные и нежные сердца; ботаника — вот моя страсть; она была также страстью чувствительного Жан-Жака, добродетельного Бернардена де Сен-Пьерр. По примеру этих великих философов, я отыскиваю лекарственные травы, и, если не ошибаюсь, буду иметь счастье встретить в этой местности весьма драгоценные. Ах, сударыня, желательно для счастья человечества, чтобы все знали свойства вот этой. Вам известна эта трава?
— По правде сказать, милостивый государь, она не редкость в здешних окрестностях; но сознаюсь в своем невежестве: не знаю ни ее имени, ни свойств.
— Она не редкая, говорите вы? О, счастливая страна, где она не редкость! Можете ли вы быть настолько добры, чтобы указать мне места, где она растет в наибольшем изобилии?
— Охотно, милостивый государь, по позвольте узнать, на что она годна?
— На что! Да на все, сударыня! Это истинное сокровище, всецелебное лекарство; с этой травой совсем не надо и медиков: корень ее, употребляемый в виде декокта, очищает кровь, прогоняет дурное расположение духа, содействует кровообращению, рассеивает меланхолию, придает гибкость членам, силу мускулам и исцеляет все болезни до ста лет… Настоянный стебель делает чудеса; если класть его по одному пакету в ванну и постоянно употреблять, то вы откроете источник вечной молодости; листок, положенный на рану, тотчас же ее вылечивает.
— А цветок?
— Ах, что касается до цветка, то тут мы должны благословлять Провидение; если бы женщины только знали… Этот цветок… С ним нет более вдовства.
— Как, он мне дал бы возможность возвратить мужа?
— Лучше того, сударыня: он сделал бы, как будто вы его никогда не имели. Одна щепотка, две щепотки, три щепотки — и ничего не будет заметно.
— О, чудный цветок!
— Вы совершенно справедливо называете его чудным. Прибавьте к этому, что из него можно составить один из самых чудодейственных любовных напитков против равнодушия в браке.
— И вы не шутите?
— Боже меня сохрани, сударыня! Умыванье, с одной стороны, питье, с другой; весь секрет в способе приготовления и употребления.
— Может быть, нескромно будет спросить у вас рецепт?
— Нисколько; я готов с удовольствием сообщить вам его.
— Сначала скажите мне название этой замечательной травы.
— Название, сударыня, просто: полевой шалфей.
— Маша, слышишь, полевой шалфей. Если мы отведем господина в глубину парка, кажется, там его много?
— Если бы не было так далеко, я повела бы вас туда, где его гораздо больше. Столько, столько! Все равно что палочной травы, я там иногда собирала большими охапками. Вот что значит, когда чего не знаешь… Может быть, поэтому-то кролики… Но вы, барин, не захотите пойти так далеко!
— Я готов идти на край света, только боюсь слишком злоупотребить вашей любезностью.
— Не бойтесь, милостивый государь, не бойтесь; я буду достаточно вознаграждена, потому что вы согласны.
— Ах, да, в самом деле; я об этом и не подумал.
Маша ведет собирателя лекарственных трав, который дорогой объясняет, как делаются настои, декокты, прикладывания, умыванья и чудная любовная эссенция. Наконец пришли. Никогда еще ботанику не приходилось видеть в таком огромном количестве растение, достоинства которого он описал; выразивши свою несказанную радость и энтузиазм, он принялся собирать… Вдова тоже делает запас. Собирали так усердно, что минут через двадцать бедная Маша насилу могла нести; но она не жалуется, она намерена даже снова возвратиться, потому что со своей стороны ни слова не пропустила из фармацевтического урока и не менее своей госпожи жаждет им воспользоваться; обманутая один за другим двумя гвардейскими конюхами, она посещает третьего; и притом в будущий храмовый праздник предполагается избирать девицу для удостоения ее розовым венком; кабы выбор пал на нее! Во всяком случае, если ее и не увенчают, то, по крайней мере, ей можно будет, не краснея, надеть венок невесты и осчастливить свой идеал брачным ложем без предшественников. Эта надежда придает ей силу. Вскоре сбор покончился, и ботаник расстался со вдовой, обменявшись обоюдной благодарностью. Он отправился за новыми открытиями, а Сен-Жерменская Цирцея со своей служанкой пошли домой, гордясь, что несут с собой источник красоты, здоровья, разума, всех прелестей и очарований.
Пришли. Длинная прогулка возбудила аппетит.
— Скорей, скорей. Маша! Накрывай на стол и будем обедать.
— Но, сударыня, ничего не готово.
— Все равно, поедим вчерашнее. Давай вчерашнего цыпленка с нынешними мерланами.
Maшa, голодная не менее хозяйки, спешит исполнить приказание.
— Ах, Боже мой. Боже мой!
— Не кричи так, Маша, ты меня перепугала.
— Ах, сударыня!
— Да что ты, Маша? Ногу что ли сломала?
— Серебро…
— Ну что ж серебро?
— Нас обокрали!
— Что ты говоришь, ветреная голова!
— Божусь вам.
— Молчи ты, беспечная! Как мыла посуду, куда-нибудь забросила. Я уверена, что если встану, сейчас же найду.
— Ах, сударыня, все обобрали!
— Что ты говоришь?
— Возможно ли! Серебра совсем нет.
— Совсем нет? Что она хочет этим сказать?.. Какая ты глупая, Маша!
Говоря это, она нетерпеливо встает и, подойдя к шкафу, отталкивает горничную.
— Пошла ты, дура!.. О небо, какое несчастье! Ах, злодеи, мошенники! Разбойники! Да пошевельнись же, Маша, что ты стоишь, как какая мумия! Или молоко течет в твоих жилах?
— Да что же мне делать, сударыня?
— Это все твоя небрежность. Сколько мне твердить, чтобы ты запирала двери; пока ты вышла, успели войти в столовую. Это непременно так; когда мы вернулись, запор разве не был на своем месте, как и прежде? Вот я, если меня и обокрадут, то уверена, что не по моей вине: ухожу, прихожу, выйду на минутку, ключи всегда со мной; а ты на 6000 франков серебра… Хорош ты праздник мне сделала… Я не знаю, как тебя не… Ступай с глаз моих — уйди, говорю тебе!
Маша в отчаянии бежит в соседнюю комнату, но тотчас же возвращается с криком:
— Господи! Ваша комната взломана, письменный стол раскрыт, все там вверх дном.
Вдова спешит удостовериться, действительно ли так. Несчастье слишком очевидно; с одного взгляда она сообразила всю его громадность.
— Чудовище! — произнесла она, — Я разорена! — и она лишилась чувств.
Маша бросилась к окну звать на помощь.
— Воры! Убийцы! Караул! Пожар! — раздалось по улице.
Жители, жандармы, частный пристав сбежались в дом. Весь нижний этаж тщательно обыскали и не нашли никого. Один из присутствующих предложил сойти в погреб. «В погреб! В погреб!» — повторили единогласно. Зажгли свечи, и пока Маша хлопотала около барыни, приходившей в себя, пристав с другими лицами отправились в погреб. В первом ничего не нашли, во втором — тоже, третий примыкает к погребу соседа: на земле набросана штукатурка, осматривают и в средине стены замечают отверстие, достаточное для прохода человека. С этой минуты все объяснилось: два часа тому назад у дверей толстого парижского барина, как звали Годе, стояла карета, в которую он сел с большим, тяжелым чемоданом. В нем находились деньги, золото, драгоценные вещи и серебро вдовы на весьма значительную сумму. Годе более не показывался, и не было возможности его разыскать. Только через несколько дней явились в его квартиру за мебелью. Кто же? Посланный от г-на Годе?.. Как бы не так, мебельщик, продавший ему мебель в кредит. Ему рассказали историю с полевым шалфеем. Вдова показала свою вязанку набранного в поле сена.
— Ах, — сказал он, глядя на этот предмет жестокой мистификации, — мне только жаль одного.
— Чего же?
— Что я не положил такого же сена вчетверо больше в эти кресла; но в канапе попробуйте найти хоть один лошадиный волос…
В этом сожалении просвечивает глубокая истина, что не все собиратели лекарственных трав находятся в парке Сен-Жерменском. Если у наших лошадей коротки хвосты, то мебельщики улицы Клери нимало в том не виноваты; что касается до длинных зубов, то это другое дело, потому что они возвысили цены на корм.
Глава сорок девятая
Возвращение в Руан, — Отвращение от светской жизни. — Фантазия мизантропа. — Выбор уединенной местности. — Поэты и пустынники. — Проект поездки. — Странная разборчивость. — Любовь к родовому имению. — Опасность обедать в Париже. — Слепки и поддельные ключи. — Кому же верить?
Годе, обокравший вдову, отправился в Руан, но он не замедлил приблизиться к Парижу, хотя все-таки не поселился в нем; снедаемый семейными огорчениями, разочарованный светским обществом, недовольный его непостоянством и своим здоровьем, собою и другими, Градоначальник превратился в мизантропа, жаждущего деревенской жизни. С этой целью он отправился осматривать окрестности столицы и в Бельвилле нашел дом, вполне соответствующий его настроению; под сенью этих мест он будет предаваться своей меланхолии и облегчать вздохами свою страждущую душу. Годе нанимает квартиру в избранном им доме; но мизантроп не может долго вынести присутствия близ себя других человеческих существ; ему нужно жилище, где он мог бы позабыть, что он не один на свете, и он выражает желание приобрести его во что бы то ни стало, лишь бы только не видать и тени ненавистного ему общества; он готов удовлетвориться всем — как замком, так и хижиной. Он высказывает во всеуслышание свое намерение отправиться на поиски за жилищем, где должны пройти его старые годы; осведомляется о всех сельских домах, предназначенных к продаже на расстоянии десяти миль в окрестности.
Вскоре стало общеизвестным, что он намерен сделать покупку; знают, какие имения могли бы ему подойти, но ему хочется не иначе, как родовое имение. «Ну, коли он так разборчив, пусть ищет». Мизантроп действительно порешил искать и стал делать приготовления к отъезду; он намерен отлучиться не более, как на три-четыре дня, и очень рад, узнавши, что нимало не опасно оставить в своем бюро какой-нибудь десяток тысяч франков, который ему совсем не хочется таскать с собою. Его совершенно успокаивают на этот счет, и он, не колеблясь, пускается в путь.
Путь этот недалек: во время своего пребывания в доме он имел возможность снять все слепки с замков, необходимые ему для того, чтобы забраться к хозяину; он заметил также, что последний имеет привычку обедать в Париже и возвращается только поздно ночью. Следовательно, придя в сумерки. Годе уверен, что еще будет иметь достаточно времени обделать свое дело. По захождении солнца пробирается он незамеченный в Бельвилль и, проникнув в дом с помощью фальшивых ключей, уносит у хозяина все, даже до белья.
В исходе пятого дня стали беспокоиться, что мизантроп не возвращается; на следующий день уже родилось подозрение, а затем и убеждение, что вор никто другой, как он. Подите после этого, полагайтесь на мизантропов! И на кого положиться? На филантропов, что ли? Да и они не лучше.
Глава пятидесятая
Адель д'Эскар. — Первый шаг падшей женщины. — Фальшивое имя, внесенное в роковой список. — Бюро благонравия, живущее доходами с безнравственности. — Хозяйка и дом терпимости. — Возможно ли возвращение на честный путь? — Полицейская инспекция и когти сатаны. — Уменьшает ли инспекция проституцию? — Право вступления в проститутки. — Содержательницы домов терпимости и их жертвы. — Вечный позор. — Отчаяние родителей. — Сыщики и воры — султаны домов терпимости. — Адель — начальница воров. — Умная голова и хорошее сердце.
Одна из самых неустрашимых комнатных воровок была Адель д'Эскар. Я никогда не видал более красивой женщины. Она, казалось, создана была по образцу одной из божественных мадонн, порожденных воображением Рафаэля. Великолепные белокурые косы, большие голубые глаза с выражением кротости и нежности, божественный лоб, восхитительный ротик, все черты, дышащие непорочностью, стройный, почти воздушный стан — таково было редкое соединение прелестей, доставшихся на долю Адели. В физическом отношении она была совершеннейшим существом; в нравственном же, по велению судьбы, или вследствие дурных наклонностей от природы, она не отличалась такими качествами.
Она принадлежала к честной, но бедной фамилии. С четырнадцати лет отнятая от родителей одною из тех развратниц, которыми так изобилует Париж, она была помещена в дом терпимости. Судя по грациозной законченности форм, ее можно было принять за взрослую девицу, между том это был ребенок относительно полнейшей наивности, не ведавший ни греха, ни добродетели, поэтому ее легко было увлечь в пропасть. Чтобы скрыться от розысков своих близких, она согласилась сначала переменить имя, а чтобы чрезмерная юность не была препятствием видам подлой твари, взявшейся торговать ее прелестями, несчастная девушка выдавала себя старше, чем была.
Приведенная в полицейскую префектуру, она по тогдашнему обычаю была там записана, не без того чтобы блюстители нравов не сделали какого-либо замечания, которые свойственны бесстыдным распутникам. С помощью маленькой платы, а также возлияния Бахусу, которое в те времена никогда не упускалось, Адель получила право посвятить себя проституции.
Поверит ли читатель, что это полицейское бюро находилось в доме магистрата, уполномоченного обуздывать нравы; и в этом-то бюро молодая девушка, которую часто малейшим увещанием можно было обратить на путь истины, получала право отправлять худшее из ремесел. Бюро благонравия, в котором позволялось совсем не иметь его, префект, под покровительством которого давалось позволение на разврат, — какая нравственность! А между тем этот префект отличался благочестием. Молодая девушка, сбившаяся с пути под влиянием ложных советов, досады или временного отчаяния, тут уже шла бесповоротно на гибельное решение. Это был не более как безрассудный поступок, дьявольское внушение; размышление, время, препятствия, может быть, изменили бы направление ее мыслей. Но тут замешалось бюро! Для содержательниц домов терпимости было необходимым, с согласия полицейских агентов, их покровителей и тиранов, приобретать для разврата уголок в деревне и быть достаточно богатыми, чтобы принимать их и покупать их благосклонность богатыми подарками.
Как только девушка являлась в полицейскую префектуру, открывался реестр и без всяких предварительных вопросов ее вносили туда под именем и с возрастом, которые ей вздумается принять; отмеченная, осмотренная с головы до ног, с этой минуты она безвозвратно была приобретена проституцией, и каково бы ни было впоследствии ее раскаяние, ей не позволялось отказаться от своего заблуждения, расстаться со своим позором, Блюстители нравов, инспектора, предоставляя право разврата, нисколько не заботились об исправлении несчастных жертв позора; толкнуть на путь разврата — было их делом, но чтобы вырваться из этих когтей сатаны, они требовали выполнения тысячи различных формальностей. Для этого необходимы свидетели, аттестации, поручители, собственное раскаяние — словом, возвратиться на честный путь почти было невозможно.
Раз внесенная в список, бедная девушка не могла освободиться иначе, как окруживши себя поверенными своего стыда; ежеминутно, на каждом шагу в обществе, куда вступала, она подвергалась напоминанию о покинутом ею позорном занятии. Включение было так легко, скрытно: ни родителям, ни воспитателям не давали знать; выключение же делалось публично, уполномоченными на то гражданами, после многих испытаний. Произвол не переставал угрожать проститутке, хотя она по собственному желанию отказалась от прежней жизни; между тем, достаточно бы было простого заявления об этом от нее самой, так как для снискания пропитания работой необходимо было, чтобы не знали ее прошлого; полиции, напротив, нужно, чтобы его знали, чтобы позор был вечный, пятно неизгладимо: она покровительствует развращению, не естественно ли ей после того сопротивляться всей своей властью исправлению заблудших, сокращающему число подвластных ей жертв? Это сатана, не выпускающий добычи; я видел, с какой яростью инспекция разыскивала проституток, даже по мастерским, тех, которые без установленных формальностей осмеливались ускользать от них; чем красивее и моложе они были, тем упорнее их задерживали. Я видел, с какой поспешностью приняли одну дебютантку в этом отвратительном бюро, где родительская власть была наименее признаваема.
Случалось, что в то время, как перед молодой девушкой, приводимой хозяйкой, произносились самые нескромные речи, отец или мать этой девушки, терзаясь от горя, были тут же, во втором отделении, умоляя начальника разыскать их пропавшее дитя.
Г-н Беллейм произвел много реформ, и благодаря ему такса на девушек перестала быть доходом полиции; но после него многие из прежних злоупотреблений возвратились.
Перехожу к Адели д'Эскар.
Раз брошенная на этот путь погибели, она быстро его проходила, переиспытавши все его превратности. Первые любовники ее были полицейские сыщики. В те времена сыщики и знаменитые воры были султанами публичных гаремов и пользовались возможностью проявлять там свою волю. Каковы бы ни были их требования, содержательница не могла им ни в чем отказывать: в полицейском агенте она видела свою законную силу, в воре — силу материальную.
Адель постоянно была предметом домогательства членов полиции, равно как Гильома, Леружа, Виктора Дебуа, Коко-Лакура, Пуаллье и т. п., удостаивавших ее брать себе в любовницы. В их обществе она свыклась с идеей о воровстве; они уничтожили в ней последние остатки совести и показали всю выгоду отправляемого ими ремесла, которое потом сделалось и ее ремеслом. Дебюты ее были блистательны: она не начинала, подобно другим, с вытаскиванья кошельков и часов, что считалось пустячным препровождением времени, а простирала свои виды гораздо дальше. Некоторые из ее возлюбленных отличались искусством делания поддельных ключей; она усвоила себе это опасное искусство и вскоре сделала столь большие успехи, что получила право подавать голос в обществе комнатных грабителей, принявших ее в свое общество.
Она заслужила себе репутацию умной головы; случаи более или менее важные, с ее задушевными друзьями дали ей также возможность доказать, что у нее и сердце было доброе. Все признали за ней добродетель их сословия, называемую ими честностью. Никогда она не покидала того, кого поражала злая участь вора. Если одного из ее возлюбленных осуждали, то она всегда заменяла его одним из лучших его товарищей, который становился ее любовником, с тем только условием, чтобы не препятствовать ей оказывать помощь заключенному. Таким образом, у нее было множество привязанностей, предметы которых находились в острогах или тюрьмах. Для облегчения их участи ее отвага и ловкость усиливались; но число ее пансионеров до такой степени умножилось, что для того, чтобы не лишить их высшего оклада, а это пошатнуло бы ее репутацию честности, она принуждена была подвергать себя весьма большим лишениям, Любовник есть сообщник, который при разделе барышей обыкновенно присваивает себе львиную долю, и она решилась не иметь более любовников. Адель была достаточно опытна, чтобы не иметь сотрудника, и воровала одна в продолжение двух лет с невообразимым счастьем; все ей удавалось, наконец настала минута, когда изобилие добычи, превзошедши все ее ожидания, заставило ее в первый раз почувствовать затруднение.
Глава пятьдесят первая
Тяжесть одиночества. — Брак по воровству. — Первый опыт. — Где же деньги, черт возьми? — Утешение найдено. — Восторженная сцена. — Мир исполнен наслаждений. — Предательские занавески. — Волшебные тени. — Решетчатые ставни. — На шестнадцать лет в оковы!
Адель, взобравшись на высоту, вдруг почувствовала всю тяжесть одиночества. Она ощутила пустоту, которую не могла определить, или, лучше сказать, так хорошо ее определяла, что решилась склониться на речи первого влюбленного, лишь бы он ей пришелся по вкусу. Кому она поправилась и кто ой поправился, был известный бильярдный мошенник, по имени Риготье. Вышедши победителем из одной ставки, он на радостях преподнес ей любовное письмо, где любовь его выражалась самым пламенным образом, потому что Риготье был действительно влюблен. Адель, прежде страшно боявшаяся этого, теперь приняла его объяснение и в опьянении победы не заставила его вздыхать понапрасну.
Она знала, что женщина в незаконном браке не должна ничего скрывать от своего любовника, поэтому тотчас же сообщила Риготье о своих талантах и выгоде, доставляемой ими. Он восхищался быстротой, с которой она владела подпилком. Она хотела испробовать и его способности, открыла их, развила, и так как уроки любимого человека особенно успешно воспринимаются, то вскоре Риготье мог смастерить ключ с таким же совершенством, как самый опытный слесарь. Но Адель не хотела, чтобы он рисковал, не усовершенствовавшись вполне; сначала она брала его с собой только для того, чтобы сторожить: но когда он стал жаловаться на сидение сложа руки, то решено было и ему пуститься в дело.
В улице Фероннери проживала дама, которая, благодаря сплетням своей экономки, слыла за богатую и скупую. Адель вознамерилась ее ограбить; уже ключи были готовы; экономка обещалась дать знать, когда отлучится госпожа. И вот однажды она оповестила, что хозяйка ушла на вечер. Стали обсуждать, как приняться за дело.
— Ну, — сказала Адель своему ученику, — отступать нечего, ты пойдешь со мною, я посмотрю, как ты будешь действовать. А дело отличное! Для начала нельзя лучше выбрать.
Риготье не отказывался. Они пошли вместе и, как только уверились, что хозяйки нет, без труда вошли. Чтобы быть как у себя, они заперлись на задвижку и безотлагательно принялись взламывать все, что предполагалось с деньгами: взломали бюро, два комода, шкаф, шифоньерку, два несессера и нигде не нашли денег, о которых рассказывала экономка. Где же деньги? Попавшееся письменное обязательство показало, что накануне они были помещены к нотариусу. Было от чего рвать на себе волосы! Но вместо того, чтобы предаваться бесполезному отчаянию, обманувшаяся чета, оглядевши множество предметов, решила, что из груды найдется чем утешиться, и, не теряя времени, стала прибирать к рукам серебро, драгоценные вещи, кружева и белье. Сортировка наскоро сделана; самые драгоценные вещи собраны в узел, отперли дверь и уже совсем намеревались выйти, как вдруг заметили в шкафу четыре почтенные бутылки. Это десятилетний шамбертен[7]! Чтобы отпраздновать успех предприятия, невозможно не выпить по стакану. Что за божественный нектар! За стаканом незаметно проскочил другой, а там опустела и вся бутылка, за ней другая, третья и, наконец, четвертая.
Наступило опьянение. Море по колено, все забывается; два друга не на земле, а на небе, где нет ни жандармов, ни шпионов, ни законов, ни судов, ни воспоминаний, ни предусмотрительности. Риготье отлично поет; Адель тоже не без голоса; и вот они затягивают во всю глотку знаменитый дуэт: Le Gouepeur et le Voleur.
За пением последовала непозволительная качуча. Гром может грянуть, пол проломиться, дом обрушиться, мир исчезнуть, но счастливая парочка ничего не видит и не слышит; они не от мира сего: для них нет более терний, ни препятствий, ни горестей; мир для них исполнен наслаждений. Они танцуют с неистовством.
Но в Париже улицы иногда имеют две стороны и не мешает подумать о том, что есть визави. Дама, отсутствие которой делало наших танцоров вполне беззаботными, недалеко ушла; прямо напротив и даже в соответственном этаже жила ее подруга; у нее она и сидела за бостоном, как вдруг, пока сдавали карты, взгляд ее машинально упал на одно из окон жилища.
— Ах, Боже — мой: взгляните-ка, медам, — вскричала она, — в моей спальне происходит что-то совсем необыкновенное.
— Что такое? Что такое?
— Видите, там свет.
— Вы ошибаетесь, это отражение лучей.
— Какое отражение! Я, слава Богу, еще не ослепла; я даже вижу движение.
— Ну вот, движение! Вы всегда так.
— Ей-Богу, на этот раз вы не скажете, что это вообразилось… Взгляните, взгляните, г-н Планар, присмотритесь; видите ли, как движется занавеска у окна возле моей постели?
— Вы правы, я, кажется, тоже замечаю какое-то особенное движение.
— Оно усиливается… Бахрома, кисточки, все колеблется, движется. Если это продлится, прут из занавески непременно выпадет.
— Да, не прекращается. Что это может значить? Вдруг, это воры!
— Воры, так и есть! Ах, милейший г-н Планар, вы меня как раз надоумили. Господи, это воры! Скорее, скорее пойдем туда!
— Идем, идем! — повторило все общество.
И каждый, смотря по своему проворству, принялся перепрыгивать через две, три, четыре ступени.
Дама, квартиру которой посетили без ее ведома, была сильно взволнована и дрожала больше своих занавесок. Вне себя она отворяет форточку дворника.
— Фонарь! Скорее мой фонарь! — кричит она в смятении, — Да поворачивайтесь же! Вы поправите светильню после.
— Вы хотите, чтобы свеча отекла…
— Когда вам говорят, что в доме воры!
— Воры?
— Ну да!
— А где же они?
— Да у меня.
— У вас, сударыня, у вас?.. Вы шутить изволите.
— Да, я шучу; бегите скорее сказать управляющему.
— Г-ну Делуайе? Иду.
— Попросите его прийти сейчас же.
Дворник поспешил исполнить приказание и тотчас же явился в сопровождении г-на Делуайе, который при слове «воры» уже принял некоторые меры к атаке. Оставшись в халате и ночном колпаке, он, однако, заменил глазной зонтик из зеленой тафты очками, поправил чулки, подвязал подвязки и, проходя через свою кухню, успел вооружиться вертелом.
— Ну, друзья, — сказал он, — как можно осторожнее, особенно без шума! Мы войдем, не правда ли? Тс… Тс… Мне послышалось… Нет, это карета. Погодите, не надо спешить… Во-первых, все чтобы разулись… Тс…
— Вы, Трипо (обратился он к дворнику), так как они могут быть сильны, возьмите топор, жена ваша пусть идет с метлой, а дочь — с лопатой; у каждой должно быть по стулу, чтобы отразить неприятеля. Ну, вперед! Я беру на себя защищать отступление, а если встретим сопротивление, то вмешаюсь сам везде, где будет нужно. Сказано — сделано, понятно? Ступайте вперед меня; я иду за вами.
И толпа зашевелилась, подымаясь по лестнице. Взойдя на второй этаж, они остановились.
— Тише!.. Тут!..
Дворник, изображающий собою авангард, кладет тихонько ключ в замочную скважину. Дверь отворилась…
Последовал всеобщий крик удивления, негодования и стыда. Адель и Риготье, усталые и опьяневшие, попадали на пол, на матрас, и уснули среди переломанной мебели, разлитого вина и разбросанных узлов.
— Вот так молодцы, отлично! — вскричал дворник, — Надо позвать частного пристава, пускай полюбуется!
Пристав, полицейские, стража, за которой тоже бегал сосед, не заставили себя ждать и забрали на месте двух влюбленных. Адель, спрошенная первой, не смутилась и объявила, что присутствие ее в комнате, где ее захватили, было совершенно случайно; что она совсем не знает человека, с которым была, и даже никогда его прежде не видала; он пристал к ней на улице, и они с ним вместе вошли в дом, думая, что это увеселительное заведение; дверь на лестнице была отперта, и они вошли… Что касается до связанных узлов, то об них она и подавно знать ничего не знает, и если произведено какое воровство, то это ее нимало не касается.
Выдумка была очень ловка и сплетена недурно, но Риготье, с которым Адель не могла сговориться, давал совсем другое показание, и на этом противоречии основан был приговор, осудивший их на шестнадцать лет в кандалы. Риготье отправлен был с партией в 1802 году; десять лет спустя я встретил его на набережной; он бежал; я задержал его, и позже он умер в остроге.
Глава пятьдесят вторая
Плоды экономии. — Проект исправления. — Неудачи. — Непрочность существования. — Последствия предрассудков. — Касса ссуд. — Отчаяние. — Надо умереть! — Орудия преступления. — Борьба и искушение.
По истечении срока наказания Адель вышла из Сен-Лазара с получением 900 франков, оставшихся от ее заработка. Она совершенно исправилась и намеревалась начать безупречную жизнь.
Первой ее заботой было запастись приличной одеждой и кое-какой мебелью. После этих покупок осталось у нее 150 франков, сумма, достаточная для минутного устранения нищеты; поэтому, не теряя времени, она отправилась на поиски за работой и, будучи искусной портнихой, легко ею раздобылась. Проработавши несколько месяцев на один магазин, она могла быть довольна своей судьбой; но существование освобожденного, мужчины или женщины, так шатко! Узнали, что она была заключена в Сен-Лазаре, и с той поры начались для нее те несчастья, которых так трудно, а в ту эпоху было почти невозможно избежать, коль скоро раз попал в руки правосудия.
Адели, не подавшей никакого повода, было безжалостно отказано от работы; она переменила квартиру и успела снова найти место. Приставленная над бельем в гостинице, она, чтобы избавиться от нескромных толков, решилась иметь сношения только с лицами, которые сами были с ней откровенны; но, несмотря на эту предосторожность, не могла укрыться от следов прошлого и снова была лишена работы; с того дня ее всюду преследовало осуждение, неразлучное с бесчестием, неизгладимым общественными предрассудками.
У Адели был один только источник существования — работа иглой, и ее-то она не могла достать; прошло три месяца, и она не встретила сострадательной души, которая, воспользовавшись ее работой, приняла бы участие в ее положении, Настала минута, когда для того, чтобы просуществовать, пришлось пожертвовать нарядами, и вскоре, вследствие маленьких займов, весь ее гардероб поглотился бездной ссудной кассы.
Доведенная до крайней бедности, она раз вечером намеревалась броситься в Сену, но встретясь на Новом Мосту с Сузанной Болье, одной из товарок по заключению, она рассказала ей свое горе.
— Полно! Полно! — сказала Сузанна. — Разве от этого топятся. Пойдем к нам; я с сестрой завела швейную мастерскую. Работа кое-что приносит; ты нам будешь помогать, и мы станем жить вместе. Коли будет один хлеб — что делать! — будем есть один хлеб.
Предложение пришло как нельзя более вовремя, и Адель согласилась.
Было начало зимы. Вышиванье шло довольно хорошо; но после масленицы настала глухая пора; через шесть недель Адель с товарками очутилась в самой крайней нужде. Фридрих, муж одной из них, занимался слесарством, и если бы у него была работа, он мог бы им помочь, но, к несчастью, ему из заработка недоставало даже на плату за квартиру и за патент. Большей нищеты не могло быть. Раз Адель была в его мастерской; уже двое суток ни он, ни она ни крошки не ели.
— Ну, — сказал слесарь, как бы в шутку, хотя тон его был самый зловещий, — приходится умирать, мои поросятки; ячменя нет больше… Да, надо умереть, — повторил он. И от усилия улыбнуться черты его искажались и холодный пот выступал на лбу.
Адель, безмолвная, с лицом, покрытым смертельной бледностью, стояла, наклонившись над станком. Вдруг она приподнялась и вся задрожала.
— Надо умереть… Надо бы было… — прошептала она, глядя с неописанным чувством на окружавшие ее инструменты.
Ей блеснул луч страшной надежды. Адель ужасается, волнуется! Она выносит жесточайшую борьбу между муками голода и угрызениями совести: во время этой пытки рука ее опирается на связку ключей; но она их отталкивает.
— Господи! — восклицает она, — удали от меня эти орудия преступлений. Я так близка к ним; ужели это мое единственное прибежище?
И чтобы не поддаться искушению, несчастная спешит уйти.
Уже сказано, что во всем последующем, равно как и предыдущем рассказе, типы, характеры и нравы относятся исключительно к той эпохе, которую я описываю с натуры. Если же читатели последующего поколения найдут, что вещи изменились, то, надеюсь, они не будут в претензии за мои открытия, потому что для истребления злоупотреблений необходимо познакомиться с ними.
Глава пятьдесят третья
Благотворительный комитет. — Член благотворительности не принимает голодных во время обеда. — Припадок голода. — Голодная под колесами благотворительницы. — Вези меня к министру! — Черты народного сочувствия. — Сбор подаяний. — Неумолимый домовладелец. — Подвиги полиции.
Адель слышала, что существует где-то благотворительный комитет: там, если благотворительность не есть пустое слово, бедные должны быть приняты и тотчас же получить помощь. Желание остаться добродетельной придает ей бодрости; она собирает остаток сил и тащится до дверей филантропа, на которого ей указали как на раздавателя милостыни в их округе. Адель изъявляет желание с ним переговорить.
— Барин не принимает…
— Но я умираю с голоду…
— Он теперь за столом и не велит, чтобы его беспокоили во время обеда.
— Боже мой! Может, он скоро кончит… Когда могу я прийти?
— Завтра.
— Завтра!
— Не прежде полудня, слышите ли? Раньше этого барин никого не принимает.
— Ах, сделайте, чтоб я могла его увидать сегодня вечером, Вы возвратили бы меня к жизни.
— Вам уже сказано, что это невозможно. Ступайте и не приставайте больше.
Адель вышла. Не успела она переступить порог двери, захлопнутой с сердцем, как ноги ее подкосились. Она попробовала сделать несколько шагов, но в глазах ее помутилось; она пошатнулась, упала и при падении ударилась головой об тумбу.
— Стой, кучер, не задави ее!
— Погоняй же! Что ты слушаешься приказаний этой сволочи? Погоняй, говорю! — раздавался резкий голос барыни, экипаж которой мчался во весь дух по мостовой.
— Сволочь сидит в твоей карете! — возразил угольщик. — Остановишься ли ты, старая собака?..
Он бросился к лошадям и остановил их сильной рукой, тогда как другие прохожие, сбежавшиеся на шум, стали вытаскивать из-под колес окровавленную женщину.
А вдовушка мечет громы и молнии против этих негодяев, осмелившихся задержать ее: она опоздает в благотворительный комитет, это ни на что не похоже… Заседание уже началось… В Париже невозможно жить спокойно честным людям… Проезду не дают.
— Ландау, исполняй свое дело, разгони этих нахалов!.. Да ты меня не слушаешь?.. Заставлять меня терять драгоценное время, и из-за кого? Из-за какой-нибудь дряни, из-за пьяницы!
— Графиня, видите, что я не могу проехать.
— Скажи моему егерю, чтобы он взял номер этого человека, я пожалуюсь полиции, он сгниет в тюрьме. Вези меня прямо к министру!
При этих словах испуганный угольщик бросил вожжи, и карета графини пронеслась, как молния, посреди свистков и проклятий.
Адель положили на скамью, прямо возле той двери, откуда за несколько мгновений до того ее вытолкали с такой жестокостью. Обморок все продолжается; ее поддерживают двое рабочих.
Из зрителей каждый старается чем-нибудь помочь. Одна торговка пробралась сквозь толпу, разорвала рубашку, чтобы унять кровь и перевязать рану; другая торговка фруктами прибежала с бульоном, рассыльный пошел за вином, а молоденькая модистка дала ей понюхать спирту. Стечение народа было значительное.
— Что такое? Что случилось?
— С какой-то женщиной дурно.
— Да раздвиньтесь же! — слышно в центре круга, — Или вы хотите ее задушить?
Круг расширился. Адель не показывала признаков жизни; она была неподвижна. Ей раскрыли глаза.
— Глаза хороши.
— Это только ослабление.
— Пульс бьется?
— Нет.
— Значит, умерла. Приложите руку к сердцу.
— Ничего не слышно.
— Может, что-нибудь ее теснит; развяжите-ка шнурки.
— Она не холодна.
— Кабы был доктор, знали бы, что с ней делать.
— За доктором пошли.
— Да, за г-ном Дюпюитреном; но он не захочет пожаловать, хоть и на этаж не всходи. О, кабы для богача, так он побеспокоился бы.
— Если бы попробовать дать ей бульону.
— Постарайся-ка, чтоб она проглотила несколько капель.
— Брызните ей водой в лицо!
— Ничего нет опаснее, лучше дайте ей вина; это ее оживит.
Поднесли ложку к губам Адели; она проглотила.
— Ну вот, хорошо, она спасена! — повторяет публика с заметным участием.
Адель опустила одну руку на колени и глубоко вздохнула, как будто спасенная от смерти; затем широко раскрыла глаза, не выносящие света; блуждающие и неподвижные попеременно, они ничего не различали; наконец крупные слезы покатились по ее бледным щекам.
— Что с вами, бедняжка?
Она не отвечает, а, бросившись на предлагаемую ей чашку, с жадностью подносит ее к губам; она готова бы ее проглотить разом; но толчок о зубы пошатнул ее слабую руку, и чашка выпала.
— Видите, это голод!
— Бедная, она умирала от истощения.
— И подумать, что на этом свете есть такие несчастные люди, тогда как другим всего по горло!
Мало-помалу Адель оправилась; она старалась отламывать понемногу хлеба, поданного ей водовозом; но рот у нее пересох; после тщетных усилий ее дрожащая голова падает на грудь, она сгибается, чувствуя необычайный упадок сил.
— Ну, добрые люди, соберемте-ка для нее сколько-нибудь! — сказала одна старушка. И, забывая тяжесть своей корзины, она пошла обносить в толпе свою норковую шапку; подавая первая пример, она сама положила в нее двухфранковую монету.
По внешности каждого она разнообразит манеру, с которой взывает к благотворительности.
— Сударь, сколько можете.
— Ну-ка, паренек, поищи что-нибудь у себя.
— Солдатик, что-нибудь, пожалуйста, это принесет вам счастье.
— Ну, старина, опускай сюда остатки, в конце концов, ты не будешь ни богаче, ни беднее.
— А вы, почтеннейший, нет ли у вас нескольких залежавшихся луидоров, которые вас только отягощают?
— Кажется, барынька еще не давала. (Кланяясь). Благодарим покорно; вот не напрасная милостыня.
Круг обойден, и никто из этих честных людей не упустил случая сделать доброе дело; многие подвергли себя через то лишениям.
— Господи! — сказала гладильщица, опуская полфранка, предназначавшиеся на ужин. — Уж очень жалко смотреть; лучше останусь сегодня без порции.
Простой народ обыкновенно выражает вслух движения сердца, охотно скажет, чего стоит ему его жертва, но это не для хвастовства; он об ней никогда не жалеет. Сколько добродетели и самоотвержения в подобных фразах:
— Лишняя четверть суток, и это наверстается.
— Я из-за этого только в воскресенье не пойду за город.
— Я было думал употребить эти деньги в лотерею; ну, все равно, им нашлось место.
— Нешто можно не помогать друг другу!
— Вот! Каким-нибудь полштофом меньше. Ну, ты, сборщица, сюда!
— И чего только можно натерпеться!
— Я завербую этим какого-нибудь мужичка; и притом, если я не сделаю нынче почину, тем хуже. Не всегда праздник.
— Прости-прощай моя косыночка! Куплю ее когда-нибудь после.
— Вы правы, красавица, голый хоть на улице может пройти, а умирающий с голоду и того не может; Господь наградит вас.
— А я-то, Франциска, думала было выкупить свою шаль!
— А я свои кольца. Ну, с Богом! Выкупите, когда будет можно.
— Эй, вы, не толкайтесь. Коли не хотите ничего давать, ступайте своей дорогой!
Кто ни подойдет, смелая сборщица тотчас же обращается за приношением.
— А, вот барыни в шляпках!
Она бежит к ним. Но эти госпожи вышли из того дома, около которого собралась толпа, и, глядя в сторону, пошли скорым шагом.
— Скажите пожалуйста, да скоро ли же вы отойдете от дверей! — кричит толстяк с напудренными полосами и в коротких панталонах, небрежно подходя с метлой в руках.
— Что такое он говорит?
— Говорю, чтоб вы убирались.
— Скажите пожалуйста! Улица-то разве твоя?
— Ну, чему удивляться, что какая-то мамзель тут притворяется?
— Молчи ты, скверная харя; она получше тебя, мамзель-то! Притом мы на таком месте, откуда никто не смеет прогонять.
— А вот прежде всего я стащу ее со скамьи.
Он теснится сквозь толпу, его отталкивают.
— Ай, ай! Ах! У-у! И-и!
— Хорошо, хорошо, а я все-таки протурю эту дрянь отсюда.
— Сам ты дрянь, вот что!
— Так вы не хотите? Хорошо же, увидим, кто над кем посмеется.
Он отступает на два шага и слегка приотворяет дверь.
— Маня, принеси-ка мне ведро воды; я живо смою эту грязь отсюда.
— Ах ты негодяй! Ты хочешь нас водой облить; ты думаешь, мы не слыхали. Поди-ка, я сам тебя окачу.
— Бездельник, вот я тебя!
— Так, так, окуни-ка ему рыло-то в ручей.
— Пустите меня, пустите!
Ведя переговоры, дворник благоразумно стал отступать; он, казалось, сдавался; но, дойдя до дверей, быстрым движением освободился от врагов и вошел, оставя рукав от своей рубашки.
Толпа восторжествовала; по вдруг набежали господа, узкие сюртуки которых, черные воротники, длинные камышовые трости и гнусная наружность не предвещали ничего доброго. Глядя на их поспешность, можно было подумать, что они идут на пожар.
— Сюда, господа, сюда! — показывал жест высокой фигуры хозяина, в ватном пальто шедшего во главе. В сорока шагах от толпы он отвесил им грациозный поклон и, указавши рукой по тому же направлению, исчез у поворота улицы или скорее из приличия скрылся, чтобы наблюдать, что дальше будет.
— Это полицейские.
— Прочь, сторонись! — кричат они, толкаясь, ругаясь, махая палками, и с угрожающими движениями, парализующими языки и удерживавшими всякое возмущение, направляются прямо к Адели и, грубо таща ее за локоть, говорят:
— Ну-ка, подымайся и ступай за нами.
— Так скверно обращаться с бедняками! — кричит женщина, собиравшая деньги. — Это гнусно, гадко; что вам сделала эта девушка?
— Ступайте, вас не спрашивают.
— Нешто вы но видите, что она еле дышит!
— А вам, видно, хочется попасть в тюрьму?
— Нет.
— Ну так убирайся, да попроворней!
— Сжальтесь, — сказала Адель, — дайте мне отдохнуть!
— Ты отдохнешь в арестантской.
Адель старается встать на ноги, но, одолеваемая головокружением, снова падает.
— Да она просто смеется над нами! — сказал один из полицейских, бросаясь на нее. — Ты пойдешь, пойдешь, негодяйка!
Сильным толчком он обрывает ей передник, и собранные деньги рассыпаются по грязи; дети подобрали несколько монет, по прежде чем большая часть была найдена, проезжал извозчик и его позвали. Полумертвую Адель тотчас же втащили в фиакр. Можно сказать, что это был труп, который убийцы, скрывая преступление, спешат закопать в могилу.
— Что вы зеваете? — говорят они любопытным. — Пьяная баба, больше ничего.
— Это ужасно, чудовищно, гнусно! — шепчут свидетели, не доверяя подобной клевете.
Дверцы затворились, кучер сел на место. «В депо, в префектуру, коли вам это понятнее!» И фиакр двинулся…
Глава пятьдесят четвёртая
Внутри кареты. — Двое убийц. — Морг и гауптвахта. — Ложная гуманность. — Сострадательные солдаты Беспардонного 18-го полка. — Добрый капитан, — Кто дает, сколько может, тот дает все. — Возвращение домой. — Чердак. — Припадок помешательства. — Огарок свечи, — Копейка дороже рубля. — Благодарность.
Адель снова лишилась чувств. Полицейские, посадившие ее в фиакр, сильно трясут ее в надежде оживить. До кучера долетают несколько фраз, выражающих опасность положения несчастной.
— Что она, притворяется, что ли?
— Ну, ты, тормоши ее хорошенько.
— Держи ее покрепче.
— А кажется, что она не притворяется.
— Ты ее ущипни.
— Да уж я щипал, словно деревянная.
— Посмотри-ка! Она уж и глаза, кажется, закатила! Неужели она умерла?
— Да, кажется, так. (Смеясь). Ай, ай, ай! На этот раз шутка скверная.
— Неужто она сыграла с нами такую штуку?
— Смеяться нечего, черт возьми, мы ловко из-за нее попадем впросак.
— Ничего не будет… Ты видишь беду, где ее нет; сдадим ее в дом мертвых, вот и все. Эй, кучер!
— Нет, нет, свезем куда-нибудь поближе.
— Пожалуй, скажем, что подняли на улице, из сострадания; а там пусть справляются, как знают, не наше дело.
— Так-то так, да кто заплатит извозчику?
— В самом деле, черт возьми, я не подумал об этом.
— Уж никак не я!
— И не я.
— Ах, да она сама заплатит. Я видел у нее сорок сантимов.
— Ну, марш! (Подымая штору). Кучер, на гауптвахту!
Приехали. Обменявшись с офицером несколькими словами, полицейские распрощались с ним, приведя его в восхищение споим великодушным поступком. Из фиакра Адель перенесли на носилках в комнату и положили возле печи.
Сержант. Капитан, что нам делать с этой женщиной?
Офицер. Надо дать знать частному приставу, потому что не может быть, чтобы она очнулась.
Сержант. Может быть, она в летаргическом сие?
Другой солдат. Поди ты! Нешто не видишь рану на ее голове?
Капитан. Она ранена? Нам надо бы удостовериться насчет этих людей. Как теперь вижу их разбойничьи рожи.
Первый солдат. Какая большая рана! Унтер, посмотри-ка, опять кровь пошла.
Сержант. Да, и очень красная.
Офицер. В таком случае она жива; теплота восстановила кровообращение. Кто здесь курит? Капрал, пусти-ка ей немного табачного дыму в нос.
Капрал. Ей от этого станет хуже.
Капитан. Не бойся.
Капрал (подходит к носилкам и курит). Я говорил, что это отлично.
Капитан. Хорошо, хорошо, продолжайте.
Возвращение к жизни обозначилось легкими подергиваниями лица, конвульсивным движением членов; Адель зашевелилась, закашляла и вдруг приподнялась.
Капитан (тихо сержанту). Я точно вижу мертвеца перед собой.
Сержант. Она похожа на выкопанную из могилы.
Рекрут. Кабы я был здесь один, я испугался бы, подумав, что это мертвец.
Адель осматривается кругом и через несколько мгновений восклицает сильно взволнованным голосом: «Где я?.. Стража! Тюрьма!.. О Господи!.. Тюрьма!»
Офицер. Успокойтесь, вы с добрыми людьми.
Сержант. Пока вы с нами, нечего опасаться, не будь мы Беспардонный восемнадцатый (Он подает ей бутылку с водкой). Выпейте, это вас подкрепит.
Адель. Г-н сержант, благодарю вас; увольте меня.
Сержант. Нет, нет, выпейте, это придаст вам силы.
Просьбы сержанта были неотступны, так что Адель не может отказать. Она собрала остаток сил, чтобы отвечать на вопросы капитана. Адель не обвиняет, а рассказывает, и в речах ее правда столь трогательна, что старый солдат, негодовавший сначала на жестокость полицейских, под конец стал отирать влажные глаза.
Капитан. Что это, сержант, что с вами? Я вас считал твердым, как кремень.
Сержант. Я-то! Но меня возмущает несправедливость, а притом, если хотите знать, капитан?.. Это не во власти нашей.
Капрал. Я не больно чувствителен; но я не могу выносить, когда женщина плачет, это мне так тяжело, что я готов ей отдать все свои деньги… (Вынимая из панталон старую перчатку, служащую кошельком). У меня двадцать два су с половиной… Ну их, отдам ей. Кто нынче это сделает! На нашем солдатском хлебе… Эй, товарищи, кто из вас копит деньги!.. Я все принимаю, маленькие и большие монетки, от лиарда до шести франков.
Сержант. Я хотел набрать сорок, не тут-то было, тридцать пять, вот мой капитал. Хоть бы меня обобрали, то и сантима больше не нашлось бы.
Один солдат. Бот мои двадцать пять сантимов и мой паек. Эй, приятели, поищите-ка, не найдется ли еще у кого! Кто там на нарах? (Одного тащит за ноги). Это Лоррен, держу пари.
Лоррен. Я сплю.
Солдат. Пять су!
Лоррен. Оставишь ты меня в покое?
Солдат. Эх ты, соня, после выспишься.
Лоррен. Когда у меня их нет.
Капитан (вынимая десять франков из кошелька). Оставьте его, я кладу за него и за часовых.
Адель. Капитан, вы слишком добры.
Капитан. Ваше положение требует попечений; если хотите, я вас перевезу в больницу.
Капрал. Есть ближе госпиталь Pitie, в двух шагах от нас.
Сержант. Да вдруг-то не примут, как туда, так и во всякое другое место.
Капитан. Однако могут быть случаи ночью, так же как и днем; и чтобы госпиталь исполнял свое назначение, там должны принимать во всякий час.
Сержант. Извините, капитан, но вы ошибаетесь.
Капитан. Коли так, надо ее отвезти домой. (Адели). У вас есть квартира?
Адель. Да, есть; в настоящее время я живу со своими друзьями, которые теперь, может быть, в большом беспокойстве обо мне.
Капитан. Чувствуете ли вы себя в силах, чтоб идти?
Адель (встает, пошатываясь). О, да, я не так слаба.
Капитан. Ну, так вас проводят. Номер седьмой и восьмой, оставьте свои сумки, возьмите фонарь и ступайте с ней. Ведите ее тихонько, останавливайтесь, если устанет, и главное — смотрите, чтобы она не потеряла свои деньги. Сержант, пересчитай, сколько у нее денег.
Сержант. Смотрите, мадам, и хорошенько запомните: десять, одиннадцать, двенадцать, четырнадцать, семнадцать, семь франков одиннадцать су, которые нашли при вас. Обратите внимание, я завяжу их в ваш передник… Двадцать четыре франка одиннадцать су… Все они завязаны… Пусть-ка теперь скажут, что солдаты хуже людей и что нет добрых молодцев между Беспардонными!
Адель рассыпалась в изъявлениях благодарности.
— Хорошо, хорошо, в другой раз поблагодарите, — сказал капитан. — Ступайте спать, вам нужен покой.
— Я думаю, — воскликнул седьмой номер, — после всего, чего она натерпелась, ей-Богу!.. Держитесь-ка за нас, голубушка… Не бойтесь… Я крепок, и товарищ тоже.
— Да, да, держитесь-ка!
Было около двух часов утра, когда Адель довели до дому. Фридрих отворил. При входе в каморку солдаты испугались. Ни малейшей мебели; четыре голых стены, немного набросанной соломы, и на этой подстилке валялись две женщины, без простыни, без одеяла, без малейшего лоскутка, который бы их прикрывал.
— Куда это положить? — спросил один из солдат.
— Давайте, давайте, — отвечал Фридрих, вырывая у него из рук хлеб, в который тотчас же вцепился зубами.
— Словно собака! Как он голоден-то, братец мой! Ну, вставайте, мы принесли вам провизии. Раздели-ка им порцию: есть у тебя нож?
Другой солдат. Нешто мы ножи употребляем?
Разломивши хлеб, он подходит к одной из женщин и берет ее за руку.
— Ну, никак померла?..
Она поворачивается к нему.
— Это ты! Спаситель милосердный!
Затем, увидя кусок, она хватает его и ест с жадностью.
Сузанна, которую позвала Адель, поднялась молча и, посмотрев на свет с ужасной улыбкой, протянула руки.
— Как прекрасны ангелы!.. Видишь, сестра, они меня не обманули… Это Адель! Она с ними! Я съем крылышко. Я знала, что они меня попросят на свадьбу. Она вся в белом! Какая шляпа у нее! Нет, милостивый государь, я не танцую; после стола уж. Передайте мне этих голубей…
Один солдат. Она бредит.
Адель. Возьми, мой друг, это хлеб.
Сузанна. Хлеб, фуй! Фазан превосходный!.. Десерт!..
Адель. Да, у нее бред.
Сузанна. Устрицы, опять устрицы!
Адель. Но послушай, Сузанна… Это я, разве ты меня не узнаешь? Я, Адель.
Сузанна. Какой хорошенький твой муж!
Адель. Перестань говорить вздор, вот хлеб, держи.
Сузанна. Это мне, не правда ли?
Адель. Да, это тебе.
Сузанна. (Берет хлеб, разглядывает и пробует). Пирог, это от Лесажа; корка превкусная. (Она ест с жадностью).
Один из солдат (товарищу). Как бы я хотел быть богатым!
Другой. И я тоже… Хоть бы для того только, чтобы делать добро подобным людям. У меня сердце разрывается… Слушайте-ка, есть у вас лампа или свеча? Я вам зажгу.
Фридрих. Свеча, когда нет в доме хлеба!
Один из солдат. Оставим мы им наш огарок?
Другой. Правда, капитан ничего не скажет.
Первый. Так пускай он остается. Прощайте, друзья. Постарайтесь быть счастливее.
Адель. Ах, я никогда не забуду, что вы для меня сделали.
Один солдат. Прощайте, прощайте… До свидания.
Другой. Уйдем скорей! Нищета и дружба…
Первый. Тс… Тс… Когда будем за воротами.
Для Адели и ее друзей прекрасен был день, начавшийся с последующей зарей. Солнце вставало над двадцатью четырьмя франками пятьюдесятью пятью сантимами, принадлежащими им. Сколько благословений посылали они храбрым солдатам Беспардонного восемнадцатого полка! Адель была изнурена, разбита вчерашней катастрофой; но она так была довольна, что принесла отраду в дом, и с началом утра принялась петь. Что касается до Сузанны, то ум ее не был более отягощен обманчивыми галлюцинациями. Сон возвратил ей рассудок, и блестящий пир не раздражал более ее аппетита, удовлетворенного хотя менее привлекательной, но зато более надежной действительностью.
— Я не могу опомниться! — говорила она, — Как, все это дали солдаты? Я готова расцеловать в обе щеки этого доброго капитана.
Адель. А сержант, капрал, наконец, все, они обошлись со мной как лучшие из людей!
Фридрих. Зато они могут вполне рассчитывать, что где бы я ни встретил их полк, всегда дам им на водку, разве только у меня не будет ни полушки за душой. Не правда ли, Генриетта, они вполне достойны, чтобы оказать им любовь и признательность?
Генриетта. О, конечно, мой милочка, мы должны им быть очень благодарны, без них сегодня мы бы умерли.
Глава пятьдесят пятая
Опять зубы на полку! — Член благотворительности. — Аудиенция и газеты. — Доставайте себе работу! — Ведь у вас есть приходский священник? — В порядке правил. — Опять длинная фигура. — Второй завтрак.
Сумма в 24 франка 55 сантимов не есть неистощимый капитал. Друзья, зная это, всячески старались достать работы, но нимало в том не успели. На другой день утром об обеде уже не помышляли.
— На этот раз нам придется положить зубы на полку, — Сказал Фридрих. — Как вы думаете, Адель?
— Я не знаю, у меня есть предчувствие. Я непременно чего-то добьюсь в этом отношении.
— Вы не будете иметь успеха. Когда кто-нибудь в несчастье, делай что хочешь, все ничего не выйдет.
— Все равно, зато мне не в чем будет упрекать себя.
Адель вышла и направилась к члену благотворительности. При виде роковой скамьи, на которой так недавно столько страдала, она содрогается, колеблется и едва не возвращается назад. Но нет еще полудня, ее должны принять… Вооружившись решимостью, она переступила порог.
— Куда вы? — останавливает ее неумолимый дворник.
— К барину.
— Еще раннее утро. Приходите в одиннадцать часов.
Адель приходит в одиннадцать. Войти можно. Она входит и после долгих ожиданий и дерзких расспрашиваний в передней получает наконец желаемую аудиенцию.
Член принял ее небрежно, сидя в кресле и читая ежедневный листок, одна статья которого вызывает у него улыбку.
— Что вам нужно? — говорит он.
Адель подробно описывает страшную картину своего положения. Член не прерывал все время своего чтения; уже минут двадцать прошло, когда он, бросивши газету на столик, проговорил про себя:
— По всем соображениям я перейду к Variete. (Вслух). А, вы тут, голубушка! Так вы говорите…
— Милостивый государь, я вымаливаю…
— Да, я вижу, в чем дело. Вы мать семейства?
— Нет.
— Вам нет шестидесяти лет. Вы чем-нибудь нездоровы?
— Нет.
— Вы молоды, у вас здоровые руки, чего еще нужно? Чтобы благотворительный комитет содержал вас и дал возможность ничего не делать?
— Я могу работать и ничего не желала бы лучше.
— Разве мы должны доставлять вам работу?
— Ах, милостивый государь, если бы вы были настолько добры; я в страшной нищете.
— Возможно ли комитету помогать всем таким, как вы? Есть у вас рекомендации? Знаете вы кого-нибудь?
— Нет.
— Подкрепите чем-нибудь вашу просьбу, а там посмотрим.
— Но, сударь, чем же я могу ее подкрепить?
— Разве у вас нет в приходе священника? Очень просто, принесите от него письмо.
— Это потребует времени, а я без хлеба.
— Тем хуже для вас. Я ничего не могу тут сделать.
— А пока что же со мной будет? Стало быть, я должна сделаться воровкой?
— Как вам угодно, но так в порядке правил. Затем нам не о чем больше толковать. Прощайте, прощайте.
Он встал и позвонил.
— Что же вы еще стоите? Вы, стало быть, меня не слыхали?
— Извините, — прошептала Адель, узнавая по длинным складкам его громадного халата ту личность, которая распоряжалась полицейскими.
Вошел лакей.
— Что прикажете?
— Скажите в кухне, чтобы подавали мой второй завтрак, и скорее, потому что я умираю с голода. Да велите к трем часам заложить карету.
— Барин отправится на биржу?
— Да, ступайте.
Адель стояла неподвижная и безмолвная.
— Ну если вы до завтра будете смотреть на меня, что вам от этого прибудет? Или вы хотите заставить меня вас вывести за плечи? Повторяю, ступайте к священнику.
Адели нечего было возражать. Негодующая и вместе смущенная, она проговорила:
— Благодарю вас; я последую вашему совету.
И она удалилась.
Глава пятьдесят шестая
Священник должен быть сострадателен. — Канонисса. — Набожность. — Любопытство. — Какова духовная трапеза! — Пожалуйте в ризницу!
Адель направляется к священнику. «Если меня оттолкнут, — думает она, — ну так я себя не оттолкну, и если судьба все будет преследовать меня, вина будет не на моей стороне. Я испробую все средства спасения. По как приступить к этому священнику? В церковь я не хожу, он меня никогда не видал; еще, пожалуй, станет меня упрекать. Да и то сказать, не съест же! Это священник; они должны быть милостивы и человеколюбивы; религия повелевает им призревать всех. И притом, чего я прошу? Письмо, это так немного стоит. Нет, лучше умереть, чем опять идти к этому злому благотворителю…»
Продаваясь таким размышлениям, Адель подходит к дому священника; сторож указывает ей в конце двора крыльцо.
Адель направилась к нему и после долгого напрасного стучания толкнула дверь и вошла в залу, где на буфете разложены были разные пирожки и сласти. Кругом суетились и бегали туда и сюда несколько женщин.
— Вот так лучше.
— Нет, вот так.
— Вид превосходный.
— Что вы скажете о моей меренге[8]?
Все они так были озабочены, что Адель приблизилась, не будучи замеченной.
— Да посторонитесь, вы мешаете. Вот чуть было не изломали миндальное пирожное!
— А вы зачем здесь? — последовал вопрос.
— Вам что-нибудь нужно? — спросила канонисса, по-видимому, распоряжавшаяся всеми этими приготовлениями, — Машенька, спросите, что им угодно?
Девица Мария подошла к Адели.
— Что вы желаете?
— Я желала бы иметь честь переговорить с батюшкой.
— Если у вас что-нибудь очень нужное, вы можете сообщить мне; это все равно, как бы ему самому; я передам ему в точности. Быть может, это относительно какой-нибудь требы или но вашему личному делу?
— Мне нужно наедине поговорить с ним.
— Наедине?.. О! Но так не разговаривают с батюшкой.
— Напишите ему просьбу об аудиенции, и если он захочет принять вас, он вам ответит.
— Он ответит, но завтра уже будет поздно.
— Когда вы так спешите, то, мне кажется, можете поверить мне ваше дело.
— Я могу его передать только священнику.
— А, это другое дело, я не хочу допытываться. Если я вас спрашиваю об этом, то только в вашем же интересе… Коли у вас секреты, то храните их при себе; я слишком добра, принимая участие…
— Так как мадемуазель Мари здешняя экономка, — сказала одна из присутствующих, — то почему вам скрываться от нее?
— У всякого свои причины.
— Боже сохрани нас стараться проникнуть в ваши, моя милая; нами руководит не любопытство. Нам любопытствовать! Спаситель милосердный, нет, это не наш порок. Но было бы лучше, если бы вы нам сейчас же объяснили.
Тщетно Адель старалась с твердостью отражать град вопросов, посыпавшихся на нее. В эту минуту прибыл молодой аббат, по-видимому, пришедший прямо со службы. В руках у него был подсвечник, и он утирал себе лоб.
— Хрисостом, гляди же, куда ты ставишь ноги!
Так говорил он толстому малому, руки и ноги которого одинаково подгибались под тяжестью сорока бутылок, превосходно уложенных в корзине.
— Осторожнее, здесь порог. Вот так. Ну, теперь наш шамбертен спасен. Не без труда, не правда ли, ключник? Те Deum laudamus!
— Батюшка, где вы его взяли? — спросила экономка Мари. — Из заднего погреба?
— Да, из погреба Кометы.
— Слава Богу.
— Знаете ли, что он убавляется по мере того, как из него пьем? Эх, кабы Господь послал нам еще такое же небесное светило!
On выпрямился, увидя вдруг Адель, как бы пораженный присутствием незнакомого человека.
— Я не знаю эту даму?
— Мадам пришла переговорить со священником.
— Со священником, а! У него и без того много дела. (Адели). Вы не могли выбрать более неудобное время; батюшки не будет целый день, У нас приглашены на обед фабриканты и отцы миссии; известно, что за угощением (с любезным видом) знаешь только начало, а конца никогда не знаешь… Что же вам угодно от батюшки?.. Вы принадлежите к его пастве?
— Я не, знаю.
— А кто же знает, кроме вас?.. Ах, черт возьми, черт возьми, да, да (он бормочет), я вижу, вижу, вы к нему собственно… да я, во всяком случае, не имею времени вас выслушать, у меня дел по горло… Не советую вам обращаться по окончании службы, батюшка устанет, захочет прилечь, отдохнуть, а потом надо садиться за стол… Нет, — размысливши, — лучше всего напишите ему.
— Мы то же самое сказали ей, — отвечала Мари.
— Или, — продолжал аббат, — есть еще одно средство.
— Ну, аббат, — вскричала гувернантка, — знайте свое дело. Или вы думаете, что я не указала бы ваше средство так же хорошо, если бы хотела? Но вы знаете, как доволен бывает батюшка, когда к нему приходят в ризницу.
— В ризницу, — прошептала Адель, как бы озаренная лучом, и тотчас же, отвесивши поклон, на который ей не ответили, поспешно пошла прямо в церковь.
Глава пятьдесят седьмая
Пономарь. — Параллель двух священников. — Старый и новый. — Он позолотил дарохранительницу, а разве это хуже благотворительности! — Истинная благотворительность. — Картина страшной нищеты. — Права на щедрость. — Вы преступница! — С голоду никто не умирает. — Апостолы тоже ходили босиком. — Исповедь. — Опять длинная фигура. — Сострадательный актер.
И вот она под сводами святилища и, наконец, входит в ризницу. Пономарь просит ее подождать священника, который в гардеробной снимает облачение.
— О, — говорит он, — батюшка достойнейший человек.
— Как вы меня утешаете!
— Великодушен и сострадателен. Счастливы находящиеся около него! Приход ему многим обязан. Во-первых, он позолотил дарохранительницу и решетку на хорах. На это истратил двадцать тысяч. Затем при нем мы получаем больше жалованья, чем при его предшественнике, упокой Господи его душу! За тем, бывало, по пятам толпа нищих, лентяев и всякой дряни, из-за них мы сидели на одном законном доходе. Он был готов посадить нас на солому… И сам-то от всего отказывался; невозможно быть до такой степени своим собственным палачом; последний из каменщиков жил лучше него. Кабы, кажется, он мог, он бы с удовольствием остался из-за них совсем голым. Правильная благотворительность начинается с самого себя и своих близких, Притом глава представительства, он имел вид нищего: поношенная ряса, старая шляпа, заштопанный стихарь; ему можно было дать лиард в руку, а за всю его одежду не дали бы и лиарда. С нами же он был, как собака, как будто церковный причт не беднее других; словом, это был янсенист. Был слух о возведении его в сан епископа; я от души пожалел бы епархию, которая бы ему досталась. Но воспаление легких, схваченное им одной зимней ночью, когда он носил предсмертное причащение больному, отправило его к праотцам… Вот и батюшка; если бы я не обратил внимания, он бы ушел.
— Что вы мне скажете? — спросил священник у Адели.
— Перед вами бедная женщина, не знающая, куда преклонить голову; но что особенно меня убивает, это то, что я не одна, нас четверо. Да, батюшка, четверо: три женщины и мужчина… Ни крохи хлеба, чтобы утолить голод; никакого лоскута, чтобы продать или заложить. Кабы вы могли заглянуть в нашу лачугу, вы содрогнулись бы, Впрочем, вы можете и сами судить, перед вами образчик: от мороза камни трескаются, и по такому холоду у меня нет другой одежды, кроме этого ситцевого платья, да и то все изорвано, и вы видите, что я в худых чулках и башмаках.
— К несчастью, я вижу; но что хотите вы, чтобы я сделал? Апостолы тоже ходили босиком.
— Во имя Господа, не оставьте нас. Если вы откажетесь помочь нам, все для нас кончено.
— Вот еще одна! Они все думают, что мы катаемся на золоте и серебре; слушая всевозможные клеветы на наш счет, можно подумать, что мы куем деньги. Нас атакуют, преследуют… Есть благотворительный комитет… Почему вам туда не обратиться?
— Ах, батюшка, в комитет, когда умираешь с голода!
— Пустяки; в Париже никто с голоду не умирает.
— Праведный Боже! Есть состояние ужаснее нищеты! Это нищета, которой не верят.
— Я не сомневаюсь насчет того, что вы мне рассказываете о своем положении, но на нет суда нет. Притом, какие ваши права на щедрость верующих? Правда, я заведую раздачей, но я должен отдавать отчет в милостыне. Кто вас привел ко мне? Причащаетесь ли вы святых тайн? Кто ваш духовник?
Адель опустила глаза и молчала.
— Я заслуживаю всевозможных упреков, — произнесла она наконец рыдая. — Я великая грешница.
— Вы сильны, хорошего сложения, почему вы не работаете?
— Мне работать! Меня избегают, везде отказывают. Вы правы, мы прокляты, проклятие всюду преследует нас. Отчего я не могу снова начать свою жизнь! Кокетство уже не соблазнило бы меня. В молодости не предвидишь, что из этого может выйти. Лучше было бы мне сломать себе шею, нежели послушаться развратницу, которая оторвала меня от родителей. Она прельщала меня тряпками, а я вообразила, что она желает мне добра! Она причиною всего; она увлекла меня в пропасть, без нее я никогда, никогда не узнала бы тех, кто обольщал меня. Я никогда… (Она закрывает лицо руками). Отец и мать мои умерли с горя! А я, их дочь, вместо того, чтобы исправиться, дошла до высшей степени беспутства! О, я жестоко была за то наказана, а теперь еще больше страдаю. И вместе с тем я шестнадцать лет провела в Сен-Лазаре. Да, шестнадцать лет.
— Как! Вы заклеймены преступлением и осмелились прийти сюда!
В эту минуту показался церковный староста и позвал священника. Адель побледнела при виде этой высокой фигуры, так как староста оказался тот же самый член благотворительности. Священник поспешил ее спровадить. При ее выходе драматический актер, свидетель ее отчаяния, положил ей в руку двадцатифранковую монету.
— Не теряйте мужества, — сказал он, — не плачьте, есть добрые души… Вы их найдете. Притом Провидение милосердно, а у вас есть чем просуществовать сегодня…
— Ах, без вас…
— Не будем говорить о том. Ступайте завтракать, вот главное. Довольно…
Друзья Адели нетерпеливо ждали ее возвращения. Входя, она бросила им двадцатифранковую монету:
— Вот возьмите!
— Золотая монета!
— Да, мне дал ее добрый актер.
— Актер!
— Я расскажу вам после, а теперь надо идти за провизией… Ну, друзья мои, член благотворительности и все эти святоши, что это за исчадие! Что за чудовища! Нам надо хоть самим-то себя пощадить; жить так, чтобы на всю жизнь достало, потому что когда у нас ничего не будет, то у священника нам не помогут. Прежде всего мы закусим в харчевне, просто, чтобы не умереть; баранья голова и щи — вот наше меню, слышите ли? А там мы увидим, что делать.
Скромная трапеза скоро была окончена, затем пошли на рынок и купили два мешка картофеля и других овощей… Пятнадцать франков было истрачено, но зато, при умеренном аппетите, припасов должно было хватить на целый месяц.
Глава пятьдесят восьмая
Посещение благотворителей. — Погребальная колесница. — Похоронная процессия. — Нищие. — Панихида. — Лакеи. — Правда после смерти. — Начальник траурных фигурантов. — Великие добродетели. — Барабан гремит. — Страшное воспоминание. — Боже! Это он. — Не привидение ли это? — Суетность нечестивца. — Духовенство. — Гробовой покров. — Опять длинная фигура.
Месяц этот прошел очень скоро. Друзья, усердно вытоптавшие все мостовые в поисках работы, почувствовали снова приближение голода. Был конец марта.
— Тридцать один день без хлеба, безделица в Пруссии!
Таковы были первые слова слесаря по пробуждении.
— О, бедность, убившая моего отца! — вскричала Сузанна.
— Это совершенная правда, и вот мы теперь погрязли в нее по горло, — отвечала ее сестра.
— Да, — продолжал Фридрих, — мы пришли в то же самое положение, в котором были месяц тому назад, день в день. Если бы Адель встретила опять кого-нибудь из Беспардонного восемнадцатого, которые были так добры к нам, или хоть бы этого актера…
— О, я скорее найду камень размозжить себе голову!
— Нет, вы счастливы, всегда выводили нас из затруднения. Если и опять попытаетесь, то не придете с пустыми руками.
— Дни идут один за другим и не походят друг на друга.
— Зачем отчаиваться в успехе?.. У вас всегда бывало счастливое наитие; нельзя сказать, что этого и вперед не будет.
— Что хотите вы, чтобы я сделала?
— Офицер, солдаты, которые возвратили нас к жизни, и этот великодушный актер, они не умерли.
— Да, но где их разыскать? Что касается до полка, это, положим, еще нетрудно, но имени актера я не знаю, и подите отыщите иголку в стогу сена.
— Вы знаете, какого он прихода.
— Правда, друзья мои, я должна их отыскать; середины нет. Я их найду, и они не дадут нам погибнуть.
— Вот это я люблю, честное слово!
Адель недолго собиралась и побежала прямо в казармы; соседи сообщили ей, что полк накануне вышел из города, Это было для нее громовым ударом, потому что мало было надежды разыскать жилище актера, ее последнего благодетеля; мрачная и задумчивая, волнуемая смутными предчувствиями, она соображает гибельные последствия новой неудачи. Приближающийся шум выводит ее из задумчивости; длинная вереница похоронного шествия медленно подвигается; по главе едет погребальная колесница, запряженная четырьмя лошадьми, покрытыми перьями и попонами, и окруженная трофеями; за ней следуют двадцать четыре кареты, обитые черным сукном. Такие пышные похороны могут быть только для знатного лица…
— Тут будут плакальщицы, — подумала Адель, — я присоединюсь к ним, и мне заплатят. Она опередила колесницу и увидала громадную похоронную часовню, покрытую тоже черным. Неподалеку сотня плохо одетых мужчин и женщин сновали туда и сюда. Одни прохаживались, другие с ожесточением прикладывали руки к груди, третьи предпочитали согреваться в соседнем кабачке маленькой рюмочкой отрадной влаги.
Это обычные посетители всех похорон. Адель для них новая личность; хотя она и рта не открывала, по никто по ошибался насчет ее намерений. Она им подозрительна, и, сговорившись заранее, все соглашаются удалить ее.
— Не спешите так, — кричит ей один из нищих, — нас полный комплект.
— Эта… куда… идет? — говорит пьянчужка, стараясь ей загородить дорогу.
Затем вмешалась бывшая торговка рыбой:
— Ты, послушай-ка, чего лезешь не вовремя, и тоже, чай, с расчетом на получку? Три ливра[9], факел и тряпье — всего этого не видать тебе, как ушей своих. Ты думаешь, встала рано, и довольно, нет, еще надо прийти вовремя. Эй ты, кум, вот им нужно аршин саржи! Ты, волокита, не уступишь ли ей свою?
— Да разве она записана в списке на получение черного сукна?
— Да, да, записана, им нужно тряпье. Тряпье что — пустяк, а вот монеткой они не побрезгуют.
Несмотря на эти язвительные замечания, Адель продолжает свой путь и, проходя мимо швейцарской, не будучи замеченной, пробирается к галерее, замыкавшейся решетчатой дверью. Там сидела толпа лакеев, одни громко разговаривали, другие играли в карты, тогда как за несколько шагов от них, в прихожей, два священника совершали перед гробом панихиду.
— Я всегда забирал ключи от погреба, — сказал один лакей.
— Я от буфетной.
— Не всякий день хоронят герцога; он порядком бесил нас при жизни. Хоть на похоронах-то немножко повеселимся.
Затем под предлогом, что о мертвых надо говорить правду, на покойного герцога стали возводить обвинения одно ужаснее другого.
Пришли могильщики, и вся орава лакеев разбежалась.
Адель, отворивши тихонько дверь, вошла незамеченной и не смела дохнуть, боясь получить отказ за несвоевременную помеху. Притаившись в углу за печкой, после речей и игр дворни, она вдруг явилась, как привидение.
— Откуда это?
— С облаков, что ль она упала?
— Берегись! Берегись!
— Что вы тут делаете?
Каждый смотрит на нее, как на нечто необычайное. Многие мимоходом обращаются к ней с вопросами, не дожидаясь ответа. Глядя, с какой поспешностью они вставали и суетились, можно было подумать, что это полк казаков, настигнутый на бивуаке французским авангардом; они были как тени, появляющиеся и исчезающие. Адель подходит то к той, то к другой и начинает голосом просительницы:
— Барин…
— Мне некогда, — грубо отвечает тень.
— Сударь…
— Я нездешний.
— Господин швейцар, к кому должны представляться бедные?
— Там есть. Смотрить этой гаспадин, с пера на шляпа, на крыльцо, с целый маншеты и шорный манто.
— Господин в жабо и со шпагой?
— Тошно так, серемонимайстер.
— Да, начальник фигурантов, — сказал слуга-негр, ударяя по плечу швейцара.
Адель подходит к распорядителю похорон, которому в двух словах излагает свою просьбу.
— Ваше имя? — говорит он, вынимая из кармана памятную книжку.
— Адель д'Эскар.
— Вас нет в моей книжке, вы только теперь проситесь? Представлялись вы в управлении?
— Нет; но я бедна, как только возможно быть бедной.
— Это не идет к делу. Вы записаны? Или принадлежите к благотворительному заведению?
— Нет.
— Так чего же вы хотите?.. Управление присылает бедных, оно поставляет сукно, оно поставляет тряпье, оно все поставляет.
— Я вижу, что мне здесь нечего делать, — говорит Адель.
Она намеревается удалиться, но толпа загораживает выход и, не будучи в силах двинуться ни взад, ни вперед, она остается стиснутой в средине, имея случай слышать следующий странный панегирик.
— Ну, слава Богу, наконец схоронят этого негодяя!
— Ему такой же почет, как и собаке.
— Говорят, он назначил десять тысяч франков бедным.
— Они пройдут через столько рук…
— Называют это даянием, а это просто обратная отдача. Никогда он им не даст столько, сколько взял у них.
— И между тем произнесут прекрасную речь на его могиле, и будет прекрасная надпись на его памятнике.
— Мрамор все равно что бумага, он все стерпит.
— Пер-ла-Шез (кладбище) — это долина добродетели.
— Долина добродетели… Да, для тех, чьи пирамиды оскорбляют небеса. А нас, бедняков, просто снесут в общий ров; горсть земли, и все кончено; никто не увидит, не узнает, мы не оставляем следа.
— Зато оставляем за собой сожаления, это лучше того; и притом мы никому не делаем зла.
— Согласен… Однако, может быть, это слабость, только я не пожелал бы быть брошенным в общую яму.
— А не все ли равно? Коль скоро меня нет, пусть кладут куда хотят.
— Совершенно разделяю ваше рвение, плевать на это.
— Вот у герцога будет монумент. Это может потешить только глупца. Будь он хоть из алмазов, все такая же дрянь, как и всякий другой.
— Слушайте, слушайте, барабан бьет.
— Разве будет войско?
— Смотрите, это ветераны.
— Они расстреляли маршала! Храбрейшего из храбрых!
— Да, Нея, но они его все-таки не осудили.
— Можно думать, что нет; они все плакали, как дети.
— Не странно ли? Солдаты заряжают ружья!
— Разве вы не видите, что это для отдания почестей?
Послышался глухой барабанный бой, мрачный гул которого возвестил начало шествия.
— Ну, бедные, по местам! — скомандовал церемонимейстер.
Начался марш; толпа провожатых проходит с кортежем, Адель со стесненным сердцем пробирается вон сквозь толпу нищих, удовольствие которых при виде спроваженной соперницы выражается сатанинским смехом. Забывая, что им предписано быть печальными и задумчивыми, эти привилегированные посетители похоронных торжеств шумят, толкаются, помахивая факелами и стараясь поскорее погасить, чтобы у них побольше осталось. Радость их ужасна и напоминает радость демонов при виде мучений грешника.
Адель, поддразниваемая ими, ускоряет шаги, не смея оглядываться назад.
— Что, утерли нос-то! — рычит одна из фурий, приветствовавших ее еще при приходе.
— И хорошо! — подтверждает другая, — Она не хотела мне верить!
Адель принуждена удалиться; но и при полнейшем несчастьи все еще остается слабый луч, который не перестает блестеть, подобно спасительному маяку. Она все еще продается иллюзии, надеясь разыскать актера, который уже раз протянул ей руку помощи, С этой надеждой входит она в преддверие церкви; нашелся даже человек, который мог указать ей жилище благодетеля.
Она пришла в ту минуту, когда тело несчастного, принесенного в церковь, было отвергнуто как отлученного от церкви.
Смутным, мертвенным взглядом провожала Адель удалявшиеся траурные дроги. Слез у нее не было; но ей представилась как бы пустыня. Все стушевалось, все исчезло; круг расширился; сами здания, как бы движимые в своем основании, точно уперлись в беспредельный горизонт. Ей тяжело; безмолвие пустоты давит ее, как свинцовый гнет мучительного кошмара. Земля вертится и точно уносит ее с собой. Или это видение смерти? Барабанный бой раздается в воздухе: то похоронный звон, звон ужасный, Головокружение проходит; удалявшееся приближается, двери поворачиваются на петлях, обе половинки растворяются. В длинной перспективе необычайного похоронного шествия выставляется суетность нечестивца; храм обращается в склеп, на всем простирается смертный покров: галереи, своды, освящение, поклонение Божественному Учителю; алтари, святые — все скрыто под завесой гордости. На темном фоне, усеянном гербами, щитами, девизами, серебряными блестками, выдаются, как в темную ночь, мерцающие огоньки бесчисленных светил… Колесница останавливается, появляется крест и позади все приходское духовенство, священники, дьяконы и поддьяконы, с викариями во главе. Тело положено на носилки; певчие, дети и взрослые, начинают плач Dies irae… Три друга покойника наперебой стараются держать кисти гробового покрова, является четвертый, ему кланяются с уважением и уступают место. И эта личность, пред которой столь почтительно преклоняются, опять все та же длинная фигура! Адель ее узнала.
«Это слишком! — подумала она. — Везде я его встречаю, и везде ему оказывают почет. Это заблуждение, ложь, несправедливость! Я его ненавижу! Проклинаю!»
Глава пятьдесят девятая
Что делать? — Отчаяние. — Служанка. — Неожиданность. — Всякий сам для себя. — Нет более Бога! — Страшная решимость. — Дверь заперта. — Предсмертные предосторожности. — Чугунная цепь. — Единодушие. — Страшные страдания. — Неудача в самоубийстве. — Между смертью и преступлением. — Честная жизнь
Этой ненависти ко всему роду человеческому Адель не может более сдерживать; еще немного, и она перейдет в бешенство. Раздраженная, почти взбешенная, она проходит улицы, площади, перекрестки. Идя без цели и не успев еще очнуться, она очутилась у своей квартиры. Она уже у дверей и хочет войти, но, пораженная внезапной мыслью, возвращается назад, входит в лавку, тотчас же выходит оттуда и снова направляется к дому. Сузанна, караулившая ее возвращение, заметила, что она в необычайном настроении духа; идя навстречу, она расспрашивает ее с беспокойством, Адель отталкивает подругу, не отвечая идет по комнате, ни на кого не смотрит, подходит к окну и хватается за задвижку с конвульсивным движением; она дрожит, вздыхает, топает ногой и рвет на себе волосы.
Сузанна. Да скажи же что-нибудь, Адель; ты нас пугаешь.
Фридрих. Что с ней могло случиться? Она смотрит таким зверем.
Оверньятка (отворяя с шумом дверь). Здесь что ли спрашивали углей?
Адель (сердито). Да, поставьте там. Вам заплатили?
Оверньятка. Я и не спрашиваю. Я и огонь тоже принесла, как вы приказали.
Адель. Хорошо… Вы можете идти!
Оверньятка. Тут две мерки, хорошо отмерено, слышите ли? Когда вам понадобится еще что…
Адель. Или вам еще повторять надо? Сказано, хорошо!
Оверньятка удаляется ворча.
Сузанна. Зачем эти угли? Тебе надо варить что-нибудь?
Адель. Нет.
Сузанна. Ну, так ты с ума сошла.
Адель. Слушай, Сузанна… Выслушайте, друзья мои. Я совершенно в здравом уме; по решение мое неизменно… Я не хочу больше страдать… Это не жизнь, как мы живем… У меня оставалось сорок су. Я их спрятала… нарочно на этот случай… Теперь время пришло… Вот на что я их употребила.
Сузанна. На уголья… Вместо того чтобы купить хлеба!
Адель. Хлеба!.. Как это было бы надолго! Нет, друзья, мне опостылела жизнь… Если вы согласны со мной, то я знаю, что мы сделаем.
Фридрих. А что мы сделаем?
Адель. Мы разожжем здесь жаровню.
Сузанна. А потом?
Адель. Когда она будет достаточно раскалена, мы затворим двери, заткнем все щели и поставим ее посреди комнаты.
Генриетта (плача). Как! Ты хочешь, чтобы мы погибли?
Сузанна. Мы все умрем!
Фридрих. Что ж, вы будете хныкать?.. Адель права; это одно нам остается; верите ли, Адель, я сто раз намеревался предложить вам это, но все видел вас такой неустрашимой во всем и сказал себе: мужчина не должен первый давать подобный совет. Но от участия я не отказываюсь.
Генриетта. И ты также!
Фридрих. Когда нет более надежды… Я являлся к подрядчику над чисткой улиц, хотел быть метельщиком, чистильщиком сточных труб; хотел чистить отхожие ямы. Нет для меня места! Предлагал даже живодерам работать за полцены. Нет места! В Клиши, на белильной фабрике, где люди мрут, как мухи, и то нет места! У меня спрашивали аттестат. На зеркальном заводе, где отравляют ртутные пары, и там нет места! Надо протекцию. В гавани, для разборки судов в канале, для возки тачек с землекопами, я тоже не имел успеха. Нельзя не содрогаться при мысли, что каждый день так отказывают. В больнице, в Валь-де-Грас, где требовалось сменять больничных служителей, меня не приняли, потому что я не был рекомендован доктором. Мне говорили, что версальский палач нуждался в помощнике…
Генриетта (с ужасом). И ты хотел предложить себя!
Фридрих. Успокойся, и не подумал… Это только сказано в доказательство, как трудно нынче найти что-нибудь. Более трехсот лиц добивались этого места… И меня, освобожденного преступника, конечно, ни за что не приняли бы… Без меня было бы кого выбрать… Кабы я попытался, то только бы к своему стыду… И вот, когда дошел до этого!..
Генриетта. Ну, у меня отлегло от сердца.
Сузанна. И у меня тоже.
Адель. Я боялась…
Фридрих. Мне — сделаться лакеем палача!.. Вы меня все-таки знаете, Адель… Всякая другая профессия, почему нет?.. Но чтобы дойти до этого… Скорее копать колодцы. Словом, все мы под несчастной звездой. Только Адель нашла лекарство.
Сузанна. Хорошо ее лекарство!
Фридрих. Что же делать! Ведь вот тебе обещали дать штопать чулки, у тебя было бы несколько су, и мы на них бы пока прожили. Когда ты пошла за ними, что тебе ответили? Что ты была в остроге, и тебе нельзя доверить работы.
Сузанна. Какое несчастье!
Генриетта. Мы могли бы снять палатку и торговать.
Фридрих. А что продавать? Чтобы нас схватили… Разве есть у нас дозволение? Его надо купить, а также нужны деньги на товар, хотя бы то был трут. За что вам дадут его? Не за мою ли бороду?
Сузанна. Я хочу публиковаться в листке объявлений, хоть ходить за детьми…
Фридрих. Листок объявлений! Хорошо тоже, нечего сказать; если у тебя есть какой грош, снеси им, они возьмут его с удовольствием. А затем такую, как ты какие хозяева захотят взять? Положим, что возьмут, но рано или поздно они узнают, кто ты; если случится воровство в доме, кого обвинят? Тебя! А воровать будут, потому что воруют безнаказанно там, где есть освобожденные из острога. Они тут — все на них падает… Чем более я размышляю, тем более нахожу, что самое лучшее для меня, как и для вас, это покончить…
Сузанна. Он не отступается от этого!.. О, лучше бы я ее оставила броситься в воду!..
Генриетта. Если она решалась топиться, это ей ничего не стоит…
Адель. Неправда… мне это стоит; я солгала бы, сказавши противное… Это мне много стоит… Ничего нет дороже жизни; надо было мне очень ею дорожить, чтобы сделать все то, что я делала… чтобы вытерпеть, что я вытерпела. Какие у вас ресурсы… также как и у меня? Если бы вы были моложе, вы могли бы торговать собою; да и это что за участь? Пример перед вами… Я была хороша собой, можно сказать без хвастовства, и куда меня это привело?.. На нашем месте нельзя колебаться… Или вам нравится лучше умирать с голода?.. Вспомните ночь, когда я пришла с солдатами; чего вы натерпелись… Теперь уже солдат нет…
Сузанна. Нет солдат?
Адель. Они уехали.
Генриетта. А актер?
Адель. Отыщи его в гробу.
Генриетта. Умер!
Фридрих. Огонь погасает.
Адель. Еще горит (кладет его на уголья). Я зажгу. Решились вы?
Сузанна и Генриетта в испуге кричат, Фридрих бросается к двери, запирает ее в два раза и кладет ключ в карман.
Фридрих. Кричите теперь.
Генриетта (бросаясь ему на шею, тогда как Сузанна хватает его за руки и обливает их слезами). Фридрих, друг мой, умоляю тебя! Разве я уже более не твоя Генриетта?
Фридрих. Чего ты хочешь от меня?
Генриетта. Как, я буду тут умирать перед тобою? И у тебя хватит силы!
Фридрих (с волнением, стараясь высвободиться из ее объятий). Ах, оставь меня… я не могу…
Генриетта. Ты увидишь мой труп.
Фридрих. Мне однако тяжело.
Генриетта. Ты отворачиваешься… не отвечаешь мне, взгляни же на меня, друг мой.
Фридрих (растроганный). Ну что?
Адель (в сторону). Он не выдержит. Как я жалею, что не сделала всего одна.
Генриетта (целуя Фридриха). Ты не хочешь теперь умирать, не правда ли?
Фридрих. Отчего не могу я ей противиться! О, женщины!.. Когда любишь! Но все равно… Я все преодолею, мы не умрем.
Адель. А хлеб?
Фридрих. У нас он будет. Вы слышали о шайке Видока?
Адель. Слишком!
Фридрих. От меня зависит попасть в нее, у меня будет три франка в день, мы их разделим.
Генриетта. Как, ты будешь… О, друг мой, умрем. Теперь я предлагаю это тебе.
Сузанна. Я не отступаюсь.
Адель. Уголья разгораются.
Фридрих. Осторожнее, не сделайте пожара; в доме дети.
Генриетта. Невинные малютки! Не надо их жечь.
Адель. А быть может это было бы для их же блага.
Сузанна. Довольно и нас… Четыре человека! Это не всегда встречается. Напишут в газетах.
Фридрих. Напишут о нас?
Адель. Это заставит говорить о нас в Париже, все-таки утешительно.
Генриетта. И, может, это послужит другим… Как знать?
Адель. Уголья разгорелись.
Сузанна. Можно поджарить быка… Итак, это наш последний день!
Адель. А ведь еще не все сделано… Вы не обращаете внимания! Могут нас увидать напротив; не закрыть ли окно одеялом?
Фридрих. Это лишнее; тут только каменщики. Они на крыше, это так высоко! Притом, кажется, теперь их обеденный час; а при возвращении…
Генриетта. Все будет покончено. Надо закрыть трубу?
Адель. Да, да.
Генриетта (накладывая крышку). Фридрих, прошу у тебя одной милости.
Фридрих. О чем?
Генриетта (подымая чугунную цепь). Женщина никогда не бывает так тверда, как мужчина. Я решилась, но…
Фридрих. Досказывай, мой друг.
Генриетта. Я не надеюсь на себя! Видишь эту цепь… Если я переменю намерение… (Сжимая ему нежно руку). Ты понимаешь…
Фридрих. Я понял… Ужасное положение!
Сузанна. Все готово; что надо делать?
Адель. Ничего… лечь и дожидаться.
(Она бросается на пол. Сузанна, Генриетта и Фридрих следуют ее примеру; двое супругов обнимаются).
Сузанна. Смерть! Если я закрою себе лицо, мне кажется, не так будет страшно… Я ее не увижу… (Она закутывается платком).
Генриетта. Фридрих, закрой мне передником глаза. Свет меня приводит в отчаяние.
Адель. А я хочу его еще видеть.
Генриетта. Я не могу продохнуть.
Сузанна. Мне тошно. Я задыхаюсь!
Адель. А у меня начинает болеть голова.
Генриетта. У меня мозг горит!
Сузанна. Чувствуешь ли ты, так же, как я, испарину, тягость?
Адель. У меня точно повязка на лбу, и такая тяжесть в членах.
Фридрих. Странно, я ничего не чувствую. Это, может быть, по привычке.
Адель. У меня в глазах темнеет; точно на них упала завеса, они отекают; все кружится вокруг меня!
Сузанна. Страшное стеснение в груди.
Фридрих. А я как железный!
Адель. У меня кровь леденеет.
Фридрих. И я их переживу!
Генриетта. Фридрих, друг мой, голова у меня трещит. О, какая боль! Они мне грудь разрывают. Отними эту змею, которая грызет мне сердце!.. Куда ты меня несешь? Кто меня поднимает? Ты?.. Теперь мне лучше, мне хорошо. О, какое наслаждение! Мне легко. Я просто в раю! Прощай, Фридрих, Друзья мои, молитесь за меня.
Адель. Голова моя… о, невыносимая тяжесть! Сердце выскочить хочет. Как оно бьется… Какое головокружение!
Сузанна (катаясь по полу). Они мне разорвут барабанную перепонку со своими молотками… Облако… идет… О Боже… Я не могу его остановить… Душа моя выходит… Помилосердуйте.
Фридрих. Генриетта! Генриетта! (Трясет ее). Ее уже нет, а я!.. Кабы у меня был пистолет или какое другое оружие!..
Он быстро встает и, раскрывши шкаф, схватывает нож.
— Слава Богу! Я могу теперь с ней соединиться!.. Могу заколоть себя! Тут, возле нее… на ее трупе… прольется моя кровь!.. Бок о бок с нею… Тут оно бьется, а бьется ли еще ее? (Он наклоняется и кладет ей руку на сердце). Нет. (Целует ее и направляет лезвие в грудь). Постараемся не промахнуться!
Он готов пронзить себя. Как вдруг послышался шум: «Берегитесь, берегитесь внизу, убьет!» Нож у него выпадает, окно отворяется с шумом, разбитые стекла с треском влетают в комнату, и в то время, как с лестницы поднимается в воздух успокоительный крик каменщика: «Никого не ушибло, не ранило, и никто не умер», огромный кусок штукатурки, выброшенный, как глыба, с покатости кровли, упал к ногам Фридриха.
— Ну, — сказал он, — даже умереть спокойно не дают! (Глядя на Генриетту). Вот счастливица!
Между тем воздух освежился, жаровня перестала пылать своим голубым пламенем, холодный ветер ворвался с силой, от чего уголья разгорелись и искра попала на руку Генриетте. Она сделала движение и стала приходить в себя.
Генриетта. А, гроза прошла! Какой гром гремел! (Мало-помалу оживляясь). Фридрих, это ты? Ах, холодно, у меня ноги, как сосульки… Согрей меня, я окоченела. Затвори же окно, с ума ты сошел?.. Что это за огонь?..
Пока Генриетта, удивляясь всему, не может связать ни малейшего воспоминания с окружающим, Адель и Сузанна, опомнившиеся скорее ее, сухим, безжизненным взглядом глядят на жаровню, возле которой они умирали.
Адель. Возможно ли?.. Вы видите, мы хотели умереть… мы не можем.
Сузанна. Небо тому свидетель.
Фридрих. Наш час не пришел.
Адель. Надо так думать… Скорее околеет хорошая собака у пастуха.
Сузанна. Мать, которая нужна своим детям.
Фридрих. Мы после себя никого не оставим, не только детей.
Генриетта. Сирот несчастных? Только этого недоставало.
Фридрих. Ну к чему все послужило?.. Все наши предосторожности?
Адель. Лучше и не говорите, я так взбешена!
Фридрих. Только потерян понапрасну уголь.
Адель. Нет, не потерян. Он не хотел нас умертвить, так пусть даст нам возможность жить!
Фридрих. Что вы хотите сказать?
Адель. Будем ковать ключи.
Сузанна. Тише, несчастная; если нас услышат?
Адель. Что мне за дело! Я не узнаю себя. Мне кажется, теперь я столько же посовещусь убить человека, как задушить цыпленка.
Генриетта. Не говори этого, Адель. Это значит оскорблять Бога, это против совести.
Адель. Бог! Бог! Он лучше не давал бы нам совести, лишь бы не умирать с голоду… Бог! Я Его не признаю… Совесть, что такое совесть? Имейте совесть, честность!.. Вы видели пример тому; хорош он!
Фридрих. Знаете ли, Адель, это нехорошо говорить так. Я не доволен вами… Если дело идет об убийстве, я отступаюсь.
Сузанна. Она тоже не так зла; это она болтает только языком, а сердце не разделяет этой мысли.
Генриетта. Это гнев, а на самом деле ее мысли совсем не такие.
Адель. Правда, не будем никого убивать… Но послушайте, надо есть, я прихожу все к тому же, и у нас одно только средство. Голод заставляет выходить волка из лесу. Если вы мне верите, мы пойдем, отыщем дело, а потом положим железо на огонь. Как вы думаете, друзья мои?
Фридрих. Дело, то есть покражу?
Сузанна. Почему не так?
Фридрих. Я ко всему подлаживаюсь, из меня можно сделать какой угодно сосуд, но…
Адель. Уж вы не трусите ли?
Фридрих. Вы хотите этого? Ну что ж, согласен на воровство.
Адель. Но ничего более, только одно воровство. Просто для того, чтобы иметь необходимое.
Генриетта. Надо постараться не доходить до такого положения. Если бы у нас были деньги, мы могли бы начать маленькую торговлю. По-моему, хорошо бы шить помочи. Говорят, что они хорошо продаются, и мы вышли бы из нужды.
Адель. После, после, теперь поспешим к более неотложному… Прежде всего пропитание.
Все. Да, прежде пропитание, а потом остальное.
Друзья отправились в поход, и не прошло трех часов после этого гибельного решения, как слепки были уже сняты, ключи сделаны и две комнаты обокрадены, но это доставило так мало, что через четыре дня голод опять был в доме. Приходилось приняться за то же или погибнуть. Решено было затеять другое дело, затем третье; так, менее чем в два месяца, было совершено покраж двадцать, а они были все так же бедны, как и прежде. Они отдались течению, и поток увлекал их от преступления к преступлению.
Глава шестидесятая
Утренний выход. — Дурно нажитое впрок нейдет! — Воздушные замки. — Припадок веселья. — Два ключа. — Новости и их последствия. — Дурной хозяин. — Доброе дело приносит счастье. — Предосторожности.
В одно воскресное утро Адель вышла рано. Фридрих, жена его и золовка еще спали. По пробуждении Сузанна сказала:
— Должно быть, Адель ушла очень рано, так что я ее не слыхала.
Фридрих. Я тоже не слыхал. Бедняжка! Если мы ничего не сделаем, это не по ее вине.
Генриетта. О нет, конечно, она очень хлопочет.
Фридрих. Она уж слишком старается, потому что игра не стоит свеч. Экое нам несчастье! Вот несчастье-то!
Сузанна. Ей-Богу не стоит быть вором.
Фридрих. Говорят, худо нажитое впрок не пойдет; мы еще не знаем, пойдет ли оно впрок; мы еще не имели большого успеха.
Генриетта. Надо ждать. Одно бы только хорошее предприятие!
Фридрих. А пока мы плохо подвигаемся.
Генриетта. У тебя тоже нет терпенья.
Фридрих. Да ведь невесело все ходить высунув язык; мне надоело только плясать около буфета.
Генриетта. Ишь ты какой недовольный. Ведь мы перебиваемся помаленьку.
Фридрих. Да уж очень помаленьку.
Генриетта. Погоди, как только нам повезет…
Сузанна. Если это когда случится, я вознагражу потерянное время… Тогда я буду копить.
Генриетта. Я, как и ты, постараюсь сколотить себе копейку на черный день.
Фридрих. А я-то, вы думаете, оставлю свою долю собакам? Я себя тоже не забуду!.. Но я не надеюсь. Ты слышишь, как поют на лестнице?
Сузанна. Это голос Адели. Чему ж это она так радуется?
Фридрих. Уж верно не прекрасной погоде. Небо кругом покрылось тучами…
Генриетта. Собирается ливень.
Фридрих. Парит, как в бане.
Адель (быстро входя и кладя ключи на камин). Друзья мои, нищеты не будет более! Я только что их попробовала, они превосходно подходят. Все будет не позднее сегодняшнего дня.
Сузанна. Объясни, в чем дело.
Адель. Сейчас скажу вам… Отличные новости… У меня их полны карманы, меня наградила ими торговка фруктами в улице Гобелен. Она мне давно знакома, маленькая горбунья, которая так любит болтать без умолку.
Генриетта. Что же она тебе напела? Ведь не она нас, конечно, интересует.
Адель. Дашь ли ты мне договорить?
Фридрих. Не прерывайте же ее.
Адель. Хозяин дома, где живет эта торговка, скряга отъявленный. Он так богат, что не знает счета деньгам. Они с женою могут издерживать более ста франков ежедневно, и у них нет ни собаки в услужении. Все это передала мне торговка. Вы понимаете, что я толковала с ней недаром, а чтобы все от нее выведать… Кроме того, занимаясь болтовней, я между тем не зевала: не подавая виду, я хорошо заметила, как передавали мешки; сколько же в них было денег! Будь у нас половина их, клянусь вам, нам во всю жизнь не надо бы было воровать. Как бы это пошло впрок в наших руках! Но богатство всегда достается тому, кто им не пользуется. Этот бездельник домовладелец за то, что один жилец не уплатил ему в срок за квартиру, велел снести его мебель на площадь… Я была свидетельницей. То было полное отчаяние: отец, шесть человек детей и жена, только что после родов, все они обливались слезами, несчастные! Они просили его, умоляли, но скорее можно было растрогать камни, и, несмотря ни на что, их вытолкали на улицу. Все соседи были в негодовании. Хорошо же, подумала я, я тебя не потеряю из вида, старый плут, я тебе отплачу: не рой другому яму, сам в нее попадешь. Если я только смогу до тебя добраться, уж не положу охулки на руку. С той минуты я выжидала случая, теперь он представляется, я взяла свои меры, и скряга от нас не ускользнет. Ведь это алтынник, ростовщик, он сам многих обокрал, теперь его очередь.
Сузанна. Когда вор обкрадывает вора, черти радуются.
Адель. Черт возрадуется, за это ручаюсь. Еще до вечера мы обработаем этого урода, и, не считая нас, кто-нибудь и еще попользуется.
Фридрих. Я думаю… жиличка получит свою долю.
Адель. Выбросить за дверь женщину после родов!.. Если бы было не более десяти франков, я и то половину снесла бы ей. Стало быть, мы поможем этой семье, согласны? Доброе дело приносит счастье.
Все. Да, да!
Сузанна. Будем делать людям то, чего мы сами бы себе пожелали, особенно тем, которые заслуживают.
Фридрих. Только надо, чтоб они не знали, кто им помогает, а то мы повредим себе.
Адель. Конечно, они ничего не будут знать. Теперь же, друзья, я объясню вам свой план; ростовщик пошел с женой пешком в Сен-Мор, и вернутся они не ранее завтрашнего дня, так что нам довольно времени. Но так как в этих делах всегда лучше раньше, чем позже, то я сейчас иду, а вы ступайте за мной. Генриетта останется на улице стеречь, и, пока я отвлеку торговку фруктами в лавочку, Фридрих и Сузанна проберутся по коридору; это во втором этаже, сзади, против лестницы; в двери есть форточка; маленьким ключом отпирается забор, а большим — замок, вы не можете ошибиться; надо не забыть клещи, в случае если придется отпирать сундук…
Фридрих. Сузанна спрячет их под юбку.
Адель. Надо взять также колечко, чтобы вдеть в замочный язычок, на случай неожиданности; необходимо все предвидеть. Вы знаете мою историю с Риготье.
Фридрих. Да, это урок.
Адель. И замечательный урок!
Глава шестьдесят первая
Сокровища ростовщика. — Боязнь. — Непослушный ключ. — Кит и Слон. — Вязальная спичка. — Воры. — Кувырком с лестницы. — Слесарь. — Колечко вынуто. — Фартук. — Ступайте за полицией!
В минуту компания оделась и приготовилась к экспедиции, затем направилась в улицу Гобелен. Через полчаса Фридрих, в сообществе Сузанны, готов был приступить к делу. Никогда еще глазам их не представлялось столько богатства: деревянные чашки, до краев наполненные квадруплями[10], гинеями, дукатами, наполеондорами, луидорами всех времен; мешки, надпись на которых свидетельствует о содержимом, и в довершение всего бумажник, отдувшийся от векселей и банковых билетов. Когда они намеревались всего этого коснуться, послышался шум и приближающиеся шаги.
— Не шевелись, — сказал Фридрих, — идут по лестнице.
И вот оба не смеют дохнуть. Кто-то останавливается у двери и пробует ключ. Какой ужас!
— Как мы хорошо сделали, что вернулись! Того и гляди, польет ливень, — говорит голос за дверью.
— Да скорей же, г-жа Ломбар; что вы возитесь.
— Надеюсь, дадите мне время вложить ключ.
— Да уж я бы раз десять отпер.
— Очень проворны!
— И это часто так с вами бывает? Да дайте же; а то я больше крови испорчу, глядя, как вы тут копаетесь.
— Да что же делать, разве вы не видите, что ключ не входит!
— Это просто ваше неуменье.
— Неуменье! Скорее ключ засорен. У вас вечная привычка таскать корки в кармане, вот крошки и набились.
— А вот увидим, моя ли это вина, дайте-ка я продую.
— Извольте-с, сколько угодно. (Она передает ему ключ).
— Он самый! (Дует в него, бьет им по перилам, потом возвращает). Ключ свистит отлично, теперь он должен войти.
Мадам Ломбар (пробуя во второй раз). Как же! Он входит не больше прежнего.
— Вы, кажется, не в ту сторону вертите?
— Я не верчу ни в какую сторону, потому что он вошел только до половины. (Зовет). Мадам Було!
Торговка. Что вам угодно?
— Нет ли у вас чего прочистить ключ?
Торговка. Сейчас принесу спичку.
Г-н Ломбар. Спичку! Чтоб она в нем сломилась?
Торговка. Ну березовый веник, это лучше?
Г-н Ломбар. Принесите один прутик, выберите самый твердый.
Торговка уходит и тотчас же возвращается с березовым прутом, который передает Ломбару.
Г-н Ломбар. Вы мне принесли полено!
Торговка. Тоньше нет там.
Г-н Ломбар. Хорошую услугу вы мне оказали! Прут переломился, как его теперь вытащить?
Торговка. Попробуйте гвоздем.
Г-жа Ломбар. Гвоздь короток.
Торговка. Постойте-ка, я пороюсь у себя; у меня, кажется, был китовый ус.
Г-н Ломбар. Китовый ус! Уж лучше бы вы слона предложили.
Торговка. Что делать! Я, конечно, могу предложить только то, что есть у меня.
Г-жа Ломбар. Неужели у вас нет вязальной спички?
Торговка. Ах, да, я знаю привратницу 17-го номера, у которой знакомый инвалид вяжет чулки. Может, он ей оставил. Сейчас побегу.
Вскоре она принесла вязальную спичку, и ростовщик принялся ковырять ею ключ, стучать, дуть и т. д.
Г-н Ломбар. Ничего больше нет. Он должен отворить, или надо узнать, в чем дело (кладет ключ в замок). Ничего не понимаю. Ключ по-прежнему не отпирает. Просто как заколдованный!
Г-жа Ломбар. Не в замке ли что испортилось?
Г-н Ломбар. Вы его испортили… Кабы была доска, я влез бы через кухонное окно.
Торговка. Да, чтобы сломить себе шею.
Г-жа Ломбар. Мало того, вы еще разобьете стекло, стоящее четыре франка.
Г-н Ломбар. Скорей, скорей, мадам Було, приведите слесаря. Это обойдется дешевле.
Торговка быстро удаляется.
Не успела она выйти на улицу, как двойным поворотом ключа изнутри замок отперся с шумом.
Г-жа Ломбар. Этот замок во сне бредит.
Г-н Ломбар. Кто-то есть там… Нас обокрали. Воры! Воры!
Вдруг дверь отворяется, выскакивают два человека и прямо сталкиваются с гг. Ломбар; быстро опрокинутые неожиданным толчком, муж и жена летят кувырком со ступеньки на ступеньку. Что это? Целый эскадрон привидений, ураган, наводнение или смерч увлекает их? Толчок был так силен и быстр, что они не знают, чему приписать его.
Причина исчезла, но следствие налицо, и валяющимся супругам ничего не оставалось, как оплакивать свою катастрофу.
Г-н Ломбар. Ай, ай, ай! Мне мочи нет. Я расшибся, убит, искалечен, просто убит! Ай, ай!
Г-жа Ломбар. Разбой! Убьют! Помогите… Я держу его… Помогите, г-н Ломбар, помогите мне!
Г-н Ломбар. Ах, Господи, ай! Я совсем не — чувствую поясницы… Они мне ее сломили, бездельники! А стекло от часов, а очки, а парик-то где же?
Г-жа Ломбар. Если вы не подойдете, я его выпущу. Караул! Караул!
Торговка является в сопровождении слесаря.
— Что я вижу? С одной стороны барин, с другой — барыня, Что с ними случилось? Да комнаты-то уж отперты?
Слесарь. Они, должно быть, хотели толкнуть дверь внутрь да и попортили себе спины.
Г-жа Ломбар (приподымаясь). Ай, ай, у меня все ноги ободраны.
Г-н Ломбар. У меня вся спина разбита вдребезги… Я не могу сесть иначе… как на живот.
Слесарь. Стало быть, вы не головой вниз упали.
Г-жа Ломбар. Тем не менее, кабы не потеряли головы, мы бы их остановили. Смотрите, я сорвала с него передник.
Г-н Ломбар. Их, по крайней мере, была дюжина, и потом это было так скоро, точно молния блеснула…
Г-жа Ломбар. Милая мадам Було, они все прошли по моему телу! Господи, какая страсть!.. Я теперь ранена повсюду… Поддержите меня, прошу вас… поддержите!
Г-н Ломбар (слесарю). Друг мой, помогите мне дойти до моего бюро.
Г-жа Ломбар (вошедшая первой). Ну, комната в хорошем виде! Мы обворованы, ограблены, разорены!
Г-н Ломбар (падая в кресло). Злодеи! Они нам оставили только глаза, чтобы плакать.
Слесарь. Я бы с радостью удовольствовался тем, что осталось.
Торговка. И я тоже.
Г-жа Ломбар. Надо заявить приставу, чтобы он составил акт.
Г-н Ломбар. И как могли они войти?
Слесарь. Не очень хитро, с помощью фальшивых ключей. Есть столько негодяев! (Он осматривает замки и вынимает изнутри маленькое железное колечко, в которое продет замочный язычок). Я теперь не удивляюсь, что вы не могли его отворить, у них все было в порядке. Это слесарь делал такое кольцо. Где передник, оставшийся в руках барыни?
Г-жа Ломбар. Бот он.
Слесарь (внезапно удивленный). Вот не знаешь с кем живешь! Товарищ!.. Я считал его честным и руку дал бы в том на отсечение. Кому после этого доверять?
Г-н Ломбар. Что вы такое говорите?
Слесарь. Я говорю сам с собою… Несчастный!
Г-н Ломбар. Несчастный, это я.
Слесарь. Есть несчастнее вас (показывая крючок на переднике). Вот этот крючок моей работы. Месяцев одиннадцать тому назад я был в Куртиле с друзьями; одному из них передник мой понравился, и он просил, не продам ли я ему. Я сказал, что не продам, если он хочет, пусть возьмет так. Он согласился, угостив нас четырьмя литрами, и с тех пор передник ему принадлежит, если только не переменил хозяина.
Г-н Ломбар. Как же зовут этого друга?
Слесарь. Фридрих, мой собрат по мастерству.
Г-н Ломбар. Это хорошо. Мадам Було, ступайте сейчас же к приставу, скажите, что нас с женою убили, и попросите его от нашего имени тотчас же явиться сюда выслушать нашу жалобу и заявление слесаря. Идите!
Глава шестьдесят вторая
Радостное утро. — Облако. — Дело благотворения. — Приготовление завтрака, — Хозяйство поправляется. — Честные предположения. — Солонка опрокинута. — Полицейский комиссар. — Обыск. — Улики. — Благодарность. — Тюрьма. — Вечное заточение.
Несмотря на неминуемую опасность, Фридрих и Сузанна имели достаточно присутствия духа, чтобы захватить бумажник и насыпать наскоро в свои карманы золота из двух или трех деревянных чашек; но возвращении домой им достаточно было нескольких минут, чтобы оправиться от только что испытанного страха.
При виде блестящей добычи, которая едва не привела к гибельным последствиям, они прыгали от радости.
Тогда только Фридрих заметил, что на нем нет передника. Беспокойство пробежало по его лицу, но вскоре рассеялось, и веселье возобновилось. Принялись считать деньги; сумма превзошла все ожидания.
Фридрих. Ну, на этот раз по крайней мере все у нас останется; мы не попадем в когти укрывателей.
Сузанна. Надо так распорядиться, чтобы можно было жить счастливо.
Адель. И честно. Я все к этому возвращаюсь.
Генриетта. Это само собой разумеется. Разве без этого можно быть счастливыми?
Адель. Кстати, друзья мои, вы знаете, что нам еще надо заплатить долг. Он священен — завтра утром это будет мой первый выход… Я ей отнесу билет в тысячу франков.
Фридрих. Кому же это?
Адель. Вы забыли, что мы обещались?
Генриетта. Разве ты не помнишь, Фридрих, эту женщину?
Фридрих. Отца семейства, которого наш банкир так бесчеловечно выгнал? Я не имею ничего против… Да, дадим этим бедным людям тысячу франков, это немного.
Остаток дня и следующая ночь прошли в мечтах о воздушных замках. Никто и глаз не сомкнул. В четыре часа утра Адель поднялась для совершения благотворительности, на которую все согласились от чистого сердца. Сузанна и Генриетта оделись и отправились на рынок, чтобы закупить все на завтрак, долженствующий быть великолепным. Через два часа они вернулись с обильным запасом провизии и с некоторыми кухонными принадлежностями; тут была между прочим столовая посуда, утюги, несколько кастрюль, рашпер, противень и ореховый стол.
Сузанна. Положите это все здесь. Вот вам за хлопоты, довольны вы?
Носильщик. Сорок су! Если бы богатые платили так щедро, то легко было бы пропитаться.
Генриетта (наливая вина). Кто хочет пить, пожалуйте! Рассыльный, вот вам стакан, самый полный; вы делаете почин, стаканы новые.
Фридрих. Кто чокнется?
Носильщик. Коли позволите… За ваше здоровье, сударыни!.. И за ваше, хозяин! (Он ставит стакан и уходит).
Фридрих (принимаясь вынимать все из корзин). Горошек, зеленая фасоль, персики, это новые; стало быть, уж ни в чем нет отказа?
Генриетта. Ему непременно надо повсюду сунуть свои нос; больно умен!
Фридрих. А это что такое?
Сузанна. Белила для чистки окон.
Фридрих. Это тоже нужно, белила?
Генриетта. А ты думаешь, мы в грязи будем жить?
Сузанна. Нет-с, я хочу, чтобы здесь был настоящий маленький дворец.
Генриетта. Чтоб в стекла-то можно было глядеться, как в зеркало.
Фридрих. Кофе, сахар, водка. А, вот и самое лучшее, баранина!.. Теперь я не удивляюсь, что купили противень…
Генриетта. Да, и противень; сегодня должен вертел работать. Живей, Сузанна, помоги мне, чтобы к приходу Адели все было готово. Чтобы оставалось только сесть за стол…
Вскоре они приготовили этот первый изобильный пир, о котором давно мечтали; когда баранина поджарилась, Сузанна стала накрывать на стол…
Генриетта. Ну, Фридрих, что ты скажешь? Не отлично ли она это устраивает?
Фридрих. Видно, что она знает свое дело.
Сузанна. Пусть-ка теперь кто скажет, что мы не господа.
Фридрих. Кому это придет в голову! Только злым языкам.
Сузанна. А каков вид?
Фридрих. А запах-то, запах!
Сузанна. Положим, нам недостает серебра, но и Париж не в один день состроился.
Фридрих. Можно есть куропаток без апельсинов. У меня волчий аппетит.
Генриетта. А у меня!
Сузанна. И у меня тоже. Кабы Адель пришла, мы начали бы.
Генриетта. Она не должна запоздать… Ужели это она подняла такую стукотню?
Фридрих. Я не думаю. Разве ведет к нам всю семью.
Сузанна. Да не с ума ли она сошла! Генриетта, посмотри же.
Генриетта. Это любопытно (она бежит по комнате и задевает за стол).
Сузанна. Экая ветреница! Опрокинула солонку.
Генриетта. Ничего, я ее брошу через плечо (идет в коридор и возвращается в ужасе). Друзья мои, мы погибли!
В ту же минуту в комнату вошла толпа жандармов и полицейский с приставом во главе.
— Именем закона, — сказал пристав, — требую у вас все ваши ключи. Жандармы, пока я буду делать обыск, стерегите этого человека и этих двух женщин. Вы мне за них отвечаете.
Жандарм. Они не уйдут.
Пристав. Здесь, кажется, пируют. (Увидя табакерку). Если не ошибаюсь, вот уже одна из вещей, поименованных в протоколе. Проверим; черепаховая табакерка с золотым ободочком; на крышке портрет г-жи Ломбар, оправленный в медальон. На обороте вензеля обоих супругов, переплетенные волосами, с воспламененным сердцем и незабудкой в цепях любви. Это та самая, взгляните, господа. А она недурна была, мадам Ломбар! Вы разделяете мое мнение, что это вполне согласно с описанием?
Один из присутствующих. И сомневаться нельзя.
Пристав. Значит, мы нашли воров. (Фридриху). Знаете вы Якова Ричарда в улице Гобелен?
Фридрих. Я знал одного товарища, которого звали Ричард, только в Рыбачьем предместье.
Пристав. Это тот самый. Не было ли у вас чего-нибудь от него?
Фридрих (в сторону). Передник, который он мне продал, (Громко). Я вижу, г-н пристав, что бесполезно отпираться. Я виновник воровства.
Пристав. Если бы вы и не сознались, то улики достаточны. (Он велит подать передник и развертывает его). Узнаете вы это?
Фридрих. Узнаю как нельзя лучше.
Пристав. Вы не освобожденный ли?
Фридрих. Да, я был освобожден.
Пристав. Эти женщины тоже; мы получили сведения. Жандарм, свяжите-ка этого молодца и наденьте наручники на женщин.
Фридрих. Они не виноваты.
Пристав. Жандармы, делайте свое дело.
Пока исполняют приказание пристава, а он продолжает обыск, кто-то тихонько постучался в дверь. Один из полицейских отворяет, входит дама, скромная и почти изящная внешность которой говорит в ее пользу.
Пристав. Что вам угодно?.. Хотя эта госпожа не похожа на воровку, но ввиду настоящего обстоятельства я не могу не спросить, что ей угодно.
Дама. Как что мне угодно?.. Я принесла работу.
Пристав. А!
Дама (роясь в кармане). Вот смотрите, смотрите, это не секрет. Я принесла сделать фестоны на кисейных оборках, их тут тридцать четыре аршина. Развернуть?
Пристав. Не нужно; но так как вы доставляете работу, то у вас, стало быть, магазин?
Дама. У меня вышивальные изделия и все что есть самого нового. Вы, я думаю, женаты. Если ваша супруга пожелает что купить, вот мой адрес (подавая печатную карточку). Г-жа Дервиль, бульвар Инвалидов, возле Вавилонской улицы. Она найдет у меня все, что угодно и по сходной цепе. Я очень сговорчива.
Пристав. Вижу, что это правда. В вашем появлении нет ничего подозрительного, цель его естественна, потому вы можете свободно удалиться. Извините, сударыня; по при нашей должности нам иногда предписывается быть скромными.
В то время, как новоприбывшая, намереваясь удалиться, раскланивалась на извинения пристава, вошли два новые агента, Коко-Лакур и Фанфан Лагренуйль, которые, увидя ее, стали в нее пристально всматриваться.
Коко-Лакур. Я, кажется, имею честь знать мадам?
Фанфан Лагренуйль. И я уверен, что где-то вас видел.
Дама (несколько смущенная). Может быть; но я вас не могу припомнить.
Коко-Лакур. Однако вы должны меня знать.
Дама. По чести, милостивый государь, я не думаю этого.
Фанфан Лагренуйль. Чем более я всматриваюсь, тем более убеждаюсь, что не ошибся. Честное слово, я вас знаю. Не отговаривайтесь! Вы бывшая жена вора, не правда ли?
Дама (смущение которой все более и более обнаруживается). Я вас не понимаю.
Фанфан Лагренуйль. Ха, ха, отлично понимаете. (Коко-Лакуру). Это барыня знает воровской язык лучше тебя и меня.
Коко-Лакур (с живостью). Так, припомнил. Вы бывшая жена Леружа; вас зовут Адель д'Эскар?
Дама (запинаясь). Я! Я! Вы ошибаетесь, это не мое имя.
Фанфан Лагренуйль. Ты прав, Коко, это Адель… Это она, сейчас умереть.
Коко-Лакур (подкладывая руку под корзину и приподнимая ее). Держу пари, что тут есть контрабанда; железо звенит. Ну-ка я посмотрю.
Дама. Избавлю вас от труда.
Она раскрывает корзинку, берет связку ключей и узел, который бросает посреди комнаты.
— Да, я Адель. Ну что же из этого?
Пристав. Она будет четвертая.
Жандарм. Полная кадриль.
Пристав. На эту барышню нельзя положиться, рекомендую вам.
Перед судом Адель созналась во всех преступлениях; но для смягчения виновности рассказала и о своих несчастьях.
Судьи были тронуты; тем не менее приговор состоялся на вечное заключение в тюрьму. В первый раз еще столь страшное решение обрушилось против женщины.
Когда пришли ей обрить голову и надеть серый балахон, Адель проливала горькие слезы.
— Все сделать, чтобы остаться честной или умереть, — шептала она, — и все-таки быть брошенной живою в могилу!.. Эти двери Сен-Лазара, раз за мной затворившиеся, теперь никогда не отворятся… Никогда!.. Никогда! Вечность!.. — повторяла она беспрестанно самым раздирающим голосом.
Когда я пишу эти строки, эти жалобы, прерываемые рыданиями, все еще не прекратились. Адель еще и теперь страдает!
Глава шестьдесят третья
Пролазы (Clievaliers grimpants)
Утренники. — Древность этого рода воров. — Их библиотека. — Характер и костюм. — Виноват! Я сын богатых родителей! — Незваный гость. — Грабители меблированных комнат. — Извините, ошибся. — Советы читателям. — Остерегайтесь дворников и лакеев.
Воры, так называемые «утренники», по-французски бонжуристы, обыкновенно прокрадываются в дом тихо и незаметно и стаскивают мимоходом все, что попадается под руку. Первыми ворами были, как гласит предание, слуги без мест. Сначала их было немного, потом они воспитали учеников, и ремесло их приняло такие размеры, что от 1800 до 1812 года не было почти дня, когда бы в Париже где-нибудь не своровали двенадцати или пятнадцати корзин серебра. Коко-Лакур, передававший мне этот факт, говорил, что вначале у бонжуристов была общая касса. Впоследствии, когда между ними появились лентяи, желавшие, ничего не делая, пользоваться общими доходами, это добродетельное братство прекратилось, и каждый начал трудиться для себя самого.
Знаменитейшие бонжуристы, из числа указанных мне при моем вступлении в полицию, были: Далессан, Флораи, Соломон, Горо, Коко-Лакур, Франкфор, Шимо, Готвнлль, Мейер, Исаак, Леви, Мишель, Тетю и некоторые другие, имена которых не могу припомнить.
Для бонжуриста имеют большой интерес книги: Торговый календарь. Придворный календарь и Календарь двадцати пяти тысяч адресов. Каждое утро, перед выходом, они с ними справляются и, вознамерившись посетить какой-либо дом, редко не знают имен но крайней мере двоих из живущих там: чтобы войти, они спрашивают у дворника одно лицо, а стараются обворовать другое. Бонжурист всегда одет изящно и обут как можно легче; он вообще предпочитает замшевые башмаки, да и от тех старается оторвать подошвы, чтобы они не скрипели; иногда подошвы бывают войлочные; иногда же, именно зимою, замшевые башмаки заменяются плетеными башмаками из кромок, в которых можно ходить, подыматься и спускаться без малейшего шума.
Этого рода воровство совершается без взлома, без фальшивых ключей, без лазанья; вор просто замечает ключ в двери; сперва он чуть-чуть постучит, затем погромче и затем совсем шибко. Если никто не откликается, он повертывает ручку и входит в переднюю, после чего пробирается в залу и другие соседние комнаты, чтобы убедиться, что никого нет; возвращается назад, и если ключа от буфета не видать, ищет его повсюду, где обыкновенно принято его класть. Найдя его, он тотчас же достает серебро и уносит его в своей шляпе, прикрывши фуляровым или батистовым платком, тонкость и белизна которого свидетельствует о порядочном человеке. Если в это время кто-нибудь идет, он прямо идет навстречу, здоровается и, улыбаясь почти дружески, спрашивает, что он не с таким-то ли честь имеет говорить. Ему указывают или этажом выше, или ниже; тогда, с той же улыбкой, рассыпаясь в тысяче извинений, почтительно раскланиваясь, он удаляется.
Случается, что он не успеет сделать покражи, а часто уже и сделал ее, а если и заметят, то уже будет поздно. С первого взгляда нет ничего любезнее, ничего предупредительнее бонжуриста: с постоянной улыбкой на губах, он очень приветлив, подобострастен, даже когда этого и не надо; по все это только привычка, одно гримасничанье. Через несколько лет упражнения он смеется против воли; это в конце концов делается хроническим; он кланяется, сам того не замечая.
Иногда случается, что, несмотря на хорошие манеры, обворованные осмеливаются не только подозревать ею, но даже обыскивать; в таком случае он падает на колени перед рассерженными хозяевами и, чтобы их укротить и разжалобить, со слезами, патетически, рассказывает им историю, приготовленную заранее на случай опасности, обыкновенно в таком роде: родители его честные, а его сгубила несчастная страсть к игре; это первая его попытка на пути преступления, и если его предадут в руки правосудия, то отец и мать умрут с горя. Если слезы возымеют свое действие и ему позволят убраться подобру-поздорову, то разыгрывает раскаивающегося до самых дверей. Если же остаются непреклонными, он остается в отчаянии только до прихода полиции; по при появлении последней возвращается в свое спокойное состояние, и улыбающиеся мускулы приходят в прежнее положение.
Большая часть воров этого рода начинает свои набеги с утра, когда няньки ходят за сливками или благодушно болтают, пока хозяева еще в постели. Другие только выходят перед обедом и выжидают минуты, когда серебро на столе. Они войдут и мигом обработают дело. На их языке это называется убирать со стола.
Раз один из таких убиральщиков пробрался в столовую; вдруг ему навстречу служанка несет два серебряные блюда с рыбой. Нимало не смутившись, он прямо подходит к ней.
— Ну, скоро ли же вы подадите суп? — говорит он ей, — Уж все терпение потеряли.
— Сейчас, — отвечает служанка, принявшая его за одного из гостей. — Я готова, скажите, сделайте одолжение, гостям.
И она побежала в кухню; а вор, опроставши как можно скорее оба блюда, запрятал их между жилетом и рубашкой. Девушка вернулась с супом; мнимый гость улетучился, на столе не осталось ни одной серебряной вещи. Мне донесли об этом происшествии. По обстоятельствам дела, равно как по приметам, я догадался, кто виновник. И действительно, то был Шимо, которого и поймали на рынке Святой Екатерины. На рубашке его ещё остались следы блюд, форма которых так и обрисовалась соусом.
Другой отдел бонжуристов грабит преимущественно меблированные комнаты. Этого рода воры еще до зари уже должны быть на ногах. Они с необычайной ловкостью умеют отделаться от бдительности дворников, входят то под тем, то под другим предлогом, осматриваются, и, если увидят ключи в дверях, что обыкновенно бывает, поворачивают их как можно тише. Войдя в комнату, если жилец спит, они оставят его и без кошелька, и без часов, и без драгоценных украшений словом, без всего, что у него есть получше. В случае же он проснется, у вора всегда готово извинение: «Ах, извините, я думал, что это 13-й номер! Не вы спрашивали сапожника, портного, цирюльника?» Или что-нибудь подобное. Евреи и многие женщины, не всегда еврейки, преимущественно занимаются этим ремеслом. Нередко путешественник, обобранный таким образом во время сна, остается буквально в одной сорочке.
Читатель, позвольте вам сделать некоторые указания предосторожности. Чтобы не потерпеть от бонжуристов, не оставляйте никогда ключ в вашей двери; не прячьте ключ от буфета, потому что его всенепременно отыщут, а держите его всегда в кармане, У дворника должен быть звонок или свисток для предупреждения жильцов о приходе постороннего и для обозначения этажа, куда он отправляется. Дворник должен быть только дворником и не быть вместо с тем ни портным, ни башмачником, ни сапожником. Он не должен утром мести, не заперши свою дверь или не оставивши дома караулить дочь или кого другого. Не забудьте, что воры имеют привычку искать под тюфяками, под коврами, под вазами, в буфете, за картинами, за печами, на карнизах и т. п. Запретите людям оставлять кого бы то ни было одного в вашей комнате. Если кто в ваше отсутствие пожелает вам написать записку, пусть слуга отнюдь не отлучается за бумагой, а попросит гостя в комнату привратника, где ему доставят все нужное.
Остерегайтесь стекольщиков, лудильщиков, чинильщиков посуды, маленьких савояров, всевозможных разносчиков с одеялами, холстиной, коленкором, кисеей и пр. и пр., не упускайте из виду модисток с картонами в руках, и т. п. — все это воры или сообщники воров, старающиеся что-нибудь разведать или высмотреть. Особенно будьте осторожны, когда есть или недавно были в доме рабочие; редко обходится без воровства после каменщиков, мостовщиков, кровельщиков, маляров и т. п. Со старьевщиками, ветошниками имейте дело не иначе, как на улице. По возможности избегайте нанимать квартиру в одном доме с прачками, доктором, акушеркой, с членом благотворительности, приставом, мировым судьею или стряпчим; избегайте также шумных домов, где постоянный прилив и отлив народа.
Глава шестьдесят четвёртая
Ночные грабители лавок (Boucardiers)
Букардьеры, — Их характер и воровские приемы, — Скупые покупатели, — Имейте хорошую собаку, — Наказ приказчикам, — Посудные и игрушечные магазины от воров безопасны, — Провинциальные грабители, — Сбыт краденого. — А как легко захватить воров в лавке! — Запоры породили воров. — Хитрый замок не хитрее вора, — Обращение к гг. слесарям. — Не носите с собой паспортов
Букардьерами называют воров, обкрадывающих по ночам лавки; они никогда не пускаются на кражу, не познакомившись вперед со всеми препятствиями, могущими им встретиться; с этой целью, в продолжение нескольких дней, утром и вечером, бродят они вокруг лавки, стараются быть при отпираньи или запираньи, причем обращают внимание на болты, легко ли они надеваются и снимаются, узнают также, стережет ли лавку собака, не спит ли кто в ней. Часто для своих наблюдений они являются к лавочнику покупать и иногда даже покупают, но что-нибудь пустячное, стараясь как можно долее торговаться; никто столько не спорит, не колеблется, как подобный соглядатай; он придет, уйдет, вернется, и даже когда условится в цене, то еще затрудняется в выборе.
Лавочник, заметивший одну и ту же личность, шляющуюся около, или признавши покупателя, надбавлявшего цепу по копейке, уже должен быть настороже. Не мешает запастись хорошей собакой; большие хороши для защиты, но сторожат лучше маленькие, шавки, у которых слух тоньше и сон легче. Обыкновение оставлять спать кого-нибудь в лавке весьма благоразумно и полезно.
Грабители лавок — всегда воры известные и уже отмеченные полицией; потому они редко решаются выходить днем, боясь встретить полицейского.
Обыкновенно перед отходом лавочник велит приказчикам или приказчицам все привести в порядок; поставить на место стулья, табуретки и скамейки. А между тем было бы благоразумнее делать совершенно противоположное, потому что именно этот-то беспорядок и есть помеха вору; опрокинутый стул, стукнувшая по дороге скамья, малейший шум и толчок может его выдать. Редко воры решаются нападать на посудную лавку или на игрушечную: во-первых, боятся разбить что-нибудь, в последних — разронять. Какой риск возиться впотьмах со множеством всяких безделушек! Нечаянно надавишь рукой или попадешь ногой — и вдруг тявкнет моська или заблеет ягненок. Придется бежать из опасения тревоги.
Провинциальные воры подобного рода большей частью разъезжают под видом купцов в своих повозках; туда, где намерены обворовать, они приезжают не иначе как ночью; вскоре же приступают к делу и покраденные товары кладут прямо в тележку. Затем отправляются в другое место и продают по мелочам то, что стащили целиком. Если попадут к ним золотые, серебряные вещи, которые легко узнать, то они их обращают в слитки.
Главное их старание заключается в том, чтобы изменить вид и форму украденных предметов. Если это шелковые или шерстяные ткани, полотна, они отрывают казовый конец от каждого куска, чтобы не было, таким образом, ни пометок, ни нумеров, которые бы могли показать, что они берут свой товар не на фабрике, хотя, впрочем, иногда они и фабрикантам не дают спуску.
Наилучшую неожиданность, которую можно приготовить этим ворам, — это падение каких-нибудь досок, опирающихся на тоненькую веревочку, растянутую среди лавки, на высоте от четырех до пяти футов. Если воры не запаслись потайным фонарем, то идя ощупью, руки вперед, очень легко зацепят за эту веревку; при малейшем толчке доски падают, происходит шум, воры испугаются чьего-нибудь прихода и, не желая быть пойманными на месте преступления, при какой бы то ни было смелости бросаются бежать. Посредством рассыпанного по полу гороха можно произвести также страшный шум. Вообще много есть средств охраняться от лавочных воров, но средства эти, конечно, хороши только своей тайной, и разглашать их не должно. Немецкая пословица говорит: «Хороший замок порождает искусного вора…» Это потому, что хороший замок не есть тайна.
Но я думаю, что воры очень скоро остались бы в полнейшем бездействии, если бы честные люди размыслили хорошенько над теми обстоятельствами, которые разрушали попытки, наихитрейшим образом задуманные. В течение последних лет механики-слесаря придумали множество секретов, ловушек и сюрпризов; но все эти изобретения, столь дорогие, недоступны публике. Лицам, желающим недорого застраховаться от воровства, предлагаю обратиться ко мне, и я с удовольствием сообщу им недорогие секреты. Воровство то же что и мошенничество: его можно уничтожить, когда захочешь; но я могу только по секрету сообщить способы, несомненно ведущие к цели, помимо полиции, бдительность которой так часто нарушается.
Говоря о провинциальных грабителях лавок, я забыл сказать, что, подобно убийцам по профессии, они всегда имеют вполне правильные паспорта, аккуратно помеченные властями тех общин, где они проходят. Надо заметить вообще, что во Франции только честные люди осмеливаются ездить без паспортов; злоумышленники же, напротив, не решаются преступать законы и предписания, в силу которых для малейшего перемещения требуется билет на проезд. Будь я жандармом, личность с отмеченным паспортом всегда была бы мне подозрительна. Опасные бродяги весьма заботятся о том, чтобы доказать чуть не на каждом шагу, что они не ведут бродячей жизни. Безупречный человек мало беспокоится об этих формальностях и старается от них отделаться или по небрежности, или потому, что ему противно входить в какие-либо сношения со всем, что носит имя полиции.
Глава шестьдесят пятая
Магазинные и лавочные воры
Каким образом эти воры приступают к делу. — Магические слова. — Картоны с двойным дном. — Потайные карманы-.— Предостережение ювелирам. — Ребенок на конторке. — Нищий. — Вор не вор, а, что называется, нечист на руку (chipeur).
Этого рода воровство можно назвать отводным воровством, потому что оно совершается в магазинах во время покупанья, на глазах продавца. Таким воровством занимаются как женщины, так и мужчины; но женщины вообще считаются более искусными. Происходит это единственно от различия костюма: женщине легко спрятать довольно большие вещи. Мне случалось следовать за отводными воровками, которые, запрятавши под юбки кусок материи в 25 или 30 аршин, не только ее не роняли, но шли очень далеко, по-видимому, без малейшего затруднения.
Вот каким образом совершается это воровство. Кто-нибудь из шайки является в магазин, спрашивает побольше товару, и пока выбирает разложенные вещи, приходит еще один или двое из сообщников, также покупать; они всегда просят показать себе, что наверху или сзади купца; пока последний полезет доставать, отвернется, вор быстро стащит лежащее под руками и исчезнет.
Воровки всегда хорошо разодеты, за исключением одетых по-деревенски; но и в последнем случае наряд их богатый, и большею частью они выдают себя за купчих.
Вернейшее средство не быть ими обманутым — это то, чтобы показывать один предмет за другим и не доставать новых, не положив на место прежде показанных; или же внимательнее считать все вещи, которые выкладывают на прилавок. В магазинах, где обыкновенно бывает много покупателей, не мешает приказчикам от времени до времени, когда много народу, говорить друг другу: «Два на десять» или еще «зажгите гонзессы». Можно держать пари, что при этих словах воры, имеющие тонкий слух, не замедлят улизнуть.
Отводные воры употребляют множество различных способов для достижения своих целей: обыкновенно те, которые исполняют роль подготовителей, откладывают заранее на прилавок все, чем намерены завладеть, и когда выдастся благоприятная минута, они подают знак сообщникам, стоящим на улице. Последние входят, спрашивают что-нибудь и очень торопятся; купец, не желая упустить покупателя, мечется во все стороны, и пока не знает, что кому отвечать, товар успеет исчезнуть. Воры, таскающие кисею, кружева, фуляры и другие легкие и мелкие вещи, запасаются картонами, с виду тщательно завязанными, но дно у которых выдвижное, куда они и складывают все.
У женщин подкладка шуб и салопов образует большой карман, куда можно поместить несколько кусков материи. Когда на них нет салопов, то их заменяют огромные шали. Юбки одетых крестьянками суть настоящие ягдташи с секретами и отделениями. Некоторые приходят с нянькой и ребенком, у которого очень длинное платье. Нянька сажает ребенка на прилавок и уносит вместе с ним все, что выберет хозяйка. Воровки низшего разряда носят корзины с двойным дном, я знал одну знаменитую воровку кружев, по имени Дюмаз, которая воровала особенно оригинальным образом: ей, положим, показывают мехельнские или брюссельские кружева; рассматривая, она старается один кусок уронить, и если никто этого не заметит, пальцами правой ноги ловко прячет его в башмак, довольно просторный для этого. Иногда, еще она не успеет выйти, как купец хватится куска и спрашивает его. Тогда она настаивает, чтобы ее обыскали, и так как никто не догадывается о башмаках, то дело кончалось тем, что перед ней же извинялись и думали, что вещь пропала до ее прихода. Кому могло прийти в голову осматривать ноги вместо рук? Поговорка гласит именно противное.
Отводные воры весьма часто посещают ювелиров. Один из них, Генрих Косматый, проводил все время в рассматриваньи драгоценностей, выставляемых напоказ; подметивши массу перстней и обручальных колец, которые обыкновенно вывешивают в окнах магазинов, он внимательно в них вглядывается и на другой день является купить кольцо; ему дают выбрать, и, занимаясь примериваньем, он успевает с замечательной ловкостью заменить золотое кольцо точно таким же медным. Кабы он ушел ничего не купивши, обман, может быть, заметили бы, но плут обыкновенно даже не торговался и платил исправно, так что медь оставалась на выставке до прихода лучшего покупщика.
Известный Флор покупал у одного ювелира бриллианты. В это время подошел нищий просить милостыню. Флор вынул из кошелька монету и подал ему; монета упала, нищий наклонился, поднял и ушел. На это обстоятельство никто и внимания не обратил. По заключении торга Флор отсчитал 400 франков и просил дать себе список купленных вещей. Все было покончено, когда, укладывая вещи назад, ювелир заметил, что у него недостает одной коробочки с бриллиантами на 5000 или 6000 франков. Принялись искать; бриллиантов нет как нет. Флор заявляет, что он не выйдет без того, чтобы его не обыскали. В угоду ему его обыскивают, находят только то, что он купил; бывшие же при нем бумаги показывают вполне человека порядочного. Так с ним распрощались. Куда же он отправился? Да прямо к тому самому нищему, Францу Тормелю, своему сообщнику, который вместе с монетой поднял коробочку с бриллиантами, ловко брошенную Флором.
Торговцы вообще, а мелочные в особенности, должны постоянно быть настороже и помнить, что в Париже несметное количество подобных воров. Я говорю только о ворах по профессии, хотя есть много и таких любителей, которые, под прикрытием хорошей репутации, втихомолку тоже обделывают маленькие делишки. Есть очень честные люди, нимало не стесняющиеся присвоить себе даром редкую книгу, хорошенькую вещичку, камеи, мозаику, манускрипт, эстамп, медаль или что другое. По-французски это обозначают словом shipeur (а по-русски говорят «нечист на руку»). Если подобный воришка богат, на него не сердятся, говорят, что он выше подобной мелочи, чтобы вменять ему ее в преступление; если же беден, на него доносят прокурорскому надзору и ссылают на галеры, потому что он украл без необходимости. Нельзя не сознаться, что у нас весьма странные понятия о чести и бесчестии.
Глава шестьдесят шестая
Еще вид магазинных воров (Voleurs sous comptoir)
Визави, — Часовщик и шляпочник, — Камарда, обворовывающая двух за раз, — Ссора обворованных
Этого рода воровство есть недавнее изобретение. В интересах торговли необходимо с ним познакомить. Воры, преимущественно женщины, одетые служанками, высматривают на довольно широкой улице два каких-нибудь магазина, почти один против другого; предположим, что один из них принадлежит часовщику, другой шляпочнику. Воровка входит к шляпочнику и заявляет, что ей поручили купить шляпу; выбранная шляпа никогда не бывает готова, ее сейчас обещаются отделать, через час она будет готова. В ожидании этого мнимая служанка прохаживается по магазину или стоит у дверей и, когда убедится, что ее заметили из магазина часовщика, быстро переходит улицу, проходит к часовщику и говорит: вот такой-то господин (она называет фамилию шляпочника) просит вас передать ему через меня двое золотых часов, во сто двадцать и во сто тридцать франков; я хочу сделать подарок своему брату, а господин N выберет. Часовщик узнает служанку и без всякого опасения вперяет ей часы, с которыми она и уходит. Из своей лавки он видит, как она входит к шляпочнику, как бы сам находится при осматривании предметов, видит, как они переходят из рук хозяина в руки приказчиков, и может опасаться только одного: что почему-нибудь раздумают купить. Через несколько минут шляпа готова; воровка берет ее и прямо приходит к часовщику.
— Мы возьмем часы в сто тридцать франков, я вот только занесу эту шляпу и по возвращении покончу с вами, но вы мне немного уступите.
— Хорошо, хорошо, — отвечает часовщик.
Проходит час, два, три, и все дело объясняется.
Часто обоих купцов обворовывает за раз одна и та же особа, например, таким образом. Одна из этих мнимых служанок, по имени Камарда, является к белошвейке и просит дать ей несколько аршин кружев для содержательницы магазина золотых и серебряных вещей, который находится напротив. Кружева отдаются без колебания. Камарда, с картоном в руках, направляется к золотых дел мастеру, спрашивает две золотых цепочки для своей хозяйки напротив и выйдя немедленно с картоном в руках, возвращается в белошвейный магазин.
— Хозяйка моя желает показать эти кружева своей подруге, — говорит она белошвейке.
— С удовольствием, пусть она не стесняется.
Воровка тотчас же возвращается к золотых дел мастеру и говорит:
— Хозяйка рассмотрит ваши цепочки, и когда я возвращусь, я выберу также себе, маленькую, — и затем исчезает.
С обеих сторон думают, что она пошла по делу; наконец белошвейка первая начинает беспокоиться и приходит к соседке.
— Ну, что, как находите вы кружева? Уверяю вас, что вы хорошо сделаете, если все оставите у себя.
— Вы разве думаете, что я за свои цепочки возьму кружевами?
— Да ведь я вам их послала целую картонку сегодня утром с вашей служанкой!
— То есть ваша прислуга приходила сюда за двумя цепочками.
— Вы бредите, соседка?
— Это вы скорее смеетесь над нами.
— Тут не до смеха, я совсем не шучу, дело идет о золотых цепочках, и у вас две моих.
С той и с другой стороны начинается крупный разговор, и дело доходит до большой ссоры, пока пришедший кстати золотых дел мастер не объяснил, что они обе обокрадены.
Глава шестьдесят седьмая
Не соблазняйтесь наживой! — Обокраденный виноторговец. — Булочница. — Благочестивые вдовы. — Высшая подлость, — и нищим нет пощады! — Цыгане. — Колдуны и знахари. — Таинственные убийцы домашнего скота. — Свиньи — любительницы селедок.
Является несколько человек, мужчин или женщин, в весьма людную лавку, покупают кое-что и в уплату дают монету в двадцать франков или какую другую, стоимость которой значительно превосходит стоимость товара. Купец дает сдачи; но, рассматривая полученные монеты, воры замечают одну или две, не похожие на другие; если не попадается подобных монет, то они сами подложат. Как бы то ни было, показывая купцу эти монеты, они говорят: «Много у вас еще таких? Если у вас еще есть и вы нам их уступите, то мы вам заплатим с барышом». Подобное предложение вызывается монетами в двадцать четыре су, в двенадцать су, ефимками, талерами в шесть ливров с буквой W. Но горе купцу, который прельстится этой спекуляцией! Если он позволит себе запустить руку в свой ящик, чтобы отыскать желаемые монеты, то может быть уверен, они облегчат его с такой быстротой, что ему останется только хлопать глазами. Это воровство называют à lа Carre (с помощью различия монетного чекана), а воров — Carreurs.
Нет средства, которого бы эти мошенники не употребляли для их обманов. Сегодня они употребляют одно, завтра — другое, но всегда дело основывается на размене монеты. Поэтому, каков бы ни был предлог, по которому неизвестный человек, хотя бы даже дитя, предлагал разменять монету, благоразумнее не соблазняться прибылью. Сколько менял, сборщиков в лотерею, торговцев табаком, вином, пряниками, булочников, мясников и т. п. сделались жертвами ловких обманщиков этого рода, которые преимущественно обращаются к мелочным торговцам! Эти воры легко узнаются: как только откроют конторку, чтобы выбрать желаемую ими монету, они тотчас же запускают туда руку, чтобы помочь выбирать. Если купцу нужно пойти в особую комнату при лавке, чтобы принести сдачу, они следуют за ним и постараются тоже залезть в мешок. Почти все воры этого рода — цыгане, итальянцы или евреи.
Г-жа Кароп, о которой упоминалось прежде в этом сочинении, была искуснейшей меняльщицей. Однажды явилась она к продавцу ликеров Карлье — на рынке Святого Якова; жена Карлье была одна за прилавком. Кароп спросила анисовой водки, заплатила золотом и так ловко повела дело, что после десятиминутного разговора купчиха отправилась в свою комнату за мешком с семьюстами пятьюдесятью франками. Через четверть часа Кароп ушла, а хозяйка тотчас принялась считать деньги и оказалось, что не хватило половины. Воровка так ее очаровала, что при ней ей положительно виделось вдвое. Мне донесли об этом факте и по искусству воровства я тотчас узнал виновницу, которая была задержана, уличена и наказана.
Нет фокусника, который бы сравнился со знаменитой Герцогиней, о которой тоже упоминалось прежде. Раз булочница в улице Мартенвилль в Руане проверяла сумму в две тысячи франков, бывшую у нее в переднике, и Герцогиня успела стащить половину. Чувствуя, что узел стал легче, булочница поняла, что ее обокрали, и намеревалась задержать Герцогиню; по последняя не дала ей сделать тревоги.
— Сочтите ваши деньги, — сказала она, — вы прежде только сочтите.
Булочница сосчитала, и оказалось все сполна. Воры и воровки этого рода очень искусны также в уменьи подменивать. Ювелир показывает золото или каменья; они покупают безделушку и успевают многое подменить стразами или бронзой.
Карой, Герцогиня и еще другая цыганка, по имени Гаспар, придумали странное средство обкрадывать священников. Одетые в траур (костюм их вообще походил на костюм вдовы богатого фермера), они входили в церковь и старались завязать разговор с церковной прислугой, заведующей стульями или свечами. Известно, что эти личности очень любят поболтать. Мнимые вдовы расспрашивали подробно о финансовом положении каждого приходского церковнослужителя, и когда находили кого-либо стоящим ружейного выстрела (как они выражались), то, чтобы иметь доступ, заказывали ему обедни, или, как богобоязненные и благочестивые, признавались ему в каком-нибудь сомнении и выражали желание выполнить какое-нибудь доброе дело, например, раздавать милостыню, или просили священника указать им несчастных, нуждавшихся в помощи. Священник с охотой указывал некоторые семейства, достойные вспомоществования; они спешили посетить их и оказать помощь или деньгами, или одеждой.
«По рекомендации такого-то, — говорили они, — мы принимаем участие в вашем положении». И бедные прихожане спешили благодарить батюшку, который был в восторге от своих кающихся грешниц. Он был руководителем их совести; они были исполнены добродетели, их можно было допустить к причастию без исповеди. Но такое доверие обходилось ему дорого: рано или поздно священник оказывался ограбленным, а благочестивые дамы не показывались более. Так они обобрали священника прихода St. Gervais; у него исчезли часы, кошелек с золотом и многие ценные вещи, равно как священника церкви St. Medard. Доведя их таким образом до апостольской нищеты, они простирали свою подлость до того, что обкрадывали тех самых бедняков, которым прежде помогли. Они приходили к ним, расспрашивали об их нуждах, просили показать все принадлежности гардероба, чтобы лучше знать, что необходимо заменить новым, и если при этом замечали, где часы, бокал, сережки, цепочку, или что другое поценнее, то тотчас же незаметно воровали и изъявляли желание уйти. «Хорошо, друзья мои, — говорила Кароп, — я знаю теперь, чего вам недостает, знаю лучше вас самих» И она удалялась, стараясь, чтобы ее проводили по лестнице и таким образом не успели бы заметить пропажи. Люди, которых эти презренные твари так жестоко грабили, обыкновенно были стыдливые бедняки, при самой страшной нужде все еще сохраняющие некоторые следы прежней деликатности.
Пока я служил в полиции, поступило более шестидесяти жалоб на кражи подобного рода против матери и дочери Кароп; наконец мне удалось поймать эти две отвратительные личности, которые и теперь еще в тюрьме.
Цыгане не ограничиваются одним присвоением себе чужого; часто они убивают, и им тем легче совершить убийство, что у них есть способ искупления, через который они считают себя совершенно чистыми: именно в знак раскаяния они носят в течение года грубую шерстяную рубашку и удерживаются от воровства; по прошествии же этого времени считают себя уже чистыми, как снег.
Во Франции большая их часть называет себя католиками и отличается наружно большой набожностью: всегда носят четки и маленькие крестики; молятся утром и вечером и аккуратно посещают церковь; они редко занимаются каким другим ремеслом, кроме барышничества лошадьми или собирания трав; некоторые пускаются в медицину, выдают себя за знатоков всеисцеляющих средств и разных секретов. Многие ходят компанией: гадают, лудят медную посуду, чинят фаянсовую. Горе деревенским обывателям от нашествия этих бродяг! Неизбежно начинается скотский падеж, потому что цыгане умеют весьма искусно истреблять скот без всяких следов, по которым можно было бы обвинить в злонамеренности; коров они прокалывают в сердце длинной, очень тонкой иглой; кровь изливается внутрь, и можно подумать, что животное издыхает от болезни; домашних птиц морят серой; они знают, что им оставят трупы; и между тем, как простаки думают, что цыгане едят дохлятину, они наслаждаются превосходным столом и кушают лучшую говядину. Иногда, пожелавши ветчины, они берут соленую селедку и дают ее нюхать свинье, которая, привлекаемая этим запахом, идет за ними хоть на край света.
Не стану распространяться далее о правах этого кочующего племени, и читателям, желающим ближе познакомиться с ним, советую обратиться к интересной истории, написанной в Германии ученым Греллеманном[11]; там можно получить правильное понятие об этом народе, который выставлен в таком неверном свете первым романистом нашего времени.
Глава шестьдесят восьмая
Экипажные воры (Rouletiers-колесники)
Костюм экипажных воров. — Места их пребывания. — Знаменитости. — Послушный извозчик. — Смелый вор. — Королевские бриллианты на голове любовницы вора, — Совет пассажирам и извозчикам
Экипажные воры обыкновенно крадут чемоданы, сундуки с империалов и другие каретные принадлежности. Большею частью они принадлежат к рабочему классу и почти всегда одеты комиссионерами или извозчиками. В эпоху, когда они были довольно многочисленны, они избирали своим главным местопребыванием те части города, куда преимущественно съезжались кареты: Адскую улицу, предместье Сент-Оноре, Сен-Мартен, Сен-Дени, бульвары, площадь Людовика XV, улицы Бурдонне и Лавандьер, Тир-Шапп и Монторгейль. Намереваясь обокрасть экипаж, воры идут за ним и при первой остановке приступают к делу; немногие кареты избегают их рук. В этом роде воровства отличались следующие личности: Фанфан Мезон, братья Сервье, Шанни, Гуппи, Герри, Каде, Ниссель, Дюбуа Нахал, Робло, Лафранс, Линь и, Доре — все люди ловкие и предприимчивые. Не было экипажа, который бы не лишился чего-нибудь по их милости: почтовые кареты, берлины, фуры, дилижансы — все от них страдало. Они совершали свои нападения с невероятной смелостью; один обыкновенно подходил к вознице и останавливал лошадей, пока другие очищали экипаж и сбрасывали тюки.
Мне рассказывали замечательный факт в этом роде. Братья Сервье с двумя другими компаньонами забрались под вечер в Елисейские поля; старший завел разговор с извозчиком, стараясь отвлечь его внимание, пока товарищи обрабатывали экипаж; вдруг извозчик, по движению чересседельника, заметил, что карета покачнулась назад, и хотел оглянуться. «Запрещаю тебе оглядываться», — сказал Сервье, и извозчику пришлось повиноваться. Меня уверяли, что Гуппи осмеливался несколько раз среди белого дня, на рынке, влезать в дилижанс и забирать оттуда чемоданы, как бы свою собственность.
Однажды я следил за знаменитым колесником Госне. Пришедши в улицу Сен-Дени, он вскочил в карету, закутался в плащ, надел бумажный колпак, попавшийся под руку, и в таком костюме спустился с чемоданом в руках. Было около двух часов пополудни. Для отклонения каких-либо подозрений, он прямо подошел к кондуктору и, сказавши ему несколько слов, исчез у поворота улицы. Я его поджидал, и он был арестован и осужден.
Экипажники совсем не принадлежат к людям просвещенным и им часто случается овладевать драгоценными вещами, цены которым они совсем не знают. Один из них, укравши чемодан неаполитанской королевы, нашел в нем диадему и подарил ее своей любовнице, стараясь отделаться через то от давно обещанной ей гребенки. Делать нечего, девушка надела королевское украшение и отправилась в нем на бал в улицу Френиллон; конечно, там в первый раз видели бриллианты.
Желаете вы оградить себя от этого сорта грабителей? Не привязывайте ваших чемоданов ни ремнями, ни веревками, а железными цепями, которые нельзя было бы снять без того, чтобы не наделать тревоги через скрытый звонок. Это совет путешественникам; а вот что можно посоветовать извозчикам: держать хороших собак, чем злее, тем лучше, и чтобы эти сторожа не находились под каретой, а наверху ее; никак не оставаться одним, за исключением когда нельзя уже иначе сделать, а главным образом отказаться от гибельной привычки ходить по кабакам. Зазыванье и угощенье приятеля зачастую бывает только надувательной приманкой: угощают воры.
Прачки поступят благоразумно, если будут доверять свои тележки с бельем взрослым людям, а не детям, которые нередко засыпают и которых так легко чем-нибудь развлечь: покажут им игрушку, а сами делают что хотят.
Комиссионеры, возвращаясь порожняком, не должны никогда класть деньги в кошельки, вложенные один в другой, как это обыкновенно делается; надо, напротив, чтобы они всегда были у них на виду; в противном случае, пока они идут пешком, деньги могут отыскать, украсть и убежать.
Воры часто прокатываются несколько миль в кибитке, в ожидании удобного случая ускользнуть.
Глава шестьдесят девятая
Карманники или жулики
Обыкновение жуликов. — Ученый осел. — Зазевавшийся англичанин. — Монахи и монахини. — Избегайте толпы! — Ловкость рук. — Наглость жулика. — Часы с репетиром. — Казнь вора — праздник для жуликов. — Обильная жатва при казни собрата по ремеслу. — Полезна ли смертная казнь?
Карманники прежде носили название жуликов (floueurs), которым теперь обозначают другой род воров, хотя к нему это название гораздо менее идет, Слово «жулик», или «мазурик», по-французски floueurs означает, собственно, искателей большого стечения народа.
Жулики обкрадывают карманы, таскают кошельки, часы, табакерки и т. п. Вообще они тщательно одеваются и не носят ни палок, ни перчаток, потому что им не только нужна свобода рук, но и вся тонкость осязания; про них нельзя сказать, чтобы они плохо пользовались своими десятью пальцами. Воры эти обыкновенно ходят втроем и вчетвером; им удобнее действовать в тесноте, поэтому они посещают все собрания, пиршества, балы, концерты, театры во время входа и выхода публики; они особенно предпочитают место, где оставляют палки и зонтики, потому что тут всегда скучивается народ; посещают также и церкви, но только при большом торжестве и стечении молящихся; они всегда настороже, чуть где столпится народ; иногда даже сами его собирают, затеяв притворную ссору, или какой-нибудь другой хитростью. Часто, для большего удобства, они соединяются с фиглярами. Владелец ученого осла, о котором весь Париж сохранил воспоминание, был в стачке с целою шайкою жуликов; когда осел кричал, карманники были во всем разгаре деятельности. Уличные певцы, комедианты, всевозможные фокусники почти всегда в сношениях с жуликами и участвуют в дележе добычи, В Париже не обходится ни одно сборище без этих господ: они являются повсюду.
Раз один англичанин, заложивши руки в карманы, зевал на проходивших церемониальным маршем солдат. Жулик, по имени Дюлюк, вынул у него из кармана часы, обрезав шнурок. Через минуту, заметивши, что у него чего-то недостает, англичанин принялся оглядываться и под ноги, и по сторонам; смотрел и на свой шнурок, и хотя легко было видеть, что он обрезан, он все-таки обшаривался, ощупывался с головы до ног; наконец, не найдя часов, вскричал: «Черт возьми, у меня украли часы!» И пока он таким образом развлекал соседей своим простодушием, жулик в нескольких шагах передразнивал его с товарищами.
Нет ничего легче, как узнать жулика или карманника: он никогда не постоит на месте, беспрестанно снует туда и сюда; эта подвижность ему необходима, потому что таким образом он чаще сталкивается с новыми лицами и замечает, где удобнее можно стащить. Проникая в толпу, он пускает руки на авось, но так, чтобы они могли ощупать чей-нибудь карман с деньгами или часами и вообще, чтобы иметь понятие о содержимом. Если игра стоит свеч, то два сотоварища, называемые между жуликами монахами и монашками, становятся возле того, кого хотят обокрасть, и теснят его со всех сторон, как в тисках, чтобы лучше скрыть операцию. Когда результатом ее являются часы или кошелек, то его тотчас передают поверенному, coqueur, который немедленно скрывается, хотя, впрочем, без особенно заметной поспешности.
Необходимо сделать одно замечание, что по окончании спектакля, обедни, и вообще при выходе из какого-нибудь публичного собрания, в то время, когда все спешат выйти, жулики, напротив, делают вид, что только что входят. Я предупреждаю читателя, что, увидевши подобных личностей, которые как бы ни на что не смотрят и быстро проталкиваются, надо быть наивозможно осторожнее; не надо полагаться ни на свою цепочку, ни на пуговицу часового кармана; это не препятствие для вора; он, напротив, очень рад таким предосторожностям: барин без всякой заботы; на нем цепочка, карман с часами застегнут, он ничего не боится и не заглянет на свои часы: это лишнее дело. Какой же результат? Цепочку обрежут, пуговицу оторвут и часы украдут. Жулики как будто и не замечали, но у них глаза на конце пальцев.
Между тем есть средство обратить в ничто все эти хитрости: сузьте ваш часовой карман, и вы можете сделать вызов самому лучшему жулику.
В Париже был жулик, славившийся такой непостижимой ловкостью, что ему не было равного. Он становился у всех на виду рядом с каким-нибудь человеком и одним движением руки незаметно успевал стащить часы или какую другую вещь.
Это называется vola la chicane.
Некто Молен, по прозванию Шапочник, будучи во Французской галерее, хотел стащить кошелек у одного господина; последний, стоя у стены, почувствовал что у него вытаскивают. Молен с замечательным присутствием духа ускоряет движение, вынимает кошелек, открывает, берет оттуда монету и спрашивает себе билет. Обворованный тотчас же обращается к нему:
— Послушайте! Вы взяли у меня кошелек, отдайте его мне.
— Что вы? — возражает Молен, притворяясь крайне удивленным. — Уверены ли вы в том?
Затем, взглянув внимательно на кошелек, продолжал:
— Чудеса! Я думал, что это мой. Извините меня, пожалуйста.
Он возвращает кошелек, и все присутствующие остаются уверены, что он взял его по нечаянности.
Однажды, в очень пасмурную погоду, Молен и Дорле остановились близ Итальянской площади. Проходит старик: Дорле вытащил у него часы и передал Молену. Темнота была так велика, что нельзя было видеть, с репетицией они или нет. Для удостоверения в этом Молен нажал пружину, и колокольчик зазвенел; услыхав звук, старик узнал свои часы и закричал: «Часы мои! Часы! Пожалуйста, отдайте мне часы; это подарок моего дедушки, фамильная драгоценность». Произнося эти жалобы, он направляется в ту сторону, откуда слышался звук, чтобы схватить часы; он подходит к Молену, не подозревая его. Тогда последний, пользуясь сумраком и держа часы в некотором расстоянии от уха старика, снова заставил их звенеть и сказал: «Послушай их в последний раз!» — и воры исчезли.
Старые карманники называют еще между знаменитостями по своей профессии двух итальянцев, братьев Вердюр, старший из которых, будучи в сообществе с шайкой shauffeurs, был осужден на смерть. В день казни младший, оставшийся свободным, желал видеть брата при выходе его из тюрьмы; с несколькими товарищами он остановился на проходе, Когда воры пробираются вечером в толпу, то они обмениваются особыми восклицаниями, чтобы дать знать о себе сообщникам. Увидя роковую тележку, младший Вердюр произнес; lirge, на что осужденный отвечал, отыскивая его глазами: lorge. Читатель, пожалуй, подумает, что после этих странных приветствий младший брат, опечаленный предстоящей казнью родного брата в назидание другим ворам, поспешил скрыться. Ничуть не бывало. Еще с самого начала он успел стащить двое часов; его не смущала страшная картина падения головы на помост гильотины, он как прежде, так и после, хотел обычным образом воспользоваться случаем. Когда толпа разошлась, он вошел в кабак с товарищами. «Ну вот, — сказал он, — раскладывая на столе четверо часов и кошелек, — надеюсь, я отлично поработал; я никак не думал, что столько наловлю при смерти моего брата. Жаль только одного, что его нет здесь, чтобы получить свою долю».
Что-то скажут на это приверженцы смертной казни? Полезна ли она? Как видите, доказательство налицо.
Глава семидесятая
Мазурики или игроки
Мнимая находка. — Воровские знаки. — Шляпа и галстук. — Пари. — Игра. — Стакан с цветами. — Я всех обыграю! — Монетные весы. — Отличные карты!
Жулики, или мазурики, которых скорее надо бы назвать игроками, обыкновенно ходят втроем или вчетвером. Один из них идет впереди, держа в руке монету в 20 или 40 су, и, заметивши приезжего, не городского жителя, ловко роняет ее. Фасон платья, сапог, шляпы, стрижка волос, более или менее загорелое лицо, любопытные и удивленные взгляды — вот признаки, по которым они отличают провинциала. Уронивши монету, жулик наклоняется, чтобы поднять ее, но так, чтобы прохожий непременно это заметил, затем обращается к нему:
— Не из вашего ли кармана это выпало?
— Нет, — обыкновенно отвечает незнакомец.
— По чести, милостивый государь, — продолжает вор, — если бы она была большей стоимости, я поделился бы с вами, но такой безделицей не стоит делиться; коли позволите, я предложу вам бутылку вина.
Если прохожий согласится, жулик хватается рукой за галстук, или снимает шляпу, как бы кланяясь кому. При этом знаке соучастники отправляются вперед в кабак и садятся там играть в карты. Затем появляется мнимый находчик монеты в сопровождении провинциала, которого намерен надуть. Оба садятся, но последнего всегда помещают таким образом, чтобы он мог видеть карты одного из играющих. Вскоре намеренно подготовленный выигрыш привлекает его внимание; собеседник замечает ему, какие хорошие карты у одного из игроков. Затевается пари за и против, и незнакомцу тоже приходится принять участие. Вскоре он невольно увлекается желанием взять самому карты в руки и, отдавши свои деньги тому, с кем он пришел, — что весьма естественно, потому что тот его соучастник, — он начинает играть. Но, но непостижимому несчастью, он проигрывает, а жулики смеются и пьют на счет простачка, как они называют обманутого. Маневр, которым эти господа завоевывают себе счастье, называется стакан с цветами.
Один простофиля, увлеченный таким образом в кабак и соблазнясь игрой, говорит:
— Ей-Богу, если бы можно было спорить, я готов биться об заклад, что выиграю.
Завязывается пари, садятся играть; вдруг новичок восклицает:
— Постойте, господа, счет дружбы не портит; мне хочется знать, надлежащего ли достоинства ваши луидоры. Что касается до моих, то я за них отвечаю.
И он вынул из кармана весы.
— Притом, так как они у вас останутся, то вам это все равно.
Простак взвесил луидоры, недоставало тринадцати гран; он потребовал в дополнение три франка и, когда все было верно, стал играть и проигрался до последнего сантима; игра была верная, у него был король, дама, все девять козырей и два других короля.
Чтобы не быть обманутым, недостаточно иметь монетные весы, надо еще не ходить пить с незнакомыми, а тем более никогда не играть с ними.
Глава семьдесят первая
Бильярдные шулера (Emporteurs)
Ловля жертв. — Уловки. — Замечательности Парижа. — Входной билет, — Ловкий удар. — Пари. — Университетский советник и яд гремучей змеи. — Видок — истребитель шулеров.
В Париже есть личности, которых с утра до вечера можно видеть на улице; они разгуливают без всякой определенной цели, предпочитая, однако, главные улицы; их также часто встречают в публичных местах: в Тюильри, Пале-Рояле, в Ботаническом и Люксембургском садах, в Лувре, на Карусельной площади и на Вандомской во время развода, в галереях музеев, словом, везде, где наиболее бывает иностранцев и провинциалов; эти бродяги, о которых я говорю, одеты всегда если не изящно, то чисто, их можно принять за купцов, или по крайней мере за комиссионеров.
Обыкновенно они сговариваются по трое. Один из них идет вперед и, заметивши иностранца или провинциала (при некоторой наблюдательности приезжий виден с первого взгляда), подходит к нему и спрашивает какую-нибудь улицу, стараясь ее выбрать из ближайшей местности.
Иностранец, конечно, отвечает, что он нездешний. Жулик, ухватившись за это, говорит; «Я тоже нездешний и даже очень давно не был в Париже; теперь совсем не знаю местности, так многое здесь переменилось». Подойдя на угол улицы, он читает надпись. «А! — восклицает он. — Это вот какая улица! Ну теперь я знаю дорогу». Продолжая идти рядом с незнакомцем, он завязывает разговор, сводя его на то, что в настоящее время интереснее всего посмотреть Тюильрийский дворец, картины или новейшие изобретения; иногда это была императорская порфира Наполеона; то детское приданое римского короля, позднее герцога Бордосского; то это жираф, то алжирский посланник, а может быть, китайцы. Словом, что бы это ни было, жулик намеревается брать билет, чтобы посмотреть; а так как билет на двоих, то он предлагает незнакомцу войти в долю. Этот билет обыкновенно обещал ему или гвардейский офицер, или придворный чиновник, или какое-нибудь значительное лицо, с которым они должны свидеться в ближней кофейне, где и получится билет. Если приезжий согласится туда идти вместе, то по данному знаку два сообщника спешат вперед.
Кофейня недалеко, и они скоро туда приходят. Проводник останавливается у конторки, как бы для того, чтобы осведомиться о прибытии ожидаемого лица, а спутника приглашает пройти в бильярдную. Через минуту он сам туда является и говорит, что особа не замедлит явиться. «А пока позвольте вам предложить рюмочку». Рюмочка принята, и посетители смотрят игру на бильярде. Один из играющих делает ловкий удар, проводник замечает это незнакомцу; игра продолжается, и замечательные партии идут одна за другой. Игрок, который должен выиграть, изображает дурачка; говорит, что ему все равно — выиграть или проиграть, за все отвечает дядюшкино наследство; а если и его не хватит, найдутся другие, и при этом он постукивает талерами в кармане. Представилась сомнительная партия, стали держать пари, в котором принимает участие спутник провинциала, стараясь и его вовлечь туда же. Если последний не откажется, пропали его денежки.
Простак не всегда ограничивается одним пари; иногда сам берется за кий, намереваясь помериться с тем, кто плохо играет; он хвастается, что выиграет, и чем более хвастает, тем скорее его оберут. Мнимо плохой игрок выигрывает партию за партией и остается победителем. Некоторые в один вечер проигрывают от трех до четырех тысяч франков. Советник императорского университета г-н Сальваж де Фаверол, почти восьмидесятилетний старик, потерял таким образом двое часов, золотую цепочку, сто двойных наполеондоров и, кроме того, вексель на 600 франков; он сам не играл, но его уверили, что он держал пари. Проводник его, отгадавши в нем старого медика и любителя естественной истории, предложил ему принять участие в опытах исследования свойств и действия яда гремучих змей.
— Ну когда же мы увидим этого змия? — повторял беспрестанно г-н Сальваж.
— Скоро, скоро, — отвечал проводник, — я сам его хочу поскорее видеть.
Игроки подобного рода назывались бильярдными ворами. При моем поступлении в полицию их было от двадцати пяти до тридцати субъектов; теперь их убавилось на четыре пятых, и я смею сказать, что это благодаря мне. Те, которые еще остались, не пользуются ловкостью, а другие исчезли вследствие более или менее продолжительных тюремных заключений. До меня их наказывали административным порядком, т. е. произвольно; их отсылали на несколько месяцев в Бисетр, после чего отправляли с жандармами по их квартирам. Я же первый применил к ним 405 статью уложения; нашли, что я прав, и всех, пойманных на месте преступления, стали приговаривать на два или три года заключения в тюрьму. Эта строгость в связи с обнародованием употребляемых ими маневров значительно содействовала к очищению от них столицы.
Глава семьдесят вторая
Заемщики
Путешествие на почтовых. — Аристократы. — Золотые слитки. — Знаменитая сделка. — Драгоценный залог и разочарование. — Бриллиантовый убор, или Двойник. — Мрачный и причудливый англичанин. — Искусное привлечение всеобщего внимания. — Трактирщик, очарованный щедростью миллионера. — Финал комедии.
Заем, с одной стороны, как мошенничество, с другой, — как воровство, есть одно из остроумнейших средств присваивать себе чужое. Никогда заемщики не производили более блистательных афер, как во время революционных смут; это было лучшее время их профессии, совершаемой ими следующим образом.
Две пожилые личности путешествовали на почтовых в сопровождении третьего, разыгрывавшего роль их лакея. Вся внешность их поражала богатством: костюм изысканный, изящные манеры и разговор, приправляемый часто даже придворною вежливостью. Невозможно было не принять их за важных особ, и притом особ богатых, судя по издержкам. Никогда они не останавливались иначе, как в лучших гостиницах и известнейших отелях; для них необходимо было, чтобы содержатель был тузом той местности; они знали заранее о состоянии его кассы, и если он сам не слыл за богача, то, но крайней мере, можно было рассчитывать на его кредит. В этом отношении им особенно были подходящи почтсодержатели.
Приехавши в избранную гостиницу, путешественники нанимают лучший номер, и пока отель оглашается их вельможными приказаниями, мнимый лакей таскает вещи из кареты и распоряжается насчет их помещения. Редко эта операция производится вне присутствия всего персонала гостиницы: хозяин, хозяйка, слуги, конюхи, повар и даже поварята выходят на двор; каждому любопытно посмотреть. Эти обязательные свидетели всякого приезда не упускают ни малейшего обстоятельства, благоприятствующего для новоприбывших. Они переносят чемоданы, чтобы узнать их тяжесть; им бы очень хотелось присутствовать при их вскрытии, и вещь, до которой запрещено дотрагиваться, делается предметом смертельного беспокойства; они ее взвешивают глазами, и если она покажется тяжелой, если ее скрывают с более или менее таинственным видом, то всевозможным заключениям открыто широчайшее поле: приезжие — истые крезы и возят с собою сокровища. Тогда им начинают оказывать безграничное доверие, всевозможные любезности, предупреждают малейшие желания. Для них готовы из кожи вылезть; погреб, кухня, конюшня, весь дом вверх дном.
Путешественникам, которых я описываю, было небезызвестно, какое значение может иметь кстати показанный и замеченный чемодан. Слуга их, будучи безукоризненным исполнителем их тонких соображений, принимается, например, с усилием вытаскивать маленький сундучок, миниатюрность которого значительно противоречит чрезмерности усилий, чтоб поднять его.
— Ну, брат, в нем, знать, не перья! — говорят зрители.
— Я думаю, — поддакивает слуга.
Затем, обращаясь к хозяйке или к кому-нибудь из их семьи, он, вытянув шею, произносит как бы по секрету, однако так, что все могут слышать;
— Это сокровищница.
— Дайте же, дайте я поддержу! — раздается пять или шесть услужливых голосов.
— Постойте, вот вам помогут, — говорит хозяин, подвигаясь, чтобы иметь понятие о ноше; и когда сундучок поставлен, все рассматривают замок и удивляются его устройству. Каждый делает свое замечание; но всего интереснее взгляд хозяина; мнимый слуга путешественников все видит и слышит, и если в эту эпоху, когда ассигнации единственно составляли общественное достояние, трактирщик жестом, словом или взглядом обнаруживал свою любовь к звонкой монете, то по этому взгляду, жесту и слову соразмерялось, что можно было предпринять.
Если есть надежда на успех, то путешественники выжидают благоприятной минуты для начала действия.
В один прекрасный вечер, будучи уже уверены, что завоевали благосклонность хозяина, они посылают к нему, или к хозяйке, или к обоим вместе, просят их к себе. Те, конечно, спешат на приглашение. Тогда один из приехавших обращается к слуге; «Конрад, прошу вас оставить нас одних». И по удалению слуги продолжает: «Мы живем в такие времена, когда честность составляет столь редкое явление, что поистине надо считать себя счастливым, встречая иногда честных людей. Это положительно счастье, что мы попали к вам. Заслуженная вами репутация гарантирует от боязни вверить вам тайну, имеющую для нас величайшее значение. Вы знаете, с какой яростью преследуют теперь аристократию; все, носящие известное имя, изгнаны. Мы также должны были бежать из своей родины, чтобы спастись от зверства революционеров; они искали наших голов и нашего состояния, и счастье, что мы успели бежать, потому что теперь с нами было бы уже покончено. Но, слава Богу, мы пока в спокойном пристанище и с хорошими людьми».
Таково было вступление, высказанное со всей торжественностью, Затем приезжий на минуту умолкал в ожидании какого-нибудь вопроса, могущего обнаружить степень интереса слушателя. Если испытание оказывалось удовлетворительным, то следовало продолжение в таком роде: «Вам известно, что золотая и серебряная монета исчезла из обращения, и кто ее имеет, прячет тщательнейшим образом, чтобы не быть схваченным и принятым за аристократа. У нас было золота на пятьдесят тысяч франков; с такой суммой очень затруднительно, поэтому мы ее сами расплавили и превратили в слитки. Тогда мы не предвидели, что нам придется переезжать с места на место, и наш неожиданный отъезд застал нас почти врасплох. Небольшой запас луидоров был пока достаточен; но наше путешествие продлится неизвестно до которых пор. При таком положении деньги необходимы, потому что ямщику не заплатишь слитками. Мы могли бы обратиться к ювелиру, но кто поручится, что он на нас не донесет! Эта боязнь заставила нас решиться прибегнуть к вашей любезности; вы окажете нам большое одолжение, если согласитесь за один или два слитка дать пять-шесть тысяч франков (требуемая сумма всегда пропорциональна денежным средствам трактирщика). Нечего и говорить, что при возвращении капитала мы заплатим и проценты. Что касается до срока, то вы сами его назначите по своему усмотрению, и если по истечении срока пожелаете употребить слитки, то имеете на то полное право; мы вам пришлем записку, и они будут в вашем распоряжении».
Сундучок принесен, а хозяин еще в нерешимости насчет своего ответа, Но вот слитки вынуты, их перед ним раскладывают; самый маленький во всяком случае соответствует занимаемой сумме, а тут вместо одного предлагают два: гарантия вдвойне; вернее нельзя поместить свои деньги, и притом вероятность, в случае неплатежа, совсем воспользоваться залогом, была также немалым соблазном. Поэтому неудивительно, что трактирщик согласился на операцию, обещавшую столь блистательные выгоды. Но могло случиться, что он и откажет. Тогда, нимало не сомневаясь в его доброй воле, просили найти какого-нибудь богача, который бы захотел раскошелиться; путешественники готовы на всякие уступки скорее, чем обращаться к ювелиру.
Дело велось тонко, и, обольщенный предложением непомерных процентов, трактирщик находил между своими знакомыми обязательного капиталиста. Торг завершался; но прежде получения денег, путешественники, верные своей деликатности, желают, чтобы проверена была проба золота. «Это как для вас, так и для нас, — говорили они заимодавцу. — Так как мы плавили луидоры, дукаты, цехины, квадрупли и всякие монеты, то для вашей, равно как и для нашей уверенности, лучше нам знать действительную стоимость». Часто заимодавец полагался на их честность, но они настаивали. А между тем, как приступить к проверке, не возбудя подозрения в ювелире, к которому обратятся?
Каждый высказывал свое мнение; но всегда встречалось какое-нибудь неудобство. Очевидно, вся изобретательность заинтересованных сторон была неудовлетворительна. Вдруг один из мошенников, как бы озаренный свыше, восклицает: «Господа, ничего нет проще, и не надо нам доверяться никакому ювелиру; отпилим кусок от одного какого-нибудь слитка, и над опилками сделаем пробу». Способ найден превосходным, принят всем обществом, и тотчас же заимодавец приступает к распиливанию; драгоценные опилки собраны в особую бумагу, преднамеренно оставленную на столе. По окончании операции заемщики завертывают опилки. Это самая решительная минута. Делается пакет, по при этом бумагу, куда сыпались медные опилки, ловко подменяют точно такою же другою, в которой находятся золотые опилки двадцать второго карата. И вот заимодавец с этой подмененной бумажкой отправляется брать пробу и вскоре возвращается с сияющим лицом, потирая руки, как человек, который очень доволен своим успехом.
— Господа, — говорит он, — золото лучшей пробы, стало быть это дело поконченное; я отсчитаю вам деньги, а вы потрудитесь мне передать слитки.
— Совершенно верно, по так как на этом свете нынче мы живы, завтра нас нет, поэтому, во избежание спора, мы думаем, что самое лучшее запереть их в этот ящик (ящик всегда наготове), на который и вы и мы положим свои печати. Притом это будет удобнее для нас, в случае если самим не придется за ним приехать. В обмен на маленькую расписочку, которую вы нам теперь потрудитесь дать, вы возвратите ящик, и дело кончено: посланный не будет и знать, что в нем заключается. Расписка такого рода: «Заявляю, что в моих руках находится ящик; я должен возвратить его по представлении этой записки особе, которая заплатит мне сумму (такую-то)…»
Эта предосторожность приложения печатей была необходимой гарантией того, чтобы слитков не трогали. Таким образом мошенники имели время достигнуть границы, где под защитой инкогнито начинали то же самое, разнообразя свои действия сообразно времени и обстоятельствам.
Проделки заемщиков не исчезли вместе с ассигнациями; но только мошенники для достижения своей цели изобрели другие средства. Следующий факт может служить доказательством. Два вора этой категории, Франсуа Мотеле, по прозванию Маленький Солдатик, и итальянец Феликс Каролина купили за тридцать пять тысяч франков парюр из бриллиантов и сапфиров. И вот с готовой вещью отправились они в Брюссель, к бывшему ювелиру Темберману, давно оставившему торговлю и отдавшему деньги под заклад. Являются к нему на Песочную площадь и просят под залог убора двадцать тысяч франков. Темберман рассмотрев внимательно каменья и убедившись в их неподдельности, объявляет, что даст восемнадцать тысяч и ничего более. Заемщики соглашаются, залог кладется в ящик, на который каждый прикладывает свою печать. Восемнадцать тысяч сочтены, за исключением процентов, которые закладчик вычел вперед, и оба мошенника отправляются в Париж. Через два месяца они снова приезжают в Брюссель; наступил срок платежа, и они явились с безукоризненной аккуратностью, Темберман так восхищен их точностью, что, с сожалением возвращая убор, предлагает свои услуги и на будущее время. Это предложение было охотно принято, и ему обещали, в случае надобности, не обращаться ни к кому другому. Читатель увидит, что мошенники действительно решились обратиться именно к нему, хотя он их порядочно пощипал.
В Париже есть ювелир, который уже лет сорок пользуется исключительной привилегией поставлять драгоценности королям, королевам, принцам и принцессам, отличавшимся на различных европейских театрах; в его магазинах повсюду так и блестят алмазы, изумруды, сапфиры, рубины; даже в Голконде менее драгоценностей; но все это не более как обман: этому идеальному великолепию недостает действительной стоимости, весь этот мишурный блеск богатого сочетания цветов не что иное, как пустой результат обманчивого отражения. Что нужды! С первого взгляда ничто так не похоже на истину, как ложь, и обладатель этих редкостей, г-н Фромаже, так искусен в своих подражаниях, что, не будучи тонким знатоком, и не заподозришь подделки. Поэтому наши приятели итальянец и Мотеле, едва успели получить обратно свое сокровище, как истые ценители талантов г-на Фромаже прямо отправились к нему, чтобы заказать дубликат.
Имея оригинал перед глазами, бриллиантщик создал безукоризненный образец искусства; сличая оба убора, нельзя было не признать, что они совершенно одинаковы; это было не простое фамильное сходство, а совершенные двойники, которых невозможно отличить друг от друга; словом, даже самый опытный присяжный ювелир не мог бы отличить фальшивого от настоящего. Два приятеля не прочь были узнать, может ли ошибиться и г-н Темберман на этот счет. Они снова отправились в Брюссель и заложили настоящий убор за ту же цену. Через десять дней Мотеле явился его выкупить, отсчитал деньги и, получивши ящик, сломил печать, как бы для того, чтобы удостовериться, ту ли самую вещь получает он; но пока жид пересчитывал полученные деньги, мошенник успел подменить ящик с дорогим убором точно таким же другим, в котором был поддельный; оставивши последний на столе, первый он быстро и незаметно сунул в боковой карман своего объемистого пальто.
Мотеле хотел уже удалиться, как вдруг вбегает его приятель с расстроенной физиономией:
— Ах, мой милый, — восклицает он, обращаясь к своему другу, — какую неприятную новость я получил! Два векселя, посланные тобою в Гейт к г-ну Шампу, остались неоплаченными, по ним требуют уплаты; а ведь это на 7000 франков!
— Какое несчастье!
— Отвратить его можно только тем, что убор придется опять оставить у г-на Тембермана, мы выкупим его в другой раз.
— Как вам угодно, господа, — отвечает закладчик, — говорите скорее, что мне у себя оставить: деньги или вещь?
— Да уж убор, — отвечает Мотеле.
И тотчас же ящик был завязан, запечатан, и оба вора отправились с 18 тысячами франков. Через несколько месяцев закладчик, соскучившись в ожидании заемщиков, которые не показывались более, решился сломать печати. Увы! Бриллианты и сапфиры исчезли, а на месте их остались одни стразы; золото заменилось медью, но работа была восхитительна.
Вообще ювелиры и бриллиантщики должны постоянно остерегаться подделки. Я знал четыре случая, подобных вышеописанному, с одним брабантским ростовщиком. Мошенники при своем изобретательном воображении сегодня пускают в ход одну хитрость, завтра — другую. Им почти всегда удается следующий маневр: приходят они в магазин покупать что-нибудь ценное; выбравши вещь, которую всегда легко сбыть с рук, они скоро сговариваются в цене, но, к несчастью, с ними нет всей требуемой суммы и они должны сходить домой; опасаясь, чтобы не подменили покупку, они просят ящик завязать и прикладывают свою печать. Купец, ослепленный богатым задатком, соглашается на все что угодно и забывает осторожность. Что же выходит? То, что завязывается и запечатывается другой, подсунутый ящик, а настоящий попадает в карман покупщика, обещающего прийти на Пасху или в Троицын день. Проходит и Троицын день, и купец теряет 90 на 100.
С тех пор, как наши соседи англичане полюбили климат Франции, последняя наполнилась множеством оригиналов, ищущих спасения от сплина, навеваемого туманом Темзы. Эти отягощаемые скукой милорды принимаются с распростертыми объятиями во всех гостиницах, потому что у них предполагается туго набитый кошелек. Они странны, причудливы, капризны, угрюмы, так что им весьма трудно угождать. Это ничего не значит, все показывают вид, будто и не замечают таких недостатков, и спешат предупреждать все их желания; мало того, чем они страннее и нелепее, тем более выбиваются из сил, чтобы угодить и понравиться им. Гинеи! Гинеи! Как это обаятельно улыбается содержателю гостиницы! Чего, чего только нельзя получить благодаря им! Восторженный прием, оказываемый самым подозрительным личностям, когда они сумеют блеснуть богатством, не мог ускользнуть от внимания мошенников, вообще отличающихся наблюдательностью и умеющих применить ее к делу. Может быть, читателю небезынтересно будет узнать, какую пользу могут извлечь они из мнимой оригинальности.
Представьте себе джентльмена, всегда мрачного, молчаливого, неприветливого, и к довершению капризного повелителя, соединяющего деспотические привычки с явным отвращением от жизни. Его сопровождает лакей, француз или итальянец, по имени Джон. Выходят они из почтовой кареты. Барни, в своей огромной шапке, спускающейся ниже ушей, кажется страждущим, угрюмым, идет никуда не оглядываясь, едва удостаивая слугу кой-какими знаками; в своей обычной беспечности он даже не замечает, что его длинный балахон из альпака волочится по мостовой и что встречающиеся на пути девушки имеют весьма привлекательные личики. Все для него пусто, неудобно, невыносимо; он обернулся только раз, чтобы удостовериться, следует ли за ним Джон с флаконом Soda water (содовой воды) и драгоценным несессером здравия, т. е. с New London portative apothicary (новая Лондонская походная аптека), без которой ни один порядочный человек, не будучи врагом себе, не поедет даже за каких-нибудь четыре мили. Уж и этот багаж довольно странен; по прибавьте к этому костюм, манеры и многое другое, и все это становится уже до крайности смешным. Не проходит трех часов после их приезда, как во всей гостинице смотрят на джентльмена, как на весьма смешное явление.
— Что это с вашим барином? — говорит трактирщик Джону, — это какой-то потешный остгот? Он мрачнее тьмы, ничего не говорит и отдувается, как бык. По чести, сколько мне не приходилось видать англичан, а такого требовательного еще и не было… Все только и носись с ним, он и хочет и сейчас же не хочет, и приказывает и отменяет приказание. Что он, болен или просто сумасшедший?
— И не говорите, — начинает Джон, отличающийся неудержимой болтливостью, — барин, как вы его теперь видите, добрейшая душа, только надо уметь к нему подступиться. Вот уж четыре года, как мы ездим вместе. Верите ли, он не мог никакого слуги долго держать у себя. Ну, а я вот ужился и, ей-Богу, теперь не жалею. Я как раз по нем пришелся.
— А, вы уже путешествуете четыре года… Куда же это вы едете, позвольте спросить?
— Куда едем? Спросите у него, куда мы едем… Он и сам ничего не знает… Мы гуляем, сегодня здесь, завтра там… Он говорит, что ищет, где можно остаться жить совсем, и мы все ездим.
— А ведь эти поездки должны ему дорого стоить?
— Конечно! Я бы рад был иметь такое состояние, которое могло бы составиться из одних только подачек на водку почтальонам.
— Так он, верно, богат?
— Богат ли он! Он и счету своим деньгам не знает. Я уж и не помню, сколько тысяч фунтов стерлингов он тратит в день.
— Черт возьми! Вы бы его уговорили здесь остаться. Сторона прекрасная, во-первых, народ здесь добрый, и притом ни в чем нет недостатка. Есть леса для охоты; если он любит рыбную ловлю, у нас в реке множество рыбы; луга, поля, виноградники, фруктовые сады. Театр круглый год. У нас зала для спектаклей, превосходные актеры, общество отборное, г-н маршал *** в своем окрестном замке, княгиня *** тоже почти рядом, герцог *** всегда приезжает на лето; затем маркиз ***, генерал ***, кавалер не считая г-на мэра и его помощника, у которых два раза в неделю бывают вечера… О, здесь много развлечений!.. Литературный кружок, где обсуждают различные вопросы и читают все журналы; общество земледелия и соревнования, к которому принадлежат образованнейшие и почетнейшие личности страны. Великолепные места для прогулки, оспенный комитет, одна из лучших церквей в королевстве, концерты и большие балы зимой. Тиволи и серенады летом. Церковная музыка круглый год, а в большие праздники — процессии, в которых появляется во всем блеске красота и свежесть наших девушек… Я думаю, что достаточно удовольствий… Кроме того, у нас отличные казармы, где больше двух тысяч человек кавалерии. Отличные кофейни, лимонадные павильоны и бильярдные, как в Париже. Для любителя это вещь важная. У нас игроки первого разряда… Забыл еще вам сказать, что гарнизонные офицеры — народ самый любезный. Скажите по правде, с тех пор как вы вояжируете уже четыре года, много ли вам встречалось таких городов, как наш? Прибавьте к этому, что это главный город департамента и что у нас все под рукой: префектура, суд первой инстанции, мировой суд, суд присяжных, епископства, коллегия, школы взаимного обучения, ремесленная школа, госпиталь, каких мало, капуцины, иезуиты, двухнедельная ярмарка и тысяча других подобных развлечений, о которых слишком долго было бы рассказывать.
— Описанная вами картина очень привлекательна, и кабы барин был, как другие, я уверен, что ему захотелось бы здесь пожить. Но знаете ли, барин все жалуется на свое здоровье.
— Что до этого, наши доктора следуют методе Бруссе, у нас превосходные пьявки.
— Пьявки — это так, но воздух — вот что главное. Барину особенно нужен хороший воздух.
— Воздух отличный; никогда никаких болезней.
— Вы сказали, что у вас есть госпиталь.
— Да, для бедных… А то нам и умирать не от чего, за исключением когда убьют.
— Доктора следуют методе Бруссе, пьявки отличные, воздух тоже… Теперь перейдем к воде. Вода — это божество для барина.
— Вот уж скажу, едва ли где бывает чище.
— А вино?
— Превосходное.
— Есть у вас свежие яйца?
— Куры под руками.
— Молоко, масло?
— Слава Богу, в изобилии и лучшего качества.
— Ростбиф, бифштекс также есть в вашем краю?
— Наши быки громадны.
— В самом деле! Ну, ваш край — просто рай земной… Мне бы очень хотелось остаться. Ах, кабы барин разделял мое желание! Но и думать нечего. Все его бесит, все утомляет, все надоедает. Мы объездили все четыре стороны света: Европу, Азию, Африку и Америку. Нет живописной местности, нет горы, потока, озера, пропасти, вулкана, каскада, который бы мы не осмотрели; все ужасное в природе нас привлекало, Он приезжал, смотрел, зевал и уезжал обратно. «Поедем дальше, Джон, — скажет он, и мы отправлялись.
После этого разговора Джон пошел осведомиться, не нужен ли он барину. Тотчас но всей гостинице разнеслось, что путешественник — милорд, что у него несметные богатства, но что это самая странная личность. Хозяин тем не менее очень желал бы иметь его своим нахлебником и с этой целью дал инструкции всему дому: хозяйка должна постоянно быть с улыбкой на устах и почтением на языке, всем остальным предписано удвоить услужливость; все уши и все ноги только и должны быть для милорда. Не успели отдать эти приказания, как появился снова Джон и объявил: «Я думаю, мы завтра сделаем маленькую прогулку в окрестностях; барин велел раньше разбудить его; он не так пасмурен, как всегда; эх, кабы его дурное расположение рассеялось! Да нет, он прихотлив и через пять минут изменит желание; с ним ни на что нельзя рассчитывать».
Вечером милорд велел подать на ужин два свежих яйца и стакан воды; на другой день на завтрак — то же — стакан воды и два яйца, Он воздержан и ест удивительно мало, но это потому, что сидит на диете. Что касается до его слуги, то это другое дело; Джон уплетает большие куски баранины и опустошает бутылки с удивительной быстротой. По окончании обеда отправляются на предполагаемую прогулку и возвращаются уже на закате солнца. К величайшему удивлению, он раскланялся с хозяйкой; он как бы менее желчен, нежели утром, даже соблаговолил сказать два-три комплимента. Это медведь, начинающий приручаться; морщины на лице у него разгладились; черная шапка уже не так надвинута на глаза. Таково благотворное действие, несомненное влияние восхитительной местности на хандру милорда.
Джон не может надивиться столь внезапной перемене; по это еще только слабые признаки улучшения, которое скоро обнаружится более удивительными симптомами. Милорд начинает спрашивать себе ростбиф с полудюжиной блюд французской кухни; он требует лучшие напитки, льет ром в кофе, чай — в ром, ложится и засыпает. Джон в самой экспансивной радости; одно из двух: милорд или спасен, или скоро умрёт. Поглощая остатки вкусного обеда, он рассказывает о чудесном превращении, и хозяин, в надежде сохранить такого жильца, присоединяется к его веселью от всей души.
Милорд просыпается; он провел одну из самых благотворных ночей; давно уже он не вкушал столь сладостного покоя. Под влиянием приятного расположения духа он посылает за трактирщиком. Джон побежал сломя голову, шагая через три ступени.
— Или я ошибаюсь, или есть что-то новое — барин сегодня весел, как я его никогда не видал. «Джон, — сказал он, — мы не уедем больше. Пожалуйста, попросите г-на хозяина прийти ко мне». Может, он хочет у вас остаться? Уверяю вас, вы не потеряете от этого.
— Вы думаете?
— Это будет для вас просто счастье. Я не знаю, что ему нужно от вас, но что бы он вам ни предложил, мой совет — на все согласиться; главное, не надо ему противоречить. Видите ли, у этих англичан бывают иногда такие идеи! Но он великодушен, и если где остановился, ручаюсь вам, останетесь довольны.
— Хорошо, так и будем знать; благодарю вас, Джон.
Тотчас же трактирщик отправился к милорду и предстал перед ним в почтительной позе, т. е. с улыбающимся лицом, руки по швам и с открытой головой.
— Милорд желал говорить со мной?
— Yes, yes (да, да), прощу взять brancard, — начал милорд на своем диалекте.
Хозяин стоял, не понимая; но явился на выручку Джон.
— Их светлость, — сказал последний, — приглашает вас садиться; возьмите кресло.
— Yes, yes, кресло — подхватил знаменитый иностранец и продолжал на своем мудреном языке, состоящем из смеси разных наречий, с самым убийственным выговором и окончаниями.
Хозяин стоял хлопая глазами, и не зная, что отвечать; но Джон, видя его замешательство, тотчас же взял на себя роль переводчика.
— Барин спрашивает, что будет стоить в год содержание и квартира его светлости; затем — пяти лакеев, четырех лошадей и собак, с которыми он намерен охотиться на лисиц.
— Это требует размышления.
— Reflechen, né pas réflechen, говорите тотчас.
— Ну, пятнадцать тысяч франков много будет?
— Пятнадцать тысяч… А, честный человек… Ваша честность заслуживает больше, и я, из уважения к вам, за это считаю себя обязанным назначить вознаграждение, соответствующее моей благосклонности; у нас, жителей Великобритании, всегда есть головной расчет, или экономия, и расчет душевный, или щедрость; вы понимаете, г-н хозяин? Экономия говорит: пятнадцать тысяч, щедрость говорит — двадцать, да и еще пять, то есть двадцать пять.
— Бы слишком добры, милорд.
— Нет, это не доброта, но жизнь в вашей гостинице очень приятна для англичанина; супруга ваша прелестна, скажу по истинной правде, и малютка ее тоже; преинтересная семья… Такая резвушка… я ее очень люблю… Да, сам тоже был шалун в детстве… Вы смеетесь… Ах, вы злой человек. Не смейтесь…
— Милорд, я не позволю себе.
— У вас также есть служанки, которых кокетство, черные глазки и красивые щечки очень мне понравились. Ваша сторона восхищает меня: прекрасные холмики, рощицы, речки, прекрасные ручейки, вода славная. В вашей стороне, верно, есть общество гидрофилов (любителей воды)?
Хозяин вообразил, что дело идет о иероглифах, и отвечал:
— Не думаю, милорд, чтобы у нас были иероглифы.
— А, жаль, жаль!.. Ваши французы, стало быть, не знают богатства своей страны… В Англии гидрофилы пьют всегда воду… Я сам главный председатель общества гидрофилов… Хотите, я и вас сделаю гидрофилом…
— Я не стою такой чести от вашей светлости.
— Да, да, гидрофилом. Джон, напомни мне об этом. Знаете ли, г-н трактирщик, ваше солнце пришлось как раз до моему вкусу; местная природа — самая веселая на земном шаре; благотворный ветерок для сварения желудка постоянно напоминает о счастливом жилище блаженных. И за все эти прелести, которые могут излечить мою хандру, я даю вам двадцать пять тысяч франков. Берете вы двадцать пять тысяч франков, отвечайте?
— Ваше великодушие, милорд, далеко превосходит все мои притязания.
— А, так вы согласны?
— Употреблю все свои усилия, чтобы вы остались довольны.
— Вы хотите, чтоб я был доволен… а! Джон, подай-ка мне мою дорожную сокровищницу.
Джон достал из бюро огромный мешок и подал его барину, который принялся вынимать оттуда пригоршнями золотые монеты и раскладывать на столе кучки по сто франков; когда образовалось пятнадцать столбиков, милорд отдал мешок Джону и велел подать себе бумажный колпак. Заключение этой комедии должно было ознаменоваться особенной оригинальностью. Трактирщик, конечно, очень рад иметь нахлебника, столь щедро платящего, как милорд. Но последний требует, чтобы условие, по которому он признан жильцом, не только было написано, но и было гарантировано договором о неустойке.
— У вас есть шкаф? — сказал он трактирщику.
— Да, милорд.
— А, у вас есть шкаф! А у меня бумажный колпак; я в него положу тысячу и еще пятьсот франков; вы тоже положите тысячу и пятьсот франков для взаимной уверенности в свой шкаф; я положу свой колпак в ящик; ящик останется у вас, а ключ — у меня. Сегодня я уеду от вас на восемь дней; вы оставите комнаты за мной, и если по окончании месяца на второй день меня не будет, вы разломаете ящик и возьмете оттуда все в свою пользу. Если же я вернусь, а вы не захотите почему-нибудь оставить меня, то моя собственность перейдет ко мне и Джону достанется при этом маленький барыш.
Так как вся эта тирада высказана была весьма непонятным языком, то Джону опять пришлось пояснять.
— Милорд, — сказал он, делая трактирщику знаки, чтобы тот на все беспрекословно соглашался, — милорд желает положить тысячу пятьсот франков вот в этот колпак, вы положите столько же, и все три тысячи будут заперты в шкафу, ключ от которого будет храниться у милорда. Их светлость поедет на восемь дней по необходимым делам. Вы не можете распоряжаться его помещением раньше третьего числа будущего месяца. Если же к этому времени мы не вернемся, то вы можете растворить шкаф и взять себе все три тысячи. Если же, напротив, мы вернемся, и вам почему-нибудь вздумается отказаться от договора, вы отдадите нам колпак, и дело покончено. Я уверен, что вы не вздумаете отступаться от своего слова, но у милорда уж в обычае брать такие предосторожности.
— Если это в обычае у милорда, я на все готов, чтобы его удовлетворить.
— А, вы хотите мне сделать это удовольствие?
— Позвольте мне только сходить за деньгами.
— Ступайте, ступайте, г-н хозяин; сделайте мне удовольствие.
Трактирщик выходит, а Джон следует за ним, чтобы дать ему необходимые наставления; надо ковать железо, пока оно горячо, и ловкий Джон так отлично умеет приняться за дело, что трактирщик готов дать вдвое больше. Если нет у самого всей суммы, то кто-нибудь из знакомых поможет, и вот с золотом отправляется он к милорду. Милорд с плащом на плечах расхаживает взад и вперед.
— А, это вы? И деньги с вами?
— Да, милорд, я положу в колпак.
— Вы пришли положить — отлично, отлично.
Он взял колпак и держал его раскрытым обеими руками.
— Бросьте сюда сперва мое золото.
Трактирщик побросал со стола столбики один за другим и, покончив, хотел показать, что с его стороны кладется также вся сумма сполна.
— Ах, г-н трактирщик, вы меня этим только беспокоите и оскорбляете мое доверие к вам. Бросайте без всякого счета.
Трактирщик, следуя пунктуально наставлениям Джона, кладет свое золото, после чего милорд завязывает колпак и с важным видом направляется к шкафу.
— Г-н трактирщик, — говорит он, — подайте мне вклад.
Трактирщик повинуется и с колпаком в руках идет к лорду, который встал на стул, чтобы достать до верхней полки.
— Давайте сюда!
Глядя вверх, на полку, хозяин передает колпак в правую руку милорда; но в ту минуту, как Джон, пожимая плечами, развлекает его своей одобрительной и вместе насмешливой улыбкой, милорд быстрым движением перекладывает колпак из правой руки в левую и вытаскивает из-под плаща другой колпак, точно такой же. Это сделано мгновенно и незаметно, так что трактирщик был уверен, что деньги спрятаны как следует. Милорд также в этом уверен.
— Теперь на деньги эти наложено запрещение.
И с этими словами он два раза поворачивает ключ, сходит со стула, спрашивает у хозяина счет за прожитое у него время, платит за все, не говоря ни слова, прощается со всеми и садится в карету с верным Джоном.
— Клик, кляк, хорошим почтовым поездом! Можешь загнать лошадей, но только не сломай мне шеи; награждение после всего.
— Вези милорда по низкой стороне дороги! — кричит надсаживаясь, трактирщик, опасающийся, чтобы с его светлостью не случилось какого несчастья.
— О, Господи, — говорит он жене, — кабы только он не заметил, какие скверные у нас дороги! Еще счастье, что сухо.
— Да, а пыль!
— Зачем не положили ему в карету хорошего лимонного сока?
— Я не подумала об этом.
— Вот какая ты, всегда так. Эй, почтальон, почтальон! Г-н Джон, милорд! Ну, их и след простыл. Господи! — шепчет про себя любезный трактирщик. — Направь коней, уносящих Цезаря и мою фортуну!!!
Приходит и третье число… Трактирщик из боязни вооружить против себя милорда, ждет его еще шесть недель… Но по прошествии этого времени он уже решается снять запрещение. Шкаф разломан, колпак на своем месте. Трактирщик берет его, развязывает — и что же? В нем медные деньги…
Саблен, отлично разыгравший англичанина, был образцом в этом роде воровства… Раз он украл таким способом у одного трактирщика пять тысяч франков. Последний не был греком (grace — плут) хотя жил в Трои, но он был из Труа в Шамнапи.
Глава семьдесят третья
Менялы /grece/
Приступ к делу. — Соблазнительное предложение. — Простак. — Золотая монета. — Потерянный ключ, — Охотничьи пули
Менялы, так называемые grece (плут), почти всегда провинциальные мошенники, беспрестанно рыскающие по дорогам в дилижансе или пешком. С замечательной ловкостью они умеют завязать сношения с личностью, над которой желают испытать свои проделки. Обыкновенно они сговариваются втроем, и каждый отправляется отдельно на поиски за простаками; иногда же один идет на поиски, а двое остаются дожидаться на квартире.
Как только grece, уполномоченный для выбора жертвы, годной для их целей, встретит таковую, то старается вступить с ней в сношения, узнать о ее состоянии, и если окажется, что есть из-за чего хлопотать, поселяется в одной с ней гостинице, когда нельзя ее тотчас же обработать. Если простаку приходится получить откуда-нибудь деньги или он везет товар в Париж, то grece не теряет его из виду, пока не состоится получение. Часто даже, чтобы добыча вернее не ускользнула от плутов, они сами скупают товар или стараются найти покупщика.
Мошенник наблюдает за каждым шагом избранного субъекта и извещает своих соучастников положительно обо всем; он, можно сказать, передает им бюллетень о каждом часе его действий; и когда найдет, что наступило время приняться за дело, то предупреждает их, чтобы они были наготове. Затем он приглашает простака под тем или другим предлогом идти куда-нибудь. Лишь только выйдут они на улицу, к ним подходит иностранец, как можно судить по его говору, и кое-как дает понять, что ему нужен Пале-Рояль.
— Что вам там делать? — спрашивает grece.
Незнакомец показывает ему золотые монеты, обыкновенно квадрупли или сорокафранковые итальянские, и, изъявляя желание променять их на ходячую монету, рассказывает при этом целую историю такого содержания: он был в услужении у одного очень богатого господина; последний умирая, оставил множество таких монет, цены которым слуга не знает; знает только одно, что когда дает одну из них, ему дают за нее шесть белых монеток. И чтобы дать понятие, какого рода эти деньги, он показывает монету во сто су. Тотчас же grece вынимая из кармана шесть пятифранковых монет, предлагает мнимому лакею дать ему за это одну золотую монету. Последний соглашается, даже кажется довольным и на своем языке всячески объясняет, что он рад бы был еще иметь белых монет. Но меняться невозможно под открытым небом, потому его приглашают в кабак, где он вынимает до сотни монет, предлагая каждую за тридцать франков. Grece, отведя в сторону залученного им простачка, поясняет ему, как выгодно бы им было сделать подобный промен. «Но прежде всего, — прибавляет он, — благоразумнее показать монеты золотых дел мастеру чтобы убедиться, не фальшивые ли они».
Простак разделяет мнение своего спутника, выходит с одной монетой и возвращается с сорока франками, полученными в промен. Сомнения нет, операция верная, барыш значительный, десять франков — на каждую монету, И вот он, не колеблясь, отдает все свои серебряные деньги. Если у него самого недостает, он готов занять… Наконец обмен совершается, золото считают и кладут назад в коробку; но мнимый лакей — ловкий мошенник — коробку, заключающую драгоценный металл, заменяет точно такою же и после этого фокуса, так как ему необходимо ускользнуть как можно скорее, выставляет предлогом то, что его золото проверяли и что он со своей стороны должен проверить полученные ими деньги.
— Совершенно основательно, — замечает спутник несчастной жертвы.
И бедный простак, потерявши голову от большого барыша, беспрекословно позволяет унести свои деньги. Чем он рискует? Разве коробка не у него! Лакей уходит, а товарищ его, отлучившись на минутку, спешит к нему присоединиться. Уже простачку не видать более ловких приятелей, они его надули, но он все еще не знает своего несчастья… Ждет он десять минут, двадцать, полчаса, час: сначала скучает, затем досадует, беспокоится, наконец начинает подозревать и приходит в отчаяние. Открывает ящик или просит открыть его и находит только су или охотничьи пули. Иногда вместо деревянной коробки бывает жестяной ящичек или кожаный мешок с замочком.
Если избранный субъект окажется не совсем доверчивым, то мошенники прибегают к особенной тактике. Один берет ящик из рук другого и, подавая его обольщенному простачку, говорит: «Ну, теперь нам надо идти к меняле, показать монеты». Простак, находя такую предосторожность основательной, тотчас же уходит с ним, оставляя мнимого лакея в кабаке. Идут они, вдруг grece останавливается, как бы вдруг что-то вспомнил:
— А ключ от футляра? — спрашивает он, — у вас ключ?
— Нет.
— Нет? Так скорее бегите за ним, или я сам лучше пойду, подождите меня тут.
И, не получив ответа, он быстро убегает, будучи уверен, что его не найдут, так же как и сообщника, который уже давно навострил лыжи. Если случится, что надуваемый не хочет оставаться один, то мошенник водит его до тех пор, пока представится возможность где-нибудь ускользнуть, в каком-нибудь проходе, или на перекрестке. Этому способу мошенничества поддаются весьма многие: провинциальные купцы, путешественники, даже парижане теряют таким образом значительные суммы.
Чем жаднее человек, на которого воры имеют виды, тем легче его обмануть. Для избежания всех козней этих мошенников надо принять за правило — никогда не говорить о своих делах с незнакомыми людьми, не говорить о своих деньгах, а особенно не соблазняться променом тридцатифранковых монет на сорокафранковые. Саблен и Жермен, по прозванью Дядя Тюиле, были знаменитейшими менялами. Однажды Жермен выманил у одного провинциала три тысячи пятьсот франков, причем вор, в присутствии которого провинциал хвастался своими охотничьими успехами, разыгрывал роль советника. «По чести, милостивый государь, — сказал Жермен, отдавая ящичек, — вы обработали отличное дельце. Можете весело провести зиму и ходить сколько угодно на охоту». В коробке действительно были только маленькие пули. Поистине беззастенчивое обольщение.
Глава семьдесят четвертая
Подбиратели, или Теряющие и находящие (Ramastiques)
Чур вместе! — Сговорчивый участник. — Приключение о кухаркой. — Цепочка и часы. — Домашняя ссора. — Сила закона
Так называемые подбиратели (ramastiques) обязаны своим успехом, подобно многим другим, жадности доверчивых простачков. Для этого рода мошенничества необходимо согласие трех лиц или по крайней мере двух. Вот как они приступают к делу. С раннего утра становятся они на дороге, большею частью вблизи от заставы, и наблюдают всех проходящих, выбирая личность, физиономия и костюм которой свидетельствуют бесхитростную простоту. Им нужно доверчивого и в то же время корыстного простачка: мужик или кто другой, скорее всего провинциал, приезжающий или отъезжающий, вполне соответствует их видам, лишь бы только он был при деньгах.
Завидя подобную жертву, один из мошенников, наиболее ловкий, подходит к незнакомцу и делает как бы мимоходом с полдюжины таких вопросов, из ответов на которые он мог бы более или менее заключить о финансовом его положении. Получивши подобное сведение, он подает знак сообщникам; тогда второй товарищ, забежавший вперед, роняет ящик, кошелек или какой-нибудь пакет таким образом, что незнакомец не может пройти мимо, не заметив этого предмета. Он действительно намеревается его поднять, но в то самое мгновение его новый знакомый кричит: «Чур вместе!» Останавливаются посмотреть находку, и обыкновенно это оказывается какой-нибудь драгоценный предмет в богатой оправе, бриллиантовая запонка, брошь и т. п. При нем записочка, что она может значить?
Большею частью простофиля не умеет читать, понятно что и спутник его тоже не умеет, а между тем в записочке есть что-нибудь и нужное. Необходимо ее прочесть; но к кому обратиться? Рассказать о находке боятся и, размышляя об этом, продолжают путь; вдруг на конце улицы попадается человек, читающий афишу: на что лучше такой удачной случайности!
— Бог, кстати, — говорит вор, — этот господин поможет нашему горю; покажем ему бумажку, он нам прочтет; но смотрите, о находке — ни гугу, а то он захочет войти в долю.
Простак в восторге, подходит к читающему, который охотно предлагает свои услуги и читает:
«Милостивый государь, посылаю Вам Ваше бриллиантовое кольцо, за которое Ваш слуга заплатил мне две тысячи семьсот двадцать пять франков.
Бри Зебар, ювелир».«Две тысячи семьсот двадцать пять франков, из которых половина достанется мне! Я думаю, это приятно», — мечтает недальновидный находчик. Обязательный чтец не кто иной, как третий сообщник мошенников, он не преминул, конечно, распространиться о громадности суммы; его благодарят за любезность и уходят. Теперь надо решить, что делать с находкой?.. Возвратить ее?.. Ни-ни; еще кабы она была потеряла бедняком, пожалуй бы, еще так; но бриллианты может покупать только богач… а для богача что такое две тысячи семьсот двадцать пять франков? Безделица, которую ему ничего не значит потерять. Если не отдавать, то, стало быть, надо оставить, т. е. превратить в деньги… Но кому продать? Бриллиантщику? Вероятно, владелец кольца уже сделал заявление, и притом иные бриллиантщики могут задержать! Самое лучшее — продать спустя несколько времени… Если бы можно было сейчас бы поделиться и расстаться бы друзьями… Но делиться невозможно, а между тем каждому надо отправляться по своим делам. Поистине положение довольно затруднительное; тот и другой придумывают средства, чтоб как-нибудь покончить.
— Будь у меня деньги, — говорит нашедший, — я вам заплатил бы вашу долю с удовольствием, но у меня нет ни гроша. Что делать?.. — он с минуту размышляет.
— Послушайте! — вдруг, как бы надумавшись, восклицает он. — Вы мне кажетесь честным, достойным человеком; дайте мне вперед несколько сотен франков, а когда продадите перстень, возвратите остальное; понятно, что вы получите процент за выданную мне вперед сумму. Оставьте мне свой адрес.
Редко подобное предложение не бывает принято. Привлеченный барышом, простак с удовольствием опрастывает свой кошелек. Если в нем слишком мало, он не задумывается отдать часы. По заключении сделки, они расстаются с обещанием свидеться, хотя с той и другой стороны твердо решили, что этого не будет. Из двадцати человек, обманутых таким образом, по крайней мере, восемнадцать дадут фальшивое имя и фальшивый адрес; и неудивительно: чтобы быть обманутым, отчасти надо самому быть обманщиком.
Подбиратели почти всегда жиды, жены которых тоже занимаются этим ремеслом. Последние обыкновенно ходят по рынкам и надувают нянек и кухарок, отличающихся простотою и неопытностью. Большею частью предметом обольщения служит какая-нибудь медная цепочка, так хорошо вызолоченная, что ее невозможно не принять за золотую. Одна из жертв подобного обмана отправилась жаловаться в полицию: у нее выманили все ее деньги, серьги и корзину со всей дневной провизией, оставленные за пятнадцать франков, которые она должна была после принести. По своей честности, она поспешила с деньгами, но по возвращении конечно, не нашла ни продавщицы, ни вещей своих. Тогда только родились у нее подозрения, а пробный камень ювелира подтвердил их вполне.
Одно время находчики были так многочисленны, что являлись во всех кварталах Парижа. Раз утром ко мне пришли жаловаться муж и жена, которых обманули в двух различных местах: мужа — в предместье Сент-Оноре, а жену — на рынке Инносанс.
— Ну кто может быть глупее вас? — говорит супруг. Отдать золотую цепочку и десять франков за медную цепочку!
— А вы-то умны! Куда как хорошо! Ступайте-ка снесите вашу булавку в ломбард. Кусок стекла! И еще мало того, что отдал все деньги, которые были при себе; нет, пришел домой взять шестьдесят франков, все, что мы имели, два прибора и свои часы.
— Я сделал, что следовало, это до вас не касается.
— А все-таки вы дали себя надуть.
— Надуть, надуть, ну да. Меня, по крайней мере, надули не кумушки какие-нибудь, и кабы вы не болтали, как обыкновенно…
— Кабы вы шли своей дорогой, не вступая в разговоры с первым встречным…
— Я говорю о своих делах, а вы?..
— Ну уж, хороши дела, нечего сказать!
— Не хуже ваших, надеюсь! Теперь ждите, когда у вас будет золотая цепочка, а ваша между тем очень длинная. Кажется, я подарил вам в день ангела не очень коротенькую. Как бы там ни было, длинна ли, нет ли, можно бы вам быть довольной. Нет, вам захотелось втрое длиннее.
— Как будет хорошо, когда нам понадобится узнать, который час!
— Молчи ты, дура…
— Славно сделано, отлично! Вас ловко поддели. Тем и лучше, голубчик! Жалею только об одном, что у тебя не взяли больше.
— Ну да, это не новость! Вы думаете, я не замечал, что вы нимало не заботитесь о выгодах семьи.
Чета вышла из бюро, продолжая перебраниваться; не знаю, долго ли это продолжалось, но надо думать, что рассудок положил наконец предел обоюдным упрекам. Дай Бог, лишь бы только дело не дошло до потасовки!
Каждый из подбирателей обыкновенно носит костюм, соответствующий взятой им роли. Один из трех приятелей, который подходит к избранному встречному, почти всегда одет мастеровым; это каменщик, сапожник или плотник, иногда он притворяется немцем или итальянцем и с большим затруднением говорит по-французски. Если он пожилой, то притворяется добряком; если молодой, то глупым. Тот, который подкидывает, отличается длиной и шириной панталон, через которые и роняет вещь на землю. Чтец афиши обыкновенно одет богаче первых двух; на нем сюртук с бархатным воротником и пушистая касторовая шляпа.
В течение долгого времени воров этой категории отправляли в исправительную полицию, и большею степенью наказания было пятилетнее тюремное заключение. Я находил, что между ними следовало делать различие, и если воровство совершалось с помощью фальшивого документа, то оно уже было важнее и подлежало ведению суда присяжных. Я решился при первом случае изложить юридической власти свои замечания по этому предмету. Случай не замедлил представиться.
Я захватил двух знаменитых воров этого рода, Балеза, по прозванию Маркиз, и его сообщника. По этому поводу я высказал свое мнение; сначала его не хотели принять к соображению и намеревались поступить по прежнему уставу; но я настоял, и оба мошенника были приведены на суд присяжным и приговорены как подделыватели к тюремному заключению с наложением клейм.
Глава семьдесят пятая
Убийцы по профессии, или Молодцы больших дорог
Нравы и образ жизни. — Семейство Корню. — Характеристика и костюм. — Предосторожности. — Жены и дети убийц. — Калеки.
Почти все убийцы по профессии разыгрывают роль разносчиков, торговцев скотом, лошадьми и т. п.; их костюм и манеры всегда соответствуют избранному занятию; они поведения мирного, нрава тихого и спокойного; редко предаются пьянству, потому что боятся проговориться; паспорта у них всегда в безукоризненной исправности, и они их прописывают со строжайшей аккуратностью; в гостиницах они платят исправно, но без излишней щедрости; вообще стараются показать себя бережливыми, потому что бережливость дает предположение о честности; но, расплачиваясь, они никогда не забывают ни трактирного слуги, ни служанки: им весьма важно, чтобы слуги о них хорошо отзывались.
Разбойники под видом разносчиков носят с собой всегда мелкие вещи, по преимуществу ножницы, ножи, бритвы, ленты, шнурки и другие маленькие предметы. Они предпочитают гостиницы в предместьях города и поблизости от рынков, где и высматривают свои жертвы — или из городских купцов, или из землевладельцев, приезжающих продать свои сельские произведения. Сначала воры стараются разузнать, сколько с ними денег, когда они уедут, в какую сторону, и все эти сведения передают сообщникам, которые всегда живут в другом доме, часто где-нибудь за городом; последние отправляются вперед в места, наиболее удобные для исполнения своих замыслов.
Убийц не остерегаются, потому что привыкли видать их там и сям, и видимая безупречность поведения ограждает их от всяких подозрений. Семья Корню, о которой упоминалось в первом томе, вся состояла из убийц, наслаждавшихся более двадцати лет полнейшей безнаказанностью и совершивших не одну сотню убийств, прежде чем были пойманы.
Лучшее средство предохраниться от этих злодеев — это принять за правило как можно меньше говорить о своих делах, никогда не объявлять о деньгах и не объяснять ни цели, ни продолжительности предпринятого путешествия. Всякий приезжий должен быть настороже от тех любезных спутников по железным дорогам, которые пользуются малейшим случаем, чтобы завязать разговор. Услужливый расспросчик должен всегда внушать подозрительные опасения, особенно если он касается безопасности дорог или необходимости ходить вооруженным. Фермеры, часто оставляющие рынки уже в сумерках, должны остерегаться дорожных попутчиков. Всякое скорое сближение неблагоразумно, когда находишься вне дома.
Жены убийц также опасные создания: освоившись с убийством, они охотно принимают в нем участие; детей своих с ранних лет они воспитывают в том же духе, заставляя их сторожить и верно передавать наблюдения, из которых надеются извлечь пользу; приучают их смотреть на кровь без страха и, чтобы лучше заинтересовать в случае удачи, при каждом убийство уделяют и детям известную долю.
Никто не бывает так услужлив и предупредителен, как убийца, никто не отличается такой благотворительностью; все нищие — их друзья, потому что они всегда могут доставить полезные указания и, бродя повсюду, делаются естественными шпионами больших дорог. Женщины-убийцы настолько лицемерны, что драпируются всеми внешними признаками самого глубокого благочестия; носят четки, наплечники, кресты и т. п., аккуратно посещают церковные службы и без страха и стыда приближаются к самому алтарю. Мужчины обыкновенно ходят в блузе или синем балахоне, под которым легко скрывать окровавленные вещи; по совершении убийства они балахон уничтожают: зарывают в землю, сжигают или моют, смотря по тому, сколько бывает у них времени в распоряжении. Костюм их дополняется палкой или хлыстиком, шапкой из лощеной тафты, с красным или синим платком, покрывающим голову. Вообще они отлично умеют все приспособить так, чтобы при случае можно было доказать отсутствие; с этой целью они отмечают свой паспорт во всех местечках, через которые проходят.
К счастью для нашего общества, убийц по профессии теперь весьма немного, за исключением некоторых южных департаментов; но можно с уверенностью сказать, что они не искоренятся до тех пор, пока во Франции по всем направлениям будут бродить стекольщики, зонтичники, продавцы духовных песен, медники, площадные лекари, фигляры, паяцы, уличные певцы, органщики, вожаки ученых медведей и верблюдов, фокусники, калеки мнимые или настоящие и тому подобный люд. Относительно калек не мешает предостеречь именно от тех, которые, забравшись в ров, притворяются лишенными возможности из него выбраться и взывают о помощи; один калека привлекал к себе таким образом прохожих с целью убивать тех, которые имели несчастье поддаться чувству сострадания. Когда они наклонялись, чтобы помочь ему выйти, он вонзал им кинжал в сердце. Опасно ночевать в плохих кабачках, особенно когда они находятся в уединенном месте; сам хозяин может быть честным, но его посетители — зачастую мошенники, и самое малое, что может случиться от подобного риска, — это быть к утру до нитки обворованным.
Глава семьдесят шестая
Разбойники. Шофферы-поджариватели
Нищий поджариватель. — Слюна бешеной собаки и лошадиная печень. — Маски и черная помада. — Знаменитый поджариватель Саламбье. — Фальшивый приказ. — Два пистолета в упор. — Мы разбойники! — Векселей не берем! — Погрейте барана! — Если б не собаки, было бы жаркое, — Гильотина. — Альфа, вита и омега. — Предсмертный каламбур
Подобно разбойникам на больших дорогах, так называемые шофферы тоже обыкновенно наряжаются ярмарочными торговцами, или коробейниками. Этого сорта разбойники употребляют пытку — жгут ноги своих жертв, чтобы выпытать, где у них спрятаны деньги. Наметивши какой-нибудь дом, они входят под предлогом продажи и тщательно осматривают все помещения, все входы и выходы. Если в дом трудно проникнуть, то один из сообщников переодевается нищим и просится переночевать, а потом ночью впускает своих сотоварищей. Часто дом сторожит собака; тогда мнимый нищий заставляет ее молчать, привлекая запахом губки, пропитанной жидкостью бешеной суки, или запахом вареной лошадиной печенки; перед этими соблазнами не устоит самый злой пес. Завладевши таким образом животным, которое пойдет за ним всюду, нищий уводит его, предоставляя свободу разбойникам. Иногда они также употребляют отраву, бросая ее на двор в сумерках; обыкновенно собака умирает к тому времени, когда они должны отправляться на приступ.
Конечно, похвально давать убежище беднякам, заблудившимся пешеходам и вообще всякому, кому негде преклонить голову; но выполняя заповедь человеколюбия, не предосудительно вместе с тем быть настороже от разбоя. Фермеры и другие сельские жители, не желающие нарушать благотворительных правил гостеприимства, должны иметь для незнакомых путешественников особую комнату с решетчатыми окнами, железными запорами и замками. Таким образом, оставляя незнакомого человека под замком до утра, можно быть покойным насчет каких бы то ни было его замыслов.
Часто разбойники убивают для того, чтобы не оставалось свидетелей их злодейства. Иногда, чтобы не быть узнанными, они надевают маски или чернят лицо составом, который после стирают с помощью особой мази; а иногда окутывают голову черным крепом; те, которые чернят лицо, обыкновенно носят с собой маленький ящичек с двойным дном, в котором хранятся черная краска и мазь для смыванья; кроме того, они берут с собой веревки от четырех до пяти футов длины, которыми связывают своих жертв.
Ходят они всегда поодиночке, и если назначают друг другу свидания, то стараются быть незамеченными, идут всегда разными дорогами, выбирая по возможности наиболее уединенные. Выходят они ночью, стараясь перед самым отходом показаться всем соседям; по возвращении употребляют ту же тактику, чтобы показать, что они все время были дома. Этого сорта воры при грабежах не любят отягощать себя объемистыми вещами и если берут что, то разве только бриллианты и другие драгоценные вещи незначительной величины; главным же образом им нужны деньги.
Знаменитый Саламбье с давних пор замышлял принудить одного богатого фермера в окрестностях Поперинга отдать свои деньги; но этот фермер был настороже; в ту пору, когда столько было разговоров о страшных набегах шайки шофферов, не могло быть иначе.
На ферме жило много народу, и две громадные собаки стерегли ее по ночам. Саламбье не один раз разведывал, чтобы взвесить, насколько можно рассчитывать на успех; но чем более он размышлял, тем препятствия казались непреодолимее; между тем он знал наверное, что фермер был богат, и желание обладать этим богатством не давало ему покоя. Как достигнуть цели? Вот была задача, на которую он напрягал все силы ума. Наконец он выдумал следующее: заручившись с помощью нескольких знакомых ему лиц свидетельством в безупречной жизни и поведении, он засвидетельствовал его у местного мэра; затем он смыл написанное соляной кислотой, так что остались только подпись мэра и печать общины, и на чистом листе дал написать одному члену своей шайки, Людвигу Лемеру, следующий приказ:
«Господин комендант, мне известно, что в следующую ночь десять или двенадцать человек из шайки шофферов намерены сделать нападение на ферму Эрвайль. Поэтому переоденьте десяток солдат и отправьте их под начальством унтер-офицера на ферму, чтобы они могли оказать там помощь при задержании разбойников. Адьютант общины Лобель, которому следует сообщить этот приказ, должен отправиться с отрядом и остаться в доме фермера, с которым он знаком».
Смастеривши такой приказ, Саламбье тотчас же отправляется на ферму во главе десяти соучастников и смело является к чиновнику, которому пришлось поневоле содействовать его злодейским замыслам: признавши подпись, он спешит отвести их на ферму. В качестве защитников они приняты с распростертыми объятиями. Разбойник в роли сержанта и вся его шайка провозглашены освободителями; их обласкали и угостили, как дорогих гостей.
— Ну, друзья мои, — начал Саламбье, — сколько вас тут народу?
— Пятнадцать, считая четырех женщин и одного ребенка.
— Четыре женщины и дитя — ненужные рты, нечего и говорить о них; в опасности это только стесняет. Есть у вас оружие?
— Есть два ружья.
— Приносите их, чтобы они были под руками; притом надо удостовериться, можно ли ими действовать.
Подали ружья Саламбье, который первым делом позаботился их разрядить.
— Теперь, когда я познакомился с местностью, — продолжал он, — можно положиться на меня насчет средств защиты. Когда настанет время, я укажу каждому его дело, а пока самое лучшее для вас всех — спать спокойно; гарнизон вас сторожит.
В полночь еще не было сделано никаких распоряжений. Вдруг Саламбье, будто услыхав какой-то шум, скомандовал своим соучастникам:
— Ну, вставать; нельзя терять ни минуты; я вас поставлю так, чтобы ни один не ускользнул от нас.
На голос хозяина вся труппа стала на ноги; фермер с фонарем в руках предложил посветить на лестнице.
— Не беспокойтесь, — сказал ему Саламбье, приставляя два пистолета к его груди, — мы самые и есть разбойники, и если вы шевельнетесь, смерть вам!
Шайка была вооружена с головы до ног; напрасно домовая прислуга думала сопротивляться; им связали руки за спину и заперли в погреб. Скрученный подобно другим, фермер был оставлен у камина; требовали, чтобы он сказал, где деньги.
— Уж у меня давно здесь нет ни гроша, — отвечал он. — С тех пор, как шайка шофферов бродит в окрестностях, немного найдется людей, которые бы оставляли у себя большие суммы.
— А! Ты отвиливаешь! — вскричал Саламбье. — Хорошо, мы допытаемся правды.
И тотчас два разбойника схватили фермера, разули его и голые ноги намазали салом.
— Господа, умоляю вас, — вскричал несчастный, — умилосердитесь надо много. Когда я говорю вам, что в доме нет ни гроша, то лучше обыщите повсюду. Хотите ключи? Спрашивайте все, что хотите; требуйте, все к вашим услугам, Я вам дам вексель, если хотите.
— Нет, брат, — говорил Саламбье, — ты не принимаешь ли нас за купцов? Вексель! Нет, мы такими делами не занимаемся. Нам подавай наличными.
— Но, господа…
— А, ты упрямишься! Можешь молчать теперь; через пять минут ты рад будешь открыть нам свой секрет.
На очаге разожгли сильный огонь.
— Ну, приятели, — скомандовал злодей, — погрейте-ка барана!
Пока его подвергали этой страшной пытке, внимание разбойников привлечено было пронзительными криками человека, отбивающегося от разъяренных собак. Это был один из мальчишек фермы, который, как-то высвободившись, вздумал бежать через отдушину и искать помощи; но по роковой случайности свои собаки не узнали его и кинулись со всей яростью. Удивленный этим необычайным гамом, который не знал, чем объяснить, Саламбье велит одному из своих посмотреть, что делается на дворе; но едва он показался, как одна из собак бросилась на него. Чтобы не быть растерзанным, он бегом вернулся в комнату: «Спасайтесь, спасайтесь!» — кричит он исполненным ужаса голосом, и вся шайка в неописанном страхе устремилась через окно, выходящее на деревню… Так все они убежали… А фермер с мальчиком, голос которого, наконец, собаки узнали, сошли в погреб и развязали домашних. Хотели они преследовать разбойников, но, несмотря на все старания, ничего не сделали.
Рассказывая мне эту историю, Саламбье сознавался, что в глубине души был рад этой неожиданной помехе, принудившей его отступить. «Потому что, — добавил он, — из боязни быть узнанным, я должен бы был всех их перерезать».
Шайка Саламбье была одна из многочисленных и имела множество подразделений; потребовалось много лет, чтобы истребить ее. В 1804 году казнили многих, принадлежащих к ней. Один из них, имя которого невозможно было открыть, по-видимому, получивший блестящее образование, взошел на эшафот, поднял глаза на роковой нож, затем опустил их до того отверстия, которое другой осужденный называл точкой замерзания жизни, и сказал: «Я видел альфу, теперь вижу омегу, — после чего, обращаясь к палачу, прибавил: — Ну, вита (по-французски — beta)[12] справляй свою должность». Какой бы ни был эллинист, по, чтобы делать подобные намеки in articulo mortis, надо быть отъявленным весельчаком и каламбуристом.
Не все сообщники Саламбье перемерли; я встречал многих при своих частых поездках и с тех пор не терял их из вида; но тщетно искал случая положить предел долгой безнаказанности, которой они наслаждались. Один из них, сделавшийся певцом, долго морочил жителей столицы «Адским маршем», который он мычал под турецким костюмом; за два су он возносил народную песню до седьмого этажа и был известнейшей личностью на парижских мостовых, где его знали только по имени.
Без сомнения, он стоил этой известности; его обвиняли в участии при сентябрьской резне 1793 года; а в ноябре 1828-го его видели во главе шайки, бившей стекла в улице Сен-Дени.
С 1816 года шайка шофферов, по-видимому, обрекла себя на бездействие. Последние ее подвиги были на юге Франции, преимущественно в окрестностях Нимы, Марселя и Монпелье, во время диктаторства г-на Трестальона. Тогда поджаривали протестантов и бонапартистов, имевших деньги, и достойные представители verdets находили это вполне заслуженным.
Библиографический очерк о жизни Видока
Когда и где умер Видок. — История «Записок Видока». — Отзыв «Библиографии современников», — Способности и атлетическое сложение. — «Мемуары каторжника, или Разоблаченный Видок», — Необыкновенная и разнообразная деятельность. — Агентство найма рекрутов. — Видок-дисконтер. — Откуда взялось богатство, — Действительно ли, Видок был также политическим сыщиком? — Замечательная находчивость. — Аристократический попугай, — Корыстолюбивый лакей. — Видок на большом обеде между либералами. — Его отношение к старым острожным приятелям. — Оправдание. — Причины удаления от службы. — Портрет Видока. — Череп Видока оценен в 10 000. — Отзыв о нем черепослова Фоссати. — Как построил Видок загородный дом. — Бумажная и картонная фабрики для освобожденных из острогов. — Честолюбие Видока. — Всеобщий поверенный по семейным делам. — Тридцать дуэлей. — Видок обманут и разорен. — Переписка. — Болезнь, — Чем бы мог быть Видок, если бы не попал в сыщики, — Неверующий Видок приглашает священника. — Раскаяние. — Причащение и соборование. — Любовь к женщинам. — Преданные друзья. — Незаконный сын. — Последние минуты умирающего. — Похоронная процессия. — Наследники.
В первые дни января 1857 года Видок скончался, как патриарх — среди скромного довольства, в одном из самых тихих кварталов Парижа, в небольшом домике, на месте, отведенном под огороды. Тридцать лет он вел тихую жизнь фабриканта; что проще, что обыкновеннее этого!
Как все замечательные люди нашего времени, Франсуа Видок написал свои Мемуары и издал их еще за тридцать лет до своей смерти; может быть, он не надеялся прожить так долго, может быть, будучи вынужденным рассказать о себе много дурного, он вместе с тем не знал никого, кто в то же время мог бы сказать об нем сколько-нибудь хорошего. Ничье имя не пользовалось такой печальной известностью, ничье не внушало такого страха, ни у кого не было столько врагов, и в течение своей долгой восьмидесятидвухлетней жизни, хотя Видок многим делал одолжения, многим оказывал помощь, едва ли у него сохранился хоть один друг.
«Библиография современников», посвятившая Видоку весьма хорошую и беспристрастную статью, ошибочно называет его именем Жюля, которое он охотно носил, служа при полиции; во всех же тюремных списках и приговорах он назван Франсуа-Эженом.
У Видока было два необыкновенных качества: первое — уменье гримироваться; второе — способность делать из своего желудка все, что угодно, как относительно воздержания, так и относительно насыщения. Не раз видали Буффе, разыгрывающим в один и тот же вечер «Парижского гамена» и «Отца Тюрлютютю», т. е. юношу и столетнего старика. Это, конечно, было удивительно, и редкий бы актер мог выполнить подобный контраст; но это все-таки происходило на театре, при свете ламп, на довольно значительном расстоянии даже от ближайшего зрителя; тогда как Видок принимал осанку, рост, физиономию, возраст и тон голоса, какой ему было нужно, среди белого дня, в непосредственном соприкосновении с прежними сообщниками и ворами по профессии, с жандармами, частными приставами и т. д. Сложение его было атлетическое, а между тем в шестьдесят лет он больше всего любил наряжаться женщиной!
Особенная способность его желудка была еще замечательнее; в дни бедствия он иногда ничего не ел по двое, по трое суток; затем, привыкнув к лучшему столу в Париже, он отправлялся в какую-нибудь грязную лачугу и ел с притворно жадным аппетитом картофель, вареный в воде, свиную кожу и даже противные остатки говядины, рыбы и овощей, остающиеся в ресторанах, которые бедняки называют арлекином.
Все тело его подчинялось воле рассудка.
Мы позволили говорить самому Видоку о самом себе и по-своему; современники же его не дали ему этой привилегии; не успели выйти в свет два тома его Мемуаров, как появилось мнимое опровержение.
В первой части своего рассказа Видок говорит о некоем Мальгаре, старом офицере действующей армии, который отвлек его в Мехельне от цыганского табора и которого он впоследствии несколько раз встречал в Бисетре, в Бресте, Тулоне и Париже. Спекуляторы заимствовали не имя этого человека, потому что, по объявлению Видока, это было только военное имя, но его личность, и издали почти в одно время с Мемуарами знаменитого агента охранной полиции «Мемуары каторжника, или Разоблаченный Видок».
Это совсем не мемуары кого-либо, которых бы он был предметом; жизнь мнимого Мальгаре занимает только десять листиков; это просто четыре тома оскорблений и невероятных обвинений, обрушившихся на голову человека, который, как бы то ни было, искупил свои заблуждения громаднейшими заслугами. Про одного писателя говорили, что он имел талант позорить Талейрана; стоит прочесть страниц пятьдесят «Мемуаров каторжника», чтобы убедиться, что авторы этого сочинения имели целью опозорить Видока.
Авторы «Мемуаров каторжника» утверждают, что Анна была законной женой полкового командира. Прибавляют, что Видок, часто с нежностью упоминающий о ней, тем не менее иногда обращался с ней дурно. Если верить им — он не прочь был сжить ее со свету, когда ему пришла фантазия жениться вторично, потому что в эту эпоху его первая жена уже известила его через судебного пристава, что получила разводную с ним.
Деятельность Видока была столь необычайна, что даже разнообразная и трудная обязанность начальника охранной бригады не удовлетворяла его. В продолжение трех или четырех лет, во время Реставрации, в его бюро, в маленькой улице Святой Анны, было учреждено им настоящее агентство замещения рекрутов, и он имел от него от 30 до 60 тысяч франков. Еще до этого он прилагал свои таланты и по частной деятельности, хотя думали, что он посвящал все время администрации. Он брал на себя розыски в интересах семейных, розыски бежавших, надзор за женщинами, замужними и незамужними, иногда даже надзор за мужьями — занятия более или менее непредосудительные, по совсем не входящие в область его деятельности; вообще он брался за все, что сколько-нибудь подходило к его профессии. Справедливо заслуженная им репутация умного и деятельного человека заставляла многих обращаться к нему в самых щекотливых семейных обстоятельствах и, конечно, с предложением платы за хлопоты.
Один знаменитый процесс доказал, что с той поры он прибавил еще одно средство для увеличения своих доходов: это учет кредитных бумаг, которых банкиры почему-нибудь не принимали; он брал их на долгие сроки, на условиях, не запрещаемых законом, но и не вошедших в обычай. В то же время он занимался продажей и покупкой домов и земель. Редко брался он за дурные дела, хотя иным некоторые могли казаться весьма сомнительными. Каждый раз, когда в первую половину своей жизни, будучи вынужденным скрываться, часто менять свое имя и место жительства, он брался за какое-либо ремесло, оно постоянно шло у него удачно. После этого неудивительно, что, не страшась более правосудия поселившись в Париже и запасшись опытностью, он был счастлив во всех своих предприятиях. Следовательно, если, как свидетельствуют его враги, он вышел из префектуры с состоянием в 400 000 или 500 000 франков, после восемнадцатилетней службы, получая определенного жалованья только 5000 франков, то нечего еще с азартом кричать: «Вор и грабитель!» Не надо забывать, что его ведению подлежали расходы по пересылке арестантов и многие другие; что он сам, не приводя цифр, упоминает о хороших и веских благодарностях, преподносимых ему различными полицейскими префектами за поимку важных преступников и за дела, в которых он рисковал своей жизнью. Кроме того, администрация, не столь строгая в те времена, как теперь, не запрещала служащим охранной бригады получать благодарности от частных лиц, для которых они разыскивали значительные суммы или драгоценные вещи.
В своих «Записках», изданных в 1828 году, Видок всячески отрекается от того, чтобы он когда-либо мешался в дела политические; но так как нам хорошо известно, что он принимал в них деятельное участие в 1830 году и предлагал свои услуги после 1848 года, когда сделал два путешествия в Лондон в интересах двух противных сторон, то позволительно не давать большой веры этим отрицаниям. Поэтому мы не беремся ни отрицать, ни подтверждать довольно смешной анекдот, рассказанный в «Записках каторжника» и помещенный нами ниже.
Однажды г-н Делаво призвал Видока в свой кабинет и после множества комплиментов, которые он имел обыкновение высказывать всякий раз, как адресовался к нему с чем-нибудь, не входящим в круг его обязанностей, объявил, что барон Мешен, заразившись либерализмом по оставлении префектуры, должен был на следующий день дать большой обед в своем отеле, в улице Шоссе-д'Аптен, и что на этом обеде должны были собраться главные враги престола и церкви. Делаво добавил, что для спасения государства необходимо, чтобы он, Видок, под каким бы то ни было предлогом, выдумать который предоставляется его изобретательности, нашел возможность присутствовать на этом банкете и представить не только точный список всех гостей, но и подробный отчет обо всем, что там произойдет. В случае удачи префект обещал вознаграждение, соответственное важности услуги.
Видок так приучил г-на Делаво к той мысли, что слово «невозможно» должно быть вычеркнуто из полицейского лексикона, что не посмел и заикнуться об очевидных трудностях предприятия. Он оставил кабинет, преисполненный гордостью от столь важного поручения и вместе с тем ломая голову над вымыслом, как его исполнить.
Первым делом надо было найти доступ в означенный отель; с этой целью Видок вошел к виноторговцу напротив квартиры Мешена и выжидал. Не прошло четверти часа, как туда же явился главный повар барона прохладиться от кухонной плиты. Видок наговорил, что знает его как своего конкурента на базаре, посадил с собой за стол и осыпал восторженными похвалами; некоторые кушанья (которые Видок перечислял наудачу) только он один и может готовить надлежащим образом; как приятно бы было видеть великолепный обед, приготовляемый им в настоящую минуту; желая насладиться этим поучительным зрелищем, мнимый сотоварищ просит повара ввести его в столовую, переодетым в ливрею, в качестве слуги одного из гостей. Однако несмотря на весь фимиам похвал и на даровое угощенье, повар отказал в этом, говоря, что еще недавно он таким образом ввел одного из своих прежних учеников, а после не оказалось шести серебряных приборов… Впрочем, если г-н Видок желает посмотреть кухню, то это можно.
Завербовавши таким образом главного повара, он принялся завлекать трактирщика, что было совсем нетрудно: стоило только заказать лучшего вина, а Видок при надобности мог выпить 10 бутылок. Вскоре он узнал полную биографию всех членов семьи, равно как и прислуги, и даже наслушался множества анекдотов про попугая в позолоченной клетке, которого можно видеть из окна одной залы и к которому либеральный барон питал несказанную привязанность. Счастливый луч озарил Видока, его план начертан! Этот попугай откроет ему дорогу в дом его господина.
На следующее утро, одетый с изящным вкусом, с почетным крестом в петлице, отправляется он уже не в трактир, а в ближайшую кофейную; спрашивает себе чашку бульона и стакан мадеры, пишет письмо, посылает его с рассыльным, и минуты через две туда же приходит, в белом жилете и башмачках, Вепуа, лакей г-на Метена.
Видок сажает его с собой.
— Нам надо переговорить, — начинает он. — Мы в кофейне, не стесняйтесь… Чего вы желаете?.. Вот эта мадера, право, недурна… Эй, мальчик, стакан сюда!.. За ваше здоровье, товарищ. Я знаю, что вы славный человек и намереваетесь жениться на прекрасной девушке, с чем от души поздравляю; знаю также, что у вас не хватает пятисот франков, чтобы купить за себя охотника в солдаты. Эту безделицу я с удовольствием вам предлагаю, если вы со своей стороны согласитесь оказать мне услугу.
— Какую, позвольте узнать?
— На ваших руках находится попугай г-на Мешена, не правда ли?
— Точно так; но что же вам из того?
— Очень много. Я именно желаю попросить вас выпустить этого попугая завтра, в три четверти седьмого, то есть за четверть часа до того, когда гости должны садиться за стол.
— И вы хотите, чтобы я выпустил попугая! Да барин меня тотчас же прогонит; ему попугай дороже жены, особенно со времени его падения.
— Г-н Мешен вас не прогонит, потому что я немедленно возвращу ему драгоценную птицу.
— Да, как же, возвратите! Вы еще не знаете, что эта дрянная тварь летает, как орел; в последний раз, как он улизнул, его насилу поймали в Люксембурге, и с каким трудом!
— Уверяю вас, что он далеко не улетит. Вот видите эту маленькую свинцовую пулю на конце шелковой нитки; как только попугай вылетит, тотчас же опустится книзу и упадет не далее середины улицы. Я буду там поджидать, чтобы поднять его и отнести доброму г-ну Мешену, которого мне всенепременно нужно видеть по одному маленькому дельцу; надеюсь, оно ему будет приятно.
— Смешная у вас фантазия. Но как бы то ни было!.. Получить пятьсот франков очень не худо; а если я со всеми вашими затеями потеряю свое место…
— У вас было бы еще лучшее; я тотчас же взял бы вас к себе, и, поверьте, что вы не потеряли бы.
— Очень может быть, но я вас не знаю… есть много обманщиков…
— Надеюсь, что я не похож на них. Но, во всяком случае, вот моя карточка: г-н Ламберт, нотариус-сертификатор, в Монтелимаре, в Париже, гостиница «Маяк».
Этот титул нотариуса-сертификатора, которого лакей никогда не слыхивал, произвел на него более сильное впечатление, нежели титул какого-нибудь пэра Франции или депутата. Видок присоединил к этому два наполеондора в виде задатка, и торг был заключен.
Еще не было шести часов вечера, когда Видок, в костюме нотариуса, был в улице Шоссе-д'Аптен с дюжиной агентов, расставленных там и сям, и весьма удивленных, что дан приказ задержать… попугая и не допустить, чтобы он попал в чьи-либо руки.
В семь часов без четверти лакей испускает крик ужаса, способный ошеломить всех проходящих, перевешивается за окно, как бы намереваясь броситься, и рвет на себе волосы… Попугай улетел; но вскоре опустился, как бы от ружейного выстрела, потерял силы и упал к ногам Видока, который, спрятав его под плащ, ловко отвязал свинцовую пулю. Затем самым натуральным тоном спрашивает, кому может принадлежать столь интересное пернатое. Голосов двадцать отвечало: «Г-ну барону Мешену».
— В таком случае, — говорит мнимый нотариус, — я желаю вручить его сам. — И он входит в отель.
Крик лакея привлек к окнам большую часть гостей, сделавшихся таким образом свидетелями спасения попугая. Все они, с г-ном Мешеном во главе, бросились на встречу обязательного господина, который его принес.
— Ах, милостивый государь! — воскликнул барон. — Чем я вам обязан! Как я вам благодарен!
— Напротив, я должен благодарить случай, доставивший мне неожиданное удовольствие видеть во время моего краткого пребывания в Париже одного из первых ораторов либеральной партии, человека, к которому в пашем департаменте питают столько уважения и восторга. Это один из счастливейших дней в моей жизни.
— Вы слишком любезны; поверьте, что я умею ценить уважение и одобрение людей, подобных вам… С кем честь имею говорить?
— Меня зовут Ламберт, нотариус-сертификатор в Монтелимаре, избиратель и избираемый в высшей коллегии и один из усерднейших ваших почитателей, хотя мое имя, вероятно, совсем неизвестно вам.
— Напротив, вы ошибаетесь, вы слишком скромны, г-н Ламберт, я часто слыхал о вас и всегда с наилучшей стороны. Позвольте вашу руку, милостивый государь; позвольте мне представить вас некоторым политическим друзьям, которые, я не сомневаюсь, сделаются и вашими друзьями. Мы только что хотели садиться за стол; сделайте мне честь присоединить к нашей компании еще одного любезного собеседника.
Мнимый нотариус рассыпается в извинениях, колеблется и не знает, принять ли ему приглашение; баронесса присоединяет настоятельные просьбы к просьбам мужа, и отказаться становится уже невежливым. И вот он среди знати, говоря мало, слушая внимательно, одобряя все, сказанное другими, и отвечая на многочисленные вопросы с помощью фраз из Constitutionnel, заученных утром. После кофе он незаметно исчез, а через полчаса у Делаво был не только список собеседников, но и верный отчет всего сказанного каждым из них. Префект был в восторге и приобрел еще большую уверенность, что для Видока не было ничего невозможного.
И этот человек, не бывший лишним в салоне барона Мешена, точно так же был на своем месте в самых грязных трущобах Пале-Рояля и Сите. Он считал за правило, что для надлежащего наблюдения за ворами необходимо посещать их. Даже тогда, когда его должность шефа охранной полиции не была ни для кого тайной, его старые приятели по острогам и тюрьмам продолжали принимать его дружески. Они знали, что он попал на службу правительства не по собственному желанию, а чтобы не быть сосланным снова в Брест или Тулон; он умел уверить их, что если был шпионом по ремеслу, то все-таки остался вором по наклонности.
Впрочем, в ту эпоху граница, разделявшая обе профессии, была весьма мала и не осязаема; многие попеременно переходили от одной к другой, а иногда выполняли и обе зараз. Мы уже знаем, что почти все члены охранной бригады, начиная с ее шефа, провели более или менее долгое время в остроге. С другой стороны, воры не составляли уже, как прежде, в среде общества отдельной касты; с тех пор, как их массами стали изгонять из Парижа, все средства сделались для них годны, лишь бы остаться в столице; самое же верное, очевидно, было сойтись с полицией, оказывать ей услуги, словом, доносить друг на друга.
Уже только после десяти лет непрерывной службы Видок получил помилование (в 1818 году); утверждено же оно было только десять лет спустя, на торжественном заседании верховного суда в Дуэ, 1 июля 1828 года. Когда другие, лучшие чиновники, оставляют службу или правительство их благодарит, то им обыкновенно дают почетный титул, повышение в ордене Почетного легиона или дворянскую грамоту; Видоку же даровали помилование, которого он так давно желал.
Много было споров о причинах удаления его из охранной бригады в цвете сил и здоровья, когда он мог еще оказать много важных и полезных услуг. В некоторых местах своих записок он повторяет, что сам подал в отставку; но резкий и презрительный тон, с каким он постоянно отзывается о своем преемнике, ясно обнаруживает, что эта отставка не была вполне добровольна.
Как все великие художники, Видок знал себе цену; ему казалось, что не может быть такого безрассудного префекта, который бы вздумал остаться без его содействия, поэтому при малейшем пререкании, при малейшем замечании он всегда готов был подать в отставку. Это повторялось так часто, что он был весьма удивлен, когда в один прекрасный день ее приняли (в 1827 году). У Делаво ему повредила более, нежели доносы врагов, его откровенность в противорелигиозных мнениях и настойчивый отказ присоединиться к конгрегации. Он представлял весьма энергичные протесты против личностей, уполномоченных разыгрывать маленькие лотереи на улицах; не обращая на это внимания, четырех таких личностей поместили на иждивение бригады. Наконец, Видок, прошедший остроги, не приобретя постыдных привычек, объясняемых только острожной жизнью, хотя, впрочем, не извиняем его, — Видок желал очистить Елисейские поля и береговые местности от опасных и гнусных личностей, наполнявших их с самых сумерек, которых он на своем фантастичном языке называл чересчур филантропами. Сколько он их ни задерживал, благочестивый префект всех выпускал на свободу. Видок никогда не мог узнать причины этому…
В 1827 году иезуиты забрались в префектуру, под покровительством г-на Делаво. Начальником второй дивизии назначен был один молодой человек по имени Дюплесси, и Видок почувствовал, что ему невозможно сойтись со столь благочестивой личностью.
«В 1827 году особое направление администрации, принятое тогдашним начальством, породило неожиданные трудности по занимаемой мною должности; я нашел, что не смогу подчинить подведомственных мне агентов привычкам, несовместным с их характером и жизнью, и, зная, что могу быть полезным только при безграничной независимости и доверии, я подал в отставку». Эта отставка, не вызванная никаким выговором, или порицанием, была написана в следующих выражениях, поясняющих ее причину.
Вот копия с нее:
«20 июня 1827 года.
Вот уже восемнадцать лет, как я служу полиции с достоинством. Я никогда не получал ни одного выговора от ваших предшественников, потому, полагаю, что я их не заслужил. С тех пор, как вас назначили во второе отделение, вот уже во второй раз вы мне жалуетесь на агентов; но разве я могу держать их под своей властью вне моего бюро? Конечно, нет. Чтобы избавить вас, милостивый государь, от труда вперед делать мне подобные упреки, а себя от неудовольствия получать их, честь имею просить у вас отставки.
Ваш покорнейший слуга.
Подписано: Видок».
На этот раз отставка была принята; через восемнадцать лет честного и полезного служения он оставил префектуру — без копейки пенсии или вознаграждения, и должен был искать в промышленности если не средств к существованию, то пищу для неутомимой деятельности своего духа.
Вот портрет Видока в эту эпоху, начертанный его заклятым врагом, автором «Записок каторжника». «Эжен-Франсуа Видок, известный между ворами и полицейскими шпионами под именем Жюля, теперь 45 лет, ростом 5 футов и 6 дюймов, отличается колоссальными формами; волосы белокурые, нос длинный, глаза голубые и рот улыбающийся, словом, наружность его, с первого взгляда, не лишена приятности, хотя часто он имеет дерзкий вид и надменно смотрит на всякого встречного, точно какая всесветная знаменитость. Он часто меняет костюм, всегда отличающийся тщательностью; у него есть кабриолет, сзади которого обыкновенно сидит его лакей, бывший каторжник. Он никогда не выходит без пистолетов и длинной шпаги, лезвие которой весьма широко и с золотой насечкой, а ручка украшена драгоценными камнями».
Несмотря на недоброжелательство рассказчика, из этого портрета видно, что Видок в 45 лет был очень красивым мужчиной. Правда, в заключение он прибавляет; «Череп Видока был бы истинной драгоценностью для френологов; таково мнение знаменитого доктора Галля, говорившего: «Я охотно дал бы за эту голову 10 000 франков, если бы не был уверен, что получу ее даром, потому что она, по всей вероятности, перейдет с Гревской площади в мой кабинет».
Действительно, в брошюре Шарля Ледрю, вышедшей по смерти Видока, читаем:
«Будучи знаком с г-м Фоссати, знаменитым европейским френологом, я пригласил его в 1857 году рассмотреть череп одной личности, имя которой желал скрыть. Фоссати согласился и в моем кабинете видел означенную личность.
Внимательно осмотревши и ощупавши голову, он сказал, что никогда не видывал такого черепа; он обратил мое внимание на прекрасный широкий лоб, замечательную пропорциональность головы, и общий вывод его был буквально следующий:
«В представленной вами незнакомце соединено три отличительных личности: «лев, дипломат и сестра милосердия».
«Это была чрезвычайно симпатичная личность, имевшая магнетическую силу на всех видевших его и слышавших, которые всегда желали снова его увидеть и услышать; в нем не было ничего вульгарного, и все действительно напоминало царя зверей, как характеризовал его Фоссати».
Выйдя в отставку, Видок удалился в Сен-Манде, в скромный домик, недавно им выстроенный. В «Записках каторжника» этот дом назван замком и сказано, что Видок не платил за камень на постройку. Вот это любопытное место:
«В 1826 году Видок заметил в реке множество плитняку, оставшегося частью от Шарантонского моста, разоренного во время нашествия на Францию союзников, частью от различных других обломков. Тогда он внушил префекту, благосклонностью которого пользовался, что в этом месте навигация по Сене сделалась весьма опасной и необходимо произвести очистку; вместе с тем просил поручить ему надзор за этой работой. Все ему благоприятствовало: правительство употребило большие издержки на извлечение этого камня, а Видок, в качестве распорядителя работ, велел их перевезти в Сен-Манде, где и воздвигся из них загородный дом начальника охранной бригады».
Трудно наговорить столько невероятного в столь немногих словах. Но откуда бы ни получился камень, Видок выстроил из него не замок и не дачу, а бумажную и картонную фабрику, замечательную особенно тем, что он принимал на нее только освобожденных из острога обоего пола.
Пока другие наполняли все академии великолепными диссертациями и от легкого ремесла теоретических филантропов наживали ордена, почести и барыши, бывший начальник охранной бригады, хорошо понимая, как необходимо для общества помочь этим несчастным, искренне раскаивающимся, решился доставить им работу и таким образом избавить их от искушения и вторичного вовлечения в порок.
Он избрал предпочтительно этот род промышленности, потому что она большею частью производится за городом, легко изучается и в то же время довольно выгодна. Фабричный через 6 месяцев ученья мог зарабатывать 2 фр. 50 сант. в день, а позднее — 3 франка 50 сант.; женщины зарабатывают 1 франк 25 сант. и 1 франк 75 сант. Начало его деятельности, несмотря на все трудности, было довольно удачно; он доказал на опыте, который действительнее всяких убеждений, что не все освобожденные преступники неисправимы и что при некоторой настойчивости значительную часть их можно обратить к добру.
Три причины содействовали падению этого столь замечательного заведения. Во-первых, освобожденные могли зарабатывать не с первого дня, а только по прошествии шести месяцев, а между тем их надо было поместить, кормить, а иногда и одевать с самого первого дня. Вопрос, стало быть, состоял не в том, чтобы им давать вперед, без надежды на возврат, а в том, чтобы их даром содержать во все время ученья.
Полиция вначале чрезвычайно одобрила мысль Видока и обещала оказывать ему значительную поддержку; но когда он вышел в отставку, она не дала ни гроша и оставила его одного нести все издержки обзаведения, простиравшиеся до 100 000 фран. для каждой бумажной машины; мало того, ему пришлось на свой счет содержать будущих рабочих во все время их ученья. Естественно, что при таких условиях он не мог долго поддерживать новое заведение.
Наконец, обыватели Сен-Манде ничем не лучше парижских, которые, известно, не отличаются совершенством. Не успели поселиться рабочие Видока, как на них стали взводить все преступления, совершаемые в местности, не исключая грабежей, производимых парижскими ворами. Где бы что ни случилось, кто бы ни жаловался, хор сплетников обоего пола повторял неизменно: «Это шайка Видока!»
Один из журналов провозгласил раз о смерти Видока и в весьма недоброжелательном тоне. Эту новость повторил и другой журнал, которому г-жа Видок отвечала следующие письмом:
«Редактору.
Париж. 10 мая 1846 г.
Господин редактор.
В вашей газете, от 9-го текущего месяца, вы перепечатали из другого журнала статью о моем муже, весьма недоброжелательного свойства, но которая, к счастью, вся наполнена ложью.
Видок, бывший начальник охранной полиции, находится в настоящее время в Париже по весьма важным промышленным делам. Он никогда не жил в Сен-Николя близ Брюсселя, и желающие удостовериться в том, что он жив, могут явиться ко мне, прочесть полученное мною сегодня письмо от него.
Наконец, всем знакомым с ним известно, и автору лживой статьи, быть может, лучше чем кому другому, что муж мой сохранил все свои умственные способности, что совсем не одержим страстью к спиртным напиткам и что, при своих понятиях о чести, никогда не позволит ни при жизни, ни по смерти своей предавать гласности вверенные ему тайны. Семейства и лица, заинтересованные в его скромности, могут быть совершенно спокойны на этот счет.
Прошу вас, г-н редактор, а при надобности готова и требовать, в качестве поверенной моего мужа, поместить это письмо в ближайшем номере вашей газеты.
Честь имею быть
Г-жа Видок».
Говоря о Видоке, Шарль Ледрю распространяется таким образом:
«Я знаю замечательный пример увлечения, производимого им на лиц высокопоставленных. Сэр Франсуа Бурде никогда не приезжал в Париж, не давши о том знать накануне Видоку, которого постоянно приглашал с собой обедать в том же ресторане, в сообществе двадцати или 25 лиц… честных, возвышенных и симпатичных людей, между которыми он был интересным героем, для которого они и собирались, с восторгом слушая рассказы о его богатой приключениями жизни и осушая бутылки за здоровье старого льва».
«Он любил знаменитых людей и гордился их вниманием; все, сходившиеся с ним, рады были видеть этого человека, который издали казался им страшным, а с ними держал себя с гордым достоинством, как человек, место которого в избранном обществе; все слушали с безмолвным вниманием рассказы о его подвигах с этими темными шайками, ведущими вечную воину с обществом; страшная армия, не перед чем не останавливающаяся, победой над которой Видок так же гордился, как если бы имел дело с армией неприятеля на поле сражения».
«Он рассказывал о своих делах, как генерал рассказывает о своих битвах. Во всяком положении человек этот сохранил уважение к самому себе; и это чувство, бывшее его защитой, гарантией и талисманом посреди развращенных, преступных личностей, нередко вызывало у него вздохи вроде следующего:
«Недостаток воспитания лишил меня узды для сдержания столь надменной, жадной до всего натуры, как моя. Вовлеченный почти с юности в постоянные дуэли (он в четырнадцать лет убил фехтмейстера), в различные сумасбродства пылкой души, я неудержимо закрутился в урагане неукротимой молодости, излишества которой, вредя только мне самому, закрывали от меня навсегда двери будущего, бесполезно утраченного мною в несколько безрассудных лет».
«Если бы вместо того, чтобы бросаться в пропасть, подобно неукротимой лошади, я занял место, предназначенное мне по способностям моим и энергии, то был бы так же велик, как Клебер, Мюрат и другие… Я равнялся им и сердцем, и головой, и сделал бы не менее их! Но мне не достало арены. Я родился, чтобы играть роль на благородной сцене войны; но когда вошел в разум, то увидел вокруг себя только тюрьму и острог».
«Но если я не завоевал славы воинственных героев, то все-таки мне остается утешение, что остался честным человеком в миазмах развращения и в атмосфере порока».
«Я сражался во имя порядка и справедливости, как солдаты сражаются за отечество, под знаменами своего полка.
У меня не было эполет; но я подвергался таким же опасностям, как и они, и так же ежедневно жертвовал своей жизнью».
И этот человек, страшный для тех, кто его не знал, был симпатичен всем, кто с ним сближался, потому что они видели в нем натуру деятельную, отважную и преданную честным целям.
Поэтому-то столько лиц приходили к нему со своими сокровенными тайнами, в которых требовалось содействие верной руки, когда нужно было вывести из затруднения оскорбленную женщину или восстановить затронутую честь семьи, словом, в тех делах, которые нельзя открыть ни друзьям, ни закону… но где необходим человек решительный, с верным взглядом и неистощимый в спасительных средствах, знающий все пути, чтобы уменьшить беду или восторжествовать над ней.
«Скольких знатных лиц я знал, которые, будучи уверены, что он скромен, как могила, прибегали к нему даже тогда, когда он уже не занимал официальной должности, поверяли ему свои горести, и он умел их утолять, потому что, изучивши до глубины нравственную географию человеческой души во всех слоях общества, он всегда мог оказывать те услуги, за которые готовы заплатить жизнью!»
«Этот великий дипломат совершал во всех этажах дела милосердия, покрытые тайной и потому имевшие еще большую цену. На его скромность всегда могли полагаться, потому что он никогда но изменил ей».
«Он не только извинял некоторые проступки, по относился к ним с состраданием, потому что сам переиспытал столько горестей в своей исключительной жизни. Извинял и тем, которых спасал от скандалов, потому что если и был сам без страха, но не без упрека, сознавался в собственных погрешностях и искупал их неустрашимостью и состраданием».
«Он упрекал себя за удальство и дуэли в молодости, особенно с теми, кто имел несчастье ухаживать за нравившимися женщинами, причем часто соперничал с опытными бойцами. В возрасте, когда люди благовоспитанные едва кончают гимназический курс, он уже был на своей родине известным ловеласом среди молодежи, о котором еще и теперь сохранилось воспоминание».
Для всех, интересовавшихся Видоком, оставалось неразгаданной задачей, куда девалось его состояние, потому что он отличался умеренностью и проживал немного: он всегда старался избежать объяснений об этом предмете. Нам известно из достоверного источника, что он сделался жертвой подлого злоупотребления доверием; но от кого? Эту тайну он унес с собой.
«Он тщательно скрывал свои стесненные обстоятельства, хотя гордость его не страдала от них. Натура его постоянно проявлялась в письмах.
Он писал мне 8 марта 1857 года;
«Несчастный, угнетаемый страшными страданиями, делается нетерпелив; десять дней ожидания — это целая вечность…
…Не дай Вам Господи испытать мук, переносимых мною без утешения, без…
…Лучше умереть.
…Я ожидаю Мессию».
В другом письме;
«Раненный в сердце, в ногу, старый лев не может выйти из своей берлоги, где он стонет, не имея более сил рычать. Оставленный всеми, он с мужеством и покорностью ожидает, чтобы отверзлись двери вечности».
Его безденежье длилось долго, потому что еще в 1852 году 31 декабря, накануне нового года, он писал мне обычные пожелания:
«Чувствуя в душе благодарность, невозможно забыть…»
«Спешу воспользоваться новым годом, чтобы поблагодарить Вас…»
«Примите уверение в моем уважении и признательности.
Ваш нижайший и покорнейший слуга
Видок.
Р. S. Что касается до меня, у меня нет решительно ничего».
20 мая 1856 года он писал мне:
«Вы меня забыли; это не в Вашей привычке, потому прощаю Вам.
Старый лев»
«Дорого яичко к велику дню, видно Вы забыли пословицу».
«Старый лев нуждается в Вас и надеется на Вашу обязательность. Он, впрочем, привык принимать доказательства Вашего доброго расположения».
5 марта 1857 года:
«От несчастных пахнет, и потому те, у кого слишком тонкое обоняние, бегают их, как заразы».
И тотчас же за тем следует смягчение;
«Старый лев надеялся, что Вы опять, о нем вспомните…»
«Кабы Вы приехали и утешили его! А пока он жмёт Вам руку своей лапой.
Видок».
Еще за два дня до параличного припадка, который свел его в могилу, он писал мне:
«Я все еще в большом затруднении, без поддержки, без покровительства».
На следующий день он слег и не вставал уже более. Он с твердостью сносил бедность и избегал сознаваться в ней, хотя досадовал, когда не отгадывали крайность его положения.
Видок был очень крепкого и сильного сложения; все, отдававшие отчет о его многочисленных процессах, всегда начинали говорить о его росте и атлетических формах. Если бы лета его не были достоверно известны на суде, то ему никто не поверил бы, когда он объявлял о них с некоторым кокетством. Если вспомнить, какую бурную молодость он провел, какие лишения вытерпел в полку, в тюрьмах и острогах, сколько трудов и опасностей перенес в течение двадцати лет, проведенных во главе охранной бригады, то невольно приходит в голову, сколько этот человек мог бы прожить в другой среде и при других условиях.
Он сам часто повторял, и даже за два месяца до смерти: «Я, верно, доживу до ста лет… Во всяком случае, лет десять еще проживу».
Можно бы сделать вопрос другого рода, более возвышенный, можно бы спросить, до какого положения в обществе, до каких чинов, особенно в армии, дошел бы Видок, одаренный в такой степени силой, мужеством и умом, если бы его по поразило с восемнадцати лет постыдное осуждение за проступок, который в настоящее время закон осудил бы далеко не так строго. Его сгубило именно это осуждение, а не проступки его молодости, не исключая и того, за который он был осужден. С той норы, проходя жизнь под разными именами и костюмами, под гнетом постоянной стражи, выталкиваемый из общества при всякой попытке жить с достоинством, он не имел покоя до тех пор, пока не обратился в полицию просить убежища от острога. В нем были задатки великого человека; а он оставил по себе память, хотя человека необыкновенного, но с грустной, фатальной знаменательностью.
Г-н Шарль Ледрю так описывает его последние минуты:
«Я, по его желанию, был вызван на третий день после параличного удара. Мне написали от его имени, что он опасно болен, исповедовался, скоро будет причащаться, чрезвычайно желает меня видеть и надеется, что я приеду завтра, т. е. в понедельник, 4-го мая. Я поспешил тотчас же, еще 3-го мая. Его изменившееся лицо, почти не двигавшийся язык заставили меня опасаться, что он не успеет выполнить последних обязанностей.
Я тотчас же отправился к священнику, которого он избрал в духовники. Это был г-н Орсан, викарий церкви Тела Господня, в улице Св. Людовика.
Подойдя к больному, священник напомнил ему о том, в каком расположении необходимо быть, чтобы приступить к святым тайнам, и что главное — надо открыться во всех своих грехах.
— Батюшка, — отвечал Видок, — если я позвал вас сам, то значит, хотел высказать всю правду. Моим всегдашним правилом было воздерживаться и не делать худого.
Я провел жизнь в преследовании преступников, которых предавал в руки правосудия, и я был бы преступнее величайшего злодея, если бы, призвавши служителя Божия для исповеди, я не сказал правды и одной только правды».
«Священник пришел со мной во второй раз к больному.
При входе его на лице Видока выразилось совершенное спокойствие, и он обоим нам дружески протянул руку.
Я удерживался делать ему какие-либо вопросы, из боязни утомить его. Но он сам начал.
— Я счастлив, что вижу вас с добрым батюшкой… Как, он меня понял!.. Я ему все сказал… таково было мое твердое намерение заранее… он принес мне большое утешение… Но я хочу докончить начатое. Завтра, в два часа, он обещал меня пособоровать и причастить… Вы не опоздаете… именно в этот час я желал бы, чтобы вы были здесь.
На следующий день, в назначенный час, мы со священником были у его постели; кроме нас, был дьячок, дама, которую Видок одну только допускал ходить за собой, еще две дамы, его соотечественницы, которые, живя в одном доме и узнавши, что священник принес предсмертное причащение, пришли тоже помолиться.
После краткого поучения духовник приступил к совершению соборования, этому загробному крещению. Внимательный взор больного был устремлен на священника; он, казалось, хотел проникнуть сердцем и духом в величественную простоту этой торжественной церемонии, в которой священнослужитель святым помазанием очищал каждый его член, подобно как таинство исповеди очистило его душу».
«Минуту спустя после соборования, он был причащен.
Затем умирающий, задыхаясь от сдерживаемых порывов умиления, стал рыдать, приложа руку к сердцу, как бы желая этим выразить то, чего язык не мог произнесть. Наконец он сделал усилие, чтобы произнести следующие слова, сопровождаемые слезами благоговения; раскаяние как бы излилось в слезах благодарности и счастья:
«Этот день счастливейший в моей жизни. Это слишком много счастья для Видока».
«Перед причастием священник дал ему поцеловать крест из оливковых зерен, привезенный из Оливкового сада и благословенный папой, а также четки, благословенные святым отцом, которые Видок надел на руку. Больной сделался спокоен, почтительно глядя на эти предметы, после чего проговорил:
«Я был на краю пропасти. В течение 75 лет я не входил в церковь. Я и не вспоминал о Боге, разве вскользь, при случае.
Теперь свет озарил мою душу… Я люблю Бога, чувствую это и чувствую также, что Он меня любит за мое искреннее раскаяние. Да осенит меня Его благодать… Он меня простит.
Я во многом согрешил, но в душе всегда был добрым и честным человеком… Он это знает и теперь, бесконечно милосердный, не имеет причины не простить меня.
У меня была сумасбродная голова в юности, и я никогда не мог выносить несправедливостей. Раз тридцать я дрался за священников, которых намеревались оскорблять во время Террора 93-го. Сам же я никогда не оскорблял ли священнослужителей, ни самую религию. В тот день, когда на площади в Аррасе казнили девиц Сю-Сен-Леже, увидя трех драгун, тянувших веревку гильотины, я сказал, что они подлецы и что лучше бы им оставаться при своем посте. Я дрался со всеми тремя и с того дня не хотел носить хлеб в дом Робеспьера». (Видок, как известно Читателю, был сын булочника)».
«Я чересчур любил женщин… но не развратил ни одну из них…
Если бы не мой буйный нрав и не моя наклонность к ссорам, препятствовавшим мне оставаться в военной службе… я был бы вторым Клебером… Но легкомысленный проступок в Дуэ изменил мою судьбу: я дал возможность одному бедному мужику бежать с помощью подделанного мною ключа… Этот проступок, такой же, как все мои побеги из тюрьмы, как мои ссоры с тюремщиками и низшими судебными чиновниками, был причиною моих несчастий».
«Так как меня нельзя было оставить в Тулоне и так как знали, что я мог быть полезным, то г-н Дюбуа поместил меня в полицию, в Лион.
Вместо того чтобы сражаться с врагами отчизны и заслужить маршальский жезл, я сделался начальником полиции в Париже.
Я сражался всеми возможными средствами, под разнообразными костюмами и с вооруженной рукой против врагов общественного порядка — воров и убийц.
Без женщин и дуэлей я получил бы крест Почетного легиона и поднялся бы на вершину почестей».
«После этих отрывочных фраз он написал на бумаге, оставшейся в руках ходившей за ним особы, три имени — Ламартина, Занжиакомо и Пекура».
«К этим именам он добавил словесно имя г-на де Берни. Это был старший судья, с которым мы познакомились в тот день, когда я, Оре, бывший адвокат в Аррасе, а в то время советник суда в Дуэ, и Ландрен, были собраны у Боажана, адвоката кассационного суда, теперешнего сенатора; мы собрались для совещания о том, имел ли право министр внутренних дел выслать Видока из Франции за то, что он осужден в подлоге… В это время пришел слепой Берни, в сопровождении одного бывшего судьи, и просил чести присоединиться к нам, причем заявил, что он знал и следил за Видоком но всех его действиях и нашел его безукоризненным и достойным всякого уважения».
«После вышеозначенных слов, выслушанных Видоком с напряженным вниманием, потому что слабеющие силы его часто прерывались — язык не повиновался и двигался с трудом… итак, по произнесении этих слов, он продолжал с умилением смотреть на распятие, которое духовник повесил над его постелью, чтобы оно постоянно было перед глазами умирающего».
«Особа, которую он особенно почитал и которую избрал себе в сиделки, была г-жа Лефевр; он уже с давних пор находился у нее в качестве нахлебника.
Видя, что совсем не может писать и что ему стоило величайших усилий начертить три вышеупомянутых имени, од обратился к ней и продиктовал странный нижеследующий документ, написанный ею карандашом на клочке бумаги:
«Что касается до Эмиля Шевалье, который явится в качестве моего наследника, то это незаконный сын г-на Ледюка, адвоката в Аррасе. Весь Аррас знал эту интригу и ее результаты. Притом, когда зачался и родился этот ребенок, я содержался в остроге, в Тулоне или Бресте; а известно, что в этих местах невозможны подобные сношения.
Эмиль хорошо знает, что он не мой сын; это несомненно уже потому, что он никогда не носил другого имени как Эмиль Шевалье, хотя я не запрещал носить ему мое.
Во всех занимаемых им должностях удержано имя Шевалье, и только за несколько последних лет, видя мою старость, он вздумал назваться Видоком.
Раз, когда он явился ко мне с визитной карточкой этого имени, и когда я, приняв его, сделал замечание на этот счет, он согласился со мной, что он незаконнорожденный сын. Мой рассказ клонится только к тому, чтобы показать нравственность матери и сына.
При этом визите он простер свою дерзость до того, что намеревался получить мое наследство вперед, предлагая за это доказать, что он мне не сын и, прибавя, что его мать, бывшая тогда еще в живых, явится и объявит перед судом всю правду.
Невозможно лгать, стоя одной ногой в гробу и только что принявши святое причащение.
Повторяю, это не ради перекоров, но ради того, чтобы дать понятие о безнравственности сына и матери».
«Еще за несколько минут до смерти больной повторял имена Ламартина, Верни, Занжиакомо и Пекура».
«Что касается до особы, которую он особенно любил и которая ухаживала за ним до смерти, он так был тронут ее заботами, что накануне сказал: «На небе я буду молиться за ее дочь, потому что г-жа Лефевр была относительно меня, как монахиня». И он упросил меня тотчас же написать стихотворение, в котором бы выразилась благодарность к ней».
«Тщетно я повторял, что я не поэт; я был вынужден настояниями умирающего (res sacra miser!) написать карандашом плохое четверостишие, которое он заставил меня прочесть три раза, говоря: «Это доброе дело… благодарю вас!»
Видок имел счастье чрезвычайно восхитить почтенного священника, принесшего ему последние утешения религии, и этим мы закончим наши выписки из брошюры Шарля Ледрю: «Мы слышали, как священник сказал, давая последнее благословение кающемуся, осенявшему себя крестным знамением:
«Две чудные смерти, которые мне случилось видеть во все время моего служения, — это смерть Видока и смерть генерала Деро, умершего девяноста лет от роду, после шестидесятилетней деятельности на высшем служебном посту».
«Я все сказал. Но так как я говорил о душевном враче, то должен упомянуть и об усердии телесного врача, лечившего Видока в продолжение тридцати лет как предпочтительного своего пациента. Его зовут г-н Дорнье, это тоже живая жертва; он стар и беден! Но у него верный взгляд, а в особенности он обладает даром поддерживать в больном надежду до последней минуты — он, которого несчастье преследовало самым беспощадным образом и который должен бы быть большим скептиком».
«Его бедность, несмотря на познания, произошла от трех последовательных переездов с квартир, вследствие перестройки домов; и таким образом ему пришлось жить в трех различных кварталах, удаляясь от приобретенных пациентов».
«Но при всех переездах дружба к старому, привилегированному пациенту осталась неизменна».
«Когда его не было у постели больного, чтобы повторять «теперь лучше…», «да» (причем последний со своей стороны находил всегда какую-нибудь новую силу, поддерживающую угасающую жизнь). Видок беспрестанно за ним посылал, он звал его как человека, державшего в своих руках нить его существования».
«В торжественную минуту смерти священник и врач подошли к нему, чтобы принять последний его вздох».
«Он сделал доктору знак, что дело его покончено, а священнику, чтобы он подошел как можно ближе, дать ему последнее благословение… и прошептал, испуская последний вздох:
«Вы, вы… мой единственный врач».
«В первый день параличного удара, который Видок признал за смертельный, он сделал все распоряжения насчет похорон и продиктовал, какую сумму оставляет муниципалитету и церкви».
«Он требовал, чтобы его гроб провожал кортеж бедных, и только.
Это требование было выполнено в точности.
Его провожали, не считая других приглашенных, пятьдесят мужчин и женщин, которых он выпросил у монахинь благотворительного общества».
«Шествие отправилось из церкви, где заупокойная обедня была отслужена его духовником, как он того пожелал».
Не в обиду г-ну Шарлю Ледрю надо сказать, что погребальная процессия за гробом Видока состояла не из бедных. За нею же действительно шли сто человек бедных, из которых каждый получил по три франка; я не знаю, это ли хочет сказать Ледрю выражением, не считая других приглашенных. Кроме этих награжденных бедных, в церкви не было и десяти человек; из числа присутствующих одна молодая девушка заливалась слезами.
Как только Видок умер, явились в качестве наследников; во-первых, тот, кого он называл Эмиль Шевалье, по который тем не менее считается его законным сыном, пока суд не доказал противное; во-вторых, супруги Лефевр с завещанием по всей форме, в-третьих, бульварная актриса, две, три, пять или десять женщин легкого поведения, тоже каждая с завещанием по форме, но, к сожалению, прежде составленными и потому недействительными.
Примечания
1
В 1815 и 1816 году в Париже было множество сборищ певчих, известных под именем гогетов (goguettes — ругателей). Это был род политических ловушек, образовавшихся сначала под покровительством полиции, которая наполнила эти собрания своими агентами. Последние за попойкой с рабочими подзадоривали их, стараясь вовлечь в ложные заговоры. Я был знаком со многими из этих мнимо-патриотических собраний; самые ярые из участников были всегда полицейские шпионы, которых легко было отличить. В своих песнях они ничего не щадили; ненависть и самые грубые оскорбления сыпались на королевскую фамилию… И эти песни, оплачиваемые секретными фондами Иерусалимской улицы, были произведением тех же авторов, как и гимн Святого Людовика и Святого Карла. Со времени покойного кавалера де Пии и Эсменара барды северной набережной, как известно, обладали привилегией противоречивых вдохновений. У полиции есть свои поэты, свои менестрели и свои трубадуры; она, как видит читатель, учреждение веселое; но, к несчастью, она не всегда расположена петь или побуждать к пению. Пало три головы: Шарбонно, Пленьо, Толлерока, и общества гогетов были прекращены, в них более не было нужды… Кровь была пролита.
(обратно)2
Контрабандой.
(обратно)3
Вельта — питейная мера в 6 пинт или кружек.
(обратно)4
К сожалению, в переводе невозможно передать всю оригинальность речи этой оригинальной личности, так как весь разговор заключается в смешной неправильности французского языка. — (Пер.)
(обратно)5
Знак, соответствующий масонскому, обозначаемому словом «grippe» и состоящему в том, что по лицу проводят большим пальцем отвесную линию, спуская ее со стороны носа к губам; это движение сопровождается плеваньем.
(обратно)6
Арлекином называют маленькие кусочки мясной смеси, которые продают на рынке для кошек, собак и бедных. Это остатки с тарелок в гостиницах и богатых домах.
(обратно)7
Шамбертен — лучшее бургундское вино.
(обратно)8
Пирожное.
(обратно)9
Ливр — монета в 25 копеек серебром.
(обратно)10
Квадрупль — монета в Испании — 21 рубль.
(обратно)11
История Цыган, или Картины нравов и обычаев этого кочующего народа. Историческое исследование о происхождении, языке и первом появлении цыган в Европе, — Соч. Н. М. Ж. Греллемана. — Пер, со 2-го немецкого изд, — Париж, Шомеро, книгопродавец в Пале-Рояле.
(обратно)12
Игра слов: вита — греческая буква, по-французски — běta, что означает также «глупец», «дурак»
(обратно)
Комментарии к книге «Записки Видока, начальника Парижской тайной полиции. Том 2-3», Эжен-Франсуа Видок
Всего 0 комментариев